В 1982 г. после трехмесячного перехода от берегов Перу "Профессор Месяцев" зашел за водой, топливом и свежими продуктами в Новую Зеландию. Это был первый заход советского научно-исследовательского судна в Веллингтон после экспедиции знаменитого "Витязя" в 1959 г, и, перефразируя О"Генри, в каждом порту, кроме воды, на борт, носящий имя известного ученого, попадало и еще кое-что, гораздо более полезное.
Ну, например.
Сразу после выхода в море на следующие два месяца без берега матросы попивают уже не только самодельное винишко из виноградного, яблочного и даже сливового соков, бродящих в трехлитровых банках, но и дивную новозеландскую водку Samovar, лакируя все это тамошним же совершенно офигительным пивом Leopard и Lion Brown.
Березовые рощи и поля, колосившиеся по переборкам кают, заклеиваются постерами из Пентхаусов и Плейбоев.
Помполит бегает, требует смыть всю эту антисоветчину (а отвлекающая от строительства социализма эротика официально считается недопустимой: онанировать нужно не на картинки, а силой мысли об родину), угрожает закрытием выездных виз, его успокаивают и обещают убрать картинки при проходе через Босфор, то есть до захода судна в советские территориальные воды.
А я запираюсь в каюте и впервые в жизни читаю Оруэлла - Pinguin, что бы мы без тебя делали - прикидывая, какие статьи УК я уже нарушил, а какие еще собираюсь. Всего, включая контрабанду и распространение "клеветнических измышлений, порочащих социалистический строй" (а я, конечно, Animal Farm и 1984 буду копировать и раздавать друзьям), набегает лет на 8.
Матросы не подвели (понимали, что таможня и ГБ - не помполит, там не поспоришь).
И пока они после Стамбула отклеивают девочек, которых с удовольствием бы склеили, уже на подходе к Керчи, перед тем как на борт поднимутся таможенники и пограничники, рыбмастер у себя в рыбцеху закатывает журналы Playboy и Penthouse в трехлитровые из под соков, ставших вином, банки, кидает их - ночью, чтобы стукачки не засекли - в иллюминатор, и они расплываются, покачиваясь, по всему Понту. Объясняет доходчиво: если найдут на борту, то закроют визу, а то и посадят, а так, глядишь, их на пляж выбросит - может, кто бандероль от меня получит. Да хоть я и сам.
Когда судно из загранки входит в Керченский порт, его ставят на рейде: чтобы на берег чего не передали. Пока ждем катера с погранцами и таможней, команда покуривает группками на палубе, высматривают: не встречает ли уже кто из домашних. А до слез, смеха, поцелуев и тисканий еще часов пять - и то, если все пройдет гладко, без контрабанды. Да только и впрямь приходят заранее, стоят, ждут - так соскучились, да и аванс нужно у мужиков отобрать весь сразу: целее будет. Некоторые жены даже и бутылку с собой приносят, чтобы влить тут же в мужа стакан за свиданьице, да и домой его мимо ресторана с девками тащить. Но изворотлив моряк: все равно ведь потом еще дней десять он будет на борт таскаться, службу сдавать. Так часть шмоток импортных он всегда у себя в каюте заныкает, вынесет из порта не таясь, сдаст перекупщикам, набьет карман пачкой куда толще того аванса, да и пойдет по кабакам хрусты раскидывать, а как кончится форс - гляди, и в новый рейс пора. Если подфартит, конечно: пароход если будет хороший, да в хороший район пойдет. Да если возьмут.
Таможня на борту, шмонают быстро: из Новой Зеландии мы, а чего оттуда такого привезти можно? Разве что халиотисов на продажу, так и те как сувенирные ракушки идут, на них даже нормы ввоза нет. Ремонтный механик за переборкой напевает:
С чего начинается Родина?
С копания в личных вещах,
с хороших и верных товарищей
в стандартных казенных плащах.
Значит - уже были, ему теперь можно.
Несколько оплывший, хотя и молодой таможенник, рассеянно поглядывая на раскрытый мой чемодан, произнес негромко:
- Если бы какой презентик, я бы, наверное, эти книжки пропустил... На свой страх и риск, вы меня понимаете. Потому что, учтите, что читать их нельзя.
Это я ему десяток покет-вестернов предъявил с ковбоями на обложках. Выбрал целенькие в веллингтоновском буке по двадцать пять новозеландских центов штуку. Сдал их потом по пятерке в букинистическом иностранной литературы на Алексея Толстого.
- В смысле - нельзя никому давать? - осторожно переспросил я.
- Да кому ж вы их дадите? - удивился он, - Они ж у вас все на английском. Кто ж их читать сможет? Их вам лично нельзя читать, я ж не знаю, что там написано.
Дал я ему монетку, шиллинг новозеландский, он поморщился - но принял.
Что с книжками будет так просто, я заранее не знал, а и знал бы - так и с Оруэллом бы не перестраховывался. Кидать его за борт, хоть бы и в банке, было жалко. Хороший он, Оруэлл.
И я решил задачку иначе.
