[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Мама тебя любит, а ты её бесишь! (fb2)
- Мама тебя любит, а ты её бесишь! [антология] (Антология современной прозы - 2016) 1172K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Роман Валерьевич Сенчин - Елена Александровна Усачева - Елена Вячеславовна Нестерина - Маша Трауб - Мария МетлицкаяМама тебя любит, а ты её бесишь! (сборник)
© Метлицкая М., 2016
© Прюдон С., 2016
© Усачева Е., 2016
© Хрусталева А., 2016
© Булатова Т., 2016
© Гуреев М., 2016
© Лисковая О., 2016
© Сенчин Р., 2016
© Федорова А., 2016
© Трауб М., 2016
© Нестерина Е., 2016
© Лаврентьев М., 2016
© Исаева Е., 2016
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
* * *
Мария Метлицкая
Алик – прекрасный сын
Соседей, как и родственников, не выбирают. Хотя нет, не так. С несимпатичными родственниками ты можешь позволить себе не общаться, а вот с соседями – хочешь не хочешь, а приходится, если только совсем дело не дойдёт до откровенного конфликта. Но мы же интеллигентные люди. Или пытаемся ими быть. Или хотя бы казаться. Да ещё есть такие соседи, от которых никуда не деться. В смысле, не спрятаться. Особенно если вы соседи по даче, участки по восемь соток и у вас один общий забор. В общем, секс для бедных.
Хозяин дома Виктор Сергеевич, отставник, человек суровый и прямой, был категоричен и считал, что с соседями точно не подфартило. А вот его супруга Евгения Семёновна, женщина тихая и интеллигентная, учительница музыки, была более терпима и к тому же жалостлива, впрочем, как почти любая женщина.
Теперь о том, кого она жалела.
Соседская семья состояла из четырёх человек: собственно хозяйка, глава семьи и рулевой Клара Борисовна Брудно, мать двоих детей и женщина практически разведённая, но об этом позже; двое её детей – сын Алик и дочка Инка; и престарелая мать Фаина. Без отчества. Просто Фаина.
Теперь подробности. Клара была женщиной своеобразной. Крупной. Яркой. Шумной. Всё это мягко говоря. Если ближе к реалиям, то не просто крупной, а откровенной толстухой. Объёмным было всё – плечи, руки, грудь (о да-а!), бёдра, ноги, живот. Всё – с излишком. Яркой – да, это правда. Лицо её было преувеличенно рельефным – большие тёмные навыкате глаза, густые брови, мощный широкий нос и крупные, слегка вывернутые губы. Всё это буйство и великолепие обрамляли вьющиеся мелким бесом тёмные и пышные волосы, которые Клара закручивала в витиеватую и объёмную башню. Дополнялось всё это яркой бордовой помадой и тяжёлыми «цыганскими» золотыми серьгами в ушах. Полные руки с коротко остриженными ногтями, на которых толстым и неровным слоем лежал облупившийся лак. Одевалась она тоже – будьте любезны: в жару тонкое нижнее трико по колено, розовый атласный лифчик, сшитый на заказ (такие объёмы советская промышленность предпочитала не замечать), а поверх всего этого надевался длинный фартук с карманом. Если спереди вид был куда-никуда, то когда Клара поворачивалась задом… Картинка не для слабонервных.
Хозяйка она была ещё та – к мытью посуды приступала, только когда заканчивалась последняя чистая тарелка или вилка. А обед она готовила так: в большую, литров шесть, кастрюлю опускала кости, купленные в кулинарии по двадцать пять копеек за кило. Это были даже не кости, а большие и страшные мослы, освобождённые от мяса почти до блеска. Они вываривались часа три-четыре, потом щедрой рукой Клара кидала в чан крупно наструганные бруски картошки, свёклы, моркови и лука. В довершение в это гастрономическое извращение всыпалась любая крупа: гречка, пшено, рис – всё, что оказывалось в данный момент под рукой. Этот кулинарный шедевр Клара называла обедом. Готовился он, естественно, на неделю. То же страшноватое варево предлагалось заодно и на ужин. Хлеб, правда, что на обед, что на ужин, резался щедро, крупными ломтями – батон белого и буханка чёрного.
По выходным (читай, праздник) делалась немыслимая по размеру яичница – праздник для детей, но и это нехитрое блюдо Клара умудрялась испортить, добавляя туда отварную картошку и вермишель. Хотя понять её было можно – все постоянно хотели есть, особенно старая Фаина. Фаина эта вообще была штучка – крошечная, сухонькая, с тощей седой косицей, в которую непременно вплеталась сечённая по краям мятая атласная ленточка грязно-розового цвета, тоже видавшая виды. Считалось, что Фаина занимается огородом – Клара её называла Мичуриным. Действительно, она маячила на участке весь световой день – что-то пропалывала, рыхлила, пересаживала. Не росло ничего. Даже элементарный лук вырастить не получалось, не говоря об огурцах, редиске и прочем. Потом она додумалась удобрять своё хозяйство отходами человеческого организма, помешивая весь этот ужас длинной палкой в старой жестяной бочке. Но тут не выдержала даже спокойная соседка Евгения Семёновна и попросила прекратить эти опыты. Примерно в час дня Фаина взывала к совести дочери и требовала обед.
Клара громко возмущалась:
– Такая тощая, а столько жрёшь!
Фаина оправдывалась:
– Я же занимаюсь физическим трудом.
– Ха! – громогласно, участков эдак на пять, восклицала Клара. – А где результат твоего труда?
Домочадцев она называла иждивенцами, правда, о каждом говорила с разной интонацией. О Фаине – с лёгким презрением и пренебрежением, о сыне Алике – гневно и почти с ненавистью, а о дочке Инне – с лёгкой и нежной иронией.
Инну, довольно хорошенькую, молчаливую и туповатую кудрявую толстушку, Клара обожала, это была её единственная и ярая страсть. На улицу, где шла вольная жизнь местных детей, девочка выходила молча, бочком, на велосипеде не каталась, в салки и казаки-разбойники не играла, тихо посапывая, сидела на бревне и жевала горбушки, распиханные по многочисленным карманам грязноватого сарафана. Брата её Алика тоже всерьёз особо не принимали – тощий, носатый, с вечными соплями, хлюпающий ханурик в сатиновых трусах. Ни толку от него, ни проку. Но его жалели, не гнали и, всегда неохотно вздыхая, брали в игру. Клару, конечно же, осуждали. Два родных ребёнка – и такая разница в отношении! Допустим, бывают у матери любимчики, хотя это странно, но факт – бывают. Но чтобы одного ребёнка так откровенно, не стесняясь, лелеять, а второго, мягко говоря, не замечать! Впрочем, все они там были с большими прибабахами.
– Иннуся! – сладким голосом кричала Клара, стоя на крыльце подбоченясь.
– Чего? – не сразу откликалась дочь.
– Иди, солнышко, кофе пить, – ворковала Клара.
Конечно, это был не кофе – кофе был им просто не по карману, – а какое-то пойло, дешёвый напиток, но к нему полагались пряники или овсяное печенье, немыслимые лакомства, достававшиеся из глубоких и никому не ведомых Клариных тайников. Клара и дочка усаживались на веранде и начинали пировать. Фаина сидела на грядках и водила носом – её на эти пиршества не приглашали, а Алика и подавно. Евгения Семёновна не выдерживала, подходила к общему забору и тихо выговаривала Кларе – за мать, за Алика. Клара не обижалась, а отвечала спокойно:
– Что вы, Евгения Семёновна, Фаине кофе вредно, спать ночью не будет. А этот малахольный и так по ночам ссытся – это в тринадцать-то лет! Ну их! – махала рукой Клара, облизывая крошки с толстых накрашенных губ.
Евгения Семёновна качала головой и Клару осуждала:
– Ведь он тоже ваш сын, Клара, а как приёмыш, ей-богу.
– Ох, – вздыхала Клара, закатывая глаза, – вы же знаете, Евгения Семёновна, Алик у меня от этого изверга (так обозначался первый Кларин муж). Такой же шаромыжник растёт, как его отец. Ни тпру ни ну. Нахлебалась я с ним – во! – Клара проводила рукой по горлу. – Ну, сами знаете, – деловито добавляла она. – Не жизнь была – пыточная камера. А Иннуся, – взгляд её влажнел и останавливался, – знаете ведь, от любимого человека. И это большая разница! – Клара назидательно поднимала похожий на сардельку указательный палец.
– Бросьте, Клара, – сердилась Евгения Семёновна, – дети тут ни при чём. Сначала рожаете от кого попало, а потом свои обиды и комплексы на них вымещаете.
Клара тяжело вздыхала – соглашаться ей уже надоело, это было не в её характере. Тогда она укоряла соседку:
– Вы, Евгения Семёновна, пе-да-гог, – произносила она по слогам. – У вас всё по науке, а жизнь – это жизнь. – И, не выдерживая, начинала хамить: – Да и что вы в этом смыслите! Своих-то у вас нет! – И, развернувшись, чувствуя себя при этом победительницей и единственно правой, она с достоинством удалялась от забора, демонстрируя несвежее фиолетовое трико.
Евгения Семёновна расстраивалась, даже плакала – от обиды и хамства. Уходила в дом и переживала, долго, до вечера. Муж её ругал:
– Куда ты лезешь! Дура ты, а не она! Нашла с кем связываться – с этой непробиваемой хамкой и торгашкой. Удивительно, – кипятился он, – ну ничему тебя жизнь не учит. Сиди на участке и не лезь в чужие жизни.
– Мне ребёнка жалко! – всхлипывая, оправдывалась Евгения Семёновна.
– Заведи себе кота, – резко бросал муж и хлопал дверью.
Прожив долгую жизнь, внутренне они так и не смирились со своей бездетностью. Дернул же чёрт Евгению Семёновну тогда, зимой 79‑го, в страшенный мороз и гололёд, будучи на шестом месяце, отправиться с подругой в кино. Идти не хотелось, но, как всегда, было трудно отказаться. Упала она почти у подъезда – страшно ударилась затылком, так, что не спасла отлетевшая в сугроб песцовая шапка. Потеряла сознание, и сколько пролежала она на льду, одному Богу известно. У неё было сотрясение мозга, ночью начались боли и рвота. Ребёнка она потеряла. Как следствие – сильнейший стресс, депрессия, жить тогда вообще не хотелось. Вылезала из этого годами, с невероятным трудом. Усугубляло ещё и страшное чувство вины – перед младенцем, а главное, перед мужем. Забеременеть ей так больше и не удалось – сколько ни старалась, ни лечилась. Чувствовала, что муж её так и не простил, хотя сказал всего одну фразу: «Эх, Женя, Женя…»
К сорока годам, поняв окончательно, что борьба бессмысленна, робко заговорила с мужем о возможности взять младенца в детском доме. Он тяжело посмотрел на неё и сказал:
– Нет, Женя, чужого не полюблю. – И добавил: – Раньше думать надо было.
Тогда она ещё раз убедилась – не простил. Значит, не простит никогда. Жизнь была ей тягостна и порой невыносима – к чудовищной, неустанной боли прочно приклеилось чувство неизбывной вины. И каждый раз, глядя на небрежное Кларино материнство, она думала о вселенской несправедливости – такой, как эта, Бог дал двоих, а ей – ни одного. За что, Господи, за один необдуманный шаг, даже не за проступок, – и такая кара, такая непосильная плата. Ах, какой бы она могла быть матерью!
Бездетные женщины обычно испытывают к чужим отпрыскам либо полное безразличие и неприятие, либо глубокую и тщательно скрываемую нежность и жалость.
Евгения Семёновна жалела неприкаянного Клариного сына Алика, переживая и яростную обиду, и тихую скорбь, и непреодолимое желание обогреть, накормить и просто обнять, прижать к своему изболевшемуся сердцу. Пару раз, в бессонницу, ей приходила в голову дикая мысль – забрать Алика у Клары. В том, что та легко откажется от него, Евгения Семёновна практически не сомневалась. Мысленно она выстраивала свои долгие монологи, переходящие в не менее долгие диалоги с Кларой. Монологи ей казались убедительными, основанными на убеждённости в Кларином благоразумии. Аргументы были бесспорны: «Ты одна, бедствуешь, двоих тебе не поднять. Рвёшься, бедная, бьёшься. А мы – обеспеченные люди: прекрасная квартира в центре, машина, дача; да-да, конечно, у тебя тоже, но ты всё же не ровняй кирпичный дом с печкой и душем и твою, прости, Клара, развалюху. А образование? У Алика, между прочим, прекрасный слух. Музыканта, конечно, из него не выйдет, поздновато, а так, для общего образования… И библиотека у нас прекрасная. И у него будет отдельная комната».
Словом, все «за». Евгения Семёновна представляла удивлённое Кларино лицо. Скорее всего, она не согласится сразу, нет, конечно, Клара расчётлива и примитивно хитра. Наверняка сначала схамит – типа, в своём ли вы уме, Евгения Семёновна? А потом придёт в себя, подумает, прикинет выгоду от этого предприятия и наверняка согласится.
На самый крайний случай у Евгении Семёновны имелся последний довод склонить соседку на сделку – старинная наследная брошь, даже не брошь, а какой-то орден, что ли, в общем, звезда, острые лучи которой были плотно усеяны разной величины бриллиантами, а в середине располагался довольно крупный кровавый рубин. Звезду эту перед смертью ей сунула тётушка, сестра матери, за которой Евгения Семёновна ходила последние три года перед её смертью. От мужа она этот подарок утаила и из-за этого тоже умудрялась страдать. Но сильнее оказалась постоянно точившая мысль, что в конце концов, по всей логике, он всё же её бросит, уйдёт, заведёт себе ребёнка на стороне, непременно уйдёт. А эта цацка – всё же кусок хлеба на чёрный день, на одинокую старость. Вполне себе оправдание. Теперь она думала, что предложит Кларе эту самую звезду, та, конечно, не сможет отказаться – такое богатство! Инночкино приданое.
Но после этих изнуряющих монологов Евгения Семёновна понимала, что без мужниного слова начинать беседу с Кларой невозможно. Пыталась завлечь Алика в дом – не только из корыстных целей, а в первую очередь из жалости. Звала его, он заходил – боком, потупив взор: тощий, взъерошенный, грязный, нелепый. Она его сажала на кухне и кормила бутербродами с дефицитной сухой колбасой, щедро сыпала в вазочку шоколадные конфеты, и сердце её сладко замирало, когда этот, в сущности, неприятный чужой ребёнок, вытирая мокрый нос тыльной стороной грязной, с нестрижеными ногтями руки, жадно глотал куски, неловко разворачивал конфеты, нечаянно проливал чай, тихо говорил «спасибо» и пятился к двери.
– Алик! – кричала она ему вслед. – Завтра заходи непременно!
Ещё больше смущаясь и мучительно краснея, он кивал, своим худым телом почти просачивался в узкую щель калитки – и убегал на свободу.
Она пыталась заводить разговор с мужем издалека, подобострастно спрашивая:
– Чудный мальчишка, правда?
Муж поднимал на неё глаза, несколько минут молча смотрел и, тяжёло вздыхая, говорил:
– Займись чем-нибудь, Женя. Полезным трудом, что ли. Или иди почитай. – И, помолчав, добавлял: – Не приваживай его, Женя, это неправильно. Там семья и там своя жизнь. Это всё не нашего ума дело. И не придумывай себе ничего. – Он резко вставал из-за стола и бросал ей: – А парень, кстати, действительно малахольный, эта дура Клара права. Дикий какой-то и грязный, – заключал он, брезгливо сморщившись.
Евгения Семёновна поняла, что ничего из её затеи не выйдет. Никогда, никогда муж не согласится взять Алика. И чутьё ей подсказывало: «Даже не вздумай начинать с ним этот дурацкий разговор. Из дур потом до конца жизни не вылезешь». Муж был человек резкий и без церемоний. В общем, затею эту она оставила и думать об этом себе запретила – ещё одна зарубка на сердце. Мало их, что ли? Подумаешь, ещё одна. Оставалось только по-воровски, в отсутствие мужа, зазывать Алика на чай. И мысленно голубить его, стесняясь своих чувств, – дотронуться до него она не решалась.
А у соседей разгорались очередные страсти. Обычно за лето два-три раза наезжал бывший Кларин муж, отец Алика. Клара называла его хануриком. Он и вправду был ханурик – тощий, носатый, с тревожным взглядом бегающих глаз, с тонкими, какими-то острыми пальцами, теребящими угол рубашки или брючный ремень. Приезжал он скорее к Кларе, чем к Алику. Алик его тоже особенно не интересовал, а Клару он продолжал страстно обожать – и это было видно невооружённым глазом. От станции он шёл быстро, вприпрыжку, задирая ноги в растоптанных коричневых сандалиях. В правой руке держал видавший виды дешёвый дерматиновый портфель, а в левой торжественно нёс картонную коробку с бисквитным тортом – Клара обожала сладкое. Ни о каком подарке сыну – ни о самой дешёвой пластмассовой машинке, ни о паре клетчатых ковбоек, ни о новых брюках – речи не было, ему это и в голову не приходило. Ехал он повидаться с любовью всей своей жизни, коварно ему изменившей когда-то с его же начальником. Он долго маялся у калитки, не решаясь войти, и, покашливая от волнения, срывающимся на фальцет голосом жалобно вскрикивал: «Клара, Клара!»
Клара не слышала – она была в доме, варила обед. На участке копошилась Фаина, на крики бывшего зятя особо не реагируя. Спустя примерно полчаса она поднимала голову и спрашивала недоумённо:
– Чего орёшь?
– Фаина Матвеевна, – жалобно просил он, – позовите, пожалуйста, Кларочку.
Фаина распрямлялась, не спеша тёрла затёкшую спину, ещё минут десять думала, а стоит ли вообще реагировать на просьбу этого товарища, и, повздыхав, медленно направлялась к дому позвать дочь. Клара возникала на крыльце – гордый вид, руки в боки.
– Ну, – кричала она с крыльца, – что припёрся? Чего надо?
– Кларочка, можно зайти? – заискивал бывший муж и уже просовывал узкую ладонь в щель между штакетником, пытаясь скинуть ржавый металлический крючок, запиравший калитку изнутри.
Клара, в той же воинственной позе, подбоченясь, с ножом или поварёшкой в руке, молча и неодобрительно смотрела на эти действия.
Жалко улыбаясь, отец Алика протискивался в калитку и шёл по тропинке к дому, но вход туда перегораживала мощным телом любовь всей его жизни – Клара.
Ничего-ничего, главное – пустили, радовался он и присаживался на шаткой скамеечке у дома, ставил коробку с тортом, вынимал клетчатый платок и долго и тщательно вытирал им вспотевшее лицо.
– Жарко! – оправдывался он.
Клара молчала. Тогда, поняв в очередной раз, что здесь ему ничего не предложат, он жалобно просил принести ему водички. Так и говорил – «водички».
Клара слегка медлила, потом разворачивалась и уходила в дом за водой, а он вытягивался в струнку, трепеща, сладко замирал, с восторгом и страстью глядя на её ещё крепкие ноги и могучие ягодицы, грозно перекатывающиеся в фиолетовом трико.
Клара выносила воды в ковшике – ещё чего, в чашке подавать. Он жадно пил, а она с ненавистью смотрела на его острый кадык.
– Ну! – повторяла она нетерпеливо.
Бывший муж мелко и торопливо кивал, приговаривая:
– Да-да, конечно, сейчас, сейчас, Кларочка. – И дрожащей рукой суетливо вытаскивал из кармана брюк мятый конверт. – Здесь всё за четыре месяца, Кларочка, – суетился он.
Это были алименты на Алика.
Клара открывала конверт, пересчитывала деньги, результатом, видимо, довольна не была, но настроение у неё явно улучшалось.
– Чай будешь? – великодушно спрашивала она.
Бывший муж счастливо кивал – не гонит, не гонит, ещё какое-то время он побудет возле неё! Они заходили в дом, и он подобострастно спрашивал:
– Как дети, как Инночка?
Не как Алик – родной сын, а как Инночка – материнское счастье, родившаяся от соперника. Знал, чем потрафить. И Клара извергала свой гневный монолог – денег не хватает, бьётся как рыба об лёд, мать совсем в маразме, все постоянно просят жрать, рвут её буквально на куски – поди подними двоих детей!
– Алик – бестолочь! Такой же болван, как и ты! Малахольный, одним словом, – мстительно и с явным удовольствием сообщала Клара бывшему мужу. – Только бы мяч гонять целыми днями, ни толку от него, ни помощи! Инночка, – взгляд при этом у неё теплел, – конечно, прелесть, единственное утешение в жизни, только это сердце и греет. А так не жизнь, а ярмо и каторга.
Бывший муж усиленно кивал, поддакивал, пил пустой чай и опять вытирал носовым платком мокрое лицо. А Фаина тем временем на скамейке столовой ложкой жадно поедала оставленный бисквитный торт, щедро украшенный разноцветными маслянистыми кремовыми розами. У неё был свой праздник.
– Алика позвать? – напоминала бывшему мужу Клара.
Он оживлённо кивал:
– Да-да, конечно. И Инночку тоже.
Клара выходила на крыльцо, и раздавался её зычный рык:
– Алик, Алик, иди домой, придурь небесная! – И сладко и нежно: – Иннуля, доченька, зайди на минутку!
Инна появлялась быстро – от дома она далеко не отходила. А вот Алик гонял где-то, счастливый, по посёлку на чьём-то велике, который великодушный хозяин предоставил ему на полчаса – из жалости и благородства.
Инна заходила и садилась на стул – молчком. Отец Алика расплывался в улыбке и гладил её по волосам.
– Чудная девочка, чудная. Красавица какая! – восхищался он.
Довольная Клара делано хмурилась и жёстко бросала:
– Да уж, не твоя порода! Удалась.
С лица бывшего мужа сползала улыбка, и начинали дрожать губы, но отвечать Кларе он не решался. Силы были явно не равны.
– Ну, всё, – объявляла Клара. – Некогда мне тут с тобой. Свидание окончено.
Он неловко и проворно вскакивал с табуретки, благодарил за чай, опять гладил Инну по голове и, суетливо прощаясь с Кларой, торопливо шёл к калитке. Довольная Фаина провожала его сытыми глазами, затянутыми плёночками катаракты, понимая, что сейчас, когда грозная дочь увидит наполовину пустую коробку от торта, разгорится нешуточный скандал.
По центральной улице, называемой в народе просекой, смешно, прыгающей походкой шёл к станции немолодой, тощий и лысоватый мужчина. Заметив стайку местных мальчишек, он, прищурясь, слегка всматривался – один, на стремительно отъезжающем велосипеде, тощий, голенастый и темноволосый, был похож на его сына Алика. Наверное, он, равнодушно отмечал про себя мужчина, но бросал взгляд на часы и не окликал мальчишку. Во‑первых, торопился в Москву, а во‑вторых, особенно было и неохота. В конце концов, приезжал он сюда не за этим. А то, за чем приезжал, он и так получил. Сполна. И был почти счастлив.
– Видали? – Клара висела на заборе, призывая Евгению Семёновну, сидевшую с тяпкой на грядке клубники, к разговору.
Евгения Семёновна поднимала голову, вставая, выпрямлялась. Она бывала почти рада короткой передышке – возиться в огороде не очень-то любила, просто муж очень любил клубнику.
– Видали? – грозно вопрошала Клара. – Шляется, чёрт малахольный, глаза б мои его не видели. Деньги привёз – ха! Слёзы, а не деньги!
– Ну, Клара, вы несправедливы, – откликалась Евгения Семёновна. – По-моему, он человек порядочный, вы за ним не бегаете, да и потом, любит, видно, вас. Простил измену, зла не держит.
– Любит, – возмущённо повторяла Клара, – ещё бы не любил! А вот я его, Евгения Семёновна, терпеть не могла. Ну просто не выносила. Ночью от отвращения вздрагивала, когда он до меня дотрагивался. Лучше с жабой спать, ей-богу.
«Тоже мне, Брижит Бардо», – вздыхала про себя Евгения Семёновна.
– А зачем же вы, Клара, за него замуж вышли? Если он был вам так неприятен? – поинтересовалась она однажды.
– Из-за квартиры, – просто и бесхитростно ответила Клара. – Мы же с матерью жили на Пресне, в коммуналке, в семиметровой комнате. Ещё девять семей. А тут хоромы – двухкомнатная, кухня, ванная. Он год за мной ходил, покоя не давал. А я ведь была хо-ро-шень-кая, – грустно вздохнув, по складам произнесла Клара, глядя куда-то вдаль.
Евгении Семёновне верилось в это с трудом. Но, словно желая подтвердить сказанное, Клара упорхнула в дом и тут же вернулась с целлофановым пакетом, полным фотографий.
«И вправду хорошенькая», – мысленно удивилась Евгения Семёновна. Молодую Клару она не знала – эту дачу они с мужем купили всего около десяти лет назад, когда Клара уже выглядела так, как сейчас. В молодости же она была похожа на крупную (ни в коем случае не громоздкую) и светлокожую мулатку – широкий нос, большие круглые карие глаза, пухлые яркие губы, короткие, вьющиеся мелким бесом чёрные волосы.
Да, тяжеловата, пожалуй, для девушки, но талия имеется, высокая большая грудь, крепко сбитые, сильные ноги. Необычная внешность, яркая, на такую точно обратишь внимание, обернёшься.
– Ну?! – нетерпеливо поинтересовалась мнением соседки Клара.
– Хорошенькая, – согласилась справедливая Евгения Семёновна. – Необычная такая.
– Вот именно! – подхватила Клара и грустно добавила: – А в любви никогда не везло.
Покопавшись в пакете, она извлекла на свет ещё одно фото и сунула под нос Евгении Семёновне: широко и крепко расставив ноги, стоял солидный и, видимо, высокий мужчина в белой майке и широких брюках. Лицо у него было крупное, значительное, взгляд уверенный и вызывающий. Было видно, что на этой земле на ногах он стоит уверенно и прочно – в прямом и переносном смысле.
– Кто это? – спросила Евгения Семёновна. – Ваша первая любовь?
– Ну, первая – не первая, – усмехнулась Клара, – но главная – это точно. Инночкин отец, – спустя минуту добавила она, и глаза при этом у неё увлажнились.
Евгения Семёновна однажды краем уха слышала от Фаины эту историю, банальную донельзя: был нелюбимый, постылый муж, а тут такой орёл светлоокий – его начальник. Сошлись, конечно, оба молодые, яркие, горячие, но у того – семья, дети. Правда, он Кларе ничего не обещал – так, увлёкся яркой, темпераментной бабёнкой. А она возьми да забеременей, да ещё и рожать собралась. Он уговаривал избавиться – она ни в какую. Хочу, говорит, частицу тебя иметь. Если не тебя, то хотя бы плоть твою. Он разозлился и бросил её, непокорную, – ни помощи, ни денег. А она в любовном угаре мужа выгнала – глаза, сказала, на тебя, постылого, не глядят. Лучше одной с двумя детьми, чем такая пытка – каждый день с тобой в постель ложиться и твоё дыхание нюхать. Муж, вечный её раб, из своей же квартиры покорно ушёл – только чтобы не раздражать, не злить. Ушёл к матери, в барак без удобств на Преображенке, в тайной надежде, что не справится одна с двумя детьми, просто не справится. И позовёт. На любовь он давно не рассчитывал. Но гордая Клара не позвала. Страдала, рвалась на части: трёхлетний Алик – сын от нелюбимого мужа, обожаемая дочка Инна – от любимого человека, бестолковая старуха мать. Колотилась, как могла: до школы в детском саду нянечкой, там хоть ели сытно, потом в школьном буфете – уже не так вольготно, но что-то выносила, обливаясь от страха холодным потом. Подъезды мыла в соседнем доме – в своём стеснялась. Потом научилась вязать шапки и шарфы из ровницы – шаблонные, примитивные и бесхитростные, но шерсть была почти дармовая: соседка работала на прядильной фабрике. Нашёлся и сбыт – родня этой соседки жила в Рязани, товар забирала с удовольствием. В Москве это не шло, а на периферии, в сёлах – отлетало будь здоров. Деньги невеликие, но худо-бедно с этого как-то кормились. Работать Клара уже не могла – инвалидность второй группы, что-то с щитовидкой, эндокринка совсем никуда, плюс астма – проклятая шерсть.
Евгения Семёновна представляла, что это была за жизнь.
Образования у Клары не имелось, каких-то способностей, к примеру к шитью, – тоже. Хозяйка она была никакая – ни фантазии, ни вкуса.
В доме нелепо громоздилась старая мебель – неудобные, громоздкие шкафы с незакрывающимися дверцами, шаткие, колченогие стулья, выцветшие линялые занавески, кастрюли с чёрными проплешинами отбитой эмали. От бестолковой матери, кроме её пенсии, помощи не было никакой. Оставить детей – кто-нибудь обязательно упадёт, коленки разобьёт, руку вывихнет. Дети, правда, нешебутные, но Алик нашкодить мог с удовольствием, тихо, исподтишка, а Инночка – точно ангел, сидела целый день, смотрела телевизор, не прекращая, жевала пряники. Правда, говорить начала после трёх, а буквы и к школе никак не могла запомнить. Не хочет – и всё. Неинтересно ей. Алик, тот книжки запоем читал и учился неплохо – тройка только по пению и физкультуре. А дочь – двойка на двойке, сидела за последней партой и молчала, в учебниках писателям носы и уши подрисовывала.
– Развивать её надо, – сетовала с досадой молодая учительница.
А как развивать, если ей всё неинтересно? В хоре петь Инночка не хотела, на танцы её не взяли, в художественный кружок тоже – простой домик с крышей нарисовать не могла.
«Ничего, – успокаивала себя Клара, нежно глядя на спящую дочку. Сердце её разрывалось от любви. – Ничего, зато хорошенькая, как куколка. Я тебя замуж удачно выдам, за приличного человека, не голодранца. Я тебе судьбу устрою, через себя перекинусь, а устрою. Только на тебя, моя красавица, одна надежда. Не на этого же малахольного, что с него возьмёшь – одни убытки!» – И она кидала гневный взгляд в угол комнаты, где на раскладушке, выпростав худющую, в цыпках, голенастую ногу, с полуоткрытым ртом, спал её нелюбимый сын. Потом, вздыхая, Клара нежно целовала спящую дочь.
На следующее лето Клара приехала на дачу с матерью и Инной. Для Алика удалось выхлопотать путёвку в лагерь на Азовском море. Всё повторялось чётко по сценарию – Фаина бестолково возилась в огороде, с гордостью демонстрируя соседям то жалкий, бледно-жёлтый, с мизинец, хвостик морковки, то кривоватую свёклу размером с орех, то полведра такой же мелкой картошки.
– Своя! – при этом с гордостью объявляла она.
Клара вздыхала и безнадёжно махала рукой. Инна всё толстела, грызла то сухари, то печенье, так же сидела кулём на бревне за калиткой, молчала и смотрела на мир красивыми, с яркой синевой, незаинтересованными, туповатыми глазами. Клара в своём неизменном дачном «наряде» варила свои неизменные обеды, стояла подбоченясь на крыльце, нещадно ругая мать, сцепляясь с соседями, всех критикуя и нахваливая свою ненаглядную дочь. Об Алике она не вспоминала.
Он приехал в конце августа сам, на электричке, с маленьким старым коричневым чемоданчиком – встречать с юга Клара его не поехала. Был он загорелый, сильно вымахавший, голенастый и по-прежнему нелепый и угловатый.
– Явился, малахольный, – тепло приветствовала его мать.
Алик привёз всем подарки: пластмассовую, блестящую, с камушками, заколку для сестры, маленький пёстрый платочек для бабки и шкатулку из ракушек для матери. Мать повертела в руках шкатулку и бросила:
– Надо на такое говно деньги тратить!
Евгения Семёновна – свидетельница этой сцены – расстроилась до слёз и, когда муж уехал в Москву, с гневом выговорила Кларе. Та искренне удивилась:
– Что вы, Евгения Семёновна, да не обиделся он вовсе. Ну правда, что деньги на ерунду-то тратить! Они же у нас считаные!
– Господи, Клара, но вы же не понимаете элементарных вещей! Вы вроде неплохая женщина, сами столько страдали! Откуда же такая чёрствость по отношению к собственному ребёнку! Мальчик старался, деньги на мороженое не проел, а вы так – наотмашь. Это, конечно, не моё дело, – горячилась Евгения Семёновна, – но смотреть на это просто невыносимо.
Клара с удивлением взглянула на соседку:
– Ну и не смотрите, Евгения Семёновна, займитесь своими делами. – И, развернувшись, она удалилась в дом.
Евгения Семёновна проплакала весь вечер – благо муж уехал и скрываться было не от кого.
«Господи, куда я лезу? Разве можно научить эту хабалку, это чудовище чувствовать? Бедный, бедный Алик! Несчастный мальчик!»
Вдруг в голову пришла простая и гениальная мысль. Забор! Конечно же, забор! Не жалкий прозрачный штакетник, безжалостно вываливающий на нас подробности чужой непонятной жизни, на которую невыносимо смотреть, а плотный, без единой щелочки, горбыль, высокий, два метра точно. Вот благо, вот спасение. И Евгения Семёновна, успокоившись, решила, что, как только приедет на выходные муж, она с ним поделится своими мыслями. А причину и придумывать не надо. Надоели. Просто надоели – и всё. Давно надо было сообразить, хватит сердце рвать невольными наблюдениями. Всё равно эту халду Клару с места не сдвинуть.
Алика к себе, на свои чаи, теперь она звать стеснялась – уже юноша, не ребёнок, возраст сложный, отягощённый обстановкой в семье, обидится ещё на эту жалость. Проходя как-то по просеке в местную лавочку за хлебом, столкнулась с ним.
– Как ты вырос, Алик! – Смутились почему-то оба. Вырвалось: – Что не заходишь совсем?
Алик помолчал, а потом тихо бросил:
– Да дела всякие.
Она кивнула.
– Шкатулку ты очень красивую матери привёз, – для чего-то сказала она. Он покраснел, опустил глаза, смущённый, понимая, что она слышала Кларину пренебрежительную реплику по поводу его подарка, и грубовато бросил:
– А ей не понравилось. – А потом простодушно добавил: – Лучше бы я вам её привёз.
У Евгении Семёновны сжалось сердце. Проглотив предательский комок в горле, она попыталась ободрить мальчика:
– Ну, в следующий раз, Алик, всё впереди.
Чтобы не разреветься, опустив голову, она быстро пошла по тропинке. А он её нагнал, рванул тонкую тесьму на шее и протянул что-то в кулаке:
– Это вам.
Он разжал длинную смуглую ладонь, и она увидела там гладкий, отполированный временем и морем голыш с дырочкой почти посередине.
– Куриный бог, – вспомнила Евгения Семёновна смешное словосочетание. – Редкость какая! – подивилась она. – Не жалко?
Алик резко мотнул головой и крутанул колесо велосипеда. Велосипед рванулся вперёд.
– Спасибо! – крикнула вслед ему Евгения Семёновна.
Господи, какой тонкий ребёнок! Тонкий и несчастный. Опять заныло сердце. На Клару она обиделась за Алика на этот раз глубоко и всерьёз, но саму Клару это не очень-то беспокоило. В двадцатых числах августа она с дачи съехала – собирать детей к школе. Алик шёл в девятый класс. Инна с трудом переползла в седьмой.
* * *
В мае Евгения Семёновна уже выезжала на дачу – самое время сажать цветы, перекапывать грядки, высаживать рассаду, заполонившую все подоконники и возможные и невозможные пространства в квартире. Все эти баночки, коробки из-под сока, молока и йогурта очень раздражали её мужа.
Клара приехала в июне и вела себя как ни в чём не бывало. Обид она не помнила и ссор тоже – хорошая черта. Навалившись на хлипкий штакетник грузным телом, она между делом рассказала, что у Алика открылся внезапно какой-то талант по новому предмету – информатике, даже учитель этой самой информатики отдал ему свой старый компьютер, и Алик сидит за ним с утра до ночи и даже пишет какие-то программы.
– В общем, способности у него, – равнодушно добавила она и переключилась на Инну. Теперь она спрашивала у соседки совета по поводу дальнейшего устройства Инниной судьбы, честно признаваясь (а это ей было нелегко), что учиться девочка совсем не может, тянет еле-еле. Дай бог, чтоб закончила восемь классов. А что потом? В парикмахеры? Хотя, сетовала горестно Клара, не такой судьбы она хотела бы для дочери, не прислуживать, и потом, на ногах целый день. – Может, что посоветуете, а, Евгения Семёновна? – жалобно спросила она.
– А об Алике вы не беспокоитесь? – резко отозвалась Евгения Семёновна. – Ведь если он не поступит – впереди армия. А куда ему армия, он такой неприспособленный, нестандартный ребёнок.
Клара беспечно отмахнулась:
– Да поступит он, куда денется? Педагог его сказал, что такого, как он, оторвут с руками и ногами. Факультет какой-то в МГУ, забыла, как называется. А вот с Инночкой что делать, ума не приложу! – И печальный её взгляд обеспокоенно затуманился.
Инночке меж тем можно было дать лет примерно тридцать: полная, сбитая, ядрёная бабёнка – какая там школа? Грудь четвёртого размера, подведённые прекрасные глаза, умело накрашенный рот, лак на ногтях. «Замуж ей уже пора, а не в школу с портфелем», – думала Евгения Семёновна.
Инна на улицу уже не выходила, а днями сидела на скамейке в саду, грызла семечки и смотрела вдаль. Бывший муж Клары в то лето почему-то не появлялся.
Евгения Семёновна не спрашивала – она была не любопытна, но Клара поделилась сама, видно, её распирало.
– Ну, как вам это нравится? – с вызовом обратилась она к Евгении Семёновне.
– Вы о чём, Клара? – не поняла та.
– Да я про супруга своего бывшего. Про этого малахольного, – объяснила Клара. – Женился он, представьте себе. На своей же двоюродной сестре. Той – сорок пять, старая дева, придурочная по полной программе. – Клара весьма живо освещала этот сюжет. – Страшная! – с удовольствием отметила она и закатила глаза. – Тощая, на голове три пера, нос до подбородка! А сообразила! В общем, сошлись. – И, помолчав, она добавила: – У неё, между прочим, трёхкомнатная на Ленинском.
Это, видимо, задевало её больше всего.
– Ну так радуйтесь, Клара, – призвала её справедливая Евгения Семёновна. – Одинокие люди нашли друг друга. Пусть живут.
– Пусть, – вяло согласилась Клара. И опять тяжёло вздохнула: – Что делать с Инночкой, ума не приложу.
А Инночка сама разрешила сложный вопрос по поводу дальнейшего устройства собственной жизни. К середине августа Клара, случайно увидев как-то вечером голую Инну, натягивающую на пышное тело ночную рубашку, обнаружила, что дочь беременна. Пропустила это многоопытная, бывалая и ушлая Клара легко. У толстой Инны до шести месяцев живот был практически незаметен. Клара надавала ей по мордасам, а потом долго обнимала и целовала, периодически отстраняя её от себя и пытая, кто же отец ребёнка.
– Инночка, милая, ты только мне имя его назови, – елейным голоском просила Клара. – Только имя! А дальше я всё сделаю сама.
Инна молчала и качала головой. Зоя Космодемьянская. Клара пыталась воздействовать то пряником, то кнутом, обещая Инне или свадьбу («Я это устрою!»), или хотя бы алименты («Куда он от меня денется!»). Инна сидела на кушетке и мотала головой.
– Я проведу расследование, я его посажу, – пообещала Клара.
Инна сунула матери под нос здоровущую фигу, а потом сказала:
– Иди отсюда, спать хочу. – И зевнула, широко и сладко.
Конечно, бедная Клара убивалась. Такую свинью подсунула обожаемая дочь – не этот поганец Алик, от которого всего можно ожидать, а Инна, тихушница и домоседка.
– Я, – сокрушалась Клара, – я виновата во всём, проглядела, прошляпила. За такой красоткой (это она о тупой Инне) нужен глаз да глаз. А где мне уследить! – Она уже шла в наступление. – Мне же надо думать о том, как семью кормить. Вон их сколько на моей шее! – Голос Клары постепенно переходил на крещендо.
Евгения Семёновна соседку жалела. Сочувствовала. Пыталась давать нелепые советы типа привлечь милицию – девочке только пятнадцать лет.
Но Инка Кларе пригрозила: мол, только начни копать, уйду из дома, меня не увидишь. Допустить этого Клара не могла. Постепенно она стала приходить в себя и мудро постановила: так – значит, так. Клара набрала побольше воздуха и принялась действовать. Во‑первых, отвезла Инну в Москву, в женскую консультацию. Во‑вторых, пошла к школьной директрисе – та оказалась нормальной тёткой, и они договорились, что формально Инна будет на домашнем обучении и в итоге получит аттестат о восьмилетнем образовании. Потом она поехала в институт, куда Алик собирался поступать, и нашла там декана. Алик уже ходил на подготовительные курсы и писал яркие работы, не было сомнений, что мальчишка – талант и обязательно поступит. Но цель у Клары была другая – выбить для Алика место в общежитии, иначе они не разместятся вчетвером в крохотной хрущобе со смежными комнатами. Декан объяснял, что москвичам общежитие не полагается. Клара из кабинета не выкатывалась, рыдала не прекращая и в общей сложности провела там два с половиной часа. Декан был уже готов жить на вокзале и поселить абитуриента Брудно в своей собственной квартире. Только бы эта сумасшедшая тётка наконец ушла. В итоге общежитие он пообещал. Громко сморкаясь, Клара покинула его кабинет.
Алик был опять задвинут на задворки – Клара устраивала судьбу любимой дочери. В ноябре Инна родила дочку. Клара подолгу вглядывалась в лицо младенца, пытаясь, видимо, разглядеть черты неизвестного участника этой истории. Девочка была похожа на Клару – чёрненькая, темноглазая, губастая. Внучку Клара полюбила всей душой. Но всё же единственной настоящей её страстью оставалась Инна, которая после родов ещё больше раздалась и по-прежнему была невозмутима. Часами стояла с коляской во дворе их московского дома на радость соседкам на лавочке у подъезда – они пытали её, кто отец ребёнка. К суровой Кларе с такими вопросами не обращались, боялись её гнева. Клара устроилась уборщицей в соседний магазин. Алик жил в общежитии, получал повышенную стипендию. Существовал автономно. Домой заезжал редко. Клару это не заботило.
Летом на дачу выехала вся семья – младенцу нужен воздух. Инна прогуливалась с дочкой по просеке. Особо любопытные совали нос в коляску, где лежала маленькая «Клара». Три раза в неделю Клара ездила в Москву на работу. Фаина продолжала свои аграрные опыты. Алик уехал на шабашку куда-то в Центральную Россию – строить коровник. В начале сентября появился – загорелый дочерна, в потёртых джинсах и китайских кедах. Привёз семье приличные деньги. Клара не сказала ему ни одного доброго слова. Он выпил чаю и уехал в город. Ночевать не остался. Клара решила сдавать московскую квартиру – работать ей было уже тяжело. Дачу нужно было утеплять – готовить к зиме. На Аликовы деньги она наняла рабочих из Средней Азии, поселила их в сарае, и они принялись за дело. Худо-бедно утеплили дом, подправили печку, запасли дров на зиму.
Евгения Семёновна испытывала чувство неловкости. Её дом – кирпичный, с АГВ и батареями, с горячей водой и туалетом в доме – всю зиму оставался пустовать. А Кларина хибара, несмотря на все ухищрения, вряд ли выдержит даже несильные морозы. А ведь в доме ребёнок и старуха. Измучившись, она наконец решилась на разговор с мужем.
– Пустить их на зиму? – рассвирепел он. – Ты совсем ума лишилась. Это же табор цыганский, всё сломают, всё засрут. Тебе-то что до них? У них есть квартира в Москве, пусть сами решают свои проблемы. Ты, Женя, полоумная, ей-богу! – И, не доев обед, он резко встал из-за стола.
Конечно, формально он был прав. Этот дом им дался с великим трудом, долго копили деньги, во всём себе отказывали. У Евгении Семёновны, с её педантичностью, всё было аккуратно, в идеальном порядке: кружевные салфетки, шёлковые, вышитые ею же наволочки на подушках, ковры, посуда – словом, всё наживалось нелегко, береглось и радовало глаз. И вправду, как пустить эту неряху Клару со всей этой оравой? Не приведи господи, потом до конца жизни не отмоешь и не приведёшь в порядок – всё разнесут, перебьют, искалечат. Нет, муж, конечно же, прав, как всегда, прав, да и как она может пойти ему наперекор! И правда, у всех своя жизнь, свои трудности. Почему у неё, в конце концов, должна болеть совесть из-за абсолютно чужих безалаберных людей?
К следующему дачному сезону Евгении Семёновне открылась следующая живописная картина: Инна опять была в положении. На этот раз отец был известен: один из рабочих-таджиков, халтуривших на Клариной даче. Для Инны не существовало условностей, и она вовсю сожительствовала с новым кавалером по имени Назар – маленьким, тощеньким, чернявым, плохо говорящим по-русски. Назар теперь жил в Кларином сарае – Инна туда ходила на свиданки. Клару эти события так раздавили, что она уже практически не возмущалась – видимо, просто не было сил. В дом она Назара не пускала, и Инна носила ему еду, как собаке – в миске. Впрочем, прок от него тоже был – он подправил забор, сколотил новую калитку, скосил траву, поправил худую крышу. Клара его терпела.
Инна родила мальчика – чернявого, мелкого и юркого. Назар уехал на родину на побывку и почему-то больше не вернулся. Может быть, его там женили, а может, что-нибудь ещё. Словом, пропал, сгинул, испарился. Переживаний на Иннином лице заметно не было. По-прежнему непроницаемая, она катала по просеке коляску с младшим ребёнком, а рядом ковыляла уже подросшая девочка. Клара же продолжала тянуть свой тяжёлый воз.
А Алик тем временем задумал жениться. У него завязался первый (и последний) серьёзный роман. Девочка с соседнего курса, Аллочка, тоненькая, с невыразительным личиком, тихая, скромная, родом из Мончегорска. А какая ещё обратит на Алика внимание? Алик влюбился без памяти – первая любовь, первая женщина. После первой совместной ночи сделал ей предложение. Она, конечно же, согласилась. Не из корысти, какая с него корысть? По искренней любви. Алик повёз Аллочку знакомить с матерью.
Подбоченясь, Клара стояла на крыльце – заведомо готовая к атаке. Алик с невестой привезли шампанского, большой торт, цветы и игрушки детям. Клара придирчиво осматривала будущую невестку, и по всему было видно, что она не в восторге. Попили чаю, выпили шампанского, и молодые укатили в город. Клара, повиснув на заборе, жаловалась Евгении Семёновне:
– Ни рожи, ни кожи. Тела – и того нет. – Это она про будущую невестку. – Глиста в скафандре. Нищета, голь перекатная, чёрт-те откуда.
В общем, в невестки Кларе Аллочка явно не подходила и подверглась жестокой критике. То, что молодые жили трудно, в общежитии, учились на сложнейшем факультете, что девчонок было на этом факультете всего шесть, и одна из них – Аллочка, поступившая туда без блата и каких-либо денег, то, что молодые подрабатывали по ночам – писали курсовые, дипломы, – то, что девочка скромна, интеллигентна, из хорошей провинциальной семьи и, главное, безумно влюблена в её сына – ничего в расчёт не бралось.
– Нищета, – презрительно кривя губы, повторяла Клара и резонно добавляла: – А зачем нам нищие, если мы сами такие?
Заметим: Инна, отцы её детей, её дети, её тотальная тупость и безделье – всё, что с ней связано, критике не подвергалось, ни-ни.
Свадьбу молодые играли в студенческой столовой – на большее денег, естественно, не было. Клара на свадьбу не поехала, правда, не по своей вине – заболели малыши. Конечно же, ничего ужасного, и их нерадивая мать Инна с ними бы справилась, не померла бы – подумаешь, температура. Но Клара бросить Инну в такой ситуации не могла. Алика – пожалуйста. Ничего, переживёт. В конце концов, там радость, а здесь беда. Где должна быть верная мать? Евгения Семёновна Кларе позавидовала – живёт человек трудно, да, трудно, но ни в чём не сомневается. Никаких душевных мук. Любит так любит. А не любит – ну, что поделаешь. Так всё и катилось. Фаина заболела, уже не выходила в свой огород и тихо умерла в конце августа. Инна возилась с детьми, Клара билась за хлеб насущный – квартиру они уже не сдавали, зимовать в доме было несладко: из щелей дуло, дети ходили в соплях. Клара работала в двух местах. Почему-то не возникало мысли посадить дома Клару, а молодую и здоровую кобылу Инну отправить на заработки.
А Алик окончил институт и уехал в Америку. Впрочем, контракт он получил ещё на последнем курсе – его работой заинтересовался крупный промышленный концерн. Верная Аллочка была, конечно же, рядом. Жили они душа в душу – лучше не бывает. Алик пахал как вол. Сначала квартиру снимали, потом появилась возможность взять ссуду в банке, и они купили дом. Аллочка родила близнецов – Веньку и Даньку. Пошла работать – выплачивать ссуду за дом было нелегко. Наняли няню – молодую девочку из Тирасполя.
Алик передавал матери объёмные посылки с тряпками. Клара неизменно возмущалась, демонстрируя Евгении Семёновне очередную блузку или жакет:
– Зачем мне это? Что я – модница какая-то? Я женщина скромная и работящая. – Она подробно изучала ярлыки и наклейки с ценами и раздражалась: – Малахольный, как есть малахольный. Шестьдесят восемь долларов за эту несчастную юбку! Куда мне в ней ходить? На пре-зен-тацию? Лучше бы деньги прислал!
