[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Цирцея (fb2)
- Цирцея [litres] (пер. Любовь Александровна Тронина) 2167K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Мадлен МиллерМадлен Миллер
Цирцея
Натаниелю
νόστος[1]
© 2018 by Madeline Miller
© Л. Тронина, перевод на русский язык, 2020
© ООО “Издательство Аст”, 2020
Издательство CORPUS ®
Глава первая
Когда я родилась, имени для мне подобных еще не существовало. Меня называли нимфой, полагая, что я стану такой же, как моя мать, тетки и бесчисленные двоюродные сестрицы. Наименьшие из меньших богинь, мы обладали весьма скромными способностями, для бессмертия едва достаточными. Мы говорили с рыбами и выращивали цветы, извлекали влагу из облаков и соль из морской воды. Этим словом – “нимфа” – наше будущее измерялось вдоль и поперек. На здешнем языке так называют не только богинь, но и невест.
Моя мать была нимфой, точнее наядой, хранительницей ручьев и источников. Мой отец заметил ее, когда гостил во дворце Океана – ее отца. В те дни Гелиос и Океан часто друг у друга пировали. Двоюродные братья и к тому же ровесники, они вовсе не казались таковыми. Мой отец светился как бронза, только снятая с наковальни, а у Океана от рождения росла белая борода по колено и слезились глаза. Но они оба были титанами и предпочитали общаться друг с другом, а не с богами Олимпа – птенцами, не видевшими сотворения мира.
Дворец Океана – диво дивное – помещался в недрах земли. Залы с высокими сводчатыми потолками украшала позолота, каменные полы сгладились за сотни лет под ступнями богов. По комнатам разливалось тихое журчание реки Океана, питавшей все пресные воды мира, – такой темной, что нельзя было понять, где заканчивается она и начинается каменистое дно. На берегах реки росла трава и нежные бледные цветы, а еще бесчисленные дети Океана – наяды, нимфы и речные боги. Гибкие, гладкие, как выдры, они, смеясь, передавали из рук в руки золотые кубки, боролись, играя в любовные игры, и лица их сияли в сумеречном свете. Там же, затмевая все это лилейное великолепие, сидела и моя мать.
Волосы ее были теплого каштанового цвета, и каждая сияющая прядь казалась подсвеченной изнутри. Она, наверное, почувствовала взгляд моего отца – жаркий, будто вспыхнувший костер. Вижу, как мать расправляет платье, чтобы оно безукоризненно ниспадало с плеч. Вижу, как она обмакивает в воду сверкающие пальцы. Я видела тысячу раз, как она проделывает тысячу подобных штучек. И мой отец всегда попадался на эту удочку. Он считал, в мире все устроено затем, чтобы ему угодить.
– Кто это? – спросил отец.
У Океана уже много было златоглазых внуков, рожденных от Гелиоса, и дед с радостью думал о новых.
– Моя дочь Персеида. Станет твоей, если хочешь.
На следующий день отец отыскал мать в верхнем мире, у заводи рядом с ее родником. Это был прелестный уголок, заросший крупноголовыми нарциссами, увитый дубовыми ветвями. Ни ила, ни ослизлых лягушек, только чистые округлые камни, а между ними трава. Даже мой отец, безразличный к тонкостям мастерства нимф, восхитился.
Мать знала, что он придет. Она была хрупка, но коварна, ум ее – подобен шипозубой мурене. Мать понимала, как, будучи в ее положении, достичь могущества, – не кувыркаясь на берегу реки да рожая внебрачных детей. И когда отец предстал перед ней, облаченный в свое сияние, мать над ним посмеялась. Лечь с тобой? С какой стати?
Конечно, мой отец и сам мог взять желаемое. Но Гелиосу нравилось думать, что всякая жаждет лечь с ним в постель – хоть рабыня, хоть богиня. На алтарях его дымились доказательства – приношения от женщин на сносях и незаконнорожденных счастливчиков.
– Женись, – сказала мать отцу. – И никак иначе. А если женишься, то знай: вне дома можешь развлекаться с девчонками сколько хочешь, но домой никого не води, в твоем дворце я одна стану хозяйкой.
Условия, ограничения… Для отца это было ново, а новое боги любят больше всего на свете.
– Выгодная сделка, – сказал отец и, дабы скрепить ее, подарил матери ожерелье, которое сделал сам, с бусинами из редчайшего янтаря.
Позже, когда родилась я, он подарил ей вторую нитку, и еще по одной за двух моих братьев и сестру. Не знаю, что мать ценила выше – сами светящиеся бусы или зависть сестриц, на них глядевших. Она, наверное, так и собирала бы их целую вечность и под конец ходила бы уже как вол с ярмом на шее, но верховные боги ее остановили. К тому времени они поняли, кто такие мы четверо. Можешь родить еще детей, сказали они матери, только не от него. Но другие мужья янтарных бус не дарили. Она плакала тогда – в первый и последний раз на моей памяти.
* * *
Когда я родилась, одна тетка (не стану называть ее имени, потому что в этой истории теток полно) омыла и спеленала меня. Другая занялась матерью – вновь окрасила ей красным губы, расчесала волосы гребнями из слоновой кости. А третья пошла к двери – впустить отца.
– Девочка, – сообщила ему мать, сморщив нос.
Но мой отец против своих дочерей – мягких и золотистых, как первая выжимка из оливок, – ничего не имел. Люди и боги дорого платили за счастье завести с ними потомство, и потому отцовская сокровищница, как говорили, была не хуже, чем у самого царя богов. Положив мне на голову руку в знак благословения, отец сказал:
– Она найдет себе достойного мужа.
– Насколько достойного? – осведомилась мать.
Она, наверное, утешилась бы, если б меня можно было обменять на что-нибудь получше.
Размышляя, отец перебирал пушок на моей голове, изучал мои глаза и скулы.
– Царевича, пожалуй.
– Царевича? – переспросила мать. – Ты ведь не хочешь сказать, смертного?
На лице ее читалось отвращение. Однажды в детстве я спросила, каковы смертные с виду.
– Можно сказать, сложением они схожи с нами, но лишь в той мере, в какой червь схож с китом, – ответил отец.
Мать выразилась проще: гнилая плоть в грубой оболочке.
– Разумеется, она выйдет замуж за сына Зевса, – настаивала мать.
Она уже воображала, как пирует на Олимпе, сидя по правую руку от царицы Геры.
– Нет. Волосы у нее пестрые, как рысий мех. И этот подбородок… Островат, совсем не радует глаз.
Мать спорить с отцом не стала. Как вспыльчив Гелиос, когда ему перечат, она знала не хуже других. Помни: под золотым его сиянием скрывается огонь.
Мать поднялась. Живот ее исчез, утянулась талия, лицо посвежело, стало девственно-румяным. Все наше племя оправлялось быстро, а мать и того быстрей, она ведь была из дочерей Океана, метавших детей, как икру.
– Идем, – сказала мать. – Сделаем кого-нибудь получше.
* * *
Я росла быстро. Младенчество мое продлилось несколько часов, и тут же я выучилась ходить. Тетка осталась со мной в надежде заслужить расположение матери и назвала меня Цирцеей – Ястребом – за желтые глаза и странный пронзительный плач. Но, увидев, что труд ее мать замечает не более, чем землю под ногами, тетка исчезла.
– Мама, – сказала я. – Тетя ушла.
Мать не ответила. Отец уже отправился на небо в своей колеснице, а она вплетала в волосы цветы, собираясь уйти из дворца тайными водными путями и встретиться с сестрами на заросших травой речных берегах. Я могла бы пойти с ней, но тогда пришлось бы весь день сидеть у ног теток и слушать, как они болтают о вещах, мне непонятных и неинтересных. И я осталась.
Тишина и мрак воцарились в залах. Дворец отца, спрятанный в недрах земли, соседствовал с дворцом Океана, и стены в нем были из полированного обсидиана. А почему нет? Они могли стать какими угодно, отцу стоило только пожелать, – кроваво-красными, из египетского мрамора, или янтарными, из аравийской смолы. Но отцу нравилось, как обсидиан отражает его свет, как вспыхивает гладкая поверхность стен, когда он проходит мимо. О том, как черны они, когда его нет, отец, конечно, не думал. Он вообще не способен был вообразить мир без себя.
В такие часы я могла делать что хотела. Бегать с зажженным факелом и глядеть на несущиеся за мной языки багрового пламени. Лежать на гладком земляном полу и проковыривать в нем пальцем дырочки. Ни червей, ни личинок я там не находила, да и не думала найти. Во дворце, кроме нас, ничего живого не было.
Когда поздно вечером отец возвращался, земля колыхалась, как лошадиный бок, и дырочки, что я успевала проковырять, заглаживались. Через минуту возвращалась и мать, от нее пахло цветами. Она бросалась ему навстречу, повисала у него на шее – отец не сопротивлялся, принимал кубок с вином из ее рук, а затем направлялся к серебряному трону. Я шла за ним по пятам. С возвращением, отец, с возвращением.
Потягивая вино, отец играл в шашки. С ним играть никому не дозволялось. Он передвигал каменную шашку, разворачивал доску, передвигал другую.
– Не желаешь ли возлечь, любовь моя? – Голос матери сочился медом.
Она крутилась перед ним, как жаркое на вертеле, прельщая своими роскошными формами. Тут отец обычно оставлял игру, но не всегда, и такие вечера я любила особенно, потому что мать уходила, хлопнув дверью.
У ног отца мир казался золотым. Свет излучало все разом – его золотистая кожа, лучистые глаза, волосы с бронзовым отливом. Тело отца пылало как жаровня, и я придвигалась к нему, насколько он позволял, – так ящерица в полдень жмется к камню. Тетка говорила, что иным младшим богам и смотреть на него почти невыносимо, но я, его дочь, родная кровь, могла всматриваться в лицо отца так долго, что и когда отводила взгляд, оно все еще стояло перед глазами, сияло на полу, на глянцевых стенах и инкрустированных столах и даже на моей коже.
– Что будет, – спросила я, – если смертный увидит тебя во всем блеске?
– Он тут же превратится в пепел.
– А если смертный увидит меня?
Отец улыбнулся. Я слушала, как передвигаются шашки, как привычно скрежещет о дерево мрамор.
– Этот смертный сочтет, что ему повезло.
– Я его не испепелю?
– Нет, конечно.
– Но глаза у меня как у тебя.
– Нет, – возразил отец. – Смотри.
Он бросил взгляд на полено, стоявшее у камина. Оно засветилось, вспыхнуло, а потом осыпалось пеплом на пол.
– И это лишь меньшее, на что я способен. Можешь так?
Всю ночь я не сводила с поленьев глаз. Нет, я так не могла.
* * *
Родилась моя сестра, а вскоре и брат. Через какое время, точно не могу сказать. Дни богов – что низвергающийся водопад, смертные умеют их считать, но этой хитрости я тогда еще не знала. Казалось бы, кому, как не отцу, обучить нас – ему ведь каждый рассвет был известен. Но даже он называл брата и сестру близнецами. Они и в самом деле сблизились, едва брат родился, сплелись как зверьки. Отец благословил обоих одной рукой.
– Ты, – сказал он моей светящейся сестре Пасифае, – выйдешь замуж за вечного сына Зевса.
Эти слова отец произнес пророческим тоном, каким всегда говорил о том, что несомненно произойдет. Мать просияла – она уже воображала, как будет наряжаться на Зевсовы пиры.
– А ты… – сказал отец брату – обычным голосом, звонким и чистым, словно летнее утро. – Всякий сын отражается на матери.
Мать обрадовалась и восприняла эти слова как разрешение дать сыну имя. Она назвала его Персом – в свою честь.
Эти двое были умны и сразу поняли, что к чему. Любили насмехаться надо мной, прикрываясь горностаевыми лапками. Глаза у нее желтые, как моча. А голос скрипучий, как у совы. Зовут ее Ястребом, а следовало бы Козой – уж больно уродлива.
Таковы были их первые колкости – поначалу туповатые, день ото дня они становились острее. Я научилась избегать сестры и брата, и те вскоре нашли забаву поинтересней – среди маленьких наяд и речных богов из дворца Океана. Когда мать шла в гости к теткам, Перс и Пасифая следовали за ней и принимались командовать нашими покладистыми двоюродными братишками и сестренками, а те цепенели перед ними, как мальки перед щучьей пастью. Издевательских игр Перс с Пасифаей придумали множество. Поди сюда, Мелия, уговаривали они. На Олимпе модно теперь обстригать волосы до затылка. Не дашь нам этого сделать – как заполучишь мужа? После стрижки Мелия, ставшая похожей на ежа, ревела, а брат с сестрой хохотали так, что эхо гуляло по пещерам.
Пусть делают что хотят, думала я. Сама же предпочитала тихие залы нашего дворца и сидела у отцовских ног, когда только могла. И вот однажды, отправляясь проведать свое стадо священных коров, он – в награду, видимо, – позвал и меня. Это была великая честь, ведь мне предстояло прокатиться на его золотой колеснице и увидеть предмет зависти всех богов – пятьдесят белоснежных телиц, каждый день услаждавших взгляд отца, пока он совершал свой путь над землей. Перегнувшись через боковину колесницы, украшенную драгоценными камнями, я дивилась на проносившуюся под нами землю – обильную зелень лесов, зубчатые горы и широко раскинувшуюся синь океана. Я искала глазами смертных, но с такой высоты их было не разглядеть.
Стадо паслось на лугах острова Тринакрия, и присматривали за ним две мои единокровные сестры. Едва завидев нас, они с радостными возгласами бросились к отцу, повисли у него на шее. Все дети Гелиоса рождались красивыми, но сестры, чья кожа и волосы словно состояли из жидкого золота, были в числе прекраснейших. Их звали Лампетия и Фаэтуса. Сияющая и Светящаяся.
– А кого это ты с собой привез?
– Она, должно быть, дочь Персеиды. Смотри, какие глаза у нее.
– Ну конечно! – Лампетия (кажется, она) погладила меня по голове. – Глаза твои, милочка, не тревожат. Не тревожат совсем. Твоя мать очень красивая, вот только слабая.
– У меня глаза как у вас, – сказала я.
– Какая прелесть! Нет, милочка, наши глаза огнем горят, а волосы блестят, как солнце на воде.
– А ты правильно делаешь, что свои заплетаешь в косу, – добавила Фаэтуса. – В косе эти темные пряди чуть лучше смотрятся. Жаль, что голос твой так просто не спрячешь.
– Ей ведь можно и совсем не разговаривать. Это выход, правда же, сестрица?
– Выход, – улыбнулись они. – Не проведать ли нам коров?
Прежде я коров не видела, никаких, но это не имело значения: красота телиц казалась столь неоспоримой, что и сравнивать не было нужды. Белоснежная, как лепестки лилий, шерсть, нежные глаза, прикрытые длинными ресницами. Рога коров покрывала позолота (сестры потрудились), а наклоняясь пощипать травы, они изгибали шеи изящно, как танцовщицы. Их лоснящиеся бока мягко поблескивали в закатном свете.
– Ух! – воскликнула я. – А потрогать можно?
– Нет, – ответил отец.
– Хочешь, мы расскажем, как их зовут? Это Белоликая, это Ясноглазая, а та – Милочка. Вот Красотка и Прелестница, Золоторогая и Блестящая. Это Милочка, а там…
– Милочка уже была, – возразила я. – Вы сказали, что Милочка – вон та.
И я указала на первую корову, мирно жевавшую траву. Сестры посмотрели друг на друга, затем на отца – единым золотистым взглядом. Но отец взирал на свое великолепное стадо, не делая различий.
– Ты, наверное, не так поняла, – сказали сестры. – Милочка вот эта, про которую мы только что сказали. А вот Звездочка, вот Вспышка и…
– Это что такое у Прелестницы? – перебил отец. – Болячка?
Сестрицы тут же всполошились:
– Где болячка? Ах, не может быть! Ах, Прелестница, дрянная, зачем же ты поранилась? Ах, что за дрянь тебя поранила?
Я наклонилась к Прелестнице – болячку рассмотреть. Она была крошечная, меньше ногтя на моем мизинце, но отец нахмурился:
– К завтрашнему дню чтобы все исправили.
Сестрицы закивали головами. Конечно, конечно. Мы так виноваты.
Мы опять взошли на колесницу, отец взялся за вожжи с серебряными кончиками. Сестры в последний раз приложились губами к его рукам, а потом лошади взмыли в небеса, и мы вслед за ними. Сквозь тускнеющий свет уже проглядывали первые созвездия.
Я вспомнила, как однажды отец рассказывал, что на земле есть люди, которых называют астрономами, и их задача – следить, когда он восходит и заходит. Они у смертных в большом почете, живут во дворцах, служат царскими советниками, но порой отец по какой-то причине задерживается и начисто опровергает все их расчеты. Тогда астрономов волокут к царям, обвиняют в шарлатанстве и казнят. Отец говорил об этом с улыбкой. Так, мол, им и надо. Гелиос-Солнце никому не подчиняется, кроме себя самого, и никто не может предсказывать, что он станет делать.
И теперь я спросила:
– Отец, мы опоздали достаточно, чтобы казнить астрономов?
– Достаточно, – ответил отец, встряхнув звенящие поводья.
Лошади рванули вперед, и мир под нами размылся, у кромки моря курилась ночная мгла. Я туда не смотрела. Грудную клетку скрутило, будто выжатое белье. Я думала об астрономах. Представляла их, ничтожных, как черви, поникших, согбенных. Помилуй, умоляли они, стоя на тощих коленях, мы не виноваты, это солнце опоздало.
Солнце никогда не опаздывает, отвечали восседавшие на тронах цари. Ты богохульствуешь, и ты умрешь! И топоры палачей разрубали моливших о пощаде надвое.
– Отец, – сказала я. – Мне как-то не по себе.
– Ты голодна. Время трапезы давно настало. Твоим сестрам совестно должно быть, что задержали нас.
Я плотно поужинала, но чувствовала себя по-прежнему. Наверное, лицо у меня было чудно́е, потому что Перс и Пасифая захихикали на своем ложе.
– Ты что, лягушку проглотила?
– Нет.
Они лишь громче расхохотались, потирая руки и ноги в складках одежды, будто змеи, начищающие чешую.
– И как тебе отцовы золотые телки? – спросила сестра.
– Красивые.
Перс опять засмеялся:
– Она ничего не знает! Видала когда-нибудь такую дурочку?
– Никогда, – отозвалась сестра.
Мне бы не спрашивать, но я все еще увлечена была своими мыслями, представляла распростертые на мраморном полу разрубленные тела.
– Чего я не знаю?
Прекрасное звериное личико сестры.
– Что он совокупляется с ними, конечно. Так появляются на свет новые. Он превращается в быка и зачинает с ними новых телок, а старых готовят на обед. Вот почему все думают, что они бессмертны.
– Неправда.
Они покатывались со смеху, тыча пальцами в мои пунцовые щеки. Шум привлек мать. Ей нравились шуточки сестры и брата.
– Мы рассказали Цирцее про коров, – объяснил Перс. – Она не знала.
Смех матери засеребрился, как струящийся в камнях родник.
– Дурочка Цирцея.
* * *
Так проходил год за годом. Я и рада бы сказать, что все это время ждала случая оттуда вырваться, но на самом-то деле, боюсь, могла бы и дальше плыть по течению, ничего не ожидая до скончания дней, кроме этих унылых горестей.
Глава вторая
Прошел слух, что одного из моих дядьев накажут. Дядю этого я ни разу не видела, но слышала, как мои родные то и дело произносят зловещим шепотом его имя. Прометей. Давным-давно, когда люди еще сидели в пещерах, дрожа и ежась от холода, Прометей вопреки воле Зевса даровал им огонь. И пламя этого огня породило все искусства и прочие блага просвещения, которыми жадный Зевс не собирался делиться с человечеством. Бунтовщика Прометея сослали в самую глубь преисподней – до тех пор, пока не будет для него придумано надлежащее истязание. И вот Зевс объявил, что это время настало.
Другие мои дядья примчались к отцу во дворец – бороды развеваются, тревожные слова слетают с языков. Пестрая собралась компания: речной народ, чьи мускулы походили на древесные стволы, просоленные морские боги, с бород которых свешивались крабы, да жилистые старцы – у этих тюленье мясо торчало меж зубов. Большинство из них мне были вовсе не дядья, а скорее двоюродные деды. Титаны, уцелевшие в войне богов, как мой отец и дед, как Прометей. Из тех, кто не был сокрушен или пленен, но сумел примириться с Зевсовыми молниями.
Прежде, на заре мироздания, только титаны и существовали. Потом моему двоюродному деду Кроносу напророчили, что придет время и он будет низвергнут кем-то из своих детей. И когда его жена Рея родила первого, Кронос вырвал младенца, не успевшего обсохнуть, из ее рук и проглотил целиком. Она родила еще четверых, но и их Кронос пожрал, и в конце концов отчаявшаяся Рея отдала мужу на съедение вместо ребенка завернутый в пеленки камень. Кроноса обманули, а спасенного младенца, Зевса, отвезли на гору Дикту и там растили втайне. Повзрослев, Зевс в самом деле восстал и, сорвав молнию с неба, заставил отца проглотить ядовитое зелье. После чего Кронос изрыгнул братьев и сестер Зевса, живших в отцовой утробе. Те тут же приняли сторону Зевса и назвали себя олимпийцами – в честь горной вершины, где воздвигли свои троны.
Древние боги разделились. Многие стали сражаться за Кроноса, но мои отец и дед примкнули к Зевсу. Это потому, что Гелиос Кроноса всегда не любил за спесь и хвастовство, говорили одни; Гелиос просто-напросто предвидел исход войны, шептались другие, он ведь обладает даром прорицания. Битвы шли такие, что разрывалось небо – сам воздух пылал, а боги голыми руками сдирали друг с друга плоть, обнажая кости. Земля пропиталась кипящей кровью, и столько в ней было мощи, что там, где падала капля этой крови, вырастали редкие цветы. В конце концов Зевсово войско одержало победу. Отказавшихся ему повиноваться Зевс заковал в цепи, а остальных титанов лишил власти и отдал в подчинение своим братьям, сестрам и детям, которых успел родить. Мой дядя Нерей, некогда могущественный владыка моря, теперь прислуживал новому морскому богу, Посейдону. Другой дядя, Протей, лишился дворца, а жен его сделали наложницами. И только мой отец и дед унижениям не подверглись, своего места не утратили.
Титаны усмехались. Может, они за это еще и благодарить должны? Все знали, что Гелиос и Океан переломили ход войны. Зевсу следовало бы наделить их еще большей властью, новыми полномочиями, но он побоялся, ведь сила Гелиоса и Океана и так уже была сравнима с его собственной. Титаны ждали, что Гелиос возмутится, что полыхнет его великое пламя. Но он лишь удалился вновь в свой подземный дворец, подальше от ярких, как небо, Зевсовых глаз.
Минули столетия. Раны земли затянулись, установился мир. Но вражда богов, подобно плоти их, неистребима, и, приходя на ночные пиршества, дядья садились поближе к отцу. Мне нравилось, как они опускали глаза, разговаривая с ним, как учтиво смолкали, стоило ему пошевелиться в кресле. Пустели кубки, догорали факелы. Время настало, шептали отцу дядья. Мы снова в силе. Представь, на что способен твой огонь, если дать ему волю. Ты сильнейший из древнего рода, сильнее Океана даже. Сильнее самого Зевса, если только пожелаешь.
Отец улыбался:
– Братья, что за разговоры? Разве дыма да смака на всех не хватает? Этот Зевс неплохо справляется.
Зевс, если слышал, был доволен, наверное. Но он не мог видеть того, что видела я, отчетливо видела в отцовском лице. Невысказанное, нависшее.
Этот Зевс неплохо справляется пока что.
Дядья потирали руки, улыбались ему в ответ. И уходили, лелея свои надежды, размышляя о том, что им так не терпелось сделать, едва титаны вновь придут к власти.
Таков был мой первый урок. За спокойным, знакомым обличьем всего сущего скрывается нечто иное, готовое разорвать мир на части.
* * *
А теперь дядья толпились в отцовском зале, в страхе закатывая глаза. Внезапное наказание Прометея – это знак, говорили они: Зевс и его родичи наконец перешли в наступление. Олимпийцы не успокоятся, пока не уничтожат нас совсем. Нам нужно поддержать Прометея, или нет, нужно выступить против него, чтобы Зевсова молния не обрушилась на наши головы.
Я сидела на обычном месте, у ног отца. Сидела тихо, чтобы меня не заметили и не выгнали вон, но внутри все переворачивалось от осознания этой ошеломляющей вероятности: война возобновится. Молнии разрушат наш дворец до основания. Дочь Зевса, воительница Афина, станет охотиться за нами, вооружившись серым копьем, а вместе с ней Арес, ее брат по кровопролитию. Нас скуют цепями и бросят в огненную пропасть, откуда нет спасения.
Окруженный дядьями отец заговорил, невозмутимый, золотой:
– Полно, братья! Если Прометея наказывают, то потому лишь, что он это заслужил. Не нужно искать повсюду заговоры.
Но дядья не унимались. Наказание свершится у всех на виду. Это оскорбление, это урок нам. Смотрите, что бывает с непокорными титанами.
Свет, исходивший от отца, сделался резче, белее.
– Это кара для изменника, только и всего. Нелепая любовь к смертным сбила Прометея с пути. Это вовсе не урок титану. Ясно вам?
Дядья закивали. Смесь разочарования и облегчения отразилась на их лицах. Кровь не прольется пока что.
* * *
Карали богов очень редко и очень люто, поэтому слухи по залам нашего дворца носились дикие. Убить Прометея нельзя, но смерть способны заменить десятки изощренных пыток. Так что применят – ножи или мечи? Или станут отрывать руки-ноги? А может, раскаленные шипы или огненное колесо? Наяды, лишаясь чувств, падали друг к дружке на колени. Владыки рек картинно замирали, мрачно-возбужденные. Как боги страшатся боли – не передать. Нет ничего другого, столь чуждого им, и потому ничто другое они не жаждут видеть столь болезненно.
В назначенный день двери приемного зала в отцовском дворце распахнулись настежь. На стенах горели огромные факелы, украшенные драгоценными камнями, в кругах их света собирались нимфы и божества всех разновидностей. Стройные дриады стекались из лесов, каменные ореады спускались с утесов. Здесь была моя мать и ее сестры-наяды. Речные боги с лошадиными торсами толпились подле по-рыбьи бледных нереид и их соляных владык. Даже великие титаны пришли – мой отец, разумеется, и Океан, а еще морские оборотни Протей и Нерей, моя тетка Селена, что объезжает ночное небо, правя серебристыми лошадьми, и четыре ветра во главе с холодным дядей Бореем. Тысяча алчущих глаз. Только Зевса не было и его олимпийцев. Нашими подземными собраниями они пренебрегали. Ходили слухи, что для них там, в облаках, уже устроили отдельную экзекуцию.
Роль палача отвели одной из эриний, подземных богинь мщения, обитающих среди мертвых. Моя семья заняла обычное свое почетное место, а я стояла впереди огромной толпы и не сводила глаз с дверей. За моей спиной толкались, перешептываясь, наяды и речные боги. Я слыхала, что вместо волос у них змеи. Нет, у них скорпионьи хвосты, а из глаз сочится кровь.
Дверной проем был пуст. А в следующий миг уже не был. Ее серое, неумолимое лицо казалось высеченным из камня, за спиной вздымались темные, складные, как у стервятника, крылья. Меж губ мелькал раздвоенный язык. А на голове извивались змеи, зеленые и тонкие, червеподобные, вплетаясь живыми лентами в ее волосы.
– Я привела осужденного.
Ее голос эхом отразился от потолка, грубый, как лай загнавшего дичь охотничьего пса. Широким шагом она вошла в зал. В правой руке эриния держала плеть, и кончик ее чуть слышно царапал по полу. А левой рукой натягивала цепь, к которой был прикован шедший следом Прометей.
Глаза его закрывала плотная белая повязка, на бедрах висели обрывки хитона. Руки Прометея были скованы и ноги тоже, но он не спотыкался. Моя тетка, стоявшая рядом, шепнула кому-то, что кандалы изготовил сам великий Гефест, бог кузнецов, поэтому даже Зевсу не под силу их разомкнуть. Расправив стервятничьи крылья, эриния взлетела и пригвоздила наручники к стене. Прометей повис на вытянутых, напряженных руках, под кожей проступили бугры костей. Даже я, так мало знавшая о неудобствах, почувствовала, как это больно.
Я думала, отец что-то скажет. Или другие боги. Разумеется, они как-нибудь его поддержат, молвят доброе слово, они ведь все-таки родня. Но Прометей висел в безмолвии, одинокий.
Утруждать себя нравоучениями эриния не стала. Она, богиня-мучительница, знала, что красноречива жестокость. Громко щелкнула плеть – будто дубовая ветвь сломалась. Плечи Прометея вздрогнули, на боку раскрылась рана с мою руку длиной. Со всех сторон зашипели, как вода на горячих камнях, сдавленные вздохи. Эриния вновь занесла плеть. Щелк. Окровавленная лента оторвалась от его спины. Эриния принялась сечь усердно, удары сыпались один за другим, и длинные борозды ободранной плоти полосовали крест-накрест спину Прометея. Только щелканье плети было слышно да его приглушенное, взрывное дыхание. На шее Прометея выступили жилы. Кто-то толкал меня в спину, силясь все получше разглядеть.
Раны богов заживают быстро, но эриния свое дело знала и делала еще быстрее. Она наносила удар за ударом, пока не вымокли кожаные ремни. Что можно пролить кровь бога, я понимала, но никогда этого не видела. Прометей был одним из величайших в нашем роду и истекал золотыми каплями, ужасающе красиво растиравшимися по его спине.
Однако эриния не останавливалась. Часы проходили, а может, дни. Но и боги не могут созерцать бичевание вечно. Зрелище крови и мук стало их утомлять. Они вспомнили об удовольствиях, о пирах, которыми предстояло насладиться, о мягких, устланных пурпуром ложах, готовых объять их члены. Один за другим они потянулись к выходу, и эриния, хлестнув в последний раз, отправилась следом – она заслужила угощение, после такой-то работы.
Повязка сползла с лица Прометея. Глаза его закрылись, голова свесилась на грудь. Спина превратилась в золотые лоскутья. Дядья говорили, что Зевс готов был смягчить наказание, если Прометей встанет на колени и попросит об этом. Но тот отказался.
Все ушли, кроме меня. В воздухе стоял запах ихора[2], густой, словно мед. Ручейки огненной крови еще стекали по ногам Прометея. Я ощущала, как пульсирует в жилах кровь. Знает он, что я здесь? Я осторожно подошла поближе. Грудь его вздымалась и опадала с тихим хрипом.
– Господин Прометей? – В отзывавшемся эхом зале мой голос еле слышался.
Он поднял голову, обратил ко мне. Открыл глаза – красивые, большие, темные, в обрамлении длинных ресниц. Лицо у него было гладкое, безбородое, и все же почему-то ясно становилось, что он древний бог, как мой дед.
– Хочешь, я принесу тебе нектара?
Взгляд его остановился на мне.
– Был бы тебе благодарен, – ответил он. Гулким, как старая древесина, голосом. Только теперь я его услышала – во время истязания Прометей ни разу не вскрикнул.
Я повернулась. И, чувствуя, как учащается дыхание, пошла по коридорам к пиршественному залу, полному смеющихся богов. В дальнем его конце эриния поднимала за кого-то громадный кубок, на котором отчеканено было ухмыляющееся лицо горгоны. Эриния не запрещала говорить с Прометеем, да что с того, ее дело – проступки. Я представила, как этот жуткий голос выкрикивает мое имя. Как бряцают наручники на моих запястьях и, рассекая воздух, ударяет плеть. Но дальнейшего мой разум не способен был вообразить. Я не изведала плети. И не знала, какого цвета моя кровь.
Пришлось взять кубок обеими руками, до того меня трясло. Что скажу, если кто-нибудь остановит? Но в коридорах, по которым я возвращалась, было тихо.
Прикованный посреди большого зала Прометей затих. Глаза его опять закрылись, раны сияли в свете факелов. Я остановилась в нерешительности.
– Я не сплю, – сказал он. – Будь добра, поднеси мне кубок.
Я вспыхнула. Ну конечно, он ведь не может взять кубок сам. Я подошла – так близко, что ощутила исходивший от Прометея жар. Земля под ним пропиталась стекшей кровью. Я поднесла чашу к его губам, он стал пить. А я смотрела, как ходит слегка его кадык. Любовалась его красивым телом цвета полированного ореха. Пахло от Прометея пропитанным дождями зеленым мхом.
– Ты дочь Гелиоса, верно? – спросил он, когда напился и я отошла.
– Да.
Вопрос уязвил меня. Родись я истинной дочерью Гелиоса, и спрашивать бы не пришлось. Я была бы совершенна и лучилась красотой, изливающейся прямиком из отцовского первоисточника.
– Благодарю тебя за доброту.
Была ли тут доброта, я не понимала, и вообще, казалось, не понимала ничего. Он говорил осторожно, почти робко, а при этом совершил столь дерзкую измену. Мой разум пытался совладать с противоречием. Храбрый на деле не всегда храбр с виду.
– Ты голоден? Я бы принесла что-нибудь поесть.
– По-моему, есть я уже никогда не захочу.
Скажи это смертный – прозвучало бы жалобно, наверное. Но мы, боги, едим, как и спим, лишь потому, что это одно из величайших наслаждений в жизни, а не потому, что должны. И бог, если он достаточно силен, может решить однажды не подчиняться более желудку. А в силе Прометея я не сомневалась. Столько времени просидев у ног отца, мощь я научилась нюхом чуять. У иных моих дядьев запах был слабее, чем у кресел под ними, а вот от деда Океана шел густой дух жирного речного ила, отец же пах как жгучее пламя очага, в который подкинули дров. Прометеев аромат зеленого мха заполнил зал.
Глядя в пустой кубок, я собиралась с духом.
– Ты помогал смертным. За это тебя наказали.
– За это.
– А какие они, смертные, мог бы ты рассказать?
Детский был вопрос, но Прометей серьезно кивнул.
– Одного ответа не дать. Все смертные различны. Единственное, что их объединяет, – смерть. Знаешь такое слово?
– Знаю. Но не понимаю.
– Как и всякий бог. Тела смертных рассыпаются в прах. А души превращаются в холодный дым и улетают в подземный мир. Там они не едят, не пьют, не чувствуют тепла. И все, к чему они тянутся, ускользает из рук.
У меня мороз по коже пробежал.
– И как они это выносят?
– Как могут.
Догорали факелы, тени обступали нас, как темная вода.
– Правда, что ты отказался просить прощения? И что тебя не поймали, ты сам признался Зевсу во всем?
– Правда.
– Зачем?
Он смотрел на меня пристально.
– Может, ты мне скажешь. Зачем богу так поступать?
Я не находила ответа. Навлекать на себя божественное возмездие казалось безумием, но как произнести это, стоя в луже его крови?
– Не всем богам быть одинаковыми, – сказал Прометей.
И тут я не знала, что ответить. Из коридора донесся отдаленный возглас.
– Тебе пора. Алекто надолго меня не оставляет. Ростки ее жестокости, подобно сорнякам, всходят быстро, их то и дело нужно сечь.
Странные слова, подумала я, ведь секли-то как раз его. Но мне они понравились, в них будто крылся секрет. Снаружи вроде бы камень, а внутри – семя.
– Тогда я пойду. С тобой ведь… все будет хорошо?
– Вполне. Как тебя зовут?
– Цирцея.
Он, кажется, слегка улыбнулся? А может, я льстила себе. Меня бросало в дрожь – столько я совершила поступков, больше, чем за всю свою жизнь. Я оставила его, пошла обратно по обсидиановым коридорам. Боги в пиршественном зале всё пили да смеялись, полулежа друг у друга на коленях. Я наблюдала за ними. Ждала, что кто-нибудь отметит мое отсутствие, но нет, никто и внимания не обратил. С чего бы? Я ничто, камешек. Обычная девочка-нимфа, одна из тысячи тысяч.
Незнакомое чувство нарастало во мне. В груди словно пчелиный рой гудел, почуявший оттепель. Я пошла в сокровищницу отца, полную сверкающих богатств: золотых кубков в форме бычьих голов, ожерелий из лазурита и янтаря, серебряных треножников, точеных кварцевых чаш с изогнутыми, как лебединые шеи, ручками. Больше всего мне нравился кинжал с мордой львицы, вырезанной на рукояти слоновой кости. Один царь преподнес этот кинжал отцу в надежде заслужить его расположение.
– И заслужил? – спросила я как-то.
– Нет, – ответил отец.
Я взяла кинжал, пошла в свою комнату. Бронзовое лезвие поблескивало в свете свечи, львица скалила зубы. А снизу была моя ладонь, мягкая, без линий. Ни шрама не останется на ней, ни гноящейся раны. Ни малейшего следа прожитых лет. Я поняла, что не боюсь предстоящей боли. Иной страх захватил меня: вдруг клинок ничего не порежет? Пройдет сквозь руку, будто погружаясь в туман.
Но этого не случилось. От соприкосновения с лезвием плоть раздалась, и меня пронзила горячая серебристая молния боли. Кровь потекла красная, я ведь не обладала дядиной силой. Рана долго кровоточила, но в конце концов стала затягиваться. И пока я сидела, смотрела на нее, в голове моей возникла новая мысль. Простейшая, неловко даже говорить, – так ребенок осознает, что его рука принадлежит ему. Но я ведь и была тогда ребенком.
Мысль вот какая: жизнь моя проходит во мраке глубин, но я не темная вода. Я существо, в ней обитающее.
Глава третья
Проснувшись, Прометея я уже не застала. Золотую кровь стерли с пола. Дыру от наручников в стене запечатали. Сестрица-наяда рассказала новость: Прометея доставили на одну из зубчатых вершин Кавказа и там приковали к скале. Орлу приказано прилетать каждый день, выклевывать Прометееву печень и съедать еще не остывшей. Чудовищное наказание, говорила сестрица, смакуя подробности: окровавленный клюв, разодранная печень, вырастающая вновь лишь для того, чтоб ее вырвали снова. Представляешь?
Я закрыла глаза. Надо было принести Прометею копье, какое-то оружие – он мог бы пробить себе путь к свободе. Глупости. Оружие ему не нужно. Он сам сдался.
Разговоров о постигшей Прометея каре хватило едва ли на месяц. Какая-то дриада ткнула грацию шпилькой. Мой дядя Борей и олимпиец Аполлон влюбились в одного смертного юношу.
Я дождалась, пока дядья на минутку перестанут судачить.
– Есть новости о Прометее?
Они сдвинули брови, будто я предложила им блюдо с протухшей едой.
– А какие могут быть новости?
Моя порезанная ладонь болела, но следов на ней, разумеется, не осталось.
– Отец, Зевс когда-нибудь отпустит Прометея?
Сидевший за шашками отец покосился на меня:
– Только если взамен возьмет что-нибудь получше.
– Что, например?
Отец не ответил. Чья-то дочь превратилась в птицу. Борей и Аполлон поссорились из-за своего возлюбленного, и тот погиб. Возлежавший на пиршественном ложе Борей хитро улыбнулся. Факелы затрепетали от его порывистого голоса.
– Думаете, я отдал бы его Аполлону? Слишком хорош для него такой цветок. Я дунул, и диск отлетел парню в голову. Проучил олимпийского хлыща.
Дядья расхохотались, и в этом хаосе звуков слышался дельфиний писк, тюлений лай, шлепки воды о камни. Мимо прошли нереиды, белые, как брюшко угря, – они направлялись домой, в свои соляные дворцы.
Перс кинул в меня миндальным орехом:
– Да что с тобой такое происходит?
– Может, она влюбилась, – сказала Пасифая.
– Ха! – Перс расхохотался. – Отец и замуж-то ее не может выдать. Поверь, он пытался.
Мать, полуобернувшись, взглянула на нас поверх изящного плечика:
– Ну хоть голос ее слушать не приходится.
– Я заставлю ее говорить, смотрите.
Перс ущипнул меня за предплечье и покрепче стиснул пальцы.
– Ты слишком долго пировал, – смеялась над ним сестра.
Перс вспыхнул:
– Да она просто чокнутая. Прячет что-то. – Он обхватил мое запястье. – Что ты там все время таскаешь? Держит что-то. Разожми-ка ей руку.
Пасифая один за другим отогнула мои пальцы, исколов своими длинными ногтями.
Они уставились на мою ладонь. Пасифая плюнула.
– Пусто.
* * *
Мать принесла очередного детеныша, мальчика. Отец благословил его, но ничего не напророчил, и тогда она огляделась по сторонам: кому бы отдать? Однако тетки, уже умудренные опытом, руки протягивать не спешили.
– Я его возьму, – сказала я.
Мать фыркнула было, но ей уж очень хотелось похвастать скорее новой нитью янтарных бус.
– Прекрасно. Хоть какая-то польза от тебя. Будете вместе кудахтать.
Ээт – так отец нарек мальчика. Орел. Тельце его было теплым, как нагретый солнцем камень, и нежным, как бархатистый лепесток. Милее ребенка свет не видывал. Он пах медом и едва разведенным огнем. Ел из моих рук, не вздрагивал от моего тонкого голоса. Он засыпал под мои сказки, свернувшись и уткнувшись мне в шею, и больше ничего не хотел. Мы не расставались ни на минуту, я задыхалась от любви к нему, да так, бывало, что и говорить не могла.
Он, кажется, тоже меня полюбил – вот уж и впрямь чудо. Первое его слово было “Цирцея”, а второе – “сестра”. Мать, наверное, взревновала бы, если б обратила внимание. Перс и Пасифая следили за нами: начнем мы воевать? Воевать? Нас это не интересовало. Ээт получил у отца разрешение покидать дворец и отыскал для нас пустынное местечко на морском берегу. Маленький блеклый пляж, где едва пробивались деревца, но мне он казался огромным, пышным девственным лесом.
Ээт вырос в мгновение ока, меня перерос, а мы всё ходили за ручку. Как любовники, насмехалась Пасифая. Некоторые боги с братьями и сестрами спят, и мы, может, из таких? Я сказала: раз думаешь об этом, сама уже, видно, так и сделала. Неуклюжее оскорбление, но Ээт рассмеялся, и я почувствовала себя находчивой, как Афина, блистательная богиня остроумия.
Потом будут говорить, что это из-за меня Ээт вырос странным. Доказать обратного не могу. Но помню, он был странным с самого начала, не похожим ни на кого из знакомых мне богов. Еще в детстве он, кажется, понимал нечто такое, чего не понимали другие. Знал по именам чудовищ, обитавших во мраке морских впадин. Знал, что настой из трав, который Зевс влил Кроносу в глотку, называется “фармакон”. Эти травы могут творить чудеса, и многие из них растут там, где пролилась кровь богов.
Я качала головой:
– Как ты все это узнал?
– Я слушал.
Я тоже слушала, но не имела привилегий отцова наследника. Ээта звали теперь на все советы. Дядья стали приглашать его к себе во дворцы. Я ждала в своей комнате, когда он вернется, чтоб пойти с ним на тот пустынный берег и сидеть на камнях, чувствуя, как море брызжет на ноги. Я прижималась щекой к его плечу, а он задавал мне вопросы, которые я никогда не обдумывала и едва ли понимала. Например: на что похожа твоя божественная природа?
– То есть?
– Вот послушай, на что похожа моя. На столб воды, что беспрерывно изливается сама на себя, прозрачная до самого каменистого дна. Теперь ты.
Я попробовала ответить. На ветры, овевающие утес. На кричащую чайку в гнезде.
Он покачал головой:
– Нет. Ты говоришь так, пытаясь мне подражать. На что она похожа в самом деле? Закрой глаза и подумай.
Я закрыла глаза. Смертный услышал бы биение собственного сердца. Но у богов кровь по жилам бежит еле-еле, и я, по правде говоря, ничего не услышала. Однако разочаровывать Ээта не хотелось. Я приложила руку к груди и через некоторое время вроде бы что-то почувствовала.
– Раковина.
– Ага! – Он взболтал пальцем воздух. – Двустворчатая или витая?
– Витая.
– А что в раковине? Улитка?
– Ничего. Воздух.
– Это разные вещи, – возразил Ээт. – Ничего – значит пустота, а воздух – то, чем наполнено все остальное. Он – дыхание, и жизнь, и дух, и слова, что мы произносим.
Брат мой, ты философ. Знаешь ли, сколько богов таковы? Я знакома лишь с одним. Над нами голубел небесный свод, но я вновь оказалась в том темном зале, увидела кровь, кандалы. И сказала:
– У меня есть тайна.
Ээт удивленно приподнял брови. Подумал, я шучу. Мне не могло быть известно неизвестное ему.
– Это случилось до твоего рождения, – объяснила я.
Слушая о Прометее, Ээт не смотрел на меня. Брат всегда говорил, что разум его работает лучше, если не отвлекается. Ээт не отрывал глаз от горизонта. Острые, как у орла, чьим именем он был назван, глаза эти проникали в суть вещей сквозь малейшие трещины, как вода просачивается в прохудившийся корпус корабля.
Я закончила, а Ээт еще долго молчал. И наконец сказал:
– Прометей был богом прорицания. Наверняка он знал, что его покарают – и как покарают. И все равно это сделал.
Такое мне в голову не приходило. Значит, добывая огонь для людей, Прометей уже знал, что в конце пути его ожидает орел и одинокий, вековечный утес.
Вполне, ответил он на мой вопрос, все ли с ним будет хорошо.
– Кто еще об этом знает?
– Никто.
– Точно? – переспросил брат с непривычной настойчивостью. – Ты никому не сказала?
– Нет. Да и кому говорить? Кто бы мне поверил?
– Верно. – Ээт коротко кивнул. – Больше никому не рассказывай. Никогда не говори об этом, даже со мной. Повезло тебе, что отец не узнал.
– Думаешь, он очень разозлился бы? Прометей ведь его двоюродный брат.
Ээт фыркнул:
– Мы все двоюродные братья и сестры, включая олимпийцев. Ты выставила бы отца глупцом, который за собственным чадом не может уследить. Он бы тебя воронам выкинул.
У меня нутро сжалось от ужаса, а брат, увидев мое лицо, рассмеялся:
– Вот именно. И ради чего? Прометея все равно покарали. Дам тебе совет. Когда вздумаешь снова перечить богам, найди повод посерьезнее. Очень не хотелось бы видеть, как сестру мою испепелят ни за что.
* * *
Пасифаю выдавали замуж. Она давно уже просилась, то и дело, усаживаясь к отцу на колени, мурлыкала, как не терпится ей нарожать детей какому-нибудь достойному богу. Заручилась поддержкой Перса, и тот во время каждой трапезы поднимал кубок за созревшую сестру.
– Минос, – сказал возлежавший на ложе отец. – Сын Зевса и царь Крита.
– Смертный? – Мать приподнялась. – Ты говорил, она выйдет за бога.
– Я говорил, за вечного сына Зевса, а он такой и есть.
Перс ухмыльнулся:
– Ох уж эти пророчества… Он умрет или нет?
Вспышка озарила комнату, жгучая, как сердцевина пламени.
– Довольно! В загробном мире Минос будет повелевать прочими смертными душами. Имя его не забудется в веках. Все решено.
Брат не посмел ничего больше сказать, и мать тоже. Ээт перехватил мой взгляд, и я услышала его слова, будто произнесенные вслух. Видишь? Повод недостаточно серьезный.
Я думала, сестра расплачется: так ее низвести! Но поглядела – а она улыбается. Почему, я не понимала, да и мысли мои приняли иное направление. Меня бросило в жар. Где Минос, там и его семья, и двор, и советники, его подручные, астрономы, виночерпии и слуги и слуги слуг. Все те существа, ради которых Прометей не пожалел своей вечности. Смертные.
* * *
В день свадьбы отец повез нас за море на своей золотой колеснице. Пировать гостей пригласили на Крит, в знаменитый Кносский дворец Миноса. Стены дворца были заново оштукатурены, все вокруг убрано яркими цветами; гобелены отливали ярчайшим шафраном. Ожидали не только титанов. Раз Минос сын Зевса, значит, и подхалимы-олимпийцы придут засвидетельствовать почтение. Боги во всем своем великолепии стремительно заполняли длинные дворцовые колоннады, смеясь и позвякивая украшениями, осматривались по сторонам, отмечая, кто еще приглашен. Плотней всего толпились вокруг отца – бессмертные разных мастей протискивались к нему, чтобы поздравить с заключением блестящего союза. Особенно радовались дядья: пока этот брак в силе, Зевс вряд ли выступит против нас.
Сидевшая на помосте для новобрачных Пасифая сияла как роскошный спелый плод. Кожа ее отливала золотом, волосы блестели, словно солнце на шлифованной бронзе. Вокруг теснилась сотня нимф, и каждая во что бы то ни стало хотела сообщить Пасифае, как та прекрасна.
Я стояла в стороне, подальше от толчеи. Мимо проходили титаны: моя тетка Селена и дядя Нерей, влачивший за собой водоросли, Мнемосина, прародительница воспоминаний, и девять ее легконогих дочерей. Мой ищущий взгляд перебегал с одного гостя на другого.
И наконец я увидела их в уголке. Они стояли, склонив друг к другу головы, – скопище невзрачных фигурок. Прометей сказал, что все смертные разные, но я видела лишь однообразную толпу – тусклая кожа, испарина, измятая одежда. Я чуть приблизилась. Волосы у них были жидкие, плоть дряблая, обвисшая. Я представила, как подхожу и прикасаюсь к этой увядающей коже. В дрожь бросило от одной мысли. Мне уже приходилось слышать истории, которые рассказывали друг другу шепотом сестрицы, – о том, что могут сделать смертные с одинокой нимфой, попадись она им. Оскорбить, похитить, изнасиловать. Верилось в это с трудом. Они казались хрупкими, как пластинки на шляпке гриба. Стояли, осмотрительно потупив глаза, подальше от всех этих божеств. У смертных ведь были свои истории – о том, что может случиться, если свяжешься с богами. Взглянул не вовремя, ступил не туда – и вот уже навлек погибель и бедствия на всю свою семью вплоть до двенадцатого колена.
Это великая цепь страха, думала я. Наверху Зевс, мой отец – следующий. Потом братья, сестры и дети Зевса, затем мои дядья, а дальше божества всякого старшинства – речные боги и владыки морей, эринии, ветры, грации и, наконец, в самом низу, – мы, нимфы и смертные, – наблюдаем друг за другом.
Пальцы Ээта сомкнулись на моей руке.
– Ничего в них нет интересного, правда? Идем, я нашел олимпийцев.
Я шла за ним, а внутри пульсировала кровь. Никогда еще не доводилось мне их видеть – божеств, что правят с небесных тронов. Ээт подвел меня к окну, выходившему в залитый ослепительным солнцем внутренний двор. Они стояли там. Аполлон – властитель лиры и сверкающего лука. Его сестра-близнец, лунная богиня Артемида, безжалостная охотница. Гефест, бог-кузнец, изготовивший цепи, что намертво сковали Прометея. Угрюмый Посейдон, чей трезубец повелевает волнами, и Деметра, госпожа изобилия, целый мир питающая своими урожаями. Я смотрела во все глаза, как плавно они движутся, будто облитые силой. Перед ними, казалось, сам воздух расступался.
– Видишь Афину? – прошептала я.
Всегда мне нравились истории о сероокой воительнице, богине мудрости, чья мысль стремительней удара молнии. Но Афина не явилась. Может, предположил Ээт, она слишком горда, чтобы якшаться с приземленными титанами. Или слишком мудра, чтобы затеряться в толпе поздравляющих. А может, она все же здесь, просто невидима, даже для богов. Афина в числе самых могущественных олимпийцев и способна стать невидимой, чтобы наблюдать за потоками силы и слушать наши тайны.
При мысли об этом у меня мурашки побежали по затылку.
– Думаешь, она и сейчас нас слышит?
– Глупости. Ей великие боги интересны. Смотри, Минос идет.
Минос, царь Крита, сын Зевса и смертной женщины. Таких, как он, называли “полубоги” – смертные, освященные, однако, божественным происхождением. Минос возвышался над своими советниками – волосы густые, как непролазная чаща, грудь широкая, как корабельная палуба. Темный блеск его глаз под золотой короной напомнил мне обсидиановые стены в отцовском дворце. Но, положив руку на изящное предплечье моей сестры, Минос вдруг сделался похожим на зимнее дерево – невзрачным и ссохшимся. По-моему, он это понял и помрачнел, отчего Пасифая заблистала еще ярче. Здесь она будет счастливой, подумала я. Или исключительной, что для нее одно и то же.
– Смотри, – сказал Ээт, наклонившись к моему уху. – Вон туда.
Он указывал на смертного – мужчину, которого я раньше не заметила, державшегося независимее остальных. Молодой, обрит наголо, по-египетски, лицо спокойных очертаний. Он мне понравился. Его ясные глаза не были затуманены вином, как у прочих.
– Он не может не понравиться, – сказал Ээт. – Это Дедал. В мире смертных он диво, искусный мастер, почти что богу равный. Когда сам стану царем, тоже окружу себя такими жемчужинами.
– Правда? И когда ты станешь царем?
– Скоро. Отец жалует мне царство.
Я подумала, он шутит.
– А можно мне в нем жить?
– Нельзя, – ответил Ээт. – Оно мое. А ты должна обрести свое.
Ээт держал меня под руку, как обычно, но внезапно все изменилось – он говорил со свободным размахом, будто мы два существа, привязанные к разным веревочкам, а не друг к другу.
– Когда? – прохрипела я.
– После свадьбы. Отец хочет сразу меня отвезти.
Сказал об этом как о чем-то несущественном. А я почувствовала, что каменею. Вцепилась в него и начала:
– Почему же ты мне ничего не сказал? Ты не можешь меня оставить. Что я стану делать? Не представляешь, каково было прежде…
Он стянул мои руки со своей шеи:
– Ни к чему устраивать сцену. Ты знала, что так будет. Не всю же жизнь мне гнить под землей, не имея ничего своего.
А как же я, хотелось спросить. Мне, значит, гнить?
Но он уже отвернулся и говорил с кем-то из дядьев, а едва супружеская чета удалилась в спальню, взошел на отцовскую колесницу. И исчез в золотом вихре.
* * *
Вскоре ушел и Перс. Никто не удивился – без Пасифаи дворец для него опустел. Он сказал, что отправляется на восток, жить с персами. Их называют как меня – таково было его бессмысленное объяснение. А еще я слышал, они умеют вызывать сущности, именуемые демонами, и хочу на них посмотреть.
Отец нахмурился. Он невзлюбил Перса еще с тех пор, как тот высмеял его в разговоре о Миносе.
– С чего это у них демонов больше, чем у нас?
Перс не стал утруждать себя ответом. Помощь отца, чтобы переправиться по воздуху, ему не требовалась – он уходил водными путями. Хоть не придется больше слушать твой голос – вот что сказал мне Перс на прощание.
Всего за несколько дней жизнь моя отмоталась назад. Отец разъезжал на колеснице, мать нежилась на берегах реки Океана, а я снова стала ребенком и ждала их. Сидела в пустынных залах, и в горле саднило от одиночества, а когда больше не могла этого выносить, убегала на наш с Ээтом пустынный берег. Там находила камни, которых касались пальцы Ээта. Бродила по песку, который рыхлили его ноги. Конечно, он не мог остаться. Он был богом, сыном Гелиоса, ярким, блистательным, обладал умом и правом голоса и мог рассчитывать на трон. А я?
С какими глазами Ээт слушал мои мольбы, я помнила. И, хорошо его зная, могла прочесть этот взгляд, обращенный ко мне. Повод недостаточно серьезный.
Сидя на камнях, я вспоминала истории о нимфах, которые плакали до тех пор, пока не обращались в камни или крикливых птиц, в бессловесных зверей или стройные деревья, – и мысли их навечно покрывались корой. А я и этого не могла, похоже. Замкнутая в своей судьбе, как в гранитных стенах. Надо было поговорить с теми смертными. Попросить кого-нибудь на мне жениться. Я ведь дочь Гелиоса, один из этих потрепанных мужчин непременно меня взял бы. Всё лучше, чем так.
Тут-то и появилась лодка.
Глава четвертая
Корабли я видела на картинах, знала о них по рассказам. Золотыми, громадными, будто морские чудовища, изображались они, с резными поручнями из рога и слоновой кости. Ухмылявшиеся дельфины влекли их за собой или направляла команда из полусотни черноволосых нереид, среброликих, как луна.
У этого мачта была толщиной с деревце. Парус рваный, перекошенный, борта в заплатках. Помню, сердце подскочило к горлу, когда рыбак поднял голову. Его загорелое лицо блестело на солнце. Смертный.
Люди расселялись по земле. С тех пор как мой брат отыскал для наших игр этот пустынный уголок суши, прошли годы. Спрятавшись за выступом скалы, я наблюдала, как человек правит лодкой, огибает камни, тянет сети. Он был совсем не похож на холеных придворных Миноса. Волосы длинные, черные, слипшиеся от соленых брызг. Одежда изношена, шея в струпьях. На руках я увидела шрамы, оставленные рыбьей чешуей. Неземной грациозностью он не отличался, зато двигался решительно и четко – так прочный корпус корабля рассекает волны.
Стук сердца отдавался в ушах. Я опять вспомнила истории о нимфах, оскорбленных, изнасилованных смертными. Но лицо этого человека было по-юношески мягким, а руки, тянувшие из моря улов, выглядели проворными, но не безжалостными. И как-никак в небе над моей головой – отец, которого называют Всевидящим. Если окажусь в опасности, он придет.
Лодка уже приблизилась к берегу, человек всматривался в воду, выслеживая рыбу, невидную мне. Сделав глубокий вдох, я вышла на песчаный пляж:
– Приветствую тебя, смертный!
Он неловко дернул сеть, но из рук не выпустил.
– Приветствую! К какой богине я обращаюсь?
Голос его, приятный, как летний ветерок, ласкал слух.
– К Цирцее.
– А!
Лицо его оставалось осторожно-непроницаемым. Много позже он объяснил, что услышал это имя впервые и побоялся меня обидеть. Человек преклонил колени на неструганых досках палубы:
– Высокочтимая госпожа! Я вторгся в границы твоих вод?
– Нет. Я не владею водами. А это лодка?
Лицо человека меняло выражения, но истолковать их я не могла.
– Лодка.
– Мне бы хотелось на ней прокатиться.
Он помедлил, а затем направил лодку к берегу, но я не знала, что нужно подождать. Пошла к нему по воде и взобралась на борт. Сквозь подошвы сандалий я почувствовала, как горяча палуба, мне понравилось ее легкое, волнообразное покачивание – будто едешь на змее.
– Поплыли.
Как скованна я была, облаченная в свое божественное величие, о котором даже не подозревала. А он и того скованней. Я касалась его рукавом – он вздрагивал. Обращалась к нему – тут же отводил глаза. И вот что меня поразило вдруг: мне понятно его поведение. Я и сама так вела себя тысячу раз – в присутствии отца, деда и других могущественных богов, шагавших через мою жизнь. Великая цепь страха.
– Нет-нет, – успокоила я его. – Я не такая. Я не причиню тебе вреда, у меня и силы-то нет почти. Чувствуй себя свободно, как прежде.
– Благодарю, добрая богиня, – ответил он, но так дрожал при этом, что я невольно рассмеялась.
Этот-то смех, видно, и успокоил его немного – скорее, чем мои уверения. Одна минута сменялась другой, и мы разговорились – обо всем вокруг: вот рыба играет, вот птица падает камнем вниз. Я спросила, как сделаны его сети, и он принялся увлеченно рассказывать, потому что очень о них заботился. Когда я назвала имя своего отца, человек глянул на солнце и затрясся пуще прежнего, но настал вечер, а гнев так и не пал на наши головы, и рыбак, преклонив передо мной колени, сказал, что я, должно быть, благословила его сети, ибо они полны как никогда.
Я смотрела на его густые черные волосы, блестевшие в закатном свете, на сильные плечи, согнутые в низком поклоне. Этого и жаждут все боги в наших дворцах – поклонения. Но может, он делал что-то не то, или, скорее, не он, а я. Мне хотелось лишь снова увидеть его лицо.
– Встань. Прошу тебя. Я не благословляла твои сети, не наделена такой способностью. Я родилась наядой. Наяды управляют только пресными водами, и их умения скромны, но у меня и тех нет.
– И все же можно мне приехать снова? Ты придешь сюда? Я ведь в жизни никого чудеснее тебя не видывал.
Я ощущала не раз, совсем близко, излучаемый отцом свет. Держала на руках Ээта, спала под кипой толстых шерстяных одеял, сотканных бессмертными руками. Но до этого момента, кажется, и не знала тепла.
– Да. Я приду.
Его звали Главк, и приезжал он каждый день. Привозил с собой хлеб, которого я прежде не пробовала, сыр, который пробовала, и оливки, в которые он впивался зубами, а мне так нравилось на это смотреть. Я спросила его о семье, и он рассказал, что отец старый и злой, все время ругается и тревожится о пропитании, мать разводила лекарственные травы, но слишком много работала и надорвалась, а у сестры уже пятеро детей, она вечно больна и сердита. И если они не заплатят хозяину оброк, всех их выгонят из дому.
Никто еще настолько мне не доверялся. Я жадно впитывала его рассказы – так водоворот всасывает воду, – хотя едва ли и отчасти понимала, о чем в них говорится, что есть бедность, тяжелый труд и человеческий страх. Ясным было лишь лицо Главка, красивый лоб, серьезные глаза, которые порой увлажнялись слегка от огорчений, но всегда улыбались, глядя на меня.
Я любила наблюдать, как он делает обычную работу – руками, а не всплеском божественной силы: чинит порванные сети, моет палубу, кремнем высекает искру. Разводя костер, он сначала старательно, по-особому клал кусочки сухого мха, потом тонкие веточки, затем потолще, и так далее, все выше и выше. Об этом искусстве я тоже ничего не знала. У моего отца дерево и само охотно разгоралось.
Он видел, что я за ним наблюдаю, и смущенно потирал мозолистые руки:
– Я кажусь тебе уродливым, знаю.
А я думала: нет. Дворец моего деда полон сияющих нимф и мускулистых речных богов, но мне куда больше нравится рассматривать тебя.
Я покачала головой.
Он вздохнул:
– Чудесно, наверное, быть богом – ничто не оставляет на тебе следов.
– Мой брат как-то сказал: чувствую себя водой.
Он задумался:
– Да, это я могу представить. Ты словно переполнен, как чаша, налитая до краев. А что за брат? Ты о нем раньше не говорила.
– Он теперь царствует далеко отсюда. Его зовут Ээт. – Непривычно ощущалось на устах это имя столько времени спустя. – Я бы поехала с ним, но он не разрешил.
– Да он глупец, видно.
– Почему же?
Главк поднял на меня глаза:
– Ты золотая богиня, добрая и прекрасная. Будь у меня такая сестра, ни за что бы с ней не расстался.
* * *
Руки наши соприкасались, если я стояла у борта, а Главк работал рядом. Когда мы садились, мой подол ложился ему на ноги. Я ощущала теплоту его чуть огрубевшей кожи. И порой роняла что-нибудь нарочно, он поднимал, и мы притрагивались друг к другу.
В тот день Главк, встав на колени, разводил на берегу костер, чтобы приготовить обед. На это мне по-прежнему больше всего нравилось смотреть – простое земное чудо, творимое с помощью кремня и трута. Волосы падали ему на глаза, так красиво, щеки его алели в свете пламени. Я вдруг вспомнила о своем дяде, даровавшем Главку огонь. И сказала:
– Однажды я встречалась с ним.
Главк жарил насаженную на вертел рыбу.
– С кем?
– С Прометеем. Когда Зевс его наказал. Я принесла ему нектар.
Главк поднял голову:
– С Прометеем.
– Да. – Обычно он быстрее соображал. – Огненосцем.
– Это было поколений двенадцать назад.
– Больше. Гляди, твоя рыба!
Вертел повис в его руке, и рыба чернела на углях.
Главк не стал ее спасать. Взгляд его был прикован ко мне.
– Но ты моя ровесница.
Мое лицо обмануло Главка. Молодое, как и у него.
– Нет, – рассмеялась я. – Не ровесница.
Прежде он сидел, чуть завалившись на бок, касаясь моего колена своим. А теперь резко выпрямился, отстранился, так быстро, что я почувствовала холод там, где сейчас только чувствовала его. Такого я не ожидала.
– Эти годы ничто. Я прожила их без пользы. Ты знаешь о мире не меньше моего.
Я потянулась к его руке.
Но Главк руку отдернул:
– Что ты такое говоришь? Сколько тебе лет? Сто? Двести?
Я чуть не рассмеялась снова. Но у него шея напряглась, глаза округлились. Между нами в костре дымилась рыба. Я так мало рассказывала ему о своей жизни. Да и что рассказывать? Одна жестокость да насмешки за спиной. В то время мать пребывала в особенно скверном настроении. Отец все чаще предпочитал ей шашки, и злобу она изливала на меня. Стоило мне появиться, кривила рот. Цирцея безмозглая, как камень. В земле больше ума, чем у Цирцеи в голове. У Цирцеи волосы свалялись, как собачья шерсть. Если еще раз услышу этот надтреснутый голос!.. Почему из всех наших детей осталась именно она? Никому не нужна больше. Если отец и слышал, то виду не подавал, только молча переставлял шашки. В прежние времена я забилась бы в свою комнату, заливаясь слезами, но с тех пор, как появился Главк, все эти речи были для меня что пчелы без жала.
– Прости, – сказала я. – Глупая шутка, только и всего. Я вовсе с ним не встречалась, хоть и рада бы. Мы ровесники, не беспокойся.
Он не сразу, но обмяк. Шумно выдохнул:
– Ха! Представь только! Если б ты и правда жила тогда!
Он пообедал. Объедки бросил чайкам, потом погнался за ними, взмывающими в небо. Обернувшись, широко улыбнулся мне – его силуэт вырисовывался на фоне серебристых волн, плечи вздымались под хитоном. Сколько бы ни смотрела я впредь, как он разводит костер, о дяде больше не заговаривала.
* * *
Однажды лодка появилась поздно. Главк не бросил якорь, просто стоял на палубе с застывшим, мрачным лицом. На щеке его красовался синяк, темный, как штормовое море. Отец побил Главка.
– Ох! – У меня заколотилось сердце. – Тебе нужно передохнуть. Сядь рядом, я принесу воды.
– Нет. – Так резко он со мной еще не говорил. – Не сегодня, и никогда больше. Отец говорит, я бездельник, улов маленький. И мы умрем с голоду из-за меня.
– И все же сядь и позволь тебе помочь.
– Ты не можешь помочь. Сама говорила. У тебя нет никакой силы.
Я смотрела, как он уплывает. А потом, не помня себя, помчалась к деду во дворец. По сводчатым коридорам я бежала на женскую половину, оглашаемую стуком ткацких челноков, звоном браслетов да кубков. Мимо наяд, мимо гостивших здесь дриад и нереид, к дубовому табурету на помосте, где восседала моя бабка.
Тефида – так ее звали, великая питательница всех земных вод, рожденная подобно своему мужу на заре времен самою матерью-землей. Подол ее платья растекался озером, а шею обвивал, словно шарф, водяной змей. На стоявшем перед ней золотом станке растянулось сотканное ею полотно. Лицо у бабки было старое, но не морщинистое. Бесчисленных сыновей и дочерей излила ее утроба, и до сих пор они приводили к Тефиде своих отпрысков для благословения. Я и сама однажды стояла перед ней на коленях. Она коснулась моего лба кончиками нежных пальцев. Добро пожаловать, дитя!
И вот я вновь упала перед ней на колени.
– Я Цирцея, дочь Персеиды. Ты должна мне помочь. Одному смертному очень нужен улов. Я не способна его одарить, но ты способна.
– Он благороден? – спросила бабка.
– От природы. Имуществом беден, зато духом богат и мужеством и сияет как звезда.
– А что этот смертный даст тебе взамен?
– Даст мне?
Бабка покачала головой:
– Моя дорогая, они должны непременно что-нибудь дать, хоть самую малость, хоть вина возлить в твой источник, а то потом забудут о благодарности.
– У меня нет источника, и благодарность мне не нужна. Прошу! Если не поможешь, я никогда больше его не увижу.
Бабка, поглядев на меня, вздохнула. Она такие мольбы, наверное, тысячу раз слышала. Здесь боги и смертные схожи. В молодости нам кажется, что чувств, подобных нашим, не испытывал никто и никогда.
– Я наполню его сети, будь по-твоему. Но в ответ поклянись, что не ляжешь с ним. Твой отец, знаешь ли, надеется подобрать тебе пару получше, чем какой-то рыбак.
– Клянусь.
* * *
Главк вернулся, он несся по волнам, громко меня окликая. Говорил захлебываясь. Ему даже сети забрасывать не пришлось. Рыбы сами прыгали на палубу, огромные, величиной с коров. Отец успокоился, оброк уплачен, и даже за год вперед. Главк встал передо мной на колени, склонил голову:
– Благодарю тебя, богиня.
Я подняла его:
– Не становись на колени передо мной, это моя бабка сделала.
– Нет. – Он взял меня за руки. – Это ты. Ты ведь ее упросила. Цирцея, ты чудо, подарок судьбы, ты спасла меня.
Он прижался теплыми щеками к моим рукам. Коснулся губами моих пальцев. И выдохнул:
– Хотелось бы мне быть богом, чтобы достойно тебя отблагодарить.
Кудри его обвили мое запястье. Как хотелось мне быть настоящей богиней и приносить ему китов на золотом блюде, чтоб он никогда со мной не расставался.
Каждый день мы садились рядом и беседовали. Он был исполнен мечтаний, надеялся, что, повзрослев, обзаведется собственной лодкой, переселится из отцовского дома в собственный.
– И там всегда будет гореть огонь, – добавил Главк, – для тебя. Если только позволишь.
– Пусть лучше будет кресло, чтобы мне приходить и беседовать с тобой.
Он вспыхнул, и я тоже. Я так мало знала тогда. В праздных беседах о любви вместе со своими братьями и сестрами, широкоплечими богами да гибкими нимфами, никогда не участвовала. Ни разу не ускользала с поклонником в укромный уголок. До того мало знала, что даже не могла сказать, чего хочу. Вот я коснусь рукой его руки, склонюсь к нему для поцелуя, а что потом?
Он смотрел на меня пристально. Лицо его, подвижное как песок, выражало сотню ощущений.
– Твой отец… – Главк слегка запнулся – всегда робел, говоря о Гелиосе. – Он выберет тебе мужа?
– Да.
– А какого мужа?
Я чуть не расплакалась. Вот бы прижаться к нему и сказать: я так хочу, чтобы это был ты, – но между нами стояла моя клятва. И я заставила себя говорить правду – что отец подыскивает царевича или, может, иноземного царя.
Опустив глаза, он разглядывал свои руки.
– Ну конечно, конечно. Ты ему очень дорога.
Я не стала его поправлять. А вечером, вернувшись во дворец, опустилась на колени у ног отца и спросила, можно ли смертного сделать богом.
Сидевший за шашками Гелиос досадливо поморщился:
– Знаешь же, что нет, если только так не распорядились звезды. Изменить сплетенное мойрами даже мне не под силу.
Я больше ничего не сказала. Мысли сменяли одна другую. Если Главк останется смертным, то состарится, а если состарится, то умрет, и наступит день, когда я приду на наш берег, а он нет. Прометей говорил мне, но я не поняла. Какая дура. Бестолковая дура. В ужасе я снова кинулась к бабке.
– Этот человек, – проговорила я, едва дыша. – Он умрет.
Ее дубовый табурет задрапирован был тончайшим полотном. В руках она держала пряжу, зеленую, как речные камни. И наматывала на челнок.
– Ах, внученька! Ну конечно умрет. Он смертный, таков их удел.
– Это несправедливо. Это невозможно.
– Что не одно и то же, – заметила бабка.
Сияющие наяды, все до единой, оставили разговоры, повернулись и слушали нас. А я настаивала:
– Ты должна мне помочь. Великая богиня, не могла бы ты взять его к себе во дворец и сделать бессмертным?
– Ни один бог такого не может.
– Я люблю его. Должен же быть выход!
Она вздохнула:
– Знаешь, сколько нимф до тебя надеялись на это, да только напрасно?
Мне не было дела до этих нимф. Они не дочери Гелиоса и не слушали с детства о том, как рушится мир.
– Может, существует какое-нибудь… – Я не находила слова. – Какое-нибудь средство? Какой-то договор с богинями судьбы, какая-то хитрость, фармакон…
Этим словом Ээт называл чудодейственные травы, выраставшие на земле, политой кровью богов.
Морской змей на бабкиной шее выпрямился, черный язык мелькнул в его стреловидной пасти.
– И ты смеешь говорить об этом? – сказала бабка грозно, понизив голос.
Эта внезапная перемена удивила меня.
– Говорить о чем?
Но она уже поднималась, вырастая передо мной во весь рост.
– Дитя, я сделала для тебя все, что можно, больше сделать нечего. Иди прочь, и чтобы я впредь не слышала от тебя таких нечестивых слов.
В голове у меня бурлило, во рту саднило, будто от молодого вина. Я шла обратно мимо кушеток, кресел, меж юбок шептавшихся и ухмылявшихся наяд. Думает, если она дочь солнца, так может весь мир раскорчевать ради своего удовольствия.
Я до того обезумела, что и не стыдилась. Точно. Я не только раскорчую этот мир, но разорву на части, испепелю, совершу любое злодеяние, какое смогу, лишь бы Главк остался со мной. Из головы, однако, не выходило выражение лица бабки, услышавшей это слово: фармакон. Подобное на лицах богов я видела нечасто. Зато я видела Главка, когда он говорил об оброке, пустых сетях и своем отце. Я начинала понимать, что такое страх. Чего мог бояться бог? Это я понимала тоже.
Силы, превосходящей его собственную.
Я все же кое-чему научилась у матери. Я завила и перевязала волосы, надела свое лучшее платье, самые яркие сандалии. И пошла к отцу на пир, где собрались все мои дядья, возлегли на пурпурных ложах. Я наливала им вино, смотрела в глаза, улыбалась и обвивала руками их шеи. Дядя Протей, говорила я. Это тот, у которого тюленье мясо застревало в зубах. Ты храбр и был доблестным военачальником. Не расскажешь ли мне о сражениях, где они шли? Дядя Нерей, а ты? Ты был владыкой морей, пока олимпиец Посейдон все у тебя не отнял. Я так хочу узнать о великих деяниях нашего рода, расскажи мне, где изобильнее всего лилась кровь.
Я все это у них выпытывала. Узнавала названия множества мест, где земля удобрена божественной кровью, узнавала, как их найти. И наконец услышала об одном неподалеку от нашего с Главком берега.
Глава пятая
– Идем, – звала я.
Был жаркий полдень, земля крошилась под нашими ногами.
– Здесь совсем недалеко. Отличное местечко, чтобы вздремнуть, дать отдых твоим усталым косточкам.
Он шел за мной, угрюмый. Вечно был не в духе, когда солнце высоко.
– Не люблю так далеко уходить от лодки.
– С твоей лодкой ничего не случится, обещаю. Гляди! Вот мы и пришли. Ради этих цветов разве не стоило пройтись? Такие красивые, бледно-желтые и похожи на колокольчики.
Я увлекала его вниз, в гущу цветения. Я взяла с собой воду и корзину с едой. Знала, что отец наблюдает сверху. И если уж он следит за нами, пусть все это выглядит как пикник. Неизвестно, что бабка могла ему наговорить.
Я потчевала Главка, смотрела, как он ест. И думала: став богом, каков он будет из себя? Неподалеку располагался лес, его густая тень укроет нас от отцовского глаза. Когда Главк перевоплотится, я уведу его туда и покажу, что клятва моя больше нам не помеха.
Я положила подушку на землю:
– Приляг. Поспи. Ведь самое время поспать?
– Голова болит, – пожаловался он. – И солнце в глаза светит.
Я пригладила ему волосы, пересела, чтобы заслонить солнце. Главк вздохнул. Он все время уставал, и уже через мгновение глаза его закрылись.
Я поворошила цветы, уложила их на Главка. И подумала: сейчас. Сейчас.
Но он продолжал спать, как сто раз уже спал на моих глазах. Я-то воображала, что стоит цветам коснуться Главка, и он перевоплотится. Заключенная в них бессмертная кровь тут же просочится в его вены, он поднимется уже богом, возьмет меня за руки и скажет: “Теперь я могу достойно тебя отблагодарить”.
Я опять поворошила цветы. Сорвала несколько и бросила Главку на грудь. Дунула на них, чтоб его окутало облако пыльцы и аромата.
– Превратите его, – прошептала. – Он должен стать богом. Превратите.
Главк спал. Цветы стояли вокруг, свесив головки, бледные и хрупкие, как крылья мотылька. А меня разъедало изнутри. Может, это не те цветы. Надо было сначала все разведать, но мне уж очень не терпелось. Я встала, побродила по склону холма в надежде обнаружить поросль других цветов – ярких, багровых, явно источающих силу. Но нашла только самые обыкновенные, что растут на любом холме.
Скорчившись подле Главка, я заплакала. Рожденные наядами могут лить слезы целую вечность, и мне, кажется, нужна была вечность, чтобы выплеснуть все свое горе. Ничего не получилось. Ээт ошибся, нет никаких чудодейственных трав, и однажды я потеряю Главка навсегда, его прелесть, его бренная красота истлеет в земле. По небу катился своим путем отец. А глупые, вялые цветы качали головками. Я их возненавидела. Взяла охапку и выдрала с корнем. Изорвала лепестки. Изломала стебли. Влажные обрывки прилипали к моим ладоням, по рукам стекал сок. Аромат усилился, резкий, буйный, уксусный, как запах старого вина. Горячими, липкими руками я сорвала еще охапку. В ушах, как в улье, стояло темное гудение.
Трудно описать, что случилось потом. Проснулось знание, дремавшее в глубинах крови. Будто кто зашептал: сила этих цветов – в их соке, который может преобразить любое существо, явив его истинную суть.
Медлить и сомневаться я не стала. Солнце уже ушло за горизонт. Рот Главка приоткрылся во сне, я поднесла к нему охапку цветов и стала выжимать. Сок вытекал, накапливался. Одна за другой молочно-белые капли скатывались Главку в рот. Бусинка сока упала мимо, ему на губу, и я смахнула ее пальцем на язык. Главк закашлял. Твоя истинная суть, сказала я ему. Пусть проявится.
Нарвав еще охапку, я склонилась над ним. Все поле в него выжму, если придется. Но стоило подумать об этом, как по лицу Главка пробежала тень. На моих глазах она темнела. Стала коричневой, затем лиловой, расплылась словно синяк, и вот все тело Главка сделалось темно-синим, как море. Его руки, ноги, плечи раздувались. На подбородке пробивалась и быстро отрастала малахитовая борода. Хитон разошелся, и на груди образовались бугры. Я смотрела во все глаза. Это были ракушки.
– Главк! – прошептала я.
Рука его стала иной на ощупь, твердой, плотной, чуть прохладной. Я тряхнула ее. Проснись!
Он открыл глаза. И пока длился один вздох, лежал неподвижно. Потом вскочил, вздымаясь надо мной подобно штормовой волне, – морской бог, каким он и был всегда. Цирцея, воскликнул, я превращен!
* * *
Не время было идти в лес, привлекать его к себе на зеленом мху. От своей новой силы Главк просто обезумел, храпел, как бык, почуявший весну.
– Гляди! – Он вытягивал руки. – Ни болячек. Ни шрамов. И я не чувствую усталости. Впервые за всю свою жизнь не чувствую усталости! Целый океан могу переплыть. Хочу на себя посмотреть. Как я выгляжу?
– Как бог.
Он схватил меня за руки и закружил, его белые зубы сверкали на синем лице. Потом остановился, озаренный новой мыслью.
– Теперь я могу пойти с тобой. Могу пойти во дворцы богов. Ты отведешь меня?
Я не могла ему отказать. Повела к бабке. И хотя у меня слегка дрожали руки, произнесла заготовленную ложь. Он заснул на лугу и проснулся таким.
– Видно, мое желание сделать его бессмертным оказалось пророческим. С детьми моего отца такое случается.
Бабка едва слушала. Она ничего не заподозрила. Меня никогда ни в чем не подозревали.
– Брат! – воскликнула она, обнимая его. – Новоявленный брат! Это деяние богинь судьбы. Добро пожаловать, живи в моем дворце, пока не обретешь собственный.
По берегу мы больше не гуляли. Каждый день я проводила во дворце с богом Главком. Мы сидели на берегах сумеречной дедовой реки, и я знакомила Главка со всеми своими тетями, дядями, двоюродными братьями и сестрами, скороговоркой перечисляя нимф по именам, хотя до этих пор думала, что и не знаю, как их зовут. Они же обступали Главка и хором требовали поведать историю чудесного превращения. Он рассказывал все по порядку: как был в дурном настроении, как сон тяжелым камнем навалился на него, а потом сила, ниспосланная самими мойрами, богинями судьбы, подняла его вверх подобно гребнистой волне. Главк обнажал перед нимфами синюю грудь, стянутую божественными мускулами, показывал руки, гладкие, словно обкатанные прибоем ракушки.
– Глядите, как я врос в самого себя!
Мне так нравилось в эти минуты его лицо, сиявшее радостью и силой. Вместе с его грудью раздувалась и моя. Тянуло рассказать, что этот дар он получил от меня, но я видела, как приятно Главку считать свою божественную сущность лишь собственной заслугой, и не хотела это у него отнимать. Я по-прежнему мечтала лечь с ним в том темном лесу, но начинала думать и о большем, говорить про себя непривычные слова: женитьба, муж.
– Идем, – сказала я. – Нужно познакомить тебя с отцом и дедом.
Я сама выбрала ему одежду – в цветах, наилучшим образом оттенявших его кожу. Предупредила, как полагается проявлять учтивость, и, пока он ее проявлял, стояла в стороне и наблюдала. Главк отлично справился, и его похвалили. Отвели к титану Нерею, прежнему богу моря, а тот представил его Посейдону, своему новому господину. Вместе они помогли Главку создать подводный дворец, украсили его золотом и сокровищами затонувших кораблей.
Я каждый день приходила туда. Морская соль жгла мне кожу, а Главк частенько был так занят, развлекая восхищенных гостей, что мне доставалась лишь мимолетная улыбка, но я не возражала. Теперь у нас появилось время, предостаточно времени. Приятно было сидеть за серебряными столами и наблюдать, как нимфы и боги из кожи вон лезут, чтобы привлечь его внимание. Прежде они насмеялись бы над ним, назвали рыбацкой голью. А теперь просили рассказать о его смертной жизни. В рассказах все преувеличивалось: мать у него горбатая, как старая ведьма, отец каждый день его бил. Слушатели ахали и хватались за сердце.
– Все в порядке, – говорил Главк. – Я послал волну, чтобы разбила отцову лодку вдребезги, – он и умер от удара. А мать я облагодетельствовал. У нее теперь новый муж и рабыня – помогает с уборкой. Мать возвела мне алтарь, он курится уже. Жители моей деревни надеются, что я пошлю им благоприятное течение.
– И ты пошлешь?
Нимфа, задавшая вопрос, сцепила пальцы под подбородком. Круглое личико этой нимфы, ближайшей подруги Перса и моей сестры, походило на глянцевую злобную маску, но, разговаривая с Главком, даже она становилась другой – открытой и мягкой, как спелая груша.
– Посмотрим, – ответил Главк, – какую жертву они принесут.
Порой, будучи особенно доволен, Главк бил хвостом, в который превращались его ноги. Вот и теперь я смотрела, как этот нежно-серый хвост, покрытый внахлест чешуйками, метет, поблескивая и чуть переливаясь, по мраморному полу.
– Твой отец в самом деле мертв? – спросила я Главка, когда все ушли.
– Разумеется. И поделом ему, богохульнику.
Он начищал новый трезубец – подарок самого Посейдона. Главк теперь целыми днями возлежал на ложе да пил из кубков размером с собственную голову. И хохотал, как мои дядья, – громогласно, во все горло. Не каким-то жалким повелителем крабов он стал, но одним из величайших морских богов, мог призывать китов мановением руки, спасать корабли, уводя от рифов и мелей, поднимать из воды тонущие плоты с моряками.
– Та круглолицая нимфа, – сказал Главк, – красивая. Как ее имя?
Мысли мои были далеко. Я представляла, как он попросит моей руки. Скорее всего, там, на пляже. На берегу, где мы впервые друг друга увидели.
– Ты про Сциллу?
– Точно, Сцилла. Она движется как вода, верно? Как серебристый струящийся ручей. – Он поднял глаза, задержал на мне взгляд. – Цирцея, никогда еще я не был так счастлив.
Я улыбнулась ему. Я видела в нем лишь юношу, которого любила и который наконец заблистал. Казалось, все расточаемые ему похвалы, все воздвигнутые ему алтари, все поклонники, вокруг него толпившиеся, – это дар мне, Главк ведь мой.
* * *
Эту Сциллу я теперь видела повсюду. Вот она засмеется над какой-нибудь шуткой Главка, вот коснется своей шеи да встряхнет волосами. Она и в самом деле была украшением нашего дворца – очень хороша собой. Речные боги и нимфы вздыхали по ней, а она любила одним взглядом вселить надежду, следующим же – уничтожить. Движения Сциллы сопровождались постукиванием бесчисленных коралловых браслетов да жемчужных бус, которыми задаривали ее поклонники. Она садилась рядом и по очереди их мне показывала.
– Мило, – говорила я, почти не глядя.
Но на следующем пиру она снова была тут как тут, число драгоценностей удваивалось, утраивалось, их уже хватило бы, чтобы рыбацкую лодку затопить.
Как, должно быть, бесила ее моя непонятливость! Она уже поднесла жемчужины, крупные, размером с яблоко, прямо к моему лицу.
– Ну видала ли ты когда такие чудеса?
Я, по правде говоря, даже подумала было, не влюбилась ли она в меня.
– Очень красивые, – пробормотала я.
Ей ничего не оставалось, как сквозь зубы сказать напрямик:
– Главк пообещал собрать все, что есть в море, лишь бы порадовать меня.
Мы были в Океановом дворце, в воздухе стоял тошнотворный запах благовоний. Я вздрогнула:
– Это Главк подарил?
Ах, как она обрадовалась!
– Все до единой. Ты что же, не слышала? Думала, ты узнаешь первой, вы ведь очень близки. Но может, не такая уж ты ему и подруга?
Она помолчала, наблюдая за мной. Я понимала, что и другие обратили ко мне лица, ликующе затаив дыхание. Такие скандалы в наших дворцах любили больше золота.
Она улыбнулась:
– Главк предложил мне выйти за него. Пока не решила, соглашаться ли. Что посоветуешь, Цирцея? Стоит его выбрать? Кожа синяя, плавники и все такое…
Раздался смех наяд – словно плеск тысячи фонтанов. Я сбежала, чтобы она не увидела моих слез и не прибавила их к остальным своим трофеям.
* * *
Отец сидел с дядей, речным богом Ахелоем, и, будучи прерван, нахмурился:
– Что?
