[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Иван Тигров (fb2)
- Иван Тигров [litres] 5512K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Николай Владимирович БогдановНиколай Богданов
Иван Тигров
Посвящается Победе в Великой Отечественной войне
Текст печатается по следующим изданиям:
Н. Богданов. О смелых и умелых. М. «Детская литература», 1968;
Н. Богданов. Иван Тигров. М. «Детская литература», 1977
Рисунки П. Пинкисевича
© Богданов Н. В., наследники, 1958
© Пинкисевич П. Н., наследники, рисункии, 1968
© Составление, оформление серии. АО «Издательство «Детская литература», 2022
Самый храбрый
На фронте стояло затишье. Готовилось новое наступление. По ночам шли «поиски разведчиков». Прослышав про один взвод, особо отличавшийся в ловле «языков», я явился к командиру и спросил:
– Кто из ваших храбрецов самый храбрый?
– Найдется таковой, – сказал офицер весело; он был в хорошем настроении после очередной удачи. Построил свой славный взвод и скомандовал: – Самый храбрый – два шага вперед!
По шеренге пробежал ропот, шепот, и не успел я оглянуться, как из рядов вытолкнули, подтолкнули мне навстречу храбреца. И какого! При одном взгляде на него хотелось рассмеяться. Мужичок с ноготок какой-то. Шинель самого малого размера была ему велика. Сапоги-недомерки поглощали немало портянок, чтобы не болтаться на ногах. Стальная каска, сползавшая на нос, придавала ему такой комичный вид, что вначале я принял все это за грубоватую фронтовую шутку Солдатик был смущен не менее, чем я.
Но офицер невозмутимо сказал:
– Рекомендую, гвардии рядовой Санатов.
По команде «вольно» мы с Санатовым сели на бревна, заготовленные для блиндажа, а разведчики расположились вокруг.
– Разрешите снять каску? – сказал Санатов неожиданно густым баском. – Мы думали, нас вызывают на боевое задание.
Он стал расстегивать ремешок с подбородка, которого не касалась бритва, а я внимательно разглядывал необыкновенного храбреца, похожего на застенчивую девочку-подростка, переодетую в солдатскую шинель. Чем же он мог отличиться, этот малыш?
– Давай, давай, рассказывай, – подбадривали его бойцы. – Делись опытом – это же для общей пользы. Главное, расскажи, как ты богатыря в плен взял.
– Вы добровольцем на фронте? – спросил я для начала.
– Да, я за отца. У меня отец здесь знаменитым разведчиком был. Его фашисты ужасно боялись. Даже солдат им пугали: «Не спи, мол, фриц, на посту, Санатов возьмет». Он у них «языков» действительно здорово таскал. Даже от штабных блиндажей. Гитлеровцы так злились, что по радио ему грозили: «Не ходи к нам, Санатов, поймаем – с живого шкуру сдерем».
– Ну, этого им бы не удалось! – воскликнул кто-то из разведчиков.
– А вот ранить все-таки ранили, – сказал юный Санатов, – попал отец в госпиталь. Обрадовались фашисты и стали болтать, будто Санатов напугался, носа не кажет, голоса не подает. А голос у моего отца, надо сказать, особый, как у табунщика, – улыбнулся Санатов, и напускная суровость исчезла с его лица. – У нас деды и прадеды конями занимались, ну и выработали, наверное, такие голоса… наводящие страх. Отцовского голоса даже волки боялись. И вот, как не стал он раздаваться по ночам, так и обнаглели фашисты. Приехал я вместе с колхозной делегацией: подарки мы привезли с хлебного Алтая… И услышал, как отца срамят с той стороны фашистские громкоговорители.
– Было такое, – подтвердили разведчики. – Срамили.
– Вот в такой обстановке колхозники и порекомендовали: оставайся, мол, Ваня, пока батя поправится, – неудобно, нашу честную фамилию фашисты срамят. Подай за отца голос.
– Командир вначале сомневался, глядя на рост его, – усмехнулись бойцы.
– Ну, я вижу такое дело, как гаркну внезапно: «Хенде хох!» – И Санатов так гаркнул, что по лесу пошел гул, словно крикнул это не мальчишка, которому велика солдатская каска, а какой-то великан, притаившийся за деревьями.
Я невольно отшатнулся.
– Вот и командир так же. «Эге, говорит, Санатов, голос у тебя наследственный. Оставайся». И я остался. Вот так я кричу, когда первым открываю дверь фашистского блиндажа.
– Почему же первым именно вы?
– Потому что я самый маленький ростом. А ведь известно: когда солдат с испугу стреляет, он бьет без прицела, на уровне груди стоящего человека. Вот так.
Санатов встал и примерился ко мне. Его голова оказалась ниже моей груди.
– Вам бы попали в грудь, а меня бы не задело. Это уж проверено. Мне потому и поручают открывать двери в блиндажи, что для меня это безопасней, чем для других. У меня над головой пули мимо летят. И потому работаем без потерь.
Не без удивления посмотрел я на солдата, так умело использовавшего свой малый рост.
– Ну а с богатырем-то как же? Тоже на голос взяли?
– Давай рассказывай, как ты его, – подбодрили солдаты.
– Тут до богатыря дел было… – задумался Санатов. – Натерпелся я с этими дураками. Ведь им жизнь спасаешь, а они… Один часовой меня чуть не зарезал…
– Вы и на часовых первым бросаетесь?
– Его посылаем, – сказал один из солдат.
– Да, потому что я очень цепкий… Это у меня с детства выработалась привычка держаться за шею коня. Мы ведь, алтайские мальчишки, всё на неоседланных да на диких катаемся. Вцепишься, как клещ, и как он, неук, ни вертится, ни скачет, какие свечки ни дает, нашего алтайского мальчишку нипочем с себя не сбросит.
– Но при чем же тут…
– А вот при чем, – вы встаньте, а я вам на шею внезапно брошусь и обниму изо всех сил… Что вы станете делать?
Я уклонился от испытания. Видя мое смущение, кто-то из разведчиков объяснил:
– Иные с испугу падают.
– Другие стараются удержаться на ногах и отлепить от себя это неизвестное существо. Забывают и про оружие. Забывают даже крикнуть.
– Ведь это всё ночью. Во тьме. На позиции. Непонятно и потому страшно.
– Ну и пока немец опомнится, мы ему мешок на голову – и потащили.
Так объяснили мне этот прием разведчики, пока Санатов был в задумчивости.
– А вот один фашист ничуть даже не испугался, когда я кинулся к нему на шею. Здоровый такой, как пень. Только немного покачнулся. Потом прислонился к стене окопа и не стал меня отцеплять, а, наоборот, покрепче прижал к себе левой рукой, а правой спокойно достал из-за голенища нож. Достал, пощупал, где у меня лопатки. Да и ударил. В глазах помутилось. Думал – смерть… А потом оказалось, что он ножны с кинжала забыл снять… Аккуратный был фашистский бандит – острый кинжал и за голенищем в ножнах хранил, чтобы не прорезать брюк. Только это меня и спасло. – Санатов даже поежился при страшном воспоминании.
– Ну и взяли его?
– А как же, наши не прозевали. Накинули на него мешок. Крикнуть-то он тоже не то забыл, не то не захотел, на свою силу-сноровку понадеялся.
– Ну да наша сноровка оказалась ловчей, – усмехнулся разведчик, жилистый, рослый, рукастый.
– А еще один дурак чуть мне все легкие-печенки не отшиб, – вспомнил Санатов. – Толстый был, как бочонок. От пива, что ли. Фельдфебель немецкий. Усищи мокрые, словно только что в пиве их мочил. Бросился я ему на шею, зажал в обнимку, пикнуть не даю. Он попытался отцепить. Ну, где там – я вцепился, как клещ, вишу, как у коня на шее. И что же он сообразил: стал в окопе раскачиваться, как дуб, и бить меня спиной о бруствер. А накат оказался деревянный. Бух, бух меня горбом – только ребра трещат… Хорошо, что я не растерялся. Воздуху побольше набрал в себя, ну и ничего, воздух спружинил. А то бы раздавил, гад. У меня ведь костяк не окреп еще. Отец тоже ростом невелик, но в плечах широк, и кость – стальная… Так что мне за него трудней в этих делах.
– А с великаном?
– Ну, с этим одно удовольствие получилось. Попался он мне уже после того, как я достаточно натерпелся… стал больше соображать, как лучше подход иметь.
– Да, уж тут был подход! – Среди товарищей маленького храбреца пробежал смешок.
– Подкрались мы к окопу, как всегда, по-пластунски, бесшумно, беззвучно, безмолвно, неслышно… Ракета взлетит – затаимся, лежим тихо, как земля. Ракета погаснет – опять двинемся. И вот окоп. И вижу, стоит у пулемета, держась за гашетки, не солдат, а великан. Очень большой человек. А лицо усталое, вид задумчивый. Или мне это так при голубом свете ракеты показалось.
Вначале взяла меня робость. Как это я на такого богатыря кинусь? Не могу ни приподняться, ни набрать сил для прыжка… А наши ждут. Сигналят мне. Дергают за пятку: «Давай-давай, Иван, сроки пропустим, смена придет».
И тут меня словно осенило: «Ишь, старый-то он какой! Ведь по годам-то мне дедушка. И задумался, наверно, о внучатах». Эта мысль меня подтолкнула – кинулся я к нему на шею бесстрашно, как внучек к дедушке. Обнял, душу в объятиях, а сам шепчу: «Майн гросс-фатер! Майн либе гроссфатер!» – и так, знаете, он до того растерялся, что пальцы от гашеток пулемета отнял, а меня не бьет и не отцепляет, а машет руками как сумасшедший, совсем зря…
– Он теперь еще здесь, недалеко, в штабе полка, руками размахивает, – сказал жилистый разведчик. – Вы поговорите с ним, как он об Ване вспоминает. «Всю жизнь, мол, ему буду благодарен, он, говорит, меня от страха перед русскими спас!» Фашисты его запугали, будто мы пленных терзаем и все такое…
– Часы Ване в подарок навязывал за свое спасение. Ему бы на передовой в первый же час нашего наступления капут, это он понимал.
– Нужны мне его часы, фрицевские. Мне командир свои подарил за этот случай. Вот они, наши, советские.
И маленький разведчик, закатав рукав шинели, показал мне прекрасные золотые часы и, приложив к уху, стал слушать их звонкий ход, довольно улыбаясь.
Таким и запомнился он мне, этот храбрец из храбрецов.
Так в поисках самого храброго встретил я самого доброго солдата на свете – Ваню Санатова. Другие славились счетом убитых врагов, а солдат-мальчик прославился счетом живых. Многих чужих отцов вытащил он из пекла войны, под свист пуль, при свете сторожевых ракет, рискуя своей жизнью.
Конечно, геройствовал он ради добычи «языков», а не для спасения гитлеровских вояк. Удовольствие тут было обоюдное: развязав язык, немецкий солдат получал в награду жизнь, а наш храбрец, пленивший его, – честь и славу.
Иван Тигров
На Москву фашисты ехали по шоссе. В деревню Веретейка даже не заглянули. Что в ней толку: в лесу стоит, а вокруг – болота. А вот когда от Москвы побежали – удирали проселками. Наши танки и самолеты согнали их с хороших дорог – пришлось гитлеровцам пешком топать по лесам и болотам. И вот тут набрели они на Веретейку.
Заслышав о приближении врагов, все жители в лес убежали и всё имущество либо в землю зарыли, либо с собой унесли.
Ничего врагам не досталось, ни одного петуха. Словно вымерла деревня. А все-таки два человека задержались: Ваня Куркин и его дедушка Севастьян.
Старый пошел рыболовные сети прибрать да замешкался, а малый без деда не хотел уходить, да тут еще вспомнил, что в погребе горшок сметаны остался, хотел одним духом слетать и тоже не успел. Высунул нос из погреба – смотрит, по домам уже немцы рыщут. И танки по улице гремят.
Дедушка свалился к нему с охапкой сетей в руках.
– Ванюша, затаись, тише сиди, а то пропали! – шумит глухой под носом у немцев.
В его глухоте был внучек виноват. Когда Ваня был поменьше, озорные парни его подговорили деду в ружье песку насыпать. Так, мол, крепче выстрелит.
Дед пошел по зайчишкам – ружье не проверил, не заметил, что в стволе песок. Приложился по косому, выпалил, ружье-то и разорвалось. С тех пор дед оглох – кричит, а ему кажется, что говорит тихо. Беда с ним!
Немцев мимо деревни прошли тысячи, но, видно, торопились: погреб не обнаружили. Когда движение утихло, Ваня осторожно выглянул и удивился.
Перед околицей в песчаных буграх немцы успели нарыть большие ямы. Спереди тщательно замаскировали их кустами и плетнем.
В одной яме поставили танк, громадный, почти с избу. Страшный. На боках черные пауки нарисованы – свастика.
Ваня понял, что это засада.
И как же хитро этот танк действовал! Когда вышли на дорогу наши танки, он их обстрелял. Стрельнет – и тут же уползает из одной ямы в другую.
Наши стреляют туда, где заметили вспышку от выстрела, а танка там уже нет: он в другую яму уполз.
И страшно Ване, дух захватывает, сердце останавливается, когда снаряды рвутся, а любопытство пуще страха.
«Неужели, – думает он, – немцы хитрей наших, а?» И такая досада его берет, зубы стискивает.
«Была бы у меня пушка, я бы вам показал, как в прятки играть!»
Ну какая же у него пушка! Горшок сметаны, завязанный в тряпку, – вот и все оружие!
Да в тылу у него глухой дед прячется под сетями – тоже невелика сила. И хочется Ване своим помочь, а пособить нечем.
Неожиданно стрельба кончилась.
Наши танки отошли. Наверное, пошли обход искать. Или за подмогой. Ведь им могло показаться, что танков здесь много.
Фашисты вылезли из своего танка – потные, грязные, страшные.
Достают заржавленные консервные банки. Вскрывают ножами, едят, что-то ворчат про себя.
«Ишь ты, наверно, ругаются, что курятины у нас в деревне не нашли!» – подумал Ваня.
Посмотрел на горшок и усмехнулся: «И не знают, что рядом свеженькая сметанка…» И тут мелькнула у него такая мысль, что даже под сердцем похолодело:
«Эх, была не была… А ну-ка, попробую! Хоть они и хитры, а не хитрей нашего деда!»
И он выкатился из погреба, держа обеими руками заветный горшок.
Бесстрашно подошел к немцам. Фашисты насторожились, двое вскочили и уставились на него в упор:
– Малшик партизан?
А Ваня улыбнулся, протягивая вперед горшок:
– Я вам сметанки принес. Во, непочатый горшок… Смотри-ка!
Немцы переглянулись.
Один подошел. Заглянул в горшок. Что-то сказал своим. Потом достал раскладную ложку, зацепил сметану и сунул Ване в рот.
Ваня проглотил и замотал головой:
– Не, не отравлена. Сметана – гут морген! – И даже облизнулся.
Немцы одобрительно засмеялись. Забрали горшок и начали раскладывать по своим котелкам: всем поровну, начальнику больше всех. Мальчик не соврал: сметана хороша была.
А Ваня быстро освоился. Подошел к танку, похлопал по пыльным бокам и похвалил:
– Гут ваша танка, гут машина… Как его зовут? «Тигра»?
Немцы довольны, что он их машину хвалит. Посмеиваются.
– Я, я, – говорят, – «тигер, кениг»…
А Ванюша заглядывает в дуло пушки. Танк стоит в яме, и его головастая пушка почти лежит на песчаном бугре. Так что нос в нее сунуть можно.
Покосившись на немцев, которые едят сметану, Ваня осторожно берет горсть песку, засовывает руку в самую пасть орудия. Из нее жаром пышет: еще не остыла после выстрелов.
Быстро разжал Ваня ладонь и отдернул руку. Гладит пушку, как будто любуется.
А сам думает: «Это тебе в нос табачку, чихать не прочихать… Однако маловато. Ведь это не то что дедушкино ружье – это большая пушка».
Еще раз прошелся вокруг танка. Еще раз похвалил:
– Гут «тигр», гут машина…
И, видя, что немцы сметаной увлеклись и ничего не замечают, взял да еще одну горстку песку таким же манером подсыпал.
И только успел это сделать, как грянул новый бой. На дорогу вышел грозный советский танк. Идет прямо грудью вперед. Ничего не боится. С ходу выстрелил и первым снарядом угодил в пустую яму, откуда вражеский «тигр» успел уползти.
Немцы бросились к своему танку. Забрались в него, запрятались и давай орудийную башню поворачивать, на наш танк пушку наводить…
Ваня нырнул в погреб. В щелку выглядывает, а у самого сердце бьется, словно выскочить хочет.
«Неужели фашисты подобьют наш танк? Неужели ихней пушке и песок нипочем?»
Вот немцы приладились, нацелились – да как выстрелят! Такой грохот и дребезг раздался, что Ваня на дно погреба упал.
Когда вылез обратно и выглянул – смотрит: стоит «тигр» на прежнем месте, а пушки у него нет. Полствола оторвало. Дым из него идет. А фашистские танкисты открыли люк, выскакивают из него, бегут в разные стороны. Орут и руками за глаза хватаются.
«Вот так, с песочком! Вот так, с песочком! Здорово вас прочистило!»
