[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Удовольствие во всю длину (fb2)
- Удовольствие во всю длину 716K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Марат Ринатович Басыров
Марат Басыров
Удовольствие во всю длину
© М. Басыров, наследники, 2019
© ИД «Флюид ФриФлай», 2019
© П. Лосев, оформление, 2019
Игра
Футболисты постоянно падали, будто играли на льду.
– Твою мать! – в досаде бил ладонью по коленке Сапрыкин. – Что они, бухие, что ли, все?
– Кто? – Жена Нина гладила белье, брезгливо водя утюгом.
– Да эти, – Сапрыкин кивал на экран.
– На себя посмотри.
Сапрыкин, не внимая совету жены, смотрел в телевизор. Игроки, как кегли, продолжали валиться на траву. Пиво в двухлитрушке подходило к концу.
Все. Матч закончился.
– Пидарасы, – в сердцах выдохнул Сапрыкин, резко поднялся, зашел в туалет отлить, потом на лифте спустился во двор.
Во дворе ярко светило солнце, пели птицы, собаки гонялись за кошками, а пацаны – за мячом.
– Играем, – сказал Сапрыкин пацанам.
Сначала счет был 1:0, затем 2:0, 3:0… Когда он достиг 14:0 и лоб Сапрыкина стал черным от мяча, его окликнули.
– Красиво играешь, – хлопнул по сапрыкинскому плечу мужик в пиджаке, наблюдавший за их возней. – Душевно.
Такая фамильярность Сапрыкину не понравилась. Пока он раздумывал, не зарядить ли незнакомцу промеж ушей, тот протянул ему визитку.
– Позвони, – подмигнул мужик. – Не пожалеешь.
Сапрыкин взял визитку и машинально сунул ее в задний карман трико…
– Что это у тебя? – Нина кинула ему под нос клочок бумажки.
Сапрыкин, не в силах поднять голову с подушки, скосил глаза на мятую визитку.
– А, – сказал он и замолчал.
Больше сказать он ничего не смог.
– Бэ, – в сердцах плюнула жена. – Алкоголик!
Сука, подумал Сапрыкин.
Через час, похмелившись, он звонил по номеру, указанному в визитке.
– Помню, – деловито произнес на том конце голос. – Приезжай.
Адрес, который продиктовал ему голос, оказался стадионом. Почесав затылок, Сапрыкин проник внутрь.
Поле было зеленым, по нему бегали футболисты. У каждого было по мячу. Табло не работало.
Тренировка, догадался Сапрыкин, оглядываясь, куда бы присесть.
– Сюда! – услышал сбоку. – Давай сюда!
Приглядевшись, он узнал в махавшем ему рукой вчерашнего мужика, которому едва не заехал в глаз.
– Раздевайся, – сказал он Сапрыкину, когда тот подошел.
– Зачем? – Сапрыкин опасливо оглянулся.
– Покажешь свой класс.
Сапрыкин, стесняясь дырявых трусов, разделся.
Мужик свистнул, и все забегали, стараясь овладеть мячом. Сапрыкин тоже рванул в самую гущу, энергично орудуя локтями.
Счет рос как на дрожжах. Роль дрожжей играл Сапрыкин.
– Кр-р-рас-совец! – грассировал после игры мужик, приказавший ему раздеться. Он оказался главным тренером и самым главным начальником одновременно. – Ты хоть понимаешь, кого ты сейчас натянул?
Сапрыкин оглядел потные лица ребят и ахнул про себя. Перед ним стояла, опустив глаза, сборная страны.
Ни хрена себе, подумал Сапрыкин, а ведь я в натуре того…
– Будешь играть за страну. – Главный положил ладонь на его плечо, и на этот раз это была не фамильярность, а честь.
Первый матч играли с бельгийцами.
Играли – было сказано громко, потому что проигрывали вчистую.
– Что с тобой сегодня? – бегал вокруг Сапрыкина в перерыве Главный. – Ты ж даже по мячу ни разу не попал.
Сапрыкин сидел, сильно нахмурив брови. Снаружи свистели трибуны.
– Ну? – Главный сверху вниз глядел на него.
Сапрыкин решился и поманил его пальцем.
Главный наклонился. Его глаза постепенно расширялись, словно Сапрыкин надувал их через ухо Главного.
Он недоверчиво посмотрел на Сапрыкина.
Тот кивнул.
Главный посмотрел на часы и крикнул помощника.
Через три минуты тот принес все, что надо…
После финального свистка Сапрыкина долго несли на руках.
Жена Нина отказывалась верить.
– Зуб даю, – божился Сапрыкин, наливая себе водяры. – Все так и было.
– Заливаешь, – щурилась Нина, глядя, как заливал ее муж, опрокидывая четвертый стакан. – Скажи мне правду, паразит, я все выдержу.
Но Сапрыкин лишь махал рукой, словно говоря: баба она и есть баба – вместо мозгов – бигуди, вместо души – сиськи.
Нина скрипела зубами. Ей не нравились перемены в жизни мужа.
Перед матчем с французами в раздевалку вошел незнакомый мужик.
– Я новый тренер, – заявил он, не здороваясь.
– А где… – начал было Сапрыкин, но тот его перебил:
– В пизде. Еще вопросы есть?
Парни испуганно переглядывались, пряча за спиной стаканы. Сапрыкин решил сразу же расставить все по своим местам.
– Будешь? – Он протянул новому тренеру наполненный до краев хрустальный кубок.
– Что?! – У того едва не выпала челюсть от непередаваемого словами чувства. Он немного постоял с открытым ртом, прозревая, потом, краснея лицом, заорал: – Пошел вон! Вон! Пока я тебя не убил, пошел на хуй, мерзавец!
Сапрыкин тащился под низким грозовым небом куда глядели глаза. Вокруг простиралось бескрайнее поле ржи. Колосья застыли без движения, как перед бурей.
В радиусе горизонта не было ни души.
Сапрыкин не помнил, как он здесь очутился, но это его мало колыхало. Он просто шел по меже, отдыхая душой и телом. Ему было так хорошо, как бывает на страницах до дыр зачитанного любимого романа. Хотелось плакать, но он не мог выдавить ни слезинки.
Внезапно он увидел белобрысого мальчугана, сидевшего впереди прямо на дороге.
Подойдя поближе, он рассмотрел то, над чем склонялся мальчуган.
– Сыграем? – Пацан поднял веснушчатое лицо.
Сапрыкин удивился еще больше.
Потом, ни слова не говоря, сел напротив.
Настольный футбол казался хрупкой нелепой игрушкой. Сапрыкин пальцем-сосиской оттянул своего игрока и отпустил пластмассовую фигурку. Пружина под ним разогнулась, и раскрашенный мячик полетел куда-то в угол площадки.
Пацан выстрелил своим игроком и забил.
– Один ноль, – сказал он и передвинул на табло колесико.
Стало еще печальнее. Ко всему очень хотелось выпить.
– Бей, – кивнул ему пацан, двигая туда-сюда своим пластмассовым вратарем.
Сапрыкин посмотрел на игрушечного голкипера, который раскинул руки, будто собирался кого-то обнять, и снова оттянул игрока. Пружинка лопнула, и игрок с металлическим стуком хлопнулся оземь.
Сердце Сапрыкина неприятно екнуло.
Мальчик внимательно посмотрел на него.
Сапрыкин с надвигающимся ужасом глядел в светло-серые глаза мальчика, в один божий миг все постигая. Он был не готов к этому, и руки его дрожали.
– Ты проиграл, – тихо произнес пацан, отводя взгляд.
Сапрыкин хотел что-нибудь сказать, хотя бы одно слово, но тут из-за его спины вышла жена.
– А я что тебе говорила, – грустно сказала она. – Горе ты мое, горюшко. Давай-ка домой.
Он встал на ноги и пошел за ней.
Начался дождь.
Космос
1
Санька и Колька – космонавты. Полчаса назад они высадились на незнакомой планете. Идти нелегко, каждый шаг дается с трудом. Хочется пить и материться.
– Можно я поматерюсь? – говорит Санька.
Колька важно кивает.
– Давай.
Санька скороговоркой выдает тираду нецензурных слов. В том же порядке, что и всегда, но от этого их незримая сила, от которой становится щекотно в животе, не ослабевает.
– Теперь ты, – говорит он Кольке.
Вместо этого тот молча достает из кармана мятый тюбик. Отвинчивает пластмассовый колпачок и подносит к губам. Давит пальцами – рот наполняется сладким киселем.
– Кайф, – говорит Колька, глотая.
– Оставь немного, – просит Санька, состроив жалобную гримасу.
Колька милостиво передает приятелю наполовину выжатый тюбик.
– Только не выкидывай, – предупреждает он.
– Я знаю, где их много, – говорит Санька.
2
Колька сидит в пустом мусорном контейнере. «Вот она, ракета, – сказал Санька, когда они подошли ближе и, открыв крышку, заглянули внутрь. – Сегодня полетим». – «Сегодня или никогда», – согласился Колька.
Контейнер совсем новый, его привезли утром. Он стоит поодаль от остальных. Колька сидит в нем уже давно и ждет Саньку. Становится холодно. Он осторожно приподнимает крышку и видит звезды. Их так много, что у Кольки захватывает дух. Он мелко дрожит и не может оторвать от них глаз. Затем снова садится на дно, обхватывая руками согнутые в коленях ноги.
Через какое-то время ракета отрывается от земли и устремляется к звездам. Она дрожит вместе с Колькой – если он сейчас снова откроет крышку, то запросто вывалится прямо в открытый космос. Ему страшно – никогда в жизни он не чувствовал себя так одиноко. Чтобы подбодриться, он начинает материться. Сначала про себя, произнося мат, как молитву, потом шепотом, как заклинание.
К контейнеру подбегает псина и, обнюхав металлический бок, задирает заднюю лапу.
3
Колька наказан. Родители ушли на работу, но обещали добавить по приходу. Более того, он заперт на ключ. Колька бродит по квартире, тоскливо глядя на часы. До смерти – шести вечера – еще далеко, а до очередной серии про собаку Лэсси – полчаса. Он включает телевизор, стоящий в углу на тонких длинных ножках, и смотрит на телевизионную сетку. «У-у-у-у-у-у», – тянется на высокой ноте звук, заполняя комнату. «У-у-у-у-у», – вторит ему Колька с дивана. Внутри него снова появляется дрожь. Он подходит к телевизору и, подлезая, оказывается за ним.
Задней крышки нет. Перед Колькой – панель управления космическим кораблем. За прокопченным стеклом продолговатых ламп чадят огоньки. Колька осторожно дотрагивается до одной из них. Сердце сладостно екает. Лампа теплая и совсем не опасная, какой кажется изначально. Он сует указательный палец куда-то глубже, и его бьет током.
Судорожно сжав кулак, Колька бросается на кухню. Сейчас он умрет. Он подбегает к раковине и, покрутив кран, макает палец в холодную струю. Он тяжело дышит. Ему кажется, что дыхание вот-вот прервется. Взгляд натыкается на чайник, и, подняв его над головой, он начинает торопливо глотать прямо из горлышка невкусную кипяченую воду. Она бежит по подбородку и далее, щекоча живот. «Наверно, уже не умру», – думает, продолжая пить, Колька.
Раздается звонок в дверь. Колька ставит чайник обратно на плиту и спешит в прихожую. Он сейчас рад любому.
– Кто там? – кричит Колька.
Это Санька. Он просит открыть.
– Не могу, – говорит Колька и смотрит на палец. Сгибает его.
Санька думает, что Колька обиделся за то, что он не пришел к ракете.
– Я не виноват, меня мать закрыла, – оправдывается он из-за двери. – Ушла в ночную смену и закрыла.
– А меня током ударило, – говорит Колька, и ему снова становится страшно. – Я не умру?
Санька молчит, переваривая. Потом спрашивает:
– Когда?
– Недавно, – отвечает Колька и снова шевелит пальцем.
– Не знаю, – говорит Санька. – Наверно, нет.
Наступает тишина. Колька подносит ухо к деревянному полотну – по ту сторону сопит Санька. Из щелки тонко тянет подъездом. Колька нагибается к скважинке для ключа и видит в ней хлопающий ресницами Санькин глаз.
4
Колькина кровать стоит напротив родительской. Он просыпается внезапно, как будто кто-то трогает его за плечо. Мать, по обыкновению спящая у стены, на четвереньках перелезает через лежащего с краю отца. Подол ее сорочки задран, и в полутьме Кольке виден ее большой белый зад. На матери нет трусов, и это обстоятельство поражает его своей незамысловатой откровенностью. Колька сильно зажмуривается и вжимается головой в подушку.
Поутру, когда они завтракают, он избегает родительских глаз. Колька прогоняет большое белое пятно, но оно упрямо проявляется вновь.
Отец и мать говорят между собой. Ему кажется, все их слова и жесты о том, о чем думает и он.
– Шлеп-шлеп, – говорит отец и глумливо ухмыляется.
– Чпок-чпок, – отвечает ему мать, не пряча довольную улыбку.
– Спасибо, – говорит Колька, вставая из-за стола.
5
Колька заходит в ванную. На краю раковины лежит тюбик зубной пасты – он почти на исходе. Колька откручивает колпачок, включает воду и выдавливает остатки «Поморина» в слив. Затем ногтями пытается развернуть плотный сгиб на конце. Он не поддается. Тогда Колька выуживает из кармана плоскогубцы и действует уже с помощью них. Затем в дело идет карандаш. Колька пытается увеличить щель между сплющенных алюминиевых стенок – остро заточенный грифель ломается, но он не обращает на это внимание. Карандаш мало-помалу входит внутрь. Колька парится, просовывая его все дальше и дальше. Стенки тюбика, разравниваясь, набухают. Колька тяжело сопит, орудуя карандашом. Наконец, он вытаскивает его из расправленного тюбика и смывает белую остро пахнущую пасту. Очередь за тюбиком. Вода с шумом заполняет разомкнутое пространство. Через минуту оно чистое. Колька промывает и колпачок, накручивает на место и выходит из ванной.
На плите стоит кастрюлька с киселем. Он давно остыл, но это не важно. Колька достает из стола ложку и, зачерпывая из кастрюльки, осторожно наполняет тюбик сладким варевом. Потом заплющивает на конце тюбик и с помощью плоскогубец закусывает сгиб, для верности зажимая лишний виток.
6
– Я знаю, где их много, – говорит Санька, выдавливая в рот остатки киселя. – А этот прохудился – смотри.
Колька с сожалением смотрит на испорченный тюбик. Санька замахивается и запускает его в кусты.
– Где? – спрашивает Колька, прослеживая траекторию полета.
– В подвале.
Колька недоумевает про себя. Откуда им быть в подвале? Хотя, с другой стороны, почему нет.
Они заходят в подъезд. Обитая мятой жестью дверь, ведущая в подвал, закрыта, но Санька дергает ее на себя, и она с неприятным скрежетом поддается. Из темноты тянет затхлой сыростью. Санька достает из кармана квадратный фонарик. Луч света выхватывает кирпичную кладку и сваренные из арматуры ступеньки.
Они медленно двигаются по темному узкому коридору, освещая тусклым лучом путь. Колька в подвале впервые. Для него это место словно незнакомая планета. Над головой – бетонные плиты с вкраплениями слюдяных крошек. Когда свет фонарика скользит по ним, они мерцают крохотными звездочками. Под потолком – ряд труб. Самая большая обернута фольгой и перетянута витками проволоки. В разрывах серебристой оболочки желтеет стекловата. Колька и Санька забывают о первоначальной цели найти пользованные тюбики – они сейчас космонавты, исследующие пространство в поисках разума.
Вдруг они слышат впереди странные звуки. Звуки размеренны и неагрессивны, в них нет ничего, что представляло бы опасность. Они будто зовут их, настойчиво повторяясь. Мальчишки замирают, прислушиваясь, потом как завороженные, осторожно двигаются им навстречу.
Коридор поворачивает налево – звуки идут оттуда. Отставший Санька с фонариком в руках застывает в нерешительности, Колька продолжает движение в одиночку. Пытаясь справиться с дрожью и прерывистым дыханием, он на цыпочках доходит до открывающегося проема и заглядывает внутрь.
На полу у дальнего угла чадит огарок свечи, не в силах осветить все пространство небольшой комнаты. Овальная спинка железной кровати причудливо проецируется на голую стену – непонятные звуки тут же складываются в скрип пружин. Колька смотрит во все глаза, но не может различить детали. Только скрип, чужое сопение и стук собственного сердца. Шлеп-шлеп, слышит он. Чпок-чпок.
Мальчик не в силах оторвать взгляд от происходящего – он постигает необъятное, как будто проваливается в бездну, но летит не вниз, а вверх.
– Ни хуя себе, – вдруг раздается из угла задыхающийся женский голос. Потом – стон. Потом снова: – Ни хуя себе.
И снова стон.
Темп начинает нарастать. Скрип убыстряется, и фраза, повторяясь, сливается в скороговорку.
– Нихуясебенихуясебенихуясебенихуясе…
Последний слог тонет в откровенном, скручивающем темноту в спираль вое.
– Оо-о-о-ооо-о-о-о…
7
Они выходят из подъезда, и Кольку ослепляет дневной свет – так же, как и в то утро, когда он распахнул люк своей ракеты. Но сейчас этот свет не похож сам на себя. Что-то в нем не так.
Колька поднимает голову и открывает рот.
– Ни хуя себе, – выдыхает рядом Санька.
Над их двором висит серебристый предмет, похожий на тюбик, вокруг которого на полнеба исходит круг золотистого сияния.
Я вижу
Иванов мой приятель. Он сильно заикается. А у меня близорукость. Мы с ним похожи. Я почти ничего не вижу без очков, а Иванов не может выговорить ни слова.
Когда его вызывают к доске, весь класс потешается над ним. В попытке сказать он корчится так, словно его прижигают паяльником. Я снимаю очки, чтобы не видеть, как он страдает.
Перед зимними каникулами он говорит мне:
– В Тбилиси живет один целитель. Он лечит все, в том числе близорукость.
Чтобы произнести это, у него уходит почти вечность.
– Ты теряешь зрение? – спрашиваю я.
– Я теряю терпение, – отвечает он.
Я говорю с родителями, я их умоляю, и вот после Нового года мы с Ивановым летим в Тбилиси. Перед самой посадкой в самолете начинает петь Кикабидзе. Не живьем, конечно, а только по радио. Первый раз я слышу, как этот певец поет на грузинском языке.
Нас встречает зимнее грузинское утро – оно звонкое, пронизанное солнцем и чужой речью. Мы едем в старый район города, нам нужна улица Вашлиуджвари. Проезжаем мост. Далеко внизу течет река Кура.
Выйдя на нужной остановке, мы спускаемся по узкой улочке. Идем мимо участков с домами. Кругом деревья, кусты, голая земля. Нас обгоняют два пацана, катя перед собой обода велосипедных колес. Обода звенят, подпрыгивая на камнях. Кажется, дребезжит вся улица. Пахнет дымом костра. Воздух прозрачен и чист – такой, что кружится голова.
Фамилия целителя Кенчадзе. У него большой трехэтажный дом. Еще на его участке стоит длинный сарай. В нем он принимает больных.
Их много, сегодня – человек сорок. Они приехали отовсюду, со всей страны. Говорят, он лечит все болезни. А близорукость и заикание вообще щелкает как орехи. Мы становимся в очередь внутри просторного помещения. Наконец подходит наш черед.
Целитель Кенчадзе – простой на вид мужик. Он небрит. На нем кожаная куртка и кепка. Я протягиваю ему пять рублей, он прячет купюру в боковой карман. Затем начинает массировать кисти моих рук.
Весь сеанс длится с полминуты. С кистей целитель переходит на запястья. Затем производит несколько пассов ладонью в районе живота, поднимается к груди и заканчивает над головой. Он машет надо мной руками, а я ничего не чувствую. Вообще ничего.
Всего нужно сделать четырнадцать таких сеансов. В один день – два сеанса – больше нельзя. Так говорят в очереди. Получается неделя и семьдесят рублей.
Мы гуляем по городу. Неудивительно, что в нем много грузин, но также попадаются и русские. Иногда мы слышим русскую речь.
Когда мы проходим мимо кинотеатра, я пытаюсь прочесть название фильма на афише и не могу. Оно на грузинском языке.
Только сейчас я замечаю, что Иванов похож на грузина. У него черные волосы, большой горбатый нос. Когда мы едем в автобусе, один парень обращается к нему.
– Что? – спрашивает Иванов.
Тот снова что-то ему говорит.
Иванов пожимает плечами.
Тогда парень брезгливо морщится и произносит на русском:
– Спички есть?
Иванов подает ему спичечный коробок. Парень достает сигарету и закуривает прямо в автобусе.
Под вечер, усталые, мы ищем ночлег. Снова оказываемся в старой городской части. В первом же дворе нас приглашают в дом.
– Сколько? – спрашиваю я.
– Пять рублей, – говорит хозяйка.
Я оборачиваюсь – Иванов недовольно корчится.
– Что? – говорю я. – Дорого?
– Дешевле не найдете! – уверяет женщина.
Ладно, мы соглашаемся. Через полчаса мы уже спим.
Наутро у нас созревает новый план. Мы решаем пройти весь курс за два дня. А две оставшиеся ночи провести на вокзале.
Теперь мы делаем так: проводим один сеанс, потом пропускаем трех человек и снова предстаем перед целителем. Он спокойно это проглатывает, кажется, ему нет никакого дела до наших ухищрений. Главное, чтобы платили.
Мы приятно возбуждены. Мы чувствуем себя хозяевами своей жизни. Автобус, на котором мы едем по городу, останавливается возле духана, из него появляется старик в мятом сером костюме. Он входит в переднюю дверь, снимает шляпу и идет с ней по салону. Каждый пассажир опускает в нее мелочь. Мы тоже кидаем по монетке. Старик выгребает деньги и выходит в заднюю дверь. Потом снова спускается в подвальчик.
В центральном универмаге я влюбляюсь в продавщицу. Ей примерно тридцать лет, у нее большие выразительные глаза, она очень красива. Она стоит за прилавком, на котором разложены бусы, брошки, расписные шкатулки и большие морские раковины. Я хочу что-нибудь купить, но не могу поднять на нее взгляд.
Первая ночь на вокзале проходит спокойно. Во вторую мы немного осваиваемся, чувствуем себя свободней. Как только мы начинаем играть в карты, к нам сразу подсаживаются такие же полуночники, как мы. Мы легко знакомимся. Мы чувствуем себя своими. Когда объявляют посадку и кто-то торопливо встает, мы пожимаем ему руку, прощаясь. Желаем счастливого пути.
Под утро к нам подсаживается парень с разбитым в кровь лицом. Он говорит, что он осетин и что их тут не любят. Он хотел бы посидеть с нами, если мы, конечно, не против.
Мы не против. Парень рассказывает нам о себе, о своей девушке. Ему шестнадцать, он наш ровесник, хотя на вид ему все двадцать пять. Его зовут Владимиром.
Он интересуется, продаются ли в нашем городе боксерские перчатки.
– Да, – отвечает Иванов.
– Тогда, пожалуйста, пришлите мне пару, – просит Владимир. – А я, в ответ, пошлю вам яблоки.
Они с Ивановым обмениваются адресами.
На следующий день мы улетаем. Перед этим я хочу проститься с моей красавицей, но ее отдел закрыт. Только красивые раковины лежат под стеклом, как в пустом аквариуме.
Как только мы прилетаем домой, Иванов идет в спортивный магазин и покупает боксерские перчатки. Теперь очередь за Владимиром. Первые недели я интересуюсь у Иванова, получил ли он яблоки. На какое-то время это становится нашей шуткой.
Примерно через месяц мое зрение начинает выправляться. Это происходит неожиданно и так стремительно, что я не успеваю менять очки. Скоро зрение становится идеальным, но на этом не останавливается. Я начинаю видеть то, чего не видит ни один нормальный человек.
С Ивановым же ничего не происходит. Он все так же заикается, теперь я вижу это очень хорошо – все его мучения. Вижу, как издеваются над ним одноклассники. Вижу глумление и злорадство с одной стороны, боль и страдание – с другой. Я чувствую вину перед ним. И еще я чувствую стыд.
Мне стыдно за то, что я вижу, но ничего не могу сделать. Мне стыдно, что я счастлив, потому что здоров. Иногда мне стыдно за свой стыд.
Мое зрение обостряется настолько, что я могу читать учебник, лежащий на последней парте. Но, вместе с тем, я начинаю видеть и то, на что мне совсем не хочется смотреть. То, что, приобретая чудовищные размеры, искажает смысл.
Мой отец говорит: за все нужно платить. Например, нужно было заплатить целителю Кенчадзе. Он мне помог, но не помог Иванову. Возможно, теперь я в долгу у своего приятеля. Но я не знаю, чем ему помочь.
И вот однажды, у доски, на меня нападает ступор. Я стою перед классом и не могу выговорить ни слова. Я похож на рыбу, выброшенную на песок. Я вижу ухмылки, вижу ощеренные рты – матовую эмаль зубов, слюну в уголках губ, вижу поры языка. Вижу все свои отражения в разноцветных радужках сидящих передо мной соучеников. Я корчусь в муках под их взглядами, пытаясь выдавить наружу свое бессилие, но тщетно. Класс одобрительно смеется, поглядывая на Иванова. Им кажется, я пародирую его. Класс видит в моих кривляньях то, что хочет видеть. Иванов, оскорбленный и униженный, не поднимает взгляд. Он не желает на меня смотреть.
После уроков я пытаюсь с ним поговорить. Пытаюсь объяснить, но он не слушает. Он вычеркивает меня из друзей.
Теперь каждый мой выход к доске превращается в спектакль. Все уверены, что я издеваюсь над бывшим приятелем. За что-то ему мщу. Класс оценивает мой напор, мою самоотверженность. Потому что каждый раз после этого я получаю двойку. У меня уже много двоек.
Я замыкаюсь. Мое зрение обостряется все больше, но чем лучше я вижу, тем глубже проваливаюсь в немоту.
Дело доходит до моих родителей – их вызывают в школу.
– А он дома-то хотя бы разговаривает? – спрашивает классная руководительница отца.
– Ну, наверное, – туманно отвечает отец.
Они решают, что я буду отвечать уроки письменно. Руководство школы идет мне навстречу.
Мне нравится писать. Я вижу, как чернильная паста ложится на пористую поверхность бумаги, как проминает ее металлический шарик, окрашивая дно траншеи. Это кажется простым. Сложнее с одноклассниками. Они почему-то не принимают моей немоты. Они думали, что я стебу Иванова, а когда выяснилось, что это не так, они затаили злобу.
Они считают, что тем самым я просто хочу выделиться. Они уверены, что я их всех вожу за нос. Что я слишком далеко зашел в обмане. Они хотят вывести меня на чистую воду. Меня пытаются разговорить. Постоянно задевают и провоцируют. Я вижу, как растет их ненависть.
Вскоре они начинают сплачиваться вокруг Иванова. Они решают защищать его от меня. Из изгоя он превращается в их друга, а я занимаю его место.
– Еще раз спародируешь Иванова – получишь пиздюлей, – говорят мне.
– Ты совсем охуел, – говорят.
– Уебок, – бросают в спину.
Я вижу, как рождаются жесткие складки на лицах моих гонителей. Поначалу совсем незаметные, они превращаются в окопы.
– Почему ты молчишь? – причитает мать, заглядывая мне в глаза. – Господи, что с тобой происходит?
Я вижу ее растерянность, вижу злость отца. Вижу непонимание, недоверие, вижу страх.
Но я ничего не могу поделать. Я вижу все, но ничего не могу.
Как-то меня встречают после уроков у школьного забора. Вперед выталкивают Иванова.
– Дай ему в глаз! – говорят ему. – Не бойся – он заслужил!
Иванов стоит передо мной, сжав кулаки. Я вижу его нерешительность, внутреннюю борьбу. Мы стоим и смотрим друг на друга.
Он оборачивается к ним.
– Не буду, – говорит Иванов.
– Тогда сам получишь, – предупреждают его.
Они обступают Иванова.
– Не троньте его, – вдруг говорю я.
– О бля, заговорил!
Они поворачиваются ко мне.
Ухмыляются.
Я вижу, что сейчас произойдет.
Я делаю шаг в их сторону.
Еще один.
Я иду прямо на них.
Мне кажется, они не препятствие для меня, что их не существует. Что все это придумано кем-то, чтобы мы боялись не за кого-то, а за себя. Мне кажется, что если их не замечать, я пройду, никого не задев.
Первый же удар взрывается в голове гранатой. Затем следует второй, третий. Ослепительные шары вспыхивают перед глазами. По моей голове молотит сотня рук, выжимая из нее весь свет.
Потом долгое время я ничего не вижу. Только темноту, в которой ничего нет. Это продолжается долго. Кажется, я вглядываюсь в нее целую вечность, в надежде хоть что-нибудь разглядеть.
Затем я прихожу в сознание. Я лежу в больничной палате, на моих глазах повязка. Мне нельзя вставать. За мной ухаживает моя мать.
Она, как маленького, кормит меня с ложки.
– Сейчас утро или вечер? – спрашиваю я.
– День, – отвечает мать.
Еще меня навещает отец – я слышу его голос.
– К тебе пришли, – на пятый день говорит мне мать.
Кто-то садится у изголовья.
Молчит.
Потом что-то вкладывает в мою ладонь.
Твердое и круглое.
– Яблоко? – спрашиваю я, улыбаясь.
– Г-г-г-груша, – отзывается Иванов.
Мы тихо смеемся.
Мы смеемся, но я вижу, как он плачет.
Мне приснилось
Мне приснилось, что с недавних пор я живу в маленькой деревеньке, в семидесяти километрах от города. Моя тетка, в чьем доме я проживаю, говорит: «Семьдесят километров как семьдесят лет советской власти. Ни больше, ни меньше». Еще она говорит, что тут, в деревне, все так и осталось, как было раньше. Те же старые дома, те же собаки, речка. Дожди те же. Мокрые шиферные крыши, елки, бабка на углу, велосипед ржавый в канаве. Такой вот социализм.
Мне тут хорошо. Я знаком со всеми местными кабыздохами, они на меня уже не лают. То ли за своего признали, то ли надоело. Ходят понуро по дороге между заборами, забирая лапами, как матросы во время качки.
Время осеннее, небо плачет по чему-то ушедшему. Словно молодость чью-то оплакивает, красоту. Я иду к платформе.
У бетонных ступенек стоят два мужика. Россияне.
– Я ему такой: пошел на хер! – говорит один – в кепке с поломанным козырьком.
– А он? – спрашивает второй – без кепки.
– Он такой и пошел.
– Ага.
Такой вот разговор у них познавательный.
Вскоре показывается электричка. Она медленно подходит к платформе, тяжело налегая на рельсы, похожая на бронепоезд.
В вагоне свободных мест почти нет. Всем надо сегодня выбраться из социализма. Приспичило. Я пристраиваюсь рядом с огромным мужиком, с виду очень похожим на боксера Николая Валуева. Харя его разбита в кровь, будто он только что отстоял двенадцать раундов с Виталием Кличко. Отстоял, и вот теперь сидит, вытянув ноги, и смотрит на свои носки. Обуви на нем почему-то нет.
– Реванш, реванш, нужен реванш, – бормочет мужик в трансе, обращаясь исключительно к носкам, как если бы они были его промоутерами. Пара таких дельцов на его огромных ногах. Молчат и слушают хмуро.
«Может, это и правда Валуев?» – размышляю я, искоса глядя на бугристую башку соседа. За ней в окне, как гармошка, тянется равнина.
– Контроль! Приготовьте проездные документы! – раздается сзади надменный женский голос.
Я начинаю судорожно искать билет, потому что всегда боюсь, что когда-нибудь его не найду.
– У вас? – доходит черед до Валуева.
Тот, не обращая на контролершу внимания, продолжает уговаривать свои носки.
– У вас?! – ревет она.
– Проблемы? – Из-за ее широченной спины вываливаются двое сопровождающих – пониже и повыше.
– Высадите товарища, – бросает та, уступая им место в проходе.
– Эгей, браток, – басит тот, что пониже, но покрепче. – Вставай, приехали.
– Это же Валуев! – пытаюсь я заступиться за соседа.
– Да хоть Тайсон!
Экс-чемпиона мира выдергивают в проход и тащат вдоль скамеек.
«Свят-свят-свят! – крестится бабка напротив. – Куды ж его, сердешного?»
У меня звонит телефон.
– Да, – говорю я в трубку.
– Ты где?
– Подъезжаю.
Сразу за турникетом меня ждет она, Революция.
– В блинную? – после поцелуя говорит она.
Я пожимаю плечами. Не в ресторан же.
Мы проходим пару кварталов. Вокруг сплошной капитализм. Идем под зонтом – моя Революция и я. Доходим до блинной. Там свободен только один столик.
