Перевод с идиша Игоря Булатовского под редакцией Валерия Дымшица
В издательстве «Текст/Книжники» в ближайшее время выйдет в свет книга мемуаров И.-И. Зингера, рассказывающая о детстве писателя, о жизни погибших польских местечек. Мемуары Зингера оказались последней его книгой, которая не была завершена. Предлагаем вниманию читателей фрагмент этого текста.
ТРАГЕДИЯ ИЗ-ЗА ПУТАНИЦЫ НА НЕБЕСАХ
Дома у нас было тоскливо, и поэтому я с детства любил не дом, а улицу.
Виновата в этой тоске в первую очередь была Тора, которая заполняла собой каждый уголок и сковывала человеческие чувства. Во-первых, наш дом походил на бесмедреш: это был дом для Б-га, а не для людей. Во-вторых, в этом была виновата полная несовместимость моих папы и мамы.
Они могли бы быть идеальной парой, если бы мама была папой, а папа — мамой. Однако все было наоборот.
Даже внешне каждый из них не подходил для своей роли. Папа был маленького роста, кругленький, с добрым, нежным и красивым лицом, с теплым взглядом голубых глаз, пухлыми румяными щеками, точеным маленьким носиком, мягкими женскими кистями рук, — так что, если бы не его довольно-таки густая рыжевато-бурая борода и темные, кудрявые, вьющиеся штопором пейсы, он казался бы совсем женственным и хрупким. Мама была высокого роста, немного сутулая, с холодными, большими, пронзительными серыми глазами, острым носом, с чуть выдающимся вперед подбородком, костлявая, угловатая, с резкими движениями. Вылитый мужчина.
Насколько родители не походили друг на друга физически, настолько же они отличались душевным складом. Мой отец, безусловно, был человеком ученым, размышляющим над комментариями, однако острым умом не отличался. Он жил, скорее, сердцем, чем умом. Все происходящее принимал с благодарностью, и ему не нравилось слишком углубляться в подробности. Больше всего он не любил излишне напрягаться. Кроме того, он никогда ни в чем не сомневался. Он верил в людей и еще больше — в Б-га. Его вера в Б-га, в Его Тору и в цадиков была поистине безгранична. Он никогда не задумывался над путями Г-сподними, ни на что не обижался, не ведал сомнений. Достаточно и того, что так написано в Торе. О заработках он тоже не особенно заботился. Полагался на Б-га, верил в то, что Б-г прокормит его, как всякое Свое творение, от зубра до самой мелкой твари. Его упование доходило до наивности.
— Все, с Б-жьей помощью, уладится, — любил он повторять в трудную минуту.
Моя мама, как и ее отец, билгорайский раввин, была человеком очень дельным, озабоченным, сомневающимся, умным, все обдумывающим, во все вникающим, предусмотрительным, любила доискиваться до причин, брать на себя ответственность, размышлять о людях, о мире, о Г-споде и Его путях, во все углубляться. Одним словом, она была интеллектуалом до мозга костей, женщиной с мужской головой.
Мама любила отца, и, если он порой чувствовал себя неважно, она с ним нянчилась, буквально вынимая последний кусок у себя изо рта. Однако она не могла простить ему его ребячливого упования, легкомыслия, беззаботности, нежелания подумать о деле ради пропитания жены и детей. Она никогда не простила ему того, что он не захотел сдать экзамен и стать раввином в большой общине, где у него были бы и почет, и доход, а вместо этого притащил ее в этот захолустный Ленчин, где ей приходится жить в нужде, в тоске, вдали от ее Билгорая, среди простых, невежественных деревенских баб, с которыми ей не о чем было говорить.
Как мама ни старалась держаться приветливо с этими домашними хозяйками, ей не удавалось установить с ними по-настоящему дружеских отношений. Хозяйки беседовали о кухне, платьях и прочих женских делах, в то время как мою маму интересовали более высокие материи. Ее любимыми книгами были «Ховес а-лвовес»[1], «Месилас йешорим»[2], «Рейшис хохме»[3], «Бхинес ойлем»[4], «Сейфер а-йошер»[5] и другие. К тому же она постоянно изучала Тору, книги Пророков и Писания, которые знала наизусть. Мой отец, хасид, не был большим знатоком Пророков и Писаний[6]. Он помнил каждый стих и его место в Торе, но когда ему было необходимо найти какой-нибудь стих в Пророках или Писаниях, он спрашивал маму, и она точно отвечала ему, в какой главе этот стих находится. Еще мама любила изучать современные книги, которые иногда попадали к нам, к примеру: «Сейфер а-брис»[7] — смесь научных знаний и бабкиных сказок, «Швилей ойлем»[8], «Йосифон»[9] и подобные им. Занятая ученостью, она понятия не имела, о чем говорить с хозяйками. В их делах она мало что понимала, поскольку в доме своего отца никогда не готовила, не шила, не прибиралась, и когда ей пришлось делать это самой, то все делала неумело, без желания, спустя рукава. Мой отец никогда не жаловался на кушанья, приготовленные мамой, но я замечал, что они ему не слишком нравятся. Даже я, ребенок с хорошим аппетитом, все равно чувствовал, что другие хозяйки готовят лучше, чем моя мама. Я, каждый раз, когда отец брал меня с собой на обрезание или другую церемонию, понимал, какими вкусными могут быть фаршированная рыба, морковный цимес, жареное мясо и другая еда. Однажды я сказал об этом моей маме в пятницу вечером за столом. Отец приказал мне замолчать, но я заметил, что он при этом улыбался, как будто чувствовал то же самое. Чтобы замять это дело, он начал пересказывать маме попавшееся ему толкование на недельный раздел. Мама слушала, но особого воодушевления не выказывала. Сколько бы ни было у отца толкований на Пятикнижие, она знала их все, поэтому увлечь ее новым толкованием было не так-то просто. Отец был краснобаем, он любил толковать многословно, часто по нескольку раз повторяя одно и то же. Эта его привычка распространялась и на обыденные разговоры. К тому же у него была манера переспрашивать: «Вы меня слышите?» — даже когда он разговаривал с тем, с кем был на «ты». Моя мама, наоборот, всегда говорила коротко и ясно, по червонцу за слово; разглагольствования и длинноты были ей чужды.