Ваня выскочил и кричит:
– Дед, смотри, что получилось, «тигру» капут!
Дед вылез – глазам своим не верит: у танка пушка с завитушками… Отчего это у нее так ствол разодрало?
И тут в деревню как буря ворвался советский танк. У брошенного «тигра» остановился.
Выходят наши танкисты и оглядываются.
– Ага, – говорит один, – вот он, зверюга, готов, испекся… Прямо в пушку ему попали.
– Странно… – говорит другой. – Вот туда мы стреляли, а вот сюда попали!
– Может, вы и не попали, – вмешался Ваня.
– Как так – не попали? А кто же ему пушку разворотил?
– А это он сам подбился-разбился.
– Ну да, сами танки не разбиваются: это не игрушки.
– А если в пушку песку насыпать?
– Ну, от песка любую пушку разорвет.
– Вот ее и разорвало.
– Откуда же песок-то взялся?
– А это я немного насыпал, – признался Ваня.
– Он, он, – подтвердил дед, – озорник! Он и мне однажды в ружье песку насыпал.
Расхохотались наши танкисты, подхватили Ванюшу и давай качать. Мальчишке раз десять пришлось рассказывать все сначала и подъехавшим артиллеристам, и подоспевшим пехотинцам, и жителям деревни, прибежавшим из лесу приветствовать своих освободителей.
Он так увлекся, что и не заметил, как вместе со всеми вернулась из лесу его мать. Она ему всегда строго-настрого наказывала, чтобы он без спросу в погреб не лазил, молоком не распоряжался и сметану не трогал.
– Ах ты разбойник! – воскликнула мать, не разобравшись, в чем дело. – Ты чего в хозяйстве набедокурил? Сметану немцам стравил! Горшок разбил!
Хорошо, что за него танкисты заступились.
– Ладно, – говорят, – мамаша, не волнуйтесь. Сметану снова наживете. Смотрите, какой он танк у немцев подбил! Тяжелый, пушечный, системы «тигр».
Мать смягчилась, погладила по голове сына:
– Да чего уж там, озорник известный…
Прошло с тех пор много времени. Война закончилась нашей победой. В деревню вернулись жители. Веретейка заново отстроилась и зажила мирной жизнью. И только немецкий «тигр» с разорванной пушкой все еще стоит у околицы, напоминая о вражеском нашествии.
И когда прохожие или проезжие спрашивают: «Кто же подбил этот немецкий танк?» – все деревенские ребятишки отвечают: «Иван Тигров из нашей деревни».
Оказывается, с тех пор так прозвали Ваню Куркина – Тигров, победитель «тигров».
Так появилась в деревне новая фамилия.
Вдвоем с братишкой
Наши войска шли в наступление. Связисты тянули следом за ними телефонные провода. По этим проводам артиллеристам сообщают, куда стрелять; штабам – как идет атака, куда посылать подкрепления. Без телефона воевать трудно.
И вдруг в разгар боя оборвались провода и связь прекратилась.
Немедленно на линию выслали связистов. Вдоль одного провода побежали на лыжах боец Афанасий Жнивин и его товарищ Кременский.
Провод был протянут по уцелевшим телеграфным столбам. Смотрят солдаты: один конец провода валяется на снегу, а другой торчит на столбе.
«Наверное, шальная пуля отстрелила либо от мороза лопнул, – решили бойцы. – Вокруг тишина. Кто же его мог оборвать?»
Кременский полез на столб. И только потянулся к проводу, как раздался негромкий выстрел снайперской винтовки, и солдат упал.
Снег окрасился кровью. Вражеская пуля попала бойцу прямо в сердце.
Жнивин нырнул в снег и спрятался под большим старым пнем.
Молча стоят густые ели, засыпанные снегом. Не дрогнула ни одна ветка. Где же сидит фашистский снайпер? Не успел разглядеть его Жнивин с первого выстрела. А после второго поздно будет: меткая пуля глаза закроет. Опытный фашистский снайпер затаился где-то на дереве и бьет без промаха.
Долго выжидал Жнивин – не пошевелится ли снайпер, не слезет ли с дерева, чтобы взять оружие с убитого. Но так и не дождался. Только поздно вечером, под покровом темноты, он выполз из опасного места и принес винтовку и документы Кременского.
И сказал, нахмурившись:
– Дайте срок, за моего друга я им крепко отомщу.
Той же ночью сел у горящего костра, достал чистую белую портянку, иголку, нитки и, выкроив мешочек с отростком посередине, стал шить. Когда сшил, набил мешочек соломой – и получилась голова с длинным носом, величиной с человеческую. Вместо глаз пришил черные пуговицы.
Молодые солдаты подивились:
– Вот так чудеса! Что это, Жнивин на войне в куклы играть собрался?
Хотели над ним посмеяться, а командир посмотрел на его искусство и сказал старшине:
– Выдайте Жнивину старую шинель и негодную каску для его куклы.
Афанасий пришил голову к воротнику шинели, к голове прикрепил каску, шинель набил соломой, потуже подпоясал – и получилось чучело солдата.
Даже разбитую винтовку ему на спину приделал и посадил рядом с собой у костра.
Когда принесли ужин, он пододвинул поближе котелок и говорит соломенному солдату:
– Подкрепись, Ванюша! Кто мало каши ел, у того силенок мало, тот на войне не годится.
А чучело глаза пучило и, когда толкали, кланялось и смешило солдат. Не все тогда поняли, что такую большую куклу завел себе Жнивин не для игрушек.
На рассвете, когда снова загрохотали пушки, Жнивин со своим «Ванюшей» исчез в лесу.
Сам он, в белом халате, крался ползком, а соломенного солдата толкал впереди себя на лыжах, без всякой маскировки.
Бой был сильный. От ударов пушек земля дрожала; от разрывов снарядов снег осыпался с елей и порошил, как во время метели.
Фашистский снайпер, убивший Кременского, сидел на том же дереве не слезая, чтобы не выдать себя следами.
Он пристально смотрел вокруг и вдруг увидел: вдоль линии идет русский солдат в серой шинели. Идет-идет и остановится, словно раздумывает. Вот он у столба. Привстал, дернулся вверх, словно его подтолкнули, и снова остановился.
«Трусит, видно», – усмехнулся фашист. Он взял русского «Ивана» на прицел, выждал и, когда связист еще раз приподнялся, выстрелил.
Русский солдат присел, видно с испугу, потом снова на столб полез.
«Как это я промахнулся?» – подосадовал фашист. Прицелился получше – и снова промазал: солдат не упал. От злости снайпер забыл осторожность и выстрелил в третий раз.
И в тот же миг получил удар в лоб, словно к нему вернулась собственная пуля. Фашист взмахнул руками и повалился вниз, убитый наповал.
Афанасий Жнивин встал из-под куклы, почти невидимый в белом халате, и сказал:
– Взял он, Ванюша, тебя на мушку, да сам пропал ни за понюшку!
Посмотрел, а у его «приятеля» в шинели в разных местах три дырки от пуль.
Меткий был фашистский стрелок, да на солому попался.
Пока он стрелял в чучело, Жнивин его высмотрел, да и выцелил на дереве, как глухаря на току.
Перехитрив одного снайпера, Жнивин подловил так же и второго. И много раз охотился на вражеских снайперов, приманивая их на соломенную куклу. И получалось всегда успешно.
Ему доставались похвалы бойцов и командиров, а его «Ванюше» – только фашистские пули. Но соломенному солдату не приходилось ложиться в госпиталь – Жнивин сам зашивал его раны суровыми нитками и приговаривал:
– У нашей соломки не велики поломки!
И когда бойцы его спрашивали: «Как это ты так ловко фашистов бьешь?», он отвечал: «Это я не один, а вдвоем с братишкой».
Поединок с привидением
Много загадок задавал нам враг, а такого еще не бывало: среди лесов и скал Карельского фронта появился бронепоезд-невидимка. Всегда неожиданно, ночью или в метель, подкрадывался он поближе к нашим позициям, открывал ураганный огонь из всех орудий и скрывался.
Не удавалось его накрыть ни артиллерии, ни авиации, никто его даже не видел, а потери он наносил большие.
Спрашивали пленных. Те отвечали, что действительно есть у них такой бронепоезд, который называется «белый призрак». И один загадочно сказал, будто он «ничего не боится, кроме собственной тени».
И вот эту загадку разгадал один наш скромный разведчик, сибиряк Григорий Суровикин. Ничем он особенным не отличался и считался главным образом специалистом по ловле «языков».
Тут у него был свой охотничий способ: ловил он их, как сусликов, силками.
Действовал всегда один. Надев белый халат и став на лыжи, незаметно прокрадывался он во вражеский тыл, отыскивал лыжную тропу, по которой ходят фашисты от позиций к штабу с приказами и донесениями, и настраивал на ней, обязательно под горкой, петли из тонкой стальной проволоки.
А сам затаивался рядом, припорошив себя снежком.
Разогнавшись с горы, фашистский солдат или офицер попадал лыжей в силок и с разбегу летел носом в снег. И, не успев опомниться, фашист оказывался в железных объятиях охотника. Дав ему хорошего тумака, Суровикин затыкал пойманному рот, связывал руки и, спеленав простыней, укладывал на его же лыжи и тащил через линию фронта.
А чтобы не замерз, по дороге давал глотнуть водки да оттирал нос снегом. И испуганный фашист лежал тихо, как кукла с открывающимися глазами. Так случалось Суровикину доставлять в штаб «языков» в большом офицерском чине. А тут попался охотнику не солдат и не офицер, а целый бронепоезд, да еще какой!
Однажды забрался Суровикин далеко во вражеский тыл, вышел на гору, посмотрел в долину – и замер. Видит чудо не чудо, диво не диво, а необыкновенную крепость, словно вылепленную из снега.
Орудийные башни белые. Пушки белые. Бронированные платформы белые. Тепловоз, закованный в белую броню, не дымит. И вся эта белая крепость катится по рельсам на белых колесах.
– Ишь ты какой, настоящее привидение! – прошептал Григорий, много слышавший про разбойничьи налеты бронепоезда-невидимки. – Вот бы подловить такого!..
Сердце охотника сильно забилось. Хороша добыча, да как взять ее, когда в руках у него лишь тонкие силки из стальной проволоки да автомат на груди. И почувствовал себя Суровикин так же, как при встрече с тигром в уссурийской тайге, когда у него в руках оказалось ружье, заряженное мелкой дробью на рябчиков.
Неужели же упустить такого зверя?
– Врешь, не уйдешь! – сказал он и пошел следом, обдумывая на ходу, что же ему предпринять.
Бронепоезд делал петли, а он шел напрямик, горой, и сверху разглядел, что на крышах бронированных платформ и тепловоза нарисованы черные полосы, как рельсы. Затаится бронепоезд на железнодорожном полотне, полосы сольются с рельсами, и сверху он станет невидим.
«Вот почему его так трудно обнаружить авиации».
Неожиданно подул ветер, облака разорвались и показалось солнце. Чистые снега вокруг заблестели нестерпимым блеском. Скалы и сосны бросили от себя фиолетовые тени. На вершинах и на ветвях деревьев заиграли морозные алмазы. Среди ветвей затенькали синицы.
В природе сразу все ожило и стало красивым.
Не обрадовался солнцу только «белый призрак». Его громадная тень отпечаталась на насыпи железной дороги так четко, что Григорий мог пересчитать все его башни и пушки.
Словно испугавшись своей тени, бронепоезд ускорил ход и уполз в первый попавшийся туннель, как гады уползают в норы при виде солнца, которое помогает зорким орлам.
«Так вот почему ты боишься своей тени!»
Суровикин, скрываясь в тени деревьев, подобрался к скале, в которой строители дороги проделали проход для поездов, и стал наблюдать.
У входа в туннель стояла охрана. Виднелись воронки от бомб. Одна неразорвавшаяся двухсотка лежала на склоне холма, рядом с небольшим стожком сена. Вероятно, наши летчики не раз загоняли бронепоезд в эту пещеру.
«Но разве такую гору пробьешь? – подумал Суровикин. – Тут надо применить какой-нибудь другой способ».
И стал соображать, как бы ему уничтожить этого бронированного зверя. Экое чудовище! Упустишь – многих ребят сиротами сделает.
Но в силки его не поймаешь и из автомата не подобьешь. Пошарил Суровикин в карманах и перебрал запальные шнурки, хранившиеся у него в жестяной коробке. Случалось ему подрывать рельсы, небольшие мосты; для этого хватало небольшой порции тола или динамита, вынутого из трофейной мины, но для бронепоезда слишком много надо взрывчатки. А где ее возьмешь?
Еще раз огляделся Суровикин вокруг и заметил внизу одинокую будку путевого обходчика.
«Вот у кого гаечный ключ достать можно, – подумал он. – Наверное, этот стожок сена ему и принадлежит. Что ж, дождусь ночи да и развинчу рельсы на повороте. Тут высоко. Так и загремит вся крепость под откос, в речку, вместе со всеми башнями и пушками».
С таким решением забрался Суровикин в стог сена, спрятался в самой середке, пригрелся да и заснул.
Спит и видит во сне свой дом и козленка Ваську. И козленок, играя, больно бодает его в бок.
«Пошел прочь, не балуй!» – оттолкнул его Суровикин и проснулся.
Смотрит, а в шинель ему впились не рога, а железные вилы.
В один миг вывалился разведчик из стога и очутился лицом к лицу с финским ополченцем.
Суеверному финну показалось, что он поддел на вилы самого лешего. Хотел крикнуть, но с испугу только лязгнул зубами, сел в снег, выронил вилы.
– Вот я тебе покажу, как баловаться! – закричал Суровикин, схватив его за грудь.
– Рус, рус, у меня матка, у меня детки! – залепетал старый финн, знавший по-русски. – Я не сам, меня командир послал. Герман сена хочет…
– Что ты глупости болтаешь, разве фашисты сено едят?
Но тут Суровикин заметил лошадь, запряженную в сани, и смягчился:
– А все-таки для чего же это немцам сено?
– Для матрацев. Немцы мягко спать любят, – ответил финн.
– Это какие же немцы?
– А вон там, в бронепоезде.
Суровикин посмотрел вниз. Стояла белесая северная ночь. Не зажигая фар, к туннелю подходили грузовики, груженные ящиками со снарядами. По-видимому, «белый призрак» собирался в очередной разбойничий набег.
– Если не привезу им сена через час, мне капут, – сказал ополченец, – расстреляют.
Суровикин окончательно пришел в себя и усмехнулся. У него вдруг мелькнула отчаянно смелая мысль.
– Ладно, – сказал он финну, – приказ есть приказ. Надо его выполнять. Давай наваливай сено!
Вначале ополченец ничего не понял. А потом, когда разведчик попросил помочь ему втащить в сани неразо-рвавшуюся бомбу, он задрожал так, что у него снова застучали зубы.
– Да ты не трусь, – сказал ему Суровикин, – все будет хорошо, доставим им гостинчик, запрятанный в сенцо, в лучшем виде!
Когда бомба была погружена в сани, он приладил шнур и взрыватель, сверху набросал сена, потом свернул две цигарки – одну дал финну, другую закурил сам.
– Ты беги в лес, к тем финнам, которые в партизанах. Тогда твоя жинка тебе спасибо скажет, и детки тоже. А я сам немцам сено доставлю!
Он хлестнул лошадь и, схватив в руки вожжи, побежал рядом с возом, бойко тронувшимся с горы. И, обернувшись, еще успел улыбнуться финну. Автомат у него висел на груди, а лыжи он воткнул в сено, из которого торчал наружу запальный шнур, похожий на поросячий хвост.
Финн не мог тронуться с места и стоял как столб, не в силах отвести взгляд от солдата, затеявшего смертельное дело.
Воз разгонялся с горы все быстрее. Суровикин бежал с ним рядом. А когда лошадь стала упираться и тормозить, он нахлестал ее как следует и пустил вскачь. Сам же ловко вскочил на запятки саней, пригнулся, прижег запальный шнур цигаркой и, не доезжая до туннеля метров сто, спрыгнул и покатился кубарем в глубокую долинку, прорезанную здесь ручьем.
А направленный им воз с разгона въехал в туннель.
Лошадь проскочила мимо солдат охраны и застряла среди грузовиков с порохом и снарядами.
Увидев сено, немецкий офицер, ведавший хозяйством, взглянул на часы и сказал:
– О, этот финн стал понимать немецкий порядок…
И это были его последние слова.
Огонек, бежавший по шнуру, добрался до взрывателя.
Взрыв авиабомбы был такой силы, что один вагон с пушками и башнями даже выбросило из туннеля. А потом начали рваться сложенные в ящиках снаряды. Казалось, весь туннель превратился в громадное дуло пушки, из которого вместе с дымом и пламенем летят обломки рельсов, ящики, люди, колеса…
Финну стало так страшно, что он вскрикнул, схватился за голову и бросился бежать в лес.
Что стало с русским солдатом, он не видел.
А Суровикин остался жив. Он выбрался к своим усталый, потрепанный и без «языка».
– А где же пленный? – спросил его командир.
И тут Суровикин начал объяснять, что ему было не до пленного, когда он встретился с бронепоездом. Он так волновался, так запинался и краснел, что рассказ его о поединке с «привидением» показался неправдоподобным.