Революция снимает куртку. На ней красуется оранжевый свитер – такого же оттенка, как у уборщицы.
– Ганьше я одевалась как светофог, – говорит Революция.
– Ты и сейчас так одеваешься, – отвечаю я.
Мы едим блины и запиваем их чаем. Люди встают и уходят. Уборщица в оранжевой футболке, убирая со столов, косится в нашу сторону.
– Пгавда вкусно? – спрашивает Революция.
– Правда, – отвечаю я.
Когда мы собираемся уходить, Революция порывается убрать посуду, но уборщица вдруг подскакивает к нам и вырывает из ее рук грязные тарелки.
– Хочешь отнять у меня работу? – шипит она, вытаращив глаза. – Попробуй еще раз и пожалеешь!
– Дуга! – только и находит что сказать Революция.
Она шмыгает красивым носиком – ей обидно.
Но спустя мгновение все забывает.
Мы выходим на улицу, дождь так же идет, не переставая. К остановке подъезжает маршрутка, почему-то задом. Мы поднимаемся в салон. Я плачу за проезд, потом сажусь с Революцией сразу за водилой.
Маршрутка трогается с места. Пожилой узбек одной рукой держит руль, в другой у него микрофон. Кажется, сейчас он будет петь. Но нет. Вместо этого водила, глядя в зеркало заднего вида, бубнит несуразное:
– Нол ситмой, нол ситмой, первий я.
– Слушаю, первый, говори, – сквозь шипение и треск доходит ответ.
– Как иехат фпирийот? – выдавливает водила.
– Что? Повтори вопрос, – не понимает невидимый собеседник.
– КАК ИЕХАТ ФПИРИЙОТ?
– Ты там, бляхо, что, долбанулся, первый? – голос раздраженно набирает обороты. – Что значит фпирийот?
– Нол ситмой… нол ситмой… – снова заводит пластинку узбек.
– ДА, БЛИН, Я НОЛЬ СЕДЬМОЙ! ДАЛЬШЕ ШТО?
– Как иехат?.. Куда иехат?.. Э-э-э-э-э…
– ГОВОРИ ТОЛКОМ, ЧЕРТ НЕРУССКИЙ!! ЖОПА НА КОЛЕСАХ!!!
– Задм иеду! Как фпирийот иехат?
Революция, глядя в окно, молчит. Я тоже помалкиваю. Зато справа от нас переговариваются две разукрашенные девицы:
– По радио сказали: Волочкова написала книгу.
– Вау! Не может быть!
– Я те говорю! Называется «Волочкова и бал».
– Нет!
– Не веришь?
– И кто?
– Что кто?
– Ну, кто ее… того?
Темнеет. Когда мы с Революцией проходим мимо торгового центра, нам всучивают бесплатную газетку. «Вестник Единой России».
– Блин! – кривлюсь я, прочитав название.
– Взял, тепегь неси, – говорит Революция.
– Ну уж нет! – верчу я головой в поисках урны.
– Вот дугачок, – тихо смеется Революция.
Так мы доходим до ее дома. Замираем у парадной.
– А сегодня Валуева избили, – вспоминаю я.
– Зачем? – удивляется она.
Я пожимаю плечами. Наверное, так было нужно.
– Я тебе нгавлюсь? – вдруг спрашивает Революция, глядя на меня своими большими глазами.
Я едва не падаю от такого вопроса. Она еще спрашивает!
– Да я тебя уже двенадцать раундов… тьфу ты… лет люблю, а ты говоришь такое! Вот дура!
– Дуга! Дуга! – Она невысоко подпрыгивает.
Быстрым шагом я иду к метро. Мне нужно успеть на последнюю электричку. На ходу я замечаю, что сжимаю в руке газету. Остановившись под фонарем, разворачиваю «Вестник Единой России». На развороте красуется Николай Валуев. «Голосуй или проиграешь!» – гласят слова под фотографией.
– Свят, свят, свят, – бормочу я, комкая газетенку.
Через двадцать минут я сижу в электричке, которую подали к перрону то ли передом, то ли задом.
Надо бы проснуться, но я боюсь, что это не сон.
Удовольствие во всю длину
– Я писатель, пойми! – Глаза Горидзе наполнились горячей влагой. – Подумать не могу, что исписался! Страшно становится, когда представлю такое. Ни слова больше, ни мысли. Один бред сплошной и мутота! Боль! Это похлеще ада, брат. Ты не знаешь, что такое писательский ад.
Геннадий снова разлил по рюмкам. Они сидели на кухне у Горидзе и пили третий день.
– Я исписался, брат! – повторял Горидзе с тоской. – Мне нужна тема, крохотный образ! Любой, хоть говяненький, пусть неправдоподобный! Я слеплю из него конфетку!
– Что тебе, тем мало? – удивился Геннадий.
Горидзе пьяно помотал башкой.
– Тем много, – сказал он. – Но ни одна уже не трогает меня. Я выдохся. Все, пиздец.
Ему показалось, что Геннадий усмехается. Что он снисходителен к его словам.
– Ты это… – Горидзе погрозил корявым указательным пальцем.
– Может, шлюх вызвоним? – перевел стрелки Геннадий.
Команда приехала через час после звонка. Все шлюхи были какие-то кривые, похожие на первые рассказы Горидзе.
– Не, командир, – сказал Геннадий сопровождающему. – Да такого вообще не бывает.
– Че не бывает? – набычился тот.
– Такого в природе быть не должно, – объяснил Геннадий. – Понимай простые вещи.
Горидзе снова почувствовал укол в сердце.
– Погоди, – сказал он сопровождающему. – Вот эта подойдет.
Он указал на одну из трех.
Когда свита уехала, они снова прошли на кухню.
– Тебя как зовут? – обратился Горидзе к женщине с невнятной внешностью.
– Вера, – ответила та.
– Да-а? – недоверчиво протянул Геннадий. – А те две Любка и Надька?
Вера промолчала. На ней была блузка и короткая джинсовая юбка.
– Пить будешь? – глядя на нее в упор, спросил Горидзе.
Та отрицательно помотала головой.
– Тогда это… Пельмени отвари.
Вера прошла к плите. Стала шариться в кухонном шкафу…
Потом они снова пили, закусывая пельменями, затем по очереди водили Веру в комнату. Горидзе сразу удивился тому, что не мог войти в нее даже наполовину. Какая-то удивительно неглубокая оказалась эта Вера. Будто она была лишь частью чего-то, чего им не довезли.
«Я пуст, – думал Горидзе. – Я даже кончить как следует не могу».
– Ты сосешь? – спросил он.
– Угу, – ответила она.
Вера повозилась, передвигаясь лицом к его паху, облизнула его головку, потом взяла ее в рот.
За ней почему-то не приехали. Она тоже вроде никуда не спешила. Геннадий свалил наконец домой. Ему уже пора было браться за ум.
А у Горидзе болела душа. Ныло, рвалось сердце.
Ночью ему приснился сон.
Как будто у него вышла книга, и на ее презентацию собралось много народа. Был накрыт шведский стол, он ломился от напитков и яств, словно накрывал сам шведский комитет. Сначала зачитывали главы из новой книги, потом Горидзе долго подписывал экземпляры и принимал поздравления, а затем пошла пьянка. И вот в самый разгар подваливает к нему другой писатель, Горидзе не мог во сне вспомнить его фамилию, и говорит, что сюжет этой книги Горидзе украл у него.
Горидзе, недолго думая, зарядил клеветнику в лоб. Между ними завязалась драка, которая быстро переросла во всеобщую потасовку. Кто-то вызвал ментов, и они, скрутив одного Горидзе, повезли его в участок.
В участке Горидзе протащили по полу и бросили за решетку. Там сидели еще несколько человек. Они, как обезьяны на ветке, плечом к плечу ютились на короткой лавке.
Горидзе пристроился рядом.
Он ни о чем не думал. Все было как во сне.
Прямо перед ними за столом два мента играли в шахматы. Восседающие на лавке завели между собой странный спор. Один говорил, что это менты сидят за решеткой, а не они, другой же утверждал обратное, что за решеткой они, а не менты. Третий думал про себя, что никакой решетки нет вовсе и что вообще не люди играют в шахматы, а шахматы играют с людьми.
Вдруг один из ментов рассмеялся.
– Ты че это? – спросил второй, глядя на игральную доску.
– Да рассказ тут читал…
– И?
– Смешной, бля.
– Хорош пиздеть. Ты читать-то не умеешь.
– Это я-то не умею! Да я…
– Ходи давай, читатель.
Тот, который смеялся, сделал ход.
– Шах.
Второй задумался.
– Блять. И куда мне теперь?
– Ну вон же, йопта! – Первый ткнул пальцем в клетки. – Сюда можно или сюда.
– А, ну да. Тогда сюда. – Второй переставил фигуру.
– Ну а я тогда еще раз шахану.
– Алё, ты заебал. Два раза подряд шаховать нельзя.
– С хуя ли? Что это, блять, за новые правила?
– Да мы тут всю жизнь так играем!
Менты посмотрели друг на друга, как будто, выходя из-за угла, неожиданно встретились лицом к лицу.
– Да нет таких правил!
– Нет? А ты их читал?
– Где, блять, я их мог читать?
– Ну хуй знает. Ты ж у нас читатель. Вот рассказы читаешь.
– Ну читаю. Что дальше?
– Ну и расскажи, о чем рассказ. Хули ты ржал-то?
Первый мент задумался, вспоминая, затем снова рассмеялся.
– Ну давай, рассказывай. Хорош в одно рыло веселиться.
– Ну ладно. Но я не все там помню. Писатель-то неизвестный, фамилия еще такая у него тупорылая… Щас, погоди…
– Да хуй с той фамилией, ты рассказ рассказывай.
– Во, вспомнил! Корицин.
Горидзе насторожился. Его начал занимать разговор двух дегенератов.
– Или Курицын.
– Короче давай.
– Ну там суть в том, что один парень, девственник, думал, что при ебле в пизду лезет только головка.
– Залупа?
– Ну да, залупа.
– Так и говори. А то, блять, головка. Не знаешь, что и думать… Пока чего-то не смешно.
– Ну как же, – первый мент снова хохотнул. – Только залупа – и все! Никакого удовольствия!
Горидзе аж привстал с корточек. Это был его рассказ! Его!
– Вот и я говорю, никакого. Это, блять, печальный рассказ. А как называется? Или опять не помнишь?
– Не, название запомнил. Удовольствие во всю длину.
Горидзе выпрямился и на негнущихся ногах подошел к решетке.
– Это мой рассказ, – сказал он.
Менты не обратили на него никакого внимания.
– Так он выебал кого-нибудь?
– Ну да. В том-то и прикол. Там вообще смешно… Но я, блять, забыл, что дальше было…
– Ну ты фуфель!
– Сам ты фуфель!
Первый мент снял фуражку и кинул ее в товарища. Тот покраснел и вскочил с табурета. Фуражка прикатилась к ногам Горидзе.
– Это мой рассказ! – заорал он. – Я писатель Горидзе! Выпустите меня отсюда!
За его спиной тихонько рассмеялись.
Менты прекратили ссориться. Они ошарашенно смотрели на Горидзе.
– Ты чо за хуй?
– Я Горидзе! Это мой рассказ! Я его написал и могу рассказать, что было дальше!
Тот, что был без фуражки, подошел к самой решетке.
– Ты знаешь продолжение?
– Ну конечно! – Горидзе поднял фуражку и протянул ее менту.
Руки мелко дрожали от охватившего его возбуждения.
– Расскажешь, отпустим, – вмешался второй, отворяя решетку. – Выходи.
Горидзе вышел.
– Или зашел, – услышал он за спиной.
– Да нет, вышел же, – возразил другой голос.
– Зашел, – гнул первый.
– Ну-ка тихо, бля! – заорал мент, напяливая фуражку на голову. Потом указал Горидзе на табурет. – Садись.
Горидзе сел. Огляделся по сторонам. Нахмурился, пытаясь вспомнить рассказ.
– Ну давай, не томи, – сказал тот, что открыл решетку. – Че там про удовольствие?
Горидзе соображал. Он прекрасно знал, что это его текст, но продолжения почему-то не помнил.
– Че молчим?
– Погоди, – первый мент одернул напарника и склонился к Горидзе. – Ну?
– Я почему-то не помню, – тихо сказал тот.
– Как это?
Горидзе пожал плечами.
– Ты че, сука, играть с нами вздумал?! – заорал второй. – Писатель! Один, блять, писатель, второй, нахуй, читатель! И, ебана в рот, никто не помнит, что один написал, а второй прочитал! Что это, блять, за цирк?! Быстро говори, что там дальше было! Сочиняй, сука, на ходу, иначе сдохнешь на моих глазах!
Горидзе открыл рот. Он хотел им сказать, что не может ничего придумать, что он исписался, что это ад – не знать, что будет дальше. Он хотел рассказать им про писательский ад, но внезапно для себя заплакал.
Тут же тяжелый удар сапогом свалил его навзничь. Лежа на полу, оглушенный, он не понимал, что с ним делают, зачем загибают ласточкой, привязывают руки к ногам, а потом забивают табурет между ними и спиной. Он, и правда, сейчас был как на дыбе в аду, и боль была такой адской, что в глазах стало темно.
А потом его подвесили на какой-то крюк, и он должен был висеть на нем вечность…
Он проснулся под утро, весь в поту. Вера лежала рядом, тихо посапывая.
Господи, это был только сон.
Он почувствовал такое облегчение, словно родился заново.
Он был жив, и в подтверждение этого у него немедленно встал.
И еще он знал, что будет дальше.
Горидзе осторожно повозился с Верой и аккуратно вошел в нее на всю длину.
Ноги
1
Телефонный звонок в кабинете директора цирка.
Директор, толстый мужчина средних лет, снимает трубку и подносит к уху.
– Что? – морщится он. Какое-то сплошное кваканье и чавканье. – Говорите яснее.
Затем, не выдержав, бросает трубку на аппарат.
– Черт знает что.
Звонок повторяется.
– Слушаю! – Теперь на том конце молчат. – Говорите, чтоб вам пусто было!
Директор злится. Что это, черт побери, за шутки в начале рабочего дня!
– Я хочу работать в вашем цирке, – наконец слышит он.
– Работать у нас?
– Ну да.
– А вы, собственно говоря, кто?
– Я маленький.
– Поздравляю. Что дальше?
– Я лилипут.
– Да у нас полный цирк лилипутов! – взрывается директор. У него дрожит второй подбородок. – Тут куда ни плюнь – попадешь в лилипута! Это цирк лилипутов, если вы не знали!
– Вы не дослушали… – пытается вставить слово звонящий.
– И слушать не хочу! Кого мне слушать! Очередного лилипута?! Меня достали лилипуты! Я их видеть не могу! Меня от них тошнит, честное слово! Вот если бы вы были исполином… колоссом… гигантом… Я бы взял вас без раздумий. Я бы платил вам двойное жалованье, разрази меня гром!.. Вот именно, клянусь богом, двойное!.. А так, милейший, ничем не могу помочь.
– У меня две головы, – говорит лилипут.
– Что? – директор хлопает глазами. – Еще раз – я не понял.
– У меня две головы, – повторяет тот.
– То есть как – две?
– Ну как… Одна и еще одна. В итоге – две.
– Вы в своем уме?
– Абсолютно.
– И не разыгрываете меня?
– А мне это надо?
Возникает пауза. Директор подбирает слова, а его собеседник тихо дышит в трубку.
– А что вы умеете делать? – задает вопрос директор, но тут же осекается. Господи, да зачем двухголовому лилипуту уметь что-то делать? Просто выходить на арену и…
– Я вас беру.
– О, – оживляется двухголовый. – Это здорово! Мне как раз нужны деньги.
– Приезжайте немедленно. Ко мне, сюда, в мой кабинет. Спросите у дворника, как пройти, или кто там будет у черного входа.
– Отлично.
– И это… – директор на секунду задумывается. – Прикройте чем-нибудь одну из голов. Мешок там полиэтиленовый напяльте. Ну понимаете, да?
– Конечно, босс, не волнуйтесь. Я ее спрячу.
– Ну и хорошо. Жду с нетерпением.
2
Директор сидит в кресле за столом. Он как на иголках. Двухголовый опаздывает. Директор постоянно смотрит на часы. Нет, ну подумать только – две головы у парня! Это чудо, это слава, это деньги! Это заграничные турне по всему шару! О Господи, не зря ты настряпал уродов, есть и от них польза! Каждой своей твари ты даешь шанс, не оставляя никого без своего пристального внимания. Воистину, никого!
Наконец раздается стук в дверь.
На пороге появляется лилипут. Обыкновенный, в школьной форме, с пухлым портфелем в руках. Он улыбается.
– Что вам надо? – едва его рассмотрев, говорит директор.
– Я тот самый, – говорит лилипут.
– Какой тот самый? – хмурится директор. – У меня целый цирк тех самых.
Лилипут делает два шага к столу. Продолжает улыбаться. В нижнем ряду не хватает нескольких зубов.
– Я тот, у которого две головы, – заявляет он.
Директор в шоке. Он вытаращенными глазами смотрит на лилипута, сверлит его взглядом, лицо краснеет.
– И где же твой второй котелок? – шипит он в гневе.
Лилипут открывает портфель и за волосы вытаскивает голову. Один глаз прикрыт, на месте второго зияет черная дыра. Отвисшая челюсть, большие оттопыренные уши, рваные, в запекшейся крови, ткани у основания шеи, сразу под кадыком. Голова огромная, раза в полтора больше головы лилипута. Пока директор держится за стол, чтоб не свалиться на пол, лилипут водружает гигантскую голову на свою, как шапку.
– Ох, – говорит директор и падает под стол.
3
На арену выбегает наш лилипут, поддерживая руками отрезанную башку. Он семенит маленькими ножками, спотыкается и растягивается на ковре. Голова катится, подпрыгивая, оставляя темно-кровавые следы. Раздается визг. Один из тигров, находящихся на арене, одним прыжком оказывается у головы и большим алым языком начинает ее вылизывать. Публика на местах вскакивает на ноги. Кто-то ломится по проходу вверх, образуя толчею, кто-то хлопает в ладоши, а кто-то по-простому истошно вопит. Укротитель бросает кнут и по-обезьяньи лезет на решетку.
4
Уже немолодой следователь смотрит на лилипута. Он многих видел на своем веку – еще один убийца.
Испытывая острейший приступ изжоги, следователь начинает:
– При обыске вашей квартиры был обнаружен обезглавленный труп, лежащий вдоль комнаты. Что вы на это скажете?
Сидящий напротив лилипут хмуро пожимает плечами.
Потом говорит:
– Ну да, вдоль. Поперек бы он не поместился.
Следователь записывает эти слова в протокол. Затем снова обращается к подследственному.
– Это ваш брат?
Лилипут непонимающе смотрит на него.
– Ну в смысле раньше, до того, как вы отрезали ему голову, он приходился вам братом?
– А кто вам сказал, что это сделал я?
Следователь пожимает плечами и ухмыляется.
– Вы сами сказали. Полчаса тому назад. Хотите отказаться от признания?
Лилипут думает. Следователь ждет, настороженно глядя на него. Он больше лилипута почти в два раза. Черт их поймет, этих лилипутов. Что у них на уме. Вроде такие же люди, а что там у них внутри? Что вообще может поместиться в таком мелком существе? А если многое, то как же это все должно распирать беднягу изнутри! Господи, как хорошо, что он не такой жалкий. Хотя, если разобраться, все мы жалкие – в любом обличье. Черт, как тошно-то все!
– Ну что, парень, хватит сиськи мять, – устало произносит следователь. – Имел силы убить, имей и признаться. Давай без протокола, – он закрывает папку. – Давай просто по-человечески поговорим, что, зачем, откуда, как. Я пытаюсь тебя понять, но пока не могу.
Лилипут, до этого смотревший в пол, поднимает глаза, полные слез.
– Да, – шепчет он. – Это я убил. Я не отрицаю.
Следователь закуривает, кашляет.
– Ты погромче говори, ок? А то я слышу плохо, все слова похожи одно на другое, понимаешь, да?
Лилипут кивает. Смотрит на сигарету, как она тлеет меж корявых пальцев следователя.
– Как это произошло?
Лилипут молчит. Он не хочет отвечать на этот вопрос.
Следователь выпускает дым. Как-как, вбил рашпиль в глаз по самое не хочу, пока тот спал, и все дела. Ладно.
– Слушай, парень. Знаешь, сколько передо мной вот так вот сидело? Сотни! И у всех мотивы убийства одинаковые. Зависть. Желание истребить того, кто это чувство в тебе вызывает. Желание отделаться от этого чувства. Нет никаких семи смертных грехов, блять, есть одна зависть.
Лилипут плачет. Слезы текут по его детскому сморщенному лицу. Он похож на смертельно обиженного ребенка.
Следователь тушит сигарету о кромку столешницы. Кидает окурок на пол.
– Он что, брат твой, обижал тебя? Глумился над тобой? Говорил, что его мизинец больше твоего члена? Что ты жертва аборта? Заставлял тебя искать под диваном его тапочки? А?.. Да хоть и так! Зачем нужно было его убивать? Что, блять, за цирк ты устроил из жизни и смерти? Да если уж на то пошло, зачем нужно было отрезать ему голову? Отрезал бы ноги. Да, просто отхватил бы ему ноги по самые яйца – вот и сравнялись бы вы в росте.
– Ноги? – всхлипывает лилипут. – Ноги?
– Да, боже мой, ноги! – кричит следователь. – Будь я на твоем месте, я бы отхреначил ему ноги! И все были бы живы!
– Я об этом не подумал, – ошеломленно бормочет лилипут, глотая слезы.
5
Директор цирка лежит в постели. Ему плохо. Над ним склонилась жена. Она поправляет одеяло, подтыкая его с краев.
Директор смотрит в потолок. Потом еле слышно произносит:
– Представляешь, он отрезал ему голову. Такому экземпляру. Под три метра. О, Господи, как ты несправедлив.
– Ш-ш-ш, не переживай по пустякам, – успокаивает его жена и гладит большой ладонью по его пухлому личику. – Тебе нужно отдохнуть. Постарайся уснуть, маленький.
Шанс
1
Ракитин по своему обыкновению проснулся рано. Когда первые лучи солнца, проникнув в малюсенькое окошко, осветили вентиль самой жирной трубы, он уже был на ногах. Вернее, пока еще не совсем – стоя на коленях на грязном матраце, он шарил рукой в рваном пакете. Дрожащие пальцы нащупывали все не то.
«Было ведь, было, – с нарастающей тревогой думал Ракитин, на ощупь перебирая содержимое. – Должно остаться. Не могло ведь пропасть».
Наконец он нащупал то, что искал – маленький стограммовый пузырек.
Ракитин рукавом вытер со лба пот, сел на заднюю точку, прислонился к бетонной стене. Глубоко вздохнул, прислушиваясь, как в груди просыпается сердце. Просыпается, чтобы снова поковылять в непонятном Ракитину направлении.
Он сжал пузырек в руках. Настойка боярышника – лучшее лекарственное средство от всех болезней. Отвинченная жестяная крышка полетела в противоположный угол и там, в темноте, затихла. Солнечный луч с вентиля перескочил на стену.
Ракитин сделал большой глоток, и спирт, настоянный на плодах, привычно обжог полость рта и гортань.
Уже через пять минут пузырек осиротел.
Осиротел и Ракитин.
Он еще немного посидел и, когда солнце наконец добралось до его лица, встал.
2
Он брел Разъезжей улицей без единой мысли в голове. Еле слышно бурчал желудок, жалуясь на свою невеселую жизнь. Вторя ему, тоскливо сжималась печень.
Ракитин тяжело переставлял ноги. Если бы ему, десятилетнему розовощекому пионеру, тридцать лет назад кто-нибудь предсказал подобную участь, он бы не поверил ни на грамм. Сгореть бы тому предсказателю в жарких кострах синих ночей, наполненных светлыми слезами восторга. Сгореть дотла!
Тридцать лет. Господи, целых три десятилетия, потраченных впустую! Потраченных так, что и заново не начать, – не вернуть утерянного прошлого и не наладить поломанного настоящего. Но если бы только! Если бы только ему предоставили шанс! Умытый утренним солнцем, единственный крохотный шанс…
Ракитин, проходя мимо продовольственного магазина, сфокусировался на любезно распахнутых стеклянных дверях, и тут его взгляд уперся в белый квадрат объявления на водосточной трубе.
Что-то заставило его подойти поближе.
РАБОТА, прочитал он большие буквы. Ниже было следующее:
Выгул домашних животных. Неполный рабочий день. Высокая оплата.
Далее значился адрес. Все.
Воровато оглядевшись, он аккуратно отодрал листок и упрятал его в боковой карман видавшего виды пиджака. Ни один квиточек не был оборван, но все равно нужно было поспешить. Ракитин еще раз огляделся и, неожиданно для себя, припустил бодрым деловым шагом.
3
Стоя на лестничной площадке перед дверью, он поплевал на ладонь и пригладил жидкие волосенки. Потер небритые щеки. Попробовал представить, как он сейчас выглядит, и его замутило.
Эх, была не была!
Потянувшись к звонку, Ракитин вдруг подумал, что за последние десять лет он впервые звонит в чью-то квартиру.
– Кто там? – послышался из-за двери грубый мужской голос.
– Свои, – нечаянно вырвалось у Ракитина, и он еще больше струхнул. Торопливо добавил: – По объявлению.
Загремел замок, зазвенела цепочка, потом еще что-то клацнуло, и, наконец, тяжелая дверь отворилась.
– Ты кто? – задал вопрос появившийся на пороге мужик.
На нем были спортивные штаны и майка. Левое плечо украшала яркая диковинная татуировка.
– Че… – Ракитин сглотнул. – Человек.
Мужик, выпятив нижнюю губу, внимательно его оглядел. Затем уважительно кивнул.
– Гоша, – протянул он крепкую волосатую руку.
– Вова, – Ракитин в ответ протянул свою.
Они сцепились в рукопожатии.
– Опыт имеется? – спросил Гоша.
– Ну а как же, – соврал Ракитин.
– Отлично, Вован. Тогда вот что…
Гоша обернулся и негромко свистнул. Тут же на площадку, подметая хвостом бетонный пол, выскочила маленькая собаченция.
Хозяин наклонился к ней и пристегнул кожаный ошейник.
– Держи, – протянул он Ракитину поводок.
– А… Это… – промямлил тот растерянно.
– Чиво?
– Сколько гулять-то?
– Она долго любит. Побегай с ней в парке, в киношку сходите.
Ракитин пошевелил плечами. В киношку. Может, ее еще в китайский ресторан сводить?
Он продолжал топтаться на месте.
Собачка нетерпеливо мела хвостом пол.
Ракитин тоскливо вздохнул.
– У меня… это… – наконец вымолвил он. – С финансами туго.
– С баблом, что ли? – Гоша презрительно фыркнул. – Так бы и говорил, а то стоит, сиськи мнет.
Он скрылся в квартире и уже через полминуты протягивал Ракитину купюру в пятьдесят долларов.
– На. Это аванс. По возвращении получишь сполна.
Ракитин, не веря своим глазам, смотрел на зеленую бумажку.
– А русских нет? – прохрипел он.
Гоша удивленно гоготнул.
– Ну ты, Вован, даешь. Где ж я тебе русские найду! Держи, говорю!
4
Ракитин сидел в темном зрительном зале и, поглаживая песика, с умилением смотрел на экран. Тузик, как с легкой руки окрестил его Ракитин, возясь на его коленях, грыз купленную в аптеке специальную косточку. Там же Ракитин затарился несколькими пузырьками боярышника и теперь, глядя на ожившие картинки своего детства, время от времени прикладывался к маленькому горлышку, и слезы текли по его грязным небритым щекам, оставляя кривые, неровные, как вся его жизнь, дорожки.
Потом они бродили с Тузиком по парку, карманы Ракитина впервые за несколько лет были полны денег, и это обстоятельство не давало ему покоя. Чтобы хоть как-то заглушить неестественность происходящего, он каждые четверть часа прикладывался к очередному пузырьку, стараясь не замечать косых подозрительных взглядов.
Был уже вечер, когда они с Тузиком наконец оказались у знакомой двери.
– Ну как? – спросил Гоша. – Порядок?
Ракитин молча кивнул. Это было все, на что он сейчас был способен.
– Молодца, Вован, – похвалил хозяин, принимая поводок. – Молодца.
Он подхватил Тузика и скрылся в квартире, плотно прикрыв за собой дверь.
Ракитин стоял, пошатываясь, с трудом прокручивая в затуманенной голове вязкую мысль: обманул его Георгий. Не заплатит больше ни цента.
Ракитин уже хотел было пойти, не разбирая дороги, вниз по лестнице, как дверь вновь отворилась.
– Держи. – Гоша протягивал ему три, аналогичные утренней, бумажки.
– Сы… Сыспасиба, – с трудом выговорил Ракитин и снова почувствовал, как его глаза обдает жаркой волной.
– Тебе спасибо, – хмыкнул Гоша. – Завтра придешь?
Ракитин кивнул и для убедительности, ковырнув ногтем большого пальца верхний зуб, провел ладонью поперек шеи.
– Гадом буду, – как можно тверже сказал он.
– Молодца, – снова повторил Гоша.
5
Проснулся он, как всегда, рано утром. Открыл глаза и подумал, что ему давно не снились такие замечательные сны. Гоша, Тузик, кино, деньги. Все это было великолепно, жаль только, что на зыбкие сновидения нельзя натянуть тугую реальность. Ракитин собрался встать, но, сделав движение, тут же замер. В правом кармане брюк явно что-то было.
Это были деньги. Много денег. Ракитин с трудом подавил в себе желание закричать от восторга, как кричал в детстве, с папиных плеч глядя на салют. Сердце бешено колотилось, бухая одновременно в груди и в голове. Пошарив в углу, где обычно с вечера он оставлял заначку на утро, он обнаружил опорожненную наполовину пузатую бутылку. Там же он нашел обглоданную с левого бока курицу-гриль.
Все, что случилось вчера, неожиданно оказалось правдой. Жаль, не помнил он ни глотка этой правды, только между зубов остались волокна мяса. Но утерянные фрагменты можно было восстановить. Ракитин отвернул пробку и поднес горлышко ко рту.
Вкус коньяка был один в один со вкусом боярышника.
В одном подвале разливают, морщась то ли от досады, то ли от удовольствия, подумал он. Зато курица была нежна и доброкачественна, как невеста в первую брачную ночь, сохранившая до свадьбы свою невинность.
Покончив с завтраком, Ракитин быстро вылез из своего подвала. Теперь уже некогда родные стены давили на него, ему хотелось на волю, на простор, хотелось задохнуться соленым, раскрашенным звездами ветром.
Выйдя на Марата, он пошел по правой стороне улицы, высматривая нужный ему магазин. Дойдя до «Секонд хенда», спустился по трем ступенькам вниз, а уже через полчаса вынырнул наружу другим человеком.
Впрочем, если приглядеться, ничего существенного с ним не произошло. Разве что новая одежда была почище старой: будто он зашел в моментальную прачечную и моментально ее выстирал. А так – тот же пиджак, те же брюки, та же походка. Ракитин плюнул и заставил свое упирающееся «я» купить шикарные лакированные туфли. Потом уже на легких ногах заскочил в аптеку и там, как разведчик, собирающийся за передовую, рассовал по карманам весь приобретенный на день боекомплект.
– Молодца, – сказал Гоша, восхищенно глядя на Ракитина.
Тот скромно потупился и шмыгнул носом.
– Ну что? Готов?
Ракитин кивнул. Что поделаешь, надо так надо, говорил его скромный вид.
Хозяин скрылся за дверью, а Ракитин, прислонясь плечом к крашеной стене, стал думать, на какой фильм сегодня захочет пойти Тузик. Может быть, про войну, а может, выберет что-нибудь попикантнее.
Гоша долго не появлялся. Наконец дверь вновь отворилась.
«Нет, – пронеслось в голове Ракитина. – Этого не может быть».
Гоша с трудом выволок на лестничную площадку небольшого, ростом с упитанного пони, бурого медведя. Медведь всячески упирался, бормоча под нос какие-то свои медвежьи ругательства.
– Вот зараза! – переводя дыхание, засипел Гоша. – Упрямый как осел.
– Это кто? – выдавил из себя ошарашенный Ракитин.
– Кто, кто. Конь в пальто. Не видишь, что ли? Медведь.
Ракитин громко сглотнул.
– А он это… не кусается?
– Да я на него намордник надену, – прохрипел Гоша, борясь с мишкой, затем не выдержал и пнул того в мохнатый бок. – Стой ты нормально, мешок шерстяной!
