[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Я умею прыгать через лужи (fb2)
- Я умею прыгать через лужи [litres][I Can Jump Puddles] (пер. Мария Валерьевна Прокопьева) (Я умею прыгать через лужи - 1) 1446K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Алан МаршаллАлан Маршалл
Я умею прыгать через лужи
Посвящается моим дочерям, Гепзибе и Дженнифер, которые тоже умеют прыгать через лужи
Серия «До шестнадцати и старше»
Alan Marshall
I CAN JUMP PUDDLES
Перевод с английского М. Прокопьевой
Печатается с разрешения Penguin Random House Australia Pty Ltd и литературного агентства Andrew Nurnberg.
© Alan Marshall, 1955
© Перевод. М. Прокопьева, 2020
© Издание на русском языке AST Publishers, 2021
Предисловие
Эта книга – история моего детства. На ее страницах я описал людей, места и события, сделавшие меня тем, кто я есть.
Но я хотел не просто законспектировать опыт маленького мальчика, преодолевающего проблемы на костылях. Я также хотел дать представление об ушедшей эпохе. Описанные здесь люди были сформированы той эпохой, и их время тоже проходит. Влияния, сделавшие их самодостаточными, прямолинейными и полными сострадания, уступили место влияниям, которые могут формировать характеры не хуже, но изменились лекала и результат совсем иной.
Чтобы представить картину жизни той эпохи, я вышел за пределы фактов в поисках истины. Иногда я менял сцены, обобщал персонажей, когда это было необходимо, менял последовательность событий, чтобы сохранить целостность текста, и вводил диалог, который тем, кто пережил со мной те лошадиные дни, может показаться странным.
Я прошу за это прощения. Фактов не всегда достаточно для подобной книги, и правду, на которую она стремится пролить свет, можно обнаружить лишь с помощью воображения.
Алан Маршалл
Глава первая
В ожидании повитухи, которая должна была помочь мне появиться на свет, моя мать лежала в маленькой комнатке на парадной половине нашего обшитого деревянной доской дома и смотрела в окно, за которым виднелись качавшиеся на ветру эвкалипты, зеленый холм и тени облаков, круживших над пастбищами.
– У нас будет сын, – сказала она моему отцу. – Сегодня мужской день.
Наклонившись, отец глянул в окно, где за расчищенными пастбищами высилась темно-зеленая стена леса.
– Я сделаю из него бегуна и наездника, – решительно заявил он. – Клянусь Богом, сделаю!
Когда наконец появилась повитуха, он улыбнулся ей и сказал:
– Знаете, миссис Торренс, я уж думал, мальчуган тут вовсю бегать будет, прежде чем вы до нас доберетесь.
– Да, я собиралась приехать еще с полчаса назад, – резким тоном ответила миссис Торренс. Это была грузная женщина с пухлыми смуглыми щеками и решительной манерой поведения. – Но когда настало время запрягать лошадь, Тед все еще смазывал бричку. – Она перевела взгляд на мою мать. – Ну, как вы себя чувствуете, милочка? Схватки уже начались?
«И пока она со мной говорила, – рассказывала мне потом мать, – я вдыхала аромат сделанной из акации рукоятки хлыста, висевшего в изножье кровати, – это был хлыст твоего отца, – и представляла, как ты мчишься галопом и размахиваешь им над головой, совсем как твой отец».
В ожидании моего появления на свет отец сидел на кухне с моими сестрами, Мэри и Джейн. Сестры мечтали иметь братика, которого они будут водить в школу, и отец обещал им братика по имени Алан.
Миссис Торренс вынесла меня, завернутого в красную фланелевую пеленку, чтобы показать им, и положила отцу на руки.
– Странные я тогда испытал чувства, – рассказывал он. – У меня сын… Я хотел, чтобы ты многому научился – ездить верхом, хорошо управляться с лошадями… ну и все такое. И бегать, конечно, тоже… Говорили, что ноги у тебя крепкие. Вот о чем я тогда думал. Так странно было держать тебя на руках. Я все гадал, будешь ли ты похож на меня.
Вскоре после того как я пошел в школу, я заболел детским параличом. Эпидемия, в девятисотые годы вспыхнувшая в Виктории, из более плотно населенных областей добралась и до глубинки, поражая детей на отдаленных фермах и в поселениях в буше[1]. В Туралле я был ее единственной жертвой, и люди на много миль вокруг, услыхав о моей болезни, приходили в ужас. Слово «паралич» в их сознании почему-то было связано с идиотизмом, и нередко кто-нибудь, остановив двуколку посреди дороги и перегнувшись через колесо, чтобы перекинуться парой слов со знакомым, спрашивал: «А умом-то он не повредился, не знаешь?»
На протяжении нескольких недель соседи старались поскорее проскочить мимо нашего дома, украдкой бросая при этом беспокойные, исполненные затаенного любопытства взгляды на старый деревянный забор, на необъезженных жеребчиков в загоне и мой трехколесный велосипед, валявшийся возле сарая. Теперь они раньше загоняли детей в дом с улицы, теплее кутали их и с тревогой присматривались к ним, стоило тем разок кашлянуть или чихнуть.
– Это обрушивается на тебя, словно кара Божья, – говорил мистер Картер, пекарь, искренне веривший, что так и есть на самом деле. Он был директором воскресной школы и однажды во время еженедельных объявлений, строго глядя на учеников, заявил:
– В следующее воскресенье во время службы преподобный Уолтер Робертсон, бакалавр искусств, будет молиться о скорейшем выздоровлении этого храброго мальчика, пораженного ужасной болезнью. Присутствие всех обязательно.
Прознав об этих его словах, отец подошел как-то на улице к мистеру Картеру и, нервно теребя свои рыжеватые усы, принялся объяснять, как я умудрился подхватить такую болезнь.
– Говорят, микроб просто вдыхаешь, – сказал он. – Он просто носится в воздухе – повсюду. И никогда не знаешь, где он. Наверное, он пролетал мимо носа Алана, когда тот делал вдох, и все, конец. Упал как подкошенный. Если бы в то время, когда микроб пролетал мимо, мой сын выдыхал, то ничего бы и не случилось. – Отец помолчал и грустно добавил: – А вы теперь за него молитесь.
– Спина создана для ноши, – с набожным видом изрек пекарь.
Будучи старейшиной церкви, он видел в этом несчастье длань Господню. А вот в большинстве вещей, которые доставляли людям радость, он подозревал проделки дьявола.
– Такова воля Божья, – с некоторой долей удовлетворения добавил он, будучи уверен, что подобное замечание понравится Всевышнему. Он всегда старался снискать расположение Господа.
Отец презрительно фыркнул в ответ на это философское замечание и раздраженно ответил:
– Спина этого мальчика не создана для ноши, и, позвольте заметить, не будет никакой ноши. Если где она и есть, то вот тут. – И он постучал загорелым пальцем себе по голове.
Позже, стоя возле моей кровати, он с беспокойством спросил:
– Алан, у тебя болят ноги?
– Нет, – сказал я. – Они как мертвые.
– Вот черт! – вскричал он, и лицо его исказилось мучительной гримасой.
Отец был худощавый, с кривыми ногами и узкими бедрами, – следствие многолетнего пребывания в седле, ведь он был объездчиком лошадей и приехал в Викторию из глуши Квинсленда.
– Все ради детей, – нередко повторял он. – Там, в глуши, школ-то нету. Честное слово, я сделал это ради детей, а иначе никогда бы оттуда не уехал.
У него было лицо типичного жителя австралийской глубинки, загорелое и обветренное; пронзительные голубые глаза поблескивали из сетки морщин, порожденных ослепительным солнцем солончаковых равнин.
Один его приятель, гуртовщик, как-то приехал проведать отца и, увидев, как тот идет по двору ему навстречу, воскликнул:
– Черт подери, Билл, да ты до сих пор вышагиваешь, как проклятый страус эму!
Походка отца была легкой и семенящей, и он всегда смотрел под ноги. Эту свою привычку он объяснял тем, что долгое время жил в «змеином краю».
Порой, немного выпив, он выезжал во двор на каком-нибудь не до конца объезженном норовистом жеребце, который под ним ходуном ходил, задевая кормушки, оглобли и старые поломанные колеса, разгоняя перепуганную домашнюю птицу, и во всю глотку вопил:
– Дикий скот без клейма! Пропади все пропадом! Эй, берегись!
Затем он осаживал коня и, резко сорвав с головы широкополую шляпу, размахивал ею, будто в ответ на аплодисменты, и отвешивал поклон в сторону двери в кухню, где обычно стояла мать, наблюдая за ним с едва заметной улыбкой – слегка насмешливой, любящей и немного тревожной.
Отец любил лошадей не потому, что этим зарабатывал на жизнь, а потому, что видел в них красоту. Ему доставляло удовольствие рассматривать хорошо сложенную лошадь. Он медленно обходил вокруг нее и, слегка наклонив голову, пристально разглядывал ее, проводя руками по передним ногам в поисках припухлостей или шрамов, говоривших о том, что ей приходилось падать.
– Лошадка должна быть с хорошими, крепкими костями, – говаривал он, – рослая и с длинным корпусом.
Он считал, что лошади во многом похожи на людей.
– Уж поверь мне, – говорил он. – Сколько раз я такое видел! К иным лошадям только хлыстом притронешься, как они сразу давай дуться. Совсем как дети… Дашь какому-нибудь проказнику затрещину, так он потом долго с тобой разговаривать не будет. Затаит обиду. Забыть не может, понимаешь? Вот и лошади, черт подери, такие же! Ударь такую кнутом, потом с ней хлопот не оберешься. Погляди на гнедую кобылу старика Коротышки Дика. Она тугоуздая. Но мне-то удалось с ней справиться. Вот видишь… Каков Коротышка, такова и лошадь. Кто пытался его обуздать, только себе навредил. Кстати, он мне до сих пор за ту работенку фунт должен. Ну да ладно… Что с него взять, ни гроша за душой.
Мой дед, рыжеволосый пастух из Йоркшира, прибыл в Австралию в начале сороковых годов прошлого века. Он женился на ирландской девушке, которая приехала в новую колонию в том же году. Говорят, дед вышел на пристань, когда причалил корабль с ирландскими девчонками, намеревавшимися устроиться в колонии прислугой.
– Кто из вас прямо сейчас пойдет за меня замуж? – крикнул он девушкам, толпившимся у поручней. – Кто готов попытать со мной счастья?
Одна крепкая, синеглазая ирландка с черными волосами и большими руками задумчиво поглядела на него и ответила:
– Я согласна. Пойду за тебя.
Она перелезла через поручни, и он подхватил ее на пристани, взял ее узелок с вещами, положил руку ей на плечо, и они вместе пошли прочь.
Отец был младшим из четверых детей и унаследовал ирландский темперамент своей матери.
– Когда я был мальчишкой, – как-то рассказал мне он, – я угодил одному погонщику по голове колючей дыней, а ведь это опасное растение – если сок попадет в глаза, можно и ослепнуть. Ну, парень, конечно, рассвирепел и погнался за мной с дубиной. Я бросился к нашей хижине с воплем: «Мама!» Парень был вне себя от злости, зуб даю! Возле хижины он меня едва не настиг, но мама все видела и поджидала нас у двери, держа в руках котелок с крутым кипятком. «Назад, – крикнула она. – У меня тут кипяток. Только посмей подойти ближе, и я выплесну его тебе прямо в лицо». Это его, черт подери, остановило. Я вцепился в ее юбку, а она спокойно стояла и смотрела на парня, пока тот не убрался восвояси.
В двенадцать лет отец уже сам зарабатывал себе на жизнь. Все его образование сводилось к нескольким месяцам обучения с учителем-пьянчугой, которому дети, посещавшие дощатую лачужку, служившую школой, платили полкроны в неделю.
Начав работать, отец переходил с фермы на ферму, объезжая лошадей или перегоняя гурты. Отрочество и раннюю молодость он провел в глуши Нового Южного Уэльса и Квинсленда, которые потом являлись неисчерпаемой темой всех его бесконечных историй. Именно благодаря его рассказам солончаковые равнины и красные песчаные дюны этих диких краев были мне ближе, чем зеленые леса и поля, среди которых я родился и рос.
– Знаешь, есть что-то особенное в этих глухих местах, – как-то сказал он мне. – Там чувствуешь какое-то ни с чем не сравнимое удовлетворение. Заберешься на поросшую сосняком гору, разведешь костер…
Он замолчал и окинул меня беспокойным взглядом. А потом сказал:
– Надо будет что-нибудь придумать, чтобы там, в глуши, твои костыли не увязали в песке. Да, когда-нибудь мы с тобой обязательно туда доберемся.
Глава вторая
Вскоре после того как меня парализовало, мышцы в ногах начали усыхать, а спина, прежде прямая и крепкая, искривилась. Подколенные сухожилия затвердели и так стянули мне ноги, что те согнулись в коленях, и их уже невозможно было разогнуть.
Болезненное напряжение сухожилий под каждым коленом и убеждение, что если ноги в скором времени не распрямить, то они навсегда останутся в таком положении, беспокоили мою мать, и она постоянно донимала доктора Кроуфорда просьбами назначить какое-нибудь лечение, которое позволило бы мне подняться и снова начать ходить.
Доктор Кроуфорд плохо разбирался в детском параличе. Неодобрительно нахмурившись, он наблюдал за попытками моей матери оживить мне ноги, растирая их бренди и оливковым маслом, – по совету жены школьного учителя, утверждавшей, что таким способом она избавилась от ревматизма, – однако, проронив что-то вроде «это не повредит», отложил вопрос лечения моих неподвижных ног до тех пор, пока не выяснит, какие осложнения возникали у жертв болезни в Мельбурне.
Доктор Кроуфорд жил в Балунге, небольшом городке в четырех милях от нашего дома, а пациентов в глубинке навещал только в неотложных случаях. Он разъезжал в коляске с приподнятым верхом, запряженной серой лошадкой, трусившей рысцой. Его фигура выгодно выделялась на фоне голубой войлочной обивки, когда он раскланивался перед прохожими, помахивая хлыстом. Коляска приравнивала его к богатым землевладельцам, правда, лишь к тем из них, чьи экипажи не имели резиновых шин.
Доктор был знатоком по части простых, хорошо известных болезней.
– Миссис Маршалл, я с уверенностью могу сказать, что у вашего сына не корь.
Однако о полиомиелите он почти ничего не знал. Когда я только заболел, он собрал консилиум, пригласив еще двух докторов, один из которых как раз и поставил мне диагноз – детский паралич.
На маму этот доктор произвел сильное впечатление, и она принялась расспрашивать его о моей болезни, но он лишь сказал:
– Будь это мой сын, я бы очень-очень беспокоился.
– Я в этом не сомневаюсь, – сухо ответила мама и с этой минуты утратила в него всякую веру.
Но доктору Кроуфорду она по-прежнему доверяла. Когда другие врачи ушли, он сказал:
– Миссис Маршалл, невозможно предсказать, останется ли ваш сын калекой и выживет ли он вообще. Я лично верю, что он будет жить, но все в руках Божьих.
Маму это заявление утешило, отец, однако, воспринял его иначе, заметив, что таким образом доктор Кроуфорд признал, что ничего не смыслит в детском параличе.
– Когда говорят, что все в руках Божьих, пиши пропало, – сказал он.
В конце концов доктору Кроуфорду все же пришлось решать проблему с моими скрюченными ногами. Взволнованный и неуверенный, он тихо постукивал пухлыми пальцами по мраморной крышке умывальника возле моей постели и молча глядел на меня. Мама в напряжении стояла рядом, затаив дыхание и не смея пошевелиться, словно узник, ожидающий оглашения приговора.
– Что ж, миссис Маршалл, что я могу сказать по поводу его ног… Ммм, да… Боюсь, есть лишь одно средство… К счастью, он храбрый мальчик. Ноги надо просто выпрямить. Это единственный способ. Их надо выпрямить силой. Вопрос в том, как это сделать. Думаю, лучше всего каждое утро класть его на стол, а затем всем своим весом прижимать его колени, пока они не распрямятся. Ноги должны быть плотно прижаты к столу. Скажем, раза три в день. Да, думаю, трех раз будет достаточно. Ну… в первый день можно дважды.
– Ему будет очень больно? – спросила мать.
– Боюсь, что да. – Доктор Кроуфорд помолчал и добавил: – Вам потребуется все ваше мужество.
Каждое утро, когда мать клала меня на спину на стол, я смотрел на картину над каминной полкой, изображавшую перепуганных лошадей. На этой гравюре черная и белая лошади в ужасе жались друг к другу, в то время как в нескольких футах от их раздутых ноздрей сверкали зигзаги молнии, вырывавшиеся из хаоса бури. На стене напротив висела вторая картина: на ней лошади в панике мчались прочь, гривы их развевались, а ноги были неестественно вытянуты, как у лошадок-качалок.
Отец, очень серьезно воспринимавший всякую живопись, порой смотрел на этих лошадей, прищурив один глаз, чтобы как следует, повнимательнее оценить их.
Как-то раз он сказал:
– Они арабские, это верно, но не чистокровные. А у кобылы к тому же нагнет[2]. Посмотри на ее бабки.
Мне не понравилось, что отец нашел у этих лошадей какие-то изъяны. Ведь они были для меня чем-то очень важным. Каждое утро я бежал вместе с ними от ужасной боли. Наши страхи сливались воедино, превращаясь в один общий страх, делавший нас товарищами по несчастью.
Мама упиралась обеими руками в мои согнутые колени, зажмурившись, чтобы не дать слезам пролиться из-под сжатых век, всем своим телом наваливалась на мои ноги и плотно прижимала их к столу. По мере того как они распрямлялись, пальцы у меня растопыривались, а затем, искривившись, загибались вниз, словно птичьи когти. Когда подколенные сухожилия натягивались, я начинал громко кричать от боли, широко раскрыв глаза и не отводя взгляда от охваченных ужасом лошадей над каминной полкой. В то время как мучительные судороги сводили мои пальцы, я кричал лошадям:
– О лошади, лошади, лошади!.. О лошади, лошади!..
Глава третья
Больница находилась в городке более чем в двадцати милях от нашего дома. Отец отвез меня туда на крепко сколоченной коляске с длинными оглоблями, с помощью которой он обычно приучал лошадей к упряжке. Он очень гордился этой коляской. Оглобли и колеса были сделаны из орехового дерева, а на спинке сиденья он нарисовал вставшую на дыбы лошадь. Рисунок был так себе, и отец, как правило, словно оправдываясь, объяснял это следующим образом: «Она еще не привыкла, понимаете? Первый раз на дыбы встает, потому и потеряла равновесие».
Отец запряг одну из молодых лошадей, которых объезжал, и привязал к оглобле вторую. Пока мама усаживала меня на пол коляски и забиралась сама, он держал коренника за голову. Устроившись, мама подняла меня и усадила рядом с собой. Отец продолжал разговаривать с лошадью, растирая рукой ее покрытую испариной шею.
– Тихо, милая! Эй, кому говорю! Стой смирно.
Маму не пугали выходки необъезженных лошадей. Упрямые лошади вставали на дыбы, падали на колени или норовили сойти с дороги, задыхаясь от отчаянных усилий сбросить упряжь, а мать сидела с невозмутимым видом на высоком сиденье, приспосабливаясь к любому толчку или крутому повороту. Одной рукой стискивая никелированный поручень, она слегка наклонялась вперед, когда лошади резко пятились, или с силой откидывалась на спинку сиденья, когда они рвались вперед, но всегда крепко держала меня.
– Все хорошо, – прижав меня к себе, говорила мама.
Отец отпустил удила, отошел к подножке и пропустил вожжи через кулак, не сводя глаз с головы пристяжной. Одну ногу он поставил на круглую железную ступеньку, ухватился за край сиденья, на мгновение замер, успокаивая встревоженных лошадей – «Стойте смирно!», – а потом вдруг вскочил на сиденье, как раз когда лошади поднялись на дыбы. Он ослабил поводья, и кони бросились вперед. Жеребчик, привязанный к оглобле недоуздком, тащил в сторону, вытянув шею, и неуклюже скакал рядом с лошадью в упряжи. Мы выскочили за ворота с такой скоростью, что из-под скрипучих, буксовавших, окованных железом колес во все стороны полетели мелкие камешки.
Отец похвалялся, что при всех своих стремительных выездах ни разу не задел ворот, хотя отметины на дереве на уровне ступиц явно говорили об обратном. Перегнувшись через крыло, чтобы посмотреть, велико ли расстояние между ступицей колеса и столбом ворот, мать как раз говорила:
– В один прекрасный день ты все-таки врежешься в столб.
Лошади пошли ровнее, когда мы свернули с грунтовой дороги, ведущей к нашим воротам, на вымощенное щебнем шоссе.
– А ну-ка, потише! – прикрикнул отец и добавил, обращаясь к маме: – Эта поездка поубавит им прыти. Серый – от Аббата. У того все потомство такое, с норовом.
Теплые лучи солнца и стук колес по щебню убаюкали меня. Мимо нас проносились заросли кустарничков, пастбища и ручьи, прикрытые завесой пыли, летевшей из-под копыт наших лошадей, но я ничего этого не видел. Положив голову на руку матери, я спал до тех пор, пока спустя три часа она не разбудила меня.
Под колесами нашей коляски скрипел гравий больничного двора. Я сел, разглядывая белое здание с узкими окнами, от которого исходил странный запах.
Сквозь проем открытой двери я увидел темный полированный пол и тумбочку, на которой стояла ваза с цветами. Но здание окутывала странная тишина, и она испугала меня.
В комнате, куда принес меня отец, у стены стояла мягкая кушетка и письменный стол в углу. За столом сидела медсестра, которая задавала отцу множество вопросов и записывала его ответы в тетрадь, а он тем временем смотрел на нее так, как смотрел бы на прижавшую уши хитрую лошадь.
Когда она вышла, забрав с собой тетрадь, отец сказал матери:
– Всякий раз, как оказываюсь в таком месте, хочется послать всех к чертям собачьим. Тут задают слишком много вопросов, прямо душу выворачивают наизнанку, словно шкуру с коровы сдирают. И начинаешь чувствовать себя так, будто тебе здесь не место, будто пытаешься обвести их вокруг пальца. Ну, даже не знаю, как это объяснить…
Вскоре вернулась сестра и привела санитара, который вынес меня из комнаты после того, как мать пообещала зайти ко мне, когда я буду уже в постели.
Санитар был одет в коричневый халат. У него было красное, морщинистое лицо, и он смотрел на меня так, словно я не ребенок, а какая-нибудь трудноразрешимая задачка. Он принес меня в ванную комнату и опустил в ванну с теплой водой. Затем сел на табурет и начал сворачивать цигарку. Раскурив ее, он спросил:
– Когда ты в последний раз мылся?
– Сегодня утром, – ответил я.
– Ну хорошо, тогда просто полежи в ванне. Сойдет и так.
Потом я сидел в прохладной, чистой постели, куда он меня положил, и умолял маму не уходить. На кровати лежал жесткий, неподатливый матрас, и я никак не мог подтянуть к себе одеяло. Под этим одеялом не будет ни теплых пещер, ни каналов, извивающихся вдоль изгибов стеганого покрывала, по которым можно перегонять камешки. Не было привычных защищающих меня стен, и я не слышал лая собаки или хруста соломы в зубах лошади. Все это были звуки родного дома, и сейчас мне до боли хотелось их услышать.
Отец уже попрощался со мной, но мать все медлила. Внезапно она быстро поцеловала меня и ушла, и то, что она могла так поступить, показалось мне невероятным. Я не мог даже подумать, что она оставила меня по своей воле; скорее, тому виной были какие-то внезапные, ужасные обстоятельства, над которыми она не властна. Я не окликнул ее, не стал умолять вернуться, хотя мне этого отчаянно хотелось. Не в силах задержать ее, я смотрел ей вслед.
После ухода матери человек на соседней койке некоторое время молча наблюдал за мной, а потом спросил:
– Почему ты плачешь?
– Я хочу домой.
– Все мы этого хотим, – сказал он, устремил глаза в потолок и со вздохом повторил: – Да, все мы этого хотим.
В проходах между койками и в центре нашей палаты полированный пол выглядел светло-коричневым, но под койками, там, где не ступала нога медсестры, вощеные половицы были темными и блестящими.
Вдоль стен, друг против друга, в два ряда стояли белые железные кровати на колесиках. На несколько дюймов вокруг пол был исчерчен царапинами и вмятинами, потому что колесики беспокойно вертелись, когда сестры двигали кровати.
Туго натянутые, заправленные под матрасы одеяла и простыни напоминали своеобразный кокон, свитый вокруг каждого больного.
В палате лежало четырнадцать человек. Я был единственным ребенком. После ухода мамы некоторые из них постарались меня утешить.
– Не переживай, все будет хорошо, – сказал один из этих людей. – Мы о тебе позаботимся.
Меня спросили, чем я болен, и когда я рассказал, все пустились в рассуждения по поводу детского паралича, а один человек назвал его настоящим убийством.
– Да-да, убийство, – повторил он. – Так и есть. Просто убийство.
Услышав его слова, я тотчас почувствовал себя важной персоной, и мне понравился сказавший их человек. Сам я не считал свою болезнь серьезной и относился к ней, как к временному неудобству; в последующие дни обострение боли вызывало у меня обиду и злость, которые переходили в отчаяние, когда боль не отступала, но стоило ей утихнуть, как я тут же о ней забывал. Долго находиться в подавленном состоянии я не мог – слишком много интересного происходило вокруг меня.
То, как мое заболевание действовало на людей, со скорбным видом собиравшихся возле моей постели и считавших его ужасной трагедией, всегда меня приятно удивляло. Это придавало мне особую значимость и поддерживало в хорошем настроении.
– Ты храбрый мальчик, – говорили они, наклонялись и целовали меня, а затем отворачивались со скорбным видом.
Храбрость, которую приписывали мне эти люди, озадачивала меня. Мне казалось, что назвать человека храбрым – все равно что наградить его медалью. Услышав очередную похвалу по поводу моей храбрости, я всегда старался придать своему лицу суровое выражение, поскольку полагал, что моя обычная веселая физиономия как-то не увязывается с ролью храбреца.
Но я всегда боялся, что меня разоблачат, и комплименты моей храбрости – на мой взгляд, незаслуженные, – смущали меня. Ведь на самом деле я пугался даже шороха мыши под кроватью, а дома, когда ночью хотелось пить, боялся встать с постели и в темноте подойти к баку с водой. Иногда я задумывался: что бы сказали люди, узнай они об этом?
Но люди утверждали, что я храбрец, и я тайно гордился этой лестной характеристикой, к которой, однако, примешивалось некое чувство вины.
Через несколько дней я уже обжился в больнице, сроднился с соседями по палате и даже начал ощущать некоторое превосходство по отношению к новичкам, которые робко заходили в палату, испытывая смущение от устремленных на них взглядов и мечтая только о том, чтобы скорее оказаться в своей постели.
Соседи беседовали со мной, посмеивались надо мной, опекали меня, как взрослые опекают ребенка, и, как только иссякали темы для разговоров, тут же обращались ко мне. Я верил всему, что мне говорили, и моя наивная доверчивость их забавляла. Они взирали на меня с высоты своего многолетнего жизненного опыта, полагая, что раз я такой простодушный, то не понимаю, когда речь идет обо мне. Они говорили обо мне так, словно я глухой и не могу слышать их слов.
– Что ему ни скажи, он всему верит, – объяснял юнец на другой стороне палаты новичку. – Вот послушай. Эй, весельчак, – обратился он ко мне, – в колодце возле твоего дома живет ведьма, правда?
– Да, – сказал я.
– Вот видишь, – воскликнул юнец. – Забавный мальчишка. Говорят, он никогда не будет ходить.
Я подумал, что этот парень – просто дурак. Меня изумляло, что всем им кажется, будто я никогда не смогу ходить. Ведь я точно знал, что ждет меня в жизни. Я буду объезжать диких лошадей и кричать «Эй! Эй!» и размахивать шляпой, а еще я напишу книгу, вроде «Кораллового острова».
Мне нравился человек на соседней койке.
– Будем друзьями, – сказал он мне вскоре после того, как я оказался в больнице. – Хочешь быть моим товарищем?
– Хочу, – ответил я.
Однако в одной из моих первых детских книжек была цветная картинка, изображавшая друзей: они должны стоять рядом, держась за руки. Я объяснил это человеку с соседней койки, но он сказал, что это необязательно.
Каждое утро он приподнимался, опираясь на локоть, и говорил мне, подчеркивая каждое слово шлепком рукой по одеялу:
– Запомни: лучшие на свете мельницы – это мельницы братьев Макдональдов.
Меня обрадовало то, что теперь я знаю, какие из мельниц лучшие. По правде говоря, это утверждение настолько укоренилось в моем сознании, что с тех пор всегда влияло на мое отношение к мельницам.
– Их строят мистер Макдональд с братом? – спросил я.
– Да, – сказал он. – Я старший из Макдональдов. Я Ангус. – Вдруг он рухнул обратно на подушку и раздраженно буркнул: – Бог знает, как они там без меня… с заказами и прочим. За всем надо присматривать. – Тут он обратился к одному из больных: – Что пишут в газете про сегодняшнюю погоду? Будет засуха или нет?
– Газету еще не принесли, – ответил тот.
Из двенадцати обитателей нашей палаты Ангус был самым высоким и крупным. Когда его донимали боли, он то и дело громко вздыхал, сквернословил или натужно стонал, пугая меня.
Утром после бессонной ночи он говорил как бы в пустоту:
– Ох, ну и намучился же я прошлой ночью!
У него было широкое, чисто выбритое лицо с глубокими складками от ноздрей до уголков рта, гладкое, словно выделанная кожа. Когда боль стихала, его подвижный, чуткий рот легко расплывался в улыбке.
Он часто поворачивал голову на подушке и молча, не отрываясь, смотрел на меня.
– Почему ты так долго молишься? – как-то спросил он и пояснил в ответ на мой полный изумления взгляд: – Я наблюдал за тем, как двигаются твои губы.
– У меня очень много просьб, – объяснил я.
– И о чем же ты просишь? – спросил он и, видя мое смущение, добавил: – Ну же, расскажи мне. Мы ведь с тобой друзья.
Я повторил вслух свою молитву, а он слушал, уставившись в потолок и скрестив руки на груди. Когда я закончил, он повернул голову и посмотрел на меня.
– Ты ничего не упустил. Задал Ему работенку. Выслушав все это, Господь составит о тебе неплохое мнение.
Его замечание обрадовало меня, и я решил, что попрошу Господа, чтобы Он и Ангуса исцелил.
Страстная молитва, которую я повторял каждый вечер перед сном, была такой долгой, потому что число просьб, с которыми я обращался к Богу, постоянно возрастало. С каждым днем их становилось все больше, а поскольку я переставал просить только о том, что уже получил, число новых просьб намного превышало число исполненных, и я со страхом приступал к повторению молитвы. Мать никогда не позволяла мне пропускать воскресную школу, и от нее же я узнал свою первую молитву в стихах, начинавшуюся словами «Добрый, кроткий Иисусе», а заканчивавшуюся просьбой благословить всяких разных людей, в том числе отца, хотя в глубине души я всегда чувствовал, что он не нуждается ни в каком благословении. Но однажды я увидел выброшенную кем-то вполне хорошую, на мой взгляд, кошку и испугался ее окоченевшей неподвижности; мне объяснили, что она мертвая. С тех пор, лежа по ночам в постели, я представлял себе мать и отца с таким же оскалом, как у той кошки, и отчаянно молился, чтобы они не умерли раньше меня. Это была самая искренняя моя молитва, которую я никогда не забывал прочесть.
Поразмыслив, я решил включить в молитву свою собаку Мег. Я просил сохранить ей жизнь до тех пор, пока не стану достаточно взрослым, чтобы пережить ее смерть. Опасаясь, что требую от Господа слишком многого, я добавил, что, как и в случае с Мег, буду доволен, если мои родители доживут, скажем, до моих тридцати лет. Я считал, что в столь преклонном возрасте оставлю слезы в прошлом. Мужчины никогда не плачут.
Я молился о собственном излечении, всегда добавляя, что если Он не возражает, я хотел бы поправиться до Рождества. До Рождества оставалось еще два месяца.
За питомцев, которых я держал в клетках и загонах, обязательно надо было молиться, ведь теперь, когда я не мог кормить их и менять воду в поилках, о них могли попросту забыть. Я молился, чтобы этого не произошло.
Моего попугая Пэта, вспыльчивого старого какаду, каждую ночь нужно было выпускать из клетки, чтобы он полетал среди деревьев. Иногда соседки на него жаловались. В дни стирки он садился на бельевые веревки и сдергивал прищепки. Увидев свои белые простыни в пыли, разъяренные женщины швыряли в Пэта камни и палки, и нужно было молиться, чтобы в него не попали и не убили.
Еще я молился о том, чтобы стать хорошим мальчиком.
Высказав свое мнение о моих молитвах, Ангус спросил:
– Как, по-твоему, что за малый – Господь Бог? Каков Он из себя?
Я всегда представлял Бога могучим детиной в одеянии из белых простыней, как у арабов. Он сидел на стуле, уперев локти в колени, и взирал сверху вниз на мир. Взгляд Его быстро перебегал от одного человека к другому. Он никогда не казался мне добрым, только строгим. А вот Иисус, думал я, добрый, как папа, но никогда не стал бы ругаться, как он. Но тот факт, что Иисус ездил только на ослах и никогда не скакал на лошади, слегка меня разочаровывал.
Как-то раз отец, стащив пару новых сапог, которые он «разнашивал», переобулся в эластичные сапоги фирмы «Гиллеспи» и с чувством воскликнул:
– Клянусь, эти сапоги сделаны в раю!
С тех пор я всегда представлял себе Иисуса в эластичных сапогах фирмы «Гиллеспи».
Когда я рассказал все это Ангусу, он заметил, что мои представления о Боге, скорее всего, больше соответствуют реальному положению вещей, нежели то, что рисовало его воображение.
– Моя матушка всегда говорила только по-гэльски, – сказал он. – Бог мне всегда представлялся согбенным седобородым стариком в окружении множества старушек, которые вяжут и говорят по-гэльски. Мне всегда казалось, что у Бога на глазу повязка, а матушка говорила: «Это всё мальчишки камнями швыряются». Я и представить себе не мог, чтобы Бог что-либо сделал, предварительно не посоветовавшись с моей матушкой.
– Она вас шлепала? – спросил я.
– Нет, – задумчиво ответил он, – нас, детей, она никогда не шлепала, но с Богом особо не церемонилась.
Сосед слева что-то шепнул ему, и он ответил:
– Не волнуйся. Я вовсе не пытаюсь поколебать его веру. Когда вырастет, сам до этого додумается.
Хотя я веровал в Бога и часть вечера обязательно посвящал беседам с Ним, мне не хотелось так уж от него зависеть. Он легко мог меня обидеть, и тогда я не стал бы снова с Ним разговаривать. Я боялся Его, потому что Он мог отправить меня гореть в огне преисподней. Об этом нам рассказывал учитель воскресной школы. Но еще больше я боялся стать подлизой.
Когда, преследуя кролика, Мег повредила себе плечо, я почувствовал, что Господь сильно подвел меня, и решил, что в будущем сам буду заботиться о Мег, и ну его, этого Бога. Той ночью я не молился.
Отец упоминал Бога, только когда хотел покритиковать Его, но мне нравилось отношение отца, потому что это значило, что я смогу обратиться к нему, если Бог меня подведет, – ведь именно отец перевязал Мег плечо. Но иногда меня беспокоила манера, в которой отец поминал Бога.
Однажды он отвел кобылу к старому Дину Ковбою, у которого был жеребец. Ковбой спросил, жеребенка какой масти отец хотел бы иметь.
– Я знаю способ, как сделать любую масть, какую ни пожелаешь, – похвастался Ковбой.
– А можешь сделать так, чтобы получился жеребец или кобылка? – спросил отец.
– О нет! – набожно ответил Ковбой. – Это по силам только Господу.
Я прислушивался к их разговору, и мне показалось, что отец вроде бы подвергает сомнению власть Господа над лошадьми, однако моя вера в отца лишь крепла. Я думал, что такие, как мой отец, сильнее любого Бога.
Однако люди в больнице отличались от людей за ее пределами. Боль лишала их чего-то – чего-то важного, что я очень ценил, но не мог описать словами. Некоторые по ночам взывали к Богу, и мне это не нравилось. Мне казалось, они не должны этого делать. Даже в душе мне не хотелось признавать, что мужчины могут испытывать страх. Когда становишься мужчиной, думал я, страх, боль и сомнения просто исчезают бесследно.
Койку справа от меня занимал грузный, неуклюжий мужчина, которому соломорезкой раздробило кисть. Днем он ходил по палате, заговаривая с больными, передавая для них сообщения или принося им что-нибудь, в чем они нуждались. Он надвигался на тебя с большой, слюнявой улыбкой и с заискивающим видом нависал над кроватью.
– Ну, как дела? Хочешь чего-нибудь?
Его манера тревожила меня, возможно, потому что источником его доброты и предложения помощи было не естественное человеческое сострадание, а страх. Ему грозило лишиться руки, но Господь в своей бесконечной доброте, уж конечно, помог бы тому, кто заботится о других больных.
Мик, ирландец, лежавший наискосок от меня, всегда старался, хоть и довольно в доброжелательной форме, поскорее отделаться от него.
– Он совсем как водяная собака[3], – сказал он как-то раз, когда навязчивого больного не было в палате. – Каждый раз как он ко мне подходит, меня так и подмывает бросить ему палку, чтобы он принес ее обратно.
Этот больной никогда не лежал спокойно, а все время вертелся, то садился, то снова укладывался. Он взбивал себе подушку, поворачивал ее то так, то эдак, нахмурившись, рассматривал ее. Как только наступала ночь, он доставал из тумбочки небольшой молитвенник. Выражение его лица менялось, и все тело будто замирало. Из тайников души он извлекал приличествующую делу серьезность, в которую облекался, как в платье.
Вокруг запястья раздробленной и перебинтованной кисти он повесил цепочку с маленьким распятием и сосредоточенно прижимал к губам железный крестик. Ему, верно, казалось, что он проявляет недостаточную набожность при чтении молитв, потому что между бровей у него залегали две глубокие складки, а губы медленно шевелились, пока он читал молитву.
Однажды ночью, понаблюдав за ним некоторое время, Мик, вероятно, почувствовал, что набожность этого человека подчеркивает его, Мика, собственное неверие.
– Что он о себе воображает? – спросил он, глядя в мою сторону.
– Не знаю, – сказал я.
– Вот в чем меня не упрекнешь, так это в пренебрежении верой, – буркнул он, пристально рассматривая свой ноготь. Он покусал его и добавил: – Ну, может быть, только иногда.
Вдруг лицо его озарила улыбка.
– Вот я тебе расскажу про мою мать, благослови ее Господь. Не было на свете женщины лучше, хоть это говорю я, ее сын. Да, это факт. Другие тебе скажут то же самое. Спроси кого хочешь в Борлике, ее все знали. Бывало, скажу я ей утречком: «Хорош Бог, матушка», а она в ответ: «Это верно, Мик, да и черт не плох». Да, таких теперь нету.
Мик был невысоким, подвижным человеком, обожавшим поговорить. Он чем-то поранил руку, и ему разрешалось каждое утро вставать с постели и посещать ванную комнату. Вернувшись, он вставал возле кровати и, закатав рукава пижамы, словно собирался вкапывать столб для забора, смотрел на нее, затем забирался под одеяло, откидывался на подушки, укладывал руки перед собой и с довольным видом оглядывал палату, словно в предвкушении чего-то интересного.
– Только и ждет, чтобы его завели, – говаривал Ангус.
Иногда Мик, озадаченно нахмурившись, смотрел на свою руку и говорил:
– Никак не пойму, будь я проклят! Все ведь было хорошо, а потом я забросил мешок с пшеницей на телегу, и у меня как хрястнет. Вот так всегда: вроде как здоров, а вдруг тебя и настигнет.
– Тебе еще повезло, – ответил на это Ангус. – Еще два-три дня, и будешь снова в пабе сидеть. А про Фрэнка слыхал?
– Нет.
– Помер он, вот так-то.
– Да ты что! Ну надо же! – воскликнул Мик. – Бегаешь себе молодцом, а через минуту лежишь мертвецом. А ведь во вторник, когда его выписали, с ним все было в порядке. Что с ним случилось?
– Разрыв сердца.
– Разрыв сердца – штука скверная, никогда не предугадаешь, – сказал Мик и до завтрака погрузился в мрачное молчание. Потом вдруг просиял и спросил сиделку, подавшую ему поднос: – Послушай-ка, ты сможешь когда-нибудь меня полюбить?
Сиделки в белых накрахмаленных фартуках и розовых халатах и туфлях на плоской подошве сновали туда-сюда мимо моей постели, иногда улыбаясь мне или останавливаясь, чтобы поправить одеяло. Их тщательно вымытые руки пахли касторкой. Поскольку я был единственным ребенком в палате, они меня опекали.
Под влиянием отца я был склонен иногда видеть в людях сходство с лошадьми. Эти сиделки, сновавшие туда-сюда по палате, напоминали мне пони.
В день, когда отец привез меня в больницу, он бегло оглядел сестер – ему нравились женщины, – и заметил в разговоре с матерью, что среди них есть хорошие кобылки, да все они плохо подкованы.
Стоило мне услышать за окном стук копыт, как я тут же вспоминал об отце, представлял, как он сидит на норовистой лошади и всегда улыбается. Он написал мне письмо:
«У нас стоит засуха, и мне приходится подкармливать Кейт. У ручья еще сохранилась трава, но мне хочется, чтобы к твоему возвращению она была в хорошей форме».
Прочтя письмо, я сказал Ангусу Макдональду:
– У меня есть пони по кличке Кейт, – и добавил, подражая отцу: – У нее шея длинновата, но она честная лошадка.
– Твой старик объезжает лошадей, да? – спросил тот.
– Да, – ответил я. – Он лучший наездник в Туралле.
– Одевается-то он франтом, – пробормотал Макдональд. – Я как его увидел, поначалу принял за циркача.
Я лежал и обдумывал его слова, пытаясь понять, похвала это или нет. Мне нравилось, как одевается мой отец. По его платью можно было понять, что человек он быстрый и ловкий. Когда я помогал ему снимать сбрую, у меня на руках и одежде вечно оставались следы масла, но отец никогда не пачкался. Он гордился своей одеждой. Ему нравилось, что на его белых молескиновых штанах нет ни единого пятнышка, а начищенные сапоги всегда сверкают.
Отец любил хорошие сапоги и почитал себя знатоком по части кожи. Он всегда гордился сапогами, которые носил; сапоги обычно были эластичные. По вечерам, сидя на кухне возле печки, он аккуратно стаскивал их, внимательно осматривал, разминал руками подошву и то так, то эдак сгибал верхнюю часть в поисках следов износа.
– Голенище левого сапога лучше, чем у правого, – как-то сказал он мне. – Странно. Правый первым выйдет из строя.
Он часто упоминал профессора Фентона, который владел цирком в Квинсленде и имел нафабренные усы. Профессор носил белую шелковую рубашку и красный кушак и умел делать бичом двойную сиднейскую петлю. Отец тоже умел махать хлыстом, но не так, как профессор Фентон.
Пока я раздумывал обо всем этом, в палату вошел отец. Он шел быстрым, коротким шагом и улыбался. Одну руку он держал на груди, где под белой рубашкой было припрятано что-то увесистое. Подойдя к моей кровати, он посмотрел на меня.
– Ну, как ты, сынок?
Я чувствовал себя неплохо, но отец принес с собой ощущение дома, и я едва не расплакался. До его появления старый забор из жердей, на который я взбирался, чтобы посмотреть, как он управляется с лошадьми, наша домашняя птица, собаки, кошки, – все это как бы отдалилось от меня, но теперь вновь показалось близким и настоящим, и я вдруг почувствовал острую тоску по ним. По маме я тоже скучал.
Я не заплакал, но отец, глядя на меня, вдруг сжал губы. Он сунул руку за пазуху, где прятал что-то, и извлек оттуда барахтающееся светло-коричневое существо. Приподняв одеяло, он положил его мне на грудь.
– Вот, прижми к себе, – сурово сказал он. – Прижми покрепче. Это один из щенков Мег. Лучший из всего помета, и мы назвали его Алан.
Я обнял руками теплый, пушистый комочек и прижал к груди, и вся моя тоска улетела, словно унесенная порывом ветра. Я ощутил прилив чистейшего счастья и, глядя отцу в глаза, дал ему это почувствовать, а он улыбнулся в ответ.
Щенок завозился. Я заглянул под одеяло, которое поддерживал поднятой рукой, и увидел, как он лежит там, глядя на меня лучистыми глазенками. Увидев меня, он дружелюбно завилял хвостом. Его радость жизни передалась мне, освежив и укрепив меня, и я больше не чувствовал никакой слабости. Мне было приятно ощущать его вес, и от него пахло домом. Я бы хотел держать его вечно.
Наблюдавший за нами Макдональд подозвал Мика, который, перебросив через руку полотенце, шел по палате, и сказал:
– Иди-ка отвлеки медсестер, Мик, – а отцу пояснил: – Сами знаете, как они тут… по поводу собак… Ничего не понимают… В том-то и беда…
– Это верно, – согласился отец. – Хватит и пяти минут. Для него это все равно что глоток воды в жару.
Глава четвертая
Я уважал мужчин. Считал, что они способны преодолеть любую трудность и наделены величайшей храбростью. Они могли починить что угодно, они знали все на свете, они были сильными и надежными. Я с нетерпением ждал, когда вырасту и стану таким же, как они.
Отец казался мне типичным представителем всех мужчин. Если он вел себя необычно для мужчины, я полагал, что он делает это нарочно, чтобы позабавить людей. Я был уверен, что в такие минуты он всегда владеет собой и отвечает за свои поступки.
Именно поэтому пьяные не вызывали у меня страха.
Когда отец бывал пьян, а такое случалось редко, я был уверен, что хотя он предстает перед всеми в ином виде, внутри он по-прежнему остается трезвым и взрослым.
Я с восторгом наблюдал за тем, как, вернувшись домой после долгого пребывания в пабе, он хватал мать за талию, восклицал: «А ну-ка!» и кружил ее по кухне в диком танце, сопровождавшемся громкими возгласами. Пьяный был для меня веселым, говорливым, хохочущим человеком, который качался и спотыкался только для того, чтобы развеселить окружающих.
Как-то вечером две сиделки привели к нам в палату пьяного мужчину, которого в больницу доставила полиция. Я с изумлением и страхом смотрел на него, не понимая, что такое с ним произошло, – казалось, им управляет кто-то изнутри, кто-то, кого он не в силах сдержать. Его колотила дрожь, из раскрытого рта свисал язык.
Через открытую дверь я видел, как он посмотрел на потолок и закричал:
– Эй! Ты что там делаешь? А ну слезай, уж я с тобой разберусь!
– Там никого нет, – сказала одна из сиделок. – Идемте.
Он шел между ними, точно арестант, и едва не врезался в стену, будто слепая лошадь. Сиделки отвели его в ванную.
Вымыв и уложив его в кровать рядом с постелью Мика, сестра дала ему снотворное. Глотая лекарство, человек издавал какие-то странные звуки и кричал:
– К черту! – а потом жалобно добавил: – Это яд. Страшно ядовитое пойло.
– Теперь ложитесь, – велела сестра. – Здесь вы в безопасности. Скоро вы уснете.
– Фараоны пытались все повесить на меня, – пробормотал он. – Мой приятель первым ударил… Да-да, клянусь, именно так и было… Где это я, черт побери? Вы медицинская сестра, верно? Да, правильно… Как делишки? Мы уже несколько недель гуляем… Я прилягу… Сейчас угомонюсь…
Сиделка, положив руку ему на плечо, мягко уложила его обратно на подушку и ушла.
После того как за ней закрылась дверь, он с минуту тихо полежал в полумраке, а затем осторожно сел и уставился на потолок. Потом тщательно осмотрел стены и пол рядом с кроватью. Потом ощупал железный каркас кровати, словно испытывал ловушку на прочность.
Тут он заметил Мика, который, откинувшись на подушку, наблюдал за ним.
– День добрый, – сказал он.
– Здорово, – ответил Мик. – Что, допился до чертиков?
– Это верно, – ответил пьяный. – Сколько в этом заведении берут за ночь?
– Все бесплатно, – сказал Мик. – Будешь как сыр в масле кататься.
Пьяница что-то проворчал. У него были полные, дряблые щеки, обросшие седой щетиной. Кожа вокруг глаз опухла и казалась воспаленной, как будто он много плакал. Нос у него был крупный и мясистый, изрытый глубокими, темными порами, в которых будто прятались корни волос.
– Ты мне кажешься знакомым, – обратился он к Мику. – Бывал когда-нибудь в Милдьюре? Или в Оверфлоу, Пиангиле, Бурке?..
– Нет. – Мик вынул из тумбочки папиросу. – Никогда там не бывал.
– Ну, тогда я тебя не знаю.
Он сидел, уставившись перед собой, а руки его бесцельно шарили по покрывалу. Вдруг он прошептал:
– Что это там такое? Смотри! Возле стены! Оно двигается!
– Это стул, – глянув в ту сторону, сказал Мик.
Пьянчуга поспешно лег и натянул одеяло на голову. Вся постель под ним дрожала.
Увидев это, я тоже лег и спрятался под одеялом.
– Эй! – услышал я голос Макдональда. Я не шевелился. – Эй, Алан!
Я высунулся из-под одеяла и посмотрел на него.
– Не бойся, – успокоил он меня. – Парень просто надрался, и теперь у него белая горячка.
– А что это? – чуть дрожащим голосом спросил я.
– Слишком много выпил, вот ему и мерещится невесть что. Завтра он придет в себя.
Но я никак не мог уснуть, и когда пришла ночная сиделка, я сел на постели и наблюдал, как она обходит палату.
– Сестра, пойдите сюда, – позвал ее пьяный. – Хочу вам кое-что показать. Поднесите-ка свечу.
Она подошла к его кровати, высоко подняв светильник, чтобы лучше видеть. Пьяница откинул одеяло и плотно прижал палец к голому бедру.
– Смотрите! Я его поймал. Смотрите!
Он приподнял палец. Медсестра наклонилась, и фонарь ярко осветил ее лицо. Она нетерпеливо махнула рукой.
– Это бородавка. Спите.
– Никакая это не бородавка. Посмотрите, оно двигается.
– Спите, – сказал она, дружелюбно похлопав его по плечу.
Она укрыла его одеялом. Ее хладнокровие и безмятежность успокоили меня. Вскоре я заснул.
На следующее утро, еще толком не проснувшись, я лежал и думал о яйцах у себя в тумбочке. Вчера я пересчитал их, но сейчас, спросонья, никак не мог вспомнить, сколько их там.
Завтрак в больнице ели без всякого удовольствия.
– Ешь только для того, чтобы не помереть с голоду, – объяснял Ангус новичку. – Иначе никак себя не заставишь.
На завтрак обычно давали тарелку каши и два небольших куска хлеба с тоненьким слоем масла. Те, кто мог позволить себе купить яйца, или те, кому их передавали державшие кур друзья или родные, хранили у себя в тумбочке запас яиц. Эти яйца они берегли как зеницу ока и очень беспокоились, когда запас подходил к концу и оставалось всего одна-две штуки.
– У меня яйца кончаются, – говорили они, с мрачным видом заглядывая к себе в тумбочку.
Каждое утро по палате проходила сиделка с миской в руках.
– Давайте яйца. Кому приготовить яйца на завтрак?
Едва заслышав ее голос, больные торопливо садились и тянулись к своим тумбочкам: кто-то медленно, кривясь от боли, другие – мучительно преодолевая слабость. Приоткрыв ящики, они доставали коричневые бумажные пакеты или картонные коробки, в которых лежали яйца. Прежде чем вручить их сиделке, они писали на скорлупе свои имена, а потом усаживались в постели и в сером утреннем свете, нахохлившись, словно печальные птицы в гнездах, пересчитывали оставшиеся яйца.
Подписывать яйца было необходимо, поскольку из-за них нередко возникали споры и владельцу крупных коричневых яиц могло достаться яйцо молодки, когда их сваренными приносили обратно. Некоторые из больных очень гордились свежестью своих яиц. Когда им их возвращали, они подозрительно принюхивались и утверждали, что им отдали лежалое яйцо другого больного.
Те, у кого яиц не было, всегда задумчиво и даже с некоторой неприязнью взирали на эту традиционную утреннюю церемонию. Потом они ложились, вздыхали и, охая, жаловались на минувшую ночь. Многие больные делились яйцами с этими несчастными.
– Так, вот три яйца, – говорил Ангус сиделке. – Одно для Тома, одно для Мика, а третье для меня. Я их все надписал. И скажите поварихе, чтобы не варила вкрутую.
Яйца всегда возвращались крутыми. Рюмочки для них не давали, и приходилось держать горячее яйцо в руке, втыкая туда ложку.
Мать присылала мне дюжину яиц в неделю, и я был счастлив, если мог крикнуть соседу по палате: «Том, сегодня утром я положил яйцо и для тебя». Мне нравилось видеть, как при этих моих словах его лицо расплывалось в улыбке. Моя дюжина яиц быстро кончалась, и тогда Ангус каждое утро давал мне одно из своих запасов.
– Ты слишком щедро разбрасываешься яйцами, – говорил он. – Оставь себе хоть сколько-нибудь. У меня уже тоже заканчиваются.
Я пытался вспомнить, у кого из больных нынче не было яиц, и тут я подумал о новичке, который теперь, при свете дня, уже не казался таким страшным. Я торопливо сел и посмотрел на его кровать, но он с головой спрятался под одеялом.
– Что это он делает? – спросил я Ангуса.
– Ему все еще мерещится какая-то чертовщина, – ответил Макдональд, разворачивая кусочек масла, которое он достал из сундука. – Он провел скверную ночь. Раз даже с постели встал. Мик говорит, сейчас он слаб, как котенок.
Мик сидел и зевал, сопровождая каждый зевок болезненным стоном. Почесав грудь, он поддакнул Ангусу:
– Слаб не то слово. Ничего удивительного… Спать полночи не давал, скотина. А ты-то выспался, Мак?
– Да не особенно. Опять боль замучила. Всю душу вытрясла. Но это не сердце, потому что болит с правой стороны. Я сказал доктору, но он так и не объяснил, что это такое. Они никогда ничего не объясняют.