– Он же хочет доставить вам радость, – увещевала её Евгения Семёновна. – Вы таких вещей сроду в руках не держали. Будьте справедливы, Клара. Алик – прекрасный сын. Ему сейчас ведь непросто, только на ноги встаёт, двое детей!
Всё напрасно. Клара опять возмущалась:
– А этот дом! – кипела она. – Нет, вы посмотрите на этот дом! – Она тыкала в лицо Евгении Семёновне цветные глянцевые фото. – Барин какой, посмотрите на него! Дом ему нужен в два этажа. И ещё подвал. Что он там, танцы устраивает?! И говорит, что там так принято. Я же говорю – малахольный.
Доставалось и безобидной невестке Аллочке:
– Нет, вы подумайте, как этой задрыге повезло! Ведь смотреть не на что – тихая, как мышь, а она уже в Америке! Дом у неё, няня! – Клара всхлипывала и утирала повлажневшие глаза. – А Инночка моя – красавица, всё при ней, и что она видела в этой жизни?
Евгения Семёновна, вздыхая, махала рукой и уходила в дом. Далее вести диалог с Кларой не было никакого смысла. Материнская любовь слепа, глуха и не поддаётся никакой логике, впрочем, так же, как и нелюбовь. Не учитывалось, что Аллочка умница и труженица, верная жена и прекрасная мать, а Инна – дура и ленивая корова. У Клары была своя незыблемая правда.
Между тем дела у Алика пошли в гору – он оказался гениальным программистом. Теперь они могли позволить себе многое – ссуду быстро выплатили, купили прекрасные машины, наняли садовника и домработницу, ездили по всему миру. Но при этом оставались такими же скромнягами и трудягами. И конечно, Алик не забывал мать и сестру. Теперь он регулярно переводил им деньги, и в посылках оказывались и норковые шубы, и золотые украшения. Клара, правда, опять была недовольна: не тот цвет шубы, не того размера камень в кольце или что-нибудь ещё. Она опять нещадно критиковала сына. Сделала ремонт в квартире, поменяла на даче крышу и забор, съездили с Инной и детьми на море. Алик звонил раз в неделю и спрашивал, не нужно ли ещё чего. Нужно было многое. Алик всё исполнял по пунктам. А потом решил забрать мать с сестрой и племянниками в Америку. Клара не хотела ехать ни в какую. Аргумент был прост:
– Что я там не видела?
– Клара, вы сумасшедшая, – уговаривала её Евгения Семёновна. – Это же такая прекрасная и удобная страна! У вас там будет замечательная и спокойная старость. И потом, вы столько всего увидите!
– Что я увижу? – удивлялась Клара. – Кислую рожу своей невестки?
– Ну, знаете! – задыхалась от возмущения Евгения Семёновна.
И всё-таки они собрались. Уговорила Клару Инна, сказав: «Может, я там замуж выйду?» Клара встрепенулась, но продолжала возмущаться и кудахтать. Как собраться, столько дел: продать дачу, квартиру, всё оформить. Дело и вправду нелёгкое для женщины весьма преклонного возраста. Инна, как всегда, в расчёт не бралась. Да и какой с неё толк?
Алик взял отпуск и прилетел в Москву. Купил скотч и коробки, чтобы паковаться, спорил с матерью по поводу старых кастрюль с отбитой эмалью и ветхого постельного белья. Клара кричала, что всё это нажито непосильным трудом и что она ни с чем не расстанется. Шантажировала Алика, что она никуда не поедет. Инна сидела у телевизора и грызла орехи. Ни в сборах, ни в спорах она не участвовала. Клара обвиняла Алика, что он лишил её спокойной старости, насиженного места и, наконец, родины. Алик был терпелив, как агнец.
Инна вступала, кричала, что Клара – дура и хочет испортить ей перспективу. Клара ненадолго приходила в себя. Алик продал квартиру, деньги, естественно, положил на Кларино имя.
А с дачей вышло вот что. Клара дала ему доверенность на продажу. Он поехал на дачу и оформил дарственную на Евгению Семёновну, к тому времени овдовевшую и сильно нуждавшуюся. Евгения Семёновна, конечно же, от такого царского подарка долго отказывалась, сопротивлялась, как могла, плакала, но Алик был твёрд как скала.
– О чём вы говорите, это для меня такая мелочь, – сказал он, понимая, что от денег она просто откажется, не возьмёт ни в какую. – Вы для меня столько сделали! Только от вас я и видел в детстве тепло и заботу!
Евгения Семёновна опять заплакала. Алик обнял её, положил на стол бумагу с дарственной и вышел, оставив её потрясённой и обескураженной.
Клара об этом, естественно, не узнала. Алик просто положил на её счёт деньги за якобы проданную дачу.
В Америке он снял им квартиру недалеко от своего дома.
– Чтобы семья была рядом, – объяснил он ей.
Но прекрасный, тихий, зелёный район Кларе не понравился.
– Я здесь от скуки помру, – уверяла эта «светская львица».
А вот Брайтон произвёл на неё неизгладимое впечатление:
– Там всё своё: и магазины, и люди, и океан наконец.
Алик снял ей квартиру на Брайтоне. Клара опять была недовольна:
– Не хочу жить в чужих стенах. Что я, беженка, что ли?
Алик не стал объяснять, что покупать квартиру дорого и невыгодно. Он просто купил ей квартиру на Брайтоне. С видом на океан.
Инна теперь целыми днями сидела на пляже, подставляя мощное тело лучам солнца. Дети пошли в школу. Клара ходила в магазины и заводила знакомства. У неё была цель – сосватать Инну. Свой товар она нахваливала усердно, тыча всем под нос Иннины фотографии десятилетней давности.
Про сына говорила небрежно – так, ничего особенного. Всегда был малахольным. Сын, дающий ей неплохое содержание, её по-прежнему не впечатлял. На его детей она тоже не реагировала, невестку подчеркнуто игнорировала – что о них говорить? А Инниных туповатых отпрысков обожала неистово.
Раз в неделю Алик возил Клару по окрестностям (Инна, кстати, сразу отказалась, заявив, что ей и на пляже хорошо). Клара мрачно комментировала увиденное. Америка не произвела на неё впечатления. Алик приглашал её на обед в рестораны – японские, французские, китайские, пытался удивить. Клара брезгливо ковыряла вилкой в тарелке. Великая кулинарка Клара!
– У нас, на Брайтоне, вкуснее!
Там и вправду было вкусно. Но мы же не об этом! Алик привозил её к себе в дом. Кларе не нравились обстановка и Аллочкина стряпня. Аллочка тихо плакала и тихо обижалась. Алик это никак не комментировал.
Инна завела себе любовника – здоровенного негра-полицейского. В душе, конечно, Клара была не в восторге. Она рассчитывала как минимум на одессита – хозяина магазина женского белья или владельца ресторана из Бендер. Но счастье Инны для неё было законом, и она неумело варила для новоиспечённого зятька борщи. Через два года Инна родила очень смуглую девочку, хорошенькую, как кукла. Эта девочка стала самой пламенной Клариной любовью.
Полицейский на Инне не женился, но к ребёнку приходил исправно, грозно предупреждая в дверях Клару:
– No borsch, mam!
Клара с восторгом возилась с чёрной внучкой, а Инна по-прежнему грела окорока на брайтонском пляже. У неё был свой ритм жизни. И похоже, она была вполне счастлива.
Клара важно прогуливалась по Брайтону с коляской и на каждом метре цеплялась языком. И персики в Москве были лучше, и колбаса вкуснее, и люди добрее, и квартира у неё была чудная. А какая дача! Одним словом, послушать Клару – её прежняя жизнь была удивительна и роскошна. Америку она ругала нещадно, обвиняя сына в том, что привёз её, бедную, сюда, не считаясь с ней.
– Мне это надо? – грозно вопрошала она и, не дождавшись ответа, двигалась дальше, подталкивая коляску внушительным животом.
Умерла Клара ночью от инсульта, прочтя Инкину записку, что та уезжает с дочкой и своим возлюбленным в Алабаму – навсегда. Клара зашла в детскую, увидела пустую кроватку внучки, открыла шкаф – он тоже оказался пуст. Она упала на пол и не смогла дотянуться до телефона. К вечеру обеспокоенный Алик приехал к ней. Клара лежала на полу со сжатым кулаком.
На похоронах Алик безутешно плакал. Через полицейское управление он нашёл алабамских родственников Инниного любовника, но сестра на похороны не приехала.
Алик поставил Кларе памятник из розового мрамора. Написал трогательную эпитафию. Страдал. Не брился. Держал траур. Взял к себе Инниных детей, устроил их в дорогую школу. Продолжал высылать деньги сестре. Заказал у недешёвого художника Кларин портрет по фотографии. Повесил его в спальне. Под портретом стояли живые цветы – всегда. На тумбочке у кровати в серебряной рамке стояла Кларина фотография.
Перед сном он тихо бормотал:
– Спокойной ночи, мамочка.
Аллочка вздыхала, долго ворочалась, удивляясь своему мужу. И думала – действительно малахольный, Клара была всё-таки права.
И немного стесняясь своих мыслей, Аллочка засыпала, а Алик ещё долго не мог уснуть, страдал и смотрел на Кларину фотографию, тонувшую в ночном мраке счастливой семейной спальни.
Стелла Прюдон
Счастье Конрада
Часть I
1
У Конрада Фольксманна, молодого человека тридцати шести лет от роду, в отличие от большинства его сверстников, была цель – стать канцлером Германии. Он уже не помнил, когда ему впервые захотелось этого: то ли когда он прочёл биографию Конрада Адэнауэра и захотел стать похожим на него; то ли когда он вместе с матерью вышел на уличную демонстрацию и, скандируя лозунги за объединение обеих Германий, прошёл насквозь их тихий городок Альтенбург, что к востоку от Лейпцига; то ли когда всего через несколько дней после демонстрации, в которой и он принимал участие, рухнула Берлинская стена, и он осознал, что и он может влиять на политическую жизнь страны.
Когда пришло время выбирать специальность и поступать в университет, Конрад, не раздумывая, выбрал политологию и вступил в ряды партии христианских демократов (ХДС), основателем которой был их с матерью кумир Конрад Аденауэр. После университета Конрад переехал в Берлин и, поскольку в бундестаге ввели квоту для приёма на работу выходцев из бывшей ГДР, он без труда прошёл собеседование и получил первую в своей жизни должность – специалиста отдела обращений граждан Центрального бюро ХДС. Это казалось Конраду сказкой: то, что недавно было только мечтой, стало реальностью. Конрад, казалось бы, попал в правильную колею.
Но проходили годы, а в его жизни ничего не менялось. Он по-прежнему целыми днями обрабатывал запросы граждан. Конрад часто думал, как вырваться из этого бесконечного потока рутины, но не знал, как делать карьеру в политике. Его никто не приглашал, никто им не интересовался, а предлагать себя он не мог, не хватало наглости. Он только надеялся, что когда-нибудь и его звезда взойдёт, а все недоброжелатели и завистники ахнут. Его портрет займёт заслуженное место в одном ряду с Аденауэром и Колем, и матери будет что рассказать знакомым. А пока он предпочитал не торопить события, а находить и в нынешнем своём положении плюсы.
Поскольку он работал в отделе больше десяти лет, он, как никто другой, знал все тонкости работы. Шеф часто спрашивал у него совета и, понимая, что Конрад уже давно перерос свою должность, не скупился на похвалы. Зная, что на Конрада можно положиться, шеф оставлял на него весь отдел, уходя по личным делам. Тогда Конраду приходилось делать и его, начальника, работу: писать отчёты, планы, обзоры. Порой обязанности шефа занимали всё время и до прямых обязанностей не доходили руки. Зато Конрад мог, в отличие от большинства коллег, приходить на работу позже и уходить раньше, а поскольку каждую пятницу он уезжал к матери в родной Альтенбург, его очень радовало, что не приходилось уезжать из Берлина вместе с гигантскими толпами, а можно было уйти с работы на пару часов раньше и добраться до Альтенбурга в полупустом вагоне.
2
В эту пятницу он, по обыкновению, приехал на работу с небольшим чемоданом, чтобы сразу после обеда отбыть на вокзал. Он уже собирался вслед за коллегами идти в столовую, когда вошёл его начальник, господин Кунце, полноватый господин с толстыми губами, лоснящимся лицом и расстёгнутой нижней пуговицей рубашки.
– Господин Фольксманн, вы не торопитесь?
– Я хотел пойти на обед, – ответил Конрад. – А что случилось?
– Здесь такое дело… Мне надо с вами поговорить, давайте присядем.
Предчувствуя неладное, Конрад сел и предложил сесть начальнику. Кунце вздохнул:
– Контролирующий орган, проверяющий работу функциональных департаментов, проверил и нашу работу. Было сделано несколько контрольных запросов в отдел с целью выяснить, как быстро мы на них реагируем и доходят ли на самом деле обращения граждан до руководства партии. С этим возникли проблемы. Эффективность работы отдела оказалась крайне низкой. Подсчитали общее количество запросов и ответов на них, и оказалось, что нами обрабатываются лишь тридцать процентов, а остальные семьдесят процентов игнорируются. Из этих тридцати процентов, которые мы худо-бедно обрабатываем, лишь один процент принадлежит вам. Если выражаться цифрами, вы обрабатываете всего двенадцать запросов в год, то есть примерно один в месяц. Остальные двадцать девять приходятся на ваших коллег, которые хоть и работают не идеально, но гораздо эффективней, чем вы. – Проведя потрёпанным носовым платком по лбу, Кунце спросил: – Как такое могло произойти? Что могло помешать вам обрабатывать больше запросов – это же ваша прямая обязанность! Это то, за что вам платят зарплату!
Конрад в ответ лишь пожал плечами, и начальник продолжил:
– Я не знаю, как мне быть. С одной стороны, я уважаю вас и ваш опыт, но с другой – проверка уже прошла и, если мы сейчас не примем мер и не накажем виновного, удар придётся на весь наш отдел. Нас уже давно хотят расформировать в целях экономии бюджета и вместо целого отдела назначить одного человека из отдела прессы, ответственного за обращения граждан. Одного человека! – При этих словах начальник вытянул указательный палец вверх и, следя за ним, посмотрел на потолок. – Как такое возможно, чтобы один человек заменил целый отдел?! У них, по-моему, не все дома, – продолжая смотреть на указательный палец, шёпотом проговорил он. – Так вот, чтобы спасти отдел, в котором, кроме вас, у всех есть семьи, которые надо кормить, я должен пойти на жертвы.
– Что это значит? – не понимая бессвязную и затянувшуюся речь начальника, спросил Конрад.
– Это значит, что я вынужден вас уволить.
Конрад долго не мог понять смысла последней фразы. Не может такого быть, чтобы его уволили. В Германии никого не увольняют. Это невозможно!
– Это шутка? – спросил Конрад.
Начальник посмотрел на него с жалостью:
– Господин Фольксманн, вы что думаете, мне до шуток сейчас? Я не клоун! И я бы не стал никогда так шутить со своими подчинёнными!
Конрад почувствовал, что перед ним всё расплывается, и на время потерял способность думать. Это было несправедливо. Господин Кунце, как никто другой, знал, на что именно Конрад тратил рабочее время: на выполнение его, начальника, обязанностей. И по справедливости уволить должны были бы начальника, поставив на его место Конрада. Но сказать об этом прямо Конрад не мог. Поэтому он лишь вымолвил:
– Но как, как такое возможно? Что мне теперь делать, куда идти?
– Я понимаю вас. Но ничего не могу для вас сделать. Всё, что мог, я уже сделал.
Начальник пожал плечами и добавил:
– К счастью, мы живём в Германии, поэтому у вас есть целых три месяца, прежде чем вы станете безработным. Эти три месяца вы можете потратить на то, чтобы найти новую работу. Советую не медлить и отправлять резюме в самое ближайшее время. А я, в свою очередь, дам вам рекомендацию и не буду ничего писать о причинах вашего увольнения.
Конрад не нашёл, что ответить начальнику. Поэтому тот продолжил:
– Понимаете, у меня семья – жена и трое детей – и всех надо кормить. Я взял дом в кредит, надо выплачивать каждый месяц. Столько обязательств. Если отдел расформируют, мне конец. А у вас нет семьи, которую надо содержать. Будь я холост, я бы ничего не боялся, а так…
Конрад видел, что начальник ждёт от него поддержки, и чувствовал себя виноватым, что не мог этой поддержки оказать. Он не находил нужных слов, поэтому они оба сидели молча, потом начальник резко встал, будто вспомнил о чём-то очень важном.
– Вы, кажется, собирались на обед. Не буду вас больше отвлекать!
Конрад вспомнил, что действительно собирался на обед, и, не теряя ни минуты, вышел из кабинета.
3
По пятницам в столовой подавали свиную вырезку с картофелем и кислой капустой – любимое блюдо его отца, почившего полгода назад на шестьдесят пятом году жизни. У него был рак желудка, последние годы жизни он практически ничего не ел и, будучи гурманом, очень от этого страдал. Конрад вспоминал об отце каждый раз, когда видел это блюдо. Он не мог себе простить, что не попрощался с отцом, так как должен был всё время находиться рядом с испытывающей тяжёлую депрессию матерью. Конрад всегда с ней сидел, когда нужна была помощь. Она часто болела, жаловалась на сильные головные боли и боялась умереть.
Взяв поднос, Конрад ушёл в дальний угол многолюдной столовой – подальше от остальных – и без аппетита съел всё до последней крошки. Он не позволял себе оставлять на тарелках еду, даже если блюдо ему не нравилось. Он знал: надо съедать всё.
Внезапно у Конрада начала болеть голова. Боль, поднимаясь, шла от висков ко лбу и, делая круг, возвращалась, пульсируя в висках. С чего бы это? Он выспался и не видел причин для мигрени. Сложив приборы на тарелку, Конрад резко встал и, шатаясь, отнёс поднос на стол для грязной посуды. Затем поспешно, словно куда-то опаздывает, вышел из столовой. Голова кружилась, и он, схватившись за перила, пытался сохранить равновесие в ходящем ходуном помещении.
В сером коридоре – обычно многолюдном во время обеда – было на удивление пусто. «Как странно. Куда все подевались?» – подумал Конрад. Ему, обычно ищущему одиночества, вдруг очень захотелось к людям. Он вернулся в столовую и обнаружил, что и там почти никого нет. Две полные женщины собирали тарелки. Первая что-то рассказывала, вторая смеялась. Увидев Конрада, женщины перестали говорить и посмотрели на него.
– Вы что-то хотели? – спросила одна из них.
– А где остальные? – спросил Конрад. – Только что зал был полон, а теперь никого нет.
– А какое вам дело до остальных? Поздно вы пришли, молодой человек, никого больше не осталось! – При этих словах женщины засмеялись и хитро переглянулись.
– Да нет, я не голоден, я же здесь был только что, ел свинину с кислой капустой. Я точно помню, что ещё минуту назад зал был полон!
– Вы не могли сегодня есть свинину с кислой капустой. У нас сегодня на обед было нечто поинтереснее. – При этих словах женщины переглянулись, и Конрада бросило в жар. – А теперь ступайте к себе и не мешайте нам работать.
– Куда же мне идти? Я собирался ехать к матери в Альтенбург, даже чемодан взял с собой, а теперь, наверное, не успею на поезд.
– А нам какое дело до вас? Идите куда хотите, только побыстрее – через минуту будет уже поздно! – сказала женщина и, развернувшись, неторопливо, но уверенно двинулась к нему. Конрад увидел, что в её фартуке два больших кармана. В одном из них она держала руку, нащупывая какой-то предмет.
Конрад отпрянул и, пролепетав «до свиданья», выбежал из столовой, подгоняемый зловещим и громким хохотом женщин. Коридор по-прежнему был пуст и наводил ужас. Выбора не оставалось: либо странная женщина, либо коридор. Если пройти эти страшные пятьдесят метров, за поворотом будет лифт, который довезёт его до третьего этажа. Но Конрад уже ни в чём не был уверен. А был ли лифт? А вдруг за этим коридором будет ещё один – длиннее и темнее первого? Что тогда он будет делать? Вернётся сюда или пойдёт дальше? Если ему удастся добраться до третьего этажа, он найдёт и стеклянный тоннель, соединяющий два крыла бундестага. А там уже до отдела рукой подать. Конрад представил путь, который ему предстоит пройти в полном одиночестве, и у него заколотилось сердце. Но было одно обстоятельство, которое заставляло его идти по коридору: если он не успеет на поезд, мать будет очень расстроена. Она всегда ждала Конрада к пяти с накрытым к ужину столом и обижалась, если тот опаздывал хотя бы на несколько минут. Уткнувшись обеими руками в холодную стену, он стал осторожно, как лазутчик, пробираться вдоль неё. Ноги заплетались. Коридор тянулся бесконечно. Конрад то и дело останавливался и прислонялся щекой к холодной стене, будто ожидая услышать, сколько ещё идти.
– С вами всё в порядке? – спросил какой-то мужчина и потряс Конрада за плечо.
Конрад огляделся и увидел, что он лежит на полу и вокруг него столпились люди. Вместо ответа он спросил:
– Откуда все эти люди?
– Они здесь работают, как и вы, я полагаю. – Мужчина внимательно, даже пристально посмотрел на Конрада. – А сейчас время обеда и все идут обедать. С вами точно всё в порядке? Может, врача вызвать?
– Нет-нет, я пойду.
Обрадовавшись неожиданно появившимся людям, Конрад встал, дошёл до лифта, доехал до третьего этажа, прошёл через стеклянный тоннель и направился в свой отдел. В кабинете никого не было. Он взглянул на часы и убедился, что всего 14.30 и он никуда не опоздал, а даже успеет ещё выпить чашечку кофе перед отбытием на вокзал.
Конрад отмерил кофе, включил кофеварку и открыл коробочку с шоколадным пирожным, купленным по дороге на работу. Пирожного не хотелось, у него болел живот и по-прежнему сильно кружилась голова. Он решил ехать незамедлительно. Если он прибудет на вокзал раньше, то сможет выпить кофе там. А за кофе, который он сварил, коллеги только поблагодарят, потому что никто в их отделе почему-то не любил его варить. И поскольку Конрад откажется сегодня от своей порции, его чашечка тоже достанется кому-нибудь из коллег. Пирожное он может взять с собой: вот мама обрадуется, когда увидит, что у него для неё подарок!
4
Едва Конрад надел пальто, как в кабинет заглянул господин Кунце.
– А ваши коллеги ещё не вернулись с обеда? – спросил он.
Конрад покачал головой, и господин Кунце вышел, пожелав ему хороших выходных. При виде начальника Конрад вспомнил об увольнении, о котором, к своему удивлению, он уже успел забыть. Воспоминание закололо в груди. Он не хотел, чтобы мать волновалась. Но если он сегодня поедет в Альтенбург, мать всё поймёт по его глазам. Поэтому он решил, что в эти выходные не поедет в Альтенбург, а останется в Берлине в своей съёмной квартирке.
Конрад решил немедленно позвонить матери, но едва он подошёл к телефону и набрал номер, как в кабинет ворвались коллеги, продолжавшие начатый во время обеда разговор:
– Да, Germanwings – это что-то! На Рождество билетов не достать! У них только в рекламе цена за билет девятнадцать евро, а на самом деле меньше, чем за сто, никуда не улететь!
«Хорошо им с их проблемами. Они думают о том, куда поехать на Рождество, а я должен искать работу. Как же это несправедливо!» – подумал Конрад.
Коллеги демонстративно вдыхали аромат свежезаваренного кофе.
– Конрад, да ты уже кофе сварил!
– Это ты нам сварил, да, Конрад?
– А ты уже выпил кофе, тебе не надо оставлять?
– Вот это я понимаю!
Одна из женщин увидела открытую коробочку с пирожным и спросила Конрада, может ли она угоститься кусочком. Другие женщины подбежали и тоже отломили по кусочку.
– М-м-м, как вкусно, – заголосили хором женщины. – Молодец, Конрад! И что бы мы без тебя делали?!
Конрад улыбался, хотя на душе скребли кошки: «Не хватало ещё расплакаться перед всеми! Срочно ехать домой и позвонить оттуда маме».
Конрад попрощался и вышел из кабинета. Спустившись на первый этаж, он дошёл до крутящейся двери и кивнул вахтёру. Вахтёр странно посмотрел на него, как будто хотел что-то ему сказать, но Конрад не стал останавливаться и молча покинул здание.
Осенняя промозглая погода стала ещё более неприятной, чем утром. Накрапывал мелкий жалящий дождик и дул ветер, а у Конрада, как назло, не было зонта. Пока он дошёл до автобусной остановки, его пальто и волосы стали мокрыми, но он этого не заметил. Подойдя к расписанию автобусов, он сверился с часами. Ближайший автобус – через семь минут. Целых семь минут ждать, именно тогда, когда ему надо было срочно добраться до дома и позвонить! Если бы коллеги не задержали его, Конрад успел бы на тот автобус, который ушёл три минуты назад, а теперь семь минут растянулись в целую вечность. Семь долгих минут ожидания и тягостных дум, что мама, должно быть, рассердится на него за то, что он не приезжает. Но он хотел во что бы то ни стало отменить поездку в Альтенбург и при этом не вызвать беспокойства матери, что было достаточно тяжёлой задачей, так как Конрад совсем не умел врать. Несколько раз, когда Конрад оставался в Берлине, мать внезапно приезжала к нему с проверкой.
– Сюрприз! – кричала она с порога, открыв дверь своим ключом. – Я нам тут поесть привезла! Ты наверняка ничего не ешь! – Конрад тут же вскакивал, если лежал на диване, и помогал матери затащить сумки в квартиру. – Я приехала проверить, как ты себя чувствуешь. А то упустишь болезнь, потом уже не нагонишь.
Болезни, свои и чужие, были её любимой темой. Она могла говорить об этом часами.
Мать заставляла Конрада лечь в кровать и не позволяла вставать без её разрешения. Раз в час мерила температуру и поила горькими самодельными настойками, от которых Конрад морщился. Покормив его и дождавшись, пока он заснёт, мать стелила себе на диванчике. Она всегда оставалась до тех пор, пока Конрад полностью не выздоровеет, а выздоровел ли он, решала тоже она: от одной до трёх недель могло продлиться полное и окончательное выздоровление сына. Только тогда, когда она давала «добро», он мог идти на работу, а она уезжала домой, вытребовав у него обещание не болеть и на выходные приехать «к своей старой, никому не нужной матери».
Но в этот раз Конрад, хоть и чувствовал недомогание, не хотел, чтобы мать приезжала. Он хотел обдумать, что ему делать через три месяца, когда он официально станет безработным. Он не представлял себя нигде, кроме политики. Но если его сейчас так позорно вытурят из отдела обращений граждан, то путь в бундестаг и в политику будет закрыт. Хоть начальник и пообещал дать хорошую рекомендацию, он знал, что есть ещё и внутренние каналы получения информации, и перед приёмом на работу в другой, даже самый незначительный, отдел бундестага они обязательно будут задействованы. Тупиковая ситуация, ставящая крест на карьере Конрада. Но пока он ещё работает, можно всё хорошо обдумать.
Мимо остановки с визгом проезжали машины. Когда прошло семь минут, а автобус не подъехал, Конрад заволновался. Странность усиливалась ещё и тем, что, кроме него, на остановке больше никого не было. Это могло означать только одно: все, кроме Конрада, знали, что автобуса не будет, и только он по своей невнимательности остался в неведении. Сверившись с расписанием ещё раз, он понял, что ошибся, и автобус приедет ещё через десять минут, потому что в это время автобус ходил раз в двадцать минут, а не раз в десять минут, как будет часом позже. Он встал со скамейки и подошёл к обочине, чтобы лучше увидеть, как автобус будет подходить к остановке. Он был очень зол на себя за невнимательность и за то, что не решился позвонить матери с работы. Но не возвращаться же ему теперь в кабинет, да и коллеги его не поймут. А интересно, почему вахтёр на него так странно посмотрел? Может быть, он уже всё знает и жалеет его? Конраду стало неприятно от этой мысли. А может быть, он удивился, что Конрад уходит так рано – когда рабочий день ещё не кончился? Конечно, именно этим и объясняется этот недоумённый взгляд! Недовольство вахтёра обеспокоило Конрада: он мог сообщить в отдел кадров, и его могли уволить за нарушение трудовой дисциплины без соблюдения трёхмесячного срока. Может быть, всё-таки вернуться и позвонить из бюро, таким образом можно убить сразу двух зайцев: быстрее позвонить маме и убедить вахтёра в своей благонадёжности. Так он подумает, что Конрад выходил на улицу обедать, а теперь вернулся и будет работать.
Конрад уже собрался вернуться, но подошёл автобус и перед ним распахнулась дверь. Конрад несколько секунд колебался, так что водителю даже пришлось его поторопить:
– Молодой человек, вы едете?
Конрад нехотя достал из кармана пальто проездной и показал водителю. Зайдя в автобус, он не садился, потому что никак не мог решить, ехать ли ему домой или всё-таки выйти и вернуться в бюро пешком. Мысль о недовольном взгляде вахтёра очень его встревожила. Конрад боялся, что, не разрешив эту проблему сегодня, он все выходные будет терзаться страхом, что в понедельник к нему применят административные санкции с бессрочным увольнением и ни о каких трёх месяцах раздумий о том, что ему делать дальше, тогда и речи быть не может. Проехав две остановки, Конрад нажал на красную кнопку, чтобы водитель остановился. Выйдя, он пошёл быстрым шагом в обратном направлении – в сторону бундестага. Количество автомобилей увеличилось. Все они куда-то торопились. Мало кто из работающих в Берлинском правительственном районе жил в Берлине постоянно, обычно служащие проживали в пригородах или даже в других землях Германии, а в Берлине снимали квартиру.
5
Конрад решил вернуться и дождаться, пока уйдут коллеги, чтобы потом позвонить матери из бюро. А если они спросят, почему он вернулся, он скажет, что забыл сделать одно важное дело, не допускающее отлагательства. На мосту, отделяющем Конрада от здания, пришлось ускорить шаг, потому что дождь и ветер усилились.
Забежав в здание, Конрад направился в комнату службы безопасности, чтобы показаться вахтёру, который недавно косо на него взглянул, но того не было, а на его месте сидела незнакомая женщина, вероятно, его сменщица.
– А ваш коллега где? Он вышел? – спросил Конрад.
– Кто? Хайнц? Так он ушёл уже полчаса назад. Его смена закончилась.
– Понятно, – разочарованно произнёс Конрад. – А когда он будет в следующий раз?
– Теперь его смена – в ночь с воскресенья на понедельник. А я могу вам помочь? – спросила женщина.
– Нет-нет, просто мне показалось, что ваш коллега хотел мне что-то сказать.
– Да? А как вас зовут? Я ему передам, что вы спрашивали.
– Хорошо, скажите, что я заходил в пятницу после обеда и спрашивал о нем. Конрад Фольксманн меня зовут. Я работаю в отделе обращений граждан, а сейчас я должен идти на своё рабочее место, так как меня ждут важные дела в моём кабинете.
– Конечно, я ему передам! – Посмотрев на Конрада с сожалением, женщина добавила: – Грустно, когда в пятницу вечером приходится работать!
Конрад кивнул и, не зная, что ответить женщине на это, показавшееся ему неоднозначным высказывание, побрёл в сторону лифта.
В кабинете, к радости Конрада, уже никого не было. Коллеги тоже ушли раньше, и это было как нельзя кстати. Он мог беспрепятственно звонить.
Конрад набрал номер телефона.
– Что? Не может быть! – услышал он голос матери. – Почему ты ещё в Берлине? Я тебя с минуты на минуту жду, а ты ещё даже не выехал из Берлина?!
– Мама, – начал Конрад робко, – мама, я сегодня не смогу приехать. Но ты не переживай, у меня всё хорошо, даже лучше, чем я ожидал. Меня, наверное, хотят повысить, потому что меня вызвала сама канцлер! – Конрад попытался придать своему голосу радостный тон.
– Сама канцлер! – Сначала Конраду показалось, что мать обрадовалась, но потом он понял, что ошибся. – Сама канцлер… – повторила мать. – Ну конечно, канцлер тебе дороже матери! Тебе все дороже матери! Если бы у неё, у этой твоей канцлерши, была совесть, она никогда не стала бы отвлекать чужого ребёнка в пятницу вечером от семьи. Как ей не стыдно?! А ты тоже хорош – не мог отказать?
Конраду стало стыдно, что он, сам не желая того, очернил доброе имя канцлера в глазах матери, но не нашёл другой отговорки, которая, как ему казалось, успокоила бы мать. А теперь получалось, что эта его отговорка не только не успокоила, но даже наоборот – взволновала мать. Возможно, было бы лучше сказать, что он заболел? Но тогда бы мать непременно приехала! Что ему оставалось делать, как не солгать? А теперь получается, что он своими выдумками задел мать за живое и она подумает, что он её разлюбил.
– Мама… – как мог более нежно и мягко произнёс Конрад. – Мне очень жаль, что я не смогу приехать… у меня нет выбора, поверь мне, иначе я бы обязательно приехал.
Но в ответ мать лишь сухо попрощалась и положила трубку.
Конрада очень тяготило, что пришлось солгать матери. Но ещё ужаснее было то, что ложь не помогла и мать обиделась на него. Он долго сидел в нерешительности, то поднимая трубку, то бросая её на рычаг, и размышлял, не позвонить ли ему матери ещё раз с извинениями и обещанием сейчас же выехать в Альтенбург? Или оставить всё как есть и позвонить в понедельник?
6
Посмотрев на часы, Конрад увидел, что уже начало шестого. Стояла тишина, и было слышно движение стрелки часов. Конрад встал и приоткрыл дверь в коридор. На серый ковролин падал тусклый свет. Здание было абсолютно пустым. Конрад закрыл дверь изнутри на ключ и сел за стол. Он долго сидел, а потом машинально включил компьютер, чтобы проверить почту. Конраду редко кто писал на личный ящик. Мать чаще общалась с ним по телефону, а университетские товарищи уже давно не писали ни электронных, ни тем более бумажных писем.
Каково было удивление Конрада, когда он увидел письмо с логотипом Фейсбука: «Ваш друг Михаэль Янзен прислал Вам сообщение».
Конрад перешёл по ссылке и увидел сообщение. «Привет, дружище! – писал Михаэль. – Как поживаешь? Ты по-прежнему работаешь в отделе «жалоб и предложений»?:-)»
Интересно, почему это Михаэль заинтересовался Конрадом? Он никогда не писал ему, а тут вдруг объявился ни с того ни с сего. Сначала он хотел было оставить сообщение без ответа, но, поразмыслив, пришёл к выводу, что Михаэль с его обширными связями в политических кругах – он всё-таки стал депутатом бундестага – мог бы помочь ему с новой работой, и поэтому ответил максимально приветливо: «Да. А ты?»
Но Михаэль не стал отвечать на вопрос Конрада, а сразу перешёл к сути: «Я на днях был в Москве с парламентской группой, ко мне обратилась одна милая журналистка с просьбой рассказать, как обычные граждане могут достучаться до канцлера. Я не стал говорить ей, что никак, и пообещал связать с одним интересным собеседником, имея в виду тебя. Ты же не откажешь мне в просьбе пообщаться с юной особой на ставшую столь близкой тебе тему?;-)»
К чему эти смайлики и подмигивания? Если Михаэль обратился к нему, Конраду, чтобы обидеть, то ему это удалось! Как будто он сам не знает, что засиделся на этой работе. Зачем ему об этом напоминать? Но Конрад решил, что не может позволить себе обижаться на Михаэля, который сейчас мог бы быть ему полезен, как никогда, и ответил:
«Да я, собственно, думаю о том, чтобы сменить эту работу…»
«Давно пора, дружище! – ответил Михаэль. – Ну так что, ты поговоришь с барышней? Я могу дать ей твои контакты?:-)»
«Да», – ответил Конрад.
Ничего более не сказав, Михаэль отключился.
Конрад смотрел на застывшую маску чата и недоумевал, как таким людям, как Михаэль, при всей их невежливости, удаётся многого добиваться? Конрад считал это несправедливым, но не понимал, куда ему на это жаловаться. Ему казалось, что судьба неблагосклонна к нему. Как иначе объяснить, что у одних было всё: жена, дом, машина, деньги, любовница, хорошая работа, дети и прочие атрибуты успеха, а другие всего этого лишены, несмотря на то, что не глупее, а иногда даже умнее? Вот Михаэль, например, что в нём хорошего? Почему ему удалось сделать карьеру в политике, а Конраду – нет, хотя они одного возраста, у них одинаковое образование, и даже родились они в одном городе. Правда, в отличие от Конрада, Михаэль очень рано съехал от родителей и стал жить самостоятельно, подрабатывая после учебы, а Конрад не мог позволить себе оплачивать отдельную квартиру, потому что мама не разрешала ему наниматься на тяжёлые студенческие подработки, опасаясь за его здоровье. Но ведь не студенческие подработки сделали из Михаэля успешного человека!
Вдруг внимание Конрада было привлечено всплывающим окошком: некто под именем «Nadia» вышел в чат:
«Привет! Михаэль сказал, что ты профи отдела обращений граждан и я могу задать тебе несколько вопросов?»
«Да, конечно!» – ответил Конрад.
Но вдруг он вспомнил, что уже слишком поздно и его столь длительное нахождение в кабинете в пятницу вечером может вызвать подозрение у вахтёрши, которая видела, что он зашёл и не выходит, поэтому добавил:
«Только, если это возможно, давайте пообщаемся в понедельник, потому что сейчас мне надо срочно уйти». Обращение Конрада на «вы» не осталось незамеченным, потому что Надя ответила: «Да, конечно, я позвоню или напишу вам в понедельник».
Но Конраду сейчас было не до формальных тонкостей, он ругал себя за то, что задержался на рабочем месте, что могло вызвать подозрения, второпях выключил компьютер, оделся и закрыл дверь на ключ. У окошка вахтёрши Конрад приостановился и, пожелав женщине хороших выходных, вышел через крутящуюся дверь на улицу.
Впервые за день Конрад испытал облегчение. Холодный берлинский воздух казался спасительным. Чтобы немного отсрочить момент возвращения домой, где он останется один на один с собой, Конрад решил пройти пешком несколько остановок. Торопиться ему сегодня было уже некуда.
Оказавшись дома около полуночи, Конрад съел принесённую с собой китайскую еду, купленную в ресторанчике по соседству, выпил пиво и лёг спать. На раздумья о будущем у него больше не оставалось сил.
7
Проснулся он рано утром от сильной головной боли. Встал и почувствовал, что земля под ним шатается. Медленно, нащупывая дорогу вдоль стены, он прошёл на кухню и выпил таблетку обезболивающего. Он чувствовал сильное недомогание и не знал, что с ним происходит. В довершение ко всему сильно болел живот. Решив, что пока не стоит ничего предпринимать, он вернулся в постель. Когда он проснулся, был уже полдень.
Он поднялся с постели и подошёл к холодильнику: тот был пуст, потому что ночевать Конрад собирался в Альтенбурге и не сделал никаких запасов. Оделся, вышел на улицу, купил хлеб, масло и джем к завтраку и вернулся домой, сварил кофе и позавтракал. Было два часа дня, впереди ещё уйма времени для того, чтобы решить, что делать со своей жизнью дальше. Некоторое время он сидел и смотрел в одну точку. Мысли вихрем проносились в голове. «Неудачник, неудачник, неудачник», – говорил один голос. «Как это несправедливо!» – вторил ему другой. Он вспоминал разговор с начальником, потом ему на память пришёл инцидент в столовой. Ему казалось, что кто-то жестоко над ним пошутил, заставив его поверить в то, что обед уже закончился и он остался в здании один. Его преследуют, это очевидно. Иначе как объяснить увольнение, угрозу странной женщины в столовой, исчезновение, а потом появление людей в коридоре, странный взгляд вахтёра… Кто-то усердно пытается отыскать его слабые стороны, чтобы обернуть их против него. Кому-то очень хочется нанести ему вред или даже убить.
Конрад вскочил со стула и заходил по кухне. Потом подошёл к двери и обнаружил, что входная дверь открыта. Закрыв дверь на все защёлки и замки, он подошёл к окнам и посмотрел вниз. На улице стояли парень и девушка, они курили и о чём-то разговаривали. Он никогда их раньше не видел.
Конрад отпрянул от окна, когда девушка, выпуская дым, вздёрнула голову и посмотрела прямо на него. Он плотно закрыл все ставни и задёрнул шторы. Затем стал открывать все шкафы в поисках подозрительных предметов. Сначала Конрад хотел позвонить в полицию и сообщить о преследовании, но потом передумал. А вдруг полицейские с ними заодно? Вдруг он своими действиями только ускорит свою смерть? Да, скорее всего, полиция с ними заодно. Иначе как бы им удалось преследовать его всё это время? У обычных преступников нет стольких ресурсов, сколько есть у полиции! Его хотят уволить с государственной службы, чтобы уничтожить. Служащего просто так не убьёшь, будет слишком много шума, а вот простого безработного – запросто. Хлоп – и нет человека. Вот почему его увольняют!
Конрад хотел было встать, чтобы походить по комнате – так ему легче думалось. Но комната заходила ходуном, и он упал. Сладостное чувство отрешённости растекалось по его телу.
8
Как-то давно Конрад видел в репортаже о России, как бездомные собаки в этой стране спят прямо на снегу. Он тогда подумал, что журналисты, наверное, подложили вместо снега вату, чтобы получился удачный кадр: невозможно же спать на снегу и не мерзнуть! Или у русских собак какая-то более плотная кожа, чем у немецких? Сейчас Конраду снилось, как кто-то вонзает в его ноги мелкие иголки, а сам он лежит в снегу, белом и красивом, как мягкое пуховое одеяло. Ему было очень холодно и больно, но встать он не мог. Он лежал, а вокруг него ходили Надя и Михаэль и говорили: «Тебя уволили, ты нам больше не нужен, поэтому можешь спокойно лежать в снегу и ничего не делать». Говоря это, они кидали в него острые иглы, словно артисты в цирке, и смеялись. Когда боль стала невыносимой, Конрад закричал, но они не слышали и продолжали бросать иглы. От напряжения и боли он проснулся и с удивлением понял, что жив. Он лежал, сжавшись калачиком, на кафельном полу в кухне, ноги его затекли, ему было очень холодно, он стонал. Приподнявшись, он стал тереть ладонями предплечья и ноги, чтобы согреться, затем встал и, опираясь о стену, прошёл в спальню. Не раздеваясь, он лёг под одеяло и проспал всю ночь и весь следующий день.
Вечером «воскресенья» его разбудил телефонный звонок. Звонила мама: она хотела узнать, приедет ли Конрад в следующие выходные. Конрад ответил, что обязательно приедет. Наверное что-то в его голосе показалось ей подозрительным, потому что она спросила, не болен ли он.
– Немного голова кружится… И живот болит. Тошнит.
– И головные боли?
– Да… – нерешительно ответил Конрад.
– Боже ты мой, – запричитала мать. – Ну неужели и ты тоже?!
– Мама, что я тоже? – с тревогой спросил Конрад.
– У отца твоего те же симптомы были! Немедленно ложись в постель и не вставай, а я выезжаю в Берлин!
– Мама, не…
– Никаких «не»! Я так решила, значит, так и будет.
9
Конрад лежал в постели, ждал мать и думал об отце. Рак погубил его. Он не удивится, если и у него, Конрада, обнаружат рак. Напротив, он посчитает этот диагноз само собой разумеющимся в его череде неудач. Неудач? Пожалуй, наоборот, смертельная болезнь будет как раз избавлением от одиночества, мучительных раздумий и страхов, освобождением от тягот жизни. Как, наверное, пожалеют его недоброжелатели о своём коварстве, когда увидят, как жестоко они обращались с ним, смертельно больным человеком. Конрад представил себя, обессиленного, на больничной койке. Химиотерапия не помогла, и он умирал, а рядом плакала бедная мать. Да, вероятнее всего, у него рак, именно рак – причина его недомоганий и головокружений, всех его проблем. Рак был врагом, с которым у него, Конрада, не осталось сил бороться. Но как выглядел этот враг? Представив себе опухоль, Конрад, однако, не чувствовал никакой злости на пузырь, похожий на сдувшийся воздушный шарик красного цвета. Но опухоль стала надуваться и увеличиваться, принимая всё более гладкие округлые формы и всё больше и больше напоминая человеческий облик. Шар надул щёки, здоровые и румяные, у него появились глаза, нос и рот, и он заговорил голосом матери. Что он говорил, Конрад не слышал и слышать не хотел, потому что не мог позволить себе злиться на мать. Конрад дёрнул головой, пытаясь стряхнуть навязчивый образ с красного ракового шара, но у него ничего не получалось. Чем больше он пытался перестать думать об этом, тем больше картинка заполоняла воображение. Тогда Конрад решил пойти на хитрость и стал вспоминать лицо отца, пытаясь заменить рисунок на шаре. Отец накладывался плохо, смутно, нечётко, поверх лица матери, так что шар превратился в мешанину лиц.
– Рак… у меня опухоль головного мозга, – тихо произносил Конрад, представляя перед собой сочувствующего слушателя. – Как я себя чувствую? Ужасно болит и кружится голова, тошнит постоянно, я не могу есть. Не хочу есть. Только пить хочу. Рак у меня наследственный.
«Как, наверное, удивится Надя, когда завтра будет пытаться достучаться до меня в Фейсбуке», – думал Конрад. Он не будет ей отвечать, и она подумает, что он передумал давать интервью. А может быть, Михаэль дал его рабочий телефон – она позвонит, и ей скажут, что он заболел. Что, интересно, она сделает? Конраду хотелось, чтобы Надя обо всём узнала.
Той же ночью приехала мать и, увидев Конрада, вызвала «Скорую помощь».
– Всё будет хорошо, всё будет хорошо, – твердила мать, когда Конрада усадили в кресло-каталку и везли по коридору больницы.
– Конечно, всё будет хорошо! – услышала она бас медбрата. – Доктор Краузе и не таких больных поднимал.
Конрада приняли без промедления. Осматривая больного, доктор то и дело произносил:
– Хм… хм… интересно, интересно… хм…
– Я боюсь, доктор, что у него рак. Мой муж тоже умер от рака, – тараторила мать.
– Ну этот здоровяк ещё не умер и, дай бог, жить будет долго!
– Но вы хорошо посмотрите: все признаки налицо. Голова кружится, боли, обмороки, тошнота. Только внимательно смотрите.
– И что же вы хотите, чтобы я увидел, уважаемая?
Оторопев, мать промолчала.
– Молодой человек, встаньте, пожалуйста, – сказал врач, обращаясь к Конраду.
– Да что вы, доктор! – запротестовала мать. – Ему нельзя вставать, он же падает!
– Если вы будете мешать мне проводить осмотр, я буду вынужден попросить вас выйти из кабинета, – строго сказал врач.
Мать поджала губы и стала смотреть в сторону, а Конрад встал и зашатался. Доктор поддержал его за локоть и попросил сделать несколько шагов вперёд.
– Кружится голова?
– Когда вы меня держите – не кружится. А когда отпускаете, начинает кружиться.
Доктор усадил Конрада и стал писать что-то в своей тетради.
– Вы женаты?
– Нет, доктор, он не женат, – ответила мать. – У него времени нет жениться, всё работает. В бундестаге, с Меркель! Эта особа его даже домой на выходные не отпускает, какая уж там женитьба!
Было видно, что врач хотел спросить что-то ещё, но потом передумал.
– Хорошо. Несколько дней вам надо будет провести у нас, чтобы сдать необходимые анализы. Без анализов я не смогу назначить вам лечение.
– Хорошо, – ответил Конрад.
– Хорошо, – также согласилась мать. – А я могу с ним остаться?
– Зачем?
– Как зачем?! А присмотреть? Вдруг ему плохо станет?
– Могу вас успокоить, госпожа… – доктор заглянул в карту Конрада, – Фольксманн, у нас прекрасно обученный медицинский персонал. Так что я прошу вас успокоиться и идти домой.
– Да, мама, – нежно проговорил Конрад, – не переживай.
10
В больнице Конрад осунулся. Он не ел, еда вызывала отвращение. Он перестал вставать с постели, сделав исключение лишь однажды, когда белый голубь, заблудившись в осеннем тумане, не увидел (или, как счёл Конрад, не хотел видеть) прозрачного стекла, разделяющего его и палату Конрада. От этого удара палата задрожала, а в ушах Конрада пронёсся свист, вырвавший его из полуденного дрёма. Он бросился к окну: по идеально прозрачному стеклу расходилась паутинка трещины, окрашенная кровью с прилипшим белым пером. Происшествие с голубем показалось Конраду дурным предзнаменованием, у него закружилась голова, и он упал. Сочувствующий взгляд медбрата, шёпот соседей по палате, старающихся как можно меньше беспокоить тяжёлобольного; потухший взгляд матери. Конрад был готов к худшему. Целую неделю длилось ожидание, и в конце недели его, наконец, принял врач, чтобы сообщить результаты обследования.
Конрад едва мог сдержать дрожь, краска совсем сошла с его лица, когда он вошёл в сопровождении матери в кабинет врача.
– А, господин Фольксманн, – буднично сказал доктор Краузе. – Ваши анализы готовы.
Мать положила руку на плечо Конрада.
– Хочу вас поздравить, – медленно произнёс врач, продолжая изучать результаты анализов. – Всё в норме. У вас не обнаружено ничего, абсолютно ничего, что могло бы вызвать тревогу.
Конрад смотрел на врача с недоумением, а мать залилась краской.
– Вы уверены, доктор? Совсем ничего?
Врач отрицательно покачал головой.
– А как же симптомы? – И, не дождавшись ответа врача, продолжила: – Вы знаете, у меня в прошлом году тоже подозревали рак, но его не нашли. А причиной моего недомогания был клещевой энцефалит. Вы уверены, что у Конрада нет клещевого энцефалита?