6
Медведь тащил Ракитина по улице. Ракитин, вцепившись двумя руками в поводок, тщетно пытался направлять косолапого зверя. Иногда они съезжали с тротуара на проезжую часть, и тогда вокруг них скапливались машины, бешено сигналя и тем самым пугая и без того напуганного Ракитина.
Только не медведя. Он пер не разбирая дороги, не различая цветов светофора, пер в одном ему понятном направлении.
Ракитин, устав упираться, послушно семенил за ним. В борьбе он вспотел и незначительно ослаб, ему хотелось присесть и пригубить жизнетворный бальзам, плескавшийся в его карманах, но не было ни малейшего шанса хотя бы на минутку унять целенаправленную медвежью прыть. «Куда ж тебя несет нелегкая», – тоскливо думал он, когда они вышли к Неве. Ракитин с ужасом представил, как медведь, хорошо разбежавшись, со всей своей дури бросается в темные воды. Представил себя с поводком в руках, бьющегося из последних сил на зыбкой поверхности, и едва не задохнулся от жалости к самому себе.
Нет, такого он допустить не мог! Отчаянно изловчившись, Ракитин перекинул поводок через первый попавшийся на пути каменный выступ и ловким движением сварганил петлю.
Медведь дернул мохнатой головой, еще раз, вытянулся в струнку, скребя когтями асфальт, но тщетно – кожа поводка была предусмотрительно прошита тончайшими золотыми нитями.
Мишка встал на задние лапы и, загребая воздух передними, обиженно заревел.
– Давай, Михалыч, давай, – переводя дух, подбодрил его Ракитин. – Отдохнем чуток.
Сев на нагретый солнцем гранитный выступ, он выудил наконец из кармана первую бутылочку. Отвинтил пробку, швырнул ее в Неву и, как вечно юный горнист, запрокинул голову. «Вставай, вставай, зарядку начинай!» – пробулькало в его памяти. И еще: «Спать, спать, по палатам, пионерам и вожатым!»
Ракитин оторвался от воображаемого горна. Обожженный язык обволокло тонкой липкой паутиной, щеки изнутри горели экологически очищенным пламенем. Глаза наполнились слезами, невский простор пьянил и манил куда-то вбок, и целых два медведя заинтересованно смотрели на него.
«Эка меня забрало», – подумал Ракитин, сморкаясь в рукав и таращась на мишуток. «Какой из них мой?» – мучил его вопрос.
Он посидел еще немного и даже не заметил, как отгрузил в себя еще один фанфурик.
Медведь обиженно молчал, вглядываясь в дымку Новой Голландии. Что-то родное, ракитинское стояло в его глазах, плыло облаками в темных мерцающих тоской зрачках.
Ракитина стал забирать сон. Уже не помня себя, он отвязал поводок и повалился на медвежью спину. Крепко обхватив руками мохнатую шею, он почти разом рухнул в темную, переваливающуюся с бока на бок бездну.
7
– А где медведь? – удивленно спросил Гоша, как только открыл дверь.
Ракитин стоял перед ним, гибко раскачиваясь, как молодой саженец под сильными порывами ветра.
– Где мой медведь? – Хозяин сдвинул брови.
Бессмысленно улыбнувшись, Ракитин открыл рот и неопределенно махнул рукой. «Там», – было понятно и без сурдопереводчика.
– Где это там?! – заорал Гоша. – Где там?!
По ракитинским губам пробежала судорога.
– В зоопарке? – Гнев Гоши разбавился озадаченностью. – А как он туда попал?
Ракитин развел руками и тяжело вздохнул.
Гоша немного подумал, пытаясь поймать внутри себя какое-нибудь настроение, и, не поймав, ударил пальцами правой руки о левую ладонь.
– Да и хрен-то с ним, – легко сказал он и криво улыбнулся. – Достал он меня, Вован. Правильно ты его. В зоопарк. Всю мебель погрыз, зараза, ванну погнул, а в последнее время, бля буду, если пижжю, в последнее время на жену стал заглядываться. Не-не, все правильно. Я не в упреке.
С этими словами он привычно скрылся за дверью.
Ракитин сел на холодную ступень, прикрыл глаза усталыми веками и стал ждать. В голове проносились кадры недавних событий. Он и медведь. Медведь и он. Они ведь не на шутку подружились. Пили даже вместе. Песни пили. Вернее, пели. Вот они с мишуткой, обнявшись, у клеток с обезьянами, вот у вольера со страусом. Жираф крутит над ними своей маленькой головкой. А вот четыре мужика, берущие их в клещи. Короткая яростная борьба, победные крики, прощальный рев и под самый конец – увесистый пинок на центральном выходе.
Кто-то хлопнул его по плечу, и он, вздрогнув, с трудом открыл глаза.
Гоша протягивал ему веер зеленых купюр.
– Завтра выходной, – объявил он, помогая Ракитину подняться. – Отдохни. Понял? Устал ты, Вовчик. Лица на тебе нет.
Ракитин кивнул. Потом хотел еще что-то сказать, как-то выразить признательность этому доброму, чуткому человеку, но не успел – его накрыла мягкая теплая волна беспамятства, и он, захлебнувшись, пошел ко дну.
8
На следующий день он отдыхал. Проснувшись в своем подвале, он вспомнил события последних двух дней, ощутил уже ставшую привычной наполненность карманов, ту наполненность, ради которых они были сшиты, – и впервые за много лет, лежа на грязном матраце, сладостно потянулся.
Выходной. Кто никогда не работал, тот не сможет до конца понять значение этого слова. Выход-Ной. Облегчение и благодать, опустившаяся на Ноя, после того, как он нашел Выход из создавшейся на тот момент непростой ситуации. Конечно, после этого можно было и отдохнуть.
Ракитин лежал в темноте и нежно улыбался своим мыслям. «Великолепно, – думал он. – Замечательно. Роскошно. Изумительно. Несравненно. Восхитительно. Волшебно. Чудно. Дивно. Божественно. Шикарно. Бесподобно. Исключительно. Упоительно. Блистательно. Сказочно. Изумрудно».
Внезапно его вырвало. Он ослаб. Пошарил в углу рукой. Пусто. Неровно разгоняясь, бешено застучало сердце. Лоб покрылся испариной. Ситуация складывалась до ужаса примитивно: если в течение пятнадцати минут он не примет на грудь – ему амба.
Стараясь не делать резких движений, Ракитин медленно поднялся на ноги. Постоял чуть-чуть, свыкаясь с вертикальным положением, и лишь потом, осторожно ступая, двинулся на выход.
На улице ярко светило солнце, щебетали воробьи, кошки шныряли туда-сюда, и только одному Ракитину было плохо как никогда. Ноги его уже не держали, и сердце как будто уже не стучало. Прислонившись спиной к фасаду, он сполз на тротуар. Его снова замутило, и комок подступил к горлу, затрудняя дыхание. Из него, как из испорченного воздушного шара, с тонким свистом выходил воздух. Он изнемогал.
«Вот и все», – пронеслось в голове. Так бездарно уходить, когда все только начиналось, когда судьба, благосклонно подмигнув, казалось бы, наконец подарила ему шанс. Единственный шанс.
Как же теперь его работа? Его труд? А Тузик? Маленький лохматый Тузик, обожающий косточки и кино? Как же косолапый, томящийся за тюремными решетками, тоскливо вглядывающийся в толпу в надежде отыскать пару родных глаз? Его глаз. Наконец, как же Гоша? А деньги? Как же деньги?
Как же все те, кому был нужен он, и то, что было нужно ему?
Он с трудом разлепил ресницы. По противоположной стороне улицы, толкая перед собой зимнюю с поднятым верхом коляску, бодро передвигался одетый в лохмотья человек.
– Эй, – позвал Ракитин. Потом, собрав остатки сил, выкрикнул: – Эй!
Человек, обернувшись, замедлил шаг.
Ракитин махнул ему рукой, подзывая к себе.
Водитель коляски какое-то время вглядывался в его поникшую скособоченную фигуру, прикидывая коэффициент ее бесполезности, и, прикинув, пошкондыбал себе дальше.
– Эй! – Ракитин поднял над головой расправленную купюру весьма солидного достоинства.
Это сработало моментально. Ровно через десять секунд «такси» тормознуло у его ног.
– Что там у тебя? – хрипло спросил Ракитин.
– Пушнина, – промычал человек с заплывшим от изнурительного пьянства лицом.
– Я ее у тебя покупаю, – прошептал Ракитин и скомандовал: – Выгружай.
Когда пустые бутылки и Ракитин поменялись местами, водитель коляски, пряча полученную купюру, спросил:
– В больницу?
Пассажир отрицательно мотнул головой:
– В аптеку.
9
Как будто ангел пляшет на кончике языка. Да, сильнее не скажешь. Ангел, дарующий жизнь.
Ракитин, развалившись в коляске, прикладывался ко второму пузырьку. Рядом, притулившись на камушке, с мальком в руках сидел Петруха. Жизнь постепенно, по мере поглощения лекарств, возвращалась к обоим.
Да, она возвратилась. Возвратилась так же легко, как и прощалась двадцать минут назад. Как легкомысленная беспутная девка, обидчивая, но вместе с тем не помнящая зла.
Ракитин, лежа на спине, умиротворенно смотрел в бездонный колодец неба, как когда-то в далеком детстве, пытаясь разглядеть на его поверхности свое отражение. Тогда он еще считал себя избранным, рожденным для громких подвигов и тихой славы.
– Петро, – позвал он. – А, Петро?
– Че?
– У тебя когда-нибудь был шанс?
Петруха непонимающе вылупил маленькие глазки.
– Какой такой еще шанс?
Ракитин улыбнулся уголком рта.
– Шанс, – сказал он. – Я говорю о шансе, Петруха. О последнем, о единственном и неповторимом. Так был он у тебя или нет?
– Не знаю, – сказал Петруха.
Потом сплюнул под ноги:
– Шанс там какой-то.
10
– Пришел, – удовлетворенно произнес Гоша. – Прилетел, голубок.
Голубок кивнул. Под левым глазом синел фингал.
– Подрался? – Гоша хищно сощурился.
– Да нет. – Ракитин махнул рукой. – Упал.
– Ага, – согласился Георгий. – Упал.
Ракитин потупился. Под левым глазом саднило досадное чувство неловкости.
– Ладно, – улыбнулся Гоша. – Молодца.
Ракитин ничего не имел против. Он ждал.
Внезапно Гоша, воровато оглянувшись на дверь, жарко задышал ему в самое ухо.
– Братуха, выручай. Я вчера соску склеил. Семнадцати нет, представляешь? А жопа на полспины. Короче, сегодня возьмешь мою старуху.
Ракитин опешил.
– Какаю старуху?
– Какую. Какая уж есть. Жену мою возьмешь.
Жену?! Ракитин зарделся.
– Че ты ссышь-то? – Гоша легонько двинул его кулаком. – Ты не ссы, понял?
Ракитин сглотнул и помотал головой. Потом выдавил:
– Там… это… Там было написано… животные… домашние животные…
– Ну ты даешь. – Гоша разочарованно развел руками. – А я тебе дикое предлагаю?
Ракитин горестно вздохнул и протянул руку. Зеленоватые купюры тут же накрыли его ладонь.
– Не забуду, – прошептал Гоша, чмокая в щеку Ракитина.
Минут через двадцать дверь наконец-то открылась, и Ракитин едва не упал. К нему вышла она. Та самая, которая приходила во снах, обжигала и сдирала кожу, а потом весь день он чувствовал на губах вкус ее губ.
Она улыбнулась.
– Вас ведь Вольдемаром зовут? – безумной флейтой прозвучал ее голос.
Ракитин кивнул, нащупывая спиной стену. Вольдемаром. Так звала его мама.
– Прекрасно, – сказала она. – Тогда, Вольдемар, ведите меня.
– Ку-ку… куда? – растерянно прокуковал Ракитин.
– Куда хотите, – улыбнулся ангел.
Они шли по улице, она держала его под руку, и ему казалось, что его ноги не касаются мостовой. Его жесткий локоть упирался в мягкость ее груди. Смерть и нежность витали над головой.
– Ты меня любишь? – спросила она, когда они легли на его рваный матрац.
– Да, – ответил он, и его глаза обожгло.
Она прижалась к нему горячим телом и замерла. И он тоже замер. И все у них соприкасалось. До единого волоска. И это было внепредельно. Не было слов описать это волшебство.
– Ты сильный, – шептала она. – Ты умный. Ты хищный, ты добрый, ласковый и родной. Ты мой тигр, мой воробушек. Сладость моя и гадость. Ты все, что было и не было. В тебе одном сошлись все мои желания. Я хочу раствориться в твоем теле и не умереть. Никогда не умереть.
Ракитин же наоборот мечтал о смерти. Он лежал и призывал ее прийти сейчас же и резануть его своей косой. Все, о чем он не смел мечтать, сбылось. Он вслушивался в ее лепет и таял, млел и плавился.
– Дай мне шанс, – вдруг произнесла она. – Умоляю, один только шанс.
11
– Где она? – Ракитин дрожал от возбуждения и испуга.
– Кто? – не понял Гоша, придерживая рукой рвущегося куда-то в глубину квартиры Ракитина.
– Она! Она! – Ракитин задыхался. – Что ты с ней сделал?
– С кем?
– С женой моей… то есть твоей…
– Ах вот ты о ком. – Гоша вздохнул. – Убил я ее, Вован.
– Как?! – У Ракитина подкосились ноги, и, чтобы не упасть, он ухватился за перила.
Гоша пожал плечами.
– Обыкновенно. Зарезал, как свинью. Даже хрюкнуть не успела.
– Зарезал???
– Ага. Потом отрезал голову, отсек руки и ноги, тело распилил пополам и вынес все это на помойку.
– Ты не человек, – еле слышно произнес убитый его словами Ракитин. – Ты животное.
В полной тишине прошла минута. Гоша с любопытством смотрел на Ракитина.
– Я больше никого выгуливать не буду, – медленно проговорил Ракитин. – Я увольняюсь.
– Да шучу я, Вовчик! Ты что, родной! – Гоша неприятно гоготнул. – Что ж я, живодер какой, женщин потрошить! Спит она, понял? Спит, голубка.
Ракитин недоверчиво смотрел на улыбающегося шутника. Его улыбка дышала смертью. Он чувствовал себя как на американских горках. Тошнота то отступала, то вновь подкатывала к горлу.
– Я пошутил, – засмеялся Гоша. – Это же жена моя, Вовчик! Ты чо! – Он хлопнул Ракитина по плечу и сразу же перешел на деловой тон. – Сегодня два моих товарища ко мне издалека приехали. Город хотят посмотреть. Покажешь?
Ракитин бессильно опустил голову. Ему хотелось блевануть, но было нечем. Вдруг в его памяти нарисовалась картинка: он – пятнадцатилетний – сидит на холодных лестничных ступеньках, и его выворачивает наизнанку. В первый раз после первой пробы алкоголя. Какое прекрасное было время!
На площадку вышли двое в белых плащах. На головах обоих лихо сидели заломленные набок белые береты.
«Пижоны», – устало подумал Ракитин и тяжело поднялся на ноги.
– За мной, – еле слышно сказал он и первым начал спускаться по лестнице.
– Бабки возьмешь? – загремел сверху Гошин голос.
Ракитин махнул рукой. Потом.
Они вышли на улицу, и от солнечного выстрела Ракитина слегка покачнуло. Товарищи тут же бережно взяли его под локти.
– Я сам, – раздраженно отмахнулся Ракитин, и они все вместе направились в сторону Невского проспекта.
– В Эрмитаже бывали? – слегка обернулся он к правому от него.
Тот отрицательно замотал головой.
«Деревня», – подумал про себя Ракитин и сказал вслух:
– И не будете.
Потом, спустя пару минут, чтобы сгладить свою грубость, примирительно предложил:
– Давайте я вас в аптеку свожу. Вот такая аптека!
Потом они, купив по шаверме, сидели в садике на скамейке.
– Эх, братцы, – вытирая рукой губы и поднимая глаза в синее небо, говорил Ракитин. – Знали бы вы, как прекрасно жить, надеясь на чудо. Когда что-то серьезное и мощное ждет впереди! Когда каждый день превращается в упоительный полет. Кто из вас в детстве мечтал стать космонавтом?
Он оглядел присутствующих.
Те тупо жевали.
– Ага. Никто. А я вот мечтал. И сейчас мечтаю. А знаете почему? Не знаете. А я вам скажу. Потому что у меня есть шанс. И у вас он тоже есть. У всех нас есть шанс, его только нужно уметь использовать. А? Чего молчим? Правильно я говорю?
Сидящие по бокам мужчины в белых халатах кивали, и жир тек по их мощным гладко выбритым подбородкам, а из ближайшего поворота уже выворачивала машина. Белый катафалк с большим красным крестом на борту.
12
И тогда, в один момент все поняв, Ракитин побежал. Быстро побежал. В последний раз он так мчался лет двадцать назад, когда опаздывал на свое первое свидание. Тогда он опоздал, и та, которая его ждала, этого ему не простила.
Теперь он не мог опоздать. И не мог позволить себя догнать. Те двое, выплевывая на ходу остатки еды, тяжело дышали ему в затылок.
Ракитин припустил сильнее. Казалось, он не бежал, а летел. Парил над самой землей, не касаясь ее.
Вот остался позади подвал с его старым матрацем, промелькнула вывороченная из земли детская карусель. Вот он обогнал бесстрастного Петруху, дефилирующего уже без коляски. Затем был угол дома, о который тер свой мохнатый бок мишутка. Все это и многое другое оставалось позади, в недалеком и нежном прошлом.
Бегущий Ракитин обернулся. То, что он увидел, заставило его задохнуться, наполняя ужасом горящие легкие. Громко и натужно урча, его нагонял белый катафалк. Он слегка переваливался с боку на бок, словно его нутро раскачивали сумасшедшие пассажиры.
Ракитин поднатужился из последних сил и ворвался на спасительную территорию парка, где он когда-то гулял с Тузиком. Ловко лавируя меж темных стволов, перепрыгивая невысокие кусты, он вдруг понял, что ему сейчас нужно сделать. На бегу вынимая из карманов купюры, Ракитин взмахнул руками, бросая их вверх.
Это был настоящий фейерверк. Два ярких денежных взрыва не только остановили преследование, но и сбили преследователей с ног. А Ракитин уже летел, не в силах остановиться. Нет, он уже не боялся. Никого и ничего. Пролетая мимо водосточной трубы, с которой когда-то сорвал достопамятное объявление, он нашел ее свежевыкрашенной, как глаза ангела, упоительной синевой.
Трубы, зовущей в небо.
«Вот так», – радостно думал Ракитин, улыбаясь какому-то новому чувству. «Вот так», – твердил он про себя, хватая ртом обжигающий воздух свободы и растворяясь в нем без остатка, без единого шанса.
На границе
Зимин сидел на унитазе, приспустив больничные штаны до икр, но все потуги были тщетны – острая боль в паху путала его планы.
Кружилась голова. Три часа назад ему зашили грыжу. Собрав во рту липкую слюну, Зимин с силой выплюнул, стараясь попасть в стоящее возле ног ведро, и промахнулся.
Плевок попал прямо в штаны.
Морщась от досады и боли, он приподнял зад и стал медленно разгибаться.
В коридоре было полутемно – дежурная сестра выключила верхнее освещение, и свет проникал только через единственное окно в торце. Возле окна стояла кровать. На ней, связанный простынями, лежал старик. «Лебовь! Лебовь!» – безостановочно звал он то ли женщину, то ли чувство.
Зимин кое-как доковылял до своей палаты.
– С облегчением? – Вытянувшийся на соседней кровати мужик, похожий на актера Роберта де Ниро, повернулся к нему лицом.
Зимин махнул рукой и осторожно присел на краешек постели.
– Кефир нужен, – подал голос паренек, лежащий напротив. – Кефир слабит.
– Это свежий слабит, – возразил, не глядя на него, де Ниро. – А уже вчерашний – крепит.
– Да ладно, – ухмыльнулся парень. – Кого крепит, а кому днище срывает.
Де Ниро не ответил.
Зимин, помогая себе рукой, занес правую ногу на кровать и, прикусывая губу, очень медленно лег. Анестезия, отступая, оставляла нарастающую с каждой минутой боль.
В палату, негромко брякнув о порог колесами, въехала тележка. На ней, завернутый в одеяло, лежал только что прооперированный. Сестра Ольга и санитарка Света подвезли его вплотную к застеленной свежим бельем кровати.
– Давай. За ноги… Вот так.
Распахнув одеяло, они ловко перекинули голого мужика на постель. Тот застонал.
– Да не кряхти ты, – шикнула на него Света. – С таким инструментом стыдно кряхтеть.
Де Ниро приподнялся на локте.
– А что, девчонки, большой у него, да? – игриво спросил он.
– Нормальный. – Ольга покрыла мужика одеялом.
– Побольше, чем у тебя. – Света, задев стол бедром, выруливала из прохода.
– Так это ж в лежачем состоянии, – хохотнул де Ниро. – А у него сейчас, небось, стоит.
Ничего не ответив, санитарка легко покатила громыхающую тележку из палаты. Белый халат не мог скрыть ее форм.
– Оля, – окликнул Зимин сестру.
– Чего тебе? – остановилась та на пороге.
– Сделай, пожалуйста, обезболивающий.
– Ладно. Подожди немного, – проворчала та и вышла.
Зимин вздохнул и прикрыл глаза. Он догадывался, как это «немного» могло затянуться.
В низу живота снова начались знакомые позывы. «Все не слава богу, – думал Зимин, пытаясь привыкнуть к боли. – Обосраться и не жить».
– Хуй у него большой, – бурчал паренек себе под нос. – Нашел чем хвастать.
– Заткнись, салабон. Заебал, – предупредил де Ниро.
– Сам заткнись.
– Только поправься чуть-чуть. Я с тобой по-другому поговорю.
– Да ладно.
– Без ладно прохладно.
Ольга быстро вошла в палату и, сунув каждому по градуснику, испарилась. Зимин и рта не успел открыть.
«Сука», – тоскливо думал он, с трудом продираясь сквозь заросли боли. Не было сил даже встать. В пах вливали расплавленный свинец, и он по венам и нервам расползался по всему телу. Правая нога уже с полчаса как варилась в кипятке.
Орать было стремно. Стыдно было орать.
Зимин представил, что он лежит на поле боя. Вокруг вперемешку свои с чужими валяются трупы. Бой сместился далеко влево – оттуда доносится канонада, звуки стрельбы и предсмертные вопли. Он лежит и ждет сестру, истекает кровью и глядит в звездное небо. И видит потолок.
– Так, Зимин. – Ольга вытягивает у него из подмышки градусник и всматривается в ртутный столбик. – Сорок. Ну-ка, повернись на бок.
Он из последних сил выворачивает направо таз, и она, приспустив штаны, колет ему сразу два укола. Потом, ухватившись за подмышки, начинает тянуть. Она тянет его, и он слышит, как сестра сопит от натуги, как время от времени из ее горла вырываются тяжелые всхлипы. Зимин рад бы ей помочь, но не может. Он беспомощен, как канат, который тянут с обоих концов. На одной стороне Ольга, на другой – боль. На одной стороне жизнь, на другой…
Он проснулся от крика. Кто-то истошно орал в соседней палате.
Зимин посмотрел на запястье – наручные часы показывали первый час.
В палате горел свет.
– Что случилось? – хотел спросить он, но не успел.
Вошла Ольга. За плечами с двух сторон висели по два калаша.
– Подъем, мальчики. – Обходя кровати, она протянула каждому по автомату. – Сейчас попрут.
– Кто попрет? – Зимин сжал тяжелый автомат, не веря в его настоящность.
Де Ниро передернул затвор.
– Увидишь, – сказал он Зимину и обратился к Ольге. – Патроны, Олечка. В прошлый раз двух рожков не хватило.
Ольга покачала головой.
– Экономьте. Сейчас еще по рожку принесу.
– И гранаты, Оля. – Паренек, зажимая ладонью бок, стоял возле своей кровати.
– Хорошо.
Она почти бегом выскочила из палаты.
Де Ниро посмотрел на мужика, которого привезли последним.
– Я не могу, – предвосхищая его вопрос, сказал тот.
– Нельзя, – сказал де Ниро. – Ну-ка, салабон, помоги ему встать.
Паренек, теперь уже не огрызаясь, повернулся к соседу.
Наконец все были на ногах.
Прибежала Ольга и раздала еще по рожку и по три гранаты. Нижняя пуговица халата была оторвана, но вид ее темных трусиков совсем не возбуждал.
– Все, миленькие, – скороговоркой проговорила она. – Держитесь. А мне еще в третью палату нужно.
– Так, – скомандовал де Ниро, когда Ольга выбежала за дверь. – Стрелять все умеют?
Зимин опустил взгляд на автомат и, так же, как и несколько минут назад это проделал сам де Ниро, лихо передернул затвор. Затем, вспомнив виденное в кино, передвинул предохранитель вниз.
– Прекрасно. – Де Ниро в новой роли чувствовал себя превосходно. – Сдерни с окна занавески, – скомандовал он пареньку.
Тот снова беспрекословно выполнил приказ.
Де Ниро продолжал:
– Они полезут в окна и в дверь, поэтому вы двое, – он кивнул пареньку и его соседу, – отвечаете за окно. Мы, – он глянул на Зимина, – возьмем дверь. Стрелять строго по противнику. Не в молоко. Целиться в верхнюю часть – там убойность в три раза выше. Если ранят – не орать, все равно Ольга прийти не сможет. Ну а если убьют…
Он красноречиво замолчал, оглядывая новоиспеченных бойцов. Зимин вдруг ясно ощутил, что он не чувствует никакой боли.
– А теперь все под кровать! – заорал командир и первый полез выполнять приказание.
Едва Зимин успел улечься на живот, как из соседней палаты снова донесся душераздирающий крик. Да такой, от которого свело желудок. И сразу за ним раздалась первая автоматная очередь.
Зимин, уперевшись плечом в приклад и держа палец на спусковом крючке, не отрывал глаз от дверного проема. Не смея отвлечься, он до боли всматривался в узкий отрезок коридора. Раз, два, три… – почему-то открылся счет в его мозгу. На счете тринадцать в коридоре мелькнула тень.
Зимин нажал на курок.
Вырвавшаяся из автомата очередь оглушила его. Гильзы заскакали по полу.
– Стрелять прицельно! – заорал де Ниро, и его крик потонул в грохоте.
Зазвенело разлетающееся вдребезги стекло окна. Потом все накрыл новый звон – в коридоре разорвалась граната. Снова мелькнула тень. Зимин, стараясь целиться в верхнюю часть неизвестно чего, оглохший, но не напуганный, снова нажал на спуск.
– Умри, пидарасина! – орал напротив паренек, паля как ненормальный и заливая свинцом квадрат окна.
«Придурок, – мелькнуло в голове Зимина, – разве можно так расходовать патроны».
Со своей стороны, помня о том, что их мало, он старался экономить. Стрелял строго по теням, успевая прицеливаться. И даже видел, как от его попаданий разлетались по сторонам темные студенистые ошметки нападающих тварей.
Де Ниро, так же, как и его герой в гангстерских фильмах, был на высоте. Он стрелял одиночными, хладнокровно выцеливая мишени. Когда проем заполнился мраком, он вытянул зубами кольцо и метнул туда гранату. Ослепительный взрыв разметал тьму, и снова стал свет.
Тишина наступила внезапно, словно у всех разом закончились патроны. Зимин огляделся. Де Ниро деловито менял магазин.
Он кивнул Зимину, потом позвал через проход:
– Салабон! Живой?
– Вроде, – дрожащим голосом ответил паренек. Потом добавил: – У меня автомат заклинило.
Де Ниро выглянул из-под кровати. Посмотрел на потолок.
– Две, – сказал он.
– Что? – не понял Зимин.
– Еще две лампы разобьют, – пояснил он, – и нам – пизда.
– Как это?
– Каком кверху. – Потом снова крикнул через проход: – А этот, новенький? Он как?
– Я в порядке, – хрипло отозвался тот. – Я пить хочу.
– Нельзя тебе. Терпи.
Зимин перезарядил автомат. Из соседних палат так же доносились характерные щелчки. Везде готовились к новому отражению.
Вдруг где-то в тишине раздалось знакомое «лебовь». Как пароль и как отзыв одновременно.
«Жив дедуня, – улыбнулся под кроватью Зимин, вдыхая запах пота и гари. – Значит, и мы будем жить».
Со стороны окна ворвался ветер, и в палате в один миг стало темно. Леденящий душу крик распорол тишину так, что, казалось, никакой хирург уже не сможет ее зашить. Впервые с начала боя дикий ужас объял Зимина и сковал с головы до ног, и только указательный палец, повинуясь инстинкту, судорожно дернулся. «Лебовь, лебовь», – стучали в голове заветные слова, в то время как его автомат тараторил свои, – и оба они заговаривали смерть. И никак не могли заговорить…
Зимин очнулся на кровати от ноющей боли в паху. Повернув голову на подушке, он увидел лежащего рядом де Ниро.
Тот тоже открыл глаза.
– Жив? – улыбнулся ему Зимин.
– Жив, – в ответ улыбнулся тот.
В палату с уколами вошла Ольга.
– Доброе утро, – сказала она.
– А где мужик? – спросил паренек, поворачиваясь на бок и оттягивая резинку трусов.
– Увезли его ночью. – Ольга резко вогнала иглу в его задницу. – Сердце не выдержало.
В коридоре ярко горел свет. Ничто не выдавало ночного сражения. Держась за пах, Зимин медленно хромал в сторону туалета. Еще издали он заметил, что кровать у окна была пуста.
Закрывшись в кабинке, он приспустил штаны и сел на унитаз.
Поднатужился, и боль стала невыносима.
Исход
1
Он последний раз глубоко затянулся, и дым потек в легкие. Так в наполненный шприц проникает кровь, чтобы через несколько секунд снова оказаться в венах.
– Значит, решено? – спросил он, давя окурок о дно тяжелой стеклянной пепельницы.
– Решено, – ответила она. И, погодя немного, добавила: – Если ты решил.
Он встал со стула, сунул руки в карманы брюк и не спеша подошел к окну. На улице шел дождь. Стремительные капли сбивали с ветвей последнюю листву. Береза возле их дома сиротела на глазах.
– Ты же уже решил? – в свою очередь спросила она.
– Да. – Ему хватило сил не повысить голос.
Он принял окончательное решение минуту назад, когда понял, что она снова отдает инициативу. В этот раз все будет по-другому.
– Где же ты будешь жить?
Дождь усилился. Казалось, лужа кипит на большом огне.
Он обернулся.
– Не ты, а мы, – твердо произнес, глядя на ее неясный в полумраке кухни силуэт. – По-моему, это обговорено нами изначально.
– Нет, – слабо выдохнула она.
– Да, – возразил он и сжал ладони в кулаки, отчего карманы оттопырились. – Одного из них я заберу с собой.
Словно отгораживаясь от его слов, она сделала неловкое движение, и пепельница, с неприятным шумом проскользив по столу, застыла на самом краю, на треть зависнув над бездной.
– Осторожней, – предупредил он.
– Плевать, – резко ответила она и мотнула головой так, что на миг ощетинились ее длинные волосы. – Ты не сможешь это сделать.
Он покачал головой.
– Я смогу.
– Я тебе не позволю. Я не отдам тебе ни одного.
– Отдашь. Тебя заставят. Этот пункт прописан в брачном договоре.
– Плевала я на договор.
Он вздохнул и пошел на нее. Дойдя до стола, вынул правую руку из кармана. Поправил пепельницу.
Она заплакала.
2
В конце концов она успокоилась. Наверное, поняла, что на этот раз слезы не помогут. Он был неумолим. Почему он не был таким раньше, когда она его еще любила?
– Ну что, я звоню своему адвокату?
Она усмехнулась, глядя на него из-под припухших век.
– Нашему адвокату, ты хотел сказать.
– Теперь только моему, – улыбнулся он одними губами. – Тебе придется обзавестись своим. Если ты еще им не обзавелась, как многими другими.
Это был не намек. Это было утверждение. И оно было неголословным. Его обступали факты, поддерживая и тесня.
– Хорошо, – наконец, после долгой паузы, сказала она. – Ты знаешь, что я не выношу шума.
– Ты не можешь его себе позволить, – возразил он, закуривая новую сигарету.
– Не могу, – согласилась она. – И ты этим пользуешься.
– Я хочу забрать с собой одного из моих сыновей, только и всего.
– Зачем?
Он с удивлением посмотрел на нее.
– Что значит зачем? Глупый вопрос.
Он немного смешался, и она вдруг женским нутром поняла, что нащупала его мягкое место, за которым пряталась неуверенность.
– Нет, погоди. Ответь мне на этот вопрос – и все. Если мне понравится ответ, я соглашусь.