– Факт, – согласился Мик. – Вот я всегда говорю: кто сам болеет, тот и разумеет. Я вот прошлой ночью навалился себе на руку, и мне было чертовски трудно сдержаться, чтобы не взвыть. Этот малый, – он мотнул головой в сторону закутанного в одеяла новичка, – думает, ему скверно. Неплохо, видимо, время проводил, пока скверно не стало. Я бы не задумываясь променял свою руку на его кишки.
Мне нравилось слушать эти утренние беседы, хотя я часто не понимал, о чем идет речь. Я всегда хотел узнать побольше.
– А зачем вы навалились себе на руку? – спросил я Мика.
– Зачем?! – удивленно воскликнул Мик. – Как это «зачем»? Я-то откуда знал? Навалился, потому что думал, это здоровая рука. Ну и забавный же ты парнишка.
Его сосед застонал. Мик повернулся к вороху постельного белья и сказал:
– Да, брат, плохи твои дела. Завтра будешь червей кормить. Хочешь не хочешь, а все хорошее когда-нибудь заканчивается.
– Не говори так, – одернул его Ангус. – Напугаешь человека до смерти. Будешь сегодня яйцо или нет?
– Давай два, на следующей неделе я верну тебе должок, когда моя старушка придет меня проведать.
– Может, она тебе ничего и не принесет…
– Всякое может быть, – ответил Мик, уныло кивая. – Смешно, но человеку никогда не удается найти жену, которая была бы под стать его матери. Сколько раз уже такое видал. Сейчас все женщины одинаковые. Прямо на глазах портятся, кто угодно тебе скажет. Бывало, зайдешь к моей мамаше в кладовую, а там – эх, черт побери! – мышь, и та не проскочит между банками с соленьями, вареньем, бутылями соусов и солодового пива, и все это она своими руками готовила. А теперь попробуй попроси любую женщину сварить тебе баночку варенья… – Он презрительно махнул рукой и добавил изменившимся тоном: – Она принесет яйца. Дай мне два. Я сегодня прямо-таки умираю с голоду.
Пьянчуга вдруг выпрямился и резко скинул покрывало, будто собрался соскочить с кровати.
– Эй! А ну укройся, – велел Мик. – Вчера уже доигрался. Прекрати. Если сейчас попробуешь сбежать, тебя ремнями пристегнут.
Пьянчуга подтянул одеяло и схватился за голову. Потом сказал Мику:
– До сих пор во рту привкус этого лекарства. Внутри все прям ходуном ходит.
– Хотите яичко? – неуверенно, дрожащим голосом спросил я.
– Мальчишка спрашивает, не хочешь ли ты яйцо на завтрак, – пояснил ему Мик.
– Да, – ответил пьянчуга, не разжимая рук. – Хочу. Хочу. Мне надо восстановить силы.
– Он съест, – передал мне Мик. – Клади.
Я вдруг проникся к этому мужчине симпатией и решил попросить маму принести побольше яиц, чтобы хватило и на его долю.
После завтрака сиделки обычно сновали от кровати к кровати, набрасывая снятые вечером покрывала. Они склонялись над каждой койкой, а больные, лежа на подушках, смотрели на них снизу вверх. Сосредоточенные на своей работе, сиделки не обращали на больных внимания. Они заправляли простыни и одеяла, разглаживали складки, готовя палату к обходу старшей медсестры.
Когда не было особой спешки, некоторые из них были не прочь поболтать с нами. Среди них были милые, приятные женщины, любившие посплетничать, называвшие старшую медсестру «старой наседкой» и загодя предупреждавшие нас о приходе сестер.
Одна из них, сиделка Конрад, молоденькая веселая толстушка, была любимицей Ангуса. Когда ему приносили апельсины, он всегда откладывал один для нее.
– Вот славная девчушка, – сказал он мне как-то, когда она, проходя мимо, улыбнулась ему. – Надо обязательно посоветовать ей сходить на семейство Бланш!
В город как раз приезжала странствующая труппа «Мастеров музыки и развлечений», и больные в нашей палате с азартом обсуждали анонсирующие ее выступление волнующие афиши.
– Про семейство Бланш я только одно могу сказать, – заявил Мик. – Оно стоит уплаченных денег. Есть там один паренек… Он с ними был в прошлом году, и я вам говорю, до чего же хорош… Этот малый играл на пивных бутылках «На ней веночек был из роз» так, что на глаза слезы наворачивались, черт подери. А на вид такой невзрачный, плюгавенький… В пабе встретишь, внимания не обратишь. Эх, как жаль, что я это пропускаю!
На следующее после представления утро, когда на рассвете сиделка Конрад торопливо вошла в палату, ее уже ждал сгоравший от нетерпения Ангус, желавший узнать, как прошло выступление.
– Ну, как сходила? – обратился он к ней.
– Ух, это было чудесно, – воскликнула она. Ее только что умытые пухлые щеки сияли. – Мы сидели во втором ряду.
Она на мгновение умолкла, заглянула в книгу записей на столе у входа и поспешила к Ангусу. Поправляя его постель, она принялась рассказывать.
– Было так замечательно, – восторженно начала она, – а народу сколько! Человек, проверявший у входа билеты, был одет в черный плащ с красной подкладкой.
– Это сам старик Бланш, – вставил Мик с другого конца палаты. – Он всегда там, где денежки.
– И вовсе он не старый, – обиделась за него сиделка Конрад.
– Ну, значит, это был его сын, – сказал Мик. – Невелика разница.
– Рассказывай дальше, – поторопил ее Макдональд.
– А маленький такой паренек играл «На ней веночек был из роз»? – не унимался Мик.
– Да, – нетерпеливо ответила сестра Конрад. – Но на сей раз он играл «Дом, милый дом».
– А певцы какие-нибудь хорошие были? – спросил Ангус. – Пели шотландские песни?
– Нет, вот этого не было. Выступал один мужчина, – со смеху помереть можно! Он пел «Папаша мой носил сапоги на гвоздях». Как же мы хохотали! А еще выступал швейцарец, одетый по-швейцарски и все такое. Он пел йодли на тирольский манер, но…
– А что такое йодли? – спросил я.
Я перегнулся через край кровати, стараясь подобраться как можно ближе к сиделке Конрад, чтобы не упустить ни слова из ее рассказа. Это представление казалось мне не менее волнующим, чем цирк. Даже просто увидеть человека в плаще с красной подкладкой было бы замечательно. Сиделка Конрад теперь казалась мне необычайно интересной, обаятельной личностью, будто сам факт того, что она побывала на этом концерте, наградил ее качествами, которыми ранее она не обладала.
– Йодль – это песня, в которой берешь очень высокие ноты, – быстро ответила она, повернувшись ко мне, а затем продолжила рассказывать Ангусу: – Знавала я одного паренька в Бендиго. Высокий такой был, статный… – Она усмехнулась и заправила выбившуюся из-под чепца прядь волос. – Этот паренек умел петь йодли не хуже любого швейцарца, кто бы что ни говорил. Знаете, мистер Макдональд, мы с ним гуляли, и я могла хоть всю ночь слушать его пение. Я вам вот что скажу: сама-то я петь не умею, так, иногда напеваю что-то для себя, для развлечения, но уж в чем в чем, а в музыке я хорошо разбираюсь, поверьте мне на слово. Семь лет училась, мне ли не знать. Я про музыку все знаю, так что прошлая ночь мне очень понравилась. Но этот исполнитель йодлей Берту и в подметки не годится, кто бы что ни говорил.
– Да, – без выражения сказал Макдональд, – верно.
Он как будто не знал, что говорить дальше. Я хотел, чтобы он продолжал расспрашивать сиделку, но она повернулась и начала поправлять мою постель. Подтыкая края одеяла под матрас, она наклонилась, и ее лицо приблизилось к моему.
– Ты ведь мой мальчик, верно? – спросила она с улыбкой, глядя мне в глаза.
– Да, – напряженно ответил я, не в силах отвести от нее взгляда. Я вдруг почувствовал, что люблю ее. Меня охватило волнение, и больше я ничего не мог из себя выдавить.
Подчиняясь какому-то порыву, она нагнулась, поцеловала меня в лоб и, засмеявшись, отошла к Мику. Тот сказал ей:
– Мне бы это тоже не помешало. Говорят, в душе я ребенок.
– Да что вы такое говорите! А еще женатый человек! Что сказала бы ваша супруга? Дурной вы человек, наверное.
– Есть такое дело! А какой толк в хороших людях? Их и девушки не любят.
– Еще как любят, – возмутилась сиделка Конрад.
– Нет, – возразил Мик. – Они как дети. Когда детишки моей сестры нашкодят, их мать говорит: «Вырастите такими, как ваш дядя Мик». А они считают меня самым лучшим дядюшкой на свете, черт подери!
– Вы не должны так выражаться.
– Конечно, не должен, – согласился Мик. – Это правда.
– Так, не помните покрывало. Сегодня старшая сестра рано будет совершать обход.
Старшая медсестра была полной женщиной с родинкой на подбородке, из которой торчали три черных волоска.
– Давно бы их уже выдернула, – как-то заметил Мик, после того как старшая сестра вышла из палаты. – Но женщины до того странные существа, поди пойми, как устроены их мозги. Небось думают, если выдернуть волоски, придется признать, что они есть. Потому и держатся за них, делая вид, что их нет. Ну да ладно, пускай растит себе на здоровье! Она и так кого хочешь за пояс заткнет.
Старшая сестра быстро переходила от одной кровати к другой. За ней следовала медсестра, которая почтительно докладывала обо всем, что, по ее мнению, матроне нужно было знать о больных.
– Его рана хорошо заживает. Этому больному мы давали змеиный корень.
Старшая сестра считала, что больных нужно подбадривать.
«Доброе слово творит чудеса», – повторяла она, четко выговаривая каждое слово, будто произносила скороговорку.
Жестко накрахмаленная форма вынуждала ее передвигаться особым образом, и скованностью движений иногда она напоминала марионетку, которую дергала за ниточки следовавшая позади сестра.
Когда она наконец появилась в дверях, больные уже закончили утренние разговоры и сидели или лежали в ожидании, подавленные строгостью безупречных постелей и мыслями о своих недугах.
В отсутствие старшей сестры Мик всегда говорил о ней непочтительным тоном, но теперь, когда она приближалась к его постели, он держался в какой-то взволнованно-уважительной манере.
– Как вы сегодня себя чувствуете, Бурк? – нарочито бодрым голосом спросила она.
– Хорошо, сестра, – весело ответил Мик, но сохранить этот тон ему не удалось. – Плечо еще не очень, но, по-моему, становится лучше. А вот руку пока не могу поднять. С ней что-нибудь серьезное?
– Нет, Бурк. Доктор всем доволен.
Одарив его улыбкой, она двинулась дальше.
– Черта с два от нее чего-нибудь добьешься, – кисло пробормотал Мик, когда она отошла достаточно далеко.
Подойдя ко мне, старшая сестра приняла вид человека, который собирается говорить ребенку что-то ободряющее и успокаивающее, чтобы произвести впечатление на взрослых, которые это слышат. Мне в такие минуты всегда становилось не по себе, как будто меня вытащили на сцену и велели дать представление.
– Ну, как сегодня наш храбрый малыш? Сиделка говорит, ты часто поешь по утрам. Не споешь ли мне песенку?
От смущения я не знал, что ответить.
– Он поет «Брысь, брысь, черный кот», – подтвердила выступившая вперед сиделка. – И очень хорошо поет.
– Думаю, когда вырастешь, ты станешь певцом, – сказала старшая сестра. – Хочешь стать певцом? – Не дожидаясь ответа, она повернулась к другой сестре и продолжала: – Большинство детей хотят, когда вырастут, стать машинистами паровоза. Мой племянник как раз из таких. Я купила ему игрушечный поезд, и он так его любит, малыш. – Она снова повернулась ко мне. – Завтра ты уснешь, а когда проснешься, твоя ножка будет завернута в чудесный белый кокон. Замечательно, не правда ли? – И снова сиделке: – Операция назначена на десять тридцать. Сестра подготовит его.
– Что такое операция? – спросил я Ангуса, когда они ушли.
– Да так, ничего особенного. Займутся твоей ногой… починят ее, когда будешь спать.
Я видел, что он не хочет ничего объяснять, и на мгновение меня охватил страх.
Однажды отец не стал распрягать молодую лошадь, а привязал вожжи к ободу колеса и пошел пить чай, а она как рванет! Натянутые вожжи лопнули, и лошадь помчалась к воротам, разбила бричку о столб и – только ее и видели.
Выбежав на шум, отец постоял с минуту, разглядывая обломки, потом повернулся ко мне – я вышел следом за ним, – и сказал: «А, наплевать! Пошли чай допьем».
Почему-то этот случай пришел мне на память, когда Ангус замолчал и не стал ничего объяснять. Мне сразу стало легче дышать.
– А, наплевать! – небрежно воскликнул я.
– Так держать, – сказал Ангус.
Глава пятая
Лечивший меня доктор Робертсон был высоким человеком и всегда носил выходной костюм.
Я подразделял любую одежду на две категории: воскресную и ту, которую можно носить всю остальную неделю. Выходной костюм иногда можно было надевать и в будни, но только по особым случаям.
Мой выходной костюм из грубой синей саржи доставили в коричневой картонной коробке. Он был завернут в тонкую оберточную бумагу и издавал чудесный запах новой вещи.
Но я не любил надевать его, потому что его нельзя было пачкать. Отец тоже не любил свой выходной костюм.
– Давай-ка снимем эту проклятую штуку, – говорил он по возвращении из церкви, куда ходил редко, и то по настоянию матери.
Меня поразило, что доктор Робертсон носил выходной костюм каждый день. Более того, посчитав его праздничные костюмы, я выяснил, что у него их аж четыре, из чего сделал вывод, что он, видимо, очень богат и живет в доме с газоном. Те, кто жил в доме с газоном перед входом или ездил в коляске с резиновыми шинами или в кабриолете, всегда были богачами.
Как-то раз я спросил доктора:
– У вас есть коляска?
– Да, – ответил он, – есть.
– У нее резиновые шины?
– Да, резиновые.
После этого мне стало трудно с ним разговаривать. Все, с кем я был знаком, были бедняками. Я знал богачей по именам и видел, как они проезжали мимо нашего дома, но они никогда не удостаивали бедняков ни взглядом, ни словом.
– Едет миссис Карразерс, – кричала моя сестра, и все мы бросались к воротам, чтобы посмотреть на коляску, запряженную парой серых лошадей и с кучером на козлах.
Как будто ехала сама королева!
Я вполне мог представить, как доктор Робертсон беседует с миссис Карразерс, но никак не мог привыкнуть к тому, что он обращается ко мне.
У него была бледная, не тронутая солнцем кожа, более темная на щеках, где бритва оставила глубокие корешки волос. Мне нравились его светло-голубые глаза, вокруг которых залегали морщины, превращавшиеся в более глубокие складки, когда он смеялся. Длинные, узкие руки его пахли мылом и были прохладными на ощупь.
Он ощупал мою спину и ноги и спросил, больно ли мне, а затем выпрямился, посмотрел на меня и сказал медсестре:
– Искривление весьма значительное. Поражена часть спинных мышц.
Осмотрев мою ногу, он погладил меня по голове и сказал:
– Скоро мы это исправим. – И обращаясь к сестре: – Необходимо выровнять берцовую кость. – Ощупывая мою лодыжку, он продолжал: – Вот здесь придется укоротить сухожилия и поднять стопу. Надрез сделаем в области лодыжки. – Он медленно провел пальцем к моему колену. – Вот здесь надо будет выравнивать.
Я навсегда запомнил движение его пальца, потому что на этом месте теперь шрам.
В то утро, когда он должен был оперировать меня, доктор Робертсон помедлил, проходя мимо моей кровати, и обратился к сопровождавшей его старшей сестре:
– Мальчик вроде бы совсем освоился, уже не грустит.
– Да, он славный мальчуган, – согласилась старшая сестра и добавила тоном, которым обычно подбадривала больных: – Он умеет петь «Брысь, брысь, черный кот», не правда ли, Алан?
– Да, – смущенно подтвердил я; мне всегда становилось не по себе, когда она говорила со мной таким тоном.
Доктор задумчиво посмотрел на меня, а потом внезапно подошел и откинул мое одеяло.
– Повернись, чтобы я мог осмотреть твою спину, – велел он.
Я перевернулся на живот и почувствовал, как его прохладная рука исследует мою искривленную спину.
– Хорошо! – Он встал и приподнял одеяло, чтобы я мог снова лечь на спину.
Когда я повернулся к нему лицом, он взъерошил мне волосы и сказал:
– Завтра мы выпрямим твою ногу. – Потом добавил с улыбкой, которая показалась мне странной: – Ты храбрый мальчик.
Я принял эту похвалу без малейшего чувства гордости, не понимая, что заставило его так сказать. Я вдруг захотел, чтобы он узнал, какой я хороший бегун. Я подумывал о том, чтобы рассказать ему, но он уже повернулся к Папаше, который, сидя в инвалидной коляске, улыбался доктору беззубыми деснами.
Папаша прижился в больнице, как кошка в доме. Это был пожилой пенсионер с парализованными ногами. Он передвигался по палате, а иногда выезжал и на веранду в инвалидном кресле, к колесам которого были приделаны специальные рычаги. Папаша сжимал худосочными руками эти рычаги и быстрыми, резкими движениями вращал колеса. Наклонившись вперед, он гонял по палате, а я завидовал ему и представлял, как сам мчусь по больнице в таком кресле, выигрываю гонки в креслах на спортивных состязаниях и кричу: «Дай дорогу!», как это делают велосипедисты.
Во время посещения врача Папаша всегда занимал место у моей кровати. Он внимательно следил за тем, как доктор обходит палату, и готовился, как только тот остановится перед ним, поразить доктора заранее подготовленной речью. В такие минуты с ним бесполезно было разговаривать, он никого не слышал. Однако в другое время он болтал без умолку.
Этот угрюмый старик постоянно жаловался и терпеть не мог обязательного ежедневного мытья.
– Эскимосы вообще не моются, а их и топором не зарубишь, – говорил он, оправдывая свое предубеждение против воды.
Сестра каждый день заставляла его принимать ванну, а он считал, что это наносит вред его легким.
– Сестра, не сажайте меня опять под эту брызгалку, а не то я подхвачу воспаление легких.
Когда он закрывал рот, морщины на его лице превращались в глубокие складки. На круглой голове торчали тонкие, редкие седые волосы, сквозь которые проглядывала блестящая, испещренная коричневыми пятнами кожа.
Я испытывал к нему легкое отвращение – не из-за внешности, которая казалась мне довольно интересной, просто мне не нравилась его грубая манера поведения, и от того, как он говорил, иногда становилось не по себе. Как-то раз он сказал сестре:
– Сестра, сегодня у меня нет никаких выделений из кишечника. Это важно?
Я быстро посмотрел на сестру – интересно было, что она на это ответит, – но она, оставаясь все такой же спокойной, никак не отреагировала на его заявление.
Его жалобы раздражали меня, и я думал, что иногда ему следовало бы говорить, что он чувствует себя хорошо, вместо того чтобы постоянно ныть, как ему плохо.
– Как дела, Папаша? – иногда спрашивал у него Мик.
– Хуже не бывает.
– Ну, зато ты пока не умер, – весело отвечал Мик.
– Нет, но чувствую себя так, будто вот-вот отдам концы. Вот-вот.
Папаша трагически качал головой и катился к постели какого-нибудь новичка, еще не уставшего от его стонов. Он уважал старшую сестру и всегда следил за тем, чтобы не обидеть ее, главным образом потому, что она в любой момент могла отослать его в какой-нибудь дом престарелых.
– В таких местах долго не протянешь, – говорил он Ангусу, – особенно если ты болен. Раз ты больной и старый, правительство так и норовит поскорее от тебя избавиться.
Поэтому в разговорах со старшей сестрой он всегда проявлял такую вежливость, на какую только был способен, стремясь задобрить ее и убедить, что страдает тяжелым недугом, из-за которого ему просто необходимо оставаться в больнице.
– Сердце у меня тяжелое, будто ломоть баранины, – однажды сказал он ей в ответ на ее вопрос о его самочувствии.
Я тут же представил себе стол мясника, на котором лежало влажное и холодное сердце. Мне стало грустно, и я сказал Ангусу:
– Сегодня я себя хорошо чувствую, очень хорошо.
– Вот молодец, – похвалил он, – так держать.
Мне нравился Ангус.
Тем утром, когда старшая сестра совершала обход, Папаша подъехал к камину, в котором горел обогревавший палату огонь.
– Кто трогал занавески? – спросила она.
Открытое окно, на котором они висели, находилось рядом с камином, и ветерок относил их ближе к огню.
– Это я сделал, сестра, – признался Папаша. – Боялся, как бы они не загорелись.
– У вас, наверное, были грязные руки, – сердито сказала она. – И теперь занавески все в черных пятнах. Впредь всегда просите сиделку передвинуть их.
Папаша заметил, что я прислушиваюсь, и позже сказал мне:
– Знаешь, старшая сестра – прекрасная женщина. Вчера она спасла мне жизнь, и хоть я думаю, что этот случай с занавесками ее расстроил, но будь это моя хибара и мои занавески, я поступил бы точно так же. С огнем нельзя шутить.
– Мой отец однажды видел, как сгорел дом, – сказал я.
– Да, да, – нетерпеливо перебил он. – Еще бы… Судя по тому, как он расхаживает по палате, когда приходит тебя навещать, сразу можно догадаться, что он много чего в жизни перевидал. А с огнем шутки плохи… Стоит ему только разок лизнуть шторку, как она тут же вся займется, вот как это происходит.
Иногда Папашу навещал пресвитерианский священник. Этот одетый в черное человек знал Папашу с тех пор, как тот жил в хижине у реки. Когда Папашу положили в больницу, священник продолжал навещать его и приносил ему табак и газету «Вестник». Это был молодой человек с серьезным голосом, пятившийся, словно пугливая лошадь, когда кто-либо из сиделок намеревался с ним заговорить. Папаша очень хотел его женить и предлагал ему то одну, то другую сиделку. Я всегда скучал, слушая, как Папаша нахваливает священника и как сиделки реагируют на предложение выйти за того замуж, но когда он начал приставать с этим вопросом к сиделке Конрад, я выпрямился на постели, вдруг испугавшись, что она, чего доброго, согласится.
– Хороший, холостой мужчина, – говорил ей Папаша. – И домик у него приличный. Может, не очень чистый, но ничего, ты бы там навела порядок. Ты только скажи. Парень он, разумеется, честный…
– Я подумаю, – обещала ему сиделка Конрад. – Может, и на домик схожу поглядеть. А у него есть двуколка и лошадь?
– Нет, – сказал Папаша. – Ему негде держать лошадь.
– Я хочу двуколку и лошадь, – заметила сиделка Конрад.
– Когда-нибудь у меня будут двуколка и лошадь, – тихо сообщил ей я.
– Вот и отлично, за тебя я выйду. – Она улыбнулась и помахала мне рукой.
Я лег обратно, чувствуя себя удивительно взрослым и ответственным человеком. Я не сомневался, что теперь мы с сиделкой Конрад помолвлены. Я постарался придать своему лицу выражение, с которым, как мне казалось, смелый исследователь смотрит в морскую даль. Про себя я несколько раз повторил: «Да, мы запишем это на ваш счет». Я всегда думал, что такую фразу могут произносить лишь взрослые. Я часто повторял ее про себя, когда хотел почувствовать себя мужчиной, а не маленьким мальчиком. Наверное, я услышал ее, когда ходил с отцом в лавки.
Остаток дня я строил планы, как бы приобрести лошадь и двуколку.
Отойдя от меня, доктор Робертсон обратился к Папаше:
– Как вы сегодня себе чувствуете, Папаша?
– Знаете, доктор, я как будто весь песком забит. Думаю, надо меня промыть. Как считаете, поможет мне порция слабительного?
– Думаю, да, – с серьезным видом сказал врач. – Я распоряжусь, чтобы вам его дали.
Доктор пересек палату и остановился у постели пьяницы. Тот сидел и ждал его. Рот его слегка подергивался, на лице застыло выражение тревоги.
– А вы как себя чувствуете? – сухо поинтересовался доктор.
– Меня еще немного трясет, – ответил пьяный, – но в целом неплохо. Думаю, доктор, меня сегодня уже можно выписывать.
– Мне кажется, у вас в голове еще не совсем прояснилось, Смит. Разве не вы сегодня утром расхаживали по палате совершенно голым?
Больной ошеломленно посмотрел на него и поспешил объяснить:
– Да, верно. Это был я. Я встал, чтобы помыть ноги. Моим ногам было ужасно жарко, как будто их огнем жгло.
– Может быть, завтра, – коротко подытожил доктор. – Возможно, вас выпишут завтра.
Доктор отошел быстрым шагом, а больной наклонился вперед и начал теребить пальцами белье. Потом он вдруг лег.
– О Господи! – застонал он. – О Господи!
После того как доктор Робертсон покинул палату, моей матери, дожидавшейся в коридоре, разрешили зайти и проведать меня. Пока она шла к моей постели, меня охватило смущение, и я застеснялся. Я знал, что она меня поцелует, а мне это казалось ребячеством. Отец меня никогда не целовал.
– Мужчины не целуются, – говорил он мне.
Проявления чувств я воспринимал как признак слабости. В то же время, если бы мать меня не поцеловала, я бы расстроился.
Я не видел ее несколько недель, и она показалась мне незнакомкой. Ее улыбка, ее приятный облик, светлые волосы, собранные в низкий пучок у самой шеи, – все это было так знакомо, что я никогда раньше этого не замечал. Сейчас я смотрел на нее, с удовольствием подмечая все эти детали.
Ее мать была ирландкой из Типперари, а отец – немцем. Этот добрый, мягкий человек приехал в Австралию вместе с немецким музыкальным ансамблем, в котором он играл на фаготе.
Должно быть, она была похожа на своего отца. У нее были такие же светлые волосы, такая же приятная наружность и такое же открытое лицо.
Частые поездки в открытой коляске в дождь и ветер оставили след на ее загрубевшей коже, не знавшей косметики, – не потому, что она не верила в ее силу, а потому, что ей вечно не хватало на это денег.
Подойдя к моей кровати, она, должно быть, заметила мое смущение и прошептала:
– Я бы хотела поцеловать тебя, но тут слишком много народу, так что давай считать, что я это сделала.
Когда меня навещал отец, разговор обычно вертелся вокруг него, хотя слушать он тоже умел, но с матерью я всегда начинал первым.
– Ты принесла побольше яиц? – спросил я. – Здесь есть один несчастный человек, у которого нет яиц. И знаешь, когда он смотрит на стул, тот двигается.
Проследив за моим взглядом (а я не отводил глаз от пьяницы, пока все это рассказывал), мать посмотрела на этого человека и сказала:
– Да, я принесла достаточно яиц. – Она потрогала свою сумку и сказала: – Я принесла тебе еще кое-что. – И она вынула перевязанный веревкой сверток в коричневой бумажной упаковке.
– Что это? – возбужденно прошептал я. – Дай посмотреть. Я сам открою. Ну дай же!
– Пожалуйста, – подсказала она, не давая мне сверток.
– Пожалуйста, – повторил я и протянул руку.
– Это передала тебе миссис Карразерс, – сказала мать. – Без тебя мы не стали открывать, но все сгорают от нетерпения узнать, что же там такое.
– Как она это передала? – спросил я, положив сверток себе на колено. – Она заходила к нам в дом?
– Она подъехала к передним воротам и вручила это Мэри, сказав, что это подарок для ее больного братика.
Я дернул за веревку, пытаясь разорвать ее. Как и отец, я всегда кривился, когда напрягал пальцы. Он всегда корчил гримасы, открывая перочинный нож. («Это у меня от матери».)
– Господи! Что за мину ты скорчил! – сказала мама. – Дай-ка сюда, я разрежу. У тебя в тумбочке есть нож?
– У меня есть, – сказал наблюдавший за нами Ангус. – Где-то в передней части, по-моему. Просто откройте вон тот ящичек.
Мама нашла его нож, и когда она разрезала бечевку, я снял обертку, на которой красовалась внушительная надпись: «Господину Алану Маршаллу», и принялся с волнением рассматривать крышку плоского ящика, украшенную изображениями ветряных мельниц, тачек, фургонов, сделанных из просверленных металлических пластинок. Я поднял крышку и увидел сами пластинки, а рядом с ними в маленьких отделениях – винтики, отвертки, ключи и колесики. Я едва мог поверить, что все это – мое.
Игрушка была замечательная, но то, что ее подарила мне миссис Карразерс, казалось невероятным.
Не будет преувеличением сказать, что Туралла – это миссис Карразерс. Она построила местную пресвитерианскую церковь, воскресную школу, новое крыло дома пастора. Она жертвовала деньги на ежегодные школьные призы. Все фермеры были перед ней в долгу. Она была президентом «Отряда надежды», «Библейского общества» и «Лиги австралийских женщин». Ей принадлежали гора Туралла, озеро Туралла и все лучшие земли вдоль реки Туралла. В церкви у нее была отдельная мягкая скамья и особый молитвенник в кожаном переплете.
Миссис Карразерс знала все гимны и пела их, устремив взор к небу. Но гимны «Ближе, Господь, к тебе» и «Веди нас, ясный светоч» она пела альтом, опустив подбородок, и выглядела при этом очень сурово, потому что ей приходилось петь очень низким голосом.
Стоило священнику объявить эти гимны, как отец бормотал, уткнувшись в молитвенник: «Ну вот, сейчас заведет». Матери не нравилось, когда он так говорил.
– У нее весьма неплохой голос, – сказала она как-то в воскресенье за обедом.
– Голос-то хороший, – сказал отец, – кто бы спорил. Да только она всегда тащится в хвосте, а у финиша обходит всех нас на полкорпуса. Того и гляди, она выдохнется.
Мистер Карразерс давно умер, но, по словам отца, при жизни он вечно против чего-нибудь протестовал. Протестуя, он поднимал пухлую руку и откашливался, прочищая горло. Он протестовал против коров на дорогах и против дурных манер. А еще он протестовал против моего отца.
Отец мистера Карразерса, представитель английской фирмы, прибыл в Мельбурн в тысяча восемьсот тридцать седьмом году, а оттуда с караваном повозок, запряженных волами и нагруженных припасами, отправился на запад. Говорили, что в сотне с небольшим миль от города ждут заселения плодородные вулканические земли в богатом лесами краю, правда, туземцы там настроены весьма враждебно, а значит, с ними придется как-то разобраться. Для этого членам экспедиции раздали ружья.
Со временем мистер Карразерс стал владельцем сотен квадратных миль плодородной земли, теперь разделенных на десятки ферм, арендная плата с которых приносила немалый доход.
Со временем большой дом из голубоватого камня, который он построил на выбранном участке, унаследовал его сын, а когда тот умер, дом перешел к миссис Карразерс.
Вокруг огромного дома на тридцати акрах был разбит парк в английском стиле с аккуратными дорожками и строгими клумбами, за которыми тщательно ухаживал целый штат садовников.
В тени дубов и вязов, под привезенными из Англии кустами, что-то клевали, копошась в прошлогодней листве, фазаны, павлины и невиданные разноцветные утки из Китая. Среди них прогуливался мужчина в гетрах и с ружьем в руках. То и дело гремели выстрелы – это он стрелял в розелл и красных лори, прилетавших полакомиться фруктовыми плодами в саду.
Весной среди темной зелени австралийского папоротника цвели подснежники и нарциссы, а садовники катили нагруженные доверху тачки между штокрозами и флоксами. Они ударяли острыми лопатками по пучкам травы и кучам стеблей и листьев у подножия немногих уцелевших эвкалиптов, срезая оставшиеся дикие австралийские цветы; те падали, и их увозили на тачках, а потом сжигали.
И на этих тридцати акрах все было чистым, гладким и ухоженным.
– Туземцы не узнали бы теперь эти места, – заметил однажды отец, когда мы проезжали мимо ворот.
От ворот к дому вилась между рядами вязов покрытая гравием подъездная дорожка. У самых ворот приютился небольшой домик, где жил привратник с семьей. Заслышав цокот копыт или скрип колес экипажа, он торопливо выбегал из дома, открывал ворота и снимал шляпу, приветствуя гостей. Богатые землевладельцы в колясках, запряженных двойкой, горожане в рессорных экипажах, дамы с осиными талиями, церемонно восседавшие в фаэтонах, глядя поверх голов чопорных девочек и мальчиков, примостившихся на краю сиденья напротив, – все они проезжали мимо домика у ворот, кивая, покровительственно улыбаясь встречавшему их со шляпой в руке привратнику или и вовсе его не замечая.
На полпути по дороге располагался небольшой загон. Когда-то высокие эвкалипты вздымали свои голые ветви над кенгуровой травой и казуаринами, но теперь там отбрасывали тень темные сосны, и земля под ними была покрыта сухими иголками.
По загону, вдоль забора, по вытоптанной тропинке непрерывно бродил благородный олень. Иногда он поднимал голову и хрипло кричал, и болтливые сороки, затихнув, торопливо уносились прочь.
Напротив загона были выстроены конюшни – массивные, двухэтажные базальтовые постройки с чердаками и стойлами и кормушками, изготовленными из выдолбленных стволов деревьев. Перед конюшнями на вымощенной булыжником площадке конюхи, присвистывая на английский лад, чистили скребками лошадей, а те беспокойно перебирали ногами и помахивали подстриженными хвостами, тщетно пытаясь отогнать мух.
От конюшен к парадному входу хозяйского дома вела широкая дорога. Если из Мельбурна приезжал с визитом какой-нибудь сановник или английский джентльмен с дамой, желавшие повидать жизнь большого поместья и «настоящую Австралию», их экипажи останавливались у входа и, высадив пассажиров, ехали дальше по широкой дороге к конюшням.
В такие вечера чета Карразерс давала бал в поместье, а на поросшем папоротником холме позади особняка под несколькими уцелевшими акациями собирались самые дерзкие и смелые из обитателей Тураллы, чтобы поглазеть на огромные, ярко освещенные окна, за которыми дамы в платьях с глубоким вырезом и веерами в руках склонялись перед партнерами в первых па вальса-кадрили. До собравшихся на холме долетала музыка, и они уже не чувствовали холода. Они слушали волшебную сказку.
Однажды в этой толпе оказался и мой отец; он держал в руках полупустую бутылку, и каждый раз, когда за освещенными окнами кончалась очередная фигура танца, он издавал веселый возглас, а потом, продолжая что-то выкрикивать, кружился вокруг акаций с бутылкой вместо дамы.
Некоторое время спустя из дома вышел, чтобы выяснить причину шума, тучный мужчина с золотой цепочкой для часов на шее, на которой висели оправленный в золото львиный коготь, миниатюрный портрет его матери и несколько медалей.
Он велел отцу уйти, но тот продолжал веселиться, и тогда мужчина замахнулся, чтобы ударить его. Объясняя потом, что произошло дальше, отец говорил так: «Я уклонился от удара, затем быстро схватил его и сыграл на его ребрах, как на ксилофоне. Он так охнул, что у меня чуть шляпу не сдуло».
Помогая мужчине подняться и смахивая пыль с его одежды, отец сказал:
– Я так и подумал: слишком много у вас побрякушек, наверное, вы не в форме.
– Да, – задумчиво ответил тот. – Слишком много… Да, да… Меня немного мутит…
– Выпейте. – Отец предложил ему свою бутылку. После того как мужчина выпил, они с отцом обменялись рукопожатиями.
– Славный был парень, – объяснял потом отец. – Просто связался не с той компанией.
Отец объезжал лошадей Карразерсов и дружил с главным конюхом, Питером Финли. Питер часто приходил к нам в гости, и они с отцом обсуждали статьи в «Бюллетене» и книги, которые прочли.
Питер Финли был эмигрантом, но жил на деньги, присылаемые родственниками из Англии. Он умел говорить на любую тему. Все Карразерсы красноречием не отличались. Они славились умом, но в основном благодаря тому, что знали, когда надо сказать: «Гм, да» или «Гм, нет».
Питер умел говорить быстро, увлекательно, и люди с удовольствием его слушали. Мистер Карразерс частенько замечал, что дар красноречия достался Питеру благодаря хорошему воспитанию, и очень сожалел, что он покатился по наклонной.
Питер придерживался другого мнения.
– Жизнь моего старика – сплошная церемония, – рассказывал он отцу. – Да еще какая! Я едва вырвался оттуда.
Мистеру Карразерсу было трудно развлекать важных гостей, которых он приглашал к себе в поместье. Проведенные с ними вечера были полны долгих, томительных пауз. На путешествующего сановника или титулованного англичанина редкие замечания вроде «Гм, да» или «Гм, нет» не производили впечатления, поэтому мистер Карразерс всегда посылал на конюшню за Питером, если его важные гости намеревались провести вечер за приятной беседой и бренди.
Получив сообщение от мистера Карразерса, Питер всегда направлялся в особняк, куда проникал через черный вход. В специально отведенной маленькой комнатке стояла кровать с шелковым покрывалом, а на ней был аккуратно сложен один из лучших костюмов мистера Карразерса. Облачившись в него, Питер являлся в гостиную, где его представляли как гостя из Англии.
За обедом его беседа восхищала гостей и давала мистеру Карразерсу возможность с умным видом произносить свои «Гм, да» и «Гм, нет».
После ухода гостей Питер снимал костюм мистера Карразерса и уходил обратно в свою комнату за конюшнями.
Однажды он пришел к отцу и сообщил, что мистер Карразерс хотел бы, чтобы отец продемонстрировал свое мастерство в верховой езде перед какими-то важными гостями, которые остановились в поместье и страстно желали увидеть кусочек «настоящей Австралии».
Поначалу отец и слышать об этом не хотел. «Да ну их к чертям», – сказал он, но потом решил, что согласится, если ему заплатят десять шиллингов.
– Десять шиллингов – приличная сумма, – рассудил он. – Такими деньгами швыряться не следует.
Питер счел, что мистера Карразерса такие условия вполне устроят, хотя сумма и показалась ему неоправданно высокой.
Отец не очень хорошо представлял себе, что такое «настоящая Австралия», хотя он сказал Питеру, что увидеть ее можно, заглянув к нему в кладовую. Иногда отец думал, что настоящая Австралия – это бедность, но так он считал, только когда ему было грустно.
В день, когда он должен был предстать перед Карразерсами, он повязал вокруг шеи красный платок, надел широкополую шляпу и оседлал гнедую кобылу по кличке Лихая Девчонка, которая начинала брыкаться, стоило коснуться каблуками ее боков.
Она была шестнадцати ладоней в высоту и прыгала не хуже кенгуру, и когда гости устроились на просторной веранде, попивая прохладительные напитки, отец галопом вылетел из-за деревьев, испуская оглушительные вопли, словно беглый каторжник.
– Значит, выезжаю я из-за поворота к жердевым воротам, – рассказывал он мне потом, – земля перед ними плотная, усыпана гравием, но опора есть. Я успокаиваю лошадку так, чтобы она шла ровным шагом, а потом направляю ее прямо. Я всегда говорю, что лошадь, выросшая на выгоне, наверняка себя оправдает. Я только что объездил Лихую Девчонку, она была свежа, как огурчик. Ну, конечно, она на препятствие идет слишком рано – неопытная ведь, – я вижу: сейчас зацепит. Ворота высоченные – под ними прямо пройти можно было. Конюхи боялись, что Карразерс кого-нибудь уволит, если поставить ворота пониже. С него бы и сталось. – Отец презрительно махнул рукой и продолжил: – Чувствую, Лихая Девчонка пошла вверх, и приподнимаюсь, чтобы уменьшить свой вес. Между мной и седлом можно было голову просунуть. Но меня беспокоят ее передние ноги. Если они перескочат, то все в порядке. Ну и прыгала же эта лошадь! Бог мне свидетель, она извернулась и поднялась еще дюйма на два в воздух. Все равно задними ногами задела ворота, но через два шага снова вошла в ритм, а я сижу в седле как ни в чем не бывало. Ставлю ее на дыбы перед верандой, как раз перед всей этой толпой гостей Карразерса, а они, едва не поперхнувшись грогом, вскакивают на ноги, опрокидывая стулья. Ну, а я вонзил каблуки в бока Лихой Девчонки, и она как метнется в сторону, как завизжит, будто поросенок. Хотела прижать меня к дереву, вредная тварь. Я ее разворачиваю, хлопая шляпой по ребрам, а она боком прямо на веранду и давай лягаться; как взмахнет копытами, так и опрокинет то стул, то стол. Кругом летят стаканы с грогом, женщины кричат, мужчины подскакивают, а некоторые с геройским видом заслоняют собой дам, те за них цепляются – ну, словом, корабль идет ко дну, спасайся кто может, Боже, короля храни, и тому подобное! Черт возьми, вот комедия!
Тут отец расхохотался и, не в силах остановиться, досмеялся до того, что пришлось вытирать платком выступившие на глазах слезы.
– Ох, черт побери! – выдохнул он и заключил: – Прежде чем мне удалось утихомирить лошадь, я сбил с ног сэра Фредерика Солсбери, или как там его, и он рухнул головой прямо в стаю павлинов.
– Это все было на самом деле, папа? – как-то спросил я. – Это правда?
– Черт подери, да… Хотя постой… – Он наморщил лоб и потер рукой подбородок. – Нет, сынок, наверное, не совсем правда, – решил он. – Было что-то подобное, но когда многократно рассказываешь какую-нибудь историю, с каждым разом начинаешь ее улучшать, делаешь ее смешнее, понимаешь? Я не вру. Просто рассказываю смешную историю. Здорово, когда удается повеселить людей. На свете и так много всего такого, что наводит тоску.
– Это как история про оленя? – спросил я.
– Ну да, – сказал он. – Вроде того. Я ездил на нем верхом, вот и все.
Мистер Карразерс как раз потому и протестовал против отца, что отец ездил верхом на его олене.
– Он все ходил и ходил кругами, бедняга… – рассказывал отец. – Я был в тех местах с парнями, и вот однажды я залез на забор, и, когда олень проходил подо мной, я как прыгну ему на спину. Ребята, конечно, говорили, что я не сдюжу. – Он умолк, рассеянно уставился вдаль, потер подбородок и, слегка улыбнувшись, добавил: «Вот черт!» тоном, который не оставлял сомнений в том, как отнесся ко всему этому олень.
Рассказывая об этой проделке, отец не описывал ее подробно, очевидно, потому что считал ее ребячеством. На мой вопрос: «А олень побежал?» он лишь коротко отвечал: «Да еще как!»
Но я спросил об этом Питера Финли, полагая, что отец не любит вспоминать ту историю, потому что олень его сбросил.
– Олень задал отцу трепку? – спросил я Питера.
– Нет, – ответил тот. – Это твой отец задал трепку оленю.
Позже кто-то рассказал мне, что в сражении с моим отцом олень сломал рог. Именно поэтому мистер Карразерс так рассвирепел: оленьи рога ему нужны были целыми, чтобы украсить ими стену над камином.
После смерти мистера Карразерса его жена избавилась от оленя, но когда я был уже достаточно взрослым, чтобы втайне проникать на территорию поместья, там все еще виднелась вытоптанная в земле глубокая тропа, по которой он ходил кругами.
Именно поэтому, а также потому, что у всех в Туралле – за исключением отца – миссис Карразерс вызывала трепет, я смотрел на лежавший передо мной на кровати ящик с почти суеверным почтением. Он казался мне дороже любого подарка, который я когда-либо получал. Я ценил его не потому, что он мог развлечь меня, – коробка из-под свечей на колесиках больше пришлась бы мне по душе, – а потому что он свидетельствовал о том, что миссис Карразерс знает о моем существовании и считает меня достаточно важным человеком, чтобы купить мне подарок.
Никто в Туралле никогда не получал подарков от миссис Карразерс – только я. А ведь у нее была коляска с резиновыми шинами, и пара серых лошадей, и павлины, и миллионы фунтов стерлингов.
– Мама, – сказал я, глядя на нее и по-прежнему не выпуская ящика из рук, – когда миссис Карразерс передавала Мэри подарок, та до нее дотронулась?
Глава шестая
На следующее утро мне не дали завтрака, но я был не особенно голоден. Меня охватило волнение, тревога, а иногда накатывали приступы страха, во время которых мне очень хотелось, чтобы рядом была мама.
В десять тридцать сиделка Конрад подкатила к моей постели каталку, напоминавшую узкий стол на колесиках.
– Давай-ка, садись. Я тебя покатаю. – Она откинула мое одеяло.
– Я сам, – сказал я. – Я сам.
– Нет, я тебя подниму, – возразила она. – Разве ты не хочешь, чтобы я тебя обняла?
Я бросил быстрый взгляд в сторону Ангуса и Мика, чтобы проверить, слышали ли они ее слова.
– Ну же, – подзадорил меня Мик. – Другого такого миловидного барашка-подманка тебе вовек не сыскать. Действуй.
Она подняла меня и несколько секунд подержала, улыбаясь мне.
– Я ведь не барашек-подманок, правда?
– Нет, – ответил я, не зная, что подманком называли барана-предателя, обученного отводить на скотобойню приготовленных на убой овец.
Она положила меня на холодную, ровную поверхность каталки и накрыла одеялом.
– Ну, поехали! – весело сказала она.
– Не вешай нос, – подбодрил меня Ангус. – Скоро ты к нам вернешься.
– Да, он проснется уже в своей теплой кроватке, – сказала сиделка Конрад.
– Удачи! – крикнул мне Мик.
Пьяница приподнялся на локте и, когда мы проезжали мимо его кровати, хрипло сказал:
– Спасибо за яйца, дружище. – А потом добавил погромче: – Молодчина!
Сиделка Конрад покатила меня по длинному коридору и через стеклянные двери ввезла в операционную, в центре которой стоял высокий стол на тонких белых ножках.
Возле скамейки, покрытой белой тканью, на которой были разложены металлические инструменты, стояли сестра Купер и еще одна сиделка.
– Ну, вот и ты! – воскликнула сестра и, подойдя ко мне, погладила меня по голове.
Я посмотрел ей в глаза, ища в них ободрения.
– Боишься? – спросила она.
– Да.
– Глупышка. Чего тут бояться? Через минуту заснешь, а потом проснешься уже в своей кроватке.
Я не понимал, как такое возможно. Я был уверен, что как только меня начнут перекладывать с одного места в другое, любой сон как ветром сдует. Мне казалось, что все это они говорят лишь для того, чтобы обмануть меня, и я вовсе не проснусь у себя в кровати, а на самом деле вот-вот случится что-то страшное. Но я очень доверял сиделке Конрад.
– Я не боюсь, – сказал я сестре.
– Я знаю, – доверительно сказала она, положила меня на стол и поместила мне под голову небольшую подушку. – Теперь не двигайся, а то свалишься.
В это время в операционную быстрым шагом вошел доктор Робертсон. Массируя себе пальцы, он стоял надо мной и улыбался.
– «Брысь, брысь, черный кот», ты ведь эту песенку поешь? – Он похлопал меня по плечу и отвернулся. – Коляски и черные кошки, эх! – бормотал он, пока подошедшая сестра помогала ему надеть белый халат. – Коляски и черные кошки! Ну-ну!
Вошел доктор Кларк, седоволосый мужчина с тонкогубым ртом.
– Муниципалитет так и не засыпал ту яму у ворот, – сказал он, повернувшись к сиделке, которая подала ему халат. – Не знаю… Неужели теперь уже никому верить нельзя? Что-то халат, по-моему, мне великоват… А, нет, это мой, все правильно.
Я смотрел на белый потолок и думал о луже возле наших ворот, которая всегда появлялась там после дождя. Я с легкостью мог через нее перепрыгнуть, а вот Мэри не могла. Я мог перепрыгнуть через любую лужу.
Доктор Кларк отошел к моему изголовью и стоял там, держа у меня перед носом белую подушечку, похожую на ракушку.
По знаку доктора Робертсона он пропитал подушечку жидкостью из синей бутылочки, и, сделав вдох, я едва не задохнулся. Я вертел головой из стороны в сторону, но он водил подушечкой вслед за моим носом, и перед глазами у меня вспыхнули разноцветные огни, потом сгустились тучи, и, окутанный ими, я поплыл неведомо куда.
Проснулся я не в своей постели, как обещали сестра Купер и сиделка Конрад. Я пытался пробиться сквозь туман, а мир вокруг меня кружился, и я не понимал, где я, до тех пор, пока в какой-то момент не увидел вдруг потолок все той же операционной. Спустя какое-то время я разглядел лицо сестры. Она что-то говорила мне, но я ее не слышал. Однако через минуту мне и это удалось.
– Проснись, – говорила она.
Некоторое время полежав в тишине, я все вспомнил и почувствовал себя обманутым.
– Я не у себя в кровати, как вы обещали, – пробормотал я.
– Видишь ли, ты проснулся раньше, чем мы смогли тебя туда перевезти, – объяснила она и добавила: – Сейчас ты ничуточки не должен двигаться. Гипс у тебя на ноге еще не высох.
Я ощутил тяжесть в ноге и каменную хватку гипса на бедрах и талии.
– Лежи тихо, – сказала сестра. – Я отойду на минутку. Присмотрите за ним, сиделка, – обратилась она к сиделке Конрад – та убирала инструменты в стеклянные футляры.
Сиделка Конрад подошла ко мне.
– Как себя чувствует мой мальчик? – спросила она.
Ее лицо показалось мне невероятно красивым. Я любил ее пухлые, румяные, словно яблоки, щеки и блестящие маленькие глаза в обрамлении длинных ресниц, весело глядевшие из-под густых темных бровей. Я хотел, чтобы она осталась со мной и никуда не уходила, и я хотел подарить ей лошадь и двуколку. Но меня мутило, я смущался и не осмеливался всего этого ей сказать.
– Не двигайся, ладно? – предостерегла она меня.
– Кажется, я немного пошевелил пальцами, – сказал я.
Оттого, что все запрещали мне двигаться, мне захотелось пошевелиться, чтобы посмотреть, что из этого выйдет. Я чувствовал, что мне обязательно нужно проверить, могу ли я двигаться, а удостоверившись, я уже буду лежать спокойно.
– Нельзя шевелить даже пальцами, – сказала она.
– Я больше не буду, – пообещал я.
Меня продержали на операционном столе до обеда, затем осторожно перевезли в палату и переложили на кровать, где была установлена стальная рама, поддерживавшая одеяло высоко над моими ногами и загораживавшая Мика, который лежал в другом конце палаты.
Сегодня был день посещений, и вскоре начали прибывать родственники и друзья больных, нагруженные пакетами и свертками. Смущенные присутствием стольких больных, они торопливо протискивались между кроватями, не глядя по сторонам и не отрывая взгляда от того, к кому пришли. Последние тоже чувствовали себя не в своей тарелке. Они отводили глаза, делая вид, что не видят своих посетителей, пока те не оказывались прямо у их кровати.
Больные, у которых не было друзей или родных, тоже не могли пожаловаться на недостаток внимания. С ними обычно беседовали девушка из Армии спасения, священник или проповедник – ну, и конечно, неизменная мисс Форбс.
Мисс Форбс приходила в каждый день посещений с охапкой цветов, религиозных брошюр и толстых шерстяных носков. На вид ей было лет семьдесят. Она ходила с трудом, опираясь на палку, и всегда постукивала этой палкой по спинке кровати тех больных, кто не обращал на нее внимания.
– Ну-с, молодой человек, – говорила она, – надеюсь, вы выполняете предписания доктора. Только так можно выздороветь, знаете ли. Вот вам пирожки с коринкой[4]. Если будете хорошо жевать, несварения у вас не случится. Пищу всегда нужно тщательно пережевывать.
Мне она каждый раз приносила леденец.
– Они прочищают грудь, – объясняла она.
Сегодня она, как обычно, остановилась в изножье моей кровати и мягко сказала:
– Стало быть, тебе сегодня сделали операцию? Что ж, врачи свое дело знают, и я уверена, что все будет хорошо. Так что будь умницей, понял? Будь умницей.
У меня болела нога, мне было очень одиноко, и я заплакал.
Она встревожилась, быстро обошла мою кровать и неловко встала сбоку. Видно было, что ей не терпится успокоить меня, но она не знала, что для этого нужно сделать.
– Господь поможет тебе вынести все страдания, – серьезно сказала она. – Вот! У меня есть послание.
Она выудила из сумочки несколько брошюр и вручила мне одну из них.
– Почитай это, будь умницей.
Она коснулась моей руки и в растерянности пошла прочь, но по пути несколько раз оглянулась. На лице ее застыла печать тревоги. Я посмотрел на оставленную ею книжицу, надеясь, что в ней скрыто какое-нибудь волшебство, какой-нибудь знак Господень, какое-нибудь откровение, которое чудесным образом побудит меня встать с одра и идти, подобно Лазарю.
Книжица называлась: «Отчего вы печалуетесь?» и начиналась следующими словами: «Если вы чуждаетесь Господа, печаль ваша не напрасна. Мысли о грядущей смерти и Страшном суде не зря печалят вас. Если это так, то дай Бог, чтобы печаль ваша все возрастала и возрастала, пока наконец не найдете вы утешения в Иисусе».
Я ничего не понял. Убрав книжицу в тумбочку, я продолжал тихо плакать.
– Как ты себя чувствуешь, Алан? – спросил Ангус.
– Плохо, – ответил я и, помолчав, добавил: – У меня болит нога.
Он попытался успокоить меня:
– Потерпи немного, скоро пройдет.
Но боль не проходила.
Когда я лежал на операционном столе и гипс на моей правой ноге был еще влажным и мягким, у меня, видимо, поднялся большой палец в результате какого-то краткого спазма, но парализованным мышцам не хватило сил, чтобы опустить его обратно в нормальное положение. Из-за непроизвольного движения бедра внутренняя гипсовая повязка тоже сдвинулась, и на ней образовался выступ, который упирался мне в бедро, словно тупой нож. В последующие две недели этот выступ так продавил мне кожу, что добрался до самой кости.
Боль от поднятого пальца не прекращалась, но боль в бедре можно было чуть облегчить, если изогнуться и лежать неподвижно. Даже в краткие периоды сна, проходившие между долгими часами боли, мне снились сны, в которых я испытывал невыносимые страдания.
Доктор Робертсон задумчиво посмотрел на меня, когда я описал ему свои болезненные приступы.
– Ты уверен, что болит именно палец?
– Да. Все время, – сказал я. – Он не перестает болеть.
– Наверное, дело в колене, – сказал доктор старшей сестре. – А ему кажется, что это палец. А вот боль в бедре… – Он повернулся ко мне. – Бедро у тебя тоже болит все время?
– Болит, когда двигаюсь. Когда лежу тихо, не болит.
Он надавил на гипс у меня на бедре.
– Так больно?
– Ой! – вскрикнул я, пытаясь отодвинуться от него. – Да, больно!