– Я хочу выйти за Главка. Позволишь?
Отец рассмеялся:
– За Главка? У него уже есть избранница. И по-моему, это не ты.
Меня оторопь взяла. Я даже причесываться и наряжаться не стала. С каждым мгновением словно вытекала по капле моя кровь. Я бросилась к Главку во дворец. Но он отправился в гости к кому-то из богов, и я ждала его, трепеща, среди опрокинутых кубков и залитых вином диванных подушек – свидетельств недавнего пира.
Наконец Главк пришел. Щелкнул пальцами, и беспорядка как не бывало, полы заблестели вновь.
– Цирцея, – сказал он, заметив меня.
И только. Как сказал бы: нога.
– Ты хочешь жениться на Сцилле?
Я видела, как лицо его просветлело.
– Встречала ты столь совершенное создание? Лодыжки крохотные, изящные, словно копытца прелестнейшей лесной лани. Речные боги взбесились, когда она предпочла меня, даже Аполлон ревнует, я слышал.
Тут-то я и пожалела, что не проделывала все эти штучки глазами, губами, волосами, подобно прочим нимфам.
– Главк, она красива, правда, но тебя недостойна. Она жестока и не любит тебя, как можно тебя любить.
– Что ты хочешь сказать?
Он смотрел на меня хмуро, будто с трудом припоминал мое лицо. Я попыталась представить, как действовала бы сестра. Подошла, провела пальцами по его руке.
– Хочу сказать, что знаю, кто будет любить тебя сильнее.
– Кто?
Но видно было: Главк начинает понимать. Он выставил перед собой руки, словно защищаясь от меня. Он, могучий бог.
– Ты была мне сестрой.
– Я стану больше чем сестрой. Я стану всем.
И я прижалась губами к его губам.
Главк оттолкнул меня. Ярость исказила его лицо – и в то же время будто бы испуг. Он стал похожим на себя прежнего.
– Я полюбила тебя в тот первый день, увидев в лодке. Сцилла смеется над твоими плавниками и зеленой бородой, а я обожала тебя и когда руки твои были в рыбьих кишках и ты плакал из-за отцовых побоев. Я помогла тебе, когда…
– Нет! – Он рубанул ладонью воздух. – Не стану вспоминать те дни. То новый синяк, то где-нибудь заболит, всегда усталый, озабоченный, бессильный. А теперь я участвую в советах твоего отца. Теперь мне не нужно выпрашивать крохи. От нимф отбоя нет, и я могу выбрать лучшую из них, а это Сцилла.
Слова его били как камни, но так запросто отказываться от Главка я не собиралась.
– Я стану для тебя лучшей. Я смогу угодить тебе, клянусь. Преданнее меня не найдешь. Я что хочешь сделаю.
Видно, он все же любил меня немножко. Потому что, не успев высказать тысячу унизительных слов, предъявить доказательства своей тайной страсти и пообещать рабскую преданность, я почувствовала себя во власти его силы. Щелкнув пальцами, он отправил меня, точно как диванные подушки, на место – в мои комнаты.
Я рыдала, лежа на земле. Цветы явили его настоящего – синего, с плавниками, чужого. Я думала, умру от такой боли – не той, глубинной и немой, что оставил после себя Ээт, но острой, безжалостной, как вонзающийся в грудь клинок. Но умереть я не могла, конечно. И продолжала существовать, проживая одно за другим обжигающие мгновения. Из-за такого горя некоторые из нас и решают обратиться в дерево или камень – лишь бы не быть плотью.
Прекрасная Сцилла, грациозная лань Сцилла, Сцилла с сердцем гадюки. Зачем она это сделала? Не из любви, я видела в ее глазах насмешку, когда она говорила про его плавники. Может, потому что любила моих сестру и брата, а те презирали меня. А может, ей, дочери безымянного ручья и акульелицей морской нимфы, приятно было что-то отнять у дочери солнца.
Какая разница? Я ненавидела ее, и все тут. Потому что была такой же глупой ослицей, как и все любившие того, кто любит другого. Я думала: если только она исчезнет, все изменится.
Я вышла из отцовского дворца. Солнце уже село, а моя бледная тетка-луна еще не взошла. Меня никто не видел. Я набрала тех самых цветов, являющих истинную суть, и принесла их в бухту, где, говорили, Сцилла каждый день купалась. Я разломила стебли, по капле выжала белый сок в воду. Больше эта гадюка не спрячет свою злобу. Все увидят, как она безобразна. Брови ее станут куститься, волосы потускнеют, а нос удлинится и обернется рылом. Залы наполнятся эхом ее возмущенного визга, а великие боги прикажут бить меня плетью, но я с радостью подчинюсь, ибо каждый нанесенный мне удар будет для Главка новым доказательством моей любви.
Глава шестая
Но никакие эринии той ночью за мной не явились. Никто не явился ни наутро, ни днем. В сумерках уже я вышла и застала мать подле зеркала.
– Где отец?
– Отправился прямо к Океану. Там пир. – Она сморщила нос, прикусила розовый язычок. – У тебя ноги грязные. Можешь помыть их хотя бы?
Я не стала мыть ноги. Не хотела терять ни минуты. Что, если Сцилла тоже ужинает там, возлежа у Главка на коленях? Что, если они уже поженились? Что, если сок не подействовал?
Теперь кажется странным, что меня это так волновало тогда.
Залы были полнее обычного и все пропахли тем самым розовым маслом, аромат которого каждая нимфа считала лишь ей присущей прелестью. Отца я не нашла, зато увидела тетку Селену. Она возвышалась среди скопища обращенных к ней лиц, как мать среди птенцов, требующих пищи.
– Поймите, я просто зашла посмотреть, отчего вода так бурлит. Думала, может, там какое-то… собрание. Вы ведь знаете Сциллу.
Вздох замер в моей груди. Братья с сестрицами хихикали, искоса друг на друга поглядывая. Не выдавай себя, что бы ни было, подумала я.
– Но она так странно барахталась, словно тонущая кошка. А потом… Не могу этого передать.
Она прикрыла рот серебристой ладонью. Очаровательный жест. Все в моей тетке было очаровательно. Ее заколдованный муж, прекрасный пастух, спал вечным сном, не старея, и вечно о ней грезил.
– Конечность, – сказала Селена. – Мерзкая конечность. Как у кальмара, ослизлая, без костей. Вырвалась прямо из живота и свесилась, а рядом другая, потом еще и еще, пока их не стало двенадцать.
Кончики моих пальцев, испачканные соком накануне, пощипывало.
– Но это было только начало, – продолжала Селена. – Она взвилась, плечи ее выгнулись. Кожа стала серой, шея начала вытягиваться. И наконец исторгла пять новых голов с разинутыми зубастыми пастями.
Сестрицы с братьями ахнули, но я их слышала едва-едва, как отдаленный шум моря. Невозможно было представить описанный Селеной кошмар. И поверить: это сделала я.
– А Сцилла тем временем выла и лаяла, как свора бешеных собак. Я вздохнула с облегчением, когда она наконец нырнула в глубину.
Выжимая сок цветов в воду там, в бухте Сциллы, я не задумывалась, как воспримут ее превращение мои двоюродные братья и сестры, те, кому она была сестрицей, племянницей, любовницей. А если б задумалась, сказала бы, что они любили Сциллу и громче всех станут требовать моей крови, когда за мной явятся эринии. Но теперь, оглядываясь вокруг, я видела лишь сияющие, как наточенные клинки, лица. Склонившись друг к другу, они злорадствовали. Хотела бы я это увидеть! Нет, ты только представь!
– Еще раз расскажи! – прокричал кто-то из дядьев, и братья с сестрицами шумно его поддержали.
Тетка улыбнулась. Изогнула губы полумесяцем, как и сама изгибалась в небе. И рассказала все сначала: конечности, шеи, зубы.
Голоса моих сестриц и братьев взвились до потолка.
Она ведь с половиной дворца ложилась.
Хорошо, что я ее к себе не подпускал.
Голос одного речного бога возвысился над всеми. Конечно, она лаяла. Всегда была сукой!
Визгливый хохот впился мне в уши. Речной бог, клявшийся, что отобьет Сциллу у Главка, смеялся до слез. Сестра Сциллы завывала, притворяясь собакой. Даже бабка с дедом пришли послушать, стояли с краю и улыбались. Океан сказал что-то Тефиде на ухо. Я деда не слышала, но, поскольку знала его уже полвечности, могла прочесть по губам. Скатертью дорога.
Кто-то из дядьев рядом со мной опять кричал:
– Еще расскажи!
Но на этот раз тетка лишь закатила жемчужные глаза. От него несло кальмарами, да и вообще время пира давно настало. Боги потянулись к ложам. Наполнялись кубки, переходила из рук в руки амброзия. Губы богов краснели от вина, лица сияли как драгоценности. Тут и там потрескивал смех.
Это взбудораженное веселье было мне знакомо. Я уже наблюдала его, в темноте другого зала.
Двери отворились, вошел Главк с трезубцем в руке. Волосы его были зелены как никогда и развевались подобно львиной гриве. Глаза сестриц и братьев радостно сверкнули, раздался возбужденный шепот. Вот где и впрямь будет потеха! Они расскажут ему о превращении любимой, расколют его лицо, как яичную скорлупу, и посмеются над тем, что выйдет наружу.
Но прежде чем они успели заговорить, вмешался мой отец – широким шагом подошел к Главку и увел его.
Недовольные братья и сестры вновь оперлись на локти. Вредина Гелиос, испортил веселье. Ну ничего, Персеида потом все у него выспросит, или Селена. Они подняли кубки и продолжили развлекаться.
Я же последовала за Главком. Не знаю, как у меня смелости хватило, впрочем, разум мой замутился, словно бурлящее море. Я встала за дверью комнаты, куда отец отвел Главка. И услышала его тихий голос:
– Разве нельзя ее сделать прежней?
Всякий, рожденный богом, знает ответ с пеленок.
– Нет, – сказал отец. – Ни один бог не властен отменить сделанное богинями судьбы или другим богом. Но в наших дворцах сотни красавиц, одна другой спелее. Лучше на них посмотри.
Я ждала. Вдруг Главк все-таки вспомнит обо мне? Я бы вышла за него не раздумывая. Но оказывается, я надеялась и на другое, хотя еще вчера и подумать о таком не могла: что он всю соль из себя выплачет, лишь бы вернуть Сциллу, что будет держаться за нее, свою единственную настоящую любовь.
– Я понял, – сказал Главк. – Жаль, но ты верно говоришь: есть и другие.
Раздался тихий металлический звон. Главк постукивал пальцами по вилке своего трезубца.
– Младшая у Нерея хороша, – продолжил он. – Как ее зовут? Фетида?
Отец цокнул языком:
– На мой вкус, больно солона.
– Что ж, – сказал Главк, – благодарю тебя за превосходный совет. Последую ему.
* * *
Они прошли мимо, совсем близко. Отец занял свое золотое ложе рядом с дедом. Главк пробрался к пурпурным лежанкам. В ответ на какие-то слова речного бога поднял голову и рассмеялся. Тогда я видела его лицо в последний раз и запомнила жемчужный блеск зубов в свете факелов, синеву кожи.
В дальнейшем он и впрямь следовал совету отца. Спал с тысячью нимф, плодил детей с хвостами и зелеными волосами, которых очень любили рыбаки, ведь те частенько наполняли их сети. Я видела иногда, как они резвились, подобно дельфинам, меж гребней самых высоких волн. И никогда не приближались к побережью.
* * *
Воды черной реки катились вдоль берегов. Бледные цветы качали головками. Но я ничего вокруг не замечала. Мои надежды отпадали одна за другой. Я не проживу с Главком целую вечность. Мы не поженимся. Никогда не ляжем вместе там, в лесу. Его любовь ко мне исчезла, утонула.
Мимо проплывали боги, нимфы, в свете факелов и аромате благовоний текла их болтовня. Лица их, сияющие и оживленные, как всегда, вдруг стали казаться мне чужими. Громко, словно птичьи клювы, щелкали каменья их бус, широко растягивались, испуская смех, красные рты. Где-то там и Главк смеялся вместе с ними, но различить его голос в общем хоре я не могла.
Не всем богам быть одинаковыми.
У меня загорелось лицо. Я ощутила не то чтобы боль, скорее жжение, которое никак не проходило. Прижала ладони к щекам. Сколько я уже не вспоминала о Прометее? Перед глазами встал его образ: истерзанная спина, невозмутимое лицо, взгляд темных глаз, выражавший сразу всё.
Удары сыпались на него, но Прометей не кричал, хотя обливался кровью и сделался в конце концов похожим на золоченую статую. И все это время боги следили за ним глазами острыми, как молнии. Они бы сами с удовольствием взяли в руки хлыст эринии, представься им возможность.
Я не такая, как они.
Значит, не такая? Я услышала голос дяди, глубокий, звучный. Тогда думай, Цирцея. Чего бы они не сделали?
* * *
Кресло отца было устлано шкурами угольно-черных барашков. Я встала на колени подле их свисающих голов.
– Отец, это я превратила Сциллу в чудовище.
Голоса вокруг разом смолкли. Не знаю, смотрели ли с дальних лежанок, смотрел ли Главк, но все дядья уставились на меня, прервав сонную беседу. Я ощутила пронзительную радость. Потому что впервые в жизни хотела их внимания.
– Я взяла дурную траву, фармакон, и сделала Главка богом, а потом превратила Сциллу. Хотела изуродовать ее, потому что ревновала к ней Главка. Я сделала это из себялюбия, со злобой в сердце, и готова отвечать.
– Фармакон, – повторил отец.
– Да. Желтые цветы, что растут там, где пролилась кровь Кроноса, и являют истинную суть всякого существа. Я сорвала, наверное, сотню и бросила в купальню Сциллы.
Я думала, плеть принесут, призовут эринию. Прикуют меня к скале рядом с дядей. Но отец лишь наполнил свой кубок.
– Пустяки. В тех цветах нет никакой силы, больше нет. Мы с Зевсом об этом позаботились.
Я смотрела на него в изумлении.
– Отец, я это сделала. Собственными руками сломала стебли, намазала соком губы Главка, и он перевоплотился.
– Ты испытала предчувствие, это свойственно моим детям. – Голос отца оставался ровным и твердым, как каменная стена. – В ту минуту Главку суждено было перевоплотиться. Трава здесь ни при чем.
– Нет, – попыталась возразить я, но отец продолжал говорить. Возвысил голос, чтобы заглушить мой.
– Подумай, дочь. Если б так легко было смертного сделать богом, разве не стали бы все богини кормить возлюбленных этими цветами? И разве половина нимф не превратилась бы в чудовищ? Ты не первая ревнивица в этом дворце.
Дядья заулыбались.
– Я единственная знаю, где искать эти цветы.
– Разумеется, не единственная, – вставил дядя Протей. – Я рассказал тебе об этом. Думаешь, стал бы, если бы знал, что ты можешь причинить кому-нибудь вред?
– Будь в этих растениях такая сила, – добавил Нерей, – и мои рыбы в бухте Сциллы перевоплотились бы. Но они целы и невредимы.
Лицо мое пылало.
– Нет. – Я стряхнула водорослеобразную руку Нерея. – Я превратила Сциллу и теперь должна понести наказание.
– Дочь моя, ты становишься смешной. – Слова отца рассекли воздух. – Существуй в мире сила, о которой ты заявляешь, думаешь, обнаружить ее выпало бы тебе подобной?
Тихий смех за моей спиной, нескрываемая радость на лицах дядьев. Но главное – голос отца, швырявшего слова словно мусор. Тебе подобной. В любой другой день всякого года жизни я сжалась бы в комок и заплакала. Но в тот день его презрение стало искрой, упавшей на сухой трут. Я открыла рот:
– Ты неправ.
Отец уже склонился к деду, хотел ему что-то сказать. Но теперь вновь метнул в меня взгляд. Лицо его заалело.
– Что ты сказала?
– Я говорю, в этих растениях есть сила.
Он накалился добела. Как сердцевина огня, как чистейшие, раскаленные угли. Он встал, но продолжал подниматься, будто хотел пробить дыру в потолке, в земной коре и расти дальше, под самые звезды. А потом пришел жар, он накатывал ревущими волнами, вздувал пузырями кожу, выдавливал дыхание из груди. Я хватала ртом воздух, но воздуха не было. Отец его отнял.
– Ты смеешь перечить мне? Ты, неспособная и огонька зажечь, и капли воды вызвать? Худшая из моих детей, блеклая, ни к чему не годная, на которой и за плату жениться не хотят. Я с самого рождения жалел тебя и многое тебе позволял, а ты выросла самодовольной и строптивой. Хочешь, чтобы я еще больше тебя ненавидел?
Минута – и даже камень бы, наверное, расплавился, а все мои водянистые сестрицы иссохли до костей. Плоть моя пузырилась и лопалась, как жарящийся плод, голос скукожился в горле и выгорел дотла. Я и вообразить не могла, что существует такая боль, такая жгучая мука, истребляющая всякую мысль.
Упав к ногам отца, я прохрипела:
– Прости, отец. Зря я в это поверила.
Жар понемногу сошел на нет. Я осталась лежать, где упала, на мозаичном полу с изображениями рыб и пурпурных фруктов. Глаза мои наполовину ослепли. Руки превратились в оплавленные клешни. Речные боги покачивали головами, издавая звук плещущей о камни воды. До чего странные дети у тебя, Гелиос.
Отец вздохнул:
– Это Персеида виновата. От других хорошие были дети.
* * *
Я не шевелилась. Прошло несколько часов, но никто не смотрел на меня, не называл по имени. Говорили о своих делах, о тонких вкусах блюд и вин. Факелы гасли, пустели ложа. Отец поднялся, переступил через меня. Всколыхнул легкий ветерок, ножом врезавшийся в мое тело. Я думала, бабка подойдет, скажет ласковое слово, принесет мазь от ожогов, но она ушла спать.
Может, за мной пришлют стражей? Хотя зачем? Я не представляла никакой опасности.
Боль обдавала меня то холодом, то жаром, а потом снова холодом. Меня трясло, так проходили часы. Руки-ноги почернели, на них живого места не было, обожженная спина пошла пузырями. Я боялась дотронуться до лица. Скоро рассвет, и все мои родные опять устремятся сюда – завтракать, болтать о дневных развлечениях. И станут кривить губы, проходя мимо меня.
Медленно, мало-помалу, я поднялась на ноги. Мысль о возвращении в отцовский дворец была как раскаленный добела уголь поперек горла. Я не могла идти домой. А кроме дома знала лишь одно место на земле: те самые леса, о которых так часто мечтала. Глубокие тени спрячут меня, мох мягко коснется сожженной кожи. Ухватившись мысленным взором за эту картинку, я поплелась к ней. Соленый воздух морского берега иглами вонзался в опаленное горло, и каждое дуновение ветра вновь заставляло ожоги вопить от боли. Но наконец меня накрыла тень, я свернулась калачиком на мху. Дождь моросил, и ощущать сырую землю было так приятно. Столько раз я представляла, как буду лежать здесь с Главком, но если и не выплакала прежде всех слез по своей несбывшейся мечте, теперь они иссохли. Я закрыла глаза и отдалась ошеломляющей, пронзительной боли. Однако моя неумолимая божественная природа постепенно делала свое дело. Дыхание выровнялось, взгляд прояснился. Руки и ноги еще болели, но, прикасаясь к ним, я уже трогала кожу, а не уголья.
Село полыхавшее за деревьями солнце. Спустилась звездная ночь. Настало новолуние, когда тетушка Селена уходила к своему грезившему мужу. Иначе я, наверное, не осмелилась бы подняться – невыносимо было думать, как она станет потом рассказывать: эта дурочка и впрямь пошла на них посмотреть! Видно, все еще верит, что они действуют!
Ночной ветерок пощипывал кожу. Трава высохла, полегла от зноя в разгар лета. Я нашла тот холм, кое-как вскарабкалась по склону. В свете звезд цветы казались маленькими, полинялыми, чахлыми. Я сорвала стебелек. Он обмяк в моей руке – в нем не было сока, весь высох. А чего, интересно, я ожидала? Что он подпрыгнет и закричит: “Твой отец неправ! Ты превратила Сциллу и Главка! Ты вовсе не жалкая и невзрачная, ты новоявленный Зевс”?
И все же, встав на колени, я правда что-то услышала. Не звук, скорее тишину, едва различимое гудение – так вибрирует в песне пространство меж нот. Я ждала, что гудение стихнет, рассудок мой прояснится. Но оно продолжалось.
И там, под тем небом, мне в голову пришла безумная мысль. Съем этой травы. Пусть наконец моя истинная суть, какая угодно, выйдет наружу.
Я поднесла стебли ко рту. Но мужество покинуло меня. Какова моя истинная суть? Этого знания ведь можно и не вынести.
* * *
Перед самым рассветом меня отыскал дядя Ахелой – борода в мыле, до того спешил.
– Твой брат здесь. Тебя вызывают.
Я отправилась за ним во дворец отца, все еще неверным шагом. Мы прошли мимо сияющих столов, мимо занавешенной спальни, где почивала мать. Ээт стоял над отцовскими шашками. Он возмужал, черты лица стали резкими, рыжеватая борода – густой, как папоротник. Одежды его были роскошными даже для бога – пурпурными, темно-синими, и каждый лоскуток ткани обильно расшит золотом. Но когда Ээт обернулся, прежняя наша любовь вновь меня поразила. Кинуться ему в объятия мне помешало лишь присутствие отца.
– Я скучала по тебе, брат.
Ээт нахмурился:
– Что у тебя с лицом?
Я дотронулась до щеки, с которой сходила кожа, и ощутила вспышку боли. Я покраснела. Не хотелось ему рассказывать, не здесь. Отец сидел на своем пламенеющем троне, и свет его, даже привычный, неяркий, вновь причинял мне боль.
Отец избавил меня от необходимости отвечать.
– Ну вот, она пришла. Говори.
Услышав в его голосе досаду, я затрепетала, но лицо Ээта оставалось спокойным, будто гнев отца – такая же обычная вещь, как и все в этой комнате, как стол, как табурет.
– Я пришел, – сказал он, – поскольку узнал, что и Сцилла, и Главк тоже перевоплощены рукой Цирцеи.
– Руками мойр. Говорю тебе, у Цирцеи нет таких способностей.
– Ты ошибаешься.
Я вытаращила глаза: вот сейчас падет на Ээта отцовский гнев.
Но брат продолжал:
– В своем царстве, в Колхиде, я делал такое и даже больше, много больше. Извлекал молоко из земли, околдовывал человеческий разум, лепил воинов из праха. Призывал драконов, чтобы везли мою колесницу. Произносил заклинания, застилавшие небо чернотой, варил зелья, воскрешавшие мертвых.
В устах любого другого подобные утверждения показались бы несусветной ложью. Но слова брата звучали крайне убедительно, как и всегда.
– Это искусство зовется фармакея, потому что для него нужны фармака, то есть травы, способные изменять мир, – и те, что выросли на крови богов, и обычные, растущие повсюду на земле. Умение заставить их силу проявиться – это дар, и я владею им не один. Пасифая на Крите правит с помощью своих ядов, Перс в Вавилоне колдовством возвращает души в тела. Цирцея – последняя, и она доказала это.
Взгляд отца был устремлен вдаль. Словно он смотрел сквозь море и землю и видел отсюда Колхиду. Мне показалось, что исходящий от его лица свет трепещет, но может, это играло пламя очага.
– Позволь тебе показать.
Брат вынул из складок одежды горшочек, запечатанный сургучом. Сломал печать и обмакнул палец в зеленую жидкость. Я почувствовала запах каких-то растений – резкий, с солоноватой ноткой.
Брат приложил большой палец к моему лицу и что-то тихо сказал – я не расслышала. Кожа зазудела, а потом боль угасла – словно задули свечу. Притронувшись к щеке, я ощутила, что она совсем гладкая и как будто слегка маслянистая.
– Неплохой фокус, правда? – сказал Ээт.
Отец не ответил. Удивительно, но он как онемел. Я и сама онемела, пораженная. Даром исцелять чужую плоть обладали лишь величайшие из богов, а подобные нам – нет.
Брат улыбнулся, будто мои мысли подслушал.
– И это меньшие из моих способностей. Они исходят от самой земли и потому не подчиняются обычным законам божественной природы. – Он дал этим словам повисеть в воздухе. – Понимаю, ты не можешь вынеси вердикт сейчас. Тебе нужно посоветоваться. Но знай: я с радостью предъявлю Зевсу нечто… более впечатляющее.
Глаза его сверкнули, как клыки в волчьей пасти.
Отец медленно выговаривал слова. На лице – все та же немая маска. Дикая мысль поразила меня. Он напуган.
– Я должен посоветоваться, верно. Это… что-то новое. Пока решение не будет принято, вы останетесь здесь, во дворце. Оба.
– Другого я и не ожидал, – сказал Ээт.
Он склонил голову, а затем повернул к выходу. Я последовала за ним – от гонки мыслей и разрастающейся, захватывающей дух надежды даже кожу покалывало. Дверь закрылась за нами, мы оказались в коридоре. Лицо Ээта оставалось невозмутимым, будто он не совершил только что чудо, заставив нашего отца замолчать. Я готова была вывалить на него тысячу вопросов, но Ээт заговорил первым:
– Чем ты занималась все это время? Целая вечность прошла. Я уж начал думать, что ты, может, и не фармакевтрия.
Я не знала такого слова. Тогда его никто еще не знал.
– Фармакевтрия, – повторила я.
Колдунья.
* * *
Новости разбегались как весенние ручьи. За обедом дети Океана, завидев меня, шептались, а попадаясь навстречу, отскакивали. Кого я случайно касалась рукой, тот бледнел, а когда я передала кубок речному богу, глаза его забегали. Нет-нет, благодарю, я не хочу пить.
Ээт рассмеялся:
– Ты привыкнешь. Мы теперь сами по себе.
Но он вовсе не был сам по себе. Каждый вечер сидел на дедовом помосте вместе с отцом и дядьями. Пил нектар, смеялся, обнажая зубы, а я наблюдала за ним. Лицо его менялось стремительно, как рыбий косяк, – то светлело, то темнело.
Дождавшись, пока уйдет отец, я села в кресло рядом с Ээтом. Очень хотелось устроиться рядом на ложе, прислониться к его плечу, но он был так суров и прям, что я не знала, как до него и дотронуться.
– Ты любишь свое царство? Колхиду?
– Оно прекраснее всех, – ответил Ээт. – Я сделал, как обещал, сестра. Собрал там все чудеса, что есть в наших землях.
Я улыбнулась, услышав, как он зовет меня сестрой и говорит о тех, прежних мечтах.
– Хотелось бы мне все это увидеть.
Ээт промолчал. Он был чародеем, мог разомкнуть змеиные зубы, вырвать с корнем дуб. Зачем ему я?
– И Дедал у тебя?
Ээт скривился:
– Нет, он в ловушке у Пасифаи. Может, потом… Зато у меня есть огромная баранья шкура из золота и полдюжины драконов.
Рассказы из Ээта вытягивать не пришлось. Они рвались наружу сами – про чары и заклинания, которые он накладывал, про зверей, которых призывал, про травы, которые срезал при лунном свете, чтобы варить из них чудеса. Одна история была диковиннее другой: молния притягивалась к кончикам его пальцев, зажаренные барашки возрождались из обугленных костей.
– Что за слово ты произнес, когда исцелял меня?
– Могущественное слово.
– А меня научишь?
– Колдовству нельзя научить. Ты до всего дойдешь сама. Или не дойдешь.
Я вспомнила, как, прикоснувшись к тем цветам, услышала гудение, как некое мистическое знание посетило меня.
– И давно ты знаешь, что способен на такое?
– С рождения. Но нужно было подождать, скрыться сначала от отцовых глаз.
Столько лет мы были вместе, и он молчал. Я уже открыла рот, чтоб потребовать ответа: как ты мог не сказать мне? Но этот новый Ээт в ярких одеждах лишал меня решимости.
– Ты не боишься, – спросила я, – что отец разгневается?
– Нет. Мне хватило ума не позорить его перед всеми. – Ээт взглянул на меня, приподняв бровь, и я покраснела. – Однако отец очень хочет понять, как ему использовать такую силу себе во благо. Он из-за Зевса беспокоится. Нужно правильно нас изобразить: дать понять, что мы достаточно опасны, чтобы Зевс призадумался, но не настолько, чтобы он вынужден был действовать.
Брат мой, чей взор всегда проникал в трещины мироздания.
– А если олимпийцы попробуют лишить тебя твоих чар?
Он улыбнулся:
– Мне кажется, они не смогут, как бы ни старались. Я же сказал: фармакея находится за гранью обыкновенно достижимого для богов.
Я взглянула на свои руки и попыталась представить, как они плетут заклятие, способное поколебать мир. Но уверенность, с которой я выдавливала сок Главку в рот и отравляла воду в бухте Сциллы, куда-то подевалась. Может, если бы я вновь прикоснулась к тем цветам… Но мне запретили выходить из дворца, пока отец не поговорит с Зевсом.
– Думаешь… я могу творить такие же чудеса, как ты?
– Нет, – ответил брат. – Я сильнейший из нас четверых. Но у тебя определенно есть склонность к превращениям.
– Это все цветы, – возразила я. – Благодаря им всякое существо обретает истинный облик.
Он обратил ко мне свой взгляд мудреца.
– Как кстати, что их истинный облик случайно совпадает с угодным тебе, правда?
Я уставилась на него:
– Я вовсе не желала превратить Сциллу в чудовище. Лишь хотела показать, как уродлива она внутри.
– И ты веришь, что внутри у нее скрывалось такое? Шестиголовое слюнявое чудище?
Лицо мое горело.
– А почему нет? Ты ее не знал. Она была так жестока!
Ээт рассмеялся:
– Ах, Цирцея! Она была размалеванной потаскухой не первого разряда, такой же, как и все остальные. И если станешь утверждать, что одно из страшнейших чудовищ нашего времени пряталось у нее внутри, значит, ты глупее, чем я думал.
– По-моему, никто не может сказать, что у другого внутри.
Ээт закатил глаза и вновь наполнил свой кубок.
– А по-моему, – сказал он, – Сцилла избежала наказания, которое ты для нее замыслила.
– Что ты хочешь сказать?
– Подумай. Что делала бы уродливая нимфа в нашем дворце? Чего бы стоила ее жизнь?
Все было как раньше: он спрашивал, я не находила ответа.
– Не знаю.
– Знаешь-знаешь. Вот почему это стало бы хорошим наказанием. Даже красивейшая нимфа никому особенно не нужна, а уродливая – и вообще пустое место, даже хуже. Она никогда не выйдет замуж, не родит детей. Будет обузой для семьи, бельмом на глазу мира. Ей, презираемой и оскорбляемой, придется прятаться. Но, став чудовищем, она обретает положение. И славы получит, сколько зубами сумеет отхватить. Любить ее за это не будут, зато не будут и ущемлять. Поэтому если ты по глупости о чем и сожалеешь втайне, забудь. Я бы сказал, ты сделала ее только лучше.
* * *
На две ночи отец заперся с дядьями. Я слонялась у дверей красного дерева, но не слышала ничего, даже приглушенных голосов. Когда отец с дядьями наконец вышли, лица их были мрачны и решительны. Отец направился к колеснице. Его багровый плащ рдел как вино, на голове сияла огромная корона из золотых лучей. Не оглядываясь, он взмыл в небо и развернул лошадей к Олимпу.
Мы ожидали его возвращения во дворце Океана. Никто не нежился на берегу реки, не свивался с любовником в полумраке. Наяды, пунцовея, переругивались. Речные боги пихали один другого. Дед тяжело оглядывал всех нас со своего помоста, держа в руке пустой кубок. Мать хвасталась перед сестрами:
– Перс и Пасифая, конечно, первыми все поняли. Цирцея – последней, и чему тут удивляться? Пожалуй, рожу еще сотню, они мне сделают серебряный корабль, который будет летать меж облаков. И мы воцаримся на Олимпе.
– Персеида! – шикнула на нее бабка из другого конца зала.
Только Ээт, кажется, не чувствовал общего напряжения. Сидел, безмятежный, на ложе, пил из золотого чеканного кубка. Я держалась в стороне, ходила взад-вперед по длинным коридорам, проводя рукой по каменным стенам, всегда чуть сыроватым: слишком много водных божеств здесь обитало. Искала глазами Главка. Я все еще не избавилась от желания видеть его, даже теперь. В ответ на мой вопрос, пирует ли Главк с остальными богами, Ээт ухмыльнулся:
– Своего синего лица он теперь здесь не показывает. Ждет, пока все забудут, как оно стало таким на самом деле.
У меня все перевернулось внутри. Я и не подумала, что своим признанием лишу Главка того, чем он так гордился. Слишком поздно. Слишком поздно я поняла все, что следовало. Я совершила так много ошибок, и теперь уж невозможно этот клубок распутать и вернуться к самой первой. Было это превращение Сциллы, Главка или клятва, данная бабке? Или прежде всего – первый разговор с Главком? Тошнотворное чувство тревоги подсказывало, что все это тянется с еще более раннего времени, с первого моего вздоха.
Отец, наверное, уже предстал перед Зевсом. Брат был уверен, что олимпийцы ничего не смогут с нами сделать. Но четверых титанов-колдунов нельзя ведь просто не замечать. А если снова начнется война? Потолок большого зала разверзнется над нами. Зевсова голова затмит свет, рука протянется вниз и раздавит нас одного за другим. Ээт призовет драконов, он хоть сражаться может. А я что могу? Цветы собирать?
Мать мыла ноги. Две ее сестры держали серебряный таз, третья лила из склянки нежное масло мирры. Глупости, говорила я себе. Не будет никакой войны. Мой отец – мастер изворачиваться. Он найдет способ успокоить Зевса.
Зал осветился – прибыл отец. Его бронзовое лицо будто сошло с наковальни. Он зашагал к помосту в передней части зала, а мы провожали его глазами. Лучи отцовской короны пронзали каждую тень. Взгляд его всех нас смутил.
– Я поговорил с Зевсом, – сказал он. – И мы пришли к соглашению.
Братья и сестры облегченно вздохнули – будто ветер в колосьях зашуршал.
– Он признает, что в мире действует нечто новое. И эти силы не похожи ни на какие из являвших себя прежде. Он признает, что они произошли от четырех моих детей – моих и нимфы Персеиды.
Снова легкая рябь, теперь уже с признаками нарастающего воодушевления. Мать облизнула губы, откинула голову, будто на ней уже была корона. Сестры ее поглядывали друг на друга, снедаемые завистью.
– Мы также согласились, что прямой опасности эти силы не представляют. Перс живет за нашими границами и нам не угрожает. Пасифая замужем за сыном Зевса, он проследит, чтобы она знала свое место. Ээт сохранит трон, если согласится, чтобы за ним следили.
Брат кивал с серьезным видом, но я видела, что глаза его улыбаются. Я и небо могу застлать. Попробуйте-ка следить за мной.
– Все они поклялись к тому же, что эти способности проявились самопроизвольно и неожиданно и не было здесь ни злого умысла, ни попытки бунта. Волшебную силу трав все они открыли случайно.
Удивившись, я снова бросила взгляд на брата, но лицо его оставалось непроницаемым.
– Все, кроме Цирцеи. Она призналась во всеуслышание, что стремилась обрести свою силу, и вы тому свидетели. Ее предостерегали, но она ослушалась.
Лицо моей бабки, застывшей в резном кресле из слоновой кости.
– Она не повиновалась моим приказам, отрицала мою власть. Она отравила себе подобную и совершила другие вероломные поступки. – Его раскаленный добела взгляд остановился на мне. – Она осрамила наш род. Неблагодарностью ответила на нашу заботу. Мы с Зевсом решили, что за это она должна быть наказана. Она будет жить в изгнании, на необитаемом острове, где никому не сможет причинить вреда. И отправится туда завтра.
Меня пронзила тысяча глаз. Хотелось закричать, взмолиться, но не хватало дыхания. Мой голос, пусть и тоненький, пропал. Я думала, Ээт встанет на мою защиту. Бросила на него взгляд, но он лишь молча смотрел на меня, как и прочие.
– Еще одно, – продолжил отец. – Как я уже сказал, очевидно, что эту новую силу породил наш с Персеидой союз.
Лицо матери победоносно блистало, пробиваясь сквозь застивший мне глаза туман.
– Поэтому решено: я не стану больше зачинать с ней детей.
Мать вскрикнула и упала навзничь сестрам на колени. Ее всхлипывания эхом отдавались от каменных стен.
Дед медленно поднялся на ноги. Потер подбородок. И сказал:
– Что ж, пришло время пира.
* * *
Факелы горели подобно звездам, потолок простирался над головой, высокий, будто небесный свод. В последний раз я наблюдала, как все нимфы и боги заняли свои места. Я оцепенела. Все думала: надо попрощаться. Но братья и сестры омывали меня словно волны скалу. Насмешливо шептались, проходя мимо. Я вдруг заскучала по Сцилле. Та бы хоть осмелилась все высказать в лицо.
Думала: с бабкой нужно попробовать объясниться. Но она тоже от меня отвернулась, а ее морской змей спрятал голову.
Мать по-прежнему рыдала, окруженная стайкой сестер. Когда я приблизилась, она подняла голову, чтобы все видели, как прекрасно и безмерно ее страдание. Мало того, что ты уже сделала?
Оставались только мои водорослеволосые дядья с всклокоченными, просоленными бородами. Но я представила, как становлюсь пред ними на колени, и не смогла себя заставить.
Я пошла в свою комнату. И сказала себе: собирайся. Собирайся, ты уезжаешь завтра. Но руки бессильно повисли. Откуда я знаю, что брать? Из дворца-то никогда почти не выходила.
Сделав над собой усилие, я отыскала мешок, сложила туда одежду и сандалии, гребень для волос. Посмотрела задумчиво на украшавший стену гобелен. Вытканный кем-то из моих теток, он изображал свадебное празднество. Будет ли у меня хоть дом, чтоб этот гобелен повесить? Я не знала. Ничего не знала. Необитаемый остров, сказал отец. Какой же – голая скала посреди моря, галечная отмель, непролазные дебри? Что за нелепость этот мешочек, наполненный золочеными обломками… Кинжал, кинжал со львиной головой на рукояти, возьму его. Но он будто съежился в моей руке – для пира только и годился, закуски насаживать.
– Могло быть гораздо хуже, знаешь ли… – Ээт стоял в дверях. Он тоже отбывал, уже вызвал драконов. – Зевс, говорят, хотел сам наказать тебя, другим в назидание. Но дать ему такое право, конечно, может только отец.
У меня волосы на руках зашевелились.
– Ты ведь не сказал ему о Прометее, правда?
Ээт улыбнулся:
– Ты про “другие вероломные поступки”, как он выразился? Знаешь же отца. Осторожничает просто – вдруг ты сотворила еще что-нибудь ужасное и это выяснится? Да и о чем рассказывать? Что ты такого сделала? Налила нектара в кубок?
Я подняла на него глаза:
– Ты говорил, отец меня за это воронам бы выкинул.
– Только если бы у тебя хватило глупости сознаться.
Лицо мое загорелось.
– Видимо, мне стоит у тебя поучиться и все отрицать?
– Да. Так оно и делается, Цирцея. Я сказал отцу, что умение колдовать обнаружил случайно, он сделал вид, что мне поверил, а Зевс сделал вид, что поверил ему, – и равновесие в мире сохранено. Ты сама виновата, раз призналась. Зачем, никак не могу понять.
Он и правда не мог. Когда бичевали Прометея, Ээт еще не родился.
– Хотел сказать тебе, – продолжил он. – Вчера вечером я наконец встретил твоего Главка. Такого шута впервые вижу. – Ээт цокнул языком. – Надеюсь, впредь ты будешь разборчивее. Очень уж ты легко доверяешься.
Он стоял, опершись на притолоку, в своих длинных одеждах, посверкивая волчьими глазами. И сердце мое при виде его подпрыгивало, как и всегда. Но он был подобен тому водяному столбу, о котором однажды рассказывал, – прямой, холодный и самодостаточный.
– Благодарю за совет, – сказала я.
Ээт ушел, а я снова повернулась к гобелену. Пучеглазый жених, закутанная в покрывала невеста, позади – родственники с разинутыми по-идиотски ртами. Всегда этот гобелен терпеть не могла. Пусть гниет здесь.
Глава седьмая
Наутро я взошла на отцовскую колесницу, и мы взлетели, накренившись, в темное небо, не говоря ни слова. Мы рассекали воздух, и с каждым оборотом колес ночь отступала. Наклонившись над боковиной, я пыталась проследить наш путь по рекам, морям и сумрачным долинам, но ничего не узнавала – мы мчались слишком быстро.
– Что это за остров?
Отец не отвечал. Челюсти его были сжаты, губы побелели от гнева. Рядом с отцом мои зажившие ожоги ныли снова. Я закрыла глаза. Под нами проносились земли, ветер овевал мое тело. Я представила, как, перемахнув через золотой поручень, лечу в пустоту. Приятно будет, пока не ударюсь.
Приземлились жестко. Открыв глаза, я увидела высокий рыхлый холм, заросший травой. Отец застыл, глядя прямо перед собой. Захотелось вдруг упасть на колени, умолять отвезти меня обратно, однако, пересилив себя, я спустилась на землю. И только ступила на нее, как отец и колесница исчезли.
Я стояла одна посреди поляны. Морской ветер царапал щеки, пахло свежестью. Но насладиться этим ароматом я не могла. Голова отяжелела, в горле саднило. Я пошатывалась. Ээт уже вернулся в Колхиду, пьет свой мед с молоком. Тетки на речных берегах веселятся, наверное, братья и сестры вернулись к забавам. Отец, разумеется, в небе, льет свой свет на землю. Все годы, прожитые с ними, выброшены как камешек в пруд. Рябь прошла по воде и исчезла.
Кое-какая гордость у меня все же была. Они по мне не плачут, так и я по ним не стану. Я прижала ладони к глазам, и наконец они прояснились. Заставила себя оглядеться.
На вершине холма передо мной стоял дом с широким крыльцом – стены из хорошо подогнанных камней, резные двери в два человеческих роста. Чуть ниже тянулась кайма леса, а за ним проблескивало море.
Лес заинтересовал меня. Старая чаща с буграми дубов, лип и оливковых рощ, пронзенная копьями кипарисов. Вот откуда шел запах зелени, поднимавшийся к вершине поросшего травой холма. Деревья тяжело покачивались от морских ветров, птицы юркали сквозь тени. До сих пор помню свое изумление. Всю жизнь я жила в одних и тех же сумрачных залах, гуляла по одному и тому же куцему берегу с потрепанными деревцами. Такого изобилия я не ожидала, и мне вдруг захотелось нырнуть в него, как лягушка ныряет в пруд.
Но я колебалась. Я ведь не лесная нимфа. Не умею пробираться ощупью меж корней да проходить без единой царапины сквозь ежевичные кусты. Что могут скрывать эти тени, я понятия не имела. А если там воронки в земле? А если медведи и львы?
Я долго стояла, обуреваемая этими страхами, и ждала, будто кто-то мог прийти и меня обнадежить, сказать: иди, там безопасно. Колесница отца переместилась за море и стала погружаться в волны. Лесные тени сгустились, стволы деревьев словно бы переплелись. Теперь уже поздно идти, подумала я. Завтра.
* * *
Дверь дома была широкая, из дуба, с железной стяжкой. Но распахнулась легко, от одного прикосновения. Внутри пахло благовониями. Я вошла в зал, уставленный столами и скамьями, словно для пира. С одной стороны его замыкал очаг, с другой был коридор, ведущий на кухню и к спальням. Этот огромный дом вместил бы дюжину богинь, и я правда все ждала, что из-за угла покажутся нимфы, мои сестрицы и братья. Но нет, ведь смысл изгнания и в этом тоже. Ты должен быть совсем один. Разве есть наказание хуже, думали мои родные, чем лишить кого-то своего божественного общества?
Однако сам дом наказанием вовсе не был. Богатства блистали со всех сторон: резные сундуки, мягкие ковры да золотые занавеси, кровати, табуреты, фигурные треножники и статуэтки из слоновой кости. Подоконники из белого мрамора, ясеневые ставни с завитками. В кухне я пробовала пальцем ножи, трогала железо и бронзу, а еще перламутр и обсидиан. Обнаружила чаши из горного хрусталя и литого серебра. Хоть дом и был необитаем, в комнатах не оказалось ни соринки; как выяснилось, сор вообще не проникал за мраморный порог. Пол всегда оставался чистым, как на нем ни следи, столы блестели. Зола из очага исчезала, посуда мылась сама, а запас дров пополнялся за ночь. В кладовой стояли кувшины с вином и маслом, чаши, всегда полные свежего сыра и ячменного зерна.
Гуляя по этим пустым безупречным комнатам, я ощущала… трудно описать. Разочарование. Где-то в глубине души, наверное, я все-таки надеялась на скалу в горах Кавказа и орла, кидающегося с неба на мою печень. Но Сцилла ведь не Зевс, а я не Прометей. Мы, нимфы, таких хлопот не стоили.
Но было тут и еще кое-что. Отец ведь мог оставить меня в какой-нибудь лачуге, рыбацкой хижине, на голом морском берегу под одним навесом. Я вспомнила его лицо, когда он говорил о Зевсовом приказе, его нескрываемую, звенящую ярость. Я сочла тогда, что лишь сама тому причиной, но теперь, после разговора с Ээтом, стала понимать больше. Перемирие между богами сохранялось только потому, что титаны и олимпийцы не вмешивались в дела друг друга. Зевс потребовал призвать к порядку отпрысков Гелиоса. Открыто возразить Гелиос не мог, но мог ответить по-другому, иначе выказать неповиновение, дабы уравнять чаши весов. У нас даже изгнанники лучше царей живут. Видишь, как безгранично наше могущество? Нападешь на нас, олимпиец, и мы поднимемся выше прежнего.
Вот что такое мой новый дом – монумент отцовской гордыне.
Тем временем зашло солнце. Я нашла кремень, ударила по нему над приготовленным трутом, как некогда делал Главк, – я столько раз это видела, но никогда не пробовала сама. После нескольких попыток огонь наконец занялся и разгорелся, и я испытала неизведанное прежде удовлетворение.
Проголодавшись, я пошла в кладовую, к чашам, до краев заполненным едой – на сотню голодных хватило бы. Положила немного на тарелку и села в зале за широким дубовым столом. Я слышала собственное дыхание. И понимала с изумлением, что впервые ем в одиночестве. Даже если никто со мной не разговаривал, не смотрел на меня, всегда я чувствовала локтем сестру или брата, родного или двоюродного. Я потерла рукой столешницу, тонкое древесное волокно. Попробовала что-то напеть, послушала, как воздух поглощает звук. И подумала: такой теперь и будет моя жизнь. Очаг горел, но в углах скопились тени. Снаружи закричали птицы. Хорошо хоть птицы есть. При мысли о толстых черных стволах у меня волосы зашевелились на затылке. Я закрыла ставни, замкнула дверь. Я привыкла ощущать вокруг громаду земной тверди, а сверх того – могущество отца. И стены дома казались мне не толще листа. Ничего не стоит когтем разодрать. Может, такова тайна этого места. Настоящее наказание еще впереди.
Ну хватит. Я зажгла свечи и, сделав над собой усилие, дошла с ними по коридору до спальни. Днем она показалась большой и этим понравилась мне, но теперь хотелось каждый угол держать в поле зрения, а не получалось. Перья моих перин шептались друг с другом, деревянные ставни скрипели, как корабельные тросы в шторм. Каверны дикого острова окружали меня со всех сторон, разрастаясь во тьме.
Я и не знала до этих пор, сколь многого боюсь. Громадных призрачных морских чудищ, скользящих вверх по холму, ночных червей, выползающих из своих нор и липнущих слепыми головами к моей двери. Козлоногих богов, жаждущих утолить свой звериный аппетит, пиратов, вплывающих в мою гавань, придерживая весла, и помышляющих захватить меня. А что я могу сделать? Фармакевтрия, назвал меня Ээт, – колдунья, но вся моя сила – в цветах, растущих где-то там, за океанами. Если кто-нибудь придет, я смогу лишь кричать, а что в том никакого проку, убедилась до меня уже тысяча нимф.
Страх накатывал волнами – одна другой ледянее. Воздух бесшумно полз по телу, тени протягивали ко мне руки. Я всматривалась во тьму, силясь расслышать что-нибудь кроме биения собственной крови. Каждый миг, казалось, длился целую ночь, но наконец небо обрело глубину и начало светлеть с краю. Тени отступили, настало утро. Я поднялась с постели, цела и невредима. А выйдя на улицу, не увидела ни следов рыскавших вокруг зверей, ни отпечатков скользких хвостов, ни царапин от когтей на двери. И все же глупой себя не чувствовала. А чувствовала, что прошла тяжелое испытание.
Вновь я вгляделась в лес. Вчера – неужели только вчера? – мне хотелось, чтобы кто-то пришел и сказал: там безопасно. Но кто же? Мой отец, Ээт? Изгнание как раз и означает, что никто не придет, никто и никогда. Пугающая мысль, но после бесконечной кошмарной ночи этот страх казался мелким, незначительным. Худший приступ трусости я перетерпела. Искра легкомыслия зажглась вновь. Я не буду как птица, выросшая в клетке, которая не понимает, что можно улететь, даже если открыта дверца.
Я вошла в лес, и моя жизнь началась.
* * *
Я научилась заплетать волосы, чтоб не цеплялись за веточки, подвязывать юбки у колена, чтоб репейник не собирать. Распознавать цветущие вьюнки и яркие розы, замечать сверкающих стрекоз и свернувшихся кольцом змей. Я взбиралась на вершины, где черные копья кипарисов вонзались в небо, слезала вниз, во фруктовые сады и виноградники, где лиловые гроздья росли густо, как кораллы. Гуляла по холмам и жужжащим лугам, заросшим чабрецом и сиренью, оставляла следы на золотистых пляжах. Осмотрела каждую бухту и грот, нашла уютные заливы, надежную гавань для судов. Я слушала, как воют волки и квакают в тине лягушки. Гладила глянцевых бурых скорпионов, а они храбро жалили меня хвостами. Но яд их был не страшнее щипка. Я опьянела, как никогда не пьянела от вина и нектара в отцовском дворце. И думала: немудрено, что я оказалась такой медлительной. Все это время я была словно ткачиха без пряжи, словно корабль без моря. А теперь глядите, куда заплыла.
Вечером я вернулась в свой дом. Сумрак не беспокоил меня больше, он ведь означал, что отец уже не смотрит пристально с неба, то есть настало мое время. Пустота меня не беспокоила тоже. Тысячу лет я пыталась заполнить пространство, отделявшее меня от родни. Заполнить дом было гораздо легче. Я жгла кедровые дрова в очаге, и темный дым становился мне другом. Я пела, чего прежде делать не дозволялось – мать говорила, что голос у меня как у тонущей чайки. А когда и правда становилось одиноко и я вдруг понимала, что тоскую по брату, по Главку – тому, прежнему, меня всегда спасал лес. Там ящерицы сновали по ветвям, вспархивали птицы. Цветы, завидев меня, будто подавались вперед, как ретивые щенки, что подскакивают и шумно требуют ласки. Я перед ними почти робела, но день ото дня становилась смелее и однажды наконец преклонила колени на влажной земле у зарослей чемерицы.
Хрупкие цветки колыхались на стеблях. Чтобы срезать их, нож был не нужен, хватило и моего острого ногтя, ставшего липким от капелек сока. Я положила цветы в корзинку, накрыла тканью, а раскрыла, лишь придя домой и плотно затворив ставни. Я не думала, что кто-то помешает мне, но решила этого кого-то не искушать.
Я рассматривала лежавшие на столе цветы. Сморщившиеся, зачахшие как будто. Я не знала, что с ними сделать, с чего начать. Покрошить? Сварить? Зажарить? Мазь, которую использовал брат, содержала масло, но какое? Подойдет ли оливковое с кухни? Нет, конечно. Тут нужно что-то необыкновенное, вроде масла из косточек фруктов, растущих в саду Гесперид. Но его мне не достать. Я прижала стебель пальцем, прокатила по столу. Он перевернулся, дряблый, как утонувший червяк.
Ну не стой столбом, велела я себе. Пробуй. Свари их. Почему нет?
* * *
Я говорила уже, что кое-какую гордость имела, и хорошо. Будь ее больше, она бы все загубила.
Вот что я поняла: колдовство не божественная сила, приводимая в действие мгновенно, одной мыслью. Его нужно творить, нужно трудиться – замышлять и искать, выкапывать, сушить, крошить и растирать, готовить, приговаривать и припевать. Но и это все может не сработать, а у богов такого не бывает. Если растения недостаточно свежи, внимание мое рассеянно, а воля слаба, зелье в моих руках испортится, потеряет силу.
Странно вообще-то, что я занялась чародейством. Боги терпеть не могут всякий труд, такова их природа. Ткачество да кузнечное дело – на большее мы не способны, но это ремесла, тяжкой работы не предполагающие, ведь все неприятное изъято из них и совершается божественной силой. Пряжу красят не в зловонных чанах, помешивая черпаком, а щелкнув пальцами. Не гнут спину на рудниках – руды сами охотно выпрыгивают из земли. Никто и никогда не натирает рук, не напрягает мышц.
А чародейство – тот самый тяжкий труд и есть. Нужно отыскать, где всякое растение гнездится, всякое собрать в свое время, выкопать, перебрать, очистить, помыть, подготовить. С каждым нужно делать то одно, то другое, чтобы выяснить, в чем его сила. Терпеливо, день за днем приходится выбрасывать неудавшееся и начинать сначала. Так почему я все-таки это делала? Почему мы все это делали?
Про братьев и сестру не знаю, а мой ответ прост. Сотню поколений я ходила по земле вялая, сонная, жила в праздности и покое. Не оставляла следов, не совершала поступков. Даже те, кто немного любил меня, легко со мной расставались.
А потом я узнала, что могу мир изогнуть своей волей, как стрела изгибает лук. И готова была трудиться сколько угодно, лишь бы сохранить эту силу в своих руках. Я думала: вот что чувствовал Зевс, впервые воздев молнию.
Поначалу, конечно, ничего мне приготовить не удавалось. Снадобья не действовали, кашицы не смешивались, и все это стояло на столе, ни на что не годное. Я думала, что, раз немного руты – хорошо, значит, больше – еще лучше, что смесь из десяти трав действеннее, чем из пяти, что, если мысль моя уйдет в сторону, заклинание не уйдет вместе с ней, что можно начать готовить одно зелье, на полпути передумать и сделать другое. О травах я не знала и самых простых вещей, которые всякая смертная узнает, еще держась за материнский подол: что из кореньев некоторых растений можно сварить мыло, что тис, если бросить его в очаг, испускает густой удушающий дым, что в жилах маков течет сон, в жилах чемерицы – смерть, а тысячелистник затягивает раны. Надо всем этим приходилось работать, все узнавать, пробуя, ошибаясь, обжигая руки, задыхаясь от едкого дыма и выбегая откашливаться в сад.
Ну хоть заклинание, если уж сработало, не придется осваивать заново, думала я тогда, в самом начале. Но и здесь ошиблась. Сколько ни используй одно и то же растение, у каждого срезанного цветка будет своя особенность. Одна роза откроет свои тайны, если ее растереть, другую нужно выжать, а третью – заварить. Всякое заклинание – словно гора, на которую предстоит взойти снова. И вынести из этого лишь знание, что взойти возможно.
Я не отступалась. Если детство чему меня и научило, так это терпению. Мало-помалу я стала лучше слышать, как течет в растениях сок, в моих жилах кровь. Научилась понимать собственные намерения, отсекать и добавлять, чуять, где сосредоточена сила, и произносить нужные слова, чтоб вытянуть ее до предела. Ради этого мига я жила – когда все наконец становится ясно и заклинание звучит чистой нотой – для меня, меня одной.
Я не созывала драконов, не собирала змей. В первое время колдовала всякие глупости, что в голову придет. Начала с желудя – подумала: раз он зеленый, раз растет, питаемый водой, то кровь наяды может мне помочь. Целыми днями и месяцами я натирала этот желудь маслами и мазями, произносила над ним слова, чтобы прорастить. Пыталась воспроизводить звуки, что слышала от Ээта, когда он исцелил мое лицо. Пробовала проклятия и молитвы тоже, но самодовольный желудь упрямо хранил свое семя внутри. Я выкинула его в окно, взяла другой и провозилась с ним еще полвека. Я пробовала произносить заклинание, будучи злой, спокойной, довольной, рассеянной. Однажды решила, что лучше уж откажусь от своего дара вовсе, чем пробовать это заклинание вновь. Зачем вообще мне понадобился дубовый росток? На острове их полно. На самом-то деле мне хотелось лесной земляники, которая сладко скользнула бы в раздраженное горло, – так я и сказала этой коричневой шелухе.
Желудь преобразился мигом, и палец мой утонул в его мягкой, красной плоти. Я уставилась на него, а потом издала победный вопль, распугав птиц, сидевших во дворе на деревьях.
Я оживила увядший цветок. Выгнала из дому мух. Заставила вишни цвести не в свой черед и сделала ярко-зеленым огонь в очаге. Ээт, окажись он рядом, посмеивался бы в бороду при виде всех этих кухонных фокусов. Но я ничего не умела, поэтому ничего не считала ниже своего достоинства.
Мои способности накатывали друг на друга волнами. Оказалось, я умею создавать иллюзии – могу мышей заманить несуществующими крошками, заставить призрачных рыбешек прыгать из воды в бакланий клюв. Я подумывала о большем – о хорьке, чтоб отвадить кротов, о сове, чтоб кроликов отпугнуть. Я узнала, что растения лучше всего собирать под луною, когда роса и тьма сгущают сок. Узнала, что хорошо растет в саду, а что лучше оставить на месте, в лесу. Я ловила змей и научилась выцеживать их яд. И из жала осы могла капельку яда извлечь. Я излечила умирающее дерево, уничтожила одним прикосновением ядовитый вьюнок.
Но Ээт оказался прав – главным моим даром было перевоплощение, и мысли постоянно возвращались к нему. Я становилась перед розой, и та оборачивалась ирисом. Поливала зельем корни ясеня, и он превращался в каменный дуб. Все свои дрова сделала кедровыми, чтоб аромат каждый вечер наполнял мои комнаты. Я поймала пчелу и превратила ее в жабу, а скорпиона – в мышь.
И здесь обнаружила наконец предел своих возможностей. Какой бы действенной ни была смесь, как бы искусно ни сплеталось заклятие, жаба все равно пыталась летать, а мышь – жалить. Перевоплощение затрагивало тело, но не разум.
И тогда я подумала о Сцилле. Живет ли до сих пор внутри шестиголового чудища сознание нимфы? Или цветы, выросшие на крови богов, совершили настоящее превращение? Я не знала. И сказала в пустоту: “Где бы ты ни была, надеюсь, испытываешь удовлетворение”.
Она испытывала, теперь-то я знаю.
* * *
Той порой я забрела однажды в самую чащу леса. Мне нравилось гулять по острову, подниматься снизу, с побережья, к его высочайшим прибежищам в поисках прячущихся там мхов, вьюнков и папоротников, нужных мне для чародейства. День клонился к вечеру, корзинка моя переполнилась. Вдруг за кустом я увидела вепря.
Я знала уже, что на острове живут кабаны. Слышала, как они визжат, проламываясь сквозь заросли, частенько находила то растоптанный рододендрон, то вырванные с корнем молодые деревца. Но встретилась с кабаном я впервые.
Вепрь был огромен, гораздо больше, чем я могла вообразить. Хребет крутой и черный, как гребень горы Кинфос, плечи исполосованы молниями шрамов – следами былых схваток. С такими тварями только отважнейшие герои встречаются – когда они во всеоружии: с копьями да собаками, лучниками да сподручниками, а обычно и с полудюжиной воинов в придачу. А у меня был лишь нож для копки, корзина и ни капли хоть какого-нибудь зелья под рукой.
Вепрь топнул копытом, из пасти закапала белая пена. Пригнувшись, он выставил клыки, заскрежетал зубами. “Я сотню юнцов могу сокрушить, и только трупы их вернутся к рыдающим матерям. Я вырву твои кишки и съем на обед”, – говорили его поросячьи глазки.
Я пристально на него посмотрела:
– Попробуй.
Одно долгое мгновение он глядел на меня в упор. Затем повернулся и дернул прочь, в чащу. И вот тогда-то, а вовсе не чародействуя, я впервые ощутила себя настоящей колдуньей.
* * *
Тем вечером, сидя у очага, я размышляла о горделивых богинях с птицами на плечах, с оленятами, что тычутся носом в их ладони да семенят почтительно по пятам. Утру им нос. Вскарабкавшись к высочайшим вершинам, я отыскала одинокий след: здесь сломан цветок, там земля чуть взрыта да ободрана когтями кора. Я сварила зелье из крокуса и желтого жасмина, ириса и кипарисового корня, выкопанного, когда луна стояла в зените. Разбрызгала его, напевая. Призываю тебя.
Назавтра, в сумерках, она, мягко переступая лапами, вошла в мой дом, на плечах ее бугрились твердокаменные мускулы. Растянулась у очага, оцарапала шершавым языком мои лодыжки. Днем она приносила мне рыбу и кроликов. Вечером слизывала мед с моих пальцев и засыпала у моих ног. Иногда мы играли: она подкрадывалась сзади, прыгала на меня и хватала за шею. Я ощущала ее горячее мускусное дыхание, тяжесть ее передних лап, давивших мне на плечи. Смотри, говорила я, показывая ей кинжал, который забрала с собой из отцовского дворца, – тот, с отчеканенной на рукояти львиной мордой.
– Что за глупцы это сделали? Они не видели ни разу тебе подобных.
Она зевала, разинув огромную коричневую пасть.
В моей спальне стояло бронзовое зеркало – высокое, под потолок. Проходя мимо него, я с трудом себя узнавала. Мой взгляд будто сделался ярче, лицо заострилось, а позади расхаживала дикая львица – моя подруга. Представляю, что сказали бы сестрицы, увидев меня – с грязными, в садовой земле, ногами, в юбках, завязанных узлом на коленях, поющую во весь свой тонкий голос.
Хотелось бы мне, чтоб они явились. Чтоб выпучили глаза, увидев, как я гуляю среди волчьих логовищ, плаваю в море, где кормятся акулы. Я могла превращать рыб в птиц, бороться со своей львицей, а потом лежать, растянувшись и разметав волосы, у нее на брюхе. Хотелось, чтоб они завизжали, заахали, чтоб из них дух вышибло. Ах, она взглянула на меня! Теперь я превращусь в лягушку!
Неужто я в самом деле боялась этих существ? Я правда десять тысяч лет провела, шмыгая как мышь? Теперь я понимала, почему Ээт был столь дерзок и возвышался над отцом словно горный пик. Творя волшебство, я ощущала тот же размах, тот же вес. Я наблюдала, как движется по небу пылающая колесница отца. Ну? И что ты теперь мне скажешь? Ты выкинул меня воронам, но оказалось, мне с ними лучше, чем с тобой.
Отец не отвечал, и моя тетка Луна тоже – вот трусы. Мое лицо пылало, я стискивала зубы. А моя львица била хвостом.
Что, никто не осмелится? Не посмеет встретиться со мной лицом к лицу?
Как видите, на дальнейшее я, можно сказать, сама напросилась.
Глава восьмая
Дело было на закате, когда отцовский лик уже скрылся за деревьями. Я работала в саду – подвязывала разросшуюся лозу, сажала розмарин да аконит. И напевала что-то бессмысленное. Львица лежала в траве с окровавленной пастью – тетерева застигла врасплох.
– Надо признать, – раздался вдруг чей-то голос, – я удивлен. Столько бахвальства, а с виду ты самая обыкновенная. Цветник, косички… Словно крестьянка какая-нибудь.
У дома, прислонившись к стене, стоял юноша и смотрел на меня. Волосы его были распущены и растрепаны, лицо сияло как бриллиант. А золотые сандалии сверкали, хоть свет на них и не падал.
Я поняла, кто это, поняла, разумеется. Ошибиться нельзя было: лицо его светилось могуществом, пронзительное, как обнаженный клинок. Олимпиец, Зевсов сын, которого отец избрал своим вестником. Насмешник, крылатый смутьян – Гермес.
Меня дрожь пробрала, но ему об этом знать было незачем. Великие боги способны учуять страх, как акулы – кровь, а учуяв – сожрать тебя, как те самые акулы.
Я выпрямилась:
– Чего же ты ожидал?
– Ну, знаешь… – Он лениво вертел в руке тонкий жезл. – Чего-нибудь более зловещего. Драконы там… Пляшущие сфинксы. Кровь капает из облаков.
Мне привычен был облик дядьев – плечистых, белобородых, но не совершенная и беспечная красота Гермеса. С него скульпторы ваяли свои творения.
– Так обо мне говорят?
– Ну конечно. Ты варишь тут зелья, чтобы всех нас отравить, ты и твой брат – Зевс убежден в этом. Знаешь ведь, какой он беспокойный.
Гермес беззаботно, заговорщицки улыбнулся. Будто гнев Зевса – так, шуточки.
– Так ты пришел сюда как Зевсов соглядатай?
– Мне больше нравится слово “посланник”. Но нет, с этим делом отец и сам справится. А я здесь, потому что брата рассердил.
– Твоего брата.
– Да. Ты ведь о нем слыхала?
Из складок плаща Гермес вынул лиру, инкрустированную золотом и слоновой костью, сиявшую как заря.
– Боюсь, я украл ее. И теперь хочу укрыться где-нибудь, пока не стихнет буря. Понадеялся, что ты сжалишься надо мной. Почему-то мне кажется, здесь брат искать не догадается.
У меня волосы на затылке встали дыбом. Всякий, кто не глуп, страшится гнева Аполлона, беззвучного, как солнечный свет, и смертоносного, как чума. Мне захотелось оглянуться: не шагает ли он уже сейчас к нам по небу, нацелив золоченую стрелу мне в сердце? Но с другой стороны, опротивело бояться, трепетать и всматриваться в небеса, гадая, что кто-то там сочтет позволительным, а что нет.
– Входи, – сказала я и повела его в дом.
* * *
Все детство я слушала рассказы о дерзостях Гермеса: как он, младенцем еще, вылез из колыбели и угнал Аполлоновых коров, как убил Аргуса, стража-исполина, прежде усыпив всю его тысячу глаз, как у камней выведывал тайны и даже богов, своих соперников, умел очаровать и подчинить собственной воле.
Так оно все и было. Он притягивал тебя, словно сматывая нить. А потом раскручивал обратно на твоем же тщеславии – да так, что подавишься смехом. С настоящим умом я почти и не сталкивалась – с Прометеем говорила всего ничего, а что до остального Океанова дворца, так там умом обычно считалось лукавство да ехидство. Мысль Гермеса была острей и стремительней в тысячу крат. Она блистала, ослепительная, как солнце на волнах. В тот вечер он развлекал меня, рассказывая одну за другой сплетни о великих богах и их глупостях. Распутник Зевс превратился в быка, чтобы соблазнить хорошенькую девицу. Ареса, бога войны, одолели два великана, запихали в бронзовый сосуд и год там продержали. Гефест устроил ловушку своей жене Афродите – поймал ее, обнаженную, вместе с любовником Аресом в золотую сеть, чтобы всем богам показать. Гермес говорил и говорил – о нелепых пороках, пьяных драках и мелочных склоках с пощечинами – все так же плутовато и с ухмылкой. Я чувствовала, что возбуждена и одурманена, будто собственных зелий напилась.
– А тебя не накажут за то, что пришел сюда и нарушил мое изгнание?
Гермес улыбнулся:
– Отец знает: я делаю что хочу. К тому же ничего я не нарушил. Свободы ведь только тебя лишили. А все остальные могут ходить куда вздумается.
Я удивилась:
– Но мне казалось… Ведь сделать так, чтобы никто не мог ко мне прийти, – наказание похуже?
– Смотря кто будет к тебе приходить, не так ли? Но изгнание есть изгнание. Зевс хотел заключить тебя где-нибудь и заключил. А что там дальше, они, по правде говоря, не думали.
– Откуда ты все это знаешь?
– Я был там. Всегда забавно наблюдать, как Зевс с Гелиосом договариваются. Словно два вулкана, раздумывающие, извергаться или нет.
Мне вспомнилось, что он сражался в той великой войне. Видел горящее небо, убил гиганта, задевавшего головой облака. И несмотря на всю Гермесову беспечность, я могла себе это представить.
– А играть на этом инструменте ты умеешь? Или только красть?
Он тронул струны. И ноты взметнулись в воздух – чистые, серебристые, сладкозвучные. Он собрал их в мелодию – так легко, словно сам был богом музыки, звучание охватило всю комнату, и она ожила.
Гермес поднял голову, поймав лицом отсвет пламени.
– А ты поешь?
Вот какое еще у него было свойство. Все свои секреты хотелось ему выложить.
– Для себя только. Другим мой голос неприятен. Говорили, я как чайка кричу.
– В самом деле говорили? Никакая ты не чайка. У тебя голос смертной.
Замешательство, должно быть, ясно отразилось на моем лице, потому что Гермес рассмеялся.
– Голоса большинства богов подобны громам и камнепадам. Со смертными мы должны тихо говорить, чтоб их не разнесло на куски. А нам голоса смертных кажутся слабыми, тонкими.
Я вспомнила, как нежно звучал голос Главка, впервые заговорившего со мной. Тогда мне показалось: это неспроста.
– Порой, хоть и нечасто, – продолжил Гермес, – младшие нимфы рождаются с человеческими голосами. И ты одна из них.
– Почему мне никто не сказал? И как такое может быть? Кровь смертных не течет во мне, только кровь титанов.
Он пожал плечами:
– Кто объяснит, как устроена божественная родословная? А не сказали тебе потому, полагаю, что просто не знали. Я общаюсь со смертными чаще, чем большинство богов, и привык к их голосам. По мне, так это только добавляет остроты, как приправа в блюде. Но если окажешься когда-нибудь среди смертных, то увидишь: они не станут тебя бояться, как остальных богов.
В единый миг он раскрыл одну из величайших в моей жизни загадок. Я поднесла руку к горлу, словно могла потрогать скрытую в нем инаковость. Богиня с голосом смертной. Поразительно, и в то же время я будто знала об этом где-то в глубине души.
– Играй, – сказала я. А потом запела, и лира с легкостью следовала за моим голосом, повышая тембр и делая каждую строфу еще благозвучнее. Когда я закончила, от пламени остались только угли, луна скрылась в дымке. Глаза Гермеса блестели, как темные самоцветы, поднесенные к огню. Черные глаза – признак глубинной силы, восходящей к древнейшим богам. И впервые в жизни я подумала: как странно, что мы отделяем титанов от олимпийцев, ведь родители Зевса, разумеется, были титанами и самому Гермесу дедом приходится титан Атлас. У всех нас одна кровь течет в жилах.
– Ты знаешь, как называется этот остров? – спросила я.
– Плохим бы я был богом путешественников, если б не знал, как называется всякое место в мире.
– Скажешь?
– Он называется Ээя.
– Ээя.
Я испробовала эти звуки. Мягкие, они складывались тихо, как крылья в сумерках.
– Знакомое тебе название, – сказал Гермес. И внимательно посмотрел на меня.
– Конечно. Именно здесь мой отец когда-то встал на сторону Зевса и доказал свою преданность. И в небе над островом сразил титана-гиганта, оросив землю кровью.
– Какое, однако, совпадение, – заметил Гермес, – что отец твой отправил тебя сюда и ни на какой другой остров.
Я почувствовала, как сила его тянется к моим тайнам. И в былые времена кинулась бы отвечать, лить ответы через край, дала бы ему все, что захочет. Но я была уже не та. Я ничем ему не обязана. И дам лишь то, что сама захочу.
Я поднялась, встала перед ним. И ощутила собственные глаза, желтые, как речные камешки.
– Скажи, как ты можешь знать, что отец твой ошибается насчет моих ядов? Как можешь знать, что не отравлю тебя на этом самом месте?
– Никак не могу.
– И все-таки не побоишься остаться?
– Ничего не побоюсь.
Вот так мы и стали любовниками.
* * *
В последующие годы Гермес возвращался часто, прилетал в сумерках. Приносил мне лакомства богов – вино, украденное из погребов самого Зевса, сладчайший мед с Иблейских гор, где пчелы питаются одним только нектаром липы да чабреца. Беседой и соитием мы наслаждались равно.
– Родишь мне ребенка? – спросил он однажды.
Я посмеялась над ним:
– Нет, нет и еще раз нет.
Гермеса мой ответ не уязвил. Подобная резкость ему нравилась, ведь его, бескровного, ничто ранить не могло. Он спрашивал лишь из любопытства, таким уж был по натуре – всегда стремился получить ответ, выведать чужую слабость. Он хотел проверить, влюблена ли я по уши. Но от прежней моей бесхарактерности не осталось и следа. Днем я не лежала, мечтая о нем, ночью не шептала его имя в подушку. Он не был мне мужем, да и другом – едва ли. А был ядовитой змеей, равно как и я, и именно поэтому мы пришлись друг другу по нраву.
Гермес рассказывал, что происходило без меня. Путешествуя, он все страны света облетал и подхватывал сплетни, будто грязь собирал подолом. Он знал, за чьими столами выпивает Главк. Как высоко бьют струи молока в источниках Колхиды. Сообщил, что Ээт живет хорошо, носит плащ из крашеной леопардовой шкуры. Взял смертную в жены, и у него уже два малыша – один в пеленках, другой у матери в животе. Пасифая всё заправляет на Крите, используя свои зелья, а меж тем целый корабельный экипаж мужу нарожала – полдюжины наследников да дочерей. Перс по-прежнему на востоке, воскрешает мертвых, смешивая сливки с кровью. Мать моя плакать перестала, присвоила себе новый титул – Мать колдунов – и ходит павой среди сестер. Мы надо всем этим смеялись, а потом Гермес уходил и наверняка точно так же рассказывал другим обо мне: про черные от земли ногти, пахнущую мускусом львицу и свиней, которые повадились приходить под дверь, разнюхав, что здесь им и помоев дадут, и спинку почешут. И конечно, как я, краснеющая девственница, на него набросилась. Ну и что? Краснеть я не краснела, но все остальное, в общем, так и было.
Я расспрашивала его, где находится Ээя, далеко ли от Египта, Эфиопии и прочих занятных мест. Интересовалась, в каком мой отец настроении нынче, и как зовут моих племянниц и племянников, и какие теперь на земле процветают империи. Он обо всем рассказывал, но в ответ на вопрос, далеко ли растут те цветы, что я давала Главку и Сцилле, лишь посмеялся надо мной. Думаешь, я стану помогать львице когти точить?
– А что с тем древним титаном Прометеем, прикованным к скале? – спросила я как можно беззаботнее. – Как он поживает?
– А как ты думаешь? Каждый день лишается печени.
– До сих пор? Никак не пойму, почему Зевса так разозлило, что Прометей смертным помог.
– Скажи-ка, кто приносит жертвы щедрее – несчастный или счастливый?
– Разумеется, счастливый.
– Ошибаешься. Счастливый слишком занят своими делами. И считает, что никому не обязан. Но заставь его трястись, убей жену, покалечь ребенка, и он объявится. Месяц будет жить впроголодь вместе со всей семьей, но купит тебе белоснежного годовалого теленочка. А если сможет, то и сотню.
– Но и тебе в конце концов придется наградить его. А то он перестанет жертвы приносить.
– О! Ты удивишься еще, как долго он их будет приносить. Но верно, в конце концов лучше ему что-нибудь дать. Он снова станет счастливым. А потом можно начать заново.
– Так вот чем олимпийцы занимаются целыми днями. Думают, как бы сделать людей несчастными.
– Незачем прикидываться добродетельной. Твой отец в этом деле всех за пояс заткнет. Целую деревню сровняет с землей, лишь бы еще одну корову заполучить.
Сколько раз я тайно торжествовала при виде заваленных доверху отцовых алтарей? Я подняла кубок и выпила, чтобы Гермес не увидел краски на моих щеках.
– Ты мог бы и навестить Прометея. Со своими-то крыльями. Чем-нибудь его утешить.
– С какой это стати?
– Для разнообразия, само собой. Сделаешь доброе дело впервые в своей беспутной жизни. Разве тебе не любопытно, каково это?
Он рассмеялся, а я больше не настаивала. Он ведь все-таки был – и всегда оставался – олимпийцем, сыном Зевса. Мне многое позволялось, потому что это забавляло его, но забавы в любой момент могли закончиться. Можно научить гадюку есть с руки, но нельзя лишить ее желания жалить.
Весна сменилась летом. Однажды вечером за кубком вина я наконец спросила Гермеса о Сцилле.
– Ага! – Глаза его загорелись. – Я все думал, когда же мы до нее дойдем. Что ты хочешь знать?
Она несчастна? Но над такими нюнями он посмеялся бы, и правильно сделал. Мое колдовство, остров, львица – все это проистекло от превращения Сциллы. Нечестно было бы раскаиваться в том, что даровало мне жизнь.
– Она нырнула в море, а что случилось с ней потом, я так и не узнала. Тебе известно, где она?
– Неподалеку. Меньше дня пути, если идти на корабле со смертными. Она облюбовала пролив. По одну сторону – водоворот, что затягивает корабли, и рыб, и все, что мимо проплывает. А по другую – отвесная скала с пещерой – там она и прячется. И всякий корабль, избегнувший водоворота, несется прямиком ей в пасти, так она и кормится.
– Кормится, – повторила я.
– Да. Моряками. По шесть съедает за раз – один на каждую пасть, а то и по двенадцать, если быстро грести не умеют. Кое-кто пробует с ней сразиться, но что из этого выходит, можешь себе представить. Издалека слышно, как они вопят.
Меня точно пригвоздило к стулу. Я ведь думала, она плавает в глубинах, холодных кальмаров глодает. Но нет. Сцилле всегда нравился дневной свет. И нравилось заставлять других лить слезы. А теперь она превратилась в прожорливое, зубастое чудовище в броне бессмертия.
– И никто не может ее остановить?
– Зевс мог бы или твой отец, если б захотели. Но зачем? Богам от чудовищ только польза. Представляешь, сколько молящихся?
Я вздохнуть не могла. Люди, которых съедала Сцилла, были такими же моряками, как когда-то Главк, – оборванными, отчаявшимися, изнуренными вечным страхом. Все они мертвы. Все превратились в сгустки холодного дыма, отмеченные моим именем.
Гермес наблюдал за мной, приподняв голову, словно любопытная птица. Ждал, как я это восприму. Раскисну от слез или покажу себя гарпией с каменным сердцем? Нечто среднее не предполагалось. Остальное не вписывалось в веселую историю, которую он собирался наплести.
Моя рука опустилась на голову львицы, пальцы ощутили большой, крепкий череп. Она никогда не спала, если Гермес был в гостях. Следила из-под полуопущенных век.
– Одного Сцилле всегда было мало, – сказала я.
Он улыбнулся. Сука, не сердце – скала.
– Хотел сказать, – продолжил он. – Я слышал о тебе пророчество. От старой прорицательницы, которая оставила свой храм и бродила по свету, предсказывая судьбу.
Я привыкла, что мысль его быстро перескакивает с одного на другое, и сейчас была за это благодарна.
– А ты как раз случайно проходил мимо, когда она говорила обо мне?
– Нет, конечно. Я дал ей чеканную золотую чашу, а взамен попросил рассказать все, что она знает о Цирцее, дочери Гелиоса, ээйской колдунье.
– И что же?
– Она сказала, что человек по имени Одиссей, мой родич, явится однажды на твой остров.
– И?..
– И всё.
– Хуже пророчества еще не слыхала.
Он вздохнул:
– Знаю. Видно, пропала моя чаша зря.
Я говорила уже, что о нем не мечтала. Не сплетала наших имен. Вечером мы легли в постель, а к полуночи он ушел – можно вставать и отправляться в лес. Львица часто меня сопровождала, шагала рядом. Величайшее это было наслаждение – гулять в прохладе, ступая по влажной листве. Иногда я останавливалась, чтобы сорвать какой-нибудь поспевший цветок.
Но тот, что мне и правда нужен был, еще не поспел. Я выждала месяц с тех пор, как мы с Гермесом говорили впервые, а потом еще один. Мне не хотелось, чтоб он увидел. Не его это дело. Только мое.
Я не взяла факел. В темноте мои глаза светили лучше совиных. Я шла сквозь сумрачные деревья и безмолвные фруктовые сады, сквозь рощи и чащи, пересекала песчаные пляжи, взбиралась на кручи. Птицы молчали, и звери тоже. Ничего не было слышно, только шелест ветра в кронах и мое дыхание.
И вот наконец место, где он спрятан, – в лиственном перегное, под грибами и папоротниками: крошечный цветок, с ноготь, белый как молоко. Из крови того гиганта, которую мой отец пролил в небе над островом. Я выдернула стебель из зарослей. Корень не сразу поддался, крепко держался в земле. Черный, толстый, он пах металлом и солью. Названия цветок не имел, или я его не знала, поэтому называла “моли” – “корень” на древнем языке богов.
Ах, отец, знал ли ты, какой преподносишь мне дар? Ведь этот цветок, столь хрупкий, что просто исчезнет, если на него наступить, заключал в себе необоримую силу – апотропей, отводящий зло. Разрушающий проклятия. Почитаемый как бог за свою чистоту, он – оберег, защита от гибели. Единственное на всем белом свете, что никогда не обернется против тебя.
День за днем мой остров цвел. Сад взбирался по стенам дома, дышал мне в окна своим ароматом. Ставни я больше не закрывала. И делала что хотела. Если б кто-нибудь спросил, я сказала бы, что счастлива. Но об одном помнила всегда.
О сгустках холодного дыма, отмеченных моим именем.
Глава девятая
Было утро, солнце едва взошло над деревьями, и я срезала анемоны в саду, чтобы украсить стол. Свиньи, сопя, рылись в помоях. Один боров принялся буянить – толкаться и громким хрюканьем заявлять, что он тут главный. Перехватив его взгляд, я сказала:
– Вчера, помнится, ты пускал пузыри в ручье, а позавчера сбежал, стоило пятнистой свиноматке укусить тебя за ухо. Так что веди-ка себя прилично.
Он обиженно засопел, уткнувшись рылом в землю, плюхнулся на брюхо и затих.
– И часто ты со свиньей беседуешь, когда меня нет?
Передо мной стоял Гермес в дорожном плаще и широкополой шляпе, надвинутой на глаза.
– Я бы сказала, как раз наоборот. Что заставило тебя явиться в правдивом свете дня?
– Корабль идет. Подумал, тебе будет интересно.
Я замерла:
– Сюда? Что за корабль?
Гермес улыбнулся. Любил он видеть меня растерянной.
– А что мне будет, если расскажу?
– Сгинь! В темноте ты мне больше нравишься.
Он рассмеялся и исчез.
* * *
Я заставила себя продолжить утро, как обычно, – на случай если Гермес подсматривал, но ощущала напряжение и, изготовившись, ждала. То и дело невольно поглядывала на горизонт. Корабль. Корабль и гости, показавшиеся Гермесу любопытными. Кто же это?
Они появились после обеда, отделились от блестящего зеркала вод. Корабль был раз в десять больше, чем у Главка, и даже издалека я видела, как он прекрасен – изящный, расписной, с огромным вздымающимся носом. Рассекая вязкий воздух, он шел прямо ко мне, гребцы ритмично работали веслами. Они приближались, и я почувствовала, что сердце, как встарь, ретиво подскочило к горлу. Смертные.
Моряки бросили якорь, но только один человек перемахнул через низкий борт и зашлепал по воде к берегу. Он шел вдоль той черты, где лес смыкался с песчаным берегом, пока не отыскал узкую тропку, протоптанную свиньями, – извиваясь, она шла наверх, сквозь стрелы акантов и лавровые рощи, мимо зарослей терновника. Я потеряла его из виду, но знала, куда ведет эта тропа. И ждала.
Увидев мою львицу, он приостановился, но лишь на миг. А затем, не сгибая расправленных плеч, преклонил передо мной колени на лужайке. И я узнала его. Он постарел, морщин на лице прибавилось, но это был тот самый человек, с обритой, как и прежде, головой и ясными глазами. Из множества смертных, живущих на земле, лишь о единицах боги когда-нибудь слыхали. Так уж все устроено. Смертный успеет умереть, пока до нас дойдет его имя. Поистине он должен быть подобен метеору, чтобы привлечь наше внимание. Просто хороший человек для нас все равно как пылинка.
– Госпожа, – начал гость, – прости, что тебя беспокою.
– Не побеспокоил пока, – ответила я. – Прошу тебя, встань, если хочешь.
Если он и заметил, что у меня голос смертной, виду не подал. Он поднялся – не сказать чтоб грациозно, уж очень крепко был сбит, но легко – с такой легкостью качается дверь на хорошо пригнанных петлях. Встретившись со мной взглядом, не дрогнул. Ну да, он ведь привык общаться с богами. И с колдуньями.
– Что привело знаменитого Дедала к моим берегам?
– Быть тебе известным – честь для меня. – Голос ровный, как западный ветер, теплый и твердый. – Я пришел с посланием от твоей сестры. Она носит ребенка, скоро родит. И просит тебя помочь ей во время родов.
Я уставилась на него:
– Ты уверен, гонец, что прибыл куда нужно? Между мной и моей сестрой любви никогда не было.
– Ей не любовь твоя нужна.
Прилетевший ветерок пах цветущей липой. А с изнанки – вонял грязными свиньями.
– Мне говорили, сестра полдюжины родила и один давался ей легче другого. В родах умереть она не может, а сила ее крови даст здоровье младенцам. Так зачем ей я?
Он развел руками, мускулистыми и искусными даже с виду.
– Прошу прощения, госпожа, больше я ничего не знаю, но она велела передать, что, кроме тебя, никто ей не поможет. Ей нужны твои умения, госпожа. Только твои.
Так значит, Пасифая узнала о моих способностях и решила, что они могут ей пригодиться. Первая от нее похвала мне за всю жизнь.
– Твоя сестра наказала передать к тому же, что испросила у вашего отца разрешение тебе к ней отправиться. Ради этого твое изгнание будет прервано.
Я нахмурилась. Странно все это, очень странно. Что за важное дело такое заставило Пасифаю обратиться к отцу? Если ей понадобилось чье-то волшебство, кроме своего, почему она Перса не позвала? Похоже на какой-то обман, но зачем сестра стала бы себя утруждать? Никакой угрозы для нее я не представляла.
Искушение овладевало мной. Во-первых, было любопытно, само собой, но не только. Я смогу показать Пасифае, кем стала. И какую бы ловушку она ни расставила, ей не удастся меня поймать, не теперь.
– Значит, послабление мне сделали – какая радость! – сказала я. – Жду не дождусь, когда выйду на свободу из этой ужасной тюрьмы.
Вокруг нас, на уступчатых склонах холмов, блистала весна.
Дедал не улыбнулся:
– Еще… кое-что. Велено сообщить тебе, что путь наш лежит через пролив.
– Какой пролив?
Ответ, однако, мне уже подсказывало лицо Дедала: усталая скорбь и тени под глазами.