– Уверен, абсолютно уверен. У него ничего нет. Он здоров.
Мать была явно озадачена. В довершение ко всему врач попросил оставить его с пациентом наедине. Когда женщина вышла, врач пристально посмотрел на Конрада:
– Господин Фольксманн, я сказал вашей матери, что вы абсолютно здоровы, но это не совсем так.
Увидев в глазах Конрада тревогу, врач поспешил пояснить:
– Вы абсолютно здоровы физически. Но ваши симптомы, головокружение, тошнота и прочее, могут говорить о значительных душевных расстройствах. Поэтому я вам настоятельно рекомендую обратиться к хорошему психотерапевту. – Доктор Краузе протянул ему листок с написанным от руки номером телефона и фамилией. – Вот, возьмите. Доктор Вальтер – психотерапевт высшего класса.
– Но что же я ему скажу? – со страхом вымолвил Конрад.
– Вам достаточно будет к нему прийти. До всего остального он докопается сам. Эти малые вытащат на поверхность что угодно, – хмыкнул доктор Краузе и добавил: – Только пойдите к нему без мамы, о’кей?
Конрад положил свёрнутый лист бумаги во внутренний карман пиджака и вышел из кабинета. Когда мать спросила, что сказал ему врач, Конрад лишь ответил, что тот посоветовал ему спокойней относиться к жизни.
– Нашёл, что советовать. А ещё врач называется!
11
Дома Конрада ждало сообщение на автоответчике:
«Привет, Конрад. Я звонила тебе на работу, мне сказали, что ты заболел. Что-то серьёзное? Хотела узнать, как ты себя чувствуешь. Если не сложно, напиши пару строк в Фейсбук или позвони мне на мобильный…»
Это была Надя. Конрад прослушал сообщение ещё раз. На этот раз его поразил её голос: такой тёплый и нежный, он дразнил воображение и радовал слух. Хотелось слушать его ещё и ещё. Записав номер телефона, он решил звонить немедленно.
– Алло, слушаю, – услышал он на том конце русскую речь.
Он решил сразу говорить по-немецки:
– Халло, Надя?
– Да? А кто это? – Надя тоже перешла на немецкий.
– Это Конрад Фольксманн, вы мне звонили, просили перезвонить. Я лежал в больнице, а теперь выздоровел, услышал сообщение и сразу перезваниваю.
– О, Конрад! Я очень рада тебя слышать! Как ты себя чувствуешь? Что с тобой было?
– Да так, ничего страшного. Просто небольшое недомогание, – поспешил ответить Конрад.
– Небольшое? Из-за небольшого недомогания – и сразу в больницу? Ну ладно, ладно, я не буду расспрашивать.
– Да нет, дело не в этом. Просто диагноз не подтвердился, и всё хорошо.
– Ну тем лучше! Я очень рада, что ты выздоровел.
– Если хочешь, можешь сейчас задать мне вопросы.
– Да нет, что ты! Какие вопросы! Давай потом, когда ты будешь на работе.
Надя засмеялась, и её смех показался Конраду обворожительным.
– Ты так красиво смеёшься, – промолвил Конрад.
– Ой, спасибо. А у тебя красивый голос, – возвращая комплимент, ответила Надя. – Конрад, расскажи мне что-нибудь о себе.
– Рассказать тебе что-нибудь о себе? Но что? – Конрад занервничал. Он не знал, как реагировать на такой вопрос. Он не знал, что рассказать о себе.
– Конрад, обед готов, иди мой руки, и за стол! – донёсся из кухни голос матери.
– Тебя, кажется, зовут кушать? – спросила Надя, смеясь.
– Да, это мама… Она не любит, когда я задерживаюсь, потому что обед остывает. Мне надо идти…
– Приятного аппетита!
– Спасибо… Пока! – неуклюже вымолвил Конрад и сбросил вызов.
Интерес Нади немного пугал Конрада. Что это может значить? Конрад помыл руки и пошёл обедать.
– С кем это ты разговаривал? – с ходу спросила мама.
– Коллега звонила, спрашивала, когда я выйду на работу, – соврал Конрад.
Мать усмехнулась. Конрад нахмурился и опустил голову, внимательно изучая содержимое своей тарелки. Больше всего на свете Конрад ненавидел тунца, от одного запаха этой рыбы в горле Конрада начинался спазм, но мать готовила её каждый раз, когда Конрад болел. Конрад не хотел огорчать мать, она же так старалась ради него, поэтому сказал, что не голоден.
12
Конрад чувствовал, что у него появилось нечто такое, о чём он хотел подумать в одиночестве. Мать, неодобрительно покачав головой, отпустила его. Но ему так и не удалось спокойно полежать. Мать с грохотом переставляла мебель и пылесосила, пытаясь создать в «берлоге», как она называла квартиру Конрада, подобие уюта. Пылесос то приближался к его комнате, стуча о дверь, то отдалялся и уходил в другую сторону, то опять приближался, раздражая Конрада всё сильнее и сильнее. Мать всегда была против дверных замков, поэтому он не мог закрыть комнату на ключ. Если даже ему удастся изолироваться от шума, он не сможет избавиться от страха, что она внезапно откроет дверь, войдёт и прочитает его тайные мысли. Казалось, пылесос никогда не умолкнет. Прошло пятнадцать минут, а он всё работает и работает. Конрад ненавидел его.
Мать никогда не просила Конрада помочь по дому и всегда следила за тем, чтобы он был накормлен и аккуратно одет. Когда Конрад пошёл в школу, она вышла на работу. Через несколько недель ей показалось, что Конрад покашливает, и она в тот же день, взяв ребёнка в охапку, побежала к врачу. Врач сказал «ничего страшного», кашель пройдёт сам. Но женщина слёзно попросила выписать хоть какой-нибудь сиропчик и освободить Конрада от школы, а её – от работы, «чтобы ребёнок выздоравливал в благоприятных условиях». Неделю мать выхаживала Конрада, изгоняя лёгкий кашель сложной и только ей известной смесью химии и народной медицины, измеряя ему каждый час температуру и требуя показать, как он «сделал кака». Но кашель Конрада не проходил, а становился только сильнее. Теперь Конрад кашлял долго и мучительно.
Повторно пошли к врачу, и мать попросила Конрада показать, как он кашляет. Конрад продемонстрировал, и врач, бегло послушав Конрада и сделав короткую запись в истории болезни, сказал:
– Это нервный кашель. Я направлю вас к невропатологу.
Невропатолог согласился с диагнозом лора и прописал успокоительное.
Конрад делал всё, что требовала мать. Пил противные капли, тепло одевался и слушал на ночь успокаивающие мелодии, но кашель не проходил. Иногда матери казалось, что Конрад получает от него удовольствие, и тогда она требовала немедленно прекратить. Конрад на несколько минут замолкал, а потом всё начиналось сначала.
Конрад опять попытался подумать о Наде. Нет, он не хочет, чтобы она увидела его, такого неуклюжего и нескладного. Он встал у зеркала и стал сгибать руки в локте, как бы качая бицепсы. Кожа свисала складками. Мать запрещала Конраду заниматься спортом из страха, что он по неосторожности нанесёт себе травму, и добыла справку для школы, что он «по физиологическим и психологическим причинам» не может посещать уроки физкультуры и труда.
Шум пылесоса стих. Конрад повернулся к стене и заулыбался, прокручивая в голове разговор с Надей, особенно её слова о том, что у него красивый голос. Больше всего на свете он хотел бы сейчас ещё раз прослушать автоответчик, но не мог, потому что в соседней комнате возилась мать. Надя, Надя, какая ты, Надя? Мысли о Наде возбуждали в Конраде приятные чувства, и он фантазировал, какой могла бы быть девушка с таким нежным голосом. Ему не терпелось попасть на работу, чтобы повнимательнее рассмотреть её профиль в Фейсбуке. Если повезёт, там будет фотография. Скорее бы настало завтра!
Часть II
1
– Носки и кальсоны я ему сама покупаю, а для брюк и пиджаков нужна примерка. Здесь без примерки никак не обойтись…
– Да, что верно, то верно, – соглашается хозяин магазина, сморщенный старичок в щегольском бордовом костюме в коричневую клеточку. – Очень хорошие брюки вы сейчас держите, стопроцентная шерсть, тёплые, как раз то, что надо на зиму. Возьмите, не пожалеете.
– А какой это размер?
– Минуточку… – Старичок подходит, надевает очки и всматривается в размерную таблицу. – Эти брюки – это ещё старый гэдээровский запас. Сейчас таких уже не производят, сейчас в шерсть всегда поролон или этот… нейлон кладут. А он разве греет? Он не греет совсем. А когда холодно, люди болеют чаще. Вот и вся логика.
В маленьком магазинчике мужской одежды на Пренцлауэрштрассе, 46 всё было точно так же, как и много лет назад, когда Моника Фольксманн приходила сюда выбирать одежду теперь уже покойному мужу. То ли от того, что магазин находился в полуподвале и освещение было слабым, то ли от преобладающего в товаре серого цвета торговый зал казался ещё темнее, а воздух был пропитан пылью и средством от моли. Из-за пыли было плохо видно и тяжело дышать.
– А какого размера вам нужны брюки? – спросил старик.
Вдруг кто-то громко чихнул, прервав их разговор. Мужчина отпрянул и стал испуганно оглядываться. Он не заметил, что в магазине всё это время был кто-то ещё. Моника кивнула в сторону бесшумно стоящего в сторонке человека и спросила:
– Вы что, не узнаёте его, господин Шульце? Это же мой Кони!
Мужчина прищурился, надел, потом снял очки и с удивлением воскликнул:
– Конрад?! Не может быть! Надо же, какой большой вымахал. Я помню, как вы приходили сюда ещё с вашим мужем, а Кони сядет тихонько на стульчик и смотрит, а глазёнки умные-умные. А сейчас, надо же, уже мужчина.
– Да, – с гордостью ответила Моника, – вырос он у меня, рост 185 см, размер одежды XL, обуви – 45. Но для нас, родителей, дети как были детьми, так ими и останутся.
– Сколько же тебе уже лет, молодой человек?
– Ему уже тридцать шесть, – ответила мать за Конрада.
– Тридцать шесть?! – воскликнул старик. – Тридцать шесть! Надо же, надо же…
– Вот, нашла тебе брюки. Нравятся?
Конрад утвердительно кивнул.
– А есть ли у вас другие модели нашего размера? – уже обращаясь к хозяину магазина, спросила Моника.
Старик пошёл в кладовку за нужным товаром, а Конрад безропотно взял из рук матери пару серых брюк в широкую белую полоску и направился в примерочную. К ним Моника подобрала розовую рубашку в клеточку, подтяжки, фиолетовый галстук с мелкими ромбиками и фиолетовую жилетку – в тон к галстуку.
– Ух, красавец какой! – хозяин магазина не мог скрыть восхищения, когда Конрад отдёрнул занавеску. – Будь я девушкой, непременно влюбился бы. – Конрад покраснел, а старик продолжил: – У тебя же наверняка есть девушка?
Увидев строгий взгляд Моники и поняв, что зашёл на минное поле, хозяин магазина незаметно, как опытный дипломат, сменил тему:
– У твоей матери отличный вкус! Вот это, я понимаю, стиль, не то что джинсовая униформа, которой обвешана вся сегодняшняя молодёжь. А это – классика! Строгий стиль и мягкие цвета – то, что не выйдет из моды никогда.
Конрад посмотрел на себя в зеркало. Пухлые и в то же время впалые щёки, уставшие глаза и грустный взгляд плохо сочетались с этим щегольским нарядом: широкими брюками в полоску, розовой рубашкой и фиолетовой жилеткой. Такая одежда хорошо бы смотрелась на эпатажном политике, но не на стеснительном молодом человеке. Конрад съежился при мысли, что послезавтра он должен будет прийти в таком наряде на работу и, возможно… нет-нет, непременно станет предметом насмешек сослуживцев.
– Тебе что, не нравится? – разочарованно спросила мать. – Это же классика!
Конрад пожал плечами. Одежда ему не нравилась, но он не хотел расстраивать мать. Напротив, зная, что она из-за него вынесла, он очень хотел сделать её счастливой, поэтому никогда ей не перечил.
2
Последняя ссора между ними случилась очень давно, когда Конраду было пять лет. Тогда он не хотел выходить на прогулку и мешал матери его одевать. Та сказала ему, что он «плохой мальчик», поэтому мама уйдёт без него и больше никогда не вернётся. Пусть Конрад живёт один как хочет! Конрад стал плакать и умолять маму остаться, но она только покачала головой – «нет» – и вышла из квартиры, заперев дверь снаружи. Конрад кричал, звал маму, но та не возвращалась. Через какое-то время (оно казалось мальчику вечностью) силы иссякли, и Конрад притих. Сидя на полу, он, всхлипывая, пытался завязать шнурки на ботинках, но это ему никак не удавалось. Тут внезапно дверь открылась и вошла мама. Он кинулся ей навстречу, стал целовать, обнимать, просил не уходить. Мама строго спросила, будет ли он её расстраивать: не слушаться, не съедать то, что лежит на тарелке, медленно одеваться, шуметь и плакать. Конрад уверенно сказал «нет», и они, быстро собравшись, вышли на прогулку. С тех пор Конрад знал, что мама не должна расстраиваться, и готов был стать маминым рыцарем и делать всё, что она захочет. Только бы больше никогда не оставаться одному.
Когда Конрад стал постарше, Моника часто заходила к нему в комнату «поболтать». Если он слушал музыку, она просила сделать потише, потому что у неё от музыки болит голова. Когда Конрад выключал магнитофон, мать спрашивала, может ли она немного с ним побыть. «Я так устала от отца!» Конрад не мог отказать ей, и она, немного помолчав, начинала рассказывать ему про тяготы жизни, жаловалась на отца, на свои болезни и на несправедливость. Только с Конрадом ей повезло, только с ним она чувствует себя защищённой.
В седьмом классе Конрад увлёкся шахматами и спросил однажды у матери, может ли он пригласить друга Маркуса поиграть после уроков. Мать согласилась, но не успели они начать игру, как Моника принесла им чай с печеньем и, сев на краешек кровати, стала говорить, обращаясь к товарищу Конрада:
– Я так рада, Маркус, что ты к нам пришёл! А то у Кони ведь, знаешь ли, нет друзей. Ты – единственный. Я надеюсь, что вы всегда будете дружить.
Мальчик кивал, а мать продолжила:
– Ну что же вы чай не пьёте, пейте, а то остынет. А что делают твои родители?
Ответа не последовало, и мать повысила голос:
– Маркус, я тебя спрашиваю: что делают твои родители?!
– Мой папа таксист, а мама домохозяйка, – оторвавшись от доски, ответил Маркус.
– А-а, – разочарованно ответила Моника, – понятно. А ты кем хочешь стать?
– Ещё не знаю, – поспешно ответил Маркус, пытаясь настроиться на игру.
– Не знаешь? Странно… А Кони с детства хочет стать политиком, как Конрад Аденауэр. Знаешь его? Вот и Кони будет канцлером. А как ты учишься? – на одном дыхании произнесла Моника.
– Нормально учусь.
– А если подробно? Какие у тебя оценки: пятёрки, четвёрки, тройки? Что значит «нормально»?
– Четвёрки, тройки, иногда пятёрки. Так себе. Шах.
– Что?
– Мат! – Мальчик обрадовался, что партия закончилась, потёр руки и, обращаясь к Конраду, сказал: – Увидимся в школе, бывай.
И ушёл, так и не выпив чай.
– Неважно его воспитали родители. Могли бы и обучить правилам хорошего тона, – убирая чай и шахматную доску, сказала Моника. – В следующий раз выбирай себе друзей повежливей.
Когда мама вышла, Конрад закрыл дверь и лёг спать, повернувшись к стене. Он не хотел, чтобы мать видела его слёзы.
Больше Конрад никогда не играл в шахматы.
3
– Знаете ли, Конрад работает на серьёзной работе, на очень серьёзной, – заговорщически сказала Моника. – Там! – При этих словах она вытянула указательный палец вверх.
– Где? – не понял старик, но на всякий случай посмотрел на потолок.
– В Берлине. В правительстве, – с придыханием сказала Моника и добавила уже шёпотом, как будто опасалась прослушки: – С Меркель!
– Да-а‑а? – протянул хозяин магазина. – С самой Меркель!
– Он не просто с ней работает, он – её правая рука. Она без него обойтись не может, без моего Конрада. – И, уже обращаясь к сыну, сказала: – Ну что ты стоишь, снимай брюки, другие мерить будем. Несколько пар возьмём, чтобы хватило надолго!
Кроме серых брюк в широкую белую полоску, мать выбрала коричневые в клеточку и «школьноформенные» синие. К брюкам добавились рубашки (уже упомянутая розовая, бледно-жёлтая и сиреневая), разноцветные жилетки, подтяжки, широкие галстуки невообразимых расцветок, которые были в моде в конце восьмидесятых. Моника выбирала, а Конрад не возражал.
Последние несколько дней он чувствовал себя виноватым за тайну, которую хранил в сердце, и вёл себя, словно нашкодивший ребёнок: предельно учтиво и угодливо. Любое желание матери выполнялось без промедления, любой намёк понимался без слов.
У Конрада до недавнего времени не было секретов от матери: он делился с ней всем. А если и хотел что-то скрыть, мать по известным только ей приметам замечала это и всегда «выводила его на чистую воду». А потом долго дулась за то, что он вздумал скрытничать. В этот раз всё было серьёзней, и Конрад боялся, что мать о чём-то догадается.
Когда они вышли из магазина одежды, выглянуло солнце. Моника была в хорошем настроении: она осталась довольна покупками и спросила, что Конрад желает сегодня на обед.
– Я бы съел курицу с жареной картошкой! – с энтузиазмом ответил Конрад.
– Жареная картошка? Ну ладно, пусть будет жареная картошка, – ответила мать и вздохнула: – Хотя мне кажется, что пюре было бы лучше.
– Мама, я не против! Пусть будет пюре!
– Да, но к пюре лучше всего подходит рыба на пару, а не курица…
– Ну ладно, пусть будет рыба на пару!
– А ты видел фотографию, которую выложил твой знакомый Михаэль Янзен в Фейсбуке? Он был в составе правительственной делегации в Москве и встречался с их президентом, как его, Мьедвьедьев?
– Да, – вяло произнёс Конрад, – видел.
Никто и не предполагал, что Моника, раньше пренебрежительно отзывавшаяся о компьютерах, станет активным пользователем Интернета. Она прошла специальные компьютерные курсы для пенсионеров, чтобы, как она объясняла своему преподавателю, лысому компьютерщику в пропитанной табаком одежде, «сблизиться с сыном».
– Вы знаете, молодёжь сейчас вся ушла в Интернет, писем от них уже не дождёшься, даже открытки и той не дождёшься. Вот, решила открыть страничку в Фейсбуке, чтобы хоть как-то общаться с моим Кони.
Заведя профиль в Фейсбуке, Моника сразу же добавила в друзья Конрада, а также всех его «френдов». Чаще всего это были университетские приятели сына, о которых ей было хорошо известно. Если Моника видела, что Конрад «подружился» с кем-нибудь, о ком она не знает, она всегда спрашивала у сына разрешения добавить этого нового «друга» в список её, Моники, друзей. Конрад никогда не возражал. Время от времени Моника оставляла записи на «Стене» Конрада, подобные этой:
«В семь лет мы говорим: Я обожаю тебя, Мама!
В десять лет мы говорим: Я люблю тебя, Мама!
В пятнадцать лет мы говорим: Не действуй мне на нервы, Мама!
В двадцать лет мы говорим: Я ухожу из дома, Мама!
В сорок лет мы говорим: Пожалуйста, не уходи, Мама!
В шестьдесят лет мы говорим: Я всё отдам, чтобы ещё хоть пять минут побыть с моей Мамой…»
– Кстати, а что это за русская Надья, с которой ты недавно подружился на Фейсбуке? – внезапно, вдруг потеряв интерес к карьерным успехам Михаэля Янзена, спросила Моника.
Конрад покраснел. Мать вопросительно на него взглянула, но Конрад ничего не ответил. Тогда Моника спросила, может ли она зафрендить Надью. Конрад шёл молча, и только по его блуждающему взгляду можно было понять, что он понял вопрос и второпях придумывает ответ. Мать больше ни о чём не спрашивала, но Конрад понял, что она обиделась.
4
Погода менялась стремительно: солнце исчезло, словно театральная декорация, и поднялся сильный ветер. С деревьев слетали остатки листьев, которые, смешиваясь с окурками и бумажным мусором, покрывали холодный асфальт. Моника достала ключ из сумки и открыла подъездную дверь панельной девятиэтажки, построенной во времена советско-восточногерманской дружбы. Уродливым колоссом она была втиснута в малоэтажный фасад старинного немецкого городка. Таких домов в Альтенбурге, в лучшие времена насчитывающем не более сорока тысяч жителей, было построено несколько десятков. Однако после объединения обеих Германий молодёжь ринулась на Запад, и дома опустели, превратясь в призраков, и напоминали старикам об их несбывшихся мечтах.
Трёхкомнатная квартира на четвёртом этаже досталась отцу Конрада, учителю истории Карл-Хайнцу Фолькманну, от государства. В благодарность за щедрый жест глава семейства сбрил бороду и стал носить очки в чёрной оправе, точно такие же, как и у тогдашнего председателя партии Эриха Хонеккера, что сделало его поразительно похожим на вождя «восточногерманской нации». Хотя формально квартира принадлежала государству, все знали, что, если верноподданство Карл-Хайнца и членов его семьи не будет поставлено под сомнение, квартиру никогда не отнимут. Однако если сам глава семейства был всецело предан идее коммунизма, то с Моникой дело обстояло иначе. Она никогда не была коммунисткой и, более того, ненавидела ГДР, постоянно рассказывая знакомым, что мечтает вернуться на Запад, в свой родной Кёльн. Чем дольше длился брак, тем сильнее становилась разница политических взглядов.
Мать часто говорила Конраду, что ни за что не вышла бы замуж за его отца и не согласилась бы переехать в ГДР, если бы не отягчающие обстоятельства: она забеременела. Тридцать семь лет назад Карл-Хайнц Фольксманн, молодой учитель истории из Восточного Берлина, сопровождал группу старшеклассников из ГДР в Западную Германию. Общение школьников из двух стран проходило как в стенах школы, так и за её пределами. Ребята общались и рассказывали друг другу о жизни в своих странах. Рядом с Карл-Хайнцем постоянно находилась не по годам развитая физически и интеллектуально школьница Моника Кирхенхоф. Не отрывая больших голубых глаз от симпатичного учителя истории, она бесцеремонно его разглядывала и, не обращая внимания на остальных учащихся, задавала неудобные вопросы. Одним из таких вопросов было:
– А есть ли в школах ГДР сексуальное воспитание?
Класс засмеялся. Карл-Хайнц покраснел, но вызов принял:
– Нет. А вы думаете, что сексуальное воспитание должно преподаваться в школе?
Вечером была дискотека, и Моника пригласила его танцевать. Он отказывался, но настоятельная просьба Моники («Ну пожалуйста, только один танец») и протянутая к нему рука сделали бы отказ крайне невежливым, поэтому он согласился. Дрожащая и прижимающаяся к нему всем худеньким телом девушка подействовала на Карл-Хайнца словно наркотик, парализующий волю.
– Моника, тебе взять колы? – спросил какой-то прыщавый верзила, когда музыка закончилась.
– А… да-да, спасибо! Я сейчас! – ответила девушка, виновато улыбнувшись Карл-Хайнцу и освобождаясь из его объятий.
Карл-Хайнц молча кивнул и пошёл на своё место, где стояла кружка оставленного пива. Это место было хорошо тем, что его никто не видел, зато он видел всех. Но теперь его интересовала только Моника. Она растворилась в толпе подростков, танцевала с разными парнями, заставляя Карл-Хайнца ревновать. Когда за Моникой пришли, она незаметно положила в его руку свёрнутую в несколько раз записку, на которой были накарябаны адрес, время и проколотое стрелой сердце. Она пригласила его на свидание, и он принял приглашение.
Вернувшись в ГДР, Карл-Хайнц уже начал забывать об этой истории, как вдруг получил письмо из Кёльна. Моника сообщала, что беременна – от него. Но ещё хуже было то, что обо всём узнали её родители. Если бы не они, Карл-Хайнц настоял бы на аборте и тайком бы всё устроил. Но её родители, правоверные католики, и думать не хотели об аборте. Они решили, что их дочь должна родить и сразу же отказаться от младенца в пользу одной из многочисленных бездетных пар, ожидающих своей очереди на ребёнка. Спустя несколько дней после письма от Моники он был вызван к директору школы, который, тряся какой-то бумагой, грозил ему катастрофическими последствиями за «растление школьницы из ФРГ»:
– Как вы могли так опозорить нашу школу, нашу страну перед товарищами из ФРГ?! – кричал, разбрызгивая слюну, директор. – Вы опозорили не только себя и эту девочку, вы нанесли огромный, непоправимый ущерб нашей стране!
Дело замяли, но Карл-Хайнцу пришлось оставить насиженное место в Берлине и перебраться в провинциальный Альтенбург, где ни о нём, ни о его дурном поступке никто не знал. За ним в Альтенбург приехала располневшая Моника, которая отказалась отдавать ребёнка чужим людям и потребовала, чтобы Карл-Хайнц женился на ней как можно скорее, чтобы ребёнок родился в законном браке. Мать рассказывала Конраду эту историю сотни раз, но каждый раз Конрад расспрашивал подробности с таким интересом, как будто бы впервые об этом слышит:
– А как папа отреагировал на твоё появление?
– Он сказал, что ему не нужен ребёнок.
– А ты?
– А я ответила, что тогда рожу ребёнка для себя, и попросила его просто жениться на мне, а потом, если захочет, развестись.
– А он?
– Он сначала отказывался.
– А потом?
– А потом сказал: «А чёрт с тобой!» – и согласился.
– А почему вы не развелись?
– Привык он ко мне и смирился с моим… с нашим существованием. А я подумала, что ребёнку, то есть тебе, нужен отец, поэтому и не настаивала.
– А почему отец нас не любит? Может быть, нам было бы лучше вдвоём, без него?
– Может быть, и так, да поздно уже что-то делать. Куда я пойду с тобой, больным? А у отца квартира есть как-никак. Со многими вещами, сынок, надо смириться, когда ничего не поделаешь.
5
Карл-Хайнц не любил ни Конрада, ни его мать, которая, как он утверждал, разрушила его карьеру. Воспитанием сына занималась исключительно Моника. Участие Карл-Хайнца ограничивалось несколькими минутами по воскресеньям, когда Моника уходила в церковь. Будучи коммунистом, Карл-Хайнц хотел воспитать и в сыне патриотический дух, поэтому заставлял его учить гимн Германской Демократической Республики. Заспанный Конрад умывался, одевался и пел:
– Да проснись ты, наконец! – кричал отец и, по учительской привычке, бил линейкой по столу. – Проснись и пой радостно, с достоинством! Не абы что поёшь, а гимн своей Родины!
Отец начинал махать линейкой, словно дирижёрской палочкой, а Конрад откашливался и продолжал:
Только спев гимн ГДР без единой запинки, Конрад имел право позавтракать.
Мать ничего не знала о ежевоскресных пениях сына, а если бы узнала, устроила бы скандал. Она лелеяла мечту о том, что выросший Конрад пойдёт в политику и, если повезёт, станет канцлером ФРГ. Вот тогда они заживут счастливо. Ещё будучи школьницей, Моника думала о политической карьере, но, когда она забеременела и уехала в ГДР, её мечтам пришёл конец. Ни о какой политике в этой стране ей, уроженке ФРГ, нельзя было и мечтать. Единственной её надеждой был сын, которого она и назвала в честь своего кумира – первого послевоенного канцлера ФРГ Конрада Аденауэра, который, как и Моника, был родом из Кёльна.
6
– Обед готов!
Услышав голос матери, Конрад понял, что та по-прежнему злится на него. Ещё никогда ему не удавалось избежать маминого гнева, и Конрад понимал, что всё только начинается: в ближайшие часы, а может быть, даже и дни мать будет всем своим видом показывать, какую обиду он ей нанёс. От этой мысли закружилась голова и вспотели руки. Он не хотел обидеть мать, но как быть? Если он расскажет о Наде, она всё испортит. Но она уже увидела Надю в Фейсбуке и теперь будет внимательно следить за ней. Обдумывая ситуацию, Конрад понял, что единственное, что можно сделать сейчас, – это раскрыть часть правды, скрывая суть.
Помыв руки, Конрад робко вошёл на кухню и встал в дверях. Мать была в фартуке и ходила взад-вперёд по их маленькой кухне. Резкими движениями, создавая грохот, она ставила на стол тарелки, так что те, ударяясь об стол, производили угрожающие звуки, как бы выкрикивая:
– Тарелка!
– Стакан!
– Вилка!
– Нож!
«Нож!» Конраду показалось, что в фартуке у мамы был нож.
– Мама! Почему у тебя нож в фартуке? – спросил Конрад.
Мать фыркнула, грубо стянула фартук и бросила его на пол. Конрад поднял фартук и заглянул в карман. В нём не было ножа, но были какие-то таблетки.
– Мама, что с тобой? – встревоженно спросил Конрад. – Ты плохо себя чувствуешь? Ты заболела?
Мать ответила не сразу. Сначала она налила себе стакан воды, выпила её залпом и села, обхватив голову руками.
– Я не хочу тебе ни о чем рассказывать. У тебя же есть от меня секреты, вот и у меня секреты, – уставшим, поникшим голосом произнесла мать.
– Мама, у меня нет от тебя секретов! – взволнованно ответил Конрад.
– Да? Тогда почему ты не хочешь говорить мне, кто такая эта Надья?
– А! – как будто внезапно всё поняв, произносит Конрад. – Надя! Так это же подруга Михаэля Янзена! Она журналистка из Москвы, Михаэль попросил меня дать ей интервью!
– Журналистка? Подруга Михаэля? Ты не врёшь?
– Ну нет, конечно, мама! Как ты могла подумать! Хочешь, спроси сама у Михаэля!
– Ну ладно, давай ешь, остывает.
Конрад послушно взял в руки вилку и нож и стал есть пюре с рыбой. Надеясь, что ему удалось спрятать от матери главное, он добавил:
– И как ты только могла подумать, что я от тебя что-то скрываю!
Часть III
1
– Меня зовут Конрад. Конрад Фольксманн.
Молодой человек улыбнулся и протянул руку сидевшей у окна пассажирке рейса Берлин – Москва. Тучная женщина оторвалась от чтения журнала, равнодушно посмотрела на Конрада и кивнула. Конрад положил руку на колено и посмотрел перед собой: длинная вереница пассажиров стояла, ожидая освобождения прохода от копошащихся в ручной клади людей.
Конраду досталось место посередине, и он был единственным из троих пассажиров, кто умещался в самолетном кресле, не занимая части соседского. Мужчина справа, пыхтя, продолжал запихивать сумки между густо наваленными шубами и пакетами Duty-free.
– А, ладно, чёрт с ней! – Пассажир плюхнулся в кресло и посмотрел на Конрада: – Будет чем скрасить полет! Хороший коньяк, очень хороший – у нас такой втридорога продают! Составишь мне компанию? – протягивая бутылку с алкоголем Конраду, спросил сосед. Конрад подумал, что мужчина просит его подержать коньяк, и вытянул руки. Но мужчина крепко держал бутылку. – Я спрашиваю, коньяк будешь со мной пить?
– Извините, я плохо говорит русски язык, – улыбнулся Конрад.
– А, иностранец! – осенило мужчину, и он воскликнул, гордясь своей проницательностью: – Немец!
– Да, нэмец, нэмец!
– А я немецкий знаю – в школе учил! Хэндэ хох, Гитлер капут! – При этих словах мужчина затрясся от смеха.
Конрад не понял ни слова и вежливо переспросил:
– Wie bitte?
Мужчина решил не переводить и махнул рукой.
– Ты откуда – из ГДР или из ФРГ? – спросил он, чтобы понять, в какой идеологической плоскости нужно общаться с соседом.
– DDR уже нет. Я BRD. Город Альтенбург, это на восток Германия.
– Ну так и сказал бы: ГДР. Всё с тобой понятно – наш человек! А если не наш, быстро станешь нашим! – Смеясь над собственной остротой, мужчина решил не откладывать превращение Конрада в «своего человека» и, увидев, что Конрад держит свой рюкзак в руках, требовательно спросил, может ли он воспользоваться местом под его сиденьем. Конрад всё равно боялся выпускать поклажу из рук и не возражал. Это был первый полёт Конрада, он не знал, чего ожидать от русских, и предпочёл сохранять бдительность, сторожа своё имущество. Перед поездкой в Россию Конрад внимательно читал все новости из России, чтобы получить как можно более детальное представление об этой стране, и перед полётом купил в аэропорту несколько газет. На первой полосе одной из них был анонс статьи под названием: «Ледовые протесты в России. Русские против Путина. Неужели проснулся русский медведь? Продолжение читайте на стр. 3». Конрад развернул газету, чтобы прочитать статью. В ней говорилось, что в России назревает революция наподобие арабской. Журналист писал о массовых протестах противников и сторонников Путина и возможном столкновении двух противоборствующих сил, что может привести к гражданской войне. В конце статьи журналист посоветовал немцам, планировавшим поездки в Россию, отказаться от них до нормализации ситуации. Это испугало Конрада.
– Что пишут? – спросил сосед.
Конрад показал соседу статью, снабжённую красочными фотографиями митингов.
– Революцион? Это опасно? – спросил Конрад.
Мужчина рассмеялся так, что сидевшая у окна женщина бросила на него неодобрительный и полный презрения взгляд.
– Ну ты насмешил, – справившись со смехом, ответил мужчина. – Это детский сад, а не революция! Вот сейчас выпьем – и весь твой страх как рукой снимет.
Мужчина попросил стюардессу принести два пластиковых стаканчика. Заполнив их до середины коньяком, мужчина произнёс тост:
– Ну давай. За дружбу народов и за мир во всём мире.
Сказав это, мужчина дотронулся до стакана Конрада и, кивнув – «начали», – выпил коньяк залпом. Конрад только пригубил коньяк, но сосед тут же подтолкнул его за локоть: «Пей до дна!» После первой рюмки были вторая и третья, они выпили не только за дружбу и за мир во всём мире, но и за каждую из стран – Россию и Германию – по отдельности. Конрад чувствовал, как приятное тепло разлилось по телу. Усталость и голод дали о себе знать: его быстро потянуло в сон. Все переживания и страхи остались позади, и он уснул, впервые за последний месяц, как младенец, прижавшись лицом к рюкзаку. Сквозь сон он успел ещё услышать, как мужчина сказал сидящей слева от Конрада женщине:
– Хорошо немцам – спят, как младенцы. Конечно, у них жизнь спокойная и счастливая, не то что у нас с нашими проблемами!
Конрад смутно слышал постукивание посуды и грохот проезжающей с едой тележки с питанием, чувствовал запах еды и коньяка, его кресло шаталось от открывания и закрывания столика пассажиром сзади, но он не мог открыть глаз, проснуться, принять участие в этой самолётной жизнедеятельности. Ему хотелось только одного: спать.
2
После телефонного разговора с Надей прошло почти два месяца, которые полностью изменили его жизнь. В первый же день после выхода на работу Конрад зашёл на Надину страничку в Фейсбуке и открыл её фотографию. Он смотрел на неё, как на диковинку, и не мог поверить, что ещё вчера говорил с ней по телефону. Надя оказалась очень красивой девушкой с круглым лицом и задумчивым взглядом. Конрад так увлёкся рассматриванием фотографии, что не заметил, как сзади подошёл коллега Дитер, который был известен тем, что не упускал ни одной юбки. Увидев Надин портрет, он присвистнул.
– Вау, какая девушка! – сказал он. – Русская красавица Надья! Познакомишь?
– А ну-ка, а ну-ка, – сказала Марианне, другая коллега Конрада. – Мне можно посмотреть, кем это вы так восхищаетесь?
Марианне подбежала и встала за Конрадом.
– Это твоя девушка? – спросила она недоверчиво. – По-моему, она слишком красивая. – Марианне хлопнула Конрада по плечу и засмеялась, но Конраду было и так понятно, что Надя слишком красивая для него.
– Девушка Конрада? Я тоже хочу посмотреть на девушку Конрада! – послышался из-за дальнего стола голос Бригитте.
Через пять минут весь отдел стоял возле Конрада и обсуждал внешние данные Нади, «девушки Конрада».
Конрад не знал, как вести себя в подобной ситуации. Он не хотел никому рассказывать о Наде, но не смог справиться со своим желанием рассмотреть Надину фотографию, запечатать её образ в памяти, чтобы потом, оставшись наедине с собой, тайно смаковать.
Конечно, у Конрада была и вполне резонная причина того, почему он залез в Фейсбук, чем он и оправдывал себя впоследствии. Он хотел договориться с ней о времени интервью, предложить созвониться в обеденный перерыв, когда в кабинете не будет сотрудников, потому что очень боялся, что она позвонит ему не вовремя и придётся говорить в присутствии посторонних.
Конрад попытался было разубедить собравшихся, объяснить, что Надя – не его девушка, а просто знакомая (о причине знакомства Конрад тоже не хотел распространяться), но коллеги лишь ухмылялись в ответ. Конрад никогда не говорил о личной жизни и не делал даже намека о наличии таковой, что истолковывалось коллегами как скрытность. Но в то же время они шептались у него за спиной и строили догадки о его сексуальной ориентации. Поэтому внезапно всплывшая фотография девушки, которую Конрад внимательно и самозабвенно рассматривал, дала коллегам повод посудачить о его личной жизни.
– Ну конечно, просто знакомая! – сказал Дитер. – Женщина и мужчина не могут быть просто знакомыми. Они либо любовники, либо коллеги!
Слух о том, что у Конрада есть девушка из России, распространялся с бешеной скоростью. Он чувствовал на себе особое внимание, казалось, что на него уже показывают пальцем: «Вон смотри, у того неуклюжего медведя из отдела жалоб и предложений подружка – русская красавица. И чем же он её так привлек?» И даже господин Кунце, подошедший к нему спросить об одном документе, как бы невзначай спросил:
– Это правда, что у вас есть русская подружка?
Конраду было не совсем понятно, что интересует его шефа больше: сам факт наличия у него подружки или то, что подружка – русская, поэтому промолчал.
– Надо же, а я почему-то думал, что вы равнодушны к женскому полу, – пробормотал господин Кунце и, не говоря больше ни слова, ушёл.
Вторжение коллег в личную жизнь привело Конрада в замешательство. Если до этого он и не думал о Наде как о женщине, то теперь у него не оставалось другого выбора.
3
Разговор с Надей о работе отдела прошёл удачно. Конрад немного робел, но Надя с профессиональной ловкостью помогала ему отвечать на интересующие ее вопросы, подбирая формулировки, на которые Конрад мог ответить одним словом: «да» или «нет».
Однако с того дня Конрад был очень взволнован. Он досадовал на себя за свою неосторожность. Если коллеги ничего не узнали бы о Наде, ему было бы легче. Но они каждый день подтрунивали над ним, спрашивая: «Как поживает твоя русская подружка?» Он чувствовал себя очень одиноко, особенно вечерами, когда был предоставлен самому себе. Дома у него начинались головокружения и возобновились симптомы, которые неделю назад привели его в больницу. Он не понимал, что делать дальше, и ему было очень страшно. Не видя другого выхода, он пошёл на сеанс к психотерапевту, к которому советовал обратиться врач из больницы.
Выслушав жалобы Конрада на головокружения, доктор Вальтер перешёл к вопросам.
– Чего вы боитесь? – спросил он.
– Я боюсь упасть, – ответил Конрад.
– Что будет, если вы упадёте?
– Что будет? Я умру!
– Вы боитесь смерти?
– Да, очень боюсь! Я ведь ещё даже не жил…
– Не жили? Вы не довольны своей жизнью?
– Нет.
– Чего вам не хватает в жизни? Вы сказали, что не жили. Что означает для вас «жить»?
– Я не знаю… – Конрад сделал паузу, чтобы подумать, но так и не нашёл, что ответить на этот вопрос. – Не знаю…
– Вы счастливы?
– А какое это имеет значение?
– Чем менее счастлив человек, тем больше он боится смерти. Вам надо найти то, что могло бы сделать вас счастливым. Вы знаете, что бы это могло быть?
– Да, доктор, – ответил Конрад. – Кажется, знаю.
У Конрада никогда не было любимой женщины. Почему-то никто не видел в нём мужчину, которого можно было полюбить. О, как мечтал Конрад порой о настоящей, страстной, плотской любви! Но чем больше он мечтал о какой-нибудь девушке из своего окружения, тем дальше она от него отдалялась, словно мираж в пустыне.
В университете он познакомился с Ингой. Было видно, что она симпатизирует ему: кокетливо поглядывает, улыбается и шутит, предлагает пойти вместе с ней в столовую. Сам Конрад никогда не осмелился бы пригласить её в кафе, поскольку он считал, что будет выглядеть навязчивым, если сделает такое предложение. Инге вряд ли это понравится, она, возможно, будет чувствовать себя неловко. Поэтому Конрад ждал, когда девушка предложит сама. Так она и поступала, и они иногда ходили в кино и в кафе, где каждый платил за себя. Однажды, сидя в кафе после интересного, как казалось Конраду, похода в музей, он попытался взять Ингу за руку, но она отшатнулась. После недоверчивого, недоумевающего взгляда она протянула:
– Я думала, мы друзья…
Конрад убрал руку и, смущённо улыбаясь, кивнул. Он так и не смог произнести вслух тех слов, которые уже многократно повторял «про себя»: что он тоже мужчина, что он хотел бы играть в её жизни не только роль внимательного и терпеливого слушателя, но и любовника, что и у него были плотские желания, что и он нуждался не только в дружеском общении, но и в любви, настоящей любви между мужчиной и женщиной. Но, увы, как только Конрад познакомился с Ингой, он сразу же стал её доверенным лицом и закадычным другом. Было что-то женственное в лице Конрада, в его взгляде, в манере говорить, и в то же время вёл он себя порой как ребёнок. Но когда Инга сказала ему это, он не на шутку обиделся:
– Я не ребёнок!
– Ну я имела в виду, что иногда ты ведёшь себя непосредственно, как ребёнок, – пыталась оправдаться Инга. – Быть ребёнком – это даже где-то хорошо…
Но Конрад не видел ничего хорошего в том, чтобы быть «как ребёнок», и продолжал дуться.
– Ну ладно, ладно. Ты не ребёнок. Я ошиблась, – поспешила ретироваться Инга.
Женщины любили Конрада за его «непосредственность», но это же качество не позволяло им видеть в нём мужчину. Познакомившись с девушкой, он обычно сразу же говорил и делал что-то, что вызывало у неё мгновенную симпатию, например: «Я ужасно рад знакомству, потому что я очень нуждаюсь в настоящем друге!» В ответ девушка тотчас снимала маску кокетства и отвечала, что и у неё почти нет друзей. За этим признанием следовало другое: что ей надоели мужчины, которые все хотят «известно чего», и подруги, с которыми стало скучно, потому что они говорят только о мужчинах и о шмотках. Конрад кивал и слушал. Конечно, после таких признаний он не станет ничего требовать. Он считал, что женщине нужно время, чтобы полюбить его, и он сначала должен заслужить доверие в качестве «друга», а уже потом его можно будет рассматривать и как «мужчину». Но превращения из друга в мужчину так никогда и не происходило. Даже если Конрад и осмеливался говорить с женщинами о своей любви, то делал это так завуалированно, что те не понимали (или не хотели понимать), что речь идёт о признании.
– Я должен сказать тебе одну вещь, – осторожно начинал Конрад.
– Да? Какую же?
– Я влюбился.
– Ого, надо же!
– Вот. – Конраду, казалось, нечего было добавить, поэтому женщина обычно расспрашивала сама.
– Я очень рада, Конрад! – За словами радости скрывалась нотка грусти и ревности. – И кто же эта счастливица?
– Одна прекрасная девушка! – Конрад очень боялся говорить прямо, кто эта девушка, поэтому лишь в точности описывал черты своей визави, надеясь на её догадливость.
Но в ответ получал лишь сухое:
– Судя по твоему описанию, она очень симпатичная девушка.
– Да. Очень!
На этом признание заканчивалось, потому что подруга обыкновенно спешила сменить тему. Конрад смотрел на неё в упор, недоумевая, как такое откровенное признание с его стороны могло остаться без ответа. Но на большее он не решался. Только однажды он решился сказать девушке всё как есть.
Он подружился с Карен, молоденькой девушкой двадцати трёх лет, когда та пришла работать в их отдел. Они обсуждали всё, у Карен не было никаких секретов от Конрада. Спустя четыре года Карен решила выйти замуж. Уже был назначен день свадьбы, и Карен, как обычно, рассказывала Конраду во всех подробностях о своих чувствах, поступках, намерениях. Конрад всячески скрывал, что ему неприятно об этом слушать, и терпеливо выслушивал, чувствуя, как тяжесть в груди нарастает с каждым днём. Когда терпеть боль стало невозможно, Конрад решил сделать признание. Он понимал, что изменить уже ничего нельзя и уже назначена дата свадьбы и что Карен попросила его сегодня пойти с ней на примерку свадебного платья, но всё же он надеялся на чудо, что вдруг Карен передумает, когда у неё откроются глаза на его, Конрада, огромную к ней любовь.
После примерки Конрад предложил пойти в кафе, сказав, что им нужно поговорить. Карен ответила, что хоть она и торопится на встречу с женихом, но что для него, Конрада, у неё всегда есть пять минут и что её будущий муж может подождать.
Заказав кофе, Конрад произнёс:
– Мне надо тебе кое-что сказать.
Воцарилось молчание, и ни Конрад, ни Карен не прерывали его до тех пор, пока не принесли кофе. Карен пришлось поторопить Конрада:
– Ну, и что же ты молчишь?
Конрад вздрогнул, как будто бы его вывели из задумчивости, и отрезал:
– Я люблю тебя, Карен.
– Я тоже люблю тебя, Конрад! – Карен засмеялась. – Это всё? Если это и есть твой секрет, то он мне уже давно известен!
– Нет. – Конрад пристально посмотрел на Карен. – Я люблю тебя как мужчина, Карен. Я хочу, чтобы ты была со мной.
– Что??? – Карен была ошеломлена. Она не ожидала от Конрада ничего подобного. – Зачем ты мне это говоришь? Это нечестно!
– Карен, я не хотел тебя обидеть. Но что же мне делать со своими чувствами?
Карен встала, повесила свою сумочку на плечо и отрезала:
– Ты стал мне неприятен.
Больше он Карен не видел. Она не пригласила его на свою свадьбу, а после свадебного путешествия уехала с мужем в Америку.
Конрад решил: если женщины так реагируют на его чувства, то он вообще не будет с ними общаться и вычеркнет их из своей жизни совсем. И уже много лет он придерживался своего правила, но тут появилась Надя.
Выйдя от психотерапевта, Конрад обнаружил, что голова больше не кружится. Он ощущал необычайную ясность ума, и казалось, у него появились новые силы. Он решил, что ему нужна любовь и что Надя была послана ему свыше, потому что она, кажется, относится к нему как к мужчине. Больше он не протестовал против навязчивого желания коллег называть Надю его девушкой и даже был рад этому, старался как можно чаще выходить в Фейсбук, чтобы иметь возможность пообщаться, хотя и боялся показаться ей навязчивым, считая, что преимущество первого шага должно быть за женщиной. И Надя делала шаги. Увидев, что он в чате, она всегда что-нибудь ему писала, спрашивала, как у него дела, какая погода в Берлине и тому подобное. Конрад очень хотел видеть в Наде больше, чем просто «ник» в Фейсбуке, но не знал, как переступить эту грань. Идею подала сама Надя. Она спросила у него однажды (возможно, это была простая вежливость), не хочет ли он приехать в Россию. Конрад решил, что, если он не поедет, Надя в нём очень разочаруется, поэтому сразу согласился. Идея, что ему срочно необходимо обрести любовь, стала всепоглощающей, и Конрад, забыв о том, что в самое ближайшее время станет безработным, захватил все свои сбережения и отправился в агентство «Russland-Reisen».
Чтобы мать не узнала о его поездке, он решил слетать в Москву всего на три дня: в этом случае не требовалось брать больничный на работе, достаточно предупредить коллег. Он придёт на работу в четверг, а в пятницу, как обычно, поедет к матери в Альтенбург.
4
Конрад проснулся от того, что что-то тёрлось об его ноги. Это сосед пытался вытащить свою сумку из-под сиденья. Открыв глаза, он увидел, что проход заполнен людьми. Они все толпились и куда-то торопились. Стюардесса в микрофон безуспешно просила всех «оставаться на своих местах до полной остановки самолёта». Со всех сторон слышался гомон, как на базаре, люди с важным видом о чём-то кричали в телефоны. Его сосед, уже одетый, с деловым видом стоял и говорил по телефону, не обращая внимания на Конрада. В руках у него были пакеты из Duty-Free и вытянутая из-под сиденья сумка. Соседка справа, презрительно оглядев окружающих, продолжала читать журнал.
Конрад ненавидел скопления людей, он их до ужаса боялся. Поэтому, когда остальные направились к выходу, он остался сидеть на месте, по-прежнему держа обеими руками рюкзак.
– Дайте выйти! – потребовала соседка у окна, поняв, что Конрад может просидеть так ещё долго.
– Ах… да, да. – Конрад встал и дал соседке выйти, а сам сел на прежнее место. Сам он вышел только тогда, когда в самолёте не осталось ни одного пассажира. Бортпроводники уже убирали салон. Они увидели Конрада и попросили его покинуть самолёт. Он неохотно встал, тяжело вздохнув, достал своё пальто с антресоли и, наспех одевшись, направился к выходу. Стюардессы переглянулись («Вот чудак»). Конрад прошёл серый коридор, соединяющий самолёт с терминалом. Он двигался медленно, постоянно озираясь по сторонам. У входа в здание стояла строгая девушка в форме и показывала, куда идти.