– Гм! – пробормотал доктор.
Через неделю после операции злость, которая помогала мне терпеть боль, уступила место отчаянию, и даже страх прослыть маменькиным сынком больше не помогал мне держаться. Я стал чаще плакать. Я плакал беззвучно, глядя сквозь застилавшие широко открытые глаза слезы на высокий белый потолок у меня над головой. Я хотел умереть, воспринимая смерть не как ужасающий конец жизни, а просто как сон без боли.
Про себя я начал снова и снова повторять в отрывистом ритме: «Я хочу умереть, я хочу умереть, я хочу умереть».
Несколько дней спустя я обнаружил, что, дергая головой из стороны в сторону в такт повторяемым словам, можно отвлечься от боли. Я вертел головой, не закрывая глаз, и довольно быстро белый потолок надо мной начал расплываться, а кровать, на которой я лежал, будто воспарила над полом.
Преодолев первоначальное головокружение, я попал в туманное, затянутое облаками место, где летал по кривой между светом и тьмой, и хотя меня тошнило, но боли я не чувствовал.
Я оставался в этом месте до тех пор, пока не устал вертеть головой, и тогда я медленно вернулся в материальный мир через бесформенные тени, которые мерцали и колебались и наконец явили мне кровать, окна и стены палаты.
Обычно я прибегал к этому средству ночью, но иногда, если боль становилась нестерпимой, я проделывал это и днем, улучив момент, когда в палате не было сиделок.
Должно быть, Ангус заметил, как я верчу головой из стороны в сторону, потому что однажды, как только я начал это делать, он спросил:
– Зачем ты это делаешь, Алан?
– Просто так, – ответил я.
– Ну же, расскажи, мы ведь с тобой друзья, – сказал он. – Почему ты дергаешь головой? Тебе больно?
– Это помогает мне бороться с болью.
– Ах! – сказал он. – Вот в чем дело. И каким же образом это помогает тебе бороться с болью?
– Я ее не чувствую. У меня кружится голова, и все, – объяснил я.
Он промолчал, но позже я услышал, как он говорит сиделке Конрад, что с этим надо что-то делать.
– Он терпеливый парнишка, – сказал он. – И не стал бы этого делать, не будь ему по-настоящему плохо.
Той ночью сестра сделала мне укол, и я спал беспробудным сном, но на следующий день боль вернулась. Мне дали порошок аспирина и велели лежать тихо и постараться уснуть.
Я дождался, пока сиделка выйдет из палаты, и снова начал крутить головой. Но сиделка была к этому готова и наблюдала за мной через стеклянную дверь.
Ее звали сиделка Фриборн, и все ее терпеть не могли. Она была строгая и умелая, но делала только то, что входило в круг ее обязанностей.
– Я вам не прислуга, – ответила она больному, который попросил ее передать мне журнал. Иногда она говорила: – Вы что, не видите, что я занята? – когда ее просили сделать что-нибудь, что хоть на минуту задержало бы ее.
Она быстро вернулась.
– Несносный мальчишка, – резко сказала она. – Прекрати немедленно! Только попробуй снова начать вертеть головой, я расскажу доктору, и тогда тебе не поздоровится. Ты не должен этого делать. Лежи смирно. И учти: я за тобой слежу.
Поджав губы, она широким шагом направилась к выходу, но в дверях остановилась и, обернувшись, еще раз сердито посмотрела на меня.
– Запомни: если еще раз увижу, как ты трясешь головой, пеняй на себя!
Ангус нахмурился, глядя на дверь.
– Слыхал? – спросил он Мика. – А еще сиделка! Черт возьми…
– Она… – Мик презрительно махнул рукой. – Она мне заявила, что у меня воспаление воображения. Я ей покажу воспаление воображения! Пусть только попробует еще раз меня задеть, я ей все выскажу, вот увидишь. Не обращай внимания, Алан, – окликнул он меня.
В том месте, где гипс врезался мне в бедро, началось воспаление, и через несколько дней я почувствовал, что где-то на ноге у меня лопнул нарыв. В тот день я и без того с трудом терпел невыносимую тупую боль в пальце, а тут еще началось жжение в бедре… Я начал беспомощно и устало всхлипывать, пока не почувствовал на себе полный тревоги взгляд Ангуса. Приподнявшись на локте, я посмотрел на него так, что он, очевидно, понял глубину моего отчаяния. Его лицо выражало нешуточное беспокойство.
– Мистер Макдональд, – дрожащим голосом сказал я. – Я больше не могу выносить эту боль. Я хочу, чтобы это прекратилось. Кажется, мне конец.
Он медленно закрыл книжку, которую читал, и сел, уставившись на дверь в палату.
– Где эти проклятые сиделки? – злобно крикнул он Мику. – Ты можешь ходить. Пойди и приведи их. Или лучше пошли за ними Папашу. Он их разыщет. С малыша уже хватит. Хотел бы я знать, что сказал бы его старик, будь он здесь. Папаша, поезжай и скажи сиделке, что она мне нужна. Поторопись!
Через некоторое время вошла сиделка и вопросительно посмотрела на Ангуса.
– Что случилось?
Он мотнул головой в мою сторону.
– Посмотрите на него. Ему совсем плохо!
Она приподняла мое одеяло, но, увидев простыню, быстро опустила его и молча поспешила прочь.
Я помню, как вокруг меня столпились доктор, старшая сестра и сиделки, помню, как доктор распиливал и ломал гипс на моей ноге, но меня мучил жар, кружилась голова, и я совсем не помню, чтобы рядом были отец или мама. Помню, отец принес мне несколько перьев попугая, но это было уже спустя неделю.
Глава седьмая
Когда я снова пришел в себя и был в состоянии осмысленно оглядеть нашу палату и ее обитателей, к своему разочарованию обнаружил на кровати Ангуса какого-то незнакомого человека. В ту неделю, пока я пребывал в бессознательном состоянии, и Ангуса, и Мика выписали из больницы. Ангус оставил мне три яйца и полбанки пикулей, а Мик оставил сиделке Конрад банку из-под варенья, полную дикого меда, чтобы та передала ее мне, когда я приду в себя.
Я скучал по ним. Палата сильно изменилась. Люди, занимавшие теперь белые койки, были слишком больны или слишком подавлены непривычной обстановкой, чтобы общаться друг с другом, и еще не научились делиться яйцами.
Папаша совсем впал в уныние.
– Совсем не то место стало, – сказал он мне. – Какие тут раньше беседы велись, нечасто такие услышишь. И люди какие умные были. Только взгляни на эту шушеру. Двух грошей за них не дашь, вместе взятых. У них всего-то животы болят, а рожи они корчат, будто чахоткой страдают. Все только о своих болячках и пекутся, а когда пожалуешься на свои горести, тебя и слушать не станут. Если бы мне не грозило вот-вот упасть замертво, я бы попросил старшую сестру меня выписать. А она ведь замечательная женщина, скажу я тебе!
Человек, занявший кровать Ангуса, была очень высоким, и когда в первый день сиделка Конрад заправляла ему постель, она воскликнула:
– Ну и высоченный же вы!
Ему это понравилось. Он смущенно улыбнулся и оглядел палату, чтобы убедиться, что все мы это слышали, а потом поудобнее устроился на кровати, вытянув длинные ноги так, что закутанные в одеяло пальцы просунулись между прутьями кроватной спинки, и сложил руки за головой.
– Вы умеете ездить верхом? – спросил я. Его рост произвел на меня сильное впечатление.
Он бросил на меня беглый взгляд и, увидев, что я ребенок, не удостоил ответом и по-прежнему продолжал осматривать палату.
Я подумал: уж не показался ли я ему наглецом? Однако меня возмутило его молчание, и я убедил себя в том, что мне нет дела до того, какого он обо мне мнения.
Но с сиделкой Конрад он всегда разговаривал.
– Вы славная, – постоянно говорил он ей.
Очевидно, больше ему нечего было сказать, хотя она ждала продолжения. Когда она измеряла ему пульс, он иногда пытался схватить ее за руку, а когда она отшатывалась, говорил:
– Вы славная.
Возле его кровати ей всегда приходилось быть настороже, иначе он мог похлопать ее по спине, говоря при этом:
– Вы славная.
– Не делайте так больше, – однажды резко сказала она.
– Вы славная, – ответил он.
– От этих ваших слов лучше не становится, – сказала сиделка, холодно глядя на него.
Я не понимал, о чем он думает. Никому, кроме сиделки Конрад, он никогда не говорил, что они славные.
Как-то раз он весь день, нахмурив брови, что-то писал на листке бумаге, а вечером, когда сиделка Конрад поправляла его постель, неожиданно заявил:
– Я написал про вас стихотворение.
Она выглядела удивленной.
– Вы умеете сочинять стихи? – спросила она, прервав работу, и с подозрением посмотрела на него.
– Да, – сказал он. – Мне это дано от природы. Я могу написать стихи на любую тему.
Он протянул исписанный листок, и пока она читала стихотворение, на лице ее все отчетливее проступало выражение удовольствия.
– Очень хорошие стихи, – сказала она. – Правда-правда. Очень хорошие. Где вы научились так сочинять?
Она перевернула листок и посмотрела на обратную сторону, а затем еще раз перечитала стихотворение.
– Можно я оставлю его себе? Это очень хорошее стихотворение.
– Пустяки! – Он пренебрежительно махнул рукой. – Завтра я вам напишу другие. Оставьте себе. Я могу писать их в любое время. Даже думать особенно не приходится. Само по себе получается.
Сиделка Конрад подошла ко мне и, положив листок на тумбочку, занялась моей постелью.
– Можешь прочесть, – сказала она, заметив, что я неотрывно гляжу на листок.
Она протянула мне его, и я медленно, с трудом прочитал:
СИДЕЛКА КОНРАД
Прочитав стихотворение, я не знал, что сказать.
Мне понравилось то, что говорилось в этих стихах про сиделку Конрад, но мне не нравился их автор. Я подумал, что стихи, должно быть, действительно хорошие, потому что в них имелась рифма, в школе нас часто заставляли читать стихи, и учитель всегда говорил, что стихи – это прекрасно.
– Хорошие стихи, – грустно сказал я.
Как жаль, что не я их написал. Что такое лошадь и двуколка по сравнению с умением писать стихи?
Я почувствовал страшную усталость, и мне очень захотелось домой, где никто не писал стихов и где я мог бы вскочить на свою пони Кейт и скакать по двору под одобрительные возгласы отца: «Сиди прямо… Опусти руки… Подними голову… Подбери поводья так, чтобы ты чувствовал ее движения… Ноги вперед. Так, правильно! Хорошо! Еще выпрямись… Молодец».
Вот если бы сиделка Конрад увидела, как я скачу на Кейт…
Глава восьмая
Моя нога от колена до лодыжки находилась теперь в лубке, гипс со ступни и бедра сняли. Боль прошла, и я больше не желал себе смерти.
Я слышал, как доктор Робертсон говорил старшей сестре:
– Кость срастается медленно. В ноге слишком вялое кровообращение.
А однажды он сказал ей:
– Мальчик очень бледный… Ему не хватает солнца… Вывозите его каждый день в кресле, чтобы он посидел на солнце. Хочешь покататься на кресле? – спросил он меня.
Я онемел от восторга.
После обеда сиделка подкатила к моей кровати инвалидное кресло. Увидев выражение моего лица, она рассмеялась.
– Теперь ты сможешь ездить наперегонки с Папашей, – сказала она. – Приподнимись, я обхвачу тебя рукой.
Она усадила меня в кресло и осторожно опустила мои ноги так, чтобы они касались сплетенной из камыша нижней части коляски. Но до деревянной подставки, сделанной наподобие выдвижной полочки, они не доставали и беспомощно болтались.
Глядя на подставку, поначалу я очень расстроился, что у меня такие короткие ноги, – ведь это будет сильно мешать во время колясочных гонок, однако быстро утешился мыслью, что отец наверняка смастерит мне ступеньку, до которой я достану, а руки у меня сильные.
Своими руками я гордился. Недолго думая, я уверенно ухватился за деревянные обода колес, но у меня тотчас закружилась голова, и я позволил сестре выкатить кресло из палаты и по коридору вывезти меня в залитый солнцем мир снаружи.
Когда мы проезжали через дверь, ведущую в сад, свежий, чистый воздух и солнечный свет обрушились на меня неистовым потоком. Выпрямившись в кресле, я приподнялся ему навстречу, наслаждаясь сверкающей синевой неба и ласковым прикосновением воздуха к лицу, словно ловец жемчуга, только что вынырнувший из морских глубин.
Три месяца я не видел неба, облаков, не чувствовал тепла солнца. Теперь все это вернулось ко мне, словно заново сотворенное, совершенное в своем великолепии, сияющее, как никогда прежде.
Сестра оставила меня на солнышке возле молодых дубков, и хотя день выдался безветренный, я слышал, как они перешептываются между собой. Отец утверждал, что они всегда так делают.
Мне стало интересно, что произошло с миром, пока меня не было, почему все так переменилось. Я наблюдал за собакой, которая трусила по улице по другую сторону высокого дощатого забора. Никогда еще я не видел такого прекрасного пса: как мне хотелось погладить его и поиграть с ним. Откуда-то сверху подал голос серый дрозд, и его песня показалась мне бесценным подарком. Я смотрел на гравий, на котором стояло мое кресло. Каждый камешек обладал собственным цветом, их тут были миллионы, и они образовывали причудливые маленькие холмики и овражки. Некоторые камешки затерялись в траве, окаймлявшей дорожку, и над ними нежно склонялись изогнутые стебельки.
До меня доносились крики игравших детей и цокот лошадиных копыт. Залаяла собака, а где-то далеко, над крышами домов, разнесся свисток проносившегося мимо поезда.
Листья дубков обвисли, словно нечесаные жесткие волосы, и сквозь них мне было видно небо. Листья эвкалиптов блестели, отражая бриллиантовые блики солнца, отчего у меня зарябило в глазах, отвыкших от такой яркости.
Я свесил голову на грудь и зажмурился, и солнечный свет обвился вокруг меня, заключив в свои ласковые объятия.
Через некоторое время я поднял голову и принялся испытывать кресло, хватаясь за обод, как это делал Папаша, и пытаясь развернуть колеса, но они глубоко увязали в песке, а обочина дорожки была выложена камнями.
Тогда я решил проверить, как далеко смогу плюнуть. Я знал одного мальчишку, который мог доплюнуть до противоположной стороны дороги, но у него выпал передний зуб. Я потрогал свои зубы – все они были на месте и даже не качались.
Внимательно оглядев дубки, я решил, что смогу залезть на все, кроме одного, а на него и лезть не стоило.
Вскоре я увидел шедшего по улице мальчишку. Проходя мимо забора, он колотил палкой по доскам: за ним следом трусила коричневая собака. Этого мальчишку я знал. Его звали Джордж, и в каждый день посещений он со своей матерью приходил в больницу. Он часто давал мне всякие интересные вещи: комиксы, карточки из папиросных упаковок, а иногда и леденцы.
Мне нравился Джордж: он хорошо умел охотиться на кроликов и держал хорька. А еще он был добрый.
– Я бы много чего тебе принес, – однажды сказал он мне, – но мне не разрешают.
Его собаку звали Снайп, и этот пес был так мал, что мог пробраться в кроличью нору, и Джордж говорил, что он готов схлестнуться с любым противником, лишь бы условия были честные.
– Если хочешь преуспеть в охоте на кроликов, нужна хорошая собака, – убежденно говорил Джордж.
Я был с ним согласен, но считал, что хорошо бы завести борзую, если мама позволит.
Джордж придерживался того же мнения.
– Женщины не любят борзых, – мрачно заявил он.
Я тоже так думал.
Я считал Джорджа очень умным и рассказал о нем матери.
– Он хороший мальчик, – сказала мать.
В глубине души я в этом немного сомневался и надеялся, что не такой уж он хороший.
– Не люблю неженок, а ты? – как-то спросил я у него. Это была проверка.
– Нет, черт возьми! – ответил он.
Этот ответ меня удовлетворил, и я заключил, что он не такой хороший, как кажется моей матери.
Увидев его на улице, я страшно обрадовался.
– Как дела, Джордж? – крикнул я.
– Неплохо, – сказал он, – только мать велела мне идти прямо домой.
– А-а, – разочарованно протянул я.
– У меня есть леденцы, – сообщил он таким тоном, словно речь шла о чем-то обыденном.
– Какие?
– «Лондонская смесь».
– Это, по-моему, самые лучшие. А есть у тебя такие круглые, ну ты знаешь, в обсыпке?
– Нет, – ответил Джордж, – эти я уже все съел.
– А-а! Неужели… – огорченно пробормотал я.
– Подойди к забору, я тебе отдам то, что осталось, – поторопил меня Джордж. – Я уже объелся, у меня дома их полно.
Мне и в голову не пришло отказаться, но после лихорадочной и бесплодной попытки привстать я сказал:
– Пока не могу ходить. Меня все еще лечат. Я бы подошел, если бы не лубок на ноге, он мне мешает.
– А давай я переброшу их через забор, – заявил Джордж.
– Спасибо, Джордж!
Он отошел подальше от ограды, на дорогу, оставляя место для разбега. Я наблюдал за ним с одобрением. Такие приготовления, несомненно, доказывали, что Джордж отлично владеет искусством метания.
Он оценил расстояние, расслабил плечи…
– Ну, лови! – выкрикнул он.
Разбег он начал с грациозного подскока – настоящий мастер! – сделал три длинных шага и метнул кулек.
Любая девчонка бросила бы лучше.
– Я поскользнулся, – раздраженно объяснил Джордж. – Проклятая нога поскользнулась.
Я не видел, чтобы Джордж поскользнулся, но не сомневался, что именно так и было.
Кулек с леденцами упал ярдах в восьми от меня.
– Слушай! Может, ты зайдешь в ворота и подашь их мне? – предложил я.
– Не могу, – объяснил Джордж. – Мать ждет, когда я принесу сало, иначе она не сможет приготовить обед. Велела мне нигде не задерживаться и идти прямо домой. Да пусть они там полежат, никто их не тронет, а завтра я тебе их достану. Вот черт, мне пора!
– Ладно, – смиренно сказал я. – Давай так и сделаем.
– Ну, я пошел, – крикнул Джордж. – До завтра! Пока.
– Пока, Джордж, – уныло ответил я.
Я смотрел на леденцы, пытаясь придумать, как до них добраться.
Леденцы доставляли мне ни с чем не сравнимое удовольствие. Когда отец оплачивал ежемесячный счет в лавке, он всегда брал меня с собой, и лавочник, вручив отцу расписку, обычно обращался ко мне со словами:
– Ну-с, молодой человек, чем вас сегодня угостить? Знаю, знаю – леденцами. Что ж, посмотрим, что у нас тут есть.
Он сворачивал кулечек из белой бумаги, доверху наполнял его леденцовой карамелью и вручал мне.
– Спасибо, мистер Симмонс, – говорил я.
Прежде чем рассмотреть леденцы или начать их есть, я обязательно должен был просто подержать их в руках. Их твердые контуры под слоем бумаги, знание того, что каждая маленькая выпуклость представляет собой конфету, их вес у меня в руке, – все это обещало так много, что я хотел сначала насладиться предвкушением. Кроме того, я всегда делился ими с Мэри, когда возвращался домой.
Леденцы были очень вкусные, и я мог есть свою долю сколько хочу, пока кулек не опустеет. На мой взгляд, это несколько снижало их ценность, будто намекая, что взрослые не слишком ими дорожат.
Были в лавке и другие сладости, но такие дорогие, что мне давали их только попробовать. Однажды отец купил трехпенсовую плитку молочного шоколада, и мать отломила нам с Мэри по одному маленькому квадратику. Вкус тающего во рту молочного шоколада был столь восхитителен, что я часто вспоминал об этом знаменательном событии.
– Я бы мог есть шоколад вместо котлет каждый день, – сказал я матери, склонившейся над печкой.
– Когда-нибудь я куплю тебе целую плитку, – пообещала она.
Иногда какой-нибудь проезжий давал мне пенни за то, чтобы я подержал его лошадь, и тогда я мчался в булочную, где продавали леденцы, и смотрел на витрину, где были выставлены все эти необыкновенные «ромовые шарики», «молочные трубочки», «серебряные палочки», «пастилки от кашля», шербетные, лакричные, анисовые и «снежинки». Я не замечал умирающих мух, валявшихся на спине между пакетами, пачками и палочками. Они вяло шевелили лапками и иногда даже жужжали, но я видел только леденцы. Там я мог простоять очень долго, так и не решив, что выбрать.
В тех редких случаях, когда какой-нибудь богач давал мне трехпенсовик за ту же услугу, меня тут же окружали школьные товарищи, среди которых молниеносно разлеталась новость: «Алан получил трехпенсовик».
За этим следовал важный вопрос:
– Ты сразу все потратишь или оставишь что-нибудь на завтра?
От моего ответа зависела доля, которую каждый из мальчишек получит от моей покупки, и они терпеливо ждали ответа.
Ответ мой всегда был одинаков.
– Я потрачу все, – неизменно заявлял я.
Это решение всегда сопровождалось возгласами одобрения, а затем начиналась потасовка, в результате которой решалось, кто пойдет рядом со мной, кто спереди, кто сзади.
– Я твой друг, Алан!..
– Ты же меня знаешь, Алан!..
– Я вчера дал тебе серединку своего яблока…
– Я первый подошел…
– Пустите…
– Мы с Аланом всегда дружили, правда, Алан?
В нашей школе считалось, что тот, кто за тебя держится, имеет на тебя какое-то право или, во всяком случае, его желания должны быть учтены. Я шел в центре небольшой толпы, и каждый из мальчишек решительно держался за меня. А я сжимал в кулаке монетку в три пенса.
Когда мы подходили к витрине, на меня обрушивалась лавина советов.
– Запомни: за пенни дают восемь анисовых, Алан… Сколько нас тут, Сэм? Алан, нас восемь человек…
– Лакричные можно сосать дольше всех…
– Шербетные – вкуснотища. Из шербетных можно сделать напиток…
– Пропустите, я первый подошел!..
– Ну надо же, трехпенсовик! Можешь брать мою рогатку, когда захочешь, Алан.
Я смотрел на кулек леденцов в траве. Мысль о том, что я не смогу сам их достать, вообще не приходила мне в голову. Ведь это мои леденцы. Их дали мне. К черту мои ноги! Я их достану!
Кресло стояло на краю дорожки, огибавшей покрытую травой лужайку, где лежали леденцы. Я ухватился за подлокотники и принялся раскачиваться из стороны в сторону. Кресло накренилось. Еще один толчок, и оно опрокинулось набок, вытряхнув меня на траву лицом вниз. Я ударился ногой в лубке о каменный бордюр дорожки. Внезапная боль заставила меня стиснуть в кулаке несколько травинок; бормоча от злости, я выдернул их. Как ни странно, вид бледных корней, к которым льнули комочки земли, успокоил меня. Мгновение спустя я принялся ползти к леденцам, оставляя за собой подушки, плед, комикс…
Дотянувшись до бумажного кулька, я сжал его в руке и улыбнулся.
Однажды, когда я, помогая отцу, залез на дерево, чтобы перекинуть канат лебедки через ветку, тот радостно крикнул мне снизу:
– Тебе удалось! Черт подери, тебе удалось!
Мне удалось, подумал я и развернул кулек. Поразглядывав минутку его содержимое, я извлек леденец с надписью «Я тебя люблю».
Я с наслаждением сосал его, каждые несколько секунд вынимая его изо рта, чтобы посмотреть, можно ли еще прочесть надпись. Она тускнела, превращаясь в размытые знаки, которые в конце концов и вовсе исчезли. В руке остался маленький розовый кружочек. Я лежал на спине, глядя на небо сквозь дубовые ветви, и грыз леденец.
Я был очень счастлив.
Глава девятая
Меня изрядно удивила суета, начавшаяся после того, как перепуганные сиделки обнаружили меня лежащим в траве. Я никак не мог взять в толк, зачем они спешно вызвали старшую сестру, а потом, собравшись вокруг моей кровати, допрашивали меня со смешанным чувством жалости и раздражения.
Я повторял одно и то же:
– Я опрокинул кресло, чтобы достать леденцы, – а на настойчивый вопрос старшей сестры: «Но почему? Почему ты не позвал сиделку?» – ответил:
– Хотел достать сам.
– Я тебя не понимаю, – пожаловалась она.
Что же тут непонятного, удивился я. Я был уверен, что отец меня поймет. Когда я рассказал ему об этом случае, он спросил:
– А ты не мог как-то выбраться из кресла, не опрокидывая его?
– Нет, – сказал я. – Ноги-то меня не слушались.
– Ясно, – сказал он и прибавил: – Что ж, так или иначе, ты их достал. Я бы тоже не стал звать сиделку. Конечно, она запросто бы принесла их тебе, но это было бы уже совсем другое дело.
– Да, совсем другое дело, – согласился я. В эту минуту я любил отца сильнее, чем когда-либо.
– Но в следующий раз будь осторожнее, – предупредил он. – Не надо больше опрокидывать кресло ради леденцов. Они того не стоят. Вот если случится что-нибудь серьезное, скажем, пожар или что-то в этом роде, тогда да, можно и опрокинуть. Я бы сам купил тебе леденцов, но у меня на этой неделе с деньгами плоховато.
– А мне на этой неделе и не хочется, – сказал я, чтобы его утешить.
В последующие несколько недель за мной пристально следили, когда я сидел в кресле на веранде, а однажды пришел доктор и принес пару костылей.
– Вот твои передние ноги, – сообщил он мне. – Как думаешь, сможешь на них ходить? Ну-ка давай попробуем.
– Они правда мои? – спросил я. – Честно-честно?
– Да, твои, – ответил он, – честно-честно…
Я сидел в кресле в саду. Он откатил его на траву под молодыми дубками.
– Вот подходящее местечко. Попробуем тут.
Старшая сестра и несколько сиделок вышли, чтобы посмотреть на мою первую попытку ходить на костылях. Они окружили нас, а доктор, взяв меня под мышки, вытащил из кресла, держа прямо перед собой.
Старшая сестра, которой он передал костыли, подставила их мне под мышки, и он опустил меня так, чтобы я мог на них опереться.
– Ну как, хорошо? – спросил он.
– Нет, – ответил я, вдруг почувствовав себя как-то неуверенно. – Пока нет. Но скоро будет хорошо.
– Полегче, – наказал он мне. – Пока не пытайся ходить. Просто постой. Я тебя держу. Ты не упадешь.
Моя правая нога, которую я называл «плохой» ногой, была полностью парализована и беспомощно свисала от бедра, словно мешок с костями, уродливая и обезображенная шрамами. Левую ногу я называл «хорошей» ногой. Она была парализована лишь частично и могла выдерживать вес моего тела. Несколько недель подряд я проверял это, сидя на краю кровати.
Искривление позвоночника заметно перекосило мою спину влево, но, опершись на костыли, я почувствовал, как она выпрямилась, а тело будто бы удлинилось, и стоя я казался выше, чем в сидячем положении.
Мышцы живота тоже были частично парализованы, но руки и грудь оставались в полном порядке. В последующие годы я приучил себя не думать о своих ногах. Они вызывали у меня злость, но иногда казалось, будто они сами по себе живут какой-то своей горькой жизнью, и тогда я начинал испытывать к ним жалость. А своими руками и грудью, которые продолжали развиваться независимо от других частей тела, я очень гордился.
Я неуверенно постоял минутку, глядя вперед, туда, где среди густой травы в нескольких ярдах от меня виднелся пятачок голой земли.
Вот туда я доберусь, решил я и замер в нерешительности, не зная точно, какие мышцы мне в этом помогут. Я чувствовал боль под мышками от костылей и знал, что, если хочу сделать хоть шаг, то должен сдвинуть их вперед и на мгновение перестать на них опираться.
Доктор больше не держал меня, но не опускал рук, готовый в любой момент подхватить меня, если я начну падать.
Я поднял костыли и тяжело выбросил их вперед. Плечи дернулись вверх при внезапном толчке, когда я всем весом снова налег на костыли. Я выбросил ноги вперед. Правая нога волочилась по земле, как сломанное крыло. Я помедлил, тяжело дыша, не сводя глаз с пятачка голой земли в траве.
– Отлично! – воскликнул доктор после моего первого шага. – Теперь попробуй еще раз.
Я снова повторил те же движения, а потом еще три раза, пока наконец, изнемогая от боли, не достиг цели. Я добрался до этого места.
– На сегодня хватит, – сказал доктор. – Теперь возвращайся в кресло. Завтра опять попробуем.
Через несколько недель я уже мог обойти весь сад, и хотя я несколько раз упал, моя уверенность в себе укрепилась и я начал упражняться в прыжках с веранды, проверяя, насколько далеко я мог прыгнуть от черты, прочерченной на дорожке.
Когда мне сообщили, что меня выписывают из больницы и завтра за мной приедет мать, я не испытал той радости, какую, как мне казалось, должен был почувствовать. Больница постепенно превратилась в фон, на котором разворачивались все мои мысли и действия. Моя жизнь вошла в определенное русло, и я чувствовал – хоть и не мог выразить это словами, – что, покинув ее, лишусь приобретенного здесь чувства безопасности. Мысль об отъезде слегка пугала, но в то же время мне не терпелось увидеть своими глазами, куда ведет проходившая мимо больницы улица, что происходит за холмом, где пыхтели паровозы, лязгали буфера вагонов, сновали экипажи с людьми и чемоданами. И я хотел снова увидеть, как папа объезжает лошадей.
Когда приехала мама, я был уже одет и сидел на краю кровати, глядя на пустое инвалидное кресло, в котором мне больше не придется кататься. У отца не хватило денег на покупку кресла, но из старой детской коляски он сделал какое-то удлиненное, на трех колесах приспособление для передвижения, и мать привезла его с собой. Она должна была довезти меня до трактира, во дворе которого отец оставил нашу повозку, пока подковывал пару лошадей.
Когда сиделка Конрад целовала меня на прощание, мне хотелось плакать, но я сдержал слезы и подарил ей все оставшиеся яйца, несколько выпусков журнала «Боевой клич» и перья попугая, которые приносил мне отец. Больше мне нечего было ей дать, но она сказала, что и этого достаточно.
Старшая сестра погладила меня по голове и сказала матери, что я храбрый мальчик и что мне в некотором роде повезло стать калекой в столь юном возрасте, потому что мне, несомненно, будет легче приспособиться к жизни на костылях.
– Дети легко ко всему привыкают, – заверила она маму.
Слушая старшую сестру, мать смотрела на меня; казалось, ее охватила глубокая печаль, и она даже не ответила, что показалось мне очень невежливым.
Сиделки махали мне на прощание, а Папаша пожал мне руку и сказал, что мы больше не увидимся, поскольку он уже одной ногой в могиле.
Мать закутала меня в плед, и я лежал в коляске, сжимая в руках маленькую глиняную фигурку льва, которую подарила мне сиделка Конрад.
Мать вывезла меня на улицу и покатила вверх по холму. За ним не оказалось всех тех волшебных вещей, которые я ожидал увидеть. Дома ничем не отличались от других, а железнодорожная станция напоминала обычный сарай.
Мать спустила коляску с обочины в канаву и уже почти втащила ее на другую сторону, как вдруг одно из колес соскользнуло с края тротуара, коляска опрокинулась, и я упал в канаву.
Я не видел, как мать пыталась приподнять придавившую меня коляску, и не слышал ее тревожных вопросов, не ушибся ли я. Я был слишком занят тем, что искал глиняного льва, и скоро нашел его под пледом, но, как я и боялся, у него отломилась голова.
На крик матери подбежал какой-то мужчина.
– Не могли бы вы помочь мне поднять моего сына? – попросила она.
– Что случилось? – воскликнул тот, подхватив коляску и быстрым движением подняв ее. – Что с мальчиком?
– Я опрокинула коляску. Осторожней! Не сделайте ему больно: он хромой!
Последнее восклицание матери заставило меня опомниться. Слово «хромой» ассоциировалось у меня с повредившими ногу лошадями и означало полную бесполезность.
Лежа в канаве, я приподнялся на локте и изумленно уставился на мать.
– Хромой? – возмутился я. – Почему ты сказала, что я хромой, мама?
Глава десятая
Слово «калека» в моем понимании означало состояние, которое я никак не связывал с собой. Но поскольку я так часто слышал, как люди назвали меня калекой, мне пришлось смириться с тем, что я, верно, подхожу под это описание. Однако я был по-прежнему убежден, что хотя это состояние кому-то причиняет неудобство, меня это не касается.
Ребенок-калека не осознает, какой помехой являются для него бесполезные ноги. Они часто причиняют неудобство или вызывают раздражение, но он уверен, что они никогда не помешают ему делать то, что он хочет, или быть тем, кем он хочет. Если он и считает их помехой, то лишь потому, что ему так сказали взрослые.
Дети не делают различий между больными и здоровыми. Они вполне могут попросить мальчика на костылях куда-нибудь сбегать и будут недовольно ворчать, если он сделает это не так быстро, как им бы хотелось.
В детстве уродливая бесполезная нога не вызывает чувство стыда. Лишь научившись различать взгляд человека, который не в состоянии скрывать свои чувства, начинаешь испытывать желание держаться от него подальше. И, как ни странно, эти полные неприкрытого презрения взгляды, как правило, исходят от тех, кто сам слаб телом и чувствует себя физически неполноценным. Сильные и здоровые никогда так не смотрят. Сильные и здоровые люди не отшатываются от калеки. Их собственное состояние слишком далеко от чужих недугов. Лишь те, кому угрожает беспомощность, трепещут, когда сталкиваются с ней в ком-то другом.
О парализованной, скрюченной ноге дети говорят без стеснения.
– Посмотри, какая у Алана скрюченная нога. Он может поднять ее над головой.
– Как ты повредил ногу?
Смущенная мать, услышав, как ее сын бесцеремонно заявляет: «А это Алан, мама. У него нога вся кривая», изо всех сил старается заставить его замолчать, не осознавая при этом, что видит перед собой двух счастливых детей: собственного сына, гордого тем, что может показать ей нечто интересное, и Алана, радующегося, что может ему в этом помочь.
Искалеченная конечность часто добавляет важности своему обладателю, а иногда и дает некоторые преимущества. Когда мы играли в цирк, я брал на себя роль осла – «потому что у тебя четыре ноги», – для которой нужно было уметь взбрыкивать и лягаться. Мне нравилось это делать, как нравились и мои четыре ноги.
Чувство юмора у детей не сковано взрослыми представлениями о хорошем вкусе и такте. Дети часто смеялись, видя меня на костылях, и радостно визжали, если я падал. Я смеялся вместе с ними – падение на костылях мне тоже казалось чем-то абсурдным и забавным.
Когда мы перебирались через забор, меня нередко приходилось подсаживать, и если те, кто подхватывал меня с другой стороны, падали, это веселило не только моих помощников, но и меня самого.
Я был счастлив. Я не чувствовал боли и мог ходить. Но взрослых, приходивших к нам после моего возвращения из больницы, похоже, смущало мое поведение. Они называли мое счастье «стойкостью». Большинство взрослых в открытую, без обиняков говорят о ребенке в его присутствии, как будто дети не способны понять, что речь идет о них.
– И ведь несмотря на свои беды, он счастливый мальчик, миссис Маршалл, – говорили они, будто удивляясь, как такое возможно.
«Почему же мне не быть счастливым?» – думал я. Меня беспокоила мысль о том, что я могу быть несчастлив, ведь это подразумевало, что мне в будущем грозит какая-то неведомая беда, о которой я пока ничего не знал. Пытаясь понять, что это может быть, я в конце концов пришел к выводу, что они воображают, будто нога причиняет мне боль.
– Нога у меня совсем не болит, – радостно заявлял я тем, кто выражал удивленное одобрение при виде улыбки на моем лице. – Смотрите! – И подняв руками «плохую» ногу, я закидывал ее за голову.
От этого некоторые содрогались, а мое смятение возрастало. Я так хорошо знал свои ноги, что относился к ним, как к нормальным конечностям, а не к предмету легкого отвращения.
Родители, убеждавшие своих детей быть со мной помягче или считавшие своим долгом исправить бесчувственное, на их взгляд, поведение, часто лишь вводили детей в заблуждение. Некоторые дети, чьи озабоченные родители уговорили их мне «помогать», иногда заступались за меня перед товарищами.
– Не толкай его, ты же сделаешь ему больно!
Но я хотел, чтобы меня толкали, и хотя характер у меня всегда был легкий и покладистый, я начал злиться в ответ на то, что считал ненужными и унизительными поблажками.
Обладая нормальным умом, я относился к жизни так же, как любой нормальный ребенок, и никакие искалеченные конечности не могли поколебать это отношение. Когда меня выделяли среди товарищей по играм, во мне нарастало противодействие этим влияниям извне, привязывавшим мой дух к искалеченному телу.
Дети-калеки воспринимают окружающий мир и жизнь точно так же, как их здоровые товарищи. Те, кто спотыкается на костылях или падает или по инерции использует руки, чтобы переместить парализованную конечность, не думают о страдании или отчаянии и не бывают поглощены тем, как трудно им куда-то добраться; они думают лишь о том, чтобы добраться до цели, как и любой ребенок, бегающий по лужайке или идущий по улице.
Дети-калеки не страдают от своих увечий – это приносит страдание лишь взрослым, которые на них смотрят.
В первые месяцы после возвращения домой у меня уже появилось ощущение этого, хотя оно было скорее инстинктивным, нежели осознанным.
После просторной палаты мне пришлось привыкать к жизни в доме, который вдруг показался мне тесным, словно ящик. Когда отец снял коляску с повозки и вкатил ее на кухню, меня поразило, как она уменьшилась в размерах. Стол с пышной, расшитой розами скатертью, казалось, занимал теперь все помещение. Там едва было место для моей коляски. На каменном очаге у плиты сидела незнакомая кошка и вылизывала себе шерсть.
– Чья это кошка? – спросил я, удивляясь, что в этой знакомой комнате находится неизвестная мне кошка.
– Это котенок Чернушки, – объяснила Мэри. – Помнишь, она родила котят еще до того, как тебя положили в больницу?
Мэри не терпелось рассказать мне обо всем важном, что я пропустил.
– А Мег родила пятерых щенков, и маленького коричневого мы назвали Аланом. Помнишь, отец приносил его тебе в больницу.
Мое возвращение взволновало Мэри, и она уже спросила у матери, нельзя ли ей брать меня на прогулки в коляске. Она была старше меня, отзывчива и рассудительна и, когда не надо было помогать матери по хозяйству, любила посидеть за книгами, но стоило ей узнать, что кто-то мучает животное, как она приходила в негодование и бросалась на его защиту. Увидев однажды всадника, который, изогнувшись в седле, хлестал кнутом изнуренного, отставшего от матери теленка, Мэри залезла на верхнюю планку забора и, рыдая, принялась кричать на него. Когда теленок упал (его бока были покрыты коричневой слюной), Мэри бросилась через дорогу и, грозно вскинув кулаки, загородила собой несчастное животное. Больше всадник его не бил.
У нее были темные волосы и карие глаза, и она всегда готова была чем-нибудь помочь. Она утверждала, что когда-нибудь станет миссионером и будет помогать бедным чернокожим, а иногда и китайским язычникам, хотя немного побаивалась стать жертвой кровопролития.
В «Бюллетене» иногда появлялись картинки, изображавшие миссионеров, которых чернокожие варили в котлах, и я сказал ей, что уж лучше стать жертвой кровопролития, чем чьим-то обедом, но сказал главным образом потому, что не знал, что означает «жертва кровопролития».
Старшей из моих сестер была Джейн. Она кормила птицу и ухаживала за тремя ягнятами, которых отдал ей погонщик, когда они больше не могли идти. Джейн была высокого роста и всегда ходила с поднятой головой. Она помогала миссис Малвэни, жене пекаря, присматривать за детьми, за что ей платили пять шиллингов в неделю, часть из которых она отдавала матери, а на остальное она могла позволить себе все, что душе угодно.
Она уже носила длинные юбки и убирала волосы наверх, а еще у нее была пара желтовато-коричневых сапог на шнурках, доходивших ей почти до колен. Миссис Малвэни находила их очень элегантными, и я был с ней согласен.
Когда я сопровождал Джейн, она говорила:
– Веди себя, как маленький джентльмен, и сними шапку, если мы повстречаем миссис Малвэни.
Я снимал шапку, если вспоминал об этом, но чаще поучения сестры вылетали у меня из головы.
В день, когда я вернулся домой из больницы, Джейн была у миссис Малвэни, поэтому все новости о канарейках и какаду Пэте, о мое домашнем опоссуме и о королевском попугае, у которого до сих пор не отрос хвост, я узнал от Мэри. В мое отсутствие она заботилась о моих питомцах, ни разу не забыв их покормить, и сделала новые поилки для канареек, приспособив для этой цели две баночки из-под консервированного лосося. Осталось лишь вычистить дно клетки Пэта, говорила она, а остальное все в порядке. Опоссум все еще царапается, если берешь его на руки, но уже не так сильно.
Я сидел в коляске (мать спрятала мои костыли, поскольку мне было разрешено пользоваться ими только по часу в день) и наблюдал за тем, как мать расстилает скатерть и накрывает стол к обеду. Мэри принесла дрова для печки из дровяника на задней веранде. Подгнившие доски деревянного настила приглушили звук ее быстрых шагов.
Теперь, когда я снова был дома, больница казалась чем-то очень далеким, а все, что там со мной произошло, поблекло в памяти, превратившись во что-то вроде рассказа о прошлом.
Окружавшие меня мелочи возвращались в мою жизнь, приобретая новую яркость и силу. Крючки коричневого кухонного шкафа, с которых мама снимала чашки, производили на меня странное впечатление, как будто я никогда раньше не видел их ярких изгибов.
На холодильном шкафчике возле моей коляски стояла лампа с розовым абажуром в эдвардианском стиле на рифленой ножке с чугунным основанием. Ночью ее оттуда снимали и ставили зажженной на середину стола, где из-под матерчатого абажура разливалась лужица яркого света.
Сквозь дырочки покрытых перфорированным цинком стенок кухонного шкафчика доносился запах продуктов. На шкафчике лежала «липучка» – продолговатый лист плотной бумаги, покрытый липкой коричневой жидкостью для ловли мух. Бумага была густо усеяна мухами, многие из них еще барахтались и жужжали, отчаянно трепеща крылышками. Летом дом осаждали мухи, и за едой приходилось все время отгонять их рукой. Отец всегда накрывал свою чашку блюдцем.
– Не знаю, – говорил он, – может, кто и может пить чай после того, как по чашке поползала муха; я вот не могу.
На плите кипел большой, почерневший от копоти чайник с носиком, зияющим, как пасть готовой ужалить змеи; на каминной полке, накрытой дорожкой из выцветшей от пара и дыма коричневой бязи, красовались чайница и жестянка с кофе, на которой был нарисован бородатый турок, а над ними висела гравюра, изображавшая испуганных лошадей. Мне было очень приятно снова ее увидеть.
На стене, у которой я лежал, висела большая картина: мальчик, пускающий мыльные пузыри, – приложение к рождественскому «Ежегоднику Пирса». Подняв голову, я посмотрел на него с новым интересом: за время моего отсутствия презрение, которое я питал к его старомодному костюму и локонам, как у девчонки, исчезло.
На гвозде над картиной висела маленькая подушечка из синего бархата, утыканная булавками и набитая опилками, которые хрустели под пальцами, если ее пощупать.
На другом гвозде за дверью на заднюю веранду висели старые календари, а поверх них последний подарок лавочника на Рождество – картонный кармашек для писем; когда его нам дали, он был совсем плоским и состоял из двух частей. На одной из них, с красными маками вокруг фамилии мистера Симмонса, отец загнул уголки, вставил их в прорези, имевшиеся на другой части, размером побольше, и получился кармашек. Теперь он был битком набит письмами.
В кухне были еще две двери. Одна вела в мою спальню, тесную комнатушку, где стояли умывальник с мраморным верхом и узкая кровать, покрытая лоскутным одеялом. Через открытую дверь мне были видны тонкие, оклеенные газетами стены; при сильных порывах ветра газеты то надувались, то опадали, и казалось, что комната дышит. Наша кошка Чернушка любила спать на кровати у меня в ногах, а собака Мег – на подстилке из мешковины рядом. Иногда, пока я спал, мать пробиралась в комнату и выгоняла их, но они всегда возвращались.
Вторая дверь вела в комнату Мэри и Джейн. Она была такого же размера, как моя, но в ней умещались две кровати и комод с вращающимся зеркалом, закрепленным между двумя маленькими ящичками наверху, где Мэри и Джейн хранили свои брошки.
Напротив двери на заднюю веранду был выход в небольшой коридор. От кухни его отгораживали потрепанные плюшевые портьеры, делившие дом на две части. Здесь, на кухонной половине, можно было прыгать по стульям, шуметь и, если захочется, залезать под стол, играя в медведей, но там, за портьерой, на парадной половине, мы никогда не играли и даже не заходили туда в грязной одежде или нечищеных башмаках.
Коридорчик вел в гостиную с отмытым до блеска полом, который неустанно скребли и терли щеткой; в свежевыкрашенном охрой камине зимой всегда лежали дрова; его разжигали, когда у нас бывали гости.
Стены гостиной украшали фотографии в рамках. Рамки были самые разные: из ракушек, из покрытого бархатом дерева, из прессованного металла, а одна даже из пробкового дерева. Были там и продолговатые рамы с целым рядом фотографий, и большие резные рамы, одна из которых обрамляла изображение сурового бородатого мужчины, который стоял на фоне водопада, опершись одной рукой на столик. Это был дедушка Маршалл. В другой большой раме пожилая дама в черной кружевной шали с церемонным видом восседала на скамейке в увитой розами беседке, а у нее за спиной худощавый мужчина в узких брюках, положив руку ей на плечо, строго смотрел на фотографа.
Этой неулыбчивой парой были родители моей матери. Глядя на эту фотографию, отец всегда подмечал, что у дедушки колени торчат, как у жеребенка, но мама утверждала, что всему виной узкие брюки.
Сидя в гостиной, отец обычно читал. Он читал «Невиновен, или В защиту горемыки» Роберта Блэчфорда и «Мою блестящую карьеру» Майлза Франклина. Он очень любил эти книги, которые ему подарил Питер Финли, и часто о них говорил.
– Люблю правдивые книги, – иногда замечал он. – Горькая правда лучшей сладкой лжи, разрази меня гром, если это не так.
Он пришел из конюшни, где кормил лошадей, и сел на набитое конским волосом кресло, которое всегда кололо меня через штаны, случись мне там пристроиться.
– В последнем мешке сечки, который я купил у Симмонса, полно овса, – сказал он. – Это лучший мешок из тех, что я брал у него в этом году. Он говорит, это солома старого Пэдди О’Лафлана. – Отец улыбнулся мне. – Как тебе дома, старина?
– Ох, хорошо! – ответил я.
– Еще как хорошо, – согласился он, скривившись и стаскивая эластичные сапоги. – Попозже я покатаю тебя по двору и покажу тебе щенков Мег, – пообещал он.
– Почему бы тебе не купить еще сечки, пока она не кончилась? – предложила мать.
– Да, наверное, так и сделаю. Скажу, чтобы оставили ее за мной. Овес у Пэдди вышел невысокий, кустистый.
– А когда я еще смогу походить на костылях? – спросил я.
– Доктор велел тебе ежедневно лежать по часу, Алан, – напомнила мне мать.
– Нелегкое это будет дело, – пробормотал отец, рассматривая подошвы сапог.
– Придется его заставлять.
– Да, верно. Не забывай, Алан, ты должен лежать каждый день. Но ты каждый день можешь и на костылях гулять. Наверное, придется подбить верхнюю их часть конским волосом. У тебя от них под мышками не болит?
– Болит, – признался я.
Держа сапог перед собой, он с тревогой посмотрел на меня.
– Подтащи стул к столу, – велела ему мама. Она придвинула мою коляску к нему, затем выпрямилась и улыбнулась мне.
– Что ж, – сказала она, – у нас в доме снова двое мужчин! Эх, теперь не придется так много работать.
Глава одиннадцатая
После обеда отец покатал меня по двору. Он подвез коляску к клетке Пэта, и на мгновение я ощутил острое желание вычистить в ней пол, но потом посмотрел на самого Пэта. Старый какаду сгорбился на жердочке и пощелкивал клювом. Этот легкий скрежет был мне хорошо знаком. Просунув палец сквозь прутья клетки, я почесал его уныло опущенную голову. На пальцах осталась белая пыль с его перьев, и я почувствовал запах попугая, всегда вызывавший в моем воображении образ алых крыльев в зарослях. Мощным клювом он осторожно схватил меня за палец и принялся быстро постукивать по нему сухим, будто резиновым языком.
– Привет, Пэт, – сказал он, подражая моему голосу.
Королевский попугай в соседней клетке то приседал, то вытягивался на жердочке, а опоссум Том спал. Отец вынул его из маленькой, темной коробки, где он спал, и зверек открыл большие, спокойные глаза и посмотрел на меня, а затем снова свернулся калачиком у отца на ладони.
Мы подошли к конюшне, откуда доносилось фырканье лошадей, которым в ноздри забилась сечка, и резкий стук железных подков о грубые каменные плиты пола.
Конюшня была построена шестьдесят лет назад и выглядела так, словно вот-вот рухнет под весом собственной соломенной крыши. Она кренилась набок, несмотря на то что ее подпирали стволы мощных эвкалиптов, на которых покоились голые балки крыши. Стены были сделаны из горбылей, изготовленных из спиленных рядом деревьев, и сквозь щели между ними можно было заглянуть в темные стойла, откуда исходил резкий запах лошадиного навоза и мокрой от мочи соломы.
Привязанные веревками к железным кольцам в стене лошади склонялись над кормушками, которые были выдолблены из целых бревен и обтесаны топором.
Рядом с конюшней, под той же тяжелой соломенной крышей, в которой гнездились крикливые воробьи, располагался сарай для хранения корма. Грубый дощатый пол был усеян просыпавшейся сечкой. В соседнем помещении хранилась сбруя. Там, на прибитых к горбылям деревянных крюках, висели хомуты, дуги, вожжи, уздечки, седла. На особом колышке висело седло фирмы «Киннеар», которым отец пользовался, объезжая лошадей; начищенные воском покрышки потника блестели и сверкали.
На полу у стены, на тесаном бревне, поддерживавшем горбыли, были расставлены банки со смазочным маслом, бутылки со скипидаром, «раствором Соломона» и всякими снадобьями для лошадей. Специальные полочки предназначались для щеток и скребков, а рядом висели на гвоздях два кнута.
Все под той же соломенной крышей находился и каретный сарай, где стояли трехместная бричка и дрожки. Дрожки были приставлены к стене, и длинные, сделанные из орехового дерева оглобли, пропущенные через стрехи, торчали над крышей.
Задняя дверь конюшни вела на конский двор – круглую площадку, огороженную грубо отесанными семифутовыми столбами и брусьями. Ограда была наклонена наружу, с таким расчетом, чтобы брыкающаяся лошадь не могла раздробить о брусья ноги моего отца или ударить его о столб. Перед конским двором рос старый красный эвкалипт. В пору цветения стайки попугайчиков искали в его цветах мед и иногда висели на ветках головой вниз, а если их вспугнуть, начинали кружиться над деревом, пронзительно крича. У искривленного ствола была свалка сломанных колес, проржавевших осей, рессор с пришедшими в негодность скобами, пострадавших от непогоды сидений экипажей, из рваных подушек которых торчали пучки серого конского волоса. Между выступавшими корнями эвкалипта валялась груда старых ржавых подков.
В углу двора росло несколько акаций, а землю под ними устилал толстый слой конского навоза. Тут в жаркие дни находили приют в тени лошади, которых объезжал отец. Они стояли, опустив головы, отставив заднюю ногу, и отгоняли хвостом мух, привлеченных запахом навоза.
Неподалеку от акаций была калитка, выходившая на покрытую грязью дорогу, за которой еще сохранился небольшой участок буша, служивший убежищем для нескольких кенгуру, упрямо не желавших отступить в менее населенные места. В тени деревьев укрылось небольшое болотце, где водились черные утки и откуда в тихие ночи доносился крик выпи.
– Водяной сегодня разошелся, – говорил отец, заслышав эти звуки, но меня они пугали.
Лавка, почта и школа находились почти в миле от нас дальше по дороге, и здесь расчищенная земля была заполнена богатыми молочными фермами, принадлежавшими миссис Карразерс.
За городом возвышался большой холм – Туралла. Склоны его поросли папоротником и низкорослым кустарничком, а наверху был кратер, куда дети сталкивали камни, которые, подскакивая, катились сквозь заросли папоротника, пока не останавливались где-то далеко внизу, на дне.
Отец много раз ездил верхом на вершину Тураллы. По его словам, лошади, объезженные на ее склонах, всегда имели уверенную поступь и стоили на пару фунтов дороже, чем те, которых объезжали на равнинах.
Я поверил в это твердо и непоколебимо. Все, что отец говорил о лошадях, оставалось у меня в памяти и становилось частью моего сознания, как мое собственное имя.
– Я сейчас объезжаю жеребчика-полутяжеловоза, – сообщил отец, вкатив мою коляску в конюшню. – Он белки показывает, а уж если лошадь это делает, значит, любит лягаться, да так, что глаз комару может выбить. Это жеребчик Брэди. Помяни мое слово, однажды эта лошадь его убьет. Эй, стой смирно! – крикнул он лошади, которая рванулась вперед, поджав круп. – Вот видишь! Так и норовит лягнуть. К узде я его уже приучил, но вот когда придется запрячь его в линейку, то, готов поклясться, он начнет бесноваться.
Отец отошел от меня и, приблизившись к лошади, стал поглаживать ее по подрагивавшему крупу.
– Спокойно, спокойно, старина, – говорил он тихим голосом, и через мгновение лошадь перестала волноваться, повернула голову и посмотрела на него. – Когда начну приучать его к упряжи, надену на него особый ремень, чтобы не брыкался, – продолжал отец. – Этот его спокойный взгляд еще ничего не значит.
– Папа, можно мне с тобой поехать, когда ты его запряжешь в бричку? – спросил я.
– Почему бы и нет? – задумчиво произнес он, набивая трубку. – Ты мог бы помочь мне, если бы подержал ремень. Ты бы мне очень помог, но… – Он примял табак пальцем. – Все же будет лучше, если пока разок-другой я проедусь один. Недалеко… Это будет что-то вроде разминки. Но я бы хотел, чтобы ты сначала посмотрел на него со стороны, а когда я проеду мимо, ты мне скажешь, что думаешь о его пробежке. Тебе это часто придется делать – мне очень важно знать твое мнение на этот счет. У тебя есть чутье на лошадей, право, я не знаю никого, кто обладал бы таким хорошим чутьем…
– Я тебе все расскажу! – воскликнул я, сгорая от желания помочь отцу. – Буду очень внимательно смотреть на его ноги. Я расскажу тебе все, что он делает. С радостью, папа.