К горлу подкатила дурнота.
– Где обитает Сцилла.
Дедал кивнул.
– Пасифая и сюда вам приказала идти этим путем?
– Приказала.
– Сколько человек вы потеряли?
– Двенадцать. Мы не успели уйти.
Что же это я, забыла, какова моя сестра? Никогда просто не попросит об одолжении, но непременно возьмет в руки хлыст и заставит тебя выполнять ее волю. Я вообразила, как она, смеясь, бахвалится перед Миносом. Цирцея, говорят, смертных любит как дура.
Теперь я ненавидела Пасифаю пуще прежнего. Так жесток был ее замысел. Я представила, что гордо возвращаюсь в дом, дверь на огромных петлях захлопывается за мной. Очень жаль, Пасифая. Ищи другую дуру.
Но тогда еще шесть человек погибнут, или двенадцать, подумала я.
И тут же посмеялась над собой. А кто сказал, что они выживут, если я отправлюсь с ними? Никаких заклятий для защиты от чудовищ я не знаю. Увидев меня, Сцилла только разъярится. Я лишь навлеку на них ее гнев, еще более страшный.
Дедал внимательно смотрел на меня, мрачнея лицом. Вдалеке, за его плечом, спускалась в море отцовская колесница. И прямо сейчас астрономы в пыльных дворцовых комнатах наблюдали ее блистательный закат в надежде, что их расчеты подтвердятся. Они думали о палаче с топором, и их тощие колени дрожали.
Я собрала одежду, мешочек с травами для зелий. Закрыла за собой дверь. Вот и все. Львица сама о себе позаботится.
– Я готова.
* * *
Корабль такой разновидности я видела впервые – изящный, он низко сидел в воде. Корпус был красиво расписан – бегущими волнами да изогнувшимися дельфинами, а вдоль кормы протягивал змеевидные щупальца осьминог. Пока капитан поднимал якорь, я прошла к носу, чтобы рассмотреть, теперь уже вблизи, украшавшую его фигуру.
Фигуру девочки в танцевальном костюме. На лице ее читалось радостное удивление – глаза распахнуты, рот приоткрыт, волосы рассыпались по плечам. Она прижала ручки к груди, встала на носки и замерла, будто ожидая, когда заиграет музыка. Все до мелочей, до завитков волос и складок одежды, мастер изобразил так живо, что мне казалось: девочка и в самом деле вот-вот шагнет в пустоту. Но истинным чудом было даже не это. В статуе девочки, уж не знаю, за счет чего, проглядывало ее естество. Пытливый ум в глазах, решительность утонченного лица. Взволнованная, чистая, она была легка и свежа, как молодая травка.
Чьи руки изваяли ее, я поняла без вопросов. Диво в мире смертных, сказал мой брат о Дедале, но эту статую сочли бы дивом во всяком мире. Я созерцала ее, наслаждаясь все новыми деталями: ямочка на подбородке, бугорок щиколотки, по-девчоночьи игривой.
Это было диво и в то же время – послание. Я выросла у подножия отцовского трона и знала, как похваляются могуществом. Иной царь, имей он такое сокровище, держал бы его в самом надежном месте, под охраной. А Минос и Пасифая установили на корабль, где ничто не защищало статую от солнца и морской воды, пиратов, чудовищ и кораблекрушений. Будто говорили: да это безделица. У нас есть тысяча таких, а самое главное, у нас есть человек, который их изготавливает.
Бой барабана отвлек меня. Гребцы расселись по скамьям, я ощутила первые толчки – мы двинулись. Воды бухты побежали мимо борта. Мой остров убывал, отдаляясь.
Я обратила взгляд к людям на палубе. Всего их было тридцать восемь. По корме расхаживали пять стражников в плащах и золотых доспехах. С бесформенными, кривыми носами – слишком часто их ломали. Я вспомнила, как Ээт сказал о них с презрительной усмешкой: головорезы Миноса, разодетые как цари. Гребцы были отборные – цвет могучего кносского флота, – здоровяки, в руках которых весла казались игрушечными. Вокруг них сновали другие мореходы – растягивали навес для защиты от солнца.
На свадьбе Миноса и Пасифаи я видела мельком далекую, расплывчатую толпу смертных, они казались одинаковыми, как листья на дереве. Но здесь, под открытым небом, все люди были нескончаемо различны. У одного лицо пухлое, у другого гладкое, у третьего борода, нос крючком и острый подбородок. Я видела шрамы, мозоли, царапины, морщины, вихры. Один обмотал шею влажной тряпкой, чтоб охладиться. У второго браслет на запястье, сделанный детскими руками, у третьего – голова снегириная. Понимая, что это лишь частица частиц всего рожденного в мире человечества, я приходила в смятение. Как может сохраняться такое разнообразие, все эти бесчисленные версии душ и лиц? Не сходит ли земля с ума?
– Принести тебе сиденье? – спросил Дедал.
Я обернулась, радуясь, что можно отдохнуть взглядом, сосредоточившись на его лице. Красивым Дедала я не назвала бы, но в чертах его была приятная твердость.
– Лучше постою, – ответила я и указала на кариатиду. – Она прекрасна.
Он склонил голову – человек, привычный к таким похвалам:
– Благодарю.
– Скажи мне кое-что. Почему моя сестра держит тебя под надзором?
Когда мы взошли на борт, самый крупный стражник, командир, грубо обыскал Дедала.
– А! – Он слегка улыбнулся. – Минос и Пасифая опасаются, что я недостаточно… ценю их гостеприимство.
Я вспомнила, как Ээт сказал: он в ловушке у Пасифаи.
– Но ты и в самом деле мог бы сбежать по пути.
– Я много где мог бы сбежать. Но кое-что мое – у Пасифаи, а без этого я не уйду.
Я ждала продолжения, но его не последовало. Руки его лежали на поручне. Костяшки пальцев были сбиты, а сами пальцы иссечены рубцами от порезов. Будто Дедал погружал их в щепу или осколки стекла.
– Там, в проливе, ты видел Сциллу?
– Смутно. Скала скрылась в облаке брызг и тумана, а она двигалась слишком быстро. Шесть голов, и каждая напала дважды, зубы с ногу длиной.
Я видела пятна на палубе. Их отскребали, но кровь впиталась глубоко. Все, что осталось от двенадцати жизней. Вина скрутила мне нутро – на это Пасифая и рассчитывала.
– Ты должен знать, что это сделала я. Сделала Сциллу такой, какая она есть. Вот почему меня изгнали и почему моя сестра отправила вас этим путем.
Я смотрела на Дедала, ожидая, что на лице его отразится удивление, отвращение, даже ужас. Но он лишь кивнул:
– Она мне сказала.
Ну разумеется, сказала. Такова ее суть – отравить все; она хотела, чтобы я непременно предстала злодейкой, а не спасительницей. Вот только на сей раз оказалась абсолютно права.
– Одного не понимаю. Сестра моя, конечно, жестока, но глупостей обычно не делает. Зачем она подвергла тебя опасности, отправив с этим поручением?
– Я сам этого добивался. Мне не позволено сказать больше, но, когда мы прибудем на Крит, думаю, ты все поймешь. – Он помедлил. – Можем мы как-то противостоять ей? Сцилле?
Солнце над нашими головами сожгло последние лоскутья облаков. Даже в тени навеса люди тяжело дышали.
– Не знаю, – ответила я. – Но попробую.
Мы стояли молча рядом с готовой подпрыгнуть девочкой, а море исчезало за кормой.
* * *
В тот вечер мы разбили лагерь на каком-то цветущем, зеленом берегу. Люди сидели вокруг костров напряженные, притихшие, объятые ужасом. Я слышала, как они перешептываются, как плещется передаваемое из рук в руки вино. Никто не хотел лежать без сна, размышляя о завтрашнем дне.
Дедал выделил мне спальное место и скатанную в рулон постель, но я оставила ее пустовать. Не могла лежать в тесноте, среди беспокойных, шумно дышавших тел.
Непривычно было ступать по какой-то другой, не своей земле. В рощу идешь, а попадаешь в густые оленьи заросли. Ожидаешь с кабаном повстречаться, а вместо него барсук скалит зубы. Местность оказалась не такой холмистой, как мой остров, леса здесь росли низкие, и иные растения соседствовали друг с другом. Я увидела дерево горького миндаля, цветущую вишню. Они уже налились силой, и у меня чесались руки собрать урожай. Я нагнулась и сорвала мак, просто чтобы он краснел в моей руке. И почувствовала, как затрепетали его черные семена. Давай же, сотвори из нас волшебство.
Я не послушалась. Я думала о Сцилле, пыталась воссоздать ее образ из всего, о чем слышала: шесть пастей, шесть голов, двенадцать висячих конечностей. Но чем больше пыталась, тем дальше он ускользал. И вместо этого я видела Сциллу прежней, какой она была во дворце, – круглолицей и смеющейся. Ее запястье изгибается, как лебединая шея. Она изящно склоняет подбородок и шепчет в ухо моей сестре очередную лакомую сплетню. Рядом с ними, самодовольно ухмыляясь, сидит Перс. Ему нравится теребить волосы Сциллы, наматывать их на палец. А она повернется, бывало, и шлепнет его по плечу, так что эхо разнесется по залу. И оба засмеются, потому что любят быть в центре внимания, а я удивляюсь, почему сестра моя позволяет такие представления, ведь обычно она к Персу не подпускает никого. Но Пасифая только смотрит на них и улыбается.
Казалось, те годы во дворце отца я прожила как слепой крот, но теперь на память приходили все новые подробности. Зеленое парадное платье, что Сцилла надевала на пиры по особым случаям, ее серебристые сандалии с лазуревым камнем на ремешке. А еще золотая, украшенная фигуркой кошки шпилька, которой Сцилла закалывала волосы наверх. Фиванская шпилька, вспомнила я. Из египетских Фив, был там у Сциллы поклонник, какой-то звероголовый бог. Где теперь эта безделушка? Неужели лежит до сих пор на траве у воды, как и сброшенная Сциллой одежда?
Я приблизилась к небольшому холму, заросшему черными тополями. Прошлась среди морщинистых стволов. В один недавно ударила молния, оставив на нем обугленную, сочащуюся рану. Я потрогала запекшийся сок. Почувствовала его силу и пожалела, что не взяла с собой склянки – собрать его. Этот тополь напомнил мне Дедала – несгибаемого человека с огнем внутри.
Что же это он никак не может оставить? Дедал говорил об этом осторожно, выкладывал слова как плитку на дно фонтана. Свою любовь, наверное. Хорошенькую служанку из дворца или, может, красавца конюха. Любовную интрижку моя сестрица чуяла за год до ее начала. Может, она даже велела этой служанке или конюху лечь с Дедалом в постель, чтоб поймать его на крючок. Но я пыталась представить себе их лица и поняла, что не верю в это. Дедал не похож был на человека, сраженного новой любовью, но и любившим давно не выглядел – прикипевшим за много лет к своей жене. Я не могла представить его в паре – только в единственном числе, только одиноким. Тогда золото? Или какое-то его изобретение?
Тут я подумала: если завтра не дам ему погибнуть, может быть, узнаю.
Луна проходила по небу, и ночь вместе с ней. Вновь в моих ушах зазвучал голос Дедала. Зубы с ногу длиной. Я похолодела от страха. Почему я решила, что смогу противостоять этой твари? Ее зубы распорют Дедалу горло, разорвут на кусочки мою плоть. Во что я превращусь, когда она со мной разделается? В пепел, дым? В бессмертные кости, растасканные по дну морскому.
Ноги вывели меня на берег. Я шла по нему в сумраке и прохладе. Слушала рокот волн и крики ночных птиц, но, честно говоря, надеялась услышать и другое: звук рассекаемого воздуха, ставший мне знакомым. Каждую секунду я ждала, что передо мной изящно приземлится смеющийся Гермес и примется подначивать. Итак, ээйская колдунья, что станешь делать завтра?
Может, попросить его о помощи, встать на колени в песок, простирая руки? Или лучше опрокинуть его на землю и умилостивить таким способом, ведь больше всего он любит неожиданности? Я уже слышала, что он расскажет потом. От отчаяния она бросилась на меня как кошка. Спал бы он лучше с моей сестрой. Они бы друг другу понравились. И впервые мне пришло в голову, что он, может, и спал. Может, они частенько лежали рядом и потешались над моей тупостью. И может, именно он все это придумал, потому и явился тем утром – понасмешничать и позлорадствовать? Я проиграла мысленно наш разговор, перебрала в поисках тайного смысла. Видите, как быстро он мог одурачить? И этого желал больше всего – повергать других в сомнения, заставлять их без конца раздумывать и волноваться, не поспевая за его танцующей походкой. Я сказала в темноту, обращаясь к парящим там, быть может, бесшумным крыльям: “Если спишь с ней, мне дела нет. Спи и с Персом тоже, он у нас первый красавец. Такого, как ты, я ревновать не стану”.
Может, Гермес слышал, а может, и нет. Не важно, он бы и не явился. Ведь куда забавнее посмотреть, до какой крайности я дойду, как я буду, барахтаясь, проклинать его. Отец мне тоже не поможет. Ээт мог бы – хотя бы чтоб поиграть своей силой, – но он на другом конце света. Дозваться его у меня не больше надежды, чем взлететь.
Подумалось: я еще более одинока, чем моя сестра. Я иду к ней, а ко мне никто не придет. Эта мысль меня успокоила. В конце концов, я всю жизнь была одна. Ээт и Главк – лишь остановки на протяжении моего одиночества. Опустившись на колени, я зарылась пальцами в песок. Почувствовала жесткие песчинки под ногтями. В голове пронеслось воспоминание. Мой отец сообщает Главку наш древний непреложный закон: ни один из богов не властен отменить сделанное другим богом.
Но это сделано мной.
Луна над моей головой совершала свой путь. Волны касались ног холодными губами. Девясил, думала я. Ясень, олива и серебристая пихта. Белена и обожженная кора кизила, а в основе состава – моли. Моли, чтобы разрушить проклятие, преодолеть мое злое намерение, перевоплотившее Сциллу, ведь с него-то все и началось.
Я стряхнула песок, поднялась. Мешочек с травами висел на плече. Я шла, и склянки слегка позвякивали – будто вздрагивали на козьих шеях колокольчики. Вокруг разносились запахи, привычные, как собственная кожа, – земли и цепких корней, соли и отдающей железом крови.
* * *
Наутро люди были мрачны и молчаливы. Один смазывал маслом уключины, чтобы не скрипели, другой оттирал пятна на палубе, а я не могла понять, от солнца лицо его покраснело или от горя. Третий, чернобородый, молился на корме, поливая вином волны. На меня никто не смотрел – я все-таки сестра Пасифаи, а на ее помощь они давно уже не рассчитывали. Но я чувствовала сгущающее воздух напряжение и удушающий страх, что нарастал в них с каждой минутой. Смерть приближалась.
Не думай об этом, велела я себе. Будь стойкой, и никто сегодня не погибнет.
У начальника стражи опухло лицо, глаза пожелтели. Звали его Полидамант, и был он человеком крупным, но со мной одного роста, я ведь богиня.
– Мне нужен твой плащ, – сказала я ему, – и хитон тоже, немедленно.
Он сощурил глаза, и я прочла в них невольное “нет”. Я поняла уже, каков он – человек, ревниво оберегающий свою маленькую власть, для которого я всего лишь женщина.
– Зачем?
– Затем, что я не желаю смерти твоим товарищам. Или мы в этом не согласны?
Мои слова разнеслись по палубе, и тридцать семь пар глаз обратились к нам. Начальник стражи сорвал одежды, отдал их мне. Таких изысканных ни у кого в команде не было: непомерно роскошная белая чесаная шерсть, отороченная темно-лиловой, волочившейся по палубе каймой.
Подошел Дедал, встал рядом.
– Могу я чем-нибудь помочь?
Я попросила его подержать плащ – прикрыть меня. Разоблачилась, натянула хитон. Проймы зияли, талия вздувалась пузырем. Кислый запах человеческой плоти окутал меня.
– Поможешь мне с плащом?
Дедал накинул на меня плащ, скрепил золотой фибулой в форме осьминога. Тяжелые, как одеяла, одежды болтались на мне и соскальзывали с плеч.
– Сожалею, но на мужчину ты не очень похожа.
– А я и не хочу быть похожей на мужчину. Я хочу быть похожей на своего брата. Сцилла когда-то любила его и, может, любит до сих пор.
Я смазала губы приготовленным составом – гиацинт и мед, цветы ясеня и аконит, истолченные куском коры грецкого ореха. Прежде я наводила иллюзии на животных и растения, но на себя – никогда, и ощутила внезапно неуверенность, от которой упало сердце. Но отринула ее. Нет ничего губительнее для колдовских чар, чем страх неудачи. Вместо этого я сосредоточилась на образе Перса: праздный, самодовольный вид, раздутые мускулы и мощная шея, длиннопалые, ленивые руки. Все это я вызывала одно за другим и усилием воли вбирала в себя.
Открыв глаза, я увидела изумленный взгляд Дедала.
– Посади на весла самых крепких, – сказала я ему. Мой голос тоже изменился, стал ниже, разросся от божественного высокомерия. – И пусть они ни в коем случае не останавливаются. Что бы ни случилось.
Дедал кивнул. В руке он держал меч, и я увидела, что другие тоже вооружены – копьями, кинжалами да грубыми дубинками.
– Нет. – Я возвысила голос, чтобы слышал весь экипаж. – Она бессмертна. Оружие вам не поможет, лучше освободите руки, чтобы грести без остановки.
Тут же заскрежетали, входя в ножны, клинки, с глухим стуком опустились копья. Даже одетый в чужой хитон Полидамант подчинился. Я чуть не рассмеялась. Такого уважения мне в жизни не выказывали. Вот, значит, каково быть Персом? Однако на горизонте различались уже смутные очертания пролива. Я повернулась к Дедалу:
– Послушай, может статься, чары Сциллу не обманут и она узнает меня. Если так, рядом не стой. И проследи, чтобы остальные не стояли тоже.
* * *
Сначала спустился туман. Сырой и плотный, он обступил нас, застилая скалы, а потом и небо. Мы почти ничего не видели и слышали лишь, как водоворот оглушительно засасывает воду. Из-за него, конечно, Сцилла выбрала этот пролив. Кораблям, чтоб их не затянуло в воронку, нужно было идти вдоль расположенной напротив скалы. Там они и попадали прямо Сцилле в пасть.
Мы пробивались сквозь вязкий воздух. Вошли в пролив – и звуки сделались гулкими, отражаясь эхом от скальных стен. Моя кожа, палуба, поручни – все вокруг лоснилось от водяной пыли. Вода вспенилась, и весло скребнуло о скалу. Еле слышно, но люди вздрогнули, будто гром грянул. Над нами пряталась в тумане пещера. И Сцилла.
Мы шли вперед – мне так казалось, хотя в этой мгле невозможно было понять, быстро ли и далеко ли уже прошли. Гребцы дрожали от натуги и страха, уключины скрипели, несмотря на смазку. Я считала минуты. Наверняка она уже над нами. И сейчас подползает к выходу из пещеры, вынюхивая, кто помясистей. Хитоны моряков промокли от пота, плечи сгорбились. Те, кто не греб, укрылись, где могли, – скорчились за сложенными в бухту тросами да у основания мачты.
Я устремила взгляд вверх, и она появилась.
Серая, как туман, как сама скала. Я всегда представляла себе ее на кого-то похожей – на змею, осьминога, акулу. Но настоящая Сцилла ошеломляла, мой разум силился постичь ее грандиозность. Ее шея вздымалась выше корабельных мачт. Шесть голов – уродливых, бесформенных, как застывшая лава, – разинули пасти. Черные языки облизывали зубы – каждый длиною с меч.
Взгляд Сциллы был прикован к людям, а те ее и не видели – страх и пот застилали им глаза. Сцилла приближалась, сползая по скале. Зловоние рептилии ударило мне в нос – так скверно пахнет в извилистых подземных норах. Шеи ее переплетались, из одной пасти протянулась ниткой и капнула слюна. Тела ее я не видела. Оно было скрыто туманом, как и щупальца, о которых давным-давно говорила Селена, – мерзкие, бескостные, ни на что не похожие. Гермес рассказывал, что они как скрученные конечности рака-отшельника и Сцилла, спускаясь вниз за добычей, держится ими за стены пещеры.
Шеи ее заколыхались и стали сжиматься в пучок. Она готовилась напасть.
– Сцилла! – воскликнула я голосом бога.
Она завопила. Издала нестройный пронзительный звук, будто взвыла разом тысяча псов. Кое-кто из гребцов побросал весла, заткнул уши. Краем глаза я видела, как Дедал оттолкнул одного и занял его место. Но мне теперь было не до него.
– Сцилла! – воскликнула я вновь. – Я Перс! Целый год разыскиваю тебя по морям.
Она уставилась на меня – глаза мертвые, просто дыры в серой плоти. Из одного ее горла вырвался хрип. Способность к речи Сцилла утратила.
– Эту дрянь, мою сестру, изгнали за то, что она с тобой сделала, – сказала я. – Но она заслуживает худшего. Какой мести ты желаешь? Скажи. И мы с Пасифаей отомстим за тебя.
Я старалась говорить медленно. Каждая секунда – еще один взмах весел. Сцилла сверлила меня глазами, всеми двенадцатью. Я видела кровь, запекшуюся вокруг ее пастей, обрывки плоти, застрявшие меж зубов. И чувствовала, как тошнота подступает к горлу.
– Мы искали для тебя лекарство. Чудодейственное снадобье, чтобы вернуть тебе былой облик. Нам не хватает тебя прежней.
Мой брат в жизни не сказал бы ничего подобного, но, похоже, это было не важно. Она слушала и следовала вдоль скалы за кораблем, скручиваясь и раскручиваясь. Сколько раз уже взмахнули весла? Десять? Сто? Видно было, как работает ее отупевший мозг. Бог? Что здесь делает бог?
– Сцилла! – продолжила я. – Ты примешь его? Примешь наше лекарство?
Она зашипела. Гнилостное, горячее как огонь дыхание вырвалось из ее глотки. Однако интерес ко мне Сцилла уже потеряла. Две головы обратились к гребцам. И остальные поворачивались следом. Я видела, как ее шеи вновь сжимаются в пучок.
– Гляди! – закричала я. – Вот оно!
Я подняла открытый пузырек вверх. Только одна голова обернулась ко мне, но больше и не нужно было. Я размахнулась и бросила его Сцилле в пасть. Пузырек попал ей прямо промеж зубов, и я увидела, как горло колыхнулось, сглотнув. Я произнесла заклятие, чтобы вернуть Сцилле прежний облик.
Сначала ничего не произошло. Потом она взвизгнула, да так пронзительно, что показалось – земля треснет. Головы ее взвились и ринулись вниз, ко мне. Я успела только ухватиться за мачту. Ходу, мысленно велела я Дедалу.
Сцилла ударила по корме. Палуба треснула, будто коряга, поручни оторвались. Полетели щепки. Вокруг валились люди, не вцепись я в мачту, тоже упала бы. Я слышала, как Дедал выкрикивает приказания, но не видела его. Шеи Сциллы уж вскинулись снова, как ядовитые змеи, и в этот раз, я знала, она не промахнется. Ударит прямо по палубе, расколет корабль надвое, а потом выловит нас из воды одного за другим.
Но она не ударила. Головы шмякнулись в воду позади корабля. Сцилла дернулась, рванулась вперед, лязгая гигантскими челюстями, как пес, силящийся сорваться с привязи. Я не сразу сообразила – до того помутилось в голове: она достигла предела. Дальше ее конечности, цеплявшиеся за стены пещеры, не вытягивались. Мы прошли.
Сцилла, видимо, поняла это в ту же секунду. Завопила от ярости и принялась бить головами по воде, взметывая позади нас огромные волны. Корабль накренился, зачерпнул воды кормой и низкими бортами. Вцепившиеся в тросы люди, хоть ноги их волочились по воде, держались крепко, и с каждой минутой мы уходили все дальше.
Сцилла билась о скалу и выла от досады, пока не исчезла наконец, окутанная туманом.
Я прислонилась лбом к мачте. Одежда сползала с моих плеч. Плащ затянулся на шее, разгоряченное тело зудело. Чары больше не действовали. Я снова стала собой.
– Богиня…
Дедал встал на колени. А за ним, тоже на коленях, выстроились и остальные. Лица людей – пухлые и осунувшиеся, изрубцованные, бородатые, обожженные – были мертвенно бледны от потрясения. На них появились царапины, шишки на лбах, оттого что всех швыряло по палубе.
Я их едва видела. Сцилла стояла перед моими глазами, ее хищные пасти и пустые, мертвые глаза. Она не узнала ни меня, ни Перса во мне, ни кого-то еще. Я отвлекла ее на мгновение лишь потому, что неожиданно оказалась богом. Разума у Сциллы не осталось.
– Госпожа, – заговорил Дедал. – Мы до конца своих дней будем приносить тебе жертвы за это. Ты спасла нас. Вывела живыми из пролива.
Остальные вторили ему, бормоча молитвы, воздевая руки с огромными, как блюда, ладонями. Некоторые прикладывались лбами к палубе, как делают на Востоке. Поклонение – такой платы требовали мне подобные за свои услуги.
Желчь подступила к горлу.
– Глупцы, я сама создала эту тварь. Из-за гордыни своей да пустых грез. А вы меня благодарите? Двенадцать ваших товарищей погибли из-за меня, и сколько тысяч погибнет еще? Снадобья сильнее того, что я дала ей, у меня нет. Понятно вам, смертные?
Мои слова иссушали воздух. Свет моих глаз опалял.
– Мне от нее никогда не избавиться. Ее не сделать прежней – ни сейчас, ни после. Какая она есть, такой и останется. И вечно будет угощаться вашим братом. Так что вставайте. Вставайте, беритесь за весла, и чтоб я больше не слышала о вашей нелепой благодарности, или заставлю вас пожалеть об этом.
Они ежились и тряслись, словно вовсе беззащитные существа, каковыми и были, неуверенно поднимались на ноги и расползались. В небе над нами не осталось ни облачка, воздух придавило жаром к палубе. Я сорвала плащ. Пусть солнце жжет меня. Пусть спалит до костей.
Глава десятая
Три дня я так и простояла на носу. На островах мы больше не ночевали. Гребцы работали по очереди и спали прямо на палубе. Дедал чинил поручень, потом тоже садился на весла. Предлагая мне пищу, вино и постель, он был неизменно учтив, но потом сразу уходил. А чего я хотела? После того как, подобно собственному отцу, обрушила на Дедала свой гнев. Снова я все испортила.
На седьмой день, в самый его разгар, мы достигли Крита. Солнце исторгало из воды полотнища света, и парус ослепительно сиял. Вокруг нас, в заливе, теснились корабли: микенские баржи, финикийские торговые суда, египетские галеры, а еще хетты, эфиопы, гесперийцы. Все купцы, попадавшие в здешние воды, хотели торговать с богатым Кноссом, и Минос это знал. Гостей приветствовали просторные и безопасные пристани и сборщики платы за право этими пристанями воспользоваться. Постоялые дворы и публичные дома тоже принадлежали Миносу, золото и драгоценные камни текли к нему широкой рекой.
Капитан повел наше судно прямиком к первой пристани, принимавшей царские корабли. И я оказалась средь портового шума и суеты: люди вокруг бегали, кричали, грузили на борт ящики. Полидамант сказал что-то начальнику порта и повернулся к нам:
– Ты отправишься немедля. Вместе с мастером.
Делал сделал мне знак идти первой. Мы последовали за Полидамантом к выходу из порта. Перед нами колыхалась в знойном мареве грандиозная известняковая лестница. Мимо спешили люди – слуги и аристократы тоже – с темными от солнца оголенными плечами. А наверху, на холме, блистал дворец царя великого Кносса, похожий на улей. Мы взбирались к нему. Позади меня тяжело дышал Дедал, впереди – Полидамант. За долгие годы ступени стерлись, сгладились бесчисленным множеством спешащих ног.
Наконец мы достигли верха и переступили порог дворца. Слепящий свет померк. Прохладный сумрак омыл мое тело. Дедал и Полидамант замешкались, моргая. А моим бессмертным глазам привыкать к темноте не требовалось. Я увидела сразу, как прекрасен дворец – красивее даже, чем в прошлый раз. Он и вправду походил на улей: из каждого зала ты попадал в богато украшенные покои, а из них – в следующий зал. Через прорубленные в стенах окна лился густой солнечный свет и золотыми квадратами ложился на пол. Со всех сторон передо мной разворачивались замысловатые фрески: дельфины и смеющиеся женщины, мальчики, собирающие цветы, широкогрудые быки, вскидывающие рога. Снаружи, в облицованных изразцами павильонах, струились серебристые фонтаны, среди красных колонн сновали слуги. Над каждым дверным проемом висел лабрис – обоюдоострый топор, символ Миноса. Я вспомнила, как Минос в день свадьбы подарил Пасифае ожерелье с подвеской в виде лабриса. Сестра взяла его двумя пальцами, будто червя, а во время церемонии на шее у нее были только собственные камни – оникс и янтарь.
Извилистыми коридорами Полидамант привел нас на половину царицы. Здесь было еще роскошнее, стены обильно расписаны охрой и медной синью, но окна закрыты. Вместо них горели золотые факелы да трепещущие жаровни. Искусно спрятанные световые люки пропускали свет, но небо в них не проглядывало – вероятно, Дедал поработал. Пасифая не любила любопытного отцовского взгляда.
Полидамант остановился перед дверью, украшенной резными цветами и волнами.
– Царица там, – сказал он и постучал.
Мы стояли в недвижном сумраке. За массивной деревянной дверью ничего не было слышно, зато я услышала рядом прерывистое дыхание Дедала. Он тихо заговорил:
– Госпожа, я обидел тебя и сожалею об этом. Но еще больше сожалею о том, что ты увидишь в этой комнате. Хотел бы я…
Дверь отворилась. Перед нами стояла запыхавшаяся служанка с заколотыми на макушке, по критской моде, волосами.
– Царица рожает, – начала она, но в ее слова врезался голос сестры:
– Это они?
В центре комнаты на пурпурном ложе распростерлась Пасифая. Кожа ее блестела от пота, живот раздулся до пугающих размеров, выпирал из ее стройного тела как опухоль. Я и забыла уже, какая она яркая, какая красивая. Даже страдая от боли, Пасифая главенствовала в комнате, оттягивала на себя весь свет, высасывая его из бледного как гриб окружающего мира. Она всегда больше других походила на отца.
Я вошла в комнату:
– Двенадцать человек погибли. Двенадцать – ради забавы и твоего тщеславия.
Она ухмыльнулась, приподнимаясь мне навстречу.
– Предоставить Сцилле шанс поквитаться с тобой было только справедливо, не находишь? Дай угадаю: ты попробовала сделать ее прежней. – Увидев мое лицо, Пасифая расхохоталась. – О! Ты попробуешь, я знала! Создала чудовище и только и делаешь, что раскаиваешься. Ах, несчастные смертные, я подвергла их опасности!
Пасифая, по-прежнему проворная и убийственная, как ртуть. Мне даже полегчало.
– Это ты подвергла их опасности, – возразила я.
– Зато ты не смогла их спасти. Скажи, ты плакала, когда они гибли у тебя на глазах?
Я заставила себя говорить ровно:
– Ошибаешься. Никто не умирал у меня на глазах. Двенадцать погибли по пути туда.
Она даже не запнулась.
– Не важно. На каждом проходящем корабле погибнут новые. Как думаешь, сколько наберется за год? – спросила она, задумчиво постукивая пальцем по подбородку. – Сто? Тысяча?
Пасифая обнажила звериные зубки – думала, я стушуюсь, как наяды из Океанова дворца. Но нанести мне такой раны, которой я сама себе уже не нанесла бы, сестра не могла.
– Будешь продолжать в этом духе – помощи моей не дождешься, Пасифая.
– Твоей помощи! Да перестань. Это я вызволила тебя с твоего песчаного плевка под названием остров. Слышала, ты спишь вместе со львами да свиньями. Но это уже лучше, чем прежде, правда? По сравнению с кальмаром Главком.
– Если я не нужна тебе, с радостью вернусь на свой песчаный плевок.
– Ну же, сестрица, не будь такой злюкой, я просто пошутила. Погляди, как ты выросла, – проскользнула мимо Сциллы! Я правильно сделала, что позвала тебя, а не этого хвастуна Ээта. И хватит стоять с такой миной. Я уже выделила золото семьям погибших.
– Золото не вернет жизнь.
– Ты не царица, сразу видно. Поверь, большинство семей предпочтут золото. Так, есть еще что-то…
Но Пасифая не договорила. Охнула и впилась ногтями в руку служанки, стоявшей рядом с ней на коленях. Я этой девушки и не заметила, а теперь видела, что рука у нее побагровела и измазана в крови.
– Вон! – велела я ей. – Все вон. Нечего вам тут делать.
Увидев, как быстро выбежала прислуга, я внезапно почувствовала удовлетворение.
Я встала напротив сестры:
– Ну и что?
Лицо ее все еще искажено было болью.
– Сама как думаешь? Несколько дней прошло, а оно так и не продвинулось. Его нужно вырезать.
Она откинула подол, обнажив раздутую плоть. Рябь пробежала по поверхности ее живота, слева направо, потом обратно.
О деторождении я ничего почти не знала. Ни матери во время родов не помогала, ни сестрицам. Поэтому припомнила то немногое, что слышала.
– Ты пробовала тужиться, стоя на коленях?
– Само собой! – От очередной схватки Пасифая вскрикнула. – Я восьмерых родила! Вырежи из меня проклятую тварь, и всё!
Я достала из мешочка обезболивающее.
– Ты что, дура? Не надо усыплять меня, я не ребенок. Дай мне ивовой коры.
– Ива от головной боли, не для операций.
– Дай, говорю!
Я дала, и Пасифая осушила пузырек. А потом сказала:
– Дедал, возьми нож.
Я и забыла, что Дедал здесь. Он стоял у двери, не издавая ни звука.
– Пасифая, – сказала я, – не нужно извращений. Ты послала за мной, мной и обходись.
Она расхохоталась диким смехом:
– Думаешь, я доверю тебе такое? Ты нужна будешь потом. К тому же именно Дедал и должен сделать это, он знает почему. Правда ведь, мастер? Расскажешь моей сестрице сейчас или пусть будет сюрприз?
– Я сделаю это, – сказал Дедал мне. – Это моя обязанность.
Он подошел к столу, взял нож. Наточенное лезвие было тонким, как волос.
Пасифая сжала запястье Дедала.
– Но помни, – сказала она. – Помни, что я сделаю, если надумаешь промахнуться.
Дедал кротко кивнул, однако впервые на моей памяти в глазах его мелькнуло нечто похожее на ярость.
Пасифая провела ногтем по нижней части живота, оставив на нем красную линию – место разреза, и сказала:
– Здесь.
В комнате было жарко, душно. Ладони мои вспотели, стали скользкими. И как только Дедалу удавалось крепко держать в руке нож? Кончик клинка впился в живот сестры, и хлынула кровь, красно-золотая. Руки Дедала напряглись от усердия, он стиснул зубы. Время шло, бессмертная плоть поддавалась плохо, но Дедал, сосредоточенный до предела, все резал, и наконец сверкающие мускулы разнялись, и плоть под ними раздалась. Путь в утробу Пасифаи был свободен.
– Теперь ты. – Пасифая посмотрела на меня. Голос ее охрип, надорвался. – Вытаскивай.
Постель под Пасифаей промокла насквозь. Комната наполнилась зловонием застоявшейся божественной крови. Когда Дедал вонзил нож, живот Пасифаи перестал колыхаться. А теперь напрягся. Будто выжидает, подумалось мне.
Я поглядела на сестру:
– Что там?
Ее золотые волосы спутались.
– А ты как думаешь? Дитя.
Я погрузила руки в ее отверстую плоть. И ощутила пульсацию горячей крови. Понемногу я пробиралась все глубже, раздвигая мышцы и влажные внутренности. Пасифая издала сдавленный хрип.
Я ощупала скользкое нутро, и вот она наконец: мякоть руки.
Уф! Я даже не поняла, чего так испугалась. Это просто младенец.
– Держу его, – сказала я.
И, осторожно перебирая пальцами, стала продвигаться вверх, чтоб ухватиться покрепче. Думала, помню, что надо аккуратно нащупать его голову. Чтоб не свернуть ему шею, когда стану вытягивать.
Боль взорвала мои пальцы, такая ошеломляющая, что я даже вскрикнуть не смогла. В голове крутилось беспорядочное: Дедал оставил скальпель в утробе, у Пасифаи от натуги сломалась кость и вонзилась в меня. Но боль сильнее сжимала руку, жевала ее, вонзаясь все глубже.
Зубы. Это были зубы.
Вот тогда я завопила. Попыталась выдернуть руку, но челюсти держали крепко. В ужасе я рванула сильней. Края разреза разошлись, и существо выскользнуло наружу. Оно билось, как рыба на крючке, в лица нам летела слизь.
Сестра визжала. Существо якорем повисло на моей руке, я чувствовала, как рвутся суставы пальцев. Закричав снова от мучительной, раскаленной боли, я повалилась на него, пытаясь ухватить за горло. А когда ухватила, подмяла под себя, придавила к полу. Существо колотило пятками по каменным плитам и мотало головой. Наконец я хорошенько его разглядела. Широкий плоский нос влажно поблескивал, испачканный утробной жидкостью. Лицо было волосатое, массивное, голова увенчана двумя острыми рогами. И лягушачье тело младенца, брыкавшееся с неестественной силой. Черные глаза глядели на меня в упор.
Милостивые боги, кто это?
Тварь подавилась и разомкнула зубы. Я выхватила окровавленную, изувеченную руку. Лишилась двух пальцев – мизинца и безымянного – и половины среднего. Существо работало челюстями, глотало, что удалось отхватить. И крутило головой, силясь вывернуться из-под моей руки и укусить снова.
Рядом выросла тень. Дедал, бледный, забрызганный кровью.
– Я здесь.
– Нож, – попросила я.
– Что вы собираетесь делать? Не навредите ему, он должен жить!
Сестра пыталась подняться, но перерезанные мышцы не давали.
– Пуповина, – сказала я.
Плотная как хрящ, она все еще связывала существо с утробой Пасифаи. Дедал распилил ее. Я стояла на коленях – взмокли даже они. А руки превратились в кровавое месиво боли.
– А теперь одеяло, – сказала я. – Мешок.
Дедал принес толстое шерстяное покрывало, расстелил рядом на полу. Истерзанной рукой я втащила тварь на него, поместила посередине. Существо все сопротивлялось, сердито кряхтело, и дважды я чуть не выпустила его – оно, кажется, становилось сильнее с каждой секундой. Но Дедал соединил уголки, и, когда уже держал их, я выдернула руки. Существо забилось в складках одеяла, не находя точки опоры. Я взяла одеяло у Дедала, подняла над полом.
Услышала его хриплое дыхание.
– Клетка, – сказал он. – Нам нужна клетка.
– Принеси. Я его подержу.
Он убежал. Существо внутри мешка извивалось как змея. Сквозь ткань проступали его конечности, массивная голова, острия рогов.
Дедал вернулся с птичьей клеткой, в которой еще трепыхались вьюрки. Но она была прочная и достаточно большая. Я затолкала одеяло внутрь, Дедал с лязгом захлопнул дверцу. А потом набросил на нее другое покрывало, и существо скрылось с глаз.
Я посмотрела на сестру. Она лежала вся в крови, живот как скотобойня. Кровь капала на промокший уже ковер на полу. Взгляд у Пасифаи был безумный.
– Вы не навредили ему?
Я уставилась на нее:
– Ты с ума сошла? Оно мне чуть руку не откусило! Скажи, откуда взялась эта мерзость?
– Зашей меня.
– Нет. Ты скажешь мне или истечешь кровью, я пальцем не пошевелю.
– Сука, – сказала Пасифая.
Но дышала она тяжело. Боль изматывала ее. Даже у моей сестры был предел, зайти за который она не могла. Мы глядели друг на друга, глаза в глаза, желтые в желтые.
– Ну, Дедал, – проговорила она наконец, – настал твой час. Расскажи моей сестре, чей грех – это существо.
Он посмотрел на меня – лицо усталое, исполосованное кровью.
– Мой, – ответил. – Мой. Из-за меня это чудовище появилось на свет.
Из клетки послышалось чавканье. Вьюрки замолкли.
– Боги послали белоснежного быка, дабы облагодетельствовать царство Миноса. Царицу восхитило это создание, и она пожелала рассмотреть его поближе, но он убегал, стоило кому-нибудь приблизиться. Поэтому я изготовил фигуру коровы, полую, чтобы царица могла в нее сесть. Приделал ей колеса, и мы вкатили ее на берег моря, пока животное спало. Я думал, это просто чтобы… Я не…
– Ну хватит, – выплюнула Пасифая. – Конец света наступит, пока ты добормочешь до конца. Я совокуплялась со священным быком, ясно? А теперь найди нитку.
* * *
Я зашила Пасифаю. Пришли солдаты и, осмотрительно сохраняя невозмутимые лица, унесли клетку куда-то в чулан.
– Никого к нему не подпускать без моего разрешения! И дайте ему поесть! – кричала им вслед сестра.
Безмолвные служанки скатали промокший насквозь ковер и вынесли испорченную постель – с таким видом, будто каждый день этим занимались. Пожгли ладан да душистую фиалку, чтоб заглушить смрад, а потом понесли сестру в купальню.
– Боги накажут тебя, – сказала я Пасифае, зашивая ее. Но в ответ услышала лишь буйный, словно пьяный, хохот.
– Ты разве не знаешь? – сказала она. – Боги любят чудовищ.
Я вздрогнула от этих слов.
– Ты говорила с Гермесом?
– С Гермесом? Он тут при чем? Объяснения какого-то олимпийца мне не нужны, я и сама это прекрасно вижу. И все видят. – Она ухмыльнулась. – Кроме тебя, как водится.
Почувствовав, что кто-то приблизился, я очнулась. Дедал. Впервые с тех пор, как он явился на мой остров, мы остались одни. Лоб его усеян был бурыми пятнышками. А руки измазаны по локоть.
– Позволь, я перевяжу твои пальцы?
– Благодарю, не нужно. Они сами заживут.
– Госпожа… – Он замялся. – Я в долгу перед тобой до конца своих дней. Не приди ты, я оказался бы на твоем месте.
Плечи Дедала напряглись, словно изготовившись принять удар. Когда он благодарил меня в последний раз, я на него накинулась. Но теперь знала больше, чем тогда: ему тоже известно, каково это – сотворить чудовище.
– Хорошо, что не оказался. – Я кивнула на его руки, испачканные, покрытые засохшей кровью, как и все остальное. – Твои заново не отрастут.
– Это существо можно убить? – спросил Дедал вполголоса.
Я вспомнила, как вопила сестра, призывая нас быть осторожными.
– Не знаю. Пасифая, похоже, считает, что да. Но как бы там ни было, он рожден от белого быка. Может, он под защитой какого-то бога, а может, способен навлечь проклятие на любого, кто причинит ему вред. Мне надо подумать.
Он провел рукой по обритому черепу, и я увидела, как его надежда на простое решение иссякла.
– Тогда мне нужно смастерить другую клетку. Эта недолго продержится.
Он ушел. Кровь запекалась коркой на моих щеках, и руки после твари испачканы были какой-то гадостью. Голова стала тяжелой и мутной, я ослабела – слишком много потеряла крови. Можно кликнуть служанок, они отведут меня помыться, но этого мало. Зачем моя сестрица сотворила такую мерзость? И зачем меня позвала? Почти всякая наяда, окажись она на моем месте, сбежала бы, конечно, а вот нереиды справились бы – они к чудовищам привыкли. Или Перс. Почему она его не позвала?
Разум мой не находил ответа. Он размяк, притупился, стал бесполезным, как утраченные пальцы. Пришла одна только ясная мысль: я должна что-то сделать. Нельзя стоять и смотреть, как в мир выпускают новый кошмар. Нужно найти мастерскую сестры, подумала я. Может, там отыщется то, что мне поможет, – какое-нибудь противоядие, мощное зелье, способное все обратить вспять.
Мастерская была недалеко, ее отделяли от спальни коридор и занавесь. В кухне другой колдуньи я оказалась впервые и осматривала полки, ожидая увидеть сама не знаю что – всякую жуть: печень кракена, драконьи зубы, кожу, содранную с великанов. Но видела только травы, к тому же самые немудреные: ядовитые растения, маки, кое-какие целебные корешки. Без сомнения, сестра могла бы многое из них сотворить, поскольку обладала сильной волей. Но Пасифая была ленива, и доказательства тому лежали передо мной. Травы оказались давнишние, хрупкие, словно опавшие листья. И собраны к тому же кое-как – одни еще в бутонах, другие уже вялыми, срезаны чем попало и когда попало.
Тут я кое-что поняла. Пусть сестра меня вдвое сильнее как богиня, зато я – вдвое сильнее как колдунья. От этой трухи проку мало. И моих ээйских трав тоже недостаточно. Чудовище связано с Критом, вот Крит и подскажет мне, что тут можно сделать.
Я отправилась в обратный путь – через залы и коридоры к центральной части дворца. Я видела там лестницу, что вела не к гавани, а вглубь острова, в обширные, яркие сады, за которыми открывались дальние поля.
Кругом все были заняты работой: мужчины и женщины мели мощеные дорожки, собирали фрукты, взвешивали в руках корзины с ячменем. И старались не поднимать глаз, когда я проходила мимо. Наверное, привыкли не замечать и много более окровавленных существ, живя бок о бок с Миносом и Пасифаей. Позади остались последние дома крестьян и пастухов, рощи и пасущиеся стада. Холмы буйно зеленели и так золотились под солнцем, что казалось, сами излучали свет, но я не останавливалась насладиться видом. Мой взгляд приковывал черневший на фоне неба силуэт.
Это была гора Дикта. Ни медведи, ни львы, ни волки не смели ходить по ней, только священные козлы с витыми, как морские раковины, громадными рогами. Даже в самое жаркое время года здешние леса хранили прохладу и сумрак. Говорили, что ночами охотница Артемида, вооруженная сверкающим луком, бродит по склонам горы, а в тени одной из здешних пещер был рожден и спрятан от своего прожорливого отца сам Зевс.
Здесь водились травы, которых больше нигде не найдешь. Столь редкие, что даже названия даны лишь немногим из них. Я чуяла, как они разрастаются в низинах, распространяя вокруг чудодейственные побеги. Маленький желтый цветок с зеленой сердцевиной. Оранжево-бурая лилия со склоненной головкой. А лучше всех – пушистый диктамнон, царь врачевания.
Я шла не как ходят смертные, но как богиня, и земля проносилась под ногами. К сумеркам я достигла подножия и начала взбираться наверх. Ветви хлестали меня. Тьма углублялась, как вода, пощипывала кожу. Вся гора подо мной будто гудела. И я, хоть была в крови и страдала от боли, ощутила внезапно приятное головокружение. По мхам, по кочкам я поднималась выше и вот, под серебристым тополем, увидела цветущую поросль диктамнона. Я приложила его пронизанные силой листья к руке, лишившейся пальцев. Словом привела в действие чары – рука исцелится к утру. Собрала немного корней и семян, сложила в мешочек и отправилась дальше. Я все еще несла на себе кровь и пахла ею, но наконец нашла озерцо, прозрачное, холодное, питавшееся талым льдом. Мне желанны были его ошеломляющие воды и причиняемая ими чистая, скоблящая боль. Я провела небольшой обряд очищения, знакомый всем богам. Прибрежной галькой стерла с себя грязь.
А потом села на берегу, под серебристой кроной, и задумалась над вопросом Дедала. Можно ли это существо убить?
Некоторые боги наделены пророческим даром, способны всмотреться во мрак неизвестности и увидеть мельком, кому какая грядет судьба. Не все можно предсказать. Жизнь большинства богов и смертных ни к чему не привязана, запутанна, то так идет, то сяк, без четкого замысла. Но есть и другие, их жизненный путь прям как доска, а судьба подобна аркану: не вывернешься, сколько ни старайся. Такую судьбу наши пророки узреть могут.
Мой отец умел провидеть, и я всю жизнь слышала разговоры о том, что это его свойство и детям передается. А проверить ни разу в голову не пришло. Мне ведь с детства внушали, что никаких его способностей я не унаследовала. Но теперь, коснувшись воды, я велела: покажи.
На воде проступила картинка, зыбкая и бледная, будто из клубов тумана. Чадящий факел движется, качаясь, по длинным коридорам. Меж каменных стен узкого прохода тянется нить. Тварь ревет, обнажает чудовищные зубы. Она с человека ростом, на ней истлевшие обрывки одежды. Смертный с мечом в руке выскакивает из темноты и наносит смертельный удар.
Туман рассеялся, вода вновь стала прозрачной. Я получила ответ, однако не тот, на который надеялась. Существо смертно, но оно не умрет в младенчестве – от моей руки или Дедаловой. Смерть ждет его лишь через много лет, и оно должно их прожить. А пока остается лишь держать его в заточении. Об этом позаботится Дедал, но, может, и мне удастся ему чем-то помочь. Я расхаживала среди сумрачных деревьев, размышляя об этом существе, о том, какие у него могут быть слабости. Вспомнила хищный взгляд черных глаз, прикованный ко мне. Сосущий голод, заставлявший тварь упорно тянуться к моей руке. Сколько нужно, чтобы его насытить? Не будь я богиней, существо и дальше меня пожирало бы, постепенно всползая по руке.
У меня возникла мысль. Понадобятся все тайные растения Дикты, а кроме того, сильнейшие связующие травы, корень падуба и ивовый прут, фенхель и болиголов, аконит и чемерица. И еще моли – весь, что у меня остался. Я скользила меж деревьев безошибочно, выслеживая каждый компонент в свой черед. Если Артемида гуляла в ту ночь, то, видно, предпочла держаться от меня подальше.
Собранные корни и листья я принесла обратно к озеру, растерла на прибрежных камнях. Кашицу собрала в пузырек, добавила озерной воды. Эта вода все еще несла в себе кровь, смытую с моих рук, – кровь мою и сестры. Зелье будто знало об этом и становилось, вихрясь, темно-красным.
Той ночью я не спала. Пробыла на Дикте, пока не побледнело небо, а потом отправилась обратно в Кносс. Когда я добралась до дворца, солнце над полями уже ярко светило. Я пересекла внутренний двор, который еще вчера меня заинтересовал, и на сей раз остановилась, чтобы рассмотреть его получше. Здесь располагалась большая круглая площадка для танцев, обсаженная дубами и лаврами, дававшими тень от палящего солнца. Вчера мне показалось, что пол ее каменный, но теперь я видела, что он из дерева, из множества дощечек, так искусно отполированных и покрытых лаком, что они казались единым целым. Изображенная на них спираль раскручивалась от центра к краям, как гребень свертывающейся волны. Работа Дедала, чья же еще.
На площадке танцевала девочка. Танцевала без музыки, однако ноги ее безупречно соблюдали темп, шагали, будто ударяя в бесшумный барабан. Она и сама двигалась подобно волне – грациозно, но энергично и неустанно. На голове танцовщицы сверкала диадема царевны. Я узнала бы ее где угодно. Это она была на носу Дедалова корабля.
Увидев меня, девочка распахнула глаза, так же, как ее статуя. Склонила голову:
– Тетя Цирцея! Рада с тобой познакомиться. Я Ариадна.
Я увидела в ней черты Пасифаи, но только присмотревшись: подбородок, изящные ключицы.
– Ты искусна, – сказала я.
Она улыбнулась:
– Благодарю. Родители тебя ищут.
– Не сомневаюсь. Но мне нужно найти Дедала.
Ариадна кивнула, словно я была лишь одной из тысячи тех, кто хотел видеть Дедала, а не ее родителей.
– Я отведу тебя. Только осторожно. Стражники повсюду.
Ее ладонь – теплая, чуть влажная после упражнений – скользнула в мою. Ариадна повела меня через десятки боковых коридоров, бесшумно ступая по каменному полу. Наконец мы подошли к бронзовой двери. Она постучала – шестью ритмичными ударами.
– Не могу сейчас играть, Ариадна, – отозвался голос. – Я занят.
– Со мной госпожа Цирцея, – ответила Ариадна.
Дверь распахнулась, за ней стоял Дедал, весь перепачканный сажей и краской. А за его спиной я увидела мастерскую, расположенную частично под открытым небом. Увидела статуи, еще завешенные тканью, незнакомые инструменты и механизмы. У дальней стены дымила плавильня, пламенел залитый в форму металл. На столе лежал рыбий хребет, рядом – необычный зубчатый клинок.
– Я была на Дикте. Мне приоткрылась судьба этого существа. Оно может умереть, но не сейчас. Явится смертный, которому суждено с ним покончить. Сколько этого ждать – не знаю. В моем видении существо уже выросло.
Я наблюдала, как это известие укладывается в его голове. Все предстоящие дни, когда придется оставаться настороже. Он вздохнул:
– Значит, нам нужно заточить его.
– Да. Я приготовила зелье, оно поможет. Это существо жаждет… – Я запнулась, почувствовав Ариадну за спиной. – Оно жаждет плоти, которую ело уже – ты видел. Такова его природа. Убрать этот голод я не могу, но могу умерить.
– Уже что-то, – ответил он. – Благодарю.
– Не благодари пока. На три четверти года заклятие умерит его голод. Но каждый раз в пору урожая он будет возвращаться и требовать пищи.
Взгляд его метнулся к стоявшей позади Ариадне.
– Понял.
– В остальное время он будет опасен, но лишь в той мере, в какой опасен дикий зверь.
Дедал кивнул, но я видела: он думает о поре урожая и пище, которая потребуется. Он глянул на стоявшие позади литейные формы, раскаленные докрасна.
– Клетка будет готова к утру.
– Хорошо. У нас еще есть время. Я займусь заклинанием.
Ариадна дождалась, пока закроется дверь.
– Вы говорили о новорожденном, так ведь? Это его нужно держать в заточении, пока не убьют?
– Его.
– Слуги говорят, этот ребенок – чудовище, а отец накричал на меня, когда я о нем спросила. Но он ведь все-таки мой брат, разве нет?
Я замялась.
– Мне известно про мать и белого быка, – сказала Ариадна.
Невинными дети Пасифаи долго оставаться не могли.
– Пожалуй, можно сказать, что он твой единоутробный брат. А теперь идем. Отведи меня к царю с царицей.
* * *
Грифоны на стенах, изящные, царственные, чистили перья. В окна лилось солнце. Моя пышущая здоровьем сестра возлежала на серебристом ложе. Минос сидел на алебастровом троне и рядом с Пасифаей казался старым и опухшим, как плавающий в море труп. Глаза его впились в меня, словно хищная птица в рыбину.
– Где ты была? О чудовище пора позаботиться. Тебя для этого сюда привезли!
– Я приготовила зелье. Чтобы можно было благополучно переместить его в новую клетку.
– Зелье? Да я хочу, чтоб его умертвили!
– Дорогой, не впадай в истерику, – сказала Пасифая. – Ты ведь даже не выслушал, что придумала моя сестра. Прошу, Цирцея, продолжай.
Она с преувеличенным вниманием подперла рукой подбородок.
– Три четверти года зелье будет сдерживать голод этой твари.
– И всё?
– Послушай, Минос, ты обидишь Цирцею. Мне кажется, это превосходное зелье, сестра. Аппетит у моего сына и правда слегка чрезмерный, так ведь? От наших узников уж ничего почти не осталось.
– Я хочу его смерти, и это мое последнее слово!
– Его нельзя убить, – ответила я Миносу. – Сейчас нельзя. У него есть судьба в далеком будущем.
– Судьба! – Сестра радостно захлопала в ладоши. – Ну расскажи же, какова она? Чудовище сбежит и съест кого-нибудь из наших знакомых?
Минос побледнел, хоть и попытался это скрыть.
– Позаботьтесь, – сказал он мне, – вместе с мастером, чтобы оно было в надежном месте.
– Да, – мурлыкнула сестра. – Позаботьтесь. Даже думать не хочу, что случится, если он убежит. Мой муж, может, и сын Зевса, но плоть его смертна, целиком и полностью. По правде говоря, – она понизила голос до шепота, – я думаю, он этой твари боится.
Сто раз я видела глупцов, попадавших моей сестре в когти. Минос переносил это похуже многих. Он ткнул в меня пальцем:
– Слышишь? Она открыто мне угрожает. Ты в этом виновата, ты и все ваше лживое семейство. Ваш отец отдал ее мне как сокровище, но если бы ты знала, что она со мной сделала…
– Ах, расскажи же ей, что я сделала! Полагаю, Цирцея оценит колдовство. Как насчет сотни девушек, умерших, пока ты над ними кряхтел?
Я чувствовала рядом Ариадну, хотя она не издавала ни звука. Лучше бы ее здесь не было.
Ненависть ожила в глазах Миноса.
– Гнусная гарпия! Так они умерли от твоего колдовства! Ты порождаешь одно только зло! Нужно было вырвать этого зверя из твоей проклятой утробы, пока он не родился!
– Но ты не посмел, правда? Знаешь ведь, что Зевс, твой дорогой отец, таких тварей просто обожает. Иначе как бы все эти его ублюдки герои прославились? – Пасифая вскинула голову. – А вообще, может, тебе стоит выклянчить разрешение самому взяться за меч? Ах да, я забыла. Ты не любишь убивать, ну разве что служанок. Сестрица, право, ты должна освоить это заклинание. Нужно только…
Минос вскочил с трона:
– Я запрещаю тебе продолжать!
Сестра расхохоталась – самым серебристым, журчащим своим смехом. Она все просчитала, как делала всегда. Минос бушевал, а я наблюдала за сестрой. Я поначалу решила, что совокупление с быком – это так, порочный каприз, но нет: не желания управляли Пасифаей, скорее она управляла с их помощью. Когда я в последний раз видела ее по-настоящему взволнованной? Вспомнилось, как во время родов Пасифая закричала, что чудовище должно жить, и лицо ее исказилось – так это было важно. Почему? Не из-за любви, в ней не было ни капли любви. Значит, чем-то это существо ей полезно.
Ответ я нашла, вспомнив беседы с Гермесом, новости, что он приносил мне со всего мира. Когда Пасифая выходила за Миноса, Крит был богатейшим и знаменитейшим из наших царств. Но с тех пор день за днем возносились новые могучие царства – Микены и Троя, Анатолия и Вавилон. А еще с тех пор один ее брат научился воскрешать мертвых, другой – приручать драконов, а сестра перевоплотила Сциллу. О Пасифае никто уже не вспоминал. И вот, одним махом, она заставила свою померкшую звезду засиять снова. Во всем мире станут рассказывать историю царицы Крита, создательницы и родительницы огромного плотоядного быка.
И боги ничего не станут делать. Они ведь столько молящихся смогут заполучить.
– Обхохочешься, – говорила Пасифая. – До тебя только сейчас дошло! А ты думал, они от удовольствия умирали, принесенного твоими стараниями? От доставленного тобой чистого блаженства? Поверь…
Я повернулась к стоявшей рядом Ариадне, бесшумной, как воздух.
– Идем. Здесь нам больше делать нечего.
* * *
Мы вернулись на танцевальную площадку. Дубы и лавры распростерли над нами зеленую листву.
– Ты наложишь заклятие, – сказала Ариадна, – и мой брат уже не будет таким ужасным.
– Надеюсь на это.
Прошла минута. Ариадна взглянула на меня, прижав ладони к груди, будто хранила там какую-то тайну, и спросила:
– Останешься ненадолго?
Я смотрела, как она танцует, как изгибаются, будто крылья, ее руки, а сильные юные ноги наслаждаются движением. И думала: вот как смертные обретают славу. Прилежно упражняются, взращивают свои умения подобно садам, пока они не заблистают под солнцем. Но у богов, рожденных из ихора и нектара, мастерство пробивается само, на кончиках пальцев. Поэтому они обретают славу, доказывая, что могут портить: разрушая города, развязывая войны, порождая бедствия и чудовищ. От наших алтарей поднимается дым и ароматы, такие тонкие. А после остается лишь пепел.
Легкие ноги Ариадны снова и снова пересекали площадку. Каждое движение было прекрасно, словно она преподносила самой себе подарок и улыбалась, принимая его. Мне хотелось подойти, схватить ее за плечи. И сказать: что бы ты ни делала, не будь такой счастливой. Пламя навлечешь на себя.
Но я ничего не сказала, пускай танцует.
Глава одиннадцатая
Когда солнце коснулось дальних полей, за Ариадной пришли стражники. Царевну требуют к себе родители. Ее увели, а меня проводили в мою комнату. Каморку по соседству с помещениями для слуг. Меня хотели оскорбить, разумеется, поселив здесь, но мне, напротив, нравились некрашеные стены, на которых отдыхал глаз, и узкое окно, куда попадал лишь осколок беспощадного солнца. К тому же в комнате было тихо – слуги знали, кто в ней, и прокрадывались мимо. Сестра-колдунья. Они приносили еду, пока меня не было, и забирали поднос, только когда я уходила снова.
Я легла спать, а на следующее утро за мной пришел Дедал. Он улыбался, стоя в дверном проеме, и я невольно улыбалась в ответ. Вот за что чудовище можно было поблагодарить: неловкость между нами рассеялась. Вслед за ним я спустилась по лестнице в извилистые коридоры под дворцом. Мы шли мимо хранилищ с зерном, кладовых, где стояли рядами пифосы – большие глиняные сосуды, в которых хранились изобильные дворцовые запасы масла, вина и ячменя.
– А что сталось с белым быком, ты знаешь?
– Нет. Когда у Пасифаи начал расти живот, бык исчез. Жрецы говорили: это последнее его благодеяние. Сегодня я слышал, как кто-то сказал, что чудовище – дар богов и благодаря ему мы будем процветать. – Дедал покачал головой. – Они не то чтобы глупцы, просто меж двух скорпионов оказались.
– Ариадна другая, – заметила я.
Он кивнул:
– Я возлагаю на нее надежды. Ты слышала, как решили назвать эту тварь? Минотавр. Десять кораблей отправятся в полдень, чтоб известить об этом, и еще десять – завтра.
– Умно. Минос признает его и, вместо того чтобы предстать рогоносцем, делит славу с моей сестрой. Становится великим царем, что порождает чудовищ и называет их в свою честь.
Дедал крякнул:
– Именно.
Мы подошли к большой кладовой, куда поместили новую клетку для Минотавра. Она была шириной с корабельную палубу, в половину палубы длиной и выкована из серебристо-серого металла. Я потрогала прутья решетки, гладкие и толстые, как молодые деревца. От них пахло железом, а чем еще – я не поняла.
– Это новый материал, – объяснил Дедал. – Работать с ним сложнее, зато он крепче. Но даже он не сможет вечно сдерживать это существо. Оно уже невероятно сильное, а ведь только родилось. Однако благодаря этой клетке у меня будет время изобрести что-нибудь подолговечнее.
За нами следом шли солдаты и несли старую клетку – на жердях, чтобы к ней не приближаться. С лязгом они поставили ее на дно новой клетки и исчезли – быстрее, чем смолкло эхо.
Я приблизилась, опустилась на колени. Минотавр вырос, его распухшая плоть вжалась в металлические прутья. Теперь, когда он очистился от утробной жидкости и обсох, грань между быком и человеком проступила отчетливее, словно какой-то безумец пришил ребенку отрубленную телячью голову. От него пахло несвежим мясом, а по дну клетки гремели длинные кости. Я ощутила приступ тошноты. Какой-то критский узник.
Существо смотрело на меня огромными глазами. Оно встало, подалось вперед и принюхивалось, раздувая ноздри. А потом пронзительно и возбужденно завыло. Оно вспомнило меня. Мой запах и вкус моей плоти. Открыло свой широкий рот, как птенец, просящий еды. Еще.
Я не упустила момент: произнесла заклинание и, просунув руку сквозь прутья, вылила зелье прямо в раскрытую глотку. Существо поперхнулось, навалилось грудью на решетку, но взгляд его уже менялся, ярость угасала. Не сводя с него глаз, я вытащила руку. Услышала, как Дедал глотнул воздуха. Но существо на меня не бросилось. Его напряженные руки и ноги обмякли. Я подождала еще немного, а затем разомкнула замок и открыла клетку.
Минотавр шаркнул ногой, под ней загремели кости.
– Все хорошо, – тихо сказала я, уж не знаю кому – себе, Дедалу или Минотавру. Медленно протянула к нему руку. Ноздри его раздулись. Я дотронулась до его руки, он удивленно фыркнул, но и только. – Выходи, – шепнула я, и он вышел, пригнувшись и запнувшись слегка, когда протискивался в маленькую дверцу. Поднял голову, выжидательно, почти ласково посмотрел на меня.
Мой брат, назвала его Ариадна. Но это существо предназначалось не для семьи. Минотавр был победой моей сестры, воплощением ее честолюбия и плеткой, чтобы Миноса стегать. А что взамен? Никому он не станет ни другом, ни любовником. Никогда не увидит солнца и шагу по своей воле не сделает. Не будет у него ничего и никогда, лишь тьма, ненависть да острые зубы.
Я взяла старую клетку и отошла. Минотавр, склонив голову набок, с любопытством наблюдал, как я удаляюсь. Я закрыла дверцу клетки, и ухо его дернулось, когда лязгнул металл. Придет пора урожая, и он взревет от ярости. Вцепится в прутья решетки, пытаясь их разломать.
Дедал испустил тихий вздох.
– Как тебе это удалось?
– Он наполовину зверь. А я всех животных Ээи приручила.
– Кто-то может снять это заклятие?
– Только я.
Мы заперли клетку. Все это время существо наблюдало за нами. Теперь замычало, потирая рукой мохнатую щеку. А потом мы захлопнули деревянную дверь кладовой и больше ничего не видели.
– А ключи?
– Хочу их выбросить. Когда придется перемещать его, просто разрежу решетку.
Мы пошли обратно извилистыми подземными ходами, поднялись в верхние коридоры. В зале с расписными стенами гулял ветерок и воздух был прозрачен. Вокруг прогуливались аристократы приятного вида, шепотом о чем-то секретничали. Знали они, что обитает там, у них под ногами? Узнают.
– Вечером будет пир, – сказал Дедал.
– Я не пойду. Хватит с меня критского двора.
– Так ты скоро уезжаешь?
– Это уж как царь и царица соизволят, корабли им принадлежат. Но вряд ли я надолго задержусь. Минос, наверное, обрадуется, когда на Крите станет одной колдуньей меньше. А я с удовольствием вернусь домой.
Так оно и было, хотя здесь, в изукрашенных коридорах, мысль о возвращении на Ээю казалась странной. Ее холмы и берег, мой каменный домик с садом представлялись такими далекими.
– А я должен показаться вечером, – сказал Дедал. – Но надеюсь уйти под благовидным предлогом, прежде чем сядут за стол. – Он замялся. – Богиня, я дерзок, знаю, но не окажешь ли честь поужинать со мной?
* * *
Он попросил прийти, когда взойдет луна. Комнаты Дедала располагались в противоположной от комнат моей сестры части дворца. Не знаю, удача здесь была или замысел. Плащ он надел изысканнее прежнего, но обуваться не стал. Дедал повел меня к столу, налил шелковично-темного вина. На столе стояли блюда, полные фруктов и соленого белого сыра.
– Как пир?
– Я рад был уйти, – раздраженно ответил Дедал. – Они пригласили певца, чтоб поведал славную историю рождения человекобыка. Очевидно, он спустился со звезды.
Из соседней комнаты выбежал мальчик. Лет четырех, пожалуй, хотя я тогда не умела еще точно определять возраст смертных. Его черные волосы, густые и буйные, вились вокруг ушей, а руки и ноги были еще по-детски округлыми. Милее лица, чем у него, я не видела, даже у богов.
– Мой сын, – сказал Дедал.
Я уставилась на него. И предположить не могла, что тайна Дедала – ребенок. Мальчик преклонил колено, словно маленький придворный.
– Благородная госпожа, – проговорил он тоненько, – добро пожаловать в дом моего отца.
– Благодарю тебя, – сказала я. – А ты хороший сын своему отцу?
Он серьезно кивнул:
– О да!
Дедал рассмеялся:
– Не верь ни единому слову. С виду он слаще сливок, но делает что хочет.
Мальчик улыбнулся отцу. Видно, они часто так шутили.
Он остался ненадолго, пощебетал об отцовской работе, о том, как отцу помогает. Принес свои любимые клещи и, умело их ухватив, показал, как подносит к огню и не обжигается. Я кивала, но на самом деле наблюдала за его отцом. Лицо Дедала помягчело, как спелый фрукт, взгляд засиял, стал умиротворенным. Прежде я не думала рожать детей, но теперь, глядя на него, на миг представила себя матерью. Будто увидела, заглянув в колодец, как глубоко внизу блеснула вода.
Моя сестра, конечно, такую любовь распознала вмиг.
Дедал положил руку сыну на плечо:
– Пора спать, Икар. Пойди разыщи няню.
– Ты придешь поцеловать меня на ночь?
– Конечно.
Мы смотрели, как он уходит, задевая маленькими пятками края слишком длинного хитона.
– Красивый, – сказала я.
– Похож на мать, – ответил Дедал и, прежде чем я успела спросить, добавил: – Она умерла во время родов. Хорошая женщина. Я, правда, недолго был с ней знаком. Твоя сестра устроила наш брак.
Значит, не так уж я и ошибалась. Наживку на крючок моя сестра насадила, но рыбу поймала иным способом.
– Мне очень жаль, – сказала я.
Он склонил голову:
– Нелегко мне, должен признать. Я стараюсь как могу быть ему и отцом и матерью, но, вижу, он чувствует нехватку. Обо всякой встречной спрашивает: ты на ней женишься?
– А ты хотел бы?
Он помолчал немного.
– Пожалуй, нет. Чтобы помыкать мной, у Пасифаи и так уже есть предостаточно, да я и вообще бы не женился, если б она не настояла. Я знаю, что никудышный муж, ведь я счастливее всего, когда руки заняты работой, а домой возвращаюсь поздно, весь грязный.
– В этом колдовство и изобретательство схожи. Из меня годная жена тоже вряд ли выйдет. Правда, и женихи не ломятся в дверь. Чародейки, впавшие в немилость, явно не пользуются спросом.
Он улыбнулся:
– По-моему, твоя сестра помогла отравить этот источник.
С ним так легко было говорить откровенно. Лицо его походило на тихую заводь, которая надежно сохранит в своей глубине что угодно.
– Ты придумал уже, где содержать Минотавра, когда он вырастет?
Дедал кивнул:
– Размышлял об этом. Ты видела подземелье дворца – напоминает пчелиные соты. Там сотня кладовых пустует, ведь нынче Крит золотом богат, а не зерном. Пожалуй, я смогу сделать из этих подвалов нечто вроде лабиринта. Замурую оба выхода, пусть чудовище бродит там. Подземелье вырублено в скале, из него не вырвешься.
Идея мне понравилась. Еще и потому, что Минотавру там все-таки просторнее будет, чем в узкой клетке.
– Настоящее чудо выйдет, – сказала я. – Лабиринт, способный взрослое чудовище сдержать. Он наверняка прославит тебя.
– Уверен, Минос придумает, как не остаться в стороне.
– Прости, что не могу задержаться и помочь.
– Ты и так помогла больше, чем я заслуживаю.
Он поднял глаза, и наши взгляды соприкоснулись.
Кто-то кашлянул. Няня, стоявшая в дверях.
– Ваш сын, господин.
– Ах да! – отозвался Дедал. – Прошу прощения.
Я слишком разволновалась, чтобы усидеть на месте. Принялась бродить по комнате. Думала, увижу здесь множество диковин работы Дедала, статуи да мозаики в каждом углу, но комната была скромная, с деревянной мебелью без украшений. Однако, присмотревшись к ней получше, я узнала руку Дедала. Поверхность отполирована до блеска, зашлифованные волокна на ощупь нежны, как лепестки цветов. Проведя ладонью по спинке кресла, я не обнаружила швов.
Дедал вернулся.
– Поцеловал на ночь, – пояснил он.
– Счастливый мальчик.
Дедал сел, глотнул вина.
– Счастливый пока. Слишком мал еще, не понимает, что он пленник. – Белые шрамы на его руках будто светились. – Клетка есть клетка, пусть и золотая.
– А вырвись ты отсюда, куда бы отправился?
– Куда угодно, лишь бы меня приняли. Но если выбирать, тогда в Египет. Они такое строят, что Кносс кажется плоским, как заиленный берег. Я выучил их язык, общаясь с купцами в порту. Мне кажется, там нам были бы рады.
Я всматривалась в его приятное лицо. Не потому приятное, что красивое, а потому, что оно было самим собой, как добротный металл, закаленный, отбитый молотом и потому крепкий. С двумя чудовищами мы сражались плечом к плечу, и он не дрогнул. Приезжай на Ээю, хотела предложить я. Но понимала, что там ему делать нечего.
И вместо этого сказала:
– Надеюсь, однажды ты доберешься до Египта.
* * *
После ужина темными коридорами я возвращалась в свою комнату. И хотя вечер выдался приятный, разум мой был взбаламучен, замутнен, как река, со дна которой поднимается ил. Из головы не выходили слова Дедала о свободе. Такая жажда звучала в его голосе и в то же время горечь. Я-то, по крайней мере, заслужила изгнание, но Дедал ничем не провинился, тщеславные Минос и Пасифая держали его лишь в качестве трофея. Я вспоминала, с какими глазами он говорил об Икаре, какая чистая любовь светилась в них. А для моей сестры эта любовь лишь орудие, меч, занесенный над головой Дедала и превративший его в раба. Я вспомнила, какое довольное у Пасифаи было лицо, когда она приказывала ему себя вскрыть. И такое же – когда я переступила порог ее комнаты.
Всецело поглощенная Минотавром, я и не замечала, как ликует сестра. И причиной тому не только чудовище и ее новая слава, но и все, что этому сопутствует: Дедал, вынужденный стать соучастником, Минос, униженный и пресмыкающийся от страха, и весь Крит, оказавшийся заложником ужаса. И еще она торжествовала надо мной. Пасифая могла бы позвать других, но псом, которого ей нравилось стегать, по-прежнему оставалась я. Я буду полезной, она это знала, покорно разберусь со всем, что она натворила, защищу Дедала, прослежу, чтобы чудовище содержалось в надежном месте. А она тем временем будет посмеиваться, раскинувшись на золоченом ложе. Нравится вам моя новая собачка? Я ее только пинаю, а она, глядите-ка, бежит со всех ног, стоит мне свистнуть!
Нутро мое пылало. Я повернула прочь от своей каморки. И пошла, как ходят боги, невидимая, мимо дремлющих стражей и ночных слуг. Добравшись до комнаты сестры, проникла в нее. Встала рядом с кроватью Пасифаи. Она была одна. Сестра сама хранила свой сон, никому не доверяла. Я ощутила чары, переступая порог, но меня они не могли остановить. И потребовала ответа:
– Ты зачем меня сюда позвала? Признавайся, я хочу это слышать.
Пасифая тут же открыла глаза – взгляд острый, словно и не спала, а ждала меня.
– Чтобы сделать тебе приятное, конечно. Кому еще доставит удовольствие смотреть, как я истекаю кровью?
– Тысячу таких назову.
Пасифая улыбнулась по-кошачьи. С мышью интереснее играть, когда она трепыхается.
– Как жаль, что твое новое сдерживающее заклятие нельзя наложить на Сциллу. Для этого, разумеется, нужна кровь ее матери. Но вряд ли акула Кратейя сделает тебе одолжение.
Я уже думала об этом. Пасифая всегда знала, куда нацелить копье.
– Ты хотела унизить меня, – сказала я.
Пасифая зевнула, уперев розовый язычок в белые зубы.
– Вот думаю назвать сына Астерием. Тебе нравится?
Звездный то есть.
– Прелестней имени для каннибала в жизни не слышала.
– Зачем так драматично? Он вовсе не каннибал, других Минотавров есть не будет, их ведь нет больше. – Она слегка нахмурила брови, склонила набок голову. – А кентавры считаются, интересно? Пожалуй, между ними есть родство, как думаешь?
Ну нет, я не позволю ей себя отвлечь.
– Ты могла Перса позвать.
– Перса…
Она махнула рукой. Что это означало, я не поняла.
– Или Ээта.
Пасифая села, покрывала сползли с нее. На ней ничего не было, кроме ожерелья с квадратными золотыми пластинами. На каждой отчеканено изображение: солнце, пчела, топор, величественная громада Дикты.
– Ах, надеюсь, мы проговорим всю ночь, – сказала Пасифая. – Я заплету тебе волосы, над нашими ухажерами посмеемся. – Она понизила голос. – По-моему, Дедал взял бы тебя не раздумывая.
Тут ярость моя вышла из берегов.
– Я не собачка, Пасифая, и не медведь для травли. Я пришла к тебе на помощь, забыв о нашем прошлом, забыв о людях, которых ты отправила на смерть. Помогла управиться с твоим чудовищем. Все сделала за тебя, а взамен получаю лишь издевательства да презрение. Хоть раз за всю свою изворотливую жизнь скажи правду. Заставила меня сюда явиться, чтобы превратить в посмешище?
– О, для этого мне делать ничего не нужно. Ты и так посмешище.
Но это был машинальный ответ, не настоящий. Я ждала.
– Забавно, – продолжила она, – даже сейчас, после стольких лет, ты уверена, что заслуживаешь награды за одно только послушание. Я-то думала, ты тогда еще, в отцовском дворце, получила урок. Ты старалась быть незаметнее всех, улыбалась льстивее всех, но тем быстрее великий Гелиос на тебя наступил, ты ведь уже скорчилась у его ног.
Пасифая подалась вперед, ее распущенные волосы лежали на простынях золотым шитьем.
– Давай я расскажу тебе правду о Гелиосе и всех остальных. Их не заботит, что ты хорошая. И вряд ли заботит, что ты дурная. Только сила заставляет их внимать. Мало быть любимицей дяди, ублажать какого-то бога в постели. Даже красивой быть мало, ведь когда ты придешь к ним, опустишься на колени и скажешь: “Помоги мне, я ведь была хорошей”, они наморщат лбы. Ах, дорогая, это невозможно. Ох, дорогая, тебе придется к этому привыкнуть. А Гелиоса ты спросила? Ты ведь знаешь, я ничего не делаю без его разрешения.
Она сплюнула на пол.
– Они берут что им надо, а тебе взамен достаются лишь кандалы. Тысячу раз я видела тебя раздавленной. Я давила тебя сама. И каждый раз думала: ну все, ей конец, она будет реветь, пока не превратится в камень или какую-нибудь ворону, она оставит нас, и скатертью дорога. Но на следующий день ты неизменно являлась вновь. Все удивились, когда выяснилось, что ты колдунья, но я-то давно об этом знала. Хоть ты и пищала, словно мокрая мышь, я видела: в землю тебя не втопчешь. Ты ненавидела их, как ненавидела и я. Наверное, от этой ненависти и произошла наша сила.
Ее слова обрушивались на меня бурным водопадом. Я их с трудом воспринимала. Пасифая ненавидела наш род? Да она всегда казалась мне его квинтэссенцией, блестящим образцом семейного тщеславия и жестокости. Но Пасифая говорила верно: лишь с помощью чужой власти нимфа могла чего-нибудь достигнуть. Самой по себе ей ни на что не приходилось рассчитывать.
– Если все это правда, почему ты так жестоко со мной обращалась? Мы с Ээтом были одни, а ведь вы могли стать нашими друзьями.
– Друзьями, – ухмыльнулась Пасифая. Губы у нее были кроваво-красные – такого насыщенного цвета другие нимфы добивались лишь с помощью помад. – В наших дворцах друзей нет. И женщин Ээт никогда не любил.
– Неправда.
– Потому что, думаешь, он тебя любил? – Пасифая рассмеялась. – Он тебя терпел, как ручную обезьянку, которая от каждого его слова приходила в восторг.
– Вы с Персом были не лучше.
– Ты понятия не имеешь, кто такой Перс. Знаешь, как мне приходилось его ублажать? Что приходилось делать?
Дальше мне слушать не хотелось. Лицо сестры было обнажено, как никогда, слова – остры, словно она годами их вытачивала, придавая именно такую форму.
– Потом отец выдал меня за этого осла Миноса. Что ж, с ним я могла управиться – и управилась. Сейчас он загнан в угол, но я долго к этому шла и никогда уже не стану такой, как вначале. Так скажи, сестра, кого мне было звать вместо тебя? Какого-нибудь бога, который только и думает, как бы унизить меня и заставить выпрашивать крохи? Или нимфу какую-нибудь, чтоб она без толку плавала по морю, разорванная на куски? – Пасифая снова рассмеялась. – Они после первого укуса бежали бы с воплями. Совсем не выносят боли. Они не похожи на нас.
Слова Пасифаи поразили меня, словно нож, который она не показывала до сих пор, а теперь достала. Тошнота подкатила к горлу. Я отступила.
– Я не похожа на тебя.
На лице ее отразилось удивление, но лишь на миг. Потом исчезло, будто волна омыла песок.
– Нет, – ответила Пасифая. – Не похожа. Ты похожа на отца – такая же глупая ханжа: чего не понимаю, того не желаю и знать. Скажи, что, по-твоему, случилось бы, не будь моих ядов да чудовищ? Миносу не царица нужна, а приторный кисель, чтобы сидела в кувшине да размножалась до смерти. Он с радостью заковал бы меня в цепи навеки, и для этого ему нужно лишь слово сказать своему отцу. Но он не говорит. Знает, что я прежде сделаю с ним.
Я вспомнила, как Гелиос сказал о Миносе: он поставит ее на место.
– Но только наш отец может Миносу такое позволить.
Ее хохот впился мне в уши.
– Отец сам закует меня в цепи, лишь бы сохранить свой драгоценный союз. Ты тому доказательство. Зевс до смерти боится колдовства, и ему нужна была жертва. Отец выбрал тебя, потому что ценил меньше всех. Теперь ты заперта на этом острове и никогда оттуда не выберешься. Следовало догадаться, что проку от тебя мне не будет. Убирайся. Убирайся, и чтоб я тебя больше не видела.
* * *
Все теми же коридорами я возвращалась обратно. Душа моя опустела, кожа вздыбилась, будто отделяясь от плоти. Всякий шум, всякое прикосновение, холод камня под ногами, доносившийся из окна плеск фонтанов зловеще вползали в мое сознание. Воздух был жгуч и тяжек, как океанская волна. Я чувствовала себя чужой в этом мире.
Когда из сумрака у моей двери выступила фигура, я даже вскрикнуть не смогла – онемела. Рука уже нащупывала мешочек с зельями, но тут свет дальнего факела упал на прикрытое капюшоном лицо.
Он заговорил – так тихо, что только бог услышал бы.
– Я ждал тебя. Скажи только слово, и я уйду.
Лишь спустя мгновение я все поняла. Не думала, что он так дерзок. Хотя, разумеется, дерзок. Художник, творец, изобретатель, величайший из известных миру. Робкий ничего не создаст.
Что бы я ответила, приди он раньше? Не знаю. Но голос его лился бальзамом на мою ободранную плоть. Я желала его прикосновений, желала его целиком, и пусть он смертный, и пусть всегда будет далеким, угасающим.
– Останься.
* * *
Мы не зажигали свечей. Комната была темна и все еще прогрета дневным зноем. Кровать окутывали тени. Лягушки не квакали, не кричали птицы. Мы будто оказались в незыблемом центре мироздания. Ничто не двигалось, кроме нас.
Потом мы лежали рядом, ночной ветерок струился по рукам и ногам. Я подумала было рассказать Дедалу о ссоре с Пасифаей, но мне не хотелось, чтобы она оказалась здесь, с нами. Звезды скрылись, слуга с трепещущим факелом пересек двор. Сначала я подумала, они мне померещились: сотрясавшие комнату слабые толчки.
– Чувствуешь?
Дедал кивнул:
– Слабые совсем. Кое-где трещины по штукатурке, и все. В последнее время все чаще.
– Клетка не поломается?
– Нет. Для этого трясти должно гораздо сильнее.
Прошла минута. И снова его спокойный голос донесся из темноты:
– В пору урожая, когда эта тварь вырастет, совсем будет худо?
– Каждый месяц не меньше пятнадцати.
Я услышала сдержанный вздох.
– Ежеминутно ощущаю тяжесть, – сказал он. – Всех этих жизней. Я помог сотворить это существо и ничего не могу отменить.
Я понимала, о какой тяжести он говорит. Рука его лежала рядом с моей. Мозолистая, но не грубая. Я провела по ней пальцами во тьме, нащупывая еле ощутимые гладкие полосы – шрамы.
– Как вы это выносите? – спросил он.
Мои глаза излучали слабый свет, я видела в нем лицо Дедала. И теперь с удивлением обнаружила, что он ждет ответа. Что верит, будто у меня есть ответ. Я вспомнила другую сумрачную комнату, другого пленника. Он тоже был мастером. Его знания стали фундаментом, на котором строилась культура. Слова Прометея ушли вглубь, словно корни, и ждали во мне этого момента.
– Выносим как можем.
* * *
Минос свои корабли берег и теперь, когда чудовище было в заточении, заставлял меня ждать удобного ему случая.
– Один из моих купцов ходит мимо Ээи. Он отплывает на днях. С ним и поезжай.
Сестру я больше не видела – только наблюдала издалека, как ее несут пировать под открытым небом или предаваться другим забавам. Ариадну не видела тоже, хоть и искала ее на танцевальной площадке. Я спросила у стража, может ли он отвести меня к ней. Думаю, ухмылка на его лице мне не померещилась.
– Царица запретила.
Пасифая со своей мелкой местью. Щеки мои обожгло, но доставлять ей удовольствие, давая понять, что жестокость ее достигла цели, я не собиралась. Я бродила по дворцовым окрестностям, колоннадам, аллеям и полям. Разглядывала проходящих мимо смертных, их любопытные, неукротимые лица. Каждую ночь в мою дверь тихонько стучал Дедал. Мы понимали, что эти часы берем взаймы, но тем слаще они становились.
Утром четвертого дня чуть свет явились стражники. Дедал уже ушел – хотел быть дома, когда проснется Икар. Мужчины в пурпурных плащах угрожающе застыли передо мной, будто ждали, что я вырвусь от них и убегу в горы. Я шла вслед за ними по изукрашенным залам, спускалась по громадным ступеням. Внизу, в суматохе причала, ждал Дедал.
– Пасифая накажет тебя за это, – сказала я.
– Не более, чем наказала уже.
Дедал посторонился – на борт загоняли восемь овец, посланных Миносом в благодарность.
– Вижу, царь щедр, как всегда, – добавил он, а затем указал на два огромных ящика, уже стоявших на палубе. – Помню, что ты не любишь сидеть без дела. Это я изготовил сам.
– Благодарю. Ты делаешь мне честь.
– Нет. Я-то знаю, чем мы тебе обязаны. Чем я обязан.
В горле жгло, однако я чувствовала, что за нами наблюдают. И не хотела, чтобы Дедалу потом было еще хуже.
– Попрощаешься за меня с Ариадной?
– Попрощаюсь.