Конрад проследовал к паспортному контролю. Слева была видна взлётная полоса, а справа – закрашенная белой краской стеклянная стена. Следуя указателям, Конрад повернул направо и спустился по лестницам, сразу очутившись у пограничного кордона. Достав паспорт, он направился к окошку.
– Где миграционная карточка? – услышал он строгий голос человека в форме.
Конрад не понял вопроса и вопросительно смотрел на пограничника. Тот без слов достал какой-то формуляр и отдал его Конраду вместе с паспортом.
– Заполняйте! – произнёс пограничник и, отвернувшись, сказал что-то коллеге.
Конрад понял, подошёл к стойке. В формуляре была графа «Адрес в России», и он не знал, что вписать, потому что не знал адреса Нади. Он долго стоял и не мог решить, что ему делать, потому что не может же он пойти к пограничнику с незаполненным формуляром. Увидев его затруднения, подошла сотрудница погранслужбы. Он сказал на ломаном русском, что не знает адреса Нади, у которой остановится.
– А телефон её у вас есть? Позвонили бы, узнали.
Конрад с ужасом понял, что и номера мобильного телефона Нади у него тоже с собой нет.
– Что же мне с вами делать, с таким неприкаянным? – сказала женщина. – А вас кто-нибудь встречать будет?
Конрад ответил, что его должна встречать Надя. Пограничница сказала ему оставаться на месте, а сама куда-то ушла с паспортом и не до конца заполненной миграционной карточкой. Вернулась она минут через пятнадцать с радостным выражением на лице:
– Нашла я вашу Надю. Вот адрес. Впишите своей рукой, и бегом на выход!
Конрад сделал всё, как сказала служащая, и через несколько минут, пройдя пограничный контроль, оказался у ленты багажа. Все пассажиры уже давно разобрали свои чемоданы, и лента замерла. Конраду пришлось обойти её, чтобы найти свой чемодан. Пройдя через зелёный коридор, Конрад вышел к встречающим.
5
Надя сразу узнала Конрада. В Фейсбуке она изучила его фотографию. Высокий голубоглазый шатен с острым волевым подбородком, он был вполне в Надином вкусе. Но, увидев Конрада, Надя поразилась разнице между фотоизображением и человеком, который сейчас шёл к ней. Конрад, несмотря на внешнее сходство со своим портретом, был совсем не тем человеком, которого она ждала. Надя видела, что-то в нём не так, но не могла понять, что именно. Несмотря на длинные ноги, он передвигался медленно и был похож на медведя. Конрад тянул большой чемодан, на спине висел рюкзак с логотипом страховой компании Allianz, а в руках он держал небольшого плюшевого медведя.
– Это тебе! – произнёс Конрад по-русски.
– О, спасибо, Конрад! Так ты говоришь по-русски? – спросила Надя.
– Я говоришь русски! – обрадовался Конрад.
Надя засмеялась, а Конрад достал из бокового кармана рюкзака немецко-русский разговорник, открыл по закладке нужную страницу и сказал с сильным немецким акцентом:
– Я рад познакомиться с тобой!
– Я тоже рада! Ну что, пойдём?
В реальности Надя была даже красивее, чем на фото: высокая, стройная, с ровными зубами и лучезарной улыбкой, с длинными распущенными волосами. Несмотря на холодную погоду, на Наде была мини-юбка и лёгкий полушубок. Таких красивых девушек он раньше никогда не видел; все девушки, с которыми ему доводилось общаться раньше, одевались намного проще. Он почувствовал себя некрасивым рядом с ней и оробел. Пребывание рядом с такой красивой девушкой пугало его.
Сев в электричку до Москвы, Конрад всё время испытывал смутную тревогу и не мог понять, с чем она связана. Он стал напряжённо всматриваться в пролетающие мимо пейзажи, как вдруг зазвонил телефон: ему звонила мама.
Сначала Конрад не хотел поднимать трубку, но, увидев вопрос во взгляде Нади, решил ответить. Будет неправильно, если она подумает, что у него есть тайны.
– Конрад, ты где? Я тебе уже три часа не могу дозвониться. Почему телефон отключил?
– Я… как всегда… – Конрад посмотрел на часы. В Германии было время обеда, но как сказать маме, что он обедает, при Наде, которая знает, что он не обедает? Что Надя подумает о нём?
– Я в пути, – промямлил он.
– В столовую идёшь? – спросила мама, и Конрад вздохнул с облегчением, потому что на этот вопрос можно было ответить простым «да».
– А, а то мне приснилось, что ты летишь на самолёте. Мне стало так страшно!
– Нет, мама, конечно, нет, – произнёс Конрад, посматривая на Надю.
– Ну и слава богу. Приятного аппетита, и позвони мне вечером, как придёшь с работы.
– Хорошо, мама, конечно, позвоню.
Конрад не хотел говорить Наде о том, что ни мама, ни коллеги не знают, что он уехал в Россию. Он боялся, что Надя сочтёт его лжецом.
– Твоя мама? – спросила Надя. – Её имя Моника Фольксманн?
– Да, а откуда ты знаешь?
– Ну так она меня сегодня как раз в «друзья» на Фейсбуке добавила.
Конрад расстроился, услышав эту новость. Теперь он боялся, что Надя проговорится маме, что он у неё, и в то же время не хотел просить Надю это скрывать. Он всё время думал об этом затруднении, пока Надя не прервала молчания:
– А как твоя мама отнеслась к тому, что ты поехал в Россию?
– Мама? – переспросил Конрад. – Как отнеслась? Нормально…
– Хорошо, когда с матерью такие хорошие отношения. А мы с моей мамой почти не общаемся, раз в месяц созвонимся – в лучшем случае. А мне бы так хотелось… – Надя не закончила фразу, потому что они уже подъехали к Белорусскому вокзалу.
6
Конрада поразили грязь и слякоть на улицах, его замшевые ботинки, предназначенные для сухой декабрьской Германии, тут же угодили в месиво. Он старался идти, высоко поднимая ноги, чтобы не вляпаться в грязь, отчего выглядел нелепо. Пытаясь тянуть свой чемодан по разбитому тротуару, он то и дело останавливался, складывая ручку чемодана и перенося его через яму. Огромные толпы людей, прямо как в Германии во время карнавала или Октоберфеста, спешили к метро. Надя взяла у Конрада чемодан и ловко покатила его по асфальту, объезжая пробоины. Конрад едва поспевал. Вдруг кто-то потянул его за рукав.
– Молодой человек, вам айфончик не нужен? – спрашивала какая-то смуглая женщина в чёрной юбке до пола и косынке, протягивая ему несколько телефонов. – Недорого! Возьмите, не пожалеете!
Конрад не сообразил, чего от него хотят, и попытался двинуться вперёд, но понял, что упустил Надю из виду. Он потерялся не более чем на минуту, но когда вдруг услышал своё имя, выкрикиваемое знакомым голосом, то чуть не расплакался, но вовремя сдержал себя, так как не хотел, чтобы Надя его жалела. Взяв его за запястье, Надя повела его в метро: через стеклянные двери, которые неутомимым конвейером впитывали внутрь и выбрасывали наружу людей то аккуратными соляными щепотками, то горстями камней, то каменными водопадами – в бездну городской стихии. Войдя внутрь, Конрад почувствовал едкий запах, исходивший от устроившихся в узком проёме между стеклянными дверьми бомжей. Они прошли мимо них и встали в конец длинной очереди в кассу. В окошке сидела полная, ярко накрашенная матрона и неспешно выдавала билеты. Она не улыбалась, и Конраду казалось, что она чем-то недовольна. Затем Надя объяснила Конраду, как пройти через турникет. Это оказалось нелёгкой задачей, учитывая массы народа на станции. Когда они направились к эскалатору, Конрад услышал оглушающий свист, а потом его кто-то толкнул так, что он чуть не упал. Какой-то смуглый парень летел вниз по ступенькам, а за ним бежала полная женщина в синей форме и что-то кричала. Оглянувшись, Конрад увидел ещё нескольких молодых людей, перепрыгивающих через турникет и бегущих мимо смотрительницы, которая, расставив руки, пыталась их задержать.
– Что они делают? – спросил Конрад.
– Играют в догонялки.
Увидев непонимающий взгляд Конрада, Надя пояснила:
– Они просто не хотят платить.
Конрад, который до этого ни разу не был в московском метро, удивился:
– А что, можно не платить?
– Можно, – ответила Надя, – если ты быстро бегаешь.
Длинный, невероятно длинный эскалатор поразил Конрада. Справа люди стояли – с чемоданами, сумками, клетчатыми баулами, а слева бежали вниз по ступенькам. Звучал приятный рекламный голос, но затем на пассажиров вдруг обрушился бас: «Женщина, возьмите ребёнка на руки! Мужчина, не ставьте сумку на поручень!» Внезапно эскалатор сделал рывок и остановился. От неожиданности Конрад чуть не упал. Люди вокруг стали вздыхать, шипеть и возмущаться.
Когда подъехал поезд, Конрад с Надей втиснулись в набитый до предела вагон. Кто-то толкнул Конрада в спину. Он оглянулся и увидел, что за ним стоит тучная женщина и пытается отвести от своего лица его рюкзак. Конрад снял рюкзак со спины и поставил его на чемодан. В тот же миг место, ранее занимаемое рюкзаком, заполнилось телом женщины, которая тесно прижалась к нему грудью. Конрад не привык к такой близости с незнакомыми людьми и попытался отступить, но впереди тоже не было места, и он был вынужден терпеть. На лбу выступил пот, он чувствовал, что задыхается, и начал глубоко дышать. К счастью, они подъехали к остановке, на которой многие вышли, и дышать в вагоне стало легче. Конрад увидел, что пассажиры в вагоне хмурые, никто не разговаривает и не улыбается. Да и ему, Конраду, было не до улыбок и любезностей в этой давке, однако он сделал усилие над собой и улыбнулся Наде.
7
Когда они приехали в Медведково, уже темнело. Но, даже несмотря на это, Конрада поразили гигантские массивы высотных бетонных зданий, в которых жили москвичи. Казалось, в одном таком доме могли поместиться все жители Альтенбурга. Надя жила на семнадцатом этаже. Конрад чувствовал, как комок подступает к горлу, когда они поднимались на лифте, входили в квартиру. Оставшись наедине с Надей, Конрад задрожал.
– Тебе холодно? – спросила она.
– Нет… – шёпотом ответил Конрад. Обитая бордовым, местами уже потрескавшимся кожзаменителем входная дверь закрылась. Под ногами у Конрада был дряхлый половичок, под которым виднелся облупленный паркет. Обои имитировали кирпичи, из которых в нескольких местах торчали гвозди, вбитые, вероятно, для календарей. Конрад посмотрел на шикарную хрустальную люстру в прихожей, которая не гармонировала со скромной обстановкой квартиры. Тусклый свет заворожил его. Люстра переливалась то яркими красками, то ослепляющими бликами, то, казалось, состояла из простого мутного стекла.
– Вот тапочки, надевай, а то у нас холодно, – услышал он голос Нади.
Конрад послушно прошёл за Надей, которая уже ставила чайник.
– Устал? – спросила Надя. – Чай будешь?
Конрада колотил мелкий озноб. Он вдруг почувствовал панику. Он не знал, как вести себя с Надей. Он так долго готовился к тому, что ему предстоит играть не привычную роль закадычного друга, а изображать кавалера, что, вдруг оказавшись перед Надей, растерялся и не знал, как реагировать на такие, казалось, простые вопросы.
– Я тебе налью чаю, согреешься, – решила за него Надя.
Отпив глоток, Конрад поставил чашку на стол и быстро-быстро заговорил:
– В этом доме, я посчитал, двадцать два этажа и целых двенадцать подъездов. Если на каждом этаже по четыре квартиры, а также, если предположить, что в этих четырех квартирах живёт в среднем двенадцать человек, то получается, что на двадцати двух этажах в двенадцати подъездах живут три тысячи сто шестьдесят восемь человек. Десяти таких домов хватит, чтобы обеспечить квартирами всех жителей Альтенбурга!
Сказав это, Конрад выпучил глаза и положил руки на колени.
– Садись, пять! – ответила Надя и рассмеялась.
– Пять? – переспросил Конрад.
– Ну да, пятёрка – наша лучшая оценка в школе. У вас – единица лучшая, а у нас – пятёрка.
– А! – тоже рассмеялся Конрад. – А у меня для тебя подарки!
Конрад побежал в прихожую и открыл чемодан. Вытащив оттуда пакет, он достал большую упаковку разноцветных мармеладных мишек Haribo и немного помятого шоколадного Санта-Клауса.
– О, Конрад, как мило! Мармелад и шоколад – это всё, что нужно женщине для счастья!
Увидев, что Конрад расстроился из-за смятого уха Санта-Клауса, Надя поспешила его успокоить:
– Нет-нет, всё хорошо! – Отломив ухо, она тут же его съела. Другое ухо протянула Конраду.
Воцарилось молчание. Ни Конрад, ни Надя не знали, что сказать. В кухне повисла тягучая тишина. Конрад понял, как далеко от дома он оказался, и его сердце заныло. Для того чтобы вернуться, ему предстояло проделать огромный путь: доехать до аэропорта, пройти регистрацию, долететь до Берлина. Конрад никогда ещё не уезжал от дома так далеко.
– Ты грустишь, – заметила Надя. – Тебе скучно?
Конрад молчал. Он не знал, как ответить на этот вопрос, и как будто на что-то решался. Обхватив чашку руками, будто бы ища подспорья, он ответил:
– Мне страшно. Я ещё никогда не уезжал так далеко от дома.
– Да? Ты никогда не был за границей? – воскликнула Надя, поражённая его словами.
– Нет. А ты?
– Тысячу раз! Как можно жить, не видя мира? Ты же свободен, живёшь в свободной стране, можешь путешествовать, смотреть, как живут другие люди. Как можно этим не пользоваться?!
Мир Конрада перевернулся с ног на голову, а Надя не хотела его понять. Конраду было и так одиноко и страшно вдали от дома, а она, вместо того чтобы успокоить его, заверить в том, что всё хорошо, стала его порицать.
После некоторого замешательства Надя раскрыла пакет с мармеладными мишками и протянула несколько штук Конраду. Он посмотрел на неё с благодарностью и взял медвежат.
– А ты «Макдоналдс» любишь? – спросила Надя.
– Да! – восторженно ответил Конрад. – А я и не знал, что в России есть «Макдоналдс»!
Надя достала мобильный из сумки и набрала номер.
– Это моя подруга Оля, она тоже знает немецкий. Ты же не возражаешь, если она к нам заедет? – И, перейдя на русский, стала говорить в трубку: – Оль? Привет! Да, уже здесь. Да нет, я потом тебе расскажу. Не-ет, это не то, совсем не то… мне не нужен приёмный ребёнок, ха-ха. Ну ладно, приходи, в «Макдоналдс» пойдём… ну пожалуйста, я без тебя с ума сойду. Отлично, жду.
Сразу после разговора с подругой, из которого Конрад понял только слово «Макдоналдс», Надя показала Конраду его комнату и куда-то ушла. Конрад принялся раскладывать вещи: две новые пары шерстяных брюк, купленных недавно в магазине в Альтенбурге, напоминали Конраду о маме и согревали сердце; зимние ботинки, рубашки, подтяжки, носовые платки, нижнее бельё, пижама; зубная щётка и зубная паста с клубничным вкусом; биография Адэнауэра – настольная книга Конрада, фотография мамы в рамочке. Всё это Конрад бережно выложил из чемодана и переложил на постель, когда услышал звонок в дверь. Через минуту к нему в комнату вошла Надя, представила его своей подруге Ольге, и они вышли.
8
Вернулись они уже вечером. Кукушка в гостиной выскочила из своего домика и девять раз прокричала «ку-ку».
– Ну, и как тебе наш русский «Макдоналдс»? – спросила Ольга.
– Отлично! Я очень люблю «Макдоналдс», только редко хожу, потому что пища там не очень полезная.
– Чай будете? – спросила Надя.
– Да! – воскликнула Ольга, не дав Конраду времени подумать.
Надя поставила чайник, а Конрад с Ольгой сели на диван. За чаепитием прошёл ещё час. Надя с Ольгой о чём-то увлечённо разговаривали по-русски, как будто не замечая Конрада, а он молча сидел и ни о чём не думал.
Когда часы пробили десять, Ольга ушла. Проводив подругу, Надя села на диван напротив Конрада, но в этот момент зазвонил его телефон. Конрад вскочил и выбежал из комнаты, а когда вернулся, сказал Наде, что звонила мама.
– Мама… ну да, я же уже немного знакома с твоей мамой…
– Да? – встревоженно спросил Конрад.
– Ну я же рассказывала тебе, мы с ней друзья. В Фейсбуке. Чем она занимается? Она работает?
– Мама никогда почти не работала. Она сначала долго сидела со мной – я был больным ребёнком, а потом получила инвалидность.
– Инвалидность?!
– Да. У неё вегетососудистая дистония, проблемы с желудочно-кишечным трактом, боли в спине и клещевой энцефалит головного мозга. А ещё – проблемы с нервами, – отбил Конрад на одном дыхании и внезапно остановился.
– О боже! Бедная твоя мама… А отец?
– А отца мы похоронили… у него был рак… ему было 65 лет.
– Соболезную… – Надя вдруг стала тереть лицо.
– Мы с мамой даже немного рады, что отец от нас ушёл. С ним было много хлопот.
– Да?
– Ну да. Он не любил ни меня, ни маму. Ему пришлось жениться на маме – она забеременела. Мама очень много вынесла из-за меня. Я тяжело ей достался. – Конрад сделал паузу, но Надя не хотела его перебивать, поэтому он продолжил: – Когда я родился, мама полностью посвятила свою жизнь мне, сколько я себя помню, она всегда была со мной, и я ей очень за это благодарен. Она никогда меня не предавала и не предаст. Когда я учился в школе, она всегда защищала меня от насмешек одноклассников. Я был таким нескладным, таким несовершенным, что со мной никто не хотел дружить. Мама ходила в школу и бранилась с моими одноклассниками. Задирать меня перестали, но всё равно со мной никто не хотел дружить. Тогда мама сказала, что мы не будем ни перед кем унижаться, что нам никто не нужен и что мы обойдёмся без них. Она всегда была моим единственным и самым лучшим другом!
– А девочки? У тебя были подружки? – спросила Надя.
– Да! В университете у меня было много подружек!
– Да?! – Надя удивлённо посмотрела на Конрада.
– Ну да. Мы часто общались, болтали, ходили в кино и в кафе.
– А девушка? Девушка у тебя была? – уточнила свой вопрос Надя. От её взгляда Конрад покраснел. Повисла пауза, но Надя решила, что неловких ситуаций на сегодня достаточно, и, пожелав ему спокойной ночи, встала, чтобы постелить себе постель на диване. Но Конрад не уходил, и Надя вопросительно на него посмотрела.
– Мне одиноко, – сказал он после небольшого раздумья. – И мне страшно. Я ещё никогда не спал в чужой постели.
Надя пожала плечами и предложила засыпать на диване, пока она будет сидеть и читать журналы. Когда Надя услышала посапывание Конрада, она перебралась в спальню.
Проснулась она от чувства, что кто-то за ней наблюдает. Открыв глаза, она увидела стоящего в дверях Конрада.
– Ты проснулась? Я не хотел тебя будить, но не нашёл кофемашины.
– Конрад! – удивилась Надя.
– Да! – воскликнул Конрад.
– О’кей, пойдём завтракать.
Надя приготовила омлет и кофе, и они позавтракали в полной тишине. А когда приехали друзья Нади, Ольга и Володя, поехали показывать Конраду Москву.
У Володи была «Победа» – не машина, а достопримечательность. Надя подумала, что иностранцу будет интересно покататься на старой советской машине, однако уже с первых минут было ясно, что Конрад не оценил её стараний. Увидев в зеркало, что он пытается отыскать ремень безопасности, Володя пошутил:
– Русские машины – это как русская рулетка: либо пронесёт, либо нет.
От этих слов Конрад вздрогнул и ухватился за спинку переднего кресла: в его глазах читалась тревога. Друзья засмеялись, а Конрад недоумевал, как русские могут шутить о таких серьёзных вещах. Он не понимал, как им удаётся каждый день рисковать своей жизнью и при этом сохранять бодрость духа.
9
За целый день они, должно быть, посмотрели огромное количество достопримечательностей, потому что Конрад очень устал и к вечеру не способен был адекватно реагировать на обращённые к нему реплики. Кроме того, Конрад был разочарован – ему никак не удавалось остаться с Надей наедине, чтобы поведать ей о своих чувствах. Конраду никак не удавалось улучить подходящего момента. То ему казалось, что Надя сердится на него и говорить о чувствах в такой ситуации бесполезно, а когда Надя смотрела на него ласково, рядом всегда оказывались посторонние. Несколько раз Конрад пытался дотронуться до Нади, когда они шли рядом, чтобы потом аккуратно взять её за руку. Но Надя, наверное, не видела его попыток, потому что никак им не содействовала, а, наоборот, мешала. Как только рука Конрада прикасалась к Надиной, девушка начинала искать что-то в кармане или в сумочке, или показывала какое-нибудь здание или памятник, или становилась с другой стороны, так что Конрад оказывался рядом с Ольгой или Володей.
А вечером, как назло, Ольга осталась ночевать у Нади, поэтому Конраду не удалось сказать ей и двух слов наедине, а перед тем, как лечь спать, Надя сказала Конраду, что не сможет проводить его до аэропорта, потому что должна работать, поэтому заказала ему такси.
Конрад чувствовал: что-то не так. Хоть они с Надей и не говорили о чувствах, было очевидно, что Надя воспринимает его не так, как хотелось бы Конраду. Но, с другой стороны, он слишком плохо знает культурные особенности русских, поэтому, возможно, не совсем понимает Надю. Им, русским, как показалось Конраду, свойственно относиться к жизни иначе. Он решил, что сразу же по приезде в Германию напишет Наде письмо.
Утром следующего дня Надя была весела, постоянно шутила, смеялась и улыбалась Конраду, а когда прощалась с ним, даже приобняла. Конрад воспринял это как хороший знак.
Но несмотря на это, вернувшись в Германию, Конрад был подавлен. Ему пришлось преодолевать себя, чтобы сесть и написать письмо. Он уже не был уверен в том, что это хорошая идея, и, чтобы справиться с сомнениями, достал из-под подушки фотографию Нади. Это придало ему смелости, он сел и стал писать:
«Дорогая Надя!
Я ещё никогда не видел таких красивых девушек, как ты. Я не умею писать писем, поэтому прошу меня извинить за нескладность моих слов. Невозможность сказать тебе то, что я хотел бы тебе сказать при личной встрече, вынуждает меня писать тебе это письмо. Прости меня за то, что отнимаю у тебя время, но я очень хочу сказать это, чтобы у нас с тобой не было недомолвок и ты знала о моих чувствах всё. Я очень не уверен в себе, кажусь себе некрасивым и недостойным тебя. Но, увидев твою фотографию впервые, я понял, что не смогу не полюбить тебя всем сердцем. Когда коллеги увидели случайно твою фотографию и стали дразнить меня тем, что ты – моя девушка, я всё отрицал. Я и представить себе не мог тогда, чтобы ты когда-нибудь смогла бы стать моей девушкой. Но ты сама дала мне надежду своим тёплым и искренним отношением ко мне: сказала, что у меня красивый голос, писала мне в Фейсбуке, пригласила в Россию… В общем, я стал мечтать о тебе, я мечтал о тебе постоянно, я представлял, как ты смеёшься, ходишь, разговариваешь, а когда я увидел тебя наяву, то понял, что ты ещё прекраснее, чем на фотографии, и что я люблю тебя. Я не мог, мне не хватило смелости сказать тебе о своих чувствах в первый же день, а потом у нас не было возможности побыть наедине, потому что с нами всегда были твои друзья… Теперь ты знаешь о моих чувствах всё, и только в твоей власти решить мою судьбу.
Навеки твой Конрад».
10
На следующий день, придя на работу, Конрад тайком набрал письмо на компьютере, отправил Наде по электронной почте и стал ждать ответа. Он ни на минуту не отходил от компьютера. Но ответа не было ни через час, ни через два, ни после обеда. Лишь вечером, когда коллеги покинули кабинет и Конрад остался один, он с удивлением обнаружил в почте непрочитанное письмо. Конрад обрадовался, что задержался, и с дрожью в руках открыл E‑mail. «Дорогой Конрад, – писала Надя, – боюсь, я не смогу ответить на твои чувства, давай останемся друзьями. Надя».
И это всё? Конрад вновь и вновь перечитывал сообщение, пытаясь уловить заложенный в него тайный смысл, но не находил ничего, что могло бы успокоить и обнадёжить его. Надины слова могли означать только одно: он был отвергнут, Надя никогда не любила и никогда не полюбит его. Надежды, которые Конрад лелеял последние два месяца, были целиком связаны с Надей. И теперь они рухнули как карточный домик и погребли под собой Конрада. «Почему Надя не любит его? Почему она не может любить его и отвечать на его чувства взаимностью?» На эти вопросы Конрад не мог найти ответа, и это создавало в его жизни хаос, с которым он не мог совладать.
Что происходило потом, Конрад помнил смутно. Как-то он, видимо, доехал до дома, а потом – провал. Сколько времени он лежал без еды и без питья, он не помнил. Потом дверь в квартиру открылась и в неё ворвалась мать, но он не понимал, что она говорит.
Оказалось, прошло не так много времени: был только вечер пятницы. Моника безуспешно пыталась дозвониться Конраду с четверга, никто не подходил к телефону. Тогда она написала ему сообщение в Фейсбук. Каково было её удивление, когда она увидела фотографию, выложенную Надей: Конрад стоял на Красной площади в Москве и улыбался. Сначала Моника подумала, что Конрад отправился в Москву по работе, как Михаэль Янзен. Но почему же тогда он ничего не рассказал ей о поездке? И почему его фотография – в альбоме Нади? Она вспомнила, что звонила Конраду, а он ей говорил, что находится в Берлине. Моника набрала номер начальника Конрада.
– Нет, он не в командировке! – ответил господин Кунце. – И я понятия не имею, где он может быть. С понедельника по среду он болел, в четверг пришёл, а сегодня исчез, и никто не может до него дозвониться! Мог бы и подождать три недели, тогда он будет абсолютно свободен и сможет делать что ему угодно. Но пока ты ещё работаешь, будь любезен, отчитайся за своё отсутствие! Распустился совсем!
– Господин Кунце, простите, пожалуйста, – перебила его Моника, – я не поняла вас. Вы сказали, что Конрад через три недели будет свободен? Что это значит?
– О боже, вы что, не знаете? – прошипел Кунце.
– Нет, Конрад говорил мне, что его повышают, но я не знаю, где он будет работать дальше…
На другом конце послышался хриплый вздох.
– Повышают? Вот выдумщик! Он уволен, ваш Конрад. Уволен! Будьте добры, скажите своему сыну, чтобы принёс справку от врача, когда изволит прийти на работу в следующий раз.
Господин Кунце положил трубку, а Моника, позвонив ещё раз Конраду и не получив ответа, засобиралась в Берлин.
Окутанный заботой, словно пуховым одеялом, Конрад быстро оклемался; он уже не помнил, почему так сильно страдал ещё неделю назад. Мама сидела в его берлинской комнатушке за покрытым белой кружевной скатертью столом и вырезала что-то из газет.
– Только я не понимаю, зачем надо было ездить в Россию?
– Ты сердишься на меня?
– Сержусь? Да не то слово!
– Мама, прости меня.
– Подумаю… Ой, смотри! Вакансия в архиве дома-музея Аденауэра. Это же рядом с Кёльном! Давай попытаем счастья, а?
Конрад кивнул.
Елена Усачёва
Когда взорвётся Кракатау
Шеф:
– Татьяна Петровна! Документы!
Документы, документы… Вы где? Только что тут в папке лежали. Лежали, лежали… Чёрт, ноготь сбила. На красном лаке так виден надлом. Маникюрша убьёт.
– Так что?
Шеф? Ты ещё тут?
Бегу по коридору.
– Пожалуйста.
– Вот, знакомьтесь, наш лучший сотрудник!
Я краснею. Или бледнею? Нет, я ковыряю сломанный ноготь.
Отставить!
– Очень перспективная разработка…
Ну, это надолго. А кстати, о разработке! Проект для Егора! Что-то про космос. Гугл мне в помощь! Википедия, любовь моя! Надо успеть до конца рабочего дня.
Документы у шефа, это часа два свободного времени. Пока прочитает, пока пообедает, пока выпьет кофе.
– Так что, Татьяна Петровна, рекомендую обратить внимание!
Кто? Я?
Опускаю руки и, наконец, перестаю дёргать надломанный ноготь. Маникюр – две тысячи рублей! Хватило на три дня! Хорошо, не на два. А то бы чётко вышло – тысяча в день.
– Татьяна Петровна! Вы меня слышите?
Что-то про Плутон. Или Марс. Надо глянуть в электронном дневнике.
Я выпадаю в коридор.
Кажется, шеф что-то ещё велел сделать, но это я уже пропустила.
Плутон. У него есть спутники. Нет, спутники у Сатурна. Или у Нептуна?
Ищем. Ищем. Плутон. Карликовая планета Солнечной системы. Почему карликовая? Транснептуновый объект…
– Татьяна Петровна! Зайдите ко мне!
С удивлением смотрю на экран. Крем от загара. С чего это я стала искать крем от загара? Стрелочкой назад. Солнечная активность. Газовые гиганты. Экологические катастрофы. Экзопланета. Облако Оорта. Транснептуновый объект.
Сто раз давала себе зарок не прыгать по ссылкам! Зато узнала, что это лето синоптики обещают дождливым. Полюса опять замёрзнут. Возродятся морские коровы.
– Татьяна Петровна, милая, вы подумали?
– Да!
Я очень хорошо подумала, что следующую работу Егор будет писать сам. Не маленький! Пятый класс. Пора его подружить с Гуглом и завязать любовь с Википедией.
– Вот и отлично! Тогда выезжаете через три дня.
– Куда?
– На Кубу. В составе делегации.
Что-то у меня с лицом. Или я шефа вблизи давно не видела? Его лицо какое-то странное. А вещал он так спокойно:
– Проверите внедрение. Вместе с нашими сотрудниками. Вы ведь созвонились с семьёй? Собирались, по крайней мере. И я же вас знакомил с представителями кубинской делегации.
Меня знакомили? С какой семьёй я должна связаться? С моей? А что сталось с моей семьёй?
Егор!
– Да! То есть нет. То есть – я сейчас!
Телефон как раз завибрировал в кармане.
– Мама! Я умираю.
И голос такой жалобный. Но я пропускаю все нотки, которые должна услышать, потому что мне не до них. Могу забыть главное:
– Рано, сын. У меня к тебе дело.
– Я умру, потом будешь дела делать! – Голос сына окреп, но под конец пошёл вниз. Умирающие так не кричат.
– Что у тебя?
– Ой, мама!
И пауза. Знаете, такая… страшная. За эти секунды «боинги» уходят в пике, водители машин теряют управление, а на атомных электростанциях пьяные механики выворачивают не тот вентиль.
А ведь всех надо спасать.
– Что?
«Боинг» выровнялся, водитель пришёл в себя, убрали руки от вентиля.
– У меня живот болит. И голова кружится.
– Где болит?
– Голова. И живот.
Я пытаюсь соединить одно и другое, а в душу закрадывается подозрение, что одно другое исключает. Или нет? Плутон – планета карликовая. Или я про Нептун смотрела? А ещё ноготь цепляется.
– А что учительница? Врач тебя смотрел?
– Учительница велела тебе звонить.
И задохнулся. Больно маленькому!
Я слушаю тишину. Она гулкая. В ней воет ветер. В ней качаются деревья и тысячи детских ножек бегут по затоптанному линолеуму школьного этажа. И хочется кого-то убить.
– Ой, ой!
А вот это уже наглость – умирать без меня!
– Эй, стой! Я сейчас!
Рванула по коридору, добежала до дверей. Уже видела себя мчащейся по улице, заводящей машину. Кажется, сегодня снега не было, чистить не надо. Только в туфлях по морозу…
Туфли.
– Татьяна Петровна!
– Ой, Вадим Михайлович!
Сейчас отказаться и убежать? А если не отпустит?
– Да, я, конечно, поеду.
Срываю ноготь. Надоел! Зато уже никого убить не хочется.
– Извините, задумалась. Это ненадолго, да? А мне сейчас бежать надо. У меня у сына что-то со здоровьем. Его бы из школы забрать.
Всё-таки странное лицо у моего шефа. Очень странное. Улыбается, но криво. Или я его давно так близко не видела? Всё проект готовила. Не до шефа мне было.
Переобулась, накинула пальто.
Я на улице. Грею машину, смотрю электронный дневник. Двойка по физкультуре. И замечание: «Не принёс форму». Как это – не принёс форму? А куда он её дел? Съел, что ли? Я лично давала в руки. Ещё помню, как он шёл, пиная эту самую форму, вернее, оранжевый мешок, в котором форма лежала.
Опять потерял! Убью всё-таки мелкого. Пускай не растёт, не мучает действительность своим присутствием.
Задание-то было не про Плутон. Вообще про спутники. И даже так – у каких планет спутников много. Конечно, у Земли! Луна – это очень много. Большая, всем покоя не даёт. Оборотни оборачиваются, психи активизируются, море, опять же, волнуется на раз.
Так, почему мне сигналят? А! Я стою на светофоре.
Зато пока стояла, узнала, что больше всего спутников у Юпитера, но смешнее спутники у Урана – Дездемона, Джульетта, Ариэль, Розалинда, Крессида, Офелия… Кто-то очень любил Шекспира в 1986 году, когда все эти спутники открывались. Написать бы работу о влиянии имени спутника на его траекторию… И вообще о характере. Офелия там небось слёзы льёт да всё утопиться пытается, а Дездемона ищет, кто бы её задушил…
Так, зачем я приехала в свой двор? Дворники – лентяи, опять не почистили площадку. Беру сугроб штурмом и тут же вспоминаю – школа, Егор, живот!
Выбираюсь из сугроба. В воздухе облачко выхлопных газов – долго я выезжала, побуксовать пришлось.
Сидит.
Не сказать, чтобы очень бледный. Ногой пинает оранжевый мешок.
– Это что?
– Физра.
Голос бодр. И сидит ровненько, не жмётся.
Теперь точно убью!
– Учитель написал, что ты форму не взял.
– Я взял.
Потряс мешком. А что им трясти, двойка уже стоит.
– Но потерял.
Вот удивите меня. Расскажите, что в школе испытывали аннигилируемый порошок. Рассыпали над первым попавшимся мешком с физкультурой, и он исчез. Ненадолго. Пока изобретали порошок обратного действия, прошёл урок физкультуры.
– Я его по всей раздевалке искал! Под всеми куртками посмотрел.
Физкультура – второй урок. Сразу после неё и позвонил.
– Как живот?
Насупился, руку прижал к диафрагме, глаза стали изучать пол.
– Болит ещё.
– А голова?
Супиться дальше было некуда. Рука дёрнулась выше, но осталась на животе, глаза закатились.
– Поехали. Я с работы ушла.
Егор бодро подхватывается и топает к выходу. Прихрамывает. Надо погуглить, может, осложнения головной боли какие новые открыли. Отдаёт в ноги. Особенно в правую пятку.
– А что английский? – бреду я следом за сыном. Кажется, это заразно. В пятке стреляет, начинаю хромать.
Егор что-то подвывает. Наверное, это означает, что всё хорошо.
Дома раздеваемся, моем руки, пьём теплую водичку и забираемся под одеяло. Всё-таки голова… Или нога. Болит же что-то!
Температура нормальная.
Дездемона – спутник. Сильно. Какой-нибудь Отелло сходит с ума, постоянно глядя на него.
Телефон.
– Танюша, привет!
Кошусь на Егора и выхожу из комнаты. Дверь прикрываю – я же хорошая мать, пускай ребёнок отдохнёт. Попугая загнала в клетку и прикрыла тряпкой, чтобы не чирикал не вовремя. Но сейчас – звонок.
– Я уже дома, – шепчу. – У Егора живот болит.
– Что такое?
Саша у меня хороший. У него повёрнутость на детей. У самого сын, ради которого готов на всё.
– Симулянт. Сменку по физкультуре где-то посеял и решил домой пойти.
– Мама!
Как жалобно.
Так и вижу: взрываются бомбы, свистят пули, земля изъедена воронками от снарядов, перерыта окопами, торчит колючая проволока. Тела убитых. И Егор. Каска сбита, одеяло сползло, тянет перепачканную в земле руку.
– Мама!
– Зовёт, – шепчу в трубку.
– Я вечером зайду.
Ах, какой у Саши голос!
– Слушай, чуть не забыла! Меня на Кубу отправляют. На несколько дней.
– Куда?
Куд-куда, куд-куда?
– Зачем?
– За вампирами.
Пауза. Всегда казалось, что «Вампиры в Гаване» – это первый мультфильм, который надо показывать детям. Я Егору уже показала… Саша, как выясняется, не видел. И его двадцатилетний сын тоже провёл детство зря.
– Тогда привези парочку, – отзывается любимый. – Я вечером появлюсь…
Это был первый заказ, который я получила, собираясь в заокеанскую поездку.
Жил-был купец, было у него три дочери. Снарядил он корабль в дальние страны: товар продать, мир посмотреть. Позвал дочерей и спрашивает: «Дочери мои любимые! Что вам привезти из стран дальних, земель заморских?»
Тут дочери развернулись во всю ширь своей фантазии. Одна затребовала головной убор, вторая платье ниже колена, а третья – Аленький цветочек. На поверку вышло, что третья была самая умная. Не знаю, что она там перед сном жевала, но странное желание с цветочком превратилось во вполне нормальное осуществление плана «Хочу замуж». Первые две дочери тоже замуж хотели, для этого красивые наряды и просили, но не вышло.
Лучше надо желания продумывать!
– Мама.
На выдохе. Из последних сил. Ещё ногой дёрнул. Глаза закатил.
– Посиди рядом. Не надо телефона.
– Саша вечером приедет, – шепчу.
Егор кивает, тянет к себе мой телефон, засовывает под подушку.
Сидим. За окном проезжают машины. Чирикает одинокий сумасшедший воробей. Летят планеты со спутниками.
Вроде бы Егор задремал.
Времени – двенадцать часов дня. Через пару часов надо садиться за уроки. Что там задано?
Электронный дневник! Здравствуй! У меня скоро компьютер сразу будет включаться на этой вкладке. У всех нормальных людей Гугл или Яндекс, а у меня МосУслуги.
По английскому – стенгазета. Неожиданно. Думала, этот зверь вымер вместе с птицей додо, а он ещё порхает, расправляет свои белые крылья над израненными душами школьников.
Заглядываю в комнату.
В глазах азарт, язык высунул, с кровати сполз, подстелил под себя одеяло, чтобы было не жёстко. Играет на моём телефоне.
– А рисовать-то ты когда будешь?
Полумрак, легкая прохлада. Создала условия для страждущего, мать-героиня. Разозлилась уже сама на себя.
– Глаза сломаешь! Пойдём обедать.
Телефон отобрала в грубой форме – вырвала из сведённых пальцев. Хорошо, под откляченный зад не пнула.
Насупился, руки прижал к животу, глаза горят, катается по полу.
Верю!
Притих. Смотрит пристально:
– Да? Значит, если бы я умирал, было бы лучше? Ты была бы счастлива?
Работает. Мне Егора снова жалко.
Но ведь манипулирует, зараза.
– Суп, котлета, чай с плюшкой и стенгазета по английскому.
Выхожу в коридор, чтобы не слушать возражения.
Их и нет.
Грохот падающего тела. Когда он успел опять на кровать забраться?
– И – да! Через три дня я уезжаю на Кубу. Это ненадолго. Побудешь с тётей.
Опять упал. У него там ступеньки, что ли? Чего он костями постоянно гремит?
После сообщения про Кубу Егор переходит в режим постоянной обиды – шмыгает носом, сутулится, задумчиво смотрит в окно.
– Ну, не расстраивайся! – говорю после обеда. – Я тебе что-нибудь привезу оттуда.
Новые времена рождают новые сказки. Например, такие. Жила-была мама, были у неё работа, любимый мужчина и сын Егор. Собралась она в заморское путешествие и стала спрашивать, кому что привезти. Любимый захотел вампира, сын…
– Чупакабру!
Ноги задраны на стену, длинными волосами расчёсывает ворс ковра, тельце пребывает в состоянии покоя на диване.
– Кого?
Кофта сама вываливается из моих рук. От удивления. Упала удачно: чаду на лицо. Он не заметил, настолько был воодушевлён грядущими подарками.
– Зверь. Полезный!
Кофта полетела в неизведанные дали. Я остановилась, уперев руки в бока. В перевёрнутом виде моё лицо было не столь убедительным, каким должно было быть. А должно быть страшнее, чем у Ивана Грозного в момент убийства сына.
– А чего? – Ребёнок кувыркнулся через голову, грохнул костями об пол, но за кофтой не поспешил. – Аквариумные рыбки для тётки, попугай говорящий для бабушки, у тебя есть я. А у меня?
– А у тебя есть тараканы в башке! – возмущаюсь я слишком медленному перемещению наследника по комнате.
– А у меня будет чупакабр. Он небольшой, можно в прихожей держать…
– И кормить кровью неродившихся младенцев?
– Он пьёт кровь овец и коз. – Карие глаза широко распахнуты, взмахивает длинными ресницами, взгляд невинен. – В голодное время будем подкармливать собаками.
– А если он съест попугая?
Попугай Желтухин чирикнул, подтверждая своё нежелание быть съеденным.
– Нового купим!
Вот и вся любовь к братьям нашим мелким.
– Тебя нового купим?
– Лучше меня нет!
Грохот падающего тела.
А ещё у нас есть соседка. Снизу. У неё собачка такая… небольшая. Когда я вижу соседку, то прячусь за кусты сирени. Чтобы не сталкиваться. А то опять начнётся: «У меня люстра качается! У меня штукатурка сыплется». А у меня ребёнок падает, и я с этим ничего не могу поделать.
– Это точно, – шепчу я.
Чупакабру ему подавай! Вот ведь дети пошли! Раньше им достаточно было жвачки и бутылки кока-колы, а теперь монстры их не пугают.
– Между прочим, чупакабра водится в Пуэрто-Рико, а не на Кубе, – блеснула я своими знаниями. Не только о спутниках читаем, кое-что ещё знаем.
– Мама! У тебя устаревшие сведения! Пуэрто-Рико – это Большие Антильские острова. Туда же входит Куба! Они соседи! Ты хотя бы поинтересовалась, куда летишь.
Удивительно. Даже восхитительно. Но хватило восторга ненадолго. Гениальность моего ребёнка всегда имеет причину. И она нашлась. Карта. Я действительно смотрела, где находится Куба, кто у неё соседи. Карту изучала. Эта карта сейчас лежит на полу, и Егор делает вид, что они с ней находятся в разном временном континууме.
– Так!
Я перестала метаться по комнате. Занятие бесполезное, ничего, кроме хаоса, не создающее.
– Будет тебе чупакабра! Потом не пугайся. Покупка обмену и возврату не подлежит.
– Кто? Я?
Для своих одиннадцати лет Егор долговяз и тощ. Вес небольшой, но когда на вас прыгают с дивана, то надо тридцать два килограмма умножить на силу разбега, а потом добавить скорость свободного падения.
– Ни за что!
Егор прыгнул. Я отошла в сторону. Грохот свалившегося на пол тела напоминает мне про соседку. Собачка у неё небольшая. Лохматая. Не злая. При встрече машет хвостиком и заискивающе попискивает. А штукатурка с люстрой – да, возможно, и падают, а возможно, и просто качаются.
– Мама… – простонал Егор, поворачиваясь на спину.
– Добавлю к чупакабре шоколадку, – пообещала я, отступая к двери.
– Кому-то вампира привезёшь, а мне достанется всего-навсего шоколадка и облезлый койот, – жал из себя слезу Егор. – А у меня ещё стенгазета!
Он пытался ползти за мной. Оглушённый падениями, с отбитыми коленными чашечками, вывихнутым плечом… Дёргано полз, тянул ко мне дрожащую окровавленную руку…
– Мама…
Про окровавленную – это я переборщила. И вообще – хватит! Не жизнь, а сплошной театр! Сколько можно?
Прищуриваюсь. Поджимаю губы. Честно пытаюсь не рассмеяться. И всё-таки прыскаю.
– Грязная манипуляция!
Егор тут же перестаёт извиваться.
– Слушай, а шкуркой чупакабру привезти нельзя? Обязательно живьём? Места меньше бы занял в чемодане.
Егор изображает на лице страдание, подпускает в глаза слезу, шмыгает носом.
– Они тушками не перевозятся, – сообщает он мне секретную информацию. – Только живьём.
– Стенгазета! – Душа моя не знает пощады. – И три задачи по математике.
Звонок в дверь.
Саша, Сашенька, солнышко моё. Как же я его люблю! Он лучший. Он добрый. С ним всегда так хорошо! Почему я не его встретила двенадцать лет назад?
Саша стоит в дверях, смотрит чуть рассеянно, потому что из-за двери несётся:
– Мама! У меня не получается!
– Что у вас? – спрашивает тихо.
– А у нас в квартире газ!
– Мама!
– Я не вовремя?
– Что ты, солнышко! – Я тяну у Саши шарф, отбираю рюкзак. А то и правда убежит.
– Всё! Не могу!
Кричит громко. Не мог бы – молчал. А так – сил навалом.
– Сейчас я тебя накормлю, – шепчу Саше. – Подожди меня на кухне.
Саша всё понимает. Он улыбается. Он целует бесшумно. Он сейчас вымоет руки, пройдёт на кухню и, может быть, даже что-то там сделает.
Мгновение стою с глупой улыбкой. У какой планеты спутники со смешным названием? Уран? Или Юпитер? Джульетта… Хочу на спутник Джульетта.
Егор лежит на листе ватмана. Красиво так распростёрся. Целиком, конечно, не влез, но сейчас с него вполне можно писать человека по методу Остапа Бендера.
– Я не знаю, что тут рисовать, и задача не получается.
Главное сейчас – так поднять ребёнка, чтобы он не измял ватман, иначе придётся бежать за новым. И даже не бежать. А кто-то явно за этим ватманом полетит. Болидом.
В задаче ничего сложного, но приходится объяснять три раза. Егор кивает, сопит, делает следующую задачу, валяет ошибки.
– Чай остыл. Привет, Егор! Как поживаешь?
Егор смотрит на Сашу долгим взглядом. Ведёт бровью:
– Хорошо, спасибо!
У меня очень воспитанный мальчик.
– Мама! А я думал, что другой Саша придёт. Ну, тот… который…
И ещё рукой делает такой неопределённый жест.
Я покраснела? Или побледнела? Или у меня волосы на голове встали дыбом?
Сейчас стопроцентно убью.
– Танюш, пойдём?
Саша невозмутим. Он улыбается уголком рта, он весело смотрит на Егора. А тот опять супится.
– Так! Ну, ты тут понял?
Егор не подаёт признаков жизни. Сидит. Не шевелится.
Пока сын воевал с задачей, я успела накидать общий план сражения со стенгазетой. До ужина должен справиться. В конце концов, Наполеон победил при Ватерлоо! Почему Егор не может сделать одну стенгазету?
Мы ужинаем. Мы болтаем. Егор отвечает на все вопросы, которые задаёт ему Саша. Рассказывает о вулкане Кракатау.
Они даже вместе переправляют посуду в мойку.
– Ты всё сделал?
Егор смотрит на меня на мгновение дольше, чем смотрел бы обычно.
– Я на компьютере поиграю?
Конечно, он получает разрешение и выпадает из моего поля зрения на час. Как только за Егором закрывается дверь, Саша быстро поворачивается, и что там происходит в этот час, я уже не помню.
– Представляешь, у Урана наоткрывали спутников в каком-то там восемьдесят с чем-то году и всем дали имена из Шекспира – Дездемона, Офелия, Калибан, Просперо. И – Джульетта.
– А Ромео там есть?
– Кажется, нет.
– Какая же это Джульетта без Ромео?
– Мам! У меня живот болит.
Я перебираю в памяти – макароны, котлеты, чай, плюшка. Ещё что-то было. А! Огурец. От него?
– Так! А где стенгазета?
Рулон стоит около стола. Но я и от двери вижу, что на нём только мои пометки.
– Живот, – напомнил Егор.
– Он не может болеть два раза в день. У него лимит. Давай будет болеть что-нибудь другое.
Егор упрямо мотает головой. Ладно, живот так живот.
– Мой ноги и ложись. От живота дам тебе касторки.
И наклоняюсь над полкой с лекарствами. Где-то у меня тут что-то было…
– Не надо касторки! Я полежу!
Очень хочется убить. Но вдруг и правда что-то с животом? К врачу, что ли, сходить? Ладно, сегодня отдохнёт. Всё завтра… Или когда вернусь.
Я обнимаюсь с ватманом.
– Может, мне уйти? – спрашивает Саша.
Мотаю головой. Ещё чего! Мне Саша достаётся пару раз в неделю, потому что он сам постоянно чем-то занят, и хоть сын его большой, он тоже требует внимания. А тут пришёл. И сразу уходить?
– Я быстро!
Не замечаю, когда Егор выключил свет.
Он спит, вывернув одеяло, поперёк кровати. Я привязываю ватман к его рюкзаку.