– Так я и думал, – сказал он, раскуривая трубку. – Повезло мне с тобой.
– А как я у тебя появился, папа? – спросил я, желая поддержать дружеский разговор.
– Твоя мама некоторое время носила тебя в себе, а потом ты родился, – ответил он. – Она говорила, ты расцветал, словно цветок, у нее под сердцем.
– Как котята Чернушки? – спросил я.
– Да, именно так.
– Мне почему-то неприятно об этом думать.
– Да. – Он помолчал, глядя сквозь дверь конюшни в сторону буша, затем сказал: – Мне тоже было не по себе, когда я узнал об этом, но потом я стал думать, что это хорошо. Посмотри, как жеребенок скачет рядом с матерью, льнет к ней, прижимается прямо на бегу. – Отец прижался к столбу, подчеркивая свои слова. – Так вот, она его носила в себе, пока он не родился. И он все вьется вокруг нее, будто просится обратно. Думаю, это хорошо. Лучше, чем если бы тебя просто принесли и отдали матери. Если пораскинуть мозгами, то все это хорошо продумано.
– Да, я тоже так считаю. – Я быстро изменил свое мнение. – Я люблю жеребят.
Я почувствовал, что люблю и лошадей, носивших в себе жеребят.
– Я бы не хотел, чтобы меня просто принесли откуда-нибудь, – сказал я.
– Ну конечно, – согласился отец. – Я бы тоже этого не хотел.
Глава двенадцатая
Отец выкатил меня во двор и велел смотреть, как он смазывает бричку.
– А ты знаешь, что в субботу устраивают пикник? – спросил он, приподнимая колесо.
– Пикник! – воскликнул я. Мысль о ежегодном празднике в воскресной школе взволновала меня. – А мы поедем?
– Конечно.
Внезапно я почувствовал укол разочарования, что тут же отразилось на моем лице.
– Но я ведь не смогу бегать, – с тоской сказал я.
– Да, – коротко сказал отец. Резким движением руки он раскрутил приподнятое колесо и некоторое время смотрел, как оно вращается. – Но это неважно.
Я знал, что это очень важно. Он всегда говорил мне, что я стану отличным бегуном и буду выигрывать призы, как он сам в молодости. Теперь я ничего не смогу выиграть, пока не вылечу ноги, но это будет уже после пикника.
Но мне не хотелось огорчать отца, и я сказал:
– Ну и ладно, все равно я бы, наверное, снова оглянулся.
Я был самым маленьким участником детских состязаний по бегу, которые устраивались во время праздника в воскресной школе, и организаторы всегда старались помочь мне опередить более рослых мальчиков постарше, с которыми я соревновался. На старте мне всегда давали фору, хотя в этом не было особой необходимости: я всегда быстро бегал, когда от меня этого не требовали, но поскольку я еще ни разу не выигрывал забег, все старались помочь мне.
Отец всегда с большим энтузиазмом записывал меня на эти состязания. Утром в день последнего пикника, когда я еще мог бегать, как другие мальчики, он объяснил мне, что именно надо делать после стартового выстрела, и моя восторженная реакция на его советы произвела на него такое впечатление, что за завтраком он объявил:
– Сегодня Алан выиграет забег мальчиков.
Я воспринял это утверждение как пророчество оракула. Отец сказал, что сегодня я выиграю забег, значит, сегодня я выиграю забег. По-другому просто и быть не могло. В течение следующего часа перед отъездом я стоял у ворот и сообщал это как свершившийся факт каждому, кто проезжал мимо.
Пикник устраивался на берегу реки Тураллы в трех милях от нас, и в тот день, год назад, отец повез нас туда в бричке. Я сидел с отцом и матерью спереди, а Мэри и Джейн – позади, друг против друга.
Фермеры и жители глубинки, отправляясь на пикник, воспринимали поездку как возможность продемонстрировать достоинства своих лошадей, и на протяжении трех миль, отделявших поселок от реки, колеса экипажей вертелись с безумной скоростью, а из-под копыт так и летел гравий; каждый старался обогнать соперника и прославить своего коня.
К реке вело шоссе, но вдоль него по лугу шла дорога, проложенная теми, кто хотел испытать своих лошадей. По мягкой земле тянулись три темные полосы – колеи от колес и глубокая рытвина посередине, выбитая конскими копытами. Тракт вился вокруг пней, огибал пруды, петлял между деревьями и, дойдя до глубокой канавы, снова возвращался на шоссе. Впрочем, ненадолго. Как только препятствие оставалось позади, дорога снова, извиваясь, бежала по лугу, пока наконец не исчезала за холмом.
Отец всегда ездил по этой дороге, невзирая на ухабы и рытвины, и наша бричка, к моему восхищению, подскакивала и подпрыгивала, когда отец слегка «поглаживал» кнутом Принца.
Наш Принц, гнедой жеребец с горбатым носом, мог, по словам отца, скакать как ошпаренный. У него был широкий шаг, широкие копыта, и он часто «засекался», когда шел, – задние подковы с резким щелчком ударялись о передние.
Мне нравился этот звук по той же причине, по которой нравился скрип моих сапог при ходьбе. Сапоги со скрипом давали понять, что я мужчина, а щелкающие копыта Принца доказывали, что он – лошадь высокого класса. Отцу же не нравилась эта привычка Принца, и, чтобы его отучить, он поставил ему на передние копыта тяжелые подковы.
Когда Принц сворачивал на луговую дорогу и чувствовал, что отец натянул вожжи – он называл это «собрать лошадь», – то отводил уши назад, поджимал круп и начинал выбрасывать могучие ноги вперед быстрыми, легкими движениями, в такт которым пели позади него колеса брички.
И меня тоже охватывало желание петь: я любил, когда ветер щипал мне лицо, а летевшие из-под копыт брызги грязи и мелкие камешки жалили меня по щекам. Мне нравилось смотреть, как отец натягивает вожжи и как наша бричка проносится мимо других повозок и двуколок, на которых его знакомые наклоняются вперед, трясут ослабившимися вожжами или машут хлыстом, стараясь выжать из своих лошадей все, что можно.
– Гоп! Гоп! – кричал отец, и этот возглас, то и дело звучавший, когда он объезжал лошадей, обладал такой властью, что любая лошадь, заслышав его, стремительно бросалась вперед.
Теперь, укутав ноги пледом и сидя на солнышке, я смотрел, как отец смазывает бричку, и вспоминал, как ровно год назад отец обогнал Макферсона в «гонке на две мили».
По какой-то причине отец никогда не оглядывался на кучеров, бросавших ему вызов, и только с улыбкой смотрел вперед, на дорогу.
– Большой ухаб может отбросить тебя аж на ярд, – как-то сказал он мне.
Я всегда оглядывался. Мне нравилось видеть возле колеса брички голову мощной лошади, чьи ноздри раздувались, а по шее скатывались хлопья пены.
Я помнил, как оглянулся и увидел Макферсона.
– Папа, Макферсон нас догоняет, – предупредил я.
По шоссе, догоняя нас, с грохотом мчалась двуколка с желтыми колесами; управлявший ею мужчина с бородой песочного цвета хлестал по бокам серую лошадь. В этом месте луговая дорога, по которой мы ехали, сворачивала на шоссе.
– Пусть только попробует! – пробормотал отец.
Он привстал с переднего сиденья, наклонился вперед и натянул вожжи, затем бросил быстрый взгляд туда, где ярдах в ста от нас луговая дорога выходила на шоссе, пересекая канаву, мостиком через которую служила водопропускная труба. Дальше луговая дорога снова расходилась с шоссе, но по трубе мог пройти только один экипаж.
– Вперед, красавец! – закричал отец и хлестнул Принца кнутом.
Крупный конь перешел на еще более широкий шаг, шоссе стремительно приближалось.
– Дорогу, черт подери! – закричал Макферсон. – Уступи дорогу или катись в преисподнюю ко всем чертям, Маршалл!
Мистер Макферсон был старейшиной церкви и все знал о преисподней и вечном проклятии, но он ничего не знал о Принце.
– Я тебя в пух и прах разнесу! – крикнул в ответ отец. – Гоп! Гоп!
И Принц выжал из себя те самые последние силы, которые, как знал отец, у него еще оставались. Бричка пролетела прямо под носам серой лошадки Макферсона, вырвалась на шоссе, пересекла трубу, подняв за собой клубы пыли, и вернулась на тихий луговой тракт, а Макферсон по-прежнему чертыхался у нас за спиной, размахивая кнутом.
– Черт бы его побрал! – воскликнул отец. – Думал меня обойти. Будь я на дрожках, я бы ему еще не такое показал.
Отец всегда ругался по дороге на пикник воскресной школы.
– Ты не забыл, куда мы едем? – укоряла его мать.
– Ладно, – согласился отец и тут же снова воскликнул: – Черт подери! Вон едет Роджерс на своей новой чалой. Гоп! Гоп!
Но мы уже преодолели последний подъем, и внизу перед нами раскинулась лужайка для пикника. Возле нее протекала речка. Косая тень пересекавшего ее огромного железнодорожного моста подрагивала на воде и оставалась неподвижной на прибрежной траве.
На лужайке уже резвились дети. Склонившись над корзинами, взрослые распаковывали чашки и тарелки, вынимали из бумажных пакетов пироги и раскладывали на подносах бутерброды.
Лошади, привязанные к ограде, огибавшей ближайший холм, отдыхали, опустив голову, в расстегнутой упряжи. Иногда они потряхивали торбами с овсом и фыркали, пытаясь избавиться от набившейся в ноздри пыли. Внизу, в тени моста, между столбами стояли повозки и экипажи.
Отец заехал на свободное место между двумя рядами этих огромных столбов, и мы соскочили еще до того, как он крикнул: «Тпру, стой!» – и туго натянул вожжи, остановив лошадь.
Я побежал к речке. Мне доставляло удовольствие просто смотреть на нее. На быстрой воде вокруг прямых стеблей камыша образовывалась рябь. Плоские листья тростника шевелили острыми кончиками по поверхности воды, а из глубины то и дело поднимались серебристые пузырьки, от которых по воде расходилась легкая зыбь.
По берегам росли старые красные эвкалипты, их кривые ветви простирались над водой – иногда так низко, что течение подхватывало их листья и тянуло за собой, а потом снова отпускало. Корни сухих упавших в реку деревьев выступали из заросших травой ям, в которых они когда-то росли, гордо устремляясь к небу. По их высохшим корням можно было подняться, как по ступенькам, и, забравшись наверх, смотреть, как ствол скрывается под водой. Я любил трогать эти выбеленные солнцем, потрескавшиеся от дождя стволы, внимательно разглядывать структуру старого дерева в поисках следов когтей опоссума или просто представлять себе дерево живым и зеленым, каким оно было, когда росло.
На противоположном берегу речки в густой траве стояли волы и, подняв головы, смотрели на меня. Из зарослей тростника тяжело взлетел голубой журавль; потом подошла Мэри и велела мне возвращаться к бричке и готовиться к состязаниям. Я не сомневался в своей победе, о чем незамедлительно сообщил ей, пока мы шли, держась за руки, к маме, которая сидела на земле возле брички и готовила завтрак. Она расстелила на траве скатерть, и отец, стоя возле нее на коленях, срезал куски холодного мяса с бараньей ноги. Он не доверял мясу, купленному у мясника, и утверждал, что хорошая баранина бывает лишь в том случае, если овцу зарезали сытой, только что приведенной прямо с пастбища.
– У мясника их держат в тесных загонах, да еще собаки кусают, – говорил он. – Живого места не остается. Если овцу по нескольку дней не кормить, она, естественно, спадет с тела.
Сейчас он что-то бормотал над бараньей ногой и вертел ее то так, то эдак на тарелке.
– Когда эта овечка была жива, – сказал он мне, – она так же любила покушать, как и я. Садись, поешь.
После завтрака я ходил за ним следом, пока не прозвенел колокольчик, возвестивший о начале состязаний.
– Пошли, нам пора, – сказал отец, резко оборвав разговор со своим знакомым. – Увидимся позже, Том. – Он махнул собеседнику рукой, потом взял меня за руку и повел к Питеру Финли, который как раз выстраивал мальчиков в ровную шеренгу.
– Назад, – повторял Питер, размахивая вытянутыми руками и расхаживая перед ними. – Не толкайтесь. Встаньте пошире. Вот так лучше. Не торопитесь, в этом нет нужды. Мы дадим вам знать, когда можно начинать. Отойдите еще немного назад…
– Вот вам еще один в шеренгу, – сказал отец, подтолкнув меня вперед.
Питер обернулся.
– А! – воскликнул он, глядя на меня сверху вниз и весело улыбаясь. – А он не заартачится?
– Нет, он готов бежать, едва ли не на дыбы встает, – сказал отец.
Питер посмотрел на путь, по которому мы должны были бежать, и сказал:
– Поставь его вон у того кустика, Билл. Дадим ему фору. – Он погладил меня по голове. – Ну давай, покажи своему старику, на что ты способен!
Я с интересом наблюдал за всей этой суматохой перед началом состязаний, из которых я должен был выйти победителем. Мальчики подпрыгивали на старте или наклонялись вперед, касаясь пальцами земли. Отец сказал, что мне не нужно так делать. Я следовал за ним, и мы прошли между зрителями, выстроившимися в две шеренги по обе стороны дорожки, по которой надо было бежать. Там стояли все, кого я знал, и улыбались. Среди них я увидел миссис Картер; когда-то она дала мне леденец. Теперь она помахала мне рукой.
– Беги быстро, Алан, – крикнула она.
– Вставай сюда, – сказал отец.
Он остановился и, нагнувшись, снял с меня башмаки. Трава под босыми ногами была такой приятной и упругой, что мне захотелось по ней попрыгать.
– Стой смирно, – велел отец. – Гарцующая лошадь никогда ничего не выигрывает. Стой спокойно и смотри на ленточку.
Он указал туда, где в самом конце дорожки стояли двое мужчин с натянутой поперек ленточкой. Мне показалось, что это очень далеко, но я хотел успокоить отца.
– Я туда в два счета доберусь.
– Послушай, Алан. – Отец присел на корточки и наклонил голову к моей. – Не забудь, что я тебе говорил. Когда услышишь хлопок выстрела, беги прямо к ленточке. И не оглядывайся. Как только раздастся хлопок, сразу беги. Беги быстро, как делаешь это дома. Я буду стоять там, с теми людьми. Ну все, я пошел. Главное, не своди глаз с ленточки и не оглядывайся.
– Мне ведь дадут приз, когда я выиграю? – спросил я.
– Да, – ответил он. – А теперь приготовься. Выстрел раздастся через минуту.
Он, пятясь, отошел. Мне не нравилось, что он уходит. Когда его не было рядом, нужно было так много всего удержать в голове.
– Готовься! – вдруг крикнул он мне, стоя впереди столпившихся зрителей.
Я оглянулся, чтобы посмотреть, почему не стреляют из пистолета. Все мальчики стояли, выстроившись в одну линию. Мне было грустно стоять совсем одному, и я бы хотел оказаться среди них. Потом грянул выстрел, и все побежали. Меня поразило, как быстро они бегут. Соревнуясь между собой, они все время оглядывались, но мне не с кем было соревноваться. Нельзя же состязаться в беге, если рядом с тобой никто не бежит.
– Беги! Беги! Беги! – кричал отец.
Теперь они все окружили меня, и пора было вступать в состязание, но они меня не ждали, и я в отчаянии бросился за ними, испытывая злость и легкую растерянность. Когда я добежал до финиша, ленту уже опустили. Я остановился и расплакался. Отец подбежал ко мне и схватил меня.
– Пропади все пропадом! – раздраженно воскликнул он. – Ты чего не побежал, когда раздался выстрел? Опять ты оглянулся и стал ждать остальных.
– Я должен был подождать их, чтобы соревноваться с ними, – всхлипывал я. – Я не люблю выигрывать забеги в одиночестве.
– Ладно, не плачь, – сказал он, – мы еще сделаем из тебя бегуна.
Но все это было год назад.
Возможно, сейчас он тоже вспоминал прошлогоднюю историю, пока крутил колесо брички, а я сидел в коляске с укутанными пледом ногами и наблюдал за ним.
– В этот раз ты не сможешь бежать, – наконец сказал он, – но я хочу, чтобы ты смотрел, как бегут остальные. Встань у ленты. Беги вместе с ними, пока наблюдаешь за ними. Когда первый из мальчишек пересечет финишную черту, ты пересечешь ее вместе с ним.
– Но как, папа? – удивился я, не понимая, что он имеет в виду.
– В своих мыслях, – сказал отец.
Я обдумывал его слова, пока он ходил в сарай за банкой колесной смазки. Вернувшись, он поставил банку на землю около брички, вытер руки тряпкой и сказал:
– Была у меня когда-то черная сука-полукровка кенгуровой породы. Бегала, как бешеная. Могла идти нога в ногу с любой ланью, а за сто ярдов могла поймать и старого самца кенгуру. Она, бывало, вспугнет стадо, наметит цель и завалит, целясь в основание хвоста, пока тот в воздухе. Никогда не метила в плечо, как другие собаки. Но никогда не промахивалась. Лучше собаки у меня никогда не было. Однажды мне предложили продать ее за пять фунтов.
– Почему же ты ее не продал, папа? – спросил я.
– Ну, понимаешь, я ее щенком взял, сам вырастил. Назвал ее Бесси.
– Мне бы хотелось, чтобы она и сейчас была у нас, папа, – сказал я.
– Да, мне тоже, но она наскочила на кол и пропорола плечо. Потом там какая-то жуткая шишка образовалась. После этого пользы от нее уже не было никакой, но я все равно брал ее с собой на охоту. Она лаяла, а другие собаки бегали. Никогда не видел, чтобы собака на охоте входила в такой раж. Причем сама преследовать не бросалась. Помню, загоняли мы как-то старого самца кенгуру. Прижали его к дереву, и когда Бриндл – был у меня такой пес, тоже кенгуровой породы, – когда Бриндл пошел на него, кенгуру разодрал ему всю спину, от плеча до бока, и тут Бесси как взвоет! Черт подери! Никогда не видел, чтобы собака так увлекалась драками и погоней. Но выражала она это только лаем.
– Мне нравится, как ты про нее рассказываешь, папа, – сказал я. Мне не терпелось послушать еще.
– Так вот, ты должен поступать, как она. Бороться, и бежать, и соревноваться, и скакать верхом, и кричать благим матом, пока наблюдаешь за другими. Забудь о своих ногах. Считай, что с этой минуты я о них забыл.
Глава тринадцатая
Каждое утро дети, которые жили дальше по нашей дороге, заходили к нам домой и на коляске отвозили меня в школу. Им нравилось это делать, потому что каждый по очереди мог прокатиться со мной в коляске.
Те, кто тащил коляску, гарцевали, подобно лошадям, а я кричал: «Гоп! Гоп!» – и размахивал над головой воображаемым кнутом.
Среди них были мой друг Джо Кармайкл, живший почти напротив нас, и Фредди Хоук, у которого все получалось лучше, чем у других, отчего он считался героем школы, а еще Ябеда Бронсон, всегда грозившийся нажаловаться, стоило кому-нибудь его ударить.
На нашей дороге жили две девочки; одну из них звали Элис Баркер. Все мальчишки в школе хотели с ней дружить, но ей нравился только Фредди Хоук. Второй была рослая девчонка по имени Мэгги Маллиган. Она знала три страшных бранных слова и выдавала их все сразу, если ее разозлить. Ей ничего не стоило надрать вам уши, и мне больше всего нравилось, когда мою коляску возила она, потому что я ее любил.
Иногда, когда мы играли в «брыкающихся лошадей», коляска опрокидывалась и Мэгги Маллиган, трижды выругавшись, поднимала меня и кричала остальным: «Эй! Помогите засунуть его обратно, пока кто-нибудь не пришел».
По спине у нее извивались две длинные рыжие косички, и иногда мальчишки в школе дразнили ее «Лисьим хвостом», а она в ответ пела: «Долгоносик-крыса стал от блох весь лысый».
Она никого не боялась из мальчишек; не боялась она и быков.
Однажды сбежавший бык Макдональда сцепился на дороге с каким-то чужим быком, и мы все остановились, с интересом наблюдая за их схваткой. Огромный бык Макдональда теснил чужака с дороги, пока не прижал его к дереву, а потом рогами пропорол ему бока. Чужой бык взревел и повернулся, намереваясь бежать. По задним ногам у него текла кровь, и он помчался по дороге прямо на нас, а бык Макдональда – за ним следом, на бегу нанося удары рогами.
Джо, Фредди и Ябеда метнулись к забору, но Мэгги Маллиган остановилась, не выпуская из рук ручку моей коляски. Она попыталась стащить ее на обочину, но не успела: проносясь мимо, разъяренный бык Макдональда задел коляску рогами, и та опрокинулась. Я вылетел из нее, но упал в густые заросли мягкого папоротника, и таким образом ни я, ни Мэгги не пострадали.
Однако колесо коляски погнулось, и Мэгги Маллиган взвалила меня на плечи и потащила домой. По пути она останавливалась передохнуть всего четыре раза – Джо и Фредди считали.
В школе мою коляску всегда ставили возле двери, и я заходил в классную комнату на костылях.
Школа размещалась в длинном каменном здании с высокими, узкими окнами, из которых, сидя за партой, ничего нельзя было увидеть. Подоконники, усыпанные крошками мела, были такой ширины, что окна образовывали своего рода ниши, в одной из которых стояла старая треснутая ваза с сухими цветами.
В противоположных концах класса висели две школьных доски.
Под каждой доской имелись полочки, на которых лежали кусочки мела, тряпки для протирки доски, угольники и линейки.
В стене между двумя досками расположился камин, набитый старыми классными журналами, а над камином висело изображение группы окровавленных солдат в красных мундирах. Все они смотрели куда-то вдаль с ружьями наперевес, а у их ног лежали неподвижные тела мертвых солдат. В центре группы на возвышении стоял какой-то человек, держа в руках знамя на длинном древке. Он что-то кричал и потрясал кулаком. Картина называлась «Стоять насмерть», но мисс Прингл не знала, где это они стоят. Мистер Такер говорил, что эта картина олицетворяет собой британский героизм в самом ярком его проявлении, и при этом постукивал по картине длинной указкой, чтобы мы поняли, что именно он имеет в виду.
Мисс Прингл учила малышей, а мистер Такер – ребят постарше. У мисс Прингл были седые волосы, и она всегда смотрела поверх очков. Она носила высокий воротник на пластинке из китового уса, отчего ей было трудно кивнуть, чтобы дать разрешение выйти из класса, а я всегда хотел выйти, потому что, выйдя, можно было постоять на солнышке, глядя на гору Туралла, и послушать сорок. Иногда нас на улице собиралось трое, и начиналась перепалка по поводу того, кому первому возвращаться на урок.
Мистер Такер был старшим учителем. Он не носил очков. Его глаза пугали, даже если опустить голову и не смотреть в них. Они были колючими, злыми и холодными, и он пользовался ими, как плетью. Он всегда мыл руки в эмалированном тазике в углу комнаты, а вымыв, подходил к столу и, не спуская глаз с учеников, тщательно вытирал их маленьким белым полотенцем. Каждый палец он протирал отдельно, начиная с большого. У него были длинные белые пальцы, испещренные венами, выступавшими под кожей. Он быстро, но в то же время размеренно растирал их, не сводя с нас злобного взгляда.
Пока он вытирал руки, никто не двигался, никто не произносил ни слова. Закончив, он сворачивал полотенце и убирал его в ящик стола, а затем улыбался нам зубами и губами.
Я боялся его, как тигра.
У него была трость, и прежде чем ударить ею мальчика, он дважды взмахивал ею в воздухе, а затем проводил по ней рукой, словно очищая ее.
– Итак, – говорил он, зубасто улыбаясь.
Молча выдерживать удары тростью считалось признаком мужества и стойкости. Ученики, заплакавшие во время порки, уже не могли командовать другими мальчишками во время игр. На школьном дворе даже малыши ввязывались с плаксами в драку и были уверены, что сумеют одержать над ними верх. Моя гордость требовала, чтобы я чем-нибудь выделялся, вызывая восхищение товарищей, а поскольку мои возможности были весьма ограниченны, я выработал в себе презрительное отношение к трости, хотя больше других учеников боялся мистера Такера. В отличие от некоторых мальчишек, я старался не отдергивать руку, когда мистер Такер заносил над ней трость; я не гримасничал и не складывал руки на груди после каждого удара, потому что не верил, что это может облегчить боль или разжалобить мистера Такера. После наказания тростью я не мог удержать костыли: онемевшие пальцы отказывались сгибаться, и я подсовывал руки под перекладины костылей тыльной стороной и таким образом возвращался на свое место.
У мисс Прингл трости не было. Она пользовалась широким ремнем, конец которого был разрезан на три узких хвоста. Она считала, что эти хвосты причиняют больше боли, чем один широкий ремень, но довольно скоро поняла свою ошибку и с тех пор держала ремень за разрезанный кончик, а порола нас широким.
Орудуя ремнем, она плотно поджимала губы и не дышала, но ей не удавалось бить особенно сильно. Она часто носила ремень с собой, обходя классную комнату, и то и дело ударяла им по юбке, как гуртовщик щелкает бичом, чтобы напугать скот.
Во время порки мисс Прингл всегда сохраняла спокойствие, а вот мистер Такер впадал в настоящее бешенство, если считал необходимым наказать какого-нибудь ученика. Он мчался к столу, с грохотом откидывал столешницу и в ярости кричал, пока среди бумаг и тетрадей искал свою трость:
– Иди сюда, Томпсон! Думаешь, я не видел, как ты корчил рожи у меня за спиной!
Пока он кого-то наказывал, другие ученики не занимались. Все мы в растерянности молча следили за процессом, напуганные этим приступом ярости, который не могли ни понять, ни объяснить. Побагровевшее лицо и изменившийся голос учителя казались нам свидетельством каких-то страшных замыслов, и мы тряслись от страха на своих скамьях.
Мы знали, как он увидел, что Томпсон у него за спиной скорчил гримасу. В стекле картины, висевшей над камином, отражалось все, что происходило позади мистера Такера, и, глядя на картину, он видел перед собой не мертвых солдат и не кричащего человека с флагом в руках, а лица учеников.
Ребята часто обсуждали трость и ремень. Некоторые из старших мальчиков авторитетно рассуждали на эту тему, и мы с уважением к ним прислушивались.
Они сообщили нам, что если вставить конский волос в трещинку на кончике трости, то при первом же ударе трость расколется надвое. Услышав об этом, я мечтал влезть через окно в школу, когда там никого не будет, вложить конский волос в трещинку и скрыться незамеченным. Я представлял себе искаженное от ярости и разочарования лицо мистера Такера, когда на следующий день он увидит свою сломанную трость, представлял, с какой улыбкой протяну ему руку в ожидании удара, который, как мне хорошо известно, он нанести не сможет. Это была прекрасная картина.
Но для того чтобы вставить конский волос, требовалось взломать крышку учительского стола, а этого сделать мы не могли. Поэтому мы натирали ладони смолой, веря, что от этого они загрубеют и никакие удары им будут не страшны.
Со временем я стал авторитетом во всем, что касалось смолы; я указывал, сколько смолы надо брать, объяснял, как наносить ее на кожу, рассказывал, какими свойствами она обладает, и все это тоном знатока, не терпящего возражений.
Но в дальнейшем я открыл новое средство – кору акаций. Я вымачивал руки в коричневой жидкости, получавшейся, если залить кору кипятком. Я утверждал, что от этого кожа дубела, и в качестве доказательства показывал всем ладони, покрытые мозолями от постоянного контакта с перекладинами костылей. Я многих обратил в свою веру, и пузырек настоя коры акаций у нас стоил четыре игральных камешка или шесть папиросных карточек, при условии, разумеется, что жидкость была почти черной.
Поначалу я сидел на «галерке», в конце класса, территории мисс Прингл. «Галерка» состояла из рядов парт, поднимавшихся ярусами, последние из которых чуть ли не упирались в потолок. За каждой партой на прикрепленном к ней сиденье без спинки сидело по шесть ребят. Столешницы были основательно попорчены вырезанными перочинным ножиком инициалами, кружочками, квадратиками и просто царапинами. На некоторых из них были проделаны круглые дырочки, куда можно было уронить ластик или карандаш, которые тогда падали в стоявший внизу ящик. В специально прорезанных отверстиях размещались шесть чернильниц, а рядом с ними были сделаны специальные желобки для ручек и карандашей.
Малыши писали на грифельных досках в рамах. В верхней части рамы была дырочка, из которой свисала веревка с привязанной к ней тряпкой.
Если нужно было вытереть доску, приходилось плевать на нее и стирать написанное тряпкой. Через какое-то время от тряпки начинал исходить противный запах, и приходилось выпрашивать у матери новую.
Среди нас было принято плевать на совесть, втянув щеки и работая челюстями. Обильный плевок являлся поводом для гордости, и его обязательно показывали соседу по парте, прежде чем наклонить доску и гонять слюну туда-сюда до тех пор, пока от нее не останутся лишь мокрые разводы и эксперимент не утратит окончательно свою привлекательность. Уже потом можно было вытереть доску тряпкой и прислушаться к тому, что говорит мисс Прингл.
Мисс Прингл безоговорочно верила, что лишь постоянное повторение помогает тому или иному факту отложиться в памяти учеников таким образом, что он становится понятным без всяких объяснений.
Сначала мы заучивали азбуку, повторяя ее каждый день, а затем весь класс нараспев произносил:
– Ка-о-тэ – кот, ка-о-тэ – кот, ка-о-тэ – кот.
А вечером я рассказывал матери, что научился произносить по буквам слово «кот», и она находила это замечательным.
Но на отца мои новые познания не произвели впечатления.
– К черту «кота»! – сказал он. – Лучше назови по буквам слово «лошадь».
Когда я прилагал усилия, то учился быстро, но я любил поболтать и похихикать, поэтому меня часто наказывали тростью. После каждого урока оставалось что-то невыученное, и я возненавидел школу. По словам мисс Прингл, у меня был отвратительный почерк, и она всегда недовольно прищелкивала языком, глядя на мои каракули и орфографические ошибки. Мне нравилось рисовать на свободную тему, потому что я мог рисовать листья эвкалипта и мои рисунки отличались от рисунков других учеников. Но когда перед нами ставили куб, который нужно было воспроизвести на бумаге, он всегда получался у меня кривым.
Раз в неделю проводился «урок науки». Этот урок мне нравился, потому что нам позволялось стоять вокруг стола, и можно было толкаться, пихаться и по-всякому веселиться.
Однажды мистер Такер открыл шкаф, откуда извлек несколько стеклянных пробирок, спиртовку, сосуд с ртутью и кожаный кружок с веревочкой посередине. Расставив все это на столе, он сказал:
– Сегодня мы займемся давлением воздуха, которое равно четырнадцати фунтам на квадратный дюйм.
Это показалось мне бессмысленным, но, поскольку я стоял рядом с Мэгги Маллиган, мне захотелось блеснуть своими познаниями, и я поделился полученными от отца сведениями, что чем больше в человеке воздуха, тем он легче, и поэтому не утонет в реке. Я полагал, что это имеет какое-то отношение к теме урока, но мистер Такер медленно опустил кожаный кружок на стол, бросил на меня столь выразительный взгляд, что я невольно потупился, и процедил сквозь зубы:
– Маршалл, да будет тебе известно, что нас не интересуют ни твой отец, ни любое сделанное им наблюдение, даже если эти наблюдения свидетельствуют о глупости его сына. Будь любезен внимательно слушать урок.
Затем он намочил кожаный кружок и прижал его к столу, и никто из нас не мог отодрать его, за исключением Мэгги Маллиган, которая дернула его с такой силой, что доказала: воздух ни на что не давит.
По дороге домой, когда она везла меня в коляске, она сказала, что я был прав и воздух ни на что не давит.
– Я бы хотел тебе что-нибудь подарить, – сказал я, – но у меня ничего нет.
– А у тебя есть комиксы? – спросила она.
– Есть два выпуска где-то под кроватью, – радостно воскликнул я. – Я подарю тебе оба.
Глава четырнадцатая
Костыли постепенно стали частью моего организма. Руки развились непропорционально по отношению к другим частям тела, подмышки загрубели. Костыли мне больше не натирали, и я мог передвигаться без малейших неудобств.
Я пробовал различные способы ходьбы, давая им имена аллюра. Я мог идти шагом, рысью, иноходью, галопом. Падал я часто и тяжело, но со временем освоил определенные способы падения, позволявшие как можно меньше травмировать парализованную ногу. Все свои падения я делил на категории и, падая, всегда знал, выйдет ли оно «удачным» или «неудачным». Если оба костыля скользили, когда я уже выбросил тело вперед, я падал на спину, и это было самое неприятное падение из всех возможных, потому что в таком случае я часто падал на «плохую» ногу и с трудом переводил дух. Резкая боль, сопровождавшая такое падение, нередко заставляла меня колотить по земле кулаками, чтобы не заплакать. Когда же соскальзывал только один костыль, зацепившись за камень или корень, я падал вперед, на руки, и никакой боли не испытывал.
Все мое тело постоянно было покрыто синяками, шишками и царапинами, и по вечерам мне всегда приходилось обрабатывать какую-нибудь из полученных в течение дня травм.
Но это меня совсем не удручало. Я воспринимал эти досадные неприятности как часть обыденной жизни и ни на секунду не связывал их с тем, что я калека, так как по-прежнему таковым себя не считал.
Я начал ходить в школу и узнал, что такое усталость до изнеможения – состояние, знакомое каждому калеке, и их постоянная беда.
Я всегда срезал углы, всегда старался выбрать самый короткий путь, чтобы добраться туда, куда мне нужно. Я продирался сквозь заросли чертополоха, вместо того чтобы обойти их, перелезал через заборы, хотя до ворот нужно было пройти несколько лишних ярдов.
Здоровый ребенок, идя по улице, расходует лишнюю энергию на всякие шалости: прыгает, вертится или подбрасывает ногой камешки. Я тоже чувствовал в этом необходимость и, передвигаясь по улице на костылях, часто неуклюже подпрыгивал и скакал, выражая тем самым радость жизни. Люди, видевшие мои жалкие ухищрения, обычно смотрели на меня с таким сочувствием, с таким состраданием, что я немедленно прекращал свои забавы, но стоило им скрыться из виду, как я снова погружался в свой счастливый мир, в котором не было места чужому горю и боли.
Я не осознавал, как изменились мои представления о мире. До болезни я с уважением относился к ребятам, которые большую часть своего времени проводили за чтением книг, теперь же меня прежде всего привлекали физические качества и достижения. Гораздо большее восхищение у меня вызывали футболисты, боксеры или велосипедисты, нежели хорошо образованные люди. В друзьях у меня теперь ходили самые задиристые парни, и я стал выражаться более грубым и вызывающим языком. «После школы я тебе в глаз дам, Тэд, вот увидишь!»
Несмотря на воинственные речи, я не любил приводить свои угрозы в действие. Я просто не мог ударить кого-нибудь, если тот не ударил меня первым.
Мне претило любое насилие. Иной раз, увидев, как кто-нибудь бьет лошадь или собаку, я понуро возвращался домой, обнимал Мег за шею и некоторое время крепко держал ее. От этого мне становилось лучше, как будто мои объятия могли отвести от нее любую беду.
Животные и птицы оказывали на меня прямо какое-то магическое воздействие. В птичьем полете мне слышалась музыка. Наблюдая за бегущей собакой, я почти болезненно осознавал красоту ее изящных движений, а от вида скачущей галопом лошади я дрожал, исполненный каких-то непонятных чувств, которые не в силах был объяснить.
Я не осознавал, что столь трепетное восхищение действиями, демонстрировавшими физическую силу и мощь, компенсировало мне собственную неспособность к подобным действиям. Я лишь знал, что при виде всего этого меня переполняло чувство восторга.
Вместе с Джо Кармайклом мы охотились на кроликов и зайцев. Сопровождаемые сворой собак, мы бродили по бушу и открытым выгонам, и когда, вспугнув зайца, собаки бросались в погоню, я с истинным наслаждением следил за волнообразными скачками кенгуровых собак, смотрел, как они бегут, пригнув голову к земле, наблюдал за великолепным изгибом шеи и спины и стремительным наклоном туловища, когда они настигали увертливого зайца.
По вечерам я начал уходить в буш и дышать запахами земли и деревьев. Я вставал на колени среди мхов и папоротников и прижимался лицом к земле, с наслаждением вдыхая ее ароматы. Я откапывал пальцами корешки травы, с неугасающим интересом трогал и разглядывал комочки земли в руке, чтобы почувствовать, какова она на ощупь, каковы на ощупь тонкие, словно волоски, облепленные ею корни. Все это представлялось мне настоящим волшебством, и я начинал сожалеть о том, что голова моя находится слишком высоко, слишком далеко от этого великолепия и я не могу как следует оценить траву, и полевые цветы, и папоротники, и камни вдоль дорог, по которым я гулял. Я хотел быть как собака: бежать, прижав нос к земле, чтобы не упустить ни один из ароматов, ни один чудесный камешек или травинку.
Я ползал в зарослях папоротника на краю болота, прокладывая тоннели через подлесок, или лежал на животе, прижавшись лицом к светло-зеленым побегам папоротников, лишь недавно появившимся из рождающей жизнь темноты в недрах земли и мягко сжатым, словно кулачки младенца. О, сколько в них было нежности, сколько доброты и сострадания! Я опускал голову и касался их щекой.
Но я чувствовал себя стесненным, ограниченным в поисках какого-нибудь откровения, которое объяснило бы мой голод и утолило его. И в своем воображении я создавал картины, подобные чудесным снам, где я мог бродить сколько вздумается и беспомощное неуправляемое тело мне не было помехой.
После чая, до того как приходило время укладываться спать, в ранней, полной таинственного ожидания темноте, когда лягушки на болоте заводили свои песни, а проснувшиеся опоссумы выглядывали из полых древесных ветвей, я стоял у ворот и смотрел сквозь перекладины изгороди на заросли по ту сторону дороги, неподвижно застывшие в ожидании ночи. Больше всего я любил те минуты, когда в сгущающихся сумерках всходила полная луна, скрывавшаяся позади горы Тураллы, и подсвечивала ее крутую вершину.
Прислушиваясь к кваканью лягушек, уханью совы и бормотанию опоссума, я мысленно бросался бежать, устремляясь в ночь; я мчался галопом на четырех ногах, уткнувшись носом в землю, преследуя кролика или кенгуру. Возможно, я представлял себя динго или обыкновенной собакой, которая живет одна в буше; точно не знаю, но я ни на минуту не отделял себя от буша, по которому огромными прыжками носился без устали. Я был частью этих диких земель, и все, что они предлагали мне, было моим.
В этом бегстве от реальной жизни, в которой мне было так тяжело передвигаться, я испытывал скорость, не знавшую усталости, прыжки и скачки, не требовавшие усилий, и обретал то изящество движений, которое замечал в энергичных деятельных людях и в бегущих собаках и лошадях.
Когда я был собакой, несущейся вдаль в ночи, я не чувствовал мучительных усилий, изнеможения, болезненных падений. Я мчался по зарослям, уткнувшись носом в покрытую листьями землю, догоняя скачущих кенгуру, прыгал, как они, хватал их в прыжке, проносясь над буреломом и ручьями, перебегая из лунного света в тень, и все мышцы напрягались в моем теле, не знавшем усталости, полном радостной энергии.
Мои мечты об охоте обрывались, стоило мне поймать кролика или кенгуру; меня поглощал только процесс преследования дичи, мое полное единение с природой.
Я не представлял себе, что люди со здоровым телом могут чувствовать усталость. Я искренне полагал, что утомиться можно только от ходьбы на костылях, а здоровым людям это чувство неведомо. Именно костыли мешали мне пробежать всю дорогу до школы без остановки; только из-за них я чувствовал участившееся сердцебиение, взбираясь на холм, и вынужден был долго стоять, прижавшись к дереву, чтобы отдышаться, пока другие ребята спокойно продолжали путь. Но я не злился на свои костыли. Мне вообще было не знакомо это чувство. В своих мечтах я бросал их, но потом возвращался к ним без горечи.
В этот период приспособления оба мира, в которых я жил, в равной мере приносили мне радость. Каждый из них по-своему побуждал меня стремиться в другой. Реальный мир ковал меня, тогда как в мире снов я сам был кузнецом.
Глава пятнадцатая
Фредди Хоук умел бегать, драться, лазать по деревьям и стрелять из рогатки лучше всех ребят в школе. Он был чемпионом по игре в камешки и мог закинуть карточку из папиросной упаковки дальше других мальчишек. Этот спокойный парнишка никогда не хвастался, и я был очень к нему привязан. Он коллекционировал папиросные карточки, и ему оставалась всего одна до полного комплекта на тему «Оружие и броня Британской империи».
Он хранил этот комплект в жестянке из-под табака. Раз-два на дню он доставал небольшую стопку и, лизнув палец, пересчитывал их, а я наблюдал за ним. Карточек было сорок девять. Мне страшно хотелось раздобыть для него недостающую карточку, и я приставал к каждому встречному с неизменным вопросом: «Мистер, у вас нет папиросных карточек?» – но безрезультатно.
Я уж было совсем отчаялся, решив, что это, вероятно, самая редкая папиросная карточка в мире, как вдруг наездник, которого я остановил, когда тот проезжал мимо наших ворот, вынул ее из пачки и протянул мне.
Я никак не мог поверить в такую удачу и несколько раз перечитал номер. Все верно – тридцать семь. Тридцать седьмой у Фредди как раз и не было.
На следующий день я с нетерпением поджидал его на дороге и, завидев его вдалеке, чуть ли не за четверть мили, начал кричать об этой потрясающей новости. Наконец он подошел довольно близко и, когда до него дошел смысл моих восторженных воплей, бросился ко мне со всех ног, и я вручил ему карточку.
– Мне ее дал парень на лошади, – захлебываясь от волнения, сообщил я. – Он мне говорит: «Что ты коллекционируешь?», а я в ответ: «Оружие и броня Британской империи», а он говорит: «Черт подери, у меня, кажется, есть одна из этой серии!», и, черт подери, она у него и в самом деле оказалась. Теперь у тебя полный комплект!
Фредди рассмотрел карточку, затем перевернул ее и посмотрел на номер. Потом прочитал описание изображенного на ней оружия и воскликнул:
– Она самая, ей-богу!
Он вынул из кармана жестянку из-под табака и открыл ее, положил новую карточку на нужное место в колоде, постучал колодой о столб, чтобы выровнять ее, облизнул большой палец и начал медленно пересчитывать карточки, выговаривая каждый номер вслух. Я повторял номера за ним.
– Пятьдесят! – победоносно вскричал я, когда он дошел до последней.
– Похоже на то, – сказал он.
Опять постучав колодой о столб, он снова пересчитал карточки, на этот раз в обратном порядке, начав с пятидесятой.
– Теперь у тебя полный комплект, Фредди, – радостно сказал я, когда он закончил. – И все первоклассные.
– Да, – сказал он и убрал колоду обратно в жестянку из-под табака. – Ну надо же, полный комплект, черт возьми. – Вытянув руку с жестянкой, он с улыбкой посмотрел на нее и неожиданно вручил жестянку мне. – На, возьми. Они твои. Я их собирал для тебя.
В школе мы редко с ним играли – его слишком занимала игра в камешки, сигаретные карточки или волчки.
Я плохо играл в камешки и вечно проигрывал. У Фредди был особый «молочный» камешек, стоивший целый шиллинг, и он давал его мне, чтобы я мог сыграть в «камешки кверху». Каждый из участников игры ставил по одному «молочному» камешку, но только самые умелые игроки отваживались рискнуть столь ценным камнем. Проиграв в очередной раз «молочный» камешек, я разыскивал Фредди и говорил:
– Я опять проиграл, Фредди.
– Кому? – спрашивал он.
– Билли Робертсону.
– Ладно, – говорил Фредди, а потом он отыгрывал камешек обратно, возвращал его мне со словами: – Вот он, держи, – и снова принимался за собственную игру.
Когда я ссорился с кем-нибудь из мальчишек, Фредди всегда подходил поближе, вставал рядом и прислушивался, пиная ногой гравий. Как-то раз Стив Макинтайр пригрозил надавать мне по шее, на что я сказал ему:
– Только попробуй, от тебя мокрого места не останется, – и тут Стив отошел, намереваясь с разбегу броситься на меня.
Фредди, слышавший нашу перебранку, заявил Стиву:
– Кто его тронет, будет иметь дело со мной.
Стив сразу передумал со мной драться, но по пути в класс прошептал мне на ухо:
– Я с тобой после уроков разберусь, вот увидишь.
Я замахнулся костылем и врезал ему по голени. Он отпрянул, и после этого все ребята разделились на два лагеря: одни говорили, что пора бы задать трепку мне, другие – что Стиву.
Наша со Стивом ссора началась во дворе возле квадратной железной бочки, в которой хранился запас питьевой воды. С крана свисала большая жестяная кружка с проржавевшим дном, а пролитая вода собиралась под краном в углублении, образовавшемся от ребячьих башмаков. Те, кто хотел напиться, топтались в этой грязной луже, словно домашний скот возле поилки.
Летом, когда мы играли во дворе, у бочки всегда собиралась толпа учеников, мальчики и девочки толкались и пихали друг друга, вырывая наполовину полную кружку у тех, кто только зачерпнул воды, и выливали ее содержимое себе в рот, а в это время к ней уже тянулся десяток новых рук. Так она переходила от одного человека к другому.
Эта возня сопровождалась постоянными шумными попытками привлечь к себе внимание. Того, кто пил из кружки, тормошили со всех сторон: стыдили, взывали к его совести, угрожали.
– Билл, я здесь, с краю, давай кружку… Я ведь одолжил тебе камешек. Джим, я за тобой… Эй, Джим, за тобой я… Тут хватит на нас обоих… С дороги! Чего толкаешься… Я пришел первым. Я следующий. Проваливай ко всем чертям!
Платья, рубашки – все было забрызгано водой… Мальчишки прыгали на одной ноге, хватаясь за голени и вскрикивая: «Ой-ой-ой!» Девочки кричали: «Я все про тебя расскажу учительнице». Те, кто уже попил, пробивались через давку, вытирая рот тыльной стороной ладони и довольно ухмыляясь.
Я боролся вместе со всеми. В подобных делах никто не давал мне послаблений из-за искалеченных конечностей, и меня толкали или сшибали с ног, не обращая ни малейшего внимания на мои костыли.
Я поощрял такое отношение, выдавая угрозы, не соответствовавшие моим физическим возможностям.
– Я с тобой в два счета разделаюсь, – заявлял я школьному забияке, к немалому удивлению последнего.
Считалось, что я готов перейти от слов к действиям, но до ссоры со Стивом Макинтайром мне никогда не приходилось этого делать.
Стив ударил по кружке, когда я пил, облил меня всего водой и выхватил кружку из рук. Я ударил его в живот, после чего упал, поскольку костыль, не выдержав толчка, вывалился у меня из-под мышки. Лежа на земле, я схватил Стива за ноги и опрокинул его в грязь. Но он вскочил быстрее меня и собирался врезать мне, но тут прозвенел звонок.
После этого мы неделю обменивались угрозами. Вокруг каждого из нас толпились приятели, шептавшие на ухо советы. Все признавали, что у меня сильные руки, но сторонники Стива утверждали, что если выбить у меня костыли, мне крышка. Занимавшие мою сторону мальчишки с ними не соглашались: по их мнению, я лучше дерусь лежа. Сам я не знал, в каком положении я лучше дерусь, но совершенно не мог представить себя в роли побежденного.
– Ну, допустим, он мне врежет, я упаду, – объяснял я Фредди Хоуку. – Так ведь я приду в себя и дам ему сдачи.
Моя логика имела под собой весьма простое обоснование: «Если не сдаешься, тебя никогда не одолеют». Поскольку ничто на этом свете не заставит меня сдаться, значит, я должен победить.
Фредди, пересчитывавший камешки и укладывавший их в холщовый мешочек на ремне, предложил:
– Давай я подерусь с ним вместо тебя и дам тебе еще один камешек.
С этим я никак не мог согласиться. Я хотел сам задать жару Стиву Макинтайру. Я должен был с ним сразиться, иначе меня сочли бы слабаком и неженкой. Если я не стану с ним драться, остальные мальчишки никогда больше не поверят ни одному моему слову.
Я объяснил это Фредди, и тот предложил мне драться, стоя спиной к каменной стене, чтобы Стив, промахнувшись, каждый раз ударялся кулаком о камень.
Я нашел эту идею весьма привлекательной.
Вечером, вернувшись домой из школы, я сообщил матери, что завтра собираюсь драться со Стивом Макинтайром за старым пнем на выгоне Джексона.
Она отвернулась от печки, на которой готовила, и воскликнула:
– Драться? Ты собрался драться?
– Да, – ответил я.
Она поставила на плиту большой закопченный чайник и сказала:
– Не нравится мне твоя затея, Алан. Ты никак не можешь обойтись без драки?
– Нет, – упрямо сказал я. – Я хочу с ним драться.
– Прошу тебя, не надо, – умоляющим тоном произнесла она, а потом вдруг замолчала и с тревогой посмотрела на меня. – Я… А что говорит твой отец?
– Я ему еще не рассказывал.
– Так пойди и сейчас же расскажи ему.
Я пошел к загону, где отец ходил кругами вслед за молодой нервной лошадью, волочившей за собой бревно. Изогнув шею, лошадь грызла удила, и вся ее морда была в пене. Шла она скачками, и отец все время что-то ей говорил.
Забравшись на забор, я сказал:
– Завтра я буду драться со Стивом Макинтайром.
Отец придержал лошадь и, подойдя к ней, похлопал ее по шее.
– Как это драться? – удивился он. – На кулаках, что ли?
– Да.
– И чего вы с ним не поделили?
– Он облил меня водой.
– Ну и что в этом плохого? – спросил он. – Я и сам не прочь побрызгаться.
– Он все время задирается.
– Что ж, это уже не очень хорошо, – задумчиво сказал отец, глядя в землю. – Кто тебя прикрывает?
– Фредди Хоук.
– Да, – пробормотал он, как бы разговаривая с самим собой. – Фредди неплохой парень. – И потом добавил: – Думаю, рано или поздно тебе пришлось бы с кем-то схлестнуться. – Он посмотрел на меня. – Ты ведь не сам нарвался, сынок? Не хотелось бы думать, что ты первым задираешься.
– Нет, – ответил я. – Это он ко мне пристает.
– Ясно, – сказал отец, глядя на лошадь. – Подожди, сейчас я ее уведу.
Посмотрев, как он снимает нагрудник и цепи, я слез с забора и стал ждать его у входа в конюшню.
– Так, давай разберемся, – выйдя из конюшни, сказал отец. – Каков он из себя, этот Макинтайр? Что-то я его не припомню.
– Он выше меня, но Фредди говорит, что он трус.
– Трус, значит, – продолжал отец, – но что будет, если он тебя ударит? Ведь он из тебя котлету сделает, а ты его даже схватить не сможешь. Ты, конечно, сможешь разок здорово стукнуть его, но, если он ударит тебя под дых, ты рухнешь как подкошенный. И вовсе не потому, что не умеешь драться, – поспешно добавил он. – Ты из тех, кто молотит, как настоящая молотилка, но как ты устоишь на ногах? Как ты будешь одновременно держаться за костыли и бить его?
– Стоит мне только очутиться на земле, – уверенно заявил я, – как все будет по-моему. Я свалю его с ног, и он уже никуда не денется.
– А как твоя спина?
– Все в порядке. Не болит. Вот если он меня по ней ударит, будет больно, но я же буду на ней лежать.
Отец вынул трубку и, задумчиво ее разглядывая, принялся набивать табаком.
– Жаль, что нельзя как-нибудь иначе с ним сразиться. Ну, скажем, стрелять из рогатки или что-нибудь в таком духе…
– О, он мастер по части стрельбы из рогатки, – поспешил сообщить я. – Может сбить синицу на другой стороне дороги.
– А как насчет палок? – с сомнением предложил отец.
– Палки! – воскликнул я.
– Ну, если драться на палках, у тебя будет преимущество. У тебя руки сильнее, чем у него. Ты мог бы сидеть напротив него на траве и биться с ним на палках. Как только скомандуют: «Вперед!» – или как там у вас принято, старайся ударить его посильней. Если он, как тебе кажется, трус, то после первого же сильного удара он подожмет хвост.
– А если он не захочет драться на палках?
– А ты заставь его замахнуться палкой, – посоветовал отец. – Если он упрется, обзови его при всех трусом. Такого он не стерпит. Надо быть похитрее. Не выходи из себя. Если тебе удастся, стукни его по костяшкам пальцев. Если он похож на своего старика, то он мыльный пузырь. Я видел на днях в пабе, как тот куражился. Делал вид, что ему не терпится пустить кулаки в ход, а когда старик Райли предложил ему выйти на травку, он быстро скис. Сынок небось весь в него. Сразу все по лицу его поймешь, когда предложишь драться не на кулаках, а на палках.
Той ночью, сквозь открытую дверь спальни я увидел, как отец разговаривал с матерью, пока та штопала мои носки, и услышал, как он говорит ей:
– Надо его закалять, Мэри. Сама понимаешь. Пусть привыкает принимать удары в лицо, как бы больно это ни было. А если оберегать его, то потом его будут бить по затылку при каждом удобном случае. Все это очень грустно, но ничего не поделаешь, такова жизнь. Нам нужно думать не о ребенке, а о мужчине, которым он станет. Я хочу, чтобы он научился идти на любой риск. Тут ведь как: либо шеей рискуешь, либо сердцем. Уже лучше шеей, по-моему. Во всяком случае, я так думаю. Может, я и ошибаюсь, но готов поспорить на что угодно, я прав.
Мама что-то возразила, и он ответил:
– Да знаю, знаю. Придется рискнуть. Меня это тоже пугает, черт возьми, но я думаю, худшее, что может с ним случиться, это шишка на голове или парочка синяков и царапин. – Он помолчал и добавил: – Не хотел бы я оказаться на месте этого парнишки, Макинтайра.
Запрокинув голову, он тихо засмеялся, и свет лампы озарил его лицо. Мама внимательно смотрела на него.