Я взошла на корабль и подняла руку. Он поднял тоже. Я не тешила себя ложными надеждами. Я была богиней, он – смертным и оба мы – пленниками. Но я впечатала лицо Дедала в память, как клеймо впечатывают в воск, и могла забрать его с собой.
Я не открывала ящики, пока мы не скрылись из виду. А так хотела – чтобы поблагодарить его как следует. В одном оказалась некрашеная шерсть, лен и пряжа всяких разновидностей. В другом – ткацкий станок, прекраснее которого я не видывала, – из полированного кедра.
Он сохранился до сих пор. Стоит в моем доме, у очага, и даже в поэмах упомянут. Что, пожалуй, и неудивительно – поэты любят симметрию: колдунья Цирцея одинаково искусно сплетает нити и заклятия, ткет чары и полотно. Кто я такая, чтоб портить легкий гекзаметр? Но если мои полотна чем и чудесны, то только благодаря станку и смертному, его изготовившему. Даже столетия спустя его сочленения крепки, и когда челнок скользит меж нитей основы, в воздухе распространяется аромат кедра.
После моего отъезда Дедал и в самом деле построил огромный комплекс запутанных ходов – Лабиринт, в стенах которого замкнулась ярость Минотавра. Один урожай собирали за другим, и в его извилистых коридорах костей было уже по щиколотку. Если прислушаться, говорили дворцовые слуги, можно услышать, как они хрустят, когда тварь ходит взад-вперед. А Дедал тем временем продолжал работать. Обмазал два деревянных каркаса пчелиным воском, обклеил собранными собственноручно перьями кормившихся на критском берегу больших морских птиц – длиннокрылых, размашистых, белых. Получилось две пары крыльев. Одни Дедал привязал к своим рукам, другие – к рукам сына. Они подошли к краю самой высокой скалы у берегов Кносса и прыгнули.
Морские воздушные потоки подхватили их, подняли вверх. Они полетели на восток, навстречу восходящему солнцу и Африке. Икар кричал от радости, ведь он к тому времени уже стал юношей и впервые почувствовал свободу. Отец смеялся, наблюдая, как Икар то кружит, то бросается камнем вниз. А тот поднимался все выше, ослепленный необъятностью неба, безудержным солнцем, нагревавшим его плечи. Икар не обращал внимания на предостерегающие крики отца. И не заметил, как воск начал таять. Перья упали, а следом упал и он, и его поглотили волны.
Я скорбела о смерти этого милого мальчика, но больше скорбела об упрямом Дедале, который полетел дальше, влача за собой безысходное горе. Рассказывал мне об этом, конечно, Гермес, протянув ноги к моему очагу и потягивая мое вино. Я закрыла глаза, чтобы отыскать тот отпечаток Дедалова лица, который сохранила. Я жалела тогда, что мы не зачали ребенка, он бы утешил Дедала. Но это была юная и глупая мысль: дети ведь не мешки с зерном, одного не заменишь на другого.
Дедал ненамного пережил сына. Тело его стало серым и немощным, и вся его сила обратилась в дым. Я не имела на него никаких прав и знала это. Но в одинокой жизни бывают редкие минуты, когда другая душа спускается к твоей, подобно звездам, раз в год задевающим землю. Таким созвездием стал для меня Дедал.
Глава двенадцатая
Мы возвращались на Ээю в обход Сциллы, длинным путем. Он занял одиннадцать дней. Чистый, яркий свод неба изгибался над нами. Я стояла, вперив взгляд в слепящие волны, в полыхающее белое солнце. Никто меня не беспокоил. Когда я проходила мимо, люди отводили глаза, а трос, которого я коснулась, выбросили в море. Я их не осуждала. Они жили в Кноссе и о колдовстве знали уже предостаточно.
После того как мы причалили к Ээе, они почтительно взяли ткацкий станок, понесли наверх, по тропинке через лес, поставили перед моим очагом. Привели восемь овец. Я предложила им еду и вино, но они, разумеется, отказались. Поспешили обратно к кораблю и налегли на весла, стремясь поскорее исчезнуть за горизонтом. Я смотрела им вслед, пока они не померкли, словно задутое пламя.
Львица сверкнула на меня глазами с порога. Хлестнула хвостом, будто говоря: лучше бы на этом все и закончилось.
– Закончится, скорее всего, – сказала я.
После просторных, залитых солнцем кносских павильонов дом мой казался уютной норой. Я ходила по опрятным комнатам, ощущая покой и слушая тишину да шорох только моих шагов. Я касалась всякой поверхности, каждого сундука, каждой чаши. Все здесь было таким, как прежде. Таким, как будет всегда.
Я вышла в сад. Выполола сорняки, что росли там все время, и посадила травы, собранные на Дикте. Они казались чуждыми здесь, вдали от родных, залитых луной низин, теснясь среди моих ярких, глянцевых клумб. Их гудение будто притихло, цвета поблекли. Я не подумала, что после пересадки они могут утратить силу.
За многие годы, прожитые на Ээе, я ни разу не тяготилась неволей. После отцовского дворца остров казался мне самым что ни на есть буйным, головокружительным простором. Его горы, его берега разверзались до самого горизонта, наполненные волшебством. Но теперь, глядя на эти хрупкие цветы, я впервые ощутила истинное бремя изгнания. Если они погибнут, других я уже не соберу. Мне не придется уж больше подняться на гудящие склоны Дикты. Зачерпнуть воды из серебристого пруда. Все эти земли, о которых говорил Гермес – Аравия, Ашшур, Египет, – для меня утрачены навек.
Ты никогда не выберешься, сказала Пасифая.
* * *
Всему наперекор я окунулась в прежнюю жизнь. Делала что хотела, и делала тотчас. Распевала песни на берегу, заново обустраивала сад. Звала свиней и скребла их щетинистые спины, чесала овец, кликала волков – они прибегали, пыхтя, ложились на пол. Львица, глядя на них, вращала желтыми глазами, но вела себя смирно, ведь таков был мой закон: чтобы все животные друг друга терпели.
Каждую ночь я ходила выкапывать травы и корешки. Творила заклятия, какие вздумается, – для того лишь, чтобы насладиться, сплетая их. Утром срезала цветы для кухни. Вечером, после ужина, садилась за Дедалов станок. Я не сразу в нем разобралась – во дворцах богов подобных мне видеть не доводилось. У него было сиденье, а полотно вытягивалось вниз, не наверх. Моя бабка своего морского змея отдала бы за такой станок; лучшая ее ткань не могла сравниться с той, что он вырабатывал. Дедал не ошибся: мне понравилось все, от начала и до конца, – простота и в то же время искусность, запах дерева, шуршание челнока, я испытывала удовлетворение, наблюдая, как ложатся друг на друга уточные нити. Отчасти напоминает колдовство, думала я, – руки должны быть заняты, мысль – остра и свободна. Но больше всего мне нравилось совсем не ткать, а готовить красители. Я охотилась за лучшими оттенками – корнем марены и шафраном, багровыми букашками-кермесами и винно-темными морскими моллюсками да квасцами, чтобы закрепить их на пряже. Все это я выжимала, выбивала, замачивала в больших кипящих горшках, пока пахучая жидкость не вспенивалась, яркая, как цветы: малиновая, шафрановая или густо-лиловая, будто царские одежды. Обладай я мастерством Афины, выткала бы огромный гобелен с изображением Ириды, богини радуги, низвергающей с неба свои краски.
Но я не была Афиной. И мне вполне хватало обычных шарфов, плащей и покрывал, лежавших на моих креслах словно драгоценности. Одно я набросила на львицу и нарекла ее царицей Финикии. Она села, поворачивая голову так и эдак, будто желая показать, как красиво золотится на лиловом фоне ее мех.
Ты никогда не увидишь Финикию.
Я поднялась с табурета и заставила себя идти гулять по острову, любуясь переменами, происходившими каждый час: легкие водомерки пересекали пруды, речные течения обкатывали и зеленили камни, низко летали пчелы, нагруженные пыльцой. Заливы кишели плещущей рыбой, лопались, высвобождая семена, стручки. И мои критские лилии, диктамнон, все-таки разрослись. Видишь? – сказала я сестре.
Но отозвался Дедал. Клетка есть клетка, пусть и золотая.
* * *
Весна перешла в лето, лето – в благоухающую осень. По утрам теперь стояли туманы, по ночам порой штормило. Приближалась зима, по-своему прекрасная, зеленые листья морозника блестели среди бурой травы, черные кипарисы высились на фоне стального неба. Было не так уж холодно – не то что на вершине Дикты, однако, взбираясь на утесы и стоя на ветру, я радовалась новым плащам. Но каких бы красот я ни искала, каких бы радостей ни находила, слова сестры преследовали меня, язвили, въедались в кровь и кости.
– Насчет колдовства ты ошибаешься, – сказала я ей. – Оно не от ненависти. Первое волшебство я сотворила из любви к Главку.
И отчетливо услышала ее звериный голосок, будто она стояла прямо передо мной. И все же ты сделала это наперекор отцу, наперекор всем, кто презирал тебя и не позволил бы получить желаемое.
Я видела глаза отца, когда он узнал наконец, кто я такая. Он думал: надо было умертвить ее еще в колыбели.
Именно. Погляди, как они материнскую утробу запечатали. Разве ты не замечала, что она запросто крутила и отцом, и тетками?
Я замечала. И думала, что дело здесь не просто в красоте или каких-то там постельных ухищрениях, ей известных.
– Она умна.
Умна! – Пасифая рассмеялась. – Ты всегда ее недооценивала. Не удивлюсь, если и в ней течет кровь колдуньи. Не от Гелиоса же мы чародейство унаследовали.
Я и сама об этом задумывалась.
Ты презирала ее и теперь жалеешь об этом. Каждый день лизала пятки отцу в надежде, что он ее отвергнет.
Я мерила шагами скалы. Сто поколений уже я ходила по земле, но до сих пор чувствовала себя ребенком. Гнев и печаль, подавленная страсть, вожделение, жалость к самому себе – эти чувства хорошо знакомы богам. Но стыд и вина, раскаяние, внутренние противоречия нам неизвестны, их приходится осваивать как чужие земли, камень за камнем. Я не могла забыть лицо сестры, ее немую оторопь, когда сказала ей, что такой, как она, в жизни не буду. А чего она ждала? Что мы станем посылать друг другу весточки в клювах морских птиц? Делиться друг с другом заклятиями, бороться с богами? И сможем наконец стать сестрами, пусть и не совсем обычными?
Я попыталась это представить: наши головы склоняются над зельями, она смеется, изобретая какую-нибудь хитрость. И тут размечталась о множестве несбыточных вещей. Будто я раньше поняла, какова она. Будто выросли мы не в блистающих дворцах, а где-нибудь в другом месте. Будто я могла ослабить ее яды, отвадить ее от издевательств и научить собирать лучшие травы.
Ха! – ответила Пасифая. – Ничему я не стала бы учиться у такой дуры, как ты. Ты слаба и слепа – и тем больше, что сама хочешь быть такой. В конце концов ты об этом пожалеешь.
Со злобной Пасифаей всегда было проще.
– Я не слабая. И никогда не пожалею о том, что не похожа на тебя. Слышишь?
Ответа не было, конечно. Лишь пространство, поглотившее мои слова.
* * *
Гермес опять явился. Я больше не подозревала его в сговоре с Пасифаей. Просто ему свойственно было хвастать осведомленностью и смеяться над теми, кому что-то неизвестно. Он сидел, развалясь, в моем серебряном кресле.
– И как тебе понравился Крит? Слышал, поволноваться пришлось.
Я накормила его, угостила вином и отвела в свою спальню тем вечером. Он был по-прежнему красив, страстен и игрив в постели. Но теперь я смотрела на него, и во мне росло отторжение. Я смеялась, но в следующий же миг от шуток его горчило в горле. Когда он протягивал ко мне руки, я как-то терялась. Идеальные руки без единого шрама.
Моя двойственность, конечно, его только раззадоривала. Всякий вызов был игрой, всякая игра – удовольствием. Люби я его, он давно исчез бы, но мое отвращение заставляло его возвращаться снова и снова. Он изо всех сил старался меня увлечь – приносил подарки и новости, развертывал передо мной историю Минотавра, хоть я и не просила.
После моего отъезда старший сын Миноса и Пасифаи Андрогей отправился на материк и был убит неподалеку от Афин. На Крите к тому времени начались волнения – люди, каждый раз в пору урожая лишавшиеся сыновей и дочерей, угрожали поднять мятеж. И Минос воспользовался случаем. Он потребовал, чтобы афинский царь в уплату за жизнь его сына прислал семь юношей и семь девушек Минотавру на съедение, или могучий критский флот начнет войну. Перепуганный царь согласился, в число избранных юношей вошел и его собственный сын Тесей.
Этот царевич и был тем смертным, которого я видела в водах горного озера. Но видение не обо всем мне поведало: Тесей мог бы погибнуть, если б не царевна Ариадна. Она полюбила его и, чтобы спасти, тайком передала ему меч и научила, как выбраться из Лабиринта, а ей об этом сам Дедал рассказал. И все же, когда Тесей вышел из Лабиринта и Ариадна увидела на его руках кровь чудовища, она заплакала, но не от радости.
– Я слышал, – сказал Гермес, – она испытывала к этому существу какую-то противоестественную любовь. Часто приходила к его клетке, тихо разговаривала с ним через решетку, приносила лакомства с собственного стола. Однажды она подошла слишком близко, и чудовище укусило ее за плечо. Она убежала, Дедал зашил рану, но шрам у основания шеи остался – шрам в форме короны.
Я вспомнила лицо Ариадны, сказавшей: мой брат.
– Ее наказали? За помощь Тесею?
– Нет. Они бежали вместе, как только с чудовищем было покончено. Тесей женился бы на Ариадне, но мой брат захотел взять ее себе. Знаешь ведь, как он любит легконогих. Он велел Тесею оставить Ариадну на острове и сказал, что придет и заберет ее.
Я поняла, кого из братьев имел в виду Гермес. Диониса, властелина плюща и винограда. Буйного сына Зевса, которого смертные зовут Освободителем, ведь он избавляет их от забот. По крайней мере, подумала я, с Дионисом она будет танцевать каждый вечер.
Гермес покачал головой:
– Он явился слишком поздно. Ариадна уснула, и Артемида убила ее.
Я решила даже, что ослышалась, – так буднично он это произнес.
– Что? Она убита?
– Я сам проводил ее в царство мертвых.
Эту грациозную девочку, полную надежд.
– Но за что?
– Я так и не добился от Артемиды прямого ответа. Сама знаешь, какой у нее скверный характер. Чем-то там Ариадна ее обидела.
Он пожал плечами.
Я знала, что против олимпийца мое колдовство бессильно. Но в этот миг готова была попытаться. Призвать все свои чары, вселить свою волю в духов земли, зверей, птиц, натравить их на Артемиду, и пусть узнает, каково это, когда на тебя охотятся по-настоящему.
– Ну полно! – сказал Гермес. – Будешь плакать каждый раз, как умирает смертный, – через месяц утонешь.
– Уходи, – ответила я.
* * *
Икар, Дедал, Ариадна. Все теперь в тех сумрачных полях, где руки заняты лишь пустотой, где ноги больше не касаются земли. Ах, если б я оказалась рядом! Но что изменилось бы? Гермес верно сказал. Смертных убивают каждую минуту – мечи и кораблекрушения, свирепые звери и свирепые люди, болезни, небрежение, старость. Такова их участь, как говорил Прометей, такова их общая история. И какими бы яркими они ни были при жизни, какими бы ни были одаренными, какие бы ни творили чудеса, все равно обратятся в прах и дым. В то время как самый ничтожный и бесполезный божок продолжит всасывать прозрачный воздух, пока не померкнут звезды.
* * *
Гермес вернулся, как и всегда. Я его пустила. Когда он блистал у меня в доме, берега мои не казались столь тесными, мысль об изгнании не давила так сильно.
– Расскажи новости, – попросила я. – Расскажи про Крит. Как Пасифая восприняла смерть Минотавра?
– С ума сходит, говорят. Все время ходит в черном – носит траур.
– Не говори глупостей. С ума она сходит, только когда ей надо.
– Говорят, она прокляла Тесея, и с тех пор беды преследуют его без конца. Слышала, как погиб его отец?
Но до Тесея мне дела не было, я хотела знать про сестру. Гермес, наверное, посмеивался про себя, потчуя меня все новыми историями о ней. Как она запретила Миносу ложиться к ней в постель и единственной ее отрадой стала младшая дочь, Федра. Как она бродила без конца по склонам Дикты и всю гору перекопала в поисках новых ядовитых трав. Все это я собирала по крупице и бережно хранила, как дракон – свое сокровище. Я понимала, что ищу чего-то, но чего – не смогла бы объяснить.
Как всякий хороший сказитель, самое интересное Гермес приберег напоследок. Однажды вечером он поведал мне, какую шутку сыграла с Миносом Пасифая еще в начале их совместной жизни. Минос привык любую приглянувшуюся девушку вызывать к себе в спальню и делал это прямо у Пасифаи на глазах. Тогда она наложила на мужа проклятие, превращавшее его семя в змей и скорпионов. И стоило ему возлечь с женщиной, змеи и скорпионы жалили ее изнутри, и она умирала.
Я вспомнила, как Минос и Пасифая бранились при мне. Сотня девушек, сказала тогда Пасифая. Вероятно, служанки, рабыни, дочери купцов и прочие, чьи отцы боялись царя и не смели поднимать шум. Всех их истребили просто так, ради минутного удовольствия и мести.
Я выпроводила Гермеса, закрыла ставни, чего не делала никогда. Всякий подумал бы, что я примусь накладывать какое-нибудь мощное заклятие, но к травам я и не притронулась. Мне стало легко и радостно. История эта, столь безобразная, нелепая и отвратительная, отрезвила меня. Пусть я заточена на этом острове, зато мне не приходится жить в одном мире с Пасифаей и ей подобными. Я подошла к львице и сказала:
– Всё. Больше о них думать не буду. Выброшу их из головы, хватит с меня.
Кошка смотрела в пол, прижав морду к согнутым лапам. Может, она знала то, чего не знала я.
Глава тринадцатая
Наступила весна, и я собирала первую землянику на восточных склонах. Здесь дули сильные морские ветры и сладость фруктов всегда приправлена была солью. Завизжали свиньи, я подняла голову. Сквозь косые лучи дневного солнца к нам шел корабль. Он двигался против ветра, но хода не сбавлял, не лавировал. Гребцы направляли его прямо к острову, как метко выпущенную стрелу.
Внутри у меня все перевернулось. Гермес ни о чем не предупреждал, и я не знала, что думать. Судя по облику, корабль был микенский, массивная фигура на носу, по-видимому, меняла осадку судна. На корпусе обведены были два копотно-черных глаза. Я уловила легкий, незнакомый запах – ветер принес его. Чуть помедлила, а потом вытерла руки и пошла вниз, к пляжу.
Корабль уже подошел к берегу, нос его отбрасывал на воду острую, как игла, тень. Я насчитала на борту три дюжины человек. Потом, конечно, тысячи станут утверждать, что были там, или выдумывать родословные, восходящие к тем, кто там был. Команду этого судна считали величайшими героями своего времени. Отважные и непоколебимые, из сотни рискованных авантюр они вышли достойно. И в самом деле выглядели как подобает героям: царственные, высокие, широкоплечие, густоволосые, в роскошных плащах, они взросли на лучшем, что только было в их царствах. Оружие носили как большинство людей носят одежду. С младенчества боролись с вепрями да убивали великанов, не иначе.
Но лица этих людей, стоявших у поручня, были измученные и напряженные. Тот запах усилился, в воздухе почувствовалась тяжесть, будто за ними влачился груз, свисавший прямо с мачты. Они увидели меня, но никак не поприветствовали, не издали ни звука.
С плеском упал якорь, а за ним и трап. Над кораблем с криками кружили чайки. Спустились двое, держась за руки, склонив головы. Мужчина, широкоплечий и мускулистый, с черными волосами, которые развевал поздний бриз. И, как ни странно, женщина – высокая, закутанная в черное, длинное покрывало струится за спиной. Они с достоинством и без всяких колебаний двинулись ко мне, будто долгожданные гости. Встали на колени у моих ног, и женщина простерла ко мне руки с длинными пальцами без украшений. Покрывало она закрепила так, что ни пряди волос из-под него не выбивалось. И упорно не поднимала головы, скрывая лицо.
– Богиня! – сказала она. – Ээйская колдунья! Мы пришли к тебе за помощью. – Голос ее был низок, но отчетлив и музыкален, словно она часто пела. – Мы бежали от великого зла и, дабы от него спастись, сами совершили великое зло. Мы заражены.
Я это чувствовала. Нездоровый дух сгустился, и все вокруг отяжелело, будто маслом облитое. Миазмы – вот как это называется. Скверна. Ее порождают неискупленные преступления, деяния, направленные против богов, неосвященное кровопролитие. После рождения Минотавра я ощутила ее на себе, а потом омылась в водах озера Дикты. Но эта была сильнее: смрадная, сочащаяся зараза.
– Ты поможешь нам? – спросила женщина.
– Помоги нам, великая богиня, уповаем на твою милость, – подхватил мужчина.
Не волшебство им требовалось, а наш древнейший ритуал. Катарсис. Очищение дымом и молитвой, водой и кровью. Мне не полагалось задавать вопросов, допытываться, в чем их проступок, если таковой был. Я могла только ответить “да” или “нет”.
Мужчина был менее сдержан, чем его подруга. Говоря, он чуть приподнял подбородок, и я увидела мельком его лицо. Молодой, моложе даже, чем я предполагала, – борода еще росла клочками. А кожа, хоть и раздраженная солнцем и ветром, светилась здоровьем. Он был красив – как бог, сказали бы поэты. Но меня больше всего поразило, как решителен этот смертный, как храбро держит голову, невзирая на все свои тяготы.
– Встаньте, – сказала я. – И идем. Помогу вам, чем смогу.
* * *
Я повела их наверх кабаньими тропами. Он заботливо держал ее за руку, будто чтобы не дать упасть, но она ни разу не споткнулась. Пожалуй, она ступала даже увереннее его. И все-таки по-прежнему старалась не поднимать головы.
Я впустила их в дом. Они прошли мимо кресел и молча преклонили колени на каменном полу. Дедал мог бы изваять с них прекрасную скульптуру – “Смирение”.
Я отправилась к задней двери, свиньи бросились мне навстречу. Я взяла поросенка, которому и полугода не исполнилось, – чистого, без единого пятнышка. Будь я жрицей, дала бы ему какое-нибудь снадобье, чтобы он не испугался, не задергался и не испортил ритуал. Но в моих руках поросенок просто обмяк, как спящее дитя. Я омыла его, обвязала священными лентами, сплела венок ему на шею – он не противился, словно все понимал и соглашался.
Я поставила на пол золотую чашу, взяла большой бронзовый нож. Алтаря у меня не было, да и зачем: где я – там и мой храм. Клинок легко рассек шею животного. Тогда поросенок все же задергался, но лишь на мгновение. Я держала его крепко, пока он не перестал лягаться, а красный ручеек тем временем стекал в чашу. Я пела гимны, омывала их руки и лица священной водой, жгла душистые травы. И чувствовала, как тяжесть уходит. Воздух очистился, маслянистый запах постепенно исчез. Они молились, а я вынесла кровавую воду и вылила на морщинистые древесные корни. Позже я разделаю тушку и приготовлю им на ужин.
– Вот и все, – сказала я, возвратившись.
Мужчина поднес к губам краешек моего плаща.
– Великая богиня!
Но я смотрела на нее. Хотела увидеть лицо, которое она столь тщательно охраняла, а теперь освободила наконец.
Она подняла голову. Глаза ее горели ярко, как факелы. Она откинула покрывало, и я увидела золотые, точно солнце на критских холмах, волосы. Полубогиня, могущественный сплав божества и человека. Более того, моя родственница. Такой золотистый взгляд мог принадлежать лишь прямому потомку Гелиоса.
– Прости за обман, – сказала она. – Боялась, ты меня прогонишь, и не хотела рисковать. Я ведь всю жизнь мечтала с тобой познакомиться.
Было в ней нечто трудноописуемое – горячность, от которой тебя и самого в жар бросало. Я ожидала увидеть красавицу, ведь держалась незнакомка как царица богов, но ее красота оказалась своеобразной, не той, что отличала мою мать или сестру. По отдельности черты ее лица ничего собой не представляли – нос слишком острый, подбородок чересчур волевой. Но, соединенные в одно целое, подобны были сердцу пламени. Глаз не оторвешь.
Ее цепкий взгляд словно сдирал с меня кожу.
– В детстве вы с моим отцом были очень дружны. Что он мог сообщить тебе о своей заблудшей дочери, я не знала.
Такая в ней чувствовалась сила, такая уверенность. Мне следовало сразу распознать, кто она, по одной лишь осанке.
– Ты дочь Ээта. – Я припоминала имя, которое называл Гермес. – Медея, верно?
– А ты моя тетя Цирцея.
Она похожа на отца, подумалось мне. Тот же высокий лоб и острый, непреклонный взгляд. Я больше ничего не сказала, поднялась и пошла в кухню. Поставила на поднос тарелки, положила хлеб, добавила сыр, оливки да кубки с вином. Гостей положено сначала накормить, а потом расспрашивать.
– Подкрепитесь. Успеем еще все выяснить.
Она потчевала прежде мужчину, настойчиво предлагала ему самые нежные, лакомые кусочки, один за другим. Она предлагала, а он жадно ел, и когда я во второй раз наполнила поднос, снова все сжевал – челюсти героя работали неустанно. Она же почти не ела. Сидела, опустив голову, опять спрятав глаза.
Наконец мужчина отодвинул тарелку.
– Меня зовут Ясон, я наследник царства Иолк по праву. Когда я был еще ребенком, мой дядя отнял трон у отца – добродетельного, но мягкосердечного царя. Я вырос, и дядя обещал вернуть мне трон, если докажу, что достоин этого: добуду золотое руно, хранимое колдуном – царем Колхиды.
Он был истинным царевичем, без сомнения. Умел говорить, как царевичу и подобает, – катал слова будто огромные валуны, блуждая в подробностях легенды о себе самом. Я попыталась представить его стоящим на коленях перед Ээтом среди молочных фонтанов и извивающихся драконов. Мой брат, вероятно, счел Ясона глупым и заносчивым к тому же.
– Владычица Гера и владыка Зевс благословили мое намерение. Указали, где найти корабль, и помогли мне собрать товарищей. Прибыв в Колхиду, я предложил царю Ээту достойные богатства в обмен на руно, но он отказался. Сказал, я получу руно, только если выполню одну задачу. Запрягу двух быков, вспашу и засею огромное поле в один день. Разумеется, я охотно согласился. Но…
– Но задача оказалась невыполнимой. – Голос Медеи просочился меж слов Ясона легко, как вода. – Оказалась уловкой, задуманной, дабы не позволить Ясону завладеть руном. Отец и не собирался его отдавать, ведь у этой вещи великая история и великая сила. Ни один смертный, даже самый доблестный и отважный, – тут она повернулась к Ясону, коснулась его руки, – сам с такой задачей не справился бы. Быков этих отец сотворил волшебством – из бронзы, острой как нож, и огненного дыхания. И даже если бы Ясон их запряг, его поджидала другая ловушка: из семян, которые предстояло посеять, выросли бы воины и убили его.
Медея не сводила с Ясона пылкого взгляда. Я заговорила – прежде всего, чтобы вернуть ее к действительности:
– И тогда вы замыслили хитрость.
Ясону это не понравилось. Он был героем великого золотого века. А хитрость – удел трусов, которые против быка ничто и настоящую отвагу проявить не способны. Заметив его недовольство, Медея поспешно заговорила:
– Мой возлюбленный не принял бы никакой помощи. Но я настаивала – не могла перенести, что он подвергнется опасности.
Ясон смягчился. Эта сказка была приятнее: царевна упала без чувств к его ногам, отреклась ради него от жестокого отца. Пришла к нему втайне среди ночи, и только лицо ее освещало тьму. Кто бы устоял?
Но теперь лицо она прятала. И говорила тихо, обращаясь к своим сцепленным рукам:
– Я немного смыслю в искусствах, которыми вы с отцом владеете. Я приготовила простое зелье, чтобы защитить Ясона от огненного бычьего дыхания.
Теперь, когда я знала, кто она, эта ее кротость выглядела нелепой, как огромный орел, что пытается, съежившись, уместиться в воробьином гнезде. “Простое” – так она сказала о зелье? Я-то думала, смертные вообще не способны колдовать, не говоря уж о столь мощном чародействе. Но теперь опять заговорил Ясон, снова он катал валуны, запрягал быков, пахал и сеял.
Когда на поле выросли воины, он уже знал, как их одолеть, – Медея подсказала. Нужно было бросить камень в их толпу, чтоб они пришли в ярость и напали друг на друга. Так Ясон и сделал, но руна ему Ээт все равно не уступил. Сказал, что прежде нужно победить бессмертного дракона, охраняющего руно. Медея приготовила другое зелье и усыпила змея. Ясон, схватив сокровище, побежал на корабль, и Медея за ним – благородство, конечно, не позволило ему оставить невинную девушку с таким коварным деспотом.
Ясон уже воображал, как рассказывает эту историю своим придворным и аристократы таращат глаза, а девицы лишаются чувств. Он не благодарил Медею за помощь, он на нее едва смотрел. Словно полубогиня и должна была спасать его на каждом шагу.
Медея заговорила, почувствовав, вероятно, мое неудовольствие:
– Ясон человек воистину благородный, той же ночью прямо на корабле он взял меня в жены, хотя отцовское войско преследовало нас. Когда он вновь займет трон в Иолке, я буду его царицей.
Мне почудилось или от этих слов Ясон слегка помрачнел?
Помолчали.
– Так чью же кровь я смыла с ваших рук?
– Да-да, – тихо откликнулась Медея. – Я к этому подхожу. Отец пришел в ярость. Пустился за нами в погоню, колдовством направлял ветер в свои паруса и к утру был уже совсем близко. Я понимала, что в чародействе мне с ним не тягаться. Наш корабль, пусть и благословленный богами, уйти от отца не мог. Оставалась одна надежда: младший брат, которого я увезла с собой. Он был отцовым наследником, и я взяла его как заложника, чтобы потом вернуть в обмен на нашу неприкосновенность. Но, увидев отца, стоявшего на носу корабля и кричавшего нам проклятия, поняла, что ничего не выйдет. Жажда крови написана была на его лице. Только уничтожив нас, он успокоился бы. Он произносил заклинания и обрушивал их на наши головы, вздымая свой жезл. Великий страх обуял меня. Не за себя, а за ни в чем не повинного Ясона и его товарищей.
Она взглянула на Ясона, но тот сидел, отвернувшись к очагу.
– И в этот миг… не могу описать, что случилось. Мной овладело безумие. Я вцепилась в Ясона и приказала убить моего брата. А потом расчленила его тело и бросила в воду. Отец, пусть и взбешенный, непременно остановился бы, чтобы устроить сыну достойное погребение. Когда я пришла в себя, море вокруг опустело. Я подумала даже, что это был сон, но потом увидела кровь брата на руках.
Она протянула ко мне руки, будто в доказательство. Чистые руки. Я их очистила.
Лицо Ясона сделалось серым, как неочищенный свинец.
– Муж мой, – сказала Медея. Он вздрогнул, хотя говорила она негромко. – Твой кубок пуст. Разреши налить тебе вина.
Медея встала, подошла к наполненной до краев чаше. Ясон не смотрел на нее, и я, не будь сама колдуньей, тоже не заметила бы – щепотку порошка, брошенную в вино, произнесенное шепотом слово.
– Возьми, любовь моя.
Таким тоном мать уговаривает ребенка. Ясон взял кубок и выпил. Голова его откинулась назад, а кубок, выпавший из рук, Медея подхватила. Аккуратно поставила на стол и села на место.
– Ты ведь понимаешь. Ему очень тяжело. Он себя винит.
– Никакого безумия не было, – сказала я.
– Нет. – Ее золотистый взгляд пронзил меня. – Хотя любящих называют порой безумными.
– Я не совершила бы ритуал, если б знала.
Она кивнула:
– Как и всякий почти. Может, поэтому у просителей и нельзя ни о чем допытываться. Многие заслужили бы прощение, если б открыли свои истинные чувства?
Медея сняла черный плащ, положила на соседнее кресло. Под плащом оказалось лазоревое платье, перевязанное тонким серебристым поясом.
– И ты не раскаиваешься?
– Я, конечно, могла бы рыдать да слезы утирать, чтоб угодить тебе, но предпочитаю не притворяться. Отец всех на корабле уничтожил бы, не предприми я что-нибудь. Мой брат был воином. Он принес себя в жертву ради победы.
– Вот только он не приносил себя в жертву. Ты убила его.
– Я дала ему зелье, и он не страдал. Большинству людей и этого не достается.
– Он был тебе родней.
Глаза ее вспыхнули, словно комета в ночном небе.
– Разве одна жизнь дороже другой? Никогда так не думала.
– Ему не обязательно было умирать. Ты могла бы взять руно и сдаться. Вернуться к отцу.
Какое выражение мелькнуло на ее лице! И впрямь подобное комете, что, резко повернув к земле, обращает поля в пепел.
– Меня заставили бы смотреть, как отец Ясона и всю его команду разрывает на куски, а потом и саму истязали бы. Уж извини, такой исход меня не устраивал.
Увидев выражение моего лица, она спросила:
– Ты не веришь мне?
– Я не узнаю своего брата – такое ты о нем говоришь.
– Тогда разреши вас познакомить. Знаешь, какая у отца любимая забава? К нам часто прибывают желающие помериться силами с коварным колдуном. Капитанов таких кораблей отец обычно выпускает к драконам и наблюдает, как несчастные пытаются убежать. А остальных моряков порабощает, лишает рассудка, они становятся безвольными, будто камни какие. Мне приходилось видеть, как отец, чтобы развлечь гостей, берет горящую головню и прикладывает к руке такого раба. Головня жжется, но раб стоит не шевелясь, пока отец его не отпустит. Я все думала: они лишь пустые оболочки или понимают, что с ними творят, и беззвучно кричат про себя? Если попадусь отцу – узнаю, ведь то же самое он сделает со мной.
Приторно-сладкого голоса, каким она говорила с Ясоном, не было и в помине. Как и ее блестящей самоуверенности. Слова Медеи обрушивались словно обух топора, мрачные, тяжелые, неумолимые, и от каждого удара я истекала кровью.
– Разумеется, он не причинит боли собственному ребенку.
Медея фыркнула:
– Я для него не ребенок. Он использовал меня, как своих воинов, вырастающих из семян, да огнедышащих быков. Как мою мать, которую отослал тут же, едва она родила ему наследника. Может, все было бы иначе, не владей я колдовством. Но к десяти годам я уже умела выманить гадюку из гнезда, убить барашка одним только словом, а другим оживить. Отец наказывал меня за это. Говорил “ты теперь негодный товар”, а на самом деле просто не хотел, чтобы я унесла его тайны к своему мужу.
Я услышала голос Пасифаи, словно она шептала мне на ухо: женщин Ээт никогда не любил.
– Больше всего отец желал сбыть меня какому-нибудь богу-колдуну вроде него самого, да чтоб тот заплатил экзотическими ядами. Но, кроме его брата Перса, таких не нашлось, ему-то отец и предложил меня. Каждый вечер я благодарю богов за то, что этот зверь не захотел меня. Вместо жены у него какая-то шумерская богиня, закованная в цепи.
Я вспомнила рассказы Гермеса – о Персе и его дворце с мертвецами. И слова Пасифаи: знаешь, как мне приходилось его ублажать?
– Не понимаю… – Я и сама слышала, как слаб мой голос. – Ээт Перса терпеть не мог.
– Теперь все иначе. Они лучшие друзья, и, когда Перс приезжает в гости, у них только и разговоров, как бы поднять мертвых да разрушить Олимп.
Я оцепенела, опустела, как зимнее поле.
– Ясон обо всем этом знает?
– Конечно нет! С ума сошла? Каждый раз, глядя на меня, он станет думать о ядах да паленой коже. А мужчина хочет, чтоб жена его была чиста и свежа, как молодая травка.
Неужели она не видела, как отшатнулся Ясон? Или не хотела видеть? Он уже тебя чуждается.
Медея встала, платье ее синело, как гребнистая волна.
– Отец все еще преследует нас. Нам нужно отплыть прямо сейчас и скорее попасть в Иолк. Войскам Иолка даже отец не сможет противостоять, ведь на их стороне сражается богиня Гера. Ему придется отступить. А после Ясон станет царем, и я буду царствовать вместе с ним.
Лицо Медеи пылало. Произнося каждое слово, она словно закладывала камень в фундамент собственного будущего. И все же впервые напомнила мне существо, которое отчаянно цепляется за край обрыва, а коготки уже соскальзывают. Она была молода – моложе Главка в тот день, когда я с ним познакомилась.
Я посмотрела на одурманенного Ясона, спавшего, приоткрыв рот.
– Ты уверена в его расположении?
– Намекаешь, что он меня не любит?
Тон ее тут же сделался резким.
– Он еще наполовину ребенок, к тому же смертный всецело. Ему не понять ни истории твоей, ни чародейства.
– Ему и не нужно ничего понимать. Теперь мы женаты, я рожу ему наследников, и он забудет все это как горячечный бред. Я стану хорошей женой, и мы будем процветать.
Я коснулась ее руки. Кожа Медеи была прохладной, словно она долго гуляла на ветру.
– Племянница, боюсь, ты не все себе ясно представляешь. В Иолке тебя могут встретить совсем не так, как ты вообразила.
Она отдернула руку, нахмурилась:
– Что ты хочешь сказать? Почему это? Я царевна и достойна Ясона.
– Ты чужестранка.
Внезапно я увидела это, отчетливо, будто на картине. Вздорные аристократы ждут, когда Ясон вернется домой, и каждый хочет перехитрить остальных и выдать свою дочь за новоиспеченного героя, чтобы присвоить часть его славы. Но насчет Медеи они будут единодушны.
– Тебя там невзлюбят. Хуже того, станут подозревать, ведь ты дочь чародея, да и сама колдунья. Ты нигде не бывала, кроме Колхиды, и не знаешь, как смертные боятся фармакеи. Они только и станут думать, как бы тебе навредить. Не посмотрят, что ты помогла Ясону. Предпочтут забыть об этом, а то и используют против тебя – как доказательство твоей противоестественности.
Она смотрела на меня в упор, но я не умолкала. Слова выскакивали сами, а выскочив – вспыхивали.
– Ты не найдешь там ни покоя, ни убежища. И все же ты можешь освободиться от отца. Я не в силах отменить совершенных им жестокостей, но в силах сделать так, чтобы они не преследовали тебя больше. Твой отец сказал однажды: колдовству нельзя научить. Он ошибался. Он скрывал свои знания от тебя, но я передам тебе все, что знаю. И когда он придет, мы вместе его прогоним.
Она долго молчала.
– А как же Ясон?
– Пусть будет героем. А ты – нечто иное.
– И что же?
Я уже представила, как мы вместе склоняемся над лиловыми цветами аконита, над черным корнем моли. Я избавлю ее от грязного прошлого.
– Ты колдунья. Ты обладаешь безграничной силой. И только перед самой собой в ответе.
– Понятно, – сказала Медея. – Как ты? Жалкая изгнанница, от которой разит одиночеством? Что, – продолжила она, увидев мое ошеломленное лицо, – думала, окружив себя свиньями да кошками, сможешь кого-то обмануть? Ты и дня со мной не знакома, а уже из кожи вон лезешь, лишь бы меня удержать. Говоришь, что хочешь мне помочь, а кому помогаешь на самом деле? “Ах, племянница, дражайшая племянница! Мы станем лучшими подругами и будем вместе колдовать. Ты останешься при мне и заполнишь мою бездетную жизнь”. – Она скривила губы. – Нет, я не собираюсь заживо похоронить себя здесь.
Беспокойство. В эти дни мной владело лишь беспокойство и легкая грусть. Но Медея сорвала с меня все покровы, и я увидела себя ее глазами: злая, всеми забытая старуха, паучиха, замыслившая высосать ее жизнь.
Вспыхнув, я встала, чтобы дать ей отпор.
– Все лучше, чем выйти замуж за Ясона. Ты слепа, если не видишь, какая он хрупкая соломинка. Он уже от тебя вздрагивает. А вы женаты сколько, три дня? Что же он станет делать через год? Самолюбие движет им, а ты стала лишь средством достижения цели. В Иолке ты целиком будешь зависеть от его благосклонности. А как думаешь, долго она продлится, если его соотечественники примутся кричать, что убийство твоего брата навлечет проклятие на их страну?
Руки ее сжались в кулаки.
– Никто не узнает о смерти брата. Я взяла с команды клятву, они будут молчать.
– Такое не утаишь. Не будь ты ребенком, знала бы это. Отойди подальше – и моряки начнут распускать слухи. За день об этом узнает все царство, твоего дрожащего Ясона станут трясти, пока он не уступит. “Великий царь, не по твоей вине мальчик погиб. Это все она, преступница, чужестранная колдунья. Родича разрубила на куски, так какие еще сотворит злодейства, а может, уже творит? Выгони ее, очисти нашу землю и возьми себе жену получше”.
– Ясон ни за что не станет слушать такую клевету! Я раздобыла ему руно! Он любит меня!
Она застыла на месте, негодующая, яркая, дерзкая. Все мои попытки что-то втолковывать делали ее лишь тверже. Именно такой я, наверное, казалась бабке, когда она сказала мне: это не одно и то же.
– Медея, послушай. Ты молода, а Иолк состарит тебя. Ты не найдешь там защиты.
– Каждый день меня старит. Это у тебя много времени, а я свое тратить не могу. Что до защиты, она мне не нужна. Это лишь новые оковы. Пусть нападут, если посмеют. Ясона я им ни за что не отдам. У меня есть дар, и я им воспользуюсь.
Всякий раз, когда Медея произносила его имя, свирепая, орлиная любовь вспыхивала в ее глазах. Она вцепилась в него и будет сжимать все крепче, пока не убьет.
– А попробуешь меня удержать, – добавила Медея, – я и с тобой буду биться.
Будет, подумала я. Хоть я богиня, а она смертная. Эта с целым миром будет биться.
Ясон пошевелился. Чары слабели.
– Племянница, я не стану тебя удерживать против воли. Но если однажды ты…
– Нет. Мне от тебя больше ничего не нужно.
Медея повела Ясона на берег. Они не задержались, чтоб отдохнуть или поесть, не дождались рассвета. Подняли якорь и отплыли во тьму – только луна в дымке да непоколебимый золотой взгляд Медеи освещали им путь. Я скрывалась за деревьями – не хотела, чтобы она увидела, как я за ней наблюдаю, и стала презирать меня за это тоже. Зря беспокоилась. Она не оглядывалась.
А потом я вышла на берег, на прохладный песок, и звездный свет испещрил мое лицо. Волны усердно смывали следы гостей. Я закрыла глаза и почувствовала, как бриз овевает меня, принося с собой запахи соли и водорослей. Как созвездия над головой вращаются по далеким орбитам. Я долго ждала, прислушивалась, устремляла мысленный взгляд в открытое море. Я ничего не слышала – не скрипели весла, не хлопал парус, ветер не доносил голосов. Но его приближение чувствовала. Я открыла глаза.
Корпус корабля с изогнутым клювом рассекал воды моей гавани. Он стоял на носу, его золотой лик вырисовывался на фоне рассветного неба. Радость разрасталась во мне, давняя и острая, как боль. Брат.
Он поднял руку, и корабль остановился, неподвижно зависнув в воде.
– Цирцея! – Крик Ээта пронесся над разделяющей нас водой. От его голоса воздух зазвенел, как бронза от удара. – Сюда явилась моя дочь.
– Да. Явилась.
Лицо его просияло от удовольствия. Когда Ээт был младенцем, череп его казался мне хрупким как стекло. Мне нравилось водить пальцами по его косточкам, пока Ээт спал.
– Я знал, что явится. Безрассудная. Хотела меня связать, а связала себя. Братоубийство всю жизнь будет над ней тяготеть.
– Я скорблю о смерти твоего сына.
– Она заплатит за это. Пришли ее сюда.
Лес за моей спиной притих. Животные замерли, припав к земле. Ребенком он любил положить голову мне на плечо и разглядывать нырявших за рыбой чаек. Смех его светился, как солнце поутру.
– Я познакомилась с Дедалом.
Он нахмурился:
– С Дедалом? Он мертв давно. Где Медея? Отдай ее мне.
– Ее здесь нет.
Обрати я море в камень, он, наверное, так не поразился бы. Недоверие и ярость распускались на его лице.
– Ты отпустила ее?
– Она не захотела остаться.
– Не захотела? Она преступница, изменница! Ты обязана была задержать ее и передать мне!
Никогда не видела его таким разъяренным. Вообще никогда разъяренным не видела. Но даже сейчас лицо его было прекрасно, как вздымающая гребень штормовая волна. Можно еще попросить у него прощения, еще не поздно. Можно сказать, что она меня перехитрила. Я ведь всего лишь его глупая сестра, слишком доверчивая и неспособная проникнуть взглядом в трещины мироздания. Тогда он сошел бы на берег и мы бы… Но этой мысли мое воображение не докончило. Позади брата на веслах сидели люди. Смотрели прямо перед собой. И не шевелились – даже чтобы муху смахнуть или почесаться. Лица их были пусты и вялы, руки покрыты шрамами да струпьями. Следами ожогов.
Я потеряла его давным-давно.
Нас охлестнул ветер.
– Слышишь? – вскричал Ээт. – Мне следует наказать тебя!
– Нет. В Колхиде можешь делать что пожелаешь. А здесь Ээя.
И снова на лице его отразилось неподдельное изумление. А затем он скривил губы:
– Ты ничего не изменила. В конце концов я до нее доберусь.
– Может, и так. Но думаю, легко она не сдастся. Она похожа на тебя, Ээт, вы словно два дуба. И ей приходится с этим жить, как и тебе, видно.
Он ухмыльнулся, а затем, отвернувшись, поднял руку. Тела гребцов синхронно задвигались. Весла забили по воде, увозя его прочь от меня.
Глава четырнадцатая
За окном шли зимние дожди. Львица моя окотилась, и детеныши ее скакали через очаг на неуклюжих новеньких лапах. Не было сил улыбаться, глядя на них. Звук моих шагов, казалось, эхом отдавался в земле. Пустое небо простирало надо мной руки. Я ждала Гермеса, хотела спросить, что сталось с Медеей и Ясоном, но он, похоже, всегда знал, когда нужен мне, и не приходил. Я пробовала ткать, но душу мою будто иглами искололи. После того как Медея произнесла это слово – “одиночество”, оно свисало отовсюду, вездесущее, липло ко мне паутиной. Я пыталась стряхнуть его, носилась вдоль берега, бегала, задыхаясь, вверх-вниз по лесным тропинкам. Я перебирала вновь и вновь воспоминания об Ээте, обо всех тех часах, что мы провели бок о бок. Вернулось то давнишнее тошнотворное чувство: что я всю свою жизнь была дурой, каждый миг.
Ты помогла Прометею, напомнила я себе. Но это оправдание казалось жалким даже мне самой. Сколько можно цепляться за те несколько минут, пытаясь прикрыться ими словно истрепанным одеялом? Мой поступок ничего не изменил. Прометей на своем утесе, а я здесь.
Дни тянулись медленно, облетали как лепестки отцветающей розы. Я бралась за ткацкий станок, заставляла себя вдохнуть его аромат. Пыталась вспомнить, каковы были на ощупь шрамы Дедала, но воспоминания, сотканные из воздуха, тут же разлетались. Кто-то придет, думала я. Столько на свете кораблей, столько людей. Кто-то должен. Я всматривалась в горизонт, пока не начинало рябить в глазах, надеясь увидеть рыбаков, грузовое судно или даже кораблекрушение. Но не видела ничего.
Я зарывалась лицом в шерсть львицы. Наверняка богам известна какая-нибудь хитрость, чтобы заставить часы бежать быстрее. Чтобы они ускользали незамеченными, чтобы уснуть на годы, а потом проснуться и увидеть мир изменившимся. Я закрыла глаза. За окном, в саду, жужжали пчелы. Львиный хвост бил по каменным плитам. Когда спустя вечность я открыла глаза, даже тени не сдвинулись.
* * *
Она стояла надо мной, сдвинув брови. Волосы темные, глаза темные, руки-ноги округлые, головка аккуратная, как грудка соловья. От нее исходил знакомый запах. Розового масла и дедовой реки.
– Я пришла служить тебе, – сообщила она.
Перед этим я дремала в кресле. И теперь, глядя на нее затуманенными глазами, думала, что она, должно быть, привидение и мерещится мне от одиночества.
– Что?
Незнакомка сморщила нос. Очевидно, весь запас смирения она исчерпала на первой фразе.
– Я Алка. Это что, не Ээя? А ты не дочь Гелиоса?
– Дочь.
– Меня приговорили служить тебе.
Все было как во сне. Я медленно поднялась.
– Приговорили? Кто? Впервые об этом слышу. Ответь, чьей властью ты послана сюда?
Чувства проступают на лицах наяд подобно ряби на воде. Уж не знаю, как она представляла себе нашу встречу, но явно не так.
– Я послана великими богами.
– Зевсом?
– Нет. Моим отцом.
– И кто же он?
Она назвала одного из младших речных богов Пелопоннеса. Я о нем слышала, может, даже видела однажды, но во дворце отца он никогда не бывал.
– Почему тебя ко мне послали?
Судя по выражению лица, такой беспросветной дуры, как я, она еще не видывала.
– Ты дочь Гелиоса.
Что же я, забыла, как это бывает у меньших богов? Как они отчаянно цепляются за всякую благоприятную возможность? Во мне, пусть и попавшей в опалу, течет кровь солнца, а значит, я завидная хозяйка. Такого, как ее отец, моя опала лишь приободрила: я низведена достаточно, чтобы он посмел до меня дотянуться.
– За что тебя наказали?
– Я полюбила смертного. Благородного пастуха. Отец меня за это осудил, и теперь придется целый год отбывать наказание.
Я посмотрела на нее внимательно. Спину держит прямо, глаз не опускает. Страха не выказывает – ни передо мной, ни перед моими волками и львами. И отец ее осудил.
– Садись, – сказала я. – Будь как дома.
Она села, но сморщилась, будто обсасывая неспелую оливку. Осмотрелась неприязненно. Я принесла ей еду – она отвернулась, надувшись, как дитя. Попробовала с ней заговорить – она скрестила руки на груди, поджала губы. Размыкались они, лишь чтобы озвучить жалобы: на запах красок, булькавших на плите, львиную шерсть на коврах и даже Дедалов станок. И хотя она заявляла, что пришла сюда мне служить, даже тарелку отнести не вызвалась.
Чему тут удивляться, подумала я. Она ведь нимфа, то есть высохший источник.
– Отправляйся домой, – предложила я, – раз так несчастна. Я освобождаю тебя от наказания.
– Ты не можешь. Мне великие боги приказали. И не в твоих силах меня освободить. Я пробуду здесь год.
Видимо, это ее огорчало, и все же она самодовольно ухмылялась. Гордилась собой, словно вышедший к толпе победитель. Я наблюдала за ней. О богах, изгнавших ее, она говорила без злости и печали. Их власть казалась ей естественной, неоспоримой, как движение планет. Но я, подобно ей, была нимфой и тоже изгнанницей, дочерью великого отца, конечно, зато без мужа, с грязными руками и странной прической. По этой причине я становилась досягаемой – так она рассуждала. И поэтому намеревалась бороться со мной.
Ты ведешь себя глупо. Я тебе не враг, а строить гримасы – еще не значит кем-то управлять. Тебя убедили…
Эти слова не успели оформиться в моих устах, а я уже их отбросила. Все равно что на персидском с ней разговаривать. Ничего она не поймет, даже через тысячу лет. А мне надоело поучать.
Наклонившись к ней, я заговорила на понятном языке:
– Вот как мы будем жить, Алка. Я тебя не слышу. Запаха твоего розового масла не чую и волос твоих в доме не нахожу. Ты сама себя кормишь и о себе заботишься, а если будешь досаждать мне еще хоть один миг, превращу тебя в медянку и брошу в море на корм рыбам.
Ухмылка стерлась с ее лица. Она побелела, прижала ладонь ко рту и выбежала вон. И после держалась от меня подальше, как я и велела. Но среди богов разнесся слух, что на Ээю удобно ссылать непослушных дочерей. Явилась дриада, сбежавшая от нежеланного жениха. За ней – две каменноликие ореады, изгнанные со своих гор. Теперь, пробуя произнести заклинание, я слышала лишь дребезжание их браслетов. Садилась ткать, а они без конца мелькали где-то на краю поля зрения. Они шептались и шуршали в каждом углу. Когда я собиралась искупаться, чье-нибудь круглое лицо непременно склонялось над прудом. А когда проходила мимо, их хихиканье плескалось мне вслед. Нет, снова так жить я не буду. Не на Ээе.
Я вышла на поляну и позвала Гермеса. Он явился, уже с улыбочкой.
– Ну что? Довольна новыми служанками?
– Нет. Пойди к моему отцу, узнай, как их отсюда выдворить.
Я опасалась, что он не захочет быть на посылках, но такого случая позабавиться Гермес упустить не мог. Вернувшись, он сказал:
– Чего ты ожидала? Твой отец доволен. Говорит, это только справедливо, если меньшие боги служат его высокому роду. Он будет и другим отцам советовать посылать сюда дочерей.
– Нет. Больше я не приму. Так и скажи отцу.
– Узники обычно не диктуют условий.
Щеки защипало, вот только показывать этого я не собиралась.
– Скажи отцу, если они останутся, что-нибудь страшное с ними сделаю. В крыс превращу.
– Вряд ли Зевсу это понравится. Ты не забыла, что уже изгнана за причинение вреда собственной родне? Остерегайся худшего наказания.
– Ты мог бы замолвить за меня слово. Попробуй его убедить.
Его черные глаза сверкнули.
– Боюсь, я всего лишь вестник.
– Прошу! Они мне правда тут не нужны. Я не шучу.
– Нет, не шутишь. Ты нагоняешь тоску. Подумай хорошенько, для чего-нибудь они да сгодятся. Возьми их с собой в постель.
– Глупости. Они завопят и убегут.
– Нимфы всегда так делают. Но открою тебе тайну: бегать они совсем не умеют.
На олимпийском пиру за такой шуточкой последовал бы оглушительный хохот. Гермес ждал его и сейчас, скалясь по-козлиному. Но я ощущала лишь чистую, холодную ярость.
– Ты мне надоел. И давно уже. Сделай так, чтобы я тебя больше не видела.
Он, надо сказать, оскалился еще шире. А потом исчез и больше не возвращался. Не потому, что послушал меня. Просто я ему тоже надоела, поскольку совершила непростительный грех – нагнала тоску. Я догадывалась, какие истории он рассказывает обо мне – унылой, колючей и пахнущей свиньями. Порой я чувствовала его поблизости, хоть и не видела, он отыскивал моих нимф в горах, а после отсылал обратно, раскрасневшихся, смеющихся, потерявших голову от великого олимпийца, который проявил к ним благосклонность. Он, кажется, думал, что я, обезумев от ревности и одиночества, и в самом деле превращу их в крыс. Сто лет он прилетал на мой остров и все это время ничем, кроме собственного развлечения, не интересовался.
Нимфы остались. Когда у одних истекал срок службы, на их место приходили другие. Нимф могло быть четверо, а то и шестеро или семеро. Они трепетали, когда я проходила мимо, склоняли головы и называли меня хозяйкой, да что проку? Меня поставили на место. Одного отцовского слова, каприза хватило бы, чтоб всю мою хваленую власть как ветром сдуло. И не только отцовского: всякий речной бог имел право заселять мой остров, и помешать ему я не могла.
Нимфы порхали вокруг. Их приглушенный смех разносился по комнатам. Хорошо хоть, здесь нет их братьев, думала я, те хвастали бы, дрались и охотились на моих волков. Но опасаться этого всерьез, конечно, не следовало. Сыновей не наказывали.
Сидя у очага, я наблюдала, как в небе за окном вращаются звезды. И чувствовала, что охладела. Так охладевает сад зимой, уходит глубоко в землю. Я колдовала. И пела, и ткала, и заботилась о животных, но все это казалось какой-то муравьиной возней. В моей заботе остров вовсе не нуждался. Он благоденствовал независимо от меня. Овцы размножались и бродили повсюду. Гуляли, пощипывали травку, тупыми мордами отодвигая в сторону волчат. Львица лежала дома у огня. Пасть ее обросла белой шерстью. У ее внуков уже появились собственные внуки, и ляжки ее тряслись при ходьбе. Сто лет по меньшей мере она жила со мной, ходила рядом, и близкое биение божественного пульса продлевало ее жизнь. Мне же казалось, прошло лет десять. И я думала, что впереди еще много, но однажды утром проснулась, а она лежит рядом на постели, окоченевшая. Отупев, не в силах в это поверить, я рассматривала ее неподвижные бока. А когда тронула ее, спугнула муху. Я разжала ее одеревеневшие челюсти, влила зелье в пасть, произнесла одно заклинание, затем другое. Но она не двигалась, и ее золотая мощь меркла. Может, Ээт воскресил бы ее или Медея. А я не могла.
Я сама сложила погребальный костер. Из кедра, тиса и рябины, которую тоже рубила сама, и белая сердцевина ее ствола брызгами разлеталась из-под топора. Поднять львицу я не смогла и из лиловой накидки, в которую часто наряжала ее, сделала волокушу. Я протащила львицу по комнате, по каменным плитам, выглаженным подушечками ее огромных лап. Я втянула ее на сложенные поленья и зажгла огонь. Ветра не было, и пламя пожирало ее медленно. Целый день прошел, прежде чем почернела ее шерсть и длинное золотистое тело обратилось в пепел. Впервые холодное царство мертвых показалось мне милостью. От смертных хоть что-то остается и продолжает жить. А львица исчезла бесследно.
Я смотрела на костер, пока не угас последний язычок пламени, а потом вернулась в дом. Боль разъедала мне грудь. Грудь – кости и полости, я прижала к ней руки. Села перед станком и наконец почувствовала себя такой, как сказала Медея: старой, забытой, одинокой, безжизненной и серой, словно скала.
* * *
Я много пела тогда, ведь песня лучше всего спасала от одиночества. Тем утром это был старинный гимн, прославлявший скотоводство и земледелие. Мне нравилось, как он оформляется в моих устах, перечисление злаков и растений, загонов и полей, стад и стай да кружащих над всем этим звезд звучало так успокаивающе. Я отпускала слова плыть по воздуху, а сама помешивала бурлящую в горшке краску. Недавно я видела лису и хотела теперь повторить цвет ее шубки. Жидкость – смесь шафрана и марены – пенилась. Мои нимфы сбежали подальше от вони, а мне нравилось, что дерет горло и слезятся глаза.
Песня их и привлекла – звук моего голоса уносился вдоль тропинок вниз и достигал берега. Они пошли на него сквозь деревья и заметили шедший из трубы дымок.
Снаружи раздался мужской голос:
– Есть кто-нибудь?
Помню, как я оторопела. Гости. Я повернулась так резко, что расплескала краску, и жгучая капля попала мне на руку. Я стерла ее, подбегая к двери.
Я насчитала двадцать человек, их обветренные лица блестели на солнце. Ладони у них были мозолистые, руки – исчерчены шрамами. Я так долго жила среди гладкого однообразия нимф, что теперь всякое несовершенство радовало глаз: морщинистые веки, струпья на ногах, поломанные фаланги пальцев. Я упивалась видом изношенной одежды, изнуренных лиц. Не герои это были и не царский экипаж. Наверное, добывали себе пропитание, как Главк когда-то: тянули сети, перевозили случайные грузы, а ужинали тем, что удавалось поймать. Во мне разливалось тепло. Пальцы чесались, будто желая взяться за иглу и нить. Здесь кое-что порвалось, но я смогу починить.
Один выступил вперед. Высокий, седой, худощавый. Многие из стоявших позади все еще держались за рукояти мечей. И правильно делали. Острова опасны. Чудовища здесь попадаются не реже друзей.
– Госпожа, мы заблудились и голодны, – заговорил мужчина. – И надеемся, что такая богиня не оставит нас в нужде.
Я улыбнулась. Непривычное было ощущение – так давно уже этого не делала.
– Я рада вам. Очень рада. Входите.
Волков и львов я выгнала на улицу. Не все люди бесстрашны, как Дедал, а эти моряки, судя по их виду, уже достаточно натерпелись. Я усадила их за столы, поспешила в кухню и вынесла блюда, полные томленых фиг и жареной рыбы, рассольного сыра и хлеба. Еще по пути в дом люди поглядывали на моих свиней и, толкая друг друга локтями, громко шептались: хорошо бы, мол, я убила какую-нибудь. Но, увидев рыбу и фрукты, накинулись на еду, довольные, даже рук не помыли и не отцепили мечей. Они глотали куски целиком и забрасывали в рот еще, их бороды темнели от жира и вина. Я снова приносила рыбу и сыр. И каждый раз, когда проходила мимо, они кланялись. Госпожа. Хозяйка. Благодарим тебя.
Улыбка не сходила с моего лица. Смертные хрупки, а потому добры и любезны. Умеют ценить дружбу и щедрость. Ах, если бы и другие пришли, думала я. Я каждый день по кораблю кормила бы, и с радостью. По два корабля. По три. И может, снова стала бы самой собой.
Нимфы выглядывали из кухни, таращили глаза. Я поспешно их выпроводила, пока никто не заметил. Это мои люди, мои гости, я буду принимать их как захочу и сама наслаждаться заботой об их благополучии. Я принесла чаши с водой, чтобы они могли вымыть руки. Подняла упавший на пол нож. А когда кубок капитана опустел, налила ему еще из чаши, заполненной до краев. Он поднял кубок за меня:
– Спасибо, милая.
Милая. Это слово осадило меня на мгновение. Прежде они говорили “богиня”, и я думала, ею-то меня и считают. Но теперь поняла, что ни благоговения, ни почтения, положенного божеству, они не выказывают. Это наименование – лишь лестная любезность в адрес женщины, и больше ничего. Я вспомнила, как Гермес давным-давно сказал: у тебя голос смертной. Они не станут бояться тебя, как остальных богов.
Они и не боялись. Более того, считали, что я им ровня. Я стояла, зачарованная этой мыслью. Если я смертная, то кто же такая? Бойкая травница, самостоятельная вдова? Нет, только не вдова, не хочу мрачного прошлого. Пожалуй, я жрица. Но не бога.
– Однажды здесь был Дедал, – сказала я капитану. – И я храню его святилище.
Он кивнул. Мои слова совсем его не впечатлили, и я огорчилась. Словно святилища умерших героев есть повсюду. А может, и есть. Откуда мне знать?
Мужчины понемногу умерили аппетит, и головы их поднялись от тарелок. Они начали посматривать вокруг – на посеребренные чаши, золотые кубки, гобелены. Мои нимфы эти богатства воспринимали как должное, но глаза людей восхищенно горели, высматривая все новые диковины. А я думала, что в сундуках моих полно пуховых подушек и можно устроить всем постели на полу. Передавая им подушки, я скажу “они предназначались для богов”, и глаза их удивленно расширятся.
– Хозяйка, – вновь заговорил вожак, – когда придет твой муж? Мы бы подняли кубки за столь чудное гостеприимство.
Я рассмеялась:
– У меня нет мужа.
Он улыбнулся в ответ:
– Ну конечно! Ты еще слишком молода для замужества. Значит, мы должны поблагодарить твоего отца.
Снаружи было совсем темно, а комната сияла, яркая, теплая.
– Мой отец живет далеко, – ответила я. И ждала, что они спросят, кто он такой.
Фонарщик – хорошая будет шутка. Я улыбнулась сама себе.
– Тогда, наверное, здесь есть другой хозяин, которого нам следует благодарить? Твой дядя, твой брат?
– Хотите поблагодарить хозяина – благодарите меня. – Этим домом владею я одна.
Тут обстановка в комнате переменилась.
Я схватила чашу для вина.
– Она пуста. Позвольте принести вам еще.
Поворачиваясь, я слышала собственное дыхание. И ощущала двадцать тел, заполнивших пространство за моей спиной.
Придя в кухню, я взяла одно из зелий. И тут же сказала себе: что за глупости. Их просто удивило, что женщина живет одна, вот и все. Но пальцы мои уже принялись за дело. Я открыла склянку, подмешала ее содержимое в вино, а чтобы отбить привкус, добавила меда и молочной сыворотки. Затем вынесла чашу в зал. Двадцать пар глаз следили за мной.
– Вот. Лучшее я приберегла напоследок. Вы все непременно должны попробовать. Это из лучшего критского виноградника.
Они улыбнулись, довольные такой заботой и роскошью. Я проследила, как все наполнили кубки. Как выпили. К тому времени у каждого, наверное, уже бочонок вина в животе поместился. Блюда были пусты, вылизаны дочиста. Мужчины тихо заговорили, склонившись друг к другу.
Мой голос прозвучал слишком громко:
– Что ж, я хорошо вас накормила. Теперь назовете свои имена?
Они подняли головы. Взгляды их, будто хорьки, метнулись к вожаку. Он встал, скамья скрежетнула по камню.
– Назови сначала свое.
Было что-то такое в этом голосе… Я почти произнесла его тогда – заклинание, которое бы всех усыпило. Но даже спустя столько лет во мне жила та, которая говорила что велено.
– Цирцея.
Имя это ничего для них не значило. Камнем упало на пол. Снова заскрежетали скамьи. Теперь уже все поднимались, глядя на меня в упор. А я по-прежнему молчала. По-прежнему убеждала себя, что ошибаюсь. Не могу не ошибаться. Я накормила их. Они меня благодарили. Они мои гости.
Капитан шагнул ко мне. Он был выше меня, жилы его сделались тугими от тяжкого труда. Я подумала… о чем же? Что все это нелепо. И произойдет нечто другое. Что я сама выпила слишком много вина и все эти страхи мне только мерещатся. Что придет мой отец. Отец! Я не хотела выглядеть глупо, устраивать шум на пустом месте. Я уже слышала, как потом станет говорить обо мне Гермес. Она всегда была истеричкой.
Капитан подошел совсем близко. Я ощущала жар его тела. Видела изрытое, растрескавшееся, как русло высохшей реки, лицо. Я все думала, он скажет что-нибудь обыкновенное – поблагодарит, задаст вопрос. Где-то там, у себя во дворце, смеялась моя сестрица. Всю жизнь была покорной – жалей теперь. Да, отец, да, отец… Гляди, к чему это привело.
Мой язык коснулся губ.
– Что-нибудь…
Мужчина толкнул меня к стене. Голова моя ударилась о шероховатый камень, и комната заискрилась. Я открыла рот, чтоб выкрикнуть заклинание, но он стиснул мне горло предплечьем, и звук заглох. Я не могла говорить. Не могла дышать. Пробовала отбиться, но он оказался сильнее, чем думалось, или я оказалась слабее. Его внезапная тяжесть ошеломила меня, его сальное тело, трущееся о мое. Разум все еще цеплялся за что-то, все не верил. Правой рукой, умелым движением, мужчина разорвал мою одежду. Левой продолжал, навалившись всем телом, сдавливать мне горло. Хоть я сказала, что на острове никого, он знал: лучше не искушать судьбу. А может, просто не любил криков.
Не знаю, что делали остальные. Смотрели, наверное. Будь там моя львица, разодрала бы когтями дверь, но она обратилась в пепел и развеялась по ветру. Снаружи визжали свиньи. Я помню, о чем думала, пока мое голое тело истиралось о камень: в конце концов, я всего лишь нимфа, а для нас это самое что ни на есть обычное дело.
Смертная лишилась бы чувств, но я все время оставалась в сознании. Наконец мужчина задрожал и ослабил хватку. Шея моя вмялась внутрь, как трухлявое полено. Казалось, я не могу пошевелиться. Капля пота упала с его волос на мою обнаженную грудь и покатилась вниз. Тут я начала понимать, о чем говорят его люди, стоящие позади. “Она умерла?” – спросил один. Надеюсь, нет, теперь ведь моя очередь. За плечом капитана маячило чье-то лицо. Глаза у нее открыты.
Капитан отошел и сплюнул на пол. Студенистый комок задрожал, упав на камни. А капля пота все катилась, прокладывая липкую борозду. Во дворе завизжала свиноматка. Я судорожно сглотнула. В горле щелкнуло. И внутри меня образовалось пространство. Усыпляющее заклинание, которое я хотела произнести, исчезло, выдохлось, я не смогла бы его наложить, даже если б хотела. Но я и не хотела. Я подняла глаза к его изрытому лицу. У тех трав было и другое применение, мне известное. Сделав вдох, я сказала свое слово.
Он недоуменно посмотрел на меня мутными глазами.
– Что…
Он не договорил. Его грудная клетка треснула и стала пухнуть. Я услышала чавканье рвущейся плоти, треск ломающихся костей. Нос его раздулся, ноги съежились, как высосанная пауком муха. Он упал на четвереньки. И завопил, его матросы завопили тоже. Так продолжалось долго.
Выходит, свиней той ночью я все же убила.
Глава пятнадцатая
Я подняла опрокинутые скамейки, вытерла мокрые полы. Составила стопкой блюда, отнесла в кухню. Окунулась в море и скребла себя песком, пока кровь не выступила. Плевок, найденный на каменном полу, скребла тоже. Но все было напрасно. Что я ни делала, по-прежнему ощущала на теле отпечатки его пальцев.
Львы и волки – тени во мраке – прокрались обратно в дом. Легли, уткнувшись мордами в пол. Наконец, вычистив все что можно, я села у очага, в котором только пепел остался. Я уже не тряслась. Вообще не шевелилась. Вмещавшая меня плоть словно окаменела. А сверху, как неживая, натянулась кожа, мерзкая, искусственная.
Светало, серебристые кони луны отправлялись в свои стойла. Колесница моей тетки Селены была полной всю ночь и ярко светилась в небе. Пред ее ярким ликом я оттащила безобразные трупы вниз, к кораблю, ударила по кремню и наблюдала потом, как скачут языки пламени. Она, должно быть, уже рассказала Гелиосу. Отец вот-вот появится – патриарх, разгневанный надругательством над своим ребенком. Упрется плечами в мой потолок, тот заскрипит. Бедное дитя, бедная изгнанница дочь. И зачем только я позволил Зевсу отослать тебя сюда?
Комната стала серой, потом желтой. Подул морской ветерок, но не смог вытеснить зловоние горелой плоти. Отец мой в жизни так не разговаривал, я это знала. Но думала: он все равно должен прийти, пусть для того лишь, чтоб укорить меня. Я ведь не Зевс и не имею права двадцать человек сразить одним махом. Я обратилась к бледному краешку поднимавшейся отцовской колесницы. Ты слышал, что я сделала?
Тени перемещались по полу. Свет подобрался к моим ногам, коснулся подола. Одно мгновение вытягивалось в другое. Никто не приходил.
На самом-то деле удивительно, пожалуй, что этого не случилось раньше, думала я. Помню, как ползали по мне взгляды дядьев, когда я наливала им вино. Как пальцы их добирались до моей плоти. Щипок, шлепок, рука, скользнувшая в рукав моего платья. Все они были женаты, так что вовсе не о женитьбе думали. В конце концов кто-нибудь из них пришел бы за мной и щедро заплатил отцу. Все честь по чести.
Свет достиг ткацкого станка, и в воздухе разлился запах кедра. Воспоминание об исполосованных белыми шрамами руках Дедала, о наслаждении, которое они мне дарили, раскаленным прутом пронзило сознание. Я впилась ногтями в запястье. Оракулы рассеяны по нашим землям. Храмы, где жрицы, вдыхая священный дым, изрекают открывшуюся им истину. “Познай самого себя” высечено над входами в эти храмы. Но я была чужой себе, обратилась в камень, сама не зная почему.
Дедал рассказывал как-то о критских вельможах, нанимавших его, чтобы расширять свои дома. Он являлся с инструментами, начинал разбирать стены, срывать полы. Но когда под ними Дедал обнаруживал повреждение, которое следовало устранить в первую очередь, вельможи хмурились. Об этом мы не договаривались!
Ну разумеется, отвечал он, ведь мы не знали, что там, в фундаменте, но посмотрите, теперь это ясно как день. Видите, перекладина треснула? Жуки точат пол? Видите, камни засасывает в трясину?
Вельможи только еще больше злились. Все было в порядке, пока ты не начал тут рыть! Мы не станем платить! Заделай все, замажь. До сих пор стояло и еще постоит.
Дедал этот изъян запечатывал, а на следующий год дом разваливался. Тогда вельможи приходили к нему и требовали деньги назад.
– Я им говорил, – заключил Дедал, – говорил не раз и не два. Если стены гниют, есть только одно средство.
Лиловый синяк у меня на шее стал зеленеть по краям. Надавив на него, я ощутила раздробленную боль.
И подумала: снести. Снести и построить заново.
* * *
Они стали являться, не знаю почему. Может, мойры затеяли переворот, а может, изменились судоходные торговые пути. Или аромат какой-то носился в воздухе, сообщая: здесь нимфы, и они живут одни. Корабли неслись в мою гавань, будто их на веревке тянули. Люди шлепали по воде к берегу, оглядывались, довольные. Пресная вода, дичь, рыба, фрукты. И кажется, я видел дымок над деревьями. Там кто-то поет вроде бы?
Я могла бы навести иллюзию на остров, чтобы их отвадить, это я умела. Завесить приветливые берега образами зубчатых, неприступных утесов, водоворотов да грозящих пробить днище камней. Они проплывали бы мимо, и мне не пришлось бы видеть их снова, ни одного.
Но я решила: нет. Теперь уж поздно. Меня обнаружили. Так пусть узнают, кто я такая. Пусть узнают, что мир не таков, как им кажется.
Они взбирались вверх по тропинкам. Шли по мощеной дорожке через мой сад. И все рассказывали одну и ту же отчаянную историю: они заблудились, измучились, оголодали. И были бы так благодарны мне за помощь.
Немногих – совсем немногих, по пальцам можно пересчитать – я отпускала. Они не смотрели на меня как на кушанье. Это были люди благочестивые, и впрямь заплутавшие, таких я кормила, а если попадался среди них симпатичный – могла и в постель с собой взять. Страсти не было в том, ни малейших последков. Скорее была ярость, я будто колола кинжалом сама себя. Чтобы убедиться, что мое тело все еще мне принадлежит. Но нравился ли мне итог?
– Уходите, – велела я им.
Они опускались на колени в мой желтый песок.
– Богиня, скажи хотя бы имя твое – мы станем возносить тебе благодарственные молитвы.
Молитв их я не хотела и не хотела, чтобы имя мое было у них на устах. Я хотела, чтобы они ушли. Хотела войти в море и скрести себя песком, пока не выступит кровь.
Хотела, чтобы явились другие моряки, хотела увидеть вновь, как разрывается их плоть.
У них всегда был вожак. Не самый крупный и не обязательно капитан, но насильничать они начинали именно с его разрешения. Человек с холодным взглядом и сжатой пружиной внутри. Как змея, сказал бы поэт, но змей к тому времени я успела узнать получше. И ничего не имела против честного аспида, который нападает, только если его потревожить, не раньше.
Когда приходили люди, животных своих я больше не прогоняла. Позволяла им разлечься где вздумается – в саду или под столами. Мне нравилось наблюдать, как люди ходят среди них и трясутся, видя, какие они зубастые и противоестественно ручные. Я не притворялась смертной. То и дело сверкала золотистыми глазами. Но это ничего не меняло. Я была женщиной и была одинока – вот и все, что имело значение.
Я расставляла перед ними угощения – мясо и сыр, рыбу и фрукты. Водружала на стол полную до краев бронзовую чашу, самую большую, в ней я смешивала вино со всем остальным. Они жевали и глотали с жадностью, хватали истекающие жиром куски баранины и, запрокинув голову, отправляли прямо в глотки. Они наливали снова и снова, красное плескало на стол, пропитывало их рты. К губам их прилипали частицы ячменя и трав. Чаша пуста, говорили они мне. Наполни ее. На этот раз добавь побольше меда, вино горьковато.
Конечно, отвечала я.
Голод их притуплялся. Они уже осматривались по сторонам. И мраморные полы примечали, и блюда, и изысканную ткань моих одежд. Они ухмылялись. Если я это не боюсь выставлять напоказ, можно себе представить, что спрятано в задних комнатах.
– Хозяйка, – говорил, бывало, вожак, – неужели ты, такая красавица, живешь совсем одна?
– О да, – отвечала я. – Одна-одинешенька.
Он улыбался. Не мог удержаться. Видно было, он ничуть не опасается. Да и с чего бы? Он уже приметил: ни мужской одежды нет на крючке у двери, ни охотничьего лука, ни пастушьего посоха. Никаких признаков братьев, отцов или сыновей, а значит, возмездия не последует. Если б кто-нибудь мной дорожил, не позволил бы жить одной.
– Сожалею, – говорил вожак.
Скрежетала скамья, он поднимался. Остальные смотрели на нас горящими глазами. Ждали: вот сейчас я оцепенею, вздрогну, взмолюсь.
Это мне нравилось больше всего – видеть, как они хмурят брови, силясь понять, почему я не боюсь. Я ощущала свои травы внутри их тел словно ниточки, за которые остается только дернуть. Я смаковала их замешательство и пробуждающийся страх. А потом дергала за ниточки.
Их спины выгибались, да так, что они падали на четвереньки, лица раздувались, как у утопленников. Они корчились, опрокидывая скамьи, заливая вином пол. Голоса ломались, крики переходили в визг. Это больно, не сомневаюсь.
Вожака я оставляла напоследок, чтобы он видел все. Он ежился, прижимался к стене. Прошу. Пощади, пощади, пощади.
Нет, отвечала я. Нет уж.
Когда все было кончено, оставалось только отправить их в загон. Я поднимала свой ясеневый посох, и они пускались бежать. Ворота закрывались за ними, они жались к столбам, последние человеческие слезы еще блестели в поросячьих глазках.
Нимфы мои не говорили ни слова, хоть, думаю, иногда подсматривали в щелку.
– Госпожа Цирцея, еще корабль. Нам уйти в свою комнату?
– Будьте любезны. Но прежде достаньте мне вино.
Сделав одно дело, я бралась за следующее – ткала, работала, задавала корм свиньям, ходила по острову из конца в конец. Спину держала прямо, будто несла в руках большую чашу, наполненную до краев. Я шла, а темная жидкость колыхалась, готовая вот-вот пролиться, но не проливалась. И только остановившись, улегшись, я чувствовала, что она начинает сочиться.
Мы, нимфы, звались невестами, да только все видели в нас иное. Бесконечное угощение, выставленное на стол, прекрасное и вечно обновляемое. Которое бегать, конечно, не умело совсем.
Загородка моего свинарника расселась – уж очень давно служила. Прутья выгибались, бывало, и какой-нибудь хряк сбегал. Чаще всего он бросался со скалы. На радость морским птицам, которые, кажется, через полмира летели, чтобы попировать на жирных останках. Я стояла и смотрела, как они отдирают сало, жилы. Розовый лоскуток хвоста болтался у одной в клюве словно червяк. Я думала: будь это человек, пожалела бы я его? Но это был не человек.
Когда на обратном пути я шла мимо свинарника, друзья его смотрели на меня умоляюще. Стонали, визжали и утыкались рылами в землю. Мы сожалеем, мы сожалеем.
Вы сожалеете, что попались, говорила я. Сожалеете, что думали, я слабая, но ошиблись.
Я ложилась в постель, львы клали головы мне на живот. Я спихивала их. Вставала и снова куда-то шла.
* * *
Почему свиньи, спросил он однажды. Мы сидели у очага в своих любимых креслах. Ему нравилось покрытое воловьей кожей, резное, с серебряной инкрустацией. Иногда, задумавшись, он поглаживал большим пальцем завитки.
– А почему нет? – ответила я.
Он слегка улыбнулся:
– Я всерьез спрашиваю, хочу знать.
Конечно, он спрашивал всерьез. Набожностью он не отличался, но кое-что было для него поистине свято – стремление обнаружить тайное.
Ответы скрывались во мне. Лежали в глубине, как лежат, наливаясь, в земле прошлогодние луковицы. Их корни сплетались с теми мгновениями, что я провела, прижатая к стене, когда львов моих не было рядом, заклинание застряло в горле, а во дворе визжали свиньи.
Превратив очередных моряков, я наблюдала, как они возятся и визжат в свинарнике, падают друг на друга, одурев от ужаса. Им ненавистна была и эта новая, пышная плоть, и тонкие ножки с раздвоенным копытом, и раздутое брюхо, волочащееся в грязи. Их унизили, их низвели. Им так мучительно не хватало рук, этих придатков, которыми люди усмиряют окружающий мир.
Полно, говорила я им, все не так плохо. У свиней свои преимущества, цените их. Свинья проворна и скользка от грязи – поймать ее трудно. Она приземиста – сбить ее с ног нелегко. Свиньи не собаки, в любви не нуждаются. Свинья прекрасно проживет везде и на всем – на объедках, отбросах. Она кажется безмозглой, медлительной, и это усыпляет бдительность ее врагов, но свинья умна. Она запомнит твое лицо.
Но они меня не слушали. По правде говоря, свиньи из людей никудышные.
Тогда, сидя в кресле у очага, я подняла кубок и сказала:
– Иной раз и неведением нужно удовлетвориться.
Такой ответ ему не понравился и в то же время, в силу извращенности его натуры, понравился больше всего. Мне приходилось видеть, как он извлекает правду из человека, словно устрицу из раковины, одним только взглядом и своевременным словом проникает в душу. Очень немногое в этом мире ему не удавалось прощупать. В том числе меня – поэтому-то, видно, я ему и нравилась.
Но я забегаю вперед.
* * *
Корабль, сказали нимфы. Весь в заплатах, с глазами на бортах.
Мне стало интересно. Обычные пираты золота на краску не тратят, у них лишнего нет. Но посмотреть я не вышла. Ожидание – часть удовольствия. Ожидание того мига, когда раздастся стук, я оставлю свои зелья, встану и распахну дверь. Набожных людей больше не было, не было очень давно. Мой язык отшлифовал заклинание, как река шлифует камень.
Я готовила зелье и теперь добавила горсть корешков. В том числе моли, от которого жидкость засверкала.
День прошел, а моряки не появлялись. Они разбили лагерь на берегу и разожгли костры, сообщили мне нимфы. Второй день минул, а на третий в дверь наконец постучали.
Расписной корабль – вот и все, чем они могли похвастаться. Лица их были морщинисты, будто у стариков. Глаза мертвы, налиты кровью. От моих зверей они шарахались.
– Дайте угадаю, – сказала я. – Вы заблудились? Голодны, устали и отчаялись?
Ели они хорошо. А пили еще лучше. Их плоть кое-где заплыла жиром, но под ним угадывались крепкие, как деревья, мускулы. Тела исполосованы были длинными, выпуклыми шрамами. Удачная, видно, выдалась пора, но потом они ограбили того, кому это не понравилось. А что передо мной грабители, я не сомневалась. Они без конца пересчитывали взглядом мои сокровища и ухмылялись, подводя итог.
Я не ждала уже, когда они встанут и подойдут ко мне. Подняла посох, произнесла слово. И они, вопя, побежали в свинарник, как и все остальные.
Нимфы помогали мне расставить по местам упавшие скамьи, вытереть пролитое вино, и тут одна из них глянула в окно.
– Госпожа, еще один идет.
Я уже подумала, что команда для целого корабля маловата. Другие, наверное, остались ждать на берегу, а теперь послали кого-то на поиски товарищей. Нимфы поставили на стол свежее вино и скрылись.
Пришелец постучал, я открыла. Луч вечернего солнца, упав на него, высветил рыжину в его опрятной бороде и чуть заметное серебро в волосах. На поясе у него висел бронзовый меч. Он, может, был не слишком высок, зато я видела, что силен и крепко сбит.
– Госпожа, – начал он, – ты приютила мою команду. Надеюсь, и меня приютишь?
Всю отцовскую лучезарность вложила я в свою улыбку.
– Ты желанный гость, как и твои друзья.
Я наблюдала за ним, наполняя кубки. И думала: еще один вор. Но взгляд его лишь скользнул по богатому убранству. А задержался на опрокинутом табурете, оставшемся лежать на полу. Мужчина нагнулся и поднял его.
– Благодарю. Это кошки мои. Все время что-нибудь роняют.
– Ясное дело.
Я принесла ему еду, вино, повела к очагу. Он взял кубок, сел в указанное мной серебряное кресло. Я видела, что, нагибаясь, он слегка поморщился, будто потревожил свежие раны. По мускулистой икре его тянулся от пятки к бедру зубчатый шрам, но уже старый, поблекший. Он указал кубком в сторону:
– Впервые вижу такой ткацкий станок. Восточный образец?
Тысяча его сородичей побывала в этой комнате. Все золото и серебро они сочли в точности, а на станок никто внимания не обратил.
Я отвечала, почти не колеблясь:
– Египетский.
– А! Все лучшее делают там, верно? Додумались гири заменить второй перекладиной. Так ткань натягивается гораздо лучше. Я хотел бы сделать набросок. – Голос его, глубокий и теплый, увлекал подобно океаническим течениям. – Моя жена будет в восторге. Эти гири так ее раздражают. Она всегда говорит: кто-то должен изобрести что-нибудь получше. Увы, сам я так и не нашел времени этим заняться. И здесь оказался плохим мужем.
Моя жена. Эти слова резанули слух. О своих женах, если они и были, другие моряки не упоминали ни разу. Он улыбнулся, его темные глаза встретились с моими. Кубок незнакомец держал на весу, словно вот-вот собирался отпить.
– Но, по правде говоря, ткать ей больше всего потому нравится, что окружающие думают, будто она их не слышит, когда работает. Так она и узнает все важные новости. Всегда тебе скажет, кто женится, кто ребенка ждет, а кто распрю затевает.
– Твоя жена, видно, умная женщина.
– Так и есть. Почему она за меня вышла – ума не приложу, но, раз мне это выгодно, стараюсь помалкивать.
Я даже хохотнула, до того удивилась. Разве мужчины такое говорят? Те, которых я встречала, – никогда. И все же было в нем что-то почти знакомое.
– А где сейчас твоя жена? На корабле?
– Дома, слава богам. Я бы не заставил ее отправиться в плавание с этими оборванцами. А хозяйством она лучше всякого наместника заправляет.
Теперь я хорошенько к нему присмотрелась. Простые моряки о наместниках не говорят и в креслах, инкрустированных серебром, не чувствуют себя как дома. На резную ручку он облокотился, будто лежа в собственной постели.
– Ты назвал свою команду оборванцами? Мне показалось, они ничем не отличаются от других людей.
– Ты добра, если так говоришь, но, боюсь, частенько они ведут себя по-скотски. – Мой собеседник вздохнул. – Я в этом виноват. Я их капитан и должен быть с ними построже. Но мы воевали, а на войне, ты ведь знаешь, и лучший из людей замарается. Этих же, хоть я их и люблю, лучшими никак не назовешь.
