Герой смеет то, чего не смел никто. Есть понятие культурного героя -- такого, как Прометей, принесший людям огонь с небес.
"Огонь пришёл Я низвесть с небес на землю".
...Мы вышли из бассейна, и я сказал Павлу Виноградову, что уезжаю в Харьков на меневские вечера.
-- А, Мень, -- сказал тинэйджер, что-то припоминая. -- Это святой, что ли?
Я вовсе не хочу сказать, что устами младенца глаголет истина, но в народном чувстве остался след святости этого имени.
Его любили простые люди.
Помню, как на каком-то юбилее (то ли служения, то ли на день Ангела отца Александра) дядя Серёжа Демакин, железнодорожник (он всю войну водил паровозы), вручил ему огромный букет цветов, которые сам же вырастил в своём саду, и, плача (у него сына убили в Иране), сказал:
-- Отец Александр, мы все вас так уважаем и хотим проздравить...
А я подумал, как это было гениально сказано: проздравить -- пронизать, пропитать здоровьем.
Его любили простые люди.
Как-то моя сестра пожаловалась ему, что заело хозяйство, быт. Отец глубоко задумался и ответил:
-- Вчера я выкопал десять мешков картошки. -- И, помолчав, прибавил по-английски, -- "ten".
Его понимали простые люди. И он понимал их.
Демократия имеет свою метафизическую, антропотеософическую глубину -- неоспоримую ценность всякой личности, оправданную царственным богоподобием, уникальную, автономную самодержавность человека.
Православное учение о святых являет живой, непосредственный интерес к конкретной человеческой личности и её возможностям. Почитание святых -- предельная персонализация веры, ибо они открывают нам путь, который никому не заказан. Были святые, выбившиеся
в святые из великих грешников, -- как царь Давид, Мария Магдалина, Мария Египетская, из гонителей -- как апостол Павел, и отступников -- как апостол Петр; и князь Владимир, вышедший из гонителей и грешников. И святые герои -- как Александр Невский и Александр Мень.
Меня поражает редкостный и, я бы сказал, изысканный демократизм почитания святых, где не важно происхождение, образование, не важны ни природа, ни среда, а только порыв личности к Богу и Божья Воля -- подхватывающая этот порыв или прямо являющая Себя человеческой личности. И в каждом из святых, каждым, через каждого из них -- жив Бог.
...Землю распалял внутренний огонь: лава, магма. Жидкая земля бушевала. Её всплески и волны стали горами. И -- спокойная гладь русской равнины.
Лицо отлилось: жидкое -- в... не твёрдое, а мягкое, податливое, связанное с впечатлениями и мимикой, реакциями на события и страсти -- морщины, гримасы, мина. Затем это чеканится и отливается в бронзе.
Под конец жизни отец Александр принял облик льва.
Богородица ощутила в себе Дитя от Святого Духа. На её лице отражались покой и величие Бога, и человеческое смирение, и готовность принять волю небес. Подделка здесь невозможна.
Обличает самоё себя бездарная физиономия "Марии Дэви Юсмалос Христос".
Магомет дергался в конвульсиях, впадал в смертную тоску. Человек не способен так лицемерить, так лицедействовать. Да в этом и нет внутреннего, онтологического, экзистенциального смысла.
Есть невозможность, с которой нельзя не считаться.
"Где Бог, там свобода", -- не оттого, что таковы воля или свойство Бога, а оттого, что близость к Нему означает освобождение -- перемещение с периферии в центр исторического бытия.
Центр -- там, где мы с Богом. Поэтому освобождение -- в молитве. Так возможна свобода и в тюрьме.
Свободен ли раб греха? Он действует произвольно -- подчиняясь произволу демонических сил. Истинное Я -- только Бог.
Мгновения уходят в вечность. Ни один взятый тобою аккорд не пропадает даром: мир един и Бог един. Эта жизнь нам даётся как возможность. Всё есть бытие, и небытия нет в нём. Трагедия есть утверждение добра смертью героя.
Я -- что-то вроде памятника, мимо которого вы ходите каждый день -- и это влияет на ваше воображение.
...Появились странные личности в маскарадных белогвардейских мундирах, галифе, сапогах и фуражках с кокардами (мне это напомнило тамбовский кровавый карнавал Котовского). Кто-то объяснил, что это "сычёвцы" -- из умеренного крыла "Памяти". Они, невзирая на шиканье новодеревенских прихожан, встали на колени у могилы отца и склонили жёлто-чёрные с белым краем знамёна к его кресту. Один, сняв офицерский картуз и осенив себя крестным знамением, поклонился могильному холму до земли, а другой строго пояснил: "Отец Александр -- гордость русского народа".
Прихожане терялись в догадках: что это за провокация и кто бы мог их прислать? Насмотрелись тут всякого -- и афганцев в пятнистых масккостюмах, и загорских попов с выражением сладостной ненависти на бравых подполковничьих физиономиях.
Рассказ сестры (после убийства отца Александра): шофёр такси говорил: "Даже рэкетиры возмущаются".
Так в один день Александр Мень, бывший пастырем, апостолом и пророком, стал национальным героем.
И это не был миф. Начался новый -- меневский этап российской истории. Через год был путч -- отложенный на год.
И чем больше будут поносить отца его враги, тем более возрастать станет посмертная его слава, уводя в бессмертие.
И мудро поступили "памятники", что пришли и поклонились ему, склонив имперские знамёна цвета осени -- перезрелости земли.
Так кем же он был? Он был пневматологом -- специалистом по исцелению человеческой души. Кто шёл к нему? Больные, искалеченные душой, павшие духом люди.
Он не был похож на других священников.
Ему была свойственна необыкновенная молодость.
Он прекрасно владел материалом. Отсюда -- его удивительная свобода, непринуждённость, ненавязчивость.
Он схватывал всё на лету и мгновенно, чётко реагировал.
Никогда не жаловался, не рассказывал о себе. Это была скромность, граничившая с юродством, но никогда не переступавшая границ. И скромность его тоже знала свой предел.
Со станции в церковь он шёл пешком, иногда бегал.
Как-то раз я спросил отца Александра, какое есть средство от депрессии. Думал, он скажет что-нибудь вроде: "молитвою и постом". А он ответил:
-- Бег! Становитесь на старое Ярославское шоссе и бегите в сторону Загорска, пока не упадёте. И депрессия пройдёт.
Советовал путешествовать: "Надо обладать динамикой души". Говорил: "Хорошо, что в храм надо ехать, совершать путешествие, преодолевать трудности". Ещё говорил: пока ноги несут, пока сердце бьётся, идите в храм.
И мне, когда я жаловался ему, что вот -- не удаётся поститься: "Ещё придёт для вас время поста".
Всегда ездил на такси, которое называл машиной времени. Я как-то пошутил: "Почему у отца Александра нет своей машины? Потому, что он все деньги тратит на такси".
Вы погружались почти по уши в его глубокое кресло, съедая за рассказом половину батюшкиного обеда. Он вышибал, вытеплял студёно-голубой дух тоски смертной, депрессии и отчаяния. Это была его работа.
Когда я думаю о нём, мне вспоминается английское название книги Сэлинджера "Над пропастью во ржи": "The Catcher in the Rye" -- "Ловец во ржи". Подростку снится поле ржи, а в нём -- глубокий овраг, не видный за растущими стеблями. А в поле бегают играющие дети, которые могут упасть в пропасть и разбиться. И герой повести стоит у края обрыва и ловит подбегающих детей, не давая им свалиться вниз... Может быть, именно в этом смысле Спаситель говорил ученикам: "Я сделаю вас ловцами человеков"? The Catcher in the Rye. Ловец во ржи -- над пропастью.
Это была открытая война с дьяволом, которую вёл, то ремесленнически усмехаясь, то хмуря взмысленную бровь, отец Александр Мень.
В последний год он стал совсем седым. "Нива побелела", -- пошутил я. Он был уже, как библейский пророк, усталый, величественный и ироничный.
Его службы отличались энергией, силой, чёткостью, красотой и простотой. Он немного гнусавил -- влияние церковно-славянского языка с его носовыми звуками.
Моё первое впечатление в храме: старая женщина с необыкновенной, неземной, ангельской красотой лица -- мать священника. Она вышла из катакомбной Церкви -- подпольной, не признавшей власти сатаны. Так и воспитала сына.
Она диктовала мне Символ веры перед моим крещением.
Моя сестра ухаживала за ней в дни тяжкой, смертельной уже болезни. Рассказывала, что Елена Семёновна ночью просила зажечь лампаду: "В темноте я задыхаюсь".
И это была не только астма, но и духовное неприятие тьмы.
После смерти Елены Семёновны мне остались гипсовое распятие, икона -- "Голова Иоанна Крестителя" и чёрная шёлковая закладка с вышитыми цветной ниткой словами: "Непрестанно молитесь". Её лицо сияло уже светом иных миров.
Отец Александр очень её любил и заботился трогательно и постоянно. За несколько часов до её смерти звонил мне в редакцию, просил раздобыть ещё одно лекарство.
Хоронили Елену Семёновну зимой, в мороз. Мёрзлую землю долбили ломами, оттаивали огнём. Гроб везли на саночках. От церкви к кладбищу шла скорбная процессия: впереди Мария Витальевна с распятием, затем, согнувшись от усердия, тянул санную верёвку дьякон Александр Борисов с воспалёнными, слегка безумными синими глазами, в смешной шапке с одним поднятым, другим опущенным ухом...
На поминках я познакомился с отцом Сергием Желудковым. Голубоглазый, маленький, лысый, седой, он был похож на Николая Угодника. Глаза излучали тот же, что у Елены Семёновны, небесный свет.
Есть известная фотография: отец Сергий и отец Александр. ("И нам покажется, что мы оставлены бедой".)
Отец Александр поднимал упавших духом.
Кажется, он ни о чём так не заботился, как об этом. Победить отчаяние, скуку, бессмысленность жизни -- значило для него победить сатану.
Он не был похож на других священников.
Существует стандарт "попа", созданный усилиями литераторов от Пушкина до Ильфа и Петрова. Помню, сам отец Александр как-то посмеивался над собою: "не гонялся бы ты, поп, за дешевизною" -- по поводу какой-то неудачной покупки (приобрёл советскую халтуру). Так вот, в нём не было ничего кликушеского, шаманского. Он отлично владел материалом -- отсюда и происходила его свобода. "Где Бог, там свобода", -- говорил он не раз.
У него был принцип: ничего не пускать на самотёк, всё подвергать проработке. Так различаются природа и культура. Видимо, он догадался о том, что Бог заложил в душу, как способность, задачу саморазвития, усилий и труда.
Он знал сопротивление материала -- косной материи, женского начала. Он вёл борьбу с инстинктом смерти.
В его книге "Магизм и единобожие" эта хаотическая стихия описывается как змей и океан.
Уныние у него бывало. И леность. (Он произносил ленность -- как "тленность".)