Он покачал головой, показывая ей, насколько она не понимает, что он не шутит и пойдет до конца.
– Ну? Я жду, милый.
Это прозвучало оскорбительно. Он встал, обогнул стол и, не вынимая сигареты изо рта, влепил ей тяжелую пощечину.
3
Наутро он уезжал вместе со старшим сыном. Сыну было одиннадцать, и его сонное лицо не выражало ничего, кроме недовольства. Оно напоминало ему лицо жены, когда она обижалась на него и целыми днями хранила тягучее молчание.
Целуя сына на прощание, она не плакала. Да она и не прощалась с ним навсегда, потому что жить они собирались в пустом родительском доме в сорока километрах от их городской квартиры. «При желании ты можешь видеть его каждую неделю, – сказал он, когда монетка упала на орла. – Звони, и никаких вопросов не возникнет».
Младший сын безмятежно сопел в своей кровати. Глядя на него, он подумал, что, конечно, было бы правильнее забрать младшего, но раз жребий распорядился иначе, значит, так решила судьба.
– А мама с нами не поедет? – Сын посмотрел на него своими большими выразительными глазами, когда они тронулись.
– Нет, – только и ответил он, с неприязнью отмечая про себя, что у старшего глаза его бывшей жены.
До этого момента он ни разу не замечал этого сходства.
От испытанного удовлетворения не осталось и следа. Вроде все прошло так, как он задумал, но что-то мешало ему сосредоточиться на главном.
Дождь закончился. Машина мчалась по шоссе, с шумом рассекая натрое лужи и плывущие в них грязные облака. В поселке, где их ждал дом, имелась средняя школа, и теперь ему нужно было устроить туда сына. Машина неслась вперед, в голову влетали разные мысли и, сталкиваясь, распадались на неравные, вырванные из контекста отрезки.
Они уже подъезжали к дому, когда он услышал следующее:
– Я хочу домой, к маме.
4
Сын болел уже третий день. У него держалась высокая температура, его лихорадило. Ребенок бредил.
Все время звал маму.
На мальчика было страшно смотреть, и у него сжималось сердце, когда после третьей бессонной ночи он вглядывался в знакомое, но теперь ускользающее от него лицо сына.
– Никакого воспалительного процесса я не нахожу, – покачал головой седой доктор, вытирая руки белым вафельным полотенцем. – Причина болезни кроется в другом.
– В чем причина, доктор? – Он полез в карман, вытаскивая сложенные вдвое купюры. – Помогите, прошу вас.
– Я врач. – Старик, не обращая внимания на деньги, отвел его протянутую руку. – Я врач, а не психиатр. В любом случае не мешает сдать анализы. Кровь, мочу, флюорографию, кардиограмму. Энцефалограмму. Мать у него есть?
Он смутился, не зная, как ответить.
Доктор взглянул на него поверх очков и, покачав головой, стал одеваться.
– Рецепт на столе, если будет хуже, звоните в неотложку, – выходя за дверь, произнес он. – Завтра до обеда зайду к вам снова. Выздоравливайте.
Он закрыл за стариком дверь.
– Мама, – раздалось за его спиной.
Сын стоял босиком на холодном полу.
– Это мама ушла? – спросил сын, еле шевеля воспаленными губами.
Он подхватил ребенка на руки и понес в кровать, прижимая к груди горячее тело. «Зачем? – вспомнил он слова жены. – Что ты будешь с ним делать?»
Да-да, он ошибся. Судьба рассудила неправильно. Нужно было взять другого ребенка. Младшего, который был похож на него как две капли воды. Зачем он взял этого? Зачем? Он же ее продолжение, он несет в себе ее начало. Как же он не понял этого сразу.
– Сейчас-сейчас, – шептал, укладывая в постель больного ребенка. – Сейчас-сейчас, – приговаривал, как в бреду, накручивая диск телефона.
– Алло, нам нужно встретиться, – заговорил он в трубку, как только она ответила. – Нам нужно обменять детей… Что?.. Да-да, это необходимо, поверь… Я потом все объясню… Да, потом… При встрече… Давай у кафе на двадцать шестом километре… Выезжай срочно… Срочно, говорю, слышишь? Прямо сейчас!
5
Обмен произошел быстро, как будто незнакомые люди поменялись перепутанными ранее портфелями. Едва миновав первый поворот, он остановил машину. Рядом с ним сидел младший сын.
Он протянул руку и взъерошил его непослушную шевелюру.
– Папа, – выдохнул сын и потянулся к нему.
Он крепко обнял малыша и вдруг почувствовал себя таким предельно одиноким, словно уже переступил невидимую грань. Слезы выступили на глазах и потекли по небритым щекам.
– Папа…
– Сейчас поедем, – глотая соленую влагу, ответил он.
Благословение
День стоял жаркий. Я сидел у открытого окна, закинув ноги на подоконник, и пил пиво. Жена с детьми отдыхали в лагере – взявшись за руки, они ходили по лесу, а я в это время банально сосал прямо из горлышка.
Я допивал третью бутылку. Допивал и одновременно уговаривал себя поднять зад и пересесть к компьютеру. На счет раз я должен был вскочить со стула, на счет два…
Допив бутылку, я тут же открыл новую. На счет раз.
– Так ты никогда, слышишь, никогда не станешь писателем, – произнес я вслух.
Или… Стоп.
Кто это сейчас сказал? Оглянувшись, я увидел себя в зеркале платяного шкафа. Там, внутри, в шкафу, я сидел, раскачивался на задних ножках стула и смотрел на самого себя.
Я успокоился, потому что мой вид был не страшен. Я вообще был абсолютно здоров и очень даже нормален. В то же время последнее обстоятельство меня немного беспокоило. Я был уверен, что, будучи нормальным, я не смогу хорошо писать. Мне нужно было как-то замутировать не в лучшую сторону. Как-то отличиться, заляпаться в чем-то.
Хотя бы пузо отрастить, что ли.
Я вспомнил Достоевского, спустившегося в ад за Свидригайловым. Или за Смердяковым, какая разница. Может, он за ними обоими туда спускался. Не в этом дело.
Я сделал большой глоток и задумался. Я думал, что вот, спускаясь в ад и потом топая оттуда наверх, он же не мог не замараться. Что там у него было под ногами? Ведь он наверняка ботиночки свои зафаршмачил, а? И ад вошел в него через эту грязь, впитался в него пылью огненной пустоши. И значит, решившись вытащить оттуда своего будущего проклятого персонажа, он на своих плечах вынес частичку этого ада. И сам стал его воплощением.
Эта мысль была достойна пары глотков. Пары хороших безоглядных глотков.
У каждого свой ад, сказал однажды один писатель.
Рай открыт для всех, сказал другой.
Первым был Бук, второго я тоже знал. Я мог принять эти слова на веру, а мог не поверить ни одной букве. Чтобы как-то возразить или же согласиться, я должен был выдать миру свою версию. Свой, так сказать, хит.
Я сидел, пил пиво, потел и думал…
Звук, который донесся до моего слуха, был странен, как гудок паровоза в консервной банке.
Я поднял глаза и увидел Карлсона. Он приземлялся на мой подоконник. За его спиной работал пропеллер. Посадку давай! – вспомнилось из далекого детства.
– Варенье есть? – спросил мультяшный герой.
– Только пиво, – ошарашенно ответил я.
Карлсон махнул пухлой ручкой:
– Хуй с ним – давай пиво.
Он был похож на безумного лилипута, сбежавшего из психушки и приделавшего на спину вентилятор. Я протянул ему бутылку, и он в три глотка добил ее содержимое.
– Короче, – проговорил Карлсон, провожая взглядом бутылку, – я за тобой.
Мне вспомнился анекдот про канарейку и ее маленькую зеленую смерть. Во рту пересохло.
– А ты кто?
– Я, блять, Вергилий, – сказал он.
– Вергилий? – переспросил я.
– Ну, – подтвердил Карлсон. – Готов спуститься в ад?
Так, допрыгался, – мелькнуло в моей голове.
– Прямо в самый ад? – спросил я.
Карлсон важно кивнул.
Если это была белая горячка, то выглядела она вполне себе ничего – со мной случались вещи и пострашнее.
– Но почему в ад? – Я пытался потянуть время в надежде, что наваждению не хватит воздуха, и оно задохнется. – Мне нужно к хорошим людям.
Карлсон усмехнулся.
– Все хорошие люди – там, – он показал пальцем туда, куда улетела пустая бутылка.
Верил ли я ему? А что, у меня был выбор?
– Я бы хотел найти Бука. Он там?
– Спрашиваешь, – хмыкнул Карлсон. – Они все там.
– Они? – переспросил я.
Вместо ответа он вытянул ножку, ткнул меня ботинком в грудь, и я вместе со стулом грохнулся на спину…
Казалось, ничего не произошло. Я шел по коридору средней школы № 30, и за те пятнадцать лет, пролетевших с тех пор, как я ее закончил, не изменилось ничего.
Карлсон-блять-Вергилий семенил рядом. Он почему-то не летел, видимо приберегая патроны на крайний случай.
В школьном коридоре было тихо, и звук наших шагов гулко бился о стены. Ярко горели лампы на потолке. За окнами была ночь.
Мы здесь одни? – хотел спросить я у своего провожатого, но не смог вымолвить ни слова.
Такое впечатление, что у меня не было рта. Подняв руку, я дотронулся до своих сжатых губ.
Пройдя коридор, мы свернули направо и оказались на лестнице. Карлсон резво перебирал своими заготовками, словно опаздывал на урок. Какого черта мы здесь делаем? – болталось в моей голове. Я, конечно, не думал, что мы сейчас в аду (все-таки я уважал ад, чтобы так его себе представлять), но, может быть, в туалете был какой-нибудь унитаз, всасывающий в его зловонные недра, – как знать?
Поднявшись на второй этаж, мы прошли мимо колонн небольшого холла и свернули налево. Теперь-то я понял, куда вел меня мой проводник. Мы подходили к двери моего класса.
– Подожди здесь, – шепнул Карлсон, затем поплевал на ладошку и, потянув ручку на себя, открыл дверь.
В образовавшемся проеме я увидел то, что происходило внутри. За партами сидели люди. Они все что-то писали. За первой партой в ближайшем к двери ряду восседал бородатый мужик и, склонив голову набок, строчил как угорелый, судорожно сжимая в руке шариковую ручку. Это был Достоевский.
Желая удостовериться, я нагнулся, пытаясь рассмотреть хоть что-то в замочную скважину, но тут же отшатнулся. Дверная ручка была раскалена, от нее шел жар.
Если тут был Достоевский, то вполне мог оказаться и Бук. Что я скажу ему, когда он выйдет?
Карлсона долго не было. Я подумал, что, может быть, и его, усадив за парту, заставили что-то писать. Что они все там пишут? Блядь, что мог писать Достоевский? Или Бук, если он действительно был там?
Наконец дверь отворилась, и в коридор вышел мой провожатый. Парень с пропеллером был один. Он кивнул мне и направился в туалет. Я поплелся за ним.
Прежде всего он крепко выссался.
Я стоял сзади и ждал, пока он закончит.
– Ну что, – сказал он мне, застегивая ширинку. – Нет твоего Бука. Сказали, что он сегодня в раю.
– В раю? – Господи, я мог говорить! – А где мы сейчас?
– В геенне огненной, – ответил Карлсон, вытирая о штаны пальцы.
– Понятно. А что там делают все эти люди?
В первую очередь я, конечно же, имел в виду нашего великого классика.
– Пишут.
– Пишут что?
– Да что угодно, – пожал плечами Карлсон. – Вот ты, например, тоже ведь пишешь.
Да, но я писал всякую хуйню. А вот…
– А их кто-нибудь читает? – задал я следующий вопрос.
– Нет, – мотнул башкой Карлсон.
– Тогда нахуя они пишут?! – не выдержал я.
– Это же ад, парень! – Карлсон насмешливо смотрел на меня.
Я присел на унитаз, а он продолжил:
– Мне сказали, что Бук сегодня в раю. Можно, конечно, проверить, но я уверен на сто процентов, что его там тоже нет.
– Где же он может быть? – устало вымолвил я, просто чтобы не молчать.
– Откуда я знаю. – Карлсон развел руками. – Где угодно. Он любит филонить. Может быть…
Тут он подозрительно посмотрел на меня и докончил:
– Может быть, ты и есть Бук. А, кстати, зачем он тебе?
Мне не хотелось распространяться на эту тему.
Я пожал плечами.
– И все же? – не отставал он.
– Благословение хочу у него испросить, – наконец выдавил я.
– Испросить, значит. – Карлсон тяжело вздохнул. – Да, блядь, тяжелый случай…
Мы еще немного побыли в тишине.
– Ну что, в рай? – взглянул на меня поедатель плюшек.
– А это далеко?
– Да нет.
Карлсон встал, поднатужился и вдруг начал пухнуть. Став необъятным, он взял меня за руку и легко забросил на спину. Затем включил мотор, и я быстро-быстро завертелся, задыхаясь и ловя ртом воздух.
Рай был как ад, один в один, только стены были выкрашены не коричневой, а голубой краской, да за окном было ослепительно светло. Мы подлетели к знакомой двери (вот так вот – здесь он летал). Пока его не было, я ждал, прислонясь спиной к стенке.
Вдруг из-за угла вышел пацан лет четырнадцати. Он шел руки в карманах, чуть ли не посвистывал. Проходя мимо меня, он тормознул.
– Курить есть? – спросил пацан.
Я помотал головой. Тот нагло меня разглядывал. Потом, не найдя во мне ничего интересного, продолжил свой путь до туалета. Скрипнула дверь, и он скрылся из вида.
Кто это был? – гадал я. Рембо? Может, молодой Рабле?
Карлсон вылетел из класса, будто его выкинули за шкирку. Он снова был один.
– Нет? – сказал я.
Он помотал головой и щелкнул языком. У него были замашки продавца арбузов с овощного рынка…
Мы прощались с ним на набережной.
Стояла ночь. В свете фонарей мирно поблескивала вода.
– Ты сейчас куда? – спросил я.
Он махнул рукой в темень.
– Меня ждут, – сказал он.
Да, я это знал. Его действительно ждали.
Куда за ним спускалась Астрид Линдгрен? – думал я, идя по улице. Не обязательно в ад, но ведь откуда-то она должна была его вытащить.
На углу я заметил светящуюся вывеску ночного кафе. Мне нужно было выпить.
Как только я вошел внутрь, сразу увидел его.
Бук сидел у окна, пил пиво из высокого фужера и хрустел чипсами.
Вид у него был довольный.
Я взял пива и подвалил к нему.
– Привет, – сказал я, устраиваясь напротив.
Он мельком глянул на меня. Ты кто такой, хуйло из табакерки? – прочитал я в его глазах.
Мне было все равно, что он думал обо мне, потому что сегодня я видел ад и рай и они ничем меня не согрели.
Я начал говорить.
– Слушай, – сказал я, – Хэнк. Ты можешь думать обо мне все что угодно. Мне плевать. Я долго тебя искал, и вот что хочу тебе сказать. Ты филон – Хэнк. Самый настоящий филон. Когда там все остальные загибаются, ты преспокойно сидишь тут себе и глушишь пиво. Ты филон, но этим самым ты очень мне нравишься. Этим самым ты даешь мне надежду, понимаешь?
Понимал ли он? Во всяком случае, он смотрел на меня время от времени. Поглядывал как на идиота.
– А теперь, – продолжил я. – Дай мне благословение. Прошу тебя, маленькое короткое благословение.
Он смотрел, и в его испитом старческом лице я видел свое лицо.
Потом он взял в руки фужер и, не сводя с меня глаз, сделал большой глоток.
Затем открыл рот.
Из его рта посыпались буквы. Маленькие черные буковки сыпались из его рта.
Бук – буковки. Это было обычно, почти банально.
Затем его буквально вывернуло – он начал блевать. Буквы из его рта перепачкали весь стол и кое-где попали на меня. Стояла ужасная вонь.
Это было его благословением. Чем же еще это могло быть?
– Спасибо, – сказал я, вставая из-за стола.
К нам через зал с перекошенным от злобы лицом спешил бармен…
Наутро я наконец-то сел за комп.
Левый глаз болел и вообще плохо открывался.
Посреди писанины зазвонил мобильный. Я взял трубку. Это была жена.
– Привет, – сказала она. – Как твои дела? У нас все хорошо. Хочешь поговорить с детьми?
– Давай, – сказал я.
Трубку взял младший.
– Мне здесь нравится, – сказал он. – А Темке – нет.
– Хорошо, – сказал я.
– Мы, наверное, вернемся скоро, – сказала жена, снова беря трубку.
– Между раем и адом нет выбора, – вдруг сказал я.
– Что? – спросила она.
– Ничего, – ответил я.
Убей в себе рыбу
Хочется дойти до сути вещей, проникнуть в их глубину.
– Ты ж рыбак, так? – говорю я.
– И что дальше? – Женя не смотрит на меня, он занят.
– Какую самую большую рыбу ты поймал?
Мой напарник работает шуруповертом, ласковое прозвище «шурик», – металлический крепеж его стараниями с противным скрипом входит в дерево.
– Щуку – три восемьсот.
– На живца?
– На блесну.
– Нуууу, – тяну я окончание, делая вид, что разочарован.
– Что б ты понимал. – Женя тоже кривится, но презрительно.
Мы словно два актера на сцене, у каждого своя роль. Я играю, он подыгрывает. Зрителей нет, но нас это мало колышет. Мы поборники чистого искусства.
– Если бы на живца, – продолжаю я подкалывать.
– Много ты в этом понимаешь! – повторяет он.
– Ни черта. Научи меня рыбачить.
– Давай еще. – Не отвечая, он протягивает руку в перчатке, и я вкладываю в нее оцинкованный шуруп с шестигранной головкой.
Брезентовая ткань перчатки задубела, Женя не успевает зажать шуруп. Он скользит по скату и, пролетев с десяток метров, исчезает в снегу.
– Сорвалась рыбка, – говорю я.
– Мы так весь крепеж похерим, – беспокоится мой напарник. – Будем потом в снегу ковыряться.
– Так ты ж держи. – Я лезу в карман куртки за новым шурупом. Вынимаю все, что есть. – На, чтоб больше не передавать.
Вся горсть весело звенит по крыше. Для аплодисментов это жидковато, скорее, напоминает зубовный скрежет.
Женя изумленно глядит на меня.
– Тихо, спокойно, – предупреждаю я. – Только не ори.
Ухватившись за привязанную к кирпичной трубе веревку, я начинаю спускаться по скату. Перебирая руками, сползаю вниз по оцинкованным листам, к самому краю, куда прислонен конец деревянной лестницы. Кровля гладкая, только торчат крепежные головки.
Ногой нащупываю верхнюю перекладину. Затем следующую.
– Женя! – кричу я наверх.
Из-за конька со стороны противоположного ската появляется голова в зеленой вязаной шапке.
– Ну?
Я отпускаю веревку и перехватываюсь за лестницу. Мне хочется сказать ему что-то ободряющее, но я не нахожу нужных слов.
– Держись, – говорю я.
– Давай быстрее, – просит он. – Холодно тут сидеть.
Да, холодно, это правда. Мороз градусов за двадцать. Мы тут пятый день. Сегодня должны закончить, и завтра – домой. Оттого у меня прекрасное настроение, хотя я замерз не меньше Жени.
Я оббегаю дом, отхожу на несколько метров, чтобы скат открылся мне весь.
Женя сидит на самом верху, на маленьком прямоугольном островке обрешетки. Осталось положить последний лист, чтобы ее закрыть.
– Красота, – говорю я, любуясь ровными кровельными рядами.
Ниже ярко горят гроздья рябины – единственное деревце, которое удалось сберечь вблизи строительства.
– Ну, чего ты там вылупился? – кричит Женя. – Тащи крепеж!
Он заикается, но когда кричит, это не заметно.
Я захожу в баньку, где мы живем, и шарю под полком в поисках крепежа. В маленьком помещении натоплено, ярко горит электрический свет. Не найдя ничего похожего, я снова выхожу на мороз.
– Нету там крепежа! – кричу я Жене.
– Не может быть!
– Может!
– Тогда ищи там, куда уронил! – взрывается он.
Я уронил, ага. Вот сволочь. Умеет все вывернуть наизнанку. Так, спокойно. Примеряясь взглядом, я подхожу к дому.
Снег возле стены утоптан, везде разбросан разный строительный хлам. Попробуй найди тут хоть что-нибудь.
– Ну что? – Женя, похоже, и правда замерз.
– Трех хватит? – Я нахожу только три шурупа. Остальные куда-то сгинули.
– Четыре! Как минимум!
Больше нет. Хватит ему трех! Но, зная Женю, я шарю по карманам и нахожу еще один. Последний, контрольный, пиф-паф ему в голову!
Обогнув дом, подхожу к лестнице. Деревянные перекладины скрипят под моим весом. Женя тяжелее меня, под ним они стонут. Забравшись наверх, я хватаюсь за веревку и встаю на скат. Перехватывая руками, делаю шажок и поскальзываюсь.
Сбитая моей ногой лестница исчезает из поля видимости. Как будто ее не было.
Ошеломленный случившимся, я добираюсь до конька.
– Принес?
Женя аккуратно принимает у меня крепеж, прячет в карман. Затем вытягивает из-под обрешетки последний лист. Выгибаясь, металл издает клекот гусиного косяка, словно прощаясь с вольной жизнью.
Надо ему сказать о лестнице, но я почему-то молчу. Мне не хочется сейчас портить себе настроение. Это глупо, но не в этом ли желании проявляется моя суть?
Женя обвязывается веревкой и спускается ниже, выравнивая лист по ряду. Я рулю, сидя на коньке.
– Как там у тебя? – спрашивает он.
– Нормально, – отвечаю я.
– Тогда держи.
Я держу. Женя вгоняет шурупы.
– Ну, вот и все. – Приторочив к поясу инструмент, он ползет по веревке ко мне.
Если бы.
– Женя, – говорю я. – Лестницы нет.
– Как нет? А где она?
– Упала.
Он делает резкое движение, и шуруповерт срывается с пояса. Нехотя едет вниз с противным звуком, потом бесшумно исчезает.
– Бляяяяяять! – кричим мы будто ошпаренные, проявляя завидное взаимопонимание.
Сейчас начнется!
Садоводство, середина декабря. Вокруг ни души – елки, сосны и снег. Много снега, много елок. Над головой – небо, похожее на замерзшую грязь. До земли – метров двенадцать. Мы на вершине этого затерянного мирка.
Женя выпаливает в морозный воздух целую тираду, но если опустить набор матерных выражений, то от нее останется лишь пара невнятных предложений. В основном касающихся моей персоны.
– Ну не расстраивайся, – пытаюсь я его успокоить. – Что такого страшного произошло?
– Что произошло?! – Он таращит глаза и вдруг начинает давиться словами.
Его лицо краснеет, он становится похож на большую рыбину, вытащенную на берег. И до меня доходит безвыходность ситуации.
Если разложить по пунктам:
1) мы не можем спуститься по приставной лестнице, потому что она упала;
2) лестница есть в доме, но нам туда не попасть;
3) у нас нет шуруповерта, который необходим, чтобы открутить лист и проникнуть внутрь;
4) темнеет;
5) теплее не становится, – то получается: мы в ловушке.
– Ты во всем виноват! – К Жене возвращается способность говорить.
Я не спорю, хотя и не совсем с этим согласен. Во-первых, не во всем. Во-вторых, проще обвинить кого-то одного вместо того, чтобы разделить вину. Я тоже могу сослаться на скользкую кровлю, например. На изготовителей, заказчика, хозяина участка, наконец. Только начни искать крайнего – и сразу появится масса вариантов.
– Что будем делать? – спрашиваю я.
Женя не отвечает, да я и не жду ответа. Единственное, что нам остается – прыгать вниз.
– Ноги поломаем или, еще хуже, свернем шеи, – возражает напарник.
Это правда. Зато другой спустится нормально.
– Каким это образом? Если первый покалечится, второй так и останется сидеть на крыше.
И тут он прав.
– А если спуститься по веревке? – снова предлагаю я.
Женя думает, потом мотает головой.
– Не хватит. У нас в запасе метров шесть, а это только до края ската.
Мне опять нечего возразить. Если же спускаться со стороны фронтона, то там еще больше высоты. Сами фронтоны глухие, а до окон второго этажа – метров пять. Плюс те же пять метров от трубы до края конька. Труба расположена ровно посередине – как математическая насмешка над альтернативой.
Меня начинает пробирать мороз. Он старается вовсю, будто хочет дойти до самой глубины моей сути. Скоро стемнеет, и тогда ему на подмогу придет кромешный мрак. Взявшись за дело, они быстро разберутся, из чего мы сделаны. Быстро поймут, что, кроме жалкой трясущейся плоти, внутри нас ничего нет.
Женя берет в руки веревку.
– Ты куда? – В мой голос пробивается дрожь.
– Посмотрю, что там, – отвечает он так, словно речь идет о неведомом, о сокрытом.
– Только, пожалуйста, не прыгай, – прошу я его, глядя, как он по веревке медленно скользит по скату. Мне страшно оставаться одному. Мы находимся в нелегком положении, но мысль о том, что может быть еще хуже, вселяет ужас.
Женя на самом краю встает на колени и, выгибаясь, смотрит за спину вниз.
– Я вижу шурик! – радостно кричит он. – Висит на рябине, родненький!
Вот это новость! Но как же его достать? Однако мне уже передается его возбуждение.
Забравшись на конек, Женя пробирается к трубе, отвязывает веревку. Потом снова возится, пыхтит, и вот уже в его руках кусок проволоки, которой мы крепили металлический профиль. Женя складывает ее вдвое, скручивает и выгибает в форме крючка. Затем продевает веревку, и снасть готова.
– Ты хочешь его выловить? – с сомнением спрашиваю я.
– А ты что предлагаешь? – последнее слово дается ему с трудом – он снова начинает заикаться.
– Разве хватит веревки? – продолжаю я в том же духе.
Женя смотрит на меня. Нос от мороза посинел, на его кончике балансирует мутная капля.
– Перегнешься через конек и возьмешь меня за ноги, – говорит он, глотая гласные. – Так мы выиграем пару метров.
Слушая его, я представляю конструкцию и отрицательно мотаю головой.
– Даже не думай, что я соглашусь!
– У нас нет выхода. – Он, как лассо, наматывает веревку на локоть.
– Даже не думай, – повторяю я.
Женя опускает руки.
– Ну хорошо. Тогда давай отморозим себе яйца. Давай заледенеем на этой ебаной крыше!
– Зато я не буду виновен в твоей смерти.
– Ты уже виноват в том, что сейчас происходит!
Опять он за свое. Ну что ж, делать нечего…
– Ладно, – соглашаюсь я и тут же выставляю свое условие.
Держать будет он, так будет справедливее. Женя недовольно качает головой.
На том и решаем. Но сначала я должен посмотреть, как висит шурик. Мы снова перевязываем веревку, и теперь настает моя очередь.
В потемках снег на земле кажется близким, и у меня возникает непреодолимое желание, разжав пальцы, спрыгнуть вниз и враз разделаться со всем этим. В то же время мне вдруг кажется, что даже если все пройдет удачно, кошмар не закончится. Начнется другой, пострашнее этого, из которого уже не выберешься.
Шурик висит на ветке, застряв в ее рогатке. До него метра два. Я прикидываю, куда и как мне бросать, чтобы попытаться снять его с дерева, но, честно говоря, почти не верю в успех. Эта затея кажется провальной, стоит только представить мои дальнейшие манипуляции.
Никогда мне не везло с рыбной ловлей. В детстве отец иногда брал меня поудить – сам он был заядлым рыболовом. Отец настраивал снасти себе и мне, мы забрасывали лески в воду, и начиналась потеха. У него клевало, у меня нет. Мы менялись местами, удилишками, головными уборами – ничего не помогало. Он тянул одну за другой – я тоскливо глядел на неподвижный поплавок. В этом мог быть как знак ущербности, так и избранности. Отец поглядывал на меня сочувственно и с некоторой досадой. Я понимал его. Мне хотелось плакать от обиды, что я такой.
Как некстати приходят эти воспоминания! Там, на берегу тихой реки, я был обласкан солнцем и родительским вниманием, а здесь мороз уже сковал меня с ног до головы. Но на глазах – те же слезы.
Первый же заброс показывает, насколько я неопытен в этих делах. К тому же, когда я выбираю веревку, крючок цепляется за металлический край.
– Ну что там? – хрипит Женя, вцепившись в мои ноги.
Понятия не имею, как я буду вытягивать шурик на крышу, даже если мне и удастся его зацепить. Но я говорю:
– Все нормально.
Женя кряхтит, крепче сжимая меня под икрами.
Я снова забрасываю. Потом еще раз. И еще.
На шестой или седьмой раз мне удается что-то там зацепить.
– Клюнуло, – говорю я.
– Что? – отзывается Женя сверху.
– Клюнуло, говорю! – Я легонько натягиваю веревку.
– Погоди, не торопись! – Он вдруг ослабляет хватку, и меня охватывает ужас.
– Держи! – ору я.
Он снова сжимает пальцы.
– Держу, не бойся. Ты полегоньку выбирай. Не дергай, иначе сорвется.
– Ты смотри, чтобы я не сорвался! Это главное, что должно сейчас тебя волновать.
– Ладно, ладно. Давай, тяни.
Я аккуратно начинаю подтягивать. Вот ведь как: впервые в жизни у меня клюнуло, я ощущаю приятную тяжесть, как натягивается моя леса. Меня охватывает подобие азарта.
– Только не упусти, – бормочет Женя, с силой сжимая мои ноги.
Что там происходит внизу, я не вижу. Только чувствую – что-то происходит. До сих пор не поймавший ни одной рыбешки, я понимаю, что первая – самая важная.
Это похоже на наваждение, и оно заканчивается так же внезапно, как и появилось. До меня доносится слабый звук, очень похожий на тихий всплеск воды. Веревка ослабевает.
– Что? – глухо спрашивает Женя.
У него какой-то безжизненный голос.
– Держи меня. – Мне кажется, что он сейчас легко может меня отпустить.
– Сорвалось?
– Пожалуйста, вытяни меня, – прошу я.
– Сорвалось? – повторяет он вопрос.
– Вытяни! – не выдержав, ору я, упираясь ладонями в металл, и выпускаю веревку.
Она медленно, как змея, ползет по скату и исчезает…
Я не знаю, сколько времени мы уже тут сидим. Время остановилось. Нет ничего, кроме тьмы и нечеловеческого холода. Если еще недавно вокруг был целый мир, то теперь он исчез. Мы летим в абсолютной пустоте – куда, непонятно. И если нас никто не ждет – каков смысл полета?
Самое время подумать о Боге. Позвать его, например. Когда звать больше некого, зовут Его.
– Женя, – окликаю я напарника.
Он сидит метрах в трех от меня – неподвижно, скованный немотой. Кажется, он не слышит.
– Живой? – повышаю я голос.
– Чего тебе? – отзывается Женя.
Я хочу спросить у него, верит ли он в Бога. Знает ли он молитвы?
И тут меня подбрасывает. Мы знакомы лет восемь, а я ведь ничего о нем не знаю!
А что я знаю о себе? Верю ли я сам?
Я помнил «Отче наш» наизусть, но, кажется, никогда не произносил молитву как нужно. Выучил однажды, чтобы просто знать, но до сих пор у меня не было возможности обратиться непосредственно к Нему.
Я напрягаю память, вспоминая слова. Потом начинаю про себя:
Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли…
Женя начинает шевелиться, как Будда, выходящий из нирваны.
– Я прыгну, – вдруг говорит он.
– Что?
– Больше ничего не остается.
Я ошеломлен таким действием моей молитвы.
– Ты с ума сошел! – едва не ору я. – Ты не сделаешь этого!
– Сделаю, – спокойно отвечает он.
– Подожди, подожди, – я почти умоляю.
Больше не знаю, что сказать. Мне нужно что-то сказать, чтобы отговорить, но я не могу сосредоточиться.
– Нечего ждать. С каждой минутой мы замерзаем все больше.
– Нет!
Женя не отвечает. Я вижу, как он готовится съехать вниз. Вытягивается в полный рост ногами вниз, держась на вытянутых руках за край конька. Шумно дышит.
– Сейчас приедет хозяин! – кричу я, боясь, что он разожмет пальцы, как только я начну приближаться к нему. – Я знаю, поверь мне, машина уже едет!
– Если что-нибудь случится, ты следующий, – говорит Женя и начинает съезжать вниз.
«Господи!» – ужасаюсь я и неожиданно для себя начинаю бормотать вслух:
– Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь. И остави нам долги наша…
Сползая вниз, Женя цепляется поясом за головки шурупов. Чертыхаясь, возится с ними.