Глава шестнадцатая
Драки всегда устраивались после уроков. В такие дни все мальчишки пребывали в возбужденном состоянии в предвкушении предстоящего поединка, а девчонки грозились «рассказать все учительнице», и на известных ябед обрушивались оскорбительные тирады, после чего обиженные девочки, задрав носы и упрямо встряхивая косичками, удалялись, провожаемые сердитыми взглядами всех тех, кто презирал доносчиков.
Однако надо было обладать большой смелостью, чтобы действительно «донести», когда почти вся школа поддерживала драку, и те девчонки, за которыми закрепилась репутация предательниц, сделав пару уверенных шагов к дверям школы, останавливались в нерешительности и обменивались колкими замечаниями по поводу наблюдавших за ними «свиней-мальчишек».
Девочки не присутствовали при драках, поскольку это зрелище считалось слишком грубым для их утонченных натур, но всегда наблюдали издалека и взволнованно чертыхались, как рассказывала мне Мэгги Маллиган.
Мэгги всегда приходила посмотреть на драку. К выгону Джексона она шла вместе с окружившей меня толпой и, воспользовавшись случаем, чтобы заверить меня в своей верности, быстрым шепотом сообщила:
– Если он побьет тебя, я отлуплю его сестру.
Никакие другие слова не выразили бы ее преданность яснее.
– Я с него шкуру спущу, – уверенно заявил я.
У меня не было сомнений в исходе драки. Я был скорее заинтересованным наблюдателем, нежели главным действующим лицом. Все приготовления осуществляли мои сторонники. С самого начала было ясно, кто за кого болеет. Каждый мальчик был спрошен напрямую, на чьей он стороне, и выяснилось, что ученики разделились примерно пополам.
Поначалу Стив Макинтайр с презрением отнесся к моему предложению драться на палках, но увидев, в какой восторг оно привело присутствовавших при нашем разговоре мальчишек, уже не мог отказаться, особенно после того, как я обозвал его трусом и «заклеймил», трижды стукнув по плечу и пропев:
– Раз-два-три, со мной боишься драться ты!
Итак, остановились на палках, и Фредди Хоук выстругал мне отличную палку. Он уверенно сообщил мне, что акации, с которой он ее срезал, не касались жуки-короеды. Палка была три фута в длину, с утолщенным концом.
– Держи ее за тонкий конец, – наставлял меня Фредди. – Размахивай так, будто собираешься бить корову. Стукни его по уху, а потом еще раз по носу.
Я с уважением прислушивался к советам Фредди, поскольку был уверен, что он знает все на свете.
– По уху – это хорошо, – согласился я.
Шпионы передавали информацию из одного лагеря в другой, и до нас дошли слухи, что Стив собирается бить сверху вниз, «как будто колет дрова!». «Управлюсь в два удара, – будто бы хвастался он. – Я тресну его, а он треснется о землю».
– Черта с два! – презрительно воскликнул Фредди в ответ на эти сведения, полученные из надежного источника. – А Алан что, по-вашему, будет сидеть сложа руки?
Мои секунданты – Фредди и Джо Кармайкл – измерили обе палки – наше оружие, чтобы ни у кого из нас не было преимущества и все проходило по-честному.
Сторонники Стива окружили его плотным кольцом, когда все мы собрались у огромного пня на выгоне Джексона. Мэгги Маллиган полагала, что Стив выглядит так, будто вот-вот сбежит с поля боя. Но Фредди с ней не соглашался.
– Лучше всего он дерется, когда его взбесишь, – сказал Фредди. – А он пока еще не бесится.
Прежде чем мы со Стивом сели друг против друга, Стив снял куртку, закатал рукава рубашки и поплевал на руки. Это произвело впечатление на всех, кроме Мэгги Маллиган, которая сочла, что это он «для форса».
Я не стал снимать куртку, потому что рубашка у меня была дырявая и я не хотел, чтобы Мэгги Маллиган это увидела. Но на руки я тоже поплевал, просто чтобы показать, что знаю порядок, потом поджал под себя ноги, как это делают чернокожие, и взмахнул палкой в воздухе, подражая мистеру Такеру с тростью в руках.
Закончив плевать на руки, Стив уселся напротив меня так далеко, что я едва мог до него дотянуться, поэтому наши секунданты заставили его передвинуться поближе. Теперь мне было легко его достать, и я объявил, что готов к бою. Стив решил, что тоже готов, и тогда Фредди дал нам последние наставления.
– Главное, запомните, – сказал он, – ни слова старику Такеру об этом.
Все пообещали ничего не рассказывать старику Такеру, и Фредди выкрикнул:
– Начали!
И тут же Стив ударил меня палкой по голове. Удар пришелся по волосам, затем палка скользнула по щеке и содрала кожу. Это было так неожиданно, что Стив успел ударить меня еще раз по плечу, прежде чем я сообразил, что драка началась.
Ослепленный яростью, я начал наносить удары, которыми, по словам Мэгги Маллиган, можно было свалить быка.
Стив откинулся на спину, стараясь увернуться от них, но я наклонился вперед и продолжал колотить его, пока он пытался откатиться в сторону. Из носа у него хлынула кровь, и он так завизжал от боли, что я невольно помедлил, но Фредди Хоук крикнул:
– Кончай с ним!
Я снова начал колошматить Стива, выкрикивая после каждого удара:
– Хватит с тебя? Хватит с тебя?
И вот наконец, воя от боли, он закричал:
– Хватит!
Джо Кармайкл стоял рядом со мной, держа мои костыли, Фредди помог мне подняться и встать на них. Я дрожал, как молодая лошадь. Лицо саднило, к нему было больно прикоснуться, а на голове наливалась огромная шишка.
– Я его побил, правда? – спросил я.
– Ты задал ему жару, – сказала Мэгги Маллиган и, наклонившись ко мне, с тревогой спросила: – А как твоя «плохая» нога?
Когда я пришел домой, отец с матерью ждали меня у ворот. Отец сделал вид, что чинит их, и, дождавшись, когда остальные ребята пройдут по дороге, быстро подошел ко мне и, едва сдерживая волнение, спросил:
– Ну, как дела?
– Я его побил, – сказал я. Мне почему-то хотелось плакать.
– Молодец! – сказал отец и с тревогой осмотрел мое лицо. – Здорово он тебя отделал. Выглядишь так, будто под молотилкой побывал. Как ты себя чувствуешь?
– Хорошо.
Он протянул мне руку.
– Пожми, – сказал он. – У тебя сердце быка.
Пожав мне руку, он сказал:
– Мама тоже хочет ее пожать.
Но вместо этого мама крепко обняла меня.
На следующий день мистер Такер, увидев мое лицо, тут же вызвал меня к доске и отстегал тростью. Стива он тоже избил, но я вспоминал слова отца о том, что у меня сердце быка, и не плакал.
Глава семнадцатая
Джо Кармайкл жил неподалеку от нас. После школы мы почти не расставались. По субботам мы всегда вместе охотились, а в будние дни по вечерам ставили капканы, которые проверяли каждый день рано утром. Мы знали имена всех птиц в буше вокруг наших домов, знали их повадки, места их гнездовий, и у нас обоих была коллекция яиц, которые мы хранили в картонных коробках, наполовину заполненных отрубями.
У Джо было свежее, румяное лицо и застенчивая улыбка, располагавшая к нему взрослых. Здороваясь с женщинами, он всегда учтиво снимал шапку и готов был услужить любому. Он никогда не спорил, а просто упрямо придерживался своего мнения, хотя никогда не пытался отстаивать его.
Отец Джо работал у миссис Карразерс, выполняя разные работы в поместье, и каждое утро на рассвете он проезжал мимо наших ворот на малорослой лошадке по имени Тони. Каждый вечер, уже в сумерках, он возвращался обратно. У него были светлые усы, и отец говорил, что он самый честный человек в округе. Миссис Карразерс платила ему двадцать пять шиллингов в неделю, но пять из них удерживала как арендную плату. Его дом стоял на участке в один акр, и их семья держала корову.
Миссис Кармайкл была худенькой, невысокой женщиной. Ее гладко зачесанные назад волосы образовывали два крыла у нее над ушами, а затем соединялись в пучок на затылке. Она стирала одежду в круглых деревянных корытах, сделанных из распиленных пополам бочек. Стирая, она всегда напевала себе под нос одну и ту же мелодию, монотонную и ровную, приносившую покой и радость. Эта мелодия плыла мне навстречу, когда я летними вечерами шел через рощу к их дому, и я всегда останавливался послушать ее.
Из грибов, которые мы собирали, миссис Кармайкл делала соус. Она раскладывала грибы ровными рядами на подносе, посыпала их солью, и через некоторое время на шляпках грибов собирались розовые капельки сока. С этого начиналось приготовление соуса.
Она держала кур, уток, гусей и поросенка. Когда поросенок вырастал, мистер Кармайкл забивал его, клал в корыто с горячей водой, соскабливал щетину, солил и вешал в маленьком шалаше из мешковины. На полу шалаша он разжигал костер из зеленых веток, и все вокруг было окутано дымом, валившим изо всех щелей. После этого поросенок становился беконом, и мистер Кармайкл часто угощал моего отца, который уверял, что никогда в жизни не пробовал такого вкусного бекона.
Миссис Кармайкл всегда встречала меня с улыбкой, когда я заходил к ним, и говорила:
– А вот и ты. – И неизменно добавляла: – Обожди минутку, я дам вам с Джо хлеба с повидлом.
Казалось, она вообще не подозревает о том, что я хожу на костылях. За все те годы, что я знал ее, она ни разу не упомянула о них. Она никогда не смотрела на них, никогда не смотрела на мои ноги или искривленную спину. Она всегда смотрела только мне в лицо и разговаривала со мной, как с другими мальчишками, будто не зная, что я не могу бегать, как они.
– Сбегай, приведи Джо, – говорила она. Или: – С этими вашими кроликами и всякими затеями вы с Джо добегаетесь до того, что от вас останутся только кожа да кости. Садитесь, поешьте чего-нибудь.
Втайне я мечтал о том, чтобы у них случился пожар, и тогда я мог бы ворваться в горящий дом и спасти миссис Кармайкл жизнь.
У Джо был младший брат, Энди, который еще не ходил в школу. Джо должен был присматривать за Энди, и мы с Джо считали возложенную на него обязанность досадной обузой.
Шустрый белобрысый Энди носился, точно кенгуровая крыса. Джо стоило немалых усилий отловить его, чтобы надавать ему пинков. Энди был вертляв, как заяц. Он очень гордился этой своей способностью и иногда нарочно провоцировал Джо, швыряясь коровьим навозом, чтобы заставить брата за ним гоняться. Джо не очень хорошо бегал, но, взяв след, шел по нему, как собака. Измотав Энди, он готов уже был уже схватить его, как вдруг Энди испускал пронзительный вопль, услышав который из дома тотчас выбегала мать.
– Что ты еще затеял? – кричала она. – Оставь малыша в покое! Он тебе ничего не сделал.
Заслышав голос матери, Джо замирал на месте, словно испуганная лошадь, а Энди, широко улыбаясь, прятался за дерево, откуда показывал брату язык и строил рожицы.
Когда Джо хотел надрать брату уши, он всегда пытался увести его от дома, поскольку рев Энди разносился на полмили вокруг, и Джо приходилось уходить с ним подальше, чтобы его не услышали. Джо часто говорил:
– С этим Энди хлопот не оберешься.
Но стоило кому-нибудь дурно высказаться об Энди, как Джо раздувался и начинал приплясывать, как Томми Бернс[5] на ринге.
У Джо было две собаки, Дамми и Ровер. Дамми был чистокровной борзой. Этот трусишка всегда взвизгивал, стоило нажать ему на спину. Такое его поведение Джо объяснял тем, что когда-то Дамми сбила бричка и он никак не мог забыть об этом.
– Если б он не попал под колеса, – часто говорил Джо, – Дамми мог бы выиграть кубок Ватерлоо.
Несчастный случай, произошедший с Дамми, никак не влиял на быстроту его бега, и когда в школе заходила речь о собаках, мы с Джо часто хвастались им.
Второй пес, дворняга Ровер, радостно обнажал зубы, виляя хвостом. Когда с ним разговаривали, он валился на спину у наших ног, всем своим видом выражая преданность. Мы были высокого мнения о Ровере.
Я никогда не брал на охоту Мег, но у меня была кенгуровая собака по кличке Спот. Он бегал не так быстро, как Дамми, но лучше показывал себя в зарослях, и лапы у него были покрепче. Щенком его здорово потрепал старый самец кенгуру, и с тех пор он боялся этих животных. Но в охоте на кроликов ему не было равных.
С тремя собаками, обнюхивавшими траву и кусты впереди нас, мы с Джо каждую субботу ходили искать кроликов и зайцев. Шкурки мы продавали бородатому торговцу, который каждую неделю подъезжал к дому Джо в своем фургоне. Вырученные деньги мы убирали в жестянку. Мы копили на «Книгу о птицах» Лича, которую считали самой прекрасной книгой на свете.
– Наверное, Библия все же лучше, – однажды засомневался Джо. Иногда у него случались приступы религиозности.
За мелким кустарником по краю болот начинался буш, а за ним – луга, выгоны для фермерского скота, где всегда можно было поднять зайца.
Во время этих охотничьих вылазок Джо шел с моей скоростью. Когда ржанки с предостерегающими криками поднимались из высокой травы, он не бросался вперед на поиски их гнезд; он продолжал идти рядом со мной. Он никогда не лишал меня радости открытий. Если он раньше меня замечал сжавшегося в комочек зайца, затаившегося в своем убежище, он старался привлечь мое внимание беззвучным движением губ, заменявшим настойчивые призывы поторопиться. Я спешил к нему на костылях, поднимая и опуская их с преувеличенной осторожностью, так, чтобы не наделать шума. Потом мы вместе наблюдали за зайцем, который сидел скорчившись, прижав уши к спине, вытаращив на нас выпученные от страха глаза. От звука приближающихся собак заяц еще плотнее прижимал уши к сгорбленной спине, и только наш крик заставлял его одним прыжком выскочить из своего убежища и молнией броситься к видневшемуся вдали пригорку, где росла высокая трава.
– Здесь мы найдем зайца, – сказал я Джо одним солнечным утром, когда мы, взяв с собой перекусить, пошли через высокую траву. За нами тащился Энди. – Их здесь сотни, сразу видно. Позови Дамми. Энди, иди домой!
– Я хочу с вами, – упрямо заявил Энди.
– Лучше не трогай его, мы еще даже не вышли, – предупредил меня Джо. – Если он сейчас заревет, то поднимет всех зайцев на много миль вокруг.
Энди слушал с явным удовлетворением.
– И зайцев вообще не останется, – подтвердил он, кивая.
Бросив на Энди оценивающий взгляд, я решил не настаивать на своем.
– Ладно, – сказал я. – Идем со мной, Энди. Я иду на пригорок, чтобы не дать им улизнуть через дыру в заборе Бейкера. Джо их поднимет. Не пускай собак, пока я не крикну «давай!», Джо, – обратился я к своему товарищу.
– За мной! – позвал Джо Ровера. Ровер подполз к ногам Джо и заискивающе перевернулся на спину. – Вставай! – резко прикрикнул Джо.
– Пошли, Энди, – велел я.
– Да, Энди, иди с Аланом, – сказал Джо. Он был только рад избавиться от братишки.
Дойдя до проволочной ограды на пригорке, я заставил Энди сесть спиной к маленькой круглой дыре в сетчатой изгороди, к краям которой прилипли коричневые волоски.
– Сиди тут, Энди, – сказал я, – и они не сумеют убежать.
Энди сомневался в разумности этого маневра.
– Они могут броситься на меня.
– Чепуха! – Как же он меня раздражал. Я отошел немного назад и крикнул: – Джо, пускай собак! Я заткнул дыру твоим братом.
– Ловите! – велел Джо собакам.
Ровер, всегда первым обнаруживавший зайца или кролика, вдруг превратился из смиренной твари в агрессивного, энергичного пса. Он бросился в траву, а за ним по пятам следовали Дамми и Спот, подпрыгивая высоко над зарослями, вытянув шеи и вращая головами в поисках мелькающего меховой спинки вспугнутого зайца.
Внезапно Ровер взвизгнул и метнулся к кусту, из которого грациозным прыжком выскочил заяц. Это был уже не жалкий, трусливо съежившийся в траве зверек. Теперь его уши стояли торчком, и он бежал уверенно. Сделав три прыжка, чтобы обрести равновесие, он, стелясь по земле, помчался к дыре в изгороди на пригорке.
Дамми, чувствуя морду Спота у самого бедра, молча бросился за зайцем, выгнувшись наподобие лука. Тело пса изгибалось и выпрямлялось при каждом прыжке; голова, не участвовавшая в этих движениях, вытянулась вперед с пугающей целеустремленностью. Первые несколько ярдов пес двигался судорожными скачками с огромным усилием, потом развил свою обычную скорость и побежал легко и ритмично.
Позади, совсем близко, бежал Спот, а дальше с лаем и визгом мчался взлохмаченный Ровер, стараясь не отстать от других собак, продираясь сквозь густую траву так, словно она нарочно стояла у него на пути.
Заяц, пока недостаточно напуганный, еще не напрягал всех сил и бежал по тропинке, высоко подняв голову с торчащими вверх длинными ушами. Он по-прежнему иногда подпрыгивал для разведки, но около дыры услышал наши с Энди вопли, быстро свернул в панике и сразу опустил уши, стараясь стать незаметнее, спрятаться в траве. Дамми, следовавшего по пятам за зайцем, на повороте отбросило в сторону, и целый дождь гравия из-под его лап обрушился на матросскую курточку Энди и руку, которой он заслонил лицо.
Немного отставший было Спот вырвался вперед, чтобы покончить с зайцем, но тот увернулся, бросился назад и пронесся между двумя собаками. Придя в себя после неудачного маневра, Дамми помчался вдогонку и, настигнув зайца, уже раскрыл пасть, чтобы схватить его. Но заяц снова вильнул и, теперь уже перепуганный насмерть, бросился напрямик через луг; обе собаки устремились за ним.
– Держи! Лови его! – кричал я, прыжками передвигаясь по траве.
Джо бежал наперерез, отчаянно крича:
– Дай ему, песик! Дай ему!
В центре выгона Дамми снова почти настиг зайца, потом Спот, срезав угол, помчался прямо на него, но заяц увернулся, а Спот, бежавший с огромной скоростью, отлетел в сторону. Заяц, спасаясь, бросился через луг к кустарнику; Дамми летел за ним, с каждым скачком нагоняя его.
Спот наперерез помчался к кустарникам, и, пока Дамми огибал их, Спот, не снижая скорости, углубился вслед за зайцем в заросли папоротника и кустов.
– Он его там потеряет, – выдохнул Джо, подойдя ко мне.
Мы стояли и смотрели на линию кустарника, как вдруг из глубины ее раздался громкий визг, вой, а затем тишина.
– Он на что-то напоролся! – в страхе воскликнул я, глядя на Джо и отчаянно надеясь, что услышу от него другое объяснение.
– Похоже на то, – сказал он.
– Он убьется насмерть, – испуганно пробормотал Энди.
– А ты лучше помалкивай! – рявкнул Джо.
Мы обыскали заросли и наконец нашли Спота. Он лежал в кустах папоротника. На груди его виднелась кровь, на колу, который проткнул его, тоже были ее следы. Это оказалась отломившаяся ветка дерева, скрытая папоротником и острая, как кинжал.
Мы прикрыли его листьями так, чтобы его не было видно, потом пошли домой, и я не плакал до тех пор, пока не нашел отца в сарае, где хранилась упряжь, и не рассказал ему о случившемся.
– Да, это тяжело, – сказал он. – Понимаю. Но он не узнал, что его убило.
– Ему было больно? – в слезах спросил я.
– Нет, – успокоил меня отец. – Он ничего не почувствовал. Где бы он сейчас ни был, я думаю, он все еще продолжает бежать. – Отец задумчиво поглядел на меня и добавил: – Он бы огорчился, если б узнал, как ты расстроился из-за того, что он теперь спит в зарослях среди папоротников.
Услышав это, я перестал плакать.
– Просто я буду по нему скучать, – объяснил я.
– Знаю, – ласково сказал отец.
Глава восемнадцатая
Каждый день после школы Джо выгонял уток и гусей своей матери на пруд в четверти мили от дома, а вечером гнал их обратно. Они шли впереди него неровной белой шеренгой, оживленные, исполненные радостного предвкушения. Миновав последние деревья, они переходили на бег и начинали крякать, а Джо усаживался на траву.
Я почти всегда сопровождал его, и мы сидели вместе. Нам нравилось наблюдать за тем, как утки, наклонившись вперед, заходили в воду и скользили на середину пруда, покачиваясь на легких волнах. Доплыв до середины, они всегда вытягивали шеи, хлопали крыльями, а затем снова опускались, с удовольствием подергивая хвостом или даже всем телом, и начинали искать съедобную живность, обитающую в пруду.
Джо полагал, что в пруду может водиться что угодно, но я так не считал.
– Никогда не знаешь, что там может быть, – время от времени повторял Джо.
В ветреные дни мы пересаживали целые колонии муравьев в пустые банки из-под рыбных консервов и пускали их в плавание, а иногда бродили вдоль берега в поисках тритонов, этих странных существ, похожих на креветок с двигающимися жабрами.
Джо много чего про них знал.
– Они очень хрупкие, – говорил он. – Сразу умирают, если посадить их в бутылку.
Мне было интересно, куда они деваются, когда пересыхает пруд.
– Одному Богу известно! – ответил на это Джо.
Пока утки развлекались, мы бродили в кустах в поисках птиц, а весной пытались добраться до их гнезд.
Я любил лазать по деревьям. Меня привлекало все, что бросало мне вызов, заставляя совершать поступки, на которые Джо, не имевший надобности доказывать свою физическую силу, не отважился бы.
Лазая по деревьям, я прибегал только к помощи рук, а ноги для этого были в общем-то бесполезны. Моя «плохая» нога беспомощно болталась, пока я, подтягиваясь, перебирался с ветки на ветку, да и на «хорошую» ногу можно было только слегка опираться, пока я тянулся руками к ветвям повыше.
Я боялся высоты и лишний раз избегал смотреть вниз, но преодолевал страх в тех редких случаях, когда это было необходимо.
Я не мог залезать наверх по стволу по-обезьяньи, как это делали другие мальчишки, но я мог на одних руках взобраться по канату, и если я не доставал до нижних ветвей, Джо перебрасывал через них веревку, и я подтягивался на руках до ближайшего сука.
В пору, когда сороки откладывали яйца, Джо караулил внизу и криком предупреждал меня о появлении птицы, готовой броситься на защиту своего гнезда. Я взбирался на качавшуюся от ветра ветку и, прильнув лицом к дереву, медленно полз по буграм отслоившейся коры к темному круглому пятну, выделявшемуся на фоне неба среди листвы. Если Джо кричал: «Берегись, она летит!» – я останавливался и, держась одной рукой, начинал отчаянно размахивать другой у себя над головой, ожидая шума крыльев, резкого щелканья клюва и затем удара ветра в лицо, когда сорока вновь взмывала к небу.
Если можно было следить за тем, как они ныряют вниз, было не так плохо, потому что можно было ударить их, когда они приближались, и тогда они, торопливо взмахнув крыльями и клюнув тебя в руку, резко сворачивали в сторону. Но вот если повернуться к ним спиной, да еще если обе руки нужны, чтобы держаться за дерево, тогда птицы нередко били тебя клювом или крыльями.
Когда это случалось со мной, снизу обычно раздавался встревоженный голос Джо:
– Она тебя ударила?
– Да.
– Где?
– В голову, сбоку.
– Кровь идет?
– Пока не знаю. Погоди, мне нужно покрепче ухватиться.
Секунду спустя, когда я мог наконец отнять руку от ветки, я ощупывал гудящую голову, а потом осматривал кончики пальцев.
– Кровь идет, – кричал я Джо, одновременно довольный и испуганный.
– Черт! Ладно, тебе недалеко осталось. Около ярда… Протяни сейчас руку… Чуть подальше… Нет… Немного вправо… Вот так…
Я засовывал теплое яйцо в рот, спускался на землю, и мы рассматривали его вместе у меня на ладони.
Иногда я падал с дерева, но ветки, как правило, смягчали падение, не давая мне серьезно пораниться. Однажды, когда я лазал вместе с Джо, я поскользнулся и вместо ветки схватил Джо за ногу. Джо попытался сбросить меня, но я вцепился в него, как клещ, и мы оба рухнули через ветки на усыпанную корой землю. Мы были все в синяках и едва дышали, но серьезных ран не получили.
Джо так напугало это наше совместное падение, что нередко в минуты раздумий он говорил:
– Никогда не забуду тот проклятый день, когда ты прицепился к моей ноге и не хотел отпускать. Вот зачем ты это сделал? Я же кричал: «Пусти!»
Я не мог дать ему удовлетворительный ответ, но считал, что имел тогда полное право держаться за него.
– Ну… не знаю, – задумчиво говорил он. – Нельзя тебе довериться на деревьях, ей-богу, нельзя!
Со временем Джо научился философски относиться к моим частым падениям. Как только я валился на землю лицом вперед, или меня заносило вбок, или я падал на спину, Джо усаживался рядом и как ни в чем не бывало продолжал разговор, зная, что какое-то время я буду лежать.
Поскольку я почти постоянно чувствовал усталость, падение давало мне законный предлог для отдыха. Растянувшись на земле, я брал сучок и искал в траве насекомых или смотрел, как муравьи спешат по образовавшимся под листьями тоннелям.
Само падение мы никогда не обсуждали. Это не казалось важным. Оно было частью любой моей прогулки.
Однажды после очередного моего падения Джо сказал:
– Жив остался, и хорошо. Вот что главное.
Если я падал «плохо», Джо все равно садился на землю. Он не приходил мне на помощь, если я его о ней не просил, – этой ошибки он не совершал никогда. Он садился на траву, бросал взгляд на меня, пока я катался от боли, затем решительно отворачивался и говорил:
– Плохо дело!
Через минуту я уже лежал тихо, и Джо снова смотрел на меня и спрашивал:
– Как думаешь, мы сможем пойти дальше?
То, как он говорил о моих падениях, напоминало разговоры погонщиков в период засухи, когда их лошади и домашний скот падали и умирали на голой высохшей земле.
– Еще одна корова свалилась, – говорили они, и Джо иногда отвечал моему отцу, когда тот спрашивал, как у меня дела:
– Он свалился возле ручья, но потом всю дорогу до самых камней ни разу не упал.
В это время в Австралии началась страшная засуха, и мы с Джо узнали боль и страх, подобных которым не знали никогда. Личный опыт говорил нам, что мир, в котором мы живем, – место приятное и безопасное. Солнце не бывало жестоким, а Бог заботился о коровах и лошадях. Всю вину за страдания животных мы возлагали исключительно на людей и не подвергали это убеждение сомнению. Часто мы размышляли, что бы делали, если б уродились коровой или лошадью, и пришли к выводу, что преодолев все изгороди, добрались бы до буша, где не было бы никаких людей, и там мы бы жили счастливо до конца дней своих и умерли в тени деревьев, лежа в высокой зеленой траве.
Засуха началась из-за того, что осенью не пролилось ни капли дождя. Когда же пошли зимние дожди, земля была уже слишком холодной, семена не дали всходов, а многолетнюю траву объел до корней голодный скот. Весна выдалась сухая, а летом на голых пастбищах, обычно покрытых травой, ветер гонял тучи пыли.
Стада коров и лошадей, оставленных владельцами пастись у широких дорог, опоясывающих округу, бродили по окрестностям в поисках корма. Ломая заборы, они проникали на выгоны, еще более голые, чем дороги, чтобы сорвать высохшую травинку или ветку кустарника.
Не в состоянии прокормить старых лошадей, давно отправленных на покой на дальние выгоны, и не находя в себе мужества пристрелить животных, ставших неотъемлемой частью хозяйства, фермеры выпускали их на дорогу, предоставляя им самим искать корм. Для этих лошадей они покупали жетоны и таким образом шли на сделку с собственной совестью.
Местные власти разрешали выпускать на дорогу только животных с медными жетонами на шее, стоившими пять шиллингов. Такой жетон позволял человеку в течение года пасти свой скот вдоль дороги.
Летними ночами, когда коровы и лошади шли на водопой, издалека слышалось позвякивание цепей, на которых висели жетоны.
Вдоль дорог, разветвлявшихся от места водопоя на протяжении многих миль, бродили небольшие стада коров и табуны лошадей. Они обнюхивали пыльную землю в поисках корней или останавливались на дороге и съедали сухой конский навоз, оставшийся после прошедших там лошадей, накормленных сечкой.
Каждое стадо держалось обособленно, всегда передвигаясь по одним и тем же дорогам, всегда обыскивая одни и те же тропы. По мере того как засуха продолжалась и жара делалась все более невыносимой, стада становились все малочисленнее. Каждый день слабейшие спотыкались и падали, а другие обходили облако пыли, указывавшее на тщетные усилия животного подняться, и шли, медленно волоча ноги, опустив головы, пока жажда не заставляла их повернуть и отправиться в долгий обратный путь к водоему.
Вдоль дорог, по которым они шли, на ветках эвкалиптов покачивались, раскрыв клювы, сороки. Кружившие над выгонами стаи ворон громко каркали, завидев умирающее животное, и над всем этим на горизонте алело зарево горящих лесов, и тревожный запах охваченной огнем эвкалиптовой листвы стелился над голой землей.
Каждое утро фермеры обходили выгоны, поднимая упавших животных.
– Вчера я потерял еще трех, – говорил отцу проходивший мимо фермер. – Думаю, сегодня ночью еще пара свалится.
Целые стада молочного скота погибали на арендованных выгонах своих хозяев. Они лежали на боку, на покрытой серповидными выбоинами от их копыт земле и тщетно пытались подняться. День за днем они все боролись и боролись под палящим солнцем… а над ними поднималась пыль, уносившаяся вдаль. С выгонов слышалось их тяжелое дыхание… и глубокие вздохи… а порой и тихие стоны.
В надежде на дождь, в надежде на чудо, которое спасет их, фермеры подолгу оставляли животных лежать. Когда уже не оставалось сомнений, что корова вот-вот испустит дух, они убивали ее ударами и переходили к более выносливым животным, которые поднимали тяжелые головы и снова роняли их и, выпучив немигающие глаза, силились подняться.
Фермеры обвязывали их веревками, поднимали их с помощью лошадей, подпирали с боков досками, поддерживали их в вертикальном положении своими сильными плечами до тех пор, пока животное не оправлялось настолько, чтобы самостоятельно держаться на ногах и прожить еще один день.
Опираясь на ворота, мужчины смотрели на пылающие закаты, а за спиной у них стояли открытые настежь сараи с пустыми кормушками; на выгонах чернела голая земля. Фермеры собирались у здания почты, когда привозили письма и газеты, рассказывали друг другу о своих потерях и обсуждали, как достать денег, чтобы купить сена, как продержаться до дождей.
Отец переживал нелегкие времена. Ему нужно было объезжать несколько лошадей миссис Карразерс, и она присылала сечку им на корм. Каждую неделю Питер Финли оставлял у наших ворот четыре мешка, и отец брал пригоршню сечки и пересыпал из одной руки в другую, сдувая солому до тех пор, пока в ладони не оставалась горсточка овса. Когда овса было много, он радовался.
– Хороший корм, – говорил он.
Наполняя из мешков ведра, сделанные из бидонов для керосина, он как бы случайно просыпал много сечки на пол. Каждый вечер приходил отец Джо с щеткой для камина и мешком из-под отрубей, сметал в мешок просыпанную сечку и уносил ее домой. Этим он кормил своих корову и лошадь, пытаясь спасти их от гибели. Сечка стоила по фунту за мешок, когда ее вообще можно было достать, а именно столько он получал в неделю, поэтому никак не мог купить ее. Джо ходил в буш, где срезал болотную траву, но вскоре болота пересохли и травы там не осталось.
Мы с Джо всегда обсуждали увиденных нами упавших лошадей, терзая себя мучительными описаниями медленных смертей на выгонах и в буше вокруг нас.
По какой-то необъяснимой причине смерть животных на выгонах не представлялась нам столь ужасной, как смерть на дороге. Нам казалось, что скот на дороге как-то особенно одинок и, всеми покинутый, оставлен умирать, тогда как у коров и лошадей на выгонах были хозяева, которые могли о них позаботиться.
Удушливыми летними вечерами, когда небо оставалось красным еще долго после захода солнца, мы с Джо шли по дороге к водоему, чтобы посмотреть на приходивший на водопой скот. Лошади, которые могли продержаться без воды двое суток, приходили через раз. Коровы появлялись каждый вечер, но часто умирали неподалеку от водоема, потому что не в силах были преодолевать такие расстояния, как лошади.
Однажды вечером мы сидели, глядя на закат, и ждали лошадей. Дорога тянулась прямо через лес и уходила в открытое поле, исчезая за пригорком. На пригорке чернели мертвые эвкалипты, ярко очерченные на фоне алого неба. Даже сильнейший ветер не сумел бы сдвинуть их иссушенные ветви, и ни одна весна не смогла бы покрыть их листьями. Указывая костлявыми перстами в багровое небо, они застыли в мертвой неподвижности. Вскоре из-за пригорка, где росли эвкалипты, показались лошади и, обойдя погибшие деревья, двинулись в нашу сторону, цокая копытами о камни и позвякивая цепочками с жетонами.
Понуро опустив головы и спотыкаясь, они спустились с пригорка. Их было около двадцати, молодых и старых. Почуяв близость воды, они вскинули головы и, слегка приободрившись, затрусили неуклюжей рысцой. Они старались держаться друг от друга подальше, ведь одна лошадь, споткнувшись, могла увлечь за собой еще несколько, а упав, они бы уже не встали.
Ни одна из этих лошадей уже несколько месяцев не ложилась. Одни шли ровно, других качало из стороны в сторону, но все держались на приличном расстоянии друг от друга.
Когда наконец показался водоем, некоторые заржали, другие прибавили шагу. И вдруг одна гнедая кобыла, у которой крестец торчал так, что, казалось, вот-вот прорвет ее иссохшую кожу, а все ребра можно было пересчитать, остановилась и зашаталась. Ноги у нее подогнулись… Она не споткнулась; чуть наклонившись вперед, она рухнула мордой в землю и только потом с трудом перекатилась на бок.
Мгновение она лежала неподвижно, затем предприняла отчаянную попытку подняться. Уперев передние ноги в землю, она попыталась поставить и задние, но ей не хватило сил, и она снова рухнула на бок. Мы поспешили к ней, а она подняла голову и посмотрела в сторону водоема. Даже когда мы подошли к ней вплотную, она по-прежнему неотрывно смотрела в сторону воды.
– Давай, – воскликнул я, – попробуем ее поднять. Ей просто нужно напиться, и силы к ней вернутся. Посмотри на ее бока. Кожа да кости. Держи ее за голову.
Джо встал рядом со мной. Мы подсунули руки ей под шею и попытались поднять ее, но лошадь не двигалась и только тяжело дышала.
– Надо дать ей отдышаться, – предположил Джо. – Может, потом она сама сумеет встать.
Вокруг сгущались сумерки, а мы стояли возле лошади, взволнованные и раздраженные, и отказывались смириться с тем, что она вот-вот издохнет. Очень хотелось домой, но мы боялись разойтись, зная, что поодиночке нас замучают мысли о том, как она лежит тут ночью и умирает.
Я резко схватил ее за голову, а Джо хлопнул по крупу. Мы закричали на нее. Она попробовала было встать, но снова упала и, положив голову на землю, издала прерывистый стон.
Этого мы не могли вынести.
– Куда, черт подери, все подевались? – в ярости закричал вдруг Джо, глядя на пустые дороги, будто ожидая, что сейчас появятся крепкие мужчины с веревками и помогут нам.
– Нужно дать ей воды, – в отчаянии сказал я. – Пошли за ведром.
– Я схожу, – сказал Джо. – Ты жди здесь. Где оно у вас?
– В сарае, где корм.
Джо бросился бежать к нашему дому, а я сел на землю рядом с кобылой. Я слышал жужжание комаров и гудение больших пролетавших мимо жуков. Над деревьями шуршали летучие мыши. Остальные лошади, напившись, медленно плелись мимо меня, возвращаясь в какое-то дальнее место, где еще остались жалкие пучки травы. Они были похожи на обтянутые шкурой скелеты, и я чувствовал тяжелый гнилостный запах их дыхания, когда они проходили мимо.
Джо принес ведро. Мы наполнили его водой, но оно оказалось таким тяжелым, что Джо одному было не под силу донести его назад, и я помогал ему. Мы несли ведро урывками, по ярду зараз: ухватившись вместе за ручку, мы переставляли его на ярд, потом проходили вперед, снова хватались за ручку и перетаскивали ведро, и так, повторив эти движения с десяток раз, мы наконец добрались до кобылы.
Мы слышали, как она заржала от жажды при нашем приближении. Когда мы поставили ведро перед ней, она сунула голову глубоко в воду и начала втягивать ее в себя так быстро, что вода исчезала прямо на глазах. Через минуту в ведре не осталось ни капли. Мы принесли ей еще одно, и она опустошила его так же быстро, потом еще одно… Но к той минуте я уже окончательно выбился из сил. Я упал на землю и, не в силах подняться, в полном изнеможении неподвижно лежал рядом с лошадью.
– Вот черт! Этак мне придется и тебе воды таскать, – сказал Джо.
Он уселся возле меня, глядя на звезды, и долго так просидел, не двигаясь, не говоря ни слова. Я слышал только глубокое, тяжелое дыхание лошади.
Глава девятнадцатая
Одним субботним днем, стоя возле ворот, я наблюдал, как Джо стремглав мчится по лесу в сторону нашего дома. Он бежал пригнувшись, втянув голову в плечи, то и дело укрываясь за деревьями и оглядываясь, словно за ним гнались разбойники.
Спрятавшись за старым красным эвкалиптом, он лег на живот и выглянул из-за ствола в ту сторону, откуда только что прибежал. Внезапно он распластался на земле, точно ящерица, и я увидел, как по дороге бежит Энди.
Энди не прятался за деревьями. Он бежал открыто, не скрывая своей цели.
Джо, извиваясь, пополз вокруг дерева, чтобы за стволом остаться незамеченным, но Энди, досконально изучивший тактику старшего брата, сразу устремился к дереву.
Джо встал, вышел из своего укрытия и с наигранным удивлением воскликнул:
– А вот и ты, Энди! Надо же, а я как раз тебя ждал!
Но ему не удалось провести Энди.
– Попался! – с явным удовольствием воскликнул тот при виде Джо.
Мы с Джо договорились встретиться с Ябедой Бронсоном и Стивом Макинтайром у подножия горы Тураллы. Мы взяли с собой собак, поскольку на ее склонах в зарослях папоротника часто видели лисиц, но главной целью нашего похода было сталкивание камней в кратер.
Огромные камни, которые мы сталкивали с края кратера, неслись вниз по его отвесным склонам, высоко подпрыгивая, врезаясь в деревья и оставляя за собой следы помятых кустов и папоротников. Достигнув дна, камни продолжали подскакивать и, прежде чем остановиться, поднимались на несколько футов вверх по противоположному склону.
Подъем на гору был для меня мучительным занятием. Мне требовались частые остановки для отдыха, и когда мы ходили вдвоем с Джо, проблем не возникало, однако в обществе других мальчишек сделать это было труднее, поскольку тут же слышались их недовольные возгласы:
– Черт! Тебе что, опять нужно остановиться?
Иногда они отказывались ждать, и когда я наконец добирался к ним на самый верх, первый камень уже был запущен, краткий миг радостного волнения остался позади, а победоносные крики стихли.
Я прибегал ко всяким ухищрениям, чтобы устроить себе небольшую передышку, переключая внимание своих спутников на что-то другое. Я показывал им следы в папоротниках и восклицал:
– Пахнет лисой! Видимо, только что прошла! Давай за ней, Джо!
Споры о том, стоит ли идти по следу, занимали какое-то время, которого мне как раз хватало, чтобы передохнуть.
Когда мы с Джо подошли к условленному месту у акаций, Ябеда и Стив стояли на коленях возле кроличьей норы и с интересом смотрели на хвост и задние лапы Крошки – австралийского терьера Ябеды. Голова, плечи и передние лапы Крошки скрывались в норе, и он яростно рыл там землю.
– Ну как, увидели там хоть одного? – с видом знатока спросил Джо, опустившись на колени возле остальных. – А ну-ка! Пусти! – Он схватил Крошку за задние лапы.
– Вытащи его, посмотрим, что в этой норе, – изрек я с таким же деловым видом, как Джо.
– Только дурак полезет в кроличью нору, – сказал Стив, поднимаясь на ноги и стряхивая с колен пыль, как-то сразу утратив всякий интерес к норе. Он так и не простил мне победу в поединке на палках.
– Который боится змей! – с презрением воскликнул я, ложась на бок, и сунул руку в нору, пока Джо держал вырывающегося Крошку.
– Достал до самого конца, – насмешливо заявил я, протискивая плечо поглубже в дыру.
– Сюда они только размножаться приходят, – сказал Джо.
Он отпустил Крошку, и тот снова нырнул в нору, стоило мне убрать руку. Его коротенький хвостик замер, он трижды глубоко вдохнул, принюхиваясь, затем вылез и вопросительно уставился на нас.
– Пошли, – сказал Стив. – Нам пора.
– А где Энди? – спросил Джо.
Энди сидел на земле между Дамми и Ровером и вылавливал блох из шерсти Ровера. Пес терпеливо сносил эту процедуру, подняв морду словно завороженный.
– Зачем ты взял с собой Энди? – с несчастным видом спросил Ябеда.
Энди быстро посмотрел на брата, ожидая удовлетворительного объяснения своему присутствию.
– Взял, и все, – коротко буркнул Джо.
Он никогда не тратил времени на препирательства с Ябедой. «На него как посмотришь, так сразу врезать хочется», – таково было его мнение о Ябеде.
Мы шли по опоясывающей склон горы узкой тропинке. Здесь мне было особенно трудно идти. По краям тропинки рос густой папоротник, который упорно и решительно сопротивлялся каждому взмаху костылей. На широких тропах подобных трудностей у меня не возникало, и когда я бродил по лесу, то всегда выбирал их, но на горе Туралла были лишь узкие тропки, заросшие высоким папоротником. Я ставил один костыль на тропу, а ногой и вторым костылем прокладывал себе путь между растениями.
Я никогда не принимал в расчет свои ноги; проход для них был необязателен. Я переносил вес на «хорошую» ногу всего на мгновение, прежде чем снова перенести обе ноги вперед. Но состояние почвы, на которую я ставил костыли, и наличие там препятствий имели немалое значение. Падал я исключительно из-за костылей, когда им случалось соскользнуть, наткнувшись на камень, или запутаться в траве и папоротниках, но никак не потому, что я зацепился за что-то ногами.
Когда Джо только начал гулять со мной, его удивляло то, что я тащу ноги по папоротникам, когда рядом пролегает ровная тропинка. Ему казалось бессмысленным ставить на эту тропинку один костыль. По его мнению, моим ногам должно было быть неудобно, и он часто спрашивал:
– Почему ты не идешь по тропинке, ведь так легче?
Выслушав мои объяснения, он только сказал:
– Вот, значит, как! – и больше к этой теме не возвращался.
Мои хитрые уловки, имевшие целью помешать Ябеде и Стиву подняться на гору без остановок, увенчались успехом, и мы добрались до вершины все вместе. В лицо нам ударил порыв ничем не сдерживаемого сильного ветра, и мы радостно подставили ему лица, оглашая воздух громкими восторженными криками, которые эхом прокатывались по кратеру, лежавшему перед нами, словно глубокая чаша.
Мы столкнули вниз камень и в возбуждении наблюдали, как он катится по отвесному склону. Я страстно мечтал последовать за ним, увидеть, что скрывается на поросшем папоротниками и деревцами дне.
– Говорят, там может быть большая дыра, чуть-чуть прикрытая землей, – сказал я, – и если на нее встать… черт! Провалишься в кипящую жижу и все такое.
– Он же потухший, – сказал Стив со свойственным ему напускным равнодушием.
– Может быть, – сердито заспорил Джо, – но вполне вероятно, все дно мягкое и вот-вот обвалится. Нам не узнать, что там, – мрачно заключил он. – Ей-богу, никак не узнать!
– Готов поспорить, там когда-то жили дикари, – сказал Ябеда. – Если туда спуститься, увидишь, где они жили. Мистер Такер как-то нашел тут топор дикаря.
– Ну и что? – сказал Джо. – Я знаю одного парня, у которого штук шесть таких топоров.
– Я хочу спуститься, – заявил Стив.
– Давай! – радостно согласился Ябеда. – Будет весело. Я с тобой. Пошли, Джо.
Джо оглянулся на меня.
– Я здесь подожду, – сказал я.
Склоны кратера были усеяны шлаком и камнями, которые когда-то были раскаленной кипящей массой, но давным-давно затвердели. Это были клочья пены, превратившейся в камни – такие легкие, что не тонули в воде. Местами выступали голые скалы с гладкой, как застывшая жидкость, поверхностью, виднелись круглые камни с зеленой сердцевиной. На крутых склонах густо рос папоротник, среди которого возвышались одинокие эвкалипты.
На этой обрывистой, осыпающейся земле не было опоры для моих костылей, но даже если бы мне удалось поставить их твердо, я все равно не смог бы двигаться по такому отвесному склону. Я сел, положив костыли рядом, и приготовился ждать возвращения остальных.
Энди был настроен отправиться в это приключение вместе с братом.
– С Энди я далеко не уйду. – Джо постарался облегчить мне ожидание. – Он свалится, если мы дойдем до самого дна. Я спущусь только до половины пути.
– Я могу ходить сколько угодно, – возразил Энди, стараясь переубедить брата.
– Мы скоро вернемся, – заверил меня Джо.
Я смотрел, как они спускаются вниз. Джо держал Энди за руку. Их голоса становились все тише и наконец затихли вдали.
Я не очень огорчился, что не могу пойти с ними. Я считал, что сам принял решение остаться, и вовсе не из-за своей беспомощности. Я никогда не чувствовал себя беспомощным. Раздражение, охватившее меня, было направлено не против моей неспособности ходить или лазать, как Джо и Стив, а против Другого Мальчика.
Другой Мальчик всегда был со мной. Он был моей тенью – слабой и постоянно жалующейся, боязливой и полной опасений; он всегда умолял меня подумать о нем, всегда пытался ограничить меня ради собственных эгоистичных интересов. Я презирал его, но вынужден был с ним считаться. Всякий раз в момент принятия более или менее серьезного решения я должен был избавляться от его влияния. Я спорил с ним, когда он отказывался слушать мои доводы, я гневно отталкивал его и шел своей дорогой. Он жил в моем теле, и он не мог обходиться без костылей. Я шагал отдельно от него на крепких, словно деревья, ногах.
Когда Джо объявил, что собирается спуститься в кратер, Другой Мальчик тут же взмолился:
«Дай мне передохнуть, Алан. Будь со мной помягче. Я устал. Не переутомляй меня. Подожди немного, дай мне перевести дух. В следующий раз я не буду тебя останавливать».
«Хорошо, – согласился я, – но не делай так слишком часто, а не то я тебя брошу. Я много чего хочу сделать, и ты мне не помешаешь».
Так мы и сидели вдвоем на склоне холма – один, уверенный в своей способности выполнить все, что могло от него потребоваться, другой – зависимый от опеки и заботы первого.
Дно кратера находилось в четверти мили отсюда. Я видел, как мальчишки спускаются по склону, поворачивая то вправо, то влево в поисках более удобных троп, или хватаются за стволы деревьев, озираясь по сторонам.
Я ждал, что они вот-вот повернут назад и снова начнут подниматься. Увидев, что они решили продолжать путь ко дну, я почувствовал себя так, будто меня предали, и раздраженно забормотал себе под нос.
Бросив взгляд на костыли, я задумался: будут ли они здесь в безопасности и сумею ли я вспомнить, где оставил их. Затем я встал на четвереньки и пополз вниз, туда, откуда доносились голоса мальчишек, обследовавших ровную, плоскую землю дна кратера, до которого они наконец добрались.
Сначала я полз быстро, без особых усилий пробиваясь сквозь папоротники. Иногда руки соскальзывали, я падал лицом вниз и скользил по рыхлой земле, пока какое-нибудь препятствие не останавливало меня. Добравшись до шлака, я садился прямо и как на санках съезжал на несколько ярдов вниз, осыпаемый каскадом гравия и подскакивавших камешков.
Около дна лежали среди папоротников беспорядочные нагромождения больших камней, когда-то находившихся наверху. С тех самых пор, как в эту местность пришли первые поселенцы, люди, поднимавшиеся на гору, сбрасывали в кратер тяжелые обломки скал, усеявшие его края, и смотрели, как они стремительно, с грохотом катились вниз.
Мне было трудно преодолеть этот барьер из рухнувших камней. Я полз от камня к камню, всем телом налегая на руки, чтобы легче было коленям, но, когда наконец добрался до прохода между камнями, через который мог проползти, колени были уже исцарапаны и кровоточили.
Мальчишки смотрели, как я спускался, а когда я выкатился через заросли папоротника на ровную поверхность земли, меня там ждали Джо с Энди.
– Ну и как ты, черт подери, собираешься подняться обратно? – спросил Джо, рухнув на траву рядом со мной. – Сейчас, наверное, уже три часа, если не позже, а мне еще уток домой гнать.
– Ничего, поднимусь, – резко ответил я, потом продолжил более мягким тоном: – Ну что, земля здесь такая рыхлая, как ты думал? Давай перевернем камни и посмотрим, что там под ними.
– Да нет, такая же, как наверху, – сказал Джо. – Ябеда поймал ящерицу, но никому не дает подержать ее. Они со Стивом все время говорят о нас, когда меня нет рядом. Вон, посмотри на них.
Ябеда и Стив стояли у дерева, разговаривали и косились на нас с видом явных заговорщиков.
– Мы вас слышим, – крикнул я.
Эта ложь содержала в себе традиционный вызов, и Стив ответил с нескрываемой неприязнью.
– А ты с кем разговариваешь? – требовательно спросил он, делая шаг в нашу сторону.
– Да уж не с тобой, – ответил Джо, сочтя свой ответ уничижительным. Он повернулся ко мне и радостно улыбнулся во весь рот. – Видел, как я его?
– Смотри, они уходят, – сказал я. Ябеда и Стив уже начали взбираться вверх по склону кратера. – Ну и пусть себе идут. Какое нам до них дело?
Обернувшись, Ябеда выкрикнул последнее оскорбление:
– Вы оба чокнутые!
Вялость его выпада разочаровала нас с Джо. На такое и отвечать не стоило, и мы молча смотрели, как двое мальчишек пробираются через камни.
– Ябеда и в трех соснах заблудиться может, – заключил Джо.
– А я не заблужусь, правда, Джо? – встрял Энди. Энди всегда оценивал свои способности, основываясь на суждениях старшего брата.
– Правда, – ответил Джо. Пожевав травинку, он сказал: – Пора бы уже идти. Мне ж еще уток загонять.
– Ладно, – сказал я. – Тебе необязательно меня ждать. Со мной все будет в порядке.
– Пошли, – сказал Джо, поднимаясь на ноги.
– Подожди, я хочу почувствовать, что я на самом деле внизу, – сказал я.
– Странное местечко, правда? – оглядываясь, спросил Джо. – Послушай, какое тут эхо. Э-ге-гей! – крикнул он, и в ответ по кратеру разнеслось глухое эхо: «Э-ге-гей!»
Некоторое время мы слушали, как по склонам гуляет эхо, а потом Джо сказал:
– Пошли. Не нравится мне здесь.
– Почему, Джо? – спросил Энди.
– Как будто вот-вот все это обвалится прямо нам на голову, – ответил тот.
– Но ведь не обвалится, правда же, Джо? – испуганно спросил Энди.
– Нет, – сказал Джо. – Это я так, просто болтаю.
Однако мне и правда казалось, что окружающие нас склоны могут обрушиться, навеки скрыв от нас небо. Здесь небо уже не казалось куполом, покрывавшим всю землю. Скорее оно было похоже на хрупкую крышу, опиравшуюся на стены из камня и щебня. Оно выглядело бледным и тонким, лишенным привычной синевы, как будто могучие склоны, вздымавшиеся ввысь, делали его незначительным.
А земля была коричневая, коричневая… Вся коричневая… Повсюду темно-зеленые папоротники окружала эта коричневая земля. Вокруг лежали неподвижные коричневые булыжники. Даже тишина казалась коричневой. Мы были отрезаны от веселых звуков живого мира за пределами окружившего нас кратера, и все это время нам казалось, будто за нами наблюдает нечто огромное и недружелюбное.
– Пошли, – помолчав, сказал я. – Тут и правда как-то жутко.
Я сполз с камня, на котором сидел, на землю.
– Никто ни за что не поверит, что я тут был, – сказал я.
– Это только показывает, какие они дураки, – заметил Джо.
Я повернулся и пополз обратно. Когда ползешь по крутому склону вверх, приходится опираться на колени всей тяжестью, а мои уже воспалились и болели. При спуске вес приходился в основном на руки, а колени только поддерживали меня. Теперь каждый ярд стоил мне огромных усилий, и я быстро уставал. Через каждые несколько ярдов мне приходилось отдыхать, опустившись на землю и прижавшись к ней лицом, бессильно вытянув руки по бокам. В таком положении я слышал биение собственного сердца, которое будто бы доносилось из-под земли.
Когда я отдыхал, Джо и Энди садились по обе стороны от меня и болтали, но вскоре мы стали взбираться и отдыхать молча, и каждый был занят собственными мыслями. Джо приходилось помогать Энди и в то же время подстраиваться под меня.
Я полз вперед, подстегивая себя безмолвными командами. «Еще! Вперед! Давай же!»
Высоко на склоне кратера мы остановились передохнуть. Я растянулся на земле, глубоко дыша и прижав ухо к земле, и вдруг услышал два быстрых удара. Бросив взгляд в сторону вершины, я увидел на фоне неба силуэты Ябеды и Стива, которые в ужасе громко кричали и размахивали руками.
– Берегись! Берегись!
Камень, который, повинуясь какому-то непонятному импульсу, они столкнули вниз, еще не набрал скорость. Джо увидел его одновременно со мной.
– Быстро за дерево! – крикнул он.
Он схватил Энди, и мы втроем бросились к старому мертвому эвкалипту, возвышавшемуся на склоне. Мы достигли его, как раз когда камень пронесся мимо нас с пронзительным свистом и грохотом, от которого содрогнулась земля. Мы смотрели, как он с дикой скоростью мчится вниз, перескакивая через папоротники и бревна, а потом услышали оглушительный треск, когда он врезался в скрытые зарослями камни. Он раскололся надвое, и два обломка, отделившись друг от друга, отскочили в разные стороны.