Силой духа он одолевал, сокрушал эти воинства тьмы. Для того и сам подметал пол, жарил картошку, сдавал бельё в прачечную. Это была аскеза, то есть упражнение в добродетели.
Для него не бывало безвыходных ситуаций. От меня он требовал никогда не быть растерянным. Ему самому была свойственна предельная собранность. Лицо его было иногда суровым, вопреки обычному, я бы сказал, дежурному благодушию.
По сравнению с ним загорские священники воспринимались мной как секта жрецов.
Как-то, находясь у него в кабинете, я стал торопиться, сворачивать разговор: масса рукописей на столе, неотвеченных писем, груда книг... Он заметил, спросил:
-- Вы спешите?
-- Нет, -- я ответил, -- но у вас -- работа...
-- Вы и есть моя работа, -- сказал убеждённо отец Александр.
Это не было ремеслом или профессией. Это было призвание -- как царей призывают на царство.
Он отдавал себе отчёт в своём значении, но и в этом был кроток и смирен -- без дураков, не превозносясь, но и без самоуничижения, которое паче гордости. В нём не было ничего ложного.
Я сказал ему однажды:
-- Мы живём только вашим светом.
Он, подумав, ответил:
-- Очень может быть.
Другой прихожанин спросил:
-- Существует ли дьявол?
И отец сказал ему:
-- Увы!
Помню шок американских историков, когда я изложил им, не ссылаясь на источник, комментарий отца Александра к войне с Наполеоном: "Дикари сражались против своих освободителей" (Бонапарт отменил крепостное право по всей Европе).
Я жаловался, что нет свободы творчества -- давят власти. Мень ответствовал мудро:
-- И Александр Сергеевич пользовался услугами нашего друга Эзопа.
Как сейчас, помню сентябрьский пронзительный день в Лианозове, чужую дачу, которую я снимал за тридцать рублей в год, певучие доски веранды, по которым раздумчиво топал лёгкий в повадках, по-медвежьи ловкий и внушительный духовный мой отец. Так и звучат в моей памяти, как скрипка в сопровождении рояля: скрип половиц, аккорды башмаков.
-- Противно жить согнувшись, как в пещерах, -- сетовал я.
Он ответил:
-- Можно жить и согнувшись, это, в конце концов, неважно. И не забывайте, что именно в пещерах были сделаны такие открытия, как лук, копьё, огонь и, может быть, колесо.
Я пришёл к нему в больницу, но и там он скормил мне грушу и расспрашивал о моих делах.
Письма он прочитывал в электричке, одну книгу написал за год -- по десять минут каждый день, пока жена разогревала обед.
Был всегда бодр и, по возможности, весел.
Он сказал безнадежно влюблённому юноше, который ломился, как танк, к предмету своей любви: "Чресла есть у каждого". Другому: "За любовь надо бороться". А ещё в одной, и тоже безнадежной ситуации: "Пусть она будет для вас -- никто".
Обмануть его было невозможно. Он был прозорлив.
Как-то утром мы с Александром Менем прикалывали к стене его кабинета карту Святой Земли. Лицо отца выглядело обожжённым -- резкие черты, под глазами впадины теней: его накануне несколько часов допрашивали на Лубянке. Согнулась металлическая кнопка. Я бросил её в корзину со словами:
-- Если кнопка согнулась, её уже не разогнуть.
-- Ибо кнопка подобна человеку, -- добавил отец Александр.
Согнуть его было невозможно. Только убить.
И ещё одно мне вспоминается, когда я думаю о нём: строчка из гимна русского военно-морского флота "Коль славен наш Господь в Сионе" (когда-то его исполняли кремлёвские куранты и "склянки" на всех кораблях) -- "Ты любишь, Боже, нас, как чад". Вот так -- как чад -- любил нас отец Александр.
Почему возле него часто, слишком часто были плохие люди? Он обычно отвечал:
-- Не здоровые нуждаются во враче, но больные.
А в одном, особенно смутившем меня случае:
-- Всегда есть надежда.
Он отвечал перед Богом, и до человеческих оценок ему не было дела. Хотя иногда эти две позиции совпадают.
Он всерьёз считал, что лень -- мать всех пороков. Ему были свойственны колоссальное самообладание и выдержка, нечеловеческая воля. Он потому и смог, уже убитый, дойти до своей калитки.
Он не сдавался никогда.
День его рождения совпадал с днём смерти Ленина, который в то время, да ещё и в моём детстве, был всенародным праздником.
И родственники Елены Семёновны шутили, что родился новый Ленин.
...Так случилось, что мне пришлось держать в руках записную книжку Зои Космодемьянской. Я тогда работал в "Литературной России", а в тот год праздновалось какое-то летие комсомола, и меня послали в музей Ленина, где готовилась экспозиция и грудой лежали материалы из архивов. Среди них мне попалась карманного формата тетрадка в клеёнчатом переплёте -- довоенный блокнот Зои Космодемьянской. Листая страницы, я обнаружил там стихи. Стихи о Ленине: "Смотрят с портрета его глаза. / Его взор упрям и лучист. / Умер семнадцать лет назад / Богатырь, коммунист".
Потом шла поэтическая заготовка -- строка: "Нам Христа заменил Ильич".
Была ещё запись про Гайдара (что-то типа "Гайдар подыгрывает"). Они были друзьями -- познакомились в психиатрической лечебнице. (Есть фотография: Аркадий Петрович и Зоя -- в полосатых пижамах на скамейке в больничном саду.) Дальше шёл адрес штаба партизанского отряда -- где-то на Песчаных улицах. Нет ничего наивнее былин о "дубине народной войны" в то время. Партизанские отряды, которые могли бы оказаться боеспособными в условиях немецкой оккупации, формировались в Москве из профессионалов. (В американской армии такие части называются "guerilla forces".) Они забрасывались в тыл противника, а уже там обрастали местным населением. Гайдар, кстати, тоже погиб как боец партизанского отряда.
А я всё вглядывался в строчку: "Нам Христа заменил Ильич". Вместо Христа. По-гречески -- антихрист...
Священник, выходящий из алтаря, знаменует собой Спасителя, который вышел на проповедь. Господь называл Себя дверью, через которую народы войдут в Царство Небесное. Для меня живым образом Сына Божия и дверью в Его Царство был отец Александр Мень.
Необыкновенной была его любовь ко Христу. О Христе он знал, кажется, всё. Он был высокий профессионал, блестяще знавший свой предмет.
Он берёг время и тратил его экономно и эффективно. Говорил: "Время -- вещь сатанинская. Надо его преодолевать".
У нашей прихожанки умер муж. Она плакала на клиросе. Утешил её отец Александр довольно своеобразно -- сказал: "Догонишь..."
Можно сказать, что он был ориентирован на вечность, он был спроецирован на вечность и сам был проекцией вечности сюда, на грешную землю, которую очень любил -- конкретную: Загорск, Пушкино, Москву, Коктебель, Россию.
Отец Серафим Батюков -- священник катакомбной Церкви -- сказал тётушке отца Александра Вере Яковлевне Василевской (они похоронены рядом в Пушкине -- Вера Яковлевна и Елена Семёновна): "Только никогда не жалуйтесь".
Отец Александр дружил с Еленой Александровной Огнёвой. Сказал, когда она умерла: "За её душу я спокоен". Умиротворённая, весёлая, неунывающая даже в тяжёлых обстоятельствах душа. Сокровище смиренных. Сокровище благих.
Есть три отношения к Богу: Он-отношение (познание), Ты-отношение (молитва) и Я-отношение (вдохновение).
"Непрестанно молитесь. За всё благодарите".
Это подобно напряжению струны.
Или как стрела на натянутой тетиве.
Отец Александр понимал самосознание и труд человека как жизнедеятельность космоса. Бог есть Дух. Дух есть движение. Нельзя ничего пускать на самотёк. Тут и вмешивается сатана (так в горницу, дом, выметенный и пустой, входят бесы, входит дьявол).
Мень никогда не называл себя богословом, учёным. Говорил, что степень кандидата богословия, которую он имел, -- очень небольшая. Вместе с тем, отправляясь на лекции, всегда надевал нагрудный знак окончания Духовной Академии. Практически никогда не пользовался никакими записями -- привычка проповедника. Говорил вдохновенно и страстно, при этом чётко рефлектировал, никогда не забываясь.
...Мог ли я "наблюдать" его (в смысле A.M. Пятигорского, нашедшего и вместе с М.К. Мамардашвили истолковавшего древнеиндийский трактат "Виджняна вада": я могу наблюдать рыбок в аквариуме, рыбки в аквариуме не могут наблюдать меня; Бог наблюдает человека, человек не наблюдает Бога)? Он знал и видел меня насквозь.
Его советы были верны и точны, но не всем нравились.
Он как-то ухитрялся справляться с гигантской массой людей, обступавших его, шедших к нему чередой. И людей, как правило, больных.
У него не было настоящих помощников -- или было слишком мало. Он работал сам, один. (Последние его слова: "Я сам".) Отвечал на бесчисленные вопросы (ещё задолго до лекций, приватно). У него была привычка задумываться и отдавать себе отчёт во всём.
Я знаю людей, которых он вытащил из петли. Может быть, буквально. Знаю тех, кого он не спас -- но они не хотели, не верили ему.
Разумеется, не следует отца Александра обожествлять, делать из него кумира. Да это было бы и не в его духе. Но он мог бы сказать, вслед за апостолом Павлом: "Не я живу, но живёт во мне Христос".
Я спрашивал его, где (на чьей стороне) был Бог в минувшей войне. Он отвечал, что, скорее всего, Бог был сверху. Его дядя служил в финскую кампанию в Красной армии, а дядин кузен -- по ту сторону линии фронта -- в финской, где и погиб...
Александр Мень давал точный политический прогноз. И когда очередной раз умирал наш очередной правитель, я ехал к отцу Александру, спрашивать: что будет? Его предвидения в точности оправдались.
Он старался гасить страсти, примирять враждующие стороны. И как-то, в тяжёлом конфликте, неожиданно для всех спросил: "Кто поставил меня судить вас?"
При всём своем экуменизме он был отчётливо русским православным христианином. Но было тонкое отличие его от советских попов. Он восходил к началу века, к русскому религиозному ренессансу, к эпохе Флоренского, Булгакова, Мережковского, Бердяева, к Церкви, ушедшей в катакомбы.
Чем была бы страна без него? Или если бы он избрал иной путь?
Был человек, прошёл по земле, и следы его источают тонкий, животворящий аромат.
Цветок логоса
Как-то, по случаю дня его рождения, я сказал отцу Александру Меню:
-- Вы украсили собой Москву, а может быть, и страну, как некий экзотический цветок.
Далее следовали совсем не обязательные слова о цветке, таинственным образом меняющем лицо земли, -- которые, впрочем, оказались пророческими.
Но и отец Александр тогда предрёк мне дар музыкального сочинительства, которым я в те дни бездумно пренебрегал, мечтая о литературе.