– Якоже и мы оставляем должникам нашим…
Напарник кряхтит уже у самого края.
– И не введи нас во искушение, но избави от лукавого…
Затем я слышу крик и звук мотора.
Или мне кажется, что я это слышу.
Ночь стоит такая морозная и такая пустая.
Аминь.
Брейгель. Свет. Время
Брейгель
Недавно Мара придумал аналог контрастного душа в условиях деревенской зимней жизни.
Он подкладывал в печь брикеты (в эту зиму Мара покупал только их, потому что они легко разгорались и температура их горения была выше, чем от поленьев), затем раздевался догола и становился вплотную к стеклянной дверце, за которой бушевало пламя. Жар тут же набрасывался на обнаженное тело, начинал его утюжить, и Мара вынужден был вертеться, подставляя то спину, то живот, то бока. Затем, когда терпеть уже не было сил, он быстро выходил из комнаты и, пройдя веранду, оказывался на крыльце.
Его встречало морозное утро или морозный день, в зависимости от того, какое время суток стояло на дворе. Или вечер, и тогда было темно, но не так, как перед рассветом, а скорее как глубокой ночью.
Совсем недавно он увидел картину Питера Брейгеля «Охотники на снегу». Конечно, он был знаком с нею и раньше, но именно сейчас, в этом январе, она заинтересовала Мару так сильно, что он целых два часа не мог оторвать от нее взгляда.
Фигурки охотников на переднем плане были напряжены, они подались вперед, словно несли на плечах тяжесть. На ветках деревьев сидели вороны, сорока летела с какой-то вестью, собаки устало плелись за хозяевами, и далеко внизу, на скользком льду, веселились люди, в полной уверенности, что увлечены забавой. Охотники направлялись вниз, к людям, с пиками наперевес, не обращая внимания на трех человек, жгущих огонь.
Мара выходил на крыльцо, и его сразу обдавал холод. Он спускался по деревянным ступеням, подходил к набросанному лопатой сугробу. Нагибался и загребал ладонями снег.
Так встречалось живое и мертвое. Сердце, разгоняясь, бешено колотилось, как никогда еще не стучало в его груди. Мара натирал снегом лицо и шею, грудь, набрасывал охапками на спину, обтирал руки и ноги. От него валил пар, как валит дым из трубы, растворяясь потом над крышей дома. Когда становилось нестерпимо холодно и казалось, что еще миг и у него прервется дыхание, он бежал в дом к печке, за которой выл огонь.
Он насухо вытирался полотенцем и снова вставал подле печи. Тело вновь охватывал жар и прогонял морозное оцепенение, но миг, когда в нем встречались эти две стихии, был неимоверно блажен.
Мара повторял эту последовательность три раза, каждый день. Потом он пил горячий чай и глядел в окно на заснеженные дома, совсем не похожие на те, что были изображены великим художником.
Тело понимает лучше головы, думал Мара, прихлебывая из кружки. Каждый жест – проекция миллионов таких же жестов, каждый шаг повторен миллион раз. Мара шел к компьютеру и снова смотрел на картину нидерландца.
На самом переднем плане прямо посередине картины рос чахлый куст. На фоне белого снега он был прорисован коричневыми кривыми веточками, на которых еще сохранились такого же цвета листочки. Что-то этот куст должен был выражать, не зря он тут торчал, сухой и мертвый, на фоне живых.
В один из дней поднялась метель и мела четыре дня, да так сильно, что на расстоянии вытянутой руки нельзя было различить своих пальцев. Мара выбегал на улицу и просто стоял не двигаясь, пока снежная буря облепляла его со всех сторон. Тогда-то и пришла ему мысль, что он в эти мгновения – что куст с той картины.
Посмотрев еще раз внимательно на нее, Мара вдруг понял, что так не давало ему покоя. Куст на переднем плане настолько выделялся, что казалось, по энергоемкости он превышал все остальное. То ли он был живее всего изображенного, то ли, наоборот, безжизненнее. Как бы там ни было, но в картине явно проглядывала смерть, и это было страшное открытие. На него с этого, казалось бы, мирного пейзажа смотрела смерть самого художника, которого уже давно не было в живых. Мара вдруг понял, что каждый художник пишет свою смерть, и, более того, она присутствует в любой живописной работе, будь то невинная пастораль или обыкновенный натюрморт.
В этот же день Мара сложил в большой пакет все свои кисти и краски, собрал эскизы, завершенные и недописанные картины, пустые холсты, вынес все это во двор на снег и облил ацетоном. Затем, чиркнув спичкой о коробок, запалил большой костер.
Он не стал стоять возле огня, развернулся и зашел в дом, а к небу поднимался дым, совсем не похожий на пар от человеческого тела, но он так же легко таял в морозном воздухе.
Свет
Иногда отключалось электричество. Это случалось обычно после того, как поднимался ветер. Впрочем, наличие сильного ветра вовсе не означало, что электричество обязательно пропадет. Ветреная погода могла простоять четыре дня, и порывы могли быть такими, что казалось, они сорвут кровлю дома так же легко, как Мара вскрывал консервную банку: стоило только поддеть крышу за карниз (просунуть указательный палец в жестяное колечко) и потянуть на себя, как свет ворвется в темноту чердака (банки). И наоборот, едва заметный ветерок был способен обесточить всю деревню.
Это происходило всегда неожиданно и всегда некстати. Особенно в темное время суток. Зимой темнело рано, можно было легко проспать светлое время дня, если заранее не подумать об этом. У Мары был приятель, который целую зиму не видел дневного света. Так получилось, он был вынужден работать ночами и засыпал, когда еще не рассвело. Когда же приятель просыпался, свет уже уходил. Когда Мара спросил у него, страдал ли он без света, скучал ли по нему, тот ответил: «Нет, конечно. Я же знал, что свет есть, пока я сплю. Что он есть в данный момент сна, что я могу увидеть его в любой момент, стоит мне проснуться».
Сам Мара спал плохо. Обычно он часто просыпался, каждый раз, когда поворачивался на другой бок. Он открывал глаза, чтобы по степени темноты приблизительно определить время. Если было очень темно, то можно было не сомневаться, что прошло не больше двух часов после того, как он заснул. Если темнота начинала выдавливать из своей тучной массы зыбкие контуры кроватной спинки, значит, время подходило к шести часам. К семи почему-то вновь темнело, или это Маре так казалось, потому что именно в этот час спать хотелось больше всего. Зато после восьми начиналось то, что каждый раз должно изумлять и восхищать человека больше всего на свете – рассвет. Но обычно его-то Мара и просыпал: комната к этому часу простывала совсем, и свет, превращаясь в холод, загонял его под одеяло с головой.
Мару забавляли такие метаморфозы света. Он лежал и думал, что свет может быть разным: морозным, как снег, и жарким, как огонь в печи. Может быть близким, как отсвет настольной лампы, и далеким, как мерцание звезд. Может быть естественным и искусственным, волшебным, мистическим, потусторонним. Может быть дрожащим, нежным и злым. Может обличать, а может, наоборот, осенить.
Это если он есть, а если его нет?
Когда поднимался ветер, он обрывал провода, и если такое случалось поздним вечером, вся деревня погружалась во тьму.
Тьма, в отличие от света, всегда одинакова. Она чужда. В ней можно только спать.
Мара ложился в постель и закрывал глаза. За его веками была такая же темнота, но, в отличие от той, что была снаружи, ее можно было осветить. Мара мог наблюдать за тем, как свет внутри него, преломляясь, создает разные картинки, как они движутся, как оживают. Это было чудесно.
Когда он засыпал, ему снились сны. Вот один из них. Ему снилось лето, трава и песчаный берег озера. По небу плыли облака, ярко светило солнце. Он шел по тропинке вдоль берега с женщиной в голубом сарафане. У нее были короткие малиновые волосы и загорелые плечи. Она была молода. Ноги женщины были босы. В одной руке она держала красные танкетки, в другой руке был пистолет.
Проснувшись, он не мог вспомнить ее лица. Какое оно было. Как можно сказать, красивый свет в вашем окне или нет? Он просто есть.
Время
Без людей время обретает свои истинные черты. Это известно каждому, кто по каким-то причинам вынужден проводить долгие недели в одиночестве. Оно, как вода в колодце, тускло отражает того, кто в него заглядывает.
Когда Мара начал относиться к нему с особым пристрастием? Он не помнил момента «переключения», но циферблат громко тикающего будильника с детства вызывал у него необъяснимую оторопь.
В какой-то степени тут были виноваты цифры. Сначала их было двенадцать, затем оказалось, что их больше ровно на столько же, то есть двадцать четыре. Но и это не все. Если потрудиться хотя бы немного задуматься и попробовать распрямить спираль, то получится, что время содержит и тридцать шесть, и сорок восемь, и шестьдесят, и семьсот тридцать два полновесных часа, не говоря о куда более значительных цифрах.
Кто придумал каждые двенадцать часов начинать с нуля, был несомненным оптимистом. К тому же стало гораздо удобнее соотносить себя с моментальностью, чем с бесконечностью. Ведь тридцать четыре минуты седьмого намного уютнее тридцати четырех минут семисот биллионного в энной степени. В конце концов, и то и другое верно. Есть две правды – маленькая и большая, и они отличаются друг от друга лишь размерами.
Так думал Мара, целыми днями валяясь в постели. Казалось, время остановилось, превратившись в самого Мару, лежащего без движения и глядящего в самого себя. В нем не было цифр, не было стрелок, его не нужно было заводить или менять батарейки, зато приходилось делать многое другое, чтобы у него и правда не кончился завод. Время казалось бессмысленным, как и само существование, которое вел Мара, но был ли в чьей-нибудь жизни хоть какой-то смысл?
Впрочем, Мара все же пытался его найти. Он вдруг стал замечать, что иногда ему удается случайным взглядом поймать на таймере электронного циферблата определенный набор цифр, расположенных либо симметрично, либо в обратной симметрии. 11:11, 23:32, 10:01, 09:09, 00:00. Это всегда происходило вроде невзначай, но каждый раз все чаще и чаще, как будто кто-то играл с ним в поддавки в расчете на то, что игрок в азарте зайдет слишком далеко и окончательно увязнет в этой нехитрой, казалось бы на первый взгляд, игре.
Время в сознании человека, думал Мара, неизменно бегает по кругу. Совершает ритуал. Люди настолько его принизили, что уподобили белке в колесе, и тут же сами уподобились представлению о нем. А нужно бы выкинуть из головы цикличность – мы не рождаемся каждое утро заново, мы взрослеем, мужаем, стареем, а потом умираем. Мы все время движемся куда-то.
Значит, все зависит от скорости движения, думал Мара. Время можно замедлить настолько, чтобы жить вечно.
Тарковский
С Тарковским я познакомился в восьмом классе. Как сейчас помню холодный (на улице была зима) зрительный зал, пять моих дружков по бокам и утомительно длинный план с дрезины.
Мы сидели разинув рты, в ожидании обещанного затяжного траха, который был описан нам на словах одним нашим товарищем, успевшим посмотреть фильм до нас. Шлепая губами, он тараторил без умолку и даже пробовал иллюстрировать самые пикантные сцены. Рассказывая о пережитом, он пускал слюни, таращил глаза и наливался высококачественным румянцем. Потом падал на четвереньки и ползал перед нами, далеко высунув вибрирующий язык.
Это было волнующе. Нам всем захотелось посмотреть это кино. Лично я не спал ночь, подгоняя ее Джеком Лондоном, но маленькая хозяйка большого дома, отдаваясь поочередно двум любимым мужчинам, никак не могла отдаться мне и наконец угомонить то, что вставало в моем воображении так же рьяно, как и вне его.
Мы выходили на мороз злые и одинокие в своей злости (почти все зрители свалили, не дожидаясь середины). Я тоже в унисон остальным грозился оторвать яйца клоуну из соседнего подъезда, сотворившему из нас посмешище, – делано плевался, чувствуя при этом странное раздвоение.
Я не мог себе в этом признаться! Тс-с-с-с-с…
Мне понравился этот фильм.
(Шепотом.)
Понравился. Этот. Фильм.
Да. И это было началом моего краха.
Я шел и ощущал себя изгоем.
Я всматривался в простые, знакомые до последнего синяка изъяны на лицах моих товарищей и с ужасом осознавал, что вот сейчас, в этот незабываемый момент, я предаю все их фурункулы, предаю со всеми потрохами. Предаю их родителей, их бабушек, предаю соседей по подъезду. Предаю фабрики и заводы, свое приблатненное детство, папу и маму, КВН и передачу «Будильник» и даже субботний матч «Спартак» – «Динамо» (Киев).
Короче, я предал все, что смог предать в тот день. Предал и тут же забыл.
Следующего свидания пришлось ждать семь лет. И пусть они прошли не в Тибете, но я уже был готов к этой встрече морально.
Слава богу, на этот раз никого предавать не пришлось (даже приятеля, который добровольно и кстати уснул в мягком кресле кинотеатра). Завороженный, я смотрел на черно-белое «Жертвоприношение», и, когда осиянные гением режиссера любовники поднялись в воздух и описали над постелью пару кругов, напомнивших мне великолепную восьмерку, разрезанную пополам, я едва не кончил. Потом горел пустой дом, а немой мальчик вместо пожарища поливал сухое дерево. Потом пошли титры, я разбудил приятеля, и он спросонья подозрительно глядел на меня, но я лишь блаженно улыбался ему в ответ.
Потом прошла неделя, другая, началось и кончилось иваново детство, клубился за окном общаги солярис, я воровал зеркала, испытывал ностальгию и тратил последний рубль на андрея рублева. Повесив над кроватью снимок кумира, где он корчился у глазка камеры (кино-), я ходил по городу, так же неистово морща лоб, чтобы приобрести похожие горькие складки на кончиках своих губ. Я не мог смотреть на обыкновенных людей, слушать их телефонные разговоры, весь этот джаз, в котором они перемалывали насущный хлеб, вместо того чтобы его преломить. Наконец я достал всех своим тупоумием, пытаясь доказать недоказуемое – примерно то, за что шестеро засохли на кресте, трое были побиты камнями и один утонул сам, ловя в неположенных местах рыбу.
Несколько раз меня пытались бить, но всякий раз в самый последний момент я выпрыгивал в окна и больно падал на дно своего колодца. От меня отвернулись все, кто меня знал, а кто не знал, почему-то, словно предчувствуя беду, не смотрели в мою сторону.
Но мне было хорошо. Семь фильмов мастера встали семью самураями у моей деревни, обложенной напастями с четырех сторон. Я шел под сводом небес по красной пустыне, храня в себе смутный объект желания, пока на последнем дыхании не вышел на земляничную поляну. На часах было восемь с половиной, в моих руках была скрипка, а сзади – неумолимый, как рак легких, двигался каток.
Котец
У Риты были красивые глаза и маленькое гибкое тело. Николаев любил это тело. Его все устраивало; единственное, что смущало – это кот.
Кот жил в квартире Риты, поэтому перед Николаевым он имел преимущество.
Николаев часто приходил к ней в гости. Они закрывались в ее комнате и предавались любви. Ритина гибкость поражала его, ее страсть казалась звериной, Николаев сходил с ума. Все было бы чудесно, если бы не кот!
– Когда я прихожу, он странно на меня смотрит, – говорил Николаев Рите, гладя ее по бархатной спине. – Как будто не рад.
На что Рита отвечала:
– А чего ему радоваться? Ты же с ним не здороваешься.
Николаев не считал себя сумасшедшим, чтобы здороваться с каким-то паршивым котом, хотя вот Ритина мама подолгу с ним разговаривала. Кот, конечно, молчал, говорила одна мама, но со стороны складывалось впечатление, что он ее внимательно слушает.
– Ей что, больше поговорить не с кем? – ухмылялся Николаев.
– Не с кем, – отрезала Рита.
Мама мамой, но больше всего Николаева раздражало поведение кота. Очевидно, что кот его не любил и совершенно не боялся. Он даже не уходил в сторону, когда они встречались в узком коридоре, и Николаеву приходилось уступать коту дорогу. Неслыханное дело – чтобы он пасовал перед котом!
Когда-нибудь они должны были сразиться. Все шло к этому.
В тот раз мамы не было дома, поэтому Николаев и Рита дали себе волю. Их стоны заглушали грохот трамвая за окном. В самый разгар Николаев вдруг соскочил с дивана и ринулся к двери.
Его подозрения оказались ненапрасными. За порогом сидел кот и злобно таращился на голого Николаева.
– Умри, тварь! – вскричал Николаев и с силой пнул в серое мохнатое брюхо.
Пролетев несколько метров, кот с глухим стуком ударился о стену.
– Не смей! – закричала Рита. – Не смей, гад!
Оттолкнув Николаева, она выскочила в коридор и склонилась над котом. На ее спине выступил ряд позвонков.
Николаев задохнулся от предательства. Он почувствовал, как обожгло глаза.
– Ах так! – заорал он, краснея лицом. – Значит, я гад?! Да?! Гад?! Ну и целуйся со своим…
– Это мой отец, понял? – прошипела, ощетинившись, Рита. – Это мой отец.
В лагере
– Жабервогова Наташа, подойди к центральным воротам, к тебе приехали родители. Повторяю: Жабервогова Наташа…
Голос из большого серебристого репродуктора долетал до самых отдаленных закоулков пионерского лагеря.
– …подойди к центральным воротам. К тебе приехали родители.
Наташа вылезла из темного угла и, жмурясь от яркого солнечного света, поплелась в сторону центральных ворот.
Из-за ее спины выскочили трое. Они пробежали, не обратив на нее внимания.
Наташа вздрогнула – из кустов ломанулись еще двое.
«Попрошусь домой, – подумала Наташа, глядя себе под ноги. – Все равно никто меня здесь не любит».
Едва не сбив ее с ног, мимо пробежала уже целая группа. Все они неслись в одном направлении.
Девочка всхлипнула. На глаза навернулись слезы обиды.
Все куда-то спешили. Всем было хорошо и весело в этот жаркий летний день. Никто не обращал внимания на Наташу – вот уже три дня как ее перестали даже дразнить. Она шла на встречу с родителями, которые впервые приехали к ней на свидание.
«Папа не захочет, – первая слеза покатилась по щеке. – Скажет: нужно привыкать. Я привыкал, и ты привыкнешь, вот как он скажет».
Промчалась еще одна группа, и кто-то больно толкнул ее в плечо. Она крутанулась на ходу и едва не упала на нагретый солнцем асфальт. Не в силах больше сдерживаться, Наташа присела на корточки и, закрыв лицо ладонями, горько заплакала.
«Ну почему, почему они не любят меня!»
…Когда Наташа подошла к центральным воротам лагеря «Орленок», она увидела странную картину: у металлической решетки ворот собралась густая толпа. Никто не шевелился, словно всех разом поразил непонятный недуг. Боязливо проходя мимо, она заглянула в широко раскрытые глаза ближайших к ней ребят. Их взгляды были устремлены в одну точку и отражали только ужас.
Ничего не понимая, Наташа через калитку вышла к родителям.
На пятачке перед красно-белым шлагбаумом два больших жабервога доедали физрука. Впрочем, уже доели, потому что из пасти отца свисал лишь его синенький милицейский свисток.
Встань и иди
Когда накатили по второй, Семен сказал:
– Мне сегодня сон приснился, братан.
– Да ну, – усмехнулся Лехин. – Тебе вроде как не снятся сны.
– Об этом я и говорю.
– Ну, поздравляю.
– Он был… как это говорится… вещий.
– Кто был вещий?
– Сон. Я о сне говорю, братан.
– Поздравляю еще раз.
– Спасибо. Он, правда, был вещий. И теперь я могу оживлять мертвых.
– Только-то? – Лехин даже бровью не повел. – А как насчет вина из воды?
– Ты мне не веришь, братан.
– Прости, не верю.
– Ладно.
Они снова выпили. Наступала ночь, в открытое окно летели комары.
– Так что там насчет мертвых? – спросил Лехин.
– Ничего, – ответил Семен.
– Обиделся?
Семен промолчал. Взял бутылку и разлил по новой.
– Признаюсь, ты меня заинтриговал, – сказал Лехин.
Семен молча выпил.
– Будешь молчать?
Семен молчал.
– Ладно, я тебе верю, – сказал Лехин. – Расскажи про сон.
Семен недоверчиво посмотрел на приятеля.
– Ты мне веришь, братан?
– Верю-верю. Рассказывай.
Лехин закурил. Рассказ Семена был нехитрым: во сне к нему явился Бог и шепнул на ухо несколько слов. И добавил, что это заклинание воскрешает мертвяков.
– Это все? – спросил Лехин, выпуская дым.
– Все, – кивнул Семен.
– Он так и сказал: «мертвяков»?
– Нет. Он сказал «усопших».
– Усопших, значит. – Лехин задумался. Потом произнес: – Знаешь, если бы это было правдой, мы бы с тобой нехило заработали.
– Это правда, братан, – сказал Семен.
– Так вот, если бы это было правдой, нам бы больше не пришлось вкалывать. Мы могли бы на этом поднять огромную кучу бабла. Мы могли бы купаться в золоте.
– Да, могли бы.
– Если бы это было правдой.
– Это правда.
Лехин разлил остатки и поставил пустую бутылку на пол. Потом в один глоток осушил стакан и встал из-за стола.
– Идем, – велел он Семену.
Они вышли на улицу. Горели фонари. В желтом свете отплясывали мотыльки. Семен чувствовал в себе силу, которая могла бы оживить любого. Он был сейчас всесильным, как сам Господь Бог.
Лехин подошел к стоящему у парадняка старому «жигуленку», открыл дверцу и сел за руль. Потом распахнул дверь с пассажирской стороны.
– Садись, – пригласил он.
– Куда мы?
– Тут недалеко.
Через несколько кварталов они остановились у больничных ворот. Несколько лет назад у Семена здесь умерла мать.
– Что ты задумал, братан? – Он посмотрел на приятеля.
– Сейчас мы войдем в морг, и ты там по-быстрому кого-нибудь оживишь, – сказал Лехин.
– Ты с ума сошел! – вытаращил глаза Семен. – А если я оживлю всех, кто там есть?
– Ну и заебок. Всех так всех.
– Ты только представь эту картину! От такого самому кони двинуть недолго.
Лехин на секунду задумался, потом согласно кивнул.
– Ты прав. Тогда поступаем так: заходим в морг, хватаем первого попавшегося покойника и несем в машину. Ты произносишь заклинание и…
– А санитары?
– Да они наверняка пьют у себя где-нибудь в подсобке. Нам главное понять, как оно работает.
– Господи! – заныл Семен. – Зачем мне этот твой дар!
Они вышли из автомобиля и вступили в темный больничный двор. Ворота были открыты – ни сторожа, ни охраны, выноси что хочешь. Справа, в глубине, чернело двухэтажное здание морга.
Дверь также оказалась незапертой. Лехин просунул голову в щель, потом бесшумно просочился внутрь. Семен, перекрестившись, шагнул за ним.
Они очутились в небольшом холле, сплошь уставленном гробами. Гробы были открыты, в них лежали накрашенные, причесанные трупы. Тускло светила голая лампа под низким потолком, пахло формалином и еще чем-то неживым. Стояла абсолютно мертвая тишина. Семен подумал, что он сейчас упадет в обморок.
– Смотри, – Лехин показал пальцем на каталку у лифта, там, где начинался коридор. На ней лежало тело с полиэтиленовым пакетом на голове.
– Берем, – шепнул Лехин и решительно двинул вдоль гробов.
Им пришлось затащить труп в квартиру, потому что Семен наотрез отказался оживлять его в машине. Когда Лехин снял с головы пакет, он удивленно присвистнул.
– Вот это да! Никогда не видел такой красивой бабы, – сказал он.
Мертвая женщина, и правда, была очень красива. Она умерла молодой, у нее была ослепительно белая кожа, роскошные длинные волосы, густые ресницы. Она была воплощением красоты, от нее невозможно было отвести глаз.
– Это будет справедливо, даже очень, если у тебя получится, – сказал Лехин, глядя на женщину. – Я поверю в Бога, если ты сможешь это сделать.
– Я боюсь, братан, – сказал Семен.
– Назад дороги нет, – сказал Лехин. – Давай, начинай.
Семен расправил плечи, закрыл глаза, попытался сосредоточиться и вдруг понял, что в его голове пусто. Он начисто забыл заклинание.
– Что? – тревожно спросил Лехин.
– Сейчас, – поморщился тот. – Не мешай.
Он простоял еще с полминуты и вдруг вспомнил.
– Встань и иди! – выкрикнул он и открыл глаза.
Ничего не изменилось. Ничего.
– И это все? – спросил Лехин.
– Да, – сказал Семен.
– Встань и иди – и все?
– Все, братан.
Лехин склонился над трупом женщины, всмотрелся в ее мраморное лицо. Затем обернулся к Семену.
– Она еще мертвее, чем была, – потерянно произнес Лехин.
– Я сделал все, как Он велел, – сказал Семен.
Они сидели на кухне, допивая третий пузырь. Ночь постепенно серела, приближался рассвет.
– Что нам делать, братан? – нарушил тишину Семен.
– Мы могли бы купаться в золоте, – сказал Лехин.
– Да, могли бы.
– Если бы все, что ты рассказал, оказалось правдой.
– Это правда, братан.
– Это чушь! Полная чушь!
– Что же нам теперь делать? – повторил Семен.
– Как думаешь, от чего она умерла?
– Не знаю я, от чего она умерла.
– Эта женщина – самая прекрасная из всех, что я видел.
– Это не женщина, братан. Это труп.
– Если бы ты ее воскресил, я бы на ней женился. Если бы ты смог ее оживить, я бы целовал тебе ноги!
Лехин вдруг заплакал. Он был одинок, где-то недалеко от него маячила смерть. Она была буквально в соседней комнате.
– Это я виноват, – сказал Семен. – Я виноват, братан.
Лехин мотнул головой.
– Никто не виноват. И я ее никому не отдам. Сам похороню.
Они привезли ее к заливу, когда уже вставало солнце. Оно выходило из воды, величественное и обыденное одновременно.
– Я хочу проститься с ней, – сказал Лехин Семену.
– Да, братан, я понимаю.
Лехин разделся и, взяв на руки труп, пошел к воде. Он шел по мелководью, загребая худыми ногами, в солнечных лучах. Семен видел, как он медленно удаляется от берега, как вода залива поднимается до его колен, потом до пояса, потом он входит в воду по грудь, затем на водной глади остается только голова. И вдруг он вспомнил!
– Я вспомнил, братан! – заорал он, бросаясь в воду. – Вспомнил!
Он добрался до Лехина, когда им обоим было по пояс. Лехин возвращался назад.
– Я вспомнил, – задыхаясь, сказал ему Семен.
– Вспомнил что?
– Заклинание вспомнил!
– Встань и иди?
– Нет! Другое!
– Поздно, – сказал Лехин.
– Возможно, она умеет плавать! – горячился Семен. – Я уверен, что могу ее оживить, братан!
– А если не умеет, умрет еще раз?
– Но ведь стоит попробовать!
– Не нужно. Пошли.
Они вышли на берег, постояли, вглядываясь в водную гладь, потом сели в машину. Солнце оторвалось от воды, обдавая всю округу золотым светом. Жизнь и смерть, дружба и любовь, правда и вымысел – все растворялось в нем.
За любовью всегда следует смерть
Звонит телефон. Павел встает с дивана, ищет тапки, находит только один, цепляет его на ногу и шлепает к телефону.
Это Петр, его приятель. Вернее, это Петр считает Павла приятелем, Павел вообще об этом не задумывается.
Им за сорок, и они оба неудачники – вот что связывает их крепче дружбы. Павел ни разу не был у Петра и понятия не имеет, где и с кем тот живет. Наверняка один, как и Павел, – вот еще одна черта их вынужденного родства. Петр часто ему звонит, заходит тоже часто, иногда даже остается ночевать, засыпая пьяным в кресле. Павлу лень его будить и спроваживать – Петр лежит тихо, как поломанная, никому не нужная вещь.
Вообще, все это было печально. Но это была заслуженная печаль, выстраданная ими обоими. Павел не променял бы ее ни на какое другое чувство. Ничто в мире не стоило этой печали.
– Можно я приду? – говорит в трубку Петр. – У меня есть кое-что.
– Валяй, – коротко бросает Павел и кладет трубку.
Через полчаса Петр уже сидит в кресле. На журнальном столике стоит коробка с дешевым вином и пара пластмассовых стаканчиков.
– Вот, значит, какой сюжет, – говорит Петр, закуривая сигарету. – Мужику попадается на глаза объявление. Не важно, где и как. Совершенно случайно. И оно его потрясает! Врубаешься? Как первая любовь пронзает насквозь! Ба-бах! «Молодая похотливая сучка вылижет, высушит и съест». Каково? Ты бы прошел мимо?
Павел пожимает плечами. Он бы вообще не стал читать такое.
– Ну вот, вызванивает он эту цацу, – продолжает Петр, – набирает бухла и едет прямиком к ней. И она в порядке, старик! Прямо на пороге устраивает ему такое, что он сразу забывает, как его зовут.
– А кстати, как его зовут? – вставляет Павел, отхлебывая из стаканчика.
– Да какая разница, как там кого зовут! – отмахивается Петр. – Она тоже ни хрена не помнит от возбуждения. Они прямо как бешеные скачут друг на друге – полная вакханалия! Он кончает, потом она, потом они достигают оргазма одновременно, потом снова по очереди, и так несколько раз. Да они прямо с ума сходят, оторваться друг от друга не могут, врубаешься?
– Надо же, – говорит Павел. – Фантастика.
– Правда жизни! – говорит Петр.
Какое-то время оба молчат, каждый по-своему переваривая эту картинку.
– Это все? – спрашивает Павел.
– Главное впереди, – снова оживляется Петр. – Дальше идет гвоздь программы: она начинает его вылизывать, как было обещано в объявлении. Она вылизывает его полностью, с ног до ушей, не пропуская ничего. Медленно, каждый миллиметр. Ты бы хотел такого, старик?
– Хотел бы что? Чтобы меня вылизали? Вряд ли.
– Просто ты никогда не любил. Теперь я вижу, что ты никогда никого не любил.
– Полегче. Скорее, из этого следует, что не любили меня.
– Может, и так.
– Давай уже, чеши дальше.
– Дальше все плохо. Вылизав, она наотрез отказывается его есть.
– Ну еще бы.
– Ты врубаешься. Она даже укусить его не хочет.
– Этого следовало ожидать.
– Господи, опять наебка, думает он, опять все не по-настоящему. Зачем ты тогда так написала?! Для красоты слога, отвечает она. Врубаешься, для красоты слога!
– Женщина неспособна понять истинную суть любви.
– Вот именно! Женщины скользят по поверхности, как утки. В общем, она начинает кричать, что он сумасшедший, чтобы он убирался прочь, иначе она вызовет полицию. И он взаправду как бы сходит с ума. Начинает крушить мебель, бить стекла, он весь в крови и пене. Катается по полу, рычит и плачет.
– Ишь ты, – качает головой Павел.
– Ты врубаешься, старик. Ты врубаешься.
Снова наступает молчание. Кажется, где-то далеко воет сирена.
– Знаешь, что делает эта сука? – говорит Петр.
– Она вызывает ментов, – говорит Павел.
– Да. И те приезжают.
– Да, они всегда приезжают.
– И убивают мужика, потому что он перегрызает горло одному из них.
– Господи! Теперь все? – спрашивает Павел.
– Теперь да, – кивает Петр.
Они молчат.
– Ну, может, она не совсем и сука? – говорит Павел. – Может, просто глупая?
– Может, и не сука, – говорит Петр. – Хрен ее поймешь.
Павел разливает остатки вина. В комнате сильно накурено, полумрак окутан дымом.
– Как назовешь?
– Любовь или смерть.
– Хорошо, – говорит Павел. – За любовью всегда следует смерть.
– В точку. Можно я так и назову рассказ?
– Конечно. Это хорошее название.
– Знаешь, – говорит Петр, – я тут подумал: часто бывает, что название лучше самой вещи. И это тоже неплохо.
– Неплохо, да, – говорит Павел. – Но не в этом случае.
– Не в этом.
Вино допито, Петр заснул в кресле, он счастливо вздыхает во сне. Павел накрывает его пледом. Потом подходит к окну, там темно. Идет дождь. Капли барабанят по стеклу. На улице ни души, но где-то там есть любовь. И смерть наверняка тоже там же, идет по пятам во тьме.
Бац, бац, бац
Бац, бац, бац – Буркин долбил по клавиатуре не жалея ни ее, ни пальцев. Он хотел написать великий русский роман – остальное его не волновало. Бац, бац, бац – и страница готова. Потом еще одна – бац, бац.
Клавиатуру он менял каждый месяц. Пальцы тоже не мешало бы заменить, но с этим было сложнее. С новыми пальцами вообще была беда. А его никуда не годились.