Напуганные своим поступком, Стив и Ябеда бросились наутек и скрылись за гребнем горы.
– Они сбежали! – сказал я.
– Вот черт! Ты когда-нибудь такое видел? – в сердцах воскликнул Джо. – Они же могли нас убить!
Но где-то в глубине души мы оба были рады выпавшему на нашу долю приключению.
– Подожди, вот расскажем об этом ребятам в школе, – сказал я.
Мы снова начали карабкаться наверх, чувствуя себя немного лучше и обсуждая скорость падения камня, но вскоре снова замолчали, и пока я отдыхал, Джо и Энди просто сидели рядом и смотрели на кратер под нами.
Мне казалось, что мы все прилагаем огромные усилия, и их молчание, как и мое, вызвано чрезмерной усталостью.
Я стал отдыхать чаще, и когда солнце начало садиться, окрасив небо в полыхающий красный цвет за гребнем напротив, мне приходилось падать на землю после каждого болезненного броска вперед.
Когда мы наконец достигли вершины, я лег на землю, и все мое тело судорожно подергивалось, как у кенгуру, с которого только что содрали шкуру.
Джо сел рядом, держа мои костыли, но через некоторое время сказал:
– Беспокоюсь я из-за этих уток.
Я встал, сунул костыли под мышки, и мы отправились в обратный путь.
Глава двадцатая
Отец с тревогой поглядывал на меня, когда я, вконец обессилевший, возвращался из долгих походов по бушу. Однажды он сказал:
– Зачем так далеко ходить, Алан? Охотиться можно и в зарослях возле дома.
– Но там нет зайцев, – возразил я.
– Верно. – Он уставился в землю и задумался. – А тебе обязательно надо охотиться? – спросил он.
– Нет, – сказал я, – но мне нравится ходить на охоту. Все мальчишки охотятся. Я люблю ходить на охоту с Джо. Он всегда останавливается, когда мне надо передохнуть.
– Да, Джо хороший парень, – задумчиво пробормотал отец.
– Да кто ж обращает внимание на усталость, – беспечно сказал я, видя, что он по-прежнему молчит.
– Ну да, конечно. Наверное, тебе нужно бороться с судьбой. В любом случае, когда сильно устанешь, бросай все и ложись отдыхать. Даже лучшей призовой лошади нужно давать передышку на крутом подъеме.
Он скопил немного денег и стал просматривать объявления о продаже подержанных вещей в газете «Век». Однажды он написал какое-то письмо, а несколько недель спустя съездил в Балунгу и привез оттуда доставленное поездом инвалидное кресло.
Когда я пришел из школы, оно стояло во дворе, и я с изумлением уставился на него.
– Оно твое, – крикнул отец из конюшни. – Запрыгивай в седло и прокатись по двору.
Кресло было тяжелым и громоздким. Такая конструкция не предусматривала легкости. Два огромных велосипедных колеса крепились к раме сзади, а еще одно, небольшое, было вынесено вперед на литой вилке. Две длинные ручки по обе стороны сиденья соединялись рычагами с коленчатым валом на оси. Ручки нужно было двигать взад и вперед поочередно, так что, когда одна находилась впереди, другая была сзади. На правой ручке имелось приспособление, позволяющее седоку поворачивать переднее колесо вправо и влево.
Чтобы сдвинуть кресло с места, требовались немалые усилия, но потом надо было просто ритмично работать руками, и оно ехало.
Я влез в кресло и поехал по двору – сначала рывками, но спустя какое-то время я научился на секунду расслаблять руки после каждого взмаха, и коляска пошла плавно, как велосипед.
Через несколько дней я уже разъезжал на ней по дороге, и мои руки работали, как поршни. Я ездил на ней в школу, и все ребята мне завидовали. Они влезали в коляску и садились либо мне на колено, либо друг против друга на изгибе вилки: сидящий впереди мог ухватиться за ручки пониже меня и помочь двигать их взад-вперед. Мы называли это «отработать проезд», и я охотно возил всякого, кто отрабатывал свой проезд. Однако те, кто сидел впереди, быстро уставали, поскольку руки у них не были натренированы костылями, и тогда мне приходилось самому управлять ручками.
Инвалидное кресло расширило мои возможности, и теперь я мог добираться даже до реки Тураллы, которую обычно видел только по воскресеньям или когда отец ездил туда на дрожках, поскольку она находилась в трех милях от нашего дома.
Джо часто ходил на реку ловить угрей, и теперь я мог сопровождать его. Мы привязывали две бамбуковые удочки рядом с сиденьем, клали на подставку для ног мешок из-под сахара, который предназначался для пойманных угрей, и отправлялись в путь. Джо сидел впереди и работал ручками короткими, быстрыми рывками, в то время как я сжимал их сверху, и мои взмахи были длиннее.
Обычно мы рыбачили по субботам ближе к вечеру и всегда уходили из дома после обеда, чтобы попасть к омуту Маккаллума до заката. Омутом Маккаллума называли длинную темную заводь, тихую и глубокую. По берегам росли красные эвкалипты, чьи мощные ветви тянулись к воде. У них были шишковатые искривленные стволы, почерневшие от лесных пожаров; на некоторых еще виднелись длинные клиновидные шрамы, когда-то оставленные аборигенами, срезавшими кору для постройки каноэ.
Вид этих эвкалиптов пробуждал нашу фантазию, и мы с Джо придумывали увлекательные истории и тщательно осматривали деревья, пытаясь отыскать следы каменного топора, которым туземцы срезали кору. Некоторые шрамы были маленькими, длиной с ребенка, и мы знали, что из таких кусков коры изготавливались кулеманы – плоские блюда, на которых женщины укладывали спать младенцев или несли собранные ягоды домой.
Одно такое дерево росло возле омута Маккаллума, и его огромные извивающиеся корни торчали прямо из воды. Тихими вечерами, когда наши поплавки неподвижно застывали на лунной дорожке, темная вода у наших ног вдруг покрывалась сверкающей рябью и из реки выныривал утконос. Он внимательно смотрел на нас блестящими глазками, а потом, изогнувшись, скрывался в своей норке, устроенной между тонувшими в воде корнями старого дерева.
Утконосы часто плавали вверх по реке против течения, а потом, не поворачиваясь, дрейфовали обратно, выискивая по пути гонимых течением червей и личинок. Иногда мы принимали их за рыбу, поскольку на поверхности виднелись только их изогнутые спины, и мы закидывали на них удочку. Если кто-то из них попадался на крючок, мы вытаскивали его на берег, гладили меховую шкурку и мечтали о том, как хорошо было бы оставить его себе, но потом отпускали.
В норах под деревом жили еще и водяные крысы. Они доставали с илистого дна двустворчатые ракушки и разбивали их о плоскую поверхность одного гигантского корня, откуда мы собирали осколки в мешок и несли их домой на корм курам.
– Здесь самая лучшая ракушечная крошка, – говорил Джо, всегда склонный к восторженным преувеличениям.
Например, мое инвалидное кресло он называл «лучшей машиной, какую он видел в жизни», и не понимал, почему на них не устраивают гонки.
– Ты бы запросто стал чемпионом, – уверял меня Джо. – Даже если бы стартовал вместе со всеми… это не имело бы значения. Ни у кого нет таких сильных рук, как у тебя. Ты бы с легкостью всех обогнал.
Так он рассуждал, пока мы сидели друг против друга в кресле, ритмично орудуя руками по пути к реке. Сегодняшним вечером мы оба были очень счастливы, потому что сделали приманку.
Ловить угрей на крючок бывает весело, но с приманкой гораздо веселее и улов намного больше.
Для изготовления приманки надо было цеплять червей на скрученную шерстяную нитку до тех пор, пока не получится один гигантский червь длиной в несколько ярдов.
Затем эту длинную нить с червями сворачивали в клубок и прикрепляли к леске без поплавка. Заброшенная в воду приманка опускалась на дно, и там на нее почти сразу набрасывался угорь, чьи острые зубы застревали в шерсти.
Когда рыбак, который держит удочку, чувствует, как что-то тянет ее, он выдергивает угря из воды, и тот падает на берег, вцепившись в приманку. Тогда нужно быстро схватить его, пока он не улизнул обратно в реку, разрезать ему спину ножом и сунуть в мешок.
Угри скользкие, их трудно удержать, а иной раз на берег выбрасывались сразу два, и тогда мы с Джо бросались на них, хватали, но они выскальзывали из рук, и нам опять приходилось их ловить. Ожидая, пока клюнет, мы натирали ладони сухой землей, чтобы приставшая к ним пыль не давала рукам скользить. От слизи, покрывавшей тело угря, пыль на ладонях превращалась в липкую грязь, и через некоторое время нужно было мыть руки и снова натирать их землей.
Добравшись до старого эвкалипта, мы развели костер и вскипятили чайник, куда моя мать заранее положила чай и сахар. Мы смотрели, как стаи уток быстро летели вверх по реке, четко следуя всем изгибам ее русла и резко взмывая вверх, заметив нас.
– Мощные тут утки водятся, – сказал Джо, уплетая сандвич с толстым куском солонины. – Вот бы мне столько пенни, сколько уток, к примеру, отсюда до Тураллы.
– Как думаешь, сколько бы денег у тебя было? – спросил я.
– Не меньше сотни фунтов. – Джо всегда оперировал круглыми числами. Сто фунтов казались ему целым состоянием. – Никогда не знаешь, что делать с сотней фунтов, – сказал он. – Можно сделать все, что угодно.
Эта тема увлекла нас.
– Ты бы мог купить любого пони, какого захочешь, – сказал я. – Седла для родео! Черт! Допустим, ты хочешь купить книгу… Вот купишь ты ее, дашь кому-нибудь почитать, а тебе не вернут, но разве это будет так уж важно…
– Да нет, книгу вернуть легко, – сказал Джо. – Ты же знаешь, у кого она.
– А может, и не знаешь, – упорствовал я. – Никто не помнит, кому давал свои книги.
Я бросил корочки от бутерброда в реку, и Джо недовольно пробурчал:
– Потише! Ты так всех угрей распугаешь. Знаешь, какие они нервные, а главное, ветер сегодня с востока, а угри не клюют при восточном ветре.
Он встал и сунул палец в рот, чтобы смочить его слюной. Потом подержал его в неподвижном воздухе и немного подождал.
– Ну да, восточный. На востоке холодно.
Но угри клевали лучше, чем предполагал Джо. Только я достал приманку из выстеленной травой жестянки, в которой мы ее хранили, и забросил в воду, как почувствовал, что клюет. Я рванул удочку вверх и вытянул приманку вместе со вцепившимся в нее зубами угрем. Угорь забился в траву и, извиваясь, как змея, быстро пополз к воде.
– Хватай его! – закричал я.
Джо схватил извивающегося угря и сжал в руках, а я тем временем раскрыл перочинный ножик, перерезал ему позвоночник у шеи, и мы положили его в лежавший у костра мешок из-под сахара.
– Один есть, – с довольным видом сказал Джо. – Наверное, восточный ветер стих. Вот и хорошо. Сегодня много наловим.
К одиннадцати часам у нас было восемь угрей, но Джо во что бы то ни стало хотел наловить десять.
– Здорово, если поймаешь десять штук, – рассуждал он. – Куда лучше звучит, когда говоришь: «Мы вчера наловили десять угрей», а не «Мы наловили восемь».
Мы решили задержаться до полуночи. Взошла луна, и дорога домой была хорошо освещена. Джо собрал еще хворосту для костра. Было холодно, а мы были легко одеты.
– С хорошим костром ничего не страшно, – сказал я, подбрасывая в огонь сухие эвкалиптовые ветки, и пламя вздымалось выше наших голов.
Джо бросил охапку дров и поспешил схватить удочку, которая начала дергаться, выдавая присутствие угря. Он вытащил угря на берег, уронив длинную блестящую, серебристо-черную тушку прямо возле костра. Угорь, извиваясь, попытался уйти от горячего пламени.
Это был самый большой из пойманных нами угрей, и я с жаром кинулся к нему. Он выскользнул из моей хватки и пополз к воде. Я отчаянно потер руки о землю и пополз за ним, но Джо, бросив удочку, опередил меня и схватил угря у самой кромки воды. Тот отчаянно извивался у него в руках, вертя головой и хвостом. Джо вцепился в него мертвой хваткой, но угорь вывернулся из его рук и упал на землю. Джо снова ринулся за ним, но поскользнулся в грязи и очутился по пояс в реке.
Джо редко сквернословил, но сейчас, видимо, не в силах был сдержаться и выдал поток ругательств. Наблюдать за ним в воде было смешно, но я не смеялся. Он выбрался на берег и выпрямился, растопырив руки и глядя на лужу, собравшуюся у его ног.
– Ну и влетит же мне сегодня, – забеспокоился он. – Ей-богу, влетит! Я должен непременно высушить штаны.
– Снимай их и повесь над костром, – предложил я. – Там они быстро высохнут. Как же ему удалось от тебя улизнуть?
Джо оглянулся и посмотрел на реку.
– Я такого большого угря в жизни не видел, – сказал он. – Никак не мог как следует ухватить его. А тяжеленный какой! Ей-богу, никогда такого не видел. Как ты думаешь, на сколько он потянет?
Тут нам представилась отличная возможность, пустив в ход свою фантазию, придумать историю, проверить которую было невозможно, и мы с Джо с радостью этой возможностью воспользовались.
– Думаю, он весил тонну, – сказал я.
– Не меньше, – согласился Джо.
– А как он кидался! – воскликнул я. – Как будто со змеей борешься.
– Да он мне так сдавил руку, – продолжал Джо, – что я думал, она переломится пополам. – Он замолчал и вдруг начал снимать штаны с такой скоростью, как будто в них заползли здоровенные муравьи. – Надо их высушить.
Я воткнул в землю палку с раздвоенным концом почти вплотную к огню, чтобы жар костра быстрее их высушил.
Джо вынул из карманов кусок мокрой веревки, латунную дверную ручку и несколько камешков и положил все эти сокровища на землю, затем повесил штаны на палку и начал пританцовывать возле костра, чтобы согреться.
Я забросил приманку обратно в реку, надеясь поймать упущенного нами угря, и когда я наконец почувствовал, что клюет, дернул удочку вверх с силой, рассчитанной на большую тяжесть.
Извивающийся угорь, прильнув к приманке, мелькнул высоко в воздухе у меня над головой и, описав дугу, угодил прямо в палку со штанами Джо. Штаны полетели в огонь.
Джо нырнул вслед за ними, но поспешно отпрыгнул назад, когда пламя дохнуло ему в лицо. Он поднял руку, защищаясь от жара, и попытался другой дотянуться до штанов. Потом вдруг побежал, чертыхаясь, вокруг костра, выхватил у меня удочку и стал тыкать ею в охваченные пламенем штаны, стараясь подцепить и вытащить их. Когда наконец ему удалось подсунуть под них удочку, его уже охватило отчаяние, и он рванул ее так, что штаны стрелой вылетели из пламени и, прочертив огненную дугу в темном небе, сорвались с удочки и с шипением плюхнулись в реку, откуда поднялись клубы пара. Когда пламя угасло, Джо помрачнел еще сильнее. Какое-то время тонущие штаны темным пятном выделялись на поверхности поблескивающей воды, потом исчезли; Джо не отрываясь следил за этим пятном, склонившись над водой, упершись руками в колени, и при свете костра розовел его голый зад.
– Господи! – пробормотал он.
Когда он достаточно пришел в себя, чтобы обсудить свое несчастье, первым делом заявил, что мы должны как можно скорее вернуться домой. Идея поймать десять угрей его уже не увлекала. Теперь он больше беспокоился о том, как бы его не увидели без штанов.
– Ходить без штанов вообще запрещено законом, – серьезно заявил он. – Если меня кто увидит без штанов, мне конец. Поймают в таком виде, тут же упекут в каталажку. Старик Добсон, – Джо имел в виду местного велогонщика, который недавно сошел с ума, – поехал в Мельбурн и пробежался без штанов по всему городу, и его тут же упекли черт знает на сколько. Надо идти. Сегодня еще, как назло, полнолуние.
Мы торопливо привязали удочки к сиденью, положили мешок с угрями на подножку и двинулись в путь. Джо в мрачном молчании сидел у меня на колене.
Мне пришлось везти тяжелую ношу, и когда мы добрались до холма, Джо вынужден был слезть и толкать мое кресло. Но подъемов было немного, и я двигался все медленнее и медленнее.
Джо жаловался, что ему холодно. Мне было тепло, так как я усиленно работал руками, а от ветра меня защищал сам Джо, хлопавший себя по голым ногам, чтобы согреться.
Далеко впереди на длинной, прямой дороге мы увидели огни приближающейся коляски. Послышался неторопливый цокот копыт.
– Похоже, это серая лошадка старика О’Коннора, – сказал я.
– Да, это точно он, – согласился Джо. – Тормози! Вдруг с ним кто-то есть. Дай я сойду. Спрячусь за теми деревьями. Пусть думает, что ты тут один.
Я притормозил на обочине дороги, и Джо побежал по траве и скрылся за темными деревьями.
Я сидел, наблюдая за приближающимся экипажем и радуясь возможности немного передохнуть. Мысленно я поделил весь путь, который мне еще предстояло проделать, на отрезки: легкие участки, длинные подъемы, нашу дорогу и последний рывок к дому.
Когда фонари экипажа были еще на некотором расстоянии, кучер перевел лошадь на шаг, а поравнявшись со мной, крикнул «Тпру!», и лошадь остановилась. Он наклонился вперед и внимательно посмотрел на меня.
– Здравствуй, Алан.
– Добрый вечер, мистер О’Коннор.
Намотав поводья на руку, он поискал трубку.
– Куда это ты собрался?
– Я ходил на рыбалку, – ответил я.
– На рыбалку! – воскликнул он. – Бог ты мой! – Растирая в ладонях табак, он проворчал: – Никак в толк не возьму, зачем парнишке вроде тебя болтаться где-то середь ночи в этой чертовой штуковине. Ты же убьешься! Попомни мое слово! – Он повысил голос: – Кто-нибудь спьяну тебя насмерть переедет, вот что будет! – Он перегнулся через щиток и плюнул на землю. – Никак не пойму твоего старика, будь я проклят, да и другие тоже диву даются. Мальчишка-калека вроде тебя должен лежать дома в кровати. – Потом он пожал плечами, будто сдаваясь. – Ну да ладно, не мое это дело, слава богу! У тебя спичек не найдется?
Я выбрался из кресла, отвязал костыли, закрепленные рядом с сиденьем, и протянул ему коробок. Он зажег спичку и поднес ее к трубке. Пока он энергично, с шумом и бульканьем втягивал воздух, огонек в трубке то разгорался, то затухал. Затем он вернул мне спички, поднял голову с трубкой, торчавшей изо рта под углом, и продолжал ее сосать, пока весь табак не разгорелся.
– Что ж, – сказал он, – у всех свои беды. У меня вот от ревматизма плечо так и сводит. Мне это знакомо… – Он натянул было поводья, но помедлил и спросил: – Как дела у твоего старика?
– Неплохо, – ответил я. – Он сейчас объезжает пять лошадей миссис Карразерс.
– Миссис Карразерс! – недовольно фыркнул мистер О’Коннор. – Черт возьми! – Затем добавил: – Спроси его, не возьмется ли он за мою трехлетнюю кобылку. Она еще не ходила под седлом. Кроткая, как ягненок… Сколько он берет?
– Тридцать шиллингов, – сказал я.
– Слишком дорого, – решил он. – Я дам ему фунт – это хорошая цена. Она никогда не брыкается. Ты спроси его.
– Хорошо, – пообещал я.
Он натянул поводья.
– Будь я проклят, если понимаю, зачем такой мальчишка, как ты, болтается посреди ночи по дорогам, – снова пробормотал он. – Трогай!
Лошадь вздрогнула и пошла.
– До скорого, – сказал он.
– Доброй ночи, мистер О’Коннор.
Как только он скрылся, из-за деревьев выскочил Джо и подбежал к креслу.
– Я там прямо окоченел, – нетерпеливо пробурчал он. – Ноги не согнуть, боюсь, треснут. Чего он так долго тут торчал? Поехали быстрее.
Он залез мне на колено, и мы снова тронулись в путь. Джо трясся от холода и то сокрушался, то злился по поводу утраченных штанов.
– Мама мне сегодня задаст жару. У меня есть еще только одни штаны, и те дырявые.
Я изо всех сил дергал и толкал ручки, прижимаясь лбом к спине Джо. Кресло подскакивало на ухабистой дороге, длинные удочки постукивали друг о друга, а угри перекатывались из стороны в сторону в мешке у наших ног.
– Одно хорошо, – сказал Джо, стараясь хоть чем-то себя утешить, – я успел все вытащить из карманов до того, как штаны загорелись.
Глава двадцать первая
Бродяга, присевший как-то у наших ворот, рассказал мне, что знавал человека, у которого не было обеих ног, что не мешало ему плавать как рыба.
С тех пор мысль о человеке, плавающем как рыба в воде, не выходила у меня из головы. Я никогда не видел, как люди плавают, и не имел ни малейшего представления о том, какие надо делать движения руками, чтобы оставаться на поверхности воды и не пойти ко дну.
У меня была толстая переплетенная подшивка номеров газеты для мальчиков под названием «Приятели», в которой имелась статья про плавание. Иллюстрацией к ней служили три картинки с изображением усатого мужчины в полосатом купальном костюме. На первой он стоял с поднятыми над головой руками; на следующей картинке он развел руки в стороны под прямым углом к телу; и, наконец, на последней опустил их вдоль тела. Стрелки, идущие по кривой от его рук к коленям, давали понять, что он двигал руками вниз, выполняя так называемый «гребок брассом на грудь». Это название мне казалось неприятным, потому что слово «грудь» ассоциировалось у меня с образом матери, кормящей младенца.
В статье упоминалось, что брассом плавают лягушки, поэтому я поймал несколько лягушек и запустил их в ведро с водой. Они нырнули на дно, затем поплыли по кругу, снова поднялись и остались на поверхности, высунув ноздри из воды и широко раскинув лапки. Наблюдение за лягушками мало что прояснило, но я твердо решил научиться плавать и летними вечерами начал преодолевать три мили до озера, чтобы осуществить свой замысел на практике.
Озеро было скрыто в лощине с отвесными, высокими берегами, поднимавшимися террасами на двести-триста ярдов над водой. Должно быть, эти террасы спускались еще ниже, под воду, поскольку в нескольких ярдах от берега дно вдруг резко обрывалось и уходило в заросшие водорослями глубины, где вода была холодная и стоячая.
Никто из ребят в школе не умел плавать, равно как и взрослые мужчины, которых я знал в Туралле. В округе не было подходящих для купания мест, и лишь очень жаркими вечерами, изнемогая от духоты и зноя, люди отваживались пойти на озеро, которое считалось опасным местом. Детям было велено держаться от него подальше.
Однако некоторые мальчишки, пропустив запреты родителей мимо ушей, плескались на мелководье, пытаясь научиться плавать. Если при этом возле озера оказывался кто-то из взрослых, они всячески опекали меня и не подпускали близко к «ямам», как мы называли места, где дно вдруг уходило из-под ног, а иной раз, увидев, как я ползу по камням или полоске ила у самой воды, подтаскивали меня на мелководье.
– Эй, давай я тебя подброшу! – говорил кто-нибудь из них, тем самым привлекая ко мне внимание всех присутствующих. В отсутствие же взрослых мальчишки, казалось, вообще не замечали, что мне приходится ползти, в то время как сами они идут. Они брызгали на меня водой, бросались комьями грязи с илом или, упав на меня, колотили мокрыми кулаками.
Во время швыряния друг в друга грязью я был превосходной мишенью, поскольку не мог увернуться или преследовать нападающего. Я легко мог отказаться от участия в этих драках; достаточно было лишь запросить пощады и оставить победу за ними. Но если бы я так поступил, то не мог бы считаться равным им. Я бы навсегда остался сторонним наблюдателем, и ко мне относились бы, как к девчонкам.
Я не осознавал, какими соображениями руководствуюсь в своих действиях, и не понимал, что именно стремление добиться полноправия вынуждает меня поступать так, а не иначе. Я действовал из неясных побуждений, которые не мог себе объяснить. Так, когда передо мной возникал мальчишка, решивший во что бы то ни стало забросать меня грязью, я полз прямо на него, не обращая внимания на летевшие в меня комья, и в конце концов, когда я подползал совсем близко и готов был схватиться с ним, он поворачивался и удирал.
Так же обстояло дело и в драках на палках. Я сразу бросался в бой, принимая на себя удары, потому что только так мог заслужить уважение, которое дети испытывают по отношению к победителям в подобных играх.
Умение плавать в глазах детей было высочайшим достижением, и обычно, если ты просто мог лечь на воду лицом вниз и двигаться, перебирая руками по дну, уже считалось, что ты умеешь плавать. Но я хотел научиться плавать в глубокой воде, а поскольку другие ребята редко ходили на озеро, я начал ездить туда один.
Оставив кресло наверху у акаций, я карабкался вниз по поросшим травой террасам и, добравшись до берега, скидывал одежду и полз по камням и илу к песку. Тут я мог сесть в воду, которая достигала мне до груди.
В статье в «Приятелях» ничего не было сказано о том, как сгибать руки и выбрасывать их вперед, чтобы вода не оказывала им сопротивления. Изучив рисунки, я решил, что нужно просто двигать выпрямленными руками вниз и вверх.
Я уже мог держаться на воде, с силой колотя руками, но при этом оставаясь на месте, и лишь на второй год, обсудив этот вопрос с другим бродягой, присевшим возле наших ворот, я узнал, какие действия нужно совершать руками, чтобы плавать по-настоящему.
После этого с каждым разом у меня получалось все лучше и лучше, и наконец наступил тот день, когда я счел, что могу доплыть куда угодно. Я решил испытать себя над «ямами».
Был жаркий летний вечер, и цвет воды в озере почти не отличался от синевы неба. Я сидел на берегу голый, наблюдая за тем, как вдалеке на воде покачиваются черные лебеди, то приподнимаясь, то опускаясь на легких волнах, и спорил с Другим Мальчиком, который убеждал меня вернуться домой.
«Ты уже проплыл не меньше ста ярдов вдоль берега, – говорил он. – Никто в школе так не умеет».
Но я упрямо отказывался слушать его, пока он не сказал: «Посмотри, как тут одиноко».
Одиночество пугало меня. Вокруг озера не росли деревья. Оно было открыто небу, и над ним всегда стояла тишина. Иногда кричал лебедь, но это был печальный крик, который лишь подчеркивал уединение озера.
Через некоторое время я заполз в воду и, загребая руками, чтобы держаться прямо, продолжал двигаться вперед, пока не добрался до края обрыва в темную, холодную синеву. Я остановился там, двигая руками и глядя вниз, в прозрачную воду; в глубине на крутых склонах подводной террасы виднелись длинные, извивающиеся, словно змеи, белесые стебли водорослей.
Я посмотрел на небо. У меня над головой оно казалось необычайно огромным: пустой купол неба над синей водой. Ощущение, что я совсем один в целом мире, внушало мне страх.
Подождав немного, я вздохнул и бросился в «яму». На секунду к моим повисшим ногам прилипли водоросли, потом они соскользнули, и я поплыл по воде, которая простиралась подо мной вниз до бесконечности.
Мне хотелось повернуть назад, но я упорствовал, двигая руками в медленном ритме и постоянно повторяя про себя: «Не бойся, не бойся, не бойся».
Я постепенно развернулся и, снова оказавшись лицом к берегу и увидев, как далеко я заплыл, на мгновение испугался и начал беспорядочно молотить по воде руками, но внутренний голос продолжал призывать меня не поддаваться страху; я взял себя в руки и снова медленно поплыл.
Я выбрался на берег, чувствуя себя исследователем, вернувшимся домой из долгого, полного лишений путешествия. Озеро уже не казалось мне страшным, пустынным местом, теперь оно превратилось в чудесный зеленый уголок, освещенный солнцем. Я стал одеваться, насвистывая.
Я умею плавать!
Глава двадцать вторая
Наши ворота располагались в тени огромных красных эвкалиптов. Под ними на усеянной листьями, сучьями и ветками земле виднелись следы кострищ. Проходившие по дороге бродяги-свагмены[6] часто останавливались тут передохнуть, сбросив с плеч дорожные мешки, или окидывали оценивающим взглядом дом и дровяник, прежде чем зайти и попросить еды.
Бродяги, не раз проходившие мимо нашего дома, хорошо знали мою мать. Она всегда давала им хлеба, мяса и чаю и не просила в обмен на это наколоть дров.
Отец сам много путешествовал по Квинсленду и хорошо знал обычаи свагменов. Он называл их «путешественниками». Бородачей, предпочитавших буш, он звал «лесными птицами», а тех, кто приходил с равнин, – «полевыми птицами». Он умел отличать их друг от друга и всегда безошибочно определял, если у них деньги или нет.
Если свагмен разбивал лагерь у наших ворот на ночь, отец всегда говорил, что у него ни гроша за душой.
– Будь у него деньги, он засел бы в пабе, – говорил он мне.
Он часто наблюдал из конюшни, как они идут к нашей двери с походными котелками в руках, и если они сжимали в руках крышку и не отдавали ее матери, он улыбался и говорил: «Этот бывалый».
Я спросил его, что означает их упорное нежелание отдать матери крышку вместе с котелком, и он рассказал:
– Бывает, когда бродишь по дорогам, иной раз наталкиваешься на людей, которым и паршивой тряпки жалко. К таким нужен особый подход. Скажем, ты хочешь чаю и сахару, тебе это всегда нужно. Ты кладешь немного заварки на дно котелка – совсем чуть-чуть, чтобы хозяйка поняла, что чаю у тебя мало. Но ты его и не просишь. Ты просишь немного кипятку, чтобы заварить чай, и говоришь: «Заварка уже в котелке, хозяйка». Она берет котелок, а крышку ты оставляешь себе и говоришь, как будто тебе это только что пришло в голову: «А сахарку не найдется, хозяйка?» Так вот, идет она налить кипятку и видит: заварки-то в котелке кот наплакал, и на плевок не хватит, и тогда она добавляет еще и своей. Может, ей не очень-то и хочется это делать, да только стыдно давать человеку пойло вместо чая, вот она и подсыпает из своих запасов. Потом добавляет сахару, и у парня есть все, что надо.
– Но почему он так держится за крышку? – настаивал я.
– Понимаешь, при закрытом котелке столько чаю не получишь. А если нет крышки, то никак не скроешь, сколько тебе дали, и хозяйке стыдно смотреть тебе в глаза, если котелок не полный.
– Мама ведь не такая, правда, папа?
– Черт подери, конечно, нет! – воскликнул он. – Да она последние башмаки с себя снимет и отдаст, если надо.
– А что, она уже так делала? – спросил я, представив себе, как мать снимает башмаки и отдает их бродяге.
– Ну… нет, пока не приходилось. Она могла бы отдать им старую одежду или башмаки, но одежду им все дают. Чего они на самом деле хотят, так это еды, особенно мяса. Но еда стоит денег. Многим проще отдать пару старых штанов, которые никто уже не носит. Когда вырастешь, всегда давай им мясо.
Иногда бродяги ночевали у нас в сарае. Одним морозным утром Мэри кормила уток и увидела лежавшего на земле бродягу. Одеяло, которым он накрылся, от стужи сделалось жестким, как доска. Бороду и брови его покрывал иней, и вставая, он никак не мог разогнуться, пока солнце не согрело его.
После этого случая Мэри, заметив остановившегося на ночлег возле наших ворот бродягу, всегда отправляла меня сказать ему, что он может переночевать у нас в сарае. Я обычно следовал за ним в сарай и подолгу оставался там, и когда мама просила Мэри отнести ему ужин, сестра приносила ужин и мне. Мама знала, что мне нравятся свагмены. Я с удовольствием слушал их рассказы об удивительных местах, в которых им доводилось бывать. Отец говорил, что они меня дурачат, но я так не думал.
Когда я показал одному старику свои кроличьи шкурки, он сказал, что там, откуда он пришел, кроликов такое невообразимое множество, что прежде чем поставить капкан, приходится сначала лопатой отбросить их в сторону и освободить место.
Ночь стояла пыльная, и я предложил ему прикрыть лицо газетой «Век», чтобы защититься от пыли. Я спал на задней веранде и сам всегда так делал.
– Сколько пыли она удержит? – спросил он, поднося закопченный котелок ко рту. – Фунт пыли удержит?
– Наверное, – с сомнением сказал я.
– А тонну удержит, как думаешь? – спросил он, вытирая капли чая с усов и бороды тыльной стороной ладони.
– Нет, – ответил я, – это вряд ли.
– Я бывал на фермах в глуши, где приходилось спать, положив рядом лопату и кирку, если приближалась пыльная буря.
– Зачем? – удивился я.
– Чтобы наутро откопать себя, – сказал он, странно глядя на меня маленькими блестящими черными глазками.
Я верил всему, что мне говорили, но меня огорчала реакция отца: он всегда хохотал, слушая эти истории в моем пересказе. Мне казалось, что своим смехом он подчеркивает свое пренебрежение к людям, которые мне их рассказали.
– Да не в этом дело! Мне нравятся парни, которые их рассказывают, – объяснил он, – только все это сказки. Забавные сказки, выдуманные, чтобы повеселить народ.
Иной бродяга, усевшись возле костра, кричал на деревья или что-то бормотал себе под нос, глядя на пламя; тогда я догадывался, что он пьян. Иногда он пил вино, а иногда метилированный спирт.
Среди бродяг был парень по прозвищу Скрипач. Он всегда слегка наклонял голову вбок, как будто играл на скрипке. Это был высокий, худой человек с тремя ремнями.
Отец объяснил мне, что число ремней на вещевом мешке – это своего рода знак. Один ремень выдает новичка, который впервые вышел на дорогу; два ремня – что человек ищет работу; три ремня – что он какое-то время не собирается ее искать, а четыре – что вообще не желает работать.
Я всегда смотрел, сколько у кого ремней, и, увидев три ремня на мешке Скрипача, задумался, почему он не хочет работать.
Он пил спирт и когда напивался, кричал лошадям, которых видел сквозь пламя:
– Тпру! Стой! Эй, Принц! Эй, Вороной! Трогай…
Иногда он бегал вокруг костра, размахивая воображаемым кнутом, которым хлестал какую-нибудь разозлившую его лошадь.
Будучи трезвым, он разговаривал со мной высоким, тонким голосом.
– Не стой там, как курица под дождем, – как-то сказал он. – Иди сюда. – Когда я подошел, он сказал: – Садись, – а потом спросил: – Что у тебя с ногой?
– У меня детский паралич, – сообщил я.
– Ну надо же! – Он сочувственно кивнул и прищелкнул языком, подкладывая еще хворосту в огонь. – Ну зато у тебя есть крыша над головой. – Он посмотрел на меня. – И чертовски умная голова – как у овечки с болот Ромни[7].
Мне нравились эти люди, потому что они не жалели меня. Они придавали мне уверенность. В их мире бесконечных скитаний ходить на костылях считалось не так страшно, как спать под дождем, топтать дороги дырявыми башмаками или тосковать по спиртному, когда в кармане ни гроша. В будущем их не ожидало ничего, кроме скитаний, а меня, по их мнению, ждало нечто куда более радужное.
Как-то раз я сказал Скрипачу:
– Это хорошее место для ночевки, правда?
Он огляделся и ответил:
– Да, наверное… если не тебе здесь ночевать. – Он презрительно усмехнулся. – Однажды один фермер сказал мне: «Вам, ребята, не угодишь. Дашь вам сыру, так вы его поджарить захотите».
– Да, – сказал я. – Я сам такой.
– У меня бывали в дороге времена, когда я думал, что, если бы только достать где-нибудь чаю да сахару, все было бы в порядке; но когда есть чай и сахар, мне хочется закурить, а когда есть закурить, нужна удобная ночевка, а когда есть хорошая ночевка, мне хочется почитать. «У тебя нет ничего почитать? – спросил я этого фермера. – Еды от тебя, сразу видно, не дождешься».
Из всех свагменов, которые мне встречались, только Скрипач носил с собой сковородку. Он вытащил ее из своего мешка и удовлетворенно посмотрел на нее. Затем перевернул ее, взглянул на дно и постучал по нему пальцем.
– Хорошая сковородка… – сказал он. – Нашел ее возле Милдьюры.
Он достал из мешка кусок печени, завернутый в газету, и с минуту, хмурясь, глядел на нее.
– Печенка – худшее в мире мясо для сковородки, – проговорил он, поджав губы так, что его черные усы задумчиво вздыбились. – Она липнет, как гипс.
Как и все бродяги, он постоянно интересовался погодой. Он всегда тщательно разглядывал небо и рассуждал о том, не пойдет ли дождь. У него в мешке не было палатки, а только два синих одеяла, свернутых вокруг кое-какой поношенной одежды и двух-трех жестянок из-под табака, где хранились какие-то мелочи.
– Как-то ночью неподалеку от Элмора я попал под страшный ливень, – рассказывал он. – Куда пойдешь в такой кромешной тьме? Вот я и сидел, подперев спиной столб, и размышлял. На следующее утро повсюду была жуткая грязь, и мне пришлось пробираться по этому месиву. Но сегодня, думаю, дождя не будет, слишком холодно. Но он приближается. Скорее всего, польет завтра после обеда.
Я предложил ему переночевать у нас в сарае.
– А что скажет твой старик? – спросил он.
– Он не против, – заверил я Скрипача. – Он сделает вам матрас из соломы.
– Это с ним я сегодня говорил, да?
– Да.
– Он показался мне хорошим парнем. Разодет, будто франт, но говорил со мной вот так же, как я сейчас с тобой.
– Ну, ведь так и надо, правда?
– Конечно. Что ж, пожалуй, я и впрямь переночую у вас в сарае, – решил он. – Я тут выпил немного, и у меня теперь все кишки крутит. – Он нахмурился, глядя на сковородку, на которой шипела печенка. – Вчера меня всю ночь мучили страшные кошмары. Снилось, что я иду по дороге и льет как из ведра. А в котелке дыра, и я не могу заварить чай. Черти! Проснулся весь в поту.
Пока мы разговаривали, на дороге показался еще один бродяга. Это был невысокий, коренастый мужчина с бородой и длинным, тонким вещевым мешком. Мешок для еды болтался спереди, и он шел тяжелой, размеренной поступью.
Скрипач резко поднял голову, наблюдая за приближающимся бродягой. Судя по выражению его лица, он не хотел, чтобы тот останавливался здесь, и мне стало интересно, почему.
Второй бродяга приблизился к костру и бросил свой мешок на землю.
– Доброго дня, – сказал он.
– Доброго дня, – ответил Скрипач. – Куда путь держишь?
– В Аделаиду.
– Туда путь неблизкий.
– Да. Есть закурить?
– У меня одни окурки. Бери, если хочешь.
– Этого хватит. – Бродяга взял окурок, который протянул ему Скрипач, и зажег его от горящей палки из костра.
– Ты проходил через Тураллу? – спросил он Скрипача.
– Ну да. Я пришел сюда днем.
– Какие там мясник и пекарь?
– Пекарь ничего, дал мне несколько черствых булок, а мясник дурной. Обгорелой спички не выпросишь. За кусок баранины человека готов убить.
– Ты заходил в паб с черного хода?
– Ну да. Мне там дали остатки жаркого. Повариха там хорошая – здоровенная такая баба. Нос как лопата, хоть кирпичи им укладывай. Попроси у нее. А с дружком ее лучше не связывайся. Невысокий такой парень, за все требует, чтобы его угощали выпивкой.
– А фараоны есть?
– Нет, но будь поосторожнее с фараоном в Балунге – это чуть дальше, – он там паршивый. Если напьешься, сразу в тебя вцепится.
– У меня всего один шиллинг, так что черт с ним!
– Дальше на севере будет лучше, – сказал Скрипач. – Там у них прошли дожди, и все фермеры сидят в пабах. Вот там брюхо и набьешь.
Он отрезал тонкий ломтик от хлеба, который дала ему моя мать, поделил печенку, положил на хлеб один кусочек и протянул его чужаку.
– На, подкрепись.
– Спасибо, – сказал тот. Немного пожевав, он спросил: – У тебя случайно не найдется иголки с ниткой?
– Нет, – ответил Скрипач.
Чужак посмотрел на дыру у себя в штанах, сквозь которую виднелось голое колено.
– А булавки?
– Нет.
– И башмаки у меня тоже на ладан дышат. Сколько в этих краях платят жнецу?
– Семь шиллингов в день.
– Верно, – кисло сказал чужак. – Семь шиллингов в день, да еще расплачиваются по субботам, чтобы не кормить тебя в воскресенье. Еще окурка не найдется? – прибавил он.
– Нет, самому не хватит, – сказал Скрипач. – В Туралле сегодня танцы. Утром у дверей найдешь кучу окурков. Думаю, пора тебе выдвигаться, а то не успеешь добраться до Тураллы засветло.
– Да, – задумчиво произнес мужчина. – Думаю, пора. – Он встал. – Прямо? – спросил он, одним движением закинув мешок на плечо.
– Пройдешь первый поворот, а на втором свернешь. Мили через две.
Когда он ушел, я спросил Скрипача:
– Разве это был дурной человек?
– У него мешок длинный и пустой, – объяснил Скрипач. – С такими лучше не иметь дел. У них никогда ничего нет, они из тебя все соки высосут. Если такой попадется в попутчики, его все равно что на горбе тащить. А теперь показывай, где ваш сарай.
Я отвел его в сарай, где отец, видя, что я болтаю с ним, уже постелил немного чистой соломы.
Скрипач молча посмотрел на нее, а потом сказал:
– Ты даже не представляешь, какой ты счастливчик.
– Это ведь хорошо – быть счастливчиком? – спросил я. Он мне очень нравился.
– Да, – ответил он.
Я смотрел, как он разворачивает мешок.
– Господи! – воскликнул он, заметив, что я еще здесь. – Ты как пастушья овчарка. Не пора ли тебе пойти домой и напиться чаю?
– Да, – сказал я. – Пожалуй, пора. Спокойной ночи, мистер Скрипач.
– Спокойной ночи, – прохрипел он.
А через две недели он сгорел у костра в восьми милях от нашего дома.
Человек, рассказавший об этом отцу, сказал:
– Говорят, он не просыхал дня два. А ночью скатился в костер – знаете, как это бывает… Я когда ехал сюда, говорил Алеку Симпсону: «Это его дыхание загорелось, вот что случилось», – сказал я ему. Он, верно, серьезно надрался. Как только его дыхание загорелось, огонь пошел по внутренностям, как по запальному шнуру; он, верно, сгорел, как спичка, ей-богу! Так я и сказал Алеку Симпсону. Знаете Алека? Он купил у меня гнедую кобылу. Я ему сейчас сказал, перед тем как приехать сюда, что так все и произошло. И Алек сказал: «Вот черт! Ты, наверно, прав».
Отец помолчал немного, потом произнес:
– Что ж, пришел конец бедняге Скрипачу: умер, значит.
Глава двадцать третья
Большинство мужчин разговаривали со мной снисходительно – так они относились ко всем детям. В компании других взрослых им доставляла удовольствие возможность позабавить их за мой счет, не потому что они хотели обидеть меня, а потому что от моей доверчивости их так и подмывало подшутить надо мной.
– Ну как, Алан, начал объезжать норовистых лошадей? – спрашивали они, и я считал этот вопрос серьезным, потому что видел себя не так, как видели они.
– Пока нет, – отвечал я, – но скоро буду.
Тот, кто расспрашивал меня, считал этот ответ забавным и поворачивался к товарищам, чтобы рассмешить и их.
– Слыхали, а? Он собирается объезжать норовистых лошадей на следующей неделе.
Некоторые говорили со мной кратко и свысока, считая всех детей скучными и неспособными сказать что-либо интересное. При встречах с такими людьми я молчал, потому что в их компании чувствовал себя не в своей тарелке.
А вот с бродягами и сезонными рабочими, как я выяснил, все происходило по-другому. Это были одинокие люди, часто робевшие и смущавшиеся, когда к ним обращался ребенок, но, увидев, что я настроен дружелюбно, они были рады поболтать.
Таким был один из старых обитателей буша, которого я знал. Его звали Питер Маклауд, он перевозил бревна из леса, расположенного в сорока милях от нашего дома. Каждую неделю он приезжал на своей доверху нагруженной телеге, проводил воскресенье с женой и снова отправлялся обратно, шагая рядом с лошадьми или стоя прямо в пустой телеге, насвистывая какую-нибудь шотландскую мелодию.
Когда я окликал его:
– Здравствуйте, мистер Маклауд! – он останавливался и говорил со мной, как со взрослым мужчиной.
– Видать, дождь будет, – говорил он, и я соглашался.
– Как выглядит буш там, куда вы ездите, мистер Маклауд? – как-то раз спросил я.
– Заросли густые, как собачья шерсть, – ответил он и добавил, будто разговаривая с самим собой: – Да еще какие густые. Еще какие густые, черт бы их побрал!
Он был высоким мужчиной с блестящей черной бородой, а его ноги казались длиннее, чем нужно. При ходьбе он покачивал головой, а его мощные руки, свисавшие перед ним, как будто чуть опережали тело. Отец говорил, он раскладывается, как трехфутовая линейка, но отцу он нравился, и он часто повторял, что Маклауд честный человек и умеет драться, как тигровая кошка.
– Тут никому не по силам его одолеть, – говорил отец. – После пары кружек пива он с кем угодно схлестнется. Он человек суровый, сильный. Сердце у него мягкое, но если он кому врежет, тот надолго это запомнит.
Питер уже двадцать лет не ходил в церковь.
– Он сходил только однажды, чтобы проголосовать против объединения пресвитерианцев с методистами, – рассказывал отец.
Однажды в Тураллу пришли миссионеры, и Питер, не просыхавший целую неделю, решил стать новообращенным, но тут же отпрянул, как испуганная лошадь, узнав, что ему пришлось бы бросить пить и курить.
– Я пью и курю во славу Божью вот уже сорок лет, – сказал он отцу. – И буду продолжать в том же духе.
– Такие у него отношения с Господом, – сказал отец. – Вряд ли он о Нем много думает, когда возит бревна.
Заросли, которые описал мне Питер, казались волшебным местом, где между деревьями тихо скакали кенгуру, а по ночам шуршали в траве опоссумы. Меня влекли эти нетронутые леса. Питер называл их «девственными лесами», никогда не знавшими топора.
Но это было так далеко. На то, чтобы добраться до лагеря дровосеков, у Питера уходило два с половиной дня, и потом целую неделю он спал на земле возле своей телеги.
– Как бы я хотел поехать с вами, – мечтательно сказал я ему.
На дворе стоял сентябрь, школа на неделю закрылась, у меня были каникулы. Я последовал в кресле за лошадями Питера, чтобы посмотреть, как будут пить пять лошадей. Он отнес ведро двум коренникам, а я сидел в кресле и наблюдал за ним.
– Это почему? – спросил он.
– Я бы смог увидеть девственные леса, – сказал я.
– Стой смирно! – нараспев велел он лошади, тыкавшейся мордой в ведро, которое он ей поднес. Она начала пить, шумно прихлебывая.
– Я тебя туда отвезу, – сказал он. – Мне бы не помешал хороший парень в помощники. Да, я тебя отвезу, когда захочешь.
– Правда? – не в силах сдержать радости, спросил я.
– Конечно, – сказал он. – Спроси у своего старика, можно ли тебе поехать со мной.
– Когда вы выезжаете?
– Завтра в пять утра отъезжаю от дома. Приходи в пять, и я тебя отвезу.
– Хорошо, мистер Маклауд, – сказал я. – Спасибо, мистер Маклауд. Я буду ровно в пять.
И пока он не передумал, я, не сказав больше ни слова, покатил домой с такой скоростью, на какую только были способны мои руки.
Когда я рассказал родителям, что мистер Маклауд обещал свозить меня в буш, отец удивленно посмотрел на меня, а мать спросила:
– Алан, ты уверен, что он говорил серьезно?
– Да, да, – торопливо сказал я. – Он хочет, чтобы я ему помог. Мы с ним приятели. Он так один раз сказал. Он велел спросить у папы, можно ли мне поехать.
– Что еще он тебе сказал? – спросил отец.
– Сказал прийти к нему домой в пять утра, если ты меня отпустишь.
Мама вопросительно посмотрела на отца, и он, встретившись с ней взглядом, пробормотал:
– Да, да, знаю, но в конце концов оно того стоит.
– Дело даже не в самой поездке, – сказала мать, – а в пьянстве и ругани. Сам знаешь, как ведут себя мужчины, когда они одни в буше.
– Да, выпивки и сквернословия там будет сколько угодно, – согласился отец. – Вне всяких сомнений. Но Алану это не повредит. Как раз те, кто никогда не видел, как мужчины пьют, потом, вырастая, частенько прикладываются к бутылке. То же самое с ругательствами – мальчишка, который никогда не слышит, как другие чертыхаются, став мужчиной, ругается, как солдат.
Мать с улыбкой посмотрела на меня.
– Значит, покидаешь нас?
– Всего на неделю, – виновато ответил я. – А потом, когда вернусь, все-все вам расскажу.
– А про еду мистер Маклауд что-нибудь говорил? – спросила она.
– Нет, – сказал я.
Отец перевел взгляд на маму.
– Что там у тебя есть?
– Кусок солонины и чай на ужин.
– Брось солонину в мешок с парой буханок хлеба. Думаю, этого хватит. А чай у Питера есть.
– Я должен выйти из дома в четыре утра, – сказал я. – Никак нельзя опаздывать.
– Я тебя разбужу, – пообещала мама.
– Помогай Питеру, чем можешь, сынок, – напутствовал отец. – Покажи ему, из чего ты сделан. Разводи костер, пока он кормит лошадей. Ты же много чего умеешь.
– Я буду работать, – сказал я. – Честное слово!
Маме не пришлось меня будить. Я услышал скрип половиц в коридоре, когда она вышла из спальни. Я тут же выбрался из постели и зажег свечу. Повсюду было темно и холодно, и мне отчего-то стало грустно.
Когда я пробрался к ней, она уже разожгла огонь в печи и готовила мне завтрак.
Я бросился в комнату Мэри и разбудил ее.
– Ты ведь не забудешь кормить птиц, правда, Мэри? – сказал я. – Выпусти Пэта полетать часов в пять. У опоссума достаточно зеленых листьев, но ты еще давай ему хлеба. Тебе придется сегодня поменять всем воду, а то я забыл. А попугай любит чертополох. Он растет у нас за конюшней.
– Хорошо, – сквозь сон пообещала она. – Который час?
– Без четверти четыре.
– О Господи! – воскликнула она.
Мама сделала мне омлет, и я начал торопливо запихивать его в рот.
– Не заглатывай так еду, Алан, – сказала мама. – У тебя еще уйма времени. Ты умылся как следует?
– Да.
– И уши вымыл?
– Да, и шею.
– Я собрала тебе небольшую сумку. Не забудь каждое утро чистить зубы солью. Щетка в сумке. Я еще положила те твои старые штаны. Башмаки у тебя чистые?
– Ну да… кажется.
Она посмотрела на мои ноги.
– А вот и нет. Снимай, я натру их ваксой.
Она отломила кусочек черной ваксы и смешала его с водой в блюдечке. Я нервничал, пока она натирала черной жидкостью мои башмаки. Мне не терпелось отправиться в путь. Мама начистила башмаки до блеска и помогла мне снова надеть их.
– Я ведь учила тебя, как завязывать шнурки бантиком, – сказала она. – Почему они у тебя всегда в узлах?
Она отнесла два мешка из-под сахара в каретный сарай, где хранилось мое инвалидное кресло, и зажгла свечу. Я положил их на подножку и привязал костыли сбоку.
Было темно и холодно, и я слышал, как в ветвях старого эвкалипта посвистывает трясогузка. Я никогда еще не вставал так рано и с волнением встречал этот новый день, сонный и тихий, еще не испорченный людьми.
– Еще никто в целом мире не встал, правда? – спросил я.
– Да, сегодня ты встал самый первый, – сказала мать. – Ты же будешь хорошим мальчиком?
– Да, – пообещал я.
Она открыла ворота, и я выехал едва ли не на предельной скорости.
– Не так быстро, – крикнула она мне вслед в темноте.
Темнота стеной стояла под деревьями, и я замедлил ход. На фоне черного неба я различал верхушки деревьев и знал форму каждой из них. Я знал, где на дороге ямы и где лучше пересечь дорогу и ехать по другой стороне, чтобы избежать трудных участков пути.
Хорошо было осознавать, что я один и волен поступать, как вздумается. Рядом не было взрослых, которые указывали бы мне, что делать. Все, что я делал, я делал сам. Я хотел, чтобы дорога к дому Питера Маклауда тянулась как можно дольше, но в то же время хотелось скорее туда добраться.
Выбравшись на большую дорогу, я смог ехать быстрее, и к тому времени, как я достиг ворот Питера, у меня уже побаливали руки.
Свернув к дому, я услышал стук железных подков о пол конюшни, выложенной булыжником. В темноте я не мог видеть Питера и его лошадей, но из доносившихся до моих ушей звуков складывалась такая четкая картина происходящего, как будто слух заменял мне зрение. Позвякивали цепочки под нетерпеливый топот копыт, зерна овса летели из ноздрей фыркающих лошадей, дверь конюшни грохотала, когда лошадь, проходя, задевала ее. Я слышал голос Питера, покрикивавшего на лошадей, собачий лай и кукареканье петухов в курятнике.
Когда я подъехал к конюшне, Питер запрягал лошадей. Было еще темно, и он не сразу узнал меня. Он уронил постромку, которую держал в руках, и подошел к коляске, разглядывая меня.
– Это ты, Алан? Черт бы меня побрал, что ты здесь де..! Господи, уж не собрался ли ты со мной?
– Вы же меня сами позвали, – неуверенно промямлил я, вдруг испугавшись, что неправильно понял его и он вовсе не собирался брать меня с собой.
– Ну да, позвал. Я тебя уже несколько часов жду.
– Но еще нет пяти, – заметил я.
– Да, верно, – пробормотал он, вдруг задумавшись. – Твой старик сказал, ты можешь поехать, да?
– Да, – уверил его я. – И мама тоже. У меня есть еда. Вот. – Я показал ему мешок.
Он улыбнулся мне сквозь бороду.