Я знал, что литература -- игра, причём игра азартная, а искусство чтения так же необходимо, как искусство письма. И то, и другое -- искусство жить в том измерении бытия, где фактом является сознание, дух -- в чистом виде, а не как глазок фотокамеры. Не вторая, а, может быть, третья сигнальная система, уводящая в лабиринты неведомого. Этот мир прорывался ко мне снами, опасными фразами в журналистском блокноте. Гонорары в тот период были разными: три года, семь лет... Так измеряется область свободы.
В детстве я очень любил читать. До такой степени, что читал всюду и везде, как гоголевский Петрушка, чем весьма огорчал своих родителей. Они предпочитали, чтобы я упражнялся в игре на скрипке. Что я и делал: ставил у себя в комнате на нотный пульт (подарок Марии Моисеевны -- деревянный чёрный пюпитр с любовно вырезанным на поверхности доски двуглавым лебедем-лирой; тамбовское музыкальное училище, кстати, тоже было в форме лиры -- творение русского модерна) "краснокожую книжицу" Даниэля Дефо и часами пилил этюды Шрадика -- благо, делать это можно было автоматически, одними пальцами, почти без участия сознания, услаждая благоговейный слух родителей, вполголоса переговаривающихся на кухне.
У родителей моих была "Библиотека приключений", купленная, собственно, для меня. Но Мария Моисеевна, заметив острым оком страсть мою к чтению, связала её с неуспехами на скрипке, при несомненном для неё таланте, и потребовала навести здесь порядок. Что родители и сделали, заперев книги в стеклянно-деревянный шкаф. ("Господа, -- сказал однажды на заседании британского парламента сэр Бойль Рош. -- Не будучи птицей, я не мог быть в двух местах одновременно".) Но я выуживал их тайно, по одной и жил одновременно в двух мирах: реальном и книжном.
И вот однажды, в предисловии Майн Рида к "Квартеронке", я обнаружил поразившие меня слова: "Читатель! Перед тобой роман, и ничего более. Не считай автора книги её героем". В общем-то я и до того догадывался, что Джимми Хокинс -- совсем не Роберт Льюис Стивенсон. Смущала позиция рассказчика -- от первого лица. Но автор и читатель были в молчаливом сговоре между собой и эту деликатную сторону дела просто не обсуждали -- как не вдумываются дамы и кавалеры в то, что, как сказала чеховская старая дева, "под одеждой они всё равно голые".
Опыт поэзии был другим. Гумилев и вправду воевал, охотился на львов, влюблялся, плавал по морям и был расстрелян большевиками как белый заговорщик. Есенин "по жизни" буянил и пил. Маяковский...
Но откровение Майн Рида сыграло роковую роль. Поняв, что литература -- враньё, я потерял к ней интерес, занявшись журналистикой, которая на поверку тоже оказалась враньём.
Преимущество живой жизни очевидно -- человек осуществляет её как ценность и судьбу. В ней остаётся много скрытого от проницания человеческим взором, даже если он оснащён опытом и средствами культуры. Она есть живой поток, существующий вне и независимо от человека, прошлым и будущим своим упираясь в бесконечность, со всей очевидностью превосходящую конечность человеческого существования.
Даже телевидение, которое, как зрелище или как источник информации, ставят в один ряд с восприятием живой натуральной действительности, -- целиком рационально. В нём не остаётся ничего не сотворенного человеком. И в этом -- его неистинность. Именно в этом, а не в недостаточной похожести движущихся картин на реальные объекты. Тоска по истине более высокого порядка, чем элементарная поверхностная реальность, "слизываемая" камерой с мира, освоенного опытом культуры, -- вот что лежит у метафизических корней не всегда осознаваемого, иррационального протеста живого человека против действительности, препарированной экраном массовых коммуникаций, против жизни-обмана, жизни-бегства от жизни с её проблемами и нашей ответственностью за них.
История человечества может в некотором смысле пониматься как движение от хаоса к порядку, от бессодержательного -- к информационному; хаос, как известно, более вероятен, чем организованность, но усилия человечества противостоят ему. В извечном противостоянии хаоса и космоса человеческое мышление и сознание оказывается способным менять это соотношение, вырывая у небытия, вызывая из него новые сущности и смыслы и делая их принадлежностью космоса. Каждая новая симфония или книга, обретая бытие, уже не принадлежит холодной бездне хаотической неопределённости небытия.
Творчество -- "такая область деятельности человечества, где наиболее остро проявляется организующий и созидающий Логос (негэнтропия), который противопоставляется Хаосу -- беспорядку, разрушению (энтропии)". Эта идея Павла Флоренского была разработана им задолго до того, как стала одним из основных положений теории информации.
Борис Пастернак осмысливал историю как установление вековых работ по последовательной разгадке смерти и её будущему преодолению. Для этого, говорил он, открывают математическую бесконечность и электромагнитные волны, для этого пишут симфонии.
История -- вторая вселенная, воздвигаемая человечеством в ответ на явление смерти с помощью явлений времени и памяти. Творчество есть преодоление хаоса Логосом, преодоление смерти жизнью.
Любимым героем Марии Моисеевны был Алексей Стаханов -- рабочий-энтузиаст, всё время перевыполнявший план.
-- Вот так же и ты, -- наставляла она лентяев. -- Задали тебе, допустим, четыре упражнения -- а ты выучи шесть!
Ей очень нравились Ван Клиберн и Хрущёв.
Большой палец левой руки, нагло выпиравший из-под скрипичного грифа, учительница сравнивала с Гитлером.
Волосы она укладывала короной, по моде того времени.
Из-за детских, очень ранних табу я стеснялся проситься в уборную, предпочитая терпеть и скрывать столь низменные побуждения плоти. Я трепетал перед музой музыки, чей ястребиный профиль был откровенно неземным. И сознаться в том, что мне хочется пи-пи, я отказался бы даже под дулом пистолета.
Легко проникнув в смысл моих мучительных топтаний, богиня молча отобрала у меня смычок и скрипку, положила их на рояль, взяла меня за руку и решительно повлекла в конец полутёмного коридора, где за витой чугунной лестницей таился эзотерический учительский туалет.
Как ангел, я вспорхнул в её руках, став над мраморной бездной, а цепкие пальцы скрипачки уже пришли на помощь изнемогающему стражу горьких вод, избавляя от мук и стыда смертного.
Всякая трава на земле имеет свою звезду, а народы -- архангелов на небесах.
Духовный человек должен вспомнить всё, что с ним происходило, установить непрерывность, неразрывность сознания.
Я ощутил диктат свободы -- как боль невыплеснутых слов-снов. И понял, что литература -- дело Божие, когда нет других резонов заниматься литературой.
Нужна артикуляция, выговаривание как поступок и твердыня. Несказанное грешит небытием.
Язык влияет на характер. Израильтяне, возродив иврит, забыли идиш, и самый образ ашкеназийского еврея стал исчезать из памяти.
Мы лепим воздушные замки -- словом. Рисунок -- контур, очерчивание, оглаживание, ощупывание. Означение словом -- мозаика гласных и согласных звуков: неслиянно, членораздельно. Отсюда -- возможность литерной кассы и клавиатуры. Но буква-звук -- это иероглиф, аббревиатура, свернутый в зерно смысл. Причём здесь происходит двойная работа: кодирование и раскодирование смыслов. Смысл в чистом виде является изнутри. И это -- "простое, как мычание".
Если вы хотите, чтобы ваше имя было окутано легендами, оставайтесь в России. Страна загадок, туманов, тайн, неясностей и намёков, запретов и бесчинств, самодурства и бунта. Тут нет середины, но сердцевина -- есть. Её и называют -- краем, хоть краёв и не увидать.
Я знаю, как тяжела и опасна власть земли. В земле мы начинаем гнить либо прорастать.
Россия -- как водка: горька, в больших дозах смертельна -- и притягательна.
Здесь столько пространства, что время уже не имеет значения.
Все смыслы сгущаются в острие, сердцевину личности -- как жертвоприношение Авраама и жертва Иисуса Христа. Как слово "царь" -- острое и блистающее, напоминающее ??? (кетэр) -- корону (венец).
Выбирая между Богом и раем, русский человек выберет Бога.
Рильке считал, что Бог -- это страна. И что Россия граничит с Богом.
Часто путают рай (эдем) и Царство Небесное. У мусульман, кажется, есть представление о посмертном рае как о саде. Евреи о загробном мире знают, но молчат.
Евангельские притчи и сюжеты Библии, все эти имена и характеры -- имена в той же мере, как и все слова, понятия, которыми мы пользуемся. Слово -- мост между Богом и человеком. И между людьми. И отсюда -- высота предназначения поэзии.
Музыка передаёт несказанные глаголы. Живопись открывает язык пространств.
Корона -- это свёрнутый огонь.
Легенда о Мефистофеле возникла из чувства симметрии -- сатана воплотившийся. Такой же загадкой является фигура антихриста (у Христа и антихриста -- одно лицо).
Наша жизнь напоминает мне молитву, написанную от руки поверх сборника похабных частушек. Страшна неограниченная власть царя. Но попробуй её ограничь: начинается анархия, произвол, всевластие бояр или бесчинство черни.
Бог может не вернуться никогда. И покаяние здесь мало помогает. Есть только надежда на примирение после смерти.
-- Молчат.
-- Потому что много знают.
(Рыбак развесил сети у себя во дворе. Его спросили, кого он ловит. Он ответил, что летучих рыбок.)
Как луч осциллографа, смысл описывал поверхность бытия, драматизируя рельефы и оступаясь во впадины, сам будучи иным -- иной природы. Но в этом считывании, сглаживании, ощупывании реалий была любовь и было оправдание добра. Закодированное уходило в иное бытие, как книжная посылка в Магадан, как в строчку впивается нота -- тень тона.
Правило веры и образ кротости
Вспоминая известного человека, мы чаще всего задаёмся вопросом: каково его влияние? Каково и на кого?
Священник Сергий Желудков учил меня церковному пению. Помню храм Иоанна Воина на Якиманке (регентом там была жена A.M. Пятигорского Татьяна), где отец Сергий показал мне басовую партию. (До этого я пел её совершенно неправильно -- ошибка многих дилетантов: строил терцию там, где нужна квинта.)
Потом я взял плохонький магнитофон и отправился на его тайную квартиру на окраине Москвы.
Отец Сергий начал с антифонов:
-- Народ должен припевы петь.
(В его "Литургических заметках": "Верующему на службе нечего делать".)
-- "Даст ти Господь по сердцу твоему и весь совет твой исполнит"... Псалмы Давида. Он ближе всех нам.
Саркастически исполнял, как объект уничтожительной критики, ныне очень распространённый "придворный" распев-скороговорку: "Да исполнятся уста наша хваления Твоего, Господи, яко сподобил еси нас причаститися..." (В интерпретации отца Сергия: "Ах, как нам всё это надоело! Скоро домой пойдём...".)
Он стремился вернуть православной службе её духовную мощь и красоту. Показывал малоизвестные в Москве новгородские распевы.