– А я совсем не умею рисовать, – вздыхает Саша.
Он честно всё это время отсидел рядом, давая ценные указания.
– Пойдём спать. Всё хорошо.
И мы пошли. А вернее, побежали. Давно очень Саши не было.
И вдруг:
– Мама! Мама! Ты где?
Саша просыпается раньше меня, касается плеча. Странное утро… никак не могу глаза открыть. Или ещё не утро?
– Мама!
– Сейчас!
Я всё роняю на своем пути. Я спотыкаюсь о тапочки и путаюсь в брошенной одежде.
– Что болит?
В комнате у Егора душно. Надо открыть окно.
– Мне холодно.
Тянет жалобно, на одной ноте.
– Сон плохой приснился?
Егор кивает и закапывается щекой в подушку.
Сны… дурацкий наворот дневных переживаний. Скандал на физкультуре, мой приезд, стенгазета.
Я поправляю наклонившийся рулон и вспоминаю, что надо ещё уточнить про доклад. Спутники. О какой планете делать будем? Может, о Земле? Тут всё просто – один спутник, но большой. Хорошо изученный. Океан Бурь и море Дождей, через залив Радуги можно попасть в море Изобилия и немного поболтаться в море Ясности. А в море Спокойствия – нет, мы туда не пойдём. Потому что какое уж тут спокойствие? А ещё там есть озеро Печали и озеро Осени. И залив Суровости.
О Луне есть что написать.
– Я пойду!
Чёрт! Уснула в кровати Егора. Надо мной стоит Саша. Сквозь шторы льётся утренний сумрак.
– Сколько времени?
– Половина восьмого. Мне на работу пора. Скоро увидимся!
– Мне через два дня… Ой…
Глупо как-то получилось. Сползаю с кровати, бреду в коридор. Саша улыбается. У него короткие волосы. Рука проскальзывает по голове, ухватиться не за что. И очень внимательные глаза. Серые. Сейчас вижу, что серые.
– Я помню про вампира.
– Сама возвращайся.
– Извини.
– Всё нормально.
Он вынимает руку из кармана куртки и что-то вкладывает мне в ладонь. Я успеваю удивиться, а дверь уже закрывается.
Шахматная фигура – чёрная пешка. Потёртая, побывавшая в боях.
– Привет!
Егор сияет. Его волосы стоят дыбом, сквозь них пробивается свет из комнаты. Круглое лицо с сонной складкой на щеке. Он делает шаг и вдруг обнимает меня:
– Спасибо за стенгазету!
Я немею. За последнюю пару лет Егор никогда сам не подходил, чтобы обнять меня. Всё больше я его мучила. С криками «Обнимашки!» начинала его тискать.
– Ага, – глупо киваю я. Моё желание наорать на него растворяется в мягком утре. – Пошли завтракать.
И мы завтракаем, за успех стенгазеты чокаемся чашками с чаем. Я завожу Егора в школу и мчусь на работу. Что-то там было с Луной. Озеро Вечности. Озеро Весны. Озеро Забвения. Забыла! Мне же нужны спутники! И договориться с сестрой, чтобы она пожила у нас, пока меня не будет. Три дня!
Вампир, чупакабра и…
– Отчёт!
Третье желание.
Сегодня шеф не в духе:
– Не забудьте подготовить мне отчёт. На следующий же день, как вернётесь. И доделайте вчерашнюю работу. Сегодня, надеюсь, вы на весь день?
Я тоже надеюсь. Не отвлекаюсь на моря и проливы, даже спутники Деймос и Фобос меня не занимают.
Почему у меня опять открыта страничка «Крем от загара»? Щёлкаю обратно – Расовая сегрегация, Роберт Хайнлайн, Премия «Прометей», Бредбери, «Марсианские хроники», Марс. Понятно, опять думаю о спутниках. Может, никуда не ехать? Егор будет только счастлив. А то ведь непременно что-нибудь выкинет – животом занеможет или откажется делать уроки. Он же упрямый.
– Татьяна Петровна! У вас всё хорошо?
– Да!
Я успеваю свернуть Википедию до того, как шеф склонится над моим столом. Шеф? А что он здесь делает?
– Вы не отвечаете на телефон!
Я машинально провожу рукой по карману. Телефон… Что-то я его не нахожу.
– Да, к поездке всё почти готово. Никаких проблем.
Глазами шарю по столу, сдерживаюсь, чтобы не заглянуть под столешницу.
– Тогда зайдите в бухгалтерию. Татьяна Петровна! Вы уверены, что всё хорошо? Я уже не могу отменить поездку и послать вместо вас другого специалиста. Вы это понимаете?
Я всё понимаю, киваю, пытаюсь вспомнить сегодняшнее утро. Что за чем было? Ушёл Саша. Сделала кофе. Смотрела на телефоне почту. Егор ел хрустики с молоком. Я в оставшееся молоко сыпала мюсли. Долго искали шапку. Перчатка оказалась на батарее. Машин было немного, не опоздали.
Мобильный наверняка остался на кухне. Хорошо бы позвонить, пускай тараканы ответят.
Глаза прилипли к стационарному телефону на столе.
– Конечно, понимаю.
Я вообще много что понимаю, кроме телефона. Зачем он так со мной поступил? Куда теперь будет звонить Егор?
Забыли! Никуда он не будет звонить. У него всё хорошо.
И вдруг меня поразило: Дездемона, Офелия… А если Саша позвонит, чтобы сказать, что у него закончилось терпение?
Не о том думаю!
Нет, ну какой Егор!
Оставшиеся два дня сын молчит и ведёт себя примерно. Ничего у него не болит. За стенгазету получил пятёрку.
– Ну, ты звони! Звони каждые пять минут.
Сестра смотрит просительно. Ей не хочется оставаться с Егором. Ей не хочется отпускать меня. А вдруг что-то случится? Ей хочется всех посадить рядом с собой и не отпускать. Так надёжней. Но я улечу. Просто потому, что движение – жизнь.
– Как сядешь в самолёт, позвони, – наставляет сестра. – И как приземлитесь – тоже звони. И ничего не покупай, не трать деньги!
– Будет ночь.
Егор тянет ко мне планшет. Там вулкан. Летят во все стороны огненные искры, раскалённая лава льётся в море. Сумерки. Наверное, это красиво, если рядом не стоять.
– Это Кракатау. Помнишь, твой Саша рассказывал.
– Ты всё ещё с этим убогим? – тут же комментирует сестра.
Я беру планшет. Красиво. И страшно.
– Это когда он так?
На другой фотографии земля чёрная от пепла, жерло вулкана дымится чернотой. Остался маленький островок с деревьями, а когда-то ведь был большой. Теперь даже остров по-другому называется. Саша рассказывал.
– В 2008‑м. Но это было несильное извержение.
Я положила в чемодан тёплую куртку.
– Молодец, что нашёл, – шепчу.
– Это мне Саша вчера прислал.
Я замираю с курткой в обнимку. Вот так спишь, ешь, гуляешь, а жизнь проходит мимо. Это когда мои мужики успели скорефаниться?
Не спрашиваю. Это лучше узнать у другой стороны контакта.
– Сидела бы дома, а то ездят они, – ворчит сестра. – Самолёты падают!
– Мой самолёт долго летит. Ему будет некогда падать.
Вот тебе и море Спокойствия.
Я представляю Кубу. В России февраль, в России морозы, снег по пояс и ветродуй, а на Кубе плюс двадцать пять, ярко-зелёные пальмы, танцующие сальсу негритянки, много солнца и голубая вода Мексиканского залива.
Звонок настигает, когда мы с Сашей едем в машине. На пронзительную трель он чуть дёргает уголком рта.
– Он упал! – орёт сестра.
Я представляю кровать. Последнее время Егор часто с неё падает.
– У него сотрясение!
– Откуда упал?
Честно говоря, как только за мной закрылась дверь, мысленным взором я уже видела пальмы, голубой залив и обожжённые солнцем форты. И совсем не могу представить, как нужно упасть с низкой кровати, чтобы заработать сотрясение.
– На улице. На льду! Мы едем в травмпункт.
Я резко подаюсь вперёд:
– На каком льду?
Пальмы. Песок. Сальса. Бьёт волна в набережную Варадео. И я тону. Тону безвозвратно.
– Из школы шёл! Я не уследила!
Сестра воет. Она напугана.
– Что?
Саша не тормозит. Наоборот, прибавляет газу и обгоняет.
– Упал, – бормочу, бессмысленно глядя в гаснущий экран телефона. – Ударился. Сотрясение.
В голове всё мешается.
– Надо возвращаться. Они в травмпункте.
Саша смотрит на дорогу. Темнеет. Падает снег.
– Позвони Егору.
– Зачем? Если сейчас развернёмся, то скоро будем дома.
Мы развернёмся. Обратно дорога свободна. Мы очень быстро домчим. Я знаю, где этот травмпункт. Только бы не положили в больницу, только бы всё обошлось. Как хорошо, что рядом Саша. Он поможет.
За спиной взлетает самолёт до Гаваны.
Егор бледен. Его отправляют на обследование и рекомендуют пару дней провести в стационаре. Надо наблюдать.
Там, в стационаре, меня настигает звонок шефа:
– Татьяна Петровна, вы понимаете, что вы натворили?
Я вряд ли что-то говорю. Потому что ничего сейчас не понимаю. Какие контракты? Какое выгодное сотрудничество? Кто на кого обиделся?
– Пишите заявление по собственному желанию. Это сейчас для вас лучший вариант.
Обошлось. Сотрясения нет. В Сашиных глазах грусть. Я ищу работу.
– Почему ты не можешь мне это купить? – обиженно кричит Егор.
Чирикает попугай Желтухин.
Я ни о чём не жалею, так получилось. Я почему-то всегда всем должна. Был бы рядом Саша, всё бы разрешилось… Но его больше нет. А в голове всё крутятся названия спутников Урана – Дездемона, Джульетта, Офелия, Корделия, Розалинда… Впрочем, что за Джульетта без Ромео?
– Позвони Егору! Не сестре, а Егору!
Саша прибавляет скорости. Мотор зло порыкивает. Мы проносимся мимо поворота.
– Алло, – успеваю я сказать в трубку.
– Мама! – Выдых, больше ничего. Жалость. Кружится голова. И по краю сознания – убью.
Саша забирает трубку:
– Привет, Егор! Кракатау! Хорошие картинки, правда?
Что-то Егор отвечает.
– Я тебе говорил. – Слушает. – Точно так же. И в жизни тоже.
Егор отвечает. И голос совсем не жалобный, а вполне нормальный. Чуть сбивается, говорит вновь.
– Всё правильно, – соглашается Саша и передаёт мне трубку.
– Егор! – тороплюсь я, но больше ничего не успеваю сказать.
– Да нормально всё, – Егор шмыгает носом. – Шишак на голове – и всё.
– А если в больницу положат? Давай я приеду!
– Я с Ирой, – отзывается Егор. Что-то фоном кричит сестра, но сын уже даёт отбой.
Машина соскальзывает с трассы на дорогу к аэропорту.
– Что ты ему сказал? – шепчу. Я совсем запуталась. Это было невероятно. Так не бывает.
– Я рассказал про вулкан Кракатау.
– При чём тут вулкан?
Я уже не понимаю – то ли я чувствую себя виноватой, что не поехала спасать сына, то ли чувствую себя счастливой, что всё разрешилось.
– Был большой остров в Малайском архипелаге. А в центре у него был вулкан. Самый обыкновенный вулкан. Иногда он извергался. Летели искры, пепел, лилась раскалённая магма. Это было красиво. Крупное извержение в 1886 году. Несколько дней работал, тонна пепла ушла в небо. А потом он провалился. Внутри у него всё выгорело, в эти пустоты вулкан и ухнул. Исчез совсем. И океан смыл его следы. Ни-че-го не осталось. С людьми так частенько бывает. Я это Егору объяснил. Он умный. Он всё понял.
Я молчу. Трубка ещё тёплая в моей руке.
В аэропорту Саша несёт мою сумку, рассказывает, как будет скучать и как замучает, когда я вернусь.
– Это хорошо, что ты летишь на Кубу, – сказал он напоследок.
– Почему?
– Потому что, когда у них день, у нас будет ночь. И наоборот. Я знаю, ты любишь выключать телефон, когда засыпаешь. Чтобы не будили.
Да, я выключаю телефон. Сделаю так и сейчас.
Самолёт взлетел. Впереди пальмы, голубая вода и сальса. И немного работы. Я кручу в руках шахматную фигуру. Храбрая королевская пешка. Назовём её Кракатау.
Егор прислал эсэмэс: «Всё отл. Дома на два дня».
Компьютер привычно выкинул окно МосУслуг. Электронный дневник. Двойка. «Не принёс доклад о спутниках планет Солнечной системы».
Из окна гостиничного номера видно море. Оно буйствует. Волна бьёт в парапет самой длинной набережной мира и обливает проезжающих по этой самой набережной мотоциклистов.
В дверь постучали. Пора на работу. Три желания. Обещания надо выполнять. Понять бы ещё, где я буду искать вампира и чупакабру. Может, в музее Хемингуэя? А ещё спутники, да. Но они подождут.
Анна Хрусталёва
Ля-бемоль третьей октавы
Начать он решил издалека. И выбрал для этого, как ему показалось, самый подходящий момент: аккурат между протёртым молочным супом с брокколи (для связок полезно) и индейкой на пару (белок даёт силу, а калорий в ней чуть-чуть).
– Мама, знаешь, о чём я тут подумал? – Он постарался, чтобы это прозвучало будто бы между прочим. Чтобы мама ни в коем случае не догадалась, как долго и мучительно вызревала эта спасительная мысль. Чтобы поверила: эта мысль пришла ему в голову внезапно, вот прямо сейчас, между супом и индейкой.
Однако ничего не вышло. Голос предательски дрогнул, сорвавшись на какое-то униженное и виноватое заискивание.
Анна Михайловна, ещё мгновение назад самозабвенно отпаривавшая стрелки на его концертных брюках и жизнерадостно мурлыкавшая себе под нос арию Медеи из давно позабытой всеми оперы Луиджи Керубини, чуть утюг не выронила. Вскинула голову, ноздри тревожно затрепетали, как у гончей, почуявшей добычу.
– Что-то случилось? Ты плохо себя чувствуешь? Что-то с голосом? Сорвал? Перетрудил?!
Не дожидаясь ответа, метнулась к холодильнику, схватила пакет молока и дрожащими руками начала выливать его в кастрюльку:
– Сейчас, родной, сейчас, потерпи, сосновых шишечек тебе накипячу, завтра будешь как новенький. И Розе Петровне утречком позвоню, пусть придёт, горлышко наше посмотрит.
Господи! Опять двадцать пять! Ну почему, стоит ему сказать, что он о чём-то подумал, как мама тут же пытается уложить его в постель, обложить горчичниками, напичкать всей возможной народной медициной и в завершение ритуала незамедлительно вызвать неотложку? Почему-почему! Да потому, что думать в этом доме дозволено только ей. Данный же случай, по её версии, это симптом неизлечимого недуга, без пяти минут смерти.
– Что ты, милая, всё отлично! – Он мягко попытался забрать у матери кастрюлю с ненавистным молоком, да куда там. – Просто мне кажется… – И зачем он только всё это затеял! – Нет, я просто уверен, – набрал полную грудь воздуха, словно заходил на ля-бемоль третьей октавы, – тебе нужно выйти замуж!
Разлившуюся по кухне зловещую тишину нарушало только мерное шипение пара, вырывавшегося из раскалённого утюга. Потом мать с грохотом опустила кастрюлю на плиту. Молоко выплеснулось, закапав на пол мелким белоснежным дождичком.
Он схватил салфетку и начал вытирать стремительно прибывающую лужицу. На мать старался не смотреть, и без того зная, что лицо у неё сейчас как у оскорблённой царём Соломоном царицы Савской.
– Это она тебя надоумила?
– Бог с тобой, мама, ну кто она? Ну кто? – Он пытался оправдываться, но от этого становилось только хуже. – Ты молодая красивая женщина. Ты сделала для меня всё, что могла. Дальше я сам. А тебе пора о себе подумать, о своей жизни.
Мать посмотрела на него как-то странно.
– Не знаю, что там мне пора, а вот тебе, дружочек, давно уже пора быть в постели – завтра концерт, надо выспаться. – Голос у мамы надменный, ледяной – нет, он ошибся, тут не царица Савская, а Кармен из четвёртого действия. – Только сначала я тебе вместо шишечек пиона накапаю, а то что-то ты у меня разошёлся не на шутку.
Подоткнув одеяло и потушив свет, Анна Михайловна ещё пару минут постояла у кровати сына, привычно наблюдая, как успокаивается его дыхание, разглаживается до боли любимое, до каждой чёрточки, до каждой выемки знакомое лицо, как подрагивают длинные, такие же как у неё, ресницы. Аккуратно убрала со лба сына прядь светлых волос. Вздохнула о чём-то. Наклонилась поцеловать бледный влажный висок. На цыпочках вышла и плотно прикрыла за собой дверь, как делала это уже двадцать с лишним лет кряду.
Оставшись один, он хотел было зажечь ночник и хорошенько обдумать случившееся. Нужно срочно решать, что делать дальше: стоит ли вновь заводить с матерью столь важный для него разговор и рассказать ли завтра Кате, что план их провалился? Катя… При воспоминании о рыжеватых завитках на её мраморной шее по телу прошла горячая судорога, и в следующее мгновение всемирно известный контратенор Иван Лепешев уже стремительно плыл по тёплой реке сна, мягко обвивавшей его водорослями то ли Катиных, то ли маминых рук. Река несла его всё быстрее и дальше, и потому он не слышал приглушённого голоса матери, тихо говорившей с кем-то по телефону.
* * *
Если бы какому-нибудь чудаку пришло в голову объявить международный конкурс на самое странное детство, контратенор Иван Лепешев одержал бы в этом состязании безоговорочную победу. И вовсе не потому, что побеждать в международных конкурсах давно уже вошло у него в привычку. Просто детство его и в самом деле было уникально в своей фантасмагоричности.
Наверное, он появился на свет за кулисами, хотя не исключено, что прямо на сцене. Мамина звезда восходила, и даже рождение сына не могло заставить её хотя бы на время оставить театр и свои ведущие партии. Под арию Розины из «Севильского цирюльника» Ванюша пополз. Во время премьеры «Хованщины» сделал первые шаги. Мама этого, увы, не видела, так как в тот самый момент настойчиво тащила на костёр своего возлюбленного, князя Андрея. Назначенный на эту роль тенор предпенсионного возраста весьма правдоподобно упирался, что было несложно при его выдающемся таланте и столь же безразмерном животе. Разучивая каватину Кончаковны в «Князе Игоре», юная мать впервые услышала, как её сын, ещё толком и говорить-то не научившийся, пытается петь.
О, какое это было волшебное время! Полуобнажённые красавицы из кордебалета, упоительно пахнувшие духами, сладким потом, пылью декораций и ослеплявшие сливочной белизной ног и локтей, зацеловывали его до полусмерти. Они шептали ему на ухо бесконечные нежные глупости, кормили конфетами и шоколадными пирожными, и каждая, смеясь, брала с него обещание непременно жениться на ней через пару лет. Вокруг мамы постоянно увивались какие-то мужчины с цветами. И это было, пожалуй, единственное, что омрачало Ванино существование, потому что мальчику мамины ухажёры категорически не нравились. В их присутствии она говорила каким-то чужим голосом, неестественно хихикала и совершенно не обращала на него внимания. Это было невыносимо. Скорее всего, именно поклонники Анны Михайловны раз и навсегда отбили у Вани желание задавать вопросы об отце. Этого персонажа в их с мамой либретто не было и быть не могло.
Двери в первозданный рай захлопнулись в одночасье. В тот самый миг, когда главный дирижёр, строгий и неулыбчивый дядя Лёша, разыскивавший по всему театру свои где-то позабытые очки, заглянул в оркестровую яму и обнаружил там семилетнего Ваню, разговаривавшего со скрипкой. Мальчик сидел на полу, мягко перебирал струны, каждой отвечая её же собственным голосом. Пару минут, напрочь позабыв о пропаже, дядя Лёша с изумлением слушал этот таинственный диалог, потом молча взял мальчика за руку, отвёл в свой кабинет, усадил за рояль и в течение часа гонял по октавам, заставляя пропевать сложнейшие звуковые сочетания. Затем, по-прежнему ничего не объясняя, отвёл в гримёрку к матери, но внутрь не пустил – велел ждать в коридоре. До Вани долетали лишь отдельные слова, поэтому, как ни пытался он понять, что же происходит за дверью, у него ничего не получалось. Ясно было только то, что дядя Лёша хочет в чём-то убедить маму. Сначала он говорил спокойно, но, видимо, мама капризничала и упрямилась, и поэтому дядя Лёша начал сердиться и маму ругать:
– Я обещал тебе ни во что не вмешиваться, но, если ты упустишь парня, боюсь, мне придётся взять свои слова назад!
– Тебя это вообще не касается! – жалобно всхлипывала мама.
– Ещё как касается! – не сдавался дядя Лёша. – И если ты не понимаешь, что мальчишке не место среди кордебалеток, что ему надо учиться, что у него будущее – не чета твоему, так я сам этим займусь. И плевать мне на все наши с тобой уговоры!
Ваня хотел распахнуть дверь, ворваться внутрь на танке, а лучше – на ракете, защитить маму, но он боялся дядю Лёшу, а потому просто сел на пол и тихонько заскулил.
– Он ещё маленький! – из последних сил протестовала мама.
– Нет, вы только послушайте эту идиотку! – непонятно к кому обращаясь, взвыл дядя Лёша. – Ей Господь гения послал, а она собирается вырастить из него непонятно что, рабочего сцены, видимо.
В этот момент мамины всхлипывания перешли в колоратурные рыдания. Дядя Лёша, напротив, совершенно успокоился и начал говорить что-то тихое и даже ласковое. Ваня не выдержал и осторожно приоткрыл дверь в гримёрку. Дядя Лёша укачивал маму на руках, как ребёнка. Увидев сына, Анна Михайловна давно отрепетированным жестом протянула к нему руки, жарко поцеловала и скорее пропела, чем произнесла:
– Сынок, ты ведь хочешь покататься на поезде? И Кремль посмотреть? И Царь-пушку? Поедем в Москву!
* * *
В музыкальную школу при Московской консерватории Ваню приняли после первого же прослушивания. Слушая, как он играет на рояле, экзаменовавшие его тётеньки и дяденьки одобрительно цокали языками, многозначительно переглядывались, а одна, совсем уж старенькая, а потому, видимо, очень умная бабушка, всё время повторяла что-то о «таланте на грани гениальности». После того памятного разговора с главным дирижёром дядей Лёшой маму как подменили. Уезжая вслед за сыном в столицу, она не просто уволилась из театра, но решила окончательно и бесповоротно порвать со сценой и со всем, что ей сопутствовало. В первую очередь – с мужчинами. Теперь у неё была иная цель, куда более высокая и благородная: она воспитывала гения, второго Моцарта, нового Баха, виртуоза, который прославит свой век и её не забудет. Со страстью, граничащей с религиозным экстазом, она готова была положить на алтарь сыновней славы всё: собственную карьеру и личную жизнь, сон и покой, но прежде всего – самого Ваню. Она не отпускала его от себя ни на шаг: дежурила возле школы и на большой перемене кормила его собственноручно приготовленным обедом из маленьких судочков, тщательно укутанных в старые шерстяные шарфы («Откуда я знаю, что там ваши повара в еду намешивают, ещё не хватало отравиться!»). Сначала Ваня стеснялся, но потом смирился и даже привык. К счастью, одноклассники его были народ чрезвычайно интеллигентный, занятый исключительно собой. Потому если над ним и смеялись, то не в лицо. К тому же Ваня был первым учеником школы. Ему завидовали и не прощали таланта, на остальные же его причуды окружающим было плевать. К тому же эти стены видали и не такие странности. Вот, например, один молодой человек явился однажды на выпускной экзамен абсолютно голым. Весь его костюм состоял исключительно из ремня для фагота. На вежливое предложение комиссии надеть на себя что-нибудь ещё, новоиспечённый Адам ответил гордым отказом, объясняя это тем, что брюки – тлен и лишь музыка вечна. Срочно вызванная на подмогу бригада скорой психиатрической помощи диагностировала приступ истерии на фоне переутомления и вкатила пациенту лошадиную дозу снотворного. Парень проспал сутки, а придя в себя, ничего не мог вспомнить. Спокойно оделся и вполне сносно отыграл экзамен. Вот это история! Куда там до неё какой-то сумасшедшей мамаше!
С первых же лет учёбы Ваня начал брать первые места на всевозможных музыкальных конкурсах. Педагог по специальности пианистка Изабелла Фёдоровна тайно ходила в церковь и ставила свечки за его волшебные руки, истово благодаря Бога, что послал ей нового Рихтера. Отношения с Анной Михайловной у них сложились весьма ревностные, но в целом деловые: они совпадали в главном – приковать Ваню к инструменту и вылепить из него звезду.
Когда мальчику стукнуло семнадцать и голос у него сломался окончательно, выяснилось, что отныне Ваня – обладатель редчайшего контратенора. Изабелла Фёдоровна прорыдала всю ночь, но ближе к утру смирилась с тем, что мальчику нужно поступать в консерваторию на вокальное отделение. Был созван военный совет, на который, однако, Ваню никто и не подумал пригласить. Изабелла Фёдоровна задействовала все свои связи, Анна Михайловна сделала ход конём и подключила главного дирижёра дядю Лёшу, и после весьма формальных испытаний мальчик был зачислен на вокальный факультет Московской консерватории в класс знаменитого оперного певца Теймураза Саперави. Ваня отнёсся к подобному виражу в своей карьере весьма спокойно. Если мама решила, значит, так нужно. Без малейшего сожаления он оставил фортепьяно и начал собирать богатый урожай Гран-при уже на вокальной ниве. Анна Михайловна по-прежнему контролировала каждый его шаг, решая, с кем её сыну можно общаться, а с кем не стоит, в каких конкурсах он будет участвовать, а о какие лучше не пачкаться. Батоно Теймураз попытался вмешаться, но вскоре понял, что это бессмысленно, и махнул рукой. Анна Михайловна развила бурную деятельность. От имени сына вела переговоры и даже заключила несколько весьма выгодных контрактов. Она купалась в лучах его стремительно растущей славы, направо и налево раздавала интервью телевизионщикам и комментарии газетчикам и в самых сладких грёзах уже видела себя на приёме в Букингемском дворце. И всё у Анны Михайловны шло как по маслу, если бы не одно «но»: Катя…
* * *
Иван проснулся около десяти утра и тут же вспомнил о вчерашней сцене. У него тут же засосало под ложечкой. Объяснений с матерью было не избежать. Сейчас она вцепится в него и начнёт терзать: кто надоумил да с какой целью. Будто сама не знает, кто и с какой. Но ей мало знать. Она жаждет чистосердечного признания и абсолютного раскаяния. В доме было непривычно тихо. Не шумела вода. Не звенела посуда. Не играл ни Вивальди, ни Шопен. Иван осторожно выглянул в коридор, затем, стараясь ступать неслышно, пошёл на кухню. Никого. Заглянул в гостиную, проверил в спальне – пусто. Вздохнув с облегчением, но всё же слегка удивившись, вернулся на кухню. Под льняным полотенцем завтрак: хлеб, масло, яйца. Тут же записка: «Ваня! Кашу свари сам. На полстакана овсянки стакан молока. Дай закипеть и сразу выключай. Аккуратно. Не обожгись». И всё! Ни слова больше! На всякий случай Иван перевернул листок. Нет, ничего, пусто. Он налил себе чаю, пожевал хлеба с маслом. Чистить яйцо было лень. Принял душ и тут только сообразил, что вечером у него концерт, а перед этим репетиция, но вот на какое время она назначена, он, хоть убей, не помнил. А зачем ему, спрашивается, держать всё в голове? Для этого есть мама. Он нашёл телефон. На тускло засветившемся экране мигал значок неотвеченного вызова. Катя… Сердце подпрыгнуло к горлу и, совершив умопомрачительный кульбит, рухнуло куда-то чуть пониже пупка. Он перезвонит ей чуть позже. Сначала надо всё-таки выяснить у мамы, во сколько у него репетиция. «Аппарат абонента выключен или находится вне зоны действия сети», – услужливо и, как ему показалось, не без ехидства сообщил далёкий женский голос. Ваня пожал плечами, вызвал такси и, так и не перезвонив Кате, поехал в театр.
* * *
Они познакомились давно, ещё во время вступительных экзаменов в консерваторию. При любом удобном случае Катя вновь и вновь рассказывала о том, как, спускаясь по лестнице, она увидела в вестибюле «странную тётку». «Она металась, как ненормальная, – в этот момент Катя всегда живо изображала, как именно металась «тётка». – Увидев меня, подскочила – ни здрасте, ни до свидания – и начала спрашивать, мол, вы с экзамена? Да, говорю, с экзамена. Ой, говорит, скажите, а там никому плохо не стало? В смысле, говорю, плохо? Что вы имеете в виду? А она такая глаза закатила и продолжает: ну, там мой сын экзамен сдаёт, я вот боюсь, как бы ему плохо не стало. Сходите, мол, проверьте. А я ей такая отвечаю: женщина, успокойтесь, там сейчас всем очень хорошо. А она такая ещё крепче меня за руку хватает и назад к лестнице подталкивает: нет, вы всё же сходите, проверьте!»
Самое смешное, что весь этот рассказ от первого до последнего слова был абсолютной правдой. Ваня прекрасно помнил, как сидел на подоконнике в ожидании своей очереди на прослушивание и как впервые увидел её, маленькую, рыжую, усыпанную веснушками, плывущую к нему белокрылым лебедем, а на деле с усилием протискивающуюся сквозь плотную толпу абитуриентов.
– Ты, что ли, Лепешев? – с ходу спросила она. Спросила довольно сухо, даже язвительно. Но для него её голос прозвучал как «Утро» Эдварда Грига, как тёплый чистейший дождь, заливающий его бледные щёки нежным девичьим румянцем. Он ничего не ответил, только смотрел на неё во все глаза в страхе, что сейчас это видение исчезнет.
– Алё, гараж, с тобой всё нормально? – прищурилось видение. – Может, тебе и правда поплохело? Там мать твоя внизу с ума сходит, ты бы это, сходил, успокоил её.
Катя была девочкой с рабочей окраины, которую, не иначе как из озорства, некие высшие силы наделили изумительным колоратурным сопрано, а люди, как ни бились, так и не смогли воспитать. Она презирала любые условности, относя к ним и элементарную вежливость, не говоря уже о хороших манерах. Ваня влюбился без памяти. Матери он, естественно, ничего не говорил, но это была тщетная предосторожность: она всё равно тотчас же почуяла неладное. Вернувшись с первого же концерта, который их курс давал под Новый год, Анна Михайловна заявила, что, конечно же, никто из выступавших Ване в подмётки не годится, но, в общем-то, жить можно. Правда, она никак в толк не возьмёт, зачем Теймураз Леванович принял в свой класс эту рыжую пигалицу.
– Она же петь вообще не может! – возмущалась мать. – Безликая, безоттеночная, про каденции я вообще молчу! Она на них просто не способна. И сама плоская, как доска, и поёт плоско. Ваня, ты меня слышишь?
Её слова, полные яда и дурных предчувствий, шумели где-то вдали, не долетая до Вани даже одинокими брызгами. Он блаженно улыбался, вспоминая рыжие завитки на Катиной шее. Когда они вдвоём стояли в кулисах, он наклонился будто бы для того, чтобы снять нитку, зацепившуюся за её платье, а на деле, чтобы поцеловать воздух возле этих завитков. Катя сделала вид, что ничего не заметила, но, выходя на сцену, обернулась и посмотрела на него долгим тягучим взглядом.
Естественно, ни о какой близости между ними не могло быть и речи. Мать сторожила его, как львица сторожит своих новорождённых львят. Никаких компаний! Никаких вечеринок! Никаких гостей! На все гастроли она ездила вместе с ним. Помощь пришла, откуда не ждали. В конце пятого курса весь вокальный класс Теймураза Саперави пригласили в Красноярск на фестиваль оперного пения. Анна Михайловна бросилась собирать чемоданы, но батоно Теймураз проявил неожиданную твёрдость и не терпящим возражений тоном заявил: либо Анна Михайловна остаётся в Москве, либо никто никуда вообще не едет. Мать повозмущалась, но в итоге дала «добро», взяв с батоно слово, что он с Вани глаз не спустит.
– Вай-вай, дорогая мая, не переживай, – хитро улыбнулся Теймураз Леванович. – Как коршун буду следить, сохраню так, что ещё лучше станет…
Окна Ваниного номера выходили на набережную Енисея. Когда под утро Катя уснула, он долго ещё сидел на подоконнике, слушал утробный гул реки и мечтал о том, какая замечательная новая жизнь теперь начнётся. Он всё расскажет маме. Она любит его, а значит, узнав получше, полюбит и Катю. Не сможет не полюбить. Понимая, что замерзает, спрыгнул с подоконника, нырнул под одеяло и, прижавшись грудью к Катиной горячей спине, впервые в жизни заснул абсолютно счастливым.
С тех пор прошло пять лет. Позиционная война между Катей и Анной Михайловной то разгоралась, то затягивалась пеплом, чтобы потом, в какой-нибудь, как правило, самый неподходящий момент вспыхнуть вновь.
– Что ты нашёл в ней, она же хабалка! Рвань подзаборная! – ярилась мать. – Бездарность! Пиявка! Ей только твои деньги нужны! Ты думаешь, она тебя любит? Дурак! Она на твоём имени себе имя сделать хочет, потому что сама гроша ломаного не стоит.
– Иван! Ты не мужик, ты – тряпка! – кричала Катя. – Тебе сколько лет, а ты всё за мамкину юбку держишься! Она своей жизни не построила, а теперь и твою ломает! И мою заодно! А ты и рад! Ничтожество! Ненавижу тебя!
Она кричала, что уйдёт, но никуда не уходила. Они встречались от случая к случаю, прячась, как подростки, придумав собственную систему тайных кодов и шифров. Каждый раз, уходя от материнской слежки, он испытывал липкое чувство вины. Всемирно известный контратенор Иван Лепешев метался между двумя любимыми женщинами как между двух огней. Надо было срочно что-то придумать, ведь есть же выход, не может не быть. Да только где его искать-то!
* * *
Катю он нашёл в буфете. Она пила кофе и просматривала почту. Он поцеловал её в щёку и тяжело опустился на соседний стул.
– Ну что? – Катя отложила телефон и выжидающе приподняла правую бровь. – Поговорил?
– Поговорил.
– А она?
– А что она? Не понравилась ей твоя идея.
Катя фыркнула и вновь придвинула к себе телефон. Выдать Анну Михайловну замуж действительно было её идеей.
– И как я раньше не догадалась?! – воскликнула она пару дней назад, да так и застыла на одной ноге, не успев надеть чулок. – Всё же просто до смешного! Она ведь ещё не старая женщина, а живёт без мужика вот уже сколько лет, оттого и бесится! Ваня, ей просто надо мужика найти!
Ваня поморщился. Резануло слово «мужик». С мамой оно совсем не вязалось. А ещё он терпеть не мог, когда обе женщины демонстративно употребляли по отношению друг к другу уничижительное «она». Но сама мысль была дельная. Катя умная. Почти такая же умная, как мама. Во всяком случае, её план стоит того, чтобы о нём подумать.
– Катя, ты не помнишь, во сколько у меня репетиция?
Она покачала головой, не поднимая глаз от экрана телефона.
– У мамочки спроси, она точно знает.
– Видишь ли, я не знаю, где она. Утром проснулся – дома пусто. Телефон не отвечает. Чёрт-те что, никогда с ней такого раньше не бывало.
Катя резко опустила телефон на стол. Встала. Обошла столик. Наклонилась. И начала жадно целовать его в губы.
* * *
Мама не вернулась ни на второй, ни на третий день. Телефон её по-прежнему был выключен. У Вани всё сыпалось из рук. Он не находил себе места от беспокойства. Кроме того, неожиданно выяснилось, что он совершенно не может жить один. Он не представлял, где лежат его вещи, как включается стиральная машина и что делать с сырой индейкой, печально разлагающейся в холодильнике. И самое главное – без мамы он не знал, где и когда ему выступать, куда ехать, кто и во сколько его ждёт. Катя не спешила ему на помощь.
– Я тебе не нянька, – улыбалась она. – У меня своих дел выше крыши. Мне нужен любовник, а не деточка неразумная.
С этими словами она начинала, мурлыкая, нежно покусывать его шею, но отчего-то Ваню это уже совершенно не радовало. Долгожданная свобода обернулась кошмаром. Его жизнь погружалась в хаос, как «Титаник» на дно Атлантики.
В какой-то момент он не выдержал и поехал за советом к батоно Теймуразу. Старик напоил его коньяком, выслушал внимательно и, почмокав толстыми губами, покачал головой:
– Сынок, чем я могу тебе помочь? Разве что одолжить на время свою домработницу. А с женщинами своими сам разбирайся, ты же джигит.
Через неделю мама наконец-то ответила. Голос у неё был спокойный, умиротворённый. Никогда прежде он не слышал её такой.
– А, Ванюша, это ты? – протянула она. – Неужели соскучился по старушке матери?
– Мама! Как ты могла вот так вот уехать, ничего мне не сказав? Где ты? – он кричал, не помня себя. Это была уже даже не ля-бемоль третьей октавы.
Мама хрипло засмеялась:
– Что значит «где»? Замуж выхожу. Ты же сам мне посоветовал!
– Мама, мне не до шуток, я тут с ума схожу, что ты вытворяешь?
– О! Малыш сердится! – И снова этот хриплый чужой смех. Лучше бы она топала ногами или обдала его ледяным презрением, как Кармен в четвёртом акте. – Разве не ты говорил, что я молодая красивая женщина и сделала для тебя всё, что могла. А дальше ты сам? Вот и живи сам. Ну или не сам, а с Катериной, как там её по батюшке? Надеюсь, она хоть яичницу-то жарить умеет?
И тут он заплакал. Слёзы, горячие и горькие, полились так, что не унять. Отчаянье и бессмысленность последних дней выходили из него водой и солью.
– Мама, мамочка, позволь мне приехать, ты же знаешь, я не люблю никого, кроме тебя! Только ты мне нужна! Только ты!
Её молчание было долгим и торжествующим.
– Я в Саратове, у дяди Лёши.
– При чём тут дядя Лёша?!
– Ну, во‑первых, он твой отец, а во‑вторых, имею я право провести остаток дней с человеком, которого любила всю жизнь и который наконец-то может ответить мне взаимностью?
– А меня? А меня ты не любила?
– Любила. И до сих пор люблю. Но его я знаю дольше, и он оказался благодарнее и честнее тебя…
– Мамочка, пожалуйста, разреши мне приехать! – Он уже задыхался, захлебываясь слезами, как в детстве. Но тогда рядом с ним была она, теперь же он был совершенно один.
– Приезжай, но учти, – в её голосе зазвучала угроза, – если вернёшься, то насовсем. Назад к этой я тебя уже не отпущу. Выбирай: либо я, либо все остальные.
И повесила трубку.
По дороге на вокзал он заехал к Кате. Она одевалась на концерт. Потянулась к нему губами. Он молча покачал головой.
– Я еду к маме, в Саратов.
Глаза у Кати сделались пустые и ненавидящие.
– Я всегда знала, что ты полное ничтожество. Не понимаю, на что рассчитывала, когда ждала тебя столько лет? Сама виновата.
Когда он уже спускался по лестнице, услышал, как наверху распахнулась дверь:
– Учти, если уедешь, то насовсем. Назад не пущу! Выбирай: либо я, либо все остальные.
Всемирно известный контратенор Иван Лепешев не обернулся и прибавил шагу.
Таксист, в одиночестве слушавший что-то про «джага-джага», увидев пассажира, быстро переключил волну на «Классик-FM». Арию Медеи из всеми давно позабытой оперы Луиджи Керубини исполняла несравненная Мария Каллас.
– На вокзал? – вновь уточнил таксист.
– Нет, – помотал головой Лепешев. – В аэропорт! Сегодня я лечу в Красноярск!
Татьяна Булатова
Мифы и рифы летнего отдыха, или Крымское ревю
Начнём с мифов. Где, когда и при каких обстоятельствах родилась идея об отдыхе в Крыму, сейчас выяснить невозможно. Важно, что она оказалась жизнеспособной. Аргументы «за» носили неопровержимый характер. И немудрено. Любовь к Крыму теплилась в будущих путешественниках годами, ибо была окрашена обаянием юности и красоты.
Теперь о юности остались воспоминания, а красота явно нуждалась в поддержке, отчасти хирургической, отчасти финансовой. Именно финансовый вопрос, как в конечном счете выяснилось, и определил маршрут путешествия. Оно виделось малозатратным и многообещающим.
Обещались: дешевизна отдыха, мягкий климат, чистое море, полное оздоровление, аренда машины, слизанный с турецкого сервис, тёплая компания и многое другое. Как склонен человек к мифотворчеству! Невзирая на возраст. Невзирая на опыт. Невзирая на пол. Мифы творят и женщины, и мужчины, и дети. Одним словом, все люди делают это. И в нашей истории их было четверо.
Женщина затридцатипятилетнего возраста, она же мать семилетней девицы, она же – младшая сестра и координатор предстоящего путешествия.
Её дочь. Сгусток энергии, стихийный демагог и вечный мучитель с ангельским выражением лица.
Старшая сестра – жительница Москвы, склонная к авантюрам и поэтическим метафорам одновременно.
А также зять, излучающий молодость и интерес к жизни, забывший о своих шестидесяти пяти.
По телефону родственницы определили объём затрат, маршрут и цели предстоящего путешествия.
– В Крыму дорого, – сообщила старшая.
– Ну не дороже, чем в Турции, Греции (дальше перечислялись известные места отдыха), – парировала младшая. – Зато там климат подходящий.
– Можно машину взять и попутешествовать.
– Можно, конечно. Я, например, в Воронцовском дворце не была, Новый Свет не видела.
Телефонное чириканье продолжалось часами.
Но и конкретные действия тоже пришлось осуществлять: поиск гостиницы, покупку билетов, сортировку вещей для поездки и т. д.
Как ни странно, определиться с гостиницей оказалось труднее всего. Мешали либо цена, либо отсутствие мест, либо несоответствие требованиям. Складывалось впечатление, что в Крыму найдётся место каждому, но только не им. Ситуация разрешилась неожиданно: всплыла таинственная вилла с поэтичным названием «Эмма». У неё был свой интернет-образ: респектабельные коттеджи утопали в цветах и зелени. Из интернет-пространства струился запах роз. От бассейна веяло прохладой. И до пляжа было всего 800 метров, столь необходимых для поддержания физической формы отдыхающих.
Червь сомнения периодически вгрызался в сердце Женщины: «Вилла – она моя. Женский род. Единственное число. Пишут – четыре коттеджа. Значит, должно быть «виллы». Восемьсот метров по жаре? Если человек двигается со скоростью 5 км/ч, значит, где-то 15–20 минут ходу. Нормально. Физическая нагрузка не помешает».
Если бы желание было менее сильным, потребность в отдыхе более слабой, стремление вырваться из семейного гнезда менее отчётливым, червяк наверняка бы уел трепетное женское сердечко. Но мотивация будущей курортницы была столь чёткой, что червь обернулся личинкой, которую сожрала прекрасная птица Надежды. Она буквально приплясывала на руинах своих сомнений и поддразнивала мужа предстоящей свободой. Дочь, сама того не ведая, подливала масла в огонь и обещала отцу феерическую гастроль в обнимку с дельфинами. Одним словом, бешеным собакам семь вёрст не крюк.
В Москве была своя программа. Состояла она из двух частей: стойкая оборона и быстрая капитуляция. Оборонялся зять, переименовавший Крым в СФРЮ и выставлявший одно условие за другим. Сначала – не поеду вообще (сервис – дерьмо), потом – не поеду на поезде, потом – не поеду в плацкарте. Поехал. Капитуляция носила молниеносный характер. Договор венчала запись: «На всё согласен».
Выезжали в разное время. Мать и дитя – раньше. Сестра с зятем – позже. Но если первые к моменту выхода из дома были собраны и сосредоточены и в сто первый раз проверили билеты, паспорта, ваучер на расселение, то вторые просто забыли о дате отъезда и накануне неплохо провели время в гостях. Спасибо прибывшей уже в крымский рай младшей сестре, которая так некстати, но как выяснилось, очень даже кстати, позвонила старшей, выдернула её из сна и поинтересовалась, а готовы ли родственники отправиться в дорогу. Внятно те ответить не могли.
Сборы москвичей происходили в рекордные сроки: за полтора часа до поезда. Тем не менее на него они успели: с документами, но без еды, без воды и, возможно, без денег. Скажем так, без достаточного их количества.
В общем, встрече на Эльбе, то есть на «Эмме», было предначертано состояться. Таинственная крымская вилла была обозначена как центр Земли, дорога к которому и трудна, и опасна, и жутко утомительна.
«Наш паровоз, вперёд лети…»
Это только так в песне поётся, а на деле скорость полёта оставляла желать лучшего. Лучшего оставляло желать и многое другое: бельё, попутчики, запахи и вид за окном. Последний вызывал чувство легкого недоумения («чё так грязно-то?») и подрывал нежную любовь к родине.
– Мама, нам бельё дали серое и сырое.
– Ну-ка покажи.
Действительно, стопроцентное женское зрение даже в полумраке смогло разглядеть описанные выше недостатки. Серое – не чёрное, крепилась мать, но дочь не унималась:
– Я на этом спать не буду. Мне брезгливо.
– Мне тоже брезгливо.
«Нравится не нравится – принимай, красавица!» Весь облик проводницы свидетельствовал о том, что свои отношения с пассажирами она строит именно в соответствии с данным принципом. Главный человек вагона с надоедливой тёткой спорить не собирался и все посягательства на честь российских железных дорог отметал в одночасье:
– Чё вы, женщина, возмущаетесь? Такое бельё. У всего вагона оно такого цвета. Не только у вас.
– Может быть?..
– Ничё не может быть. Я и так вам дала свой личный комплект. Вам и вашему ребёнку. Даже спасибо не сказали.
Как-то не выдавливалось это «спасибо». Хотя, конечно, проводница шестого вагона поезда «Казань – Симферополь» не виновата. «Боже, кому жаловаться?!» – возопила про себя наша героиня и побрела стелить постель.
– Мам, ты поменяла бельё?
– Поменяла.
– Оно снова серое.
– Какое есть.
– Надо было с собой брать! – с укоризной заметила дочь.
– Да… А тебя дома оставить.
Девица задумалась. И изрекла: «Мне нужно море. Впереди – новый учебный год». Фразы семилетней девочки напоминали вердикт присяжных – «ПОЖИЗНЕННО». «Скорее бы, что ли, дети начали просыпаться», – забилась в надежде мать-героиня. Наивная. Она не ведала, что в тот момент, когда молодое поколение вагона вступит в дружеский контакт, рухнут все её планы на «подремать», «почитать», «чаёк попить», «поваляться».
– Мама, знакомься. Это моя подруга Мадина.
На пороге купе стояла девочка восьми-девяти лет и пристально, нисколько не смущаясь, смотрела в рот женщине.
– Очень приятно, Мадина. Проходи. Присаживайся.
Дальше дорожный этикет требовал проявления гостеприимства в виде угощения. Дочь была с этикетом на «ты»:
– Сыр хочешь? Копчёный?
– Не, мне нельзя. У меня желчный.
– Чего у тебя?
– Жи-элчный, – повторила Мадина. И затараторила: – Мы едем в Симферополь с мамой, папой, сестрой и дедушкой. Мама работает в химчистке. И сестра тоже работает в химчистке. А вечером ходит в ночной клуб. И мама её ругает. А где ей ещё тусоваться? Меня тоже в химчистке все знают. Можно я печенье у вас возьму? Вы-то сами куда едете?
– Бери, деточка, – выдавила из себя ошарашенная мать-героиня. Но на вопрос ответить не успела, так как отвлеклась, увидев широко распахнутые глаза дочери. В них стояла зависть. Как загипнотизированная, она смотрела на ноги своей дорожной приятельницы. Мать, отследив траекторию детского взгляда, поняла, что вызвало столь сильные чувства в её детёныше. Ногти на ногах у Мадины были выкрашены лаком флюоресцентного ядовито-жёлтого цвета. Это были сигнальные огни взрослой жизни.
Обладательница космического педикюра нисколько не смутилась, а даже обрадовалась и выставила свою смуглую ногу с грязными пятками вперёд.
– Это мне сестра накрасила. У неё тоже так же.
«Хороша сестричка», – подумала наша героиня и не ошиблась. В купе неожиданно померк солнечный свет – в дверях стояла гора. Точнее, грудь. Из-под которой выглядывали ноги с нашлёпками ногтей, покрытых уже знакомым ядовитым веществом. Гора засипела:
– Давай, иди, мать зовёт.
Мадина протиснулась в просвет между скалами и, обернувшись, пообещала:
– Счас поем и приду к вам.
– Мама, ты видела?! – выдохнула поражённая дщерь.
– Видела. И что?
– Так красиво, мам.
– Нисколько не красиво. Безвкусно. Пошло. Вульгарно.
– Да? – с облегчением спросила девочка.
– Даже не сомневайся.
Дочь поднесла к лицу руку с обгрызанными ногтями и философски изрекла:
– В моде всё натуральное.
«Интересно, откуда она черпает эти лозунги?» – задумалась мать.
– Кто это тебе сказал? Бабуля, что ли?
– В журнале прочитала.
– В каком это журнале ты прочитала?
– В твоём.
«Она внимательнее, чем я думала», – обрадовалась мать-героиня и взяла дочь за руку.