Подруга Ляля каждый раз читала написанное им за неделю.
– Ну как?
– Погоди, – морщилась она.
Лицо у Ляли было скучным. Казалось, она все время борется с тем, чтобы не зевнуть. В этот раз было то же самое.
– Что? – устало спрашивал Буркин. – Совсем никак?
Ляля пожимала плечами.
– В конце концов, я не последняя инстанция, – говорила она.
Буркин мотал головой.
– Тебе я верю. У тебя отменный вкус.
Ляля вздыхала. Каждый раз было одно и то же.
– По-моему, чего-то тут не хватает.
– Чего?
– Мне откуда знать? Но, по-моему, чего-то самого главного.
– Чего еще самого главного! – не выдерживал Буркин.
Он вскакивал с дивана и нервно ходил по комнате, натыкаясь на мебель. Господи, он писал больше десяти лет, день за днем насиловал мозг, пахал на совесть, он передолбал больше сотни клавиатур – и не мог найти главного? Что было этим главным? Где его было искать?
Ляля горестно смотрела на него. Он снова садился и пытался успокоиться. Внутри все кипело от горя.
– Чай будешь? – спрашивала Ляля.
– Чай? – взвивался Буркин. – Ты издеваешься?
– И в мыслях не было.
Буркин ронял голову в ладони.
– Может, напиться? – горестно произносил он.
– И то верно. Нажрись, как твой брат.
– А что, и нажрусь! Имею право!
– Давай, давай! Это у вас семейное. Слабак.
Ляля знала, что Буркин не будет пить, потому и подначивала его, не опасаясь, что он и правда ударится в загул. Он мог выпить пару рюмок, не больше – перебор грозил ему серьезным недомоганием.
Вот Колян, старший брат Буркина, был тем еще алкашом. Он мог пить неделями, тусуясь с дворовой гопотой, полностью теряя человеческий вид. В такие дни от него несло как от последнего бомжа, он покрывался коркой грязи и только и мог, что мычать себе под нос. Это было ужасающее зрелище. Буркин отказывался признавать в нем родственника, но вместе с тем ему было жаль брата. Иногда он давал ему на алкоголь, когда тот вдруг появлялся на пороге его квартиры.
Сам Колян жил с их матерью в соседнем доме. Завязывая, он вдруг быстро приходил в себя, отмывался и отъедался, а потом устраивался на работу. Причем, если он шел на вакансию электрика, то его почему-то обязательно брали главным энергетиком. Или он собеседовался на грузчика, а выходил уже старшим кладовщиком. Буркин понятия не имел, как он это делал. Когда брат был трезв, ему начинало бешено фартить, и деньги падали на него, как зимой – снег. Тогда он покупал все, что попадало ему на глаза: шмотки, бытовую технику, какие-то бесполезные дорогие вещи. Он сорил деньгами напропалую. Впрочем, скоро это ему надоедало, и Колян снова уходил в запой. Он подставлял кучу людей, но ему было насрать. Что он и делал весь следующий месяц, не снимая штанов.
Его мало кто любил, но разве самого Буркина любили больше?
Только благодаря Ляле он имел какой-то перевес.
Бац, бац, бац – Буркин снова пальцами перелопачивал словесную руду. Бац, бац, бац!
В дверь позвонили.
Буркин встал из-за стола и поплелся в прихожую.
За дверью на лестничной площадке стоял брат. В этот раз он работал менеджером в каком-то фирменном автосалоне и был одет в серый дорогой костюм. От него пахло хорошим парфюмом. Глядя на него, трудно было вообразить, что еще месяц назад этот человек вонял исключительно говном.
– Здорово, братуха! – Колян ввалился в квартиру. – Кофа е?
– Чо надо? – буркнул Буркин, исподлобья поглядывая на него.
Он никак не мог привыкнуть к его резким метаморфозам.
– Дело е, – кривляясь, сказал Колян, проходя в комнату. – Де Лялька?
– Нет ее, – ответил Буркин.
– Выгнал, что ли?
– Не твое дело.
– Согласен. Не мое.
Брат подошел к столу и заглянул в монитор.
– Солнце, как сонную муху, клонило в закат, – прочитал он. – Блядь, чо это за хрень!
– А ну отойди! – заорал Буркин и двинулся на брата.
Тот, совсем не испугавшись, повалился в кресло и захохотал. Буркин, стоя над ним, бессильно сжимал кулаки.
– Прости, братуха, – отсмеявшись, сказал Колян. – Но это и правда поразительная хуета.
– Ты сначала сам что-нибудь напиши! – вырвалось у Буркина заученное.
– Написать? – удивился Колян такому предложению. – Да легко!
– Все вы так говорите! – презрительно воскликнул Буркин и тихо добавил: – Бомжи вонючие.
Колян не обратил внимания на последнюю ремарку. Он о чем-то кумекал, глядя на Буркина.
– Хорошо, – сказал он наконец. – Давай так. Если я напишу роман, ты оформляешь кредит на «бэху». Годится?
– Зачем мне твой кредит? И «бэха» твоя мне не нужна.
– Конечно, не нужна. Мы просто оформим на тебя, а платить и ездить буду я.
– Кто? Ты? – Буркин вытаращил глаза на брата. – Да ты еще пару недель назад ползал!
– Ну ползал, – согласился брат. – А теперь буду ездить.
– Так, все! – Буркин потерял терпение. – А теперь пошел вон отсюда!
Колян поднял руки вверх и мелко ими затряс.
– Ой, баюс, баюс.
– Пошел вон, я сказал!
Две недели о нем не было слышно, за это время Буркин разбил еще одну клавиатуру. Из нее разом повылетали все клавиши с буквами, словно те, не выдержав напора, бросились наутек.
Пару раз звонила мать, рассказывая, как обстоят дела. Колян ходил на работу и, приходя, запирался в комнате. По ночам у него горел свет.
«Правда, что ли, пишет? – усмехался Буркин. – Вот ведь придурок».
Вскоре он проявился. Однажды Буркин долго бродил по улицам, пытаясь, по обыкновению, нагулять творческий аппетит, а когда пришел домой, то застал там Лялю с кипой распечатанных страниц в руках.
Она сидела в кресле и плакала.
– Никогда, – медленно проговорила Ляля, глядя на него, – никогда я не читала ничего подобного.
Буркин как стоял, так и сел на пол. У него внезапно кончились силы.
– Это хорошо? – спросил он.
– Это восхитительно! – сказала Ляля.
На следующий день Буркин встретился с Коляном. Старший Буркин снисходительно похлопал по плечу младшего, и тот стерпел это унижение.
Машину они оформили быстро, Колян выбрал самую дорогую. Буркин подписывал ворох бумаг, все время думая о лежащей в его квартире рукописи.
– Ну что, все? – под конец спросил он у присутствующих.
Ему пожали руку. Колян обнял брата и легонько сжал. Буркин вытерпел и это. Когда они вышли на улицу, Колян довольно произнес:
– Спасибо, братуха! А с этим говном можешь делать все, что хочешь.
– С каким говном? – спросил Буркин.
– С моей писаниной – с чем же еще.
– Ах, ну да, – покраснел Буркин. – Я уже и забыл о ней.
– Но я же тебя все равно уделал, а, брат?
– Ну, если только чуть-чуть.
– Ладно, хоть бы и чуть-чуть. Ты в этом понимаешь больше меня.
– Ты теперь не пей, – сказал Буркин на прощанье. – Помни, на мне – твой кредит.
– Теперь не буду, – заверил, закуривая, Колян.
Буркин отсканировал рукопись, внес правки и, поставив на титульный лист свои имя и фамилию, отправил роман на мейл издательства. Узнав об этом, Ляля учинила скандал.
– Как ты мог сделать такое? – кричала она. – Кто ты после этого?
– Кто? – он спокойно смотрел ей в глаза.
– Вор – вот ты кто!
– Ты не права. Я купил эту рукопись. Я ее отредактировал. Я кое-что поменял.
– Ты вор! И я не хочу жить с вором.
– Так не живи. Катись ко всем чертям.
– Я лучше буду жить с твоим братом, чем с тобой! Он честнее и талантливее тебя в сотни раз!
– Да уж, иди к нему, он тебя ждет. Машину тебе купил. Поживи с ним хотя бы день, узнаешь, что такое талант!
– И пойду!
– Иди, иди.
– Уже иду!
Она нацепила туфли, накинула плащ и вышла из квартиры, хлопнув дверью. Буркин подошел к столу, схватил клавиатуру и ударил ею по столу.
Из издательства Буркину ответили быстро, буквально через неделю пришел ответ. Его попросили подойти в офис, чтобы обсудить кое-какие детали.
– Вам, как гению, я скажу правду, – сказал издатель, посадив его напротив. – И правда эта прискорбна. Звучит она следующим образом: в нашей стране нет литературы. Вернее, она есть, но такая, что лучше бы ее не было совсем.
– Вот как, – сказал Буркин.
– Именно так. Видите, я не боюсь правды. Так же, как и вы. Мы оба говорим правду, потому что можем себе это позволить. Еще раз повторяю: в нашей стране нет ни писателей, ни читателей. Так же, как и честных издателей.
– А вы?
– Я тоже… тот еще… прохиндей… – Он махнул рукой. – Думаете, не обману вас? Совесть не позволит? А с чего, скажите, мне быть честным? С какого рожна?
Буркин растерянно молчал. В его случае это было самой правильной реакцией.
– Скажу больше: у меня и денег-то нет. Сейчас ни у кого нет денег! Люди покупают только необходимое: еду и вещи. Им на отдых не хватает, какие тут книжки.
– Ладно, – сказал Буркин, – я пошел.
Он встал и шагнул к двери.
– У тебя нет концовки, – услышал он за спиной. – Принеси мне концовку, и я тебя напечатаю. Главное – это концовка!
Бац, бац, бац, – долбил Буркин по клавиатуре, – бац, бац, бац! Все было не то, слова не ложились в строку, смысл ускользал из предложений. Буркин пробовал и так, и эдак, стирал написанное и снова начинал печатать, громя пальцами податливые клавиши. Он давил буквы, как клопов, которые, насосавшись его крови, оставляли следы на белом поле виртуального листа. И все было виртуальным: и правда, и ложь, и любовь, и предательство, и желание быть услышанным и понятым раз и навсегда. И пусть он был бездарен, а сейчас он очень хорошо это понимал, так вот, пусть он был абсолютно бездарен, но ему тоже было что сказать. Он знал это, только не мог выразить. Может быть, еще и потому, что слишком серьезно относился к тому, что делал.
Буркин закрыл файл, выключил компьютер. За окном опускался вечер. У него оставалась последняя возможность концовки. Он вышел из квартиры и спустился вниз. В соседнем дворе среди прочих машин стояла белоснежная «бэха». Буркин подошел и сквозь тонированное стекло заглянул в салон. Потом потянулся к дверной ручке.
В нос ударил едкий запах говна. В кожаном кресле, откинутом назад, лежал человек. Стараясь не дышать смрадом, Буркин просунул голову и опознал брата.
– Эй! – Он взял его за колено и тут же одернул руку – оно было то ли в грязи, то ли в дерьме. – Колян! – крикнул он, озлобляясь.
Тот лишь коротко мыкнул и больше не издал ни звука.
Буркин с размаху захлопнул дверцу.
Вернувшись в квартиру, он набрал номер издателя.
– У меня нет концовки, – сказал он в трубку без предисловий. – Нет и, наверное, не будет.
– Ну и ничего, – вдруг легко сказал издатель. – И не надо. Так издадим.
– Вы же сказали, что главное – это концовка. Как же без главного? – удивился Буркин.
– Да кто его знает, что главное? – захихикал издатель. – Никто не знает. Это и есть главное.
И он на том конце повесил трубку.
Свет
Бобик никогда не матерился, но в это утро у него вырвалось: «Блять! Блять! Блять!»
Еще бы – он ни хрена не видел. От комнаты, в которой он спал, остались только привычные запахи да еще звуки улицы за окном.
– Чего растявкался! – недовольно проворчал из темноты хозяйский голос. – Совсем сдурел, старик.
«Собачий бог! – взмолился Бобик. – Что мне делать?»
Собачий бог молчал. Хозяин встал и прошаркал в туалет.
Бобик лежал на коврике и прикидывал, что ему делать дальше. Он слышал, как хозяин возился на кухне, разжигал плиту, гремел чайником, посудой. По обычному сценарию, он должен был встать и подойти к своей миске.
– Ты что, не будешь хряпать? – Бобик снова услышал хозяйский голос.
– Буду, – подумав, отозвался Бобик.
– Хватит тявкать, иди уже сюда.
Бобик встал и сделал четыре шага. Остановился, постоял, внюхиваясь в пугающую черноту, но она словно говорила: не дрейфь, псина, я тебя не укушу.
До миски Бобик дошел, не встретив ни одного препятствия. Это было нетрудно, квартиру он знал как свои четыре пальца. Он нехотя пожевал собачьего корма – аппетита не было совершенно.
Пока хозяин одевался, Бобик лихорадочно думал, что ему делать. Слепнуть он начал не так давно, думал, что протянет какое-то время, а тут – как серпом по глазам.
«Нет, нужно сказать, – решил он. – Он должен знать, что я не вижу».
– Сюда, – позвал хозяин, позвякивая металлическим замком поводка.
– Я ослеп, хозяин! – сказал Бобик в темноту. – Я ни фига не вижу! Мы не можем с тобой никуда идти!
– Да что же это такое, Роберт! – Судя по голосу, хозяин начинал сердиться и, в то же время, был немного растерян. Скорее, он сердился, чтобы скрыть свой страх. Только смутись, и собака первая почувствует твою слабость. – Ну-ка, иди сюда!
Бобик не знал, что ему делать. Он не мог ослушаться, но и не мог дать пристегнуть поводок. Ему захотелось, как в детстве, забиться под диван и сидеть там до вечера, вдыхая пыль.
Наступила тишина. Пространство вокруг было черным и враждебным, хотя и не агрессивным. Бобик ждал, вытянув морду в сторону хозяина, ждал, сам не понимая чего.
Вдруг он услышал какие-то странные звуки. Бобик навострил слух: да, сомнений не было, человек тихо плакал. Он всхлипывал и шмыгал носом. Его хозяин.
– Я всегда знал, что это когда-нибудь случится, – услышал Бобик старческий, надтреснутый, словно его уронили, голос. – Что когда-нибудь тебе надоест водить меня по улицам, быть моими глазами. Это трудно, я знаю. Нелегко жить чужой жизнью, быть привязанным к старому больному человеку, который даже мостовую не может перейти самостоятельно, не говоря уже о том, чтобы сходить в магазин или поехать в парк. Я понимаю, тяжело смотреть на своих собратьев, резвящихся в траве, не обремененных человеческими заботами. Ты служил мне верой и правдой пятнадцать лет, Роберт, это целая жизнь! Теперь ты устал, и я тебя понимаю. Но…
Он замолчал на пару секунд, потом продолжил:
– Но, Роберт, в последний раз! Пожалуйста, прошу тебя! Обещаю потом тебя не тревожить. Пусть я умру, если нарушу слово! Завтра ты будешь свободен, нет, даже сегодня! Честное слово, Богом клянусь! Только один последний раз.
Бобик стоял, не шелохнувшись: в кромешной тьме голос хозяина звучал настолько проникновенно, как никогда не звучал на свету. Бобику стало страшно и больно одновременно, он вдруг внутренним зрением увидел, что будет дальше, когда они выйдут на улицу и пойдут, натыкаясь на все невидимые препятствия, но это уже было не важно. И еще кроме страха и боли Бобик впервые ощутил любовь, которая, кажется, и состояла из этих двух чувств. Он сделал несколько шагов и уткнулся головой в колени хозяина.
– Не плачь, – сказал он ему. – Я готов.
– Спасибо, – прошептал хозяин, пристегивая к ошейнику поводок.
Потом они дошли до прихожей, все как всегда, хозяин открыл дверь, и Бобик первым вышел за порог.
Мой брат Иисус
– Сынок, – говорила мне моя мать, – не приставай к своему брату. Тем более что он пока не может ответить на твою любовь.
Не слушая ее, я обкладывал спящего брата резиновыми игрушками. Среди них были корова, свинья и попугай – у всех были имена. У самого брата пока не было имени – мои родители никак не могли его придумать.
– Как бы ты хотел назвать братика? – Наконец мать решила узнать мое мнение на этот счет.
– Иисус, – ответил я.
– Как?!
– Иисус Христос!
– Ты совсем глупый! – рассердился отец. – Не смей его так называть, это не смешно!
– Я буду! – упрямо заявил я.
– Мы тебя накажем! – родители повысили голос.
– Пусть!
– Ну, держись!
И меня впервые наказали за моего брата Иисуса Христа.
«Все равно буду так его называть! – твердил я про себя, глотая слезы. – Все равно!»
Брат рос болезненным и очень много плакал. Родители не спали ночами, меняя друг друга у колыбели. Они стали раздражительными и почти не замечали меня.
– Как он? – сразу на пороге спрашивал отец, приходя с работы.
– Тихо, – мать прикладывала указательный палец к губам. – Только что заснул.
– Ох, отлично! – облегченно вздыхал отец.
Тут же из спальни раздавался плач, и они обреченно спешили туда.
– Сил моих больше нет, – как-то сказала измученная мать отцу. – Иногда меня посещают ужасные мысли. Например, зачем мы завели этого ребенка.
– Ну что ты, что ты! – испугался отец. – Нельзя так говорить! Это… это…
Он замолчал, подыскивая подходящее слово, потом решительно произнес:
– Это грех!
Однажды, возвращаясь из школы, я увидел толпу на углу нашего дома. Оказалось, кто-то нашел закопанного младенца. Со всех ног я бросился домой.
Сердце рвалось, в висках бухала кровь, я едва не кричал от ужаса. В прихожей меня вырвало. В квартире было тихо, не так, как у меня внутри.
– Ты заболел? – склонилась надо мной мать.
Не отвечая, я прошел в ванную. Умываясь, я думал, что скажу ей, когда не обнаружу брата. Скажу, что все знаю, что видел толпу на пустыре за домом.
Брат мирно спал в своей кроватке.
Я подошел к нему и встал на колени.
– Иисус Христос жив, – выдохнул я и поцеловал его в щеку.
Грехи
– Твой брат скоро умрет.
Старая женщина держала в руках фотографию молодого тридцатилетнего парня, сидевшего на корточках и смотревшего прямо на них. Сзади, на фоне каких-то кустов, стояла его жена.
– А она? – глупо спросил Володя, переводя взгляд со старой женщины на молодую.
– А она будет жить долго.
Баба Зина, так звали старушку, поднесла правую руку к левой, которой держала снимок, и провела поверх ладонью. Потом оттянула ее, словно раздувая меха гармошки.
– Видишь, как жизнь ее длится? – спросила она. – А теперь смотри.
Тот же самый жест осекся на расстоянии десяти сантиметров от фотографии.
– И что? – растерянно спросил Володя. – О чем это говорит?
– Ты сам попробуй, – предложила ему баба Зина. – Видишь, как от нее рука в размах пошла, и смотри, как от него еле идет. Как будто не пускает что-то.
Володя попробовал повторить манипуляции и задохнулся, засмущавшись непонятных пассов.
Он удрученно покачал головой, не смея оторвать взгляд от глядевшего на него брата.
– А теперь гляди, как твоя жизнь разливается. – Баба Зина от Володькиного плеча махнула так, что зашевелилась занавеска.
«Ну, хоть моя», – облегченно подумал Володя, но тут же стыд залил глаза слезами.
– Он, – начал говорить Володька и тут же подавился всхлипом. – Он же на десять… десять лет меня младше. Баба Зина! Как же… как же так!
– Ну, так вот, сынок, пришел человек, выполнил свою миссию и ушел.
– Какую еще миссию? – Теперь Володька держал в руке фотографию, всматриваясь в потухшие глаза брата.
Они сидели на диване друг против друга, и баба Зина придвинула к Володькиному заплаканному лицу свое – неожиданно молодое и светлое.
– Так бывает, что человек приходит только для того, чтобы свой род очистить, грехи его взять. Возьмет, сколько сможет, и уходит.
– Чьи грехи, чьи? – еле слышно произнес Володя, закрывая лицо руками.
– Ну чьи? – Баба Зина едва пожала плечом. – Твои, например.
– МОИ? – изумился Володька. – Зачем же ему мои?
– Тут никто не спрашивает зачем.
– Хорошо, – пытаясь успокоиться, заговорил Володька. – А если я сейчас поеду домой и…
– И что? – поддела подбородком баба Зина.
– И что… И свои грехи обратно заберу?
Старая женщина покачала головой.
– Ты пойми, Володя, каждый человек зачем-то на этот свет приходит. Ведь не грешить он приходит, не раздавать свои грехи направо и налево. Род большой, да и грехи эти не те грехи, о каких ты думаешь. И вот всегда находится человек в роду, который все это подчищает. Твой брат тихо умирает, спокойно, затухает, как свеча, а бывает так, что лютой смертью гибнут. И тоже миссию выполняя.
– Что ж, любая смерть – миссия? – зло посмотрел из-под слез Володя.
– Не любая. Есть и такие, которые только уменьшают время жизни для тех, кто «чистить» пришел.
Володька помотал головой, разбрызгивая слезы. Миссии, хуиссии, заебало. Брат действительно умирал. Мать, обеспокоенная его резко ухудшающимся здоровьем, позвонила из другого города и попросила сходить к знакомой бабе Зине, знавшей толк в таких делах и показать ей фотокарточку брата. Может, порчу навели – а ведь его ребенку только год всего исполнился. И вот на те – сходил, сука! Что ему теперь делать? А? Как теперь ему жить, что матери с отцом сказать? Поехать домой и обнять умирающего брата, шепнув ему, мол, держись, братан? Поцеловать три раза? Как теперь самому на ногах ходить и людям в глаза смотреть? Очистился за счет брата, теперь можно руками махать до самых занавесок! Я теперь здоров! Как бык! Я теперь могу жить в полную силу!
– Не плачь, сынок, не полегчает, – сказала баба Зина, спокойно глядя ему в покрасневшие глаза. – Прими с миром.
– У вас водка есть? – выдавил сквозь слезы Володя.
– Не надо тебе пить, – покачала старуха головой. – Только хуже будет.
– Кому?! – взревел Володька. – Брату моему?
– Тебе будет хуже. Давай я воды заговорю, чтоб не пил.
Она встала, вышла из комнаты и, пока Володя глядел на фотографию брата, который на самом деле выглядел старше него, вернулась с бокалом воды.
Встала перед ним, пошептала на воду, перекрестила ее три раза и протянула Володьке.
– Я все равно напьюсь сегодня, – зло сказал тот.
– Выпей это, – тихо сказала она.
– Все равно напьюсь, – повторил он и залпом осушил бокал воды.
Вода была обыкновенной, немного горькой на вкус.
Но это была не водка.
Володька встал и, сунув снимок брата в карман, пошел в прихожую.
Там он стал одеваться, как пьяный, не попадая в полусапожки.
Баба Зина молча смотрела на него.
– Спасибо вам, баба Зин, – хмуро сказал он, открывая дверь. Потом оглянулся: – А вы ничем не можете помочь?
Она отрицательно покачала головой. Затем произнесла:
– Ну вот отдам я ему свою силу, а сама с чем останусь? Да и не примет он ее.
Он вызвал лифт. Потом, не дожидаясь, побрел вниз.
Выйдя из парадной, он прошел колодец, открыл железную решетку и вдруг снова заплакал.
Он шел по улице, мимо прохожих, и слезы лились по его щекам.
Их разделяли десять лет разницы, и он не очень хорошо знал своего брата, возможно, даже не очень любил, – он попробовал сравнить, на что могла быть похожа его любовь, и заплакал еще сильнее. Нет ему прощения! Он не нашел сравнения.
Но это был его брат. Брат, которому он отвешивал подзатыльники, но который всегда с уважением и, может быть, даже с любовью смотрел на него. С той, которой никогда в нем, в Володьке, к брату не было!
Он зашел в кафе и сразу заказал двести пятьдесят «флагмана» и стакан томатного сока. Сел за стол. Он не пил год, но теперь сам бог или черт подталкивали его руку.
Снова полились слезы. Кажется, он уже не стыдился их, так сладко было плакать, сидя в этом уютном кафе на мягком зеленом диване.
Жестом он подозвал официантку – молоденькую веснушчатую девчонку.
– Что вам? – спросила она осторожно, останавливаясь в отдалении.
– У меня брат умер, – сказал ей Володька и вдруг улыбнулся.
– Поздравляю, – быстро ответила та, но тут же испуганно ойкнула.
– Да шучу, живой братуха, – презрительно ухмыльнулся Володька и повторил заказ.
Как он добирался домой, Володька не помнил. Живая заговоренная вода и отравленная мертвая встретились у его изголовья и сошлись, как только он переступил порог дома. Больше всего досталось теще, которая сразу головой протаранила журнальный столик. Дети висли на нем, как елочные игрушки, пока он пытался добраться до жены, до посуды, до сервантовских стекол. «Грехи наши, – билось в его голове. – Господи, прости нам грехи наши. Во имя Отца и Сына и Святого духа».
Это продолжалось недолго, потом тьма рассеялась, и появился свет. В этом свете он стоял один, посреди развороченной комнаты, и весь паркет был темно-бордовым от крови.
Он огляделся, вокруг действительно никого не было. Испуганные родственники укрылись у соседей, и теперь оставалось только ждать последствий.
Он сел на диван, обхватил голову руками и стал ждать. В подъезде послышался шум – вроде как приближались к его двери. Но нет, топот ног провалился ниже. Еще шаги, тяжелые, как гусеницы трактора. Он начал подвывать, раскачиваясь взад-вперед, вбирая в себя нечто ужасное – впервые в своей жизни. Это был не страх перед расплатой, и даже не сама расплата, и не ужас содеянного, не преддверие Страшного суда – это было то, чего он не мог описать словами. Володя вдруг ощутил, что чувствовал его брат, находящийся от него за две тысячи километров, – испытал каждый метр его растерянности и боли.
– Прости, брат, – выдохнул он, раздирая ногтями лицо. – Прости, брат, прости, брат, прости, брат!
Вдруг он встал, вытер лицо, огляделся еще раз и быстро пошел к двери. Выглянул на лестницу, прислушался, затем быстро, задевая крашеную стенку, побежал вниз по ступеням.
Два дня он скрывался у приятеля на Васильевском острове. Тот в свое время окончил духовную семинарию, рассказ выслушал внимательно, но промолчал. Они помаленьку пили водку, по чуть-чуть, только для того чтобы поддерживать тлеющий внутри уголек. На третий день Володька позвонил жене.
– А что ты хочешь услышать? – холодно сказала она. – Приезжала скорая, маму отвезли в больницу, затем приходила милиция.
– И что? – потерянно спросил Володя.
– А я откуда знаю что? – зло выкрикнула она. – Я не знаю, как дальше жить. Ждать, когда ты нас тут всех перебьешь, я не хочу.
– У меня брат… – начал было он, но она перебила:
– Вот и поезжай к своему брату, и пейте вы там на пару на здоровье. Только сюда больше не приходи. Тебя здесь никто не хочет видеть.
– А теща?
– А она уж тем более!
Он сглотнул.
– Как она себя чувствует?
– А как ты думаешь должен чувствовать себя человек, которого едва не убили? Конечно, прекрасно! Чудесно она себя чувствует!
– Я сейчас приеду, – сказал он, но жена уже повесила трубку.
Домой он ехал в трико и в полушубке, шапки на голове не было – как успел выскочить на улицу три дня назад. На него косились менты, но Володю это почему-то мало волновало. Его сейчас вообще ничего не беспокоило – внутри него образовалась спокойная умиротворенность, как будто из него вынули душу или, наоборот, вложили ее в него. Будь что будет, – билось в его голове.
Дойдя до дома, он открыл магнитной шайбой домофон, поднялся на свой третий этаж и вставил ключ в скважину.
На пороге он встретил жену.
– Где она? – сразу спросил он.
– В своей комнате, – буркнула та, проходя мимо и не глядя на него. – Не мешай, она спит.
Больше никого в квартире не было, паркет был отмыт. Володя прошел через большую комнату и подошел к крашенным белой краской дверям.
Постучал и приоткрыл.
– Мария Ивановна.
– Не заходи сюда, дьявол! – неожиданно громко воскликнула она, поднимая перевязанную, а от этого кажущуюся еще меньшей голову с подушки.
– Мария Ивановна. – Володя все-таки осторожно вошел в комнату и медленно двинулся к кровати.
– Не подходи! – Она вскинула руку, как бы отстраняясь, и Володя подумал, каков у нее еще размах жизни.
– Простите меня. – Он присел на колени у самого ее изголовья.
– Не дотрагивайся до меня, – прошипела она.
А она ведь змея, подумал он, глядя на ее безгубый перекошенный рот.
– Я не хотел, правда, не хотел, – выдавил он. – Так получилось. Пьян я был, заговорен и пьян.
– А я говорила, тебе нельзя пить. – Ее лицо снова исказила злобная гримаса. – Ты теряешь человеческий облик, когда выпьешь! Записать бы тебя на пленку да показать твоим родным!
– Родным? – Он вытер снова выступившие слезы. – Тогда, может, вы милицию вызовете? Еще не вызывали?
– Не-е-е-ет, – покачала она перевязанной головкой, и он увидел на правом боку потемневший от крови бинт. – Я на себя грех не возьму. Пусть лучше он на тебе будет – твой грех.
Володька встал и вышел из комнаты.
Потом прошел в свою и взял со стола телефон.
Набрал по межгороду домашний номер.
Трубку взяла мать.
– Как ты, сынок, у тебя все хорошо? – услышал он родной голос.
– Да, мама, отлично. Как вы?.. Как брат?
Она тяжело вздохнула.
– Сегодня снова скорую вызывали. Плохо ему, сынок. Никто не знает, что с ним.
Потом, после небольшой паузы, спросила:
– Ты ходил к бабе Зине?
– Нет еще, мама, некогда было. Но обязательно схожу. В самое ближайшее время.
– Сходи, пожалуйста. Я же просила! Что ж ты тянешь? Брат ведь твой!
– Хорошо, я схожу.
– Только не тяни! Нельзя тянуть!
Рыжий Гитлер
– Думаешь, Гитлер жив?
– Уверен! Живее нас с тобой. И в эту самую минуту надирает задницы двум сочным бразильянкам.
Знакомьтесь: Димон и Славик, черные копатели. Совсем недавно они нашли немецкий блиндаж. Димон длинный и худой, Славик поменьше ростом, зато шире в кости. С обоими лучше не связываться. Хотя, если имеется большое желание получить в табло, тогда – вперед.
Димон живет с Ритой, она терпеть не может то, чем он занимается. Они постоянно ругаются из-за этого.
– Опять говна в дом натащил, – ворчит Рита, глядя на рюкзак в прихожей.
– Заткнись, милая, – ласково парирует Димон.
– Мне все это надоело!
– Расслабься, детка.
Дальше все в таком же ключе.
– Сволочь твой Гитлер! – наконец Рита начинает кричать. – Скотина! Выродок!
– А кто лучше-то? – Димон тоже повышает голос. – Ты, что ли?
– Я тебе даю, не он!
Она начинает собирать свои вещи.
Димону все равно. Поживет у матери пару дней, как обычно, и придет обратно.
– Кота не отдам, – предупреждает Димон.
– Это не твой кот.
– Нечего его мучить! Все равно вернешься, зачем таскать туда-сюда.
– Не вернусь! – говорит Рита, одеваясь. – Пока этот Гитлер живет в твоей голове, ноги моей здесь не будет!
– Ладно, иди, – говорит Димон. – Но кота не получишь.
Дверь хлопает так, словно разрывается граната.
Димон живет без Риты уже неделю. Никто его не пилит, он пропадает на раскопках. Коту вроде тоже хорошо. У него длинная пушистая шерсть.
Теперь часто заходит Славик. При Рите он появлялся только по праздникам.
Однажды Славик приходит с молодой девкой. Ей на вид от силы шестнадцать. Худенькая рыжая красотка.
– Это кто? – шепчет Димон на кухне. – Ты ей в паспорт заглядывал?
– Хуй ровесников не ищет, – гадко улыбается Славик.
– Да ты совсем сдурел, брат, вот что я тебе скажу!
– Она щас тебе свой коронный номер покажет, ты тоже сдуреешь, – ухмыляется друг.
Когда они выходят в комнату, в кресле сидит Гитлер. Господи, живой фюрер, только молодой как бог!
– Хайль! – Гитлер в приветствии вскидывает руку.
Славик смеется, глядя на ошарашенного Димона. Гитлер откидывает назад рыжую челку, смахивает усики и снова превращается в очаровательную малолетку.