– С этим я разделаюсь сегодня вечером. – И продолжал другим тоном: – Идем. Засунь свою телегу в сарай. Мы должны выехать в пять. – Его лицо снова приняло серьезное выражение. – Ты уверен, что твой старик разрешил тебе ехать?
– Конечно, – настаивал я. – Он хотел, чтобы я поехал.
– Ладно. – Питер повернулся к лошадям. – Отойди! – прикрикнул он, положил руку на круп лошади и нагнулся, чтобы поднять постромку.
Я убрал кресло в сарай и стоял, наблюдая за ним, держа два мешка в руках, как путешественник-новичок, впервые собирающийся сесть на пароход.
Телега Питера была деревянной, тяжелой, с широкими, обитыми железом колесами и тормозами из эвкалиптовых брусьев, которые приводились в действие торчавшим сзади рычагом. Дерево, из которого была сделана телега, побелело и потрескалось от солнца и дождей. Бортов у телеги не было, но на каждом из четырех углов высился тяжелый железный прут с петлей наверху, вставленный в специальное гнездо в остове. Дно телеги состояло из тяжелых, неплотно пригнанных досок, которые грохотали на неровной дороге. Лежавшие на полу колья тоже гремели. У телеги были две пары оглобель, по паре на каждого коренника.
Питер рывком поднял оглобли, прикрепил чересседельник, надетый на коренника, к подвижному крюку оглобель, затем перешел на другую сторону, к другой лошади, терпеливо стоявшей рядом со своим товарищем.
Он запрягал их шумно, то и дело покрикивая: «Стой!», «Отодвинься!» или «Давай-ка!», – если лошадь двигалась или не реагировала на его руку.
Три головные лошади стояли бок о бок и ждали, пока он подтянет поводья и прикрепит постромки. Это были клейдесдали[8], а в жилах двух коренников явно текла кровь английских тяжеловозов.
Закончив запрягать лошадей, Питер забросил в телегу сумки, несколько мешков с кормом, заглянул в ящик с провизией, чтобы проверить, все ли он взял, потом повернулся ко мне и сказал:
– Ну все. Запрыгивай! Давай возьму твои сумки.
Я перешел к переду телеги и, держась одной рукой за оглоблю, закинул в телегу костыли.
– Тебе помочь? – спросил Питер, сделав неуверенный шаг вперед.
– Нет, спасибо, мистер Маклауд. Я сам.
Он подошел к головным лошадям и стал ждать. Я подтянулся на руках так, чтобы опереться коленом «хорошей» ноги на оглобли, вытянулся и схватился за круп стоявшего рядом коренника. Потом снова подтянулся и очутился у него на спине. Спина была теплая, упругая и разделялась неглубокой ложбинкой хребта на два мощных холма мускулов.
«Обопрись руками о хорошую лошадь, и ее сила перейдет в тебя», – однажды сказал мне отец.
Я перебрался с крупа лошади в телегу и сел на ящик с провизией.
– Все в порядке, – крикнул я Питеру.
Он натянул висевшие петлей на оглобле вожжи и устроился рядом со мной.
– Не всякий мужчина сумеет влезть на телегу так ловко, как ты, – сказал он, усаживаясь. Он помолчал, не выпуская из рук поводья. – Может, хочешь сесть на мешок с сечкой?
– Нет, мне здесь нравится, – ответил я.
– Но, Принц! – воскликнул он. – Но, Самородок!
Лошади пошли вперед, сопровождаемые звоном цепей и скрипом упряжи. Телега покачивалась и гремела. Небо на востоке стало чуть светлее.
– Люблю выезжать, пока не рассвело, – сказал Питер. – Тогда целый день впереди. – Он шумно зевнул и внезапно повернулся ко мне. – Ты ведь не сбежал от своего старика, правда? Он и в самом деле разрешил тебе поехать?
– Да.
Питер мрачно уставился на дорогу.
– Не могу я понять твоего старика.
Глава двадцать четвертая
Головные лошади шли с ослабленными постромками, натягивая их только на подъемах или холмах. Мне это казалось несправедливым по отношению к коренникам.
– Коренники делают всю работу, – пожаловался я Питеру.
– Телега ничего не весит, когда двигается, – объяснил он. – Эти лошади преисподнюю с корнями выдернут, если я их попрошу. Подожди, вот погрузим бревна, тогда увидишь, как они потянут.
Занялся рассвет, и небо на востоке охватило розовое зарево. Повсюду на деревьях пели сороки. Мне казалось, что нет в мире ничего прекраснее этого – сидеть позади лошадей рано утром и слушать сорок.
На дальнем выгоне кто-то прикрикнул на собаку: «Назад!»
– Это старик О’Коннор выгоняет коров, – сказал Питер. – Что-то он сегодня рановато. Должно быть, собрался куда-нибудь. – Он на мгновение задумался. – Как пить дать едет в Солсбери на распродажу. Да, наверняка собрался за коляской. – В голосе его послышалось раздражение. – С какой стати он решил раскошелиться на коляску, когда он мне еще десять фунтов за бревна должен? – Питер, обозлившись, шлепнул поводьями по крупу коренника. – Живей! – Через некоторое время он с досадой вздохнул. – Вот и как после этого доверять людям? Он будет разъезжать в коляске, а я на телеге.
Пока мы ехали по пустынным улицам Балунги, совсем рассвело, и вскоре мы выбрались на проселочную дорогу, вьющуюся между деревьями, которые росли все гуще, пока наконец изгороди не исчезли, оставив вокруг нас только дикий лес.
Пыль из-под лошадиных копыт кружилась в воздухе и мягко оседала нам на волосы и одежду. Иногда колеса задевали склонившиеся ветки кустарника, и телега кренилась набок, попадая колесами в выбоины на тракте.
Я с нетерпением ждал, чтобы Питер рассказал мне о своих приключениях. Я считал его человеком знаменитым. Он был главным действующим лицом многочисленных историй, которые мужчины, собравшись вместе, пересказывали друг другу. Отец говорил, что время от времени в баре при постоялом дворе кто-нибудь восклицал: «Да что вы знаете о настоящих драках! Я видел, как Питер Маклауд дрался с Долговязым Джоном Андерсоном за пивной в Туралле. – И все с интересом слушали описание этой драки, длившейся два часа. – Да-да, – говорил человек, – Долговязого Джона еле живым унесли».
За всю свою долгую карьеру кулачного бойца Питер проиграл лишь однажды, но тогда он был так пьян, что едва держался на ногах, а фермер, известный своей манерой нападать сзади, набросился на него, чтобы отплатить за давнюю обиду. Внезапность и свирепость его нападения ошеломили Питера, и он растянулся на земле без сознания. Когда он пришел в себя, фермер уже скрылся, но, к его изумлению, Питер заявился к нему на скотный двор на следующий день еще до рассвета и, стиснув верхнюю перекладину мощными руками, проревел с побагровевшим лицом:
– Ты и сегодня такой же храбрый, как вчера? Если да, то давай выходи.
Фермер оцепенел с наполовину полным ведром молока в руке.
– Я… э… Я не могу сейчас с тобой драться, Питер, – жалобно проговорил он, жестом выражая полное смирение. – Ты ведь трезвый. В таком состоянии ты меня убьешь.
– Ты сам вчера на меня набросился, – заявил Питер, несколько озадаченный подобным отношением. – Давай попытай счастья сейчас.
– Но вчера ты был пьян, – возразил фермер. – Ты едва держался на ногах. Я бы никогда не стал драться с тобой трезвым, Питер. Это же безумие.
– Разрази меня гром! – вскричал Питер, окончательно запутавшись. – Выходи сюда, трус.
– Нет, Питер, я не стану с тобой драться, пока ты трезвый, как бы ты меня ни обзывал.
– А на черта мне тебя обзывать, если ты не собираешься драться? – гневно вскричал Питер.
– Это верно, – дружелюбно сказал фермер. – Что толку выкрикивать оскорбления? Как ты себя чувствуешь?
– Как будто на мне живого места не осталось, – пробормотал Питер, оглядываясь, словно в поисках выхода. Потом он устало оперся о забор. – Сегодня утром чувствую себя, как паршивая собака.
– Погоди, тебе бы пропустить стаканчик, – сказал фермер. – У меня дома есть немного виски.
Отец считал, что Питер ушел домой с хромой лошадью, которую продал ему фермер, но мать говорила, что лошадь была хорошая.
Я хотел услышать от Питера подобные истории, поэтому сказал:
– Отец говорит, вы деретесь, как молотилка, мистер Маклауд.
– Да неужели! – с довольным видом воскликнул он.
Он задумался, а потом сказал:
– Твой старик обо мне высокого мнения. У нас с ним всегда найдется время друг для друга. Я слышал, он когда-то был потрясающим бегуном. Я посмотрел на него недавно. Он вынослив, как чернокожий. – И добавил другим тоном: – Так, стало быть, он считает, что я умею драться, да?
– Да, – сказал я и добавил: – Я бы тоже хотел уметь драться.
– Ничего, когда-нибудь научишься. Твой старик может за себя постоять, а ты весь в него. Ты умеешь принимать удары. Если хочешь хорошо драться, нужно уметь принимать удары. Взять, к примеру, передрягу, в которую я угодил с братьями Стенли. Их четверо, и все дерутся, как черти. Я не был с ними знаком, но слышал про них. Один из них – по-моему, Джордж – пошел за мной к черному ходу в пабе и давай меня костерить на чем свет стоит, а когда я вызвал его, он и говорит: «Смотри, я ведь один из Стенли», а я в ответ: «Да плевать мне, что вас четверо. Подавай их всех сюда». И вот только мы сцепились, как подоспели трое его братьев, и я оказался один против четверых.
– И все они набросились на вас? – спросил я.
– Да, все скопом. Я начал наступать, бросил одного на землю, а когда он падал, дал ему коленом в живот и сразу выбил из него дух. Остальные трое задали мне жару, но я все время старался бить ниже груди – это единственный настоящий способ биться на кулаках. Старайся наносить удары как можно ниже. О лице и думать не стоит. Если хочешь его разукрасить, успеешь сделать это, когда измотаешь противника. Ну, уперся я спиной в стену и давай бить то правой, то левой. Трюков у меня в арсенале было мало, но потом я свалил их всех и смылся. Игра не стоила свеч. Слишком дорого мне обошлась. Но победа была за мной. Да, черт возьми! – сказал он, с удовольствием предаваясь воспоминаниям. – Вот это была драка!
Мы проезжали по большой поляне. Полуразвалившаяся изгородь из срубленных на этом участке деревьев окружала выгон, где уже появились молодые побеги и кусты, свидетельствуя о постепенном возвращении леса. Заброшенная, заросшая травой тропа вела от некоего подобия ворот к покинутой хижине, сделанной из коры; тонкие молодые деревца касались листвой ее стен.
Стряхнув с себя задумчивость, Питер вдруг сказал с новым вдохновением:
– Это хижина Джексона. Сейчас я покажу тебе пень, о который молодой Боб Джексон сломал шею. Лошадь понесла и сбросила его, а два месяца спустя старик Джексон, обмотавшись цепью для волов, утопился в пруду. Пруд я тебе потом тоже покажу. До пня уже немного осталось. Вот где-то здесь… ярдах в двадцати от забора. У него на груди была шишка размером с мою голову. Наверное, рухнул прямиком на пень. Так, где он тут? – Он встал на телеге в полный рост, внимательно глядя на выгон. – Вон он. Стой! Стой, говорю тебе.
Лошади остановились.
– Вон тот, на боку… видишь? Возле мертвой акации… Стой! – закричал он одной из лошадей, которая опустила голову, чтобы пощипать травки. – Надо еще разок взглянуть на этот пень. Пойдем, я тебе покажу.
Мы перелезли через изгородь и подошли к почерневшему от огня пню с торчавшими обрубками корней, который лежал на боку возле глубокой ямы в траве.
– Говорят, вот об этот корень он ударился грудью, а о тот головой. – Питер указал на два торчавших корня. – Его лошадь… Так, где она понесла? Вон туда она поскакала. – Он описал рукой полукруг, охватив часть выгона. – Немного в сторону. Потом повернула у этого дерева, пошла кругом, видно, проскакала мимо тех папоротников и затем вот по этой лужайке. Видать, пень ее напугал, вот она и шарахнулась.
Он отошел шага на четыре от пня и секунду отмерял глазами расстояние.
– Вот здесь он свалился с лошади. Тут она бросилась в сторону. – Питер указал рукой в сторону плетня. – И упал он на правую сторону… – Питер помолчал с минуту, пристально глядя на пень. – Он так и не узнал, что его убило.
Когда мы вернулись к телеге, он сказал, что после смерти сына старик Джексон сделался каким-то странным.
– Не то чтобы свихнулся, просто в нем как будто что-то надломилось. Он все время грустил.
Возле пруда Питер снова остановил лошадей и сказал:
– Вот здесь. У дальнего берега очень глубоко. Пруд с тех пор, конечно, зарос. Старый Джексон прямо туда и пошел и уже не вернулся. Его старуха и младший сын сразу после этого уехали. Она страшно убивалась. Сейчас тут и соломинки не найти, чтобы трубку прочистить. Я погрузил все ее вещи на телегу и отвез их в Балунгу. Ей-богу, когда она меня увидела, то прямо просияла. А когда я уезжал, разревелась. Я сказал ей, что старик Джексон был настоящим человеком. Но моя старуха говорит, что от таких слов ей только хуже. Не знаю…
Он тронул лошадей, потом сказал:
– Говорят, если человек утопился, значит, у него с головой что-то не так было. Может быть… Не знаю… Но старик Джексон был не такой. Он был хороший парень. Ему и нужно-то было всего, чтобы приятель сказал: «Не падай духом», – и ему бы полегчало. Беда в том, что я в тот день как раз уехал подковывать лошадей.
Глава двадцать пятая
На ночлег мы устроились в заброшенной хижине лесоруба. Питер распряг лошадей, затем достал из лежавшего на телеге мешка из-под отрубей конские путы и колокольчик.
Я поднял колокольчик с земли. Он был тяжелый, фунтов пяти весу, и издавал сильные, музыкальные звуки. Я позвонил, прислушиваясь к мелодии, которая навевала мысли о ясном утре в буше, когда каждый лист покрыт капельками росы, а кругом распевают сороки. Я уронил его на землю с высоты нескольких дюймов, и Питер, смазывавший путы маслом, воскликнул:
– Черт! Больше так не делай! Нельзя бросать колокольчик. Он может сломаться. Покажи-ка его мне. – Он протянул руку, чтобы взять колокольчик.
Я подобрал его и отдал его Питеру.
– Это монганский колокольчик, лучший в Австралии, – пробормотал он, внимательно его осматривая. – Я заплатил за него один фунт, но не продам и за пять. Ясным утром его слышно за восемь миль.
– Папа говорит, лучший колокольчик – кондамайнский.
– Ну ясное дело. Твой отец ведь из Квинсленда. От кондамайнского лошадь может оглохнуть. Слишком высокие ноты. Если регулярно вешать на лошадь кондамайнский колокольчик, она оглохнет. Есть только два стоящих колокольчика – менникский и монганский, и монганский лучше всего. Его делают из особого сплава. Да и то не всякого. Выбирают такой, чтобы получался красивый звон.
– На какую лошадь вы его наденете? – спросил я.
– На Кейт, – ответил он. – Колокольчик я надеваю только на нее. Остальные не умеют правильно звонить. У нее длинный шаг, и она покачивает головой. Колокольчик качается, когда она идет. Я вешаю на нее колокольчик, а Самородка стреноживаю. Он из них главный, и когда он останавливается, остальные за ним повторяют. – Питер выпрямился. – Сначала подвешу им на часок торбы с кормом. А то тут повсюду только жесткая поросль.
– Я разведу костер в хижине, хорошо? – предложил я.
– Да. Разведи костер и поставь котелок. Я подойду через минуту.
Позже, когда он вошел в хижину, костер уже горел, а в котелке кипела вода. Он бросил пригоршню чайных листьев в пузырящуюся воду и поставил котелок на камень перед очагом.
– Ну, где там твоя солонина? – спросил он.
Я принес свои мешки из-под сахара в хижину заранее и сейчас вынул из одного из них завернутый в газету шматок говядины и протянул ему.
Развернув газету, он потрогал мясо толстым, черным от грязи пальцем и похвалил:
– Превосходная говядина. Лучшая часть ссека.
Он отрезал мне толстый ломоть и положил его между двумя огромными кусками хлеба.
– Вот тебе подкрепиться. – Он наполнил две жестяные кружки крепким черным чаем и вручил одну мне. – Ни разу не встречал женщины, которая умела бы готовить чай. Если женщина заваривает, всегда видно дно кружки.
Мы сидели у костра и ели хлеб с мясом. После каждого куска Питер подносил к губам кружку и делал два шумных глотка чая.
– Ах! – с довольным видом говорил он, возвращая кружку на место.
Допив чай, он выплеснул остатки в огонь и спросил:
– Ну, а что ты делаешь с этой своей ногой по ночам? Бинтуешь или как?
– Нет, – удивленно сказал я. – Ничего не делаю. Она просто лежит.
– Да ну! – воскликнул он. – Это хорошо. А она болит?
– Нет, – ответил я. – Я ее вообще не чувствую.
– Будь ты моим сыном, я бы свозил тебя к Вану в Балларате. Этот парень – настоящий кудесник. Он бы тебя вылечил.
Мне уже доводилось слышать об этом китайском целителе. Многие люди в Туралле обращались к нему, когда другие врачи уже ничего не могли сделать. Отец всегда усмехался, услышав его имя, и называл его «торговцем сорняками».
– Да, – продолжал Питер, – этот Ван никогда не спрашивает, где у тебя болит. Он просто смотрит на тебя и сразу все говорит. Я бы в жизни не поверил, но Стив Рамзей мне все про него рассказал. Помнишь Рамзея – парня, который вечно животом страдал?
– Да, – сказал я.
– Так вот, Ван его вылечил. Когда у меня разболелась спина, Стив мне сказал: «Поезжай к Вану, но не говори ему, что с тобой. Просто посиди, пока он подержит тебя за руку. Он сам тебе скажет, отчего тебе недужится». И так, черт возьми, и вышло. Я взял отпуск на неделю и поехал в Балларат, и он посмотрел на меня, как говорил Стив. Я ему ни слова не сказал: раз деньги заплатил, пусть сам и выясняет, что со мной. И вот сижу я там, а он рядом, держит меня за руку и говорит: «Зачем вы носите эту повязку?» Так прямо и спросил. Я в ответ: «Я не ношу никакой повязки». «Но что-то вы все же носите», – говорит он. «Ну, на мне красный фланелевый пояс, если вы об этом», – говорю я. «Вам стоит избавиться от него, – говорит он. – С вами был когда-нибудь несчастный случай?» «Нет», – отвечаю я, а он на это: «Подумайте еще раз». «А, ну, около года назад меня выбросило из брички, и по мне прошло колесо, – говорю я. – Но я не ушибся». «Нет, ушиблись! – заявляет он. – В этом ваша беда. Ребро у вас вывихнуто». «Вот черт! – говорю я. – Так вот что со мной такое». И тут он дал мне пакетик трав за два фунта. Мать мне их потом сварила. Ну и отвратный же вкус у них был. Но после этого больше ничего не болело.
– Так то желудок, – сказал я. – А мне нужно вылечить ноги и спину.
– Все беды от желудка, – убежденно заявил Питер. – Тебя как будто разнесло – как корову на люцерне, – и внутри осталось что-то, от чего нужно избавиться. Была одна девушка, приехавшая издалека, Ван и ее вылечил. Об этом все знают. Она была такая тощая, что едва тень отбрасывала, но ела, как лошадь. Побывала у всех врачей, а потом приехала к Вану, и он говорит: «Два дня ничего не ешьте, а потом подержите под носом тарелку с отбивной и луком и вдохните запах. Она так и сделала, и у нее изо рта начал выходить глист. Все ползет и ползет… Говорят, такой длиннющий был. Все выходил и выходил, пока не скрутился в клубок на тарелке. После этого она сразу поправилась. Видно, глист сидел у нее внутри годами и сжирал все, что она глотала. Если б не Ван, ее бы уже не было в живых. Куда уж докторам сравниться с этими китайскими травниками.
Я не верил в правдивость его рассказа, хотя он меня напугал.
– Отец говорит, кто угодно может лечить травами по-китайски, – возразил я. – Для этого достаточно просто быть похожим на китайца.
– Что!? – возмущенно воскликнул Питер. – Он так сказал? Да он спятил! Просто из ума выжил! – Затем его тон смягчился. – Я тебе вот что скажу – и заметь, тебе одному: один знакомый мой – образованный, знаешь ли, может прочесть что угодно – рассказывал мне, что в Китае, откуда родом эти целители, они учатся много лет. Закончив учиться, они держат экзамен у известных докторов и тому подобное. Эти доктора экзаменуют их, чтобы узнать, достаточно ли они выучили, чтобы стать китайскими травниками. Зараз проверяют только двенадцать парней – парней, которые учатся, понимаешь, – запускают их в комнату, где в стене пробито двенадцать отверстий, ведущих в другую комнату. А потом они выходят куда-нибудь… куда угодно, например на улицу… и ищут людей с двенадцатью страшными болезнями. Например, спрашивают: «Что с тобой неладно?» «Кишки болят». «Подходит, заходи». Потом у кого-нибудь другого спрашивают, а тот в ответ: «Печенка вся сгнила». Этот тоже подходит. Потом, скажем, берут парня с больной спиной, как было у меня… «Хорошо, ты подходишь». Наберут двенадцать таких человек, приведут в другую комнату и велят им просунуть руку в дыры в стене. Видишь, как это все проходит? Парни, которые хотят стать травниками, смотрят на эти двенадцать рук и записывают, чем каждый из страдальцев болен, и если ошибутся, выбывают. – Он презрительно усмехнулся. – А твой старик говорит, лечить травами по-китайски может каждый! Но я все равно его очень уважаю. У него бывают странные идеи, но я ему на это не пеняю.
Он поднялся и выглянул наружу.
– Пойду стреножу Кейт и выпущу их всех, а потом уляжемся спать. Ночь будет темная, хоть глаз выколи. – Он посмотрел на звезды. – Вон Млечный Путь тянется с севера на юг. Погода будет ясная. Когда с востока на запад, то жди дождя. Я скоро вернусь.
Питер вышел к лошадям, и я услышал, как он зовет их в темноте. Вот он замолк, и до меня донеслись тихие переливы колокольчика. Лошади пошли в лес.
– Бидди здесь впервые, – сказал он, когда вернулся. – Она с фермы Барклея. Лошади, вскормленные на открытых пастбищах, в первую ночь в буше всегда нервничают. Им слышно, как трещит кора. Она тихо фыркала, когда я ее отпустил. Но с ней все будет в порядке. А теперь давай-ка обустроим тебе постель.
Он внимательно осмотрел земляной пол хижины, затем подошел к небольшому отверстию внизу стены. Поглядев на него с минутку, он взял бумагу, в которую была завернута солонина, и заткнул ею дыру.
– Это может быть змеиная дыра, – пробормотал он. – Мы услышим, как шуршит бумага, если змея выползет.
Он положил на пол два мешка с сечкой и выровнял их так, чтобы они образовали матрас.
– Ну вот, – сказал он. – Должно быть неплохо. Ложись, а я тебя пледом укрою.
Я снял башмаки и лег на мешки, подложив руку под голову. Я устал, и эта постель казалась мне прекрасной.
– Ну как? – спросил Питер.
– Отлично.
– Овес может немного покалывать. Это хорошая сечка, от Робинсона. Он режет хорошо и мелко. Ну что ж, я тоже ложусь.
Он устроился на паре мешков, которые подготовил для себя, шумно зевнул и укрылся лошадиной попоной.
Я лежал и слушал звуки буша. Мне здесь так нравилось, что не хотелось засыпать. Я лежал под своим пледом, охваченный волнением. Через открытую дверь хижины доносился аромат эвкалиптов и акаций, усиленный ночью. Дикие крики ржанок, пролетавших над хижиной, уханье совы, стрекот, шорох и предостерегающий писк опоссумов – все это оживляло темноту вокруг, и я лежал, напряженно вслушиваясь, ожидая откровения.
Затем, мягко проникая сквозь другие звуки, раздался звон колокольчика, и я облегченно откинулся на матрас. Засыпая, я видел в своем воображении длинные шаги Кейт, которая мотала головой и позвякивала своим монганским колокольчиком.
Глава двадцать шестая
Чем дальше мы углублялись в лес, тем величественнее и неприступнее он становился, внушая чувство некоей отстраненности. Деревья вздымались все выше и выше. Их гладкие, без единой ветви стволы тянулись на двести футов вверх и лишь там одевались листвой. У их подножия не было никакой растительности, лишь голая земля, устланная коричневым ковром из их собственной опавшей коры. Под ними царила странная, полная ожидания тишина, не нарушаемая ни щебетанием птиц, ни журчанием ручьев.
Наша крошечная телега с крошечными лошадьми медленно пробиралась среди могучих стволов, порой на поворотах задевая огромные торчащие из земли корни. Звон постромок и тихий стук копыт по упругой земле, казалось, доносились лишь до ближайшего дерева. Даже скрип телеги сделался каким-то жалобным. Мы с Питером молчали.
Лес выглядел приветливее там, где росли буки и дорога спускалась к неглубоким ручейкам с прозрачной водой, бежавшим, поблескивая, по гладким, словно яйца, камешкам.
С полян, поросших такой редкой травой, что она едва прикрывала землю, за нами следили кенгуру. Они раздували ноздри, стараясь уловить наш запах, и, почувствовав его, медленно прыгали прочь.
– Случалось мне на них охотиться, – сказал Питер, – но потом я долго не мог отделаться от какого-то гадкого чувства – как будто по лошадям стрелял. – Он раскурил трубку и тихо добавил: – Не скажу, что охота на кенгуру – это плохо, но есть уйма неплохих вещей, которые все же хорошими не назовешь.
Ту ночь мы провели у ручья. Я устроился под голубым эвкалиптом и, лежа на мешках с сечкой, разглядывал звезды, мерцавшие между его ветвями. Воздух был влажным, прохладным от испарений с папоротников и мха, и колокольчик казался звонче. Иногда звон становился громче, если Кейт поднималась по берегу или оступалась, спускаясь к воде попить. Он никогда не затихал.
– Сегодня доберемся до лагеря, – наутро сказал мне Питер. – Мне надо приехать до обеда. Я хочу сегодня же вечером загрузить телегу.
Лагерь лесорубов раскинулся на склоне холма. Как только мы выехали из-за поворота, я сразу увидел среди деревьев большой участок вырубки.
Над лагерем, на вершине холма, подпиравшего небо, озарялись солнцем верхушки деревьев, к которым снизу тонкой струйкой тянулся синеватый дым.
Дорога огибала холм и выводила прямо на поляну, вокруг которой в беспорядке были навалены срубленные верхушки деревьев.
В центре поляны стояли две палатки, перед ними полыхал костер. На треножнике над огнем висели закопченные котелки; к ним шли четверо мужчин, поднимаясь по склону от того места, где они обрабатывали поваленное дерево. Упряжка волов отдыхала у штабеля распиленных стволов; погонщик сидел тут же возле телеги на ящике с провизией. Было время обеда.
Питер рассказывал мне о здешних людях. Ему нравился Тед Уилсон, человек с сутулой спиной, редкими, пропитанными табаком усами и веселыми синими глазами, окруженными сеткой морщин. Тед построил избу примерно в полумиле от лагеря и жил там вместе с миссис Уилсон и тремя их детишками.
Мнение Питера о миссис Уилсон было двояким. Он считал ее хорошей стряпухой, но презирал за привычку «выть по покойникам».
– А еще она не переносит вида крови, – добавил он.
Однажды ночью ее, судя по всему, укусил комар, и на подушке остался кровавый след величиной с монету в два шиллинга.
– Она так вопила, – рассказывал Питер, – как будто у нее в спальне разделали овцу.
Тед Уилсон работал с тремя другими людьми, ночевавшими в лагере. Одного из них звали Стюарт Прескотт. Это был парень лет двадцати двух, с волнистыми волосами, и по выходным он носил тупоносые сапоги цвета бычьей крови и жилет из узорчатого хакабака[9] с круглыми, похожими на камешки красными пуговицами. Он пел «Не продавайте матушкин портрет» гундосым голосом, аккомпанируя себе на гармони. Питер считал его превосходным певцом, но говорил, что «в лошадях он ни черта не смыслит».
Из-за щегольской одежды Стюарт Прескотт получил прозвище Принц, которое приклеилось к нему, и постепенно все стали называть его только так.
Одно время он работал в буше недалеко от нашего дома и часто проезжал мимо наших ворот по дороге на танцы в Туралле. Отец как-то ездил с ним вместе в Балунгу и, вернувшись, сказал мне:
– Ясно, что парень не умеет ездить верхом: каждый раз, как спешится, первым делом берется волосы себе причесывать.
Принц постоянно твердил о том, что надо ехать в Квинсленд.
– Там водятся денежки, – говорил он. – В Квинсленде много земли расчистили.
– Верно, – соглашался отец. – Кидман много расчищает, не скупится. Он тебе даст участок в шесть футов после того, как проработаешь на него сорок лет. Напиши ему и попроси работу.
Артур Робинс, погонщик волов, был родом из Квинсленда. Когда Питер спросил его, почему он уехал из этого штата, тот ответил: «Там живет моя жена». Питера подобное объяснение вполне удовлетворило. А когда Питер попросил его рассказать о Квинсленде, Робинс был немногословен: «Чертовски скверное место, но туда все же хочется вернуться».
Это был человек невысокого роста с жесткими как проволока усами, над которыми вздымался открытый всем ветрам нос, беззащитный, красный, весь рябой. Отец, знавший Артура, как-то сказал мне, что нос, видно, испортился еще до того, как к нему приделали Артура.
Питеру Артур напоминал вомбата.
– Стоит его увидеть, сразу хочется спрятать картошку, – сказал он мне.
Артур терпеливо сносил ядовитые замечания по поводу собственной внешности, но приходил в ярость, когда кто-то дурно отзывался о его волах. Однажды в Туралле он подрался с приятелем в пабе и, объясняя бармену причину драки, сказал: «Плевать я хотел на то, что он говорит обо мне, но я никому не позволю оскорблять моих волов».
Это был проворный, живой человек, любивший посокрушаться о том, как «тяжела жизнь». Обычно он сетовал на жизнь после обеда, когда приходило время снова приниматься за работу, или покидая пивную и отправляясь домой. Нельзя сказать, чтобы он жаловался, просто за этими его словами скрывалась какая-то безграничная усталость, дававшая о себе знать в минуты возвращения к работе.
Когда Питер остановил лошадей возле палаток, лесорубы уже наполнили кружки черным чаем из котелков над огнем.
– Как дела, Тед? – крикнул Питер, соскочив с телеги. И не дожидаясь ответа, продолжил: – Ты слышал, что я продал гнедую кобылу?
Тед Уилсон подошел к бревну с кружкой чая в одной руке и завернутым в газету обедом в другой.
– Нет, не слышал.
– Ее купил Барри. Я дал ему ее испытать. Ноги ее не подведут.
– Я тоже так думаю, – заметил Тед. – Хорошая кобыла.
– Лучше у меня не было. Она отвезет пьяного домой и всегда будет придерживаться правильной стороны дороги.
Артур Робинс, присоединившийся к разговору, когда мы приехали, пожал плечами и заметил:
– Ну вот, опять он за свое. Сейчас возьмется рассказывать, как растил эту кобылу.
Питер дружелюбно посмотрел на него.
– Как делишки, Артур? Уже все погрузил?
– Конечно. Работаю не покладая рук, не отлыниваю. Вот думаю обзавестись упряжкой и бросить работу.
– Так и умрешь в ярме, – добродушно съязвил Питер.
Я задержался на телеге в поисках своей кружки, а когда выбрался из нее и вслед за Питером приблизился к беседовавшим, почувствовал на себе их полные изумления взгляды.
Впервые в жизни я вдруг ясно осознал, насколько отличаюсь от них. Это чувство меня поразило, и я страшно смутился. Потом меня охватил гнев, и я, быстро и уверенно передвигая костыли, подошел к ним.
– Кто это с тобой? – удивленно спросил Тед, поднимаясь на ноги и с любопытством разглядывая меня.
– Это мой приятель, Алан Маршалл, – сообщил Питер. – Иди сюда, Алан. Сейчас разживемся харчами у этих парней.
– День добрый, Алан, – сказал Принц Прескотт, довольный тем, что знает меня. Он повернулся к остальным, горя желанием объяснить наличие у меня костылей. – У этого паренька детский паралич. Он был совсем плох. Говорят, он больше никогда не сможет ходить.
Питер в ярости накинулся на него.
– Что ты несешь? – вскричал он. – Ты что, спятил?
Принца ошеломил этот всплеск гнева. Остальные удивленно уставились на Питера.
– Что я такого сказал? – пробормотал Принц, обращаясь к товарищам.
Питер фыркнул. Он взял мою кружку и налил в нее чаю.
– Ничего, – сказал он, – но чтоб больше я этого не слышал.
– У тебя нога больная, да? – спросил Тед Уилсон, стараясь разрядить накалившуюся атмосферу. – Бабки подкачали, а? – Он улыбнулся мне, а после его слов улыбнулись и другие.
– Я вам говорю, – сурово сказал Питер, выпрямившись с моей кружкой в руке, – если стойкостью этого мальчугана подбить башмаки, им износа не будет целую вечность.
В обществе этих людей я почувствовал себя одиноким и потерянным, и даже слова Теда Уилсона не могли рассеять это чувство. Замечание Принца показалось мне глупостью. Я намеревался снова начать ходить, но гнев Питера придал его словам незаслуженную значимость, одновременно заронив во мне подозрение, что все эти люди уверены в том, что я никогда не смогу ходить. Мне захотелось очутиться дома; потом до меня дошел смысл последних слов Питера, и они привели меня в такой восторг, что я мгновенно забыл обо всем услышанном раньше. Он вознес меня на уровень этих мужчин; более того, он позаботился о том, чтобы они начали уважать меня. Именно это мне и было нужно.
Я был так благодарен Питеру, что мне хотелось как-нибудь это выразить. Я встал поближе к нему, и когда нарезал баранину, которую он приготовил прошлой ночью, я дал ему лучший кусок.
После обеда лесорубы принялись загружать телегу Питера бревнами, а я отошел поговорить с погонщиком волов Артуром, который готовился к отъезду.
Все шестнадцать его волов тихо жевали траву, прикрыв глаза, как будто все их внимание полностью сосредоточилось на работе челюстей.
На шее каждого из них висело тяжелое дубовое ярмо, и его закрепленные концы выступали над головой животного. Через кольца, вставленные в середину каждого ярма, была продета цепь, прикрепленная одним концом к дышлу.
Два коренника были короткорогие животные с толстой, сильной шеей и могучим лбом. У остальных волов рога были длинные и острые. Ведущими шли два вола хартфордширской породы, большие и мускулистые, с добрыми, спокойными глазами.
Артур Робинс готовился к отъезду с поляны. Его огромная телега была нагружена бревнами.
– Тут больше десяти тонн, – похвастался он.
На нем были выцветшие рабочие брюки из грубой саржи и тяжелые, подбитые гвоздями сапоги с железными набойками. В отверстия, прорезанные вокруг тульи его грязной войлочной шляпы, он продел полоску зеленой кожи.
Он громко позвал улегшегося под телегой пса.
– Всякий погонщик, который позволяет собакам ошиваться под телегой, не знает своего ремесла. Волам это не нравится. Давай назад, – приказал он выползшему из-под телеги псу. – От этого они лягаются, – объяснил он мне, подтянув штаны и потуже завязав пояс. – Ну, вот, кажется, все готово.
Он осмотрелся, чтобы убедиться, что ничего не забыл, и поднял с земли свою шестифутовую плеть. Он бросил взгляд на меня, чтобы проверить, не стою ли я у него на пути. Удовольствие, которое я испытывал, наблюдая за ним, видимо, отразилось у меня на лице, потому что он опустил кнутовище на землю и сказал:
– Тебе нравятся волы, да?
Я с улыбкой кивнул и, видя, что ему это доставляет удовольствие, спросил, как их зовут. Указав на каждого вола кнутом, он назвал их имена, попутно рассказав, каковы они в деле.
– Смельчак и Алый – дышловые. Видишь? У дышловых должны быть мощные шеи. Эти вдвоем могут перевезти весь груз.
Среди волов затесался один бык по имени Дымок, и Артур сказал, что хочет от него избавиться.
– Если запрячь вола вместе с быком, вол быстро зачахнет, – доверительным тоном сообщил он. – Одни говорят, дыхание у быка слишком сильное, другие – что запах, но вол в конце концов всегда погибает.
Он подошел ко мне, встал поудобнее, согнув одну ногу в колене, и похлопал меня пальцами по груди.
– Среди погонщиков волов нередко попадаются жестокие люди, – сказал он таким тоном, будто приобщал меня к какой-то своей, тайной жизни. – Поэтому я бы предпочел быть лошадью, а не волом. – Он поднялся и вытянул руку. – Ну… не знаю. Возчики тоже бывают жестокие. – На мгновение он замолчал, задумавшись, потом, словно выталкивая из себя слова, сердито добавил: – Не обращай внимания на болтовню Принца. У тебя шея и плечи, как у рабочего вола. Никогда не видел парня, который ходил бы лучше тебя.
Он развернулся, взмахнул огромным кнутом и крикнул:
– Смельчак! Алый!
Дышловые медленно, уверенным шагом встали под ярмо.
– Пятнистый! Безрогий! – Его голос эхом раскатился по холмам.
В ответ на его зов, каждый вол проглотил свою жвачку, и было видно, как комок пережеванной травы гладко скользит по длинному горлу. Они не торопились, но становились в ярмо уверенно и спокойно – было ясно, что ими движет не страх.
Когда цепь натянулась и каждый стоял на своем месте, пригнув голову и поджав зад, Артур быстро окинул взглядом двойную линию животных и крикнул:
– Вперед, Смельчак! Вперед, Алый! Вперед, Рыжий!
Шестнадцать волов, как один, медленно, с силой налегли на ярмо и двинулись вперед. Секунду, невзирая на мощную тягу, упрямая телега, нагруженная бревнами, оставалась на месте, а потом с жалобным скрипом тронулась в путь, покачиваясь, как корабль в море.
Артур шел возле волов, перекинув кнут через плечо. За ним бежала собака. Когда дорога пошла под уклон перед крутым спуском, он поспешно подошел к телеге сзади и торопливо повернул ручку тормоза. Стальные ободья врезались в огромные эвкалиптовые блоки тормоза, и громыхающая телега резко заскрежетала. Этот звук пронесся над холмами, отдаваясь тоскливым эхом в долине, и вспугнул стаю черных какаду. Они пролетели надо мной, с силой хлопая крыльями, и их печальный крик слился воедино со скрипом тормозов в грустную жалобу, звучавшую до тех пор, пока птицы не скрылись за лесистым гребнем холма, а телега не ушла в долину.
Глава двадцать седьмая
Дом Теда Уилсона стоял в полумиле от большой дороги. В каждую свою поездку Питер всегда привозил ящик пива, и лесорубы по традиции собирались у Теда в ночь после погрузки, чтобы выпить, поболтать и попеть песни.
В эту ночь Артур, погонщик волов, всегда устраивал стоянку с таким расчетом, чтобы дойти до дома Теда пешком. Из другого лагеря приходили выпить и поболтать двое лесорубов, братья Фергюсоны. Принц Прескотт и оба эти лесоруба частенько наведывались к Теду. Сегодня Принц прихватил с собой концертино и надел свой узорчатый жилет.
На телеге мы ехали втроем: я, Питер и Тед. Перед тем как тронуться в путь, Питер, велев мне забираться на телегу, повернулся к Теду и троим стоявшим рядом лесорубам и, прикрыв рот рукой, хрипло прошептал:
– А теперь смотрите! Смотрите на него. Этот парень – настоящее чудо. Ни за что не позволит помочь ему. Вот о чем я говорил. – Опустив руку, он обратился ко мне непринужденным тоном: – Ну, Алан, давай. Забирайся.
Я уже заранее поглядывал на высоту груза с некоторым опасением, но теперь, после сказанных Питером слов, важно было не уронить себя в глазах присутствующих, и я уверенно подошел к телеге. Как и раньше, я забрался на круп Кейт, но теперь то место, до которого мне нужно было дотянуться, оказалось для меня слишком высоко, и я понял, что придется встать у нее на спине и подтянуться. Ухватившись за край оглобли, я подтянулся и твердо поставил «хорошую» ногу на круп лошади. С такой высоты мне уже не составило труда забраться наверх.
– Ну, что я вам говорил? – торжествующе воскликнул Питер, наклоняясь к Теду. – Поглядите! – Он выпрямился и презрительно щелкнул пальцем. – Что ему костыли – тьфу!
Питер и Тед сели на поклажу, свесив ноги. К дому Теда вела узкая дорога, ветви деревьев, изгибаясь, цеплялись за плечи мужчин. Я сидел сзади, и те же ветки, распрямляясь, резко хлестали по мне. Я лег на спину и смотрел, как они раскачиваются надо мной. Тяжелое покачивание телеги и ее громкий скрип доставляли мне удовольствие. Через некоторое время лошади остановились, и я понял, что мы прибыли на место.
Дом был построен из горбылей, а щели между ними замазаны глиной. С одной стороны виднелась труба из коры, а рядом с ней проходил желоб из согнутого куска коры, по которому дождевая вода с крыши, тоже сделанной из коры, стекала в железный бак внизу.
Ни забор, ни сад не защищали дом от наступающего леса. Ветер клонил над ним тонкое молодое деревце, а перед парадной дверью, которой никто не пользовался, буйно разрослись папоротники.
Возле задней двери на поставленном вертикально бревне стоял старый эмалированный таз с разводами от мыльной пены. Вокруг было пыльно и грязно.
Четыре шкурки опоссумов, растянутые и прибитые к задней стене дома мехом внутрь, поблескивали в лучах заходящего солнца, на нижней ветке растущей неподалеку акации медленно покачивался холщовый мешок для мяса.
У двери в дом лежал ствол древовидного папоротника, служивший ступенькой, а рядом на двух колышках был прибит кусок железного обода, о который входившим полагалось счищать грязь с башмаков.
Позади дома, под навесом из коры, державшемся на четырех столбах, стояла бричка, на крыле которой висела упряжь.
Питер остановил лошадь возле навеса, и я выбрался из телеги. Двое детей наблюдали за мной, пока я поворачивался и вставал на костыли.
Один из малышей, мальчонка лет трех, был совсем голый. Питер сложил поводья и закинул их на спину Кейт, а потом посмотрел на него с довольной и полной любопытства улыбкой.
– Ты только посмотри на него! – воскликнул он, протянул грубую, мозолистую руку и погладил ребенка по спине. – Какой гладенький малыш, а?
Ребенок задумчиво смотрел на землю и сосал палец. Он замер, поддаваясь ласке Питера с некоторой опаской.
– Какой гладенький малыш! – Пальцы Питера гладили плечи ребенка едва ли не с удивлением.
Другому мальчику было лет пять. На нем были длинные бумажные чулки, но подвязки лопнули, и чулки висели у него над башмаками, словно оковы. Веревочные подтяжки поддерживали его не раз латанные штаны, а у рубашки без единой пуговицы был только один рукав. Не знавшие гребня волосы встали дыбом, как шерсть испуганной собаки.
Тед, распрягая лошадей, обошел головных, увидел сына, остановился и критически осмотрел его, а потом крикнул:
– А ну-ка подтяни носки! Подтяни, кому говорят! Питер решит, что я завел тут какую-то новую породу птиц.
Мальчик нагнулся и под пристальным взглядом Теда подтянул чулки.
– А теперь отведи Алана в дом, пока мы тут распрягаем лошадей. Скажи маме, мы подойдем через минуту.
Женщина, отвернувшаяся от очага при моем появлении, посмотрела на меня так, как будто сейчас завиляет хвостом. У нее было полное, располагающее к себе лицо; она торопливо подошла ко мне, вытирая мягкие, влажные руки о черный фартук, испачканный мукой.
– Ах, несчастный мой мальчик! – воскликнула она. – Ты, должно быть, калека из Тураллы? Тебе, наверное, надо присесть?
Окинув взглядом комнату, она прижала палец к полным губам и слегка нахмурилась.
– Так, вот тебе стул… Садись сюда. Я принесу подушечку под твою бедную спинку.
Она ухватила меня за локоть, чтобы помочь добраться до стула, и с такой силой приподняла его, что я едва не выронил костыль. Я пошатнулся, а она, вскрикнув от волнения и глядя на стул так, будто оценивала расстояние между мной и моим спасительным прибежищем, вцепилась мне в плечо обеими руками. Я с трудом добрался до стула, всей тяжестью налегая на тот костыль, которому она не мешала. Тем временем она держала мою вторую руку на весу. Я рухнул на стул, чувствуя себя растерянным и несчастным, всем сердцем желая снова оказаться среди мужчин, которые не обращали внимания на мои костыли.
Миссис Уилсон отошла и воззрилась на меня с удовлетворением, которое испытывает женщина, только что ощипавшая птицу.
– Ну вот! – радостно проговорила она. – Теперь тебе лучше?
Я пробормотал: «Да», – чувствуя невероятное облегчение оттого, что освободился от ее хватки, и с надеждой посмотрел на дверь, где вот-вот должны были появиться Питер и Тед.
Миссис Уилсон принялась расспрашивать меня о моей «ужасной болезни». Она хотела знать, болит ли у меня нога, болит ли у меня спина, натирает ли мать меня жиром варана.
– Этот жир так прекрасно впитывается, что проникает даже сквозь стенки бутылки, – важно сообщила она.
По ее мнению, у меня в организме скопилась кислота, а значит, мне всегда нужно иметь при себе картофелину.
– Пока она высыхает, она вытягивает из тебя всю кислоту, – объяснила она.
Ей вдруг пришло в голову, что я могу упасть, и она стала уговаривать меня не волноваться на этот счет, потому что у Теда есть бричка. Потом она сняла с двух железных прутов над огнем кастрюлю, в которой варилась баранина, понюхала ее и пожаловалась, как трудно сохранить мясо свежим в буше.
После того как она забыла о моих костылях и стала рассказывать о собственных болезнях, она начала мне нравиться. Во время разговора она суетилась на кухне: выложила дымящуюся баранину на большое блюдо на столе и принялась мять картофель, который достала из другой кастрюли. Затем, с трудом выпрямившись, словно это причинило ей боль, она сообщила мне с таинственным видом, как бы делясь со мной секретом, что не доживет до старости.
Я с интересом спросил, почему, и она мрачно ответила, что все ее органы поменялись местами.
– У меня больше никогда не будет детей, – сказала она, а потом, после секундной паузы, добавила: – Слава богу!
Она вздохнула и задумчиво посмотрела на мальчика в чулках, который слушал нас.
– Сбегай, принеси штаны и рубашку Джорджа, – вдруг сказала она. – Они наверняка уже высохли. Не хочу, чтобы он подхватил простуду и умер.
Через секунду мальчик, которого звали Фрэнк, принес одежду, висевшую где-то на ветке за домом, и миссис Уилсон одела Джорджи, который все это время серьезно поглядывал на меня.
Наконец мать одернула на малыше рубашку и отпустила его, велев:
– Смотри, скажи мне, когда надумаешь куда-нибудь идти. Только попробуй уйти без спроса, вот я тебе задам!
Джорджи продолжал молча смотреть на меня.
В дом вошли Тед с Питером, и Тед хлопнул миссис Уилсон по спине с такой силой, что я всерьез испугался за ее сместившиеся органы.
– Как поживаешь, старушка? – весело крикнул он и, разглядывая готовящийся ужин, сказал Питеру: – Отличная баранина. Я купил четыре овцы у Картера по полкроны за штуку. Хорошие, здоровые были овцы. Попробуешь – сам увидишь.
Глава двадцать восьмая
Когда стол убрали после чая и зажгли висевшую на цепи под потолком керосиновую лампу, Питер принес ящик пива, и они с Тедом рассчитали на листе бумаги, сколько каждый из гостей должен заплатить за «выпивку».
– Разопьем бутылочку, пока не пришли остальные, – предложил Тед после того, как они определились с цифрами, и Питер согласился.
Миссис Уилсон отправилась в другую комнату укладывать мальчиков спать. Оттуда доносился плач младенца. Через некоторое время он прекратился, и миссис Уилсон вернулась к нам, на ходу застегивая кофту. К тому времени уже явились двое лесорубов и уселись на ящиках возле стола. Судя по их улыбкам, хозяйка дома пользовалась их расположением.
– Ну и потрудились же мы сегодня, миссис, – обратился к ней один из них, вытянув руки на столе, как будто не мог удержать их на весу.
– Как идут дела? – спросил Тед.
– Неплохо. Сейчас пошли такие толстые стволы, что приходится распиливать их на четыре части. Это в буше самое выгодное.
Мне стало интересно, почему дерево, которое приходится пилить на четыре части, считается самым выгодным в буше, и я решил спросить об этом, но тут пришли Артур Робинс с тремя другими лесорубами, и Тед начал наполнять расставленные на столе кружки.
Каждый из гостей принес собственную кружку, и хотя все они отличались по размеру, Тед наливал в них одинаковое количество пива.
После нескольких кружек Принц Прескотт заиграл на гармони. Он манерно покачивал плечами, то и дело запрокидывая голову и вскидывая руки над головой так, что инструмент на секунду как бы взвивался в танце вверх, прежде чем вновь принять нормальное положение. Порой он при этом напевал какой-то куплет, словно пробуя голос под прерывистый аккомпанемент гармони.
– Он пока не разошелся, – шепнул мне Артур Робинс.
Артур сидел рядом со мной на ящике у печки. На его лице застыла мягкая, полная предвкушения приятного вечера улыбка. Ему нравились, по собственному его выражению, «душещипательные» песни, и он все просил Принца сыграть «Буйный парень из колоний».
– Да что с ним сегодня такое?! – раздраженно проворчал он после того, как Принц, поглощенный «Валеттой», не откликнулся на его просьбу.
– Сыграй «Буйного парня из колоний»! – снова потребовал он, на сей раз громче. – Что ты играешь какую-то ерунду? Ну ее к черту!
Мелодия концертино резко оборвалась.
– Ладненько, – сказал Принц. – Поехали.
Когда он заиграл, Артур наклонился вперед, беззвучно подпевая. Его глаза блестели от удовольствия.
Это была любимая песня моего отца, и когда к нам приходили гости, он после нескольких чарок обычно вставал на скамью и запевал ее, а дойдя до припева, всегда кричал: «Вставайте, парни! Эту песню надо петь стоя!» Когда Принц затянул припев, я взял костыли, приставленные к стене, поднялся на ноги и быстро сказал Артуру:
– Встаньте!
– Встану, парень, ей-богу встану! – ответил тот.
Поднявшись, он с грохотом поставил жестяную кружку на стол, поднял усатое лицо и проревел припев голосом, который мог бы принадлежать могучему великану. А я пел вместе с ним высоким, ясным голосом, и Питер, Тед и лесорубы тоже встали и запели. Мы все пели стоя, и мужчины со стуком поставили кружки на стол, как сделал Артур, а миссис Уилсон прижала руки к груди и в восхищении прошептала:
– Боже мой!
– Вот это, я понимаю, песня! – хрипло сказал Артур, снова усаживаясь и протягивая кружку за следующей порцией пива. – Она всегда поддержит человека, когда работе конца не видно.
Песня пробудила в Питере желание тоже произнести что-нибудь проникновенное. Он был слишком занят выпивкой, чтобы тратить время на шотландскую песню, но он знал две строчки из стихотворения Адама Линдсея Гордона и всегда повторял их с почти благоговейным трепетом.
Они пришли ему на ум и сейчас, пока он наливал пиво в кружку, и он замер с бутылкой и кружкой в руках, уставился в противоположную стену и низким, торжественным голосом продекламировал:
Закончив, он некоторое время продолжал смотреть в стену.
Артур наморщил лоб и окинул его оценивающим взглядом.
– Он все еще скачет верхом на Клоуне, – заключил он и вернулся к своей кружке.
Всякий раз, как Питер приходил в себя после краткого поэтического отступления, он чувствовал необходимость пояснить цитату.
– Вы ведь знаете, что это означает? Не все понимают. Клоун хорошо берет препятствия. Он разгоняется и едва ли не летит над ямой с водой, понятно? Другая лошадь прыгнула раньше, а Клоун сразу за ней и в прыжке догнал ее. Вот что значит «между небом и водой». Приземляются они одновременно. Другая лошадь перепрыгивает яму с трудом и почти падает, тут и сталкиваются их стремена. Клоун, видно, хорошо натренирован, с крепкими костями и длинными ногами… Хотел бы я познакомиться с парнем, который это сочинил.
Он проглотил свое пиво и причмокнул губами, глядя на дно пустой кружки в руке.
Принц так раззадорился, что его уже было не остановить. Он спел «Кольцо на полу бара», «Товарный вагон впереди» и «Что ты мне купишь, папа?».
После каждой песни на глаза миссис Уилсон наворачивались слезы.
– До чего же красивые песни, правда? – всхлипывала она. – А еще ты какие-нибудь знаешь?
– Конечно, миссис Уилсон, я знаю еще много. – Принц скромно склонил голову. – Как только где услышу новую песню, сразу ее запоминаю.
– А «Роковую свадьбу» знаешь? – спросила она, с надеждой подавшись вперед.
– Нет, вот эту не знаю, миссис Уилсон. Но обязательно выучу, когда раздобуду. Я знаю «Скажут ли мне ангелы, с нами поиграй?». Хотите ее послушать?
– Ну конечно! – воскликнула миссис Уилсон. – Какое чудесное название! – Она повернулась к Питеру с Артуром, которые громко спорили, кто тянет сильнее – волы или лошади. – Да помолчите вы! – потребовала она. – Принц споет нам прекрасную песенку. Потом будете препираться. Начинай, Принц!
Питер опустил руку, которой он энергично размахивал в подтверждение своих доводов, и подчинился.
– Ладно, запевай, Принц! – Он откинулся на спинку стула, слегка покачивая головой. – Спускай тормоза, – пробормотал он.
Принц встал и объявил название песни: «Скажут ли мне ангелы, с нами поиграй?».
Он склонился над гармонью, которая жалобно взвыла в его руках, затем выпрямился, мотнул головой, откидывая волосы назад, и запел высоким голосом:
Принц дрожащим голосом запел припев:
Принц сел, уверенный, что вот-вот на него обрушится шквал аплодисментов, но тут Питер поднялся, чуть пошатываясь, выпрямился во весь рост и стукнул кулаком по столу. Его блестящая борода топорщилась на яростно выставленном вперед подбородке.