– У вас эти призраки и привидения от повышенной температуры, наверное? – рассердился командир. – И язык заплетается, и лицо красное… Идите-ка в госпиталь!
Скромный Суровикин не стал настаивать.
– Ладно, – сказал он, – бронепоезда – это не моя специальность. Я охотник по «языкам». Вот отдохну немного, я вам самых лучших представлю… из глубокого тыла.
И охотно пошел в госпиталь, как в дом отдыха.
Врачи нашли у него кучу болезней, но, когда он отоспался в тепле, на чистой койке, все болезни сразу прошли.
А бронепоезд-невидимка исчез и больше не показывался. Не отмечали его действий и на других участках фронта. Стали думать о представлении солдата к большой награде, но опасались, что не поверят, если написать в наградном листе, что он в одиночку победил бронепоезд.
Вскоре Суровикину удалось поймать на лыжной тропе фашистского штабного офицера с ценными сведениями, и Григория за это наградили орденом Славы.
А в конце войны в наше расположение вышел финский партизанский отряд, составленный из солдат, не желавших воевать за фашистов.
Один партизан все разыскивал русского солдата по именному кисету, на котором вышиты в виде вензеля буквы «Г» и «С».
Финн объяснял, что из этого кисета они вместе закуривали, когда подрывали фашистский бронепоезд, и сгоряча солдат забыл этот кисет у него в руках.
Но это было на другом участке фронта, где Григория Суровикина не знали. Так они и не встретились. А финн уж очень хотел повидать своего нечаянного друга и все утверждал, что это самый храбрый и самый лучший солдат в мире.
Наши с ним соглашались и говорили:
– Это верно: храбрее русского солдата нигде не сыщешь. Держись к нам ближе – сам будешь лучше!
Красная рябина
Трое суток неумолкаемо грохотал бой на краю Брянского леса. От деревни Кочки рукой подать. А на третий день в деревню ворвались немцы. Не слезая с мотоциклов, подкатывали гитлеровцы к каждому дому и кричали:
– Рус, выходи! Шнель!
Они гнали старого и малого на поле боя – собирать оружие и хоронить убитых.
Вместе с Арсением Казариным, колхозным конюхом, оставшимся теперь без коней, пошел и его внучек, сирота Алёша. Они плелись позади всех, бородатый дед и босоногий мальчишка, тащивший на плече сразу две лопаты.
Когда Алёша увидел наших убитых солдат, он заплакал. Лицо, залитое слезами, сморщилось так, что все веснушки слились в одну.
– Молчи, – сказал дед, – это война! Чем реветь, посчитай-ка лучше, сколько фашистов наши постреляли! Недаром же наши полегли… Вечная им слава!
И дед стал хоронить убитых прямо в окопах, где застигла их смерть. Оружие немцы приказывали стаскивать к большим грузовикам:
– Аллее, аллее, давай, давай!
Дед сердито кряхтел, еле двигаясь под грузом автоматов и ящиков со снарядами.
– Больно жадные! – ругался он, возвращаясь на поле боя. – Смотрите не подавитесь…
Потом он куда-то исчез. Алёша не сразу увидел его. Дед волочил за собой противотанковую пушку. Затащив ее в блиндаж под рябиновым деревцем, он стал ловко закапывать ее в одну братскую могилу с нашими артиллеристами.
– Дед, ты это зачем? – удивился Алёша.
– Так надо! – прикрикнул на него дед и, оглянувшись, зачерпнул солдатской каской масло, натекшее из подбитого танка, словно черная кровь.
Он напитал маслом шинель и прикрыл ею затвор пушки.
– Теперь не заржавеет!
Почесав зудевшие цыпки на ногах, Алёша стал быстро закапывать клад, нажимая на лопату так, что у него заболели пятки. Он уже догадался, что задумал дед. А дед подкладывал в яму один ящик снарядов за другим: сгодятся!
– Заприметь место, – сказал дед, вытерев пот рукавом.
– Оно и будет приметное, – ответил Алёша. – Видишь, все корни пообрубили. Засохнет рябина-то.
– Ага, значит, под сухой рябиной! Запомним.
Дед посмотрел на немцев, которые расхаживали по полю с засученными рукавами и так увлеклись, выворачивая карманы убитых, что ничего не заметили. Он усмехнулся:
– Постойте, вас еще жареный петух в макушку не клевал!
Алёша не понял задорных дедовских слов.
– А знаешь, дедушка, – сказал он, – немцы говорят, Гитлер уже в Москву вошел.
– Хотел с Москвы сапоги снести, а не знал, как от Москвы ноги унести.
– Это кто, дедушка?
– Да всякий, кто бы к нам ни совался. Я сам таковских бивал.
Алёша поглядел на деда. Всю жизнь он только и помнил, что дед с конями колхозными возится.
– Это когда же ты успел, дедушка?
– Ав восемнадцатом году… Японцы лезли с Тихого океана, англичане – со студеного моря, французы – с моря Чёрного. Всех и не сочтешь! А немец так же вот, как теперь, от заката солнца шел. Тоже вначале потеснили они наши части, а как поднялась вся наша сила, ну и вымели мы их, как помелом.
– И ты сам их бил, дедушка?
Дед крепко зажал заступ в руках:
– Всяких бивать приходилось. Один раз такое было диво на Архангельском фронте – сейчас помнится. Видим: идут на нас по болотам солдаты в юбках. Юбки клетчатые, коленки голые, ботинки желтые – ну, чисто бабы какие на нас ополчились. Ружья держат на бедре и сами трубки курят. Нам даже смешно стало. А потом как ударили мы и в лоб, и с флангов – ни одного не упустили. Которых побили, а нескольких в плен взяли. Вот собрали мы их и спрашиваем: «Кто вас послал, юбошников? Чьи вы такие?» – «А мы, говорят, английского короля шотландские стрелки». – «Ах, вы – английского короля! Ладно». Поснимали мы с них юбки и прогнали обратно. Да и наказали с ними английскому королю: «Юбки понравились, присылайте еще!»
Мальчик засмеялся: вот он у него какой, дед! А дед еще раз поглядел на немцев и сплюнул:
– Ишь засученные рукава! Постойте, штаны засучивать не пришлось бы!
Уходя, Алёша и дед оборачивались, долго еще глядели на рельсовый путь, пролегающий невдалеке, на взорванный мост через речку Купавку, на холмик под рябиновым деревцем.
…Дважды зима прикрывала белым снегом могилы первых героев войны. Дважды на них зацветали весенние цветы. Оживало и рябиновое деревце. Оно не погибло, подсохли только некоторые ветви.
Алёша часто приходил к нему. И, усевшись на холмик под деревцем, мечтал о том времени, когда можно будет откопать клад, скрытый под ним от врагов.
Обнищал народ, истомился под властью жестоких захватчиков. Терпенья нет.
Стиснув зубы, бродил по деревням с сумой дедушка Арсений, собирал милостыню, чтобы прокормить себя и внука. И возвращался всегда хмурым, печальным.
– Крепись, Алёша, – говорил он, – худо живут люди, у самих есть нечего, вот погрызем сухую корочку – и на том спасибо!
Но однажды пришел он веселый, вместо сухой корки добрую весть принес:
– Весенний гром гремит, вражьей силе капут сулит! Собирайся, пойдем послушаем.
В Брянских лесах не раз гремели выстрелы, с грохотом срывались под откос поезда, взорванные партизанами. Но такого грома еще не слыхали в деревне Кочки. Он был в сто раз сильнее того, что бушевал тогда, летом 1941 года.
– Пора, – сказал дед, – идет наша главная сила!
Алёша, как на праздник, надел свой лучший пиджак и, взяв на плечи две лопаты, ушел вместе с дедом в лес.
Подошли они к рябиновому деревцу, смотрит дед – а оно красное как кровь. Облепили его рябиновые ягоды, крупнее, чем на всех других кустах.
– Эхма, – удивился дед, – до чего красна рябина-ягода!
Алёша хотел сорвать ягодку, да не посмел – вспомнил, что эта рябина над могилой.
Дед ударил заступом, и Алёша стал копать, нажимая изо всех сил на лопату. Земля слежалась, копать было трудно да и опасно: немцы могли увидеть.
По стальным путям мчались через Брянские леса на восток эшелоны. Немецкие танки, пушки, солдаты проносились в грохоте колес. Поезд за поездом шли тесно.
Сквозь заросли кустов дед смотрел на них жадными глазами, как охотник, выбирая добычу получше.
Алёша устал, пот лил с него градом. Яма была ему уже по пояс, но пушки все не было.
– Дедушка, неужели утащил кто-нибудь?
– Нет, – сказал дед, – у этого клада стража…
И вот что-то звякнуло о лопату. Звук этот отозвался прямо в сердце Алёши.
Дед, ощупав пальцами дуло, стал осторожно отгребать землю руками.
Вскоре старый и малый вытащили пушку, накрытую промасленной шинелью убитого артиллериста, и стали устанавливать ее под деревцем.
– Эх, обтереть-то нечем! – тревожился дед. – Замок в глине, шинель в глине.
– А вот, – сказал Алёша, – моей одёжей!
– Давай! – сказал дед. – Для большого дела чего жалеть!
Алёша не пожалел нового пиджака. И скоро пушка была готова к бою.
Дед не умел обращаться со сложным прицелом и наводил простым способом: открыл затвор и смотрел в дуло. Алёша заглянул за ним следом и увидел в кружке света фермы моста.
Старик раздвинул станины, вогнал сошники в землю и заправил снаряд, выбрав гильзу подлиннее. Он не ошибся: это был бронебойный. И в ту же минуту показался бронепоезд, красуясь громадными башнями со множеством пушек, на всех парах спешил он на восток, туда, где гремело сражение.
– Дергай! – шепнул старик мальчику.
Алёша дернул и сейчас же упал от грома выстрела. Пушка подскочила, толкнула деда. Алёша кинулся к нему: «Пропал дедушка!» Но дед быстро поднялся. А там, куда они стреляли, что-то оглушительно засвистело. Из бронированного паровоза струей вырвался белый пар, и поезд остановился прямо на мосту.
– Ай да мы! – крикнул дед. – Котел пробили! А ну, давай, давай!
Он снова стал наводить орудие.
Немцы из всех смотровых щелей, во все бинокли высматривали: откуда раздался выстрел? Все пушки бронепоезда изготовились открыть огонь, поводя стволами.
Полсотни орудий – против маленькой пушки.
Но дед не робел. Он нацелился влепить чудовищу еще один снаряд, облюбовав какой-то особый, красноголовый.
– Дед, гляди-ка! – крикнул Алёша.
Из-за поворота показался следующий немецкий поезд. Старик взглянул и замер:
– Упредить не поспели… Сигнала нет… Сейчас… Эх, и врежет им!
Машинист увеличивал ход, чтобы с разгона взять крутой подъем после уклона. Колеса паровоза бешено крутились, а за ним тяжело грохотали вагоны и платформы с тяжелыми танками.
И вся эта махина с полного хода врезалась в хвост бронепоезда. От страшного удара передний поезд изогнулся, взгорбился и стал рассыпаться на куски. А черная громада налетевшего паровоза, окутанная паром, медленно заскользила по рельсам, счищая с них стальные коробки бронепоезда, как плугом. Рельсы со шпалами вздымались, закручиваясь штопором. Бронированные платформы вместе с людьми и пушками валились под откос и в речку Купавку. Машинист включил тормоза, но было уже поздно: из-под колес брызгали огонь и дым, а вагоны лезли один на другой. Тяжелые танки, сорвавшись с платформы, летели под откос.
Лесное эхо умножало гул и скрежет крушения.
И вдруг ахнул такой взрыв, что волосы дыбом поднялись. Старый и малый поползли на четвереньках прочь, хотели было бежать, да вспомнили про пушку.
Вернулись за ней и, не глядя на то, что творилось там, на рельсах, впряглись в дышло и потащили пушку в лес, через пни и кочки.
И долго еще слышно было, как позади них грохотало, трещало и ухало…
Этот рассказ записан со слов суворовца Алексея Казарина на торжественном вечере 23 февраля в Краснознаменном зале знаменитого суворовского училища на Волге.
После Алёши с воспоминаниями о Гражданской войне выступал седобородый ефрейтор Арсений Казарин, который теперь служит здесь, в училище, на хозяйственной должности.
Бессмертный горнист
Тра-та-та, та-та! И снова: тра-та, та-та!
Алёша улыбнулся, заслышав призывные звуки серебряной трубы, и очнулся от боли – треснули губы. От недоедания у него так пересохла кожа, что нельзя было смеяться. Но как же не радоваться, заслышав пионерский горн, играющий побудку. Значит, еще одна блокадная ночь прошла. Живы пионеры. Жив горнист, посланный в утренний обход!
Это трубит Вася – коренастый, крепенький мальчишка из пригорода, захваченного фашистами. Перед тем как слечь, Алёша передал ему свой пост. И счастлив, что горн попал в надежные руки. Каждое утро бесстрашный паренек ходит от дома к дому, из двора во двор, не боясь ни бомбежки, ни обстрела. И трубит, трубит, призывая ребят Ленинграда к стойкости и геройству.
В осажденном городе самое опасное – быть мальчишкой. Не бойцом на передовой, не пожарником на крыше, даже не моряком на «Марате», на который сыплется больше всего бомб, а именно мальчиком-подростком.
Солдаты умирают в бою, дорого отдав свою жизнь, а мальчиков Ленинграда выкашивает голод, как траву… И, хотя хлебный паек они получают наравне с солдатами, им трудней. Беда в том, что дети растут, от нехватки пищи их организмы начинают пожирать сами себя. Вначале жировые запасы, затем клетки тела. Мускулы слабеют, мясо начинает отставать от костей. Наступает сонливость, неподвижность и вечный сон…
Алёше нельзя умирать. Он должен бороться со смертью, как боец с врагом! И победить, чтобы потом встать в строй. Если не будут выживать и подрастать мальчики, кто потом станет на смену погибшим бойцам?
Прежде всего надо пересилить скованность, безразличие, усталость и двинуть хотя бы рукой. Если горнист может поднять горн к губам – значит, и я могу двинуть рукой.
Алёша заставил себя пошевелиться, подняться, подтянуться и нащупать галстук. Теперь он не снимал его даже ночью. Не только потому, что трудно было развязывать затянувшийся узел. Зачем? Давно все спали не раздеваясь. Он решил не снимать потому, что опасался: а вдруг, если он умрет, мама забудет повязать и его похоронят без красного галстука. А главное – с частицей красного знамени на груди ему как-то надежней чувствовать себя бойцом.
Он прислушивается, не гудят ли самолеты. Нет, наверно, опять морозный туман. Это хорошо, в туман фашисты не летают. Не станет надрывать душу сирена воздушной тревоги. За себя он не боялся, боязно было за людей, которым ничем не мог помочь. Ни поддержать старых на узкой лестнице, ни помочь малышам.
Сам лежал обессиленный, как боец, раненный на ничьей земле. Ни тебе фашистов, ни наших. Лежишь один и подняться не можешь.
Но ведь подняться надо! Мама говорила, главное – движение, обязательно движение. Немного, чтобы не растрачивать напрасно сил, но двигаться надо.
И прежде всего умыться. Уходя, она всегда оставляет рядом миску с водой, губку и полотенце. Проведешь мокрой губкой по лицу, и оно становится легче, потому что с него смывается известковая пыль, налетевшая от разрывов бомб и снарядов. И копоть от коптилки и от железной печки. Ее поставил Антон Петрович, их сосед по квартире, в комнату которого они перебрались из своей, потому что в ней воздушной волной высадило рамы.
Да, неумытое лицо гораздо тяжелее. Оно больше давит на подушку, не дает поднять головы. Алёша с напряжением всех сил достает все-таки губку и снимает с лица тяжесть пыли и копоти.
Глаза открылись! Ого, уже веселей.
Теперь надо встать, чтобы поесть. Мама говорит: есть лежа – последнее дело. Надо обязательно сидя за столом. И чтобы стол был накрыт: тарелки, ложки, вилки – всё как полагается. Чтобы фашисты не чванились, будто они загнали нас в пещерный век, заставили потерять человеческий облик. Нет, мы и обедаем по-людски!
Правда, совсем недавно пришлось ему есть не по-людски. Но это был особый случай, когда он уже не поднимался, а мама все-таки подняла его!
Алёша очень отощал. В те дни даже по рабочим и детским карточкам ничего не давали. Но женщин, работающих в оборонном цехе, там, где снаряжают противотанковые мины и гранаты, на счастье, кормили не супом и не теплой болтушкой, которую с собой не возьмешь, а кашей.
Все матери стремятся что-нибудь да унести с собой детям, а этого нельзя делать. Ведь если они ослабнут, кто же тогда будет снабжать оружием бойцов? Для того им и дополнительное питание, чтобы руки не слабели, чтобы побольше гранат и мин делали.
Поэтому мастера, выдавая женщинам добавочную пищу, просят: «Всё ешьте здесь, ничего с собой».
И все жидкое приходилось съедать, суп не вынесешь из цеха. Смотрят строго, ни в какую посудку не отольешь. А вот каша – это другой разговор. Маме повезло, что кормили не в обеденный перерыв, а перед концом смены. Походная кухня запоздала, попав под обстрел, кашевар был ранен. Каша захолодала, не разварилась, была комковата.