Отец Сергий держался с необыкновенным, почтительным и нежным, деликатным и твёрдым достоинством, поколебать которое было страшно -- как спугнуть птицу.
Отца Сергия Желудкова очень любил и чтил отец Александр Мень. Называл его леворадикальным православным богословом.
-- "Исполним вечернюю молитву нашу Господеви..." -- (просительная ектенья) -- на молящихся хорошо действует.
Он начал забывать прошения.
Отец Сергий был запрещён в служении. Возможно, ему повредило то, что он запротоколировал чудо исцеления на могиле Ксении Петербургской. (Опыт Ксении Петербургской показал, что душа -- переменная величина.) И ещё вскользь упомянул, что наотрез отказался давать властям какие-то показания. При звонке в дверь он всегда спрашивал, как-то очень по-детски:
-- Кто там?
Отец Сергий был совершенно нищий и ходил весь оборванный. Раз в неделю, в определённый день и час, по уговору со старшим братом, жившим в Ленинграде, он приходил у себя во Пскове на переговорный пункт, набирал номер без монеты и, услышав ответ, вешал трубку. Так они давали друг другу знак, что живы ещё.
Отец Сергий Желудков был воплощённые бесхитростность и смирение. Воистину, "яко стяжал еси смирением высокая, нищетою богатая" ("Правило веры и образ кротости", -- тропарь Николаю Угоднику.) Маленький, голубоглазый, лысый, седой, он и сам был похож на Николая Чудотворца, неневестных дев невестителя, от неправедныя казни избавителя, Ария безумного посрамителя, покровителя лётчиков и моряков, путешественников и узников -- всех тех, кто в беде и опасности.
-- "Кирие, элеисон... Парасху, Кирие... Ке то пневматику..." Мелодично очень это, и звучит ласково, хорошо.
Отец Сергий упорно пел ектенью по-гречески, и я связываю это с импульсом святителя Николая.
Ещё мы пели "Единородный..." -- великопостный и сокращённого знаменного распева: прославление Святой Троицы. Отец Сергий обнаружил в музыке восхитившую его "неполную терцию", а в словах -- невиданную высоту:
-- До самой Троицы проник человек!
Это была живая передача традиции -- привычная, со времён катакомб. Православие: как правильно славить Бога. "Аз же только свидетель семь" -- сознание целого. Мы -- лишь части. Целое -- Бог.
Однажды я не пришёл -- побоялся (меня предупредили, что в доме может быть засада). Мне было ужасно стыдно, а он похвалил:
-- Хорошо иногда побояться.
Отец Сергий Желудков был человек абсолютной духовной чистоты. В нём не было ничего пошлого, приземлённого, хотя ходил он по грешной земле в рваном сером пиджаке. Он был чистый и оборванный. И напоминал своим обликом Григория Саввича Сковороду, который любил говорить: "Мир ловил меня, но не поймал". "Когда ты невесёл, то всё ты нищ и гол".
Отец Сергий ругмя ругал акафисты, в своей книге всячески упражнялся в остроумии по поводу акафистов (мы рассказываем святому о нём самом), а меня и мою сестру учил петь -- именно акафисты.
Очень смешно было читать и про одновременные крестины, венчание и отпевание в разных приделах храма -- под крики новокрещаемых младенцев, скорбь плачущих по усопшему и ликование свадьбы.
В душе он возмущался всем этим. Противился церковной пошлости. Просил меня никогда, ни при каких обстоятельствах не петь "Царице моя преблагая" на мотив городского романса конца XIX века "Сухой я корочкой питалась" и даже прислал мне в редакцию ноты с этими двумя текстами -- для наглядности назидания.
Я удивлялся тому, как охотно он общался с неверующими, но отец Сергий успокаивал:
-- Это ничего, что неверующие. Важно -- во что не верующие.
Он был ревностный служитель Божий. Это была ревность от чистого сердца и по уму.
Бес разрушительности действует в некоторых людях, в том числе и детях. В отце Сергии не было ничего демонического.
"Мир во зле лежит". "Князь мира сего" (он же -- "князь тьмы воздушной"). Именно в этом смысле и говорил Григорий Саввич Сковорода: "Мир ловил меня, но не поймал".
"Если не возненавидите мир, вы не достойны Меня". Дихотомия, оппозиция: Бог -- мир. Мир (враг) улавливает каждого человека по-своему: духом тщеславия, слабости, лукавства. Мы ловимся на мушку сентиментальности.
Иногда ловушкой оказывается любовь. Я знаю человека, заразившего (поразившего) себя духом уныния, чтобы уподобиться депрессивному наркоману, к тому же убитому впоследствии при весьма неясных обстоятельствах (говорили -- забитому до полусмерти в милиции), -- потому что именно в этого депрессивного, "завязавшего" наркомана была без памяти влюблена девица, в которую так же без памяти и безответно, безнадежно был влюблен наш герой -- некогда весёлый и бодрый, а затем, уподобившись унылому прототипу, доведший себя до полного нервного и телесного истощения -- астении и неврастении.
Не случайно сказал Гумилёв:
Я не оскорбляю их неврастенией,
Не унижаю душевной теплотой,
Не надоедаю многозначительными намёками
На содержимое выеденного яйца,
Но когда вокруг свищут пули,
Когда волны ломают борта,
Я учу их, как не бояться,
Не бояться и делать что надо.
У отца Сергия его смирение не было самоуничижением, которое паче гордости. Это было смирение пред Богом. Он всё время прислушивался к своему внутреннему голосу -- голосу Бога в нас. И это не было какое-то специальное -- меневское или желудковское -- православие. За ним была традиция. Теодицея.
Это были живые ноты. Служение. Он не заботился о внешнем впечатлении: Бог мне судья. Перед судом своей совести. Я вспоминаю отца Сергия всякий раз, когда читаю молитвы к причастию. И -- слова апостола Павла: "Те, кого не достоин весь мир, скитались в милостях и козьих кожах, в лишениях, изряднее же в гонениях".
Ему была свойственна какая-то особенная, угадывавшая мысли предупредительность, напрочь лишённая какой-либо угодливости. Это был царь в изгнании.
Вспоминается Хлебников ("Ладомир"): "И королей пленил в зверинцы".
Мы -- части целого. В нас высшее сознание -- сознание Божие. Вот и сейчас, когда я говорю это, Бог мыслит и сознаёт мной, во мне, через меня. Я -- мыслящий тростник, трость, ветром колеблемая и издающая звук -- слово, логос, голос.
Мы проходили систему гласов (как славить Бога).
И было ясно: "Ты любишь, Боже, нас, как чад".
Мы -- сыны Божий возлюбленные, продолжение Его. "Кто ны разлучит от любве Божия?" (Рим. 8:35).
"Истину глаголю о Христе, не лгу, послушествующей ми совести моей Духом Святым" (Рим. 9:1).
"По вере умроша сии вси, не приемши обетования" (Евр. 11:13).
"Иже верою победиста царствия" (Евр. 11:33).
На кассете слышен голос отца Сергия:
-- Ну что ж, я, пожалуй, исчерпался весь.
Он исчерпывался всегда, весь, до дна, и Господь вновь наполнял его душу Духом Святым и огнём.
"Кто пиет сию воду -- да не возжаждет вовек".
Человек такой не умирает -- смерть им не обладает.
Где кочуют туманы
Я положил Библию на подставку настольной лампы, чтобы она не падала, и вспомнил, что отец всегда подкладывал под ножку качающегося стола своё горкомовское удостоверение, говоря, что теперь стол стоит на твёрдой партийной основе.
(Человек не сам говорит. В нём говорят родовые структуры. Удивителен дар слова. Удивительна восприимчивость младенцев к слову -- как тыкв к солнцу.)
Я родился в посёлке при пороховом заводе. Теперь это город, зелёный и пыльный. Я хорошо помню его красные кирпичные дома, сосны, песок и асфальт.
Асфальт был вязкий и чёрный, он плавился в жару и лип к босым подошвам. Мы выковыривали его из тротуаров и играли тяжёлыми смоляными шариками. У всех пацанов был в изобилии вар, который называли гудроном и жевали на манер чуингама, не ведая о существовании последнего. В большом ходу были самодельные ножи и стрельба из лука по вершинам сосен.
Здания, похоже, были построены американцами или, во всяком случае, по американскому проекту в короткий период конструктивистского флирта двадцатых годов. Там были очень странные подъезды с бетонными козырьками, холодильные ниши на кухнях, лестничные окна из рифлёного неразбиваемого стекла.
Я всё не мог понять, почему Атланта напоминает мне моё детство. А это были сосны. Котовск. Посёлок при пороховом заводе. Эстетика асфальта и красно-кирпичных стен.
Улица имела два названия: Кирова и Будённого -- для обмана шпионов-диверсантов. Наши соседи -- даже и те не могли взять в толк, на какой же они, собственно, улице живут; одни уверяли, что -- Кирова, другие упорно настаивали на Будённом. Лично мне больше нравился Будённый -- его портрет, вполне созвучный песне, в, то время очень популярной: "Отпущу я для красы, как у Федьки-дворника, усы".
Красавец-дворник моего детства был мифологическим персонажем, поскольку дворников в Котовске вовсе не было. Зато в соседнем с нами подъезде жил абсолютно реальный пьяница-маляр Федя Беликов по кличке Помазок, чьи передник и большая кисть вполне сходили за метлу и фартук дворника. (Пьяницами, впрочем, были все жильцы нашего дома, а может быть, и всего посёлка.) Кличка эта -- Помазок и даже самое имя по наследству перешли к Фединому сыну Генке, который на кличку охотно откликался, против имени же -- Федя -- решительно протестовал, приходя в особенную ярость от нехитрого опуса, сочинённого дворовым менестрелем: "Я моргнул одним глазком -- вышел Федя с помазком. Я моргнул двумя глазками -- вышел Федя с помазками".
У меня был тряпочный клоун, которого я потерял на обнесённом ржавой колючей проволокой заброшенном полигоне через дорогу от нашего дома.
В Энн-Арборе (Мичиган) такой же точно травяной пустырь именуют прерией и берегут как национальное достояние. А у нас в Котовске это был просто старый полигон, в бурьяне которого я безутешно и горько искал своего молчаливого друга в алом остроконечном колпачке и плисовых галифе.
Осенью и весной я носил пальто с таким же точно капюшоном-колпачком (Red Riding Hood). А летом -- линялые трусы и иззубренный бандитский нож.
Любимым героем был Тарзан.
Мы любили лежать на обочине и обстреливать гудронными шариками машины.
-- С гуся вода! -- говорила мама, окатывая после купания водой из корыта.
Морозное бельё звенело и ломалось, принесённое в дом.
Кто-то подарил мне значок, видимо, прибалтийский, за который меня во дворе стали дразнить почему-то румыном.
Первое сексуальное впечатление: девочки с нижнего этажа зазвали в свою комнату поиграть и, раздевшись донага и уподобив меня полубогу, сотворили дикарский обряд почитания фаллоса -- особенность анатомии мальчиков повергла юных жриц в священный трепет.