– Блядь, – выдыхает восхищенно Димон.
– И блядь тоже, – улыбается та.
Эту ночь она проводит у Димона. Или он остается в ней до утра, как кому нравится. Она то нежная, то жесткая, как металлическая стружка. Кажется, эта девчонка знает про него все, – как ему нравится больше всего, какие у него предпочтения. Это не одно и то же, не одно. Так бывает, когда сквозь узкую расщелину текут все потоки.
Ее зовут Женя.
Счастье – когда вам не грызут мозг. Счастье – когда секс по щелчку. Счастье – аккуратная женская жопка в ваших ладонях. И еще тысяча вещей, и за каждой – пьянящий воздух свободы.
Димон совсем забыл про Риту. О ней напоминает только кот.
– Он опасен, – говорит Женя. – Когда ты во мне, он всегда рядом.
– Коты не опасны, – говорит Димон.
– Первым делом, когда я приду к власти, я изведу всех евреев и котов, – говорит Женя.
– Ты смешная, – говорит Димон.
Она зовет его Демоном.
– Вставь мне, Демон, – говорит она.
Она приходит к власти очень быстро. Димон еще считает, что у него демократическая республика, но это не так. Теперь вокруг тоталитарная диктатура.
Она почти не слезает с него. Может быть, у нее бешенство матки, а может, ей просто очень нравится процесс. Но это не одно и то же, не одно.
Теперь она все чаще использует свою коронную фишку – каждый раз он вздрагивает, когда видит перед собой рыжего Гитлера. Она находит в шкафу немецкую форму, подгоняет фуражку. Цепляет на шею железный крест. Хайль, Гитлер! Зиг хайль! Ауфидерзейн, Лили Марлен! Она передвигается по квартире, пугая и восхищая одновременно.
Все это похоже на очень увлекательную игру. Женя заигралась, это факт, но и Димон уже не может остановиться. Он постоянно находится в каком-то непрекращающемся наваждении. Он не может отделаться от мысли, что трахает самого Гитлера. Думая об этом, Димон испытывает священный трепет. А иногда его сковывает ужас.
Один раз звонит Рита. Она просит отдать кота.
– Давай на неделе, – говорит он. – Я позвоню.
– Значит, Гитлер еще жив? – спрашивает она напоследок.
– Не знаю. – Димон кладет трубку.
На следующий день он не может найти кота. Его нигде нет, он обшаривает все места, заглядывает даже в унитазный бачок. Жени тоже нет дома.
Где же кот?
– Он ушел, – вернувшись, отвечает она.
– Ушел?
– Убежал.
– Как?
– Улетел.
Они живут на восьмом этаже. Димон представляет, как летит кот Риты. Что-то щелкает в его голове, как будто в ней включают свет.
Через два дня он перевозит все свои фашистские реликвии в блиндаж. Все, что накопал за несколько лет. Ложки, ножи, пряжки, часы, монеты, патроны, черепа. В коллекции есть даже винтовка. Ему помогает Славик.
– Ты что, решил сюда переехать? – спрашивает он.
– Угадал.
Славик недоверчиво усмехается. Что-то задумал его друг.
– Как там наша рыжая бестия? – снова спрашивает он.
– Наша? – поднимает брови Димон.
– Конечно. А ты думал, один ее пользуешь?
Димон смотрит на Славика.
– Ты тоже?
Славик смеется.
– Да все, кто здесь копает!
– Понятно, – говорит Димон.
Утро пасмурное, в лесу тихо. Женя идет за Димоном. У него на плече сумка, она в синем адидасовском костюме.
– Долго еще?
– Уже пришли.
Димон раскидывает ветки и спускается в блиндаж.
– Иди сюда, – зовет он Женю.
Та смотрит на него сверху вниз.
– Страшно?
– Нет, – отвечает Женя и следует за ним.
– Ого! – говорит она. – Тут прикольно.
– Хотела бы здесь жить?
Она улыбается.
– Только если с тобой. Возьми меня прямо тут.
Он достает из сумки немецкий костюм и фуражку.
– О! Все, как ты любишь?
– Ты переоденься, а я пока погуляю.
– Яволь, майн фюрер! – вскидывает она руку.
– Нет, – мягко говорит он. – Гитлер – это ты.
Женя смеется.
– С ума сошел! Я Евгения. Ева. А ты – мой Гитлер! Мой демон.
Димон кивает. Пусть будет так.
– Ладно, – говорит он. – Переодевайся.
Он поднимается наверх, вынимает из сумки гранату, дергает кольцо и бросает в блиндаж.
Взрыв немного его оглушает. В ушах звенит.
Минут через пять, когда в голове становится ясно, он достает мобильник и нажимает на кнопки.
– Слушаю, – отзывается Рита.
– Гитлер мертв, детка, – говорит Димон. – Гитлер мертв.
Вадим Шамшурин. Марат говорит
Марат говорит, что надо писать каждую неделю по рассказу, что, когда наберется пятьдесят, тридцать выбросить, а из двадцати сделать книжку. Мы тем временем идем в «Блиндональдс» на улице Жуковского – есть борщ за пятнадцать рублей. Марат говорит, что у него уже есть сюжет, вот слушай, издательство собирает в книжном магазине молодых писателей… Почему именно молодых, спрашивает Оксана. Да, не обязательно, просто писателей. Зачем? Чтобы весь вечер отвечать на их вопросы. И вот писатели спрашивают: почему вы нас не печатаете? А издательство отвечает: несите тексты, и мы вас напечатаем. А писатели отвечают: мы еще ничего не написали. Почему, спрашивает издательство. Зачем, удивляются писатели. Вы ведь все равно не напечатаете. Напечатаем! Не напечатаете… Да, хороший рассказ, киваю я, кивает Оксана. Давай ты возьмешь и напишешь его, говорит мне Марат, а мне сорок процентов за идею. Сам пиши, говорит Оксана, а мы тебе тогда сорок процентов. Сам придумай, сам напиши, а вы мне сорок процентов – нет, мне такие дела не нравятся, – говорит Марат… Мы идем по Литейному, и Марат говорит, что написал рассказ… Новый? Да. Когда? Наверное, уже полгода назад, но не знаю, как его закончить – мой герой там просыпается в конце, и всё оказывается сном… Нет, говорю я, это плохой конец, надо другой. Уже очень много рассказов, где герои в конце просыпаются, или там у них что-то с мозгами, и они либо психи, либо призраки… Завтра будет год, говорит Оксана, как я подписала договор с издательством, и ничего не движется. Ничего, говорю я, пройдет еще пару лет, и можно будет продать роман в другое издательство и снова денег заполучить. О, говорит Марат, из этого можно сделать рассказ, мне за идею – тридцать процентов. Почему тридцать, а не сорок? А вы больше всё равно не дадите! Завтра я поеду к Артуру, говорит Марат. Артуру куда-то надо уйти, а я должен проследить за двумя женщинами, которые будут класть плитку в ванной. Большое искушение, говорю я, они будут ползать по ванной кверху попами, а ты будешь смотреть. Не оказалось бы так, говорит Оксана, что ты скажешь, нет, вы не так делаете. Дай покажу как. А они скажут, да, да, покажи как! Ты начинаешь им показывать и кладешь в ванной плитку вместо них. Артур приходит, говорю я, ты в ванной кладешь плитку, а квартира пуста – ни кошки, ни мебели…
Из этого может получиться… хороший рассказ, заканчиваем мы все хором и смеемся.
Мы заходим с улицы в «Блинбург» – так упрямо называют это бистро Марат с Оксаной – и садимся в самом конце зала в пустом закутке. Валяется какой-то мусор, на столе оплавленный воск, на стульях крошки. Возьми другой стул, говорит Оксана. Марат говорит, смотрите какой уваристый борщец, ложка стоит. И правда, пластмассовая ложка стоит. И у меня стоит, – говорит Оксана. Однако, – удивляется Марат. Представляете, меня в рецензии назвали девицей неопределенных лет, говорю я. Это как так, спрашивает Марат. А вот так, я достаю вырезку: «Повесть В, героиня которой грациозно грызет ногти, а потом садится в конце на шпагат, приводит в недоумение ужасным половым дисбалансом, все это скорей писала девица неопределенных лет, удивительно только, что у нее имя В.» Это, спрашивает Марат, женщина написала? Нет, какой-то Всеволод… Тебе надо, говорит Марат, написать рассказ, как ты находишь его, чтобы набить морду, а он оказывается не мужчиной, а женщиной. Уже десяток рассказов набралось, говорит Оксана, самое время начинать рассылать по издательствам. Надо посылать в Москву, говорю я. Сразу в несколько мест. В начале, говорит Марат, надо посылать не сами тексты, а анонс, издатель прочитает анонс и нам напишет: нет, этого добра нам не надо, пришлите другое. Ну, мы сразу и пришлем уже нацеленно, какому-нибудь конкретному человеку. На мой текст, говорит Оксана, тоже вначале попросили анонс. Да, говорит Марат, так по-умному. Давайте пошлем «Собаку», говорит Марат, вот ты сорок четыре страницы прочитал за полчаса. Да, прочитал. Наверное, начиная с сорок второй, говорит Марат. Или давайте пошлем «Город». Нет, его надо сушить, говорит Марат, надо над ним еще работать. Мы ехали с Оксаной, говорит Марат, и как раз разговаривали о тебе. Ты правильно делаешь, что всегда заканчиваешь текст. Не получается повесть – делаешь рассказ. А я не могу ничего закончить. Всегда запал заканчивается после нескольких страниц. Но это честнее, говорю я, ты пишешь роман и бросаешь роман. А я обманываю всех и в первую очередь себя. Все равно, говорит Марат. Я не доедаю пельмени, оставляю их так в картонной коробочке, а рядом какая-то девушка в красном переднике в жирных пятнах ставит на столы стулья. Сколько уже времени? Начало десятого. Ну что, пошли?
Я возвращаюсь домой, еду в метро. В вагоне все люди молчат. У меня звонит телефон. Это Марат. Я согласен на двадцать процентов, говорит Марат.
Оксана Бутузова. История одной книги
(документальная хроника «Чемпионата» Марата Басырова)
Это будет бомба!
Далекой осенью 2002 года мы встретились с Маратом возле метро, и он сходу заявил: «Я придумал! Я наконец придумал, какой напишу роман!» Роман был тогда делом и смыслом его жизни, и спустя четырнадцать лет, поставив точку в конце своего единственного настоящего романа «ЖеЗеэЛ», он подвел ей итог: «Теперь можно и умирать». А тогда речь шла не просто о романе, а о целом коммерческом предприятии на футбольно-литературной основе с выходом на большие деньги и в большую литературу.
«Это будет бомба!» – заявил Марат, и пара его приятелей-болельщиков, по совместительству литераторов, подтвердили. Город тогда действительно болел «Зенитом», который рвался вперед к высоким целям, почти к таким же, как и Марат. Он уже подсчитывал прибыль с продаж, множил сотни на тысячи и сам возбуждался от результата. Теперь он болел за «Зенит» с материальным интересом, где каждый выигрыш прибавлял дивиденды.
«Я написал сегодня восемь страниц! Это мой рекорд». У него тоже были свои маленькие победы. Текст выходил легкий, упругий, как мяч, его можно было раскручивать в разные стороны, словно это и вправду была игра. Марат дал главному герою мою фамилию – говорил, так легче пишется. Ради такого дела я, конечно, готова была отдать и фамилию.
Половина была написана быстро, однако тема футбола неожиданно исчерпала себя. Марата это не смутило, он сделал кульбит и занялся клоунадой – ведь это тоже игра. Благо, у него был приятель из этой сферы, работавший с Гальцевым. Марат столкнул эти две разрозненные части, как две противоположные команды, между собой. Победила дружба, точнее, любовь главной героини.
Сама по полю бегала
Роман в итоге получился не такой сильный и цельный, как задумывался, да и не роман это был, а скорее повесть, но вера в успех не покинула автора. В глазах первых читателей уже наметилась борьба между двумя половинами «Чемпионата», двумя играми: футбольной и театральной. Кому-то нравилась одна часть, кому-то другая, и очень немногие видели логику в их соединении под одной обложкой.
Марат пошел по издательствам. И везде находил отклик. Повесть нравилась, с Маратом разговаривали, жали руку, просили писать, но «Чемпионат» не брали – это была не их тематика. Один редактор предложил добавить в концовку заявление героини о беременности…
«Звоните через месяц», – сказали ему в одном мелком издательстве. Но редактор сам позвонил, и не через месяц, а на следующий день, рано утром. Читал всю ночь, не мог оторваться – наверное, тоже думал про бомбу.
«Я будто сама по полю бегала», – отзывалась одна из сотрудниц. Повесть уже прочли все в издательстве и, когда Марат пришел, тут же составили договор о передаче прав. Дело пошло, но перед дверью директора неожиданно застопорилось. И тогда Марат решил подтолкнуть, но уже со стороны «Зенита».
Дождь со снегом
Ранняя весна, земля, напитавшись талым снегом, начинала дышать. Солнце слепило. Все начиналось сначала. Мы шли с Маратом по аллее из голых лип, и он дотошно объяснял, кто есть кто в клубе. Он разговаривал с главным менеджером по продажам футбольной атрибутики. Он практически договорился! Тираж возьмут и будут реализовывать на стадионах вместе с шарфами и кепками. Сначала пять тысяч, потом десять, все больше и больше. Бухгалтерия снова вышла на первый план. Но директора издательства она почему-то не убедила, да и сотрудники уже поостыли. Уже поздней осенью, под снегом вперемешку с дождем, Марат пошел забирать договор. Пошел с надеждой, что вдруг не отдадут, а может, и сразу подпишут.
«Я сам издам, за свой счет», – сказал мне Марат. Он весь вымок, пока нес этот несчастный не подписанный никем договор. Но своего счета у него не было. А единственное, чем он виртуально владел, были жилые метры в квартире родителей в другом городе. Их можно было продать, т. е. обменять квартиру на меньшую. При обмене потерянные метры трансформировались бы в пять тысяч экземпляров вожделенной книги.
Марат полетел в родной город и постоянно звонил, докладывал обстановку, как идут переговоры с родителями, как настроение. Скоро он начал жалеть о том, что затеял. Но было уже поздно – родители согласились. По-моему, он даже сам не ожидал. Они выслали ему деньги после обмена, а здесь уже вовсю шла работа над книгой.
Портрет мяча
Самое банальное, что можно было придумать на обложку – это мяч. У Марата приятель работал в мелком издательстве и за деньги мог сделать ему книгу любого формата, отпечатать любой тираж, сверстать обложку и т. д. Мы пришли в назначенный день за обложкой и версткой, но вместо них приятель показывал нам компьютерных монстров – он лихо управлялся с ними, а они разбегались врассыпную, как футболисты по полю. Он явно был профессионалом своего дела.
Но обложку он все-таки сделал. Купил специально для этого мяч, снял крупным планом, а на заднюю сторону поместил художественный портрет задумчивого Марата.
Марат обложку раскритиковал вместе с ее автором и стал искать другое издательство. Найти было несложно, деньги открывали все двери. Картинку ему сделал еще один приятель: мяч на кричаще-желтом фоне с зеленой травой – коллаж фотографий из интернета. Книга должна была сразу бросаться в глаза своим дилетантским оформлением.
Презентация
Когда тираж в пять тысяч был напечатан, накал страстей достиг апогея. Марат был на взводе и разругался со всеми, в том числе и со мной. Потому получал свою первую книгу в полном одиночестве. Поздним декабрьским вечером 2004 года из какого-то подвального типографского помещения ему выдали пачку сигнальных экземпляров. Как он потом рассказывал, целый вечер искал, с кем бы отметить. Встречался с бывшими друзьями, которые сидели в одном из баров. Но Марат опоздал – они уже были сыты и пьяны и не собирались продолжать, а тем более делить с ним свое веселье.
Я нашла один из этих сигнальных экземпляров наутро в почтовом ящике. Титульный лист был весь исписан, но отнюдь не традиционными дарственными пустословиями. Марат просил прощения, что-то объяснял, но ни слова о книге, словно это был просто подвернувшийся клочок бумаги. Самая эмоциональная подпись автора и самое оригинальное объяснение – на титуле сигнального экземпляра своей первой книги.
Через несколько дней Марат получил весь тираж и отвез домой, заложив завернутыми в крафт пачками полкомнаты. Наверно, мы как-то отметили это событие, но этого я уже не помню.
Это можно брать?
Перед самым Новым годом в фирменном магазине «Зенита» у Марата взяли штук пятьдесят, которые быстро раскупили. Но это был еще не показатель – к новогоднему празднику сметали все. Нужны были стадионы, чтобы распродать весь тираж и надеяться на продолжение.
Это был уже некий плей-офф, где набранные прежде очки в зачет не шли. И когда Марат позвонил старшему менеджеру по продаже шарфиков, с которым раньше договаривался, выяснилось, что руководство клуба сменилось и того человека уже нет, а есть другой, который вообще не понимает, о чем речь и зачем ему книги, какое отношение они имеют к шарфикам.
Запланированная прибыль утекала сквозь пальцы. В фан-клубе «Невский фронт» были не так категоричны и взяли пару пачек, но читать книгу никто не собирался. «Вот если бы прочли…» – сокрушался Марат. Но не отчаивался. Были еще магазины в городе, которые он начал обходить один за другим. Несколько книг взяли только в «Лавке писателей», там в те времена выделили целый отдел для самиздатовской графомании. И все.
В ЛИТО, которое мы тогда с Маратом начали посещать, он выложил на стол с десяток книг под восхищенные, завистливые или просто любопытные взоры начинающих писателей. «Это можно брать?»
«Берите, это бесплатно. Могу подписать», – подтвердил Марат.
Стихи «Чемпион»
Он наконец почувствовал радость обладания собственной книгой. Дарил ее направо и налево, знакомым и незнакомым – благо тираж позволял. Конечно, послал родителям несколько экземпляров с уверениями, что все идет, как надо. Было много случаев: духоподъемных, обнадеживающих, смешных. Марат работал в то время установщиком дверей и иногда дарил книгу хозяевам. Мы смеялись, когда он разыгрывал передо мной их реакцию. Но это был уже грустный смех, ведь он в первую очередь относился к самому Марату.
Подарил и Гальцеву, как одному из главных героев повести. Прочел ли Гальцев, неизвестно. Но читали другие люди. И многим нравилось. Появились люди, которые даже взялись за посильную реализацию тиража по родственникам и сослуживцам. И те, кто принимал живое участие в книге, стали для Марата действительно новыми друзьями.
Марат и сам использовал любой шанс сбыть хоть несколько экземпляров. У меня до сих пор лежит окольцованная книжка на веревке, предназначенная для демонстрации на лотках неконтролируемой торговли – чтобы не сперли. Обсуждали варианты ходить по электричкам, стоять у метро с плакатом – сначала в шутку, а потом все более серьезно.
Как-то мы зашли в «Лавку писателя». «У вас есть роман „Чемпионат“?» – спросил Марат престарелую продавщицу. «Зин, у нас есть стихи „Чемпион“?» – крикнула та в пустоту. Так книга получила новое имя, а скоро и новую судьбу.
Скамейки с урнами
Книги мешали жить, во всех смыслах – их не становилось меньше в комнате, и они вытесняли всё остальное из головы. Стыд перед родителями не давал покоя. Теперь от книг хотелось побыстрее избавиться.
Выходя из дома, Марат набивал сумку книгами и оставлял по одной – на скамейке, на парапете набережной, на столике летнего кафе. «Пусть хоть так читают». Довольствовался тем, что, оставив на скамейке возле дома книгу, на обратном пути ее не обнаруживал.
Еще, как назло, вышел полноценный роман «Ноги» практически про то же и в приличном издательстве. «Ноги» встали поперек «Чемпионата». «Зенит» уже не так резво набирал очки. Да и Марат был уже не тот. Он смирился. А смирившись, понял, что повесть неудачная, книга дилетантская и глупо было рассчитывать на успех.
«Пусть хоть так читают» превратилось в «пусть вообще не читают».
Теперь нераспечатанные пачки отправлялись прямо в мусорные баки, хотя иногда он оставлял их рядом с баками – как бы на пороге расставания с последней надеждой. А может, рука не поднималась перебросить пачку через борт в кучу общего мусора. Ведь здесь были запечатаны и большие надежды, и первый опыт большой вещи, и страдания родителей, да и его собственная доля жилплощади.
Что это было?
Марат часто сравнивал свою книгу с ребенком-инвалидом, который никому не нужен. Но, не исполнив изначального предназначения, тем не менее книга его состоялась. Она стала бомбой, но только замедленного действия. Она рванула изнутри саму его жизнь, все в ней перемешав, точнее расставив по местам – отодвинула старых друзей, натолкнула на новых, сблизила с родителями, оставив в душе стыд, боль и любовь. Такое нечасто случается, когда взрослый ребенок может почувствовать, чем жертвуют родители ради него.
Книга не принесла денег, но подготовила почву для настоящего творческого прорыва. Все тексты, написанные после «Чемпионата», оказались виртуозными.
А футбол он все равно продолжал смотреть и всегда болел за «Зенит».
Кирилл Рябов. Писатель с бычьим сердцем
Мы познакомились в мае две тысячи пятого года на Конференции молодых писателей Северо-Запада, которая проходила в доме на набережной Макарова. Кажется, там было что-то вроде литературного клуба. Марат подошел ко мне во время перекура, протянул руку и сказал:
– Поздравляю!
– С чем? – спросил я. – Я же еще ничего не выиграл.
– Да это вообще не важно, – ответил Марат. – Главное, рассказ написал хороший. Поздравляю!
За пять минут до этого я прочитал перед собравшимся народом свой текст. Впереди было еще много желающих выступить. Победителя планировали объявить вечером. В жюри было два человека, они же ведущие – петербургские писатели Валерий Попов и Михаил Кураев. Марат в конференции не участвовал. Он пришел как зритель, прихватив пару баночек джин-тоника, веселое и злое настроение и стопку своих книг. Роман «Чемпионат» Марат издал годом раньше. Книжка, к сожалению, не выстрелила. Простая на первый взгляд история обычного парня с улицы, попавшего в основной состав «Зенита», на деле оказалась сложной и многослойной, почти притчей, полной иронии и скрытых смыслов. Футбольные болельщики, на которых Марат делал ставку как на читателей, вряд ли что-нибудь поняли бы. Скорее всего, им интересен был футбол лишь как зрелище. Литература на эту тему, тем более серьезная, их не интересовала. Поэтому книжку в драку не разбирали. Людям же, близким к литературе, неинтересно было читать «про футбол». Короче говоря, весь тираж хранился у Марата дома, и он просто раздаривал его всем своим знакомым. Мне в день знакомства досталось сразу несколько экземпляров, четыре или пять.
– Знакомым подаришь, – сказал Марат. – Знакомые-то у тебя есть?
Мы поболтали о футболе. Потом обменялись номерами телефонов. В конце дня объявили победителей конференции. Приз – три тысячи рублей – разделили между Вадимом Шамшуриным и мной. Марат пожимал нам руки и хлопал по плечам.
– Ну, чего, пропьем выигрыш?
– Денег-то нам не дали еще.
– Как это так? А где Попов с Кураевым?
– Попов, кажется, в туалет пошел.
– Так, – сказал Марат. – Держите дверь и не выпускайте его, пока деньги не отдаст. Пусть снизу просунет.
Мы посмеялись.
Я прочитал «Чемпионат» за вечер и позвонил Марату.
– Ну хорошо. Рад, что тебе понравилось, – ответил он. – А концовка как тебе?
– И концовка отличная.
– Да? А я вот новую придумал. Еще лучше. Может, напечатать новый тираж?
И засмеялся.
– Ладно. Не забудь друзьям подарить, – добавил Марат.
– А ты только мне экземпляр подписал. Другие не подписал.
– Ну, сам и подпиши. Делов-то.
Так я и сделал. Подписал книжки от его имени и раздарил знакомым. Марат по этому поводу очень веселился.
– Может, ты за меня и новый роман напишешь? – сказал он. – А то я не люблю писать. Писатель же должен любить писать, но я, бляхо, писать вообще не люблю.
Идей, сюжетов, иногда пошаговых, у Марата было столько, что хватило бы на собрание сочинений из десятка томов. Чуть ли не каждый день он рассказывал что-то новое.
– Всё – сюжет. Только лови и пиши, – говорил он. – Вот например. Я это придумал, когда меня кинули с зарплатой. Бригада по квартирному ремонту начала работать бесплатно. Главный герой вдруг решил, что так легче, ничего не парит. И приближает к Иисусу. Чтобы приблизиться к Иисусу, надо распяться.
Часто он говорил:
– Задумка хорошая, но образа нет.
Возникали новые идеи, и к старым он сразу остывал. Даже если находил образ. Образ имел для него ключевое значение.
– Нельзя делать вещь на одной эмоции. Должен быть сюжет и образ, – говорил Марат. – Когда есть образ, сразу много ассоциаций всплывает. А иначе это графомания просто. Ты сам сейчас чего пишешь? Про что?
– Рассказ про утку.
– Медицинскую, что ли?
– Нет, там говорящая утка.
– О, отличный образ – говорящая утка. Только пусть она будет еще и медицинская. Представь, такой сюжет. Пациент больницы ссыт в утку, а она ему вдруг говорит: «Завтра ты умрешь». Но он не умирает. Понимаешь? Говорящая утка как образ дезинформации, хахаха.
– Хахаха! А дальше?
– Что дальше? В рассказе? Ёпта, это же твой рассказ, тебе лучше знать. Ну ладно, смотри. Он не умирает и просит принести другую утку. А ему приносят гуся.
– Хрустального?
– Нет, конечно. Живого!
Мы много шутили и смеялись. И чаще всего – над собственным творчеством. Идеи и сюжеты доводились до полного абсурда. Марат был очень ироничен и более того – самоироничен. Ему нравилось веселить людей. Он не боялся выглядеть смешным. Для этого требуются немалые ум и отвага. Этих качеств Марату хватало в достатке. Он был похож на маленького храброго бульдога.
«Печатную машину» Марат писал довольно долго. Тщательно выверял и выстраивал текст, отбирал рассказы, чтобы составить из них полноценную книгу.
– Я пришел из поэзии, – говорил Марат. – Поэтому прозу пишу, как поэт. Медленно конструирую. Сначала прописываю каждую строку, потом двигаюсь дальше. Много времени уходит.
Потом был «Нацбест». Рукопись «Печатной машины» номинировал писатель Александр Етоев. Марат вышел в финал. И мог бы выиграть. Я думаю, что его книга была самой сильной из всех, представленных в коротком списке. И он заслужил эту победу. Но в итоге не получил ни одного голоса от жюри. А победила Букша. Не знаю, переживал ли Марат. Но было ощущение, что победа страшила его куда больше, чем поражение. У Валерия Попова есть повесть «Ужас победы» – очень точное название.
О своих впечатлениях от церемонии Марат потом рассказывал со смехом:
– Мы сидим с Етоевым, выпили коньячку, расслабились, а он и говорит: «Давай, если победим, отдадим премию Букше, она беременна, ей нужнее». Ну не мог же я отказать! Так что мне особо ничего и не светило, хаха.
Книжка вышла в двух издательствах – «Ил-мюзик» и «Лениздат». «Ил-мюзик» организовали наши друзья – Женя Алехин и Кирилл Маевский. «Печатная машина» стала первой книгой, которую они опубликовали. «Лениздат» не спешил. В какой-то момент Марат и вовсе разуверился, что они выпустят книгу. Выпустили.
– Сколько тебя там мурыжили? – спросил я как-то.
– Девять месяцев, – ответил Марат. – Очень символично.
После «Печатной машины» Марат понемногу писал короткие рассказы. Искал что-то новое. Хотя идей по-прежнему было много. Как и раньше. Лучшим из рассказов, написанных в тот период, он считал «Второе пришествие».
– Знаешь, – говорил он. – Я вот в «Печатной машине» многое сказал. Не хочется повторяться, потому что тем самым я принижу уже сказанное. То есть мне нужно говорить о другом. Мне бы хотелось писать что-то типа «Второго пришествия».
Его напечатали в сборнике «Русские женщины».
– Одна сорок седьмая книжки – моя, – сказал Марат, собираясь в издательство за авторскими экземплярами.
Последний роман Марата «ЖеЗеэЛ» вначале мог стать документальным фильмом. Однажды он позвонил (Марат вообще чаще звонил по телефону, чем писал сообщения в соцсетях) и рассказал про своего необычного знакомого.
– Валера тоже писатель. Накатал штук двести романов и продолжает писать их, каждый месяц новый роман. Чего там только нет. Приключения, детективы, эротика, ё-моё. Но сам Валера человек с непростой судьбой, бляхо, очень трагичный персонаж. Работает где-то на заводе, болеет, а вечерами сидит за машинкой и пишет романы. Представь, да? Вот бы это снять. Как он днем вкалывает, сам весь больной, бедный, приходит домой, варит себе на ужин какую-нибудь картошку, а потом садится за печатную машинку и половину ночи строчит.
Марат загорелся этой идеей. То и дело перезванивал и рассказывал, какие сцены надо отснять. Как это должно всё выглядеть. У меня была неплохая по тем временам видеокамера. Я должен был стать оператором.
– Валера согласился. Он и на завод нас проведет. Начнем снимать, когда снег выпадет.
– Почему? – спросил я.
– Не знаю. Просто такое ощущение. Готовь камеру, бляхо, тренируйся пока.
Я был готов. Но Валера внезапно наотрез отказался от съемок. Марат был раздосадован. Впрочем, не сильно. Видимо, тогда он и решил написать роман о своем поколении, своих друзьях, собиравшихся стать гениями, но ставших неудачниками.
Роман писался около года. Марат без конца его редактировал, правил. Казалось, его самокритичность не знала границ. А может быть, ответственность за каждое слово. Он истратил много сил и нервов. Попал в больницу, прихватило сердце.
– Врач сказал, оно у меня слишком большое, – говорил Марат, смеясь.
– Серьезно?
– Ага. Как у быка. А что, нормально звучит? Писатель с бычьим сердцем.
Перед тем как отдать роман издателям, Марат поменял имена всех героев на вымышленные.
– Я их менял и чуть не плакал. Это как сына назвать как-нибудь, а через пару лет поменять имя.
Издатели к тому же попросили подумать над другим названием.
– «ЖЗЛ» не нравится? – спросил я.
– Нет. Нравится. Но типа продавцы будут ставить в нонфикшн, в отдел «ЖЗЛ». Там она пропадет. Ни к селу ни к городу. Давай, предлагай название.
Я не знал, что предложить. Мне нравилось название «ЖЗЛ». Выход нашел наш друг Вадим Шамшурин – назвать роман «ЖеЗеэЛ». Марат согласился. Кроме издательства «Лимбус Пресс» роман взяли для публикации в журнал «Дружба народов». Публикацию запланировали на сентябрь шестнадцатого года. Женя Алехин собирался к осени переиздать «Печатную машину», на этот раз с иллюстрациями.
Марат этого уже не увидел.
– Хочется отдохнуть. Посмотреть мир. Уехать в Италию и болеть за какой-нибудь «Милан», до конца жизни, – сказал он в нашу последнюю встречу.
Валерий Айрапетян. Образ Марата
Марат был похож на рано состарившегося мальчика.
Он проповедовал нам – начинающим писателям – учение об образе.
На мой вопрос, какое значение в художественном тексте имеет этот самый образ, Марат ответил: «Вот представь себе молодого красивого человека, который ходит, смеется, плачет, любит. А теперь представь себе этого человека в гробу. Он может быть еще красив, но уже не жив. Это труп красивого человека. Через какое-то время это красивое тело начнет разлагаться, превратится в землю и исчезнет навсегда. Человек был жив и красив, пока в нем жил дух. Так же и с литературой. Если в тексте нет образа, нет частички духа, то это не литературное произведение, а его труп. Он может быть даже красивым, этот текст, но скоро начнет разлагаться, а со временем исчезнет, и никто о нем не вспомнит».
Этих примеров у Марата было великое множество, но врезался в память именно этот.
Или вот еще.
«Рассказ – это танец на пеньке, – говорил Марат, – и исполнить надо красиво и не оступиться. А роман – это многоэтажный жилой дом, в котором планировка всех помещений и коммуникаций должна быть оправдана, должна служить замыслу дома. Вот представь, что ты проводишь экскурсию по этому дому потенциальному покупателю квартиры. Открываешь дверь в туалет и говоришь – это спальня, ой, нет, это, наверное, кухня, ой, постойте, возможно, это вообще балкон. Большинство современных романов – это такие дома, где кухня находится в туалете. Я думаю, тебе бы не понравилось жить в таком доме. Люди пишут большие плохие рассказы на пятьсот страниц, называют их романами и получают за них литературные премии».