— Слышу, слышу, — произнесла она с легким нетерпением, не выражая ни малейшего восторга, потому что любая экзальтация была ей чужда, а изображать то, чего она не чувствовала, мама не могла. Правда была для нее превыше всего. И если она не могла сказать всю правду, то предпочитала молчать. Мой отец, энтузиаст, любивший говорить людям приятное и слышать приятное в ответ, почувствовал себя не в своей тарелке из-за маминого молчания и строгого взгляда ее больших серых глаз, видевших людей насквозь. Поэтому он поскорее перешел к своим змирес:
— Йо рибон ойлем ве-олмайо[10], — запел он с жаром каббалистический гимн, соответствовавший его настроению.
С чужими людьми мама вела себя еще сдержанней. Простые местечковые хозяйки любили похваляться своими отцами и дедами — тот был на посылках у помещика, этот меламедом или шойхетом, — и ждали от жены раввина восхищения их родовитостью, а также рассказа о ее происхождении и родовитости. Однако мама обычно помалкивала. Она сторонилась общества на свадьбах и обрезаниях, не пыталась верховодить в синагоге и во время торжеств, когда женщины, сидя отдельно от мужчин, устраивали застолье со всевозможными затеями, ничуть не уступавшее мужскому. Женщинам было неуютно с ней, чужой и скрытной. Это использовала одна хозяйка, которую звали Трейтлиха, по имени ее мужа реб Трейтла. Эта Трейтлиха была низкорослой жирной теткой, что называется, поперек себя шире, чернявой, с бородавками. При этом, потому что ее отец был даеном в местечке под названием Пьонтек[11], она держала себя как какая-нибудь раввинша. О своем отце, пьонтекском даене, Трейтлиха постоянно рассказывала всякую небывальщину. Сколько бы раз она ни приходила к моей маме, только и было слышно: Пьонтек да Пьонтек. Эта тетка верховодила местными женщинами, обо всем высказывала свое мнение, во все вмешивалась, всем давала советы, разрешала женские вопросы, притом что едва знала молитвы, и так крепко держала всех женщин в своих коротких пухлых руках, словно это она была женой раввина, а мою ученую мать было не видно, не слышно.
Мама всегда сетовала на свое неумение уживаться с людьми. Она чувствовала себя всем чужой, одинокой. Кроме того, она знала, что этим вредит положению моего отца-раввина, ведь вместо того, чтоб завести подруг, как полагается раввинше, она наживала недоброжелательниц. И все-таки она не могла подружиться с людьми, чуждыми ей. Мама пробовала бороться с собой, но тщетно. Местечковые хозяйки, добродушные, простые, по-деревенски здоровые, не понимали, почему это раввинша не платит им дружбой за дружбу, и считали ее слишком гордой, высокомерной, какой она на самом деле не была ни в малейшей степени. Наоборот, она всегда была робкой. Никогда не заносилась, вечно была недовольна собой. Никогда ничем не хвасталась, никогда не выставляла свою ученость напоказ, более того — даже скрывала свои познания. От своего одиночества в захолустье мама страдала больше, чем от работы по дому, к которой не привыкла и на которую у нее не хватало сил. Одиночество было ей невыносимо, и поэтому она все глубже погружалась в книги. Мама изучила все книги, которые были в нашем доме, от нравоучительных до всевозможных толкований, а также мидраши, «Эйн Янкев»[12] и даже книги по каббале. Как только у нее появлялось свободное время, она ложилась на кровать и читала. Время от времени на маму находило благочестивое настроение, и тогда она не выпускала из рук «Шевес мусер»[13]. Книга эта была старая, с пожелтевшими страницами, с пятнами от слез, которые мама выплакала над ней. В детстве я иногда заглядывал в эту книгу, в ту ее часть, которая была на ивре-тайч и располагалась под текстом на святом языке. Книга была полна историй о геенне, о том, как в ней поджаривают, сжигают, варят и укладывают на утыканные гвоздями кровати грешников, при жизни не соблюдавших все законы и не выполнявших все заповеди. Автор «Шевес мусер» чувствовал себя в геенне как дома, во всех ее закоулках, во всех ее пределах, будто он там родился и вырос. Его описания пыток и мучений, которым там подвергаются нечестивцы, были просто феерическими. Достаточно, чтобы женщина забыла прикрыть грудь перед мужчиной во время кормления ребенка, и в аду ее уже подвешивают за груди на раскаленных крючьях. Пропустил одну букву в молитве — поджаривайся на огне, который в тысячу тысяч раз горячее земного. Даже за грешные мысли подвешивают за язык и швыряют туда-сюда из одного конца ада в другой.
Моя мама часто читала вслух на святом языке обо всех этих ужасах, горько плакала и орошала страницы своими горючими слезами. Бывало, она так зачитывалась, что забывала приготовить еду для домашних. Я кровно ненавидел автора «Шевес мусер». Я его себе представлял злым, чернявым, с носом как у колдуньи, горбатым, уродливым, оборванным и грязным типом, который не переставая проклинает, поносит и преследует людей. Если встречу его, разорву в клочья, думал я. Больше всего я ненавидел его за то, что из-за него моя мама так часто плачет, а также за его рассказы об адских муках за пропущенные в молитвах буквы. Я много чего пропускал в молитвах, сколько получалось, столько и пропускал, и если за пропуск всего одной буквы полагается такое тяжкое наказание, то для меня, пропускавшего целые страницы, и геенны мало.