Артиллеристы, Сталин дал приказ:
Поймать фашиста, выбить правый глаз, --
пели пацаны в нашем дворе.
(Почему именно правый -- непонятно. Чтобы труднее было целиться?)
Канонический текст звучал иначе:
Артиллеристы, Сталин дал приказ.
Артиллеристы, зовёт отчизна нас.
Из сотен тысяч батарей,
За слёзы наших матерей,
За нашу Родину -- огонь, огонь!
И когда впоследствии, в хрущёвские уже времена, фильм этот подкорректировали, было нелепо и смешно смотреть, как военные, дружно вставая и поднимая бокалы, поют: "Артиллеристы, точный дан приказ..."
Из нашей жизни вырезали Сталина, и чего-то в ней стало не хватать -- пока его снова не врезали.
Ещё пели:
Если завтра война,
Слепим пушку из говна,
Жопу порохом набьём,
Всех фашистов перебьём!
Это в известной степени отражало готовность Родины к войне (перед войной) и было понятно жителям посёлка при пороховом заводе ("Получай, фашист, гранату!").
Когда дети спрашивают меня о смысле матерной брани, я объясняю им, что это -- призывание древних фаллических богов-прародителей, магическое заклинание. И -- боевое искусство, которым пользоваться можно только в бою -- как и всяким другим оружием.
К потолку в клубе прилипли сгоревшие спички и окурки (их подбрасывали, предварительно плюнув и потерев о штукатурку стены). Пацаны натирали ремни серой со спичечных коробков, чтобы зажигать спички о ремни -- в этом был особый шик.
Среди нас были ярые сторонники широкого и узкого ремня. Преимущества и недостатки того и другого орудия воспитания детально обсуждались.
Это звёздный момент для родителя -- порка ребёнка: ощущение всемогущества, податливости материала, полёт, сродни каббалистическому ??? ("иод"), означающему исходную точку творения.
Анекдоты. В них в невероятных амурных сочленениях сочетались Пётр Первый и Екатерина Вторая, вечно попадали в какие-то непристойные авантюры два неразлучных друга -- Лермонтов и Пушкин. А мне подумалось, что детская эротическая фантазия создавала вывороченный, искажённый, окрашенный грехом, но всё же образ Царства Небесного, где встретятся те, кому это в жизни не привелось, -- а было бы очень нужно.
Бежали радужные огни первомайской иллюминации. Сверкали обрамлённые лампочками портреты Ленина и Сталина.
В вязкой бархатной полутьме палисадника жужжали солидные, как бомбардировщики, майские жуки. И грузно звенел в отдалении молодцеватый оркестр.
Я вспомнил май моего детства, когда мы мчались с Раей и Лунет по бесконечной ночной магистрали в Атланте -- это были вереницы, гирлянды движущихся огней: жёлтых -- навстречу -- и красных, обгоняющих нас.
А в ресторане Данте Стеффенсона "Под палубой" ("Under the Hatch") среди зелёных крокодилов, вальяжно дремлющих под звуки блюза в ярчайшем свете нагревательных ламп, обрамляющих борта пиратского корвета, доигрывал звёздные пассажи великий Пол Митчелл -- пианист с мешковатой внешностью Окуджавы -- и в таких же очках.
-- Мой отец был украинским пианистом, -- сказал Данте, седой и добродушный, с пышными боцманскими усами. -- Я даже не смог бы сейчас произнести его фамилию: что-то вроде "Шапоровский". Он был очень известен до революции, выступал с концертами -- и в России, и по всей Европе. Когда началась Первая мировая война, отец попал в армию. И вот в бою итальянский солдат узнал его (был однажды на концерте) и спас ему жизнь. В благодарность за это, когда я родился, отец назвал меня Данте.
-- Но почему фамилия -- Стеффенсон?
-- Отец в эмиграции умер. Мать вышла замуж за датчанина -- отсюда и фамилия.
Потом, уже в Москве, я нашел в своей нотной библиотеке потрёпанный сборник, выпущенный в Киеве в 1922 году: "Repertoire Moderae. Collection des pieces pour piano, revue et doigtees par le professeur G. Chodorowski". Уж не отец ли Данте Стеффенсона?
Про Данте говорили, что он живёт в вагоне -- точнее, в своём собственном локомотиве, на котором разъезжает по всем Соединенным Штатам. В жуткие январские морозы он совершил путешествие на Украину, а в другой раз проехался экспрессом по всей Восточно-Сибирской магистрали.
С Полом Митчеллом он познакомился в джаз-клубе в начале шестидесятых годов и, открыв ресторан "Под палубой" (купил где-то старый, полуразобранный итальянский корвет), пригласил на работу. Временами Митчелл порывался уволиться -- звали в другие места, почётней и доходней, и всякий раз Данте уговаривал его остаться, и прибавлял ему жалованье. Наконец, в очередной раз, Стеффенсон решительно сказал:
-- Послушай, Пол, ты ведь прекрасно знаешь, что я никогда не смогу с тобой расстаться. Давай так: будешь хозяином корвета наполовину со мной. О'кей?
И вот Пол Митчелл играет со своим трио чёрных музыкантов -- теперь уже в своём собственном ресторане "Under the Hatch" -- на квадратном возвышении, среди мерцающих керосиновых лампад на столиках, где в котелках кипит расплавленный сыр. В него макают, натыкая на длинные вилки, кусочки мяса, яблок и запивают всё это дивным сухим вином, и вполголоса беседуют под волшебные звуки рояля, джазовых колоколов и шестиструнной бас-гитары. Данте Стеффенсон справедливо считает, что трапеза из общего котла, у огня, сближает и сдруживает людей.
В мужском сортире, стилизованном под офицерский гальюн, над унитазом красовалось рифмованное воззвание, выжженное на полоске фанеры щеголеватым писарским курсивом:
"Друг!
Не ссы на круг.
Подними его выше
Данте".
Мне нравится американское понятие "о'кей", приучившее людей к точности и тщательности исполнения всякого дела. (Ему соответствует русское "ладно".) Говорят, оно возникло с лёгкой руки генерала Ли -- главнокомандующего армией южан. Якобы он был малограмотным и на одном проекте приказа, подготовленном адъютантом, начертал сокращённо-фонетически: "O.K." -- имея в виду, что там всё правильно -- "all correct" (тогда уж надо было: "А.С."). Но офицерам и солдатам пришёлся по душе неологизм, и они разнесли его по всей стране.
(Хотя, по другой версии, случай этот приключился с президентом Эндрю Джэксоном.)
Слышал я и историю о том, как генерал Ли прибыл в ставку главнокомандующего войсками северян генерала Гранта, чтобы подписать капитуляцию, и после этого они вдвоём так перепились, что к утру никак не могли вспомнить, кто же, собственно, выиграл войну. Наконец генерал Грант снял с себя шпагу и, протягивая её собутыльнику, решительно сказал:
-- Что ж, генерал, ваша взяла. Поздравляю вас с победой. Это была приятная война.
(Но это, конечно, анекдот.)
...Если что и создано великого в двадцатом веке, так это джаз -- воздушная крепость, противостояние авторитарным формам сознания.
Лунет горделиво сказала:
-- Здесь играют короли.
Когда была разбита армия генерала Ли, инструменты военных оркестров за бесценок распродавались на аукционах. Негры во множестве скупили их и стали играть на свой лад -- так начиналась эра диксиленда.
Атланта была оплотом южных штатов в гражданской войне. До сих пор вспоминают защитников их последнего бастиона -- протестантского храма по дороге на Чаттанугу. Помню фотографию в музее -- чернокожий солдат, воевавший на стороне южан. Он не захотел расставаться со своим другом и хозяином -- сержантом армии конфедератов -- и пошёл на войну добровольцем.
Твёрдые, звонкие, гулкие звуки рояля, их гармония создали, наряду с философией романтического идеализма, европейскую ментальность. И как созвучны они оказались африканским барабанам во времена рэгтайма!
И, конечно, африканские барабаны и возникший позднее джаз были отголосками магических культов.
Пётр Демьянович Успенский утверждал, что нынешние дикари -- деградировавшие потомки древнейших цивилизаций.
Возможно, наскальные рисунки -- хулиганство древних подростков.
И истоки -- не на Востоке, а на Западе -- в Атлантиде.
(Это были периферийные области Атлантиды -- Мексика на западе, Египет на востоке. Как если бы от России остались только Тирасполь и Магадан.)
В Америке смешались мистика индейцев, оккультизм африканских магов и протестантский прагматизм.
Как гениально и зло заметила Элла Лаевская, "индейские духи отомстили", -- о фильмах ужасов, наркотиках и небоскребах -- продолжении инковских пирамид.
Первобытные шаманы использовали отвар из мухоморов для получения галлюцинаций. Благодаря этому, как считает Василий Васильевич Налимов, у человечества возникла способность воображения. (Его дед был зырянским шаманом.)
Мэри Дилуорт протянула нам фаянсовую скульптурку, изготовленную её чёрным учеником: яйцо на ножках, обмотанное синей шерстью. Из середины обмотанного торчал бледный отросток (сучок).
-- Это пенис или нос? -- деловито спросила Лунет.
-- Нос, -- ответила Мэри.
В её домике на озере стояла фисгармония и сушились огромные рыбы, готовясь стать настенными коллажами.
Переселяясь, народы берут с собой своих богов.
Когда негров в невольничьих цепях, в трюмах кораблей везли в Америку, африканские боги были бессильны. (Духи, местные, климатические боги.)
Понятна попытка бегства Ионы "от лица Господня".
В то время думали, что от Бога можно скрыться, как от земного царя.
Путь с Богом -- опасный путь. Вас может растерзать беспощадная совесть.
...Шёл бродяга из моршанской тюрьмы -- "сидел за Есенина". Попросил воды напиться. Мой отец (тогда -- мальчик) вынес ему молока. Допив молоко, бродяга нарисовал карандашом портреты и моего отца, и его братьев и сестёр, и его матери -- Натальи Николаевны Мандрыкиной. И рассказал, что сидел за Есенина -- за чтение вслух его стихов.
Бога можно потерять -- как упасть, оступившись, лицом в грязь. И Он может не вернуться.
Мой дед Андрей Арсентьевич Ерохин работал в Котовске кочегаром.
Господь наказывает безмолвием, бесплодием иначе говоря, Он не приходит.
Социализм пахнет чёрным хлебом, яблочным повидлом и селёдкой.
Армия -- тройным одеколоном, гуталином и табаком.
Я замечал, что взрослые предпочитают выпивать при ярчайшем свете люстр: им всюду чудились враги. Друзья моего отца, хряпнув водки, крутили головами и приговаривали:
-- И как её только беспартийные пьют!
По праздникам у них были серьёзные, суровые лица -- норма партии большевиков.
Хоть маленькая и пусть даже косвенная принадлежность к "начальству" в корне меняла установки и привычки человека -- как будто существует две правды: одна -- для "народа" и другая -- правда закрытых писем.