– Это, черт возьми, самая печальная песня, которую я когда-либо слышал, но нельзя было ее петь в присутствии этого мальчишки. – Он драматично указал на меня. – Эта песня не подходит для него. – Он повернулся и наклонился ко мне. – Не обращай внимания, Алан. – Тяжело опустившись, он подлил себе пива. – Между небом и водой Клоун поравнялся с ней, – пробормотал он.
Меня поразила его бурная реакция. Я никак не связал песню с собой. Меня тронули беды маленькой девочки, и я хотел бы повстречаться с ней и поиграть. Пока Принц пел, я воображал, как побью любого, кто заявит, что она им мешает. Я только удивлялся, почему она сама не может за себя постоять, и заключил, что она, вероятно, совсем еще маленькая. Но сравнивать себя с ней казалось мне глупостью.
Принц обиделся на Питера. Он-то готовился слушать похвалы, а тут Питер со своей критикой.
– А что не так с этой песней? – пожаловался он Артуру. – Хорошая песня. Алан ведь знает, что он калека, правильно? И мы это знаем.
Артур встал и, опершись на стол, доверительно сказал Принцу:
– Вот тут ты заблуждаешься, Принц. Он не знает, что он калека. – После каждого слова Артур выразительно поднимал палец. – И никогда этого не узнает, проживи он хоть сто лет.
Артур выпрямился, выставив подбородок и плотно сжав губы, и сурово посмотрел на Принца, как будто ожидая, что тот начнет с ним спорить, но Принц вдруг сник, и тон Артура смягчился.
– Я не говорю, что это плохая песня, – продолжал Артур, – но стоит ли объяснять ему, что творится в голове у дураков?
Принц согласился, что будет лучше, если я не стану обращать внимание на дураков.
– Ох, Боже мой! – воскликнула миссис Уилсон, прислушиваясь к ним. – Я всегда говорила: лучше не знать, в чем твоя беда. Больные раком и все такое… Ах, это ужасно, ужасно…
С минуту Артур задумчиво смотрел на нее, потом передернул плечами и обратился к Принцу:
– Спой-ка еще что-нибудь. Хочется чего-нибудь поживее… Знаешь ту песню про Бена Холла? Вот был человек! Спой нам ее.
– Я не знаю слов, Артур. Как там поется?
Артур глубоко вдохнул и прижал подбородок к груди.
– Только разбойники-богачи боялись Бена Холла… – запел он дрожащим, неуверенным голосом. Он замолчал и вытер рот тыльной стороной ладони. – Это все, что я знаю, но, черт побери, это хорошая песня! Тебе стоит выучить ее.
– Спой, пожалуйста, «На стене висит чужой портрет», – попросила миссис Уилсон.
– Да ну! – презрительно воскликнул Артур и торопливо проглотил свое пиво.
– Я слышал, как один парень пел это на концерте в Балунге, – сказал один из лесорубов. – Публика была в восторге. Парень, который ее пел, специально приехал из Мельбурна. Забыл, как его звали, но певец он был мощный. Ему за это платили.
– Я знаю два куплета, – сказал Принц. – Вспомнить бы мелодию. Я ее пел как-то раз, но… Так, как там было?
Наклонив голову набок и прикрыв глаза, он слушал ноты, которые выжимал из гармони, потом вдруг улыбнулся и кивнул.
– Все, вспомнил.
– Вы когда-нибудь замолчите?! – Миссис Уилсон бросила сердитый взгляд на Питера с Тедом, которые говорили одновременно, не слушая друг друга.
– Это седло было немного потрепанное, подпруга никуда не годилась, но я бросил его в повозку… – Голос Теда звучал так, словно он делился секретной информацией.
– Я своего серого купил за пятак, – встрял Питер, держа кружку в нескольких дюймах ото рта и пристально глядя сквозь нее на стену. – И той ночью проскакал на нем двадцать миль…
– Это было седло из Квинсленда, – перебил Тед, наполняя свою кружку.
– А лошадке хоть бы что… – упорствовал Питер.
– Я купил новую подпругу… – продолжал Тед.
– Даже не вспотела. – Питер уже обращался к стене.
– Ну, и после этого… – Тед дошел до кульминации своего рассказа.
– Да заткнитесь же вы! – прикрикнул на них Артур. – Хозяйка хочет послушать песню.
Питер и Тед посмотрели на Артура так, словно он был незваным гостем.
– Что… – начал Тед.
– Принц собирается еще спеть.
– А, ну давай, – добродушно согласился Питер. Он откинулся на спинку стула и уставился в потолок. – Мы слушаем.
Принц запел:
Все внимание было устремлено на Принца. Даже Питер повернулся к нему. Он уверенно затянул припев:
Миссис Уилсон тихо заплакала, когда Принц начал второй куплет.
Пока Принц пел, Артур осушил две кружки, а когда тот закончил, он мрачно сообщил мне:
– У всякого, кто женится дважды, с головой неладно.
Я устал и заснул на стуле, а пение все продолжалось. Когда Питер разбудил меня, вечеринка уже закончилась.
– Пробудись, – сказал он тоном священника, начинающего проповедь. – Пробудись, и идем со мной.
Мы вышли и направились к навесу для брички, где Питер уже приготовил нам постели. Я уютно устроился на мешках с сечкой, а Питер, пошатываясь, стоял и держался за один из столбов. Вдруг он поднял голову, обращаясь к ночи.
Глава двадцать девятая
Отец хотел знать все, что происходило со мной во время путешествия с Питером. Он подробно расспрашивал меня о людях, которых я встретил, и хотел знать, говорил ли я с ними.
Когда мама мягко возразила против такого количества вопросов, он успокоил ее словами:
– Я хочу знать, может ли он быть самостоятельным.
Он с довольным видом слушал, как я взволнованно говорю о выносливости лошадей и о том, как они тащили тяжеленную телегу домой, ни на секунду не ослабив постромки.
– Ах! Хорошая упряжка, – заметил он. – У Питера отличные лошади породы марло. Никогда не подводят. – Помолчав, он спросил: – Он давал тебе править?
В ожидании моего ответа он отвел глаза. Руки его вдруг замерли на столе.
– Да, – сказал я.
Видно было, что эта новость его обрадовала.
– Вторая пара рук – это то, что надо… – пробормотал он, словно отвечая на какие-то собственные мысли. – Хорошая пара рук…
Он ценил крепкие руки, способные управлять лошадью.
Я вспомнил ощущение лошадиного прикуса на туго натянутых вожжах. Я вспомнил, как сила лошадей перетекала по поводьям в меня, как они делились со мной этой силой, пока тащили свой тяжелый груз.
– Когда натягиваешь вожжи, а лошадь напрягается, кладешь на это все силы, – однажды сказал мне отец, но мне так не показалось.
– Пусть тебя не огорчает то, что не можешь ездить верхом, – напомнил он мне сейчас. – Управлять упряжкой – тоже уметь надо.
Впервые за несколько лет он упомянул о том, что я не смогу ездить верхом. После моего возвращения из больницы я говорил о верховой езде так, как будто всего через несколько недель смогу скакать на норовистых лошадях. Отец упорно избегал этой темы. Он всегда неловко замолкал, когда я умолял его посадить меня на лошадь, но сейчас он, наконец, видимо, почувствовал необходимость разъяснить мне положение дел и сказал, что я не смогу ездить верхом – ну… пока не вырасту и не стану снова ходить.
Говоря это, он положил руку мне на плечо и продолжал серьезным тоном, как будто ему было очень важно, чтобы я понял его.
– Видишь ли, когда едешь верхом, – сказал он, – то сжимаешь лошадь ногами. Когда переходишь на рысцу, переносишь вес на стремена. Для парня с хорошими ногами это не составляет труда… Конечно, еще нужно уметь держать равновесие, чтобы двигаться в одном ритме с лошадью. Но ты не можешь сжать ноги, Алан. Ты можешь передвигаться на них, но для верховой езды они не годятся. Так что забудь об этом. Я хотел, чтобы ты научился ездить верхом, и мама тоже. Но так уж случилось… Так часто бывает: хочешь чего-нибудь, да не можешь. Я бы хотел быть таким, как ты, но не могу, а ты не можешь скакать на лошади, как я. Считай, нам обоим не очень повезло.
Я молча слушал его. Я не верил тому, что он говорил, и сомневался, что он сам в это верит. Отец всегда оказывался прав, но сейчас, как мне казалось, он впервые ошибся.
Для себя я твердо решил во что бы то ни стало научиться ездить верхом, и пока слушал объяснения отца, с удовольствием представлял, как он обрадуется, когда я однажды проскачу мимо дома на круто изогнувшей шею лошади, которая будет грызть удила, чувствуя, как твердо я держу вожжи.
У одного мальчика из нашей школы был пони арабских кровей по кличке Лучик. Это был белый пони с тонким, волнистым хвостом и быстрым ритмичным ходом. У него были крепкие мускулистые бабки, и казалось, что он едва касается земли, будто не хочет обременять ее своей тяжестью.
Лучик был для меня само совершенство. И другие ребята нередко приезжали в школу на своих пони, но их пони были совсем не такие, как Лучик. Когда мальчишки устраивали гонки – а делали они это часто, – я наблюдал, как Лучик вырывается вперед, и восхищался его высокой скоростью и крепким духом.
Хозяином Лучика был Боб Карлтон, худощавый мальчишка с рыжими волосами. Он любил говорить со мной о своем пони, потому что я своим интересом поощрял его хвастовство.
– На нем я могу оставить всех далеко позади, – заявлял он, и я с ним соглашался.
Каждый раз перед обедом он ездил на Лучике на четверть мили вниз по дороге, чтобы напоить его. Из-за этого он постоянно пропускал игры на школьной площадке и с радостью избежал бы этого, но его приучили заботиться о лошади.
Однажды я предложил сделать это за него, и он тут же согласился.
– Вот здорово! – радостно воскликнул он.
До места водопоя Боб всегда ездил без седла, но специально для меня оседлал Лучика и, подсадив меня ему на спину, наказал дать ему волю, и тогда он домчит меня туда и обратно, даже если я не притронусь к поводьям.
Я уже и сам это понял и решил обеими руками держаться за луку седла и забыть о поводьях.
Когда я устроился в седле, Боб укоротил стремена. Я нагнулся, поднял «плохую» ногу и вставил ступню в стремя до подъема, так чтобы снять вес с бесполезной конечности. То же самое я проделал и с «хорошей» ногой, но поскольку она была не так сильно парализована, я обнаружил, что могу слегка опереться на нее.
Я взял в руки поводья и ухватился за луку седла. Я не мог натягивать поводья или направлять пони, но я чувствовал руками, как он тянет вожжи, и от этого мне казалось, будто я сам управляю лошадью.
Лучик резво вышел за ворота и повернул в сторону водоема. Уверенности в собственных силах у меня как-то поубавилось. Я крепко вцепился в луку, отчего у меня свело пальцы, но ослабить хватку я боялся, так как мне казалось, что я упаду. Мне было за себя стыдно; кроме того, я злился – злился на собственное тело.
Когда мы добрались до водоема, Лучик окунул морду глубоко в воду. Я посмотрел на его шею, круто опускающуюся от луки седла, и, положив одну руку на круп пони, откинулся назад, чтобы не смотреть в водоем.
Лучик шумно втянул воду, но минуту спустя поднял голову над самой поверхностью и, вздыбив уши, посмотрел на выгон за водоемом. С морды стекала вода.
Все, что делал Лучик, производило на меня потрясающее впечатление. Вот, значит, каково это – сидеть верхом на пони, когда никто не указывает тебе, что делать, вот так пони пьет, оставшись наедине с сидящим в седле всадником; вот каково это – ездить верхом.
Я посмотрел на землю, на разбросанные по ней камни, за которые зацепился бы костыль, на грязь возле кромки воды, где костыль поскользнулся бы. Сейчас это не представляло для меня никаких трудностей. Сидя верхом на пони, мне не нужно было думать об этом.
Высокая трава, цеплявшаяся за костыли, крутые подъемы, преодолевая которые я начинал задыхаться, грубая, неровная земля – обо всем это я думал теперь отстраненно, не тревожась, будучи счастлив, что они больше не могут повергнуть меня в отчаяние пусть даже и на минуту.
Лучик снова начал пить. Я наклонился вперед и снизу коснулся его шеи, ощутив, как вода, пульсируя, проходит по его горлу. Он был теплым, сильным и быстрым и имел большое сердце. Я вдруг ощутил острую, страстную любовь к этому пони.
Закончив пить, Лучик повернулся, и я едва не свалился, но меня это больше не беспокоило. Весь обратный путь я спокойно держался за луку седла. Лучик шел подо мной без малейших усилий, без сопротивления, и мне казалось, что его ноги стали моими.
Боб помог мне слезть.
– Ну, как он бежал? – спросил он.
– Хорошо, – сказал я. – Завтра снова поведу его на водопой.
Глава тридцатая
Теперь я ежедневно ездил на Лучике к водоему. Я сам седлал его и надевал узду, потом подводил его к Бобу, а тот подсаживал меня и ставил костыли у школьной стены.
Через несколько недель я уже перестал думать только о том, как бы удержаться в седле. Я чувствовал себя увереннее и не так крепко держался за луку.
Но я по-прежнему не пользовался поводьями, а потому не мог ни сдержать пони, ни направить его в нужную сторону. Разгуливая по лесу или катаясь в кресле, я постоянно обдумывал это затруднение. По вечерам перед сном я мысленно изобретал седла с движущимися ручками, со спинками, как у стульев, с ремнями, чтобы привязывать ноги к бокам лошади, но, сидя на спине Лучика, понимал всю тщету своих фантазий. Я должен научиться держать равновесие без помощи ног, постичь искусство верховой езды без рук!
На последних нескольких ярдах до водоема я начал понуждать Лучика перейти на рысцу. Это расстояние постепенно увеличивалось, и вот он бежал уже последние сто ярдов.
Такие прогулки нельзя было назвать приятными. Меня ужасно трясло в седле, я подскакивал то вверх, то вниз, а смягчить толчки при помощи ног мне было не под силу.
Ребята наблюдали за мной, но воздерживались от критики. Они давно уже привыкли к тому, что я все делаю по-своему. Я едва держался в седле, и, казалось, вот-вот упаду, но заметив, что я совершенно не боюсь падения, они утратили интерес к этому зрелищу.
Те, кто ездил в школу верхом, по дороге домой часто пускались в галоп. Меня поражало, как легко у них это получается. Мне не терпелось как можно лучше освоить верховую езду. Ведь если они умели это делать, я, конечно же, тоже мог научиться.
Но мой разум требовал результатов, которые мое тело не могло предоставить. Месяц за месяцем я ездил к водоему, но качество моей езды не улучшалось. Мне все еще приходилось держаться, я ни разу не скакал даже легким галопом и не мог направлять пони. Целый год мне приходилось довольствоваться шагом и легкой рысцой на пути к водоему, а потом я решил, что поскачу галопом, даже если упаду с лошади.
Я спросил Боба, легко ли при галопе удержаться в седле.
– Да проще простого! – сказал он. – Это как будто сидишь на лошадке-качалке. Легче, чем при рысце. Когда Лучик идет галопом, никогда не отрываешься от седла. У него шаг не как у пони, а как у лошади.
– А он может перейти на галоп сразу, без быстрой рыси?
Боб заверил меня, что может.
– Наклонись и чуть-чуть подстегни его, – наказал он. – Хлопни его пятками, и он сразу пойдет галопом.
В тот день я попробовал. Перед водоемом был небольшой подъем; достигнув его, я наклонился вперед и тронул Лучика пяткой «хорошей» ноги. Он тут же пошел легким галопом, и я стал подпрыгивать в такт волнообразным, ритмичным движениям. Свежий ветер дул мне в лицо, хотелось кричать от радости. Пони перешел на шаг и остановился у водоема; когда он начал пить, я свободно откинулся в седле и почувствовал, что весь дрожу.
После этого я скакал галопом каждый день, уверенно чувствуя себя даже тогда, когда Лучик резко поворачивал у школьных ворот.
Но я все еще держался за луку седла.
У водоема сходились две дороги. Одна шла мимо школы, другая сворачивала на улицу за школьным зданием и там вливалась в большую дорогу. Ею редко кто пользовался. Три неровные колеи, оставленные лошадьми и повозками, иногда проходившими по ней, вились в траве между глухими изгородями.
Одна изгородь состояла из четырех рядов колючей проволоки, натянутой между столбами. Вдоль нее шла дорожка к водоему, протоптанная бродячим скотом. Клочки рыжей шерсти торчали на проволоке там, где животные, проходя, задевали за шипы.
Иногда я подумывал о том, чтобы вернуться в школу этой дорогой, но поскольку я не мог управлять Лучиком, мне приходилось довольствоваться той дорогой, которую предпочитал он.
Одним зимним днем я посильнее ударил его пяткой на повороте от водоема, и он перешел на быстрый галоп, но, вместо того чтобы скакать в школу обычным путем, неожиданно свернул на эту тропу.
Я был доволен. Возвращаясь с прогулок у подножия горы Тураллы, я часто вынужден был устраивать себе здесь передышку, и это место прочно связалось в моем сознании со страшной усталостью и одышкой. Нелегко мне было преодолевать густую траву и глубокие выбоины, но теперь я смотрел, как они быстро проносятся подо мной, и удивлялся легкости, с которой передвигался по ним. Сегодня у меня не возникло никаких тревожных мыслей, связанных с этим местом, и я с любовью смотрел на ухабистую землю.
Лучик свернул с дорожки и поскакал по узкой тропке для скота – такого маневра я никак не ожидал. Когда он пошел этим путем, я понял, какая мне грозит опасность, и обеими руками надавил на луку седла, как будто таким образом мог увести пони подальше от забора, усеянного шипами.
Однако он упорствовал, и я посмотрел на «плохую» ногу, которая беспомощно болталась в стремени, и на шипы, мелькавшие всего в нескольких дюймах от нее.
На мне были длинные бумажные чулки, подвязанные выше колена. Под чулком «плохая» нога была перебинтована, чтобы защитить ее от ознобышей – болячек, которыми она всегда покрывалась зимой.
Я посмотрел вперед: дорожка шла совсем рядом с изгородью, и я понял, что в любой момент шипы могут вонзиться мне в ногу. Я не боялся шипов, но меня злила собственная беспомощность.
На мгновение мне пришла в голову мысль спрыгнуть с лошади. Глубоко вдохнув, я сказал себе: «Давай, прыгай!», но не сделал этого из опасения, что сломаю руку и не смогу ходить на костылях, и снова посмотрел на изгородь.
Когда первые шипы вонзились мне в ногу, они оттянули ее назад, к боку пони; затем, когда тропинка слегка отошла от изгороди, нога на секунду освободилась и повисла, болтаясь рядом со стременем, пока ее снова не зацепило проволокой. Шипы разорвали чулок и бинты, и я почувствовал, как по ноге потекла кровь.
Внутри у меня похолодело. На ногу я больше не смотрел. Я не отрываясь смотрел туда, где дорожка уходила в сторону, отдаляясь от изгороди, и смирился с болью в израненной проволокой ноге.
Тропа была длинная, но Лучик прошел ее, ни разу не сменив ритма. На углу он свернул и остановился у школы, весело подняв голову и поставив уши торчком, а я едва держался в седле.
Боб и Джо помогли мне слезть с лошади.
– Черт подери! Что случилось? – спросил Джо, наклонившись и с тревогой вглядываясь в мое лицо.
– Он пошел по тропе для скота и протащил мою ногу по колючей проволоке, – ответил я.
– С чего это вдруг? – изумленно спросил Боб, нагнувшись, чтобы рассмотреть мою ногу. – Он никогда так не делал. Черт, да у тебя кровь хлещет! Вся нога изрезана. И чулок весь изодран. Что его черти туда понесли? Тебе, наверное, надо к доктору. Господи, ну и видок у твоей ноги!
– Надо ее перевязать, пока никто не увидел, – быстро посоветовал Джо.
Джо меня понимал.
– Как думаешь, найдется у кого-нибудь платок? – спросил я у Джо. – Я перебинтую ногу. У кого из ребят есть платок?
– Я спрошу у Перса, – предложил Боб. – У Перса наверняка есть.
В школе за Персом закрепилась репутация маменькиного сынка и неженки, и он всегда носил с собой платок. Боб отправился его искать, а мы с Джо пошли на задний двор, где я сел и спустил разорванный чулок, а потом снял превратившуюся в лохмотья повязку, открыв неровные царапины. Они были неглубоки, но многочисленны, и кровь медленно стекала по потревоженным ознобышам и холодной синеватой коже.
Мы с Джо молча смотрели на мою ногу.
– Ну, все равно эта нога тебе всегда только мешает, – наконец проговорил Джо, желая меня приободрить.
– К черту ее! – прошипел я. – Будь она проклята, эта моя нога! Посмотри, не идет ли Боб.
Боб прибежал с носовым платком в руках, который он чуть ли не силой вырвал у Перса. Тот следовал за ним по пятам, чтобы узнать судьбу платка.
– Завтра ты должен мне его вернуть, – предупредил он меня, но, увидев мою ногу, замолчал. – Вы только посмотрите! – воскликнул он.
С помощью платка и старой порванной повязки я крепко перебинтовал ногу и встал на костыли. Трое мальчишек сделали шаг назад, ожидая, что я скажу.
– Сойдет, – пробурчал я после секундного молчания, прислушиваясь к ощущениям в ноге и проверяя, не стихла ли жгучая боль.
– Через все эти тряпки никакая кровь не просочится, – заявил Джо. – Никто ни о чем не узнает.
Глава тридцать первая
Мать так и не узнала, что я поранил ногу. Ознобышами я всегда занимался сам; она только приносила мне миску с горячей водой, чистую повязку и вату для прокладки между пальцами. Иногда я боялся, что все-таки придется ей рассказать, потому что порезы никак не заживали на холодной коже, но потом потеплело, и они исчезли.
Я продолжал ездить на Лучике к водоему, но больше не пускал его галопом до тех пор, пока он не сворачивал на большую дорогу к школе, оставив поворот на тропку с колючей изгородью позади.
Я часто пробовал скакать, держась за луку седла только одной рукой, но из-за искривления позвоночника спину клонило влево, и чтобы сидеть прямо, нужно было держаться двумя руками.
Однажды, когда Лучик шел спокойным шагом, я начал сжимать седло в разных местах в поисках более устойчивой опоры. Из-за крена влево я всегда мог достать левой рукой ниже, чем правой, и при этом не напрягаться. Я немного сдвинулся в седле вправо и сунул левую руку под крыло седла, прямо под своей ногой – тут я мог ухватиться за подпругу, где она пересекает седло и уходит под крыло. Потянув за ремень, я мог сопротивляться наклону влево, а упираясь в прокладку седла – наклону вправо.
Я впервые почувствовал себя в полной безопасности. Я сжал поводья правой рукой, ухватился за подпругу и пустил Лучика галопом. При его размеренном шаге я никогда не отрывался от седла. Я сидел расслабленно и спокойно, приподнимаясь и опускаясь вместе с движением пони, испытывая неведомое доселе ощущение безопасности и уверенности.
Теперь я мог управлять им. Движением руки я мог заставить его повернуть направо или налево, а когда он поворачивался, я мог наклониться вместе с ним и снова откинуться назад, когда он шел ровно. Держась за подпругу, я был как бы привязан к седлу и в то же время мог менять позу, в зависимости от обстоятельств.
Я проскакал некоторое время легким галопом, а затем, повинуясь какому-то импульсу, стал подгонять Лучика криками. Я почувствовал, как напряглось его тело при переходе из кентера в быстрый галоп. Волнообразное покачивание уступило место ровному бегу, частая дробь цокающих копыт зазвучала в моих ушах, как музыка.
Это ощущение было слишком прекрасным, чтобы повторить его, чтобы растратить его в один день. Я возвратился в школу шагом, напевая песенку. Я не стал ждать, пока придет Боб и снимет меня с пони; я сам соскользнул с седла, упал на землю и пополз к костылям, стоявшим у стены, а потом поднялся, отвел Лучика в загон. Расседлав его, я простоял остаток перемены, до звонка, у забора, просто наблюдая за пони.
В тот день я никак не мог сосредоточиться на уроках. Я все думал об отце и о том, как он обрадуется, когда я докажу ему, что могу ездить верхом. Я хотел прискакать на Лучике на следующий день и все показать ему, но я знал, что он начнет расспрашивать меня, и считал, что не смогу честно заявить, что умею ездить верхом, до тех пор пока не научусь забираться в седло и спешиваться без посторонней помощи.
Спешиваться я научусь скоро, рассуждал я. Если бы я мог слезть недалеко от костылей, то смог бы держаться за седло одной рукой, а другой взять их и сунуть себе под мышки. Но залезать – это совсем другое. Для того чтобы оторваться от земли с одной ступней в стремени, требовались сильные ноги. Придется мне изобрести другой способ.
Дома я порой клал одну руку на верхнюю часть ворот, а другую на перекладину костыля и медленно приподнимался, пока не оказывался высоко над воротами. Я часто прибегал к этому способу и решил испробовать его не с воротами, а с Лучиком. Если пони будет стоять смирно, у меня все получится.
На следующий день я попробовал это сделать, но Лучик ни минуты не стоял на месте, и я несколько раз упал. Я попросил Джо придержать его, потом положил одну руку на луку, а другую на перекладины обоих костылей, стоявших рядом. Сделав вдох, я подтянулся и одним быстрым движением вскочил в седло. Я перебросил костыли через правую руку, решив взять их с собой, но они напугали Лучика, поэтому пришлось отдать их Джо.
Каждый день Джо держал Лучика, пока я садился, но недели через две пони так привык к моей манере забираться ему на спину, что стоял смирно, пока я не усядусь. После этого я уже не просил Джо придержать его, но все еще не мог взять с собой костыли.
Я показал Бобу, как мог бы перевозить их, повесив на правую руку, и спросил, не может ли он покататься на Лучике, держа при этом мои костыли. Он делал это каждый день после школы, и со временем костыли перестали пугать Лучика. Теперь я мог брать их с собой.
Когда он шел кентером, они шлепали его по боку, а при галопе разворачивались, указывая назад, но он уже не обращал на них внимания.
Лучик не был тугоузд, и я с легкостью управлял им, держа поводья одной рукой. Я ездил с короткой уздой так, чтобы, откинувшись назад, я мог присовокупить вес тела к силе руки. Он отвечал на каждое движение руки, когда я хотел, чтобы он повернул, и вскоре он уже вертелся, как дрессированный пони. Оказалось, что, толкая седло снизу рукой, которой я держал подпругу, я мог приподниматься во время езды рысью, и времена, когда меня било о седло, остались в прошлом.
Лучик никогда не шарахался в сторону. Он шел прямо, и потому я чувствовал себя в безопасности и не боялся, что он сбросит меня. Я не понимал, что для того, чтобы удержаться в седле, когда лошадь понесет, нужны здоровые ноги, потому что никогда этого не испытывал. Я был уверен, что сбросить меня может только лошадь, встающая на дыбы, и начал ездить с бóльшим безрассудством, чем другие мальчишки в школе.
Я скакал галопом по ухабистой земле, недоступной для моих костылей; я презрительно пинал ее ногами, крепкими, как сталь, – ногами Лучика, которые теперь я ощущал, как свои собственные.
Другие ребята объезжали холм или насыпь на своих пони – я же проносился через них; однако когда мы шли пешком, это мне приходилось обходить препятствия, а им они не были помехой.
Теперь их опыт мог стать моим, и в обеденные часы я выискивал места, по которым мне было бы трудно пройти пешком, тогда как, проезжая через них, я становился равным своим одноклассникам.
Впрочем, я не знал, почему именно так поступаю. Я ездил в этих местах, потому что мне это нравилось. Так я себе это объяснял.
Иногда я пускал Лучика галопом по тропе. В конце ее был крутой поворот на шоссе. На противоположном углу, известном как Церковный угол, расположилась пресвитерианская церковь.
Однажды я завернул за этот угол на полном галопе. Начинался дождь, и я хотел добраться до школы прежде, чем промокну. Женщина, шедшая по дорожке перед церковью, неожиданно раскрыла зонтик, и Лучик, испугавшись, резко свернул в сторону.
Я почувствовал, что падаю, и попытался выдернуть ступню «плохой» ноги из стремени. Я панически боялся, что пони потащит меня за собой по земле. Отец видел, как мужчину, чья нога застряла в стремени, волокло по земле, и я никак не мог забыть его рассказа о скачущей лошади и подпрыгивающем теле.
Ударившись о шоссе, я понял, что освободился от седла, и ощутил лишь облегчение. Некоторое время я лежал на земле, гадая, не сломаны ли у меня какие-нибудь кости, потом сел и принялся ощупывать покрытые болезненными синяками руки и ноги. На голове набухала шишка, локоть был исцарапан щебнем.
Лучик поскакал обратно в школу, и я знал, что скоро прибегут Боб и Джо с моими костылями. Отряхивая штаны, я заметил, что женщина с зонтиком бежит ко мне; она выглядела такой напуганной, что я даже оглянулся – не произошло ли у меня за спиной нечто ужасное, чего я не заметил. Но я тут был один.
– Ох! – вскричала она. – Ох! Ты упал! Я все видела. Бедный мальчик! Тебе больно? Ох, я никогда этого не забуду!
Я узнал в ней миссис Конлон, мамину знакомую, и подумал: «Она расскажет маме, что я упал. Придется уже завтра продемонстрировать папе, как я умею ездить верхом».
Миссис Конлон торопливо положила на землю свои свертки и коснулась рукой моего плеча, разглядывая меня со слегка приоткрытым ртом.
– Ты не пострадал, Алан? Признавайся! Что скажет твоя бедная мамочка? Скажи же что-нибудь!
– Со мной все в порядке, миссис Конлон, – заверил ее я. – Я жду костыли. Джо Кармайкл принесет костыли, когда увидит пони без меня.
Я был уверен, что Джо все уладит. Взбалмошный Боб растрезвонил бы о несчастном случае на весь свет, но Джо потихоньку прибежит с моими костылями и по пути придумает, как скрыть все это от окружающих.
– Ты не должен ездить верхом, Алан, – продолжала миссис Конлон, смахивая пыль с моих плеч. – Это тебя погубит, вот увидишь. – Ее голос смягчился, в нем послышались нотки нежности. Она встала на колени рядом со мной и, наклонив голову ко мне, улыбнулась. – Ты не такой, как другие мальчики. Никогда нельзя об этом забывать. Ты не можешь делать то, что делают они. Если бы твои несчастные папа и мама знали, что ты ездишь верхом, это разбило бы им сердце. Пообещай, что больше не будешь ездить верхом. Ну же.
Я с изумлением заметил, что глаза ее полны слез. Мне захотелось ее утешить, выразить свое сочувствие, сказать что-нибудь ободряющее, что вызвало бы у нее улыбку и порадовало ее. Я часто видел печаль на лицах взрослых, когда они разговаривали со мной. Что бы я ни говорил, я никак не мог разделить с ними свое счастье. Они упрямо держались за свою печаль. Я никогда не понимал, почему.
Прибежали Джо и Боб; Джо нес мои костыли. Миссис Конлон вздохнула и поднялась на ноги, глядя на меня трагическим взглядом, пока Джо помогал мне встать и подсовывал костыли мне под мышки.
– Что случилось? – озабоченно спросил он.
– Лучик шарахнулся и сбросил меня, – сказал я. – Но со мной все в порядке.
– Так, об этом лучше помалкивать, – прошептал Джо, бросая косые взгляды на миссис Конлон. – Держи язык за зубами, а то тебе больше никогда не дадут сесть на лошадь.
Я попрощался с миссис Конлон, а та напомнила:
– Не забывай, что я тебе сказала, Алан, – и ушла.
– Одно хорошо, – сказал Джо, осматривая меня с ног до головы по пути в школу. – Ты ничего себе не сломал. Ходишь не хуже, чем всегда.
Глава тридцать вторая
На следующий день, во время большой обеденной перемены, я отправился домой верхом на Лучике. Я не торопился. Хотелось насладиться нарисованной в моем воображении картиной, как отец увидит меня верхом. Я подозревал, что маму это, скорее всего, обеспокоит, но отец положит руку мне на плечо, посмотрит на меня и скажет: «Я знал, тебе это по силам», – или что-нибудь в этом духе.
Когда я подъехал к воротам, отец склонился над седлом, которое лежало на земле у двери в сарай с кормом. Он меня не видел. Я остановился у ворот, понаблюдал за ним некоторое время, а потом крикнул:
– Привет!
Не выпрямляясь, он повернул голову и бросил взгляд на ворота у себя за спиной. На секунду он замер в этом положении, а я, улыбаясь, глядел на него; потом он медленно выпрямился и пристально посмотрел на меня.
– Это ты, Алан? – сдержанно проговорил он, как будто опасаясь, что от звука его голоса пугливая лошадь может понести.
– Да, – крикнул я. – Иди сюда, посмотри на меня! Видишь? А ты говорил, что я никогда не смогу ездить верхом! Теперь смотри. Э-ге-гей!
Я крикнул так, как иногда делал он сам, когда скакал на норовистой лошади, а потом наклонился вперед, быстро приподнявшись и хлопнув Лучика по боку пяткой «хорошей ноги».
Белый пони помчался вперед быстрыми, резвыми скачками, подобрался и, наконец обретя равновесие, пошел галопом. Я видел, как его колени работают, словно поршни, чувствовал его скорость и движение плеч при каждом шаге.
Я проехал вдоль забора к зарослям акаций, затем осадил пони и откинулся назад, когда он, поворачиваясь, присел на задние ноги. Из-под его копыт летели камни, голова его то поднималась, то опускалась, пока он, напрягаясь, набирал скорость. Потом я помчался обратно, а отец бросился к калитке мне навстречу.
Я проскакал мимо него, держа поводья в руке, покачиваясь в седле в такт движениям Лучика. Снова кругом и обратно, наконец замедленный ход, остановка, и вот пони стоит у ворот, касаясь их грудью. Танцуя, Лучик подался назад, тряхнул головой, его бока вздымались. Воздух, с шумом выходивший из его раздутых ноздрей, скрип седла, позвякивание уздечки – я так часто мечтал услышать эти звуки, сидя верхом на гарцующей лошади, и сейчас я слышал их и чувствовал запах лошадиного пота после галопа.
Посмотрев на отца, я вдруг с волнением заметил, как он побледнел. Мама вышла из дома и уже спешила к нам.
– Папа, что с тобой? – торопливо спросил я.
– Ничего, – ответил он, уставившись в землю; я слышал, как тяжело он дышит.
– Не надо было так бежать к воротам, – сказал я. – Ты едва не задохнулся.
Он с улыбкой посмотрел на меня, потом повернулся к матери, которая протянула ему руку, подойдя к воротам.
– Я все видела, – сказала она. Они посмотрели друг другу в глаза. – Он весь в тебя. – Мама повернулась ко мне. – Ты сам научился ездить верхом, да, Алан?
– Да, – подтвердил я, опираясь на шею Лучика, чтобы наклониться к ним поближе. – Я учился не один год и упал всего раз – вчера. Папа, ты видел, как я повернул? – обратился я к отцу. – А видел, как он меня слушается, словно дрессированный? Что скажешь? Умею я, по-твоему, ездить верхом?
– Да, – сказал он. – Хорошо. У тебя сильные руки, и сидишь ты хорошо. Как тебе удается держаться? Покажи.
Я объяснил, как держусь за подпругу, потом рассказал, как водил Лучика на водопой и как теперь научился взбираться в седло и спешиваться с помощью костылей.
– Я бы тебе показал, но костыли остались в школе, – сказал я.
– Ничего… В другой раз… Ты уверенно чувствуешь себя в седле?
– Как на диване.
– А спина у тебя не болит, Алан? – спросила мама.
– Ничуть, – сказал я.
– Ты ведь будешь всегда очень осторожен, правда, Алан? Мне нравится смотреть, как ты скачешь верхом, но я не хочу, чтобы ты упал.
– Я буду очень осторожен, – пообещал я и добавил: – Ну, мне пора возвращаться в школу, а не то опоздаю.
– Послушай, сынок, – с серьезным видом сказал отец. – Теперь мы знаем, что ты умеешь ездить верхом. Ты промчался мимо ворот как угорелый. Но не нужно так ездить, а то люди решат, что ты новичок и совсем не знаешь лошадей. Хорошему наезднику не пристало носиться, как сорвавшийся с цепи щенок, просто чтобы показать, что он умеет ездить верхом. Хорошему наезднику не нужно никому ничего доказывать. Он прислушивается к своей лошади. И ты так делай. Пускай его потише. Ты умеешь ездить верхом, это верно, но не нужно пускать пыль в глаза. Галоп хорош на ровной дороге, но так, как ты ездишь, ты весь дух из лошади скоро выбьешь. Лошадь – как человек; от нее больше всего толку, когда с ней поступают по справедливости. А теперь отведи Лучика назад в школу и хорошенько разотри его. – Он на секунду задумался и сказал: – Ты отличный парень, Алан. Ты мне нравишься, и я считаю, что наездник из тебя хороший.
Глава тридцать третья
На дорогах появились автомобили. Оставляя за собой клубы пыли, они мчались по большакам, предназначенном для железных ободьев колясок. Они корежили дороги; из-под их колес на встречные экипажи сыпались, барабаня по щиткам, острые кусочки щебня. Они врезались в стада, оглушительно сигналя, и перепуганные животные разбегались кто куда. На машинах были большие медные ацетиленовые фонари, медные радиаторы и прямые величественные лобовые стекла, за которыми, наклонясь и глядя вперед, сидели люди в пыльниках и темных очках. Они судорожно сжимали руль. Иногда они дергали его, как вожжи.
Перепуганные лошади шарахались от дыма и шума проходящих машин, и разгневанные возчики вставали в колясках, затормозивших на поросших травой обочинах дорог, и грязно ругались, глядя на оседавшую пыль.
Фермеры оставляли ворота выгонов открытыми, чтобы охваченных паникой лошадей, сопротивлявшихся поводьям, можно было увести с дорог в безопасные места, где они, дрожа, били копытами, пока машины не уносились прочь.
Питер Финли уже не был конюхом миссис Карразерс; теперь он стал ее шофером, носил фуражку и форменную одежду и открывал перед ней дверь автомобиля, поставив пятки вместе.
– Чего вы заполонили дорогу? – однажды набросился на него отец. – Она что, вам принадлежит? Когда вы проезжаете, всем приходится отходить в сторону, на траву.
– На автомобиле не проедешь по траве, как на лошади, – объяснил Питер. – Я должен оставаться на шоссе, а места там хватает только для одного.
– Да, и этот один – миссис Карразерс, – проворчал отец. – Я уже боюсь выводить молодую лошадку на дорогу. Будь у меня лошадь, которая не испугается автомобиля, я бы ринулся прямо на тебя.
После этого Питер всегда останавливался, если отец хотел проехать мимо него на молодой лошади, но, несмотря на это, лошадь заносило на траву, а отец натягивал поводья и чертыхался.
Он ненавидел автомобили, но говорил мне, что от них уже никуда не денешься.
– Когда тебе будет столько лет, сколько мне сейчас, Алан, – сказал он, – ты сможешь увидеть лошадь только в зоопарке. Их дни сочтены.
Он стал реже объезжать лошадей, а жизнь дорожала, но все же ему удалось скопить десять фунтов на несколько банок коричневой мази, которой мама натирала мне ноги. Это было американское средство, известное как «Система Виави», и торговец, который продал мазь отцу, гарантировал, что после нее я непременно начну ходить.
Мать месяц за месяцем втирала ее мне в ноги, пока весь запас мази не вышел.
Отец с самого начала в это не верил, однако, когда мама сообщила ему, что мазь кончилась, он с горечью сказал:
– А я-то как дурак надеялся на чудо…
Он заранее подготовил меня к бесполезности такого лечения, и я не испытывал большого разочарования.
– Не буду я больше попусту тратить время на лечение! – заявил я отцу. – Мне это только мешает.
– Вот и я так думаю, – ответил он.
Теперь я ездил на пони, которых он недавно закончил объезжать, и часто падал. Только что объезженные пони часто пугливо шарахались в стороны, а я так и не научился держаться на неспокойной лошади.
После очередного падения я убеждал себя в том, что оно случилось в последний раз и больше не повторится, но отец в этом сомневался.
– Все мы так считаем, сынок. Мы говорим это после каждого падения. Когда парень падает в последний раз, он этого уже не чувствует.
Но мои частые падения его беспокоили. Поначалу его мучили сомнения, но потом он вдруг решительно начал обучать меня, как лучше падать – расслабив мышцы, свободно, чтобы смягчить удар о землю.
– Выход всегда найдется, – убеждал он меня. – Не такой, так другой.
Отец всегда быстро решал проблемы, связанные с моими костылями, но чем я буду заниматься, когда окончу школу, – на этот вопрос у него не было ответа.
До конца учебного года оставалось всего два месяца. Что дальше? Мистер Симмонс, хозяин лавки в Туралле, пообещал платить мне пять шиллингов в неделю, если по окончании школы я стану вести его книги, но хотя меня весьма воодушевляла мысль о самостоятельном заработке, я мечтал о работе, которая бросила бы мне вызов, потребовав напряжения всех сил и способностей, присущих только мне.
– Кем ты хочешь быть? – спросил отец.
– Я хочу писать книги.
– Что ж, это дело хорошее, – сказал он. – Этим можно заняться, но чем ты будешь зарабатывать на жизнь?
– Люди же зарабатывают на жизнь книгами, – ответил я.
– Да, но на это уходит много-много лет, к тому же нужно быть очень образованным человеком. Питер Финли говорил, что написать книгу – самое трудное дело на свете. Он пробовал. Ты не подумай только, что я против того, чтобы ты писал книги. Вовсе нет, но сначала нужно учиться.
Он молча постоял, задумавшись, а потом заговорил так, будто точно знал, что однажды я стану писателем.
– Когда будешь писать книги, – сказал он, – пиши, как Роберт Блэтчфорд. Это тот парень, что написал «Невиновен». Отличная книга. Она написана, чтобы помогать людям. Видишь ли, – продолжал он, – нет смысла писать книги только ради денег. Уж лучше объезжать лошадей. Когда объезжаешь лошадей, создаешь что-то хорошее из того, что могло оказаться дурным. Легко испортить лошадь, но вот придать ей… ну…. характер, что ли… понимаешь? Допустим, заставить ее работать с тобой, а не против тебя – вот это трудно. Когда я познакомился с Питером Финли, он дал мне книгу под названием «Моя блестящая карьера». Говорят, ее написала женщина, хотя она называет себя Майлз Франклин. Это лучшая книга, какую я читал в жизни. Эта дама не боится брать барьер. Она на все готова, и у нее есть сердце… Не знаю… Писать книги – дело нелегкое, и мне кажется, ты неверно себе его представляешь. Думаешь, приятно проводить время за написанием книги. А это… ну, может, когда тебя тряхнет разок-другой, ты поймешь, что я имею в виду.
Мы сидели на верхней перекладине забора в загоне и смотрели на молодого жеребчика, которого отец приучал к уздечке. Жеребчик грыз удила. Углы его рта были стерты до красноты.
– Спина у него слишком длинная, – внезапно заметил отец и продолжал, возвращаясь к нашему разговору: – Если парень даст тебе сто фунтов за книгу, можешь не сомневаться: ему самому это выгодно, но если все бедные и обездоленные люди снимут перед тобой шапки за то, что ты написал ее, – это совсем другое дело; это того стоит. Но сначала тебе надо пожить среди народа. Ты полюбишь его. Эта страна принадлежит нам, и мы сделаем ее раем. Люди здесь равны. В любом случае, желаю тебе удачи. – И добавил: – Пиши книги. Но сначала немного поработай у Симмонса, пока не встанешь на ноги.
Несколько дней спустя мистер Симмонс показал мне объявление в газете «Век». Коммерческий колледж в Мельбурне предлагал стипендию для обучения профессии бухгалтера тем, кто выдержит экзамены по истории, географии, арифметике и английскому. Экзаменационные вопросы по запросу будут высланы школьному учителю.
Я написал письмо с просьбой прислать вопросы, и через неделю мистер Такер сообщил мне, что они прибыли.
– Прошу заметить, Маршалл, – строго сказал он, как будто я его в чем-то обвинял, – что печать на этих экзаменационных бумагах не вскрыта. Следовательно, невозможно посмотреть вопросы до экзамена. Я сообщил об этом экзамене Уильяму Фостеру, и он тоже будет его сдавать. Я хочу, чтобы ты явился в школу ровно в десять утра в субботу. А теперь возвращайся на свое место.
Уильям Фостер был любимчиком Такера и его лучшим учеником. Он мог без запинки назвать все реки в штате Виктория и производить арифметические вычисления, сцепив руки за головой, чтобы показать, что не считает на пальцах.
Во время контрольных работ он обычно закрывал рукой тетрадь, и у него трудно было списать, но мне нередко это удавалось: я просто тыкал его под ребра, и он убирал руку.
Его мать очень им гордилась и говорила моей, что, если бы не ее сын, я бы ни одной задачки не смог решить правильно.
Встретившись с ним в субботу на подходе к школе, я предложил сесть вдвоем на экзамене, но на нем был праздничный костюм, отражавший его отношение ко мне. Он был неразговорчив и напряжен и заявил, что мать не велела ему сидеть рядом со мной.
Это было для меня ударом, но я последовал за ним в школу и, несмотря на все его попытки отделаться от меня, все равно уселся рядом с ним.
Моя тактика не укрылась от мистера Такера, и он велел мне пересесть в другой конец классной комнаты. Какое-то время я сидел на указанном месте и смотрел в окно на гору Тураллу, зеленую, залитую солнечным светом. Я думал о Джо и том, какой сегодня прекрасный день для охоты на кроликов, но тут мистер Такер постучал по столу и объявил:
– Сейчас я вскрою печать на конверте с экзаменационными вопросами коммерческого колледжа Поултера, – сказал он. – Прошу вас обоих обратить внимание на то, что печать нетронута.
Он дернул за веревку на сургучной печати и вынул бумаги из обертки, не сводя с меня злобного взгляда.
Следующие двадцать минут он читал вопросы, то и дело хмурясь, иногда поднимая голову и одобрительно поглядывая на Уильяма Фостера, который в знак благодарности за доверие учителя склонил голову.
Мне хотелось дать Такеру в глаз и убежать к Джо.
Мысленно я уже рассказывал Джо, как именно врезал Такеру, но тут он раздал нам вопросы. Бросив взгляд на часы, он сухо сказал:
– Сейчас десять тридцать; в одиннадцать тридцать вы должны закончить.
Я посмотрел на желтый лист с печатным текстом перед собой.
«Вычислите сложные проценты…»
Гм, это легко…
«Если десять человек возьмут…»
Ух ты, пропорции! Легкотня.
«Участок земли в четыре акра, три руда, два перча[10]…»
Ну, это уже посложнее, гм!
Я приступил к заданиям, а Такер тем временем сел за стол и углубился в «Филд», английский глянцевый журнал.
Вопросы не показались мне такими уж сложными, но когда, выйдя из класса, я сравнил свои ответы с ответами Уильяма Фостера, выяснилось, что они не совпадают, из чего я заключил, что большинство моих ответов – неверные.
Дома я сказал отцу, что провалил экзамен, а он ответил:
– Ну и ладно. Главное, ты попробовал.
За неделю до окончания школы по почте на мое имя пришел большой коричневый конверт. Его доставили отцу, и они с мамой и Мэри ждали меня в кухне, чтобы открыть его, когда я вернусь из школы.
Они собрались вокруг меня, я открыл конверт и вытащил сложенный листок бумаги.
«Уважаемый сэр, мы имеем удовольствие сообщить, что Вам назначена полная стипендия…»
– Мне дали стипендию! – изумленно воскликнул я, глядя на родителей, словно ища у них объяснения.
– Ну-ка дай сюда, – сказал отец и забрал у меня письмо. – Действительно, дали! – взволнованно воскликнул он, закончив читать. – На, прочти. – Он вручил его маме. – Ты можешь в это поверить? Там все написано. Ну надо же – стипендия! Кто бы мог подумать, он получил стипендию! Поверить не могу. – Он хлопнул меня по спине. – Молодец, сынок. Ты настоящий чемпион. – И снова маме: – А на что эта стипендия, напомни? Кем он станет?
– Бухгалтером, – сказала Мэри, которая читала письмо, заглядывая через мамино плечо. – Это важная персона. У бухгалтера собственный кабинет и все такое.
– А кто у нас тут бухгалтер? – спросил отец, стараясь представить себе, что это такое. – Счетовод в большом магазине в Балунге, а?
– Нет, – решительно заявила мама. – Конечно, нет. Он простой счетовод. Бухгалтер должен быть хорошо образованным человеком.
– Мистер Брайан – бухгалтер, – сказала Мэри. – Он секретарь на маслобойной фабрике. Говорят, он получает шесть фунтов в неделю.
– Вранье все это, – твердо сказал отец. – Даже управляющий столько не получает. Схожу-ка я к нему и узнаю, что такое на самом деле бухгалтер. Но, в любом случае, похоже, нашим бедам пришел конец. Если Алану станут платить шесть фунтов в неделю, ему море будет по колено.
Отец не тратил зря времени. Он оседлал коня и поехал на фабрику. Вернулся он вечером и принес еще и другую поразительную новость: Уильям Фостер провалил экзамен.
– Истинная правда! – воскликнул отец, не в силах сдержать волнения. – Я встретил миссис Фостер, и она рассказала мне – причем таким тоном, будто это прекрасные новости, ха! – что получила письмо, в котором говорилось, что Уильям на следующий год может снова держать экзамен. Видели бы вы ее лицо, когда я рассказал ей про Алана. Черт возьми! И с Брайаном я виделся, – продолжал он. – Твоя правда, Мэри, он и впрямь бухгалтер. И он сказал, что первоклассные бухгалтеры получают даже больше шести фунтов в неделю, хотя Бог его знает, может, он слегка и приврал. Во всяком случае, они ведут книги крупных компаний – нефтяных, например. Когда человек становится бухгалтером, перед его фамилией ставятся буквы его звания. Подождите, сейчас я вам покажу, я их записал… – Он пошарил в кармане и вытащил нужную бумажку. – Минуточку. Я записал, когда Брайан мне рассказывал. Вот: Л. И. Б. – лиценциат института бухгалтеров, уж не знаю, что это значит. Но Брайан говорит, что мало у кого есть это звание, и, по его мнению, очень важно получить право на эти буквы… – Он с одобрением посмотрел на меня. – Вот уж не думал, что доживу до того дня, когда к имени Алана будут приписывать буквы.
Повинуясь какому-то порыву, он поднял меня, уже почти взрослого парня, и крепко прижал к себе.
Той ночью он напился и вернулся поздно, оглашая дом радостными возгласами, когда мы уже были в постели. Я слышал, как мама с тревогой спросила его:
– Подрался с кем-нибудь?
– Да нет, – ответил отец. – Так, парочкой ударов обменялись, и все.
Всю следующую неделю они с мамой часто засиживались допоздна, разговаривали и что-то подсчитывали на бумаге, и я знал, что они обсуждают мое будущее.
– Мы с мамой решили, что нам всем стоит перебраться в Мельбурн, Алан, – однажды сообщил мне отец. – Конечно, на это понадобится время, но как только все получится, мы соберем пожитки и поедем. Твое будущее там, а не здесь. Я найду работу, не так уж это трудно. А ты можешь устроиться в какую-нибудь контору, пока учишься на бухгалтера. Да тебя везде возьмут, когда узнают, что тебе дали стипендию. В любом случае, здесь дела у меня идут неважно. А будет еще хуже – сам видишь, сколько теперь автомобилей повсюду. Я только сегодня видел уже штук восемь-девять. – Потом он спросил: – Что ты думаешь о том, чтобы уехать отсюда?
– Хорошо, – сказал я. – Я научусь писать книги, пока буду учиться на бухгалтера. Думаю, будет здорово.
– И я так думаю, – согласился отец.
Однако оставшись один, я попробовал представить свою будущую жизнь и вдруг почувствовал страшную тоску при мысли, что больше не увижу буша, который каким-то таинственным образом придавал мне сил. Я никогда не бывал в большом городе. Теперь он представлялся мне огромным, сложным механизмом, которым управляли целые толпы вооруженных гроссбухами Л.И.Б. с бледными, не тронутыми солнцем лицами. Эта картина огорчила меня, и я отправился на поиски Джо. Тот расставлял силки в буше за своим домом.
Когда я рассказал ему о нашем скором переезде в Мельбурн, он задумчиво посмотрел на силок, который держал в руке, и сказал:
– Повезло тебе, кто бы сомневался… Но ты вообще везучий. Помнишь, как ты одним силком поймал двух кроликов?
– Да, – ответил я – об этом случае я всегда вспоминал с удовольствием.
Мы уселись вместе на траву и стали обсуждать Мельбурн и трамваи, в которых ездят тысячи людей, и как я буду зарабатывать шесть фунтов в неделю.
– Самое лучшее, – рассуждал Джо, – что ты сможешь ходить в музеи сколько душе угодно. Говорят, там есть такие интересные штуки…
– Наверное, – сказал я. – Думаю, схожу. Но я хочу писать книги. В Мельбурне есть большая библиотека. Вот туда я точно буду ходить.
– Ты не сможешь больше ездить верхом, – сказал Джо. – Лошадь в Мельбурне быстро перепугается.
– Да, это самое обидное. – Мне опять стало тоскливо. – Но трамваи-то довезут куда хочешь.
– Трудно тебе, наверное, там придется на костылях, – размышлял Джо. – Толпы и все такое…
– Костыли! Ну их к черту! – вскричал я, презрительно отмахиваясь от малейшего упоминания о них. – Костыли – это ерунда!..
Примечания
1
Буш – обширные малонаселенные земли в Австралии, поросшие кустарником или низкорослыми деревьями.
(обратно)2
Нагнет – воспалительный процесс в области холки у лошадей, возникающий из-за плохо пригнанной сбруи или неправильной посадки при езде.
(обратно)3
Водяная собака – порода охотничьих собак.
(обратно)4
Т.е. изюмом.
(обратно)5
Томми Бернс (1881–1955) – канадский боксер.
(обратно)6
Свагмен – бродяга, все пожитки которого умещались в скатанном одеяле за спиной.
(обратно)7
Порода овец из графства Кент, Великобритания.
(обратно)8
Порода рабочих лошадей из Клайдсдейла, Великобритания.
(обратно)9
Хакабак – плотная хлопчатобумажная или льняная ткань с мелкоузорчатым переплетением.
(обратно)10
Единицы измерения площади.
(обратно)