От злости я однажды взял чернила и перо моего отца, которым он писал свои толкования, нарисовал на титульном листе «Шевес мусер» комичного злого человечка и сказал маме, что это и есть Шевес-мусер. Мама была очень огорчена.
— Шевес-мусер[14] был праведником, — сказала она. — Сотри это немедленно, потому что писать в книгах — грех.
Все было грехом: сказать про Меера-меламеда, что он чокнутый, — грех; ловить мух в субботу — грех; бегать — грех, потому что еврейские мальчики так себя не ведут; спать без ермолки, даже в жаркую летнюю ночь, — грех; вставать коленями на скамью — грех; рисовать человечков — грех. Что ни сделаешь, все грех. Безделье тоже, разумеется, было грехом.
— Что ты все лодырничаешь? — стыдил меня отец каждый раз, когда видел, что я играю. — Человеку подобает не слоняться без дела, а хорошенько учиться.
«Человеком» был ребенок, который по десять часов в день просиживал в хедере, но и этого было мало. Даже если у него было несколько свободных часов, и те ему следовало посвятить изучению Торы. Тора лежала тяжким грузом на нашем доме. Тору все время учила моя мама. Тору все время учил отец. Целыми днями он сидел в своем бархатном, подбитом ватой шлафроке и читал или писал толкования. Свои толкования он писал на клочках бумаги, в тетрадках, но чаще всего — на полях книг. Повсюду были его мелкие, бисерные, раввинские буковки, которые складывались в изогнутые полукругом строчки. Работая над комментариями, отец выпивал море чая, при этом попыхивая трубкой, длинной трубкой с большой чашкой. Лишь когда трубка засорялась, он просил у мамы шпильку из ее светлого парика из козьей шерсти и прочищал длинный чубук.
И даже в субботу, день отдохновения, не было покоя от Торы и ее законов. Наоборот, суббота была еще мучительней будней, несмотря на то что по субботам я был избавлен от хедера. (Я был уверен, что Б-г сотворил субботы и праздники, чтобы в эти дни еврейские мальчики могли не ходить в хедер.) Кроме того, на столе были рыба, мясо, цимес и изюмное вино. Однако суббота в нашем доме не была такой же радостной и приятной, как в других домах. Рыба, приготовленная моей мамой, была не особенно вкусной, цимес — недотушенным, мясо — жестким. И мы никогда не приглашали к субботнему столу солдата из соседнего форта[15], как другие обыватели, у которых за субботним столом всегда был такой гость. Моя зависть к мальчикам, у которых за столом бывал солдат, не знала пределов. Возможность посмотреть на солдата вблизи, потрогать его погоны, пуговицы, была большим удовольствием. К тому же эти солдаты рассказывали всевозможные удивительные истории о России, откуда они были родом: истории об армии, об офицерах и офицершах. Некоторые из них были хорошими певцами. Мой отец никогда не звал к себе солдат на субботу, потому что большинство из них брили бороды[16] и ели трефное, а ему не хотелось видеть безбородых и «трефняков» за своим столом. Лишь однажды отец привел-таки к себе домой солдата, но это был ешиботник с бороденкой, горе-солдатик, на котором форма болталась и пузырилась, и к тому же ни о чем веселом он не рассказывал — лишь об унижениях, которым подвергался в полку за то, что отказывался есть трефное из общего котла и работать в субботу. Закончив жаловаться на судьбу, он заговорил с моим отцом об изучении Торы. В его солдатчине для меня не было ничего привлекательного.
Пятничные вечера — еще куда ни шло, но субботнее утро превращалось для меня в пытку. Мой отец выпивал целый ушат чая, который оставляли с пятницы у пекаря в духовке, и учил, учил, учил Тору и даже не думал о том, чтобы пойти молиться. В нашем бесмедреше молились в два захода. Простые евреи, так называемые миснагиды, начинали молиться в восемь утра. Они всегда посылали за моим отцом:
— Раввин, просим вас пожаловать на молитву.
Отец всегда отвечал одно и то же:
— Благодарю, молитесь без меня.
Когда миснагиды заканчивали молиться, была уже половина одиннадцатого. Теперь хасиды посылали за отцом, чтобы он пришел на вторую молитву, но отец все еще не был готов. К этому времени он еще не успевал ни сходить в уборную[17], ни справиться с изучением «Тикуней Зоар»[18], ни с недельным разделом, ни со множеством других молитв, которые он должен был читать и читать. Чаще всего он приходил к чтению Торы[19]. Только когда все расходились по домам, отец начинал молиться в одиночестве, расхаживая взад-вперед по пустому бесмедрешу, хлопая в ладоши и все больше воодушевляясь. Этот безлюдный бесмедреш с оплывшими сальными свечами в шестисвечниках нагонял тоску. С утра я успевал проголодаться и с завистью смотрел на мальчиков из простых семей, которые после сытной трапезы уже высыпали играть на поле рядом с бесмедрешем. Но мой отец все молился и молился. У него был огромный молитвенник, составленный ребе Янкевом Эмденом[20]. В этом самом сидуре содержалось множество молитв, которых не было ни в одном другом сидуре, и отец читал все эти молитвы. Я ненавидел ребе Янкева Эмдена за то, что из-за него я чуть не падал в обморок от голода.