Сталин сбил ритм жизни, передвинув активность на ночные, самые тёмные часы. Мой отец спал в горкоме на кожаном диване, положив ноги в сапогах на стул с подстеленной газетой.
И где-то там, в глубине бытия, маячил народ -- нечто, противоположное начальству.
(Вот так они всегда -- ограбят, а потом поют:
Деревня моя, деревенька колхозная...
Бердяев говорил, что социализм есть жестокая сентиментальность и сентиментальная жестокость.)
Отец играл на мандолине, и целлулоидный медиатор, которым он теребил её сдвоенные струны, был вырезан, возможно, из мыльницы, а, может быть, жёсткого подворотничка его офицерского кителя с большими медными, на зажигалку похожими пуговицами.
(Сталин любил повторять: "Мы -- старинные русские люди...", ввёл в партшколах аристотелеву логику и мечтал короноваться.)
Наша армия выиграла войну, и русские офицеры клали ногу на ногу в обширных галифе, откинувшись на спинку дивана, привычно-горделиво, и прикуривали, сморщив гильзы папирос, давясь победным дымом, и слушали, покачивая хромом пружинистых сапог, гортанный всхлип аккордеона.
Бесшумно выдвигался, целясь, глаз цейсовского фотоаппарата, чёрного и громоздкого, как рессорный экипаж.
"И-и валенки, д'валенки-и...", -- скрипел базарный граммофон, и катился на роликах тачки небритый инвалид, звеня латунными медалями. Автобус в Тамбове был ало-золотой, с дверями-гармошками, и клик его был петушиный, как пенье диванных пружин. Пир победителей.
(Ветеран войны Василий Гаврилович вспоминал, что при Сталине всегда было пиво, водка, бутерброды с красной икрой.)
-- Дай пять! -- ухарски улыбаясь, предлагал какой-нибудь дворовый заводила. А когда простофиля доверчиво протягивал ему руку, быстро жал её и, отскочив, говорил:
-- Будешь вечная б.., пока не передашь другому.
Так рождалось недоверие.
Это потом уже появилась новая аристократия, красивые мальчики и девочки -- дети больших начальников.
"Не кочегары мы, не плотники, а мы партийные работники", -- пели, подвыпив, приятели моего отца.
(Сталин играл в шахматы человеческого роста и всегда выигрывал.)
Они носили сапоги с галошами и кители защитного цвета -- брюзгливое начальство. Выражение лиц было бдительно-напряжённым, всегда готовым к непримиримой борьбе.
"В мире нет таких крепостей, которых бы не взяли или не смогли бы взять большевики".
Мы до слёз смеялись над этой формулой с Ириной Алексеевной Иловайской, когда она сказала:
-- Вот -- печатают же они "Русскую мысль" в своём издательстве "Пресса" (бывшая "Правда").
Большевики поразительно легко сумели победить свою же собственную крепость -- коммунизм, в одночасье оросив державу радугой трёхцветных знамён.
(Сталин любил Вертинского: заводил по ночам патефон, слушал тайком, а потом ложился спать.)
Наука политэкономия, которую мой отец преподавал, толковала об абсолютном и относительном обнищании пролетариата при капитализме -- как будто и не было рядом наших, советских нищих. А я их отлично помню, сидевших на тротуарах, стучавшихся в каждую дверь. Мама удивлялась, что они отказываются брать хлеб, предпочитая медяки.
А она помнила время, когда просили хлеб.
Женя Земцов рассказывал, как к ним пришёл нищий. Ему подали вареную картофелину, и он съел её вместе с кожурой.
"Мы не рабы. Рабы не мы. Мама мыла пилораму".
Непосильный непрерывный труд стал судьбой людей того времени. Наградой был относительный комфорт и тепло.
Вожди не спали ночами. Ленин часто работал по ночам. Сталин так и продолжал не спать. От этого развивался склероз, мозг цементировался.
Летом кители и брюки делались кипельно-белыми.
Любимая шутка Сталина: неслышно подкравшись во время застолья, подложить помидор на стул произносящего тост соратника, -- к примеру, Молотова или Кагановича. Шутка регулярно повторялась -- и ничего: все, как один, хлопались белыми штанами на помидор, словно и не подозревая подвоха. Вот смеху-то было! А Никита Хрущёв что отмочил: больной горячкой, с температурой под 40, в расшитой украинской рубахе плясал гопака перед вождём -- за что был удостоен ордена Трудового Красного Знамени.
(Говорят, Сталина выгнали из духовной семинарии за то, что он в церковь на руках вошёл. Семинария описана им в "Кратком курсе истории ВКП(б)" как завзятый источник марксистских идей.)
По фамильным преданиям, в юности мой дед Андрей Арсентьевич Ерохин был сильно верующим. Священник в их селе считал его своей надеждой и опорой. Но вот как-то приехали из столицы сыновья попа -- революционеры. В доказательство ложности христианского вероучения они подвели моего будущего деда к своему родительскому окну, чтобы он воочию убедился в том, что батюшка вкушает курицу -- и не когда-нибудь, а в дни Великого поста. Благочестивый Андрей захворал, лежал в горячке, а когда иерей пришёл его поисповедовать, покрыл пастыря старинным тамбовским матерным словом -- от чего поп, в совершенном согласии со сказкой Александра Сергеевича Пушкина, "лишился языка". А дед мой, поправившись, забросил свой нательный крест в крапиву и подался в город, где выучился на кочегара.
Он был раздавлен в день получки толпой рабочих, навалившихся на кассу.
Герцен, не знаю, насколько справедливо, писал, что буржуа и пролетарии -- духовные двойники: их интересы одинаковы -- лежат исключительно в сфере материального, только направлены противоположно. Впрочем, Александр Иванович был барин, со всеми свойственными этому сословию причудами и предрассудками. Представляю, как раздражали яснополянских мужиков барские затеи Льва Николаевича Толстого ("пахать подано" и всё такое прочее). То-то они загадили его могилу, когда пришли большевики.
Слово опасно своей лёгкостью: это лёгкость рычагов управления самолётом.
А в селе Богослов Костромской губернии комсомолки соорудили в алтаре собора катапульту, положив заборную доску поперёк кирпича. Они по очереди справляли большую нужду на лежащий на полу конец доски, а затем с размаху топали по поднятому её краю (как при игре в "чижика"), так что свежеиспечённый снаряд взлетал под самый купол, застывая на фресках причудливыми рельефами. (Соревновались -- кто выше.) Когда стоявшим в селе продармейцам надоело это зрелище, они прогнали воинствующих безбожниц и начали -- надо сказать, довольно метко -- палить из винтовок по контрреволюционным ликам пророков и святых.
Помню, как пожилая монашка в метро сказала, отчётливо выговаривая букву "о":
-- Человек скоту уподобился...
И стоят пустые, разорённые деревни -- земля вымерших марсиан.
Я понял, что наши души действуют во времени, а тела -- в пространстве.
Я нёс домой алюминиевую проволоку, чтобы сделать падчерице шпагу, и думал о том, как хорошо быть кузнецом, ковалём, оружейником.
И о днях, когда они лишили нас оружия.
Невооружённый человек подобен зверю -- низведён на биологический уровень зубов и кулаков. Оружие -- инструмент защиты, достоинство свободного человека. При Павле I офицера сажали под арест, если он выходил на улицу без шпаги. Крестьянин путешествовал с клюкой -- от собак, разбойников и дураков. Посох митрополита -- знак власти. (Каждый -- князь в своем уделе.)
Надо было не сдавать оружия, не поддаваться паспортизации.
Меня поражало то, что в галантерейных, парфюмерных отделах универсальных магазинов такой пустяк, как одеколон, лента или туалетное мыло в обёртке заворачивают в фирменную бумажку и склеивают красивой липучкой, а хлеб передаётся из рук в руки просто так, без всякой упаковки. Потом я понял, что это -- сохранившееся, инерционное (от старых времен) разделение на господские и людские товары.
Отцов старший брат Алексей Андреевич играл до войны на скрипке в кинотеатре "Модерн". Скрипка ему досталась по наследству от нищего слепого скрипача.
Сколь многое в человеческой судьбе зависит хотя бы от такой мелочи, как год рождения. 1921-1923 годы -- почти весь этот призыв был убит или попал в плен в первые месяцы войны. Наступали и побеждали потом уже солдаты следующего поколения. Оставшиеся в живых ровесники отца были все перекалечены, и это не удивительно: огромное количество боевой техники работало специально для причинения людям вреда. Отец вернулся с войны с пробитой челюстью и стальным осколком, застрявшим в голове.
Отец мой ушёл в армию в сороковом году. Он служил на румынской границе, а потом командовал штрафным батальоном, отходившим к Сталинграду.
Красная армия отступала через казачьи станицы, под палящим солнцем, по солончакам. И никто не вынес им даже ковша сырой воды.
Помнили расказачивание...
Двадцатилетнего лейтенанта Ерохина, раненного на переправе через Дон, спас его ординарец-грузин -- вплавь дотянул до берега и отнёс на плечах в медсанчасть.
Батальоном мой отец командовал один день, а точнее -- один бой, потому что дней было много, а бой -- один.
Война пахнет разрытой землёй -- запах окопов и могил.
Многие считают войну временем. А это было пространство. Пространство ада, надвинувшееся на мир.
И всё, что в нём происходило, было адом.
-- Офицеры, которые Германию грабили... -- промолвил как-то старый воин.
И в этой реплике сквозило сожаление, что грабили -- без него.
Мои родители познакомились в Котовске после войны. Свадебное путешествие -- на велосипеде в деревню к дяде Серёже за мешком картошки: всё, что было в доме, съели гости.
Смерть Сталина. Соседи собрались ночью у репродуктора. Мама плакала. У девочек в школах выплетали ленточки из кос и вплетали траурные чёрные. Повсюду полыхали флаги, красно-чёрные, как погребальные костры.
Белый верх, тёмный низ -- пионерская форма диктовала дихотомию верха и низа, манихейский дуализм.
Митька Бушелев, недослышав взрослых (потом он действительно оглох), передавал нам:
-- Сталин умер, но тело его живёт.
Это отдавало жутью и было непонятно -- как это: умер -- а тело живёт.
Рассказывали о мавзолее, где лежат вместе Ленин и Сталин, как у них сложены руки -- как будто спят.
Соседке Лене-сумасшедшей снилось, что за ней гонялся, встав из гроба, музыкант "Март" Наумович, чьи грандиозные похороны она видела в Тамбове.
В клубе над лестницей висела картина: Сталин в форме генералиссимуса, не в традиционных сапогах, а в лаковых ботинках и брюках с лампасами, спускается тоже по лестнице, в окружении народа. Так что всюду он был с нами, как живой.
(Мы вам так верили -- а вы обманывали нас всю жизнь.)