Мама просто вся просветлела, душа заиграла, когда подумала: «Ну, теперь-то я Алика угощу!»
Несколько комков съела, а остальные за щеку заложила. И так принесла домой во рту. Приложила губы к губам и давай кормить Алёшу.
Он уже не мог жевать – обессилел. Но она его заставила. Проглотив немного теплой каши, он оживился, даже поднялся и сел в постели. Мама все целовала его и говорила:
– Вот мы и как птички! Так голубки кормят птенцов! Из клюва в клювик! Из клюва в клювик!
И они смеялись. Смеялись! И говорили, – сколько будут жить, этого не забудут! Всем, всем будут рассказывать, как сказку, после войны.
Но теперь-то он не так слаб, он и без маминой помощи сможет подняться. Теперь ему помогает чеснок. Ой, какая это была удивительная находка. В своей собственной квартире, обысканной, переисканной, в которой ничего-ничего съедобного не осталось, даже засахаренной плесени на старой невымытой банке из-под варенья, даже яичной скорлупы. Вы знаете, что в скорлупе есть питательность? Не только присохнувшая к ней пленочка, но и сама скорлупа полезна. Это не просто кусочек извести. Ее можно истолочь и посыпать, как соль, на хлеб.
Переселяясь в комнату Антона Петровича, искали в кухне сковородник, еще раз заглянули за плиту и увидели там головку чеснока. Как она туда завалилась, когда? Вначале глазам не поверили. Голодающим часто видятся разные разности съедобные. Но это оказался настоящий, а не привидевшийся чеснок. Целая головка. А вы знаете, сколько в ней долечек! Посчитайте. Если есть каждый день по одной на двоих, хватит на полмесяца!
Но чеснок нельзя есть просто так, его надо натирать на кусочек хлеба. Тогда самый черствый, самый сырой и непропеченный хлеб становится похожим на копченую колбасу!
И как же они с мамой берегли эту находку! Чтобы и не высохла и не подмерзла ни одна долька. И сколько времени прошло, а еще держится! И вот сегодня Алёша будет есть хлеб, натертый чесноком.
И угостит Антона Петровича. Не чесноком, конечно, а только запахом чеснока. Антон Петрович ни за что другого угощения не примет. Только проведет долечкой по кусочку хлеба и скажет, зажмурившись: «Ох, вкусно!»
Что-то он долго не возвращается с дежурства? Заслышав его тяжелые шаги, Алёша, собрав все силы, поторопился было встать, чтобы не услышать: «Ай, как ты залежался, лежебока, я, старый, уже в очереди постоял и твой хлебный паек получил, вот, пожалуйста, а ты, молодой, все лежишь?»
Как хорошо, что он есть и живет вот здесь рядом, за шкафом. С ним легче, когда он приходит с дежурства и спит днем, можно слышать его дыхание. С ним надежней и ночью, когда знаешь, что, пока ты спишь, он бодрствует на чердаке, на крыше, не дает поджечь дом зажигалками… Сколько их потушил он – и числа нет!
«Хватаю их вот этими старинными щипцами от камина и в ящик с песком – раз!»
До войны он был уже седой, но с розовыми щеками. А теперь от голода стал совсем белый и как бы прозрачный. Мама говорит: «И в чем душа держится». Но душа у него крепкая и хорошо держится. Когда ему особенно тяжело, он «питает» ее «пищей духовной». Читает вслух стихи.
Много книг сожгли они в печке, но Пушкиным он не жертвует даже ради тепла… Много, много строк запомнил Алёша из того, что читает вслух Антон Петрович…
И он все же пришел. И был сегодня даже не белым, а синеватым. И не разделся и не лег спать, приговаривая: «А я сегодня еще шесть штучек погасил… Дивная ночка была… Ни одного пожара».
Антон Петрович не пожурил Алёшу за лежебокость, он взял его руку и, вложив в нее бумажные пакетики, сказал:
– Сохрани это, мальчик, до весны… Здесь семена…
– Хорошо, – сказал Алёша, – конечно…
– Вот тут твой паек и мой, вы его, пожалуйста, ешьте… Меня на дежурстве кормили… да, да…
– А вы куда, дядя Тоша?
– Я далеко, в пригород… Туда, где у моих родственников полная яма картошки со своего огорода… Ждите меня, обязательно ждите, я много-много принесу, сколько донесу…
Алёша закрыл глаза, представив себе яму, полную картошки, о которой так много рассказывал Антон Петрович…
«Надо дотерпеть только до весны, когда открывают картофельные ямы… Вот оттает земля, иначе не вскроешь мерзлую… Мы возьмем заспинные мешки и пойдем!»
Это была мечта, которой они жили все втроем…
До весны еще так далеко… Но, наверно, Антон Петрович нашел способ вскрыть мерзлую землю… Картошки так хочется! Но почему же он не зовет меня с собой? Разве я так уж слаб? Да, если не зовет, значит, я очень слаб…
Все эти мысли вились в голове Алёши, в то время как старик ласково гладил его волосы, прежде волнистые, а теперь посекшиеся, ставшие жесткими и ломкими…
Алёша задремал под эту ласку и не слышал, как Антон Петрович ушел.
Очнувшись, он ощутил что-то зажатое в руке, вспомнил, что это семена. И стал разглядывать красиво нарисованные на пакетиках луковицы, морковки, свеклы… Ой, а ведь семена съедобны.
Но нет, не станет их есть, хотя их можно было жевать. И черненькие, островатые семечки лука, и похожие на прбсинки семечки салата, и даже угловатые, сморщенные семена свеклы. В них много питательного.
Конечно, если бы их было много, а то щепоточка. А вот если их посеять и вырастить, это же будет целая гора! А вырастить есть где, столько вокруг скверов и дворов. Ого, только копай да сажай!
Пионеры уже взяли на учет будущие огородные площади и всё спланировали, где что сажать и сеять.
Важно дождаться весны, а уж там-то мы проживем! И другим поможем. Надо жить. Если не будет мальчишек, кто же будет копать грядки. Надо проявить силу воли и не сжевать эти чудесные семена.
Есть же в Ленинграде люди, которые хранят знаменитую на весь мир, собранную за долгие годы русскими учеными коллекцию семян пшеницы. Тысячи сортов. Начиная с тех, что обнаружили в гробницах фараонов Древнего Египта, до тех, что нашел академик Вавилов в неприступных горах Памира.
Там их не горстки, а килограммы, центнеры, тонны – пакетиков, пакетов, мешочков, мешков… И все целы. Их стерегут для науки, для будущего люди, умирающие от голода. И не жуют, как крысы. Нет, это люди, они не сдаются. Про их стойкость так хорошо рассказывал Антон Петрович. А какие же там, наверно, хорошие, крупные зерна! Однажды маме на заводе выдали горсть ячменя за ударный труд.
Ой, как же они взволновались, когда собрались этот ячмень съесть. Нельзя же так сразу. Сжевать, и всё. Дикость какая! Ячменные зерна вначале поджарили, потом смололи на кофейной мельнице и целую неделю заваривали и пили как кофе!
Что же это за прелесть, когда пьешь не пустой кипяток, а заваренный хоть чем-нибудь!
Но это все в прошлом, это было еще тогда, когда Алик сам сбегал и сам поднимался по лестнице. И даже тогда, когда его стала вносить мама. А потом она сказала: «У меня нет сил поднять тебя». И Алёша перестал выходить на улицу. Вот тогда пришлось сдать горн другому пионеру.
Тра-та-та! Та-та! Горнист все еще ходит, трубит. Пионерская побудка доносится в разбитые окна.
«Горнист жив, и я буду жить!»
Алёша готов встать и сесть за стол завтракать. Там на тарелке, накрытой чистой салфеткой, лежит ломтик хлеба, уже натертый чесноком. Мама убирает оставшиеся дольки, смешная, не верит в его силу воли!
Чудачка, он же знает, где спрятан чеснок, и может достать в любую минуту. Но он стойкий, никогда не съест свою порцию хлеба просто так, не проглотит жадно кусками, а сделает все, как велит мама. Нальет горячего чая из термоса, оставшегося в память от папы. Добавит туда одну чайную ложку, одну, вареньевой воды. Есть у них такая. Они налили воду в старую банку от варенья, которую забыли когда-то вымыть, и получился душистый, пахнущий клубникой настой. Вот если его влить в кипяток одну лишь чайную ложечку, это уже будет не просто кипяток, а чай с клубничным вареньем!
Все это Алёша представил себе и опять чуть не улыбнулся, но вспомнил, что от улыбки у него трескаются и кровоточат губы, и сдержался.
Вставать было нужно, но так не хотелось, угревшись под одеялом и шубами, лежал бы и лежал весь день, но у него есть священная обязанность – заготовка дров. До прихода мамы он должен заправить печку. Это их праздник – затопить и смотреть, как играет пламя. Усевшись рядышком, подставлять огню руки, лица, мечтать о весеннем солнце.
С напряжением всех сил Алёша выбрался из-под шуб и одеял и стал завтракать. Медленно-медленно жевал тоненький ломтик хлеба, пахнувший копченой колбасой, запивая чаем.
Потом стал трудиться. Это необходимо: без труда человек вянет, как трава без солнца, говорит мама.
Трудиться ему очень трудно. И, хотя топор не тяжел, рубка дров дается нелегко. Мама приносит обломки старинных стульев, кресел, кроватей из разбомбленных домов.
Горят они здорово, с треском, но крепки, как железные. Попотеешь, пока изрубишь.
Этой работы хватило бы до прихода мамы, но Алёша разделяет ее на два приема. Потому что ему нужно еще позаниматься, выучить уроки. Ленинградские ребята решили не бросать учение ни за что! «Пусть не думают фашисты, будто они заставят нас вырасти неучами в осаде. Не поддадимся!»
Кто не мог ходить в подвал, где были классы с партами, с черной доской, тому уроки задавали на дом. И учительница через день, через два обходила таких ослабевших ребят…
Что-то ее давно нет. Но она придет же когда-нибудь, и Алёше будет чем отчитаться. В последний приход она задала урок на неделю!
Разогрев подмерзнувшие чернила, Алёша переписывает набело диктант, который он научился сам себе диктовать.
И вдруг его подбрасывает далекий подземный толчок, почти незаметный. Но он-то знает, что это начинается обстрел. Это ударило тяжелое орудие, установленное немцами где-то за Пулковскими высотами.
Нарастает тугой свист, от которого из рамы вываливается заткнувшая пролет окна подушка.
Разрыв позади дома сотрясает стены, жалобно звенят уцелевшие стекла.
Снова подземный толчок, и снова тугой свист. И еще, и еще. Снаряды летят вразброс, разрывы справа, слева. Не поймешь, куда целятся.
– Дураки! Дураки! – сквозь стиснутые зубы ругает фашистских артиллеристов Алёша. – Куда палят? Наши солдаты, пулеметы, пушки – всё на окраинах. В центре города ничего военного нет… Ну и пусть, пусть тратят зря снаряды, дураки!
Вот где-то особенно близко грохнуло. Окна застелило дымом. Хочется посмотреть, что загорелось. Алёша подтягивается на подоконник. Горит дом напротив через улицу, хороший, красивый, с колоннами…
– Дураки! Дураки!
Может быть, потушат? Хочется посмотреть дольше, но снова далекий подземный толчок, и он сползает с подоконника. От близкого разрыва могут попасть в глаза осколки стекла. А глаза ему пригодятся, чтобы смотреть в оптический прицел винтовки, а не зря глазеть из любопытства. Не имеет он права рисковать глазами будущего снайпера.
Алёша заставляет себя отвернуться к стене, на которой играют тени пожара…
Разрыв где-то далеко… Но следующий может быть и в их доме. Ему становится страшно при мысли, что вернется мама, а на месте дома – груды развалин… Вдруг доносится звук, от которого сразу теплеет на сердце. Он похож на успокаивающее гудение пчелиного улья.
– Ура! – шепотом кричит Алёша, у него что-то сел голос в последние дни. – Ура, пошли штурмовички! Они вам дадут жару!
Штурмовиков еле слышно за дальностью расстояния, но Алёша, закрыв глаза, воображает, как наши летчики пикируют на фашистскую батарею, ведущую огонь. Как гитлеровские артиллеристы разбегаются и падают побитые…
Когда-то он любил рисовать такие картины цветными карандашами, но теперь сил нет, и он рисует эту картину мысленно. И шепчет:
– И это еще не всё, вам еще ночью «подсыплет» за нас за всех «Марат»!
Он знает, что матросы-наблюдатели, живые глаза броненосца, стоящего на Неве, притаившись у ничьей земли, высматривают позиции немецких батарей, замечают и засекают их по выстрелам.
А ночью медленно, тихо разворачивается башня главного калибра «Марата», громадные орудия нацеливаются по указанным точкам и – бамм, бамм! – грохают, грохают. И весь город содрогается от радостного гнева. Ага, достается и вам, фашисты! От таких снарядов ни один блиндаж не спасет. Главный калибр не шутка!
Днем «Марат» притворяется мертвым. Вчера его беспрерывно бомбили. Эскадрилья за эскадрильей пикировала на линкор и сыпала бомбы, как мусор. Алёша видел их поток простым глазом. На палубе все кипело, как будто извергались вулканы. Когда корабль окутался черным дымом, немцы бросили бомбежку, решив, что все кончено.
Но Алёша знал, что маратовцы перехитрили врагов, напустив дыму. Их бомбы линкору что орехи. Потому что поверх палубы матросы настелили много слоев броневых плит, заготовленных для постройки военных кораблей.
Бомбы, попадая в них, сбрасывают разрывами несколько слоев бронелистов, как чешую. Ночью матросы их снова положат на место, и всё…
Гитлеровцы радуются, что разбомбили линкор, а корабль хитро дремлет весь день, а ночью как проснется да как загрохочет!..
Вот и этой ночью он им даст! И радость отмщения бодрит Алёшу. Он потирает руки, бормоча:
– Вам попадет, попадет, дураки!
От сильных переживаний вдруг очень хочется есть. Так хочется, что кружится голова и он валится на пол и падает мягко, как ватный. И долго лежит в забытьи.
Тра-та-та-та! Тра-та! Тра-та! – пробуждают его звуки горна. Оказывается, это уже новое утро. И он проспал от слабости целые сутки. И чуть не умер во сне! Но жив скуластый паренек, к которому перешел его горн, – значит, и он будет жить!
Алёша приподнимает голову, потом, опираясь на руки, встает и идет к столу, где ждет его недоделанный урок. Надо заниматься, надо учиться, отставать нам нельзя, мы ленинградцы. Надо собраться с силами. И настроить мысли на занятия. Собрались же с силами ребята, которых повел горнист помогать пострадавшим от обстрела.
Ах, какой же это отличный парень из пригородного колхоза, смелый и сильный. Ни снаряды его не берут, ни голод, это какой-то бессмертный горнист.
Алёша даже загадал: «Если каждое утро он будет играть побудку, я буду жить!»
Вот и вечер наполнил комнату синим светом. Пора опустить тяжелые, плотные шторы и зажечь лампочку-коптилку. В темноте нехорошо. Страхи ползут какие-то. Маленький огонек, а все же с ним веселей.
Главное, не застыть, не перестать двигаться, пока не придет мама. Она потормошит, потискает немного.
С мамой ночь не страшна. Главное, пережить то время, когда остаешься один, без нее.
Прошел еще один день осады. И Алёша остался жив. Темнеет быстро. Лишь на западе зловеще багровеет полоса заката.
И вдруг в этой багровой полосе возникают черные силуэты птиц. Стаями тянут они к городу, вороньё… В них есть что-то мертвое, потому что они не машут крыльями… Это фашистские стервятники…
Куда же летят они? Тянут к Неве…
Один за другим пикируют с высоты и опять, опять клюют и клюют «Марат».
Воздух сотрясается от взрывов, и снова из окна вываливается подушка, которую, не помнит когда и как, поставил на место Алёша.
– Ничего у вас не выйдет, дураки, дураки, – шепчет он, отворачиваясь от окна, не в силах глядеть на зловещую картину бомбежки. – Значит, досадил он вам ночью… Постойте, вот стемнеет, наша возьмет!
И спускает тяжелую штору.
В комнате во всех углах сгущается тьма, только над столом желтый, теплый огонек коптилки. И рядом стриженая голова мальчика. Беззвучно движутся его губы, он шепчет сам себе диктант. Он занимается. Если не придет учительница, тогда мама проверит уроки и задаст новые.
Вот она идет! Это ее шаги! Он научился различать их издалека, на самых первых ступенях лестницы! Она останавливается на каждой площадке, ей нужно отдыхать. А может быть, она дает ему время подняться из-за стола, затем двинуться навстречу и помочь открыть забухшую от сырости дверь квартиры.
Когда мама тянет к себе, а он подталкивает к ней, пусть слабо, чуть-чуть, она уже чувствует, что он здесь, жив! И это такая радость!
Бывает, что от слабости не может толкнуть дверь, тогда он просто на нее валится, и дверь все же отворяется. И он ликует, что дождался маму, не поддался смерти!