Когда мы возвращались домой из бесмедреша, был уже полдень. Чолнт, за которым я ходил к пекарю, к тому времени уже был вынут из печи, потому что подмастерья пекаря не хотели ждать так долго. Чолнт был холодный и безвкусный. Мой отец был занят лишь пением и молитвой и хотел, чтобы я пел вместе с ним. Петь мне не хотелось. Сразу же после благословения отец ложился в свою постель, мама — в свою, и требовалось, чтобы я ложился с отцом, потому что по обычаю в субботу днем необходимо спать, чтобы получать удовольствие. Для меня это было сущим адом.
— Если ты не хочешь ложиться, загляни в душеполезную книгу, — советовал отец.
Я смотрел в книгу, которая говорила о том, что в этом мире все суета сует, и ненавидел ее за это. Меня тянуло играть, тянуло в широкие поля, к солнцу и к ветру, к воде и к ребятам. Мир не был суетой сует, он был невероятно красив и полон радости. Каждое дерево, каждая лошадь, которая паслась на лугу, каждый жеребенок, каждый стог сена, каждый аист, каждая гусыня с гусятами — все звало меня, наполняло радостью и жаждой жизни. Я дожидался, пока папа и мама уснут, и тут же, словно вор, прокрадывался наружу из темницы Торы, богобоязненности и веры.
Быстро-быстро, чтобы папа и мама не проснулись и не задержали меня, бежал я в свободный, просторный, залитый солнечным светом мир, который все праведники изо всех сил пытались опорочить в моих глазах, но тем самым делали его только прекраснее и притягательнее.
Мальчики на пастбище, лежавшем за местечком, принимали меня как своего.
ВОЙНА МЕЖДУ ИЗРАИЛЕМ И АМАЛЕКОМ ПО СУББОТАМ ПОСЛЕ ЧОЛНТА
Среди моих приятелей не было хороших, приличных мальчиков из зажиточных хасидских семей — только дети ремесленников, извозчиков и простолюдинов, с которыми я, единственный сын раввина, честно говоря, не должен был водиться.
Даже в бесмедреше я обычно норовил ускользнуть от восточной стены, где рядом с местами хазана и людей родовитых стоял штендер моего отца, и пробраться к западной стене, поближе к дверям, где молились невежды, самые простые и малопочтенные люди.
Там, на почетных местах у восточной стены, имели обыкновение перед молитвой, после молитвы и в перерыве между Минхой и Майревом говорить либо о Торе, либо о хасидизме. И того и другого мне и так хватало. Люди у дверей разговаривали о коровах, лошадях, ярмарках, драках, пожарах, эпидемиях, лесных разбойниках, силачах, которые могли гнуть на груди ободья, конокрадах, солдатах, цыганах и прочем подобном. Кроме того, у дверей обычно толпились нищие, которые побродили по свету и без конца рассказывали о том, что где случилось и приключилось. Иногда в бесмедреш заходил солдат-еврей, или посыльный, или коробейник из другого города. Частенько заявлялись и местные парни, работавшие в Варшаве: их называли «подмастерья». Они приезжали домой одетые в тесные бумажные воротнички, манишки и манжеты и в сияющих ботинках с декоративной строчкой. Рассказывали всякие небылицы о Варшаве, где кареты разъезжают без лошадей, воду можно нацедить из стены, лампы горят без керосина, и о прочих подобных чудесах. Я, разинув рот, слушал эти рассказы вместе с детьми ремесленников. Но больше всего удовольствие доставляли нам выходки и озорство Йойсефа-портного. Бородатый отец большого семейства, этот Йойсеф-портной якшался с мальчишками и любил озорничать вместе с ними. Было ли это оттого, что взрослые постоянно стыдили его за легкомыслие, лень и нежелание обеспечивать семью, или оттого, что он так и не повзрослел и в свои тридцать оставался ребенком, — не знаю. Но я помню, что этот бородатый отец семейства все время болтался среди мальчиков из хедера и откалывал самые глупые номера, то в бесмедреше во время молитвы, то в поле, где было место для игр.
В бесмедреше он болтал и кривлялся, чтобы рассмешить молящихся мальчиков. Он связывал цицес на талесах прихожан, причем как раз во время Шмоне эсре. Забрасывая талес на плечо, он всегда старался стегнуть кого-нибудь цицес по глазам; или, накрывая талесом свою голову, заодно накрывал им и парочку чужих. Кроме того, он отпускал всякие неприличные шуточки во время свадеб и обрезаний. На него сердились, ругали его, вызывали к Торе разве что на Симхас Тойра[21] — под одним талесом вместе с детьми. Жена Йойсефа костерила его прилюдно, понося и проклиная за безделье, хотя портным он был хорошим, мастер золотые руки. Он же все пропускал мимо ушей, продолжал водиться с мальчишками, проказничал и безобразничал. Какая-то неизбывная радость и жажда баловства была в этом высоком, плотном человеке с густой темной бородой и такими же бровями, из-под которых выглядывали шкодливые глазки, полные веселья и детской игривости. Даже в Дни трепета, когда рыба в воде и та дрожит от страха, Йойсеф-портной устраивал свои шуточки в бесмедреше. Он коверкал слова махзора и превращал их в смешные, зачастую неприличные, словечки на идише. Во время Шмоне эсре он наступал кому-нибудь на ногу или вместо того, чтобы во время покаянной молитвы бить себя в грудь[22], бил в грудь своего соседа. Он высмеивал тех, кто учил Тору в бесмедреше, или на комический лад переиначивал имена во время помолвок. Когда коены готовились к благословению[23], он плескал водой им на чулки, прятал снятую ими обувь. На Симхас Тойра, Пурим и Тишебов[24] он совсем распоясывался. Не раз ленчинские обыватели вышвыривали его в гневе из бесмедреша во время молитвы, но он возвращался и вновь брался за старое.