Горели, грели ночь рубиновые звёзды. Трубка вспыхивала и гасла. Он прикуривал от звезды и шёл в ночной дозор по кремлевской стене, запахнув поплотнее шинель и надвинув на лоб фуражку с такой же точно звездой.
"Засыпает Москва, / Засыпают деревни, / Только Сталин не спит, / Только Сталин не спит..."
Он зорко всматривался в рубежи родной державы, и от взора его орлиного не мог укрыться никто.
Проезжая на трамвае мимо парка "Сокольники", можно было прочесть выведенную вдоль длинного забора фольклорную надпись: "Если б не было жидов, был бы Сталин жив-здоров". Толпа на Цветном бульваре била чёрного кучерявого человека, который вырывался и кричал, что он не еврей, а армянин.
Я часто думаю о том, какую роль играет в моей жизни боль. Возможно, мои мигрени -- стигматы: (безусловная, хотя и незримая реальность). Отец редко не болел. Это были наши самые счастливые минуты.
Суровый и правдивый, мучимый постоянными головными болями, полный инвалид в свои двадцать три года, отец вряд ли был завидным женихом, но мама вышла замуж именно за него -- защитника родины, отвергнув первейших красавцев Пензенской улицы.
И я явственно представил себе, как он, облокотясь на высокие подушки и сдвинув колпак настольной лампы, чтобы не мешать соседям, долгими бессонными ночами лежал в этой палате и читал, вдыхая запах лекарств и апельсинов в белой обшарпанной тумбочке.
Смерть и боль -- архангелы войны.
На каком-то витке своей фронтовой судьбы мой отец был адъютантом генерала. Рассказывал, как однажды удалось проехать через кордон: надел генеральскую фуражку и висевший в машине китель хозяина. (Часовые отдали честь.) Возможно, он и сам мечтал стать генералом -- основания были. Возможно, что теперь, в Царствии Небесном, он -- генерал.
"Далеко-далеко, где кочуют туманы..." -- пел картонный голос в репродукторе. И это был Котовск -- город при пороховом заводе.
Сосны, песок, асфальт. Полигон, игрушечный клоун.
Домино во дворе, наборные ручки финок, трофейный аккордеон.
Дождь.
Трёхэтажный дом тёмно-красного кирпича.
Женщины собирали из-под водостоков мягкую воду для мытья волос.
Плоские дымовые трубы.
Ёлка со свечами.
Меховое пальто мамы, обсыпанное снегом.
Инвалид-сапожник, пропахший махрой.
Луки и стрелы, синие татуировки пацанов.
Красные светлячки папирос.
Я и моё тело. Я и моя душа. Я смотрю изнутри себя.
Я смотрю внутрь себя.
"Вещество имея матерь, и брение от отца, и праотца персть, и сих сродством на землю весьма зрю: но даждь ми, предстателю мой, и горе воззрети когда к небесной доброте".
Это были неправдоподобно крупные яблоки на неправдоподобно высоком дереве -- и их было невероятно, фантастически много.
"Мы посадим сады, золотые плоды мы подарим отчизне своей", -- вырвалось из тех лет.
Мама -- глина, и почва -- глина, родная земля.
Бытийственность. Я оценил её в Лианозове, где горела печь и дуб заглядывал в окно корявыми ветками.
Помню вокзал и Тамбов -- вагоны, базар, карусель, заросшую лопухами Пензенскую улицу и деревянный дом моего деда.
Дед мой Степан Димитриевич Рожков был отчаянным гулякой, неудачливым партийцем и талантливым мастеровым. Он сам заливал зеркала, вытачивал резную мебель. Мне запомнился неистребимый запах махорки в его мастерской.
Дедушка сделал мне настоящую саблю, которой я очень гордился. Когда я вырос, мама подарила её кому-то из детей нашей многочисленной родни.
На столе у деда, невероятно захламлённом железными и медными аксессуарами кустарного его ремесла, стоял бронзовый бюст Ворошилова, на голове которого обыкновенно болталась великоватая для полководца военная дедова фуражка. Рука деда у запястья была грубо зашита рукой военно-полевого фельдшера.
Моя бабушка Марья Ивановна Соковина в детстве пела в церковном хоре. От неё, должно быть, моя мама унаследовала хороший голос. Мама мечтала стать артисткой, но началась война, и она пошла в школу шоферов, где давали рабочий паёк, который спас от голода её младших братьев. Когда братья Рожковы подросли, они все стали шоферами.
Лианозово было московским поместьем Бенкендорфов. Было у них и ещё одно имение -- в Тулиновке под Тамбовом, где родились моя мама Лилия и бабушка Маня, где моя прабабка -- красавица Мамика -- служила экономкой и жила в доме барина. Мамика слыла белоручкой. От неё достался маме большой перламутровый с бронзой австрийский крест и литой колокольчик в виде лилии.
Купание красного коня
В тех местах воевал с крестьянами Григорий Иванович Котовский -- герой гражданской войны, бывший до революции разбойником.
Тамбовцы хоронились в лесах. Коммунисты давили их броневиками, расстреливали из бронепоездов, бомбили с самолётов. А потом подвезли трёхдюймовые пушки и снаряды с ипритом. Противогазов у повстанцев не было. И долго ещё растекался по чащам, цепляясь за ветки, фиолетовый туман -- пока не погибли все.
Победителей не судят -- некому.
Красные думали: никто и не вспомнит. Над Россиею небо синее. Наша армия в поход далёкий шла. Кони сытые бьют копытами. И некому будет отомстить.
(Вы хотите забыть своё прошлое -- а прошлое бросается вам в лицо.)
Помню, как меня поразил термин "классовый отбор учащихся" в архивном документе тамбовского музыкального техникума. Пахнуло отвратительным запахом крови и падали, рвотным, смрадным ветром революции -- духом помоек и отхожих мест.
Тамбов душили красные мадьяры -- военнопленные царской войны.
Храмы стояли напоминанием о том, зачем человек живёт, удерживая людей от озверения. В этом селе храм переделали в элеватор, а он всё равно впечатлял и возвышал душу, и вселял мужество и надежду.
"На ложи моем в нощех исках, егоже возлюби душа моя..."
(Ньютон был прав. И он особенно прав в России.)
-- Тухачевский повстанцев танками давил, -- задумчиво промолвил отец Александр Мень. -- А примкнул бы к тамбовцам -- глядишь, жив был бы и по сей день...
Коммунист
Рассказывая мне про учеников моего -- девятого -- класса, директор "Ковчега" Александра Михайловна Ленартович, в частности, с опаской предупредила, что среди них есть Котя-коммунист, который ходит в школу с автоматом. Сам я автомата не видел, но Котя этот был и вправду коммунистом и носил в своём обитом жестью "дипломате" рогатку, полевой телефон, гранату (возможно, не настоящую) и подпольную газету "Молния", которой щедро потчевал меня, за неимением других реципиентов.
На моих уроках словесности все дети писали стихи. Котя выдал такое, почти приравнивавшее его к позднему Маяковскому (до раннего ему ещё предстояло дорасти):
Дипломат
режет
матом,
как наш
алкаш.
Под глазом --
фонарь,
на шее --
шарф,
башка --
арбуз.
На ней
натянут
дырявый
картуз.
Я был в полном восторге и поначалу принял этот шедевр за историческое описание, скажем, 1919 года. Но Котя заверил меня, что это вполне современный портрет депутата Госдумы.
Взрывная энергия юного большевика нашла, как мне казалось, хорошее литературное применение, но не тут-то было. Первого мая 1993 года, когда я с другими ребятами был в биологической экспедиции в Тамани (мы ездили наблюдать дельфинов), Котя участвовал в красной демонстрации в Москве, дрался с милицией и был доставлен в участок, откуда его вскоре отпустили, но записали все данные: кто он и откуда. И вот приглашают нас с директором школы в прокуратуру и начинают снимать допрос: что за человек этот Котя, да чем увлекается, и не ведёт ли среди детей подрывную коммунистическую пропаганду.
И кто, как нам кажется, на него влияет из учителей.
И вспомнилась тут мне брошюра, составленная неведомым юристом-диссидентом и весьма популярная в определённых кругах в андроповскую эпоху: "Как вести себя на допросе". Замечательная была брошюра. Я запомнил её наизусть.
И почувствовал я себя ну в точности как в лучшие времена: та же прокуратура, следователь, те же вопросы, только не диссидентов ловят теперь, при новых властях, а коммунистов.
Словом, услышав первый вопрос тётеньки-следователя, я почти рефлекторно задал свой -- из той самой -- просветительной брошюры:
-- В качестве кого и по какому делу мы сюда вызваны?
Тётенька-следователь (надо сказать, довольно молодая) несколько смутилась, но быстро оправилась и пояснила:
-- Да нет, что вы так уж официально... Ваш Котя Дудукин ничего уж такого особенного и не натворил. Он у нас проходит как свидетель.
-- Хорошо, -- говорю я очень вежливо -- так, как будто никакого путча не было -- и всех прочих приятных событий, последовавших за ним. (А может, и правда -- не было? Мой коллега сделал вывод, что августовский путч -- спецоперация КГБ, имитация демократической революции в России для привлечения американских инвестиций.) -- Если он -- свидетель, то мы -- кто?
Это поставило её в тупик:
-- Как кто?.. Да нет, мы просто так поговорим.
-- А где протокол?
Её отношение ко мне резко переменилось:
-- Протокол вам нужен?
-- Без протокола разговаривать не будем.
Это был первый канон из брошюры "Как вести себя на допросе". Он значился там под литерой "П" ("Протокол"): требовать протокола. Второй был зашифрован -- на случай беспамятства, шока от побоев -- чтобы без затруднений вспомнить -- буквой "Л" ("Личность"): то есть -- "Вы не имеете права задавать вопросы личного характера". Далее шла буква "О" ("Отношение"): "Это не имеет отношения к делу". И, наконец, последняя -- четвёртая литера -- "Д" ("Дело"): "По какому -- или, точнее, -- по чьему делу меня допрашивают?" (Если дело завели на вас, показаний -- в сущности, против себя самого -- можно не давать. А вот свидетель, в отличие от обвиняемого, обязан давать показания. За отказ в этом случае могут привлечь к уголовной ответственности. Но сначала должны назвать обвиняемого и суть дела.) Вся система кратко, для удобства пользования и припоминания, называлась: "ПЛОД" -- по первым буквам ключевых слов: "Протокол", "Личность", "Отношение", "Дело". Запоминалось легко и всплывало в памяти автоматом.
Важной вещью была ещё повестка. Если её приносили домой -- ни в коем случае не надо было брать. А если взял -- внимательно изучить: всё ли там в порядке. И если не проставлено время визита, номер комнаты, фамилия вызывающего и, главное, -- повод, по которому вызывают, -- ни в коем случае не ходить. Чекисты часто забывали поставить подпись и печать, что также делало повестку недействительной.