Но сегодня он что-то очень слаб. И у него не хватает сил, не может он толкнуть дверь и сползает к порогу…
И в это время дверь открывается и к нему навстречу падает мама. Ее одежда пахнет морозом и дымом. Ее лицо черно от копоти. Пряди волос слиплись. И губы черствы. Но он целует, целует их, хотя ему больно…
И вдруг понимает, что это не его мама… Это чья-то чужая. Хотя у нее такие же ввалившиеся глаза. И из них так же, как у мамы, текут слезы. И она шепчет те же слова, что мама:
– Ты жив? Ты цел? Зайчонок!
Ему хочется сказать, что она, очевидно, ошиблась подъездом. И он совсем не ее «зайчонок». Но чужая мама, схватив его в объятия и усаживая на стул, сама говорит:
– Вижу, занавешено окошко даже днем… значит, никого в живых уже нет. И вдруг смотрю – щелочка и в нее кто-то смотрит… Ах, как бросилась я вверх по лестнице, откуда и силы взялись! Подумала, а вдруг это мой… А у тебя что, никого не осталось тоже? Ты один? На вот, маленький. Кушай!
И сует ему в рот что-то липкое.
– Это питательно. Это я своему несла. А его нет. И дома нет, и ничего нет… развалины. Дымятся… А уходила – все еще было… и дом и он. Ну, ты кушай, кушай… Да ты что, разучился есть? Давно один? Ослаб совсем… даже шторку не задернул… Смотрю – свет горит… И вот я на этот свет… Ты кушай, кушай, ты должен есть, чтобы жить!
Алёша машинально ест. Согревается идущим от нее теплом и засыпает.
Возможно, это ему приснилось… Но, проснувшись еще раз от звуков горна, Алёша обнаруживает у себя под боком сверток с едой. От него так необыкновенно пахнет, что Алёша находит его сразу. Развертывает – и что же там: хлеб, намазанный повидлом! Это так вкусно… И его зубы сами впиваются… Но тут его останавливает мысль: «Это не мое… Здесь какая-то ошибка!»
Но зубы уже нельзя остановить. Они жуют, жуют и заставляют глотать прожеванное…
Наверно, Алёша уже был так плох, весь организм его был на таком крайнем пределе, что не съесть этот хлеб с повидлом было бы равносильно смерти. Проглотив всё до последней крошки, он впал в забытье… Когда Алёша проснулся снова, он сразу встал с кровати. И чуть не упал от радости – в дверях показалась мама.
– Ты жив? Цел, олененок! – Она крикнула все так же, как та, чужая мама, за исключением «зайчонка».
И у нее так же закапали слезы. И они обнялись так крепко, что слышали биение сердец друг друга за тонкими слабыми ребрами. И это так радостно. Бьются два сердца рядом. Они живы, живы. И вместе.
– Как ты тут жил без меня, олененок?
– Ничего, – отвечает Алёша.
– А я, когда очнулась, спрашиваю, где я, что со мной, какой день идет?.. Подумать только, была в обмороке трое суток!.. Как упала, выходя из цеха… И вот… Хорошо, что подвезли машиной… Жив, жив, милый Але-шуня мой… Теперь все будет хорошо. Все чудесно. Ты не слышал еще, по льду Ладоги проложена ледовая дорога. Дорога жизни! А что ты ел тут без меня? Как ты не умер с голоду? Постой, да у тебя кто-то был… Чужие варежки?
И Алёша тоже замечает чужие варежки, уроненные под столом… И рассказывает о чужой маме, которая ему словно приснилась. Как она плакала о своем и кормила чужого «зайчонка».
Мама молча кивает. Она видела этот дом, развалины которого еще курятся дымом… Там работают саперы, пытаются спасти кого-нибудь из-под обломков… И многих уже спасли.
– Может, она еще найдет своего, поэтому она и поторопилась уйти, – старается мама утешить Алёшу.
– Зачем же я съел его хлеб с повидлом?
– Ничего, Алёша, был бы он жив, в госпитале… его тоже накормят… Да и я могу помочь… Если… Ах, как же она ушла и ничего, кроме этих варежек… А может быть, сказала что-нибудь? Хоть бы узнать кто! Может быть, она разговаривала с Антоном Петровичем? Он спит все еще после дежурства? – прислушалась мама. – Почему на тебе его пальто?
– Ах, я и забыл, он же ушел… за картошкой. Велел ждать его с большим мешком, с большим… с большим и полным картошки!
– Да? – Мама тревожно оглядела комнату. – А взял ли он мешок, Алёша?
– Взял, взял, я сам видел… И оделся похуже, это ведь далеко, там уже рядом окопы… И ямы. Полная яма огородной картошки!
– Зачем же ты отпустил его, Алёша?
– Так ведь же обещал вернуться!
– И он отдал тебе хлеб? И карточки до конца месяца?
– Да, вот они, велел получать и кушать, а он там у родственников покормится. Картошкой. Ему же нужно будет отдохнуть перед дальней дорогой. Ну что ты, мама?
– Давай, Алёша, помолчим.
– Ты думаешь, он пошел умирать на кладбище? Чтобы не быть людям в тягость? Нет, мама, нет!
– Помолчим.
– Но он же обещал вернуться… А хорошее пальто набросил на меня, чтобы мне было теплее!.. Нет, мама… Он не мог обмануть меня!
– Нет, конечно, Алёша… Он старый коммунист… Мы будем ждать его. Мы должны жить и крепиться. Мы не должны умирать, Алёша! Столько людей отдали за нас свои жизни, что мы обязаны крепиться и победить… Победить!
Мать и сын долго молчали.
А потом они обедали и сразу ужинали, заправив кипяток лавровым листом. По запаху это был почти суп. Они ели его ложками, налив в тарелки. И несли ко рту, подставив ломтики хлеба. Когда на хлеб капало, хлеб пропитывался тоже запахом настоящего супа. Это было так вкусно! Мама, как всегда, пыталась обмануть сына, подсунуть ему кусочек хлеба побольше. Но Алёша бдителен. Он разгадывает ее «военные хитрости» и не ошибается, сортируя маленькие квадратики, на которые они разрезают паек.
Сегодня уже подвезли муку по «Дороге жизни», по льду Ладоги. Был туман, и немецкие летчики не смогли помешать нашим автоколоннам. И завтра, глядишь, они пробьются, и можно будет вот так же есть не пустой обед и ужин, а с хлебом, с настоящим хлебом!
И сын и мать, полные надежд, укладываются спать вместе, чтобы согревать друг друга. Они вдоволь насмотрелись на огонь. Закрыли печь. Прежде чем заснуть, они еще долго говорят не наговорятся. Алёша рассказывает, как снова его разбудил утром веселый горнист.
– Он так хорошо трубил, мама, так громко. Ты не бойся, он и завтра придет и разбудит. Я знаю. Ему ничего не сделается. Он такой здоровый паренек из пригорода… Он жив, и я буду жить!
– Такой беленький, да? – говорит мама. – Кажется, я его видела вчера.
– Нет, он смугловатый.
– Ага, с голубыми большущими глазами, ну да, я же с ним встретилась в воскресенье, собирая обломки мебели на дрова…
– Да нет же, мама, глаза у него как раз карие.
– Ну а мне показалось…
– Конечно, ты его видела издалека, а я смотрел прямо ему в глаза, когда передавал горн, как ослабевший более сильному…
– Правильно, правильно, он сильный, на нем матросский бушлат…
– И вовсе и не бушлат, а полушубок.
И вдруг они засыпают, не успев уточнить, как выглядит горнист.
Он жив, здоров, каким бы он ни был, голубоглазым или кареоким, главное, что трубил он в горн, призывно поднимая ребят на борьбу за жизнь.
И каждый раз, пробуждаясь, Алёша улыбкой ранил себе губы, они трескались, пересохнув от недостатка питания.
«Жив горнист! Значит, и я проживу!»
Так продолжалось много-много дней. Пока наконец не пришла весна и все, кто уцелел, вышли на улицы. И вышел Алёша с семенами, сбереженными им для посева. И взрослые, и дети чистили, убирали улицы, вскапывали каждый клочок земли. Семена были нужны, как вода и воздух.
Каждому пакетику люди радовались. Алёшу хотели ребята качать, да не хватило сил. Преодолевая усталость, он бросился навстречу горнисту, как только завидел его с медной трубой в руках. Обнял, подкравшись сзади, и удивился, что он так худ. Закрыл ему глаза ладонями:
– Угадай кто? Не узнаёшь, это же я, Алёша!
– Какой Алёша? Пусти!
– Спасибо тебе! Спасибо, друг! Если бы не ты, я бы, пожалуй, умер! Как ты здо́рово трубил каждое утро побудку! И откуда у тебя нашлось столько силы?! Я едва по комнате передвигался… А ты чуть не по всему городу… Я слышал, как ты играл и на нашей улице, и дальше, и еще дальше… Ну, ты просто железный какой-то! Ну, разве не помнишь? Ты же принял от меня горн тогда, зимой.
Поняв, что горнист не может угадать его, Алёша разомкнул руки и заглянул ему в лицо.
И отшатнулся: перед ним стоял совсем другой мальчик, не тот, которому он передал горн, а синеглазый, узколицый, бледный. Совсем другой.
– А где же тот мальчишка, который из пригорода? Вася?
– Не знаю, – сказал синеглазый, – мне передал горн мальчишка с нашего двора, Аркадий.
– А ему кто?
– Одна девочка из дома напротив…
– А ей кто?
Оказывается, ходил и трубил не один горнист и не два, а много-много мальчиков и девочек. Они сменялись, передавая горн из ослабевших рук в более сильные. Многие умирали, но горн жил. Он играл, играл, звучал непрерывно, помогая всем ленинградским ребятам стойко переносить беду.
И вот всем уцелевшим светит солнце. Они будут жить. А их враги утекли, как растаявший снег в половодье.
А бессмертные наши горнисты, послушай, они и сейчас по утрам звонко играют побудку!
Что случилось с Николенко
Наш суровый командир любил пошутить. Когда на фронт явились летчики, недавно окончившие военную школу, он, рассказав им, в какой боевой полк они прибыли, вдруг спросил:
– А летать вы умеете?
Молодые авиаторы почувствовали себя неловко. Как ответить на такой вопрос – ведь они только и делали, что учились летать. И научились. Поэтому их и прислали бить фашистов в воздухе. И вдруг один летчик громко сказал:
– Я умею!
Командир поднял брови: «Ишь ты какой! Не сказал – мы умеем».
– Два шага вперед!.. Ваша фамилия?
– Младший лейтенант Николенко! – представился молодой летчик уверенным баском.
– Ну, раз летать умеете, покажите свое умение, – сказал с усмешкой командир. – Обязанности ведомого в воздухе знаете?
– Следовать за ведущим, прикрывая его сзади.
– Точно. Вот вы и следуйте за мной. Я ведущий, вы ведомый.
И с этими словами они направились к самолетам. Старый летчик шел и все усмехался: не так это просто следовать за ним, мастером высшего пилотажа, если он захочет оконфузить ведомого и уйти от него.
– Полетим в паре, я буду маневрировать так, как приходится это делать в настоящем воздушном бою с истребителями, а вы держитесь за мой хвост, – сказал командир, как бы предупреждая: «Держи, мол, ухо востро».
И вот два «ястребка» в воздухе. Десятки глаз наблюдают за ними с аэродрома. Волнуется молодежь: ведь это испытание не одному Николенко…
Старый истребитель, сбивший немало фашистских асов, вначале выполнил крутую горку, затем переворот. После пикирования – снова горка, переворот, крутое пикирование, косая петля, на выводе – крутой вираж. Еще и еще каскад стремительных фигур высшего пилотажа, на которые смотреть – и то голова кружится!
Но сколько ни старался наш командир, никак не мог «стряхнуть с хвоста» этого самого Николенко. Молодой ведомый носился за ним как привязанный. Когда произвели посадку, командир наш вылез из машины, вытер пот, выступивший на лице, и, широко улыбнувшись, сказал:
– Летать умеете, точно!
А Николенко принял это как должное, ответил:
– Служу Советскому Союзу!
Еще раз оглядел его старый боец. С головы до ног. Хорош орлик, только слишком уж самонадеян. Если зарвется, собьют его фашисты в первом же бою.
Николенко был назначен ведомым к опытному, спокойному летчику – старшему лейтенанту Кузнецову.
И в первом же полете совершил проступок. Когда восьмерка наших истребителей в строю из четырех пар сопровождала на бомбежку группу штурмовиков, Николенко заметил внизу фашистский связной самолет, кравшийся куда-то над самым лесом. Спикировал на него и сбил первой же очередью из всех пулеметов и пушек. Но потерял группу и нагнал своих только при посадке.
– Вы что же это вздумали? Бросать ведущего? Разрушать строй?.. – разносил его командир эскадрильи.
– Но я сбил самолет, – пытался оправдаться Николенко.
– Хоть два! Из-за вашего самовольства мог погибнуть ведущий, нарушиться строй. В образовавшуюся брешь могли ударить фашистские истребители, навязать нам невыгодный бой… Мы бы не выполнили задания по охране штурмовиков и понесли бы потери!
Словом, досталось Николенко.
Но привычки своей – волчком отскакивать от строя в погоне за своим успехом – он не оставил. Правда, благодаря лихости и сноровке на его счету появилось несколько сбитых вражеских самолетов. И в ответ на упреки своих товарищей по летной школе он насмешливо отвечал:
– «Дисциплина, дисциплина»!.. Что мы, в школе, что ли? Вот вы – первые ученики, с пятерками по дисциплине. А где у вас личные счета? Пусты…
Как-то раз командир полка, улучив минуту, когда они были одни, по-дружески обнял его за плечи и сказал:
– Смотрите, Николенко, убьетесь!
– Меня сбить нельзя! – задорно тряхнул головой Николенко.
– Вот я и говорю: сами убьетесь.
– Подставлю себя под удар? У меня глаза на затылке!
И Николенко так удивительно покрутил головой, что, казалось, она у него вертится вокруг своей оси.
– Шею натрете, – усмехнулся командир.
– Не натру: вот мне из дому прислали шарф из гладкого шелка.
И показал красивый шарф нежно-голубого цвета.
– Ну, ну, смотрите, да не прозевайте. Уж очень вы на одного себя полагаетесь. А знаете, что мой отец, сибирский мужик, говаривал: «Один сын – еще не сын, два сына – полсына, три сына – вот это сын!» Так и в авиации: один самолет – еще не боевая единица, пара – вот это боец, четыре пары – крепкая семья, полк – непобедимое братство!
Задумался Николенко. Еще в школе упрекали его, что он плохой товарищ. Ни с кем не дружит, всегда сам по себе. Зачем ему друзья – он и так первый ученик! А когда трудновато, родители репетитора наймут. И опять он лучше всех. Был он у отца с матерью единственным сыном, и они хотели, чтоб он везде был самым первым. Чтоб и костюмчик у него был лучше всех, и отметки…
Учителя им гордились. Другим в пример ставили. А ребята не любили. Так и прозвали: «гордец-одиночка».
А ему ни жарко ни холодно. Он школу с отличием окончил. Когда ему бывало скучно без компании, он умел подобрать себе товарищей для игр. Только не по дружбе, а по службе. Приманит к себе малышей отличными горными санками, которые ему родители из Москвы привезли. И за то, что даст прокатиться, заставляет службу служить: ему санки в гору возить.
Словом, все и всё для него: и родители, и приятели, и учителя. Только он ни для кого ничего…
И до сих пор жил отлично. Лучше всех, пожалуй. Да и на войне вот: разве он не лучше других себя чувствует? Все хорошо воюют, а он лучше всех. Кто из молодых летчиков больше самолетов сбил? Лейтенант Николенко.
Усмехнулся Николенко в ответ на предупреждение командира и только из вежливости не рассмеялся.
А командир знал, что говорил…
Не прошло и нескольких дней, как сам полковник поднял восьмерку по тревоге. Получено было донесение разведки, что на тайный аэродром, устроенный фашистами невдалеке от наших позиций, прилетела новая истребительная эскадра. Самолеты все свеженькие, как с чеканки. Заправились фашисты горючим и полетели штурмовать наши войска. Летают над позициями, над дорогами, обстреливают каждую машину, резвятся. Не боятся, что у них бензина мало. Тайный аэродром рядом. Только скользнут над густым лесом – вот тебе и стол и дом… Для пилотов – теплые землянки, горячий завтрак, а для самолетов – бензин и смазка и дежурные мотористы наготове.
Хорошо устроились. Да наши партизаны выследили и по радио всё это сообщили.
Восьмерка истребителей поднялась, чтобы подловить фашистов в самый момент возвращения домой. Бензин у них на исходе – драться они не смогут.
Конечно, аэродром не озеро, на которое прилетают утки. Его охраняют зенитные пушки. Его прикрывает «шапка» дежурных истребителей.
Всё это наши знали. Подошли скрытно, со стороны солнца, и стали делать круги, разбившись на пары.
Фашистские летчики, прикрывавшие аэродром, вначале заметили пару наших самолетов, затем еще два – повыше. А потом разглядели и еще. И смекнули, что советские истребители явились в боевом порядке, эшелонированном по высоте. Такой боевой порядок был назван летчиками «этажерка». Неуязвимый строй: нападешь на нижнюю пару – тебя на выходе из атаки верхняя собьет, нападешь на верхнюю – тебя во время скольжения вниз нижняя подхватит… А уж в центр такого строя соваться и совсем не стоит, если дорожишь головой. И фашистские летчики, прикрывавшие аэродром, отошли в сторону, поднялись повыше в облака.