Мой отец всякий раз выходил из себя, когда замечал, что я нахожусь не на почетном месте рядом с его штендером, а у дверей, рядом с детьми портных и сапожников, там, где безобразничал Йойсеф-портной.
— Шиеле, где ты? — слышал я его голос.
— Шиеле Кутнер, папа тебя зовет, — сообщали мне со всех сторон, хотя я и сам отлично слышал оклик отца, полный укоризны.
Целый град упреков и порицаний обрушивался на мою голову, но никакое наказание не могло удержать меня от того, чтобы снова протиснуться к дверям. С еще большей охотой и нетерпением бежал я на пустырь за местечком, где евреи, державшие скотину, пасли своих коров, лошадей и коз, а мальчики играли в свои игры.
Пустырь был большим, вытоптанным, общипанным пасшимися там животными, загаженным лошадиным, коровьим и козьим навозом и гусиным пометом, но залитым солнцем и усеянным желтыми и белыми полевыми цветочками, метелками, сорняками, которые мы называли «безумной кашкой», и травой с белой ватой внутри, и другими растениями всех форм и расцветок. Хозяева скотины лежали в траве, чаще всего лицом вниз, и сладко спали. Их лошадки, у которых в субботу был выходной, паслись рядом, перескакивая на стреноженных ногах от выщипанного места к нетронутой траве. Коровы мычали, обращаясь к своим телятам, которые беззаботно бегали вокруг, полные телячьего восторга; клячи ржали, призывая жеребят, в дикой радости носившихся друг за другом по полю. Несмотря на то, что хозяева скотины лежали лицом вниз, по их субботним капотам в рубчик я узнавал, кто есть кто. Так я знал, что широкие плечи, на которых субботняя капота едва не трещит по швам, принадлежат Гершлу-арендатору — таких, как он, у нас называли «доярами». Вот он лежит себе и спит по-субботнему, после тяжелой работы: всю неделю возил в Варшаву молочные продукты. Пара его лошадей, таких же больших и сильных, как он сам, пасется неподалеку. Чуть поодаль от него виднеется пара суконных штанов, белая рубашка и маленький арбоканфес, а капоты нет. Хотя лица не видно, а затылок прикрыт небольшой суконной шапочкой, я точно знаю, что это Лейбуш-пекарь, в чьей русой бороде всегда полно муки. Весь в муке и его Каштан, который с аппетитом ест ничейную травку. В стороне лежит Ицик-возчик, по прозвищу «Самоволка», потому что он часто использует это словечко, которое выучил, служа у «фонек». Ицик — худой, измученный нелегкой работой человек, он доставляет товары из Варшавы торговцам и лавочникам. Так же измучена и его лошаденка, она покрыта пылью и грязью, а ноздри у нее всегда заложены. Хаскла-пекаря не видать, потому что он иногда читает Шахрис перед омудом, и пасти лошадь ему не пристало. Она пасется под присмотром его сына Носн-Меера, высокого парня с жидкой русой бороденкой и длинными стройными ногами в синих суконных штанах и высоких сапогах с начищенными до блеска, как у офицеров, голенищами. Вон он лежит, зарывшись в траву и для проформы прикрыв голову не шапкой, а маленьким носовым платком. На его начищенных голенищах играет солнце. Поодаль от него сидит его высокая, худая, сутулая сестра Неха в окружении своих гусей и гусят, пасущихся на травке. Среди доброго десятка сестер, девок здоровых, веселых и красивых, она одна такая сутулая и болезненная и всегда летом пасет гусей. Целые стада гусей пасет она на пустыре и щиплет при этом перо. Костлявая, угловатая, с длинными руками и ногами, Неха сидит, согнувшись, окруженная гусаками, гусынями и гусятами, так что к ней и не подойдешь. Чуть только приблизишься к ней, гусаки и гусыни начинают шипеть и бегать, вытянув вперед шеи и раскрыв клювы. Маленькие гусята поднимают страшный шум. Портновские подмастерья, которые любят пошутить с девушками, не отваживаются подойти к Нехе, опасаясь ее сердитых гусей. В субботу она не щиплет перо и не собирает перья, потерянные гусями на поле, хотя обычно целую неделю занята тем, что собирает перья для перины себе в приданое, которым ей, засидевшейся в девках, возможно, никогда не придется воспользоваться. От нечего делать она все время грызет мыльный корень[25] да покрикивает на гусей и гусят.
— Носн-Меер, — то и дело будит она своего красавца брата, — Носн-Меер, лошадь уходит с поля, пригони ее обратно…
Носн-Меер сладко спит и не слышит того, что говорит ему сестра, но мальчики не ждут, пока он пригонит обратно свою лошадь. Они уже гонят ее обратно на пустырь, это еврейское владение. Я бегу с ними и тоже гоню лошадь Хаскла-пекаря, которую так и тянет на мужицкие поля.