– Мама, купи мне лак.
– У тебя есть.
– Я такой не хочу.
– А какой ты хочешь?
Девочка на секунду зажмурилась:
– Как у тебя.
– Детям нельзя пользоваться ярким лаком.
– Ну ты же пользуешься, – не сдавался ребёнок.
Разговор заходил в тупик. Аргументов становилось всё меньше, а психологическое давление на мать всё сильнее.
– Ну я‑то ногти не грызу.
– Я тоже.
– И давно?
– Ну, уже со вчера не грызу. Вот, посмотри.
Дочь протянула руку, растопырив пальцы. Мать перебирала их, тщетно пытаясь обнаружить хоть на одном светлую каёмку целого ногтя. Поиск не увенчался успехом, и это означало победу. Последний аргумент не нуждался в словесном подтверждении.
– Видишь, ни одного целого.
– Значит, не купишь? – исподлобья посмотрела дочь.
– Почему не купишь? Куплю.
Девочка не поверила своим ушам:
– Когда?
– Когда ногти грызть перестанешь.
– Ну на одном-то можно? – пыталась удержать позиции девочка.
– Нет.
Вытянувшись на полке и взяв в руки журнал, мать продемонстрировала окончание беседы, и девочке ничего другого не оставалось, как отправиться по вагону в поисках новых знакомств.
– А где ваша дочь? – строго спросила отобедавшая Мадина.
– А разве она не с тобой?
Та крутанулась вокруг своей оси и чётко сказала:
– Нет.
Наша героиня лениво поменяла положение «лёжа» на положение «сидя». Лучше бы она этого не делала, потому что прокурор с флюоресцентными ногтями понял смену позы как сигнал к началу допроса:
– А вы куда едете?
– В Симферополь.
– Отвечать было лень, молчать – не позволяло воспитание.
– Зачем?
– Отдыхать.
– Вы без мужа?
Прямота вопроса обескураживала. Мадина начинала раздражать. Пора было брать инициативу в свои руки:
– А вы?
– Я выйду замуж в восемнадцать, – нисколько не смутилась младшая подруга.
– Слушай, деточка, а ты не хочешь пойти поискать свою пропавшую подружку? – тактично попыталась выжить женщина-мать чужое дитя. Ей хотелось уединения. Она не любила чужих детей. Ей было достаточно общения с собственным чадом, которое, кстати, испарилось в неизвестном направлении.
– Нет. Сама придёт. Это ж поезд! Куда она денется-то?
Мадина не собиралась трогаться с места. Ей здесь нравилось. Здесь её слушала взрослая женщина, которая руками не размахивала и в коридор не выгоняла.
Наша героиня отодвинула в сторону не умолкавшую ни на минуту попутчицу и вышла в коридор. Внимательно прислушавшись к голосам, она безошибочно двинулась к последнему купе. Именно там обреталось пропавшее дитя: обедало и вело светскую беседу с такой же обалдевшей мамашей.
– Извините. Моя девочка вас, наверное, утомила?
– Да нет, что вы, – тактично, но не твёрдо ответила ей попавшая в переплёт соседка.
– Давай домой.
– Подожди, я доем, – с набитым ртом квакнула лягушка-путешественница. И засунула в пасть кусок чужой курицы.
– Пойдём, – не сдавалась разрушительница детского счастья.
С неохотой поднявшись, дочь буркнула «спасибо» и пригласила новую подругу к себе в гости. Та не сопротивлялась. Мать её – тоже. «Долг платежом красен», – подумала наша героиня и подтвердила приглашение.
Теперь в её купе переселилось ещё несколько человек: собственная дочь, мечтающая выйти замуж в восемнадцать лет Мадина и ещё рыжеволосая, вся покрытая веснушками девочка.
Младоокупанты присутствия взрослого не стеснялись, активно кормились, требуя всё новой и новой еды. Сыр, печенье, кальмары, мясо, огурцы, помидоры исчезали на глазах. Запас съестного, предназначенный для потребления в течение двух суток, был уничтожен тремя термитами в мгновение ока.
Будущее виделось в мрачном свете: голодная смерть протягивала костлявые руки и щёлкала костяными пальцами. Видение наполнялось всё новыми и новыми образами. В нём мелькали смуглые ноги с флюоресцентными ногтями, рыжие размахрившиеся косы, протягивающая руки дочь, горы еды в витринах магазинов, проводница с двадцатью стаканами чая и много чего ещё эфемерного и неуловимого.
«Какого хрена я терплю это безобразие?!» – возмутилась наша героиня и подозвала дочь. Той явно было некогда, и она уже было собралась отмахнуться, как увидела, что выражение материнского лица посуровело не на шутку.
– Ты чё, мамуль? – подобострастно пропела девочка.
– Подойди ко мне.
Дочь с готовностью заглянула в материнские очи и замерла.
– Забирай своих подруг и дуйте в коридор, – прошипела мать.
– Почему это?
– Потому это. Я спать хочу.
– Мам, в коридоре неудобно. Там сесть негде.
– Постоишь. На худой конец сходите в гости в другие купе.
– К ним нельзя. Там взрослые отдыхают.
– Замечательно! А мне детский сад до самого Симферополя!
– Мы же тихо.
– Считаю до трёх.
Эту фразу девочка не любила. Её семилетний опыт подсказывал: коли мать приступила к счёту, нужно бежать как можно скорее. Ребёнок решил не рисковать и вывел свою команду в необжитое пространство коридора.
Наша героиня натянула на голову простыню и заснула.
Сон был короткий: духота и громкий шёпот заглядывающих в купе детей сделали своё дело. Открыв глаза, героиня вздохнула и смирилась с предложенной дочерью программой: еда – еда – еда, дети – дети – дети. «Надо было покупать билеты на самолёт!» – со злостью проговаривала она про себя. «Дорого», – возражал её здравый смысл. «Зато быстро».
Однако изменить что-либо уже было нельзя. «Ладно, доедем», – миролюбиво подумала путешественница и в очередной раз заснула. Крепко.
«Лучше гор могут быть только горы…»
В прелести гор нашей героини всегда хотелось усомниться, ибо боязнь высоты преследовала с подросткового возраста.
Крым был в её жизни два раза. В первый потряс не столько величиной гор, сколько поэтическими названиями: «А‑ю‑даг», «Ка-ра-даг…». Второй смутил окончательно.
По дороге с Симферопольского вокзала на загадочную виллу в тридцати киллометрах от Судака она для приличия, дабы поддержать разговор, обратилась к словоохотливому шофёру Саше: мол, у вас здесь горы, сложные дороги – серпантины, пропасти, обвалы. На что невозмутимый крымчанин, не поворачивая головы, ответил:
– Какие горы? У нас здесь степи.
«Ура! – возликовала в душе путешественница. – Значит, в пропасть не уронят и до виллы довезут».
Стало спокойно, но ненадолго. Ибо картинка увитой плющом виллы, подсмотренная в Интернете, не имела ничего общего с тем одноэтажным бараком, в котором находился купленный за глаза номер. Вот только он, единственный, и напоминал своего интернет-близнеца.
КАК ХОТЕЛОСЬ ПРИЗВАТЬ К ОТВЕТУ! Желание было сродни испепеляющей страсти.
Где та злополучная туристическая фирма, владельцу которой хотелось бросить в лицо – СВОЛОЧЬ!
Пришлось, сдерживаясь изо всех сил, выдвинуть ряд требований, невыполнение которых каралось привлечением СМИ в целях антирекламной кампании. Представившись корреспондентом «Комсомольской правды», курортница, конечно же, блефовала. Но блефовала мастерски. В итоге в номере появились чайник, два кресла, журнальный столик.
Утром с балкона взору нашей героини предстала не только стройка, над которой чиркали воздух ласточки, но и горы, по виду напоминающие тренажёры для курсантов‑танкистов. Того и гляди дуло из-за пыльного куста выглянет. Вот так горы! Эх и горы! Развеян миф – пошли домой.
По дороге на пляж наша героиня осторожно спросила сидящую у окна дочь:
– Ну и как тебе горы?
– Какие горы?
С точки зрения последней и разговор-то вести было не о чем.
Тем не менее дорога, ведущая на пляж, горы, его окружающие, каменистые мысы, разрезающие морскую гладь, курортницу странно волновали, вызывали в ней чувство восхищения, манили. Поверхность их казалась плюшевой. Кустарник, покрывающий их местами, напоминал свалявшиеся места на вышивке гладью. И вот что интересно: раз от разу горы словно увеличивались в размерах, становясь всё величественнее и загадочнее. Их хотелось фотографировать (что она и делала многократно), от них трудно было оторвать взгляд, если только не обратив его к морю. Даже «домашние» (видимые с балкона) горы и те включились в процесс превращения из тренажёров в гордые вершины, хотя и компактных по отношению к местному ландшафту размеров.
И впрямь выходило, что лучше гор могут быть только горы.
О хлебе насущном
Истерика первых дней пребывания на вилле близилась к завершению. Стало ясно, что надвигается голод.
Завтрак разнообразием не отличался. Это была монастырская трапеза, подаваемая в потрескавшейся и плохо вымытой посуде. Дочь брезгливо водила ложкой по тарелке, кривила мордашку и укоризненно посматривала на мать:
– Я не могу это есть.
– Не ешь.
Героиня наша культа еды не признавала, но от этого сытость по телу не разливалась. Зато из него исчезали жировые отложения. Вместе с жизненными силами. «Надо что-то делать!» – решила она и подалась к старожилам за советом. Те смотрели на вещи проще и рекомендации давали охотно: «Надо ехать в Судак на рынок. В городе заодно и пообедаете». Так мать обрела под ногами твёрдую почву, дочь – необходимый объём витаминов, а холодильник – плотно утрамбованное содержимое.
В очередной раз они отправлялись в Судак обедать, потому что бестолковая девочка наприглашала подруг, и те смели трёхдневный запас фруктов и сыра. И конечно же, дочь манили очки для плавания (были обещаны в момент утраты бдительности), а мать – тарелка супа.
Да уж, не европейская девочке досталась мамаша: сердце просто сжималось при мысли о чипсах. Ещё больше оно сжималось при мысли об испорченном детском желудке, который уже давно перестал соответствовать обещанным рекламой размерам – «меньше напёрстка». Если же судить по количеству просьб, произносимых в минуту, то размеры этого «напёрстка» впечатлят любого не обременённого детками индивида. Туда с легкостью помещался следующий набор: чупа-чупс, пахлава, мороженое, котлета, кукуруза, йогурт, стакан ежевики, слойка с сыром, пампушка, персик, виноград, дыня, лимонад с впечатляющим названием «Живчик» – в любом объёме. В общем, всего не перечислишь.
Если девочка спрашивала: «Можно?», то мать отвечала: «Нельзя». Когда аргументов не хватало, материнский взор утрачивал нежность, а изо рта вырывался металлический клёкот. Наверное, нос матери удлинялся, превращался в подобие клюва, а сама она из курицы – в орлицу. Девочка эту метаморфозу ощущала мгновенно, пугалась и предпочитала ретироваться от греха подальше. И тогда процесс обращался вспять. И так в течение дня происходило неоднократно. Таковы были условия игры, не подлежащие отмене. По-другому мать и дочь общаться не умели. Правда, иногда между ними возникала идиллия. Длилась она, как это водится, недолго. Но именно этот факт делал их существование исполненным смысла.
Так вот, приехав в Судак, они оказались у входа в кафе быстрого питания под символическим названием «Перекрёсток».
– Что ты будешь, деточка?
– Макароны, пюре и тефтели.
– А супчик? Куриный, с вермишелькой, как ты любишь.
– И супчик, и пампушки, – невозмутимо добавила девочка.
Стоящие рядом знакомые по вилле переглянулись и вовремя уточнили:
– А попить?
– И попить. Сок. Мультифруктовый.
Мать загрустила, ибо представила свой похудевший кошелёк и расцвеченный несъеденными яствами стол. Мягко спросила:
– Ты уверена?
– Конечно, мамуля.
Прогноз оправдался: золотистый бульон сиротливо плескался в белоснежной пиале, пюре застыло, пампушка обгрызенным боком подмигивала с хлебной тарелочки.
– Больше не могу, – выдавила девочка.
«Я тоже», – подумала мать.
– Пошли очки покупать. Плавательные.
«Ага, не забыла», – отметила про себя путешественница и, вздохнув, взяла дочь за руку. «Не горячая, слава богу».
– Пошли, обжора.
«Ох вы, кони мои, кони…»
Развлечений в Крыму оказалось гораздо меньше, чем предполагали путешественники. Вариант с многочасовыми экскурсиями был отметён без обсуждения. Чехов и Ялта, Голицын и шампанское, Воронцовский дворец, Ливадия, Генуэзская крепость, Карадагский заповедник, Севастополь – ничего не возбуждало. Дочери было «по балде», и понятно почему: в свои семь лет она была дремучим созданием и, кроме кинотеатра, боулинга и кафе, ничем не интересовалась. Мать было встрепенулась от звуков названий туристических святынь, но быстро остыла.
Обеим нравилось море. Дочь сидела в воде безвылазно, мать лениво за ней наблюдала.
– Давай, выходи, – время от времени приказывала она.
На что девочка выбрасывала из воды руку с растопыренными пальцами. Жест символизировал пять минут. Мать отрицательно мотала головой ровно пять раз: пять пальцев, четыре, три, два, один. Дочь кривила личико и, чертыхаясь, выходила из воды, умудряясь неоднократно упасть по дороге. Так она продлевала удовольствие.
На суше торг продолжался. Перемирие наступало в момент поглощения пищи: обе любили кукурузу и приноровились покупать её у одного торговца. Весь пляж почтительно называл его дядя Саша. Его появление среди отдыхающих всегда сопровождалось улыбками: по гальке передвигалось облако в парусиновых штанах, увенчанное парусиновой шляпой. У облака были ярко-голубые глаза, беззубый шамкающий рот на закопчённом лице. Дядя Саша никогда не торговался, ибо кукурузой своей гордился. Действительно, початки были крупные («с метр»), хорошо проваренные и всегда горячие. Красная цена им была гривны четыре, но постоянные клиенты безоговорочно платили шесть. К их числу принадлежали мать и дитя.
Насытившись, каждая из них приступала к любимому занятию: старшая – к написанию заметок, младшая – к водным процедурам. Через некоторое время ритуал повторялся: кукуруза менялась на пахлаву, пахлава – на персики, персики – на виноград. Аппетит разгорался, солнце палило всё жарче, вода мутнела, а людей всё прибавлялось. В одиннадцать они уходили.
Обедали уже на вилле: сочная дыня, домашний сыр и беседа, состоящая из одного и того же перечня фраз.
– Твои планы? – спрашивала подобревшая мамаша.
– А твои? – отвечала дочь.
– Я сплю. Потом – на море.
– Мы же собирались на лошадях кататься! – вопил ребёнок.
– Может, в другой раз?
– Ты мне уже пять дней обещаешь.
– Ты тоже мне пять дней обещаешь до конца выучить таблицу умножения.
– Я выучила.
– Восемью восемь?
– Сорок восемь, – не задумываясь, ответила девочка.
– Нормально. Лошади подождут.
– Пожалуйста, мам, – с дрожью в голосе попросила нерадивая ученица.
И крепость пала.
Дорога на конеферму была недолгой, но богатой на испытания: палило солнце, из-под ног выстреливала саранча, и каждый выстрел сопровождался оглушительным детским визгом. Наша героиня испытывала ужас, но демонстрировала ледяное спокойствие. Поэтому со стороны казалось, что мать с дочерью пробираются к цели перебежками, подпрыгивая и зависая в воздухе.
На минуту девочка отвлеклась на пони-альбиноса, стоящего в загоне для больных животных. Изумлению ребёнка не было конца при виде градусника в попе несчастной клячи.
– Мама, что они делают? – прошептала юная гринписовка.
– Температуру ему меряют.
– В попе?
– В попе.
– А что, под мышку нельзя градусник поставить?
– А где ты видишь у этого зверя подмышку?
– А где ноги.
– А подмышки где находятся?
– Где руки.
– Нет у понь рук. Поэтому так меряют.
– Ужас! – обмерла девочка.
Конеферма являла собой какое-то Айболитово царство. Мало того, что парочка застала несимпатичный процесс измерения температуры, она ещё оказалась свидетельницей не менее экзотической процедуры. Модно одетый парнишка со стайлингом на голове согнулся над ванной и что-то в ней методично полоскал, приговаривая: «Не ссы. Щас. Уже всё». «Сумасшедший, – тоскливо подумала мать-героиня и присела под навес, пытаясь справиться с нахлынувшей тревогой. – Какого чёрта мы сюда притащились?»
Дочь так не считала. Она стояла, вытянув шею в сторону новоявленной прачки.
– Мам, он, по-моему, котят моет.
Сердце матери ёкнуло: «Может, не моет, а топит?!» Превозмогая страх, она крикнула:
– Эй, парень! Ты чего там делаешь?
Старатель обернулся на крик и двинулся навстречу, держа что-то чёрное в вытянутой руке.
– Это что? – нетвёрдо повторила свой вопрос Женщина. – Кошка?
– Не. Собака. – Юннат потряс ею фактически перед самым носом барышень.
Глаза обеих округлились. То, что висело на вытянутой руке, трудно было назвать животным. Это была драная каракулевая варежка с вытаращенными глазами и синим животом. Варежка подёргивалась в руках спасателя и нежно поскуливала.
– Ты где её взял?
– Выкинул кто-то. Она породистая. Только больная. Щас я её высушу и проглистогоню.
К горлу путешественницы подкатила тошнота – у неё было хорошо развитое воображение. Парень протянул ей мокрую варежку и скомандовал:
– Слушай, подержи. Я тряпку возьму.
– Я не могу, – выдавила она из себя и подумала, что катание на лошадях не состоится по причине утраты ею сознания.
– Мама, возьми, подержи, – гордо приосанившись от оказанного матери доверия, повторила девочка. – Смотри, он такой хороший, больной.
– Не он, а она, – пыталась остаться в сознании мать.
– Ну, ты держишь или нет? – уточнил парень.
– Нет. Клади её сюда, я посторожу, чтоб не свалилась.
Дрожащую варежку положили на импровизированный стол, на котором стояла импровизированная пепельница. Рассмотрев её, наша героиня совсем пала духом. Это было лошадиное копыто с подковой. Она передёрнулась и резко встала:
– Ну, с меня хватит. Дочь, пошли.
– Мама, как ты можешь! – запричитала юная любительница животных. – Нас же попросили посмотреть, чтобы собачка не упала, не разбилась.
– Если она не утопла, значит, и не разобьётся. Пошли.
Девочка вспыхнула. Слёзы навернулись на глаза. Она поджала губки:
– Мама, ты же обещала…
«Чёрт бы побрал это чувство справедливости! Эту верность слову! Чёрт бы всё это побрал!» – рыдала про себя измученная мамаша, но краем сознания понимала, что расстановка сил на конеферме меняется. Пространство заполнялось не только запахами конского дерьма, квохчущими курами и курлыкающими голубями, но и полуголыми туристами, размахивающими фотоаппаратами. Начинался инструктаж.
Босая девица с пергидрольными волосами, убранными в некое подобие хвоста, встала рядом с понурой лошадью и затараторила:
– Значит, так. Эта лошадь. К лошади нельзя заходить сзаду. Где хвост. Конячка пугается и может ляхнуть. К конячке нада подходить спереду. Эта вот уздечка. Эта стремячка. Эта сиделец.
– Чего?
– Сиэдло. Ставим левую ножку в стремячку, отталкиваемся правой ножкой и взгружаемся в сиделец.
Босоногая инструкторша демонстрировала свои таланты, при этом не переставая тараторить:
– Значит, так. Када нада трогаться, не нада гаварить: «Конячка, иди, вперёд», нада гаварить: «Чап-чап». А када нада встать, не нада гаварить: «Стой, пажалуста. Давай, встань», нада гаварить: «Трр».
– А если не послушается? – выкрикнула нервно переступающая с ноги на ногу девушка.
– Вы не бойтесь. Наши лошади обучены. Умные. Дальше – идём караваном. Друх за друхом. Если ваша конячка обгоняет ту, что впереди, гаварите «трр» и тяните уздечку. Резка. Вот так. А то другая конячка обидится и куснёт.
«Дурдом какой-то», – подумала наша героиня и шёпотом обратилась к дочери:
– Давай уйдём отсюда. Я боюсь.
– Зато я не боюсь, – так же шёпотом прошипела девочка.
– Дитё поедет на полупони. Полупони зовут Оля. Меня – Саша.
– Мама, – громко зашептала будущая наездница. – Я – на полупони. На Оле.
Девочка ликовала и рвалась в бой.
– Женщина, идите сюда, – велела инструкторша.
Путешественница оглянулась по сторонам, в надежде пытаясь отыскать среди толпы ту, к которой обращалась Саша.
– Вы, вы, женщина. Идите сюда.
На негнущихся ногах мать-героиня двинулась навстречу судьбе.
– Вот эта лошадь – Дракон. Ставьте ножку в стремячку. Толкайтесь.
Не успела мать и глазом моргнуть, как очутилась на высоте двух метров над землёй.
– Дракон пойдёт первым. Ча-а‑ап, Дракон! – крикнула инструкторша, и конь двинулся с места.
– Куда он идёт?! Как его остановить?!
– Успокойтесь, женщина. Он щас встанет.
Лошадь действительно остановилась, и путешественница, выворачивая шею, стала наблюдать за происходящим с другими туристами. Кони выстраивались в ряд, друг за другом, переступали с ноги на ногу, чем пугали обмерших в сёдлах наездников. Наша героиня переживала за дочь, но та бодрилась, уверенно держалась в седле и даже умудрилась, улыбнувшись, помахать матери рукой.
– Када лошадь спускается – спинку отхибаем назад, када поднимается – прижимаемся к конячке. Все готовы? – Саша смерила процессию взглядом и истошно заорала: Ча-а‑ап, Дракон, ча-а-ап!»
«Ну всё», – подумала наша героиня и окаменела. Ладони от мёртвой хватки вмиг стали мокрыми, а по спине покатился холодный пот. Примерно то же самое испытывали и остальные всадники. Караван медленно, шагом, двинулся вперёд. В седле покачивало, но материнский инстинкт брал своё, и путешественница, вывернув в очередной раз шею, оглянулась на дочь.
Той не было. Точнее, она была, но как-то странно. Саша держала под уздцы эту треклятую полупоню-полу-Олю и, оставив табор без присмотра, тащила её обратно на конеферму. Тут материнское сердце не выдержало, и несчастная мать истошно заорала:
– Стой! Стой, кому я сказала!
Саша обернулась, махнула рукой и скрылась за поворотом. У матери началась истерика, усилившаяся при виде инструкторши, рядом с которой уже не было ни полупони, ни её любимой девочки. Саша подлетела к ней и, как обычно, затараторила:
– Ничё страшнава. Дитё напугалось и заплакала. Я её отвезла на ферму. Она нас там подождёт.
– Кто это вас там подождёт? – рассвирепела негодующая мамаша.
– Дитё подождёт.
– Ну уж нет! Помогите мне слезть. Я её одну не оставлю!
– Да прохулка-то всиво час.
– Да хоть два! Вы что, меня не понимаете? – начала заводиться мать-героиня. – Как я оставлю одну семилетнюю девочку среди мужиков и лошадей?
– Да вы не бойтесь. С ней ничего не случится.
Мать было раскрыла рот, чтобы изречь сакраментальную фразу, но осеклась. Перед её глазами предстало изумительное по своей красоте зрелище.
Из-за поворота вылетел жеребец цвета тёмного шоколада, на котором сидели двое: абрек в спортивных штанах и абсолютно счастливая девица уже с распущенными белокурыми волосами.
«Когда успела?» – с умилением подумала мать, следя глазами за движением этого трио.
– Мама! – радостно выкрикнула девочка и помахала рукой.
И мама осталась далеко позади. На своём флегматичном Драконе. Во главе конного каравана.
Страх понемногу улетучивался, она даже начала улавливать ритм движения грациозного животного. Скованное тело потихоньку расслаблялось. Наша героиня проговаривала про себя: «Оп-ля, оп-ля», привставая на стременах. И даже украдкой трогала шею лошади, горячую и влажную. И была счастлива.
«У счастливых людей глупое выражение лица, – рассуждала она. – Я бы даже сказала, чуть туповатое. Потому что расслабленное: каждая мышца прогибается и ложится туда, куда вздумается». Путешественница оглянулась – лица её спутников вполне подходили под данное ею определение.
Все ехали молча, изо всех сил сдерживая ликование. И только дочь в обнимку со спортивным абреком не стеснялась в выражении своих эмоций: «Мама! – орала она. – Мама, как здорово! Это мустанг! Это Билл! Это море!» Лошадь поднималась на дыбы, наездник её осаживал, летели брызги, девочка становилась мокрая по уши и хохотала, хохотала.
Мать и дитя были счастливы.
Дорога от моря до конефермы показалась вдвое короче. Лошадей пустили в галоп по Капсельской долине. Горячий ветер обжигал лицо, под ногами неслась земля, наездница ощущала себя единым целым с пышущим жаром животным.
Спешившись, она погладила Дракона по морде, потрясла одной ногой, другой. Обняла подбежавшую к ней дочь и на полусогнутых начала спускаться к вилле под неумолкаемое щебетание юной наездницы: о Билле, о Мустанге, о лошадях-альбиносах, о том, что здорово. И вообще.
Рифы воспитания
Вообще между матерью и дочерью творилась любовь. Как правило, кратковременная, если соотносить её с периодами взаимоизучения. Мать ратовала за доверие, но проверять последствия этого доверия никогда не забывала. Её личный детский опыт подсказывал, что обходных путей в осуществлении поставленной родителями задачи – великое множество. Главное – выбрать самый неожиданный, дабы окончательно сбить мать и отца с толку. Сама она это умела, поэтому многие её детские каверзы для уже постаревших родителей оставались тайной за семью печатями.
Искушённая в вопросах заметания следов, наша героиня никогда не ленилась просчитать варианты дочернего поведения. И обычно расчёт оказывался верным, а дочь в бешенстве орала: «Откуда ты всё это знаешь? Тебя же там не было!»
Но, бывало, случались проколы, обычно связанные с утратой бдительности размякшей в любви мамашей. Так и на этот раз:
– В бассейн, маленькое чудовище, не лезь.
– Ну, ноги-то помочить можно?
– Не можно.
– Мама, все мочут! Одна я как дура.
– Мне всё равно, что делают все. Ты поняла?
– Поняла, – буркнул ограниченный в правах ребёнок.
Когда дочь испарилась в направлении бассейна, мать каким-то седьмым чувством поняла – обманет! Поэтому, выждав время, подпоясалась и двинулась на поиски правды. А правдоискательство никому ещё счастья не приносило и жизнь не облегчало.
Правда была такова: принаряженная девочка стояла на одной ноге на краю бассейна и, балансируя, бултыхала другой в воде, при этом даже не сняв обувку.
Застав дочь на месте преступления и выдав ей по первое число, мамаша возвращалась к своему корпусу и думала: «Какая мерзость!» Ей хотелось жить с дочерью в любви и согласии, в доверии и понимании. И хотя она прекрасно понимала, что так не бывает, ей всё равно было больно, потому что перед глазами стояла миленькая девочка с лисьими повадками. Это было воплощение жизнестойкости и конъюнктурности – качеств, бесспорно, полезных для жизни. Мать же предвкушала «прелести» подросткового периода. Его она боялась, ибо видела разное.
«Как хочется ударить. Наотмашь», – зажмурившись, представляла она себе сцены избиения младенца. Наверное, радовалась самой мысли отмщения. Но в реальности чётко понимала – НЕЛЬЗЯ! Лицо – персона. Вообще доверие исчезнет.
Порой мать-страдалицу посещала мысль: «Может, она – тупая?» В пользу тупости, по мнению матери, говорило многое. Ребёнок обескураживал родительницу абсолютной неспособностью понимать собственную выгоду: не пройдёт насморк – не будет моря, не будет мороженого, не будет ещё чего-нибудь. А потом она вспоминала, что дочери всего семь лет, что девочка импульсивна и обуреваема страстями и что она очень непосредственна в своих детских хитростях и правилах.
Девочка не уставала, не спала днём и постоянно требовала внимания. Ресурсов матери было явно недостаточно: она и уставала, и хотела спать, и мечтала об одиночестве. Что тут было делать? Ничего тут не сделаешь. Сиди себе, жди для дочери жениха – только и всего.
А в это время в дверь номера кто-то старательно ломился. Правда, не жених, а доченька собственной персоной с письменным уведомлением: «ИЗВЕНИ МЕНЯ ПОЖАЛУЙСТО МАМА». Уведомление было выполнено на размалёванном сердечками листе. Не увидев положительной реакции матери, девочка протараторила: «Не выкидывай, пожалуйста». Свой труд она ценила.
Человек со стороны залюбовался бы – какая чуткая девочка! Ни хрена подобного. Просто натренирована, рефлекс есть, а вот души в нём ни капельки. Или это только так казалось?
История вечерняя
– Мама, мне навстречу попался такой глупый мальчик. Посмотрел на меня и засмеялся. – В голосе дочери звучало недоумение.
– Ну и ладно. Может, ты ему понравилась. Он смутился и поэтому засмеялся.
– Да? Так бывает?
– Бывает.
– И у тебя было?
– Было.
– Папа что, на тебя смотрел и смеялся?
Мать задумалась: «Попробовал бы он ещё и посмеяться». И вообще ей очень хотелось дискредитировать мужа, рассказав, что, кроме как себе под ноги, он никуда и не смотрел. Но удерживало негласное партнёрское соглашение. А к соглашениям вообще она относилась с уважением.
– Ну не то чтобы смеялся. Улыбался.
– Понятно. Мам, я кофту не надену.
– Наденешь.
– Она мне не подходит!
– Подходит.
– Я как дура.
В глазах девичьих мольба: сделай же что-нибудь!
– Может, переодеться?
– Во что?
– В то, что с твоей кофтой сочетается.
Дальше – экшен. Дверь навылет – пуля в комнату.
Дверца шифоньера не успела до конца пропеть свою песнь, как возбуждённая барышня предстала под строгие материнские очи.
– Ну как?
– Теперь отлично!
– По-моему, его зовут Влад.
– По-моему, не знаю.
– Блеск твой возьму, ладно?
– Ну возьми.
– Где он?
– В красной косметичке.
Снова дверца шифоньера не успела завершить свою тоскливую песнь, вместо неё – звук, напоминающий хлопок по губам.
– Мама (фактически в истерике), там её нет!
– Посмотри в ванной, на полочке.
Радостно: «Ага». Две секунды тишины, и в дверь на балкон просунулась голова с влажными волосами, с губами, на которых лежал толстый, неэкономный слой блеска.
– Подправь мне губы.
Это, конечно же, не было просьбой семилетней девочки. Это был приказ боевой подруги, в данный момент – старшей по званию. Но мать понимала: это свидание, это курортный вечер и они в женской своей сути сейчас на равных. Да и потом у матери тоже был свой дочерний опыт, согласно которому подрезать птичке крылья перед вылетом негоже. Поэтому она промолчала: «Глупо мне мешать её минутному блаженству…»
Дочь пару раз крутанулась вокруг своей оси:
– Ну, я пошла?
– Ну давай. Через часок отметься.
Ответа мать не услышала, хотя он был, просто прозвучал уже далеко от дома. «Взрослеет», – с умилением подумала она и уткнулась в свои записи.
Ровно через пятнадцать минут послышался топот, причём не одной пары ног. «Господи, неужели уже ведёт?» Дверь отворилась, и за спиной у дочери вместо прогнозируемого молодого человека замаячила рыжая девочка лет этак четырёх-пяти в грязном мятом платье с кривым подолом. «Не дошла», – констатировала мать про себя.
– Приду через час, – буркнула охотница.
И в очередной раз пулей вылетела из дома.
Ожидание родственников, или Сказка об утерянном зубе
– Мама, нужно остановить кровь! – командовала девочка в генеральских погонах.
– Каким образом?
В ответ секундное молчание.
– Я ещё погуляю?
– А как же кровь?
– Да пройдёт.
– Слушай, а как ты его выдрала?
– Да волос, мам, засунула и выдрала.
– Зачем? Он тебе мешал?
– Мешал.
– Чем?
– Да ничем – просто выдрала.
– Понятно. Через пятнадцать минут – домой.
– Я не пойду, я Олю и Валеру ждать буду!
(Оля и Валера – те самые чуть было не опоздавшие на свой поезд любимые родственники, ожидаемые с нетерпением и тревогой.)
– Жди. В кровати.
– Ты будильник поставишь?
– Поставлю.
– Разбудишь?
– Разбужу.
– Ладно. Придёшь за мной? (Без надежды в голосе.)
– Приду.
Барышня, внешне полная сил и энергии, еле держалась на ногах. Ещё бы: ранний подъём, море, поездка в город, рейс на пляж, сборы на свидание, налаживание контактов, разочарование, сменившееся воодушевлением, теннис с мальчиком по имени Влад и, наконец, мужественно выдранный зуб! Он и стал той последней каплей в море эмоций сегодняшнего дня, после которой девочка на секунду остановилась.
– А чё он тёмный-то такой? Плохо чищу, что ли?
Мать не удержалась:
– А о чём я тебе всегда говорю? Новую зубную щётку выклянчила? Теперь давай – чисти.
Без привычного сопротивления засыпающая на ходу выдирательница зубов смачно плюнула пастой из тюбика на щётку, ощерилась перед зеркалом и начала интенсивно водить щёткой по зубам.
«Не захворала ли? – засомневалась мать. – И кашель мне её не нравится».
– Я – всё! – выдохнула ревнительница чистоты и прыгнула на кровать.
– Чего ты – всё?
– Всё.
Конца фразы слышно не было, потому что и конца-то никакого не было. Не было ничего, кроме безмятежного детского сна юной красавицы, засунувшей зуб под подушку.
Утром выражение лица семилетней смуглянки говорило о глобальном разочаровании.
– Доброе утро, дочь.
– Утро, – угрюмо буркнула деточка в ответ.
– Ты чего нахохлилась?
– Ничего.
«Понятно, зуб остался под подушкой», – догадалась мать.
– Ты что? Денег под подушкой не нашла?
– Нет, – произнесла дочь с обречённостью в голосе.
– Так не бывает.
– Бывает! Мне Сонька вчера сказала.
– Ясно, а у Соньки фамилия, часом, не Толстая?
– Нет, она с Украины.
«Не просекла, – подумала мать. – «Золотой ключик» не её книга, хотя и была прочитана меньше месяца назад».
– Дочь, а ты помнишь про поле чудес?
– Помню. Смотрела.
– А про Буратино с лисой Алисой и котом Базилио?
– Помню.
«Фу, чёрт, специально, что ли, дурака валяет?!» – подумала мать.
– Да помню я, помню. И что мне с этого? Мне Сонька сказала – положи зуб под подушку, и мышка денег принесёт.
– Дочь, ты серьёзно?
– Серьёзно. Я же не работаю. Как мне их по-другому зарабатывать?!
– А зачем тебе деньги?
– А тебе?
– Мне? – выдохнула изумлённая мать. – Для того, чтобы…
Предложение ещё не успело приобрести законченную форму, как деточка затараторила:
– Чтобы платить за квартиру, а то отнимут. Покупать еду, а то умрёшь с голоду. Путешествовать, одеваться, пользоваться дорогой косметикой, ходить к психологу, дарить подарки.
– Это не тебе ли?
– Мне, папе, родственникам, друзьям.
– А мне?
– А тебе… Ты же сама говорила, что лучший подарок – это сделать подарок.
Мать оторопела: «Интересно девки пляшут!» Стала лихорадочно соображать, как прокомментировать сказанное, не нашлась и рявкнула:
– Пошли завтракать.
– На это, кстати, тоже деньги нужны, – глубокомысленно произнесла юная потребительница и рванула в столовую.
«И немалые», – произнесла про себя обескураженная мамаша и вышла следом.
Вчера хорошо посидели
Вчера хорошо посидели: полкило адыгейского сыра, кило помидоров, две бутылки сухого вина («попробуем, чем отличаются») и коньяк «Коктебель», проходивший в номинации «Давай поставим точку».
Утром стало понятно: точка стоит. В затылке. А на балконе – стол со следами вчерашнего вечернего счастья. Счастье выглядело несимпатично: застывший сок помидоров, липкие пятна от дыни, мутные стаканы с мутными отпечатками пальцев. Радость, видимо, вчера была полноценной.
Мысль об уборке не давала покоя. А что делать? Дочь ещё мирно посапывала. Не хотелось, чтобы она увидела это безобразие. И мать, оглядев поле будущей битвы за чистоту, сосредоточилась. Ровно через пятнадцать минут она с удовлетворением оглядела результаты своего утреннего труда и вернулась к привычному уже созерцанию ландшафта, внешнего и внутреннего.
«Что мне там снилось-то? Муж, деньги, математические расчёты, финансовые операции, полузнакомые люди, переговоры с ними. А что я перед сном заказывала?»
К слову, эта женщина находилась в каком-то постоянном поиске себя, в вечном внутреннем диалоге. Она остро чувствовала кризисность своего бытия, размышляла о целях своего существования и много об этом говорила. Желание «во всём дойти до самой сути» даже отход ко сну превратило в своеобразный магический ритуал: каждый вечер она обращалась в ведомство небесной канцелярии: «Господи, подскажи мне, для чего это дано мне, что я должна понять? Укажи, Господи, мне мою настоящую цель. Вразуми меня, Господи».
В этот раз запрос был традиционный, а образный ряд не имел ничего общего с искомым откровением.
«Неужели к долгам? Чёрт бы их побрал, эти финансовые трудности! Суета, не то!»
Женщине словно стало стыдно собственной наивности и невольной склонности к мистицизму. Всё это, на её взгляд, попахивало театральностью и не имело ничего общего с её истинными переживаниями.
Не то, – констатировала она с разочарованием, уставившись на покрытые дымкой горы. – Сделаю-ка я дыхательную гимнастику». – Это в ней заговорило тело, изрядно уставшее от бесплодных размышлизмов, и процесс пошёл. Пять минут – задержка дыхания, пять минут – задержка дыхания.
«Какая воля! – похвалила себя наша героиня. – К жизни!» – подредактировала она не без пафоса и зычно скомандовала:
– Дочь, доброе утро. Вставай-вставай!
Заспанная девочка буркнула в ответ «доброе утро» и хрипло произнесла:
– Вот это жизнь, блин.
Середина отдыха
Сильный ветер был столь же отвратителен, как и мерзкий сон. Он был непонятным, хотя все его образы узнавались с первого раза. Почему-то в квартире нашей героини обосновалась соседка, одетая в бабий цветочный халат, в окружении двух подруг преклонного возраста. Ей как-то нездоровилось: то ли потому, что нужно было брать кредит, то ли потому, что впереди не было радужных перспектив. Одним словом, соседка нуждалась в деньгах.
Дальше она во сне увидела себя протягивающей непрошеной гостье две тысячи рублей. Соседка отказывалась, ссылаясь на то, что отдавать, мол, нечем, а она настаивала, убеждая, что ей не к спеху, что подождёт, что так деньги ещё целее будут, потому ей выгодней вдвойне.
После передачи наличных квартира опустела, изменившись до неузнаваемости. «Где мой ремонт? – голосила во сне курортница. – Почему комната стала такой маленькой, а обои такими грязными?» И тут появился муж, недовольный и с засученными рукавами. «Сейчас начнёт убираться», – подумала она и проснулась.
В голове гудело, семилетняя нимфа сопела рядом, над ней, жужжа, кружилась муха, грозя прервать детский утренний сладкий сон. «Вот сволочь», – выругалась тихо мать и махнула рукой, отгоняя агрессоршу. Сволочь взвилась к потолку и тут же вернулась на привычную орбиту над детским тельцем. «Какие же они гадкие», – подумала путешественница и встала с кровати.
До подъёма ещё был час, но возвращаться в сон, в квартиру с недовольным мужем не хотелось. Даже разгадывать, что значит приснившаяся пакость, не было желания. В ванной она увидела своё лицо в зеркале: загоревшее, немного отёкшее от духоты и выпитого за ужином. «Не фонтан. Отменить, что ли, вечерние посиделки?» До приезда сестры утренний портрет в зеркале явно выглядел свежее. «Или выпивать с ними только одну бутылку вина?»
Внутренний монолог звучал как-то неубедительно, кроме того, она реально оценивала свои финансовые возможности, поэтому мысли о сауне, вечерней поездке в Судак, в Новый Свет, прогулке на лошадях давно отбросила. А это значит, что вечерняя перспектива пахла либо библиотечной пылью, либо лицезрением телевизора. «Один раз живём», – искренне сказала себе курортница, и решение было принято: бутылка – за обедом, бутылка – за ужином. А дальше как пойдёт: пили-то на троих, всегда в удовольствие, в любви и согласии, в приятной беседе и обязательно с тостами. Застольные речи были традиционными: «за деток» (обычно провозглашала старшая сестра), «за сестричек» (зять), «за путешествия» (младшая), а дальше по нарастающей – «за мужа» (сначала одного, потом второго), «за родителей», «за крымскую землю», «за хорошую погоду» и т. д.
Завершив утренний туалет, наша героиня проделала ставший традиционным на отдыхе утренний ритуал. Среди всех освоенных ею ритуалов этот использовался исключительно на отдыхе и носил название «пляжный». В огромную сумку утрамбовывались два банных полотенца, пакет со сменными купальниками для дочери, тетрадь для записей, пакет с фруктами, даже шерстяной палантин на случай резкого похолодания, порывистого ветра, озноба и вообще.
Когда-то бесстрашная, сегодня она боялась сквозняков, кондиционеров, ветров, потому что два месяца хворала вялотекущим образом: из ангины – в трахеит, из него – в бронхит, затем обратно по тому же сценарию. Кашель периодически то возникал, то исчезал на фоне лекарственных препаратов, горло саднило перманентно. Курортница всегда находилась на связи со своим врачом, постоянно консультировалась, но при этом принципиально ситуация не менялась. Мало того, рассчитывая на чудотворное воздействие отдыха, крымского воздуха, чистого моря, она добилась эффекта обратного и обострения глобального. Но, видимо, подростковая безбашенность в ней всё-таки оставалась, поэтому она отважно бросалась в море с головой, жарилась на солнце и отдыхала, как умела. Одной рукой себя одаривая, другой – обирая.
Примерно по такому же принципу строились и её отношения с дочерью: «доброе утро, деточка» – одарила, «вставай, а то не успеем» – обобрала.
Обобранная нимфа вскочила с кровати, покачиваясь, двинула в ванную. Зажурчала вода. Послышалось перемежаемое с зевотой пение. Секунда, и дочь выпорхнула наружу, натянула купальник и отчалила будить тётку, пообещав встретиться с матерью в столовой на завтраке.
«Осталось шесть дней до отъезда, – с облегчением подумала мать вечно голодной девочки. – Уже больше, чем середина».
И день начался по-настоящему: тут и там слышались «добрые утры», за столом происходил обмен впечатлениями от увиденных ночью сновидений, коллегиально принималось решение, что всё это туфта, коллегиально поглощали кофе, чай, кашу, коллегиально загружались в автобус, ехали на пляж, вяло шутили, коллегиально купались, жевали, коллегиально строили одни и те же планы, коллегиально завершали день.
Так произошло и сегодня. Солнце становилось ниже, тени длиннее, полотенца и купальники сохли медленнее, тело отдыхало от безмерного жара полдня.
«Как бы не замёрзнуть», – подумала лирично настроенная курортница, выходя из воды. И тут её обдало жаром от увиденного. Дочь держала в одной ручке дужку от фирменных очков, в другой – то, что ими когда-то называлось.
– Мама, извини, – испуганно произнесла юная разрушительница. – Я нечаянно.
Еле сдержавшись, чтобы не треснуть, мать злобно выдохнула:
– Мне, знаешь ли, от этого ни холодно, ни жарко.
– Мама, – заканючила обалдевшая от дальнейших перспектив дочура.
– Слушай, я ужасно злая. Оставь меня в покое. Я не хочу ничего обсуждать!
– А когда ты меня извинишь?
«Никогда!» – хотелось рявкнуть в ответ. Мать просто посмотрела на дитятко, и оно умолкло. «Две тысячи рублей, – мысленно простонала курортница. – Сон в руку!»
Пляжный калейдоскоп
За десять дней отдыха наша героиня изучила лица соседей по пляжу. Зять называл это место птичьим базаром. Пернатые здесь были самые разные.
Важно выступали жирные пингвины с золотыми верёвками вокруг шеи. Основательно экипированные, следом важно шагали их золотоносные жёны. Детки сообщества пингвинов тоже производили впечатление степенности и основательности. Многие из них несли в крылах банку с пивом (потому что папа сказал). Разбив лагерь, пингвины накачивали матрасы, раскрывали зонты, расстилали пляжные покрывала. Единственное, чего не делали пингвины, – не выставляли часовых. Впрочем, ни одна птица на птичьем базаре не отваживалась без нужды пересекать границы их территории. Ну а если это происходило, то случайно. И тогда поднимался гвалт: «Мужик, ты чё, не видишь, что ли? Здесь люди кушают», – грозно произносили самцы. «Нет, ну ты хлянь», – булькали их жёны и брезгливо стряхивали с себя прозрачные капельки воды. Невольно нарушивший покой пингвинов птичий экземпляр исполнял танец раскаяния и спешно ретировался.
Среди птичьего населения заметно выделялись самки-пеликаны с огромными сумками вместо клювов. Их содержимое всегда соответствовало гастрономическим пристрастиям младшего поколения. А жрать младшее поколение хотело всегда. И пеликанихи только и делали, что разевали сумки-клювы, всякий раз встряхивая их с целью определить удельный вес съестного.
Пеликанихи встречались двух типов: разведённые матери пятидесяти лет и их разведённые дочери тридцатилетнего возраста. Их сообщества, как правило, состояли из трёх птице-единиц. Третьим был детёныш, чаще всего женского рода. Птенец капризничал, хныкал, клянчил, истошно орал, плескался и безостановочно жевал. Не материнский инстинкт заставлял этих пернатых набивать свои сумки, а желание тишины. Только перемалывая пищу, птенец пребывал в покое, а пеликанихи – в счастье. Пока детёныш жевал, одна из них курила, другая – плавала. Блаженство исчислялось пятью минутами тишины. Когда приём пищи заканчивался, мать дитяти вполголоса говорила его бабке: «Через пять минут опять жрать захочет. Сколько можно жевать? Не ребёнок, а прорва». И через секунду елейным голосом: «Деточка, скушай персик. Хочешь персик? А виноградик? Масенька лю-ю‑юбит виноградик». Масенька об этом не догадывалась и протестовала резким визгом.
Своих самцов рядом с ними не было, чужих – тоже. Похоже, с самцами они имели дело нечасто, в период однократного спаривания. На память о нём пеликанихам доставались прожорливые птенцы и растянутые сумки-клювы.
У кромки воды изо дня в день высаживалось пернатое семейство неизвестной породы. Обычно в птичьих семьях, расположившихся на крымском пляжном базаре, было не больше двух птенчиков. А здесь детей было шестеро.
Эта цифра заставила зятя курортницы задуматься и объявить данное птичье семейство принадлежащим к несуществующей в природе породе. Тезис вызвал в обеих сёстрах мощнейшее сопротивление, поэтому порода была обозначена просто как неизвестная крымской орнитологии. И не случайно.
Всё в этой птичьей стайке обескураживало наблюдателей. Родители – своей флегматичностью, дети – своей организованностью. Их движение к конечному пункту – водяной кромке – напоминало движение каравана. Впереди, еле перебирая худыми ногами, шёл самец, держа свёрнутые подстилки и термос. Следом, так же степенно, – три мальчика: один нёс пластиковую миску с виноградом, второй – бутылки с питьевой водой, третий – плавательное снаряжение. Замыкала мужской участок каравана самка, с блаженной улыбкой несущая недавно вылупившегося белоголового птенчика. За ней вприпрыжку, радостно щебеча, подскакивали две птички в нарядных купальничках.
Незаметно для окружающих разбивался лагерь – Вселенная, центром которого становилась супружеская чета и находящиеся в их ведении припасы съестного. Выпорхнувшие из воды птенцы устремлялись к родителям и быстро чирикали: «Мама, жорчик напал! Мама, жорчик напал!» Самка медленно поднимала голову, чуть приоткрывала осоловевшие глаза и всё с той же блаженной улыбкой чуть слышно отвечала: «Ещё рано».
И птенцы снова стайкой влетали в морскую воду, при этом не выпуская друг друга из виду. Выскочив на берег в очередной раз, они уже подбегали к отцу и, постукивая клювиками, хлопали крылышками: «Папа, полотенце! Папа, полотенце!» Самец, не меняя позы, его протягивал и дремал дальше.
Удивительное семейство, несмотря на свою многочисленность, не производило шума вообще, не приносило неудобства никому и исчезало с пляжа так же незаметно, как и появлялось.
Зять курортницы не сводил с него глаз. А сёстры отмечали, что выражение его лица становится блаженным. «Не понимаю», – искренно говорил он, но раздражения в голосе слышно не было. Хотя обычно, если зять чего-то не понимал, миролюбивость его оставляла. Он действительно выглядел потрясённым и вечерами часто возвращался к теме многодетного птичьего семейства неизвестной породы. Сёстры своего единственного мужчину с энтузиазмом поддерживали, смаковали какие-то детали и завершали тему привычным тостом: «За деток!»
Но некоторые птичьи колонии вызывали у отдыхающих чувство брезгливости и болезненного любопытства. Одна из таких колоний держала весь птичий базар в напряжении. Почтенные ревнители птичьей нравственности ломали голову над тем, каков семейный статус этого сообщества. Если это отец, то почему его крылья недвусмысленно оглаживают не супругу, а девочку-птичку? Если он брат одной из взрослых самок, то почему тычется клювом в плавки племянников? Если это сёстры, то почто одна из них возлежит на взрослеющих мальчиках другой? Вопросов было много, исчерпывающих ответов – ни одного.