Одна у фашистов была надежда: вот сейчас их зенитки дадут огонь, глядишь – заставят «этажерку» рассыпаться, растреплют строй. И тогда…
Но не тут-то было. Наш полковник свой маневр знал. Лишь только ударили пушки и расцветили небо разрывами снарядов, он приказал всей восьмерке, не нарушая боевого порядка, скользить вправо, влево, выше, ниже. Не так легко пристреляться к таким танцующим в воздухе крылатым парам.
Да и недолго осталось стрелять фашистским зенитчикам: вот сейчас, через какие-то минуты, должны вернуться немецкие самолеты, и тогда хочешь не хочешь, а убирай огонь, не то своих подобьешь.
Наш командир, усмехнувшись, посмотрел на часы:
«Скоро явятся фашистские истребители, и начнется славная охота!»
Вся «этажерка», совершая круг, «работает» точно, как вот эти часы с секундомером. Он оглядел строй довольными глазами.
– Немного терпения, мальчики, – сказал он по радио.
И вдруг черная тень пробежала по его лицу, когда один самолет вышел из боевого порядка и скользнул в сторону, за высокие ели, туда, где не было разрывов зенитных снарядов.
«Николенко!» – так и ударило в сердце.
И командир не ошибся. Это был Николенко. Не желая находиться под зенитным огнем и напрасно подвергаться риску, он решил схитрить: уйти из зоны огня и «прогуляться» в сторонке, пока не вернутся немецкие самолеты. Вот тогда он и включится в бой… И набьет больше всех!
Вслед за Николенко, по обязанности защищать командира, пошел и его ведомый.
Увидел этот маневр не только наш командир – тут же заметили его и фашисты.
Это были опытные летчики. Держась в стороне, они высматривали удобный момент, чтобы ударить по отделившемуся, сбить зазевавшегося. И сразу, словно хищники, почуявшие легкую добычу, устремились из-за облаков на самолеты, уклонившиеся от зенитного огня. У кого нервы сдали, того легче бить!
Храбреца Николенко, по его поведению, фашисты приняли за труса. Как бы он возмутился, если бы знал! Но узнать ему не довелось. Наблюдая за огнем с земли, он просмотрел опасность с воздуха.
– Николенко, вас атакуют! – крикнул командир по радио.
Но было уже поздно: немцы открыли прицельную стрельбу. Пушечные залпы, как огненные дубины, обрушились на самолет Николенко, круша и ломая его. Затем на самолет ведомого.
И два краснозвездных ястребка, один за другим, охваченные дымом и пламенем, посыпались на верхушки елей.
…Ав это время возвратились восвояси фашистские истребители. Они явились всей эскадрой и густо пошли на посадку. Зенитки сразу замолкли. Все небо покрылось машинами. Одни планировали на аэродром, другие, дожидаясь очереди, летали по кругу. А наши гонялись за ними, сбивая один за другим.
Подбитые валились и в лес, и на летное поле. Тут костер, там обломки. На них натыкались идущие на посадку. Капотировали. Разбивались. Два фашиста в панике столкнулись в воздухе. Иные бросились наутек.
– Попались, которые кусались! – шутили потом участники замечательного побоища.
Удалось бы набить больше, если бы не несчастье с Николенко, ведь наши остались вшестером.
Да еще пару пришлось выделить, чтобы связать боем фашистскую дежурную двойку, сбившую Николенко и его ведомого. Только четверке наших истребителей удалось действовать в полную силу, штурмуя аэродром и фрицев на посадке.
И попало же Николенко во время разбора боевого вылета вечером того же дня! Критиковали его жестоко, хотя и заочно…
А наутро его ведомого, молодого летчика Иванова, выбросившегося с парашютом, опаленного, поцарапанного, вывезли из вражеского тыла партизаны. И сообщили, что второй летчик сгорел вместе с самолетом.
Сняли шлемы летчики, обнажили головы.
– Сообщить родителям Николенко, что сын их погиб смертью героя… – приказал командир. И добавил: – Тяжко будет отцу с матерью, а ведь сами виноваты, смелым воспитали его, да только недружным.
Война продолжалась. Много было еще горячих схваток, тяжелых утрат и славных подвигов. А командир никак не мог забыть, что случилось с Николенко. Принимая в полк молодых орлят, полковник всегда рассказывал эту поучительную историю. И темнел лицом. И некоторое время был сердит и неразговорчив. Так сильно разбаливалась в его командирском сердце рана, которую нанес ему молодой летчик своей бессмысленной гибелью.
Неизвестные герои
– Как ты сюда попал, Гастон? Тоже фашисты тебя привезли?.. Из Франции, да?.. Смешной ты какой, ничего не понимаешь! Немцы и то по-нашему понимают: курка, яйки, млеко, давай-давай. Всё знают! А ты француз – и ничего не понимаешь!
Алёша Силкин смотрит снизу вверх на своего приятеля. Добродушный француз улыбается во весь рот и действительно ничего не понимает. Ему нравится этот русский мальчик, который и на чужбине не унывает: свистит соловьем и хвастается синяками от хозяйских побоев.
Объясняются они жестами да рисунками на песке. Гастон много раз чертил пальцем извилистый берег родной Бретани и рисовал две фигурки: одну – с косой, другую – с винтовкой; потом с жаром говорил, что фашисты предложили ему поехать в Германию взамен военнопленного брата, которого обещали отпустить домой. Мать умолила Гастона поменяться с братом, измученным в неволе, но, когда он согласился и приехал на германскую каторгу, оказалось, что его обманули: брат давно умер! Гастон рисовал на песке гроб и тоскливо говорил:
– Теперь мы ляжем в могилы оба.
Всего этого Алёша не понимал, но ему было ясно одно: Гастона завезли сюда насильно, и фашисты ему так же ненавистны.
– А нас с матерью сюда из Курской области пригнали, как семью партизана. Меня этому бауэру-кулаку продали в батраки, мать – другому, сестру – третьему. Но мой отец им за все отомстит. Да я еще сам сделаю им какую-нибудь беду! – объясняет он жестами.
Гастон понимает, что мальчишке несладко. И он обнимает его за плечи, как братишку.
Встречаются они у ручья, куда пригоняют на водопой кулацких коров. Разговаривают с опаской: это строго воспрещено. Особенно теперь, когда вся пограничная полоса Восточной Пруссии объявлена военной зоной.
Русские приближаются! Эта весть облетела всех. У немцев поджилки затряслись. А пленники оживились.
В окрестности стали твориться странные дела: неожиданно возникали пожары, таинственно обрывались провода высоковольтных электролиний. Пронесся страшный слух, что воскрес повесившийся поляк и теперь ходит по хуторам, влезает в форточки и слуховые окна и душит обрывком своей веревки немцев. Немцы потеряли покой и сон. Ходят вооруженные. Наглухо запирают окна и двери.
– Мать моего хозяина, семидесятилетняя старуха, и та с ружьем! Выйдет в сад и в кусты ружье сует, нет ли там поляка, – рассказывает Алёша. – Ей-богу! И меня ружьем стращает: прицелится и зашипит, как гадюка… Ну, я ей беду сделал: взял да грабли на дорожке подложил. Как ее стукнуло, так она сразу лапки кверху, а ружье стрельнуло. И такой поднялся тарарам!.. Хозяин забрался в каменную кладовую. Фрау под кровать залезла… А уж меня потом били, били! Вот, видал рубцы? – И, показав Гастону исполосованную спину, Алёша добавляет: – Ну, я им еще беду сделаю, я не таковский…
В ответ показывает синяки и Гастон, но Алёша никак не может понять, как он их заработал и какое было приключение на его хуторе.
Через несколько дней мимо прусских хуторов к границе с Литвой потянулись колонны немецких войск. А навстречу им полицейские прогнали толпы безоружных немецких солдат, беглецов из разбитых дивизий.
Появились грузовики со снарядами. Между двух холмов немцы натянули маскировочные сети и устроили огромный склад. В него свозили снаряды самых разнообразных калибров, ящики с минами, пакеты с толом.
«Вот прилетели бы наши самолеты, – думал Алёша, – да и разбомбили бы всё это!»
При виде первых советских самолетов у Алёши чуть сердце не разорвалось от радости. Но летчики прилетали несколько раз, а склада не обнаружили.
Как сообщить о нем? Пальцем ведь не покажешь! Разве с воздуха разглядишь, какой это мальчишка: русский или немецкий? С воздуха, наверное, просто козявка… Думает Алёша, думает, а придумать ничего не может.
По ночам стал доноситься с востока отдаленный гул. То наши русские пушки обстреливали Восточную Пруссию. Вот-вот и появятся русские солдаты. Фашисты издали приказ: немедленно собрать урожай. Лошадей мобилизовали вывозить на станцию старые запасы, а жать и косить хлеб стали вручную.
Хозяин дал Алёше кривую, неуклюжую косу и приказал работать. А чтобы подогнать, побил плетью.
Пришлось косить. Смотрит Алёша вверх: там вся его надежда. Снова кружит в небе советский самолет, как бы говоря: «Потерпи еще немного, мы уже близко!» Но что он видит с такой высоты? Разве разберешь, что это косит русский мальчик, которого только что избил немецкий кулак? Сверху земля ему, нашему летчику, вероятно, кажется ковром, на котором отдельными полосами и квадратиками лежат желтые пшеничные поля и черные пашни. Ведь не заметили же летчики немецкий склад, прикрытый сеткой. На большом ковре полей эта сетка, пожалуй, им кажется зеленой лужайкой… Вот если бы указать летчикам на это место стрелой из белого полотна – тогда другое дело! Алёша помнит, как в партизанский край прилетал самолет и ему выкладывали из холстов букву «Т». Но где возьмешь полотно? Да и как его расстелешь? Немцы сразу заметят… Вон выглядывают, как хорьки из своих нор, их часовые из-под маскировочной сетки…
Косит Алёша, прокладывая длинный гон через все поле, а сам на небо смотрит, где вьется и вьется родной русский самолет.
«Интересно: а заметно ему скошенную полосу в некошеной пшенице? Наверное, заметно. Ой, заметно!» И тут сердце забилось у Алёши от радостной догадки.
Он поглядел через ручей: на другом берегу косит пшеницу Гастон. Парень он здоровый, большой, но у него дело почему-то не идет – не лежит душа косить. Как бы его увидеть! Как бы поговорить!
Дойдя до ручья, Алёша останавливается, точит косу бруском, а сам манит Гастона. Тот понял, идет навстречу и тоже начинает точить косу.
Стоят они рядом, звенят брусками о косы. Немцам не до них: смотрят на русский самолет, который обстреливают зенитки. В небе курчавятся белые облачка разрывов, а самолет словно танцует среди них, но прочь не уходит.
– Гастон, – говорит Алёша, – давай выкосим две стрелы. Ты одну, а я другую напротив склада. Понимаешь? Наш летчик увидит и догадается, что стрелы указывают не зря. Неужели тебе не ясно?
Алёша берет палочку и начинает чертить на прибрежном песке план двух полей и маскировочную сеть между ними, а затем две стрелы. Две сходящиеся стрелы. И жестами показывает, что их нужно выкосить в пшеничном поле. Бретонец долго смотрит, хлопает себя по лбу и, схватив косу, бежит обратно.
Он принимается за работу с такой яростью, что Алёша боится отстать от него и начинает махать косой изо всех сил. Ему хочется, чтобы две стрелы пролегли одновременно. Пот льет с него градом, тяжелые колосья ложатся с шорохом. Алёша весь пригнулся, чтобы лучше был размах. Он работает и даже не замечает, что пришел хозяин и смотрит на него с удивлением.
Гастон и Алёша косили до самого вечера. Когда загудел мотор и серебристая птица стала делать над холмами плавные спирали, оба подняли головы и отерли пот.
Долго следили они за самолетом. Покружив, он взял курс на восток.
«Заметил или не заметил? Что будет дальше?» – думали каждый по-своему, Гастон из Бретани и курский мальчик Алёша.
Когда в нашей штабной фотолаборатории проявили пленку, привезенную самолетом-разведчиком, и отпечатали фотоснимки, дешифровщики внимательно разглядели их и один отложили отдельно. Снимок заинтересовал бывалых разведчиков. За время войны они разгадали немало тайн. Вооружившись сильными лупами, подолгу сидят они над иным снимком, прежде чем дать заключение, что на нем: настоящий это аэродром или ложный? Действительно ли это тень завода? Скирды сена на поле или тяжелые танки?
По многим тончайшим признакам дешифровщики устанавливают истину и редко ошибаются. На этот раз случай был особенный: среди пшеничных полей на фотографии ясно виднелись две тонкие стрелки, как бы указывающие на луговину, что разделяет поля. После сличения с картой установили: никакой луговины здесь прежде не было. Все ясно. Это натянута маскировочная сеть. А что под нею – это уж установит бомбежка.
Так и было доложено командиру. Скоро расшифрованный снимок лежал на столе генерала, командующего бомбардировщиками.
Глубокой ночью Алёша и Гастон проснулись от ослепительного голубого света, проникшего во все щели. И, выбежав из сараев, они увидели зрелище сказочной красоты.
В темном небе висели гирляндами осветительные бомбы. Как раз над тем местом, где скрывался под маскировочными сетями фашистский склад!
Навстречу голубым гроздьям света, медленно спускавшимся с неба, летели красные шары зенитных снарядов и бесконечные нити трассирующих пуль. Сквозь бешеный треск стрельбы слышался спокойный, равномерный гул невидимых самолетов.
На это зрелище можно было смотреть без конца. Но вдруг послышался свист бомб, затем удар; окрестность содрогнулась от множества взрывов, слившихся в один такой силы, словно земля раскололась. С домов сорвало крыши. Выбило все стекла. Столб пламени поднялся от земли до неба…
Гастона кусок черепицы с крыши стукнул по затылку, а Алёшу сорванной с петель дверью ударило по спине. Наутро они похвалились друг перед другом своими синяками. Немало синяков получили они за время своей неволи в Восточной Пруссии, но этими особенно гордились.
Черный кот
В одном санитарном батальоне жил черный кот Васька, удивительный лакомка и к тому же франт. Даже на фронте он только и делал, что умывался, прихорашивался, разглаживая усы лапой. Его черная шерсть сверкала, а усы загибались кверху.
Врачи и медицинские сестры любили Ваську и так его набаловали, что кот стал есть самую некошачью пищу. Любил варенье, шоколад, конфеты. Любопытный был. Бывало, дадут ему конфету в бумажке, так он с полчаса трудится, а все-таки бумажку развернет и конфету попробует.
Однажды, ради смеха, дали ему ломтик лимона. Кот поморщился, но съел. А потом долго сердито вертел хвостом и поглядывал на всех обидчиво, словно хотел сказать: «Нашли чем угостить… Ки-исло!»
Но и после этого по-прежнему всем интересовался. А войны совсем не боялся. Под гром пушек спал спокойно, и когда особенно громко где-нибудь ахнет, он спросонья встрепенется, поведет прищуренными глазами: «Кто это спать мешает?», зевнет – и снова на боковую.
И вот неожиданно во время наступления пригодилась забавная привычка Васьки все пробовать.
Однажды является в санбат солдат в обнимку с бочонком сметаны и рапортует:
– Товарищ доктор, принес вам трофей! Из горящего дома вытащил. Чего добру в огне пропадать, раненым пригодится.
Доктор улыбнулся: в хозяйстве как раз не было сметаны. Взяли бочонок. Но тут же доктор подумал: «А вдруг эта сметана отравленная?» Коварные враги, отступая, отравляют даже воду в колодцах. Может, и в бочонок яду подсыпали. Как тут быть? Исследовать? Но в санбате не было химической лаборатории. Попробовать? Но кто же решится?
И есть опасно, и выбрасывать жалко… Вдруг кто-то вспомнил про черного кота:
– Пускай Василий опробует. Кошки – они в сметане хорошо разбираются. Плохую нипочем есть не станут.
Вот налили полное блюдечко и говорят:
– А ну, Вася, сослужи службу, определи качество.
Кот подошел к сметане, отведал, облизнулся, расправил усы лапой и зажмурился: «Хороша! Давно не ел сметаны в походной жизни!»
С удовольствием вылизал блюдечко.
Все смотрят на кота – что с ним теперь будет? А Васька мурлыкнул, калачиком свернулся да и заснул. Кот спит, а люди вокруг волнуются.
– Отравился наш Васька, – говорит медсестра. – Смотрите, у него коготки уже вытягиваются… Умирает, бедняжка!
– Да нет, это он мышей во сне видит, – говорит санитар. – Вот когтищи-то на них и настраивает!
А пока спорили, Васька проснулся, потянулся – да снова к сметане! Ну, тут ему дали еще. И пошла сметана в борщ и в галушки: трофей пригодился.
В другой раз подъезжает к палаткам батальона грузовик, а из него осторожно высаживаются легко раненные солдаты, и у каждого в одной руке винтовка, а под мышкой банка с вареньем.
– Товарищ доктор, принимайте для раненых подарок. В помещичьем доме нашли. Сластена был фашистский помещик. Семи сортов варенье. Вот малина – хороша от простуды; вот клюква с орехами – жажду утоляет… Извините, одну банку разбили!
Доктор варенье принимает – и опять к черному коту:
– А ну, Василий, проверь!