Все мальчики из простонародья — на пустыре. Часть из них одета в субботние капоты, но большинство — в будничных халатах, и только суконные шапочки у них субботние. Двое даже в субботу ходят босиком[26]. Это братья Файвешл и Шлоймеле, сыновья самого бедного и презренного в местечке человека по имени Гершл-Палка. Никто из обывателей не хочет иметь дела с этой семьей, все запрещают своим детям водиться с Файвешлом и Шлоймеле, которых зовут уменьшительными именами не из любви, а в насмешку. Их внешний вид ничем не намекает на святой день. Халаты у них рваные, штаны разодраны, их арбоканфесы засалены до черноты, а вместо цицес к ним привязаны связки хлопчатых нитей[27]. В их шапочках дыры прямо на лбу, и сквозь эти дыры видны жесткие черные волосы. Их ноги покрыты грязью, порезаны осколками стекла, по которым они ходят босиком. Их руки и лица всегда изодраны и расцарапаны — результат постоянных войн, которые они ведут и друг с другом, и с другими мальчиками, как еврейскими, так и крестьянскими. Мальчикам приходится водиться с Файвешлом и Шлоймеле и принимать их в свои игры: тех, кто им откажет, братья бьют смертным боем. Они такие ловкие и так чертовски здорово дерутся, что могут вдвоем выстоять в драке против всех мальчиков. Они — беспризорники, им что бить, что быть побитыми. Они умеют выкидывать всякие штуки: стоять на голове, пройтись на руках через все поле. Могут перепрыгнуть изгородь и самую широкую канаву. Наперегонки бегают так быстро, что никто не может их догнать. Кроме того, они, в отличие от большинства еврейских мальчиков, не боятся собак. Не боятся они и крестьянских детей, которые устраивают жестокие потасовки с еврейскими, чтобы прогнать их с находящегося в еврейском владении пустыря.
Они редко ходят в хедер, потому что их отец не может регулярно вносить плату за обучение, и реб Меер-меламед отсылает их домой, потому что «мужик задарма пахать не будет». Это наказание не слишком беспокоит братьев, и они знай себе рыщут, как бродячие собаки. Файвешл и Шлоймеле поспевают везде. У кого-нибудь рубят дрова — они тут как тут, чтобы первыми подобрать упавшие из-под топора щепки. Это их право, никто не может их прогнать. Где-нибудь строят дом, они прибирают к рукам несколько дранок, бревнышко, досточку. Они перемахивают через чужие изгороди и срывают стручки гороха, выкапывают картошку, морковку, редьку — всё, что под руку попадет. Они сбивают камнями яблоки и груши. Стоит кому-нибудь забыть топор у дверей, мотыгу для окучивания картофеля в поле или ведро у колодца — может с ними попрощаться. Хотя никто никогда не ловил их с поличным, всем известно, что это дело рук Файвешла и Шлоймеле. По пятницам они накапывают желтого песка и продают его — ящик за грош — зажиточным обывателям для посыпания полов в честь субботы. Когда в местечко приходит живодер ловить собак, они ему помогают. Они даже умеют то, чего не умеет ни один еврейский мальчик, — ставить силки на птиц. Одним словом, не падают духом, несмотря на свою дурную славу, оборванную одежду, невежество и нищету. Играют или дерутся, как два веселых, игривых пса, то лаская, то кусая друг друга. Они верховодят на пустыре, куда мальчики приходят поиграть в свободное время и по будням, и по субботам и праздникам. Играют ли в прятки или в пятнашки, в солдат или в хаперов[28], бегают наперегонки или играют в войну, везде они первые, самые ловкие, везде заводилы. Приходится их слушаться, а то, чего доброго, прибьют. Еще у них есть «клопики»[29] — такие крестьянские ножички, которые, хоть Файвешл и Шлоймеле не пускают их в дело в драках, на всех наводят страх: а вдруг когда-нибудь да пустят, поэтому все избегают с ними связываться. Смеются они громко и заразительно, говорят смачно — заслушаешься, их истории о бандитах и лесных разбойниках — яркие, невероятные, их похвальбы богатырской силой своего отца потрясают других мальчиков. Еще цветистее рассказы Файвешла и Шлоймеле об их старшем брате Ирме, который работает подмастерьем пекаря в Варшаве и приезжает домой только на Пейсах. Они не выпрашивают, а требуют куски халы у мальчиков, которые принесли их с собой из дома, чтобы перекусить на пустыре, и мальчики отдают им свои куски.
Но все это стоит того, ведь они на нашей стороне в войнах с крестьянскими мальчишками.
Хотя пустырь принадлежит помещику Христовскому, который отдал его ленчинским евреям под выгон, мальчишки из окрестных деревень не могут вынести того, что мы, еврейские мальчики, устраиваем здесь свои игры, — и нападают на нас. Их предводитель Болек, сын сапожника Росцака, всегда вырастает как из-под земли со своим войском и с несколькими собаками, чтобы напасть на войско Израиля. Несмотря на то что его войско меньше нашего, он берет верх, потому как, во-первых, эти крестьянские мальчишки — большие драчуны, а во-вторых, им помогают собаки, которых еврейские мальчики боятся до смерти. Однако крестьянские мальчишки с позором отступают, если с нами Файвешл и Шлоймеле. Никакие драчуны и собаки не производят на них впечатления. У них есть для нас и крепость из сложенного на пустыре леса. Реб Иешуа-лесоторговец, ленчинский богач, всегда складывает здесь штабеля строительных материалов: бревна, балки, доски и дранку. Пространство между штабелями не слишком чистое, потому что обыватели ходят сюда справлять нужду, невзирая на упреки богача. Но именно здесь единственное укрытие от наступающих крестьянских мальчишек. У Файвешла и Шлоймеле здесь на случай войны всегда заготовлены целые горы камней, и каждый раз, когда на нас нападают, мы укрываемся в крепости, откуда забрасываем врага камнями. Никто не бросает камни так далеко и метко, как Файвешл и Шлоймеле. Они производят опустошение во вражеских рядах. И даже если крестьянские мальчишки выпускают на нас собак, братья не теряются и встречают псов голыми руками, как будто они вовсе и не сыны Израилевы[30]. После этого мы славим нашу победу над Амалеком[31], смеемся над его богами и громко поем:
Деревянный болван, гойский бог,
Руки есть, а схватить нас не смог,
Ноги есть, а не смог нас догнать,
Потаскухи тебя будут таскать...[32]
В качестве награды за их геройство мы отдаем двум братьям все свои куски субботней халы, и булочки, и пуговицы, и всякие другие вещи. Они забирают наше, как свое, даже не говоря спасибо, и опускают в глубокие карманы своих драных штанов. В этих карманах у них есть все: кусочки проволоки, гвозди, ключики, кремешки, железки, медные стреляные гильзы, которые они собирают на стрельбище соседнего форта, кусочки цветного стекла, обрезки кожи и мягкая замазка, которой пользуются стекольщики, вставляя стекла, — чего там только нет. Настойчивее всего они требуют у нас куски халы, которые съедают с волчьим аппетитом, а также спички — для стрельбы. У Файвешла и Шлоймеле есть собственные «револьверы», сделанные из ключа и привязанного к нему гвоздя. Они наполняют полость ключа серой, соскобленной со спичек, вставляют туда гвоздь и ударяют его шляпкой о стену, как только она попадается им на пути. Сера выстреливает с громким хлопком, выплевывая огонь и дым. Женщины пугаются хлопка, куры, собаки и даже лошади в страхе разбегаются. Это для братьев самое любимое развлечение.