Он говорил доверительно, словно я и впрямь все понимала. Но о войне мне было известно лишь из рассказов отца о титанах. Я глотнула вина.
– Мне всегда казалось нелепым, что люди вступают в войну. Даже если они завоюют что-то, наслаждаться этим будут лишь считанные годы, а потом умрут. Но скорее всего, погибнут, так и не завоевав.
– Тут, видишь ли, все дело в славе. Но хотел бы я, чтобы ты поговорила с нашим военачальником. Может, от многих бед бы нас избавила.
– Из-за чего же бились?
– Посмотрим, вспомню ли все. – Он стал загибать пальцы. – Месть. Страсть. Спесь. Алчность. Власть. Что я забыл? Ах да, тщеславие и уязвленное самолюбие.
– Так боги этим каждый день живут, – заметила я.
Он рассмеялся и поднял руку.
– Судить об этом – твое божественное право, госпожа. Я могу лишь благодарить за то, что многие из этих богов бились на нашей стороне.
Божественное право. Выходит, он знал, что я богиня. Но благоговения не выказывал. Говорил со мной так, будто урожай фиг с соседкой обсуждал, облокотившись на ее забор.
– Боги сражались среди смертных? Какие?
– Гера, Посейдон, Афродита. Афина, разумеется.
Я нахмурилась. Ничего не знала об этом. Хотя откуда могла я теперь знать? Гермеса давно и в помине не было, нимф моих земные новости не интересовали, а люди, сидевшие за моими столами, думали лишь о своих потребностях. Жизнь моя сузилась до пределов видимого и осязаемого.
– Не бойся, – сказал он, – не стану утомлять твой слух всей этой длинной историей, но именно из-за нее мои люди так неряшливы. Десять лет мы сражались у берегов Трои, они уже потеряли надежду вернуться к своим домам и очагам.
– Десять лет? Да эта Троя, видно, крепость.
– Да, она стойко держалась, но не из-за того война затянулась, что Троя была сильна, а из-за того, что мы слабы.
И снова я удивилась. Не самому факту, а тому, что незнакомец его признавал. Обезоруживала такая критика наоборот.
– Это долгий срок вдали от дома.
– Теперь он и того дольше. Мы отбыли из Трои два года назад. Обратный путь оказался труднее, чем хотелось бы.
– Значит, о станке можно не беспокоиться, – сказала я. – Жена, наверное, уже перестала ждать тебя и сама изобрела что-нибудь получше.
Лицо его оставалось веселым, но некую перемену в нем я заметила.
– Ты права, скорее всего. Не удивлюсь, если она и наши владения удвоила.
– А где находятся ваши владения?
– Неподалеку от Аргоса. Ячмень да коровы, сама понимаешь.
– Мой отец тоже держит коров, – сказала я. – Предпочитает белоснежных.
– Чистоту такой породы трудно сохранить. Должно быть, он очень о них заботится.
– О да! Только об этом и думает.
Я наблюдала за ним. За его большими, мозолистыми руками. Он жестикулировал, помахивая кубком туда-сюда, так что вино чуть плескалось, но ни разу его не пролил. И ни разу не пригубил.
– Жаль, что вино этого урожая не пришлось тебе по вкусу.
Он взглянул на кубок, будто удивившись, что все еще держит его в руке.
– Прошу меня простить. Наслаждаясь твоим гостеприимством, совсем забыл о вине. – Он постучал костяшками пальцев по виску. – Мои люди говорят, я и голову забыл бы, не будь она на шее. Так куда, ты говоришь, они опять ушли?
Я чуть не рассмеялась. Но, хоть голова уже кружилась, ответила ровно, ему в тон:
– Они в саду за домом. Там есть прекрасный тенистый уголок и можно отдохнуть.
– Должен признать, я восхищен. Со мной они вовсе не такие тихие. Видно, ты хорошо на них воздействовала.
Я слышала гудение – то самое, что обычно предшествует колдовству. Взгляд гостя пронзил меня как наточенный клинок. Все это было лишь прологом. А теперь мы разом поднялись, будто играли в игру.
– Ты не пил. И правильно делал. Но я все же колдунья, и ты в моем доме.
– Надеюсь, мы уладим все благоразумно.
Он отставил кубок. Меча не обнажал, но ладонь положил на рукоять.
– Оружие меня не страшит, как и вид собственной крови.
– Значит, ты храбрее большинства богов. Афродита однажды собственного сына оставила умирать на поле боя из-за какой-то царапины.
– Колдуньи не столь чувствительны.
Я смотрела на рукоять его меча, иссеченную за десять лет битв, на его изрубцованное тело, напряженное, изготовившееся. На ноги его – хоть и короткие, но тугие, мускулистые. И кожу мою покалывало. А ведь он красив, подумалось мне.
– Скажи, что в том мешочке у тебя под рукой, на поясе?
– Траву одну нашел.
– Черные корни. Белые цветы.
– Точно.
– Смертный не может сорвать моли.
– Нет, – только и сказал он. – Не может.
– Так кто это был? Хотя не говори, сама знаю.
Гермес столько раз наблюдал, как я собираю травы, выпытывал у меня заклинания.
– Почему же ты не пил, раз у тебя есть моли? Он ведь сказал наверняка, что мои чары на тебя не подействуют.
– Сказал. Но я осторожен – есть у меня такая странность, и справиться с ней трудно. А бог-шутник, хоть я ему за многое признателен, благонадежностью не славится. Помочь тебе превратить меня в свинью – шуточка вполне в его духе.
– Ты всегда такой подозрительный?
– Что тут скажешь? – Он выставил вперед ладони. – Этот мир – скверное место. И нам приходится в нем жить.
– Ты Одиссей, я полагаю. Кровь от крови того самого шутника.
Моя сверхъестественная осведомленность его не удивила. Этот человек привык иметь дело с богами.
– А ты богиня Цирцея, дочь солнца.
Мое имя оказалось в его устах. И от этого во мне зажглось чувство, острое, страстное. Он и впрямь был подобен океанической волне. Оглянешься, а берегов уже не видно.
– Большинство людей не знают, кто я такая.
– Большинство людей глупцы, насколько мне известно. Признаюсь, ты едва не заставила меня себя выдать. Твой отец – пастух?
Он улыбался, призывая рассмеяться и меня, будто мы – напроказившие дети.
– Ты царь? Правитель?
– Царевич.
– Что ж, царевич Одиссей, мы зашли в тупик. У тебя – моли, а у меня – твои люди. Причинить тебе вред я не могу, но, если ты нападешь на меня, самими собой они уже не станут.
– Этого я и боялся. И разумеется, отец твой Гелиос мстит рьяно. Не хотел бы я, пожалуй что, увидеть его в гневе.
Гелиос в жизни за меня не заступился бы, но сообщать об этом Одиссею я не стала.
– Ты ведь понимаешь, твои люди обобрали бы меня дочиста.
– Уж прости. Они молоды и глупы, а я был к ним чересчур снисходителен.
Не в первый раз он за это извинялся. Взгляд мой задержался на нем, охватил его. Одиссей слегка напоминал Дедала – такой же умный и невозмутимый. Но я чувствовала, что за его спокойствием скрывается неистовство, Дедалу несвойственное. И хотела, чтобы оно проявилось.
– Может быть, мы поступим иначе.
Он по-прежнему держался за рукоять меча, но говорил так, будто мы решаем, чем пообедать.
– Что предлагаешь?
– Знаешь, Гермес рассказал однажды пророчество о тебе.
– Да? И какое же?
– Что тебе суждено явиться в мой дом.
– И?..
– И всё.
Он приподнял бровь:
– В жизни не слышал пророчества скучнее, уж извини.
Я рассмеялась. Чувствовала, что балансирую, как ястреб на краю скалы. Когти еще цепляются за камень, а душа уже воспарила.
– Предлагаю перемирие. Проверку в некотором смысле.
– В каком смысле проверку?
Он слегка подался вперед. После это движение станет мне хорошо знакомо. Всего даже он не мог утаить. Он спешил принять любой вызов. От него пахло трудами и морем. Он знал историй на десять лет. Я ощущала голод и нетерпение, словно проснувшийся весной медведь.
– Я слышала, многие обретают доверие в любви.
Вспышки удивления он не сумел сразу скрыть, и мне это ох как понравилось.
– Госпожа моя, лишь глупец откажется от такой чести. Но, по правде говоря, и согласится, пожалуй, лишь глупец. Я смертный. Стоит мне отложить моли, чтобы лечь с тобой в постель, и ты тут же меня заколдуешь. – Он помедлил. – Если, конечно, прежде не поклянешься рекою мертвых, что не причинишь мне зла.
Клятву Стиксом сам Зевс не нарушил бы.
– А ты осмотрителен, – заметила я.
– В этом мы, кажется, схожи.
Нет. Я вовсе не была осмотрительна. Напротив, безрассудна, опрометчива. Я понимала: он тоже кинжал. Иной, но все-таки кинжал. Ну и что. Пусть меня ударит клинок. Есть вещи, за которые стоит пролить кровь.
– Я поклянусь.
Глава шестнадцатая
Позже, много позже, я услышала песнь, что сложили о нашей встрече. Мальчишка исполнял ее неумело, не попадая в ноты чаще, чем наоборот, но мелодичность стиха проступала даже сквозь эту фальшь. Собственное изображение меня не удивило: надменная колдунья, которая, не в силах противостоять герою с мечом, падает на колени и молит о пощаде. Поэты, по-моему, только и пишут, что об униженных женщинах. Будто если мы не плачем и не ползаем в ногах, то и рассказывать не о чем.
Мы лежали рядом на моей широкой золотой кровати. Мне хотелось увидеть его разомлевшим от наслаждения, страстным, открытым. Открытым он не стал, но остальное я увидела. Кое-какое доверие мы и впрямь обрели.
– На самом деле я не из Аргоса, – признался он. Отсветы пламени из очага трепетали вокруг нас, отбрасывавших на простыни длинные тени. – Мой остров Итака. Для коров он чересчур каменист. Мы коз растим да оливки.
– А война? Тоже вымысел?
– Война – правда.
Не было ему покоя. Вид такой, словно он готовится отразить удар копья из темноты. Но усталость уже проступала, как прибрежные камни в отлив. По правилам гостеприимства расспрашивать его мне следовало, лишь дав подкрепиться и отдохнуть, но мы все эти церемонии опустили.
– Ты сказал, путь был трудным.
– Из Трои я отплыл с двенадцатью кораблями. – Лицо его в желтом свете напоминало старый щит, избитый, изборожденный. – А остались только мы.
Невольно я поразилась. Они потеряли одиннадцать кораблей, а значит, больше пятисот человек.
– Как постигло вас такое несчастье?
Он рассказывал все по порядку – будто рецепт приготовления мяса давал мне. О штормах, что гнали их через полмира. О землях, населенных каннибалами, мстительными дикарями и сибаритами, отравляющими волю. О том, как на них напал внезапно циклоп Полифем, свирепый одноглазый великан, сын Посейдона. Он сожрал полдюжины человек и высосал их кости. Одиссею пришлось ослепить его, чтобы сбежать, и теперь Посейдон, жаждущий мести, охотится за ними по всем морям.
Неудивительно, что он хромал, неудивительно, что поседел. Этот человек противостоял чудовищам.
– А теперь и Афина, всегда меня направлявшая, от нас отвернулась.
Услышав это имя, я не удивилась. Умная дочь Зевса хитрость и изобретательность ценила превыше всего. И именно такого, как Одиссей, могла полюбить.
– Что же ее оскорбило?
Я сомневалась, что получу ответ, однако Одиссей, глубоко вздохнув, сказал:
– Война порождает множество грехов, и я их совершал не меньше прочих. Но просил у нее прощения, и она всегда прощала. А потом мы разорили город. Мы рушили храмы, поливали кровью алтари.
Марать кровью священные предметы считалось величайшим богохульством.
– Я участвовал в этом вместе со всеми, но другие остались, чтобы вознести ей молитвы, а я нет. Я… торопился.
– Вы десять лет сражались. Это можно понять.
– Ты добра, но мы ведь оба знаем, что нельзя. Стоило мне подняться на борт, как гребни разъяренных волн вздыбились. Небо потемнело, сделалось стальным. Я попробовал развернуть флотилию, но было поздно. Посланный ею шторм унес нас далеко от Трои. – Одиссей потирал костяшки пальцев, будто они болели. – Теперь, когда я обращаюсь к ней, она не отвечает.
Напасть за напастью. И все же он, истомленный, обескровленный горем, вошел в дом колдуньи. Сел у моего очага и ничегошеньки не показал, кроме улыбки да обаяния. Какая нужна для этого твердость, какая неослабная воля! Но всякий человек истощается. Усталость омрачила его лицо. Голос стал хриплым. Я назвала его кинжалом, но видела, что он и сам изрезан до костей. И боль его отзывалась болью в моей груди. Приглашая его в свою постель, я, скажем так, бросала вызов, но чувство, вспыхнувшее во мне теперь, было гораздо древнее. Вот он лежит, тело его распростерто передо мной. Здесь кое-что порвалось, но я смогу починить.
Я взяла эту мысль, подержала. Когда явились те, первые моряки, я была отчаявшимся существом, готовым угождать любому, кто мне улыбнется. А теперь стала беспощадной колдуньей и доказывала свою силу, заполняя один свинарник за другим. Все это напомнило вдруг, как Гермес когда-то меня испытывал. Раскисну от слез или покажу себя гарпией? Глупой чайкой или злобным чудовищем?
Не может быть, чтобы и теперь не дано было третьего.
Я взяла его за руки и привлекла к себе.
– Тяжело тебе пришлось, Одиссей, сын Лаэрта. Из тебя выжаты все соки, как из листьев зимой. Но здесь ты найдешь убежище.
Облегчение в его взгляде обдало меня теплом. Я отвела Одиссея в зал и велела нимфам о нем позаботиться: наполнить серебряную ванну, омыть его взмокшее тело, принести ему чистую одежду. После Одиссей, сияющий и чистый, предстал перед столом, который мы заставили едой. Но он и не думал садиться.
– Прости, – он поглядел мне в глаза, – я не могу есть.
Я понимала, что ему нужно. Он не горячился, не умолял, просто ждал моего решения.
Вокруг меня, казалось, золотился воздух.
– Идем, – сказала я.
Зашагала к двери, вышла во двор, к свинарнику. Коснулась ворот, они распахнулись. Свиньи завизжали испуганно, но, увидев за моей спиной Одиссея, успокоились. Помазав им рыла маслом, я произнесла заклинание. И они, уже в людском обличье, поднялись на ноги, стряхивая щетину. Подбежали к Одиссею, плача, пожимали ему руку. Он плакал тоже, беззвучно, но слезы лились ручьями, так что даже борода его промокла и потемнела. Казалось, он отец, а они его заблудшие дети. В каком же возрасте они с Одиссеем отправились в Трою? Многие, видно, были совсем мальчишками. Я стояла в стороне и наблюдала за ними, словно пастух за стадом. А когда они выплакались, сказала:
– Милости прошу. Вытащите свой корабль на берег и приведите товарищей. Милости прошу вас всех.
* * *
Тем вечером они ели с аппетитом, смеялись, провозглашали тосты. Они даже как будто помолодели, обновленные избавлением. И Одиссей забыл об усталости. Я наблюдала за ним, сидя у станка – любопытно было видеть новую его грань: командир со своими подчиненными. И в этом он оказался хорош, как во всем остальном, – потешался над их выходками, журил слегка, невозмутимый, вселяющий уверенность. Они вились вокруг него, словно пчелы вокруг улья.
Когда тарелки опустели, а сидевших за столом стало клонить в сон, я раздала им одеяла и предложила укладываться где удобно. Кое-кто разлегся в пустовавших комнатах, но в основном люди отправились на улицу – спать под летними звездами.
Остался только Одиссей. Я повела его к серебряному креслу у очага, налила вина. Он выглядел довольным, сидел, подавшись вперед, будто ожидая с нетерпением, что еще я предложу.
– Станок, так тебя восхитивший, изготовил мастер по имени Дедал, – сказала я. – Знакомое имя?
Приятно было видеть искреннее удивление и радость.
– Неудивительно, что он так чудесен. Можно?..
Я кивнула, он тут же подошел к станку. По каждой перекладине провел рукой, снизу доверху. Прикасался благоговейно, как жрец к алтарю.
– Как он к тебе попал?
– Это подарок.
В глазах его светилось любопытство, мелькали догадки, но выспрашивать он не стал. А вместо этого сказал:
– В моем детстве все мальчишки играли в Геракла, побеждающего чудовищ, а я хотел быть Дедалом. Дар выдумывать разные диковины, глядя на кусок необработанного дерева или металла, впечатлял меня больше. Но, к моему большому огорчению, у меня такого таланта не оказалось. Я вечно резал себе пальцы.
Я вспомнила белые шрамы на руках Дедала. Но промолчала.
Рука Одиссея лежала на боковой перекладине, словно на голове любимой собаки.
– Можно я посмотрю, как ты ткешь?
Я не привыкла работать, когда кто-то стоит совсем рядом. Нить будто распухла и путалась в пальцах. Его глаза следили за каждым движением. Он спрашивал, для чего нужна каждая деталь и в чем отличие от других станков. Я, как могла, старалась объяснить, но в конце концов пришлось признаться, что сравнить мне не с чем.
– Я только за этим станком и работала.
– Подумать только, какое везение! Все равно что целую жизнь вино пить вместо воды. Все равно что Ахилл был бы у тебя на посылках.
Этого имени я не знала.
Одиссей заговорил нараспев, как сказитель: Ахилл – фтийский царевич, самый быстроногий на свете, лучший из ахейских воинов, сражавшихся под Троей. Прекрасный, блистательный сын грозной морской нимфы Фетиды, изящный и смертоносный, как само море. Троянцы падали пред ним словно трава под косой, и сам могучий Гектор, троянский царевич, погиб, пронзенный острием Ахиллова ясеневого копья.
– Он тебе не нравился, – заметила я.
Сдержанное изумление отразилось на лице Одиссея.
– Я отдавал должное его достоинствам. Но воином он был негодным, хоть и много крови мог пролить. Его представления о верности и чести доставляли нам массу неудобств. Немалых усилий стоило изо дня в день заставлять его следовать общему замыслу, идти по своей борозде. А когда он лишился лучшего, что у него было, с ним стало еще трудней. Но я говорил уже: его родила богиня, и пророчества свисали с него как водоросли. Трудности, которым он противостоял, для меня непостижимы.
Одиссей не лгал, но и правды не говорил. Он назвал Афину своей покровительницей. А значит, ходил бок о бок с теми, кто целый мир мог раздавить как яичную скорлупу.
– Что же у него было лучшим?
– Его возлюбленный, Патрокл. Он меня не очень любил, но добрые вообще меня не любят. После гибели Патрокла Ахилл обезумел, ну или едва не обезумел.
Я уже давно отвернулась от станка. Хотелось не только слушать Одиссея, но и видеть его лицо. Темное небо за окном постепенно бледнело. Волчица поднялась на лапы и зевнула. Наконец я заметила, что Одиссей колеблется.
– Госпожа Цирцея, – сказал он. – Золотая колдунья Ээи. Ты оказываешь нам милость, а мы в ней нуждаемся. Наш корабль разбит. И люди того и гляди сломаются. Мне совестно просить о большем, но, видно, я должен. Заветнейшее мое желание – остаться здесь на месяц. Это слишком долго?
Вспышка радости – словно вкус меда на языке. Но лицо мое оставалось спокойным.
– Пожалуй, месяц – не слишком долго.
* * *
Дни напролет он чинил корабль. Вечерами мы сидели у очага, пока его люди ужинали, а ночью он ложился со мной в постель. У него были мощные плечи, иссеченные в боях. Я гладила его шероховатые шрамы. И наслаждалась всем этим, но, по правде говоря, гораздо больше наслаждалась после, когда мы лежали рядом в темноте, он рассказывал о Трое и вся война, копье за копьем, оживала перед моим взором. Надменный Агамемнон, предводитель войска, ненадежный, как плохо закаленное железо. Его брат Менелай, чью жену, Елену, похитили, что и стало поводом для войны. Отважный и глуповатый Аякс, человек-гора. Диомед, безжалостная правая рука Одиссея. И троянцы. Красавец Парис, что шутя украл сердце Елены. Его отец, белобородый Приам, царь Трои, любимый богами за свою доброту. Его жена Гекуба, царица с душой воительницы, чье чрево породило так много прекрасных плодов. Благородный Гектор, ее старший сын, наследник трона, оплот великого города-крепости.
И Одиссей, думала я. Витая раковина. За одним изгибом всегда скрывается другой.
Я начала понимать, что он имел в виду, говоря о слабости своих соратников. Дрогнули не мускулы, а дисциплина. Мир еще не видел шествия столь заносчивого, капризного и упрямого войска, где каждый считал, что без него не победить.
– Знаешь, кто на самом деле выигрывает войны? – спросил он однажды ночью.
Мы лежали на коврах подле кровати. Жизненная сила мало-помалу вернулась к Одиссею. Глаза его теперь горели, сверкали как молнии. Повествуя, он уподоблялся одновременно законнику, сказителю и шарлатану с перекрестка – доказывал, развлекал, приподнимал завесу, скрывающую тайны мироздания. Не только слова его производили такое впечатление, хотя говорил он умно. Все вместе – его лицо, жесты, подвижные интонации. Я бы сказала, он словно чары накладывал, но никакие из известных мне чар не могли с этим сравниться. Он обладал неповторимым даром.
– Военачальники, конечно, присваивают лавры, правда, и золотом войско снабжают они. Вот только вечно зовут тебя в свой шатер и требуют доложить, чем ты занимаешься, вместо того чтоб дать тебе этим заняться. В песнях поется, что выигрывают герои. Они – другая часть. Когда Ахилл надевает шлем и прокладывает кровавый путь по полю боя, у простых людей грудь распирает. Они думают, что надолго останутся в историях, которые люди станут слагать об этой войне. Я сражался рядом с Ахиллом. Стоял щитом к щиту с Аяксом. Я чувствовал дуновение от взмахов их огромных копий. Эти воины, разумеется, еще одна часть, ведь, хотя они слабы и ненадежны, если их сопрячь, примчат тебя к победе. Но кроме этого, есть рука, собирающая все части в единое целое. Разум, способный направить всеобщую волю и не дрогнуть перед нуждами войны.
– И эта часть – ты, – подхватила я. – А значит, на Дедала ты все-таки похож. Только работаешь не с деревом, а с людьми.
Каким взглядом он меня одарил! Подобным глотку чистейшего, беспримесного вина.
– После смерти Ахилла Агамемнон назвал меня лучшим из ахейцев. Другие храбро сражались, но уклонялись от того, в чем заключается суть войны. Мне одному хватало духу делать необходимое.
Я постукивала пальцем по его исполосованной шрамами обнаженной груди, как бы исследуя, что скрывается внутри.
– Например?
– Обещать пощаду лазутчикам, если все расскажут, а после убивать их. Сечь бунтовщиков. Вытягивать героев из хандры. Любой ценой поддерживать боевой дух. Когда великий герой Филоктет ослаб от гноящейся раны, солдаты отчаялись. Тогда я оставил его одного на острове и заявил, что он сам об этом попросил. Аякс и Агамемнон до самой смерти колотились бы в запертые ворота Трои, я же придумал хитрость с гигантским конем и сочинил историю, убедившую троянцев затащить его внутрь. Я сидел согнувшись в три погибели в деревянном брюхе вместе с солдатами, которых отобрал сам, и стоило кому-то вздрогнуть – от страха или напряжения, – приставлял ему нож к горлу. И когда троянцы наконец заснули, мы разорвали их, как лисы пушистых цыплят.
На песни, что поют при дворе, и сказания великого золотого века эти истории были не похожи. Однако в его устах они отчего-то казались не гнусными, а разумными, вдохновенными, проникнутыми практической мудростью.
– Зачем ты вообще пошел на войну, если знал, каковы они, другие цари?
Он потер рукой щеку.
– Из-за одной глупой клятвы. Я пробовал уклониться. Моему сыну тогда исполнился год, я все еще чувствовал себя молодоженом. Думал, успею еще прославиться, и когда человек Агамемнона пришел за мной, я прикинулся сумасшедшим. Разделся, вышел в зимнее поле и принялся пахать. Тогда он положил моего младенца в борозду, под лемех. Я, разумеется, остановился, и меня забрали вместе со всеми.
Горький парадокс, подумалось мне: он должен был лишиться сына, чтобы его сберечь.
– Ты, наверное, был в ярости.
Он поднял руки, уронил.
– Мир несправедлив. Вот послушай, что сталось с тем советником Агамемнона. Его звали Паламед. Он исправно служил в войске, но однажды отправился в ночной дозор и упал в яму. Дно которой кто-то утыкал кольями. Страшная утрата.
Глаза его сверкнули. Будь при этом добрый Патрокл, сказал бы, наверное: ты не истинный герой, господин, не Геракл, не Ясон. Не говоришь честных слов от чистого сердца. Не совершаешь благородных деяний при ярком свете солнца.
Но я видела Ясона. И знала, какие деяния могут совершаться пред ликом солнца. Я ничего не сказала.
* * *
Проходили дни, а за ними ночи. С полсотни людей теснилось в моем доме, и впервые в жизни я прямо-таки погрязла в смертной плоти. Эти хрупкие тела требовали беспрестанной заботы, еды и питья, сна и отдыха, омовения рук-ног и телесных выделений. Сколько же смертным нужно терпения, думала я, чтоб час за часом влачиться сквозь это все. На пятый день соскользнувшее шило воткнулось Одиссею в подушечку большого пальца. Я готовила ему мази, колдовала, чтобы предотвратить заразу, и все равно палец полмесяца заживал. Я видела, как лицо его то и дело омрачает мука. Заболело, болит по-прежнему, болит и болит. Но донимало его и многое другое – затекала шея, мучила изжога, ныли старые раны. Я водила рукой по его ребристым шрамам, облегчала боль как могла. А шрамы предложила стереть. Он покачал головой:
– Как же я тогда себя узнаю?
Я втайне обрадовалась. Шрамы шли ему. Многостойким Одиссеем он звался, и наименование это вышито было на его теле. Чтобы всякий встречный, приветствуя его, говорил: вот человек, повидавший мир. Вот капитан, которому есть что рассказать.
Я могла бы тогда поведать ему свои истории. О Сцилле и Главке, Ээте, Минотавре. О каменной стене, врезавшейся мне в спину. О лужах крови на полу моей комнаты, отражающих луну. О телах моряков, что я стащила одно за другим с холма и сожгла вместе с их кораблем. О звуке, с которым разрывается и видоизменяется плоть, и о том, как, превращая человека, можно остановить трансформацию на полпути, и тогда это чудовище, это полуживотное умрет.
Он слушал бы с напряженным вниманием, и его неустанный разум исследовал бы, взвешивал, систематизировал. Я делала вид, что могу не хуже его скрывать свои мысли, но прекрасно знала, что это не так. Он увидел бы меня насквозь. Он собрал бы все мои слабости и поместил в свою коллекцию, рядом с Ахилловыми да Аяксовыми. Он носил их при себе, как прочие мужчины носят кинжалы.
Я взглянула на свое нагое тело, освещенное пламенем очага, и попыталась представить его исписанным собственной историей: зигзаг на ладони, рука без пальцев, тысячи порезов – следов моих колдовских занятий, выпуклые рубцы, оставленные отцовским пламенем, лицо как оплывшая свеча. И это лишь то, что оставило следы.
Только меня приветствовать не будут. Как Ээт назвал уродливую нимфу? Бельмо на глазу мира.
Мой гладкий живот цвета золотящегося на солнце меда светился под ладонью. Я привлекла Одиссея к себе. Я – золотая колдунья без прошлого.
* * *
Я понемногу узнавала Одиссеевых спутников – эти неверные сердца, о которых он говорил, эти дырявые сосуды. Полит был воспитан лучше остальных, Эврилох – упрям и мрачен. Худолицый Эльпенор не смеялся, а ухал по-совиному. Они напоминали мне волчат: не знали печалей, если желудок полон. Когда я проходила мимо – опускали глаза, будто хотели убедиться, что руки все еще при них.
Дни напролет они соревновались. Носились наперегонки по холмам да по берегу. То и дело прибегали, запыхавшиеся, к Одиссею. Рассудишь наше состязание в стрельбе из лука? В метании диска? Копья?
Иногда он, улыбаясь, шел с ними, но порой кричал на них и даже бил. Он хотел казаться спокойным и ровным, но вовсе таким не был. Я жила с ним – словно у моря стояла. Что ни день – разные оттенки и волны в пенных шапках разной высоты, но всегда одна и та же неуемная энергия, влекущая к горизонту. Когда сломался поручень на корабле, Одиссей в ярости выбил его ногой и зашвырнул обломки в море. На следующий день, взяв топор, отправился, угрюмый, в лес, а когда Эврилох предложил ему помощь, ощерился. Выстроить себя он все же мог, показать личину, которую, наверное, когда-то надевал ежедневно, чтоб усмирять Ахилла, но даром это не проходило, и потом Одиссей капризничал и сердился. Тогда спутники его, явно смущенные, потихоньку удалялись. Дедал сказал как-то: и лучшее железо станет ломким, если слишком долго по нему бить.
Я была гладка как масло, спокойна как в штиль вода. Пыталась его разговорить, просила рассказать, как он путешествовал среди чужих земель и народов. Он рассказывал – о войске Мемнона, сына зари, короля Эфиопии, и всадницах-амазонках со щитами в форме полумесяца. Он слышал, что некоторые фараоны Египта были женщинами, переодетыми в мужскую одежду. А в Индии есть муравьи размером с лисицу, которые выкапывают золото в пустыне. А люди, живущие далеко на севере, верят, что вовсе не Океанова река опоясывает землю, а обвивает ее огромный ненасытный змей размером с корабль в обхвате. Нет ему покоя, вечный голод гонит его вперед, заставляя мало-помалу поглощать все сущее, и когда-нибудь он съест весь мир, а потом поглотит и самого себя.
Но как бы далеко ни путешествовал он, всегда возвращался на Итаку. К своим оливковым рощам и козам, верным слугам и превосходным охотничьим псам, выращенным им самим. К своим почтенным родителям, и старой кормилице, и первой охоте на кабана, после которой остался у него на ноге тот самый длинный шрам. Его сын Телемах сейчас, должно быть, уже сгоняет с гор стада. Он с ними поладит, я всегда ладил. Любой царевич должен знать свои земли, и лучший способ узнать их – пасти овец. Он никогда не говорил: что, если я вернусь домой, а все это уж в прах обратилось? Но мысль эта явно жила в нем как вторая сущность и подпитывалась во тьме.
* * *
Уже осень наступила, день убывал, трава похрустывала под ногами. Месяц почти прошел. Мы лежали в постели.
– Нам нужно отплывать со дня на день или оставаться на зиму.
Окно было открыто, нас овевал ветерок. Имел Одиссей такую привычку – предъявить свою мысль как пустое блюдо и посмотреть, что ты на него положишь. Но на этот раз он меня удивил – продолжил сам:
– Я бы остался. Если пригласишь. Только до весны. Отправлюсь сразу же, как можно будет выйти в море. Едва ли задержусь еще хоть ненадолго.
Последнее он говорил не мне, а тем или тому, с кем спорил мысленно. Людям своим или жене – это меня не волновало. Я не глядела на него, чтобы не выдать радости.
– Приглашу.
* * *
Что-то изменилось в нем после этого разговора – ослабло напряжение, которое он сдерживал, оказывается, а я и не замечала. На следующий день Одиссей и его команда, негромко переговариваясь, спустились к берегу. Отволокли корабль в укромную пещеру. Подперли его, свернули парус, убрали снасти, чтобы уберечь их от зимних штормов и сохранить до весны.
Порой я замечала, что Одиссей смотрит на меня пристально. Взгляд его делался пытливым, и он, как бы между прочим, начинал задавать свои окольные вопросы. Об острове, моем отце, ткацком станке, моей жизни, колдовстве. Тот же самый вид, так хорошо уже мне знакомый, Одиссей принимал, замечая краба с тройной клешней или дивясь причудливым течениям в восточной бухте Ээи. Мир состоял из тайн, а я была лишь очередной из миллионов загадок. Я не отвечала и, хотя Одиссей изображал разочарование, начинала понимать, что ему это, как ни странно, нравится. Дверь, не отворившаяся в ответ на его стук, – невидаль уже сама по себе и даже облегчение, пожалуй. Весь мир открывался ему. А он открывался мне.
Одни истории он рассказывал при свете дня. Время других наступало, только когда догорал очаг и видеть лицо Одиссея могли лишь тени.
– Это после циклопов было. Нам наконец-то повезло. Мы высадились на Острове ветров. Знаешь такой?
– Остров царя Эола. Он питомец Зевса и обязан следить за ветрами, носящими по свету корабли.
– Я угодил ему, и он ускорил наш путь. Да вручил мне к тому же огромный мешок, куда поместил все противные ветры, чтобы они нам не мешали. Девять дней мы мчались по волнам. Я не спал ни единого часу – сторожил мешок. Я, конечно, сказал своим людям, что в нем, но… – Он покачал головой. – Они решили, там богатства, которыми я не хочу делиться. Доставшиеся им сокровища Трои давно уже сгинули в море. А возвращаться с пустыми руками никому не хотелось. Ну и… – Он глубоко вздохнул. – Догадываешься, что случилось.
Я догадывалась. Узнав, что им предстоит бездельничать целую зиму, спутники Одиссея возликовали и сделались совсем неуправляемыми. По вечерам развлекались метанием винных опивок. Мишенью делали большое блюдо, но целились из рук вон, потому что к тому времени не один кубок успевали опрокинуть. Стол постепенно пачкался, словно на нем резали кого, а игроки поглядывали на моих нимф: надо бы, мол, обтереть. Когда же я предложила им сделать это самим, переглянулись и, будь на моем месте кто-то другой, воспротивились бы. Но рыл своих они не забыли.
– Наконец я не выдержал, – продолжил Одиссей, – и заснул. Не почувствовал, как у меня забрали мешок. Вой ветров разбудил меня. Вихрем вырвались они на свободу и пригнали нас обратно, словно мы и не уплывали. Пройденных миль как не бывало. Они считают, я скорблю по их погибшим товарищам, и я скорблю. Но порой сам готов убить оставшихся в живых, и только эта скорбь меня останавливает. Они нажили морщины, но не нажили ума. Я забрал их на войну, прежде чем они сделали все то, что заставляет мужчину остепениться. Жениться они не успели. Детей не завели. Они не знали неурожайных лет, когда выскребаешь последнее из закромов, и урожайных не знали, когда учишься сберегать. Они не видели, как стареют и слабеют их родители. Не видели, как они умирают. Боюсь, я лишил их не только юности, но и зрелости.
Он потер костяшки пальцев. В молодости Одиссей был лучником, а усилие, необходимое, чтобы натянуть тетиву, насадить и выпустить стрелу, утруждает руки как ничто другое. Отправляясь на войну, лук он оставил дома, а вот боль его не оставила. Однажды Одиссей сказал: возьми я лук с собой, стал бы лучшим стрелком в обоих войсках.
– Так почему оставил?
Политика, объяснил он. Лук – оружие Париса. Смазливого похитителя жен.
– Герои считали его трусом. Ни одного лучника, даже самого искусного, не нарекли бы лучшим из ахейцев.
– Герои – просто глупцы, – заметила я.
Одиссей рассмеялся:
– Согласен.
Он лежал с закрытыми глазами. И так долго молчал, что я даже подумала: заснул. А потом сказал:
– Видела бы ты, насколько близко мы подошли к Итаке. Я уже чуял, как тянет с берега дымом рыбацких костров.
* * *
Я стала просить его о небольших одолжениях. Не подстрелишь оленя к ужину? Не наловишь ли рыбы? Свинарник совсем развалился, не починишь пару столбов? Когда он появлялся в дверях с сетью, полной рыбы, с корзиной фруктов из моих садов, меня пронзала радость. В саду у дома мы вместе подвязывали лозу. Обсуждали, какие нынче дуют ветры и что делать с Эльпенором, повадившимся спать на крыше, – не запретить ли ему?
– Вот болван, – заметил Одиссей, – шею же свернет.
– Скажу ему, что разрешаю, только когда он трезвый.
Одиссей фыркнул:
– Это значит никогда.
Я понимала, что веду себя глупо. Если даже Одиссей не уедет весной и останется до следующей, разве обретет такой человек счастье, будучи запертым на моей тесной земле? И если даже я найду какой-то способ удовлетворить его, всему наступит конец, потому что он смертный и уже немолод. И за это благодари, велела я себе. Зима – это все же больше, чем было у тебя с Дедалом.
Я не благодарила. Я узнала, какие он любит блюда, и с улыбкой наблюдала, как он их смакует. Вечером мы сидели вдвоем у очага и обсуждали прошедший день.
– Как думаешь, – спрашивала я, – тот огромный дуб, в который ударила молния, он гнилой внутри?
– Я посмотрю. Если гнилой, его нетрудно будет свалить. Завтра к ужину все сделаю.
Он срубил дуб, а потом до самого вечера вырубал ежевику.
– Слишком разрослась. Козы тебе нужны, вот что. Четыре козы за месяц ее подровняют. И после не дадут разрастись.
– А где я коз возьму?
Это слово – Итака – вставало между нами, будто разрушая чары.
– Не беда. Превращу пару овец, и все дела.
* * *
Нимфы мои повадились за ужином крутиться подле мужчин, понравившихся водить в свои спальни. Я и этим была довольна. Наши с ним присные перемешивались. Однажды я сказала Дедалу, что никогда не выйду замуж, потому что слишком люблю свое дело и вечно мараю руки. Но этот мужчина и сам руки марал.
И где же, Цирцея, по-твоему, он обучился всем этим хозяйственным премудростям?
Моя жена – так он всегда, говоря о ней, ее называл. Моя жена, моя жена. Этими словами он прикрывался как щитом. Будто крестьяне, не произносящие имя бога смерти, опасаясь, что он придет и заберет тех, кто им дорог.
Пенелопа – так ее звали. Порой, когда он спал, я произносила это имя по слогам, глядя во тьму. То был вызов, а может, доказательство. Видишь? Она не является. Не обладает способностями, которые ты ей приписываешь.
Я держалась, пока могла, но Пенелопа была как болячка, которую нельзя не сковырнуть. Я ждала и наконец, прислушавшись к его дыханию, поняла, что Одиссей вполне пробудился для разговора.
– Какая она?
Мягкая, сказал он, но ее кроткие указания заставляют людей подскакивать быстрее любого окрика. Прекрасная пловчиха. Из цветов больше всего любит крокусы и первые по весне вплетает в волосы на счастье. Умел он так о ней говорить, будто она в соседней комнате, не дальше, будто их не разделяют двенадцать лет и дальние моря.
Она двоюродная сестра Елены, сказал Одиссей. И в тысячу раз мудрее и хитроумнее Елены, хотя и та хитроумна, но легкомысленна, конечно. О Елене – королеве Спарты, смертной дочери Зевса и прекраснейшей женщине на земле – Одиссей мне уже рассказывал. Парис, троянский царевич, похитил ее у мужа Менелая, поэтому и началась война.
– Она бежала с Парисом по доброй воле или ее заставили?
– Кто скажет? Десять лет мы стояли лагерем у ее ворот, и я не слыхал, чтобы она хоть раз пыталась бежать. Но когда Менелай взял Трою штурмом, Елена бросилась к нему, обнаженная, и клялась, что все это время страдала и больше всего на свете хотела вернуться к мужу. Всей правды от нее никогда не добьешься. Она извивиста как змея и выгоды своей не упустит.
Прямо как ты, подумалось мне.
– А моя жена, – продолжил он, – постоянна. Постоянна во всем. Даже мудрый муж порой сбивается с пути, но не она. Она как неподвижная звезда, как крепкий лук. – В наступившей тишине я почувствовала, как он блуждает в глубинах своих воспоминаний. – У всякого ее слова не один смысл и не одна цель, но она надежна. Она знает себя.
Слова входили в меня легко, как наточенный нож. Что он любит ее, я поняла сразу – еще когда он рассказывал о ее ткацком мастерстве. И все же он оставался со мной, месяц за месяцем, и я позволила себе забыться. Но теперь увидела все отчетливее: каждую ночь, ложась в мою постель, он лишь поступал как мудрый путешественник. В Египте ты поклоняешься Исиде, в Анатолии приносишь убитого барашка в жертву Кибеле. Не нарушая при этом прав оставленной на родине Афины.
Но, еще не закончив этой мысли, я поняла, что есть и другое объяснение. Он ведь очень долго пробыл на войне, управлялся с хрупким, как тончайшее стекло, настроением царей, с хандрой царевичей и всякого заносчивого воина примирял с собратьями. Это подвиг, все равно что огнедышащих быков Ээта укротить лишь с помощью собственной хитрости. Но дома, на Итаке, не будет капризных героев, военных советов, полуночных вылазок и отчаянных военных маневров, которые нужно изобрести, или погибнут люди. И как такому человеку возвратиться домой, к своему очагу и оливкам? Наша домашняя идиллия для него – вроде репетиции, вот что я поняла. Сидя у моего очага, работая в моем саду, он припоминал, как это делается. Как топор входит в дерево, а не в плоть. Как ему вновь подлаживаться к Пенелопе, гладкой, словно узлы Дедаловых изделий.
Он спал рядом. Вдох его то и дело застревал где-то в горле. Щелк.
Пасифая посоветовала бы привязать Одиссея приворотным зельем. Ээт сказал бы, что нужно украсть его разум. Я вообразила его лицо, свободное от всяких мыслей, кроме вложенных мной. Он будет сидеть у моих ног, глядеть на меня с обожанием, поглупевший, пустой.
* * *
Начались зимние дожди, остров запах землей. Я любила это время года, холодные пески и белое цветение чемерицы. Одиссей пополнел и реже теперь морщился от боли при движении. Гневливость его сошла на нет. Я старалась находить в этом удовлетворение. Говорила себе, что будто бы смотрю на ухоженный сад. На молодого ягненка, с трудом встающего на ножки.
Люди далеко от дома не уходили, согревались вином. Одиссей развлекал их, рассказывая о героях – Ахилле, Аяксе, Диомеде, – и те оживали в сумерках, вновь совершали славные подвиги. Слушатели были в восторге, изумление впечатывалось в их лица. Помните, благоговейно шептали они. Мы шли рядом с ними. Мы стояли против Гектора. Наши сыновья поведают об этом.
Одиссей улыбался, глядя на них, как снисходительный отец, но тем вечером усмехнулся презрительно:
– Против Гектора они все равно что мухи. Только дурак не бежал, увидев его.
– И ты бежал?
– Разумеется. Аякс едва против него устоял, и только Ахиллу под силу было Гектора повергнуть. Я неплохой воин, но свой предел знаю.
Знает, подумала я. Столь многие, закрыв глаза, воображали себя обладающими желанной силой. Но он изучил себя как карту местности, каждую кочку и камень приметил безошибочным, незамутненным взглядом. Скрупулезно оценил свои способности.
– Я встречался с Гектором однажды. В самом начале войны, когда мы еще делали вид, что перемирие возможно. Он сидел рядом со своим отцом Приамом на шатком табурете, а казалось – на троне. Он не блистал как золото. Холеным и безупречным не выглядел. Но был целен, как монолитная мраморная глыба, высеченная из породы. Его жена Андромаха наливала нам вино. Потом мы узнали, что она родила Гектору сына. По имени Астианакт – “владыка города”. Но Гектор называл его Скамандрием – в честь протекавшей близ Трои реки.
Таким тоном он это сказал…
– Что с ним случилось?
– То же, что случается на войне со всеми сыновьями. Ахилл убил Гектора, а после сын Ахилла Пирр, взяв штурмом дворец, размозжил маленькому Астианакту голову. Ужасно это было, как и все, что делал Пирр. Но необходимо. Этот ребенок вырос бы с клинком в сердце. Отомстить за отца – высочайший сыновний долг. Выживи Астианакт, он сплотил бы вокруг себя войско и пришел за нами.
От луны за окном остался лишь осколок. Одиссей молчал, проворачивал думы.
– Удивительно, но эта мысль так утешает. Что если меня убьют, мой сын отправится за море. Разыщет повергнувших меня. И скажет, перед ними представ: “Вы посмели пролить кровь Одиссея, так теперь пришел черед пролиться вашей”.
В комнате воцарилась тишина. Было поздно, совы давно расселись по деревьям.
– Каким он был? Твой сын?
Одиссей потер большой палец у основания – в том месте, куда воткнулось шило.
– Мы назвали его Телемахом – в честь моего стрелкового искусства.
Что означает “далеко сражающийся”.
– Но вот ирония – в первый свой день он кричал так, словно в гуще боя оказался. Женщины все, что знали, перепробовали – и качали его, и носили, и руки пеленали, и палец, обмакнув в вино, давали пососать. Повитуха сказала, что такого неуемного впервые видит. Даже моя старая нянька уши закрывала. На жене лица не было – боялась, с сыном что-то не так. Тогда я велел дать его мне. Поднял перед собой, посмотрел в кричащее личико. И говорю: “Милый сын, ты прав, этот мир безумен, ужасен, и как при виде его не кричать? Но сейчас ты в безопасности, и всем нам нужно поспать. Дашь нам немного покоя?” И он унялся. Затих у меня на руках. А после этого стал самым покладистым ребенком на свете. Всегда улыбался, смеялся, если кто-то останавливался с ним поговорить. Служанки только и думали, как бы лишний раз к нему подойти и ущипнуть за пухлую щечку. “Ах, что за царем он станет однажды! – говорили они. – Ласковым, как западный ветер”.
Он продолжал предаваться воспоминаниям. Как Телемах впервые откусил хлеба, сказал первое слово, как он любил коз и прятаться под креслами любил, а чтоб его нашли – хихикал. За один только год, думала я, у Одиссея набралось о сыне больше историй, чем у моего отца обо мне за целую вечность.
– Знаю, мать не дает Телемаху меня забыть, но я в его годы уже охотой руководил. Своими руками кабана убил. Надеюсь, хоть чему-то еще сумею его научить, когда вернусь. Хочу оставить в нем след.
Наверняка я утешала его какими-то общими словами. Конечно, ты оставишь след. Всякому мальчику нужен отец, он будет ждать тебя. А сама думала вновь о беспощадности человеческой жизни. Мгновения уходят, даже сейчас, пока мы беседуем. Милого ребенка нет больше. Сын Одиссея растет, созревает, вытачивается в мужчину. Тринадцать лет его жизни Одиссей уже пропустил. А сколько еще?
Мысли мои часто возвращались к этому скромному, внимательному мальчику. Знает ли он, чего ждет отец, думала я, чувствует ли весомость этих надежд? Я представляла, как каждый день стоит он на скалистом берегу, моля о корабле. Истомленный, по вечерам отправляется спать с тихой, затаенной печалью и сворачивается в постели калачиком, как когда-то в колыбели отцовских рук.
Я и сама сложила руки чашечкой во тьме. Я не владела тысячей уловок и неподвижной звездой не была, но впервые ощутила нечто в этом пространстве. Надежду, живое дыхание, способное еще возникнуть между.
Глава семнадцатая
На деревьях набухали первые почки. Море все еще пенилось, но скоро воды его успокоятся, наступит весна и время Одиссею отплывать. Он помчится по волнам, уклоняясь от штормов и могучей Посейдоновой длани, устремив взгляд в сторону дома. И остров мой вновь погрузится в тишину.
Каждую ночь я лежала рядом с ним в лунном свете. И представляла, как скажу ему: еще только один сезон. Только до конца лета – в это время ветры самые благоприятные. Он удивится. Я уловлю едва заметный проблеск разочарования в его глазах. Золотым колдуньям умолять не подобает. Пусть остров просит за меня, пусть говорит его красноречивая красота. С каждым днем все больше сходила изморозь с камней, ширилось цветение. Мы обедали на зеленой траве. Гуляли по нагретому солнцем песку, купались в ярких водах залива. Я уводила его под сень яблони, чтобы он спал, окутанный ее ароматом. Я ковром расстилала перед ним все чудеса Ээи и видела, что он начинает колебаться.
Видели это и его спутники. Тринадцать лет они прожили с ним бок о бок, и хотя его изощренные мысли оказывались по большей части за гранью их понимания, они ощущали перемену, как охотничьи псы чуют настроение хозяина. День ото дня они становились беспокойнее. И при каждом удобном случае говорили громко: “Итака”. Царица Пенелопа. Телемах. Эврилох расхаживал по моим комнатам, сверкая взглядом. Я видела, как он шептался с остальными по углам. Когда я проходила мимо, они замолкали, опускали глаза. По одному, по двое подкрадывались к Одиссею. Я ждала, что он их прогонит, но он лишь глядел задумчиво поверх их плеч в пыльную закатную даль. Лучше бы оставались свиньями, думала я.
* * *
Брат смерти – так поэты называют сон. Для большинства людей эти часы во тьме – напоминание о покое, ожидающем их в конце дней. Но Одиссей спал все равно что жил – встревоженно метался, тяжко бормотал, заставляя моих волков навострять уши. В жемчужно-сером свете зари я наблюдала, как лицо его сводит судорога, как изо всех сил напрягаются его плечи. Он скручивал простыни будто противника, которого намеревался уложить в рукопашном бою. Целый год прожив со мной в мире, каждую ночь он возвращался на войну.
Ставни были открыты. Похоже, ночью шел дождь. Из окна веяло чистейшим, промытым воздухом. Всякий звук – птичья трель, трепетание листьев, журчание волн – музыкой плыл по воздуху. Я оделась и вышла в утреннее великолепие. Люди Одиссея еще спали. Эльпенор лежал на крыше, завернувшись в одно из лучших моих одеял. Ветер струился подобно переборам лиры, и мое собственное дыхание, казалось, насвистывало в такт. Капля росы упала с ветки. Ударилась о землю звонким колокольчиком.
Вдруг у меня пересохло во рту.
Он вышел из лавровой рощи. Каждая линия его силуэта была прекрасна, безупречно изящна. Темные распущенные волосы украшал венок. С плеча свисал сверкающий лук с серебряными рогами, вырезанный из оливы.
– Цирцея, – молвил Аполлон – и голос его был величайшей музыкой из всех. Всякая мелодия на свете принадлежала ему.
Он грациозно поднял руку:
– О твоем голосе брат меня предупредил. Пожалуй, лучше будет, если ты станешь говорить как можно меньше.
Злости не было в его словах. А может, эти совершенные интонации так передавали злость.
– На собственном острове я молчать не буду.
Он поморщился:
– Гермес сказал, что ты строптива. Я пришел с пророчеством для Одиссея.
Я насторожилась. Олимпийские загадки – всегда палка о двух концах.
– Он в доме.
– Да, я знаю.
Ветер ударил мне в лицо. Я и вскрикнуть не успела. Он ворвался в мою гортань, протолкнулся в живот – будто целое небо в меня влили. Я давилась, а его распирающая мощь все текла и текла, душила меня, топила в своей неведомой стихии. Аполлон благодушно наблюдал за мной.
Островную поляну смело. Одиссей стоял на морском берегу, а вокруг высились скалы. В отдалении паслись козы, росли оливы. Я увидела дом с просторными комнатами, поблескивавшее на стенах фамильное оружие, мощеный внутренний двор. Итака.
Потом Одиссей оказался на другом берегу. Темный песок и небо, никогда не видевшее света моего отца. Сумрачные силуэты тополей, ивы, влачащие листву в черной воде. Птицы не поют, звери не шевелятся. Я сразу узнала это место, хоть никогда там и не бывала. В зеве огромной пещеры стоял незрячий старик. Имя его прозвучало в моем сознании: Тиресий.
Я бросилась наземь, на грядку. Нащупала моли, вырвала с корнем, затолкала в рот, не отряхнув от земли. Ветер сразу перестал, стих так же внезапно, как начался. Я кашляла, содрогаясь всем телом. Чувствуя привкус пепла и какой-то мерзости на языке. С трудом я поднялась на колени.
– Ты смеешь… Смеешь так со мной обходиться на моем собственном острове? Я дочь титана. Это войной закончится. Мой отец…
– Твой отец это и предложил. Чтобы передать мое пророчество, нужно его нутром воспринять. Тебе вообще-то честь оказана. Ты произвела на свет видение Аполлона.
Слова его звучали гимном. На прекрасном лице отразилось лишь легкое недоумение. Хотелось его расцарапать. Боги и их непостижимые законы. Всегда найдется повод поставить тебя на колени.
– Я ничего не скажу Одиссею.
– Это меня не заботит. Пророчество передано.
Он исчез. Я приникла лбом к морщинистому стволу оливы. Грудь моя вздымалась. Меня трясло от возмущения и обиды. Когда наконец я усвою урок? Каждое мгновение моего покоя – обман, ведь оно наступает лишь по воле богов. Чего бы я ни делала и сколько б ни жила, они всегда смогут спуститься сюда, если вздумается, и поступить со мной как угодно.
Небо не посинело еще. Одиссей по-прежнему спал. Я разбудила его, отвела в зал. О пророчестве ничего не сказала. Он ел, а я смотрела на него, ощупывая собственную злость, как пробуют пальцем острие ножа. Нельзя было дать ей притупиться, я ведь знала, что произойдет дальше. В видении он вернулся на Итаку. Остатки моих слабых надежд умерли.
Я выставила лучшие кушанья, откупорила самое старое вино. Но все казалось безвкусным. Он был задумчив. Весь день то и дело оборачивался к окну, будто ждал кого-то. Мы любезно беседовали, но я видела: он ждет, когда спутники его доедят и отправятся спать. Наконец голоса их смолкли во сне, и Одиссей преклонил колени:
– Богиня!
Прежде он так меня не называл, и я все поняла. Теперь и вправду поняла. Может, ему тоже явился какой-нибудь бог. Может, приснилась Пенелопа. Нашей идиллии пришел конец. Опустив голову, я разглядывала его волосы, перевитые сединой. Он стоял, выпрямив плечи, устремив взгляд в пол. Я ощутила глухую ярость. Хоть бы в глаза мне смотрел.
– Что такое, смертный? – спросила я громко.
Мои львы встрепенулись.
– Пора ехать. Я слишком задержался. Люди мои в нетерпении.
– Так езжай. Ты здесь гость, а не узник.
Тут он наконец взглянул на меня:
– Я знаю, госпожа. И безмерно тебе благодарен.
Глаза его были темны и теплы, как летняя земля. Слова – просты. Он говорил безыскусно, и в этом, разумеется, тоже заключалось искусство. Одиссей всегда знал, как предстать в самом выгодном свете. Я сказала, почти мстительно:
– Мне нужно передать тебе послание богов.
– Послание.
Он насторожился.
– Они говорят, ты доберешься до дома. Но сначала велят тебе отправиться в обитель смерти и поговорить с прорицателем Тиресием.
Всякий человек в здравом уме дрогнул бы, услышав такое. Он сделался сер и недвижим как камень.
– Зачем?
– У богов свои соображения, делиться которыми они не расположены, как видно.
– Неужели этому не будет конца?
Голос его был хриплым. Лицо – как вновь открывшаяся рана. Злость моя иссякла. Он не враг мне. Путь его и без того будет трудным, стоит ли вдобавок причинять друг другу боль?
Я коснулась его груди, ощутила, как бьется сердце великого командира.
– Полно! Я тебя не оставлю.
Я отвела его в свою комнату и передала известие, весь день беспрестанно рвавшееся наружу, как пузырьки воздуха из ручья.
– Ветры примчат тебя через моря и земли к пределам мира живых. Там есть полоска суши, поросшая черными тополями, да завешенные ивовыми ветвями тихие, темные воды. Это вход в подземное царство. Вырой яму – я покажу, какого размера. Наполни ее кровью черной овцы и барана, а землю вокруг полей вином. И к тебе слетятся голодные тени. Ведь после долгого существования во тьме им так желанны испарения жизни.
Он закрыл глаза. Воображал, наверное, как стекаются из своих мрачных обиталищ души. Некоторых он узнает. Ахилла с Патроклом, Аякса, Гектора. Всех убитых им троянцев, и ахейцев тоже, и своих съеденных спутников, до сих пор вопиющих о справедливости. Но не это худшее. Нельзя предугадать, чьи еще души там окажутся. Кто-то из домашних, умерших в его отсутствие. Может, его родители или Телемах. А может, и сама Пенелопа.
– Не подпускай их к яме с кровью, пока не явится Тиресий. Он выпьет свою долю и расскажет тебе, что знает. Потом ты вернешься сюда, только на день, поскольку я, наверное, смогу тебе еще чем-то помочь.
Он кивнул, не размыкая бледных век.
– Поспи, – сказала я, коснувшись его щеки. – Тебе нужно.
– Не могу.
Я понимала. Он крепился, собирался с силами, чтобы вступить в схватку еще раз. Всю долгую ночь мы пролежали рядом, безмолвно бодрствуя. На заре я собственноручно помогла ему одеться. Накинула на плечи плащ и застегнула. Закрепила пояс, подала меч. Открыв входную дверь, мы обнаружили распростертого на каменных плитах Эльпенора. Он все-таки свалился с крыши. Мы глядели, застыв, на его синеющие губы, на уродливо вывернутую шею.
– Началось.
Мрачная обреченность звучала в голосе Одиссея. Я поняла, что он хочет сказать. Опять мойры надели на него ярмо.
– Я сохраню его до твоего возвращения. Сейчас на погребение времени нет.
Мы отнесли тело на кровать, завернули в простыню. Я дала им припасы в дорогу, овцу и барана для обряда. Корабль был уже готов, люди Одиссея давно его оснастили. И теперь, загрузив, столкнули на воду. Холодное море пенилось, брызги туманили воздух. Им придется сражаться за каждую милю, и к вечеру плечи их будут как тугие узлы. Мне бы дать им мазь на этот случай. Да поздно.
Я смотрела, как корабль с трудом перевалил за горизонт, потом вернулась в дом, развернула тело Эльпенора. Трупы я видела лишь однажды – те, что лежали изуродованными у меня на полу и людей ничем не напоминали. Я притронулась к его груди. Она была тверда и холодна. Я слышала, что смерть делает лица моложе, но Эльпенор часто смеялся, и теперь, без искры жизни, лицо его обмякло и сморщилось. Я омыла его, натерла маслами – аккуратно, словно он до сих пор мог чувствовать мои прикосновения. И все это время пела – с песней душе его будет не так одиноко ждать переправы через великую реку в подземный мир. Затем я вновь завернула его в саван, произнесла заклятие, предотвращающее тлен, вышла из комнаты и закрыла за собой дверь.
Листья на деревьях в саду, еще совсем свежие, поблескивали как клинки. Я разрыхлила пальцами землю. Подступает влажное лето, и скоро нужно подвязывать лозу. В прошлом году мне помогал Одиссей. Я тронула эту мысль будто синяк, проверяя, больно ли. Когда он уедет совсем, уподоблюсь ли я Ахиллу, оплакивавшему Патрокла, своего утраченного возлюбленного? Я попыталась вообразить, как бегаю взад-вперед по берегу, рву на себе волосы, бережно храню обрывок старого Одиссеева хитона. Кричу, что погибла часть моей души.
Я не могла такого представить. И, понимая это, испытывала боль иного рода. Но может, так суждено. В преданиях боги и смертные всегда расстаются скоро.
Ту ночь я провела на кухне, резала аконит. Одиссей уже, наверное, встретился с мертвыми. Когда он уходил, я сунула склянку ему в руку и попросила привезти мне крови из ямы, что он выроет. Тени напитают ее своим холодом, и мне хотелось ощутить их дух – потусторонний, пепельный. Теперь я жалела об этой просьбе. Так могли бы поступить Перс или Ээт, в чьих жилах лишь чародейство, но нет тепла.
Я работала тщательно, пальцы мои действовали безошибочно, чуткие ко всем ощущениям. Травы глядели на меня с полок. Ряды самых разных образцов, чью силу я собирала собственноручно. Мне нравилось видеть их в чашах и пузырьках: шалфей и роза, конская мята, цикорий, дикий лавр, моли, закупоренный в стекле. И наконец, так и оставшийся лежать в коробочке из кедра сильфий, перетертый с полынью, – зелье, которое я принимала каждый месяц с тех пор, как впервые легла с Гермесом. Каждый месяц, кроме последнего.
* * *
Мы с нимфами стояли на песке, наблюдая, как корабль выгребает к острову. До берега люди шли вброд молча. Согнувшиеся, словно камнями придавленные, ослабевшие, постаревшие. Я отыскала глазами Одиссея. Лицо его было мертвенно бледно, непроницаемо. Даже одежды людей поблекли, ткань вылиняла в серый. Они походили на рыб, заточенных под коркой льда.
Я вышла вперед и, осветив их взглядом, воскликнула:
– Приветствую! Приветствую вас вновь, люди с золотыми сердцами. Люди, что крепче дубов! Вы герои, достойные легенд. Вы повторили подвиг Геракла: увидели обитель смерти и выжили. Идемте! Вот расстелены для вас покрывала на мягкой траве. Вот еда и вино. Отдыхайте и поправляйтесь!
Они еле двигались, как старики, но все-таки сели. Блюда с жарким были уже наготове и темно-красное вино. Мы подавали и подливали, пока на их щеках не выступил румянец. Палящее солнце сжигало холодную смертную мглу.
Я увела Одиссея в ближайший лесок.
– Рассказывай.
– Они живы. Вот лучшее известие. Мой сын и жена живы. Отец тоже.
Но не мать.
Я ждала.
Он разглядывал свои изрубцованные колени.
– Там был Агамемнон. Когда он вернулся с войны, жена зарубила его в ванной, как быка, потому что завела любовника. Я видел Ахилла с Патроклом и Аякса с незаживающей раной, которую он сам себе нанес. Они завидовали, что я жив, но их сражения хотя бы позади.
– И твои останутся позади. Ты достигнешь Итаки. Я это видела.
– Достигну, но Тиресий сказал, что там я застану людей, осадивших мой дом. Подъевших мои припасы и посягнувших на мое место. Придется думать, как с ними расправиться. А потом смерть придет ко мне с моря, хоть я и буду ходить по земле. Любят боги загадки.
Ни о чем еще не говорил он с такой горечью.
– Нельзя об этом думать. Только измучаешься. Думай лучше о предстоящем пути, что приведет тебя домой, к жене и сыну.
– Мой путь… – сказал он мрачно. – Тиресий показал мне его. Я должен идти через Тринакрию.
Слово как стрела – поразило в самое сердце. Сколько лет уже не слышала я об этом острове? Воспоминание возникло передо мной: мои сияющие сестры, и Милочка, и Прелестница, и все остальные покачивались в золоченых сумерках, словно лилии на воде.
– Если не трону стадо, доберусь домой вместе со своими людьми. Но если хоть одной корове причиним мы вред, твой отец разгневается. Я еще много лет не увижу Итаку, а все мои люди погибнут.
– Так не останавливайся там. Даже на берег не сходи.
– Не остановлюсь.
Но мы оба знали: не так-то это просто. Мойры искушают и путают. Возводят преграды, чтоб загнать тебя в свои сети. Все для этого используют: ветры, течения, слабые людские сердца.
– Если сядете на мель, держитесь берега. Не ходите смотреть на стада. Не представляешь, в какой соблазн они могут вас, изголодавшихся, ввести. По сравнению с обычными коровами эти – что боги по сравнению с людьми.
– Я устою.
Не за его стойкость я опасалась. Но что проку говорить об этом, совой, возвещающей смерть, ухать над порогом? Он знает, каковы его люди. К тому же я задумалась о другом. Припоминала, как давным-давно Гермес рисовал мне морские пути. И мысленно их прослеживала. Если он пойдет мимо Тринакрии, то…
Я закрыла глаза. Опять боги наказывают. И его, и меня.
– Что такое?
Я открыла глаза.
– Послушай меня. Ты должен знать кое-что.
Я нарисовала ему предстоящий путь. Одну за другой наметила опасности, которых придется избегнуть: мели, острова, населенные дикарями, сирены – птицы с женскими головами, что влекут моряков своими песнями прямо навстречу смерти. Наконец пришлось и это сказать:
– А еще ваш путь проляжет мимо Сциллы. Знаешь о ней?
Он знал. Я видела, как обрушился удар. Шестеро, а то и двенадцать.
– Должен быть способ ей помешать, – сказал он. – Какое-то оружие я мог бы применить.
Вот что, помимо прочего, мне так в нем нравилось – без борьбы он никогда не сдавался. Я отвернулась, чтобы не видеть, с каким лицом он выслушает следующие слова:
– Нет. Нечего тут применить. Даже такому смертному, как ты. Я встретилась с ней однажды, давным-давно, и спаслась лишь потому, что богиня и владею колдовством. Однако сирен ты обхитрить сможешь. Залепи своим товарищам уши воском, но свои не залепляй. Вели привязать себя к мачте, и тогда, наверное, станешь первым человеком, который слышал пение сирен и может рассказать об этом. Хорошая ведь выйдет история для твоей жены и сына?
– Хорошая.
Но голос его был тусклым, как испорченный клинок. Больше я ничего не могла сделать. Он уходил от меня.
Мы отнесли Эльпенора на погребальный костер. Совершили обряды, воспели его военные подвиги, внесли его имя в список живших. Нимфы мои причитали, мужчины плакали, но мы с Одиссеем хранили сухое молчание. После погрузили на корабль мои припасы – сколько он мог увезти. Спутники Одиссея заняли места у тросов и весел. Не в силах больше ждать, они быстро переглядывались, шаркали подошвами по палубе. Я чувствовала себя опустошенной, вмятой, как песок под килем корабля.
Одиссей, сын Лаэрта, великий путешественник, царь хитростей, уловок и тысячи путей. Он показал мне свои шрамы и взамен разрешил делать вид, что своих у меня нет.
Он взошел на корабль, а обернувшись, меня уже не увидел.
Глава восемнадцатая
Как этот эпизод представили бы в песнях? Богиня стоит на одиноком мысу, ее возлюбленный исчезает вдали. Глаза богини влажны, но взгляд непроницаем, обращен внутрь, к сокровенным мыслям. У подола ее сидят звери. Липы цветут. Наконец, когда он уже вот-вот скроется за горизонтом, она поднимает руку и прикладывает к животу.
Внутренности мои забурлили в тот миг, когда Одиссей поднял якорь. Меня, никогда в жизни не испытывавшую тошноты, теперь тошнило ежеминутно. Рвало так, что горло саднило, желудок гремел, как старый орех, а рот растрескался по уголкам. Тело будто вознамерилось извергнуть все съеденное за сотню лет.
Нимфы заламывали руки, хватались друг за друга. Такого они еще не видели. Все в нашем племени, будучи беременными, светятся и наливаются как бутоны. Они решили, что я отравлена, а то и проклята каким-то богопротивным превращением и тело мое выворачивается наизнанку. Они пытались мне помочь, но я их отталкивала. Ребенок, которого я ношу, будет называться полубогом, но слово это – обман. От моего рода ему достанутся кое-какие особые дарования – скорость или красота, сила или обаяние. Но все остальное он унаследует от отца, ведь смертное множится вернее, чем божественное. Плоть его будет подвержена бесчисленным острым болям и роковым несчастьям, угрожающим каждому человеку. Нечто столь хрупкое я не могла доверить ни одному богу, ни одному родичу – никому, кроме себя самой.
– Уходите сейчас же, – сказала я им изменившимся, охрипшим голосом. – Каким образом – мне все равно, известите своих отцов и уходите. Это только для меня.
Как они восприняли мои слова, я не узнала. Меня опять скрутило, глаза заслезились и ничего уже не видели. А когда я добралась до дома, нимфы исчезли. Их отцы побоялись, наверное, что беременеть от смертных заразно, и не противились. Непривычно стало без нимф в доме, но мне некогда было думать об этом, и плакать по Одиссею – тоже. Дурнота не прекращалась. Одолевала меня ежечасно. Почему мне так туго, я не могла понять. То ли человеческая кровь не могла ужиться с моей, то ли меня и в самом деле прокляли – какая-нибудь заплутавшая порча, насланная Ээтом, кружила-кружила и наконец настигла меня. Но с этим недугом не справлялись ни противодействующие заклятия, ни даже моли. Что же тут странного, Цирцея? Разве ты не усложняешь себе упорно все и всегда?
Я поняла, что в таком состоянии защититься от заезжих моряков не смогу. Доползла до горшочков с травами и навела чары, о которых думала давным-давно, – иллюзию, делавшую остров для проходящих мимо кораблей похожим на гряду враждебных, смертоносных скал. После я легла на землю, еле дыша. Теперь меня оставят в покое.
В покое. Я рассмеялась бы, не будь мне так худо. Кислый, резкий запах сыра из кухни, соленое зловоние водорослей, доносимое ветром, земля, червивая после дождя, куст чахлых, коричневеющих роз. От всего этого жгучая желчь подступала к горлу. Потом разболелась голова – словно иглы морского ежа впились в глаза. Так, наверное, чувствовал себя Зевс, когда из головы его готовилась выскочить Афина. Я доползла до своей затененной ставнями спальни и легла, воображая, как прекрасно было бы перерезать себе горло и положить этому конец.
Но, хоть это прозвучит странно, даже в таком отчаянном положении я не отчаивалась совсем. Я привыкла, что несчастье бесформенно, смутно и простирается до горизонта во все стороны. А у этого были берега, глубина, цель и очертания. В нем заключалась надежда, ведь однажды оно прекратится и принесет мне мое дитя. Моего сына. Ибо благодаря колдовству ли, или унаследованному дару пророчества, но я знала, что это именно сын.
Он рос, и вместе с ним росла его уязвимость. Никогда еще моя бессмертная плоть, обложившая его подобно броне, так меня не радовала. Почувствовав, как он толкается, я пришла в восторг и теперь все время с ним разговаривала – измельчая травы, выкраивая для него одежду, сплетая люльку из камыша. Я представляла, как он ходит рядом, из ребенка превращается в юношу, а потом и в мужчину. Я покажу ему все чудеса, что для него приготовила: этот остров и небо над ним, овец и фрукты, море и львов. Совершенное уединение, которому не быть уже одиночеством.
Я прикоснулась к животу. Твой отец сказал однажды, что хочет еще детей, но ты появился не поэтому. Ты – для меня.
* * *
Одиссей говорил, схватки у Пенелопы поначалу были совсем слабыми – она даже подумала, что переела груш, оттого и живот разболелся. Мои же низверглись точно молния с неба. Помню, я ползла из сада в дом, корчась, силясь сдержать раздиравшие меня судороги. Я заранее приготовила вытяжку из ивы и выпила немного, потом выпила все, а под конец уже вылизывала горлышко бутылки.
Я так мало знала о родах, их стадиях и течении. Тени передвинулись, но бесконечный миг в жерновах боли, перетиравших меня в муку, все не заканчивался. Я кричала и тужилась ей вопреки час за часом, а дитя все не выходило. Повитухи знают способы заставить ребенка двигаться, но я-то не знала. Понимала только одно: если роды затянутся, мой сын умрет.
А им все не было конца. В муках я опрокинула стол. После я увижу, что вся комната растерзана, будто бы медведями: гобелены сорваны со стен, табуреты разломаны, блюда разбиты. Как это случилось, я не помню. Разум мой шатался меж бесчисленных кошмаров. Вдруг ребенок уже мертв? Вдруг я, как моя сестра, взрастила внутри чудовище? Неутихающая боль казалась тому подтверждением. Будь ребенок невредим и нормален, разве уже не вышел бы?
Я закрыла глаза. Просунув внутрь себя руку, нащупала гладкую округлость младенческой головы. Рогов вроде нет, и вообще ничего страшного. Голова просто застряла в отверстии, стиснутая моими костями и мускулами.
Я молилась Илифии, богине деторождения. Она способна ослабить хватку моего чрева и вывести дитя на свет. Говорили, что Илифия следит за рождением всякого бога и полубога. “Помоги!” – кричала я. Но она не приходила. Звери мои, разбежавшиеся по углам, выли, и я припомнила, о чем давным-давно шептались сестрицы во дворце Океана. Если богам рождение ребенка неугодно, они могут остановить Илифию.
Мысль эта захватила мой лихорадочно работавший разум. Кто-то не пускает Илифию ко мне. Кто-то смеет вредить моему сыну. Это придало мне нужной силы. Я оскалилась во тьму и поползла на кухню. Схватила нож, притащила большое бронзовое зеркало, поставила перед собой – Дедала ведь не было, чтоб помочь. Улеглась меж сломанных ножек стола, прислонилась к мраморной стене. Холод камня меня успокоил. Этот ребенок не Минотавр, но смертный. Главное – не вонзить лезвие слишком глубоко.
Я опасалась, что боль парализует меня, но едва ее почувствовала. Слышался скрежет, будто камень терся о камень, и я поняла вдруг, что это мое дыхание. Толща плоти раздалась, и он появился наконец – скрюченный, как улитка в раковине. Я смотрела на него во все глаза, боясь пошевелить. Что, если он умер прежде? Что, если не умер, а я убила его собственной рукой? И все же я вытянула младенца наружу, воздух обдал его тело, и он завопил. Я завопила вместе с ним, потому что никогда не слышала звука сладостнее. Положила его себе на грудь. Камень под нами был мягче пуха. Младенец трясся не переставая, прижимался ко мне влажным, живым личиком. Не выпуская его из рук, я перерезала пуповину.
И сказала: видишь? Нам с тобой никто не нужен. Он квакнул в ответ и закрыл глаза. Мой сын, Телегон.
* * *
Нельзя сказать, чтобы я легко отнеслась к материнству. Я встречала его, как солдат встречает врага: собравшись, напрягшись, подняв меч, дабы отразить надвигающийся удар. Но приготовлений моих оказалось недостаточно. Я думала, что за несколько месяцев, проведенных с Одиссеем, узнала немало о премудростях человеческого житья. Еда три раза в день, телесные выделения, мытье и стирка. Я нарезала двадцать пеленок и считала себя предусмотрительной. Но что я знала о человеческих младенцах? Ээту и месяца не было, когда он научился ходить. Двадцати пеленок мне хватило лишь на день.
Слава богам, я хоть во сне не нуждалась. Ведь мыть, варить, тереть, отчищать и замачивать приходилось ежеминутно. Но как, спрашивается, это делать, если и ему ежеминутно что-то нужно было: есть, переодеваться, спать? Последнее я всегда считала для людей делом самым простым и естественным, как дыхание, но он, кажется, спать не умел. Я пеленала его так и сяк, качала, пела песни, а он все вопил, трясясь и задыхаясь, пока львы не разбежались, пока я не испугалась, что он сам себе навредит. Я соорудила перевязь, чтобы носить его, чтобы он прямо у сердца лежал. Я давала ему успокоительные травы, жгла благовония, сзывала птиц петь под нашими окнами. Но помогало лишь одно – ходить с ним на руках – по комнатам, по берегу, по холмам. Тогда он, обессилев, закрывал наконец глаза и засыпал. Но стоило мне остановиться, попытаться его уложить – просыпался тут же. И даже если я ходила безостановочно, скоро пробуждался и вопил опять. В нем помещался целый океан скорби, который можно было лишь закупорить на мгновение, но осушить – нельзя. Сколько раз в эти дни вспоминала я улыбчивого сына Одиссея? Я и его хитрость испробовала – вкупе с остальными. Подняв мягкое тельце в воздух, поклялась сыну, что он в безопасности. Но он только громче завопил. Уж не знаю, почему царевич Телемах уродился милым, думала я, но наверняка благодаря Пенелопе. А я как раз вот такого ребенка и заслужила.
И все же нам выпадали минуты покоя. Когда он наконец засыпал, сосал грудь или улыбался, глядя, как разлетается вспорхнувшая с дерева стая. Я смотрела на него и ощущала любовь невыносимо остро, будто разверстую рану. Я перечисляла, на что ради него готова. Обвариться кипятком. Вырвать себе глаза. Стереть ноги до костей, лишь бы он был счастлив и здоров.
Но счастлив он не был. Минутку, думала я, мне нужно, чтобы всего лишь минутку он не заливался так яростно у меня на руках. Но минутка эта не наступала. Он ненавидел солнце. Ненавидел ветер. Ненавидел ванну. Ненавидел быть спеленатым и голым, лежать на животе и на спине. Весь этот огромный мир он ненавидел и все, что есть в нем, а меня, казалось, больше всего.
Когда-то я часами творила заклинания, пела, ткала. Мне не хватало тех часов, как не хватало бы оторванной руки или ноги. Я призналась себе, что хотела бы даже вновь превращать людей в свиней – это, по крайней мере, у меня отлично получалось. Я готова была отшвырнуть младенца, но продолжала расхаживать с ним в ночи взад-вперед по берегу, на каждом шагу вздыхая по прошлой жизни. Он все голосил, и я сердито сказала во тьму: “Не нужно хоть беспокоиться, что он умер”.
И тут же захлопнула ладонью рот, ведь бог подземного царства и на куда менее явное приглашение откликается. Я подняла сына, посмотрела в разъяренное личико. В глазах его стояли слезы, волосы были растрепаны, а на щеке – царапинка. Откуда она взялась? Какой злодей посмел его ранить? Все, что слышала я о человеческих младенцах, нахлынуло вновь: как они умирают без причины и по любой причине – переохладившись, проголодавшись, повернувшись на один бок или на другой. Я ощущала каждый вздох в его худенькой груди и думала: так неправдоподобно, так маловероятно, что это хрупкое существо, неспособное даже голову держать, может выжить в жестоком мире. Но он выживет. Выживет, пусть даже мне самой придется сразиться с невидимым богом.
Я всматривалась во тьму. Прислушивалась, как волчица, чуткая к любой угрозе. Вновь ткала иллюзии, превращавшие мой остров в дикие скалы. Но страх не отступал. Отчаявшиеся люди порой безрассудны. Если все-таки они высадятся на скалы, то услышат крик младенца и придут. А вдруг я позабыла все свои хитрости и не смогу заставить их пить вино? Я вспоминала рассказы Одиссея о том, как солдаты поступали с детьми. С Астианактом и прочими сынами Трои, которых расшибали, сажали на копья, рвали на кусочки, топтали лошадьми, убивали без конца, чтобы они, уцелев и возмужав, не явились мстить.
Всю жизнь я ждала, что меня постигнет беда. Постигнет, в этом я не сомневалась, ведь желаний, способностей и своеволия у меня было больше, чем мне, по мнению прочих, полагалось, а за это и поражает молния. Не раз обжигало меня горе, но до сих пор не опалило нутра. В те дни мое безумие усиливалось новой убежденностью: появилось наконец то, что боги могут использовать против меня.
* * *
Я не сдавалась, а он рос. Больше тут нечего сказать. Он успокоился и тем успокоил меня, а может, и наоборот. Я уже не глядела вокруг так пристально, реже думала о том, чтобы кипятком обвариться. Он впервые улыбнулся и стал спать в колыбели. Не кричал целое утро, и я смогла поработать в саду. Умный мальчик, сказала я. Ты меня просто испытывал, верно? Услышав мой голос, он глянул на меня из травы и улыбнулся опять.
Мысль о его смертном естестве не покидала меня, неумолчная, как биение второго сердца. Теперь, когда он мог садиться, тянуться, хватать, все вещи в доме, самые обыкновенные, показали зубы. Кипящие на огне горшки, казалось, сами прыгали ему в руки. Ножи соскальзывали со стола и пролетали на волосок от его головы. Стоило мне его усадить, и вот уже рядом жужжала оса, скорпион выбегал из невидимой щели и задирал хвост. Искры, с треском вылетая из очага и описывая дугу, будто целились в его нежное тельце. Всякую беду я успевала предотвратить, потому что ни на шаг от него не отходила, но от этого только сильнее боялась закрыть глаза, оставить его хоть на миг. На него опрокинется поленница. Его укусит смирная всю свою жизнь волчица. Проснувшись, я увижу выросшую над колыбелью гадюку с разинутой пастью.
Я до того плохо соображала от любви, страха и отсутствия сна, что поняла лишь очень нескоро: ядовитые насекомые не прилетают целой армией, а десять опрокинутых за одно утро горшков – это слишком даже для меня, неловкой от усталости. Вспомнила, как ко мне, рожавшей в долгих муках, не пустили Илифию. И задумалась, не предпринимает ли бог, сделавший это и потерпевший неудачу, новых попыток.
* * *
Я уложила Телегона в перевязь и отправилась к пруду, располагавшемуся на полпути к горной вершине. В нем жили лягушки, серебристая рыбешка и водомерки. Росли дремучие водоросли. Не знаю, почему именно к воде меня тогда потянуло. Может, во мне еще осталось что-то от наяды.
Я коснулась глади пруда:
– Кто-то из богов хочет навредить моему сыну?
Вода зарябила, и в ней возник образ Телегона. Он лежал, завернутый в шерстяной саван, бледный, бездыханный. Я отпрянула, ахнув, и видение распалось. С минуту я переводила дух, прижимаясь щекой к головке Телегона. Пушок у него на затылке весь вытерся, оттого что он без конца ворочался в люльке.
Вновь дрожащей рукой я тронула воду:
– Кто?
Вода показывала лишь небо над нашими головами.
– Прошу! – взмолилась я.
Но ответа не было, и я почувствовала, как панический страх подступает к горлу. Может, какая-то нимфа нам угрожает или речной бог? Природной силы меньших божеств как раз хватило бы на всяческие проделки с животными, насекомыми, огнем. Уж не моя ли это мать, объятая завистью: она ведь не может теперь рожать, а я могу. Но этот бог способен скрыться от моего взгляда. А таких божеств на белом свете всего ничего. Мой отец. Мой дед, наверное. Зевс и кое-кто из верховных олимпийцев.
Я прижала Телегона к себе. Моли может отразить заклятие, но не трезубец и молнию. Перед такой силой я паду как соломинка.
Я закрыла глаза, отогнала удушающий страх. Мне нужен ясный ум. Нужно припомнить все хитрости, которые младшие божества использовали против старших с начала времен. Разве не рассказывал мне Одиссей, что мать Ахилла, морская нимфа, нашла способ договориться с Зевсом? Но какой способ, он не объяснил. Да и сын ее в конце концов погиб.
Каждый вдох пилой врезался мне в грудь. Нужно узнать, кто это. Первым делом. Не могу я защищаться от тени. Покажите, с кем сражаться.
* * *
Вернувшись, я затеплила пламя в очаге, хоть это было и ни к чему. Лето перерастало в осень, ночь стояла теплая, но мне хотелось, чтобы в доме пахло кедром и душистыми травами, которые я бросила в огонь. Озноб пробирал. В другой раз я решила бы, что дело в перемене погоды, но теперь казалось: чья-то злая воля заставляет меня леденеть. Волосы на затылке вздыбились. Расхаживая взад-вперед по каменному полу, я укачивала Телегона, пока он не уснул наконец, умаявшись кричать. Этого я и ждала. Положила Телегона в колыбель, придвинула ее к самому огню, рассадила вокруг львов и волков. Бога им не остановить, но божества в основном трусливы. Может, когти и зубы выиграют мне время.
Взяв в руку посох, я встала перед очагом. Внимательная тишина сгустилась в комнате.
– Решивший извести мое дитя, явись! Явись и говори со мной открыто. Или ты убиваешь, лишь прячась в тени?
Ни звука. Я слышала только, как дышит Телегон и пульсирует кровь в моих жилах.
– Прятаться мне не нужно. – Голос рассек тишину. – И не такой, как ты, расспрашивать о моих намерениях.
Она вонзилась в пространство, высокая, прямая и резко-белая, будто коготь молнии в полуночном небе. Шлем с гребнем из конского волоса задевал потолок. Зеркальные доспехи искрились. Острый наконечник длинного тонкого копья в ее руке изукрашивали отсветы пламени. Пылающая неизбежность, перед лицом которой всякий грязный, копошащийся сброд должен провалиться сквозь землю. Любимая дочь Зевса, блистательная Афина.
– Чего я желаю, то произойдет. Тут послаблений быть не может.
Снова этот голос – как режущий металл. Мне случалось находиться рядом с великими богами – с отцом и дедом, Гермесом, Аполлоном. Но ничей еще взгляд так меня не пронзал. Одиссей сравнил ее однажды с наточенным клинком, чье ребро не толще волоса, он так тонок, что вонзится – ты и не почувствуешь, а кровь твоя меж тем будет стекать на землю, толчок за толчком.
Она простерла безупречную руку:
– Дай мне дитя.
Всякое тепло покинуло комнату. Даже потрескивавший рядом огонь казался лишь нарисованным на стене.
– Нет.
Глаза ее были как серые камни в серебряной оплетке.
– Будешь мне перечить?
Воздух загустел. Я почувствовала, что задыхаюсь. На груди Афины сияла знаменитая эгида – кожаные доспехи, украшенные золотой бахромой. Говорили, что они из кожи титана, которую Афина собственноручно с него сняла и выдубила. И тебя так же буду носить, если не подчинишься и не попросишь пощады, уверял ее сверкающий взгляд. Меня затрясло, язык пересох. Но если я что и знала об этом мире, то только одно: боги не ведают пощады. Я ущипнула себя. Резкая боль меня уравновесила.
– Буду. Хотя едва ли это честный поединок – ты против безоружной нимфы.
– Отдай мне его по доброй воле, и обойдемся без поединка. Я сделаю все быстро, обещаю. Он не будет страдать.
Не слушай врага, сказал мне Одиссей однажды. Посмотри на него. И все поймешь.
Я посмотрела на нее. Вооруженная, в доспехах с ног до головы – шлем, копье, эгида, поножи. Устрашающее зрелище: богиня войны, готовая к битве. Но к чему весь этот арсенал против меня, в жизни не сражавшейся?
Разве только чего-то другого Афина боится, и это что-то словно бы делает ее обнаженной и беззащитной.
Мной двигало чутье, приобретенное за то немалое время, что я прожила в отцовском дворце и с Одиссеем многоумным, знавшим так много хитростей.
– Великая богиня, всю жизнь я слушала истории о твоем могуществе. Поэтому не могу не спросить. Ты не первый день уже хочешь убить моего сына, а он все жив. Как такое может быть?
Она принялась раздуваться, будто кобра, но я не отступала.
– Только одно приходит в голову: тебе не позволяют. Что-то мешает тебе. У мойр свои намерения, и они не дают тебе просто взять и убить его.
Услышав про мойр, Афина сверкнула глазами. Она была богиней противоречия, порожденной блестящим, неустанным разумом Зевса. Если ей что-то запретили, пусть даже и три серые богини, легко она не подчинится. Разберет этот запрет до мельчайших частиц, чтобы как-нибудь сквозь него да просочиться.
– Вот, значит, почему ты действовала так. С помощью ос да падающих горшков. – Я смерила ее взглядом. – Как, должно быть, столь недостойные средства уязвляли твою душу воительницы.
Рука ее на древке копья ослепительно белела.
– Это ничего не меняет. Ребенок должен умереть.
– И умрет, лет через сто.
– Скажи, сколько, по-твоему, твои чары продержатся против меня?
– Сколько потребуется.
– Уж больно ты прыткая. – Она шагнула ко мне. Плюмаж из конского волоса со свистом скользнул по потолку. – Ты забыла свое место, нимфа. Я дочь Зевса. На твоего сына мне, может, и нельзя напасть, но насчет тебя мойры ничего не говорят.