Телефонных разговоров с ними -- избегать. И особенно -- неформальных контактов, к которым они почему-то были особенно склонны: предлагали встретиться на почтамте, в кафе -- для дружеской беседы. Некоторые простофили на это клевали, в надежде на благоприятный исход. Да и лёгкая угрозка сквозила в голосе какого-нибудь Геннадия Николаевича, как они себя обычно рекомендовали по телефону: лучше мы уж так, непринуждённо -- да и дело пустячное, -- словом, встретимся -- поговорим. Вот этого делать было ни в коем случае нельзя: беседа непременно записывалась на карманный диктофон. И хотя это были не более чем агентурные данные (как и телефонные прослушки, откуда чекисты черпали богатейшую информацию о былом и думах московской религиозной интеллигенции), которые пришить к делу было нельзя, но использовать в допросах обвиняемого -- можно. (Какой-нибудь ничего не значащий факт: с кем пил пиво в Дзинтари; -- и, многозначительно: "Нам не только это известно. Так что колись, брат, а то хуже будет".) А вот собственные показания замороченного всезнанием властей диссидента к делу пришить было можно. А там -- суд, срок и повышение Геннадия Николаевича в должности.
Не все были такими грамотными, как диссидентский юрист. Властей боялись. Надеялись на добрые взаимоотношения, не понимая: человек на работе, он -- охотник, а ты -- жертва. Единственный разумный выход -- не входить в контакт. А уж если привезли в наручниках -- требовать протокола. И не подписывать, если что-то в нём не так. А не подписанный тобой протокол ни один прокурор у следователя не примет -- швырнёт да ещё скажет, чтобы задницу им подтёр: нет подписи -- значит, филькина грамота, а не следственный документ. Время-то было уже не сталинское, система-то уже трещину дала.
Помню, как попался на крючок чекистской задушевности Женя-католик (не трудись, Геннадий: имена изменены). Уж сколько раз я ему говорил: не ходи, не встречайся с дядей-сыщиком в курилке библиотеки. Пошёл. И раз, и два. На его показаниях, в основном, было построено потом обвинение, по которому посадили (не в тюрьму -- статью не подобрали, а в дурдом) наивно и крепко верующего лидера молодых московских христиан.
У меня за годы советской власти выработалась хорошая привычка -- как можно меньше знать: чтобы случайно под пытками не выдать. По телефону не болтать. И не разбрасывать бумажек.
Мой друг Владимир Простов, будучи спрашиваемым о будущем, которое нас ждёт, отвечал с присущим ему реализмом: "Три по пять", -- что означало: пять лет тюрьмы, пять -- лагерей и пять -- по рогам (то есть -- ссылки с поражением в правах).
Коля Ахохов, напуганный предчувствием обыска, собрал все свои богословские рукописи и христианский самиздат в два больших чемодана и вышел на улицу ловить такси. Погрузился -- тут подсели с боков ещё два пассажира и отвезли его прямо на Лубянку. Он выдал всех. Я встретил его через пару лет на выставке авангардистов. Он был весь седой -- в свои тридцать с чем-то лет.
Ещё одного парня -- организатора молитвенных групп -- долго не могли поймать: не давался в руки. Тогда посадили за хранение и распространение антисоветской литературы (нашли при обыске "Архипелаг"). Сидел он где-то в Средней Азии, и там, в лагере, с ним каждый день беседовал марксист-политработник. Сошлись на христианском социализме. И подбил талантливый контрпропагандист тосковавшего по жене и детям узника, уговорил -- выступить по радио. Тот выступил, покаялся, назвал какие-то имена и вышел на свободу. А через несколько месяцев выпустили из тюрем и лагерей всех диссидентов вообще -- раскаянных и нераскаянных, просивших о помиловании и не просивших: время пришло горбачёвское...
Протокол вести тётенька не захотела, а предложила написать на Котю Дудукина характеристику. Директор школы Александра Михайловна нерешительно взглянула на меня.
-- А каков юридический статус этого документа? -- поинтересовался я. -- Это что -- свидетельские показания?
-- Нет.
-- А что тогда? Донос?
-- Вот что, -- сказала следовательница. -- Вы мне устраиваете перекрестный допрос. Выйдите, пожалуйста.
Я вышел и минут сорок читал на подоконнике (что я читал? кажется, Набокова -- "Bend Sinister"), а потом услышал из распахнутой двери соседнего кабинета раздражённый бас начальника:
-- Как не хотят? Их ученик бил дубинкой милиционера... Да покажите им видеофильм!
Фильм мы смотрели все вместе. И, увидев на экране балбеса Котю, который, надев трофейный шлем и идиотически улыбаясь, размахивал отнятой у какого-то милиционера дубинкой, поняли, что школьной характеристики не миновать. Написали так называемую "объективку": что учится средне, увлекается поэзией...
-- Никогда, ни в одном сне лет десять-пятнадцать назад мне не могло бы присниться, что я буду на следствии отмазывать коммуниста, -- сказал я, когда мы вышли в ослепительно сияющий, чуть затенённый казённым зданием переулок.
Ленартович ответила просто:
-- Да все они -- одна шайка.
Point of view
Я сказал президенту Наполеоновского общества Олегу Соколову, что, по-моему, Бонапарт был просто-напросто разбойником. И пояснил свою позицию:
-- Если человек не исследует явления природы, не пишет книги, не изготавливает скрипки, а рубит головы, меня это почему-то раздражает.
Торжество православия
-- Я глупа, -- возразила Ирина. -- Что-нибудь не то скажу католикам или протестантам -- ещё обижу.
Это очень понравилось митрополиту: и то, что она против католиков и протестантов, и -- в особенности -- что глупа.
"Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда".
Сероглазый отшельник не ведал стыда -- он, поставивший эти строки Ахматовой эпиграфом к своим стихам.
Ах, Анна Андреевна! Вот он -- сероглазый отшельник -- действительно не ведал греха.
И, ощущая эту нехватку как лишённость, он стремился хотя бы раз в жизни испытать не ведомое ему чувство. Но ни свальный грех в общине, ни монастырские мужские игрища не помогали -- стыд не приходил.
Аэропорт
Люди в пёстрых и толстых халатах говорили на каком-то своём языке, напоминающем русский мат. Словно подтвердилась гипотеза об азиатском происхождении сквернословия.
Я где-то читал, что самое известное русское слово из трёх букв -- начало имени монгольского бога восходящего солнца, олицетворяющего мужскую плодовитую силу.
Бремя белых
-- Русские научили их мочиться стоя, носить штаны и многим другим полезным вещам. А что получили взамен? Нож в спину, как и полагается в таких случаях.
-- Люди не любят благодеяний. Это их унижает. Они предпочитают подарки.
-- Построили там дороги, города, завезли им всё -- от грузовиков до медицинского оборудования. А они всё равно живут кланами, родами.
-- Люди, облагодетельствованные вами, жестоко отомстят вам за ваши добрые дела.
-- Завезли туда оружие, в том числе и атомное...
-- Как было не плюнуть в душу таким благодетелям?
-- Зачем было просвещать дикие племена -- например, создавать для них университет? Они жили в степях, пасли стада и были по-своему счастливы. И жили бы так ещё тысячи лет. Царизм в их жизнь не вмешивался. Да и международную ссылку-тюрьму устроил из этой земли Сталин.
-- Восточное сознание -- как зеркало, в котором ничто не отражается. Зачарованный остров...
-- Китайцы -- гости из будущего. Чингисхан был китайским императором.
-- Чингисхан умер, но дело его живёт.
-- Революция -- Эдипов комплекс.
Последний классик
Венедикт Ерофеев жил метафизически убедительно. Под конец жизни он уже вообще ничего не говорил, а только посылал всех на хрен.
Русофобия
-- Вождь славянофилов Алексей Хомяков утверждал, что англичане -- это искажённое "угличане" -- уроженцы города Углича, и что они-то и есть настоящие славяне: рискованное утверждение. Как-то странно это всё по-английски: встать из-за стола слегка голодным, уйти не прощаясь. Английский юмор -- это когда не смешно. И ездят они по левой стороне, и буквы у них все звучат наперекосяк... То ли дело по-русски: попрощаться и не уходить, раскрыть душу, нажраться, покрыть матом и блевануть. Каждый русский в душе Хлестаков -- болтун, хвастун и авантюрист. Александр Меншиков -- первое лицо после государя -- был и первым вором. А население страны можно условно разделить на две категории: на пьяниц и алкоголиков. Я не мог понять, почему отец Александр Мень говорил, что бессмысленно пить в нашем климате. А теперь понимаю: "Гимназистки румяные, от мороза чуть пьяные...". Наверное, он имел в виду, что мы и так спим на ходу. В романских странах вино -- часть еды, в нордических -- праздник и релаксация, в славянских -- погибель и разгул.
-- Население Великой Тартарии, восстановленной Ильичом, -- чингизиды, которым категорически нельзя употреблять алкоголь: хромосома игрек два не позволяет. Их лица славянской национальности -- из барских гаремов. А мат -- старинные заклинания языческих богов.
-- Русский человек глуп. Он может быть гениален, обладать чистыми помыслами, свят. Но ему не хватает здравого смысла. Поэтому гибнут его самые лучшие начинания. И царь у нас милостью Божией, и поезда ходят милостью Божией. И сами мы, если и живы ещё, -- так исключительно милостью Божией. Чтобы войти в церковь, надо подавить тошноту. Маразматические предания старцев... О, какой разный Христос пришёл к англичанам и русским, людям Запада и Востока! Когда методисты просят: "Сделай меня глупым, сделай меня пустым", -- это ни в коем случае нельзя слушать православным с их тоской по юродству. Англичане делаются чуточку менее рациональными, а русские -- теряют остатки здравого смысла -- безоглядно, радостно, пьяно и рьяно, в экстатическом рвении языческого народа, приложившего к бремени креста свою исступленную мистику.
-- Смысл жизни у каждого свой.
-- "Возлюби ближнего, -- говорят лицемеры, -- возлюби всех". Возлагают на тех, кто верит им, бремена неудобоносимые, истребляя смысл. И нечего противопоставить окружающей ненависти, потому что задача -- непосильная. Не надо испытывать терпение русского человека, ибо оно велико. Но затем наступает предел, а за пределом -- мрак.
-- Все эти болтуны -- политические деятели -- живут в мире каких-то мифов. Один считает, что государство должно всех накормить. Другой -- что нам должны отойти Финляндия и Аляска... Какая может быть Дума в стране дураков? Нужен квартальный надзиратель, околоток, городовой.
-- Государь?
-- Теперь об этом трудно даже думать. Романов поступил как штафирка, как тыловая дрянь: бросил державу шайке разбойников, в разгар войны оставил армию без главнокомандующего. Царь предал свою страну и свой народ.
-- Всякая власть от Бога.
-- Причём чем она больше -- тем дальше...
-- Люмпена возьмут власть.
-- Тогда мы будем ходить и убивать их по одному, пока они не убьют нас.
-- Нет счастья на земле. Но нет его и выше.
-- Времена скручиваются. Крутые идут времена.
-- Быть русским почётно. Да только что я без России? И что Россия без меня?