У меня единственного среди мальчиков была бархатная шапочка, раввинская жупица и длинные, светло-русые пейсы, которые не свисали по щекам, как пейсы моего папы, а торчали поверх ушей наподобие двух пучков льна. Я резко выделялся в компании мальчиков из семей ремесленников, они ходили с подстриженными пейсами, носили суконные шапочки и халатики из дерюги. Мне часто доставалось из-за моих пейсов, потому что каждый раз, когда мне приходилось драться, мой противник не упускал возможности ухватиться за эти льняные пучки и оттаскать меня за них изо всех сил. Длинная жупица мешала бегать. Доставалось мне и из-за моего прозвища Шиеле Кутнер. Я знал, что мне не место в компании детей портных и сапожников, тем более рядом с Файвешлом и Шлоймеле, которые считались позором местечка. Даже в субботу братья рвали траву, копали ямки в песке и убивали кротов, которых вытаскивали из их потайных норок. Я знал, что грешу тем, что вожусь с этими мальчиками, слышу их ругательства, гоняю с ними в святой день, бешусь, швыряю камни и дотрагиваюсь до нечистых вещей, но не мог удержаться от того, чтобы не провести несколько свободных часов на воле, в чудесном, солнечном и вольном Б-жьем мире.
Возвращался я всегда поздно, когда хасиды уже справили в нашем доме третью трапезу[33], уже отмолились Майрев, и мой отец приготовился к Авдоле. Разгоряченный, возбужденный, распаленный после целого дня игр, прыжков, погонь, драк и сражений, я виновато прокрадывался в дом. Мне никогда не удавалось скрыть мои проделки, потому что от беготни щеки у меня горели огнем. Это было моей слабой стороной: любая шалость была предательски написана на лице. Отец хотел знать, где же это я, например, помолился Минху. Ладно, Майрев я еще успею сказать до полуночи, но Минху так поздно молиться уже нельзя.
— Минху? — переспрашивал я и пробовал соврать, но у меня не получалось.
Мама хотела знать, где я ел третью трапезу.
Я дорого расплачивался за несколько часов счастья. Правда, не тумаками — отец редко поднимал на меня руку, — но его выговоры были хуже тумаков. Не только папа и мама, но и чужие люди стыдили меня за то, что я вожусь с такими плохими мальчиками, позоря себя и свою семью.
— Прекрасно, просто прекрасно для раввинского сына, — упрекали они меня, — вот ведь сокровище растет, Шиеле Кутнер…
Отец разглядывал пылающие щеки, к которым приливала вся моя кровь, и никак не мог понять, откуда у него, потомка многих поколений раввинов, духовных писателей и праведников, такой отпрыск.
— Г-споди помилуй! У мальчика же нееврейское лицо, — говорил он обычно маме. — Погляди на него, Исава[34] этакого…
добавить комментарий
<< содержание
ЛЕХАИМ - ежемесячный литературно-публицистический журнал и издательство.
[1]. «Ховот а-левавот» («Обязанности сердца», др.-евр.) — этическое сочинение, написанное в 1080 году раввином, философом и поэтом Бахьей Ибн-Пакудой (XI век, Испания) на арабском языке. В 1161 году оно было переведено на древнееврейский Йеудой Ибн-Тибоном. Все перечисленные здесь книги много раз переиздавались, в том числе с параллельным переводом на идиш, что сделало их очень популярными среди набожных женщин. Здесь и далее слова на древнееврейском, идише, польском, немецком и русском выделены курсивом.
[2]. «Месилат йешарим» («Путь праведных», др.-евр.) — этическое сочинение, написанное Моше-Хаимом Луццато (1707, Падуя, Италия — 1747, Акко, Палестина), поэтом, драматургом, мистиком и каббалистом. Была впервые издана в Амстердаме в 1740 году.
[3]. «Рейшит хохма» («Начала мудрости», др.-евр.) — сочинение Элияу де Видаса из Цфата (XVI век), содержащее описания адских мук.
[4]. «Сефер бхинат олам» («Книга критического познания мира», др.-евр.) — этическое сочинение философа, богослова и поэта Иедаи Бедерси (1270–1340, Прованс).
[5]. «Сефер а-йошер» («Книга праведного», др.-евр.) — анонимное этическое и философское сочинение, написанное, по-видимому, в XIII веке.
[6]. Изучение алахической части традиции — Пятикнижия и Талмуда — было основой еврейского образования. Повествовательным и моралистическим книгам в составе Библии уделялось в ходе учебного процесса гораздо меньше внимания. Происходило это в том числе из-за недостатка времени в учебной программе, так как уже маленьких мальчиков усаживали за Талмуд. В XIX веке маскилы, акцентируя этическую сторону иудаизма, стали обращать особенно большое внимание на книги Пророков. Реакцией ортодоксальных кругов стал почти полный отказ от изучения Пророков. Человек, специально изучающий книги Пророков, мог быть заподозрен в маскильской «ереси».