А любопытный кот уже сам в банки заглядывает. Все по очереди исследовал. Не понравилась ему только клюква, но и ее отведал.
Пьют бойцы чай с вареньем и похваливают черного кота:
– Ай да кот у нас, ай да Васька, ученый химик!
– Герой, жизнью своей рискует!
– Правильный нам кот попался!
Васька среди них расхаживает, спину выгибает, словно доволен, что на войне пригодился, и в ответ мурлыкает:
«Прр-равильный, прр-равильный…»
Все сходило ему благополучно.
Но однажды в санбат принесли самого обыкновенного молока. В захваченном нами городе всё фашисты пожгли, а магазин с молочными продуктами оставили. В нем полно молока, сыров, масла. Большая работа для Васьки!
Налили ему молока. Стал кот пробовать. Вдруг как отскочит от блюдца, усы отирает, лапки отряхивает и на всех смотрит. Что-то не то! И сразу заболел у него живот.
Встревожился весь санбат: черный кот отравился!
Раненые волнуются, сестры чуть не плачут. Врач кота лекарствами поит. Насилу отходили Ваську. Но после этого случая кот забастовал: не хочет ничего пробовать, и кончено.
Его уговаривать начали. Стыдили даже:
– Что же это ты, Васька, струсил?
Кот ни в какую! Не ест ни колбасы, ни сала. Сам себе диету назначил. Похудел, шерсть у него потускнела. Ходит мрачный, даже не мурлычет.
Стали думать да гадать: как быть, что делать?
А тут наступила весна, и война окончилась нашей победой.
К лету из санбата выписались все раненые, и Васька окончательно поправился. Он отыскивал в траве какие-то лекарственные растения, жевал их и сам себя вылечил. Принял свой прежний франтоватый вид – снова шерсть заблестела, усы поднялись кверху – и опять привалился к лакомствам.
Иногда главный врач его спрашивает:
– Ну, Василий, если война случится, ты с нами опять поедешь?
Васька изогнется, проведет ему по сапогам своим черным боком и промурлычет:
«Хор-рошо, пр-роедемся…»
– Я знаю, ты у нас кот храбрый.
«Хр-рабрый, – отвечает Васька, – хр-раб-рый…» Вот и вся история про черного кота.
Чемоданчик
После удачной облавы на волков в Мордовском заповеднике собрались мы у костра, к которому натащили туши убитых зверей. И все дивились необычайной величине и ужасной зубастой пасти одного убитого волка. Лобастый, как бык, лохматый, как медведь, был он страшен даже мертвый.
Выстрел в упор двух стволов картечью не свалил его. Волчи́на грудью сшиб охотника и чуть не растерзал.
– Людоед! – поеживаясь, говорил потерпевший, егерь заповедника, одолевший волка в рукопашной схватке. – По всей хватке видно – людоед, прямо за горло меня норовил… Да промахнулся, шарф у него в зубах завяз. Шинель когтями, как ножами, разрезал.
Старая фронтовая шинель висела на охотнике клочьями.
– Ну, брат, натерпелся ты страху! – посочувствовали егерю товарищи по охоте. – Прямо как на войне.
– Почему как на войне? – встрепенулся старый фронтовик. – Разве на войне одни страхи? На войне с нашим братом всякое бывало. Иной раз в такое положение попадешь – и самому смешно, и другим потешно.
– Да ну, уж ты скажешь…
– А вот скажу!
Бывалого фронтовика только затронь. Вскоре забыт был страшный волк. Все уже слушали необыкновенную историю про войну. А сам рассказчик, посиживая на теплой волчьей шкуре, оказавшейся удобной для сидения среди глубоких снегов, увлекся больше всех.
– Штурмовали мы Кёнигсберг, фашистскую крепость на славянской земле. Бой был такой, что снаряды сталкивались, осколок за осколок задевал. И все-таки мы вперед шли.
– Да как же вы шли?
– А вот так: где под домами – подвалами, а где в домах – в стенах ходы пробивали. И какие только форты – укрепления – брали! Тут и «Луиза», забетонированная от верха до низа. Тут и форт «Фердинанд», прямо впереди нас. Тут и форт «Ёж», голыми руками не возьмешь. Пушки и пулеметы на все стороны иглами торчат…
Выходим так к центру города, в район Тиргартена, и вдруг видим: из дыма, из пламени обезьяны прямо на нас бегут и кричат пронзительно, как дети. Город весь горит. Из подвалов жаркий огонь пышет – подметки жжет. А они, бедненькие, босые. С крыш раскаленная черепица летит. Трамвайные провода на столбах висят. Коснутся лапками – обжигаются: все от пожара раскалилось.
Стали солдаты обезьян ловить, в шинели кутать да в тыл отправлять. Всхлипывают обезьяны, прижимаются к нам, что твои сиротки.
Фашисты, отступая, хотели их перестрелять – из автоматов по клеткам… Но не всех удалось, выскочили.
И не успели мы это чудо освоить – появляется другое. Из железных ворот лезет на нас танк не танк, самоходная пушка не пушка, а что-то громадное. Пыхтит, как мотор. Голова поворачивается, как танковая башня. А глазки сверкают узкие, как смотровые щели.
«Вот я его противотанковой!» Один солдатик за гранату схватился. А сержант, который этой группой командовал, говорит: «Отставить! Это бегемот – зверь ценный, зоологический…»
Ну, тут все солдаты поняли, что за чудо, и стали смеяться. А пули свищут, и осколки летят. Бой не кончился.
Сержант, увидев на воротах надпись – «Тиргартен», сейчас же по радио в штаб доложил:
«Так и так, с боем вышли в намеченный район. И, между прочим, нами захвачен бегемот».
И только он это сказал, тут же по радио получает приказ: «Назначаетесь комендантом!»
Есть на войне правило такое: какой командир форт или город первым захватил, тот и комендант.
Ну какой же форт или город – тут животное, бегемот…
Не успел разъяснить это сержант начальству, как ударило осколками по рации – так связь и кончилась.
Поправил он каску, встряхнул головой:
«Вот тебе раз, напросился на должность».
Но приказ есть приказ – надо выполнять.
Штурмовая группа дальше пошла, а он передал команду своему помощнику – и к бегемоту.
«А ну, – говорит, – трофей, слушать мою команду! На место! В клетку! С четырех ног шагом арш!»
Зверь не слушается.
Солдат-то знает, что он комендант, а бегемот-то не знает. Стоит и горячо попыхивает на него из ноздрей, а сам ни с места.
Вокруг снаряды рвутся – того и другого убить могут.
Что делать? Мимо шли танки. Сержант постучал в броню, умолил командира развернуться и машиной этот живой танк попятить. Так и сделали. Подтолкнули бегемота к его вольере, прямо к бассейну с водой. В этой ванне целее будет.
А тут, на счастье, вскоре и бой кончился, фашисты белый флаг выкинули.
Всем войскам отдых, ликование, а на коменданта – самые заботы. От всех страхов заболел бегемот. Не пьет, не ест, головы не поднимает. Что делать? Вызвал сержант ветеринарного врача. Увидел тот пациента и как вскрикнет:
«Это что за шутки? Я лечу боевых коней… А меня к чудовищу привели!»
Ну, потом обошелся. Осмотрел внимательно. Много дыр от пуль нашел. Фашистские автоматчики бегемота застрелить хотели, зло на нем вымещали…
«Ничего, – сказал ветеринар, – пули у него в мясе застряли, они салом затянутся. Самое опасное – явление шока. На почве нервных потрясений теряется интерес к жизни и раненый может умереть. Надо у него вызвать аппетит…»
И тут же выписал бегемоту рецепт – «спиритус вини»[1].
Как вылили ему в рот солдатский котелок этого лекарства, так он минут пять чихал, до слёз. А потом вдруг развеселился. По клетке бегает, как поросеночек, хрюкает. На свеклу навалился – целую груду съел. Бочонок квашеной капусты – на закуску. Соленых помидоров – туда же…
Объелся наш бегемот. Лежит в клетке, а живот горой дует. На весь парк охает, бедняга. Народ вокруг собрался. Солдаты тыловых частей. Шоферы, что у грузовиков баллоны чинили. Военные прачки, которые для стирки госпитального белья тут же в парке котлы кипятили.
«Это что же за безобразие? Чего комендант смотрит? Где „скорая помощь?..“»
Всем бегемота жалко.
Опять комендант несчастный к ветеринару бежит.
«A-а, комендант бегемота?.. Обкормили? Трофей объелся?.. Овощами? Ничего, овощи – пища легкая… Грел очку на живот, грел очку!»
Доктору легко сказать – грелочку! А где взять такую? Для бегемотов грелки еще не поделаны. Вот беда – предписание врача есть, а средств для его выполнения нет! В бою сержант не терялся, а здесь, что делать, не знает, голова кругом.
Советуется с военным народом, что собрался у клетки. А шоферы и говорят:
«Вот невидаль – грелка! Взял баллон из-под задних скатов грузовика, налил кипятком – вот тебе и грелка! Да еще какая!»
И прачки добавляют:
«У нас кипяток готовый… Не жалко! Заправим грелку!»
Налили кипятку в два баллона. Подкатили бегемоту к животу, приставили.
Ну, точь-в-точь пришлось. Понравилось ему тепло. Живот успокоился. И захрапел бегемот, как богатырь.
Много еще было с ним происшествий. Некоторые пули пришлось все же ветеринару извлекать. От заражения крови пенициллином спасать. Выходили зверя…
И так полюбил бегемот своего коменданта, что часу не мог в разлуке прожить. Пить-есть не будет, если сержанта нет. Спит, а сам одним глазом посматривает – здесь ли он. Ну и комендант к нему всей душой.
И вот устроился однажды сержант вздремнуть под деревом, рядом с клеткой. Бегемот за решеткой, а сержант неподалеку, под деревом. Спит и видит страшный сон. Будто в блиндаж ударил снаряд. Крыша рухнула, и его бревнами и землей придавило. Ни вздохнуть ни охнуть. Смерть пришла…
И уже слышит, как женщины над ним причитают, как над покойником.
«Что такое? – думает. – Если я умер, как же я могу слышать? Что это за крики?»
«Спасите! Помогите! Бегемот коменданта жует!..»
Во-первых, бегемот – не теленок; во-вторых, человек – не белье, чтобы его жевать!
Приоткрыл глаза сержант потихоньку и сообразил, в чем дело. Это его дружок бегемот о нем соскучился, вылез из своей клетки – дверь-то у нее, поврежденная снарядом, плохо запиралась. Подошел да и прилег с ним рядом. Разнежился и заснул. И для полного удовольствия головенку свою ему на грудь и положил… А в ней пудов пять весу! Вот тут сержанту и приснилось, будто его в блиндаже придавило.
И опять солдатская смекалка выручила: прибежали шоферы с домкратами, подставили домкраты бегемоту под челюсти. Осторожно покрутили и приподняли его морду, как передок автомобиля.
Сержант потихоньку вылез, а бегемот даже не проснулся.
Пожурил он его потом: «Так, мол, нельзя со мной нежничать: ты зверь, а я человек, ты большой, а я маленький. Могу сломаться, как игрушка. Будешь плакать, да не исправишь…»
Много еще было у него хлопот и приключений. Но самая-то беда – в конце войны.
Едут солдаты и командиры по домам с победой. Заезжают отдохнуть в Кёнигсберг, заходят погулять в зоопарк, видят своего знакомого сержанта и смеются.
«Вот, – говорят, – попал фронтовик в историю! Как же ты теперь вернешься домой? Чего про войну-то рассказывать будешь? Иные побывали комендантами крепостей, другие – городов. А ты был комендантом… бегемота! Ребятишки засмеют!»
Смущается сержант: «Радист всему делу виноват. Наверное, тогда, в горячие дни, перепутал и доложил начальству: захвачен, мол, форт „Бегемот“. У фашистов ведь все зверское: танк „тигр“, самоходная пушка „пантера“… Немудрено запутаться!»
«Радисту война все спишет, а тебе каково…»
Долго так потешались, пока не вышел приказ начальника гарнизона наградить сержанта за сохранение ценного трофея именными часами.
Так закончил свой рассказ охотник в разодранной волком шинели.
– Вышел, значит, из положения сержант! – улыбнулись слушатели.
– Кто же это был? Не твой земляк? Похожий на тебя – и храбрый, и шутник…
Егерь ничего на это не ответил.
– Что-то подводы долго задержались, – сказал он, закурив. – Давно бы им приехать время. Снега, что ли, глубоки?
И достал из кармана именные часы. Тут все так и покатились со смеху:
– Так это же ты сам был! Ох и шутник ты, Мурашов!
– Какой же я шутник? Это война шутки шутит. Я ведь и потом от этого все отделаться не мог. После войны все о бегемоте скучал. Навещать его ездил.
– Это куда же, за тридевять земель?
– Нет, зачем же, недалеко… в Москву. За моим дружком отдельный вагон прислали и в зоопарк его с почетом доставили. Там и живет. И зовут его Гансом.
– Ну и что ж, узнал он своего коменданта?
– Какое там! Вхожу я в клетку, так он на меня как зафыркал, затопал, словно бюрократ какой-нибудь. Вот, думаю, заважничал… Как же – его в Москву в отдельном вагоне привезли. Квартиру с ванной дали. За деньги показывают. Прославился! Где уж тут фронтовых друзей помнить.
– Ишь какой… Обиделся ты?
– Нет, зачем же? Обижаться тут не на что… Дело в том, что семья у него появилась после войны: бегемотиха и маленький бегемотик, на центнер живого весу. И как раз спал в это время малютка, когда мы вошли. Вот папаша-бегемот и запротестовал. Потом-то признал все-таки. Ничего, репу из моих рук взял… А забавный у него сынишка – квадратный, толстый, весь в отца, и все в бассейне купается… Издалека подумаешь: кожаный чемодан в воде плавает!
– И как же этого малыша зовут?
– Чемоданчик!
Вот и весь сказ, услышанный на охоте в мордовском лесу от смелого и умелого охотника, сразившего самого страшного и свирепого волка.
Солдатская каша
Шел штурм Берлина. Грозно грохотали советские орудия, от разрывов мин и снарядов содрогалась земля. Огромные каменные здания рушились и горели с треском, как соломенные.
Особенно жестокий бой шел на подходах к Рейхстагу и у канцелярии Гитлера.
С шипением, с пламенем взрывались фаустпатроны. Танки вспыхивали, как дымные костры. А в узком переулке, совсем рядом с грохотом и взрывами, – мирная картина. Бородатый русский солдат варит кашу. Привязал к решетке чугунной ограды пару верблюдов, запряженных в походную кухню, задал им корма. А сам деловито собирает обломки мебели и подбрасывает в дверцу печки, поставленной на колеса.
Откроет крышку, помешает кашу, чтобы не пригорела, и снова подкинет дров. За его мирной работой наблюдает множество детских глаз из подвала полуобвалившегося дома напротив. Детворе очень страшно, но любопытно. Преодолевая страх, немецкие ребятишки уставились во все глаза на первого русского солдата, появившегося в их переулке.
И хотя ружье у него за плечами, а в руках вместо оружия большой половник, им жутковато. Страшат и его лохматые брови, и его внимательные хитроватые взгляды исподлобья. Словно он видит их и хочет сказать: «Вот я вас, постойте…»
Особенно страшат немецких детей его кони, чудовищные горбатые животные с облезлой шкурой. Они живут где-то там, в сибирских пустынях, и называют их верблюдами…
Такие в Тиргартене[2] были только за решетками, и над ними – предупреждение: «Близко не подходить, опасно».
А русский похлопывает их по шершавым бокам, поглаживает страшные морды.
– Это Маша и Вася. Умные, от самой Волги с нами дошли…
Солдат достает кашу большим половником и пробует с довольной гримасой: «Ах как вкусна!»
Наверное, она действительно вкусна, эта солдатская каша. Запах ее прекрасен. Так и щекочет ноздри, так и зовет попробовать. Ах, если бы съесть хоть маленькую ложку… Так есть хочется, так оголодали дети, загнанные в подвалы! Который день не только без горячего супа – совсем без еды…
И когда солдат стал облизывать ложку, подмигивая детворе, самый храбрый не выдержал. Выскочил из подвала и застыл столбиком, испугавшись своей резвости.
– Ну, давай-ка, давай топай, зайчишка, – поманил его солдат. – Подставляй чашку-миску. Что, нету? Ну, давай в горстку положу.
И хотя никто не понял чужого говора, до всех дошел ласковый смысл его слов. Из подвала мальчишке бросили миску.
С великим напряжением, вытянув тощие шеи, малыши наблюдали, как миска храбреца наполняется кашей. Как он возвращается, веря и не веря, что остался жив, и говорит удивленно-счастливо:
– Она с мясом и с маслом!
И тут подвал словно прорвало. Сначала ручейком, а затем потоком хлынули дети, толкая друг друга, звеня мисками, кастрюльками.
– По очереди, по очереди, – улыбался солдат.
Многие ребята просили добавки. Иные, получив добавку, бежали в подвал и возвращались с пустой миской.
– Что, свою муттер угостил? Ну, бери, тащи, поделись с бабушкой.
И солдат ласково поддавал шлепка малышу. Вскоре у походной кухни появился старый немец. Он стал наводить порядок, не давая вне очереди получать по второй порции.