Она аккуратно вкладывала слова в пространство, будто камни в мозаичное полотно. Что такое гнев Афины, знали даже боги. Противоречившие ей обращались в пауков или камни, сходили с ума, их уносило вихрем, и были они прокляты и гонимы до скончания времен. А без меня Телегон…
– Да. – Она улыбнулась холодно, бесстрастно. – Ты начинаешь понимать свое положение.
Афина оторвала копье от пола. Оно уже не сияло. Текучим мраком оно струилось в ее руке. Я отступила и прислонилась к плетеной стенке колыбели, лихорадочно соображая.
– Ты можешь навредить мне, это верно. Но у меня тоже есть отец, есть семья. Вряд ли им понравится, если кого-то из нашего рода покарают ни с того ни с сего. Они разгневаются. А может быть, даже предпримут что-нибудь.
Копье зависло над полом, но Афина так и не занесла его.
– Если будет война, титанида, победит Олимп.
– Желай Зевс войны, давно бы метнул в нас свою молнию. Но он не спешит. Как он отнесется к тому, что ты разрушила мир, с таким трудом достигнутый?
Я видела по глазам, как она мысленно щелкает счетами: столько-то камешков справа, столько-то слева.
– Твои угрозы грубы. Я надеялась, мы здраво все обсудим.
– Ты хочешь убить мое дитя, что тут может быть здравого? Ты гневаешься на Одиссея, но он об этом мальчике даже не знает. Убив Телегона, Одиссея не накажешь.
– Дерзишь, колдунья.
Не будь на кону жизнь моего сына, я, пожалуй, рассмеялась бы тому, что увидела в глазах Афины. Как ни умна она была, чувств своих скрывать не умела. Да и зачем ей? Разве посмеет кто-то навредить великой Афине, даже прочтя ее мысли? Одиссей говорил, она на него сердится, но он не понимал божественной натуры. Она не сердилась. Исчезнув, она лишь проделала старый трюк, о котором говорил Гермес: отвернись от любимчика, доведи его до отчаяния. Потом возвратись во всем блеске и наслаждайся, глядя, как перед тобой пресмыкаются.
– Зачем желать моему сыну смерти, если не для того, чтобы ранить Одиссея?
– Тебе о том знать не полагается. Я видела будущее и говорю, что этот младенец выжить не должен. А если выживет, ты станешь сожалеть об этом до конца дней своих. Ты лелеешь свое дитя, и я тебя не осуждаю. Но не позволяй слепой материнской любви затмить твой рассудок. Подумай, дочь Гелиоса. Не благоразумнее ли отдать мне его сейчас, пока он не успел закрепиться в этом мире, пока и плоть его, и твоя привязанность еще только образуются? – Тон ее смягчился. – Представь, насколько тебе будет тяжелее через год, два или десять, когда любовь твоя вырастет. Лучше сейчас с легкостью отправить его в обитель душ. Лучше родить другое дитя и постепенно забыться в новых радостях. Ни одна мать не должна видеть смерть своего ребенка. Но если это неизбежно и иначе нельзя, возможно, ей воздастся.
– Воздастся.
– Ну конечно. – Лицо ее, обращенное ко мне, светилось ярко, как сердцевина горнила. – Ты ведь не думаешь, что я прошу о жертве, не предлагая награды взамен? Афина Паллада будет тебе покровительствовать. И вечно благоволить. Я воздвигну твоему сыну памятник на этом острове. А в свое время пошлю тебе другого достойного человека, чтобы стал отцом второму твоему сыну. Я благословлю его рождение, защищу от всех бед. Среди людей он станет предводителем, устрашающим в битвах, мудрым на советах и уважаемым всеми. Он оставит после себя наследников и исполнит все твои материнские надежды. Я об этом позабочусь.
Самый щедрый на свете дар, редкий, как золотые яблоки Гесперид: подкрепленная клятвой дружба олимпийца. Ты будешь жить в покое и наслаждениях, какие только возможны. И навсегда перестанешь бояться.
Я глядела в серое сияние ее взора, в глаза, подобные драгоценным камням, вращавшимся в воздухе, бликуя на свету. Она улыбалась, развернув ко мне ладонь, будто ждала, что я вложу в нее свою. Говоря о детях, она почти напевала, словно баюкая собственного ребенка. Но у Афины не было детей и никогда не будет. Она любила лишь здравый смысл. А здравый смысл никогда не равнялся мудрости.
Дети не мешки с зерном, одного не заменишь на другого.
– Ты, видно, считаешь меня кобылой, готовой плодиться по твоей прихоти, но это опустим. Почему тебе так важно умертвить моего сына – вот настоящая загадка. Какой его поступок хочет предотвратить могущественная Афина и готова так дорого за это платить?
Мягкости ее как не бывало. Она отдернула руку – будто захлопнула дверь.
– Значит, ты решила противостоять мне. Ты, ничтожное божество со своими сорняками.
Я ощущала натиск ее силы, но от Телегона отказываться не собиралась ни за какие сокровища.
– Решила.
Она оскалилась, обнажив белые зубы.
– Ты не способна следить за ним всегда. В конце концов я его заберу.
Она исчезла. Но я сказала все равно, чтобы слышал пустой зал и уши моего спящего сына:
– Ты не знаешь, на что я способна.
Глава девятнадцатая
Остаток ночи я ходила из угла в угол, прокручивая в памяти слова Афины. Мой сын вырастет и совершит нечто, глубоко ее волнующее и пугающее. Но что? Ты тоже об этом пожалеешь, сказала она. Расхаживая, я вертела ее слова так и сяк, но не находила ответа. В конце концов заставила себя не думать об этом. Биться над загадками богинь судьбы без толку. Важно другое: Афина будет возвращаться снова и снова.
На что я способна, Афина не знает, хвалилась я, но, честно говоря, и сама этого не знала. Ни убить ее, ни превратить в кого-нибудь я не могла. Убежать от нее или спрятаться мы не могли тоже. И никакие мои иллюзии не скроют нас от ее пронзительного взгляда. Скоро Телегон научится ходить и бегать, и как тогда мне его уберечь? Разумом моим овладевал темный ужас. Надо что-то придумать, иначе видение из пруда – его мертвенно-бледное, холодное тело в саване – станет явью.
Те дни помню лишь отрывками. Сосредоточенно стиснув зубы, я рыскала по острову – выкапывала цветы, измельчала листья, изучала каждое перышко, камень, корешок в надежде отыскать то, что мне поможет. Мои находки громоздились вокруг дома шаткими кипами, а воздух в кухне зернился от пыли. Вытаращив глаза, как загнанная лошадь, я без конца крошила и варила. И все это время Телегона от себя не отвязывала – боялась куда-то положить. Такое стеснение ему вовсе не нравилось, он вопил, толкая меня в грудь пухлыми кулачками.
Куда бы я ни пошла, всюду пахло каленым железом, то есть Афиной. Не знаю, вправду она меня дразнила или просто разыгралось мое объятое паникой воображение, но запах этот подгонял не хуже палки. Я отчаянно припоминала все истории о поверженных олимпийцах, что рассказывали мои дядья. Подумывала обратиться за помощью к своей бабке, к морским нимфам, к отцу, броситься им в ноги. Но разве посмеют они противостоять разгневанной Афине, даже если захотят мне помочь? Ээт, может, и посмел бы, но он меня теперь ненавидит. А Пасифая? Не стоило и спрашивать.
Не знаю, какое тогда было время дня и года. Я ничего не видела, кроме своих непрестанно трудившихся рук, измазанных ножей, истолченных да искрошенных трав на столе и без конца варившегося моли. Телегон уснул, запрокинув головку, щеки его еще пылали от возмущения. Я остановилась, чтобы перевести дух и успокоиться. Поморгала, чувствуя, как щиплет веки. Стены кухни казались теперь не каменными – тряпичными, будто бы провисшими. Одну идею я откопала наконец, но для ее осуществления кое-что требовалось: какая-нибудь вещь из обители Аида. Большинству богов туда, где пребывают мертвые, хода нет, и потому они, в отличие от живых, имеют над нами власть. Однако заполучить такую вещь нельзя было никак. Лишь боги, управляющие душами, могут входить в подземное царство. Не один час ходила я взад-вперед, гадая понапрасну, чем подкупить какого-нибудь потустороннего бога, чтобы нарвал мне бледных асфоделей или зачерпнул воды из Стикса, или, может, смастерить плот, доплыть до границ подземного царства, а затем, проделав то же, что Одиссей, выманить призраков и поймать частицу их холодного дыма. Эти размышления напомнили мне о пузырьке, который Одиссей по моей просьбе наполнил кровью из вырытой им ямы. Тени припадали к ней жадными ртами, и кровь, должно быть, хранит еще их зловонный дух. Я вынула пузырек из ящичка, поднесла к свету. Темная жидкость переливалась в стекле. Я отцедила одну каплю и целый день над ней трудилась – извлекала, вытягивала слабый запах. Чтобы усилить его и оформить, добавила моли. Сердце мое колотилось то от надежды, то от отчаяния: сработает – не сработает.
Я дождалась, пока Телегон снова заснет и перестанет со мной воевать – иначе не могла как следует сосредоточиться. Той ночью я изготовила два зелья. Одно содержало ту самую каплю крови и моли, другое – частицы всего, что было на острове, – от скал до солончаков. Я трудилась как одержимая и на рассвете уже держала в руках две закупоренные склянки.
Я тяжело дышала от усталости, но медлить не собиралась ни секунды. Так и не отвязав от себя Телегона, я взобралась на высочайшую вершину – узкий каменистый уступ под нависшим небом. И, утвердившись на скале, прокричала:
– Афина хочет убить мое дитя, и я его защищаю! Будьте свидетелями могущества Цирцеи, ээйской колдуньи!
Зельем с кровью я окропила камни. Они зашипели, как расплавленная бронза в воде. Повалил белый дым, поднялся, расползся. Скопившись, образовал над островом огромный свод, сомкнувшийся над нами. Оболочку из живой смерти. Если Афина явится, придется ей повернуть обратно, как акуле, заплывшей в пресные воды.
Под первым заклятием я наложила второе. Эти чары вплетались в сам остров – в каждую птицу, и зверя, и песчинку, в каждый лист, камень и каплю воды. Всех их и все потомство в их утробах я отметила именем Телегона. Если Афина все же прорвется сквозь дым, остров поднимется на защиту моего сына – звери и птицы, ветви и камни, и даже корни, скрытые в земле. Будем противостоять ей все вместе.
Я стояла под солнцем, ожидая ответа – испепеляющей молнии. Серого копья Афины, что пригвоздит мое сердце к скале. Я слышала свое учащенное дыхание. Бремя заклятий хомутом повисло у меня на шее. Они были столь велики, что не могли держаться сами, и час за часом мне предстояло носить их на себе, подкреплять собственной волей и каждый месяц творить заново. Это займет три дня. Первый – чтобы опять собрать остров по кусочкам – берега, поля и рощи, чешую, перья и мех. Второй – чтобы их соединить. Третий, требующий предельного сосредоточения, – чтобы извлечь из бережно хранимых капель крови тяжелый дух смерти. Тем временем привязанный ко мне Телегон будет извиваться и вопить, а заклятия – натирать мне плечи. Ну и пусть. Я сказала, что все для него сделаю, и теперь докажу это, удерживая небо.
Все утро я напряженно ждала ответа, но не дождалась. И тогда поняла: получилось. Мы свободны. Не только от Афины – от всех. Заклятия висели на мне, но я ощущала небывалую легкость. Наконец-то Ээя принадлежала только нам. Вне себя от радости я встала на колени, распеленала своего воинственного сына. Поставила на землю и отпустила:
– Тебе ничего не грозит. Наконец мы заживем счастливо.
Вот глупая. Все эти дни, прожитые мною в страхе, а им – в неволе, я будто взяла в долг, который предстояло теперь отдавать. Телегон носился по острову, отказываясь присесть или хоть на минуту остановиться. Афине я путь преградила, но ведь обычные опасности на Ээе подстерегали по-прежнему – скалы, обрывы да жалящие твари, которых мне приходилось выцарапывать у него из рук. Стоило мне потянуться к нему, как он убегал – не желая повиноваться, мчался прямиком к пропасти. Он, кажется, злился на весь мир. На брошенный камень, летевший недостаточно далеко, на собственные ноги, бегавшие недостаточно быстро. На деревья он хотел взбираться как львы – одним прыжком, а когда не получалось – колотил по стволам кулаками.
Я пыталась взять его на руки, говорила: потерпи, со временем ты наберешься силы. Но Телегон кричал, изгибался дугой, и ничто не могло его утешить, ибо он был не из тех детей, которым покажи только блестящее и они уж обо всем забыли. Я давала ему успокоительные травы, горячее молоко с вином и даже снотворное – без толку. Одно только море его умиротворяло. Ветер был, как Телегон, неугомонен, волны – захвачены движением. Он стоял в прибое, вложив свою ручонку мне в руку, и показывал пальцем. Горизонт, объясняла я. Чистое небо. И волны, и приливы, и течения. Весь день потом он повторял шепотом произнесенные мной звуки, а если я пыталась его отвлечь, показать что-то другое – цветы, фрукты, простенькое чародейство, – отскакивал, скорчив гримасу. Нет!
Совсем туго мне приходилось, когда наступало время заново творить два заклятия. Телегон убегал, если был мне нужен, но как только я бралась за работу – принимался громко топать и кричать, требуя внимания. Завтра отведу тебя к морю, обещала я. Но он не слушал и разносил весь дом, пытаясь привлечь мой взгляд. Телегон уже подрос, стал слишком велик, чтобы лежать в перевязи, и вместе с ним увеличились беды, которых он мог натворить. Он опрокидывал уставленный блюдами стол, бил мои склянки, взбираясь на полки. Я приставляла волков приглядывать за ним, но они не могли его выносить и сбегали в сад. Меня охватывала паника. Я не успею вновь наложить заклятие, оно утратит силу. И явится разгневанная Афина.
Я знаю, что была в те дни как плохой лук – неверна, ненадежна. Воспитание Телегона изобличило все мои недостатки. Все мое себялюбие, все слабости. Как-то раз, в тот день, когда срок заклятий вновь истекал, Телегон схватил большую стеклянную чашу и расколотил, уронив прямо на свои босые ноги. Я подбежала, чтобы выдернуть сына из груды осколков, подмести, убрать, но он принялся колотить меня, будто я лишила его лучшего друга. В конце концов пришлось запереть его в спальне. Телегон вопил не переставая, а потом я услышала стук, будто он бился головой о стену. Закончив уборку, я попыталась приступить к работе, но к этому времени уже и в моей голове застучало. Сначала я думала: пусть побушует, в конце концов ведь непременно утомится и заснет. Но тени удлинялись, а Телегон бушевал лишь яростнее. День подходил к концу, заклятия так и не были готовы. Я могла бы сказать, что руки мои действовали сами, но это неправда. Я распалилась, рассвирепела.
Я все время клялась себе, что Телегона заколдовывать не буду. Не стану подчинять его своей воле, как сделал бы Ээт. Но тогда я схватила мак, снотворные зелья и прочее и держала на огне, пока варево не зашипело. Потом пошла в спальню. Телегон пинал обломки выломанных ставней. Давай-ка, сказала я. Выпей это.
Он выпил и принялся неистовствовать дальше. Но я теперь не возражала. И наблюдала за ним почти с удовольствием. Будет ему урок. Узнает, кто его мать такая. Я произнесла слово.
Он камнем повалился на пол. И так громко стукнулся головой, что я ахнула. Подбежала к нему. Я ведь думала, он просто уснет, спокойно закрыв глаза. Но он окоченел, застыл в движении – пальцы скрючены как когти, рот открыт. Прикоснувшись к нему, я почувствовала холод. Медея не знала, понимали те рабы, служившие ее отцу, что с ними происходит, или нет. А я знала. За пустым взглядом Телегона ощущались растерянность и страх.
Я вскрикнула в ужасе, и чары разрушились. Он обмяк, а потом отполз в сторону, дико озираясь на меня, будто загнанный зверь. Я заплакала. Стыд, горячий как кровь, охватил меня. Прости, прости, повторяла я. Подошла, взяла его на руки – он не сопротивлялся. Я осторожно коснулась шишки, вскочившей у него на голове от ушиба. Произнесла слово, облегчающее боль.
В комнате было уже темно. Солнце зашло. Не сразу, но я решилась посадить его к себе на колени, стала что-то нашептывать, напевать. Потом отнесла его в кухню, накормила ужином. Он поел, все еще цепляясь за меня, и оживился. Сполз на пол, снова принялся бегать, хлопать дверями и стаскивать с полок все, до чего мог дотянуться. Я до того обессилела, что казалось – в землю уйду. А заклятие против Афины слабело с каждой минутой.
Телегон все оглядывался на меня. Будто бы с вызовом – ну подойди, мол, заколдуй, ударь – я не могла понять. И вместо этого достала с самой верхней полки большой глиняный кувшин с медом, не дававший сыну покоя. Сказала: вот. Возьми.
Он подбежал и принялся катать кувшин, пока не разбил. Потом валялся в липких лужах, бегал туда-сюда, а волки лизали тянувшиеся за ним медовые нити. Так я и закончила заклинания. Не скоро удалось мне искупать его и отвести в постель, но вот наконец он лежал под одеялами. И держал меня за руку, обхватив своими теплыми пальцами мои. Вина и стыд грызли меня. Казалось, он должен меня возненавидеть. Должен сбежать. Но, кроме меня, у него никого не было. Дыхание его замедлилось, руки-ноги обмякли.
– Почему бы тебе не быть поспокойнее? – прошептала я. – Почему так трудно?
Будто в ответ всплыли образы отцовского дворца: бесплодный земляной пол, черный блеск обсидиана. Стук шашек, движущихся по доске, и рядом со мной – золотые ноги отца. Я сидела тихо и неподвижно, но помню, что всегда меня одолевало дикое желание забраться к отцу на колени, встать, побежать, закричать, схватить шашки с доски, швырнуть о стену. Смотреть на поленья, пока они не вспыхнут, вытрясти из отца все секреты, как стряхивают с дерева плоды. Но сделай я хоть что-нибудь такое, он бы меня не пощадил. Испепелил бы.
Луна осветила лоб сына. Я увидела грязные пятна, не смытые до конца водой, не оттертые тряпицей. Почему он должен быть спокойным? Я ведь никогда не была, и отец его на моей памяти – тоже. В одном лишь разница: Телегон не боялся, что его испепелят.
* * *
Долго еще потом я хваталась за эту мысль, как хватаются за мачту, чтобы не смыло волной. Помогало немного. Когда он глядел на меня, разъяренный, непокорный, противясь мне всем своим существом, можно было подумать об этом и сделать следующий вдох.
Тысячу лет я прожила, но детство Телегона, кажется, длилось гораздо дольше. Я молилась, чтоб он поскорее заговорил, а потом пожалела об этом: теперь буйство его обрело голос. Нет, нет, нет, кричал он, вырываясь из моих рук. Однако уже через мгновение забирался ко мне на колени и орал “мама!”, пока у меня не начинало звенеть в ушах. Я здесь, говорила я, здесь. Но нет, нужно было приблизиться еще. Я могла провести с ним весь день, играть во что он захочет, но стоило на минутку отвлечься, как он начинал хвататься за меня, вопить и злиться. И тогда мне хотелось, чтобы вернулись нимфы, чтобы хоть кого-то можно было схватить за руку и спросить: да что с ним такое? Но в следующий миг я радовалась: хорошо хоть, никто не видит, в кого я превратила сына, заставив столько всего натерпеться в те первые месяцы страха. Неудивительно, что он бушевал.
Ну же, уговаривала я. Давай придумаем себе забаву. Я покажу тебе волшебство. Хочешь, превращу эту ягодку во что-нибудь? Но он выбрасывал ягоду и вновь убегал к морю. Каждый вечер, когда он спал уже, я стояла у его кровати и говорила себе: завтра у меня лучше получится. Иной раз и впрямь получалось. Иной раз мы, смеясь, бежали к берегу, он устраивался у меня на коленях, и мы смотрели на волны. Ноги его продолжали лягаться, беспокойные пальцы – щипать мои руки. Но он прижимался ко мне щекой, я чувствовала, как грудь его вздымается и опадает. И преисполнялась терпения. Думала: кричи, кричи. Я вынесу.
Воля здесь требовалась ежечасно, воля. Все равно что с заклятиями, в общем-то, только на этот раз заклинала я саму себя. С ним, как с огромным разлившимся потоком, всегда приходилось быть наготове, чтобы вовремя открыть каналы и осторожно направить его течение. Я начала рассказывать ему истории, самые простые, – о кролике, который ищет и находит еду, о ребенке, ожидающем мать. Телегон требовал еще, и я продолжала. Надеялась, что эти добрые сказки усмирят его воинственный дух, – так оно, может, и получилось. Однажды я поняла, что луна успела народиться и исчезнуть с тех пор, как он в последний раз бросался на землю. Еще одна луна миновала, и где-то в те месяцы я в последний раз слышала его крик. Хотелось бы вспомнить, когда это было. Нет, скорее хотелось бы заранее знать, когда наступит это время, чтобы во все беспросветные дни высматривать его на горизонте.
Разум Телегона рождал мысли, слова и допущения, возникавшие будто бы из ниоткуда. Ему исполнилось шесть. Лицо его прояснилось, он наблюдал, как я работаю в саду – вырубаю корень.
– Мама, – он положил руку мне на плечо, – попробуй отрезать здесь. – Телегон вынул маленький нож, который носил теперь с собой, и корень поддался. – Видишь? – сказал он серьезно. – Это просто.
Море он любил по-прежнему. Каждую ракушку знал, каждую рыбину. Он мастерил плоты из бревен и плавал по заливу. В заполняемых приливом впадинах пускал пузыри и наблюдал, как разбегаются крабы.
– Посмотри какой, – говорил он и тянул меня за руку. – Никогда такого большого не видел, никогда не видел такого маленького. Этот ярче всех, этот всех черней. А этот краб лишился клешни, зато вторая у него растет, чтоб заменить обе. Ну разве не умно?
Ах, если бы на острове был еще кто-нибудь, вновь думала я. Теперь уже не чтобы сочувствовать, но вместе со мной обожать Телегона. Гляди, сказала бы я, можешь ты в это поверить? Мы преодолели шторма и подводные камни. И хоть я оказалась не лучшей матерью, он прелестен, он чудо света.
Увидев, что глаза мои увлажнились, Телегон скорчил гримасу.
– Мама, с крабом все будет хорошо. Я же сказал, клешня отрастает. Иди-ка сюда и взгляни на этого. Пятна у него на панцире как глаза. Думаешь, он ими видит?
Сказок моих по вечерам он больше не хотел – сочинял теперь свои. Туда и переместилось, наверное, его неистовство, ведь каждая сказка населена была диковинными существами – грифонами, химерами, морскими чудовищами, которых он кормил с рук, вел навстречу приключениям, а то и побеждал, прибегнув к хитроумным уловкам. Наверное, наедине с матерью всякий ребенок – большой выдумщик. Не знаю, но он так увлеченно воссоздавал все эти картины. Он, кажется, взрослел с каждым днем – восемь, десять, двенадцать… Взгляд его становился серьезнее, вытягивались, крепли руки и ноги. Он приобрел привычку постукивать пальцем по столу, изрекая нравоучения, будто старик. Больше всего ему нравились истории, в которых вознаграждались мужество и добродетель. Вот почему никогда нельзя, вот почему всегда нужно, вот почему следует помнить…
Мне так нравилась его уверенность, его мир, простой и понятный, – мир поступков, однозначно плохих или хороших, мир ошибок и их последствий, мир поверженных чудовищ. Я знала другой мир, но хотела жить в таком – до тех пор, пока Телегон позволяет.
Это случилось в ту пору – стоял летний вечер, под окном тихонько рылись свиньи. Телегону уже исполнилось тринадцать. Я рассмеялась:
– Да у тебя историй побольше, чем у твоего отца.
Видно было, что он колеблется, словно я редкая птица, которую страшно спугнуть. Прежде он уже спрашивал об отце, но я всегда говорила: не сейчас.
А теперь сказала с улыбкой:
– Спрашивай. Я тебе отвечу. Время пришло.
– Кто он был?
– Один царевич, заплывший на наш остров. Он владел тысячей хитростей.
– Как он выглядел?
Я думала, воспоминания об Одиссее будут солоны. Но оказалось, что воскресить его в памяти даже приятно.
– Темноволосый, темноглазый, с рыжеватой бородой. Руки большие, ноги короткие, крепкие. Всегда был проворнее, чем казался.
– Почему он уехал?
Этот вопрос как молодой дубок, подумала я. Обыкновенный зеленый побег на поверхности, а под землей зарыт ветвистый корень, стержнем уходящий в глубину. Я вздохнула:
– Он уезжал, не зная, что я ношу тебя. Дома его ждали жена и сын. Но дело не только в этом. Боги и смертные не могут жить вместе долго и счастливо. Уехав тогда, он правильно сделал.
Телегон задумчиво нахмурился:
– Сколько ему было?
– Немногим больше сорока.
Телегон подсчитывал.
– Значит, сейчас нет еще и шестидесяти. Он жив?
Так странно было это представить: Одиссей ходит по берегам Итаки, вдыхает воздух. С тех пор как родился Телегон, на фантазии у меня времени не оставалось. Но теперь образ Одиссея виделся плотным, цельным.
– Думаю, да. Он был очень крепок. Духом, я хочу сказать.
Теперь, когда отворились ворота, Телегон хотел знать все, что я помнила об Одиссее: каковы его родословная, царство, жена и сын, чем отец занимался в детстве и каких наград удостоился на войне. Истории Одиссея я помнила так же ярко, как в тот день, когда услышала впервые, – истории бесчисленных хитроумных замыслов и тяжких испытаний. Но, начав пересказывать их Телегону, обнаружила вот какую странность. Я стала вдруг запинаться, умалчивать, переиначивать. Теперь, перед лицом моего сына, их жестокая суть стала как никогда очевидной. Что раньше представлялось смелой авантюрой, теперь казалось отвратительным кровопролитием. Даже сам Одиссей будто изменился – превратился из бесстрашного в бессердечного. Кое-что я все же рассказала, как было, и сын нахмурился. Ты что-то, говорит, путаешь. Мой отец никогда бы такого не сделал.
Ты прав, ответила я. Твой отец отпустил троянского лазутчика в шлеме из хорьковой кожи, и тот благополучно вернулся домой, к семье. Твой отец всегда держал слово.
Телегон просиял:
– Я знал, он человек благородный. Расскажи еще о его доблестных подвигах.
И я плела очередную ложь. Упрекнул бы Одиссей меня за это? Я не знала, да и не хотела знать. Ради счастья сына я готова была и на худшее, гораздо худшее.
Порой в те дни я думала, что скажу Телегону, если он спросит о моем прошлом. Как смогу пригладить Ээта, Пасифаю, Сциллу, свиней? Но мне не пришлось пытаться. Он не спрашивал.
Он стал подолгу пропадать где-то на острове. Возвращался раскрасневшийся, что-то рассказывал взахлеб. Руки-ноги его вытягивались, а в голосе слышался надлом. Расскажи еще об отце, говорил он. Где находится Итака? Какая она? Далеко ли отсюда? И какие опасности подстерегают на пути?
* * *
Дело было осенью, и я варила на зиму фруктовый сироп. Я могла заставить деревья цвести в любое время, но мне нравилась сахарная пена, яркие, полупрозрачные, как каменья, цвета, нравилось сохранять в кувшинах урожайное лето.
– Мама! – Телегон вбежал в дом. – Там корабль, ему нужно помочь. Он неподалеку от нашего берега, идет ко дну и, если не причалит, утонет!
Телегон видел моряков и раньше. Они часто ходили мимо нашего острова. Но помочь им захотел впервые. Он повел меня к утесу, я не противилась. Корабль и в самом деле завалился на бок, корпус заполняла вода.
– Видишь? Прошу, только на этот раз сними заклятие! Вот посмотришь, они будут так благодарны!
Откуда ты знаешь? – хотелось мне сказать. – Часто чем хуже у людей нужда, тем хуже потом их неблагодарность – они нападут на тебя, просто чтобы вновь почувствовать себя живыми.
– Прошу! – молил Телегон. – Вдруг там такой же, как мой отец?
– Таких, как твой отец, больше нет.
– Они пойдут ко дну, мама. Они утонут! Нельзя же просто стоять и смотреть, надо что-то делать!
Он был потрясен. В глазах блестели слезы.
– Мама, прошу! Невыносимо видеть их гибель.
– В этот раз, – ответила я. – И только в этот.
Ветер донес до нас их крики. Земля, земля! Они повернули и направили кренившийся корабль к нашему берегу. Пока моряки взбирались по тропе к дому, я взяла с Телегона обещание им на глаза не показываться. Пусть сидит в своей комнате, пока не будет выпито вино, и уходит снова, если подам хоть малейший знак. Он согласился на это, он бы на что угодно согласился. Я пошла в кухню готовить зелье, как когда-то. И словно бы оказалась в двух местах сразу. Здесь я смешиваю травы, как делала сотни раз, и руки мои принимают прежние положения. А здесь скачет мой взбудораженный сын. Откуда они, не знаешь? Где наскочили на скалы, как думаешь? Мы поможем им залатать борта?
Не знаю, что я отвечала. У меня кровь загустела в жилах. Я припоминала, как именно управлялась с моряками прежде. Входите, я помогу вам, разумеется. Не хотите ли еще вина?
Услышав стук, я вздрогнула, хоть и ждала его. Открыла дверь, увидела их – как всегда, оборванных, голодных, отчаявшихся. Был ли капитан похож на свернувшуюся кольцом змею? Я не могла понять. Внезапно тошнота подкатила к горлу. Хотелось захлопнуть дверь у них перед носом, но было поздно. Они уже видели меня, и сын мой, приникший к стене, все слышал. Я предупредила его, что их, возможно, придется заколдовать. Он кивнул. Ну конечно, мама, понимаю. Ничего он не понимал. Ему не приходилось слышать, как трещат, видоизменяясь, ребра, как чавкает плоть, отрываясь от костей.
Они уселись на мои скамьи. Принялись есть и заливать вино в глотки. А я все наблюдала за капитаном. Острые у него были глаза. То комнату разглядывали, то меня. Он поднялся:
– Госпожа, как твое имя? Кому воздать хвалу за угощение?
Тут я бы это и сделала, оторвала бы их от самих себя. Но в комнату уже входил Телегон. В плаще, с мечом на поясе. Прямой, высокий, как мужчина. Ему было пятнадцать.
– Вы в доме богини Цирцеи, дочери Гелиоса, и ее сына Телегона. Мы увидели ваш тонущий корабль и позволили вам причалить к нашему острову, хотя обычно он для смертных закрыт. Будем рады помочь вам, чем сможем, пока вы здесь.
Голос его не ломался больше, затвердел, как высушенная древесина. Глаза были темны, как у отца, но в них поблескивало золото. Люди уставились на него. Я уставилась тоже. И подумала об Одиссее, надолго разлученном с Телемахом, – как он был потрясен, должно быть, увидев сына вдруг повзрослевшим.
Капитан опустился на колени:
– Богиня, высокочтимый господин. Должно быть, сами благословенные мойры привели нас сюда.
Телегон сделал людям знак подняться. Заняв место во главе стола, стал накладывать всем еду. Но люди и не ели почти. Охваченные благоговением, они тянулись к нему, как лоза к солнцу, что-то рассказывали наперебой. Я смотрела и дивилась: где все это время скрывался в нем такой дар? С другой стороны, и я ведь не колдовала, пока травы не оказались под рукой.
Я отпустила его с моряками на берег – помочь с починкой. Я не беспокоилась, по крайней мере не очень. Чары, что я наложила на всех островных животных, защитят сына, а еще вернее защитят его собственные чары, ведь Телегон этих людей будто околдовал. Он был моложе всех их, но они соглашались с каждым его словом. Он показал им, где лучшие рощи и какие деревья можно срубить. Показал, где ручьи и прохлада. Три дня они пробыли на острове – латали пробоину в днище да отъедались на наших припасах. И все это время Телегон расставался с ними лишь на время сна. Господин – так они его между собой называли и непременно хотели знать его мнение, будто он искусный плотник девяноста лет, а не мальчишка, который впервые видит корпус судна. Господин Телегон, хозяин, что скажешь – годится так?
Тот осмотрел заплату:
– Хорошо, мне кажется. Добротно сделано.
Они заулыбались, а когда отплывали, свешивались с борта, выкрикивая молитвы и слова благодарности. Лицо Телегона светилось, пока корабль не скрылся из виду. А после радость иссякла.
Признаюсь, я много лет надеялась, что Телегон станет колдуном. Рассказывала ему о травах, их названиях и свойствах. Творила при нем простые заклятия, думая привлечь его внимание. Но он ни разу не проявил ни малейшего интереса. И теперь я понимала почему. Колдовство преобразует мир. А Телегон желал лишь сделаться его частью.
Я хотела сказать что-нибудь, не знаю что. Но он уже отвернулся от меня и направился в лес.
* * *
Той зимой он все где-то пропадал, и весной, и летом тоже. Уходил с первыми лучами солнца, и до заката я его не видела. Несколько раз спросила, куда он идет, но Телегон лишь неопределенно махнул рукой в сторону берега. Я настаивать не стала. Он был чем-то озабочен, то и дело бежал куда-то со всех ног, домой приходил разгоряченный, в облепленном репейником хитоне. Я видела, как плечи сына наливаются силой, как раздается его подбородок.
– Пещера у берега, – сказал он однажды, – где отец укрывал свой корабль. Можно она будет моей?
– Здесь все твое, – ответила я.
– А можно она будет только моей? Обещаешь не ходить туда?
Я вспомнила, как много значили для меня в юности собственные тайны.
– Обещаю.
С тех пор я задаюсь вопросом: может, и меня Телегон зачаровал, как моряков? Ведь я в те дни была что сытая корова – благодушная, со всем согласная. Думала: пусть идет. Он счастлив, он взрослеет. Что плохого может с ним здесь приключиться?
– Мама!
Еще только рассвело, бледное солнце согревало листья. Стоя на коленях, я полола грядки в саду. Обычно так рано он не вставал, но то был день его рождения. Ему исполнилось шестнадцать.
– Я приготовила твои любимые медовые груши, – откликнулась я.
Он поднял руку, показал надкушенный, искрящийся соком плод.
– Я нашел их, спасибо. – Он помолчал. – Хочу показать тебе кое-что.
Я вытерла руки и пошла за ним лесной тропой к пещере. Внутри стояла небольшая лодка – почти такого же размера, как была у Главка.
Я потребовала объяснений:
– Это чья? Где они?
Телегон покачал головой. Щеки его горели, глаза сияли.
– Да нет, мама, это моя. Еще до прихода моряков я ее задумал, а когда посмотрел на их работу, дело пошло намного быстрее. Они дали мне кое-какие инструменты и показали, как изготовить остальные. Что скажешь?
Теперь уже, присмотревшись, я увидела, что парус сшит из моих простыней, борта оструганы плохо, того и гляди руку занозишь. Я сердилась, но в то же время восхищение и гордость разгорались во мне. Мой сын смастерил это сам, имея лишь примитивные инструменты да твердое намерение.
– Очень аккуратная, – сказала я.
Телегон расплылся в улыбке:
– Ведь правда? Он сказал, лучше ничего не говорить тебе. Но я не хотел от тебя скрывать. Я думал…
Увидев мое лицо, он осекся.
– Кто сказал?
– Все в порядке, мама, он вовсе не желает мне зла. Он помогал мне. Говорил, что раньше часто бывал здесь. Что вы старые друзья.
Старые друзья. Как я не заметила этой угрозы? Теперь я вспомнила, каким опьяненным приходил Телегон домой по вечерам. Нимфы мои когда-то возвращались с точно такими лицами. Афине мое заклятие не преодолеть, конечно, в подземном царстве у нее власти нет. Но он всюду вхож. И сам провожает души к вратам Аида, если только не испытывает судьбу. Бог вмешательства, бог перемен.
– Гермес мне не друг. Рассказывай, что он тебе наговорил. Сейчас же.
От смущения у Телегона лицо пошло пятнами.
– Он сказал, что может помочь мне, и помог. Сказал, что действовать нужно быстро. Мол, если уж хочешь содрать болячку, так лучше разом. Это и полмесяца не займет, к весне я уже вернусь. Мы опробовали лодку в заливе, она прочная.
Я едва успевала разобрать слова – так быстро они из него выскакивали.
– О чем ты? Что не займет и полмесяца?
– Путь. До Итаки. Гермес обещал провести меня в обход чудовищ, так что этого ты не бойся. Если я выйду с полуденным приливом, буду на соседнем острове до темноты.
Я онемела, словно Телегон вырвал мне язык.
Он положил мне руку на плечо:
– Не нужно волноваться. Со мной все будет в порядке. Гермес говорит, он мой предок по отцу. Он меня не предаст. Ты слышишь, мама?
Он тревожно глядел на меня из-под челки.
У меня кровь стыла в жилах от его наивности. Неужели и я была когда-то так юна?
– Он бог лжи. Только глупцы ему доверяются.
Телегон вспыхнул, но лицо его сделалось упрямым.
– Я знаю, кто он. И лишь на него не надеюсь. Я взял с собой лук. А еще он поучил меня метать копье. – Телегон указал на стоявшую в углу жердь, к концу которой привязан был мой старый кухонный нож. И, заметив, видимо, что я пришла в ужас, добавил: – Но воспользоваться им мне не придется. До Итаки всего несколько дней, а там, рядом с отцом, я буду в безопасности.
Он настойчиво подался вперед. Думал, что на все мои возражения нашел ответ. Гордился собой, измыслившим блестящий план. Как легко из него это вылетело: в безопасности, с отцом. Неудержимая ярость захватила меня целиком.
– А с чего ты взял, что на Итаке будешь желанным гостем? О своем отце ты только по рассказам знаешь. К тому же у него есть другой сын. Как думаешь, обрадуется Телемах появлению незаконнорожденного брата?
Услышав “незаконнорожденный”, Телегон вздрогнул слегка, но отвечал мне храбро:
– Не думаю, что он станет возражать. Я приду не за царством его, не за наследством, и так ему и скажу. Я пробуду там всю зиму, и мы успеем познакомиться поближе.
– Вот, значит, как. Это решено. Вы с Гермесом все рассчитали, и теперь, по-твоему, мне остается лишь пожелать тебе попутного ветра.
Он глядел на меня в нерешительности.
– Скажи, – продолжила я, – а что всеведущий Гермес говорит о своей сестре, которая хочет твоей смерти? О том, что стоит тебе отойти от острова и ты погибнешь?
Он почти вздохнул:
– Мама, это было так давно. Наверняка она уже и думать забыла.
– Забыла? – Голос мой оцарапал пещерные стены. – Ты что, дурак? Афина не забывает. Она проглотит тебя в один присест, как сова глупого мышонка.
Телегон побледнел, но не отступил, как и подобает такому, как он, храбрецу.
– Я попытаю счастья.
– Не попытаешь. Я запрещаю.
Он уставился на меня. Никогда еще я ему ничего не запрещала.
– Но мне нужно на Итаку. Я построил корабль. Я готов.
Я шагнула к нему:
– Давай-ка четче объясню. Если ты уедешь, то погибнешь. Поэтому никуда не поплывешь. А если попробуешь, я эту твою лодку спалю дотла.
Он смотрел на меня непонимающе, потрясенный. Я развернулась и ушла.
* * *
Он не уплыл в тот день. Я тревожно расхаживала взад-вперед по кухне, а он все не возвращался из леса. Домой пришел уже в сумерках. Громыхая крышками сундуков, собрал свою постель. Он явился, желая лишь показать, что под моей крышей не останется.
Когда он проходил мимо, я сказала:
– Хочешь, чтобы я относилась к тебе как к мужчине, а ведешь себя как дитя. Всю жизнь ты был здесь под защитой. И не понимаешь, какие опасности подстерегают тебя во внешнем мире. Нельзя просто взять и сделать вид, что Афины не существует.
Он только и ждал моих слов, как трут ждет искры.
– Ты права. Я ничего не знаю о мире. А как узнать? Если ты хочешь, чтобы я всегда был у тебя на глазах.
– Афина стояла над этим самым очагом и требовала отдать тебя ей, а потом собиралась убить.
– Я знаю. Ты сто раз об этом говорила. Но с тех пор она ведь не пыталась, правда? Я ведь жив, так?
– Потому что я наложила заклятия и несу их на себе! – Я встала к нему лицом. – Да знаешь ли ты, как мне приходится их поддерживать, сколько я с ними мучаюсь, испытываю, удостоверяясь, что ей сквозь них не прорваться?
– Ты любишь этим заниматься.
– Люблю? – Скрипучий смех ободрал мне горло. – Я люблю заниматься своими делами, а с тех пор, как ты родился, на это и времени нет!
– Так иди колдуй! Иди колдуй, а меня отпусти! Признайся, ты ведь даже не знаешь, гневается ли еще Афина. Ты пробовала с ней поговорить? Шестнадцать лет прошло!
Он будто о шестнадцати веках говорил. Он не мог представить себе размаха богов, беспощадности тех, у кого на глазах вырастают и гибнут поколения. Он был смертен и молод. Для него ленивый день тянулся словно год.
Лицо мое разгоралось, копился жар.
– Ты думаешь, все боги подобны мне. Можно просто взять и не замечать их, считать их своими слугами, отмахиваться от их желаний, как от мух. Но они раздавят тебя – просто для забавы или от злости.
– Боги и страх, боги и страх! Только об этом ты и говоришь. И только об этом говорила всегда. Но тысячи тысяч мужчин и женщин ходят по земле и живут до старости. И кое-кто даже счастлив, мама. Они не сидят с унылым видом в надежной гавани. Я хочу стать одним из них. Намерен стать. Как ты этого не понимаешь?
Вокруг меня уже потрескивал воздух.
– Это ты не понимаешь. Сказано: никуда не поедешь, и все тут.
– Вот так, значит? Я всю жизнь здесь пробуду? До самой смерти? Даже не предприняв попытки уехать?
– Если понадобится.
– Нет! – Он стукнул по разделявшему нас столу. – Ни за что! Ничто меня не ждет здесь. Даже если придет еще корабль и я упрошу тебя разрешить им причалить, что дальше? Облегчение на пару дней, а потом они уедут, и я опять заперт здесь. Если это жизнь, я предпочту умереть. Предпочту погибнуть от рук Афины, слышишь? Тогда я хоть увижу в своей жизни что-то, кроме этого острова!
У меня побелело в глазах.
– Мне все равно, что ты предпочтешь. Если ты так глуп, что собственную жизнь не бережешь, я сделаю это за тебя. Вернее, мои заклинания.
Тут он впервые дрогнул.
– Что ты хочешь сказать?
– Хочу сказать, ты и знать не будешь, чего лишен. И об отъезде думать забудешь.
Он попятился:
– Нет. Я не стану пить твое вино. Ничего из твоих рук не возьму.
Я ощутила во рту вкус яда. Приятно было видеть, как он испугался наконец.
– Думаешь, это мне помешает? Ты так и не понял, сколь я сильна.
Всю жизнь буду помнить его взгляд. Взгляд человека, узревшего за приподнятой завесой истинное лицо мира.
Он рванул дверь и умчался во тьму.
* * *
А я долго еще стояла на месте, как дерево, опаленное молнией до самых корней. Потом спустилась на берег. Воздух посвежел, но песок не остыл еще от зноя. Я вспоминала, как часами ходила здесь с ним на руках и наши тела соприкасались. Я хотела, чтобы он свободно шагал по свету, не обжигался и не боялся, и вот мое желание сбылось. Он не хотел считаться с неумолимой богиней, нацелившей в его сердце копье.
Я не рассказывала Телегону, каким он был в младенчестве, как злился и упрямился. Не рассказывала о жестокости богов и его собственного отца. Надо было. Шестнадцать лет я удерживала небо, а он даже не замечал. Надо было заставить сына собирать со мной травы, спасавшие ему жизнь. Стоять со мной у печи и слушать, как я произношу магические слова. Он должен был понимать, сколько всего я несла на себе молча, сколько сделала для его защиты.
И что теперь? Он прячется от меня где-то на деревьях. Так легко приходили на ум заклятия, которые помогли бы мне отсечь от Телегона его желания, как срезают гниль с плода.
Я скрежетала зубами. Хотелось буйствовать, рыдать, терзать себя. Проклинать Гермеса за его искушения, за полуправду, да только не в Гермесе было дело. Я видела лицо Телегона, когда он, всматриваясь в морскую даль, шептал: горизонт.
Я закрыла глаза. Ведь по берегу, так хорошо знакомому, могла и вслепую ходить. Когда Телегон был маленьким, я частенько перечисляла, на что готова, дабы уберечь его. Несложная задачка, поскольку ответ не менялся. На все.
Одиссей рассказывал как-то об одном царе, который был ранен, и рану эту не могли излечить ни лекари, ни время, сколь угодно долгое. Царь отправился к оракулу и услышал такой ответ: только нанесший рану может ее заживить – тем же копьем, каким нанес. Хромой царь брел по земле, пока не нашел своего врага, и тот его исцелил.
Хорошо бы Одиссей оказался рядом, тогда я спросила бы: но как царь заставил его помочь – этого человека, нанесшего столь глубокую рану?
Ответ пришел, но из другой истории. Давным-давно, лежа рядом с Одиссеем на своей широкой постели, я спросила:
– Как же ты поступил? Когда Ахилл и Агамемнон не захотели тебя слушать?
И в свете очага увидела его улыбку.
– Очень просто. Нужно учесть это, составляя план.
Глава двадцатая
Я отыскала его в оливковой роще. Он лежал, запутавшись в одеялах, будто и во сне продолжал со мной бороться.
– Сын мой! – Слова громко прозвучали в тиши. Рассвет еще не наступил, но я чувствовала, как он приближается, как вращаются огромные колеса отцовской колесницы. – Телегон!
Глаза его открылись, руки взметнулись вверх, чтобы дать мне отпор. Боль пронзила меня кинжалом.
– Я пришла сказать, что отпускаю тебя и помогу тебе. Но с условиями.
Понял он, чего мне стоили эти слова? Нет, вряд ли он мог. Таков дар юности – не чувствовать себя в долгу. Его уже переполняла радость. Он бросился ко мне, уткнулся в шею лицом. Я закрыла глаза. Он пах как зеленая листва, как струящийся сок. Шестнадцать лет мы дышали лишь друг другом.
– Задержись на два дня, – сказала я. – И сделаем три дела.
Телегон охотно кивал:
– Все что угодно.
Я сдалась, и он стал сговорчивым. Во всяком случае, он был великодушным победителем. Я отвела его в дом, надавала трав и пузырьков. Со всем этим мы отправились, позвякивая, вниз, к лодке. Расположившись на палубе, я принялась резать, растирать, смешивать составы. К моему удивлению, Телегон смотрел внимательно. Обычно колдовство мое совсем его не привлекало.
– Зачем это нужно?
– Для защиты.
– От чего?
– От всего, что в голову приходит. От всего, что может вызвать Афина, – штормов, пробоин, морских чудовищ.
– Морских чудовищ?
Приятно было видеть, как он чуть побледнел.
– Это их отпугнет. Если Афина захочет нанести тебе удар из моря, ей придется напасть самой, лично, а я думаю, она не может – мойры не дают. Ни в коем случае не покидай лодку и, как только высадишься на Итаке, иди к отцу и попроси его вступиться за тебя перед Афиной. Она его покровительница и, может, послушает. Поклянись.
– Все сделаю.
Он торжественно глядел на меня из сумрака.
Произнося заклинания, я кропила зельями каждую неструганую доску, каждый клочок парусины.
– Можно мне? – спросил Телегон.
Я отдала ему остатки зелья. Он облил кусочек палубы, повторяя услышанные от меня слова.
Ткнул пальцем в деревянный настил:
– Сработало?
– Нет.
– Откуда ты знаешь, какие слова говорить?
– Я говорю то, что имеет для меня смысл.
Лицо его напряженно двигалось, будто он валун катил в гору. Пристально глядя на доски, он произносил разные слова, а потом другие. Но с палубой ничего не происходило. Он посмотрел на меня укоризненно:
– Это сложно.
Хоть и не до смеха было, я рассмеялась.
– А ты думал, легко? Послушай. Принявшись строить это судно, ты ведь не ждал, что все будет готово после первого взмаха топора. Ты работал, работал день за днем. То же и с колдовством. Я веками трудилась и все еще не достигла совершенства.
– Но дело не только в этом, – возразил Телегон. – А и в том, что я, в отличие от тебя, не колдун…
Тут я подумала о своем отце. О том далеком дне, когда он, обратив в пепел полено в нашем очаге, сказал: и это лишь меньшее, на что я способен.
– Похоже, ты и вправду не колдун. Но ты – нечто иное. И это иное ты еще не отыскал. Потому и уезжаешь.
Его улыбка, теплая, как летняя трава, напомнила мне улыбку Ариадны.
– Да.
* * *
Я отвела Телегона в прибрежную тень. Пока он доедал последние груши, камушками изобразила его путь, отмечая опасности и остановки. Мимо Сциллы идти не нужно было. На Итаку вели и другие пути. Одиссей не смог ими воспользоваться лишь потому, что мстительный Посейдон не позволил.
– Если Гермес тебе поможет – хорошо, но ни в коем случае на него не полагайся. Слова его по ветру писаны. И всегда берегись Афины. Она может явиться к тебе, приняв другой облик. Прекрасной девы, например. Или прекрасного юноши. Как бы она ни искушала тебя, не позволяй себя обмануть.
– Мама! – Он покраснел. – Я отправляюсь искать отца. И думаю только об этом.
Больше я ничего не сказала. В те дни мы были друг с другом ласковее, чем прежде, даже и до нашей стычки. По вечерам сидели вместе у очага. Он засовывал ногу львице под брюхо. Была еще только осень, но ночи уже стали прохладными. Я подавала его любимое блюдо – рыбу, начиненную жареным сыром и зеленью. Он ел и слушал мои наставления.
– Пенелопе, – говорила я, – выкажи всяческое почтение. Встань перед ней на колени, воздай хвалу, преподнеси дары – я дам тебе подходящие. Она разумна, но ни одна женщина не обрадуется, увидев у ног своих внебрачного ребенка мужа. И Телемах. Его больше всех остерегайся. Ведь именно он через тебя больше всех потерять может. Многие внебрачные сыновья становились однажды царями, и он, конечно, об этом знает. Не доверяй ему. Не поворачивайся к нему спиной. Он наверняка умен и скор, его ведь твой отец обучал.
– Я хорошо стреляю из лука.
– В фазанов да дубовые стволы. Ты не воин.
Телегон вздохнул:
– Что бы он там ни задумал, твоя сила защитит меня.
Я в ужасе уставилась на него:
– Глупости! Нет у меня такой силы, чтобы помогла тебе вне нашего острова. Надеяться на это смерти подобно.
Он коснулся моей руки:
– Мама, я всего лишь хотел сказать, что он смертный. А я – твоего рода наполовину и, значит, владею его умениями.
Какими еще умениями? Мне захотелось его встряхнуть. Некоторым обаянием? Способностью очаровывать смертных? Я смотрела в исполненное смелых надежд лицо Телегона и чувствовала себя старой. Молодость разрослась в нем – и теперь вызревала. Темные кудри лезли в глаза, голос стал низким. Девушки и юноши будут вздыхать по нему, но я видела лишь тысячу уязвимых мест на теле сына, через которые его жизнь могла прекратиться. В свете очага его оголенная шея выглядела вызывающе.
Голова Телегона склонилась к моей.
– Я не пропаду, обещаю.
Не можешь ты этого обещать, хотелось крикнуть мне. Ты ничего не знаешь. Но чья в том вина? Я скрывала от него лицо мира. Написала его историю яркими, смелыми красками, и он пленился моим искусством. А теперь поздно возвращаться и все менять. Я должна быть мудрой, раз так стара. Должна понимать: коль птичка улетела, рыдать бесполезно.
* * *
Нам надо сделать три дела, сказала я ему. Но последнее предстояло мне одной. Телегон о нем не спрашивал. Думал, я заклятие какое-то хочу сотворить. Траву какую-то выкопать. Я дождалась, пока он ляжет спать, и при свете звезд отправилась на берег океана.
Волны наползали мне на ноги, крутились у подола. Я подошла к пещере, где Телегона ждала его лодка. Через несколько часов он взойдет на борт, поднимет четырехлапый скальный якорь, расправит небрежно сшитый парус. Он добрый мальчик и будет махать мне рукой, пока не поймет, что я уже не вижу. А потом повернется в другую сторону, силясь разглядеть каменистый островок – предел своих надежд.
Я вспоминала дедов дворец, черные струи Океана – великой реки, опоясывающей землю. Любого нырнувшего в нее бога, если только в жилах его текла кровь наяды, эта река несла через пещеры в скалах и тысячу притоков к тому месту, где бежала под самым дном морским.
Мы с Ээтом часто там бывали. Встречаясь, морские и речные воды не смешивались, но образовывали нечто вроде студенистой, как медуза, мембраны. Сквозь нее мы видели фосфорическое мерцание во тьме океана, а приложив к ней руку – ощущали, как ошеломляюще холодна придонная вода по ту сторону. Пальцы потом покалывало, и были они солеными.
– Смотри! – говорил Ээт.
И указывал на двигавшееся там, в беспредельном мраке, нечто. Скользившую вперед бледно-серую тень, огромную, размером с корабль. Она надвигалась на нас из черноты, беззвучно взмахивая призрачными крыльями. Слышно было только, как скребет по песчаному дну шип на хвосте.
Тригон – так мой брат его назвал. Величайший в своем роду, и тоже бог. Считалось, что сотворивший мир Отец Уран поместил Тригона здесь, в надежном месте, ведь не было на свете ничего ядовитей, чем шип на хвосте этого существа. Один лишь укол убивал смертного тут же и великого бога обрекал на вечные муки. А младшего бога? Что Тригон мог сделать нам?
Мы смотрели изумленно на его жутковатый, неземной лик, плоский разрез рта. Разглядывали проплывавшее над нами белое брюхо с жабрами. Широко открытые глаза Ээта горели.
– Подумать только, какое оружие!
* * *
Я понимала, что вот-вот нарушу изгнание. Поэтому и дождалась, пока наступит ночь, набегут облака и застят моей тетке глаза. Если все получится, я вернусь к утру, прежде чем мое отсутствие заметят. А если нет, что ж… Тогда и наказать меня, скорее всего, уже нельзя будет.
Я вошла в воду. Ноги мои скрылись в ней, потом живот. А потом и лицо. Смертному пришлось бы отяготить себя камнем, но мне бороться с собственной плавучестью не нужно было. Я спокойно шла вниз по океанической отмели. Волны наверху продолжали свой неустанный бег, но я была уже глубоко и их не чувствовала. Мои глаза освещали путь. Всколыхнулся песок, из-под ног шмыгнула камбала. Другие существа ко мне не приближались. Может, чуяли во мне кровь наяды, а может – запах ядовитых трав, за долгие годы колдовства въевшийся в мои ладони. Я раздумывала, не обратиться ли к морским нимфам, не попросить ли о помощи. Но мои намерения им вряд ли понравились бы.
Я уходила все глубже в черноту. Здешняя вода была чуждой мне стихией и знала это. Холод пробирал до костей, соль царапала лицо. Толща океана горой наваливалась на плечи. Но выносливость всегда была моей сильной стороной, и я шла дальше. Краем глаза замечала проплывавшие вдали громады – спрутов, китов. Крепче хваталась за нож, наточенный так остро, как только можно наточить бронзу, но и они предпочитали держаться подальше.
Наконец я достигла самой глубины морского дна. Ледяной песок обжигал ступни. Здесь царило безмолвие, вода была абсолютно неподвижна. Лишь проплывавшие мимо светящиеся нити умаляли тьму. Он мудр, этот бог. Заставляет своих гостей добираться в столь враждебное место, где, кроме него, ничего живого нет.
– Владыка глубин! – прокричала я. – Я явилась с земли, чтобы бросить тебе вызов.
Ни звука в ответ. Непроглядная соленая толща простиралась вокруг. А потом тьма расступилась, и появился он. Огромный, бело-серый, он прожигал глубины как послеобраз солнца. Его бесшумные крылья колыхались, с их кончиков стекали водяные струи. Глаз узкий, щель зрачка как у кота, рот – бескровый разрез. Я глядела во все глаза. Мне всего лишь предстоит схватиться с еще одним Минотавром, попробовать перехитрить еще одного олимпийца, убеждала я себя, входя в воду. Но теперь, перед лицом его призрачной необъятности, дрогнула. Это существо было старше всякой земли на свете, старо, как первая капля соленой воды. Даже отец мой перед ним – дитя. Противостоять такому – все равно что море пытаться сдержать. Леденящий страх затопил меня. Всю свою жизнь я боялась, что явится за мной великий ужас. И дождалась. Это был он.
Зачем ты бросаешь мне вызов?
Все великие боги могут переговариваться мысленно, но, когда в моей голове зазвучал голос этого существа, я почувствовала, как слабеют внутренности.
– Я пришла добыть твой ядовитый хвост.
И на что тебе такая сила?
– Афина, дочь Зевса, хочет забрать жизнь моего сына. Моя сила его не защитит, но защитит твоя.
Он не сводил с меня немигающих глаз. Я знаю, кто ты, дочь солнца. Все, с чем соприкасается море, в конце концов доходит до меня здесь, в глубине. Я вас испробовал. Всю твою семью. Твой брат приходил уже, тоже чтобы заполучить мою силу. Ушел с пустыми руками, подобно прочим. Не вам со мной бороться.
Отчаяние накатило на меня, потому что он говорил правду. Все глубоководные гиганты носили на теле шрамы – следы схваток со своими собратьями, морскими чудовищами. Но не он. Он был абсолютно гладок, ведь никто не смел перечить его древней силе. Даже Ээт увидел свой предел.
– И все же я должна попытаться. Ради сына.
Это невозможно.
Голос ровный, как и весь он. Я чувствовала, как каждую минуту истекает моя решимость, как высасывает ее эта безжалостно холодная вода и его немигающий взгляд. Но заставила себя говорить:
– Я не могу с этим согласиться. Мой сын должен жить непременно.
Непременно в жизни смертного лишь одно – смерть.
– Если бросить вызов тебе я не могу, тогда, вероятно, могу дать что-то взамен. Принести дар. Выполнить задание.
Щель его рта раскрылась в беззвучном смехе.
Что мне может быть от тебя нужно?
Ничего, я знала это. Он разглядывал меня бледными кошачьими глазами.
Правило неизменно. Чтобы забрать мой хвост, тебе нужно прежде принять его яд. Такова цена. Вечная боль, а взамен – несколько лишних лет смертной жизни для твоего сына. Стоит оно того?
Я вспомнила роды, едва меня не убившие. Представила, как подобное длится без конца, и ни лекарств от этого нет, ни мазей, ни облегчения.
– Моему брату ты то же предложил?
Я всем предлагаю одно. Он отказался. Все отказываются.
Это знание словно бы немного придало мне сил.
– Какие еще условия?
Когда не будешь больше нуждаться в его силе, брось мой хвост в воду, чтобы он вернулся ко мне.
– Это все? Клянешься?
Хочешь обязать меня, дитя?
– Хочу знать, что ты выполнишь уговор.
Выполню.
Нас омывали течения. Если я это сделаю, Телегон будет жить. Остальное значения не имело.
– Я готова. Бей.
Нет. Ты сама должна притронуться к яду.
Вода присасывалась ко мне. Темнота умаляла отвагу. Кололся песок, смешанный с обломками костей. Всё умиравшее в море в конце концов оседало здесь. Кожа моя вздыбилась и зудела, будто бы вот-вот и оторвется от меня совсем. Боги не ведают пощады, я всегда это знала. Я заставила себя шагнуть вперед. Что-то придавило ногу. Ребра скелета. Я высвободилась. Если остановлюсь, пошевелиться уже не смогу.
Я подошла к тому месту, где хвост смыкался с серым телом. Плоть повыше хвоста казалась болезненно мягкой, словно нечто загнившее. Шип еле слышно скреб по дну. Зубчатый, как пила, он был совсем близко, я чуяла запах скрытой в нем мощи, густой, тошнотворно-сладкий. Смогу ли я, отравленная, выбраться из глубины? Или останусь лежать здесь, сжимая хвост в руке, пока мой сын гибнет в верхнем мире?
Не тяни, говорила я себе. Но не могла сдвинуться с места. Тело мое, повинуясь простейшему здравому смыслу, противилось саморазрушению. Ноги изготовились бежать, выкарабкиваться отсюда на безопасную сушу. То же происходило с Ээтом и остальными, являвшимися сюда, чтобы завладеть силой Тригона.
Меня окружал лишь мрак и темные течения. Я поместила перед глазами светлое лицо Телегона. И протянула руку.
Рука прошла сквозь воду, ничего не коснувшись. Тригон вновь плавал передо мной, бесстрастно глядя мне в глаза.
Всё на этом.
Рассудок мой был темен, как та вода. Мы будто переместились во времени.
– Не понимаю.
Ты готова была притронуться к яду. И довольно.
Безумие какое-то.
– Но как же?..
Я стар, как этот мир, и ставлю условия, угодные мне. Ты первая выполнила их.
Он поднялся с песчаного дна. Обмахнул крылом мою голову, а когда остановился, то место, где хвост его смыкался с телом, вновь оказалось передо мной.
Режь. Начинай над хвостом, чтобы яд не вытек.
Он говорил спокойно, словно фрукт предлагал нарезать. Мне было дурно, голова еще кружилась. Я смотрела на это тело, нежное, как изнанка запястья, без единой отметины. Вонзить в него нож казалось невообразимым – будто в горло младенца.
– Как ты позволяешь такое? – не верила я. – Это шутка, должно быть. Я могу весь мир отравить столь сильным ядом. Зевсу могу грозить.
Мир, о котором ты говоришь, для меня ничто. Ты победила, так бери награду. Режь.
Голос его не жестким был и не мягким, но стегал подобно плети. Вода давила на меня, бесконечная ночь необозримых глубин простиралась вокруг. Его мягкая плоть, гладкая, серая, замерла передо мной в ожидании. А я все не двигалась с места.
Ты собиралась отвоевать у меня это. И не берешь, когда сам отдаю?
Нутро мое выворачивало.
– Прошу, не заставляй меня это делать.
Не заставлять? Дитя, ты сама ко мне пришла.
Я сжимала рукоять ножа, но ее не чувствовала. Ничего не чувствовала. Сын мой казался далеким, как небо. Я занесла клинок, коснулась острием кожи Тригона. Она надорвалась легко и неровно, как лепесток. Хлынул золотой ихор, окутал мои руки. Я думала, помню, что подписала себе приговор, конечно. Сколько хочешь заклинаний могу теперь создать, сколько хочешь волшебных копий. Все равно остаток дней своих проведу, наблюдая, как истекает кровью это существо.
Последний лоскут кожи разошелся. И хвост остался у меня в руке. Он почти ничего не весил и теперь, вблизи, казался почти радужным.
– Благодарю тебя, – сказала я, но слова мои были как воздух.
Я ощущала, как движутся течения. Песчинки перешептывались друг с другом. Он взмахивал крыльями. Облачка его золотистой крови мерцали во тьме. Под моими ногами лежали тысячелетние кости. Ни минуты больше не вынесу этот мир, подумала я.
Так создай другой, дитя.
Он бесшумно уплыл во тьму, оставив за собой золотой шлейф.
* * *
Путь наверх со смертью в руке был долог. Ни одного живого существа я не видела, даже издали. Прежде они меня невзлюбили, а теперь спасались бегством. Когда я вышла на берег, занималась заря, а значит, времени на отдых не осталось. Я направилась в пещеру, отыскала служившую Телегону копьем жердь. Все еще трясущимися руками размотала шнурок, крепивший нож к ее концу. Постояла немного, оглядывая искривленный ствол и раздумывая, не подыскать ли новое древко. Но Телегон упражнялся с этим, приспособился к его форме и прочему, и я решила, что надежнее оставить так.
Я осторожно взяла шип за основание. Он весь покрылся какой-то прозрачной жидкостью. Шнуром и заклинаниями я закрепила его на конце жерди, а сверху надела кожаный чехол, заколдованный с помощью моли, защищавший от яда.
Телегон спал – лицо его разгладилось, щеки порозовели. Я стояла, смотрела на него, и он наконец проснулся. Вскочил, покосился на меня:
– Это что?
– Защита. Кроме древка, ни к чему не прикасайся. Малейшая царапина – для человека смерть и мука для бога. Всегда держи его в чехле. Это только для Афины или на случай крайней опасности. А после копье должно вернуться ко мне.
Он был неустрашим, как и всегда. Без колебаний протянул руку, обхватил древко.
– Легче бронзы. Что это?
– Хвост Тригона.
Истории о чудовищах Телегон всегда любил особенно. Он уставился на меня.
– Тригона? – Голос его исполнился восторга. – Ты забрала у него хвост?
– Нет. Он отдал сам, и не просто так. – Я вспомнила золотую кровь, окрасившую океанские глубины. – Возьми его и живи.
Телегон встал передо мной на колени, глядя в пол.
– Мама, – начал он. – Богиня…
Я приложила пальцы к его губам.
– Не надо. – Я подняла его. Он был с меня ростом. – Не начинай теперь. Тебе это не идет, да и мне тоже.
Он улыбнулся. Мы сели за стол, съели приготовленный мной завтрак, потом снарядили лодку, нагрузили ее дарами и припасами, оттащили к воде. Лицо его сияло ярче с каждой минутой, ноги едва касались земли. Я обняла его на прощание, он не противился. Сказал:
– Я передам Одиссею твой привет. Я столько историй привезу, мама, что ты и поверить не сможешь во все. И столько подарков, что ты за ними палубы не разглядишь.
Я кивнула, коснулась его лица, а потом он вышел в море и в самом деле махал мне рукой, пока не скрылся из виду.
Глава двадцать первая
В том году зимние шторма начались рано. Пошел колючий дождь, который землю, казалось, едва смачивал. Потом налетел обдирающий ветер, в один день сорвал листья с деревьев.
Одна на острове я не оставалась уже… не знаю сколько. Столетие? Два? Я думала, когда он уедет, займусь всем тем, что откладывала шестнадцать лет. Буду творить заклинания с утра до ночи, выкапывать корешки, забыв о еде, собирать ивовые прутья и плести корзины, да столько, чтоб громоздились до самого потолка. Безмятежные дни потекут один за другим. Дни покоя.
Вместо этого я мерила шагами берег и всматривалась в даль, будто бы могла дотянуться взглядом до Итаки. Я считала минуты и каждую соотносила с его путем. Сейчас он, наверное, остановился пополнить запас пресной воды. А теперь уже видит остров. Идет во дворец, преклоняет колени. И Одиссей… что? Когда он уезжал, о беременности я не рассказала. Я вообще мало ему рассказывала. Как он отнесется к нашему общему ребенку?
Все сложится хорошо, убеждала я себя. Таким сыном можно гордиться. Одиссей сразу заметит его достоинства, как разглядел когда-то станок Дедала. Одиссей проникнется доверием к Телегону и обучит его всем искусствам смертных мужчин – фехтовать, стрелять из лука, охотиться, на советах речь держать. На пирах Телегон будет пленять итакийцев, а отец – взирать на него с гордостью. Даже Пенелопу Телегон покорит, и Телемаха. Может, там, при дворе, моему сыну найдется место и он станет ездить оттуда сюда и жить хорошо.
А дальше что, Цирцея? Они оседлают грифонов и все сделаются бессмертными?
Запахло морозом, пара снежинок слетела с неба. В стотысячный раз я пересекала крутые берега Ээи. Тополя, черные и серебристые, сплетали голые ветви. Опавшие плоды кизила и яблонь сохли на земле. Фенхель вырос мне по пояс, на морских камнях белела, высыхая, соль. В небе носились бакланы, взывая к волнам. Все эти чудеса природы смертные любят называть неизменными, вечными, на самом же деле остров все время менялся, безостановочно плыл сквозь череду поколений своих обитателей. Триста лет и даже больше прошло с тех пор, как я здесь оказалась. Дуб, поскрипывавший над моей головой, я знавала еще молодым деревцем. Приливы и отливы омывали побережье, и каждую зиму изгибы его менялись. Преображались даже скалы – дождь и ветер точили их и когти бесчисленных ящериц, по ним карабкавшихся, а еще застрявшие в трещинах и проросшие семена. Всё объединялось равномерным дыханием природы: подъем – упадок. Всё, кроме меня.
Шестнадцать лет я отодвигала эту мысль. Телегон помогал мне – его бурное младенчество, полное исходивших от Афины угроз, его истерики, а потом – цветущая юность и мелкие бытовые хлопоты, тянувшиеся за ним изо дня в день: хитоны стирать, еду подавать, простыни менять. Но теперь он уехал, и истина воспрянула. Даже если Телегон избежит смерти от рук Афины, доберется до Итаки, а потом обратно, все равно я его потеряю. Из-за кораблекрушения или болезни, набега или войны. А если сбудутся лучшие надежды – увижу, как тело его слабеет, как члены отказывают один за другим. Как сутулятся его плечи, трясутся ноги, вваливается живот. И в конце концов мне придется стоять над седовласым трупом Телегона и смотреть, как его пожирает пламя. Холмы и деревья, львы и черви, камни, нежные бутоны и Дедалов станок – все колыхалось передо мной, будто истрепанная греза. А под ней находилось то место, где я обитала на самом деле, – холодная вечность безысходной тоски.
* * *
Волчица завыла.
– Тихо! – велела я.
Но она не умолкала, голос ее дребезжал, отдаваясь от стен, резал слух. Я заснула перед очагом, опустив голову на каменную плиту. А теперь выпрямилась – взгляд туманный, на коже отпечатался узор покрывала. Свет зимнего дня лился в окно, резкий, белесый. Он ударил в глаза, оставив на земле глубокие, по колено, тени. Я хотела заснуть опять. Но волчица все выла, скулила, и в конце концов я через силу поднялась. Подошла к двери, открыла рывком. Иди!
Волчица протиснулась мимо меня и бросилась через поляну. Я смотрела ей вслед. Арктурос – так мы ее звали. Мало кто из наших животных носил имя, но эта волчица была любимицей Телегона. Она вдруг повернула наверх, к утесу, возвышавшемуся над берегом. Оставив дверь открытой, я пошла за ней. Я не накинула плаща, а между тем по пути на вершину, где стояла Арктурос, поднявшийся штормовой ветер сбивал меня с ног. Море в эту зимнюю пору было хуже некуда – свирепое, белопенное, оно затягивало и рвало. Только крайняя нужда заставила бы моряка отправиться в путь. Я смотрела во все глаза, думая, что ошиблась, конечно же. Но то была она, лодка. Лодка Телегона.
Я бежала вниз сквозь перелески и голые заросли терновника. Грудь теснили разом и радость, и страх. Он вернулся. Он вернулся слишком быстро. Должно быть, случилось непоправимое. Он погиб. Его подменили.
Мы столкнулись в лавровой роще. Я схватила его, прижала к себе, уткнулась лицом в его плечо. Он пах солью и как будто раздался в плечах. Я вцепилась в него, от облегчения лишившись сил.
– Ты вернулся уже.
Он не ответил. Я подняла голову, вгляделась в его лицо. Измученное после бессонной ночи и в синяках. Исполненное скорби. Меня охватила тревога.
– Что такое? В чем дело?
– Мама, я должен сказать тебе…
Голос Телегона прерывался. Арктурос жалась к его колену, но он ее не погладил. Тело его было жестко и холодно. И мое холодело тоже.
– Говори.
Но Телегон растерялся. Столько историй за свою жизнь насочинял, но эта засела в нем, как в породе металл. Я взяла его за руку:
– Я помогу, что бы ни было.
– Нет! – Он отпрянул. – Не говори так! Дай мне сказать.
Лицо его посерело, будто он яду глотнул. Неутихающий ветер трепал наши одежды. Я чувствовала лишь одно – пяди пустоты меж нами.
– Его не было, когда я приехал. Отца. – Телегон сглотнул. – Я пошел во дворец, и мне сказали, что он отправился на охоту. Я не остался там. Вернулся на лодку, как ты велела.
Я кивнула. Боялась, что он сорвется, если скажу хоть слово.
– Вечерами я прогуливался по берегу, недалеко. Копье всегда брал с собой. Чтобы в лодке не оставлять. Я не хотел…
Судорога пробежала по его лицу.
– Как-то на закате я увидел, что к берегу идет лодка. Маленькое судно, вроде моего, но нагруженное сокровищами. Они сверкали, когда лодку качало на волнах. Доспехи, кажется, а еще оружие, чаши. Капитан бросил якорь, спрыгнул с носа.
Телегон посмотрел мне в глаза.
– Я узнал его. Даже издалека. Он был ниже ростом, чем я думал. Широкоплечий, как медведь. Волосы седые совсем. Казался обыкновенным моряком. Не знаю, почему я узнал его. Будто… будто мои глаза все время ожидали увидеть именно эту фигуру.
Знакомое чувство. Я испытала то же, впервые увидев его самого у себя на руках.
– Я окликнул его, но он и сам уже шел ко мне. Я встал на колени. Я думал…
Он прижал кулак к груди, будто хотел ее продавить. Овладел собой.
– Я думал, он тоже меня узнал. Но он закричал. Что не позволит, мол, себя обворовывать и вторгаться в свои владения. Что проучит меня.
Я представляла, как это потрясло Телегона. Его ведь в жизни ни в чем не обвиняли.
– Он подбежал ко мне. Я говорю: ты все неверно понял. Я получил разрешение царевича, твоего сына. Но он разозлился еще больше. Я, говорит, здесь правитель.
Ветер обдирал нас, и кожа Телегона стала шероховатой от мурашек. Я попыталась обнять его, но с тем же успехом могла обхватить дуб.
– Он стоял надо мной. Лицо в морщинах и засохшей соли. Повязка на руке, пропитанная кровью. Нож на поясе.
Взгляд Телегона блуждал вдалеке, будто он вновь стоял на коленях на том берегу. Я вспомнила изрубцованные руки Одиссея, в отметинах сотен таких же мелких ран. Он предпочитал ближний бой. Лучше, говорил, пусть бьют по рукам, чем в живот. И улыбался в сумраке моей спальни. Ох уж эти герои. Видела бы ты, как они менялись в лице, когда я бежал прямо на них.
– Он велел мне положить копье. Я сказал, что не могу, но он все кричал: брось, брось копье! А потом схватил меня.
Картина эта представилась мне в красках: широкоплечий, как медведь, жилистоногий Одиссей бросается на моего сына, у которого и борода еще не выросла. Все те истории, что я скрывала от Телегона, возникли в памяти тут же. Я вспомнила, как Одиссей избил до беспамятства дерзившего Терсита. Как часто своевольный Эврилох ходил с синяком под глазом и распухшим носом. Капризы Агамемнона Одиссей терпел бесконечно, но с теми, кто ниже его, бывал безжалостен, как зимние шторма. Утомляло его повсеместное людское невежество. Так много упрямых намерений нужно вновь и вновь направлять на достижение своих целей, так много глупых сердец приходится ежедневно отвлекать от их надежд ради исполнения своих собственных. Никакого языка не хватит, чтобы всех их убедить. Должны быть способы попроще, и Одиссей их находил. Наверное, даже удовольствие испытывал, раздавив еще одну жалобную душонку, посмевшую встать на пути лучшего из ахейцев.
И что увидел лучший из ахейцев, взглянув на моего сына? Добрый нрав и бесстрашие. Юношу, в жизни не покорявшегося чужой воле.
Я, как перетянутая веревка, едва выдерживала напряжение.
– И что случилось?
– Я побежал. Во дворец. Там бы ему сказали, что я ничего плохого не замышлял. Но он был слишком скор, мама.
Короткие ноги Одиссея всех вводили в заблуждение. Меж тем его лишь Ахилл превосходил в скорости. Под Троей Одиссей все беговые состязания выигрывал. А как-то в рукопашной подставил подножку Аяксу.
– Он ухватился за мое копье и дернул. Кожаный чехол слетел. Я боялся выпустить копье из рук. Боялся, что…
Телегон стоял передо мной живой, но меня охватила запоздалая паника. Как близко оно было. Стоило сжатому в руке копью повернуться, задеть его…
И тут я поняла. Тут поняла. Его лицо как выжженное поле. Его надтреснутый от горя голос.
– Я закричал: осторожно! Я говорил ему, мама. Говорил: смотри, чтобы тебя не зацепило. Но он вырвал у меня копье. Порезался совсем чуть-чуть. Оцарапал острием щеку.
Хвост Тригона. Смерть, которую я вложила в его руку.
– Лицо его просто… замерло. Он упал. Я пытался стереть яд, но даже ранки не увидел. Я говорил: отвезу тебя к своей матери, она поможет. У него побелели губы. Я обнял его. Сказал: я твой сын Телегон, рожденный от богини Цирцеи. Он услышал. Кажется, услышал. Он посмотрел на меня, прежде чем… уйти.
Уста мои опустели. Все наконец объяснялось. Скрытое за доспехами отчаяние Афины, ее застывшее лицо и слова: мы обе пожалеем, если Телегон останется жить. Она боялась, что Телегон навредит тому, кто ею любим. А кто был главным любимцем Афины?
Я прижала ладонь ко рту.
– Одиссей.
Телегон съежился, словно услышал проклятие.
– Я пытался его предостеречь. Пытался…
Голос его прервался.
Человек, с которым я столько ночей провела, убит посланным мной оружием и умер на руках моего сына. Мойры посмеялись надо мной, над Афиной, над нами всеми. Эту злую шутку они любили особенно: кто боролся с пророчеством, лишь туже затягивал его петлю на собственной шее. Блестящий капкан захлопнулся, и мой бедный сын, в жизни не обидевший человека, попался. Он плыл домой сквозь часы пустоты с такой сокрушительной виной в сердце.
Руки онемели, но я заставила их двигаться. Взяла его за плечи.
– Послушай! Послушай меня. Ты не должен себя винить. Это было предопределено много лет назад и исполнилось бы – не этим путем, так сотней других. Одиссей сказал как-то, что ему суждено принять смерть от моря. Я думала, речь о кораблекрушении, об ином не помышляла. Я была слепа.
– Лучше б ты позволила Афине меня убить.
Плечи его поникли, голос ослаб.
– Нет! – Я встряхнула его, будто чтобы вытрясти эту дурную мысль. – Ни за что бы я такого не сделала. Ни за что. Даже если б знала тогда. Ты слышишь меня? – В голосе моем прорывалось отчаяние. – Ты знаешь сказания. Об Эдипе, о Парисе. Родители хотели погубить их, но они выжили и несли свой жребий. Ты с самого начала к этому шел. И тем должен утешиться.
– Утешиться? – Телегон взглянул на меня. – Он мертв, мама. Мой отец мертв.
Все та же моя ошибка: я так спешила ему на помощь, что не успевала подумать.
– Сын мой! Это страшная мука. Я мучаюсь тоже.
Он рыдал. Уткнулся мне в плечо, и платье в этом месте уже промокло. Стоя под голыми ветвями, мы оплакивали вместе человека, которого я знала, а он не узнал. Ладони Одиссея, широкие, как у пахаря. Его бесстрастный голос, описывавший столь метко причуды смертных и богов. Глаза, которые так много видели и так мало выдавали. Все исчезло. Нам нелегко жилось друг с другом, но мы ладили. Он доверился мне, а я ему, когда больше было некому. И сын мой – наполовину он.
Вскоре Телегон отстранился. Слезы его иссякали понемногу, только я знала: они польются снова.
– Я хотел… – Он умолк, но остальное и так было ясно. Чего обычно хотят дети? Заставить родителей сиять от гордости. Я знала, сколь мучительно переживать гибель этих надежд.
Я коснулась его щеки:
– Тени в подземном царстве узнают о деяниях живых. Он не затаит обиды. Он услышит о тебе. И будет гордиться.
Деревья вокруг раскачивались. Ветер сменил направление. Дядюшка Борей обдувал мир холодом.
– Подземное царство, – повторил Телегон. – Я не подумал об этом. Он будет там. Я смогу увидеть его, когда умру. И попросить прощения. И мы будем вместе до скончания времен. Будем ведь?
Надежда оживила его голос. Я увидела эту картину глазами сына: по полям асфоделей шагает к нему прославленный капитан. Телегон опустится на бесплотные колени, Одиссей сделает ему знак подняться. В царстве мертвых они пребудут вместе. Пребудут вместе там, куда мне никогда не попасть.
Горечь этой мысли подкатывала к горлу, грозя поглотить меня. Но ради Телегона я готова была прикоснуться к разрушительному яду. Так что, не смогу произнести эти простые слова, чтобы дать ему хоть каплю утешения?
– Конечно, будете.
Он тяжело дышал, но уже успокаивался. Утирал лицо.
– Я должен был взять их с собой, ты ведь понимаешь. Не мог оставить после того, что сделал. Не мог отказать им и не привезти сюда. Они так измучены и убиты горем.
Я и сама была измучена долгим бодрствованием, избита волнами, набегавшими одна за другой.
– Кто?
– Царица. И Телемах. Они остались на лодке.
Вокруг меня качнулись ветви.
– Ты привез их сюда?
Услышав мой резкий тон, Телегон заморгал:
– Ну конечно. Они сами попросили. Им незачем теперь оставаться на Итаке.
– Незачем? Телемах теперь царь, а Пенелопа вдовствующая царица. С чего им уезжать?
Он нахмурился:
– Они мне так сказали. Сказали, им нужна помощь. Как я мог усомниться?
– Как мог ты не усомниться?
Сердце колотилось где-то в горле. Я услышала Одиссея, отчетливо, будто он рядом стоял. Мой сын разыщет повергнувших меня. И скажет: “Вы посмели пролить кровь Одиссея, так теперь пришел черед пролиться вашей”.
– Телемах обязан тебя убить!
Телегон уставился на меня. Столько историй слышал о сыновней мести, а все еще чему-то удивлялся.
– Нет, – протянул он. – Он убил бы меня по пути, если бы хотел.
– Вовсе не обязательно. – Колючими были мои слова. – Отец его владел тысячей уловок и прежде всего умел притвориться другом. Может, Телемах хочет навредить нам обоим. Может, хочет, чтобы я увидела твою гибель.
Только что мы держались друг за друга. А тут он отошел.
– Ты говоришь о моем брате.
Это слово в его устах – брат. Я вспомнила, как Ариадна протянула к Минотавру руки, и шрам у нее на шее вспомнила.
– У меня тоже есть братья. И знаешь, что они сделали бы, окажись я в их власти?
Мы стояли над могилой его отца, а спорили все о том же. Боги и страх, боги и страх.
– Он один остался на свете из отцовского рода. Я не прогоню его. – Хриплое дыхание вырывалось из его груди. – Исправить того, что совершил, я не могу, но могу сделать хотя бы это. Если не примешь нас, я уеду. Увезу их куда-нибудь еще.
Уедет, я не сомневалась. Увезет их далеко-далеко. Забытая ярость вскипала во мне – та, что клялась весь мир сжечь дотла, лишь бы уберечь Телегона от любого вреда. С ней я противостояла Афине и удерживала небо. Спускалась в беспросветные глубины. Он был приятен, этот мощный, горячий, захлестывающий меня поток. Разум мой взыгрывал, воображая картины разрушения: земля ввергается в воронку тьмы, острова тонут в море, под ногами ползают мои перевоплощенные враги. Но теперь, когда я предавалась таким фантазиям, лицо сына не давало им укрепиться. Если я сожгу мир дотла, с ним сгорит и Телегон.
Я вдохнула, наполнилась соленым воздухом. Такие силы мне не потребуются, пока нет. Телемах и Пенелопа, может, и умны, но они не Афина, а я и ее шестнадцать лет сдерживала. Они просчитались, если решили навредить моему сыну здесь. Заклятия действовали по-прежнему и защищали его на нашем острове. Волчица Телегона от него не отходила. Мои львы наблюдали с утесов. И здесь была я, его мать-колдунья.
– Раз так, идем, – сказала я. – Покажем им Ээю.
* * *
Они ждали на палубе. Светившийся позади, на холодном небе, бледный солнечный диск отбрасывал тень на их лица. Уж не умысел ли это, подумала я. Перемещаться относительно солнца так, чтобы свет бил противнику в глаза, – вот в чем отчасти суть поединка, сказал когда-то Одиссей. Но меня, происходившую из рода Гелиоса, светом ослепить нельзя было. Я видела их отчетливо. Пенелопа и Телемах. Что они станут делать, размышляла я, испытывая легкое головокружение. Преклонят колени? Как полагается приветствовать богиню, родившую сына от твоего мужа? Которого этот самый сын потом погубил?
Пенелопа склонила голову:
– Ты оказываешь нам честь, богиня. Благодарим тебя за пристанище.
Голос ее был нежнее сливок, лицо спокойно, как стоячая вода. Прекрасно. Так, значит, будем действовать. Эту песню я знаю.
– Ты моя почтенная гостья. Будь здесь как дома.
У Телемаха на поясе висел нож. Такими люди потрошат зверя. Сердце мое подпрыгнуло. Умно. Меч, копье – атрибуты войны. Но старый охотничий клинок на полуразвалившейся рукояти подозрений не вызовет.
– И ты, Телемах, – добавила я.
Услышав свое имя, он чуть вздернул голову. Я думала, он будет похож на моего сына, переполнен юностью, изящен, искрист. Но он был сдержан, лицо его – серьезно. Ему уже исполнилось тридцать. Он выглядел старше.
– Твой сын рассказал тебе о смерти моего отца?
Моего отца. Слова повисли в воздухе как вызов. Дерзость его меня удивила. С виду он дерзким не был.
– Рассказал. И я скорблю о нем. О таких, как твой отец, слагают песни.
Лицо Телемаха ожесточилось. Разозлился, наверное, что я посмела произнести эпитафию его отцу. Хорошо. Я этого и хотела. От злости он наделает ошибок.
– Идем, – сказала я.
* * *
Волки обтекали нас бесшумным серым потоком. Я шагала впереди. Передышка – вот что мне нужно было, прежде чем они займут мой дом и место у очага. Минута, чтобы все продумать. Телегон нес их пожитки – сам настоял. С собой они взяли всего ничего – маловато одежды для царских особ, хотя Итака ведь не Крит. Я слышала голос шедшего позади Телегона – он предупреждал об опасных участках, скользких корнях и камнях. Вина его сгустилась в воздухе, как зимний туман. Во всяком случае, их присутствие его, кажется, отвлекало, вытягивало из глубин отчаяния. На берегу он, тронув меня за руку, шепнул: “Она очень слаба, давно не ела, по-моему. Видишь, какая худая? Зверей к ней лучше не подпускать. И приготовить ей простую пищу. Может, сделаешь бульон?”