Пару раз на крымский птичий базар прилетала пара нетрезвых аистов. Пошатываясь, они стояли на гальке, нетвёрдо переступая длинными ногами. Аистиха вожделенно смотрела на воду: её мутило, а потому хотелось прохлады. Самец-аист жаждал покоя и крепкого сна. Их интересы явно не совпадали, посему одна погружалась в воду, другой – в гальку.
Аисты – птицы редкие, а значит, внимание принадлежало им безраздельно. Птичий базар жаждал видеть в них благородство духа, высоту отношений и трогательную заботу друг о друге. Птицы тоже творили мифы и добровольно в них верили. Поэтому исчезновение нетрезвой аистихи в морских глубинах вызывало среди птиц мощный резонанс. Они стали бить тревогу, хлопать крыльями, клекотать над головой дремлющего самца. Они взывали к его ответственности, уговаривали очнуться. И аист со всем соглашался, и вскакивал на дрожащие от печали ножки, и с нежностью перебирал оставленное возлюбленной оперенье, сортируя перья то по цвету, то по размеру.
Птичий базар гудел от негодования, аист засыпал, а аистиха так и не появлялась. «Наверное, утонула», – решили птицы с обострённым чувством ответственности и стали ждать развязки трагедии. И дождались: чета аистов в алкогольном опьянении парила над крымской землёй, пребывая в абсолютном счастье и наплевав на законы птичьего сообщества.
Птичий базар жил по своему расписанию. В зависимости от дней недели менялся его состав. В субботу и воскресенье численность птичьего населения заметно увеличивалась за счёт слетающихся на выходные местных пернатых. Неизменным оставалось крымское меню («кукуруза с метр», «кри-и‑э‑ветки, мидии, рапаны», «па-а‑ахлава медовая», «са-амса»), мусор (пробки винные, пивные, окурки, арбузно-виноградные семечки), карканье родителей, скворчание птенцов и палящее солнце. И так творилась жизнь на протяжении трёх курортных месяцев, и такой её наблюдала наша героиня.
Подобно другим, она с интересом рассматривала перья соседок, оценивающе сравнивала свои формы с рядом распластавшимися и так же крутила головой в поисках какого-нибудь выдающегося птичьего экземпляра. Три недели поисков не увенчались положительными результатами, и поэтому она дала себе честное слово: «Никогда-никогда не возвращаться на благодатную для перелётных птиц крымскую землю!»
Чувство настоящего отдыха
Вчера был пивной день. Чебуреки с сыром, с мясом и сухая ставридка, купленная в кафе на побережье. У рыбки к пиву был соблазнительный вид и цена золотого изделия.
Оголодавшее дитя выло, что не может ждать, когда все усядутся за стол, жаловалось на истощение и уверяло, что только парочка чебуреков с сыром способна вернуть его к жизни. Тётка в ответ на стоны затосковала и бросилась спасать племянницу от голодной смерти. Мать спокойно созерцала процесс возвращения своей дочери к жизни, не вмешиваясь в нежное воркование этой парочки. У неё был свой расчёт: чем раньше дитя насытится, тем скорее удалится в поисках приключений. В этом смысле детский мир радовал её своими повторяющимися закономерностями.
– Ну, я пошла, – сообщила наконец дочь.
– Ну иди.
– Нет, я ещё рыбку съем.
Потянулась и под взглядом матери отдёрнула руку.
– По-моему, тебе достаточно. Рыба – к пиву.
– Я же пива не пью, – резонно ответила расхитительница деликатесов и снова с вожделением посмотрела на три распластанных рыбки в центре стола.
«Всё лучшее – детям», – с тоской отметила про себя мать-героиня и вслух произнесла:
– Возьми одну.
Девочка потянулась к самому крупному экземпляру.
– Самую маленькую.
– Почему? – возопил ребёнок.
– По-то-му, что не всё луч-шее де-тям, – отрезала начинающая закипать мамаша.
Почувствовав, что вообще может остаться без рыбы, ущемлённое в правах дитя схватило предложенный кусочек и засунуло его в рот. Раздалось урчание, дочь прикрыла глаза и громко зачавкала. Она тоже получила то, что хотела. И её тоже радовали повторяющиеся закономерности её детской жизни.
– Теперь пошла? – уточнила мать.
– Теперь – пошла! – подтвердила дочь. Выходя, задержалась в дверях и бросила вроде бы в никуда: – Кстати, мы едем завтра в Судак?
Вопрос завис в воздухе, ибо в этот момент мать девочки медленно начала подниматься с облюбованного кресла. Больше в ответе нужды не было, потому что отвечать было некому.
– Ну что, девочки, по пивечку? – ласково обратился истомившийся среди этой детской жизни зять. Медлить не стали. Процесс пошёл, изредка нарушаемый вторжением саранчи.
Увидев очередное чудовище, сёстры вскакивали, как по команде, а зять зычным голосом торжественно объявлял: «Эвакуация». Далее он вооружался увесистым сабо и лупил по захватчику. Обычно отвешивалось три удара, а последний объявлялся «контрольным в голову». Затем раздавленная тварь выбрасывалась с балкона, сёстры рассаживались в креслах, и процесс возобновлялся в радостном возбуждении. «Незначительные трудности придают отдыху пикантность», – собиралась было произнести наша героиня, но не успела. В дверях стояла дочь с располосованной ногой. Дитя не выло, оно гордо демонстрировало полученные при пока неясных обстоятельствах раны.
– Это что? – выдохнула мать.
– Я упала.
– Зачем?
– Затем, что я стояла на камне и упала в кактус.
– Какая мужественная девочка! – констатировала тётка.
«Какая мужественная мать», – парировала про себя курортница. Меньше всего сейчас она думала о том, больно дочери или нет. Ей хотелось треснуть светловолосое чудо по заднице и выругаться матом. «Какого хрена ты лезла в кактусы? – вопила она про себя. – Какого хрена?!» Хрена – не хрена, а обработать израненную разрушительницу материнского кайфа было необходимо.
– Сиди, сиди, я промою, – пришла на помощь старшая сестра и потащила племянницу в комнату.
Через несколько минут появилась пострадавшая, тщательно разрисованная зелёнкой.
– Смотри, мам, – выставила она ногу.
– Смотрю. Классно. Пойдёшь ещё?
– Конечно, – обуваясь, чётко произнесла девочка. – Постараюсь больше не падать, – как-то неуверенно добавила она, волоча ногу.
Как только дверь балкона захлопнулась, раздался топот. Понеслась!
Вечер тянулся по прежнему расписанию: эвакуация сменялась «возвращением на родину», уединение нарушалось вторжением младоэкстремистов, одна пивная бутылка заменялась другой, исчезала еда, дымились сигареты. И всем было хорошо, потому что пришло чувство настоящего отдыха.
Последняя поездка в Судак
Судак – город абсолютно непривлекательный для экскурсий. (Конечно, можно возразить, сославшись на генуэзскую крепость, но нас этим не удивишь.) Судак – это город, привлекательный для желудка. А о чём мечтает желудок курортника, когда слышит столь гастрономическое название? Он мечтает о тарелке борща или куриной лапши. Только реализация столь примитивной мечты оправдывала поездку в самое пекло в этот наводнённый голыми отдыхающими населённый пункт.
Ещё в Судаке был рынок. Дорогой по ценам, бедный на ассортимент и лишённый торгового азарта. Здесь никто не торговался. Как только покупатель просил сбавить цену, продавец скучнел и переводил взгляд на стоящего следом клиента.
Судакский рынок не был живописным. Персики, виноград, яблоки, помидоры лежали в ящиках с фирменными этикетками. Не случайно торговцы, заглядывая в глаза покупателя, доверительно нашёптывали: «У меня персики – крымские, помидоры – свои, а у остальных – всё импортное, турецкое, испанское» и т. д. В начале своего отдыха потребитель ещё покупался на разоблачающие заявления, а уже через неделю сам безошибочно шёл к истинно крымской продукции. Обычно рядом с ней сидела с гордым видом скучающая тётка. На вопрос, а крымские ли это (персики, виноград, помидоры и т. д.), надменно отвечала: «Над моим виноградом пчёлы роятся, а над её (кивок в любую сторону) – мухи». Купить не предлагала, в торг не вступала и производила впечатление абсолютно равнодушного создания.
Если что и радовало на рынке, то это малограмотные весёлые надписи. Так, на дынях выставлялась картонная табличка: «Мёд молчит», «Сахар добывается здесь», «Обалденная дыня», «Перед вами был немой покупатель» и т. д. На груду арбузов обычно водружалась табличка, аналогичная дынной.
Покупателей на рынке было много. Часть из них вообще не выясняла, что почём, брала то, что хотела, и безэмоционально отсчитывала гривны. А часть методично кружила между прилавками, уточняла цены, сравнивала, пробовала, а потом покупала. Торговцы радостно приветствовали первых и грустили при виде вторых.
В общем, поход на рынок сложно было назвать приятным мероприятием.
Но существовал и другой взгляд на Судак. Это был взгляд семилетней барышни, рвущейся в город мечты, город соблазнов в виде развешанных бус, браслетов и безвкусных сувениров. Дорогу в него прокладывала тётка, в отличие от матери, согласная одарить племянницу. Эта парочка застревала около каждого прилавка, перебирая украшения, примеряя понравившиеся. Слившиеся в предвкушении счастья, они вибрировали в такт, не обращая внимания на истосковавшихся в ожидании спутников.
Дабы не раздражаться, мать девочки держалась на расстоянии, поэтому до неё нежное воркование доносилось отдельными фразами.
– Тебе нравится? – терпеливо спрашивала старшая сестра подпрыгивающую от удовольствия племянницу. А той нравилось всё: пестрота дешёвых самоцветов казалась ей бриллиантовой россыпью.
Постепенно мечта стала обретать конкретные очертания и материализовалась в браслете, увешанном красными камнями подозрительного происхождения.
– Ну как тебе? – с гордой хрипотцой в голосе спросила мать девочка. Та критически посмотрела на обвитую браслетом щиколотку исцарапанной ноги:
– Главное, чтобы тебе нравилось.
– Да. Главное, чтобы мне нравилось, – согласилась девочка. – Знаешь, – продолжала счастливая обладательница браслета, – мне кажется, эти босоножки здесь не подходят. Нужно подобрать более открытые.
Вопросительно посмотрела на мать.
– Обойдёшься, – бросила та.
– Мама, ты на меня сердишься? – с тоской спросила девочка.
– Да не то слово! Возмущена.
– Мама, извини меня, пожалуйста.
– Не извиню.
– А когда ты меня извинишь?
– Когда остыну. И появится желание с тобой общаться.
– А когда оно у тебя появится?
Женщина вспомнила произошедшее двумя часами ранее, и подавленный усилием воли гнев начал поднимать свою голову.
– Отойди, – выдохнула она.
И дочь понуро поплелась к тётке, взяла её за руку и пошла с той рядом. Девочка понимала, что мать злится, что дело – швах, но желание во что бы то ни стало исправить ситуацию лишало её поведение здравого смысла. «Мама, – вновь и вновь подбегала она к держащейся на расстоянии матери-героине. – Ну когда?» – «Да никогда!» – хотелось заорать в ответ и воспользоваться старым дедовским способом, то есть ремнём, розгами, скакалкой, тапочкой, рукой, наконец. В общем, чем-то таким, что могло бы оставить отчётливый след на детском тельце.
В этой семье дитя не били, его воспитывали, периодически консультируясь с психологом. Правда, несколько раз дочери всё равно доставалось по мягкому месту. Причём мать всегда мучилась угрызениями совести, наедине с собой плакала и клялась никогда-никогда… «Я не автомат. Я тоже имею право на чувства», – уговаривала она себя. Но это не успокаивало: злопамятный ребёнок периодически подогревал материнское чувство вины в доверительных беседах. И тогда мать строго спрашивала:
– Скажешь, не по причине?
– По причине, – вздыхала пострадавшая.
В этот раз рукоприкладства не было, хотя повод имелся, с точки зрения матери, более чем уважительный.
Дело было так. Разомлевшая после пляжа, она мирно крапала свои заметки, наслаждаясь тишиной и покоем. Дочь в комнате, подражая матери, обмазывала себя густым слоем крема и мурлыкала под нос нечто невообразимое. Это были редкие минуты дочерне-материнской идиллии.
– Мам, дай гривну.
– На что тебе гривна?
– Очень хочется чупа-чупс.
– Тащи кошелёк, обжора.
Гривны не было, ребёнок получил пять.
– Сдачу принесёшь.
– Конечно, мамуль, – пропело смуглое чудо и вылетело по направлению к бару. И исчезло. Вместе с ним исчезли и деньги.
Спустя час дверь на балкон приоткрылась, и мать увидела перепуганное лицо. Дочь собиралась произнести явно заготовленную заранее тронную речь: «Мамочка, прости, я не удержалась и купила… Вот». В руке был зажат кулёк с орехами в разноцветном шоколаде.
– Это стоит шесть гривен. Мы должны ещё одну.
– Кто это «мы»?
– Ты.
– Кто разрешил?
Дочь молчала.
– Я тебя спрашиваю, кто разрешил?
– Никто, – выдавила из себя девочка.
– Дай.
Ребёнок с готовностью протянул кулёк матери. Та взяла и походкой железного дровосека двинулась в комнату. Дочь – следом. Мать вошла в душевую, остановилась около унитаза и высыпала в фарфоровую пасть разноцветные камушки.
– Вкусно?
Девочка молчала и следила глазами за матерью.
– Я тебя спрашиваю – вкусно?
Подрагивала детская губка, корчилось смуглое личико:
– Мамочка, прости меня.
Мать не отвечала, а просто пристально смотрела в глаза транжиры. Ну просто факир и змея на отдыхе.
– Скажи хоть что-нибудь, – взмолилась девочка.
– Пошла вон.
– Я не могу пойти вон. Это небезопасно. Меня могут украсть. Мы не дома.
– Всё равно – пошла вон.
– Я не могу! – завыла малолетняя преступница.
Наша героиня хлопнула дверью и вышла на балкон. Из комнаты раздавались рыдания и причитания, а также жалобы на тяжёлое детство и жестокую судьбу.
Это было ровно два часа тому назад. А сейчас судьба явно начинала улыбаться дитяте, одаривая его браслетом и голубиным воркованием тётки. И только мать плыла против течения, никак не сворачивая с выбранного курса.
Надо отдать должное такту сестры и зятя: в конфликт между матерью и дочерью они не вмешивались, идиотских замечаний типа «давай простим нашу девочку, она так больше не будет» не изрекали, пострадавшее дитя не жалели, но и вместе с матерью ребёнка не байкотировали. Одним словом, уважали обеих родственниц. Те платили им той же монетой. И вообще компания у них была замечательная. И понимание исключительное. А тараканы? Так у кого их нет? Главное – знать, как с ними бороться.
Героиня же наша боролась со своими «насекомыми» в виде беспричинных вспышек гнева следующим образом: заглядывала в календарь, определяла фазу своего месячного цикла и констатировала – «ничего удивительного». В этот раз фаза была нужная, о чём свидетельствовали чрезмерная раздражительность, сыпь на загоревшем лице и волчий аппетит. Старшая сестра всё это подмечала и заботливо предлагала: «Съешь ещё кусочек». И младшая не отказывалась, съедала. И добрела.
Наверное, в этот раз именно количество съеденного заставило её посмотреть на происходящее другими глазами. Взору предстала картина вечного двигателя: дочь, словно челнок, металась между ней и остальной жизнью.
– Мама, ты подумала? Ты можешь со мной поговорить?
– Тебе строго-настрого запрещено распоряжаться чужими деньгами, – металлическим голосом вещала мамаша. – Ты не имеешь права…
– Не имею, – шептала девочка.
– Я тебе запрещаю…
– Я знаю.
– Я в течение двух дней ничего не буду тебе на пляже покупать.
– Не надо.
– Ни кукурузы, ни пахлавы…
– Не надо, мамочка. Только разговаривай со мной.
Дальше в очередной раз проговаривались правила, и разбору полетов наступал конец.
– Не забудь принести сдачу из бара.
(Бармен обещал вернуть деньги вечером.)
– Конечно, мамуля, – выпевала девочка.
Они обнимались, мурлыкали и клялись остаток отпуска провести в любви и согласии.
Вечером все дневные события обсуждались за нарядным столом. Из степи веяло прохладой, смаковалось вино, все пребывали в неге и покое.
– Пойду посмотрю свою, – сказала успокоившаяся мать и вышла в ночь.
А в ночи ей навстречу летело дитя, вокруг которого светился ореол недетского страдания.
– Мама! – голосил ангел. – Я тебя обманула! Я ещё купила сухарики на сдачу, а сразу тебе не сказала. Я их не ела. Я их отдала Соньке. Я буду наказана. Я сама себя накажу: я не пойду гулять, не буду смотреть телевизор, проведу весь вечер в номере.
Дочь стрекотала – мать даже не слушала. Лень. Как часовой, она вела малолетнюю преступницу к месту исполнения добровольного наказания.
– Что-то случилось? – голосом доброго следователя спросила сестра.
– Нового – ничего, – выступило обвинение.
А маленькая преступница рвалась на скамью подсудимых. Не вступая ни с кем в контакт, девочка тенью проскользнула в номер, аккуратно притворив за собой дверь.
– А вот я сейчас повторю таблицу умножения и прочитаю двойную норму Сладкова, – подобно громкоговорителю, проговорила затворница.
Взрослые поняли маневр и улыбнулись. Далее зазвонивший телефон прервал благое начинание. Отец, видимо, расспрашивал дочь о том, как та провела день.
– Да вот, – сообщала она. – Лежу в постели, читаю Сладкова. Мама с Олей и Валерой пьёт вино, – докладывала потерпевшая, ни словом не обмолвившись о произошедшем ЧП.
Сидящие на балконе еле сдерживали смех. Видимо, следующий ответ девочки был ответом на вопрос: «А что ещё делает твоя мама?»
– Ещё она ест, дышит, купается в море, загорает и пишет свои заметки.
– Больше, к сожалению, добавить нечего, – саркастически произнесла мать и выразительно посмотрела на старшую сестру.
Та улыбнулась в ответ и перевела взгляд на мужа.
– Хорошо, папочка. Я тоже тебя люблю. Пока.
Скрипнула кровать, что-то тяжёлое грохнулось на пол. «Книга», – догадалась наша героиня.
– Пойду посмотрю, – вызвалась тётка и через секунду вернулась в умилении: – Спит.
– Спит? – переспросил зять.
– Спит.
И трое взрослых, как по команде, просунули в дверь головы: на кровати лежал смуглый ангел и безмятежно улыбался во сне.
– Девочки, – прошептал растроганный зять, – а не выпить ли нам?
– За деток?
За деток.
Сборы домой
Каждый вечер сестра курортницы рассуждала о своей причастности к крымской земле:
– Знаешь, я тут родилась. Это – моя земля. Здесь жили мои предки.
Всех предков родной сестры наша героиня знала наперечёт. И если ей не изменяла память, самые близкие колена их рода проживали в средней полосе России. А фактическим местом появления родной сестры на свет был роддом довольно известного провинциального городка. Сама героиня имела ту же прописку.
Но старшая сестра исполняла величальную песнь крымской земле на протяжении всех десяти дней отдыха. Происхождение песни не вызывало сомнения: дед обеих курортниц по отцовской линии был грек родом из Мариуполя. Фамилию носил татарскую, по преданию, доставшуюся ему от крымских татар. «Интересно, – думала младшая сестра, – а когда она будет в Кронштадте, что будем слушать?» Второй дед, теперь уже по материнской линии, тоже носил татарскую фамилию. К тому же действительно родился в Кронштадте. Третьего деда быть не могло, но родину сестры были готовы найти в любых местах земного шара.
Младшая, кстати, исключением не являлась. В качестве земли обетованной она выбрала европейское пространство. Зять – Египет.
Старшая сестра, боготворя крымскую землю, готова была зарыдать при мысли, что больше сюда не вернётся. Поэтому у моря зарекомендовала себя расточительницей и забросала стихию монетками.
Младшая к морю вообще не пошла. И не потому, что не любила его, а потому, что мысли её были далеки от крымских достопримечательностей. Она хотела домой. И хотя встреча с домом не сулила ей, в сущности, ничего хорошего, свидание с очередной родиной ей казалось каким-то затянувшимся. Солнце стало для неё слишком жарким, море – слишком тёплым, а ребёнок – слишком загоревшим. Ей хотелось борща, красиво сервированного стола и завершения работы над книгой очерков.
– Мама, ты соскучилась по папе? – возвращала к реальности деточка.
– Конечно, соскучилась, дорогая, – не моргнув глазом врала мать.
– Ты его правда любишь?
– Правда.
Отвечала и задумывалась. Она ничего про это не понимала. И не хотела ничего понимать, потому что мысль о разводе давно была ей неинтересна. О муже она старалась не думать, во всяком случае на отдыхе. Брак её был скорее удачей, чем разочарованием. Супруг – человеком хорошим. Отцом заботливым. Но с ним не получалось чувствовать себя защищённой и потому приходилось всегда находиться в состоянии полной боевой готовности, что было очень утомительно.
– Мама, – настаивала девица, – что мы будем есть в поезде?
– Ничего.
– Ничего? Два дня ничего?
– А что ты хочешь есть два дня?
Дочь задумалась, просканировала в уме гастрономические приоритеты и заявила:
– Можно у проводницы покупать вафли, печенье и шоколад. Боже мой, когда у меня будут карманные деньги? – то ли спросила, то ли приказала девочка.
– Когда ты их туда положишь.
– Я же не работаю.
– Так работай.
– Мне всего семь лет, ты сама говорила, что таких детей на работу не берут.
– Говорила.
– Может, ты мне за пятёрки будешь давать по рублю?
– Ага, а ты мне будешь эти рубли выдавать за приготовление еды, стирку, глажку и прочее.
– Стираешь не ты, а машинка, – ледоколом двигалась к цели девочка.
«С этим не поспоришь», – подумала мать.
– Так ты согласна? Будем жить баш на баш.
– Это как?
– Ты – мне, я – тебе.
Выражение детского личика на пару минут изменилось:
– Я не хочу.
– И я не хочу.
– Понятно, карманных денег мне не видать до…
– Совершенно верно, – прервала мать своё дитятко, и закончили они уже вместе:
– До тех пор, пока я (ты) не пойду (не пойдёшь) работать.
«Слава богу, промежуточное решение принято», – возликовала мать. И, дабы отвлечь внимание юного демагога, спросила:
– На пляж пойдёшь?
– Нет. У меня сегодня трудный день – я прощаюсь с друзьями, – скорбно промолвила девочка.
– Ну, давай, прощайся.
– Что-то мне грустно, мам, – придерживалась выбранной роли юная актриса. Но, увидев приятеля, громко заорала: – Влад! Подожди меня!
Влад её услышать не мог, потому что был глухим, хотя и не от рождения.
– Вот, блин, ничего не слышит, – пробормотала она и понеслась следом за ним, продолжая истошно орать.
По сути дела, весь этот день наша героиня провела в одиночестве. Старшие родственники прощались с морем, дочь – с друзьями. А матери, как обычно, досталась почётная миссия упаковывать чемоданы. Никакой умозрительности – сплошная предметная деятельность. От печи до порога.
С какой любовью складывались вещи, как тщательно распределялись они внутри чемодана, какой сосредоточенной она выглядела! И шумел кондиционер, и летали встревоженные мухи, и до отъезда в Симферополь оставалось два часа.
К слову
Дорога в Симферополь – это «Формула-1». Шофёр Саша вполне мог бы носить фамилию Шумахер. А вынужден носить другую. Потому что из Крыма.
Здесь, в Крыму, всё могло бы быть, и ничего нет. И не будет. Ближайшие двадцать пять лет.
Дорога домой, или Снова – поезд
Очаровательный голубой вагон. Он качается, но поезд не скорый. Поезд – пассажирский, и трепыхаться в нём две ночи – два дня.
Наша героиня думала, что дорога домой не просто сведёт на нет «положительный» эффект отдыха, но и максимально его усилит. А он был, этот эффект! Сопли, кашли и конъюнктивит. Она была близка к очередной истерике при виде того, что гипотетически могло быть названо отдохнувшим и оздоровившимся ребёнком. «Твою мать! – орала она внутри себя. – Говорила, не плавай в бассейне». Кричать не позволяли воспитание, соседи по купе и ночное время. Поэтому она методично пропитывала заваркой ватные диски (спасибо народной медицине) и выкладывала пострадавшей на глаза в полной темноте.
«Ну почему? – вела бывшая курортница внутренний диалог с собой. – Ну почему? Все люди как люди, а я словно прокажённая. Горло болит, трахеит не проходит, месячные в дорогу, два дня пути, на деньги попала, да ещё и ребёнок с букетом южных осложнений». Иногда вдруг жалобы и стоны перемежались со словами здравого смысла. Последний сообщал о расплодившихся в жару стрептококках, о том, что данный вид отдыха не подходит. «Ага! Всем подходит, а мне не подходит», – истерила она. «Ты не одна такая», – парировал ей здравый смысл.
Устав от внутренней борьбы, героиня наша сдалась. Собственно, ничего другого и не оставалось: ей бы ещё два дня простоять и две ночи продержаться. Ночи осталось всего несколько часов. «Да и, в конце концов, не бесконечная же эта дорога, – сама себя успокаивала бедняга. – Сколько верёвочке ни виться, а конец всё равно будет. Потому что он делу венец».
Паршивенький, надо сказать, нарисовался венчик. Без алмазов, без сапфиров, с одними только сомнительными украшениями в виде ватки на глазах у спящей деточки да перманентной боли в горле. «Что же я делаю не так?» – ни к кому не обращаясь, произнесла мать и попыталась заснуть. И получилось.
Утро в поезде ознаменовалось воплями торговцев за окном: «Ка-а‑артошечка. Сиэрвизы-ы! Кому сиэрвизы недорога? Ха-а‑лодное пи-и‑во! Ма-а‑рожено! Ка-аму ма-а‑рожено? Ды-ы‑ы‑ня!» И это в половине шестого утра. «Охренели совсем», – подумала сварившаяся на верхней полке героиня, но пробуждению обрадовалась. Особенно свободному входу в туалет.
– Ничего не изменилось, – выдохнула она, взглянув на мутный металл железнодорожного клозета. В дверь затарабанили – застучала прыгающая ручка. Что может измениться? Пассажиролюди везде одинаковы: как не было уважения к интимному пространству братьев по разуму, так и не появилось. «Подождёшь!» – ухмыльнулась она в зеркало и запретила себе вступать в контакт с нарушителем своего личного спокойствия.
Стоящий за дверью об этом не догадывался и продолжал методично сотрясать железную стену.
– Женщина! Покиньте туалет. Это ж станция, – скомандовала проводница.
«И не подумаю», – решила пассажирка.
– Женщина! – скандировала облечённая железнодорожной властью. – Жен-щи-на!
Похоже, выгнать нарушительницу из заповедного места стало главным делом её жизни. «Сейчас весь вагон перебудит», – уговаривала себя подчиниться пассажирка.
– Что вы хотели?
Дама при исполнении от неслыханной вежливости замерла, икнула и отчеканила: Не положено.
– Победа была на стороне дипломатии.
– Чаю принесите, – проходя, обронила коронованная особа.
– Пятое купе? – угодливо уточнила проводница.
Наша героиня не стала утруждать себя ответом – не барское это дело.
А вагон тем временем жил своей жизнью: пробуждался, выстраивался в очередь в туалет, жевал завтрак, снова ложился, жевал обед, снова ложился, на станциях высыпал на перрон, пополнял запасы съестного, дружно запрыгивал обратно и в результате дожил до вечера.
Вечером состоялось подведение итогов. Выяснилось, что рубли тают так же интенсивно, как и злополучные гривны. Опытным путём было ещё раз доказано, что заварка – лучшее подручное средство от конъюнктивита, а аристократическая вежливость – от хамства. Проводница была переведена в лагерь союзников. Телефон заряжен. Ребёнок не умер с голоду.
Результаты имели позитивный характер, и вторая половина дороги домой уже приобретала конкретные очертания: только ночь продержаться да день простоять. Мать-героиня перестала ощущать себя Мальчишем-Кибальчишем, потому что напрыгавшийся со второй полки Плохиш с косичками мирно восседал под потолком купе и вёл светскую беседу с молодым человеком явно младшего возраста.
Мать искоса поглядывала на собеседников и внимательно слушала, не поворачивая головы в их сторону. Картина была достойна пера живописца.
– Давай будем делать друг другу массаж, – предложила дочь, вдвое превосходящая мальчика по габаритам.
– У меня другие планы, – крепился кавалер.
– Тогда давай, слезай. Надоело.
– Ещё как надоело, – обрадовался некрупный мужчина шестилетнего возраста.
Парочка соскользнула вниз, и из коридора до матери донеслись обрывки фраз молодого человека:
– Знаешь, какие у меня машины великолепные!
– Не знаю, – честно ответила девочка.
Ей было скучно, и мать это хорошо понимала. В отличие от вечерних гуляний на вилле в Крыму, дочь не вибрировала, голосок не звенел, к зеркалу не подбегала. Она просто мужественно коротала вечер с тем, кто волею судьбы оказался рядом. А что ей оставалось делать? Выбор-то не богат. Мать забралась на верхнюю полку и строчит там свои заметки. Внизу – соседи-молодожёны, которым до неё тоже нет никакого дела. А рядом – мужчина, пусть и невысокий, зато богатый на удивительные слова: «блин», «вот ё-мое», «ёшки-моёшки» и т. д.
Слова эти дочери, безусловно, нравились. Слушая их, она догадывалась о мужественности своего кавалера. А потому назад, на верхнюю полку, возвращаться не торопилась.
Иначе ощущал себя муж героини, оставшийся дома. Он периодически звонил и спрашивал: «А где сейчас наша дочь?» Жена даже не сразу находилась что ответить. Где могла находиться девочка, возвращающаяся с матерью из Крыма домой? Называть номера поезда, вагона, купе, места ей как-то было неудобно. Поэтому она отвечала одно и то же:
– В коридоре.
– А ты где? – продолжал испытывать её терпение супруг.
Зарифмовать ответ вслух не позволяло присутствие попутчиков, поэтому ответ произносился про себя, а в телефон выплёвывалась фраза:
– Там же.
Завтра он их встретит. Завтра же они поругаются. У героини портилось настроение. Будь её воля, она бы соединила отца с дочерью, а сама бы… А самой ей придётся выступать третьим членом семейного сообщества. И не то чтобы она не любила своих ближайших родственников в лице мужа и дочери. Она любила, но соскучиться по ним не успевала, ибо их незримое присутствие всегда было ощутимо. И ещё – ей не бывало скучно одной.
Последнее положение муж не признавал. Считал желание побыть одной блажью. Обвинял в том, что разлюбила. Что не ценит…
– Мама, ты что, уснула там? – бесцеремонно прервала ход её мыслей дочь.
– Нет. Пишу.
– Чего ты там всё время пишешь? Книгу?
– Можно и так сказать.
– Как называется?
– «Мать и дитя на отдыхе».
– Понятно. Глаз мне промой. Чешется.
– Чай завари.
Притащила чашку с кипятком.
– Там что, и про меня есть?
– Есть.
– И про папу?
– И про папу.
– И про бабулю с дедулей?
– Про них нет.
Девочка изумлённо посмотрела на мать:
– Зачем же ты тогда писала?
– Хочу.
– Ты же не писатель, мама.
– А кто я?
Наша героиня внутренне подобралась. Дочь, не понимая ответственности момента, продолжала тараторить:
– Ты – моя мама, папина жена, бабулина и дедулина дочка, я тебя люблю, давай спать, мамочка.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи. Я люблю тебя.
– До завтра.
– До завтра, мамуль.
Мать спустилась вниз, вышла в коридор, попила чаю и поставила точку в своём крымском путешествии. До завтра.
Максим Гуреев
Тигровый глаз
После уроков не хотелось идти домой, потому Лебедев и сидел подолгу в гардеробе, который напоминал облетевший поздней осенью лес – прозрачный, дудящий на сыром промозглом ветру, совершенно голый. А ведь утром здесь всё было совсем по-другому, и хромированных вешалок, согнувшихся под тяжестью курток, драповых пальто и цигейковых шуб, было не разглядеть. Это неповоротливое царство грозно нависало, воинственно дышало нафталином, придавливало и норовило вот-вот рухнуть, чтобы тут же затопить собой кафельный пол и банкетки с разбросанными под ними кедами и лыжными ботинками.
Лебедев перевесился через выкрашенную белой масляной краской балюстраду гардероба и заглянул под банкетку. Так оно и есть – лежат страшные, напоминающие зубастых рапанов, выпячивают нижнюю челюсть пахнущие кирзой лыжные ботинки, уже не первый год тут лежат.
Лебедев вспомнил, как иногда на переменах ими играли в футбол, а однажды он, пробивая штрафной, попал кованым ботинком в завуча по прозвищу Акула, после чего мать, разумеется, вызвали к директору. У директора ей сообщили, что в минувшей четверти её сын вообще перестал учиться и тот факт, что он попал лыжным ботинком в Ирину Васильевну Мурзищеву, является закономерным результатом его одичания.
Это уже дома мать так и сказала: «Иван, ты совершенно одичал!» Затем она проглотила две таблетки валерьянки, запив их кипячёной водой из графина, что стоял на подоконнике рядом с телевизором, и этот самый телевизор включила. Она всегда так делала, когда хотела показать, что сейчас просто не в силах о чём-либо говорить, потому что взволнована до крайности, и ей надо передохнуть, прийти в себя, успокоить сердце, сделать несколько глубоких вдохов и выдохов. А телевизор тем временем неспешно разгорался, как самовар, оживал, поочерёдно выпуская из себя гудение ламп, сполохи белого света, и наконец являл мерцающее чёрно-белое изображение, озвученное словами: «Где-то гитара звенит, надёжное сердце любовь сохранит, а птица удачи опять улетит».
Шел повтор трансляции «Песни‑81».
… – Слышь, Лебедь, ты там чего потерял? – Вопрос раздался откуда-то из-под высвеченных жёлтым светом сводов потолка.
Ну конечно, он узнал этот голос – сиплый, с пришепётыванием, принадлежащий амбалу из параллельного класса – Костику Торпедо.
Кеды и лыжные ботинки теперь уже не напоминали пересохшие в песке и соли раковины, но были сваленными в кучу остовами брошенных армейских грузовиков, кладбище которых находилось за железной дорогой и куда можно было пробраться через дырку в бетонном заборе… Просто надо было знать, где она находится.
– Ты там оглох, что ли? – И, не дожидаясь ответа, Торпедо схватил Лебедева за ноги и перекинул его через балюстраду в гардероб. – Так лучше?
Не лучше и не хуже, потому что словно бы и влетел в эту самую бетонную дырку в заборе и тут же наткнулся на стаю бездомных, ко всему безучастных собак, что спали на обложенной кирпичом теплотрассе.
– Не обижайся, Лебедь, я пошутил. – Торпедо уже сидел на банкетке. – Помочь?
– Не надо. – Иван встал, помолчал и добавил: – Дурак ты.
– Ну вот, обиделся…
После той истории с завучем мать обиделась на Лебедева. То есть всем своим видом она показывала ему, что он виноват, что он должен признать свою вину, но, как выяснилось впоследствии, был он виноват вовсе не в том, что угодил лыжным ботинком в спину Акуле, а в том, что заставил мать так переживать и выслушивать в свой адрес замечания от директора школы. Почти месяц она специально ничего не говорила сыну, будучи совершенно уверенной в том, что он всё понимает, однако специально запирается и не хочет признаться в этом. Но в том-то было и дело, что Лебедев не понимал, в чём именно он виноват.
Нет, конечно, на следующий день он подошёл к Мурзищевой на перемене и извинился. Акула с усмешкой посмотрела мимо него, повела подбородком, обнажив при этом частокол верхних зубов, за что она и получила своё прозвище, а затем едва слышно проговорила:
– Ты же взрослый человек, Лебедев, а ведёшь себя, как они… – И она указала на исступленно дравшихся портфелями третьеклассников. Иван почему-то задержал своё внимание на одном из них, щуплом, с трудом размахивавшем тяжеленным ранцем и вот-вот готовым расплакаться…
– Подумай о своём поведении, Лебедев, прошу тебя, подумай. – Мурзищева поправила бусы на груди.
– Тигровый глаз.
– Что? А… да, ты прав.
– У моей матери такие же, – сам не зная зачем, проговорил Иван.
– Я рада за тебя. – Акула развернулась на каблуках и порывисто двинулась по коридору, точнее сказать, поплыла над этой ревущей и орущей бесформенной толпой. Впрочем, поравнявшись с дерущимися, она абсолютно индифферентно, но в то же время сноровисто выхватила щуплого третьеклассника из куча-мала, что-то строго ему сказала, переместила к подоконнику и оставила его, вспотевшего, несчастного, давящегося от слёз обиды и боли, приходить в себя.
А потом вдруг неожиданно обернулась к Лебедеву и развела руками, в том смысле, что сама и ответила на свой вопрос: «Вот чем ты отличаешься от них? Да ничем!»
Дома вечером Лебедев рассказал матери о том, что извинился перед завучем, но это не произвело на неё никакого впечатления. Даже более того, раздосадовало в том смысле, что сын совершенно не чувствует и не понимает её: «Ну как же так, Иван, ты же взрослый человек!»
Потом прошло ещё несколько дней, но ощущение того, что ты совершенно беспомощен и подавлен, не оставляло. Всякий раз, приходя из школы, Лебедев ждал, когда мать вернётся с работы, чтобы наконец спросить её, что именно он сделал или теперь делает не так. Он даже мысленно беседовал с ней, находя свои мысли здравыми, а доводы убедительными. Однако, когда она открывала входную дверь и сухо здоровалась, всё мгновенно рушилось. В самую последнюю минуту на Лебедева накатывало какое-то тяжёлое ощущение безнадёжности, зыбкое понимание того, что он, нет, не боится матери, но полностью зависит от неё, а потому и не имеет права голоса.
Спустя, кажется, месяц мать сама неожиданно начала разговор с Иваном.
Это был субботний вечер.
Всё началось как бы мимоходом, между делом, потому как мать готовилась к походу в «Современник» на «НЛО» с Мариной Неёловой.
Она сидела перед зеркалом и примеряла бусы, которые неспешно доставала из перламутровой шкатулки, купленной ещё её матерью, кажется, в Евпатории. Раньше Лебедев любил, пока никто не видит, высыпать из этой шкатулки всё её до одури пахнущее пудрой и женьшеневым кремом содержимое и складывать туда гильзы от автомата Калашникова, которые он выменивал у одноклассника Паши Достовалова, чей отец работал на стрельбище МВД в посёлке Алабино. Воображал себе обшитый металлическим профилем ящик с патронами, громыхал им, а также издавал звуки, напоминающие выброс пороховых газов и клацанье затвора, прятался под кровать и лежал там, как в окопе, когда над окопом проходит танк.
Итак, мать наконец выбрала украшение из тигрового глаза. Лебедев вздрогнул.
Да, он вздрогнул, и бусы тут же покатились по ступеням, по паркету, по кафельному полу и пропали в душном, пахнущем резиной и кирзой подземелье банкетки, на которой сидел Костик Торпедо.
– Ладно, погнали на «горку», костёр пожгём, – примирительно сказал Костик. После чего встал, подошёл к стальной стяжке, которая крепила вешалки к стене, повис на ней, подтянулся одиннадцать раз, затем спрыгнул и демонстративно, с сознанием выполненного долга, громко рыгнул. – Что-то есть охота.
«Горкой» в этих краях назывался пустырь, который тянулся от Берёзовой рощи почти до самой железной дороги. Когда-то давно сюда свозили землю и глину с близлежащих стройплощадок и нагребли тем самым пологий и довольно обширный холм, однако потом место забросили, и оно запаршивело сначала непроходимым бурьяном, а вскоре и кустарником с кривыми низкорослыми деревьями.
Мать не разрешала Ивану ходить сюда.
Начинал накрапывать дождь.
С линии изредка доносились гудки маневровых тепловозов.
На единственной улице, спускавшейся от Песчаной площади в пойму упрятанной в трубы реки Таракановки, дрожа и помаргивая, зажглись блёклые фонари, пунктиром наметив кривые очертания местности.
А бетонный, бесконечной длины забор, что отделял пустырь от гаражей, надвигался из осенних сумерек как дредноут, что без разбора давит всё на своём пути.
– «Птица счастья завтрашнего дня прилетела, крыльями звеня…» – Торпедо ловко преодолел несколько едва различимых в темноте траншей и вывел Лебедева к навесу, сооружённому из огромной деревянной катушки для электрического кабеля. – Не боись, Лебедь, сейчас всё будет!
Иван смотрел на Костика Торпедо, который болел за этот футбольный клуб и всегда носил чёрно-белый шарф, который был на нём и сейчас, и думал о том, что его мать наверняка сказала бы о Тихомирове, что «он совершенно одичал». И она была бы права, но в этой дикости таилось нечто необъяснимо правильное, когда без оглядки идёшь вперёд, порой даже не смотря себе под ноги, и при этом каким-то чудесным образом не проваливаешься в ямы с мусором и в траншеи с битым стеклом и ржавой проволокой. Более того, в такие минуты становится ясно, что именно эта несвобода, читай, оглядка, и есть причина твоих неудач, которые становятся предметом долгих обсуждений и осуждений, причиной твоего плена, в котором ты оказываешься, по сути, добровольно, находишь его невыносимым и желанным одновременно.
… – Иван, я хочу с тобой серьёзно поговорить. – Мать поправила бусы на груди и посмотрела на отражение сына в зеркале. – Последнее время ты плохо выглядишь, ты осунулся.
Лебедев поднял взгляд на зеркало, но увидел в нём лишь отражение матери, а его, Ивана Алексеевича, как бы и не было в её присутствии, не существовало вообще. Она всегда делала такой заход – про плохой внешний вид, про худобу или бледность Лебедева, чтобы тем самым подчеркнуть, что она видит нечто такое, что её сыну усмотреть не дано.
Итак, мать продолжила:
– Ты должен понимать, что я хочу тебе только добра, потому что ты мой сын и потому что я люблю тебя.
От этих слов Лебедеву сделалось невыносимо грустно, внутри что-то сжалось, но глаза при этом полностью высохли, абсолютно исключив слёзы жалости к самому себе, осознания собственной вины, раскаяния ли.
– …мне было очень неприятно выслушивать от директора о тебе ужасные вещи…
– Какие ужасные?
– Дело не в этом, а в том, – мать резко отодвинула пуфик, на котором сидела перед зеркалом, и встала, – что ты абсолютно не думаешь обо мне!
– Думаю. – Лебедев всё более и более утрачивал понимание того, куда клонится этот разговор.
– Нет, Иван, не думаешь, – мать повернулась к сыну, – ты думаешь только о себе, ты не догадываешься, мой друг, что всё, происходящее с тобой, происходит и со мной, и мне больно от этого. Ты доставляешь мне боль!
– Не доставляю… – Именно сейчас Лебедев почувствовал, что его голова совершенно пуста, что он полностью запутался, что он беспомощен и любое слово, сказанное им в своё оправдание, будет банальной глупостью, да и не было таких слов в этот момент в его пустой голове вообще.
– Наверное, ты думаешь, что всё так просто, – не переставая перекатывать бусы из тигрового глаза у себя на груди и шее, проговорила мать. – Нет, ты ошибаешься, всё очень непросто. Я отдала тебе всю себя, я воспитала тебя одна, потому что твой отец оказался подонком… У меня, как ты знаешь, никого не было, потому что я считала недопустимым отдавать себя кому-то ещё, кроме тебя. И вот ты вырос, и теперь я вправе потребовать, именно потребовать, от тебя благодарности и внимания. Я не хотела тебе об этом говорить, думала, что ты всё понимаешь, но я ошибалась, ты ничего не понимаешь, и ты должен это знать.
И сразу наступила тишина.
Гулкая тишина, лишь изредка нарушаемая урчанием кипятка в трубах да протяжными, как вой собак, гудками маневровых тепловозов.
… – Это место тихое, люблю здесь бывать, – Торпедо склонился над извергавшим столб вонючего дыма костерком, – мокрое всё, но сейчас разойдётся.
Так оно и получилось: минут через пять припадки рваных языков пламени сменились ровным и сосредоточенным горением, что сразу осветило врытые в землю скамейки и стол, изрисованный шариковой ручкой.
Дождь тем временем усилился и настойчиво забарабанил по круглой, крытой рубероидом крыше навеса.
– «Аристова, я тебя ненавижу», – прочитал Лебедев первую попавшуюся ему на глаза надпись на столе.
– Знаешь её? – Костик на мгновение оторвался от костра.
– Знаю, мы с ней ещё до школы на фигурное катание вместе ходили, она меня старше на год.
– А мне она об этом не говорила, – вздохнул Торпедо и вытер чёрно-белым шарфом выступивший на лбу пот.
– Это ты написал?
– Я. – Тихомиров поднял с земли доску, разворошил костёр и положил её сверху, чем на какое-то время придавил пламя, заставил его пробираться сквозь узкие лазы между фанерой и сшитыми гвоздями узлами деревянных ящиков, принесённых сюда из магазина «Диета». – Будешь курить?
– Не курю…
Лебедев вспомнил, как лет пять назад они с матерью поехали к её друзьям на дачу в Переделкино. Многочисленные гости, которые, как выяснилось, тогда собрались, чтобы чествовать хозяина дома – угрюмого, со сросшимися на переносице бровями старика, известного писателя, разместились на огромной веранде. Рядом с матерью сидел её одноклассник, как раз внук этого писателя, и его жена, худая, с измождённым лицом женщина, которая постоянно напоминала своему мужу, что ему нельзя пить, потому что у него язва. Мать тогда много смеялась, произносила тосты, не забывая при этом периодически указывать на Ивана и сообщать всем, что это её сын. Было видно, что она им гордится.
А потом Лебедев впервые увидел, как она курит – напряжённо, сосредоточенно, что-то бормоча себе под нос, словно выполняет какую-то неприятную и тяжёлую работу или общается с кем-то нелюбимым и нежеланным.
Тогда Ивану вдруг стало остро, болезненно жалко мать, захотелось её обнять, пожалеть, и он почти был готов это сделать, пусть даже и на глазах у всех, но не успел.
Опять не успел! Как и годы спустя с тем разговором…
Мать быстро затушила окурок о консервную банку из-под сгущёнки, прибитую к дереву, туда же запихнула его и, вернувшись к столу, вновь стала громогласно и агрессивно смеяться.
Лебедев почувствовал себя неловко.
Вечером совершенно неожиданно проводить Ивана и его мать до электрички вызвался сам хозяин дома – тот самый престарелый известный писатель со сросшимися на переносице бровями, оказавшийся вовсе даже и не таким угрюмым, как показалось на первый взгляд. Он сам сел за руль «Волги» с оленем на капоте, и они поехали через весь посёлок, мимо кладбища и дачи патриарха к платформе «Переделкино». Всю дорогу он рассказывал смешные истории про писателей, с которыми уже очень много лет имел дело. А перед самым расставанием он вдруг повернулся к матери и сказал:
– Вот вы всё-таки зря пепел в консервную банку сбрасывали, это рабочие оставили, когда забор меняли, а у меня есть отличные чешские хрустальные пепельницы. – Помолчал и добавил: – Милый у вас мальчик.
… – Какая же милая Мариночка Неёлова! – были первые слова матери, когда она вернулась домой после просмотра спектакля «НЛО» в «Современнике».
О разговоре же с сыном накануне этого спектакля не было сказано ни слова.
Костёр на «горке» постепенно догорал, потрескивал, переливался плавающими свекольными огнями, а когда в него попадали брызги дождя, то начинал шипеть, исходить струями пара и плеваться.
– Лебедь, а ты что в раздевалке-то делал? – сплюнув и не отрывая взгляд от надписей на столе, задумчиво спросил Тихомиров.
– Просто сидел.
– А вот это тоже я написал:
– Да ты поэт, – улыбнулся Лебедев.
– А вот ещё послушай:
– А кто такой Эдик?
Лицо Костика мгновенно потемнело:
– Ты чё, Лебедь, совсем обалдел? Эдуард Стрельцов!
– А‑а, ну да. – Иван сделал вид, что знает, кто это такой, хотя фамилию он, конечно, слышал. От того же Тихомирова и слышал, наверное, раньше.
– То-то, – Торпедо по-отечески похлопал Лебедева по плечу. – Думаю, тоже тут это написать надо для потомков.
– Ладно, пойду я, поздно уже, мать волноваться будет.
– Вот это правильно, Лебедь, мать не должна волноваться, это отец пусть волнуется, а мать нет!
– Это почему? – Иван уже вышел из-под навеса, но после этих слов не мог не остановиться.
– Тут моего Акула вызывала, застукала меня под лестницей, стерва, ну, я перекуривал, ну, буквально пару затяжек. – Костик покачал головой, как человек, глубоко уставший от бесконечных и однообразных претензий к его персоне. – Так он меня дома чуть не убил.
– Как это? – поморщился Лебедев: дождь постепенно начал заливать за воротник куртки.
– Просто, – Торпедо выставил вперёд свой здоровенный кулак, – кулаком.
– Сурово.
– А ты говоришь. – Тихомиров глубоко вздохнул. – А мать меня зато потом пожалела, хотя и отец прав, если честно, но всё же нельзя так со своими родными детьми, мы ж всё-таки цветы жизни как-никак… Ну бывай, Лебедь.