[7]. «Сефер а-брит» («Книга завета», др.-евр.) — энциклопедическое сочинение Пинхаса-Эли Гурвича (1765–1821), издано впервые в 1797 году. Эта книга содержит популярно изложенные сведения по естественным наукам, географии и астрономии, а также своеобразную этическую философию, построенную на смешении просветительских и каббалистических воззрений.
[8]. «Швилей олам» («Тропы мира», др.-евр.) — географическое сочинение Шимшона Блоха (1784–1845), изданное в 1822–1827 годах. Содержит описание Азии и Африки, сделанное на основе современных автору европейских знаний.
[9]. Книга по истории евреев от падения Вавилона до разрушения Второго храма. Написана в Х веке в Южной Италии на основе сочинений Иосифа Флавия. Существовал ряд компилятивных переложений этой книги на идиш. Долгое время эта книга была основным источником знаний по истории постбиблейского периода.
[10]. Г-сподь, Владыка мироздания (арам.) — субботний гимн, сочиненный каббалистом Исраэлем Наджарой (умер в 1819 году).
[11]. Местечко Ленчицкого уезда Калишской губернии.
[12]. «Эйн Яаков» («Источник Яакова», др.-евр.) — антология талмудической агады, составленная Яаковом Ибн-Хабибом (1445–1515, Салоники). Переиздавалась свыше ста раз, с различными комментариями.
[13]. «Шевет мусар» («Карающая плеть», др.-евр.) — нравоучительное сочинение Элияу из Смирны (начало XVIII века), содержащее описания адских мук и структуры ада.
[14]. Авторов часто называли по их сочинениям.
[15]. Обычай приглашать к субботнему и праздничному столу евреев — солдат русской армии — был широко распространен.
[16]. Иудаизм запрещает брить бороду.
[17]. Перед молитвой благочестивый еврей старался очистить кишечник.
[18]. «Исправление Зоара» (др.-евр.) — отдельный трактат, входящий в книгу «Зоар». Посвящен толкованию первого слова Пятикнижия.
[19]. Во время утренней литургии в субботу происходит публичная рецитация недельного раздела по свитку Торы.
[20]. Яаков Эмден (1698–1776, Германия) — выдающийся раввин, автор алахических сочинений и комментариев к молитвеннику.
[21]. На Симхат Тора принято вызывать к чтению Торы всех без исключения мужчин, даже самых маленьких мальчиков. При этом вызывают по нескольку человек сразу.
[22]. Во время произнесения покаянной молитвы в Йом Кипур символически ударяют себя в грудь.
[23]. Перед произнесением благословения коены разуваются, а потом им омывают руки.
[24]. Несмотря на то что Тиша бе-ав — день траура, он содержит в себе элементы карнавала. Например, в этот день швыряли репьи, цеплявшиеся за одежду и бороды молящихся. Однако, это, как правило, делали дети.
[25]. Корень растения мыльнянка. Используется в кондитерской промышленности. В народной медицине считается средством от угрей и других дефектов кожи.
[26]. Босиком евреи ходят в знак траура, поэтому в субботу и праздники даже самые бедные, те, кто ходил по будням босиком, носили обувь.
[27]. Для цицит используют шерстяные нити.
[28]. С 1828 года евреи подлежали рекрутской повинности. В 1853 году вышел указ о сдаче в рекруты беспаспортных евреев. Согласно этому указу, общины могли вместо своих рекрутов поставить в зачет пойманных беспаспортных евреев. Для этого нанимали специальных «хаперов». В результате в течение нескольких лет происходила настоящая «охота на людей». Ловили не только беспаспортных бродяг, но отнимали паспорта у молодых людей, а потом отдавали их в солдаты. Ловили мальчиков и отдавали их в кантонисты. К описываемому моменту рекрутчина была в далеком прошлом, но сохранилась в народной памяти.
[29]. Маленький, до 10 см, нож, у которого лезвие и рукоять составляют одно целое.
[30]. По множеству мемуарных свидетельств, евреи не держали собак, не умели с ними обходиться и очень их боялись. Лучшим средством от собак считался заговор.
[31]. Народ — ненавистник Израиля, символ абсолютного зла. Согласно Пятикнижию, племя, напавшее на евреев сразу после Исхода. С амалекитянами воевали цари Саул и Давид.
[32]. Подстрочный перевод: «Гойский Бог из камня, / Ноги есть, а ходить не может, / Руки есть, а дотронуться не может, / Четыре девки должны его водить…» Последняя строка намекает на особенности крестного хода. Песенка представляет собой парафраз псалма. «Их идолы — серебро и золото, дело рук человеческих. Есть у них рот, но они не говорят, есть у них глаза, но они не видят, есть у них уши, но они не слышат, есть у них нос, но они не обоняют, есть у них руки, но они не осязают, есть у них ноги, но они не ходят, они не издают звука своей гортанью. Подобны им будут делающие их, все, кто полагается на них» (Теилим [Пс.], 115:4-8).
[33]. Важной частью субботнего ритуала являются три трапезы. Третья трапеза происходит перед концом субботы. Хасиды превратили третью трапезу в особый общественный ритуал, который происходит не в семье, а в собрании.
[34]. Эсав — брат-близнец и враг Яакова, прародителя евреев, считался прародителем христианских народов, поэтому именем Эсав уничижительно называли неевреев. Мать намекает на нееврейское поведение сына, так же как на его раскрасневшиеся щеки. Второе имя рыжеволосого Эсава в еврейской традиции — Эдом, что значит буквально «красный».