Я чувствовала, как земля уходит из-под ног. Одиссея нет больше, зато Пенелопа здесь, и я должна готовить ей бульон. Столько раз я повторяла ее имя, и наконец она откликнулась на зов. Месть, думала я. Не иначе. Какая еще у них тут может быть цель? Они подошли к моей двери. Наши слова по-прежнему были нежнее сливок: входите, благодарю, не хотите ли поесть, вы так добры. Я подала на стол: бульон и впрямь, блюда с хлебом и сыром, вино. Телегон наполнял их тарелки, следил, чтобы кубки не пустели. Лицо его оставалось напряженным, виновато-заботливым. Мой мальчик, так искусно управлявшийся с целой командой моряков, сидя во главе стола, теперь вертелся вокруг гостей, смотрел на них как пес в надежде получить хоть кроху прощения. Уже стемнело, горели свечи. Пламя их колебалось от нашего дыхания.
– Госпожа Пенелопа, – сказал он, – видишь станок, о котором я тебе говорил? Мне очень жаль, что свой тебе пришлось оставить, но ты сможешь работать за этим, когда пожелаешь. Если мама не возражает.
При других обстоятельствах я расхохоталась бы. Ткать за чужим станком – все равно что спать с чужим мужем, так гласила старинная пословица. Я наблюдала за Пенелопой: передернется или нет.
– Радостно видеть такое чудо. Одиссей часто о нем рассказывал.
Одиссей. Это имя, неприкрытое, с нами в комнате. И я не дрогну, раз она не дрогнула.
– Тогда Одиссей говорил, наверное, что станок этот изготовил сам Дедал? Ткачихой, достойной такого дара, я никогда не была, но ты знаменита своей искусностью. И надеюсь, испытаешь его.
– Ты слишком добра, – ответила Пенелопа. – Все, что ты могла слышать обо мне, боюсь, сильно преувеличено.
И так далее. Ни слез не было, ни взаимных обвинений, и Телемах, сидевший за столом напротив, ни на кого не нападал. Я все смотрела на его нож, но Телемах о нем как будто и не помнил. Он ничего не говорил, мать его говорила совсем немного. Мой сын изо всех сил старался заполнить тишину, но я видела, как с каждой минутой его скорбь возрастает. Взгляд его потускнел. По телу пробегали легкие судороги.
– Вы измучены, – сказала я. – Отведу вас в спальни.
Сказала утвердительно. Они поднялись, Телегон слегка пошатывался. Я показала Пенелопе и Телемаху их комнаты, принесла воды умыться, проследила, чтобы они затворили двери. А потом пошла за сыном, присела рядом с ним на ложе.
– Хочешь, дам тебе снадобье, чтоб уснуть?
Он покачал головой:
– Я и так усну.
Отчаяние и усталость сделали Телегона податливым. Он не противился, когда я взяла его за руку, наклонила его голову к своему плечу. Мне это было даже приятно, что тут поделаешь – такую близость между нами он редко допускал. Я гладила его волосы – оттенком светлее отцовских. И чувствовала, как его вновь пробирает дрожь.
– Засыпай, – прошептала я, но он и так уже заснул.
Я бережно уложила его на подушку, укрыла одеялом и сотворила заклятие, чтобы приглушить шумы в комнате и затемнить свет. В изножье постели сопела Арктурос.
– Где твои сородичи? – спросила я ее. – Лучше бы они тоже пришли.
Она глянула на меня бесцветными глазами. И меня хватит.
Закрыв за собой дверь, я ступила в ночной сумрак дома. Львов я все же выгонять не стала. Всегда полезно понаблюдать, как гости их воспринимают. Пенелопа с Телемахом не испугались. Может, Телегон их предупредил. А может, о львах упоминал Одиссей? От этой мысли меня пробил зловещий озноб. Я прислушалась, будто ответ мог прийти из их комнат. В доме царило безмолвие. Они спали или же размышляли о своем в тишине.
Войдя в обеденный зал, я увидела Телемаха. Он замер посреди комнаты, как вложенная в тетиву стрела. Нож поблескивал у него на поясе.
Ну вот. Началось. Что ж, сыграем по моим правилам. Я прошла мимо него к очагу. Налила вина в кубок, села в кресло. Глаза его неотступно следили за мной. Хорошо. Я чувствовала, что тело мое заряжено, как небо перед грозой.
– Знаю, ты задумал убить моего сына.
Ничто не двигалось, лишь пламя в очаге.
– Откуда ты знаешь?
– Потому что ты царевич, сын Одиссея. Потому что чтишь законы богов и людей. Потому что отец твой мертв и мой сын – тому причина. Может, ты и на мне решил испробовать свою силу. Или хочешь, чтоб я лишь наблюдала?
Глаза мои светились, сами создавая тени.
– Госпожа, я не питаю вражды ни к тебе, ни к твоему сыну.
– Как ты добр. Теперь я совершенно спокойна.
Он не мог, как воин, похвастаться пучками затвердевших мышц. Ни шрамов, ни мозолей на его теле я не видела. И все же был ахейским царевичем, отточенным, гибким, с колыбели подготовленным к битве. Наверняка Пенелопа добросовестно его воспитывала.
– Что сделать, чтобы ты мне поверила?
Он говорил серьезно. А я думала: издевается.
– Ничего. Я знаю, сын обязан мстить за убийство отца.
– Не отрицаю. – Взгляд его не бегал. – Но это справедливо, лишь если отец был убит.
Я приподняла бровь:
– А ты считаешь, что не был? И все-таки принес в мой дом клинок.
Телемах будто бы с удивлением взглянул на свой нож:
– Это чтобы вырезать.
– Да. Я так и подумала.
Он вытянул нож из-за пояса, положил на стол и оттолкнул от себя. Клинок царапнул по столешнице, задребезжал.
– Я был на берегу, когда погиб отец. Услышал крики, побоялся, что там стычка какая-то. Одиссей был не очень-то… приветлив в последние годы. Я подоспел слишком поздно, но видел, как все закончилось. Он вырвал копье. И умер не от руки Телегона.
– Обычно люди не ищут причин прощать убийц своих отцов.
– За людей говорить не могу. Но утверждать, что твой сын виновен, – несправедливо.
Странно было слышать это слово из уст Телемаха. Одиссей тоже любил его повторять. Улыбнется насмешливо, возденет руки. Что тут скажешь? Наш мир несправедлив. Я изучала стоявшего передо мной мужчину. И хотя злилась, чем-то он привлекал меня. Изяществом аристократа он не отличался. Держался просто, неловко даже. Была в нем суровая целеустремленность корабля, задраившего люки перед штормом.
– Пойми, – сказала я, – все попытки навредить моему сыну безуспешны.
Он бросил взгляд на лежавших вповалку львов:
– Это я, кажется, уже понял.
Такой бесстрастности я от него не ожидала, но не рассмеялась.
– Вы сказали моему сыну, что на Итаке вам больше делать нечего. Но мы оба знаем: там пустует трон. Почему ты его не занял?
– Итакийцам я теперь неугоден.
– Почему?
Он отвечал без колебаний:
– Потому что я видел гибель отца. И не убил твоего сына прямо на месте. А потом не плакал у погребального костра.
Он говорил спокойно, но слова его, как тлеющие угли, источали жар. Вспомнилось выражение его лица, когда я говорила о прославлении Одиссея.
– Ты не горюешь об отце?
– Горюю. Что так и не увидел отца, о котором все мне рассказывали.
Я прищурилась:
– Объясни.
– Не мастер я истории рассказывать.
– Мне не нужна история. Ты приехал на мой остров. И должен мне правду.
Помедлив лишь мгновение, он кивнул:
– Ты ее получишь.
* * *
Я заняла деревянное кресло, а он, стало быть, – серебряное. Прежнее место своего отца. Когда-то мне сразу бросилось в глаза, что Одиссей откинулся на спинку кресла, будто на постель. Телемах сидел прямо, как ученик, которого вызвали читать наизусть. Я предложила ему вина. Он отказался.
Когда Одиссей не вернулся домой с войны, сказал Телемах, начали съезжаться женихи – просить руки Пенелопы. Отпрыски самых зажиточных семейств Итаки и честолюбивые уроженцы соседних островов, надеявшиеся обрести жену, а если получится, то и трон.
– Она отказывала им, но они прохлаждались во дворце год за годом, подъедали наши припасы и требовали, чтобы мать кого-нибудь выбрала. Она все просила их уехать, но они не уезжали. – В голосе его и теперь полыхала ярость. – Мы ничего не могли с ними сделать – одинокие юноша и женщина, и они это видели. Я укорял их, а они смеялись в ответ.
Я встречала таких мужчин. И отправляла в свинарник.
Но потом Одиссей вернулся. Через десять лет после того, как отплыл из Трои, через семь после того, как покинул Ээю.
– Он явился переодетый нищим и лишь немногим из нас открылся. Мы придумали, как воспользоваться случаем: устроить женихам состязание в храбрости. Кто сможет натянуть большой Одиссеев лук, тот и получит руку матери. Один за другим пробовали женихи и терпели неудачу. Наконец вперед вышел отец. Одним движением натянул лук и пронзил стрелой горло худшего из женихов. Я так долго страшился этих людей, но они пали перед ним, как трава перед косой. Он всех их убил.
Воин, отточенный в двадцатилетней распре. Лучший из ахейцев – после Ахилла – вновь вскинул свой лук. Разумеется, надежды у них не было. У закормленных, испорченных зеленых юнцов. Хорошая вышла история. Ленивые, жестокие женихи, осаждающие верную жену, угрожающие законному наследнику. По всем законам богов и людей они заслужили наказание, и Одиссей является как сама Смерть, чтобы свершить его, – обиженный герой наводит в мире порядок. Такую мораль даже Телегон одобрил бы. И все же этот образ вызывал тошноту: Одиссей идет, увязнув по грудь, по дворцу, о котором так долго грезил.
– На следующий день пришли отцы женихов. Все – жители нашего острова. Никанор, владелец самых больших козьих стад. Агафон с резным сосновым посохом. Эвпейт, который разрешал мне рвать груши в своем саду. Он и заговорил. Сказал: “Наши сыновья гостили в твоем доме, а ты убил их. Мы требуем искупления”.
– “Ваши сыновья были воры и негодяи”, – ответил отец. А потом сделал знак, и мой дед метнул копье. Лицо Эвпейта лопнуло, мозги разбрызгались в пыли. Отец приказал нам убить и остальных, но тут снизошла Афина.
Значит, Афина в конце концов к нему вернулась.
– Она объявила усобице конец. Женихи заплатили сполна, и больше кровопролития не будет. Но на следующий день стали приходить родители отцовых воинов. “Где наши сыновья? – спрашивали они. – Мы двадцать лет ждали их домой из Трои”.
Я знала, что Одиссею пришлось им рассказать. Твоего сына сожрали циклопы. А твоего сожрала Сцилла. Твоего сына разорвали на кусочки людоеды. Твой напился и упал с крыши. Этот был на корабле, затопленном великанами, ну а я спасся.
– Но отсюда твой отец отплывал еще с командой. Никто не выжил?
Он помедлил:
– Ты не знаешь?
– Не знаю чего? – Я еще не договорила, а рот уже был сух, как желтые пески Ээи. В пору буйного Телегонова детства беспокоиться о том, что не в моих руках, времени не оставалось. Но теперь я вспомнила пророчество Тиресия, отчетливо, словно Одиссей только что его произнес. – Коровы. Они съели коров.
Он кивнул:
– Да.
Год прожили со мной эти нетерпеливые, безрассудные люди. Я кормила их, врачевала их болезни и раны, радовалась, наблюдая, как они поправляются. А теперь они стерты с лица земли, будто и не жили вовсе.
– Расскажи, как это случилось.
– Когда корабль шел мимо Тринакрии, налетел шторм и вынудил их причалить. Отец несколько дней не смыкал глаз, но шторм все не унимался, прибивал их к берегу, и в конце концов отец не выдержал и уснул.
Опять та же история.
– Пока он спал, его люди убили несколько коров. Две нимфы, охранявшие остров, это увидели и обратились к… – Он вновь помедлил. Я поняла, что он обдумывает слова: твоему отцу. – Владыке Гелиосу. Когда мой отец вновь поднял парус, корабль разнесло в щепки. Все его люди утонули.
Я так и видела своих единокровных сестриц с длинными золотыми волосами и накрашенными глазами, преклоняющих прелестные колени. Ах, отец, мы не виноваты. Накажи их. Как будто его нужно было уговаривать. Вечно разъяренного Гелиоса.
Я почувствовала на себе взгляд Телемаха. Заставила себя поднять кубок и выпить.
– Продолжай. Явились отцы.
– Явились отцы и, узнав, что сыновья мертвы, стали требовать их долю завоеванных в Трое сокровищ. Одиссей сказал, они все на дне морском, но отцы не отступались. Приходили снова и снова, и с каждым разом отец все больше гневался. Стукнул Никанора палкой по спине. Клита сбил с ног. “Хочешь знать правду о своем сыне? Дурак он был и хвастун. Жадный, глупый и богам перечил к тому же”.
Такая грубость в устах Одиссея потрясла меня. Хотелось даже возразить: не мог он, мол, такого сказать. Но сколько раз я слышала, как он хвалил подобную тактику? Просто Телегон сказал об этом прямо. Я представила, как Одиссей, вздохнув, разводит руками. Такова участь командира. Такова глупость людская. Ну не беда ли это рода человеческого, что некоторых приходится лупить, как ослов, дабы образумить?
– Больше они не появлялись, но отец все равно был озабочен. Не сомневался: они плетут заговор против него. Велел, чтобы по всему дворцу день и ночь стояли часовые. Говорил, надо собак натаскивать и рвы копать, чтобы злодеи попались ночью. Думал обнести дворец высокой изгородью, чертежи рисовал. Будто мы военный лагерь. Надо было мне не молчать тогда. Но я… все надеялся, что это пройдет.
– А твоя мать? Что обо всем этом думала?
– О чем думает моя мать, судить не берусь.
Голос его стал жестким. Я вспомнила, что они весь вечер не разговаривали.
– Она ведь тебя растила. Должен ты хотя бы догадываться.
– Никто не может предположить, чем занята моя мать, пока дело не будет сделано.
Теперь он говорил не только жестко, но и с горечью. Я ждала. Видела уже, что молчание поощряет его лучше слов.
– Когда-то у нас не было друг от друга секретов, – продолжил Телемах. – Каждый вечер мы вместе замышляли, какую стратегию применить против женихов – спуститься ей или нет, говорить свысока или смягчиться, принести ли мне им хорошего вина, не разыграть ли перед ними какую-нибудь ссору. В детстве мы целыми днями были вместе. Она водила меня купаться, а потом мы сидели под деревом и рассматривали итакийцев, идущих по своим делам. О жизни всякого прохожего, мужчины или женщины, она знала и рассказывала мне, прибавляя: если хочешь управлять людьми, нужно их понимать.
Телемах вперил взгляд в пустоту. Пламя очага осветило горбинку у него на носу, которой я не заметила раньше. Давний перелом.
– Если я начинал беспокоиться, не случилось ли чего с отцом, она качала головой. “Не бойся за него. Он слишком умен, чтоб погибнуть, ведь ему ведомы свойства человеческих душ и он знает, как обратить их себе на пользу. Он уцелеет в этой войне и вернется домой”. И я успокаивался, ведь все и всегда происходило так, как мать говорила.
Крепкий лук – так Одиссей ее называл. Неподвижная звезда. Женщина, которая себя знает.
– Однажды я спросил, как ей это удается – столь ясно чувствовать мир. Она сказала, что главное – быть совершенно спокойным, не выказывать волнения, не мешать другим – пусть покажут себя. Она пыталась меня научить, но я ее только смешил. “Таишься ты не лучше быка на морском берегу!” – говорила она.
Телемах и впрямь не таился. Боль читалась на его лице отчетливо и безошибочно. Я жалела его, но, если уж говорить правду, и завидовала ему тоже. У нас с Телегоном такой близости никогда не было, так что и утратить ее мы не могли.
– Потом отец вернулся, и от этого всего не осталось следа. Он был как летний шторм, как вспыхнувшая в тусклом небе молния. Он появлялся, и все остальное меркло.
Это свойство Одиссея я знала. Целый год ежедневно наблюдала его проявление.
– Я пошел к ней в тот день, когда он ударил Никанора. Сказал: “Боюсь, он перегибает палку”. Она даже головы не подняла от своего станка. Ответила только, что нужно дать ему время.
– И время пошло на пользу?
– Нет. После того как умер мой дед, отец осудил Никанора – одним богам известно за что. Он застрелил его из своего большого лука и бросил тело на берегу на съедение птицам. Все твердил о заговоре – жители острова, мол, вооружаются против него, и слуги тоже изменники. По ночам расхаживал у очага, и только от него и слышно было: стражники, лазутчики, действия, противодействия…
– А измена была?
– Мятеж на Итаке? – Он покачал головой. – У нас нет на это времени. Восстания – для процветающих островов или же для тех, кто так угнетен, что ничего больше не остается. Тогда уже я разозлился. Говорю ему: нет никакого заговора и не было, а ты лучше бы сказал своим подданным пару добрых слов, чем замышлять, как бы погубить их. Он улыбнулся насмешливо. “Ты знаешь, – говорит, – что Ахилл отправился на войну в семнадцать? И не был самым юным воином под Троей. Мальчишки тринадцати, четырнадцати лет – все вели себя достойно на поле боя. Я понял, что мужество не с возрастом приходит, тут все дело в крепости духа”.
Телемах не копировал речь отца, не то чтобы точно. Но передать интонации Одиссея, эту подкупающую доверительную мягкость, ему удалось.
– Он имел в виду, что я его опозорил, конечно. Что я трус. Я должен был дать женихам отпор, в одиночку. Разве, когда они явились, мне не исполнилось уже пятнадцати? Я должен был к тому времени научиться стрелять из его большого лука, не то что тетиву натягивать. Под Троей я не прожил бы и дня.
Я представила себе: дым очага, звяканье старой бронзы, затхлый запах оливкового жмыха. И Одиссей, искусно облекающий сына позором.
– Мы сейчас на Итаке, говорю я ему. Война окончена, и все это понимают, кроме тебя. Тут он пришел в ярость. Улыбаться перестал. “Ты, – говорит, – предатель. Хочешь моей смерти, чтобы занять мой трон. А может, помышляешь даже ее ускорить?”
Голос Телемаха был ровен, монотонен почти, но костяшки пальцев, сжимавших ручку кресла, побелели.
– Я сказал, что это он позорит семью. Что сколько бы ни хвастал он военными заслугами, домой принес с собой лишь смерть. Рук ему никогда уж не отмыть, да и мне тоже, ведь и я ступил за ним в озеро пролитой крови и буду сожалеть об этом до конца дней своих. После этого все было кончено. На советы свои он не пускал меня больше. И в общем зале появляться запретил. Я слышал, как он кричал на мать: ты, мол, вскормила змею.
В комнате водворилась тишина. Я ощущала грань, за которой таяло, соприкасаясь с зимним воздухом, тепло огня.
– Если честно, он, по-моему, даже предпочел бы видеть меня предателем. Такого сына он хотя бы мог понять.
Он говорил, а я наблюдала за ним: не замечу ли манер его отца, хитростей, без которых Одиссей был непредставим, как океан без приливов и отливов. Улыбки, паузы, сухой тон, неодобрительные жесты – все шло в ход, дабы убедить, раздразнить, а главное – умиротворить слушателя. Ничего такого не увидела. Телемах всякий удар встречал грудью.
– После я пошел к матери, но отец выставил стражников, и меня не пустили, а когда я через их головы до нее докричался, она сказала: прояви терпение и не серди его. Только старая няня Эвриклея со мной разговаривала, она и отца нянчила тоже. Мы сидели у огня, пережевывая рыбу в кашу. Он не всегда был таким, без конца повторяла няня. Будто от этого что-то менялось. Другого отца, кроме этого злобного человека, я не видел. Вскоре она умерла, но он даже не постоял у ее погребального костра. Сказал: надоело жить среди праха. И отправился куда-то на лодке, а вернулся через месяц, в новом нагруднике, с золотыми поясами да кубками и пятнами засохшей крови на одежде. Впервые я видел его таким довольным. Но это продолжалось недолго. На следующее утро он уже бранился на чадивший в зале очаг да неловких слуг.
Я видела Одиссея в таком настроении. Мельчайшее несовершенство мира выводило его из себя – людское расточительство, медлительность, глупость, и природа досаждала ему тоже – жалящие мухи, покоробленная древесина, колючки, рвущие плащ. Когда мы жили вместе, я все это сглаживала, окутывала его своим волшебством и божественной силой. Может, поэтому он был так счастлив. Идиллией назвала я нашу с ним жизнь. А правильнее было бы, как видно, иллюзией.
– После этого он каждый месяц уезжал куда-то за добычей. До нас доходили слухи, почти неправдоподобные. Что он взял себе новую жену – царицу некоего государства на материке. Благополучно царствует там, среди коров и ячменя. Носит золотой венец, пирует до зари, съедает по целому борову за раз да хохочет во все горло. Родил другого сына.
Глаза у него были как у Одиссея. Тот же разрез, цвет и даже острота. Но выражение иное: взгляд Одиссея тянулся к тебе, улещивал. А Телемах держал свой взгляд при себе.
– Была в том правда?
Он поднял плечи, уронил.
– Кто скажет? Может, он сам распускал слухи, чтоб нас обидеть. Сообщив матери, что козам нужен особый присмотр, я поселился в пустовавшей лачуге на склоне холма. Пусть отец буйствует и замышляет что угодно – я на это смотреть не хотел. И как мать, съев за весь день кусочек сыра, слепнет за своим станком, смотреть не хотел тоже.
Дрова в очаге догорели. Раскаленные добела головешки покрывались чешуйками пепла.
– В эту безрадостную пору и явился твой сын. Лучезарный, как рассвет, нежный, как спелый плод. Привез с собой какое-то смешное копье и всем нам подарки – серебряные чаши, золото, плащи. Он был красив и надеждами горел, как трескучий костер. Хотелось встряхнуть его. Когда вернется отец, думал я, этот мальчик узнает, что жизнь – не песнь аэда. И он узнал.
Светившая в окно луна поднялась выше, и комнату окутал сумрак. Телемах сидел, сложив руки на коленях.
– Ты хотел помочь ему. Поэтому пришел на берег.
Телемах глядел в потухший очаг.
– Но в помощи моей он не нуждался, как выяснилось.
Я так часто представляла себе Телемаха. Тихим мальчиком, высматривавшим Одиссея, горячим юношей, несущим возмездие через моря и земли. Но он уже стал мужчиной, и голос его звучал сухо и безжизненно. Он был как те гонцы, пробегавшие огромные расстояния с донесениями для царей. Выпалив свою весть, они падали наземь и не поднимались больше.
Не задумываясь, я протянула руку, положила ему на предплечье:
– Ты не то же самое, что твой род. Не дай отцу забрать тебя с собой.
Он посмотрел на мою руку, потом – мне в глаза.
– Ты жалеешь меня. Не нужно. Мой отец лгал о многом, но трусом меня назвал верно. Год за годом я позволял ему быть таким – бесноваться, бить слуг, кричать на мать и весь наш дом обращать в прах. Он велел помочь ему убить женихов, и я это сделал. Потом велел убить всех, кто им помогал, и это я сделал тоже. Потом распорядился, чтобы я собрал всех девушек-рабынь, которые хоть раз ложились с женихами, приказал им вымыть залитый кровью пол, а когда закончат – убил и их тоже.
От этих слов я вздрогнула:
– У девушек выбора не было. Одиссей ведь это знал.
– Одиссей велел разрубить их на куски, как скотину. – Телемах смотрел мне в глаза. – Не веришь?
Я вспомнила тогда не одну историю, а дюжину. Мстить он всегда любил. А тех, кого считал предателями, всегда ненавидел.
– Ты сделал, как он сказал?
– Нет. Вместо этого я их повесил. Нашел двенадцать кусков веревки, завязал двенадцать узлов. – Он вонзал в себя каждое слово будто клинок. – Я никогда не видел этого, но помнил из историй, услышанных в детстве, что женщины обычно вешаются. И думал: так, наверное, правильнее. Лучше бы я взял меч. Никогда не видел такой страшной, затянутой смерти. До конца своих дней не забуду их дергавшихся ног. Доброй ночи, госпожа Цирцея.
Он взял свой нож со стола и вышел.
* * *
Шторм миновал, ночное небо вновь очистилось. Я вышла прогуляться – хотелось ощутить, как промытый ветерок обдувает тело, как мягко сминается под ногой земля, и избавиться от страшных образов дергающихся тел. Над головой плыла моя тетка, но она меня больше не беспокоила. Тетке нравилось наблюдать за любовниками, а я к их числу давно уже не относилась. И может, никогда не буду.
Я представляла лицо Одиссея, убивавшего тех женихов, одного за другим, одного за другим. Я видела, как он разрубает поленья. Одним быстрым движением и сразу на части. Они, наверное, умирали у ног Одиссея, забрызгивая его кровью по колено. А он отмечал, хладнокровно и отстраненно, будто щелкая счетами: готов.
Распалился он потом. Окончив бойню, стоял над недвижными трупами и чувствовал, что нерастраченная ярость переполняет его по-прежнему. Пришлось подкормить ее снова, как дровами подкармливают огонь. Людьми, которые помогали женихам, рабынями, которые ложились с ними, отцами, посмевшими выступить против него. Он не остановился бы, не вмешайся Афина.
Ну а я? До каких пор заполняла бы свой свинарник, не явись Одиссей? Вспомнилось, как однажды ночью он спросил меня насчет свиней.
– Скажи, как ты определяешь, какой человек заслуживает наказания, а какой нет? Как можешь судить наверняка: эта душа гнилая, а эта – добрая? Что, если ошибешься?
Меня в ту ночь подогрели вино и пламя, прельстил его внезапно вспыхнувший интерес.
– Давай посмотрим, – ответила я, – на команду моряков. Среди них, несомненно, одни хуже других. Одни упиваются насилием и разбоем, а другие – новички, у них и борода еще не выросла. Кто-то и не стал бы никогда грабить, если бы семья не голодала. Кому-то стыдно потом, кто-то делает это лишь потому, что капитан приказал, и потому, что команда большая, можно спрятаться за чужой спиной.
– Раз так, – продолжил он, – кого ты превратишь, а кого отпустишь?
– Всех превращу. Они пришли в мой дом. Почему меня должно заботить, какая там у них душа?
Он улыбнулся и поднял за меня кубок:
– Мы одинаково мыслим, госпожа.
Сова обмахнула мне голову крылом. Я услышала шорох короткой схватки, щелчок клюва. Мышь поплатилась за свою беспечность. Как хорошо, что Телемах не знал об этом разговоре между мной и его отцом. Я гордилась тогда, похвалялась своей беспощадностью. Чувствовала себя неуязвимой, зубастой, сильной. А теперь едва ли помнила, каково это.
Больше всего Одиссей любил делать вид, что ничем не отличается от остальных, но подобных ему не было, а теперь, когда он умер, и вовсе не осталось. Все герои глупцы, говаривал он. Имея в виду: все, кроме меня. Так кто мог поправить его, если он ошибался? Он стоял на берегу, смотрел на Телегона и думал: пират. Стоял в зале своего дворца и обвинял Телемаха в заговоре. Два сына было у Одиссея, и ни одного он не смог разглядеть. Но может, родитель вообще не способен по-настоящему разглядеть ребенка. Мы видим лишь отражение собственных ошибок.
Я дошла до кипарисовой рощи. Ветви деревьев чернели в сумраке, хвоя касалась лица, смола легонько липла ко мне. Ему нравилось здесь. Помню, как он проводил рукой по стволам. Это я любила в нем особенно – он любовался миром словно драгоценностью, заставляя его играть разными гранями. Скла́дная лодка, скла́дное дерево, складный рассказ – во всем он находил удовольствие.
Подобных ему не было, но была та, что подошла ему, и теперь она спала в моем доме. Телемах не опасен, а как насчет нее? Может, прямо сейчас она замышляет вспороть моему сыну горло, свершить месть? Что она ни предпримет, мои чары ей не разрушить. На колдовство даже красноречивый Одиссей не мог подействовать. Вместо этого он подействовал на колдунью.
На траве скапливалась роса. Холодила и серебрила мои ноги. Телемах, наверное, лежит в постели, смотрит в эту же тьму и видит, что с восточного края она уже слегка растрепалась. Я вспомнила, с каким лицом он говорил о повешенных рабынях, как жег себя этим воспоминанием словно раскаленным клеймом. Жаль, я не сказала ему еще что-нибудь. Что он не первый вынужден был убивать во имя Одиссея. Что некогда целое войско, вооружившись копьями, занималось тем же. Я едва знала Телемаха, но почему-то думала: вряд ли он этим утешится. Я прямо-таки видела, как едкая горечь проступает на его лице, когда он говорит: ты ведь простишь, если я не возрадуюсь, оказавшись одним из вереницы злодеев?
Из всех людских сыновей этого я сочла бы Одиссеевым в последнюю очередь. Строгий, будто глашатай, прямолинейный до грубости. Он своих ран не прятал. Когда я протянула к нему руку, на лице его отразилось чувство, которое сложно даже назвать. Удивление с оттенком неприязни как будто бы. Что ж, ему нечего бояться. Больше я такого не сделаю.
Эта мысль повлекла меня домой.
* * *
Рассвет я встретила, сидя у станка. Выставила на стол хлеб, сыр и фрукты, а услышав, как зашевелился сын, пошла к его двери. Увидела с облегчением, что лицо его уже не так мрачно, хотя скорбь никуда не делась – тяжелое знание: отец мертв.
Он долго еще будет просыпаться с этой мыслью, я знала.
– Я говорила с Телемахом. Ты был прав насчет него.
Он приподнял брови. Думал, я не способна увидеть то, что прямо перед глазами? Или просто не способна это признать?
– Рад, что ты так считаешь.
– Иди. Я накрыла завтрак. И Телемах, наверное, уже проснулся. Не оставишь же ты его наедине со львами?
– А ты не пойдешь?
– Мне нужно наложить заклятие.
На самом деле не нужно было. Я вернулась в свою комнату и слушала, как они беседуют – о лодке, о еде, о последнем шторме. Бодрящая смесь из обыденного. Телегон предложил пойти затащить лодку в пещеру. Телемах согласился. Две пары ног прошагали по каменным плитам, захлопнулась дверь. Вчера еще я бы посчитала безумием отпускать их куда-то вдвоем. А теперь казалось – это дар моему сыну. Меня вдруг пронизал стыд: Телемах и Телегон. Я понимала, кем кажется со стороны назвавшая сына так – собакой, которая не может войти и скребется за дверью. Но я ведь никогда не думала, что они познакомятся, хотелось объяснить мне, это имя предназначалось для меня одной. Оно означало “рожденный вдали”. Вдали от своего отца, да, но и от моего тоже. Вдали от моей матери и Океана, от Минотавра, Пасифаи и Ээта. Рожденный для меня, на моем острове Ээе.
И извиняться за это я не собираюсь.
Копье я забрала назад еще вчера, и теперь оно стояло в моей комнате, у стены. Я сняла кожаный чехол. На суше радужный, зубчатый хвост ската выглядел еще диковиннее. Я покрутила его, и мельчайшие бисеринки яда, покрывавшие острие каждого оперенного зубца, засверкали. Нужно вернуть его. Рано.
Опять движение в конце коридора. Я подумала обо всех тех мужчинах и женщинах, что много лет выбалтывали свои секреты, а Пенелопа тщательно их собирала. Я надела кожаный чехол обратно и распахнула ставни. Утро было прекрасно, ветер доносил первые отголоски вызревающей весны.
Я ждала стука в дверь, и он раздался.
– Открыто!
Она стояла в обрамлении дверного проема, в светлой накидке поверх серого платья, будто обвитая шелковой паутиной.
– Я пришла сказать, что мне совестно. Вчера я не поблагодарила тебя, а следовало бы. Не только за радушный прием, оказанный нам. Но и за прием, оказанный моему мужу.
Тон ее был так мягок, что нельзя было понять, колкость ли это. Хотя и на колкость она, пожалуй, имела право.
– Он рассказал, как ты помогла ему добраться домой, – продолжила Пенелопа. – Без твоего совета он не выжил бы.
– Ты преувеличиваешь мои заслуги. Он был мудр.
– Иногда. – Глаза у нее были цвета рябиновой коры. – Ты знаешь, что после вашего расставания он высадился на острове другой нимфы? Калипсо. Она полюбила его и хотела сделать своим бессмертным мужем. Семь лет держала на острове, рядила в одежды богов да потчевала лакомствами.
– И он ее за это не поблагодарил.
– Нет. Он ее отверг и молил богов об освобождении. Наконец боги заставили Калипсо его отпустить.
Некоторое удовлетворение в ее словах мне, кажется, не послышалось.
– Когда явился твой сын, я подумала, что, может, он сын Калипсо. Но потом рассмотрела ткань его плаща. И вспомнила про Дедалов станок.
Удивительно, как много она обо мне знала. Впрочем, я ведь о ней тоже.
– Калипсо перед ним расстилалась, а ты превратила его спутников в свиней. И все же ты ему больше нравилась. Странно, тебе не кажется?
– Нет.
Она почти улыбнулась:
– Согласна.
– Он понятия не имел о ребенке.
– Знаю. Такого он бы от меня не утаил.
А вот это была колкость.
– Мы говорили ночью с твоим сыном, – сказала я.
– В самом деле?
Голос ее будто бы дрогнул.
– Он объяснил, почему вам пришлось покинуть Итаку. Печально было это слышать.
– Твой добрый сын увез нас оттуда. – Глаза ее отыскали Тригонов хвост. – Этот яд как пчелиный – жалит лишь раз? Или как змеиный?
– Может тысячу раз отравить и даже больше. Он неиссякаем. И предназначался, чтобы остановить бога.
– Телегон рассказал, что ты встречалась с самим царем скатов.
– Встречалась.
Она кивнула, самой себе, будто бы в подтверждение.
– Он сказал, ты и многое другое сделала, чтобы его уберечь. Заколдовала остров, и ни один бог, даже олимпиец, не может сюда попасть.
– Боги мертвых могут. Другие – нет.
– Ты счастливая, – сказала Пенелопа, – такую защиту можешь привлечь.
С берега донеслись невнятные возгласы: наши сыновья тащили лодку.
– Неловко просить тебя об этом, но я не взяла с собой черного плаща. Нет ли у тебя подходящего? Надену траур.
Я смотрела на нее, яркую в моем дверном проеме, словно в осеннем небе луна. Она не сводила с меня спокойных серых глаз. Говорят, женщина хрупкое создание, как цветок, как яйцо – словом, все то, что может быть уничтожено минутной небрежностью. Если когда-нибудь я в это и верила, то теперь перестала.
– Нет. Но у меня есть пряжа и станок. Идем.
Глава двадцать вторая
Пальцы ее порхали над перекладинами, оглаживая нити, – так конюх приветствует трофейного коня. Она не задавала вопросов, словно одним лишь прикосновением постигала механизм работы станка. Из окна на руки Пенелопы падал яркий свет, будто желая озарить ее работу. Аккуратно сняв со станка мой незаконченный гобелен, она натянула черную пряжу. Движения точны, ни одного лишнего. Одиссей говорил, она пловчиха, и ее длинные руки и ноги с легкостью сокращали расстояние до цели.
Небо за окном поменялось. Облака висели так низко, что казалось, задевали окна, застучали первые крупные капли дождя. В дверь ворвались Телемах и Телегон – взмокли, перетаскивая лодку. Увидев Пенелопу у станка, Телегон поспешил к ней, на ходу уже громко восхищаясь тонкостью ее работы. Но я смотрела на Телемаха. Лицо его посуровело, он резко отвернулся к окну.
Я накрыла обед, мы поели почти что молча. Дождь утих. Мысль провести весь день взаперти показалась мне невыносимой, и я повела сына прогуляться по берегу. Мокрый песок затвердел, наши следы были четки, словно вырезанные ножом. Я взяла Телегона под руку – удивительно, но он не высвободился. Вчерашняя дрожь отпустила его, но я знала, что лишь на время.
Едва перевалило за полдень, однако свет был мутным и сумрачным, словно пелена застилала глаза. Разговор с Пенелопой не давал мне покоя. В ту минуту я казалась себе умной и бойкой, но теперь, прокручивая его в памяти, поняла, что Пенелопа-то ничего почти и не сказала. Я намеревалась расспросить ее, а вместо этого вдруг принялась показывать собственный станок.
Вместо этого он подействовал на колдунью.
– Кто предложил ехать сюда? – спросила я.
Телегон нахмурился – не ожидал такого вопроса.
– Это имеет значение?
– Мне любопытно.
– Не помню.
Но в глаза мне он не глядел.
– Не ты.
Он замялся:
– Нет. Я предлагал в Спарту.
Мысль вполне естественная. Отец Пенелопы жил в Спарте. Ее двоюродная сестра была там царицей. В Спарте вдову приветили бы.
– То есть ты про Ээю ничего не говорил.
– Нет. Я думал, это…
Он осекся. Неприлично, разумеется.
– Так кто первый упомянул об этом?
– Может, и царица. Она, помнится, сказала, что предпочла бы не ехать в Спарту. Что ей нужно немного времени.
Он тщательно подбирал слова. А я чувствовала гудение внутри.
– Время для чего?
– Этого она не сказала.
Ткачиха Пенелопа обведет тебя со всех сторон и вплетет в свой узор. Мы шли сквозь заросли, под темными, мокрыми ветвями, забирая вверх.
– Странно это. Она что, думала, родные ей не обрадуются? Или у них размолвка с Еленой? Она говорила о врагах каких-нибудь?
– Не знаю. Да нет. О врагах не говорила точно.
– А что сказал Телемах?
– Его там не было.
– Но он удивился, узнав, что вы едете сюда?
– Мама!
– Просто перескажи мне ее слова. Точно как запомнил.
Он остановился посреди тропы.
– Я думал, ты их больше не подозреваешь.
– Не в том, что они будут мстить. Но есть и другие вопросы.
Он глубоко вздохнул:
– Точно я не запомнил. Ни слов ее, ни чего-то еще. Все смутно, как в тумане. Смутно до сих пор.
Мука проступила на его лице. Я ничего не говорила больше, но разум мой теребил эту мысль, как пальцы теребят узел. Загадка таилась под шелковой паутиной. Пенелопа не хотела ехать в Спарту. Предпочла отправиться на остров любовницы собственного мужа. И ей нужно время. Для чего?
Мы уже дошли до дома. Пенелопа все ткала. Телемах стоял у окна. Опущенные руки сжаты в кулаки, вид непреклонный. Ссорились они, что ли? Я посмотрела на Пенелопу, но лицо ее, склонившееся над пряжей, ничего не выражало. Никто не кричал, не плакал, а все лучше было бы, подумала я, чем это безмолвное напряжение.
Телегон кашлянул:
– Пить хочется. Кому еще вина?
Я наблюдала, как он откупорил бочонок, налил. Сын мой, отважное сердце. Даже в скорби стремился всех нас подбодрить, помочь нам пережить еще один миг. Лишь это немногое ему и удавалось. День тянулся в молчании. Ужин прошел так же. Едва мы доели, как Пенелопа поднялась:
– Я устала.
Телегон посидел еще, но к восходу луны уже зевал, прикрываясь ладонью. Я отправила его спать вместе с Арктурос. Думала, Телемах пойдет следом, но, обернувшись, увидела его на прежнем месте.
– Наверняка тебе есть что рассказать об отце. Я бы послушал.
И снова дерзость его застигла меня врасплох. Весь день он держался в стороне, в глаза не смотрел, застенчивый, почти невидимый. А потом вдруг вырос передо мной, словно его уж полвека как тут посадили. Такой фокус даже Одиссея восхитил бы.
– Все, что я могу поведать, ты, наверное, знаешь и так.
– Нет. – Слово чуть позвенело в воздухе. – Он матери свои истории рассказывал, а на мои вопросы всегда отвечал: лучше со сказителем поговори.
Жестокие слова. Я задумалась, зачем Одиссей так отвечал. Просто со злости? Если и была у него иная цель, мы этого никогда не узнаем. Все, что он сделал при жизни, теперь уж останется как есть.
Я взяла кубок, села к очагу. Снаружи вновь поднялся шторм. Задувал не на шутку, окутывая дом ветрами и сыростью. Пенелопа с Телегоном были совсем рядом, в конце коридора, но из-за сгустившихся вокруг теней казалось, что нас разделяет целый мир. На этот раз я заняла серебряное кресло. Инкрустация холодила запястья, воловья кожа чуть скользила подо мной.
– Что ты хочешь знать?
– Все, что тебе известно.
Излагать ему, как Телегону, иную версию событий – со счастливым концом и несмертельными ранами – я и не думала. Он ведь не мой ребенок, да и вообще не ребенок, а взрослый мужчина, желающий получить свое наследство.
И я все ему выложила. Про убитого Паламеда и брошенного Филоктета. Про то, как Одиссей хитростью разоблачил прятавшегося Ахилла и отправил его на войну, как в безлунную ночь прокрался в стан царя Реса, союзника Трои, и перерезал спящим воинам глотки. Как придумал коня, захватил Трою и наблюдал расправу над Астианактом. Потом – про дикие приключения по пути домой – людоедов, чудовищ и грабеж. Истории эти были кровавее даже, чем мне помнилось, и временами я запиналась. Но Телемах встречал удары грудью. Не говорил ни слова и не сводил с меня глаз.
Циклопов я приберегла напоследок, уж не знаю почему. Может, потому что отчетливо помнила, как Одиссей рассказывал эту историю. Я говорила, а голос его, казалось, вторил шепотом. Обессилевшие, они высадились на остров и заприметили огромную пещеру с изобильными припасами. Одиссей решил ее ограбить или же попросить у обитателей приюта. Внутри они нашли еду и стали угощаться. За этим их и застал великан, которому принадлежала пещера, – одноглазый пастух Полифем, вернувшийся домой со стадом. Он завалил вход огромным камнем, чтобы никто не убежал, поймал и перекусил пополам одного из Одиссеевых спутников. Потом стал пожирать остальных, а объевшись – изрыгать куски тел. Невзирая на весь этот кошмар, Одиссей потчевал чудовище вином да дружескими речами. Сказал, что его зовут Утис – Никто. Когда циклоп впал наконец в беспамятство, Одиссей заострил большой кол, раскалил в огне и вонзил великану в глаз. Циклоп взревел, заметался, но, ослепнув, изловить Одиссея и остатки его команды не смог. И когда Полифем выпустил стадо пастись, люди сбежали – выбрались из пещеры, вцепившись в подбрюшья длинношерстных овец. Разъяренный великан звал одноглазых соплеменников на помощь, но они не пришли, ведь кричал он: “Меня ослепил Никто! Никто убегает!” Одиссей со спутниками добрались до кораблей, а когда отошли от берега на безопасное расстояние, он обернулся и воскликнул: “Если хочешь знать имя обманувшего тебя, так я Одиссей, сын Лаэрта, царевич Итаки!”
Казалось, слова эти эхом отдались в тишине. Телемах молчал, будто ждал, пока звук растает. А потом наконец сказал:
– Скверная была жизнь.
– Многие еще несчастнее.
– Нет! – Я вздрогнула, до того запальчиво он это сказал. – Не для него скверная. Он другим несчастья приносил, вот я о чем. Зачем вообще его люди отправились в эту пещеру? Потому что он хотел больше сокровищ. А гнев Посейдона, из-за которого все отцу так сочувствовали? Он сам его на себя навлек. Ну никак не мог уйти от циклопов молча, не объявив, что это он такой хитрый.
Слова его неслись неудержимым потоком:
– Столько лет мук и скитаний! Из-за чего? Минутной гордости ради. Лучше быть проклятым богами, чем остаться Никем. Вернись он домой после войны, никакие женихи не явились бы. Жизнь матери не была бы отравлена. И моя жизнь. Он часто говорил, как тосковал по нам и по дому. Да только это неправда. Он не успокоился, вернувшись на Итаку, все на горизонт посматривал. Мы опять были при нем, и ему захотелось чего-то другого. Что это, как не скверная жизнь? Притягивать других, а потом от них отворачиваться?
Я уже открыла рот, чтобы возразить. Но сколько раз я лежала рядом с ним и мучилась, понимая, что думает он о Пенелопе? Однако таков был мой собственный выбор. А Телемах этой роскоши не имел.
– Я должна еще кое-что тебе рассказать. Прежде чем вернуться к вам, твой отец отправился в царство мертвых, чтобы поговорить с прорицателем Тиресием, – так велели боги. Там он встретил души тех, кого знал при жизни, множество душ – Аякса, Агамемнона и Ахилла тоже, некогда лучшего из ахейцев, ранней смертью заплатившего за вечную славу. Твой отец заговорил с героем сердечно, вознес ему хвалу, уверил, что тот по-прежнему славен среди людей. Но Ахилл укорил его. Сказал: я сожалею о своей горделивой жизни и хотел бы, чтоб она была спокойнее и счастливее.
– Так я на это должен надеяться? Что однажды встречу отца в подземном царстве и он скажет “я сожалею”?
Кое-кому и того не достается. Но я хранила молчание. Он имеет право злиться, и не мне избавлять его от злости. Сад за окном чуть похрустывал – это львы рыскали в листве. Небо очистилось. Так долго скрывавшиеся в облаках звезды казались теперь особенно яркими, висели во тьме будто фонари. Прислушайся мы, и различили бы, наверное, как позвякивают, качаясь на ветру, их цепи.
– Думаешь, правду отец сказал? О том, что добрые его не любили?
– По-моему, твоему отцу просто нравилось говорить такое, и к правде это не имеет отношения. Твоя мать ведь любила его.
Его глаза отыскали мои.
– И ты тоже.
– Себя я доброй не считаю.
– Однако ты любила его. Невзирая на все это.
Говорил он с вызовом. И я поняла, что тщательно подбираю слова.
– Худших его проявлений я не видела. Он и в лучшем настроении был непростым человеком. Но я тогда нуждалась в друге, и Одиссей им стал.
– Странно слышать, что богине нужны друзья.
– Они нужны всякому, кто в своем уме.
– Взамен он больше получил, не сомневаюсь.
– Я превратила его спутников в свиней.
Телемах не улыбнулся. Он как выпущенная стрела шел по дуге к своей цели.
– Столько богов, столько смертных ему помогали. Все о его хитрости говорят. А он умел брать у других, и в этом заключался его настоящий талант.
– Многие радовались бы, обладай они таким даром.
– Не я. – Он отставил кубок. – Не стану больше утомлять тебя, госпожа Цирцея. Благодарю за правдивый рассказ. Нечасто ради меня так стараются.
Я не ответила. Отчего-то озноб пробрал, и волосы на затылке встали дыбом.
– Зачем вы здесь?
Он заморгал:
– Я же сказал: нам пришлось покинуть Итаку.
– Да. Но почему вы отправились сюда?
Он говорил медленно, как пробуждающийся ото сна:
– Кажется, это мать предложила.
– Почему?
Краска прилила к его щекам.
– Как я уже сказал, мне она своих тайн не доверяет.
Никто не может предположить, чем занята моя мать, пока дело не будет сделано.
Он повернулся и исчез во тьме коридора. Чуть позже я услышала, как дверь его комнаты тихо затворилась.
Будто уличный холод, прорвавшись сквозь щели в стенах, приморозил меня к креслу. Какая же я дура. Надо было тогда еще, в самый первый день, взять ее за грудки над пропастью и вытрясти правду. Теперь я вспомнила, как она осторожно интересовалась моим заклинанием, останавливающим богов. Даже олимпийцев.
Я не пошла к ее комнате, не сорвала дверь с петель. Я распалялась стоя у окна. Подоконник скрипел под моими пальцами. До рассвета оставалось еще несколько часов, но что мне часы? Я наблюдала, как меркнут звезды и остров, травинка за травинкой, выплывает из тьмы. А потом воздух опять переменился, застлалось небо. Снова шторм. Ветви кипарисов засвистели на ветру.
Я слышала, как они проснулись. Сначала мой сын, затем Пенелопа и, наконец, Телемах, поздно отправившийся спать. Один за другим они выходили в зал и, увидев меня у окна, замирали, я это чувствовала, как кролики, заметившие соколиную тень. Стол был пуст, завтрак не накрыт. Телегон поспешил в кухню, загремел посудой. Приятно было ощущать спиной их немые взгляды. Сын потчевал Пенелопу с Телемахом, самым что ни на есть извиняющимся тоном. И наверняка красноречиво на них посматривал: прошу, мол, прощения за мать. Бывает с ней такое.
– Телегон, – сказала я, – свинарник нужно починить, а шторм надвигается. Позаботься об этом.
Он откашлялся:
– Хорошо, мама.
– Брат может тебе помочь.
Опять молчание – они переглядывались.
– Я не против, – кротко согласился Телемах.
Еще погремели скамьями и тарелками. И наконец дверь за ними захлопнулась.
Я повернулась:
– Дурой меня считаешь. Простушкой, которую можно за нос водить. Так любезно интересуешься моими заклятиями. Говори, кто из богов тебя преследует. Чей гнев навлекла ты на мою голову?
Она уселась у моего станка. На коленях – ворох немытой черной шерсти. Рядом на полу – веретено и ручная прялка из слоновой кости, отделанная серебром. Сказала:
– Мой сын не знает об этом. Не вини его.
– Это мне ясно. Паучиху в паутине я могу разглядеть.
Она кивнула:
– Сознаюсь, я сделала как ты говоришь. Сделала сознательно. Я могла бы сказать, что думала, раз ты богиня и колдунья, большой беды для тебя не будет. Но это неправда. О богах мне кое-что известно.
Ее невозмутимость взбесила меня.
– И это все? Я знаю, что сделала, и мне совсем не совестно? Прошлой ночью твой сын сказал о своем отце: он брал у других, а взамен приносил лишь несчастья. Интересно, как бы он о тебе отозвался.
Удар достиг цели. Я видела, как она скрыла это под покрывалом безучастности.
– Ты решила, что я смирная колдунья – не слушала, видно, что твой муж обо мне рассказывал. Два дня уже ты на моем острове. Сколько раз ты поела, Пенелопа? Сколько выпила кубков моего вина?
Она побледнела. У корней ее волос проступала чуть заметная седина, будто край надвигающейся зари.
– Говори, или я применю свою силу.
– Уже применила, по-моему. – Слова ее были тверды и холодны как камни. – Я подвергла твой остров опасности. Но прежде ты подвергла мой.
– Мой сын отправился туда по собственной воле.
– Я не о сыне твоем говорю, ты ведь это понимаешь. Я говорю о посланном тобой ядовитом копье, убившем моего мужа.
Вот оно и встало между нами.
– Я скорблю о его смерти.
– Ты так сказала.
– Извинений моих не жди – не дождешься. Даже имей я способность обратить солнце вспять, не стала бы. Если бы Одиссей не погиб на том берегу, то наверняка мой сын погиб бы. А за его жизнь я все отдам.
Некое чувство отразилось на ее лице. Я бы назвала его яростью, не будь оно столь очевидно нацелено внутрь.
– Ну что ж, ты и отдала и вот что получила взамен: твой сын жив, а мы здесь.
– То есть для тебя это в своем роде месть. Обрушить бога на мою голову.
– Для меня это равноценная плата.
Она могла бы лучником стать. Такая хладноокая и меткая.
– Нет у тебя оснований торговаться, госпожа Пенелопа. Здесь Ээя.
– Хорошо, не буду торговаться. Чего ты хочешь, мольбы? Ну разумеется, ты же богиня.
Она опустилась на колени рядом со станком, воздела руки, потупила глаза.
– Дочь Гелиоса, яркоглазая Цирцея, владычица зверей, ээйская колдунья, даруй мне убежище на своем грозном острове, ведь у меня ни мужа нет, ни дома, и негде нам с сыном больше укрыться в целом мире. Буду каждый год платить тебе кровью, только услышь меня.
– Встань.
Пенелопа не шевелилась. Поза эта была ей неприлична.
– Муж мой тепло о тебе отзывался. Теплее, чем мне хотелось бы, должна признать. Говорил, что из всех богов и чудовищ, которых он встречал, с тобой одной хотел бы встретиться вновь.
– Встань, говорю.
Она поднялась.
– Ты все мне расскажешь, и тогда я приму решение.
Мы стояли друг против друга в сумрачной комнате. В воздухе ощущался привкус грозы.
– Ты говорила с моим сыном, – сказала Пенелопа. – Он, вероятно, дал понять, что отец его на войне пропал. Вернулся домой другим, пропитался насквозь смертью и скорбью и не мог больше жить как обычный человек. Проклятие воина. Верно?
– Вроде того.
– Мой сын лучше меня и лучше своего отца. Но он не понимает всего.
– А ты понимаешь?
– Я из Спарты. Что такое бывший воин, там знают. У него трясутся руки, он вскакивает среди ночи. Вино проливает всякий раз, заслышав звуки труб. У моего мужа рука была тверда, как у кузнеца, а когда трубили трубы, он первый бежал к пристани и вглядывался в даль. Война его не сломила; наоборот, еще более сделала самим собой. В Трое перед ним открылись возможности, отвечающие его талантам. Что ни день, новый замысел, новый заговор, новое бедствие нужно предотвратить.
– Он пробовал уклониться от войны.
– А, эта старая история. Про безумие и плуг. Тоже хитрость. Одиссей принес клятву богам и знал: уклониться нельзя. Он хотел быть изобличенным. Тогда ахейцы посмеялись бы над его неудачей и решили, что все Одиссеевы уловки так же легко разгадать.
Я хмурилась:
– Мне он и виду не подал, что дело было так.
– Не подал, уж конечно. Мой муж лгал на каждом шагу, в том числе тебе и себе самому. И всякий его поступок преследовал не одну цель.
– То же самое он сказал однажды о тебе.
Я намеревалась уязвить ее, но Пенелопа лишь кивнула:
– Мы считали друг друга умнейшими из людей. Когда поженились, без конца строили планы, как обратим все, с чем имеем дело, себе на пользу. Потом началась война. Одиссей сказал, что полководца хуже Агамемнона еще не видывал, но, пожалуй, с его помощью можно прославиться. Так он и сделал. Благодаря его выдумке побеждена была Троя и преобразовано полмира. Я выдумывала тоже. Каких коз скрестить, как увеличить урожай и где рыбакам лучше забросить сети. Таковы были насущные заботы Итаки. Видела бы ты лицо Одиссея, когда он домой возвратился. Поубивал он женихов, а что осталось? Рыба да козы. Седеющая жена, не богиня вовсе, и непонятный ему сын.
Голос ее заполнял пространство, пронзал его, как сломанный кипарис.
– Ни военных советов тут не было, ни войск, чтобы побеждать их или возглавлять. И мужчин-то на Итаке не осталось, ведь половину составляли его спутники, а другую – мои женихи. Меж тем известия о далеких славных деяниях приходили чуть не каждый день. Менелай возвел новенький золотой дворец. Диомед завоевал царство в Италии. Даже этот троянский беглец, Эней, город основал. Мой муж послал к Оресту, сыну Агамемнона, предложил себя в качестве советника. Орест ответил, что советников у него предостаточно, да и нарушать покой такого героя ему совсем не хотелось бы.
После он посылал к сыновьям Нестора, Идоменея и прочих, но все отвечали то же самое. Он не был им нужен. И знаешь, что я себе говорила? Ему лишь требуется время. Не сегодня завтра он вспомнит о радостях своего скромного дома и очага. О радостях жизни со мной. И мы вновь станем замышлять что-нибудь вместе. – Искривив губы, она усмехнулась сама над собой. – Но Одиссей не хотел такой жизни. Он спускался к морю, расхаживал по берегу. Я наблюдала за мужем из окна, припоминая, как он рассказывал однажды об огромном змее, жаждущем поглотить весь мир, в которого верят северяне.
Я тоже помнила эту историю. В конце концов змей пожрал самого себя.
– Расхаживал и беседовал с воздухом, который сгущался вокруг, и тогда лицо его отливало ярчайшим серебром.
Серебром.
– Афина.
– Кто же еще? – Пенелопа улыбнулась, горько и холодно. – Стоило только ему успокоиться, она являлась вновь. Устремлялась вниз с небес, что-то ему нашептывала, переполняя мечтами о стольких приключениях, которые он упускал.
Афина, неугомонная богиня, без конца сплетающая интриги. Она сражалась, чтобы своего героя вернуть домой, увидеть, как он возвысится среди собственного народа, прославив ее и себя. Услышать его повествования о своих победах, о том, как они вместе несли троянцам смерть. Но я не забыла, с какими жадными глазами она говорила о нем – будто сова, вцепившаяся в добычу. Никогда бы не позволила она своему любимцу сделаться скучным семьянином. Ему, блистательному и безупречному, надлежало быть в гуще событий, всегда искать, всегда стремиться, вновь восхищая ее изворотливостью ума и внезапными блестящими ходами.
За окном, на фоне темного неба метались деревья. В этом жутковатом свете тонкокостным лицом Пенелопа напоминала Дедалову статую. Я все думала, почему вызываю в ней так мало ревности. А теперь поняла. Не я, другая богиня забрала ее мужа.
– Боги мнят себя родителями, – сказала я, – но на самом деле они дети – хлопают в ладоши и требуют еще.
– А теперь, когда ее Одиссей мертв, – продолжила Пенелопа, – где ей взять еще?
Последние кусочки мозаики встали на место, и наконец я увидела картину целиком. От сокровища боги никогда не откажутся. Она придет забрать лучшее, что осталось после Одиссея. Забрать его потомка.
– Телемах.
– Да.
Ощутив в горле ком, я удивилась.
– Он знает?
– Не думаю. Трудно сказать.
Пенелопа по-прежнему держала в руках спутанную, дурно пахнущую пряжу. Ярость все еще жгла мне нутро. Пенелопа поставила под удар моего сына. Афина, скорее всего, и так уже намеревалась отомстить Телегону, а случившееся подольет масла в огонь. И все же, если уж говорить честно, гнев мой поостыл. Приведи Пенелопа к моему порогу любого другого бога, мне было бы труднее, чем с Афиной. Разве могла она возненавидеть нас еще сильнее?
– Ты вправду думаешь, что сможешь спрятать от нее Телемаха?
– Не смогу и знаю это.
– Так что же тебе нужно?
Она завернулась в плащ, как птица кутается в крылья.
– Как-то в юности я услышала случайно слова нашего придворного лекаря. Он сказал, что лекарства продает только для вида. Ведь большинство ран заживают сами, надо только дать им время. Я пришла в восторг, узнав эту тайну, и сразу же почувствовала себя циничной и мудрой. Она стала моей философией. Ждать я, видишь ли, всегда умела. И войну пережила, и женихов. И Одиссеевы путешествия. Я говорила себе, что если буду терпелива, то и его беспокойство переживу, и Афину. Наверняка, думала я, есть на свете и другой смертный, которого она сможет полюбить. Но видно, не было такого. А пока я сидела ждала, Телемах год за годом сносил отцовскую злобу. Он страдал, а я отводила глаза.
Я вспомнила, что Одиссей сказал о ней однажды. Она никогда не сбивается с пути, не совершает ошибок. Я позавидовала тогда. А теперь думала: какая тяжесть. Какое скверное бремя несешь ты.
– Но в этом мире есть и настоящие лекарства. Ты тому доказательство. Ради сына ты сошла в пучину. Бросила вызов богам. Я столько лет жизни потратила на этого маленького тщеславного человека. И заплатила за это, что только справедливо, но ведь я и Телемаха заставила платить. Он хороший сын и всегда таким был. Мне нужно лишь немного времени, прежде чем я лишусь сына, прежде чем нас снова подхватит поток. Отпустишь мне время, Цирцея Ээйская?
Этот свой серый взгляд она пускать в ход не стала. Не то получила бы отказ. Она просто ждала. Ожидание ей в самом деле шло. Она вписывалась в пространство как драгоценный камень в корону.
– Зима теперь, – сказала я. – В море никто не выходит. Ээя потерпит вас еще немного.
Глава двадцать третья
Наши сыновья вернулись, завершив работу, истрепанные ветром, но сухие. Дождь и гроза бушевали над морем. Пока остальные ели, я поднялась на самую высокую гору, ощутила над собой заклятие. От бухты к бухте простиралось оно, от желтых песков до иззубренных скал. И в своих жилах я чувствовала его стальную тяжесть, которую так долго несла. Афина, несомненно, проверила его на прочность. Прощупала со всех краев в поисках щели. Но оно выдержит.
Дома я вновь застала Пенелопу у станка. Она оглянулась:
– Погода, кажется, переменилась. И море, наверное, успокоилось. Не хочешь ли поучиться плавать, Телегон?
Чего угодно ожидала я после нашей беседы, но не этого. Однако возражений придумать не успела. Телегон чуть кубок не опрокинул – с таким рвением вскочил. Я слышала, как, проходя через сад, он рассказывал Пенелопе о моих растениях. С каких это пор ему известно, где граб, а где болиголов? Но Телегон указал на тот и другой и назвал их свойства.
Рядом со мной бесшумно возник Телемах.
– Они как будто мать и сын, – заметил он.
Я думала о том же самом, но ощутила приступ гнева, когда он озвучил мою мысль. Ничего не ответила и вышла в сад. Опустилась на колени между грядок, принялась дергать сорняки.
Удивительно, но Телемах последовал за мной.
– Я не против помогать твоему сыну, но уж будем честны: свинарник, который ты починить просила, не первый год без дела стоит. Может, поручишь мне что-нибудь и вправду нужное?
Усевшись на пятки, я внимательно его оглядела.
– Нечасто царские особы работы просят.
– Подданные, как видно, предоставили мне свободное время. Твой остров прекрасен, но я с ума сойду, если день за днем придется сидеть тут без дела.
– Что же ты умеешь?
– Что полагается. Рыбачить, охотиться. Коз пасти, которых у тебя нет. Строить и вырезать. Лодку твоего сына починить могу.
– С ней что-то не так?
– Руль неповоротливый и ненадежный, парус совсем короткий, мачта слишком длинная. На всякой большой волне эта лодка как корова переваливается.
– Мне она такой плохой не показалась.
– Как первый опыт она, конечно, впечатляет. Поражаюсь, однако, что мы не утонули по пути.
– Я заколдовала ее, чтоб не тонула. А когда это ты кораблестроителем стал?
– Я ведь с Итаки, – только и сказал он.
– Ну? Может, мне еще о чем-нибудь следует знать?
Он был серьезен, словно целитель, осмотревший больного.
– У овец шерсть совсем свалялась, весной будет не остричь. Три стола в зале неустойчивы, и плиты садовой дорожки шатаются. Под карнизом два птичьих гнезда, а то и больше.
Я и изумилась, и оскорбилась.
– Что-нибудь еще?
– Я не все осмотрел.
– Утром можете починить лодку вместе с Телегоном. Ну а сейчас начнем с овец.
Он был прав – шерсть у овец свалялась, к тому же за сырую зиму они измазались в грязи по самые загривки. Я вынесла щетку и большой таз, наполненный зельем.
Телемах его рассмотрел:
– Как это действует?
– Счищает грязь, не обдирая шерсть.
Телемах свое дело знал и приступил к нему толково. Овцы у меня были ручные, но он и сам умел их задобрить и усмирить. Клал руку им на спины и без труда направлял куда нужно.
– Ты не в первый раз это делаешь, – заметила я.
– Разумеется. Отлично моет! Что это такое?
– Чертополох, полынь, сельдерей, сера. И волшебство.
– А!
Я взялась за стригальный нож, стала срезать приставший к шерсти репейник. Телемах спросил, какой мои овцы породы и как я их развожу. Поинтересовался, колдовством я их приручаю или собственным воздействием. Стоило Телемаху заняться делом, и обычная его неловкая скованность пропала. Вскоре он уже рассказывал, какие глупости совершал, бывало, выпасая коз, а я смеялась. Не заметила даже, как солнце опустилось за море, и вздрогнула, когда рядом возникли Телегон и Пенелопа. Мы с Телемахом поднялись, вытирая грязные руки, и я почувствовала, как пристально она глядит на нас.
– Идем, – сказала я. – Вы, наверное, проголодались.
* * *
В тот вечер Пенелопа вновь рано встала из-за стола. Может, она делает это со значением, думала я, однако усталость ее не казалась притворной. Она ведь скорбит по-прежнему, напомнила я себе. И все мы. Однако сыну моему плавание пошло на пользу, а может, внимание Пенелопы. Он раскраснелся от ветра и хотел побеседовать. Не об отце – эта боль была еще слишком сильна, а о том, что Телегон полюбил прежде всего, – о героических преданиях. На Итаке, как видно, жил аэд, умевший рассказывать такие истории, и Телегон хотел услышать от Телемаха, как этот аэд их излагал. Телемах заговорил: о Беллерофонте и Персее, Тантале и Атланте. Опять он занял деревянное кресло, а я – серебряное. Телегон привалился к лежавшей на полу волчице. Переводя взгляд с одного на другого, я испытывала странное чувство, почти как в хмельном бреду. Они правда здесь всего два дня? Казалось, гораздо дольше. Я не привыкла так много находиться в обществе, так много говорить. Расскажи еще что-нибудь, просил мой сын снова и снова, и Телемах не отказывал. Волосы его разметались от ветра, пока мы работали на улице, отсвет очажного пламени упал на щеку. Хотя Телемаха столь многое делало старше своих лет, ее приятная округлость казалась почти мальчишеской. Рассказывал он неумело, о чем предупреждал уже, но тем больше мне почему-то нравилось его слушать, смотреть, как он с обычной своей серьезностью описывает золотые яблоки и летающих коней. Комната была тепла, вино вкусно. И тело мое размягчилось, словно воск. Я подалась вперед:
– Скажи, ваш аэд говорил когда-нибудь о Пасифае, царице Крита?
– Матери Минотавра, – подхватил Телемах. – Конечно. Она всегда упоминается в сказании о Тесее.
– Кто-нибудь рассказывал, что с ней сталось после кончины Миноса? Она бессмертна, так, может, все еще правит там?
Телемах нахмурился. Не от досады – с таким же лицом он изучал раствор, приготовленный мной для мытья овец. Ясно было: он распутывает нити родословных. Дочь солнца – так называли Пасифаю. Наконец он все понял, я это увидела.
– Нет. Род Миноса и Пасифаи не правит больше. Сейчас на Крите царствует некий Левк, отнявший трон у Идоменея – внука Пасифаи. Согласно рассказу, который слышал я, после смерти Миноса она вернулась во дворцы богов и живет там в почете.
– В чей именно дворец?
– Об этом аэд не сказал.
Мною овладела головокружительная беспечность.
– Океана, скорее всего. Нашего деда. Опять, наверное, всех нимф держит в страхе, как когда-то. Я видела рождение Минотавра. И помогла посадить его в клетку.
Телегон разинул рот:
– Ты в родстве с царицей Пасифаей? И видела Минотавра? Почему никогда не говорила?
– Ты не спрашивал.
– Мама! Ты непременно должна все мне рассказать. Ты была знакома с Миносом? И с Дедалом?
– А как, ты думаешь, ко мне попал его станок?
– Откуда мне знать! Я думал, он, ну знаешь…
Телегон неопределенно взмахнул рукой.
Телемах смотрел на меня пристально.
– Нет. Я знала этого человека.
– Что еще ты от меня утаила? – допытывался Телегон. – Минотавр, Тригон, а кроме них? Химера? Немейский лев? Цербер, Сцилла?
Я улыбалась, видя его возмущение и круглые глаза, и не заметила, как обрушился удар. Где мой сын услышал ее имя? От Гермеса? На Итаке? Не имеет значения. Холодное острие копья проворачивалось во внутренностях. О чем я только думала? Прошлое мое не игра, не приключенческий рассказ. А уродливые обломки, выброшенные штормом на берег, чтобы гнить там. Оно не лучше, чем Одиссеево.
– Я сказала все, что собиралась. Не спрашивай об этом больше.
Я встала и удалилась от их ошеломленных лиц. Пошла к себе, легла в постель. Ни львов, ни волков здесь не было, все ночевали в комнате сына. Откуда-то сверху следила за нами сверкающим взглядом Афина. Ждала случая метнуть копье в мое слабое место.
– Жди-жди, – сказала я в темноту.
И заснула, хоть уверена была, что не смогу.
* * *
Проснулась с ясной головой, полная решимости. Накануне вечером я устала и выпила больше обычного, но теперь вновь обрела равновесие. Я накрыла на стол. Заметила, как поглядывает на меня, ожидая новой вспышки, вышедший к завтраку Телегон. Но я была милой. И думала: чему он так удивляется? Я умею быть милой.
Телемах помалкивал, а после завтрака повел брата лодку чинить.
– Можно мне опять сесть за твой станок?
Сегодня Пенелопа надела другое платье. Изящнее первого, выцветшее до бледно-кремового оттенка. Оно красиво оттеняло ее смугловатую кожу.
– Можно.
Я хотела уже пойти в кухню, хотя обычно резала травы за длинным столом у очага, но потом подумала: зачем это мне ущемлять себя? Принесла ножи, миски и прочее. Заклятие, защищавшее Телегона, не нужно было обновлять еще полмесяца, поэтому травами я занималась лишь ради удовольствия – сушила, толкла, делала вытяжки, чтобы использовать потом.
Не думала, что мы разговоримся. Окажись Одиссей на нашем месте, стал бы и дальше, наверное, хитрить да скрытничать – просто для развлечения. Но, так долго прожив в одиночестве, мы обе, видно, научились ценить откровенную беседу.
Свет косо падал в окно, обтекал наши босые ноги. Я спросила ее о Елене, и Пенелопа рассказала, как они вместе росли, купались в спартанских реках, играли во дворце ее дяди Тиндарея. Мы поговорили о ткачестве и лучших породах овец. Я поблагодарила ее за предложение научить Телегона плавать. Она сказала, что делала это с радостью. Телегон напомнил ей двоюродного брата Кастора – своей страстностью, добрым нравом и умением всех вокруг успокоить.
– Одиссей притягивал к себе жизнь, – заметила она. – А Телегон спешит за ней и формируется по пути, как река, пробивающая русло.
Я и выразить не могла, как польстило мне, что она хвалит сына.
– Знала бы ты его ребенком! Такого безумного создания свет не видывал. Хоть я-то, признаться, оказалась еще безумней. Думала, матерью быть легко, пока ею не стала.
– Дочь Елены такой же родилась, – сказала Пенелопа. – Гермиона. Пять лет кричала, а выросла – милее не придумаешь. Я беспокоилась, что Телемах не кричал почти. Очень уж рано послушным стал. Всегда любопытно было, чем второй ребенок от него отличался бы. Но когда Одиссей вернулся домой, мое время, как видно, уже прошло.
Голос Пенелопы звучал сухо. Верной назовут ее позже в поэмах. Преданной, честной и благоразумной. Так покорно, невыразительно говорила она о себе самой. Пенелопа могла бы выйти замуж снова, родить еще ребенка, пока Одиссея не было, облегчить себе жизнь. Но она любила его неистово и никого другого не приняла бы.
Я сняла с потолочной балки подвешенный пучок тысячелистника.
– Что из него делают?
– Заживляющие мази. Тысячелистник останавливает кровь.
– Можно посмотреть? Ни разу не видела, как колдуют.
Эти слова польстили мне не меньше, чем похвала Телегону. Я освободила место у стола. Пенелопа была угодливым слушателем, осторожно задавала вопросы, пока я перечисляла составляющие и объясняла их назначение. Она попросила показать травы, с помощью которых я превращала людей в свиней. Я положила горсть сухих листьев ей на ладонь.
– Я ведь не превращусь сейчас в свиноматку, правда?
– Для этого нужно проглотить их и произнести могущественные слова. Только растения, рожденные из крови богов, являют свою волшебную силу без заклинаний. И нужно быть колдуньей, я полагаю.
– Богиней.
– Нет. Моя племянница была смертной, а чары накладывала не слабее моих.
– Твоя племянница. Не Медея ли?
Странно было столько лет спустя слышать это имя.
– Ты ее знаешь?
– Знаю из песен аэдов да представлений, что дают при дворе.
– Я бы послушала.
Она говорила, а деревья за окном потрескивали на ветру. Медея и впрямь ускользнула от Ээта. Добралась с Ясоном до Иолка, родила ему двух сыновей, но к колдовству ее он питал отвращение, а народ его презирал Медею. Прошло время, и Ясон захотел взять в жены другую – милую, всеми любимую местную царевну. Медея это мудрое решение одобрила и послала невесте дары – венок и плащ собственной работы. Надев их, девушка сгорела заживо. После Медея приволокла своих детей к алтарю и, поклявшись, что Ясону они не достанутся, перерезала им горло. Потом призвала запряженных в колесницу драконов, чтоб отвезли ее обратно в Колхиду, и больше Медею не видели.
Над изложением, без сомнения, поработали, но я и теперь помнила сияющее, пронзительное лицо Медеи. И верила: она на все пойдет, но не проиграет.
– Когда-то я ее предупреждала, что брак этот бедой закончится. Вижу, что оказалась права, но радости в том нет.
– И редко бывает, – сказала Пенелопа тихо. Наверное, она думала об убитых детях. Я тоже думала о них. И о колеснице с драконами, принадлежавшей, разумеется, моему брату. Невероятным казалось, что Медея вернулась к нему после всего случившегося между ними. Однако я видела в этом смысл. Мой брат хотел наследника, а Медея была похожа на Ээта больше кого бы то ни было. Она росла и воспитывалась на его жестокости и в конце концов не смогла перемениться, как видно.
Я полила тысячелистник медом, добавила пчелиный воск для густоты. Воздух был мускусно-сладок и едок от трав.
– Так что же делает тебя колдуньей? – спросила Пенелопа. – Если не божественная природа?
– Точно не знаю. Раньше я думала, это передается по наследству, но Телегон чарами не владеет. Я пришла к выводу, что главное тут – воля.
Она кивнула. Объяснять не было нужды. Мы обе знали, что есть воля.
* * *
В тот день Пенелопа с Телегоном опять ушли на море. Я предполагала, что после вчерашней моей резкости Телемах будет держаться подальше. Но он пришел, застал меня за травами.
– Я думал заняться столами.
Я наблюдала за ним, растирая листья чемерицы. Он взял бечевку для замеров и чашу, которую наполнил водой до отметины.
– Что ты делаешь?
– Проверяю, ровный ли пол. Все дело-то в ножках – они немного разной длины. Но это легко исправить.
Я смотрела, как он работает напильником, вновь и вновь замеряет куском бечевки ножки столов. Спросила, где он сломал нос.
– Плавал с закрытыми глазами. Получил тогда урок.
Закончив, он вышел во двор – подправить плиты садовой дорожки. Я отправилась следом, принялась полоть, хотя огород в том едва ли нуждался. Заговорили о пчелах, я сказала, что их на острове мало и мне всегда хотелось больше. Он спросил, умею ли я приручать пчел подобно прочим существам.
– Нет. Я их окуриваю, как и все остальные.
– Один улей, кажется, переполнен, – заметил Телемах. – Разделю его весной, если хочешь.
Я сказала “хочу” и стала смотреть, как он ровняет землю, вычищая лишнюю.
– Здесь с крыши течет. После дождя плиты опять зашатаются.
– Так уж все устроено. Наладишь что-нибудь, оно испортится, и ты налаживаешь снова.
– Терпеливый у тебя нрав.
– Отец говорил, это скука. Овец стричь, очаг чистить, косточки вынимать из оливок. Из любопытства он хотел всему этому научиться, но делать это постоянно, потому что надо, не хотел.
Правда. Одиссей предпочитал задачу, которую нужно один раз выполнить: разграбить город, победить чудовище, проникнуть в неприступную крепость.
– Наверное, ты унаследовал это от матери.
Он не поднял глаз, но, кажется, напрягся.
– Как она? Ты ведь с ней беседуешь.
– Ей тебя не хватает.
– Ей известно, где я.
Гнев проступил на его лице, отчетливый, беспримесный. Есть в нем какая-то чистота, подумалось мне. Я не о той чистоте говорю, что имеют в виду поэты, – добродетели, которую порушат в конце повествования или, наоборот, станут защищать любой ценой. И не говорю, что Телемах был глуп или наивен. Я хочу сказать, он состоял лишь из себя самого и никакая муть не засоряла его подобно всем остальным. Его мысли, чувства и действия образовывали прямую линию. Неудивительно, что Телемах так озадачивал отца. Тот во всем искал скрытый смысл, кинжал во тьме. А Телемах свой клинок не прятал.
* * *
Странные это были дни. Афина топором висела над нашими головами, но она уже шестнадцать лет висела, и падать в обморок от страха теперь я не собиралась. Каждое утро Телегон уводил брата гулять по острову. Пенелопа пряла или ткала, а я обрабатывала травы. К тому времени я успела отвести сына в сторонку и рассказать, что узнала – об испортившемся на Итаке характере Одиссея, о его подозрительности и гневливости, – и видела, как день за днем это действует на него. Телегон скорбел по-прежнему, но чувство вины уже отпускало, и лицо его повеселело вновь. Общество Пенелопы и Телемаха еще больше шло ему на пользу. Во внимании их он нежился, как львы мои – в солнечных пятнах. С болью осознала я, до чего ему все эти годы не хватало семьи.
Пенелопа с Телемахом по-прежнему между собой не разговаривали. Хрупкость разделявшего их пространства ощущалась час за часом, ужин за ужином. Нелепо, думала я, почему бы каждому не признаться в своих ошибках и огорчениях и не покончить с этим? Но они были словно два яйца и боялись друг друга расколоть.
Днем Телемах всегда, кажется, находил занятие поближе ко мне, и мы беседовали до тех пор, пока солнце не соприкасалось с морем. Когда я заходила в дом накрыть стол к обеду, он шел следом. Если работы хватало для двоих, помогал. Если нет, садился у очага и вырезал фигурки из дерева – быка, птицу, кита, выскакивающего из воды. Его кропотливые, аккуратно-расчетливые руки восхищали меня. Колдуном он не был, но характер имел подходящий. Хотя я сказала, что пол моется сам, Телемах всегда подметал за собой опилки и стружку.
Непривычно было иметь столь верного товарища. Живя вдвоем, мы с Телегоном чаще всего избегали друг друга, а нимфы мои больше походили на призраков – мелькали на краю поля зрения. Но даже такое присутствие обычно утомляло меня, докучало, привлекая внимание, и в конце концов я, не выдержав, уходила бродить по острову в одиночестве. Однако свойственные Телемаху сдержанность и спокойная уверенность делали его общительным и при этом ненавязчивым. Львицу мою – вот кого он больше всех мне напоминал. То же несгибаемое достоинство, тот же твердый взгляд с усмешкой в глубине. И то же приземленное изящество, с которым он, подобно львице, преследовал собственные цели, в то время как я преследую свои.
– Чему смеешься? – спросил он.
Я покачала головой.
Шел, наверное, шестой день с тех пор, как они прибыли. Он вырезал оливу – придавал форму скрученному стволу, старательно высекая острием ножа каждый сучок, каждое отверстие.
– Скучаешь по Итаке?
Телемах задумался.
– Скучаю по своим знакомым. И сожалею, что не вижу, как козы мои котятся. – Он помолчал. – Я, наверное, был бы неплохим царем.
– Телемах Справедливый, – сказала я.
Он улыбнулся:
– Так называют того, кто настолько скучен, что ничего лучше для него не придумаешь.
– Ты был бы хорошим царем, я тоже так считаю. И наверное, еще способен стать. У людей короткая память. Может, однажды ты вернешься во славе как долгожданный наследник и принесешь Итаке процветание, она ведь по праву рождения твоя.
– Звучит неплохо. Но что я стану делать в этих залах, где мой отец да женихи обитали когда-то? На каждом шагу – воспоминания, от которых я хотел бы избавиться.
– Тяжело тебе, наверное, быть рядом с Телегоном.
Он наморщил лоб:
– Почему это?
– Он так похож на твоего отца.
Телемах рассмеялся:
– О чем ты говоришь? Телегон – просто слепок с тебя. Я не только о его лице. У него твои жесты, твоя походка. Твоя манера говорить и даже голос.
– Так говоришь, будто это проклятие.
– Вовсе не проклятие.
Взгляды наши скрестились в воздухе. Где-то далеко мои руки чистили гранаты к обеду. Методично рассекая кожуру, обнажали белую решетчатую сердцевину. Внутри алели в восковых ячейках сочные зерна. Пересохшие губы жгло слегка. С ним наедине я давно уже за собой наблюдала. Необычно это было – отмечать, как лицо мое принимает разные выражения, как сходят слова с языка. Так часто я погружалась в жизнь по самые локти, металась туда-сюда, порывисто ее расплескивая. Это новое чувство овладело мной незаметно, как далекая дремота, почти истома. Не в первый раз уже смотрел он на меня так красноречиво. Но что в том проку? Мой сын приходился ему братом. Его отец делил со мной постель. А сам он причитался Афине. И даже если не знал об этом, я-то знала.
* * *
За окном сменилось время года. Небо распахнуло объятия, и земля поднялась ему навстречу. Свет хлынул сверху, облил нас позолотой. Море запаздывало лишь слегка. За завтраком Телегон хлопнул брата по спине:
– Через пару дней можно выводить лодку в бухту.
Я ощутила быстрый взгляд Пенелопы. Далеко ли простирается заклятие?
Я не знала. Куда-то за буруны, но до какой именно волны, я не могла ответить. И сказала:
– Не забывай, Телегон, напоследок всегда бывает сильный шторм. Переждите его.
Будто в ответ раздался стук в дверь.
В наступившей затем тишине Телегон прошептал:
– Волки не выли.
– Нет.
Я не взглянула на Пенелопу предостерегающе – глупа она, если не догадалась сама. Приняв божественное обличье, охладившее и укрепившее меня, я пошла открывать.
Все те же черные глаза, все то же лицо совершенной красоты. Я услышала, как ахнул сын, ощутила ледяную неподвижность за спиной.
– Дочь Гелиоса, могу я войти?
– Нет.
Он приподнял бровь:
– Мое послание касается одного из твоих гостей.
Я чувствовала, как скребется под ребрами страх, но говорила ровно:
– Они тебя и отсюда услышат.
– Ну хорошо.
Он засиял. Ленцы в голосе, ухмылки как не бывало. Передо мной стоял бог и посланник богов, могущественный и неотвратимый.
– Телемах, царевич Итаки, я пришел по поручению великой богини Афины, которая желает говорить с тобой. И требует, чтобы мешающее ей попасть на остров заклятие колдунья Цирцея ослабила.
– Требует, – повторила я. – Любопытное слово в устах той, что пыталась убить моего сына. И кто скажет, не попытается ли снова?
– Ей вовсе нет дела до твоего сына. – Гермес оставил свое величие. Вновь заговорил непринужденно: – А если ты не образумишься на этот счет – это ее слова, разумеется, – она готова принести клятву, которая оградит его. Ей нужен Телемах, и никто другой. Ему пора принять наследство. – Гермес посмотрел мимо меня, на сидевших за столом. – Ты слышишь, царевич?
Телемах не поднял глаз:
– Слышу. Польщен посланием и посланником. Но я на этом острове гость. И должен дождаться слова хозяйки.
Гермес чуть склонил набок голову, взглянул на меня пристально:
– Ну, хозяйка?
Пенелопа вставала за моей спиной, словно луна в осеннем небе. Она просила дать ей время уладить все с Телемахом и пока еще этого не сделала. Как горьки теперь ее думы, я могла себе представить.
– Я сделаю это. Но чтобы снять действующее заклятие, придется потрудиться. Через три дня она сможет сюда попасть.
– Хочешь, чтоб я предложил дочери Зевса подождать три дня?
– Они уже полмесяца здесь. Ей следовало прислать тебя пораньше, если уж она спешит. Можешь передать, что это мои слова.
Изумление мелькнуло в его глазах. Было время, я питалась этим взглядом – когда изголодалась и считала такие крохи пиршеством.
– Передам, не сомневайся.
Мы выдохнули в оставшуюся после него пустоту. Пенелопа встретилась со мной глазами.
– Благодарю тебя.
А затем повернулась к Телемаху.
– Сын! – Впервые я услышала, как она обращается к нему напрямую. – Слишком долго я заставила тебя ждать. Прогуляешься со мной?
Глава двадцать четвертая
Они спускались по тропинке к берегу, а мы смотрели им вслед. Телемах, похоже, не оправился еще от потрясения, и это было вполне естественно. Он избран Афиной и может помириться с матерью – то и другое выяснилось в одно мгновение. Я хотела сказать ему что-нибудь перед уходом, но слов не нашлось.
Телегон толкнул меня под локоть:
– Что Гермес имел в виду под наследством Телемаха?
Я покачала головой. Только сегодня утром увидела я зеленые почки – первые этой весной. Афина точно выбрала время. Явилась, как только поняла, что сможет вывести Телемаха в море.
– Не знал, что заклятие снимается три дня. Разве ты не можешь применить этот… как его? Моли?
Я повернулась к нему:
– Ты же знаешь, заклятия управляются моей волей. Стоит мне ее ослабить – они рухнут в тот же миг. Так что нет, три дня это не займет.
Он нахмурился:
– Ты солгала Гермесу? А Афина не разгневается, если узнает?
Его наивность до сих пор меня порой пугала.
– Я не собираюсь ей об этом сообщать. Телегон, мы с богами имеем дело. Свои секреты нужно держать при себе, а то все потеряешь.
– Ты сделала так, чтобы дать им время поговорить, – сказал он. – Пенелопе с Телемахом.
Молод он был, но не глуп.
– Вроде того.
Он постукивал пальцем по ставню. Львы не шевелились – шумы, порождаемые его неугомонностью, были им хорошо известны.
– Увидим мы их снова? Если они покинут остров?
– Ты увидишь, наверное.
Если Телегон и заметил мою поправку, то ничего не сказал.
Грудь моя слегка вздымалась. Так давно не говорила я с Гермесом – и забыла уже, сколь непросто выдержать этот проницательный, всевидящий взгляд.
– Думаешь, Афина попытается меня убить? – спросил Телегон.
– Афине придется принести клятву, прежде чем явиться сюда, и клятва свяжет ее. А в случае чего у меня есть копье.
Я заняла руки повседневной работой – тарелками, стиркой, прополкой. А когда стало смеркаться, собрала корзину с едой и послала Телегона разыскивать Пенелопу с Телемахом.
– Не задерживайся, – предупредила я. – Им нужно побыть одним.
Он покраснел:
– Я не дурачок.
Я вздохнула:
– Знаю.
Пока его не было, я ходила из угла в угол. И не могла объяснить себе, почему так мучительно напряжена. Я ведь знала, что он уйдет. Знала с самого начала.
Пенелопа вернулась, когда взошла луна.
– Благодарю тебя, – сказала она. – Жизнь сложнее ткацкого станка. Что сплел – одним рывком не распутаешь. Но первый шаг я, кажется, сделала. Стоит ли признаваться, что мне приятно было видеть, как ты осадила Гермеса?
– Я тоже должна кое в чем признаться. Не жалею, что заставила Афину изводиться три дня.
Пенелопа улыбнулась:
– Благодарю тебя. Еще раз.
Телегон сидел у очага, оперял стрелы, но и с несколькими едва управился. Он, как и я, был неспокоен, шаркал по каменному полу, глядел в окно на пустую садовую дорожку, будто ждал, что Гермес появится снова. Я мыла столы, и без того чистые. Переставляла горшки с зельями туда-сюда. Черный траурный плащ Пенелопы свисал со станка, почти готовый. Я могла бы сесть за него, поработать немного, но перемена руки отразится на ткани.