В экспедиции мы собирали коллекцию ихтиофауны для Зоомузея и музея ВНИРО - в
40-литровые алюминиевые двуручные молочные фляги с формалином. Чтобы он не разъедал алюминий, предварительно во флягу вставляются здоровенные пакеты из толстого полиэтилена. Первой мыслью было: уложить журналы на дно бидонов под пакеты, а сверху будет рыба в формалине - надежно, ни один таможенник не сунется, уж больно раствор вонючий. А потом я сообразил, что если в музеях мне и дадут вытащить на поддоны всю рыбу, выливать формалин там уж точно никто не позволит, и диссидентский сверток со дна будет не извлечь.
Поэтому всю эту контрабанду я сворачивал в тугие трубки, клал их в пакеты, которые заваривал паяльником, а потом запихивал эти цилиндры коллекционным рыбам в пасти - до желудка. Не только книжки, Плейбои с Пентхаусами тоже. Рыбины специально отбирались самые крупные (на самом деле, их, конечно, лучше было бы солить или коптить) и обычно не тех видов, которые требовались музеям, все это тайком в специальной формалинной камере, куда не войдешь без противогаза - чтобы стукачи не вынюхивали. А уже в Москве так же тайком, после работы, пока привезенные бидоны еще стояли в моей лаборатории во ВНИРО, вытаскивал рыбу и вспарывая ее скальпелем, доставал запретные плоды.
Понятно, что теперь журналы давно зачитаны приятелями, а я слегка жалею об убитых в формальдегиде деликатесах: сейчас бы не помешали, ничего из этого до сих пор ни в каких рыбных бутиках нет. Оруэлл зато есть - вон, на полке стоит.
Вскоре после окончания той экспедиции я загремел в больницу.
Это была отдельная романтическая история. В Москву приехала в командировку однокурсница, позвонила. Я рванул к ней в гостиницу (разумеется, оставаться у девушки в номере ханжеская советская власть запрещала категорически, но мы подкупили коридорных теток: денег после загранплавания хватало), и мы устроили трое медовых суток. Она забила на свою командировку, а я - на работу. Потом ангел вернулась к мужу, а я призадумался. Прогуливать и сейчас-то не рекомендуется, а тогда это было просто невозможно: как минимум это сулило конец загранпоездкам.
И я отправился к районной докторице. Выписать больничный задним числом нельзя, но полученное направление на обследование в больницу вполне стоило большой коробки конфет.
- Но недельку там придется полежать, - посочувствовала врач.
Я и не возражал: после трех бессонных суток мне как раз требовался отдых.
Выписался я из хирургии 5-й Градской через полтора месяца.
Все их анализы показывали, что меня непременно надо вскрыть и что-нибудь от меня
отрезать, но весь первый месяц врачи не понимали, что именно. А еще две недели я
приходил в себя после операции.
В палате нас было 12 человек. Больше половины были готовившиеся к операции язвенники, которые бегали в соседний магазин за водкой прямо в пижамах и тапочках на босу ногу (дело было в ноябре). Потом они пили ее из кружек для компота и закусывали салом. Потом катались от боли по кроватям, а иногда и по полу и страшно орали, требуя от сестер укол морфия. Потом получали его поверх водяры и засыпали до следующей самоволки в магазин совершенно счастливыми.
А я переводил Оруэлла.
Это не было так безрассудно, как кажется.
Я прекрасно понимал, что не только гебешные офицеры, но и занюханные стукачи в
такую парашу, как эта больница, не лягут. А соседям-больным все было по фигу:
это были те самые пролы, которых кроме вмазать водяры и сбацать в домино ничего
не интересовало. Ну, лежит очкарик, от водки отказывается, книжку читает английскую, пишет чего-то - чего взять с малахольного,
Только как-то привели к нам в палату студентов-практикантов.
И вот - обход, зав отделением, врачи, эти студенты. Толпень в белых халатах. И
тут рассказ очередной истории болезни - моей - перекрывается девичьим звонким голоском.
- Ну ни хера себе! - восхищенно вопит этот голос, и я с ужасом понимаю, что это про меня. Это студентка увидела у меня в руках Animal Farm.
Одна и знала, что это такое. Консилиум так и не въехал. Пришлось ей, задыхаясь от хохота, вывалиться в коридор.
Потом уже специально приходила меня навещать, объясняла - настолько неожиданно
было в зачуханной больнице увидеть, как человек, не таясь, читает сильно запрещенную книгу. Да не просто читает - а переводит.
А "ни хера себе" она брякнула потому, что "ни хуя себе" девушки при профессорах тогда еще не говорили.
А я, когда уже выписывался и надел человеческую одежду, пошел получать документы в административное крыло корпуса, куда в пижамах больных не пускали. И увидел там больничную стенгазету "Клиническая жизнь". Выпуск был посвящен недавнему принятию врачами социалистических обязательств. Была такая форма взаимного очковтирательства, когда нужно было пообещать коллегам и администрации выполнить то-то и то-то.
Одним из пунктов значилось: "Коллектив больницы обязуется бороться за сокращение разрыва в количестве клинических и паталогоанатомических диагнозов".