«Человеку следует стыдиться, что он писатель, а не гордиться этим», – заметил однажды Марат. В нем еще были живы рецепторы, так свойственные людям прошлого времени и стремительно отмирающие у людей времени нового; рецепторы, реагирующие на всякого рода манипуляции, направленные на возвеличивание своего, особенно творческого «я». Представить Марата, степенно рассуждающего о своем писательстве, о своих литературных удачах, было невозможно. Помню, как на премии «Нацбест» сидел он в числе финалистов в первом ряду, напряженный и растерянный, как человек, которого попросили прикинуться другим. Пока шла церемония и ведущий со сцены – больше любовавшийся своим суждением о прочитанных книгах, чем, собственно, книгами финалистов – блистал и острил, Марат несколько раз крадучись пробирался к выходу, чтобы уже за дверями приложиться к фляге с коньяком. Каково же было его счастье, когда победу присудили не ему: ходил по фуршетному залу, поднимал всех встреченных на пути прелестниц, воспевал их красоту и признавался в любви. Стать писателем, чтобы, стяжав успех, нежиться под светом софитов, обрести общественную значимость, превратиться, прости господи, в «лидера мнений», популярного блогера или телезвезду – вот эта вся мотивация, стимулирующая писать многих и многих пробивных и ловких, была совершенно чужда Басырову. Конечно, он хотел признания, хотел, чтобы его читали, чтобы доходы от литературных трудов обеспечивали тот минимум, который бы позволял, не думая о дне завтрашнем, спокойно писать книги. Но не более.
О своих текстах он говорил сухо и по существу, без выпирающего через слово «я», а вот о текстах коллег по писательскому цеху – современников и классиков – он говорил охотно, со страстью, заикаясь, подбирая нужные слова для более точного выражения своего ощущения от прочитанных книг. Особое внимание Басыров уделял текстам своих друзей (моим в том числе), акцентируя наше внимание на удачах или, наоборот, на нестройностях, шероховатостях, длиннотах и, главное, на недоработке по части художественного образа. «Я же люблю вас, вы как дети мне, и хочу одного, чтобы вы писали и писали всё лучше и лучше», – с доброй иронией добавлял он после разбора очередного нашего рассказа.
С ним было интересно говорить на любые темы, кроме политических. Он не понимал, для чего писатели лезут в политику, рвутся на трибуны, вступают в партии; не верил, что кому-нибудь может быть интересно мнение человека, исследующего красоту и гармонию, обо всей этой заведомой лжи и сплошном лицемерии. И вообще, был чужд этому времени: не следил за трендами, не понимал разницы между либералами и патриотами, не интересовался политикой, не строил писательскую карьеру, не посещал модных мероприятий и баров, да и одевался как простой советский гражданин.
«публицистика – это проституция. я статей не люблю. не понимаю их важности. для меня есть одна ценность – художественная. мне важен дух, важна гармония, противостоящая хаосу», – написал мне однажды Марат, как всегда в переписке используя только строчные буквы.
«Но, погоди, – парировал я. – А как же Толстой, Достоевский, Бунин, Солженицын? Писали ведь публицистику». «ты не путай, – ответил он. – классики, помимо того что создавали великие произведения, могли позволить себе высказать мнение на тот или иной предмет, причем мнение их было оригинальное, они задавали тон поколениям. и в вечность они попали из-за своих художественных вещей, публицистика – это лишь незначительный прицеп. а сейчас посмотри на этих: и вещей великих не пишут, и копируют друг дружку, ничего нового, одно и то же по кругу гоняют, публицисты, блин, мыслители херовы. искусство настоящее всегда выше политики. кто там кого мочит – полный бред. понимаешь, Валера, все они ебнулись на социально-политических делах, а это никогда не относилось никак к искусству, никаким местом. они все политизированы и во всем видят социальные аспекты. хотят видеть. потому что художественность для них – ноль. только политика. это ж не писатели. вот увидишь – Лукошин (тогда о нем говорили, но недолго. – В. А.) никогда не станет большим».
Мы виделись с ним не так уж часто, раз в месяц, а то и реже. И не сказать, что были близкими друзьями. Я, к слову, не знал даже, как зовут его жену и детей, какие у него отношения с родителями и т. д. Он не говорил, я не спрашивал, да и обсуждали в основном литературу. Близким другом он приходился Кириллу Рябову, а позже – Жене Алехину. Три страдальца (Марат был меньший по этой части) и три настоящих писателя, они органично сошлись между собой. Мы с ним чаще списывались. Басыров принадлежал к той категории писателей, которые пишут много лучше, чем говорят. И дело не только в заикании (Марат обычно осекался на первой согласной, чаще на «б» и «п»: Б-Б-Б-Б-Басыров, выдал бы он, если б взволнованно или, догоняя несущуюся вперед мысль, произнес свою фамилию). Наверное, каждый четвертый литератор несет в себе тот или иной речевой дефект; я и сам заикаюсь сколько себя помню. Думаю, у Марата, помимо легкой социофобии и природной скромности, не было базового доверия (которым так напитаны «говоруны») к устной речи: пустые слова, умирающие сразу после рождения; такие не соберешь в нужный строй, не отредактируешь, с их помощью не вплетешь в ткань повествования художественный образ, из них не выстроишь диалог. Но вот в письменной речи, даже не в художественных текстах, а просто в личной переписке (которую я недавно перечитывал четыре часа, но так и не дошел до середины), он выдавал по полной: бойко шутил, метко подкалывал, блестяще выстраивал аргументацию по интересующему его вопросу, который в восьми из десяти случаев был – литература, смеялся и плакал, да так, что и я, сидя перед экраном в другом конце города, то хватался за живот, то утирал слезу.
Хулиган и трагик, он даже когда писал о своих горестях и переживаниях, добавлял в конце сообщения «хаха» – смешок человека, страшащегося ненароком впасть в пошлость. Это «хаха», призванное как бы умалить значение сказанного, не только не умаляло его, но, напротив, придавало словам вес и какую-то особую драматургию. Вот Марат болеет, сидит дома и пишет мне:
«погода стоит пиздатая, сейчас бы по питеру погулять с бутылкой в кармане, слезы пьяные пролить над невой, а я дома сижу, хехе», – и сразу хочется поскорее одеться и пойти гулять вдоль Невы, прикладываясь к бутылке, печалясь и радуясь жизни.
Или вот, когда писал свой «ЖеЗеэЛ»:
«убежал от семьи к родителям, пишу тут потихоньку, и так же сердце болит по хуй знает чему-то несбыточному. как у человека, которому перед смертью предлагают выкурить лишь сигарету, когда ему не хочется умирать, хаха», – всего две строки, и целое море тоски уже плещется у ног, и думаешь – как бы самому не пропасть в пучине.
Попадая в малознакомые компании, Марат поддерживал общие темы и, даже когда речь заходила о литературе (круг общения узкий, большинство общих знакомых – литераторы), старался больше слушать, закинув ногу на ногу, подперев подбородок кулаком и выражая всем видом крайнюю заинтересованность. Он держался напряженно, и я чувствовал, что в эти самые моменты, когда приходилось слушать «умные разговоры» и строить сосредоточенное лицо, ему нестерпимо хотелось оказаться где-нибудь в уютном тихом месте в компании хорошей книжки и кружки пенного.
Память не придерживается строгой хронологии. Вспоминая человека, память выдает короткие видео или застывшие картинки и, только если потребуют того обстоятельства или вдруг возникший интерес, пытается приладить их к шкале времени, выстроить в ряд, связать друг с другом.
В самом начале нашего знакомства, это был, наверное, год 2005-й или 2006-й, Марат мне не понравился. Он показался мне обозленным, желчным говнюком, похожим на ящерицу. Я только начинал писать, плохо разбирался в людях и судил – как рубил с плеча. Его иронию, замечания по текстам я принимал в штыки, не сумев тогда разглядеть стоящие за ними желание помочь, стеснительность, огромную любовь к литературе и непростую жизнь. Ко всему прочему, у него не выгорел один задуманный проект, связанный с выходом к чемпионату по футболу книги «Чемпионат», на который Марат много ставил и который не оправдал его ожиданий. Я тогда еще не знал его как человека, принимая то, что лежит на поверхности, за ядро личности.
Сдружились мы позже, уже после того как я познакомил его с Женей Алехиным, на тексты которого совершенно случайно набрел в интернете, а встретился с автором уже в Москве. Алехин тоже был похож на ящерицу – на ершистую и неприкаянную. Первое, что он сказал, встретив нас – меня и писателя Диму Орехова – туманным осенним утром у метро ВДНХ, было: «Писатели, что ли?» Мы с Ореховым кивнули. «А, понятно, – ответил Женя. – А похожи на барыг с рынка». Алехин взял водки и сосисок и провел нас к себе в общежитие. Через двадцать минут нашего с ним выпивона (Орехов не пил) Алехин предложил нам ознакомиться с его любимой порнухой, в которой негр конским своим удом долбил жопастую брюнетку на разный манер. Православный писатель Орехов пришел в такой ужас, что повесил голову на грудь и не поднимал ее добрых полчаса. Я сразу тогда подумал, что надо бы свести Женю с Маратом, вот уж два сапога пара. И не прогадал. Они как два маркшейдера прокладывали одну и ту же штольню, только с разных концов. Будто искали друг друга всю жизнь и вот нашлись. Марат, ознакомившись с текстами Жени, был настолько впечатлен как текстами, так и юностью автора, что в переписке с Алехиным сдуру скостил себе целых семь лет, чтобы хотя бы календарно быть ближе к молодому поколению (кстати, Марат выглядел на свой придуманный возраст, а не на паспортный). А потом сильно страдал, что ввел в заблуждение друзей (наверное, только Кирилл Рябов и был в курсе, но он тот еще великий конспиратор: я последний из нашего круга узнал, что Сжигатель трупов и Кирилл – это один и тот же человек). Женя, в очередной раз бросивший ВГИК, перебрался в Питер. Марат был старше Алехина на девятнадцать лет – вполне себе разница между отцом и сыном. И отношения у них сложились тоже сыно-отеческие. Вскоре и работать стали вместе. Господи, чем только они не занимались! Рыли какие-то ямы, строили дачи, рубили и обтесывали лес, устанавливали двери, малярили и плотничали. Даже двери в квартире моей первой жены переустановили. Помню, как ввалились они в квартиру. У Марата была огромная сумка, почти как у хоккеистов, и у Жени не меньше. От чая отказались, сразу приступили к делу. Алехин, как всегда, был чрезвычайно сосредоточен на работе, даже не на работе, а на движениях. Он всегда такой – будто пожизненно сдает экзамен, который боится провалить. Марат, напротив, как опытный работник, то пошутит, то засмеется, то начнет браниться на не подошедший по размеру чопик. Ребята разложили в коридоре инструменты. Запомнилась невиданная прежде пила с горизонтальным диском и пластиковой крышкой над ним. Предыдущий мастер был общего профиля, то есть умел все, но понемногу. Он здорово помог, когда нас кинули с ремонтом. Я был ему подмастерьем, и вдвоем мы начали и закончили капитальный ремонт. Все бы ничего, но двери стояли в рамах косо, как возвратившиеся домой пьяные гуляки. И Марат вызвался помочь. Как художник перед мольбертом, он пару раз то отходил от двери, то подходил к ней, щурил глаз и кивал головой. Потом быстро приставлял отвес, делал пометки, что-то подбивал, в конце заливал проемы монтажной пеной – и дверь стояла ровно, как швейцарский гвардеец на карауле. Пока Марат выправлял одну дверь, Алехин занимался другой. Так все двери и выставили по уровню.
Одна из наших последних встреч тоже была связана с оказанной мне Маратом услугой. Я уже жил к тому времени в коммуналке, и чертов смеситель в душевой приказал долго жить. Позвонил Басырову проконсультироваться относительно покупки нового, на что он ответил, что не надо ничего покупать, есть у него в наличии новый немецкий смеситель, и вообще давно не виделись, вот заодно и увидимся, и смеситель установим. Приехал и сходу приступил к починке. Рано состарившийся мальчик, он сидел на детском деревянном стульчике и ковырялся в смесителе. Мы говорили тогда о трудностях, возникающих в работе над рассказом, которые при этом никак не отягощают работу над повестью. Марат что-то откручивал, прикручивал, дул в трубки, я стоял рядом на подхвате у мастера; говорили мы оба, но работал и говорил он один. И вдруг Марат поднял голову. Лицо его было бледно-зеленым, на лбу выступила испарина. «Что-то мне нехорошо, Валер», – выдохнул он. Я побежал за водой, кликнул сестру Наташу, у нее, помнится, были капли валокордина. Марат выпил лекарство, немного посидел, отдышался. Я предложил ему прилечь, но он наотрез отказался. «Так часто, ерунда. Старость, хуле, хаха». Через десять минут он был уже в тонусе. Прикрутил смеситель, мы пообедали и пошли гулять.
Разок и мне пришлось помочь Марату с ремонтом, но не дверей и не смесителя, а его самого. Летом 2012-го (я жил тогда с девушкой в Девяткино в новом панельном доме на одиннадцатом этаже) Марат позвонил и пожаловался на боль в ребрах. Договорились о встрече. Стояла какая-то чудовищная жара при полном штиле, и даже за городом – а Девяткино – это уже Ленобласть – было не продохнуть. Все окна и балконные двери были распахнуты, я бесцельно бродил по квартире в одних шортах, вздыхал и потел, как бодибилдер на просушке. В таком виде и встретил Марата.
– Здорово, Кабанелло! – воскликнул он. – Можно я буду так тебя называть за неистребимое здоровье и такой же оптимизм?
Господи, я выглядел как заморенный зверь, как грустный цирковой бегемот, какой уж тут оптимизм. Марат, напротив, был бодр и весел. Он был в очередной завязке, не курил и, если не считать прострелов в ребрах, чувствовал себя превосходно. Басыров был в джинсах и футболке, на которой не проступало ни единого потного пятнышка. Каково же было мое изумление, когда Марат разделся и залег на массажный стол, предоставив мне абсолютно сухую спину – бронзовую мальчишескую спину легкоатлета с хорошо очерченной мускулатурой.
– Слушай, ты совсем не вспотел! Ты и вправду ящерица!
– Да нет, – Марат засмеялся. – Просто я уже умер, хаха.
Марата беспокоила межреберная невралгия. Одного сеанса оказалось достаточно, чтобы все прошло. После массажа мы сидели на кухне, пили зеленый чай и любовались видом из широченного распахнутого окна (точно такого же окна, как на последней больничной фотографии, сделанной Маратом): звенящее синее небо, частные домишки в окружении деревьев и кустов, словно разбросанные по траве сухари, смешанный, переходящий в огромное поле с вышками электропередач, лесок и уже на горизонте – уродливый бастион жилого комплекса на Гражданке. Сейчас там понастроили какие-то огромные муравейники на тысячи квартир в каждом, а тогда вид был вполне себе пасторальный.
Не могу вспомнить последнюю встречу с Маратом. Возможно, это было в «Столовой № 1» у метро Маяковская, в компании Алехина, Рябова, Сперанского. Не помню, пил тогда Марат алкоголь или нет. Помню, что он периодически трепал меня по плечу и тянул: «Вале-е-ерка!», а после смеялся хулиганистым озорным смехом.
А потом Марат умер.
Выпрыгнул из мира, в котором он, сидя на периферии вселенной, точно гончар с комком глины в руках, ваял свои впечатления: впечатления с толикой горечи, впечатления одинокого человека, вопрошающего Господа о своем предназначении и смысле всего сущего. Сырой мякиш жизни, который он разминал и исследовал тонкими, приноровленными к любой работе – от рытья канав до набора своих стихотворений на компьютере – пальцами. Маленький человек, вооруженный образом красоты и гармонии, постигающий большой и странный мир, красивый и уродливый одновременно, цельный и распадающийся на части, жестокий и милосердный, дарящий любимых женщин и слабое сердце, цветущую весну и жуткое похмелье.
Когда взглянул на лежащего в гробу в больничном морге Марата, то не узнал. Желтая скуластая маска в морщинах, белый выпуклый рот, нереальные, огромные, чужие уши. Тело без духа-образа, как в том его сравнении. Ненастоящее тело, другое, не его. Это был не Марат Басыров, большой русский писатель в теле рано состарившегося мальчика, а какая-то фикция и подмена. От этого понимания стало немного не по себе, но и легче. На кладбище, пока могильщики выправляли могилу, отец Марата подошел к гробу, склонился над ним и поцеловал сына в лоб. «Мальчик мой», – произнес он глухим голосом, и я, тоже отец сына, не сумев сдержать себя, заплакал. Могильщики (на их спецовках красовался логотип похоронного бюро «Виолин») работали в три силы, будто боролись с могилой. В яме было много воды, пласты глинозема то и дело отваливались с боков и плюхались на дно. Работники едва успевали вычерпывать воду и ровнять края. Женя Алехин – который был Марату учеником и учителем, другом и сыном, напарником и подмастерьем, издателем и редактором; Женя, который взял на себя организацию похорон и поминок; Женя, который, пока не вострубит труба, ноет и путается в своих соплях, а в час икс быстро собирается и решительно действует, – стоял все это время с огромным снопом цветов в побелевших от напряжения руках и отрешенно глядел в могилу. Я подошел помочь, протянул руки, и Алехин передал мне цветы, бережно и неспешно, как передают отцам новорожденных при выписке из роддома.
Когда стали опускать на полотенцах гроб – простенький, обитый красной тканью ящик, – послышался треск ткани, и уж совсем невыносимым был звук падающих на хрупкую крышку тяжелых пластов напитанной влагой глины. Работники быстро засыпали могилу, утрамбовали, оформили холмик, притащили и установили на нем бетонную плиту. Разложили цветы. Мы немного постояли и пошли к выходу. По дороге вспомнилось сообщение, отправленное мне Маратом незадолго до смерти:
«не переживай, ничего не наладится в этой жизни.
все кончится только вместе с нами.
так что крепись, дружище, и не падай духом»
В нем он не приписал в конце свое фирменное «хаха». Видимо, не успел.
Евгений Алехин. Лопата и бензопила
О смерти Марата Басырова я узнал в поезде «Одесса – Москва». Ночью жена в ужасе протянула мне айфон с соседней полки, и я прочел с экрана пост Андрея Аствацатурова. Сама новость до меня толком не дошла, но гонцом я был недоволен.
«Да что такое?! – подумал я. – Похоже, что даже о своей смерти я узнаю из фейсбука Аствацы!»
Казенным языком сообщалось о высоком литературном мастерстве «Отца» Марата и положительных человеческих качествах. «Пиши так про своих корешей Прилепина и Шаргунова, – подумал я, отворачиваясь к стенке, – про Басырова так писать нельзя!»
Сначала были обида и ревность. Потом я выпил несколько бутылочек бальзама, который вез в подарок, и успокоился. Сосредоточься на энергии, твой друг был великим шаманом, и сейчас ты должен проводить его, подумал я. Ладно, кто-то берет на себя такую функцию: рассказать людям о внезапном горе. Без всякого дурного умысла. Потом опять разозлился. Всякие дураки, сейчас они появятся и будут писать нелепые фразы, танцевать свой дурацкий танец над пеплом. Мы наконец-то распознаем чудо, и из всех обдроченных кустов повылезают ободранные музы, чтобы сообщить о своей причастности к нему. Даже хорошие люди часто используют в таких случаях неточные или первые попавшиеся слова, пошлые замацанные выражения.
Не так Марат писал рассказы, для него это было волшебством.
В Москве я добрался до интернета и перечитал нашу переписку последних дней. Марат ложился на операцию. Мы обсуждали обложку переиздания «Печатной машины», иллюстрации, аннотацию. Я долго не мог сочинить ее, и, когда наконец справился, Марату она очень понравилась и польстила, но потом он испугался. Я сравнивал современную литературу с кладбищем и выделял его книгу как что-то живое среди могил.
– Сынок, у меня нехорошее чувство. Может, лучше убрать про кладбище?
Но потом Марат сам же и сказал:
– Хотя нет. Ничего не исправляй.
Потом мы обсудили рассказ под названием «Все умные люди планеты» из новой книги Ильи Леутина. У Марата были претензии к концовке, а я защищал рассказ. Еще обсудили мой будущий текст «Испанская дрочилка».
– Не подведи. Я хочу прочитать хороший рассказ, когда отойду от наркоза.
Операция прошла относительно успешно, какое-то время Марат проведет в реанимации, – узнал я от общего друга перед тем, как сесть на поезд.
Валера Айрапетян познакомил меня с Кириллом Рябовым и Маратом Басыровым восемь с половиной лет назад. Уже через пару месяцев мы работали с Маратом на стройке и сочиняли сюжет за сюжетом. С каждым взмахом лопаты совершенствовали стиль. «Невозможно научиться копать, читая книги», – сказал Ричард Линклейтер. Зато эта формула работает наоборот: лопата и бензопила – хорошие учителя прозы. Наверное, мне всю жизнь не хватало таких друзей, как Кирилл с Маратом, которые срать хотели на все, кроме литературы. Без них я бы вряд ли дописал первую книгу и уж точно не стал бы издателем.
* * *
Переиздание «Печатной машины» вышло в день похорон. Потом в «Лимбусе» напечатали роман «Жизнь замечательных людей». У меня на компьютере оставался еще толком не отредактированный сборник «Удовольствие во всю длину». Наконец эта книга выходит – самая странная из книг Марата, она открывает нам его мир со всех сторон.
Мой любимый рассказ из нее – «Брейгель. Свет. Время». Я читал и перечитывал его, пока готовил поминки на летней террасе клуба «Мод».
Так: делаю звонок, договариваюсь о том, как установить микрофон и сколько нужно фруктов и водки. Потом возвращаюсь к тексту. Невозможно хорошо, почему я не разглядел его, пока ты был жив?
– Марат, привет, время не нужно останавливать, его нет.
Павел Крусанов. Марат Басыров: «У меня ведь тоже он был. Этот шанс вырастить крылья»
Живущим в Петербурге известно, что в расхожем мнении – будто не важно, где ты родился и жил до того, как попал в силки СПб, поскольку настоящая жизнь души начинается именно здесь – нет художественного преувеличения. Так, в сущности, всё и происходит. Но если попал, если влип, если вдруг ты этим городом восхи щен, тогда включается особенный отсчет – отсчет ответственности за дела/слова, которую здешние духи/ангелы измеряют высшей мерой. Как после крещения. Для тех, кто не влип, кто отбракован, отсчет не меняется. Возможно, к счастью. Таких город обычно исторгает, в библейском смысле изблевывает из уст – бывает, с психическими и физическими травмами. Как в случае с известным культурным деятелем N, который при первой попытке покорения северной столицы (за спиной уже остались выбросившие белый флаг Екатеринбург и Москва) поскользнулся на Галерной, сломал себе стыдную косточку, после чего и отбыл восвояси, а со второй попытки – в пору черных петербургских дней (уравновешивающих белые ночи) – получил тяжелое расстройство системы нервов и отбыл снова.
Марат Басыров, безусловно, влип и был восхи щен.
К тому времени, когда мы познакомились, у него уже было кое-что написано и даже что-то издано. Однако сам автор издания эти не показывал – ни как курьез, ни как повод для сдержанной гордости. Считал, должно быть, работу пробной, ученической. Зато «Печатную машину» (свою последнюю на тот момент рукопись) вручил с трепетом, который не подделать. И верно – ее уже никак нельзя было назвать пробой пера, наоборот, это было потрясение, колебание разума и чувств – добрых шесть баллов по шкале Рихтера. Не катастрофа, мы люди бывалые, но тряхнуло ощутимо. Такое, к счастью, в нашем художественном пространстве еще случается довольно регулярно, что говорит о высоком напряжении творческих энергий под Русской равниной. На дворе стоял 2013 год, времена относительно свежие, и если встряску эту не многие заметили, то причина в том, что литература нынче вышла из фокуса всеобщего внимания, сделавшись достоянием практически сугубо цеховым. Но нам-то что до переменчивых ветров – тем, кто колдовским этим ремеслом по-прежнему живет и дышит?
Впечатление от «Печатной машины», очень по структуре странного романа, вероятно, точнее всего можно было бы описать через опыт вхождения в ИСС (измененное состояние сознания) с помощью определенных психотропных средств. Но опыт мой в этом деле ничтожен, поэтому придется идти путем последовательного нарратива.
Ощущение восторга от соприкосновения с неким эталоном подлинности, сладкая мука сопереживания и растерянная опустошенность от того, что текст вытеснил из нашего чувствилища всё, что было там прежде, и целиком занял это место, – вот те переживания, которые накатывают во время и после знакомства с «Печатной машиной». Причем анализу эти чувства поддаются с трудом. В отношении эталона подлинности еще куда ни шло: написан роман безупречно – язык выразительно скуп, точен, взвешен, композиция, составленная из небольших блоков, каждый из которых является законченной, вполне самостоятельной историей из жизни главного героя, вырастает в крепкую, прихотливо возведенную архитектуру, которая общей сумме этих историй придает дополнительный романный смысл, превышающий по силе художественного воздействия силу любого из блоков, взятого в отдельности. А вот с му кой сопереживания сложнее: внутри героя зияет такая дыра, что от свистящего в ней холода зябнут корни волос. И тем не менее этот на удивление бесчувственный к окружающим, но измученный, плачущий, осознающий собственное несовершенство герой тянется к свету, понимает, что он (свет) пусть в данный миг лично для него и недостижим, но он есть, и в нем – спасение.
Что ж, в каждой национальной литературе найдется писатель, создавший яркий образ экзистенциального бунтаря, в котором олицетворено самосознание если не целого поколения, то значительной его части. Но мир, покинувший лоно традиции, устроен так, что дети не признают идеалов отцов, – каждое поколение заново ищет для себя героя, которому согласно позволить говорить от своего имени. И этим героем никогда не станет человек, застывший в позе мудрости, знающий сроки, ответы на главные вопросы и рецепты успеха. Нет, герой этот – мятущаяся личность, сплав демонических страстей и плачущей под их гнетом оскверненной души. Марат Басыров дал жизнь и голос этому герою – на тот момент герою поколения сорокалетних. Недавно еще безрассудных, бунтующих, на ощупь познающих разницу между наваждением и озарением, теперь уставших, но не смирившихся и не простивших.
С изложенными здесь соображениями я предложил эту рукопись в ненадолго возрожденный «Лениздат», и вскоре «Печатная машина» вышла в свет. А выйдя, тут же оказалась в финале литературной премии «Национальный бестселлер», что, безусловно, здорово – признание нужно живым, творящим, ищущим, еще не пережившим свой талант, как змея переживает собственный яд.
Признаться, в ту пору у многих возникали сомнения: хватит ли Басырова на вторую столь же пронзительную книгу? Уж больно силен градус горения. Да и герой (в котором невольно видишь альтер эго автора) оставлен на такой рискованной черте, что еще один шаг – и бездна. Впрочем, и без пресловутой бездны, которой пугают взрослых, как детей сереньким волчком, лучше об этом герое уже не скажешь. Если кому-то всё еще непонятно, в чем существо сомнений, поясняю. Есть писатели, всю жизнь творящие одну большую книгу. Разрастающуюся, разветвляющуюся – но это всё равно одна и та же книга (таков Шаров, таков Лимонов). Если бы Басыров был именно таким писателем, после «Печатной машины» он бы замолчал. В противном случае нам бы довелось услышать дребезг фальши – ведь своего героя он уже предельно обнажил, и сказать о нем слова, равные по силе прежде сказанным, возможно вряд ли. Но Марату хватило интуиции и таланта на то, чтобы оставить предыдущего героя, отодвинуть его в сторону и в многофигурный центр (такая разделяющаяся боеголовка) новой книги поместить других людей, судьба которых автором, похоже, отчасти тоже списана с натуры.
В «ЖеЗеэЛ», своем следующем романе (в обоих случаях благодаря прихотливости композиции жанр определен условно), Басыров ни на волос не понизил планку – просто мастерски сместил акценты. Рассказчик (более спокойный, взвешенный и рассудительный, нежели в «Печатной машине») здесь словно бы уходит в тень, оставляя под софитами своих товарищей по отчаянной и, как каждому известно, не слишком чистоплотной юности. Идея на зависть проста. Возьмем, скажем, человека, просиявшего на известном поприще, достигшего успеха и признания в деле, которое мы считаем желанным предметом его усилий (допустим, знаменитого скрипичного мастера), – но в своей повседневности он на поверку, может статься, до оторопи не изобретателен, скуп на живые устремления и чувства и больше всего в жизни любит не свое дело, а утку, запеченную с трюфелями. Или наоборот – жизнь человека была необыкновенна, переменчива, трагична, полна ярости, громов и молний, а запомнился он потомкам по своему скучнейшему занятию – научному препарированию червей и изучению строения их пищевода. Нужное, конечно, и в чем-то тоже увлекательное дело, однако… Так вот, эти люди на том основании, что оставили по себе память за гробом, законно претендуют на томик с развернутой историей своих мытарств в жанре ЖЗЛ, что прочим не по чину. Но разве это справедливо? А как же те, кому не повезло, кто, может быть, просто не совпал со временем? Бывает же подобное несовпадение по фазе… Как же те, кто подавал надежды, бился в окружении соблазнов и не устоял? Неужто судьба их не достойна нашего внимания?
Обычно тут не спорят – не застолбил делянку в памяти потомков, стало быть, помалкивай и не сопи из гроба. Но не таков Басыров – он не пожелал предать забвению любезных его сердцу умников и мудошлепов, тех, кто блистал как мог, но оказался пасынком в питомнике у привередливой судьбы. К тому же пасынком вполне еще живым и, возможно даже, как та лягушка, угодившая в горшок, всё еще сбивающим из молока спасительное масло…
Их пятеро – по числу глав книги: поэты, чьи заклятия не жгли сердец, несбывшиеся прозаики, отказывавшиеся признавать фиаско, неукротимые упрямцы, месящие тугую глину (жизни) и при этом – любящие, предающие, отчаивающиеся, возвращающиеся, прощающие. (Боже, сколько шипения в таких человечных суффиксах!) Жизнь этих замечательных неудачников ярка, нелепа и трагична. И рассказ о них полон горькой правды. Правды и милосердия.
Вот финал истории.
И вдруг я понял, кто мы есть на самом деле.
Я достал мобильник и поднес к уху.
– Алло, – отозвался Сергеев сквозь гул набирающей ход электрички.
– Знаешь, кто ты? – сказал я.
– Кто?
– Ты ангел.
– Ангел?
– Да. Ангел без крыльев.
– Что?
– Но у тебя еще есть шанс.
– Ладно, я тебя не понимаю. Плохая связь. Позвони мне потом.
Я отключился и убрал телефон.
На душе было неспокойно.
У меня ведь тоже он был.
Этот шанс вырастить крылья.
Марат Басыров свой шанс не упустил, вырастил крылья. И книга эта – ни в коем случае не досужий междусобойчик. И не личный горький мартиролог автора. Марату удалось на собственных крыльях вознести своих героев в небеса символического и сложить их в безупречно опознаваемое современниками созвездие – созвездие Блестящих Неудачников. Так что будущие хрононавигаторы, взявшись прокладывать маршруты своих странствий по времени, непременно станут полагаться на эти небесные точки как на вернейшие из всех координат. Что ж, зачастую невероятными бывают не только победы, но и поражения. И еще неизвестно, какое из двух этих событий просияет в грядущем звездой.
И последнее. Марат родился в 1973 году в Уфе – так он сам говорил и писал в соцсетях. Сестра его утверждает, что он родился в августе 1966-го в городке Стерлитамак, что в бывшей Башкирской АССР. Кто кого водит за нос, в общем-то не важно. Ведь уже упоминалось, что для тех, кто влип в петербургские силки, отсчет начинается заново – и с этого момента их дела/слова меряются ответственностью высшей меры. В Петербурге Марат с начала 90-х. Учился в Техноложке, влюблялся, бедствовал, грешил, страдал, писал свои пронзительные книги. А 8 сентября 2016-го – быстро и нежданно умер. Лег в больницу на плановую операцию, и что-то пошло не так… Возможно, в определенном смысле это можно расценить как милость – умереть на творческом взлете, не пережив собственный талант. Но оставим – не наше дело эту волю обсуждать. Книга «ЖеЗеэЛ», выправленная Маратом и вычитанная, вышла через месяц после его смерти. Марат не пережил не только собственный талант, но и собственных героев, тревожную память о которых не согласился предать, хотя вряд ли они останутся ему за это благодарны. Таково свойство живых, если осмелишься коснуться их существа в попытке очистить от паразитарных наслоений и запустить в небеса символического.
Но Марату уже всё равно. Город его измерил и принял. Он – в небесном Петербурге, качается в его сетях, как в волшебных снах наяву, и продолжает спасать от забвения то, о чем успел поведать.