– Пойду прогуляюсь, – сказала я Телегону.
И вышла, прежде чем он успел ответить.
Ноги понесли меня к знакомой маленькой лощине под сенью дубов и олив. Ветви здесь давали хорошую тень, трава росла мягкая. И можно было слушать поющих над головой ночных птиц.
Он сидел на поваленном дереве – силуэт во тьме.
– Не потревожу тебя?
– Нет.
Я села рядом. Чуть влажная трава холодила ноги. Вдалеке кричали совы, не насытившиеся еще после скудной зимы.
– Мать рассказала мне, что ты для нас сделала. И сейчас, и прежде. Благодарю тебя.
– Рада, если это пошло на пользу.
Он слабо кивнул:
– Она, как всегда, мили на три вперед все видела.
Над нами, дробя луну на осколки, качались ветви.
– Готов встретиться с сероокой богиней?
– А кто готов?
– Ты хотя бы ее уже видел. Когда она прекратила распрю между твоим отцом и родичами женихов.
– Я видел ее много раз. В детстве она часто являлась мне. Но в собственном обличье – никогда. Я замечал нечто особенное в окружающих. Ну, знаешь… Прохожий, дающий уж очень подробный совет. Старый друг семьи, у которого глаза во тьме светятся. В воздухе пахло железом и маслянистыми оливками. Я произносил ее имя, и небо сверкало как начищенное серебро. Все мои огорчения – заусенец на пальце, подначки женихов – меркли. С ней я чувствовал себя героем из песен, готовым укрощать огнедышащих быков и сеять драконьи зубы.
Сова кружила на бесшумных крыльях. Острая тоска в его голосе, как колокол, звенела в тиши.
– А после возвращения отца я больше ее не видел. Я долго ждал. Жертвовал ей овец. Вглядывался в каждого прохожего. Не странно ли, что замешкался вон тот пастух? Не слишком ли этот моряк интересуется моими соображениями?
Во тьме он издал звук, отчасти похожий на смех.
– Догадываешься, наверное, что люди меня за это не любили – сначала уставлюсь на них, потом отвернусь с разочарованным видом.
– Знаешь, что она тебе уготовила?
– Почем знать, с богами-то?
Сказал будто бы с укором. Опять эта непреодолимая пропасть между смертным и божеством.
– Ты, несомненно, получишь власть и богатство. И вероятно – возможность стать Телемахом Справедливым.
Он вперил глаза в лесной сумрак. Едва взглянул на меня с тех пор, как я пришла. Что бы там между нами ни возникло – теперь развеялось словно дым на ветру. Мысли его, устремленные в грядущее, были с Афиной. Это случится, я знала, и удивлялась другому – как больно мне, что случилось это так быстро.
Я поспешно заговорила:
– Ты непременно должен взять лодку. Она заколдована от кораблекрушения, тебе известно. Может, это и не нужно, раз Афина тебе помогает, но зато ты сможешь отправиться сразу, как соберешься. Телегон возражать не будет.
Он молчал так долго, что я уж подумала: не услышал. Но наконец сказал:
– Щедрое предложение, благодарю тебя. А после твой остров вновь станет только твоим.
Я слышала, как трещат кусты. Слышала море вдали, у берега, и исчезающий в его беспрестанном плеске звук наших дыханий.
– Да. Только моим.
* * *
В последующие дни я его не замечала, будто он обеденный стол. Пенелопа смотрела на меня пристально, но и с ней я не говорила. Они много времени теперь проводили вдвоем – чинили сломанное. Смотреть на это мне не хотелось. Я повела Телегона к морю, чтобы он показал мне, как плавает. Его крепкие, мускулистые плечи четко рассекали воду. Он выглядел старше шестнадцати – взрослый мужчина. Дети богов всегда входят в силу быстрее смертных. Я понимала: ему будет их не хватать. Но я найду для него что-нибудь другое. Помогу ему забыть. Некоторые люди подобны созвездиям, скажу я ему, которые соприкасаются с землей лишь на время.
Я накрыла им ужин, взяла плащ и вышла во тьму. Устремилась к высочайшим пикам и чащам, куда смертные не смогут за мной последовать. Но, устремившись, тут же над собой посмеялась. И кто из них, интересно, собирается бежать за тобой? Разум мой прокручивал истории, скрытые от Одиссея, – про Ээта, Сциллу и все остальное. Я не хотела, чтобы мое прошлое превратилось в забаву, пищу для безжалостного Одиссеева ума. Но кто еще принял бы это прошлое без осуждения, всю безобразность его, все ошибки? Я упустила случай рассказать, а теперь уж поздно.
Я легла в постель. И до зари снилось мне копье с хвостом Тригона вместо наконечника.
* * *
Утром третьего дня Пенелопа тронула меня за рукав. Она выткала черный плащ. В нем лицо ее будто вытянулось, а кожа потускнела.
– Я знаю, что о многом прошу, но будешь ли ты присутствовать при нашем с Афиной разговоре?
– Буду. И Телегон тоже. Хочу все выяснить и покончить с этим. Устала я от игр.
Все мои слова теперь, как эти, скрежетали на зубах. Я зашагала к вершине. Камни здесь потемнели – шестнадцать лет лились на них мои зелья. Я протянула руку, потерла пальцем изъязвленные пятна. Столько раз я сюда приходила. Столько времени здесь провела. Я закрыла глаза, ощутила над собой заклятие, хрупкое как стекло. И разрешила ему пасть.
Раздалось чуть слышное “дзинь”, будто лопнула перетянутая тетива. Я ждала, что многолетний груз спадет с моих плеч, но вместо этого ощутила, как накатывает беспросветная усталость. Вытянула руку, однако не нашла опоры, лишь пустоту. Я пошатнулась, колени задрожали. Но не время было поддаваться слабости. Мы беззащитны. Афина мчит стрелой к моему острову, как орлица, падает камнем с небес. Сделав над собой усилие, я стала спускаться с горы. Ноги цеплялись за каждый корень, лодыжки подворачивались на камнях. Дыхание ослабло, утратило глубину. Я открыла дверь. Три испуганных лица вскинулись ко мне. Телегон поднялся:
– Мама?
Я оттолкнула его. Небо мое обнажено, и каждый миг опасен. Копье – вот что мне нужно было. Ухватив за корявое древко, я выдернула его из угла, в котором хранила, вдохнула сладкий запах яда. И в голове, кажется, слегка прояснилось. Против этого не пойдет и Афина.
С копьем в руке я вышла в зал, встала у очага. Они неуверенно последовали за мной. Предупреждать о чем-то времени не было. Тело Афины молнией врезалось в пространство, и воздух засеребрился. Нагрудный щит ее пылал, словно только что отлитый. Гребень шлема ощетинился на нас с высоты.
Глаза Афины остановились на мне. Голос ее был темен, как руда.
– Я говорила: ты пожалеешь, если он останется жив.
– Ты ошибалась.
– Всегда ты дерзишь, титанида.
Резко, будто желая ранить меня метким взглядом, она перевела глаза на Телемаха. Он стоял на коленях, Пенелопа рядом.
– Сын Одиссея, – заговорила Афина. Голос ее стал другим, зазолотился. – Зевс предсказал, что на западе возникнет новая империя. Эней бежал туда с оставшимися троянцами, и я хочу, чтобы ахейцы стали им противовесом и сдерживали их. Те земли плодородны и изобильны, увешаны плодами всех сортов, поля и леса кишат зверьем. Ты построишь там богатый город, возведешь крепкие стены, утвердишь законы, дабы остановить волны варваров. Ты породишь великий народ, который будет править в грядущих столетиях. Я собрала надежных людей со всех наших земель и отправила в плавание. Они прибудут сегодня и увезут тебя навстречу твоему будущему.
Все вокруг пылало в ослепительных вспышках ее видений. И Телемах пылал. Плечи его словно раздались, налились мощью руки и ноги. Даже голос стал ниже.
– Мудрая сероокая богиня, – сказал он, – из всех смертных я удостоен чести. Милости, какой ни один человек не заслуживает.
Она улыбнулась, будто храмовая змея над чашей со сливками.
– Корабль придет за тобой на закате. Готовься.
Это был сигнал Телемаху подняться. Явить величие, дарованное Афиной, воздеть его как блещущий штандарт. Но он стоял на коленях, не шевелясь.
– Боюсь, я твоих даров не достоин.
Я нахмурилась. Зачем он так уж пресмыкается? Неразумно это. Пора поблагодарить ее и покончить с этим, пока она не нашла повода для обиды.
Она заговорила с легким раздражением:
– Твои слабости мне известны. Они не важны, ведь я буду рядом и поддержу твое копье. Однажды я уже привела тебя к победе – над женихами. И приведу снова.
– Ты присматривала за мной, – сказал Телемах. – Благодарю тебя за это. Но согласиться не могу.
Гробовая тишина повисла в комнате.
– Что ты хочешь сказать? – Слова ее обжигали.
– Я думал. Думал три дня. И понял, что не склонен воевать с троянцами и создавать империи. Я стремлюсь к другой жизни.
У меня пересохло в горле. Что делает этот глупец? Последним, кто отверг Афину, был Парис, троянский царевич. Он предпочел Афродиту и теперь мертв, а город его обращен в пепел.
Глаза ее, как два сверла, буравили воздух.
– Не склонен? Как это понимать? Другой бог предложил тебе что-нибудь получше?
– Нет.
– Что тогда?
Телемах выдержал ее взгляд.
– Я не желаю такой жизни.
– Пенелопа! – Сказала – как плетью ударила. – Поговори с сыном.
Лицо Пенелопы склонилось к полу.
– Я говорила, богиня. Но он встал на свой путь. Ты ведь знаешь, в роду его отца все упрямые.
– Упрямые в свершениях! – Афина отрубала слова, как птицам головы. – В хитроумии. Это что, вырождение? – Она крутнулась обратно к Телемаху. – Второй раз предлагать не буду. Если упорствуешь в своей глупости, отказываешь мне, блеска моего не увидишь больше. Молить станешь – не приду.
– Понимаю, – ответил Телемах.
Его невозмутимость, видно, взбесила Афину.
– Ни песен о тебе не сложат. Ни преданий. Понимаешь ли это? Ты будешь жить в безвестности. История не сохранит твоего имени. Ты останешься никем.
Слова ее били как молот по наковальне. Он поддастся, думала я. Непременно поддастся. Славы, какую описала Афина, жаждут все смертные. Ведь только так они могут обрести бессмертие.
– Я выбираю этот удел, – ответил Телемах.
Ошеломление явственно просвечивало на ее холодном, прекрасном лице. Сколько раз за вечность свою слышала она “нет”? Этого слова Афина не могла осознать. Она похожа была на орлицу, которая, спикировав на кролика, неожиданно плюхнулась в грязь.
– Глупец, – выплюнула она. – Скажи спасибо, что не убила тебя на этом самом месте. Щажу тебя из любви к твоему отцу, но покровительствовать больше не стану.
Лучи славы, освещавшие Телемаха, померкли. Он словно съежился, стал серым, узловатым, точно кора оливы. Я потрясена была не меньше Афины. Что он наделал? И, захваченная этими мыслями, не увидела, к чему все идет, пока не стало слишком поздно.
– Телегон! – Афина метнула к нему серебристый взгляд. Голос ее опять изменился – металл, звучавший в нем, стал филигранью. – Ты слышал, что я предложила брату. То же предлагаю теперь тебе. Отправишься в плавание, станешь моим оплотом в Италии?
Я будто сорвалась со скалы. Я падала в пустоту, и ухватиться было не за что.
– Сын! – воскликнула я. – Не отвечай!
Молниеносная, как выстрел, обратилась она ко мне:
– Опять ты смеешь препятствовать? Чего тебе еще, колдунья? Я поклялась, что не причиню ему вреда. Я преподношу ему дар, за который люди душу готовы продать. Всю жизнь его будешь стреноженным держать, как увечного коня?
– Не нужен он тебе, – сказала я. – Он убил Одиссея.
– Одиссей сам себя убил. – Слова ее, как лезвие косы, со свистом рассекли пространство. – Он сбился с пути.
– Это ты его сбила.
Ярость задымилась в глазах Афины. Как будет выглядеть острие ее копья, раздирая в кровь мою глотку, – такую мысль я в них прочла.
– Я бы сделала его богом, – сказала она. – Равным. Но в конце концов он оказался слабаком.
Вот и все извинение, другого от богов не дождешься. Оскалив зубы, я взрезала воздух острием собственного копья.
– Моего сына ты не получишь. Я не отдам его без боя.
Рядом раздался тихий голос:
– Мама! Можно мне сказать?
Я разбивалась вдребезги. Я знала, что увижу, взглянув на него, – страстную надежду и мольбу. Он хотел уйти. Всегда хотел, с тех пор как родился и я взяла его на руки. Я позволила Пенелопе остаться на острове, чтобы она не потеряла сына. А взамен теряю своего.
– Я грезил об этом, – продолжил он. – О золотых полях, непрерывно простирающихся до горизонта. О садах, мерцающих реках, плодящихся стадах. И думал, что вижу Итаку.
Он старался говорить мягко, сдерживая затоплявший его восторг. Я вспомнила Икара, который умер, получив свободу. А Телегон умрет – не получив. Умрет не плоть его и не скоро. Но все прелестное в нем увянет и отпадет.
Он взял меня за руку. Как делают герои поэм. Но разве нашу жизнь нельзя назвать песней? Этот рефрен мы повторяли так часто.
– Это рискованно, я знаю, но ты научила меня осторожности. Я на это способен, мама. Я этого хочу.
Я ощущала себя серым пространством, заполненным пустотой. Что тут скажешь? Одному из нас придется горевать. И я не допущу, чтобы горевал он.
– Сын мой, тебе решать.
Радость его прорвалась, хлынула волной. Я отвернулась, не в силах на это смотреть. И подумала: Афина довольна, наверное. Наконец-то отомстила мне.
– Готовься к приходу корабля, – сказала она. – Он прибудет днем. Другого я не пришлю.
* * *
Свет поблек, опять стал просто солнечным. Пенелопа с Телемахом отошли в сторону. Телегон обнял меня, как с детства не обнимал. Как никогда, наверное, не обнимал. Запомни это, говорила я себе. Его широкие плечи, изгиб спины и теплое дыхание. Но разум мой был выжжен и выметен ветром.
– Мама? Разве ты не можешь за меня порадоваться?
Нет, хотела крикнуть я ему. Нет, не могу. С чего мне радоваться? Мало того, что я отпускаю тебя? Но я не хотела, чтобы напоследок Телегон видел меня такой – матерью, которая вопит и причитает, будто он умер, тогда как он преисполнен жизнью, долгой и многообещающей.
– Радуюсь, – сказала я через силу.
И повела Телегона в его комнату. Помогла собрать вещи, набивая сундуки всевозможными лекарствами – от ран и головной боли, от чумы, бессонницы и даже для родов, услышав о которых он покраснел.
– Ты станешь основателем династии, – сказала я. – Как тут без наследников.
Я отдала ему всю теплую одежду, какая была, хотя на дворе стояла весна и приближалось лето. Велела взять с собой Арктурос, которая полюбила его еще волчонком. Я навязывала ему амулеты, окутывала чарами. Громоздила друг на друга сокровища – золото, серебро, тончайшее шитье, ведь лучше всего новый царь преуспеет, если найдет чем удивить.
К этой минуте он уже отрезвел.
– Что, если у меня не получится?
Я представила себе земли, обрисованные Афиной. Покатые холмы, где теснятся отяжелевшие от плодов сады и нивы, великолепную цитадель, которую возведет мой сын. Восседая на высоком троне в залитом солнцем зале, он станет вершить суд, мужчины и женщины потянутся со всего света, чтобы преклонить перед ним колени. Из него выйдет хороший правитель. Справедливый и добросердечный. И ничем он не будет снедаем, в отличие от своего отца. Телегон никогда не жаждал славы, жаждал лишь жизни.
– У тебя получится.
– Ты ведь не думаешь, что она хочет мне навредить?
Теперь он забеспокоился – теперь, когда уже слишком поздно. Ему ведь только шестнадцать, он совсем новичок в этом мире.
– Нет, – ответила я. – Не думаю. Она ценит твое происхождение, а со временем оценит и тебя самого. Афина надежнее Гермеса, хотя назвать постоянным никого из богов нельзя. Нужно быть независимым, не забывай.
– Не забуду. – Он посмотрел мне в глаза. – Ты не сердишься?
– Нет.
Гнева-то и не было никогда, лишь страх и печаль. Ведь боги могли использовать его против меня.
Стук в дверь. За ней – Телемах, в руках что-то длинное, обернутое шерстяной тканью.
– Простите за вторжение. – Моего взгляда он избегал. Сверток протянул сыну. – Это тебе.
Телегон развернул ткань. Гладкая деревянная дуга с зауженными, насеченными концами. Вокруг нее аккуратно смотана тетива. Телегон погладил обтянутую кожей рукоять:
– Красивый.
– Он принадлежал нашему отцу, – сказал Телемах.
Телегон, пораженный, поднял на него глаза. Я увидела тень былой скорби, пробежавшую по его лицу.
– Не могу, брат. Я и так уже забрал твой город.
– Город моим вовсе не был. Как и это. С тем и другим ты, полагаю, справишься лучше.
Казалось, я стою где-то далеко-далеко. Впервые я увидела так отчетливо годы, их разделявшие. Моего пылкого сына и этого мужчину, который предпочел остаться никем.
Мы отнесли багаж Телегона на берег. Телемах и Пенелопа попрощались с ним и отошли. Я ждала, стоя рядом с сыном, но он едва ли это замечал. Ведь глаза его отыскали горизонт – шов, соединявший воды с небом.
Корабль вошел в гавань. Большой, борта в свежей смоле и краске, новенький, сияющий парус. Команда работала слаженно, деловито. Бороды моряков были подстрижены, точеные тела крепки. Они спустили трап и в нетерпении столпились у поручня.
Телегон шагнул им навстречу. Широкоплечий, стоял он, сияя в солнечных лучах. Шедшая за ним по пятам Арктурос пыхтела рядом. На плече его висел натянутый отцовский лук.
– Я Телегон Ээйский, – воскликнул он, – сын великого героя и богини, еще более великой. Сама сероокая Афина привела вас сюда, так добро пожаловать.
Моряки упали на колени. Я думала, что не вынесу этого. Схвачу его и никуда не отпущу. Но я лишь обняла его в последний раз, прижала крепко, будто хотела впечатать в себя. А потом смотрела, как он занял свое место среди них, встал на носу корабля, четко выделяясь на фоне неба. Свет отлетал от воды серебристыми стрелами. Я подняла руку в знак благословения и отдала сына миру.
* * *
В последующие дни Телемах и Пенелопа обращались со мной как с египетским стеклом. Говорили тихо и мимо кресла моего ходили бесшумно. Пенелопа уступила мне место у ткацкого станка. Телемах все время наполнял мой кубок. В очаге постоянно поддерживался огонь. Но все было впустую. Пусть и добрые, они ничего для меня не значили. Я с сиропами в своей кладовой дольше была знакома. Я взялась за травы, но они словно вяли в руках. Без моего заклятия пространство обнажилось. Теперь боги могли ходить взад-вперед, если вздумается. Могли делать что угодно. Остановить их у меня не было сил.
Дни становились теплее. Небо помягчело, раскрылось над нами, словно мякоть спелого плода. Копье по-прежнему стояло в углу моей комнаты. Я подошла к нему, сняла чехол, чтобы вдохнуть запах белесых, ядовитых хвостовых гребней, но зачем – не смогла бы сказать. Потерла грудь, будто разминая тесто.
– Ты здорова? – спросил Телемах.
– Здорова, конечно. Что со мной может случиться? Бессмертные не хворают.
Я спустилась к берегу. Шла осторожно, будто младенца несла на руках. Солнце сжигало горизонт. Все сжигало – мою спину, лицо, руки. Я не накидывала покрывало. Не сгорю. Никогда не сгорала.
Мой остров окружал меня. Мой дом, мои травы и звери. Так оно и будет, думала я, без конца, всегда одно и то же. Пенелопа с Телемахом добры ко мне, да что с того? Даже если всю жизнь они здесь проживут и она станет мне столь желанным другом, а он кем-то еще – что с того, раз все закончится в один миг? Они зачахнут, я сожгу их тела и стану замечать, как воспоминания о них желтеют и стираются, как стирается все в бесконечном прибое столетий, даже Дедал, даже забрызганный кровью Минотавр, даже ненасытная Сцилла. Даже Телегон. Шестьдесят, семьдесят лет, может быть, отведено смертному. Потом он сойдет в царство мертвых, куда мне никогда не попасть, ведь бог – противоположность смерти. Я попыталась вообразить сумрачные залы, серые луга и медленно бредущих по ним белых призраков. Одни идут рука об руку с теми, кого любили при жизни, другие ждут, уверенные, что однажды их любимые явятся. А для тех, кто не был любим, прожил жизнь, полную боли и страха, есть черная река Лета – выпьешь воды и все забудешь. Хоть какое-то утешение.
А для меня ничего нет. Я пройду сквозь бессчетные тысячелетия, и все, кого я знала, утекут, как песок сквозь пальцы, а останутся лишь мне подобные. Олимпийцы и титаны. Мои сестры и братья. Мой отец.
И тут что-то во мне произошло. Такое случалось давным-давно, когда я только начинала колдовать: ты вдруг ясно видишь путь, он расстилается прямо под ногами. Столько лет я боролась, отбивалась и все же бездействовала при этом, точно как сказала сестра. А теперь словно услышала голос того бледного существа – хозяина черных глубин.
Так сотвори другой, дитя.
Я не готовилась. Если сейчас не готова, то когда буду? Даже подниматься на вершину не стала. Он может спуститься сюда, на мои желтые пески, и встретиться со мной на этом самом месте.
– Отец, – обратилась я к пространству, – хочу говорить с тобой.
Глава двадцать пятая
Таких богов, как Гелиос, не призывают, но я ведь своенравная дочь, добывшая Тригонов хвост. А боги любят необычное, я уже говорила. Любопытны как кошки.
* * *
Он вышел из воздуха. И в лучах его короны берег мой сделался золотым. Багрянец его одежд был густ, точно озеро крови. Века прошли – он не изменился и на волосок. Все тот же лик, с детства меня обжигавший.
– Я пришел.
Голос его накатывал как жар костра.
– Прошу положить конец моему изгнанию.
– Конца не будет. Ты наказана навечно.
– Будь добр, вступись за меня перед Зевсом. Попроси сделать тебе одолжение и отпустить меня.
Судя по лицу, он скорее изумлялся, чем гневался.
– И зачем мне это?
Здесь я много чего могла бы ответить. Затем, что все это время ты использовал меня как разменную монету. Затем, что видел тех людей, знал, кто они такие, и все же позволил им высадиться на мой остров. Затем, что после, когда меня сломили, не пришел.
– Затем, что я твоя дочь и хочу быть свободной.
Он не запнулся даже.
– Непослушная и больно дерзкая, как всегда. Зовет меня по глупости своей да по пустякам.
Я посмотрела в его лицо, излучавшее самодовольную мощь. Великий небесный страж. Спаситель – так называли его. Всевидящий, несущий свет, отрада людская. Я дала ему возможность. Он мне и того ни разу не дал.
– Помнишь, как у тебя во дворце секли Прометея?
Он прищурился:
– Разумеется.
– Вы все потом ушли, а я осталась. Утешила его, и мы побеседовали.
Отец прожег меня взглядом.
– Ты не посмела бы.
– Не веришь – самого Прометея спроси. Или Ээта. Хотя я удивлюсь, если от него ты добьешься правды.
Тело заныло уже от отцовского жара, глаза заслезились.
– Ты совершила тяжкую измену, если пошла на это. И как никогда заслуживаешь изгнания. Даже большего наказания, самого страшного, какое я могу назначить. Из-за глупой прихоти ты сделала нас беззащитными перед Зевсовым гневом.
– Да. И если ты не хочешь прекратить мое изгнание, сделаю это снова. Я расскажу Зевсу о своем поступке.
Он весь сморщился. Впервые в жизни я и в самом деле его ошеломила.
– Не расскажешь. Зевс тебя уничтожит.
– Возможно. Но наверное, сначала выслушает. И сочтет, что на самом-то деле ты виноват – лучше нужно было за дочерью следить. Я и о другом ему расскажу, не сомневайся. О тех изменах, что вы с дядьями готовите украдкой, обсуждаете шепотом. Зевсу, наверное, приятно будет узнать, сколь неискоренима крамола среди титанов, как думаешь?
– Ты смеешь угрожать мне?
Ох уж эти боги. Вечно говорят одно и то же.
– Смею.
Тело его ослепительно полыхало. Голос прожигал до костей.
– Ты развяжешь войну.
– Надеюсь. Ибо я предпочту увидеть тебя поверженным, отец, чем и дальше жить в заточении ради твоего удобства.
Ярость отца была до того горяча, что пространство вокруг колебалось и кривилось.
– Я могу одной мыслью прикончить тебя.
Этого я боялась издавна – без следа исчезнуть в белизне. И теперь содрогнулась. Но довольно. Довольно, в конце-то концов.
– Можешь. Но ты всегда был осторожным, отец. Я выстояла против Афины, ты знаешь. Спустилась в беспросветные глубины. Ты не можешь угадать, какие чары я наложила, каких ядов набрала, чтобы защититься от тебя, и как твоя собственная сила, срикошетив, может ударить по тебе же. Кто скажет, что во мне скрыто? Хочешь узнать?
Слова мои повисли в воздухе. Глаза его превратились в пламенеющие золотые диски, но я не отводила взгляда.
– Если соглашусь, – сказал он, – это будет последнее, что я для тебя сделаю. Больше ни о чем не проси.
– Не стану, отец. Завтра я покину это место.
Он не спросил, куда я отправлюсь, его это не интересовало. Так много лет, еще ребенком, вглядывалась я в блистательные отцовские черты, силясь увидеть мельком среди его мыслей ту, что носит мое имя. Но он был как арфа с единственной струной, настроенной на одну лишь ноту – себя самого.
– Всегда ты была худшей из моих детей. Не вздумай меня опозорить.
– Я придумала кое-что получше. Буду жить как хочу, а станешь считать своих детей – меня вычеркни.
Он прямо остолбенел от злости. Будто камень проглотил да подавился.
– Передавай привет маме, – сказала я.
Отец лязгнул челюстью и исчез.
* * *
Желтые пески поблекли до прежнего оттенка. Вновь появились тени. С минуту я стояла неподвижно, переводя дух, и в груди отчаянно колотило. А потом перестало. Мысли мои, освободившись, устремились вперед, понеслись над землей, взлетели вверх по холму в мою комнату, где ждало своего часа копье с тусклым ядовитым острием. Давно уже я должна была вернуть его Тригону, но хранила для защиты и чего-то еще – сама не знала чего. И вот наконец поняла.
Поднявшись к дому, я застала Пенелопу за своим станком.
– Пора принять решение. Я должна сделать кое-что. И завтра отбываю, надолго ли – не могу сказать. Но сначала доставлю тебя в Спарту, если хочешь туда.
Она подняла голову от гобелена, над которым работала. Бурное море и пловец, гребущий прямиком во тьму.
– А если не хочу?
– Тогда оставайся здесь.
Челнок она держала как нечто невесомое, как птичку с полыми костями.
– Не будет ли это… навязчиво? Я ведь понимаю, как дорого обошлась тебе.
Телегон – о нем она говорила. Печаль осталась и останется навсегда. Но серый туман ушел. Я была чистой и отрешенной, как ястреб, парящий высоко-высоко в эфире.
– Здесь он не был бы счастлив.
– Но из-за нас он ушел с Афиной.
Слова ее кольнули, но лишь мое самолюбие.
– Она далеко не худшая из них.
Из них – я так и сказала.
– Выбирай, Пенелопа. Что будешь делать?
Волчица потянулась, зевнула, скрипнув пастью.
– Я, пожалуй, в Спарту не тороплюсь.
– Тогда идем, мне нужно тебе кое-что рассказать. – Я повела ее в кухню, где стояли рядами склянки и пузырьки. – Я заколдовала остров, чтобы он казался морякам неприветливым. И даже без меня иллюзия не развеется. Но люди порой безрассудны, а самые безрассудные часто на все готовы. Вот зелья, которые действуют без колдовства. Здесь и яды, и целебные мази. А это – снотворное. – Я дала ей пузырек. – Действует не сразу, поэтому до последнего не жди. Добавь его им в вино. Десяти капель будет достаточно. Ну как, сможешь?
Она поболтала пузырек, взвешивая содержимое. Чуть заметная улыбка тронула ее губы.
– Ты ведь помнишь, что обращаться с непрошеными гостями я умею.
* * *
Не знаю, где пропадал Телемах, но ужинать он не пришел. А мне что за дело? Времена, когда я таяла как воск, прошли. Мой путь лежал передо мной. Я собрала вещи. Несколько перемен одежды, плащ, а остальное – травы да пузырьки. Потом взяла копье и вышла из дому в теплую ночь. Нужно было еще заклинания наложить, но сначала – сходить к лодке. Я не видела ее с тех пор, как Телемах принялся за починку, и хотела убедиться, что лодка готова к плаванию. Прожилки молний вспыхивали над морем, бриз доносил издалека запах пламени. Бушевал тот самый последний шторм, которого я советовала Телегону дождаться, но меня он не пугал. Стихнет к утру.
Войдя в пещеру, я глазам не поверила. Неужели передо мной та самая лодка? Она стала длиннее, нос был перестроен, заужен. Мачта лучше оснащена, руль аккуратнее обтесан. Я обошла лодку. На носу появилась небольшая фигура – сидящая львица с раскрытой пастью. Шерсть мастер изобразил в восточном стиле – каждый завиток, скрученный как ракушка улитки, по отдельности. Я протянула руку – потрогать.
– Воск не застыл еще. – Он вышел из темноты. – Всякому кораблю нужна носовая фигура – свой дух, так мне всегда казалось.
– Красивая.
– Я рыбачил в бухте, когда явился Гелиос. Все тени исчезли разом. Я слышал, как ты говорила с ним.
Я вспыхнула от смущения. Какими злобными, дикими, жестокими мы, наверное, ему показались! И продолжила разглядывать лодку, лишь бы на него не смотреть.
– Тогда ты знаешь, что изгнанию моему конец и завтра я отплываю. Я спросила твою мать, отправится она в Спарту или останется. Она сказала, что хочет остаться. Предлагаю выбор и тебе.
Море снаружи шуршало, как ткацкий челнок. Желтые звезды висели низко, будто спелые груши на ветке.
– Я сердился на тебя.
Ну надо же. Кровь прилила к лицу, обожгла мне щеки.
– Сердился.
– Да. Ты думала, я уйду с Афиной. И это после всего, о чем я тебе говорил. Я не твой сын и не мой отец. Ты должна была понять, что от Афины мне ничего не нужно.
Голос Телемаха был ровен, но остроту упрека я почувствовала.
– Прости. Не могла поверить, что хоть кто-то в нашем мире способен этой богине отказать.
– Удивительно слышать такое от тебя.
– Я ведь не даровитый молодой царевич, от которого ждут великих дел.
– Это преувеличение.
Я провела рукой по когтистой лапе львицы, ощутив липкую восковую пленку.
– А ты для всех, на кого сердит, делаешь что-нибудь красивое?
– Нет. Для тебя только.
Снаружи полыхнула молния.
– Я сердилась тоже. Думала, тебе не терпится уехать.
– И как ты могла такое подумать? Знаешь ведь, я прятать лица не умею.
Запах пчелиного воска был густ и сладок.
– Ты так говорил об Афине, тебе являвшейся. С тоской, мне показалось. Будто хранил это про себя, как тайну сердца.
– Стыдился, потому и хранил про себя. Не хотел говорить тебе, что она всегда отца любила больше.
Глупая. Но вслух я этого не сказала.
– В Спарту я не хочу. И здесь оставаться – тоже. Где я хотел бы быть, ты, по-моему, знаешь.
– Тебе туда нельзя. Для смертного там небезопасно.
– Подозреваю, там вообще небезопасно. Видела бы ты свое лицо. Тоже прятать не умеешь.
“И какое у меня лицо?” – хотелось спросить. Но вместо этого я сказала:
– Ты оставишь мать?
– Здесь она будет жива-здорова. И довольна, думаю.
В воздухе носилась, благоухая, древесная стружка. Этот самый запах исходил от него, когда он резал по дереву. Безрассудство вдруг овладело мной. Я устала беспокоиться, убеждать, все тщательно продумывать. Кому-то это свойственно от природы, но не мне.
– Хочешь отправиться со мной – препятствовать не буду, – сказала я. – Мы отплываем на рассвете.
* * *
Я совершала свои приготовления, он – свои. Мы трудились, пока небо не посветлело. Нагрузили наше судно припасами, какие только оно могло выдержать: сыром и жареным ячменем, сушеными и свежими фруктами. Телемах прибавил к этому рыболовные сети и весла, запасную веревку, ножи – все аккуратно уложил по местам и закрепил. Прокатив лодку по бревнам, мы столкнули ее в воду, и корпус легко проскользнул сквозь прибойную волну. Пенелопа стояла на берегу, махала нам на прощание. Сообщить ей о своем отъезде Телемах пошел один. Что думала Пенелопа на этот счет, лицо ее не выдавало.
Телемах поднял парус. Шторм миновал. Дул свежий, крепкий ветер. Он подхватил нас, пронес через залив. Я оглянулась на Ээю. Второй только раз за всю свою жизнь видела я, как умаляется она, оставаясь позади. Все больше воды разделяло нас, утесы Ээи отступали. Я ощущала на губах вкус соленых брызг. Со всех сторон катились, свиваясь, серебристые волны. Гром не грянул. Я была свободна.
Но думала: нет. Еще нет.
– Куда направляемся?
Рука Телемаха, выжидая, лежала на руле.
В последний раз я называла это имя вслух его отцу.
– К проливу. К Сцилле.
Я видела, как он осознал мои слова. А потом умелой рукой развернул нос в нужную сторону.
– Не испугался?
– Ты предупредила, что там небезопасно. Пугаться, полагаю, бесполезно.
Море струилось мимо. Остался позади остров, где когда-то останавливались мы с Дедалом по пути на Крит. Я увидела тот самый песчаный берег и мельком – рощу миндаля. А разбитый грозой тополь, верно, исчез давно, рассыпался в прах.
Мутное облако поднялось над горизонтом. С каждым часом оно росло, клубилось как дым. Я знала, что это.
– Спусти парус. Прежде нужно сделать тут кое-что.
Перегнувшись через борт, мы выловили двенадцать рыбин, самых больших, какие попались. Они извивались, орошая палубу холодными солеными брызгами. Я всыпала в их разинутые рты по щепотке трав, произнесла слово. Как когда-то, услышала треск, звук разрывающейся плоти, и вот на месте рыб возникли двенадцать тучных растерянных баранов. Они толкались, закатывали глаза, сбившись в кучу на тесной палубе. И хвала богам – иначе они не смогли бы стоять. Поскольку ноги иметь не привыкли.
Телемаху пришлось перелезть через них, чтобы добраться до весел.
– Грести, пожалуй, будет трудновато.
– Бараны тут не задержатся.
Он хмуро поглядел на одного:
– А на вкус они тоже как баранина?
– Не знаю.
Я вынула из мешочка с травами маленький глиняный горшок, который наполнила прошлой ночью. Запечатанный воском, с ручкой-петелькой. Кожаным шнурком привязала его к шее самого крупного барана.
Мы развернули парус. Я рассказала Телемаху о тумане и облаках брызг, и он, соорудив временные уключины, приготовил два весла. Были они неуклюжими, ведь лодка управлялась парусом, но могли выручить нас, если ветер стихнет совсем.
– Нам нужно двигаться, – сказала я ему. – Во что бы то ни стало.
Он кивнул, словно было это проще простого. Но я-то знала побольше. И копье с ядовитым шипом на острие держала в руке, да только помнила, как скора Сцилла. Я говорила Одиссею, что ей нельзя противостоять. А сама опять тут как тут.
Легонько тронув Телемаха за плечо, я прошептала заклинание. И ощутила, как вокруг него сгустилась иллюзия: он исчез – опустела палуба, освободилось пространство. Пристального взгляда иллюзия не выдержит, но от мимолетного спрячет. Телемах наблюдал за мной, не задавая вопросов. Он доверял мне. Я резко отвернулась к носу.
Вокруг клубился туман. Волосы мои стали влажными, а поверх вод до нас доносилось уже чмоканье водоворота. Харибда – так называли люди эту воронку. Она тоже забирала моряков, свою долю – тех, кто пробовал избегнуть ненасытной Сциллы. Бараны, пошатываясь, жались ко мне. В отличие от настоящих, они не издавали ни звука. Не знали, как использовать гортань. Жаль было смотреть на них, дрожащих, в этом новом, чудовищном обличье.
Пролив выступил из тумана, и мы скользнули в его горло. Я глянула на Телемаха. Весла держит наготове, взгляд настороженный. У меня волосы вздыбились на затылке. Что я наделала? Нельзя было брать его с собой.
Запах ударил мне в нос, и за столько лет не забытый: гниль и злоба. А потом появилась она, выползла из серого тумана. Все те же бесформенные головы, крадучись, спускались со скалы, терлись о камень. Налитые кровью глаза впились в баранов, от которых разило салом и ужасом.
– Давай! – крикнула я.
И Сцилла набросилась. Отверзла шесть пастей, ухватила шесть баранов. И вместе с ними прянула в туман. Я услышала, как хрустят кости, как булькают, заглатывая, ее глотки. Скалу забрызгала кровь.
Я успела лишь раз взглянуть на Телемаха. Он напряженно греб, ведь ветер стих почти. На руках его выступил пот.
Зловеще раскачивая головами, вновь появилась Сцилла. Меж зубов ее торчали клочья шерсти.
– Теперь этих, – сказала я.
Она так быстро схватила оставшихся шестерых – после моих слов и сердце стукнуть не успело, а бараны уж исчезли. Тот, с горшочком, был среди них. Я силилась услышать, как зубы Сциллы разгрызают глиняные стенки, но различала лишь треск костей и плоти.
Прошлой ночью под холодной луной я сцедила яд с наконечника копья. Прозрачный и жидкий, он стекал в чашу из шлифованной бронзы. Я добавила диктамнон, собранный давным-давно на Крите, корень кипариса, осколки ээйских скал, землю из моего сада и, наконец, – собственную алую кровь. Жидкость вспенилась, пожелтела. Я залила ее в горшочек и запечатала воском. А теперь зелье, пройдя сквозь глотку Сциллы, должно быть, уже разливалось по внутренностям.
Я думала, двенадцать баранов притупят остроту ее голода, но взгляд возвратившейся Сциллы был тем же, что и всегда, – хищным и алчущим. Словно не желудок свой она кормила, а неистребимую ярость.
– Сцилла! – Я подняла копье. – Это я, Цирцея, дочь Гелиоса, ээйская колдунья.
Она завопила, залаяла, и эти нестройные звуки, как когда-то, впились мне в уши, но в них не было и намека на узнавание.
– Давным-давно я превратила тебя из нимфы в ту, кто ты есть. А теперь явилась, чтобы силой Тригона положить конец начатому.
И, обращаясь к пропитавшему воздух туману, я сказала свое слово.
Сцилла зашипела. Взгляд ее не выражал ничего, хоть чуточку похожего на любопытство. Головы раскачивались, осматривая палубу, будто разыскивали еще баранов, прежде не замеченных. Я слышала, как Телемах за моей спиной гребет изо всех сил. Он один и двигал нас вперед – парус повис тряпкой.
Я заметила тот миг, когда глаза Сциллы пронзили мою иллюзию и углядели его. Она нетерпеливо, утробно завыла.
– Нет! – Я взмахнула копьем. – Этот смертный под моей защитой. Тронь его, и обречешь себя на вечные муки. У меня Тригонов хвост, видишь?
Она завопила опять. Дохнув, обдала меня зловонием и иссушающим жаром. Головы ее от возбуждения раскачивались все быстрее. Они кусали воздух, из пастей свисали длинные нити слюны. Она боялась копья, но надолго этот страх ее не сдержал бы. Ей полюбился вкус человеческой плоти. Сцилла алкала ее. Цепенящий, темный ужас накатил на меня. Я почувствовала, что чары начали действовать, я могла поклясться в этом. Неужели ошиблась? От паники взмокла спина. Мне придется сразиться с шестью хищными головами сразу. А воевать меня разве учили? Со мной и одна голова справится, и тогда Телемах… докончить эту мысль я себе не позволила. Разум мой насаживал одну идею на другую – все сплошь бесполезные: о заклятиях, неспособных затронуть Сциллу, ядах, которых у меня не было, богах, что не придут на помощь. Я могла бы сказать Телемаху: “Прыгай в воду!”, да куда бы он поплыл? Вне досягаемости Сциллы лежал лишь один путь – прямиком во всепоглощающий водоворот Харибды.
Я встала между ней и Телемахом, выставив копье, натянутая как струна. Нужно ранить ее, прежде чем она меня достанет, так я себе сказала. Нужно хотя бы пустить Тригонов яд ей в кровь. Я приготовилась к удару.
Но его не последовало. Одна из пастей Сциллы как-то странно задвигалась, челюсти болтались туда-сюда. Она будто бы подавилась – такой из глубин ее груди вырвался звук. Потом рыгнула, и зубы ее облила желтая пена.
– Что такое? – раздался голос Телемаха. – Что происходит?
Отвечать времени не было. Тело Сциллы вывалилось из тумана. Эту студенистую громаду я увидела впервые. На наших глазах, прямо над нами она съезжала вниз, царапаясь о скалу. Головы Сциллы визжали и взметывались, будто силясь втащить тело обратно. Но оно лишь неудержимо сползало, как камнями нагруженное. Я уже видела, откуда растут ее конечности – двенадцать уродливых щупалец тянулись от туловища куда-то в туман. Гермес говорил, Сцилла всегда их прячет, они свернуты кольцами там, в ее пещере, среди костей да завалявшихся обрывков плоти, и крепко держатся за камни, чтоб остальная Сцилла, ринувшись вниз за поживой, могла вернуться обратно.
Головы скулили, лязгали зубами и, становясь на дыбы, норовили покусать свои же шеи. Серую кожу Сциллы исполосовали потеки желтой пены и ее собственной красной крови. Где-то зашуршало, будто валун волокли по земле, и вдруг нечто серое, пролетев мимо нас, шлепнулось в воду рядом с лодкой. Палуба резко накренилась, я едва устояла на ногах. А обретя равновесие, поняла, что вижу одну из гигантских конечностей Сциллы. Толстая, как самый древний дуб на Ээе, она висела плетью, уходя под воду.
Хватка ее разжалась.
– Уходим, – сказала я. – Быстрее. Это только начало.
И не успела договорить, как шуршание послышалось вновь.
Телемах предостерегающе вскрикнул. Вторая конечность шлепнулась так близко к корме, что утянула ее за собой – поручень ушел под воду наполовину. Толчок сбил меня с ног, а Телемаха сбросил со скамьи. Но он сумел удержать весла и, поднатужившись, вогнал их на место. Вокруг нас бурлили волны, лодку кидало то вверх, то вниз. А над нашими головами вопила и билась Сцилла. Под тяжестью упавших конечностей она сползала со скалы. Мы оказались уже в пределах досягаемости, но Сцилле было не до нас. Она яростно кусала обмякшую плоть своих щупалец. Поколебавшись мгновение, я воткнула древко копья меж тюков с припасами, чтобы не укатилось в неразберихе. И выхватила у Телемаха одно весло.
– Ходу.
Мы гребли изо всех сил. Еще одна конечность, прошуршав, рухнула в воду, поднятая ею волна захлестнула палубу и развернула нас носом к Харибде. Я увидела мельком этот вихревой хаос, поглощавший целые корабли. Вцепившись в руль, Телемах пытался повернуть лодку.
– Веревку! – крикнул он.
Я выкопала ее из тюков с припасами. Сделав петлю, Телемах накинул веревку на руль, дернул, силясь направить лодку назад, прочь из пролива. Тело Сциллы раскачивалось над нами на высоте в две мачты. Конечности вываливались одна за другой, и каждый рывок утягивал болтавшееся туловище все ниже.
Десять, считала я. Одиннадцать.
– Надо уходить!
Телемах выровнял нос. Отвязал руль, и мы опять кое-как ухватились за весла. Лодку под скалой швыряло туда-сюда по изрезанным волнам, словно опавший лист. Вода вокруг нас пожелтела. Лишь одна, последняя конечность висела теперь вдоль скалы. Только она, тугая, неестественно растянутая, и удерживала Сциллу.
И вот разжалась. Гигантское тело Сциллы ударилось о воду. Волна вырвала весла из наших рук, обдала мне голову холодной соленой водой. Краем глаза я увидела, как наши припасы смывает в море и вместе с ними исчезает в белой пене Тригоново копье. Утрата эта ударом под дых поразила меня, но думать о ней было некогда. Ожидая, что палуба под нами вот-вот треснет, я схватила Телемаха за руку. Но крепкие доски выдержали, и веревка на руле тоже. Последняя огромная волна, накатив, вытолкнула нас вперед, прочь из пролива.
Чмоканье Харибды стихло, вокруг нас раскинулось море. Поднявшись на ноги, я оглянулась. Под скалой, где обитала Сцилла, торчал громадный риф. Очертания шести змеевидных голов над ним я различала, но они не двигались. И больше никогда не будут. Сцилла обратилась в камень.
* * *
До суши добирались долго. Руки и спина у меня болели, словно исхлестанные плетью, а Телемаху наверняка было и того хуже, но наш парус каким-то чудом уцелел и влек нас вперед. Круглое блюдо солнца скатилось в море, над водами воцарилась ночь. В исколотой звездами черноте я разглядела сушу, мы втащили лодку на берег. Весь наш запас пресной воды пропал, и Телемах глядел вокруг мутными глазами, почти не разговаривал. Я отыскала речку, принесла ему до краев наполненную чашу, которую сотворила из камня. Телемах осушил ее, а потом очень долго лежал без движения – я даже испугалась, – но в конце концов откашлялся и спросил, нет ли чего поесть. Я успела уже собрать немного ягод и выловить рыбину – она жарилась на вертеле над костром.
– Прости, что подвергла тебя такой опасности. Нас бы на кусочки разнесло, если б не ты.
Телемах устало кивнул, пережевывая рыбу. Лицо его все еще было бледно и искажено.
– Признаюсь, я рад, что повторять это нам не придется.
Он навзничь лег на песок, и глаза его закрылись.
Телемаху ничто не угрожало – мы расположились в уголке, за выступом скалы, и я оставила его, чтобы прогуляться по берегу. Похоже, мы оказались на острове, но точно сказать нельзя было. Нигде не видела я дымка над деревьями, а внимая, слышала лишь ночных птиц, шелест кустов и шипение волн. Дальше от берега росли цветы да густой лес, но я не пошла взглянуть. Перед моими глазами вновь вставала глыба, прежде называвшаяся Сциллой. Ее нет больше, нет совсем. Впервые за много столетий я не связана была с океаном горя и скорби. Ни одна душа не сойдет больше в подземный мир, отмеченная моим именем.
Я обратилась к морю. Непривычно было стоять с пустыми руками, не держась за древко копья. Ветер обдувал ладони, запах соли смешивался со свежим благоуханием весны. Я представила, как длинный серый хвост погружается во тьму, чтобы отыскать своего хозяина. Тригон, твой хвост возвращается к тебе. Я долго его не отдавала, но в конце концов применила достойно.
Ласковые волны омывали песок.
Я ощущала кожей чистоту окружающей тьмы. И шла в прохладном воздухе, будто по озеру плыла. Мы лишились всего, остались лишь два мешочка: с инструментами, что Телемах носил на поясе, да мой, с зельями, – его я привязала к себе. Нужно смастерить весла и запасти еды. Но об этом подумаем завтра.
Я прошла мимо груши, осыпанной белыми цветами. Рыба плеснула в освещенной луною реке. С каждым шагом мне становилось легче. Какое-то чувство теснилось в горле. Я даже не сразу поняла, какое именно. Так давно уже стала суровой и старой, будто монолит, иссеченный временем и печалями. Но это лишь форма, в которую меня залили. И сохранять ее необязательно.
Телемах все спал. Руки сцепил под подбородком, как ребенок. Эти руки, стертые до крови о весла, я положила себе на колени и, ощущая их теплую тяжесть, смазала мазью. Не ожидала, что пальцы у него такие мозолистые, зато ладони – гладкие. Так часто на Ээе еще гадала я, каково это – к нему прикасаться.
Глаза Телемаха открылись, будто я произнесла это вслух. Ясные, как прежде.
– Сцилла не родилась чудовищем. Я сделала ее такой.
Лицо его скрывалось в тени костра.
– Как это случилось?
Что-то во мне вскричало предостерегающе: заговоришь – он побледнеет и возненавидит тебя! Но я отбросила эту мысль. Побледнеет так побледнеет. Не собираюсь больше ткать полотна днем и распускать их ночью, не созидая ничего. Я рассказала все как было – и про ревность, и про каждую мою глупость, и про всех, кто лишился жизни из-за меня.
– Может, Сцилле суждено было стать чудовищем, просто свершилось это твоими руками, – сказал Телемах.
– Ты себя так за повешенных служанок оправдываешь?
Ударь я его – воздействие было бы то же.
– За это я себя не оправдываю. Всю жизнь буду носить позор. Исправить я ничего не могу, но желать исправить до конца дней не перестану.
– Этим-то ты и отличаешься от отца.
– Да! – ответил он резко.
– Я чувствую то же. Так что не пытайся лишить меня раскаяния.
Он долго молчал. Потом сказал:
– Ты мудра.
– Если и так, то потому лишь, что сотню жизней делала глупости.
– Но ты хотя бы боролась за то, что тебе дорого.
– Не всегда это благо. Должна сказать, все мое прошлое похоже на сегодня: жуть да чудовища, о которых никто и знать не хочет.
Телемах удерживал мой взгляд. Удивительно, но в этот миг он напомнил мне Тригона. Своей молчаливой, неземной терпеливостью.
– Я хочу знать, – сказал он.
По множеству причин я держалась от Телемаха подальше: из-за его матери и моего сына, его отца и Афины. Потому что я богиня, а он человек. Но теперь осознала вдруг: в основе всех этих причин лежал, пожалуй, страх. А я никогда не трусила.
Преодолев дышавшее между нами пространство, я дотянулась до него.
Глава двадцать шестая
Три дня мы провели на том берегу. Весел не мастерили, не латали парусов. Ловили рыбу, собирали фрукты и ни в чем не нуждались, кроме находившегося под рукой. Я клала ладонь ему на живот, чувствовала, как вздымается он на вдохе и опадает на выдохе. Плечи Телемаха перетянуты были жгутами мускулов, обожженный солнцем затылок – шероховат.
Я и правда обо всем ему рассказывала. У костра или при свете утра, когда мы отвлекались от наслаждений. О чем-то говорить было проще, чем мне думалось. Я радовалась даже, описывая ему Прометея, возвращая к жизни Дедала с Ариадной. О другом говорилось труднее, и порою гнев овладевал мной, слова застревали в горле. Да кто он, чтобы иметь такое терпение, тогда как я истекаю кровью? Я взрослая женщина. Я богиня и старше его на тысячу поколений. Ничего мне от него не нужно – ни жалости, ни внимания.
– Ну? – вопрошала я. – Что же ты ничего не говоришь?
– Я слушаю, – отвечал он.
– Вот видишь, – сказала я, покончив с рассказом, – боги безобразны.
– Мы не то же самое, что наш род, – откликнулся он. – Так говорила мне одна колдунья.
* * *
На третий день он вытесал новые весла, я сотворила мехи, наполнила водой и собрала фруктов. Поглядела, как он легко, со знанием дела ставит парус, исследует корпус: нет ли где течи.
– И о чем я только думала? Я не умею править лодкой. Что делала бы, не отправься ты со мной?
Он рассмеялся:
– В конце концов ты справилась бы, затратив, правда, немного вечности. Куда пойдем теперь?
– К побережью на восток от Крита. Там есть небольшая бухта – песок да камни, заросли кустов неподалеку и холмы. В это время года созвездие Дракона, наверное, укажет нам путь.
Он приподнял брови.
– Если отвезешь меня в те края, скорее всего, смогу ее отыскать. – Я посмотрела на него пристально. – Спросишь, что там?
– По-моему, ты не хочешь, чтоб я спрашивал.
Меньше месяца мы провели вместе, а он, кажется, знал меня лучше, чем любой из когда-нибудь ходивших по земле.
Приятное было путешествие – дул свежий ветер, и солнцу еще не хватало жара, чтобы жечь по-летнему. По вечерам мы становились на ночевку на первом попавшемся берегу. Телемах привык к жизни пастуха, и я поняла, что прекрасно обхожусь без золотой и серебряной посуды да гобеленов. Мы жарили рыбу над костром, насадив на палку, я приносила фрукты в подоле. Встретив жилье по пути, мы иногда предлагали свои услуги в обмен на хлеб, сыр и вино. Телемах вырезал игрушки для детей, латал челны. А у меня были целебные мази, и, прикрыв голову, я вполне могла сойти за травницу, пришедшую облегчить чью-то боль и жар. Благодарность этих людей была простой и скромной, и наша тоже. На колени никто не вставал.
Лодка шла под парусом, а мы сидели на досках под голубосводным небом и говорили о повстречавшихся нам людях, проплывавших мимо берегах, дельфинах, что сопровождали нас пол-утра и, усмехаясь, плескались у поручней.
– А знаешь ли ты, что я лишь раз покидал Итаку, до того как отправился на Ээю?
Я покивала:
– Я видела только Крит да несколько островов по пути – вот и все. Всегда хотела побывать в Египте.
– Да. И в Трое, и в великих шумерских городах.
– В Ашшуре, – подхватила я. – И Эфиопию хочу увидеть. И север тоже – земли, изборожденные льдом. И новое царство Телегона на западе.
Молчание повисло меж нами, глядевшими в морскую даль. Дальше должно было прозвучать: отправимся вместе. Но я не могла этого сказать, пока нет, а может, и никогда не смогу. И он молчал, потому что и впрямь хорошо знал меня.
– Как думаешь, твоя мать рассердится?
Он фыркнул:
– Нет. Она, наверное, все раньше нас поняла.
– Не удивлюсь, если к нашему возвращению она уже станет колдуньей.
Всегда приятно было всполошить Телемаха, увидеть, как невозмутимость его разлетается в пух и прах.
– Что?
– О да! Она с самого начала на мои зелья посматривала. Я бы научила ее, да уже не успела. Так и будет, спорим?
– Если ты так уверена, вряд ли я окажусь в выигрыше.
По ночам мы сливались телами, потом он засыпал, а я лежала рядом, чувствуя тепло от соприкосновения наших рук и ног и наблюдая, как бьется жилка у него на шее. Вокруг глаз у него были морщины, на шее тоже. Встречавшие нас люди думали, что я моложе. Но я, хотя говорила и выглядела как смертная, оставалась бескровной рыбой. Я видела его из воды, и небо за его спиной, вот только перейти туда не могла.
* * *
С помощью Дракона и Телемаха тот давний мой берег отыскался наконец. Мы достигли узенькой бухты поутру, когда отцовская колесница была на полпути к зениту. Телемах поднял якорный камень.
– Брошу или втащим лодку на песок?
– Бросай.
За сотни лет приливы и шторма изменили очертания берега, но ноги помнили мелкое зерно песка и жесткую траву с репейником. Вдалеке курился легкий серый дымок и звякали козьи колокольчики. Я миновала выступ скалы, где мы любили сидеть с Ээтом. Миновала лес, где отлеживалась после того, как отец обжег меня, – остались от него лишь редкие сосны. Холмы, куда я затащила однажды Главка, заполнила весна: бессмертники и гиацинты, лилии, фиалки и душистые скальные розы. А в самой их гуще – небольшая поросль желтых цветов, взошедших на крови Кроноса.
Раздалось уже знакомое мне гудение – будто в знак приветствия.
– Не трогай их, – предупредила я Телемаха, но, не успев еще договорить, поняла, как это глупо. Цветы ничего бы с ним не сделали. Он уже был самим собой. И на волосок не изменился бы.
Взяв нож, я выкопала с корнем все цветы. Завернула прямо с землей в лоскуты ткани и опустила в недра своего мешка. Задерживаться здесь было незачем. Мы подняли якорь и направили нос в сторону дома. Воды и острова оставались позади, но я их едва замечала. Напряженная, как лучник, целящий в небо, ожидая, когда вспорхнет птица. В последний вечер, когда мы подошли так близко к Ээе, что можно было, кажется, почуять витавший над морем аромат ее цветов, я рассказала ему историю, которую утаивала до сих пор, – о первых моряках, явившихся на мой остров, и о том, как я им отплатила.
Звезды сияли над нашими головами, пламенел Геспер.
– Не хотела, чтобы это встало между нами, поэтому не рассказала тебе раньше.
– А если встанет теперь, тебе все равно?
В темных недрах мешка тянули свою желтую ноту цветы.
– Теперь я хочу, чтобы ты знал правду, как бы там ни было.
Соленый бриз шарил в прибрежной траве. Телемах прижимал мою руку к своей груди. Я ощущала, как равномерно пульсирует его кровь.
– Я ни к чему тебя не принуждал, – сказал он. – И не буду. Знаю, ты не можешь мне ответить, и у тебя есть причины. Но если… – Он запнулся. – Знай, если отправишься в Египет или еще куда, я хочу отправиться с тобой.
Его жизнь проходила под моей рукой, толчок за толчком.
– Благодарю тебя.
* * *
На берегу Ээи нас встречала Пенелопа. Солнце стояло высоко, и остров буйно цвел, плоды наливались на ветвях, и за каждым поворотом, из каждой щели пробивалась молодая зеленая поросль. Пенелопа среди всего этого изобилия казалась безмятежной, махала нам рукой и выкрикивала приветствия.
Если она и заметила перемену меж нами, то ничего не сказала. Обняла нас обоих. Все было спокойно, сказала она, никаких гостей, а впрочем, не спокойно вовсе. Народились львята. Над восточной бухтой три дня стоял туман, а еще разразился такой ливень, что река вышла из берегов. Пенелопа говорила, и к щекам ее приливала кровь. Извилистой тропой мы прошли мимо глянцевых лавров и рододендронов, через сад к большим дубовым дверям. Я вдохнула воздух комнат, напоенный чистыми ароматами трав. И изведала то, о чем так часто говорят сказители, – радость возвращения домой.
Простыни на широкой золотой кровати в моей комнате оставались свежими, как и всегда. Я услышала, что Телемах рассказывает матери про Сциллу. Вышла из дому босая и отправилась гулять по острову. Земля грела ноги. Цветы качали яркими головками. Лев шел за мной по пятам. Было ли то прощанием? Я обратилась к широкому небесному своду. И подумала: нынче ночью. Нынче ночью, одна, под луной.
Я вернулась на закате. Телемах ушел наловить рыбы к ужину, а мы с Пенелопой сели у стола. Кончики ее пальцев были испачканы зеленым, и в воздухе витал запах чародейства.
– Давно хочу спросить, – начала я. – Когда мы спорили из-за Афины, как ты поняла, что нужно встать передо мной на колени? Что я устыжусь?
– А! Я просто предположила. Вспомнив, что однажды сказал о тебе Одиссей.
– И что же?
– Что впервые встретил богиню, которую так мало радовала бы ее божественная суть.
Я улыбнулась. Даже мертвый он мог меня удивить.
– Пожалуй, так и есть. Ты сказала, он образовывал царства, но он образовывал и мысли людские. До него все герои были Гераклами да Ясонами. А теперь дети будут играть в путешественников, которые завоевывают вражеские земли умом и красноречием.
– Ему это понравилось бы, – сказала Пенелопа.
Я тоже так подумала. А в следующий миг взглянула на ее испачканные руки, лежавшие передо мной на столе.
– Ну? Рассказать не хочешь? Выходит у тебя с колдовством?
Она улыбнулась словно самой себе, как делала часто.
– Ты была права. В основном нужна воля. Воля и труд.
– Для меня здесь все кончено, так или иначе. Хочешь занять место ээйской колдуньи?
– Хочу, пожалуй. Пожалуй, и правда хочу. Вот только цвет волос у меня неподходящий. Совсем не как у тебя.
– А ты их покрась.
Она состроила гримасу:
– Лучше буду говорить, что поседели от жуткого колдовства.
Мы рассмеялись. Пенелопа закончила тот гобелен, и теперь он висел на стене за ее спиной. Пловец, уверенно гребущий в бурную бездну.
– Если заскучаешь одна, скажи богам, что готова принять их непослушных дочерей. Думаю, ты найдешь к ним подход.
– Сочту это за похвалу. – Она потерла грязное пятно на столе. – А мой сын? Отправится с тобой?
Я поняла, что почти взволнована.
– Если захочет.
– А чего хочешь ты?
– Я хочу, чтоб отправился. Если это осуществимо. Но мне предстоит еще сделать одно дело. И что из этого выйдет, не знаю.
Она не сводила с меня спокойных серых глаз. Подумалось, что линия лба ее похожа на свод храма. Изящна и непоколебима.
– Телемах был хорошим сыном, и дольше, чем следовало. Теперь он сам себе хозяин. – Пенелопа коснулась моей руки. – Ничего нельзя знать наверняка, нам это известно. Но тебе я доверила бы любое дело, если бы пришлось.
* * *
Я отнесла тарелки на кухню и мыла их тщательно, пока не заблестели. Наточила ножи и разложила по местам. Вытерла столы, подмела пол. А вернувшись наконец к очагу, застала лишь Телемаха. Мы пошли на поляну, которую оба любили, – ту, где целую жизнь назад говорили об Афине.
– Я хочу сотворить заклятие. И не знаю, что из этого выйдет. Может, оно и не сработает. Может, сила Кроноса неотделима от своей почвы.
– Тогда вернемся назад, – сказал он. – И будем возвращаться, пока не добьешься своего.
Так просто. Я сделаю что хочешь. Поеду с тобой, лишь бы ты была довольна. В такие минуты, наверное, отворяется сердце? Но отворенного сердца мало еще, и я достаточно поумнела, чтобы это знать. Я поцеловала его и покинула.
Глава двадцать седьмая
Лягушки попрятались в болотцах, уснули в темных норах саламандры. В пруду отражалась половина лунного лика, булавочные головки звезд да деревья, что покачивались, низко склоняясь, со всех сторон. Я преклонила колени на берегу, в густой траве. Передо мной стояла старая бронзовая чаша, которую я с самых первых дней использовала для колдовства. Цветы, у корней спеленатые светлой тканью, лежали рядом. Срезая стебель за стеблем, я выжимала по капле текучий сок. Дно чаши потемнело. В нем тоже отразилась луна. Последний цветок я выжимать не стала, а посадила на берегу – там, куда по утрам падали лучи солнца. Может, приживется.
В душе моей поблескивал, подобно воде, страх. Эти цветы сделали Сциллу чудовищем, хоть она лишь ехидничала, и всего-то. И Главк, можно сказать, стал чудовищем – божественная сущность вытеснила из него все хорошее. Вновь возник ужасающий вопрос, которым задавалась я давным-давно, рожая Телегона: что за существо сидит во мне, выжидая? Воображение рисовало всякие кошмары. У меня вырастут ослизлые головы и желтые зубы. Я прокрадусь в ложбину и растерзаю Телемаха.
Но может, ничего такого и не случится, сказала я себе. Может, все мои надежды сбудутся и мы с Телемахом правда отправимся в Египет и прочие земли. Станем бороздить моря, жить моим колдовством да его плотницким ремеслом, а когда случится нам посетить какой-нибудь город во второй раз, люди выйдут из домов, чтобы нас приветствовать. Телемах примется латать их лодки, а я накладывать чары против кусачих мух да жара – простыми делами мы будем исправлять этот мир и находить в том удовольствие.
Видение расцвело, живое, как прохладная трава под ногами, как черное небо над головой. Мы видим Львиные ворота Микен, где правят наследники Агамемнона, и стены Трои, чьи камни остужают ветра, прилетающие с ледяного пика Иды. Ездим верхом на слонах, гуляем по ночной пустыне под взорами богов, которые о титанах да олимпийцах и не слыхивали и обращают на нас не больше внимания, чем на песчаных жуков, усердно копошащихся под ногами. Телемах говорит мне, что хочет детей, и я отвечаю: “Ты сам не знаешь, о чем просишь”, а он возражает: “Ты теперь не одна”.
У нас рождается дочь, потом вторая. Роды принимает Пенелопа. Боль есть, но она проходит. Пока дети маленькие, мы живем на острове и после часто туда приезжаем. Пенелопа колдует да ткет, а гибкие нимфы снуют вокруг. Она все больше седеет, но, кажется, никогда не устает, хотя порой я вижу, как взгляд ее обращается к горизонту, где в обители мертвых ожидают души.
Дочери, ожившие в моих мечтах, не похожи ни на Телегона, ни друг на друга. Одна кругами бегает за львятами, другая сидит в уголке, наблюдает и все запоминает. Мы любим их до безумия – встанем над ними, спящими, и шепчемся: сегодня она сказала то-то, сделала то-то. Мы привозим их знакомиться к Телегону, царствующему средь золотых садов. Он вскакивает с ложа, обнимает нас всех и знакомит с начальником стражи – высоким темноволосым юношей, который не отходит от Телегона ни на шаг. Он еще не женат и говорит, что, может, и не женится. Я улыбаюсь, представляя, как расстроена Афина. Он так учтив и в то же время тверд и непоколебим, подобно крепостной стене своего города. Я за него спокойна.
Я старюсь. Гляжусь в зеркало из полированной бронзы и вижу на лице морщины. А еще я располнела, и кожа моя становится дряблой. Если поранюсь, нарезая травы, шрамы остаются. Порой мне это нравится. Порой я опустошена и недовольна. Но становиться прежней не хочу. Конечно, моя плоть тянется к земле. Там ее место. Наступит день, и Гермес сведет меня в чертоги мертвых. Мы вряд ли узнаем друг друга, ведь я буду вся седая, а он окутан тайной, как и подобает Проводнику душ – лишь в этой роли он торжественно-серьезен. Приятно будет, пожалуй, увидеть его таким.
Я счастливая, знаю, – поглупела от счастья, переполнена счастьем, пьяна и спотыкаюсь. Порой не сплю по ночам, объятая ужасом: так ненадежна моя жизнь, ее нитевидное дыхание. Мой муж рядом, на шее у него бьется жилка, на телах дочерей, спящих в своих постелях, мельчайшая царапинка видна. Их обдувает ветер, а в мире ведь много чего и пострашнее ветров: хвори и бедствия, чудовища и боль в тысячах ее проявлений. Не забыла я и про отца, и про всех его родичей – они нависают над нами, блестящие, пронзительные как мечи, целящие в нашу изношенную плоть. И если не из злобы или досады обрушатся на нас, то по случаю или по прихоти. Дыхание сбивается в груди. Как я живу под этим бременем рока?
Тогда я поднимаюсь и берусь за зелья. Что-нибудь творю, что-нибудь преобразую. Моя колдовская сила все та же, и даже больше. И это тоже удача. У многих ли есть такие способности, такая свобода и защита, как у меня? Телемах, проснувшись, идет меня искать. Сидит рядом в пахнущей зеленью тьме, держит меня за руку. Теперь у нас обоих лица в морщинах, в отметинах прожитых лет.
Цирцея, говорит он, все будет хорошо.
Это не предсказание пророка или оракула. Такими словами утешают детей. То же самое, я слышала, он говорит, укачивая дочерей, разбуженных ночным кошмаром, перевязывая их ранки, унимая боль. Его тело знакомо на ощупь, как свое собственное. Я слушаю его дыхание, теплое в ночной прохладе, и вроде бы успокаиваюсь. Он не хочет сказать: нет боли. Не хочет сказать: нам не страшно. А лишь одно: мы есть. Вот что значит плыть по волнам, ходить по земле и чувствовать ее под ногами. Вот что значит быть живым.
* * *
Над головой кружат, снижаясь, созвездия. Моя божественная природа сияет внутри, как сияют последние лучи солнца, прежде чем утонуть в море. Я думала когда-то, что боги – противоположность смерти, но теперь вижу: они всего мертвее, ибо не меняются и ничего не могут удержать.
Всю жизнь я шла вперед, и вот я здесь. У меня голос смертной, так пусть будет смертным и остальное. Я подношу к губам чашу, полную до краев, и пью.
Список персонажей
Титаны
Борей
Олицетворение северного ветра. Согласно некоторым мифам, повинен в смерти прекрасного юноши Гиацинта. Братья Борея – Зефир (западный ветер), Нот (южный ветер) и Эвр (восточный ветер).
Гелиос
Титан, бог солнца. Отец многочисленных детей, в том числе Цирцеи, Ээта, Пасифаи, Перса и их единокровных сестер – нимф Лампетии и Фаэтусы. Чаще всего изображался в колеснице, запряженной золотыми лошадьми, на которой ежедневно объезжал небосвод. В “Одиссее” по его просьбе Зевс уничтожает Одиссеевых спутников, убивших священных коров Гелиоса.
Калипсо
Дочь титана Атланта, живущая на острове Огигия. В “Одиссее” приютила потерпевшего кораблекрушение Одиссея. Влюбилась в него и продержала на своем острове семь лет, пока боги не велели ей освободить героя.
Мнемосина
Богиня памяти, мать девяти муз.
Нерей
Древний бог моря, которого затмил впоследствии олимпиец Посейдон. Отец многих божеств, в том числе морской нимфы Фетиды.
Океан
В поэмах Гомера титан Океан – бог великой пресноводной реки Океан, которая, по представлениям древних, опоясывала землю. Позже Океана стали связывать с морем и солеными водами. Он дед Цирцеи по матери, отец множества нимф и богов.
Пасифая
Сестра Цирцеи, могущественная колдунья, которая, выйдя замуж за смертного сына Зевса Миноса, становится царицей Крита. Рожает от Миноса нескольких детей, в том числе Ариадну и Федру, а также, хитростью забеременев от священного белого быка, производит на свет Минотавра.
Перс
Брат Цирцеи, имя которого в отдельных сказаниях связывали с древней Персией.
Персеида
Океанида, одна из нимф – дочерей Океана. Мать Цирцеи и жена Гелиоса. В поздних сказаниях и ее фигуру связывали с колдовством.
Прометей
Титан, который, ослушавшись Зевса, помог смертным – даровал им огонь, а также, согласно некоторым рассказам, обучил их ремеслам. Зевс наказал Прометея – приковал к скале в горах Кавказа, и каждый день прилетал туда орел, чтобы выклевать и съесть Прометееву печень, за ночь выраставшую вновь.
Протей
Морской бог-оборотень, пастух тюленьих стад Посейдона.
Селена
Богиня луны, тетка Цирцеи, сестра Гелиоса. Объезжает ночное небо на колеснице, запряженной серебристыми лошадьми. Муж ее – прекрасный пастух Эндимион – смертный, околдованный вечным сном и потому нестареющий.
Тефида
Титанида, жена Океана, бабка Цирцеи. Как и мужа, ее первоначально связывали с пресными водами, но позже изображали морской богиней.
Цирцея
Колдунья, жившая на острове Ээя, дочь Гелиоса и нимфы Персеиды. Имя ее, вероятно, произошло от слова “ястреб” или “сокол”. В “Одиссее” превратила спутников Одиссея в свиней, но после того как герой пригрозил ей, сделала его своим любовником, позволила Одиссею с командой остановиться у нее, а затем помогла им отправиться в дальнейший путь. Цирцея надолго осталась в литературе и вдохновила таких авторов, как Овидий, Джеймс Джойс, Юдора Уэлти и Маргарет Этвуд.
Ээт
Брат Цирцеи, колдун, правитель Колхиды – царства на восточном побережье Черного моря. Был отцом смертной колдуньи Медеи и владел золотым руном, пока Ясон с аргонавтами при помощи Медеи его не похитили.
Олимпийцы
Аполлон
Бог света, музыки, прорицания и медицины. Сын Зевса, брат-близ-нец Артемиды, в Троянской войне выступал на стороне троянцев.
Артемида
Богиня охоты, дочь Зевса, сестра Аполлона. В “Одиссее” названа убийцей царевны Ариадны.
Афина
Могущественная богиня мудрости, ткачества и воинского искусства. Яростно сражалась на стороне греков в Троянской войне, особо опекала хитроумного Одиссея. Часто упоминается в “Илиаде” и “Одиссее”. Считавшаяся любимой дочерью Зевса, Афина родилась из его головы – уже взрослой и в доспехах.
Гермес
Сын Зевса и нимфы Майи, вестник богов, а также бог путешественников, хитрости, торговли и границ. Провожает души умерших в подземное царство. Гермес – предок Одиссея, согласно некоторым преданиям, и в “Одиссее” подсказывает ему, как противодействовать волшебству Цирцеи.
Дионис
Сын Зевса, бог вина, шумного веселья и экстаза. Велел Тесею оставить царевну Ариадну, ибо сам пожелал на ней жениться.
Зевс
Царь богов и людей, который правит всем миром, восседая на Олимпе. Начал войну с титанами, чтобы отомстить своему отцу Кроносу и в конце концов свергнуть его. Зевс – отец множества богов и смертных, в том числе Афины, Аполлона, Диониса, Геракла, Елены и Миноса.
Илифия
Богиня деторождения, которая помогает матерям в родах, но властна и предотвратить появление ребенка на свет.
Смертные
Агамемнон
Правитель Микен, крупнейшего греческого царства. Возглавил греков, отправившихся в поход, чтобы вернуть из Трои Елену – жену Менелая, брата Агамемнона. Военачальник вздорный и спесивый, по возвращении домой, в Микены, после десятилетней войны он был убит своей женой Клитемнестрой. В “Одиссее” Одиссей беседует с тенью Агамемнона в подземном царстве.
Ариадна
Критская царевна, дочь богини Пасифаи и полубога Миноса. Помогла герою Тесею, явившемуся убить Минотавра, – дала меч и клубок ниток, чтобы Тесей разматывал его, продвигаясь вглубь Лабиринта, и потом, когда чудовище будет убито, мог отыскать путь назад. После Ариадна бежала с Тесеем, они хотели пожениться, но Дионис помешал.
Ахилл
Сын морской нимфы Фетиды и царя Фтии Пелея, Ахилл был величайшим воином своего поколения, к тому же быстрейшим и прекраснейшим. В отрочестве Ахиллу предложен был выбор: долгая жизнь и безвестность или короткая жизнь и слава. Он предпочел славу и отплыл в Трою вместе с остальными греками. Однако на девятый год войны, поссорившись с Агамемноном, отказался сражаться дальше и вернулся на поле боя только после того, как его возлюбленный Патрокл погиб от руки Гектора. Разъяренный Ахилл убил великого троянского воина, а в конце концов и сам был убит братом Гектора Парисом при содействии Аполлона.
Гектор
Старший сын Приама и наследник троянского престола, Гектор прославился силой, благородством и преданностью семье. В “Илиаде” Гомер описывает трогательную сцену с участием Гектора, его жены Андромахи и их маленького сына Астианакта. Ахилл убил Гектора, отомстив за смерть своего возлюбленного Патрокла.
Геракл
Сын Зевса и знаменитейший из героев золотого века. Известному своей колоссальной силой Гераклу пришлось совершить двенадцать подвигов – так наказала его богиня Гера, ненавидевшая Геракла, поскольку тот был сыном одной из Зевсовых любовниц.
Главк
Рыбак, заснувший в волшебной траве и перевоплотившийся. Одна из версий этой истории изложена в “Метаморфозах” Овидия.
Дедал
Искусный мастер, которому приписывают несколько знаменитых древних изобретений и произведений искусства, в том числе танцевальную площадку Ариадны и огромный Лабиринт, где был заключен Минотавр. Будучи вместе с сыном Икаром пленником на Крите, Дедал придумал план освобождения и смастерил из воска и перьев две пары крыльев. Дедалу с сыном удалось бежать, но Икар подлетел слишком близко к солнцу, и воск, скреплявший перья, растаял. Юноша упал в море и утонул.
Елена
По легенде – прекраснейшая из женщин древности, Елена была царицей Спарты. Родила ее царица Леда от Зевса, явившегося ей в образе лебедя. Многие добивались руки Елены, и каждый из женихов принес клятву (придуманную Одиссеем) признать ее союз с тем, кто одержит верх. Елену выдали замуж за Менелая, но позже она бежала с троянским царевичем Парисом, тем самым положив начало Троянской войне. После войны вернулась с Менелаем в Спарту, где, согласно рассказу Гомера, ее встречает сын Одиссея Телемах, приехавший туда разузнать об отце.
Икар
Сын искусного мастера Дедала. Улетел с Крита вместе с отцом на крыльях из перьев и воска. Дедал предупреждал сына, что нельзя приближаться к солнцу, но тот не послушался, и воск растаял. Крылья развалились, и Икар упал в море.
Лаэрт
Отец Одиссея, царь Итаки. В “Одиссее” он еще жив, но удалился из дворца в свое поместье. Вместе с Одиссеем противостоит семьям женихов.
Медея
Дочь царя Колхиды Ээта, племянница Цирцеи. Была колдуньей, как ее отец и тетка, и, чтобы помочь Ясону, притязавшему на золотое руно, применила свои способности – с условием, что царевич женится на ней и увезет с собой. Ясон и Медея бежали, но Ээт пустился в погоню, и лишь с помощью кровавой уловки Медее удалось остановить отца. Ее история изложена во многих произведениях древности и современности, в том числе в знаменитой трагедии Еврипида “Медея”.
Минос
Сын Зевса, царь могущественного Крита. Был женат на богине Пасифае, матери Минотавра. Минос потребовал, чтобы Афины в качестве дани присылали своих сынов и дочерей чудовищу на съедение. После смерти Миносу в подземном царстве отведено было почетное место судьи над прочими душами.
Одиссей
Хитроумный царевич Итаки, любимец богини Афины, муж Пенелопы, отец Телемаха. Один из главных советников Агамемнона во время Троянской войны, придумал хитрость с троянским конем, благодаря которой греки победили. Путешествие Одиссея домой, длившееся десять лет, описывает Гомер в “Одиссее”, в том числе известную встречу с циклопом Полифемом, затем с колдуньей Цирцеей, чудовищами Сциллой и Харибдой и сиренами. Гомер наделяет Одиссея разными героическими эпитетами: πολυμήτης (“многоумный”), πολύτροπος (“многообразный”) и πολύτλας (“многострадальный”).
Патрокл
Любимейший спутник героя Ахилла, а согласно ряду переложений, и его возлюбленный. В “Илиаде” принимает роковое решение прийти на помощь грекам, переодевшись в доспехи Ахилла, что и приводит к развязке. Гектор убивает Патрокла, и безутешный Ахилл жестоко мстит троянцам, а в конце концов погибает и сам. В “Одиссее” спустившийся в подземное царство Одиссей видит Патрокла рядом с Ахиллом.
Пенелопа
Двоюродная сестра Елены Спартанской, жена Одиссея, мать Телемаха, славная своей искусностью и верностью. Когда Одиссей не вернулся домой с войны, Пенелопу стали осаждать женихи – заняв ее дом, они пытались вынудить царицу выйти замуж за одного из них. Известно, что Пенелопа пообещала выбрать себе мужа после того, как закончит ткать саван. И много лет оттягивала этот момент, каждую ночь распуская сотканное за день.
Пирр
Сын Ахилла, возглавивший разграбление Трои. Убил царя Трои Приама и, согласно некоторым пересказам, сына Гектора Астианакта, чтобы тот, повзрослев, не начал мстить.
Телегон
Сын Одиссея и Цирцеи, известен как легендарный основатель городов Тускул и Пренесте в Италии.
Телемах
Единственный сын Одиссея и Пенелопы, царевич Итаки. В “Одиссее” Гомер описывает, как Телемах помогает отцу замыслить и осуществить план мести осадившим их дом женихам.
Тесей
Афинский царевич, был в числе четырнадцати юношей и девушек, посланных на Крит в качестве обещанной дани, чтобы утолить зверский голод Минотавра. Однако Тесей убил Минотавра благодаря помощи царевны Ариадны.
Эвриклея
Старая няня Одиссея и Телемаха. В “Одиссее” узнает возвратившегося домой переодетым Одиссея, когда, омывая ему ноги, замечает шрам, оставшийся у него с юных лет после охоты на кабана.
Эврилох
Спутник и родственник Одиссея. В “Одиссее” Эврилох с Одиссеем часто не ладят, и именно Эврилох склоняет остальных убить и съесть священных коров Гелиоса.
Эльпенор
Спутник Одиссея. В “Одиссее” разбился насмерть, упав с крыши дома Цирцеи.
Ясон
Сын царя Иолка. Дядя Пелий отнял у него трон, и тогда Ясон отправился в поход, чтобы доказать, чего он стоит, и привезти на родину золотое руно, хранившееся у царя Колхиды, колдуна Ээта. С помощью своей покровительницы, богини Геры, Ясон обрел корабль – знаменитый “Арго” и команду героев-соратников – аргонавтов. Когда Ясон прибыл в Колхиду, царь Ээт стал давать ему невыполнимые задания – запрячь огнедышащих быков, например. Дочь Ээта, колдунья Медея, полюбила Ясона и помогла ему выполнить поручения отца, после чего они бежали вместе и увезли с собой руно.
Чудовища
Минотавр
Минотавр, названный в честь критского царя Миноса, на самом деле был сыном царицы Пасифаи и священного белого быка. Дедал построил Лабиринт, где заключили плотоядное чудище, а Минос потребовал, чтобы Афины прислали четырнадцать жертв – юношей и девушек – Минотавру на съедение. Одним из них был афинский царевич Тесей, который и убил зверя.
Полифем
Циклоп (одноглазый великан), сын Посейдона. В “Одиссее” Одиссей со спутниками высаживаются на остров Полифема, проникают в пещеру великана и начинают поедать его припасы. Полифем застает их за этим, запирает в пещере и съедает несколько Одиссеевых спутников. Одиссей обманывает циклопа – заводит дружескую беседу и говорит, что зовут его Утис (“Никто”). Затем, ослепив чудовище, Одиссей убегает, а отплывая, раскрывает свое настоящее имя. Полифем обращается к Посейдону и просит наказать Одиссея.
Сирены
Сирены, которых часто изображали птицами с женскими головами, сидели на отвесных скалах и пели. Голоса их были так сладки, что моряки, заслышав это пение, теряли рассудок. В “Одиссее” Цирцея советует Одиссею залепить своим людям уши воском, чтобы благополучно миновать остров сирен, а еще предлагает ему привязать себя к мачте, не залепляя собственных ушей, и стать первым, кто услышал чарующее пение сирен и выжил.
Сцилла
По Гомеру, лютое чудовище с шестью головами и двенадцатью висячими конечностями, скрывавшееся в пещере по одну сторону узкого пролива, напротив водоворота Харибды. Когда мимо проплывали корабли, Сцилла бросалась вниз, хватала в каждую пасть по моряку и проглатывала. В более поздних описаниях у Сциллы появилась женская голова, хвост морского чудища, а из живота ее вырывались свирепые псы. Согласно “Метаморфозам” Овидия, Сцилла была первоначально нимфой, после обращенной в чудовище.
Харибда
Мощный водоворот, располагался по одну сторону узкого пролива, напротив пещеры чудовища Сциллы, и целиком поглощал корабли, стремившиеся избегнуть ее зубастых пастей.
Благодарности
На пройденном этой книгой пути было столько помощников – всех и не перечислишь. Посему удовольствуюсь малым и скажу сердечное спасибо моим друзьям, родным, ученикам, студентам, читателям и всем, кто страстно увлекся этими античными сюжетами и не преминул мне об этом рассказать.
Спасибо Дэну Берфуту за потраченное время и глубокий литературный анализ моего первого наброска. Огромное спасибо Джоне Раму Коэну, который, будучи неизменно воодушевлен моей работой, охотно читал многочисленные черновики и беседовал об искусстве повествования, мифологии и феминизме.
Я по-прежнему благодарна своим наставникам в классической филологии, особенно Дэвиду Ричу, Джозефу Пуччи и Майклу К. Дж. Патнэму, они все так же вдохновляют меня. Благодарю и любезного Дэвида Элмера, позволившего использовать свои знания по некоторым очень важным вопросам. Мои прегрешения против истины – не их вина.
Большое спасибо Марго Рэбб, Адаму Розенблату и Аманде Левинсон за то, что подбадривали меня в процессе работы, равно как и Саре Ярдни и Мишель Уофси Роу. Спасибо горячо любимым брату Таллу и его жене Беверли за неизменную поддержку.
Глубочайшая благодарность Гейтвуду Уэсту за проницательность, неоценимую мудрость и огромную теплоту, сопровождавшие меня на протяжении всего пути.
Выражаю бесконечную преданность моему изумительному редактору Ли Будро за блестящие и терпеливые замечания и предложения, веру в мой труд и за то, что она просто совершенство. Благодарю своих чудесных коллег – Памелу Браун, Карину Гитерман, Грега Кулика, Карен Лэндри, Кэрри Нилл, Крейга Янга и всех остальных из Little, Brown and Company. Особая благодарность – замечательным Джуди Клейн и Рейгану Артуру за энтузиазм и поддержку.
Я безмерно благодарна также божественной Александре Прингл и всему коллективу Bloomsbury UK: Росу Эллису, Мадлен Фини, Дэвиду Манну, Анжелике Тран Ван Сан, Аманде Шипп, Рэйчел Уилки и многим другим.
Как всегда, миллион благодарностей Джули Бэрер, по-прежнему лучшей из агентов, гениальной и преданной, ярой защитнице моих работ, всегда готовой прочесть очередной черновик, и прекрасной подруге к тому же. Большое спасибо всей команде The Book Group, особенно Николь Каннингем и Дженни Мейер. И конечно, потрясающему Каспиану Дэннису, и Сэнди Вайолет тоже.
Всех слов на свете не хватит, чтобы в достаточной мере выразить мое обожание и благодарность Джонатану и Кэти Дрейк за любовь, поддержку и за то, что они несравненные дедушка и бабушка. Спасибо вам! А еще спасибо Тине, Би-Джею и Джулии.
Огромная признательность любимым моим чудесному отчиму Гордону и маме Мадлен, которая познакомила меня с античной литературой, в детстве читала мне каждый день и способствовала созданию этой книги в большом и малом, не в последнюю очередь тем, что стала для меня первым примером dux femina facti[3].
Спасибо горячо любимым, светлым и могущественным В. и Ф., которые своим волшебством преобразили мою жизнь и были терпеливы, пропадая со мной по нескольку часов кряду. И в заключение – бесконечная благодарность любимому Натаниелю, моему sine quo non[4], который был рядом на каждой странице.
Примечания
1
Возвращение домой (др. – греч.).
(обратно)2
Ихор – в греческой мифологии прозрачная кровь богов.
(обратно)3
Женщины, ставшей главой предприятия (лат.). Цитата из “Энеиды” Вергилия.
(обратно)4
Тот, без кого невозможно (лат.).
(обратно)