– Ничего, – усмехнулся солдат, – кто смел, тот два съел.
– У вас есть приказ кормить немецких детей, господин солдат? – спросил старый немец, медленно выговаривая слова. – Я был пленным в Сибири в ту войну, еще при царе, – объяснил он свое знание русского зыка.
– Сердце приказывает… – вздохнул солдат. – У меня дома тоже остались мал мала меньше…
Старый немец, потупившись, протянул свою миску, попробовал кашу и, буркнув «благодарю», сказал:
– А не совершаете ли вы воинского проступка, раздавая нашим детям солдатскую кашу? Разве у вас нет строгости дисциплины?
– Все есть, любезный. Порядки воинские знаем, не беспокойтесь…
– Но как же…
Старый немец не договорил. Ударили фашистские шестиствольные минометы, а их накрыли русские «катюши». Все вокруг зашаталось. Переулок заволокло едким дымом.
Дети присели, сжались, но не убежали.
С площади донеслись крики, застучали пулеметы.
– Ну, пошли Рейхстаг брать, – проговорил солдат. – Теперь уж недолго, возьмем Берлин – войне капут! А ну, детвора, подходи! Давайте, господин, вашу миску, добавлю! Не стесняйтесь, это за счет тех, кто из боя не вернется, – видя его нерешительность, сказал солдат.
Но эти слова словно обожгли старого немца. Отойдя за угол, он сел на развалинах, уронив на колени миску с недоеденной кашей. А дети еще долго вились вокруг походной кухни. Они освоились даже с верблюдами. И не испугались, когда к кухне стали подходить русские солдаты. В окровавленных бинтах, в разорванных гимнастерках. Закопченные, грязные, страшные. Но немецкие дети уже не боялись их.
Уцелевшие после боя солдаты не хотели каши, а просили только пить. И произносили отрывисто непонятные слова: «Иванов», «Петров», «Яшин»… Бородатый солдат повторял их хриплым голосом, каждый раз вздрагивая. И, добавляя немецким детям каши, говорил:
– Кушайте, сироты, кушайте…
И украдкой, словно стесняясь, все смахивал что-то с ресниц. Словно в глаза ему попадали соринки и пепел, вздыбленные вихрем жестокого боя.
Немецкие дети ели кашу и, поглядывая на солдата, удивлялись: разве солдаты плачут?
Партизанская елка
Таинственный слух о каком-то походе в глубь Брянского леса взволновал и ребят и девчат машковской школы. Передавали, будто бы сам Сергей Петрович сказал однажды братьям Цыгановым, Пете и Паше:
– Что за интерес взрослым ребятам собираться на новогоднюю елку? В душном помещении, при искусственном костре кружиться в тесноте вокруг мертвого дерева, украшенного безделушками… Я вот под Новый год встану на лыжи, заберусь в глубь леса и проведу новогоднюю ночь под живой, густой елью, осыпанной снегом! Вот это будет елка!
Братья Цыгановы сразу же заявили:
– Сергей Петрович, и мы с вами!
– Вас родители не пустят.
– Да как же не пустят? С учителем географии и истории нас на край света пустят… У нас родители любят, чтобы мы закалялись. У нас коньки, лыжи… Ружье на двоих!
Сергей Петрович пообещал взять ребят с собой. Но потребовал с них молчания. В таком походе могут участвовать только избранные.
Братья крепко хранили тайну, так крепко, что ни один человек толком не узнал, что за поход, к какой елке, в какую глубину леса. Носились только смутные слухи, что никого брать не будут. Петя и Паша сосредоточенно отмалчивались, а сами готовили патроны и черные сухари, посыпанные тертым сыром или крупной солью…
Чем больше братья молчали, тем больше все вокруг говорили. И договорились до того, что и елка-то эта особенная, что Сергей Петрович пойдет и поведет избранных не просто к первой попавшейся, а к елке, под которой скрыта тайна брянских партизан.
Сестры Ершовы, Нина и Зина, так переживали, боясь не попасть в поход, потому что девочек брать не будут, что скатывались на лыжах с самого крутого обрыва Школьного оврага да еще норовили пронестись перед самым носом Сергея Петровича, когда он возвращался домой после уроков.
Каждый раз, стоя на краю обрыва, они испытывали леденящий душу страх и каждый раз, завидев Сергея Петровича, спускающегося по тропинке в овраг в своей солдатской шинельке нараспашку, с тетрадками учеников под мышкой, глотнув воздуху и зажмурив глаза, отталкивались палками и ухали вниз… И храбрость их была вознаграждена. Однажды Петя Цыганов, хмуря брови, скороговоркой сообщил им:
– Готовьтесь… И подготовьте родителей… День будет объявлен особо… Да, не забудьте языки.
– Что – языки? – шепотом переспросили девочки.
– Подвязать языки!
В другой раз девчата так отбрили бы Петю за его глупую шутку, что ему не поздоровилось бы, но в этих обстоятельствах они невольно прикусили язычки… И только прошипели: «Тсс!» Потому что мимо прошла Поля Кузнецова, подозрительно поглядывая в их сторону… А уж у нее язычок подвешен так, что звонит звонче всех в школе…
Она действительно сгорала от любопытства и так переволновалась, что не может узнать тайну лесного похода, что схватила двойку по математике, которую едва выправила, добившись, чтобы переспросили…
По слухам, накануне каникул отряд лыжников, избранных для похода, был составлен из самых надежных ребят.
Кто эти счастливцы? Сказать было трудно. Догадаться можно было только по тому, что некоторые очень уж были замкнуты, нелюбопытны и на все вопросы отмалчивались с загадочным видом.
Известный двоечник Валя Щупкин, совершенно отчаявшийся попасть в число избранных из-за своих отвратительных отметок, организовал даже отряд диких, в который выше троечников не брал. Он задумал коварный ход – как только тронется отряд Сергея Петровича в глубь Брянского леса, тайком скользнуть за ним следом, став на лыжи… И неожиданно очутиться под таинственной елкой, к общему удивлению! Знай наших!
Щупкин даже не скрывал своего злостного намерения и демонстративно тренировал в лыжной ходьбе свою дикую команду. У всех на виду вынимал из карманов и громко грыз черные сухари с запекшимся сыром.
И все-таки Щупкин прозевал.
Сергей Петрович вышел в поход, как и предполагалось, в канун Нового года… Но так рано на рассвете, еще потемну, когда дикие двоечники спали сладким сном.
Только среди дня они заметили отсутствие некоторых ребят и девчат, а затем отыскали лыжный след, глубоко врезанный многими лыжами в пышные снега над Школьным оврагом. Лыжня уходила в загадочно синеющую даль Брянского леса.
Дикие собрались так шумно и тронулись в погоню в таком беспорядке, что забыли все до единого заготовленные для похода черные сухари!
Вначале неслись врассыпную, как попало. Каждому хотелось опередить других. А потом притомились. Стали отставать, становиться на лыжню. А когда подошли к лесу – растянулись на целый километр.
Щупкин, не оглядываясь, шел впереди всех, как самый сильный, встряхивая чубом, чтобы поправить шапку, сползавшую на глаза. Ему и дела не было до отстающих.
И когда Всева Чернышёв, лучший его приятель, захныкал и попросил снизить темп, Щупкин зло ответил:
– Ну и поворачивай лыжи! Возиться тут с тобой некогда, неженка!
Всева повернул обратно и с ревом поплелся домой. Он так горько плакал, что даже варежки намокли от слёз, хоть выжми.
А за ним повернули лыжи Геня Сушкин, Витя Теплов.
И как они добрели обратно, кто их знает.
Дикие спешили вперед, не оглядываясь, подавив в себе чувство жалости к слабым…
Из лесу повернули остальные ребята, и в конце концов с вожаком остался лишь один его дружок, Сеня Замотаев. Это был сильный паренек, тоже не из отличников учебы, но отличный лыжник.
Стал уже приуставать и сам Щупкин.
– Далеко проскочили, – говорил он, отирая пот рукавом и вглядываясь в лыжню, терявшуюся среди сосен и елей.
И совсем приуныл, когда обнаружились следы привала отряда Сергея Петровича. На берегу лесного ручья был притоптан снег, устроены сиденья из еловых ветвей.
– Значит, далеко еще им идти, если они так долго отдыхали, – верно заключил Щупкин, почесывая затылок.
– Значит, идут не к простой, а к особой елке, в которой какая-то тайна, – рассудил Сеня Замотаев. – Может, повернем? – спросил он неуверенно.
– Я назад не дойду не поемши, – облизнулся Щупкин, наблюдая, как синички подбирали крошки еды, оставшейся на месте привала лыжников: очевидно, они неплохо закусили. – Все равно вперед! – сказал обозленный Щупкин и тронул лыжи.
Подтянув потуже живот, тронулся за ним Замотаев.
Сумерки в лесу быстро сгущались, но все же лыжный след, глубоко вдавленный в пышные сугробы, был хорошо заметен.
На пути попался ребятам огромный овраг с крутыми безлесными склонами. Тут бы и скатиться с крутой горы, но Сергей Петрович повел своих лыжников почему-то наискосок и, осторожно спустив лыжную команду по длинной кривой, совершил такой же пологий подъем на ту сторону. Получился зигзаг в несколько километров.
– Смотри, какой они длинный обход сделали! – указал Замотаев.
– Понятно, – ответил Щупкин, – ведь с ними девчонки… Где им с такой горы. А мы – напрямик!
Приятели, не раздумывая, тронули лыжи и помчались. Ох и гора, дух захватило! Летят как на крыльях.
Вдруг у самого подножия что-то случилось с Замотаевым, обогнавшим своего вожака. Щупкин увидел, как он подпрыгнул, выброшенный страшной силой в воздух, перевернулся вверх тормашками, так что с ног слетели валенки, и зарылся в сугробы, подняв снежный вихрь.
Щупкин рассмеялся и в то же время увидел перед собой пенек, скрытый снежной шапкой. Успел увернуться, но врезался в другой со всего разлета. Удар! Треск лыж. Взлет вверх… Еще удар, боком обо что-то твердое. Нестерпимая боль в бедре… И Щупкин потерял сознание.
Когда он пришел в себя, над ним стоял горько плачущий Замотаев и тормошил его, приговаривая:
– Щупкин… не умирай… мы и так пропали!
Щупкин и не думал умирать. Но, когда он попытался подняться, все тело пронзила такая боль, что он только крякнул и, стиснув зубы, упал в снег.
– Мои лыжи вдребезги! Твои – в щепки… Я летел. Ты летел. Я – в мягкий сугроб, а ты – прямо на пенек! Я еще жив, а ты убился! – причитал Замотаев.
Щупкин огляделся. Оказывается, они скатились прямо на лесную вырубку. Весь склон оврага был усеян пеньками, запорошенными снегом.
Еще раз попытался Щупкин приподняться и не смог.
Одна нога была словно чужая, не слушалась, не двигалась, а боль в бедре и в боку была такая, что у терпеливого Щупкина текли слезы.
– Не будь девчонкой, чего ревешь? – сказал он Замотаеву. – Иди пешком по лыжне. Скажи Сергею Петровичу, что я тут… Дожидаюсь. Соберись с духом, ну!
И Сеня собрался с духом. Он снял с себя полушубок, подложил под Щупкина, чтобы тот не замерз, лежа на снегу, – ему-то, Замотаеву, на ходу и в пиджаке жарко будет, – и, вооружившись уцелевшими лыжными палками, пошел.
Перочинный ножик он оставил Щупкину, чтобы тот, в случае чего, отбивался от волков.
Одному по лесу было страшно, но еще страшней было, что он не успеет спасти Щупкина и тот замёрзнет. Или просто умрет.
Идти без лыж было трудно. Пот лил с него градом. Он совсем выбился из сил и готов был упасть, заплакать и умереть раньше Щупкина.
И наверное, так бы и сделал, если бы в самую тяжкую минуту вдруг не заметил в чаще леса огонек.
А затем почуял приятный запах дымка. Это костер!
А там ребята и Сергей Петрович!
И Замотаев, собрав последние силы, двинулся на огонек.
Долго, очень долго шел он, утопая в снегу, едва передвигая ноги. И когда вышел на лесное озеро, на берегу которого возвышалась огромная ель, увидел костер, а вокруг него фигуры лыжников. Но Замотаев даже не мог крикнуть. Подошел, как бесплотная тень, и прислонился к дереву, чтобы не упасть. Так он ослаб.
Ребята его не замечали. Они сидели полукругом у огня, подстелив еловые ветви, и смотрели на Сергея Петровича.
А он рассказывал им про тайну огромной ели, которая возвышалась над ними, громадная, густая, держа на своих ветвях груды снега.
Это было так интересно, что Замотаев стал слушать.
– Поскольку выбросился я на небольшой высоте, парашют не успел раскрыться… – рассказывал учитель. – Только то меня и спасло, что зацепился парашют за вершину этой вот высокой ели… Она спружинила. Это ослабило мой удар о землю… Да и снег немножко смягчил. Я ударился правым боком… Сломал бедро, сломал ключицу. Но остался жив. И сгоряча успел спрятаться под елку и прижаться к ее стволу. И тут она меня еще раз спасла.
Один из фашистских летчиков, что гнались за нами, спикировал и ударил мне вдогонку из всех пушек и пулеметов. Сноп огня пронесся мимо меня… щеки опалило. Но те снаряды и пули, что должны были попасть прямо в меня, приняла на себя ель. Они увязли в ее громадной смолистой толщине… Вы видели и сейчас еще на ее ранах большие смолистые наплывы.
Спасла она меня и в третий раз. Партизаны издалека увидели на ее ветвях изорванные полотнища парашюта. Опоздай они немного – съели бы меня волки!
При этом слове умаявшийся Замотаев сразу пришел в себя и, набрав воздуху в легкие, с трудом крикнул:
– Волки!
Правда, крик его прозвучал слабо и жалко, как писк, но у костра услышали.
– Кто здесь? – тревожно спросил Сергей Петрович, вглядываясь в зимний сумрак.
Но у Сени не нашлось сил, чтобы ответить, и когда он повалился на руки подбежавших школьников, сумел только прошептать:
– Щупкина… волки!
И хорошо, что склонился он как раз в сторону слух-менной и голосистой Поли Кузнецовой. Сразу уловив, в чем дело, она зазвонила на весь лес:
– Ой-ой-ой! Товарищи! На Щупкина напали волки! Сенька… полушубком отделался… А Щупкина едят самого!
Что тут поднялось! Все кричали, шумели, тормошили Замотаева. Но Сеня лежал в обмороке и был глух и нем, как мертвая царевна, надкусившая заколдованное яблоко. Только румянец, пылавший на его щеках, говорил, что он жив.
Выстрелом из ружья Сергей Петрович усмирил шум.
Быстро распорядился он, кому дежурить у костра и приводить в чувство Замотаева, кому идти по его следам на помощь Щупкину.
Первыми стали на след братья Цыгановы, Петр и Павел. Петр – с ружьем наготове, Павел – с патронташем через плечо.
Но волков обнаружить не удалось. А Щупкина нашли у того самого пенька, о который он разбился при падении, на склоне оврага. У него оказался сильный ушиб бедра и вывих ступни. Вся нога распухла. Пришлось соорудить носилки из ветвей и нести его в лагерь. Путь был нелегок, хотя несли попеременно.
Щупкин был молчалив, зол и подал голос только тогда, когда Сергей Петрович резким рывком вправил ему вывихнутую ступню при свете костра.
Конечно, праздник был этим неладным приключением испорчен.
Но всё же школьные электрики украсили ветви великанской елки разноцветными лампочками, и они засверкали под током принесенной с собой батарейки. Школьные музыканты сыграли на мандолине и балалайке. И все вместе, девчата и ребята, взявшись за руки, поводили хоровод.
Щупкин смотрел на все это, лежа в палатке на груде хвои.
А Замотаев от обморока перешел ко сну и храпел в шалаше, как дома на печке. Он проспал все веселье вокруг елки. Даже не проснулся, когда в заключение взялись за руки все лыжники и исполнили хоровую песню, коллективно сочиненную сестрами Ершовыми:
Вернулись лыжники на следующий день, переночевав в двух шалашах, построенных в лесу под елкой, и заправившись на дорогу кулешом, сваренным на костре из пшена и сала.
Замотаев дошел сам, получив запасные лыжи, а Щупкина привезли, так же как когда-то партизаны привезли в свой лагерь найденного под елкой Сергея Петровича. На две лыжи, соединенные вместе, наложили еловых веток, и Щупкин ехал на них спокойно, как в санях. И это ему весьма льстило.
И хотя он вскоре поправился, из-за него были большие неприятности. Из района приезжала комиссия. Разбирала лыжный поход к елке как чрезвычайное происшествие. Сергею Петровичу поставили на вид. Хотели даже снять с работы.
Ребята письмо написали в его защиту.
И вынесли свое тайное, нигде не записанное, устное решение:
«Не считать того настоящим пионером, кто в новогоднюю ночь не побывает у партизанской елки!»
И что вы думаете, вот с тех самых пор в Машковской школе так и установилось – под Новый год совершать этот трудный снежный поход в Брянский лес, не рубить, не губить молодые елки, а убирать, наряжать и славить могучую живую заповедную ель.
Примечания
1
Винный спирт (лат.).
(обратно)2
Самый крупный парк Берлина.
(обратно)