Иван сделал несколько шагов от навеса и буквально сразу провалился в непроглядный мрак промозглого осеннего вечера.
Очертания пустыря можно было разобрать лишь по далёким огням на железной дороге, лаю собак, которые охраняли гаражи за бетонным забором, и свету в окнах домов, что мерцали в дождливой дымке конца октября.
Пройдя метров десять, не более, Лебедев остановился в ожидании, когда глаза привыкнут к темноте. Он хорошо знал это состояние, помнил его, когда они летом вместе с матерью ездили на море в Орджоникидзе, выходили из кинотеатра, какое-то время стояли и привыкали к непроглядной темноте, а потом брели в сторону торпедного завода, где снимали клетушку с видом на мыс Киик-Атлама.
Это была их единственная совместная поездка, когда Иван чувствовал, что не раздражает свою мать, что всё делает правильно, впрочем, постоянно находясь при этом на грани внутреннего трепета, волнения, что вдруг он перейдёт какую-то неведомую ему грань и всё опять начнётся по-прежнему. Но нет, получалось, что неведомой грани то ли не существовало, то ли мать великодушно отодвигала её всё дальше и дальше, и это вселяло надежду на то, что так будет всегда, если это возможно в принципе.
Наконец «горка» обступила Лебедева со всех сторон, проявилась длинными блёклыми тенями, что едва прочерчивали навалы мусора, ямы, сваленные в беспорядке стройматериалы, лысые автомобильные покрышки, и стало возможным идти.
Быстро идти.
Иван представил себе, что его ждёт дома, и ускорил шаг, почти побежал.
Так было легче гнать от себя мысли, думать о том, что вообще не следует думать, а усилившийся ветер и шум дождя напрочь лишили эту круговерть всякого смысла. Может быть, именно поэтому в голове неожиданно всплыли слова Мурзищевой – «вот чем ты отличаешься от них», а вместо глаз у Акулы при этом вращались круглые тигровые бусины.
Бусы тут же и покатились по земле, по скисшей от дождя траве, по песку, по ступеням, по паркету, по кафельному полу и пропали в заросшей колючим проволочным кустарником траншее, а ржавая проволока намертво свила правую ногу, и Лебедев полетел куда-то вниз в темноту преисподней.
Вот только и успел сообразить, что нет такой силы, которая могла бы освободить правую толчковую, а скос траншеи, ощетинившейся битым кирпичом и осколками бутылок, стремительно ринулся прямо в лицо, как цепная собака.
И это уже потом был травмпункт на Беговой, затем Боткинская, несколько швов на лбу и верхней губе, а также гипс левой кисти, на которую пришёлся основной удар.
Домой вернулись далеко за полночь…
Не говоря ни единого слова, мать уложила Ивана, выключила в комнате свет, села рядом, и было слышно только, как дождь без остановки барабанит по карнизу. Это её молчание говорило много больше, чем все предыдущие речи, вместе взятые, при этом оно не тяготило, не придавливало, не томило.
Лишь спустя годы, когда матери не стало, Лебедев понял, что она в тот момент, видимо, тоже слушала его молчание, молчание своего сына, и находила его содержательным, заслуживающим уважения, ведь, если честно, вместе они многое прошли и многое знали друг о друге.
Через две недели Ивана выписали.
На перемене к нему подошёл Торпедо:
– Что ж ты, Лебедь, левую руку сломал, надо было правую ломать, в пятницу контра по алгебре, придётся писать.
– Придётся, Торпедо, придётся, – улыбнулся в ответ Лебедев.
– «Выбери меня, выбери меня, птица счастья завтрашнего дня», жду на «горке»! – Тихомиров нырнул в гудящий, орущий, извивающийся дерущимися младшеклассниками школьный коридор, который то заходился в какофонии нечленораздельных звуков, то затихал, словно набирал в лёгкие воздух, чтобы вновь открыть рот и завопить.
– А я знала, Лебедев, что добром это не кончится…
Иван обернулся – перед ним стояла Акула, сомнамбулически поводя подбородком.
– Ты же взрослый человек, – заученным жестом Мурзищева поправила бусы на груди. – Вот чем ты отличаешься от них? – и она указала на третьеклассников, которые с хохотом катались по паркету, то ли дрались, то ли просто сходили с ума от избытка чувств. – Да ничем!
Лебедев усмехнулся, и вовсе не потому, что тигровый глаз ему показался на сей раз каким-то блёклым и подслеповатым, а потому, как он подумал в ту минуту, что его мать, наверное, не согласилась бы с этим утверждением.
По крайней мере, ему так хотелось в это верить.
Оксана Лисковая
Я не отдаю свои игрушки
Мне в детстве нравилось одно украшение – орех на верёвочке, но бабушка подарила его двоюродной сестре. Может быть, сочла, что я ещё мала, а двадцатисемилетней дылде как раз подойдёт такое украшение. Не знаю, нравилось ли оно двоюродной сестре, я не видела, чтобы она его носила, но меня так притягивали его гладкие блестящие бока и неброский шершавый рисунок…
У двоюродной сестры в доме было много интересных вещей, которые привлекали меня, но родственники ничего мне не дарили. Тогда я не могла взять в толк, почему она, взрослая тётка, не отдаст мне, двенадцатилетней, хотя бы свои игрушки. Это теперь я тоже взрослая тётка и понимаю, как трудно отдать привычные и уж тем более любимые вещи.
А ещё во времена моего детства у неё на диване сидела игрушка, вызывавшая у меня ужас, – лохматая собачка с резиновым лицом. Лицом! Такие игрушки казались мне чудовищами, они снились мне ночью, и после этих кошмаров я выпрыгивала уже из мокрой постели.
Всё моё детство мама лечила меня от чего-либо. То и дело я лежала в больницах. Задумала она вылечить меня и от этой болезни. Однажды мы пришли в детскую поликлинику. Долго сидели в очереди и ждали приёма психиатра. Не потому, что я была психом, нет. А потому, что, кроме психиатра, никто не знал, как вылечить эту стыдную болезнь. И вот психиатр, задав мне пару вопросов и отправив к окну разглядывать разноцветные фиалки, переговорила с моей мамой – и вскоре мне был собран чемодан. На электричке мама привезла меня в санаторно-лесную школу. И оставила. Через две недели я, зарёванная, пробралась со своей новой подружкой в кабинет директора, получила разрешение позвонить – и долго просила маму забрать меня домой. Но мама отказалась: «Тебе нужно выздороветь, потерпи». Надо сказать, выздоровела я немедленно – потому что ни разу в этом странном заведении не намочила постель: ни после драк с детдомовскими, ни от изнурительной тоски по дому, ни от страха перед маньяком Фишером, бродившим в том году по району, где находилась и наша одиноко стоящая школа. Из-за него была объявлена тревога, заперты все двери в здании, и нас лишили прогулок на несколько дней.
Когда нам с подругой белые простыни казались слишком уж грязными, а смены белья не предвиделось, мы ночью мочили их в унитазе и сбрасывали в специальный бак, взамен брали в шкафчике чистую простыню, а иногда даже пододеяльник. И, довольные, перестилали себе постель. В мае закончился учебный год, и нас наконец разобрали по домам.
После осмотра нашей огромнейшей и живущей в полном беспорядке квартиры я заснула на разноцветном белье, которое мне обычно стелили дома. Утром за завтраком я безжалостно объявила маме, что в санаторной школе за такой бардак, как у нас дома, няньки, не задумываясь, дали бы ей подзатыльник, а на утренней линейке запозорили бы перед всеми и назвали неряхой.
– У нас же дома всегда так, – удивилась мама. – Я просто не успеваю убираться… Доедай. Бутерброд ещё хочешь? Яйцо?
– Нет. – Я не дала увести себя от темы: – Знаешь, я хочу, чтобы ты всегда мне стелила только цветное бельё. Всё белое – очень страшное.
– Хорошо… – покладисто прошептала мама.
Я была довольна победой.
Жизнь пошла своим чередом. Я быстро вспомнила, что такой кавардак в доме – это норма. За него не бьют и не обзывают. И можно бросать свои книги, ручки, яблоки, кофты и нижнее бельё как попало, можно даже вешать всю одежду на спинки стульев, чтобы они висели там, пока не свалятся, – всем это по фиг. И тогда я начала методично убираться в квартире: раскладывать вещи по своим местам и требовать, чтобы все их туда и возвращали, истерично рыдать, когда мне навстречу из шкафа вываливалась куча неглаженого белья, злилась и кричала, если зубную пасту выдавливали не с конца тюбика или немытая посуда оставалась в раковине до утра. Неупорядоченность, а часто и непредсказуемость дня стали испытанием, которое я стремилась преодолеть, как некогда разлуку со всем этим. Мне всё стало чужим. Чужим – по которому тем не менее я начинала тосковать, оказавшись за дверью квартиры. Зато постель моя стала цветной и никогда больше не мокла. Мама была счастлива: здоровый ребёнок – лучшее, что может быть в жизни.
* * *
– Тебе сорок лет, Яна, что ты творишь?
– Я не-на-ви-жу белое бельё! Никогда, слышишь, не смей приносить его в дом! И убери своё барахло со стульев! Неряха!
– Ну как ты с матерью разговариваешь! Прекрати орать!
– Отойди от меня!
Передо мной жуткие белые простыни, абсолютно новые, чистые, из невероятно нежного индийского хлопка. Кожа, прикасаясь к нему, почти немеет от счастья. Если бы облака можно было погладить и дать в руки – они бы были именно такими, как эти простыни. Я режу хлопковые облака ножницами, руки у меня трясутся, сил не хватает. Я окружаю себя белыми лоскутами и рыдаю всё громче, я боюсь, что эта белая ткань задушит меня ещё до того, как я на неё лягу.
– Не смей приносить это в дом! Никогда не смей!
Мама кричит мне из своей комнаты, что это бельё её. Она вовсе не собиралась мне его стелить, просто положила на мой диван, не успела даже распаковать и рассмотреть. Двоюродная сестра привезла его маме прямо из Индии, везла буквально через полмира! Но мне всё равно, я режу и рву это белое отвратительное чудовище, которое вот-вот посмотрит на меня глазами жуткой зверушки с резиновым лицом. Ни за что я не стану это терпеть, как и беспорядок в квартире. Не стану.
Мама молча соглашается.
У меня самая терпеливая мать на свете: что бы я ни вытворяла, она примиряется с этим и вовсю старается не повторять своих промахов.
* * *
С двоюродной сестрой мы встретились на похоронах бабушки. Она пришла, надев тот самый фантастически красивый кулон-орех. Мне от бабушки досталась белая ночная сорочка, которую обладательница ореха передала тут же, на кладбище. На обратном пути, пока все обсуждали «как прошло» и бегали в кусты по нужде, я выкинула наследство в ближайшую кладбищенскую помойку. На самом деле бабушка всё оставила двоюродной сестре, но той не понравилась рубашка и несколько других вещей, поэтому она привезла и раздала их по родственникам. Так мой двоюродный брат получил синие женские носки, которые у него пролежали какое-то время дома, потом переехали на дачу и там исчезли…
Всю дорогу я умоляла, чтобы с шеи сестры упал орех. Мама рыдала, мне было её жалко и одновременно стыдно. Я отошла подальше, потому что она своим рыданьем отбирала моё горе, убирала меня из центра внимания, которое мне почему-то хотелось получить вместо этой поганой белой сорочки. Я надеялась, что упаду в обморок, или меня стошнит, или я сама начну так рыдать и биться, что моя мать и все остальные обратят внимание на меня, но ничего такого не произошло. Мы вернулись домой. Там я сказала про рубашку. Мама перестала рыдать, подошла ко мне, приподняв руку в попытке приласкать меня, и сказала:
– Ну как же так, доченька?
– А ты не знаешь? – Я отстранилась, чтобы не наткнуться на эту нежданную и ненужную мне ласку.
– Нет. Это же последнее, что в нашем доме осталось от бабушки. – Мама так и застыла, не зная, куда деть руку.
– Нет, не последнее. Ещё мы с тобой здесь. И как бы ты уж наконец запомнила – я ненавижу белое бельё! Любое! Отвратное белое мерзкое бельё! Я всегда буду его рвать и выбрасывать. Твоё или моё. Чтобы никогда! В этом доме… ничего!
Мама заперлась в своей комнате, и мы больше не разговаривали про бабушку.
* * *
– Sono, sei, e, siamo, siete, sono, uno, due, tre[1]…
– Яна, можно тебя?
– Что?
– Ну поди сюда!
– Мама, я занимаюсь, мне нужно подготовиться к уроку. Я не хочу краснеть на занятиях.
– Мне нужно на минутку! Ты же не завтра в Италию едешь.
Ладно. Я кладу учебник на стол и иду в комнату матери. Она сидит в кресле и читает с планшета, напротив неё беззвучно работает телевизор.
– Что?
– Я хотела тебя спросить: не позвонить ли мне тёте Маре? Ты давно ей звонила?
– Ты сама это не можешь решить? Я за тебя должна решать? Тогда заодно попроси, чтобы её дочь дала мне поносить бабушкин орех!
– Ты чего так опять орёшь? Почему ты постоянно орёшь, что тебя ни спроси?
– Да так! Ты же меня звала? Тебе же по фигу, что я занимаюсь, должно быть по фигу и что ору!
* * *
После работы я иду по длинному переходу от метро к остановке. Смотрю по сторонам без всякой цели. Взгляд цепляет иногда что-то из вещей. И пока пробираюсь дальше, всё думаю о них, как о чём-то нужном, но, выходя к автобусной остановке, больше уже не помню о них: ни о смешных балеринках в розовых пачках, ни о пижамах с совами или ромбами, ни о кедах по 600 рублей… Даже о немыслимых куклах, которые однажды заставили меня внезапно остановиться и замереть, на миг прервав философское движение всей толпы. Куклы – младенцы с лохматыми телами и резиновыми лицами. Немного не похожи на моих чудовищ из детства, немного похожи. Но всё равно ужасные. Выплыли из глубин прошлого. Однако теперь я их не боюсь, я слишком хорошо понимаю, как сделана игрушка – мёртвый предмет, который ничего в мою жизнь добавить не может. Хотя что-то может – например страх. Так чего же я боюсь больше: вот этих монстров или белых простыней, среди которых прошло моё детство?
Я помню, что в детстве бывала дома наездами – в перерывах между больницами и санаториями. Помню, ночами в чужих лечебных кроватях я забывала, где сплю. Иногда я просыпалась, открывала глаза в комнате без занавесок и дверей, поэтому немыслимо светлой для хороших снов, трогала постельное бельё белого цвета и сжималась от страха и одиночества, не смея зарыдать или хотя бы немного поплакать. Я вставала и шла пить воду из-под крана в общий девчачий туалет, недалеко от которого спала, сидя на посту, дежурная нянька. В субботу – родительский день – можно ещё раз попросить маму забрать меня отсюда, но лучше попросить пастилы, это будет вернее и надёжней…
…«Заходите? – Чей-то сердитый голос вернул меня из непрошеных вопросов и воспоминаний прямо на автобусную остановку. – Спасибо». – Я машинально шагнула в дверь автобуса. Вытащила проездной из тяжеленной сумки, которую оттянул учебник итальянского языка, который я изучаю, тетради моих учеников, которых учу сама. Парочку тетрадей я проверяю обычно прямо в автобусе, если удастся сесть и будет подходящий свет, если не станут толкаться или громко говорить рядом люди, если я не буду думать о еде, которую мама начнёт разогревать, как только я ей позвоню и скажу, что я в автобусе. Я сразу смогу проверить несколько контрольных, даже сделать цветной ручкой пометки. Иногда бывает очень интересно. Иногда очень хорошо. Иногда страшно. Иногда никак.
* * *
– Я тебе подарок купила, на стол положила. Как увидела, сразу подумала, надо купить тебе. Такие смешные!
– Подарок? Спасибо.
– Я сегодня ездила в гости к тёте Маре. Рассказывала о тебе, о том, как мы тут живём.
– А надо было?
– Не чужие же. Про бельё не стала говорить. Зачем Сашу обижать, она старалась, везла. Рассказала, что ты итальянский учишь, на курсы ходишь. Что преподаёшь что-то литературное – забыла, как называется. Что читаешь всё время рассказы детские. Что казанью готовишь.
– Лазанью.
– Ой! – Мама засмеялась, не обратив внимания на мою поправку. – Я ж привезла тебе орех. Сказали, можешь забрать совсем, раз он тебе нравится. Саша его не носит. Так, из вежливости не выбрасывает. Память всё-таки. Удивилась, что ты раньше не сказала… Верёвку только поменять надо. Может, повесить его на цепочку? Я тебе всё в один пакет положила. Там, на столе, и подарок, и орех твой.
– Хорошо.
Я прошла в свою комнату.
Мамин голос стал неслышным. Она что-то ещё говорила мне из кухни. Я взяла в руки пакет и торопливо развернула. На пол выпал тусклый орех на верёвочке, а вслед за ним я вытряхнула мамин подарок: куклу из подземного перехода – лохматого младенца с резиновым лицом, который улыбался и смотрел на меня ослепительно синими глазами.
Роман Сенчин
На чёрной лестнице
Максим гордился своим домом, иначе пришлось бы его ненавидеть. Он всем говорил, что такой дом остался один в Москве – доходный дом конца позапрошлого века, с высоченными, «как в Питере», потолками, с лабиринтом коридорчиков и крошечных комнат в каждой квартире, с ванной на кухне, опять же, «как в Питере», а главное – с чёрными лестницами.
Чёрные лестницы по ширине не уступали парадным (уже и неясно было, какие первоначально служили чёрными, а какие парадными), но их завалили старой мебелью, коробками, всяким барахлом и хламом, который неизбежно набирается в местах долгого проживания людей… И здесь, на чёрных лестницах, Максим с ровесниками-соседями любил проводить время. Не любили, точнее, привыкли…
Сегодня, в субботу, Максим проснулся часов в десять. Сполоснул лицо, съел, не разогревая, найденные в холодильнике две вчерашние котлеты. Радуясь, что матери дома нет (уехала, как каждую субботу, на Щукинский рынок, где продукты дешевле), порылся в ящиках серванта и набрал двенадцать рублей мелочью. И своих у него было сто шестьдесят. Для начала долгого выходного дня не так уж плохо.
Максим посмотрел в окно. Люди ходили в рубашках и платьях. Значит, по-прежнему тепло.
– Ништяк, – сказал себе Максим, рассовал по карманам джинсов сигареты, паспорт, мобильник, обулся и вышел из квартиры. Запер оба замка.
Дом не имел двора, то есть двор был, но за домом – поросшая мелкой травой площадка со стволом когда-то упавшего и так оставшегося лежать тополя. Кора давно отвалилась, ветки обломались, и ствол служил лавкой. Площадку окружали гаражи-ракушки… А нынешняя парадная лестница спускалась сразу к тротуару, выводила в суету оживлённого Большого Тишинского переулка. Не переулок, а нормальная, не самая узкая улица Москвы…
Максим постоял у двери, проморгался, привыкая к обилию света, и подумал, что делать дальше.
Можно позвонить парням – Дрозду, Котику, Пескарю, – предложить собраться. И Максим уже вынул мобильник, но сразу спрятал обратно – там и так в минус. Возвращаться домой было опасно – сейчас мать вернётся, запряжёт делами. Суббота ведь, генералка… Максим быстро дошёл до соседнего подъезда, набрал код, дверь пискнула.
Поднялся на второй этаж, позвонил в восьмую квартиру.
Дверь открыла мать Котика.
– А Ко… – Максим запнулся, поправился: – Виталик дома?
– Здороваться надо, – ответила мать Котика и скрылась в глубине квартиры.
Максим остался на площадке, подождал. Минуты через две появился Котик. В одних синих футбольных трусах, худой, заспанный.
В детстве он был упитанным, розовым, с пушистой головой. Соседки любили с ним возиться и называли котиком. Прозвище это так за ним и осталось…
– Чего? – хрипнул Котик, жмурясь.
– Выйдешь?
– На фиг?
– Ну, потусуем. – Максим пожал плечами. – Ты чё, с бодуна?
– Уху…
– Выходи.
– А башли есть?
– Ну так, немного.
– Щас тогда…
Котик ушлёпал куда-то и тут же пришлёпал обратно в синей футболке, разношенных сланцах.
– Ты куда опять? – раздался слезливый голос его матери.
Котик молча захлопнул дверь, стал спускаться.
Не видя в руках у Котика ничего, кроме помятой пачки «Явы», Максим удивился:
– А ты пустой, что ли, совсем?.. У меня меньше двухсотки.
Котик залез рукой в трусы, покопался, достал свёрнутую несколько раз пятисотку. Протянул Максиму. Тот отдёрнул руки:
– В жопе, что ль, ныкал?!
– На, блин! И пошли резче, пока она, – Котик мотнул головой вверх, – не вылезла.
На противоположной стороне переулка, почти напротив их дома, был «Погребок». Там обычно и покупали выпивку, чего закусить.
– Где набульбенился-то вчера? – спросил по пути Максим.
– Да где… Во дворе тут… Хотел проститутку намутить, но куда её? Эта, – снова мотнул головой Котик, – и так ворчит по любому поводу… Купил, короче, пузырь и выжрал.
– Блин, а почему без меня? Я весь вечер дома торчал. – И Максим хотел добавить, что тоже мог бы сегодня забухать один, но вспомнил, что Котик вложил пятисотку, а он всего двести, и промолчал.
В «Погребке» дежурил знакомый продавец.
– Здорово, Рагим. «Старая Москва» осталась?
«Старая Москва» стоила здесь на тридцать рублей дешевле, чем в супермаркете, была явно левой, но не ядовитой. Отравлений не случалось, и у знающих людей она пользовалась спросом.
– Для вас всегда осталась. – Рагим достал из-под прилавка бутылку. – Хватит?
– Пока что.
– Пивка ещё возьми, – велел Котик, – чтоб отлегло…
С одной стороны, семьсот рублей – сумма приличная, а с другой… Туда-сюда, и их нет. И поэтому Максим и Котик долго, ожесточённо спорили, что именно купить на закуску. Рагим стоял и улыбался. То ли вежливо, то ли презрительно.
Наконец, чуть не поссорившись, выбрали двухлитровку кока-колы, полкаравая «Столичного», банку маринованных корнишонов, триста граммов ветчины (попросили Рагима порезать тонкими пластинками). Сигарет ещё взяли…
По дороге во двор выпили пиво. Котик облегчённо вздохнул:
– Ну вот, можно жить… Видел на неделе «Арсенал»? Лигу чемпионов?
– Нет.
– Проиграли, блин, «Манчестеру». Без Аршавина – совсем другая команда. Ничего не показали.
– Аршавин – это сила, – бормотнул Максим без энтузиазма – к футболу он был почти равнодушен, а Котик старался не пропускать ни одного матча. Когда-то он ходил в футбольную школу «Динамо», подавал надежды, но пацаны стали дразнить его мусором, а старшаки почмыривать, и Котик забросил тренировки, а теперь жалел – многие, с кем был в одной группе, стали известными и богатыми.
Накрыли «полянку» на стволе тополя, расставили закуски в давно образовавшихся углублениях и ложбинках. Настроились, что вот сейчас внутрь вольётся горячее, живое, способное изменить мир вокруг, и тут оказалось, что нет посуды.
– А чё ты стаканчики не купил?! – поднял на Максима негодующие глаза Котик.
– Блин, а ты?!
– Что – я?!
Чуть было опять не дошло до ссоры. Максим вовремя вспомнил:
– На лестницах же заначены.
– Ну так сгоняй.
– А почему я?
– У меня ключей от нашей нет.
– Хм! – Максим достал ключи. – Вот, пожалуйста. На третьем этаже в комоде. Там салфетки даже…
– Не пойду я никуда. У меня пахма, мне лишний шаг сделать… – Котик сменил интонацию: – Сходи, Макс, принеси. Скорей принесёшь, скорей хлопнем.
Максиму пришлось идти на чёрную лестницу. Принёс. Котик налил. Выпили. Экономно закусили.
Как часто бывало с ним после первого глотка водки на этом месте, Максим по-новому увидел родной двор. Нет, не по-новому (как его, ежедневно видимый, увидишь по-новому), а как-то более отчётливо. И гаражи-ракушки, и темнеющие за ними стволы старых тополей, один или два из которых в большую бурю падали… Сам двор в мае зеленел, но сейчас, в конце апреля, был серый и скучный. Когда-то здесь гоняли в футбол, мужики по вечерам рубились в домино за большим деревянным столом, женщины сидели на скамейках и беседовали… Ни скамеек, ни стола уже давно не было. Не осталось почти и мужиков – они или умерли, или сбежали из этого дома в другие места.
Раньше в выходные весь двор пестрел развешенным бельём, вкусно пахло порошком «Лотос», но потом, когда появились импортные машинки с хорошим отжимом, бельё стали сушить в квартирах – часа два повисит, и можно гладить, прятать в шкафы.
Скучно было во дворе в последние годы, тихо и мёртво. Детишек у жителей дома не появлялось: остались или престарелые женщины и два-три полустарика, или такие вот, как Максим и Котик… Котик, правда, женился однажды, но у его жены в двушке были ещё родители и брат, а у Котика здесь – мать оручая. Помучались с полгода и разбежались. Ребёнка, слава богу, не успели заделать, а то бы мучились всю оставшуюся жизнь…
– Э, Макс, держи, – подал ему Котик стаканчик. – Уснул, что ли?
– Задумался…
– Да ты пей. Пей, не думай.
– Не слышно, как там с расселением?
Двенадцать лет назад дом был признан ветхим. Квартиры нельзя стало продавать, прописывать в них новых жильцов; на протяжении этих лет то и дело возникали слухи о скором расселении то в Митино, то в Строгино, а то и в строящиеся по соседству элитные двадцатиэтажки. Но слухи не подтверждались, а время шло.
Максим мечтал о расселении – получить бы с матерью по отдельной двухкомнатке (в их нынешней квартире было пять комнат) и зажить тогда уж настоящим хозяином самому себе, девушку завести. Или в Питер переехать – Питер Максиму очень нравился, хотя был он там всего три раза…
– Да какое расселение, – скривился Котик. – Кризис же, всё заморозилось.
– Ну дома-то строят. А наш вообще на самом денежном месте.
В их районе давно посносили все хрущёвки, даже крепкую ещё кирпичную пятиэтажку, а этот тёмный кривоватый пыльный дом, стоящий на углу Пресненского Вала и Большого Тишинского, в семи минутах ходьбы от метро «1905 года», почему-то не трогали. Даже установили недавно новые кодовые замки.
Выпили, глотнули колы, задымили сигаретами. Тоскливо и в то же время хорошо молчали. И не хотелось разговаривать. О чём? Всё уже давно было переговорено, осталось только похамливать друг другу, друг друга подкалывать.
– Сколько время там? – с усилием спросил Котик.
Максим достал мобильный, глянул.
– Половина двенадцатого доходит.
– Нормально… В два «Динамо» со «Спартаком» играет, надо посмотреть… Наливай ещё.
Ментов увидели издалека. Они шли со стороны метро. Трое. Вперёди сержант. Сержант, тоже издалека увидевший выпивающих, заулыбался.
Максим попытался было как-нибудь спрятать бутылку, но тут же понял, что бесполезно. Скорей проглотил то, что ещё оставалось в стаканчике.
– Та-ак, – сказал сержант. – Распиваем?
– Ну… Суббота.
– Запрещено ведь в общественном месте. Не знаете?
– Да так…
– Что делать будем? – Сержант повернулся к рядовым ментам, на вид совсем подросткам; один из них вякнул:
– В отдел?
– Что ж, видимо…
Котик захныкал:
– Товарищ сержант, у нас нету денег. На пузырь вот кое-как наскребли. Дома предки, идти некуда…
Сержант подумал и сказал по-человечески:
– Ладно, через пять минут я возвращаюсь – и вас здесь нет. Ясно? Если будете, тогда уж не обижайтесь.
– Спасибо, товарищ сержант. – И Котик стал делать вид, что собирается.
Менты пошли дальше, в сторону Малой Грузинской.
Максим с Котиком выпили ещё по одной и переместились на чёрную лестницу. Поднялись на третий этаж, поставили бутылки, закуску на подоконник, сели рядом на старые, шаткие табуретки.
– Сколько там уже? – снова спросил Котик.
– Блин, достал! В кайф, думаешь, за временем всё время следить? – Но мобильник Максим достал. – Без пяти двенадцать.
– Матч посмотреть охота. Тем более что «Спартак» на подъёме сейчас. Рубилово, скорей всего, будет.
– Да ну и хрен с ним… Водки на пару приёмов всего. Выжрали и не заметили.
– Ещё возьмём, – оптимистично сказал Котик. – Денег-то нормально осталось.
Выпили. Посидели.
– Тёлок бы, – вздохнул Максим. – Хоть поговорить, пощупать.
– Позвони Мыше, позови. Или к ней можно… У неё муж на дежурстве должен сегодня… – Котик оживился: – Звякни, вдруг!..
– У меня в минус на счету. Отключат вообще скоро.
– Ой, твою-то!.. А хрен ли тогда про тёлок заводить?! – Котик привстал, плеснул в стаканчики. – Зря огурцы эти взяли, – проворчал, – уксус голимый. И ветчина химическая – аммиак какой-то.
– Ну а что ты хочешь за такие деньги?
– За свои по́том заработанные деньги я хочу нормальной еды, а не говна! Достало жрать!..
– Ладно-ладно, – Максим успокаивающе помахал рукой, – ты прав, Виталик. Давай.
Выпили одновременно, вырывая друг у друга бутылку с колой, запили.
На лестнице было душновато, пахло древней пылью, медленной прелью. Даже курить не хотелось – представлялось, что стоит закурить, и всё заволочёт дымом, дышать станет совсем нечем.
– Включи хоть музон какой-нибудь, – попросил Котик. – Или анекдот расскажи. Срубимся ведь просто в таком настроении.
– Не знаю я анекдотов. Старьё одно.
– Музон тогда. Скучно же…
Максим покопался в мобильнике и нашёл свою любимую песню Александра Лаэртского. Нажал «play».
тоскливо под тоскливую музыку заблеял Лаэртский, –
– Выруби! – скривился Котик. – На хрена ты это?!
Максиму тоже стало тоскливо до слёз. Выключил.
– «Кино» есть?
Максим нашёл «Кино».
– «Действовать» подойдёт?
– Во, врубай!
Как только зазвучали энергичные аккорды, Котик вскочил с табуретки, закачался в такт, по-цоевски вывернул правую руку, изобразил кулаком микрофон. И вместе с Цоем, выпятив нижнюю челюсть, запел:
– Да-а! – выкрикнул Максим и тоже вскочил, стал играть на воображаемой гитаре.
Спели всю песню. Настроение поднялось. С удовольствием выпили водки. В бутылке осталось совсем на дне. Это настроение снова понизило.
– Вот была музыка, – вздохнул Максим. – А сейчас молодняку что втюхивают… Я тут послушал все эти «Ботанику», «Мельницу», «Сансару» – полное же дерьмо! Смысла даже нет. А везде крутят, все вроде тащатся.
– Так же и про наши группы говорили, – отозвался Котик. – Ты вот своей матушке Лаэртского дай послушать или «Красную плесень» и спроси, что она думает.
– Да ну на фиг… Но к «Кино» она, кстати, всегда нормально относилась.
– Это она вид делает. Разные поколения друг друга не понимают. В этом и смысл.
Какой именно смысл, Максим у Котика уточнять не стал. Покопался в мобильнике, выбирая, что бы ещё послушать. Не выбрал – слушать расхотелось. Вся энергия выплеснулась в песне про «действовать дальше»… Достал сигарету, закурил. Котик, казалось, подрёмывал на табуретке. Не шевелится, голова свесилась…
На пятом этаже со скрипом открылась дверь, а потом так же со скрипом закрылась. Кто-то стал спускаться. Медленно и осторожно.
Максим тревожно смотрел вверх. Ожидал появления одной из старух-жиличек, которая начнёт сейчас выговаривать, что опять пьют, всё задымили, погонит на улицу.
Но вместо старухи увидел Саню Дроздова, своего и Котикова соседа и друга детства.
– О, Дроздяра! – встретил его очнувшийся Котик. – Водяру учуял?
– Чуваки, есть курить? – забубнил Дрозд. – Курить надо… Вышел, думал, бычки, может, где…
Максим протянул ему пачку. Дрозд жадно выхватил сигарету и торопливо закурил.
– Что, с бодунца?
– Да какой бодунец… Нищета полная.
– Лизнуть-то хочешь? Пять капель выделим.
– Дава-айте.
Разделили водку по трём стаканчикам (их в заначке было с полсотни). Чокнулись «за встречу», выпили. Дрозд смачно выдохнул, потёр грудь под домашней рубашкой.
– Давно не пил.
– Да?
– А где, на что? Зарплату второй месяц держат, предаки на курево даже щемятся. Батя-то бросил и мне советует… Вообще как-то всё.
– Кризис, – вздохнул Котик.
– На хрен он не нужен, этот кризис… У меня вообще вечно кризис… В курсе? – Дрозд округлил глаза, как обычно делал перед началом рассказа о чём-то важном. – У меня зуб ночью выпал!
– Молочный? – пошутил Максим.
– Хрен знает…
– Хрен всё знает, да мало что может.
– Ну, слушай, короче! – нетерпеливо повысил голос Дрозд. – Выпал ночью, и я лежу, катаю его во рту. И снится так, что это карамелька… ну, эта, маленькая, как в детстве были… в баночках…
– Леденцы?
– Во! Ну да… И лежу, хорошо так, приятно. А потом, во сне ещё: чё это? Глаза открыл, сел, выплюнул на ладонь, а это зуб. Большой, вот отсюда, сбоку. – Дрозд растопырил рот и стал показывать дыру в верхней челюсти.
– Да уберись ты! – брезгливо отвернулся Котик. – Гнильё там одно.
– Сам ты гнильё. Я прошлым летом у стоматолога был.
– А толку-то…
– Ладно, парни, хорош, – пригасил возникшую перебранку Максим. – Надо ещё пузырькевич купить. Я счас схожу, а ты, Санёк, принеси чего вкусного.
– Чего вкусного? Ничего нету вкусного.
– Да не жидись ты, блин. Пельмени есть?.. Свари пельменей.
– Какие пельмени?! Ты вообще обезумел, что ли? Мать на завтрак гречку без всего сделала – жрите… Ничё у нас нету.
– Ну тогда и водки тебе не будет.
Дрозд возмущённо округлил глаза:
– А на хренища тогда первую наливал?! Мудрец, сука!.. Мне теперь ещё надо.
– Принеси закуску – получишь, – бесстрастно ответил Максим. – Видишь, жрать нечего.
– Ладно, попробую, – пробурчал Дрозд, затушил докуренную до фильтра сигарету и побрёл вверх по лестнице. – Да, – оглянулся, – купите мне сигарет. Хоть какие пойдут. Подыхаю вообще без курева.
– За это омлет с тебя, – хмыкнул Максим и пошёл в магазин: остатки Котиковой пятисотки были у него…
Дрозд принёс морщинистое яблоко, ломтик сухого сыра и три тощие сосиски. На увидевшего такой набор Максима вновь накатило негодование.
– Ну сходи к себе, – не выдержал Дрозд, – набери жратвы!
– У меня мать дома. Запряжёт полы мыть.
– А у меня вообще всё стадо. И это удалось еле-еле…
– Всё, наливайте, – мрачно перебил Котик. – Надо пить скорей и… Футбол уже скоро.
Выпили. Максим с отвращением откусил сосиску, проворчал:
– Сырая. Дрисня начнётся.
– Дрисня, – повторил Котик. – Ты скажи лучше, что дальше делать.
– В смысле? Сейчас допьём, пойдёшь «Динамо» своё смотреть.
– Да я не про это. С этим-то ясно… Я о глобальном. Как жить вообще…
У Котика бывало такое – выпив граммов триста, он заводил разговоры о жизни. Неприятные, бередящие душу. Когда это случалось, его старались побыстрее напоить до отруба.
И сейчас Максим расплескал по стаканчикам «Старую Москву», Котику – побольше.
– Пей, Виталик. Всё нормально.
– Да что нормального? Что ты мне лепишь?
– А я‑то что?! – с готовностью вспыхнул Максим. – Мне, думаешь, по кайфу?..
– Чуваки, бля-а! – захрипел Дрозд, уткнувшись в окно. – Зырьте!
– Чего опять?
– Зырьте, говорю!
Котик и Максим вскочили, вытаращились на улицу, пытаясь что-то разглядеть сквозь пыльную муть стекла.
– Да чё там?
– Вон, вон, где ракушки! – хрипел Дрозд возбуждённо. – Тёлка там!
– А, вижу!
– Ага!..
В щели между гаражами устраивалась молодая женщина. Задрала юбку, спустила ниже колен колготки с трусами, присела.
– Ссыт, прикиньте!
– Охренела совсем.
– Да ну, классно…
Котик близоруко щурился:
– А рожа как, симпотная?
– Ничё. Эх, сюда бы её!..
– Погнали, Дрозд, приведём. Стопудово бухая.
– Приведём, вольём стопарик и обработаем.
– Погнали! – Максим схватил Дрозда за плечо и поволок вниз.
Выскочили во двор, почти побежали к гаражам. Максим чувствовал, как дрожат и подгибаются ноги – такую слабость он ощущал всегда, когда близость с женщиной была вполне возможна: или выпивал вместе с противоположным полом, или ждал Котика, поехавшего за проституткой…
Девушка как раз выбралась из щели меж ракушек и подходила к высокому молодому человеку с цветастым пакетом – то ли мужу, то ли… Максим с Дроздом остановились оторопело. Такого не ожидали… Молодой человек враждебно-предупреждающе взглянул на них, приобнял девушку и повёл в сторону метро.
– Я!.. – выкрикнул Дрозд им вслед. – Я вам покажу, как тут ссать! Обнаглели вконец! Дома у себя на ковёр поссыте!
Вернулись на лестницу. Расстроенно выпили.
– Блин, – вздохнул Максим, – теперь тёлку надо. Только раздразнила… – И повернулся к Дрозду: – На хрена показал?! Ну ссыт и ссыт. Нет, надо орать, пальцем тыкать. Давай мне тёлку теперь!
Дрозд смотрел на Максима и молчал. Того это ещё сильней распаляло:
– Чего ты мне бараний взгляд делаешь?! Иди, говорю. Я хочу, чтобы меня целовали, сиськи хочу.
– Да иди ты в жопу, укурок! – наконец-то очнулся Дрозд. – Виталь, скажи ему. Я‑то при чём вообще…
– В натуре, Макс, – устало заговорил Котик, – чего ты на нём-то зло срываешь? Позвони Мыше или Птице лучше. Птицу я видел вчера. Шла одна какая-то грустная. Может, поведётся. – И видя, что Максим вынимает мобильник, спросил: – Сколько там уже?
– Час двадцать восемь. Вали на свой футбол.
– Допью и повалю. А будешь хамить – в дыню схлопочешь.
Максим нашёл в адресной книге телефон Птицы, нажал «play». Через десяток длинных гудков раздалось её недовольное:
– Да?
– Птица, ты? Привет, это Макс!
– Я не птица, – сказала Птица, – а Юлия.
– Ну да, извини. Слушай, приходи ко мне… Не ко мне то есть, а на лестницу. Ну, где мы раньше торчали. Мы с Котиком тут, Дроздом…
Птица вздохнула:
– Максимка, я тебе советую повзрослеть в конце концов. Сколько можно, на самом деле?
– Ну, – Максим стал злиться, – пойдём в «Корчму» тогда, если тебе здесь западло. Штуку найду, и пойдём. Посидим. Вино, бильярд, караоке…
– Спасибо за щедрость. Я с младшей русским занимаюсь, у неё пятого тесты. Так что не могу. Привет Виталику и Саше.
И дальше в трубке – мёртвая тишина. Отключилась.
– Ах ты ж… – в эту тишину сказал Максим и посмотрел на дисплей. – Минуту из-за неё потерял. У меня и так в минус там…
– Чего она? – с осторожным любопытством спросил Дрозд.
– Да мозги попарила, и всё. На хрен я ей звонил?.. Всю жизнь динамой была.
Выпили ещё понемногу. В бутылке оставалось с четверть. Как-то быстро вторая разошлась… Максим попытался вспомнить, хватит ли у него денег ещё на одну. Вроде хватало.
– Делать нечего, – сказал Котик, – звони Мыше теперь. Она-то должна. Все мы с ней в своё время поотрывались.
– Аха, а теперь муж у неё.
– И что? Прибежит, быстро обслужит и – обратно… Представьте, залетает, раздевается без ломок всяких догола, встаёт раком…
– Котяра, заткнись! – рявкнул Максим.
Вскочил, стал доразливать водку. Один из стаканчиков упал под струёй; на Максима тут же обрушился шквал ругани…
Худо-бедно разделили выпивку поровну. Проглотили.
– Беги за новой, – тут же велел Котик.
– Куда тебе больше? И футбол через шесть минут.
– Шесть минут – это огромный отрезок… Плюс дополнительное время. Можно переломить ситуацию… Гони, Максыш, тащи…
– Да ты готовченко.
– Слушай, – Котик нахмурился, – давай мне тогда мои башли, я – сам…
– Ладно, сиди уж. Тебя сразу такого в мусорню гребанут.
Только Максим вышел во двор – запиликал мобильник. В груди сжалось – он был уверен, что это Птица. Передумала и решила встретиться… И за те короткие секунды, пока вынимал телефон, Максим успел вспомнить всех знакомых, выбрать тех, кто способен дать ему в долг тысячу. Чтоб провести вечер с Птицей достойно.
Но на дисплее высветился номер телефона его собственной квартиры – звонила мать. Максим резко сунул пиликающий мобильник в карман… Ищет. Видимо, надо ей там что-нибудь передвинуть. Дом разваливается, а она каждую субботу генеральную уборку устраивает, мебель переставляет. Как будто это сделает квартиру современней, удобней.
Стараясь не попадать под обзор из своих окон, Максим пробрался к «Погребку», купил бутылку, упаковку корейской морковки (хорошо ею закусывать) и пачку сигарет себе на завтра. Осталось от семисот рублей несколько монет. А впереди ведь ещё воскресенье…
Котик с Дроздом дремали. Максим хотел было уйти с бутылкой и морковкой домой – сейчас лечь спать, а вечером куда-нибудь выдвинуться. Но не получилось: услышав его шаги, парни тут же ожили.
– Н‑наливай! – гаркнул Котик.
– Не ори.
Максим налил почти по полстаканчику. Скорей уж допиться и разойтись.
Выпив и закусив, смотрели друг на друга, ожидая каких-нибудь слов: молчать было скучно, а переругиваться – тошно.
– А, парни, прикиньте, – вымученно попытался найти интересное Дрозд, даже глаза округлил, но на мгновение. – Иду как-то утром с похмелья…
– Ну удивил, – хмыкнул Котик. – Ты по-другому и не передвигаешься.
– Дай рассказать-то! Как собаки, вообще, стали… Иду, короче, и тут боковым зрением вижу: по двору что-то движется. Поворачиваюсь – птица такая…
– Да, Птица… Макс, звони Птице, пускай идёт…
– Да не та птица! – всплеснул руками Дрозд. – А павлин.
– Что? – Максим испугался: – Он же сидит!
Павлину он должен был пять тысяч рублей, и после того, как Павлина посадили на три года за кражу дивиди-плееров со склада «Электронного мира», к Максиму приходила Павлинова сестра, требовала вернуть деньги, чтобы брату отослать на зону. Но Максим не вернул – не скапливалось таких денег…
– Ой, ну и дебилы вы-ы. – Дрозд обессиленно упал на табуретку. – Нормальный, обычный павлин. Из зоопарка сбежал и ходил тут по дворам.
– Да это когда было! – вспомнил Максим, и сразу стало легко. – Года три назад павлин этот…
– Ну, не знаю. Вроде недавно.
Заскрипела наверху дверь, и оттуда раздался старчески подрагивающий мужской голос:
– Александр, ты там?
Дрозд поднял жалобные глаза:
– Уху…
– Иди быстро домой!
– Зачем, пап?
– Иди, говорю! Жрёшь опять?.. Быстро домой!
Дрозд схватил бутылку, налил себе граммов семьдесят и проглотил. Подавился, сдавленно рыгнул и, вытирая губы рукавом рубашки, поплёлся на свой этаж.
Дождавшись, когда дверь закроется, Котик сказал:
– Ладно, давай по последней, и я на футбол. «Динамо» – «Спартак». Рубилово должно… У наших Кобелев, у спартачей – Карпин теперь. Должны схлестнуться.
Выпили и осели – водка наконец накрыла по-настоящему.
Котик положил голову на подоконник, Максим прислонился к комоду, закрыл глаза и словно бы отлетел…
Во сне, как часто случалось при быстром опьянении, было приятно, ласково. Максим слышал ворчание, и ему представлялось, что он в деревне под Саранском, на родине отца, и ворчит это на койке дед, почти не говорящий по-русски… Тогда, много лет назад, когда Максим был маленьким, месяц в деревне он переживал с трудом, тянуло домой, в Москву, в квартиру. В деревне же на каждом шагу подстерегали опасности, всё вокруг было каким-то грязным, пыльным, от непонятных, но жутких дедовых сказок он не мог заснуть, таращился в окошко, где что-то клубилось, металось. И с бурной радостью Максим встречал приезжающих за ним родителей, первым лез в рейсовый автобус, не прощаясь с бабушкой и дедушкой, а следующим летом долго плакал и упирался, когда родители собирали его в деревню.
Теперь же, когда давно уже не было в живых ни бабушки с дедушкой, ни отца, когда жизнь его, коренного москвича, в Москве никак не складывалась, он часто видел во сне и хмельной дремоте ту деревню, тянуло туда, казалось, что там-то и найдёт он некую крепость в мире, смысл приложения сил. Но в размеренном течении дней мысли взять и хотя бы съездить в далёкую, в стороне от железной дороги деревушку не возникало, зато в забытьи деревня являлась, тянула к себе, в себя…
– У-у-у, да что ж это… – Ворчание стало слышнее, слова различимее. – Ой, твою-у…
Максим разлепил веки, увидел корчащегося Котика на табуретке, подоконник и пыльное, темнеющее уже окно; голову сжала туповатая боль, рот наполнился горькой, ядовитой слюной… Максим заметил на полу бутылку с сочно-жёлтой жидкостью, как к спасению, потянулся к ней. Очень хотелось пить.
– Да это не пиво, дурак, – остановил Котик.
– А? А что это?
– Это я сделал…
– У‑у, животное.
– Животное бы тебе на башку нассало. Давай водяры хлопнем… Всё равно терять уже нечего. Матч пропустил. Целую неделю ждал – и пропустил. Ещё «Арсенал» вечером с «Портсмутом», но его нет на общедоступных…
– Поставь тарелку, – отозвался Максим, приподнялся, взял бутылку кока-колы и быстро влил в себя оставшееся – на пару глотков хватило.
– Сука, – бесцветно произнёс Котик. – А чем запивать теперь? Водки ещё полбатла.
– Отстань. Не хочу я пить.
Котик выпил один. Почесал голову, с отвращением закурил.
– Тарелку, говоришь, поставить, – сказал вроде бы как с угрозой. – А где деньги взять?
– Да копейки стоит…
– И копейки тоже. А? Зарплату – половину матери отдаю на хозяйство, половину с вами пропиваю. Да и зарплата-то… Двадцать три тыщи, это ж… И никакого, главное, просвета. Так и буду до пенсии стиральные машинки развозить, а в выходные здесь вот бухать. – Котик взял бутылку, покрутил её в руке. Максиму показалось, что сейчас он возьмёт и хлопнет её о подоконник или швырнёт в стекло, но Котик плеснул водки в стаканчик и осторожно поставил бутылку обратно. – А Ромарио вон до сих пор играет, ему сорок три уже. Андрюха Тихонов – лучший бомбардир в Казахстане. На год всего меня старше. В курсе? Мальдини играет, но он защитник. А мне каждую ночь снится, как я забиваю. Каждую, врубись только!
«И ему тоже одно и то же снится», – коротко удивился Максим. Удивляться долго не давала боль в голове, ломота в суставах, жажда.
– Как мяч принимаю, подбрасываю – и бью. И так, с‑сука!.. Мяч ногой чувствую, как я его… Эх-х, дурак я, дур-рак! Насрать надо было на ваши подколы и не бросать. В дублёры мне прямой был путь, все говорили. А оттуда – в основной состав. «Динамо», блин, это ж! – Котик поднял стакан и тычком отправил водку в рот; не закусывая, сипло выдавил: – Жа-алко-о!.. А может, – уже другим, вкрадчивым голосом спросил, – пойти к Кобелеву? А? Я же знаком с ним, он тогда в старшей группе был… Пойти, предложить, всё объяснить ему. А? Усиленные тренировки до начала второго круга и, может, в заявку. Попробовать? Вон Роналдо вообще развалина, бегемот, а в сборную его планируют. Я‑то в форме. В форме, Макс! Меня водяра закаляет только… Я иногда рывки делаю и сам удивляюсь. Смогу я, смогу! Главное, с Кобелевым встретиться, сказать, упросить, чтобы проверил. Пускай проверит, а? Как, Макс, реально? А?
– Попробуй, – вяло поддержал Максим, встал, покопался на подоконнике, поискал, что бы пожевать; не нашёл.
Поднял лицо, увидел своё бледное, почти растворённое в стекле отражение. Но главное разглядел – там было лицо немолодого, испитого мужика с морщинами вокруг рта, глубокими глазницами. А рядом такое же испитое и морщинистое лицо Котика… Крутись-вертись, пытайся всех обмануть, но тридцать восемь впустую прожитых лет не спрячешь. Ну, пусть не все тридцать восемь впустую, но двадцать – точно. Отпечатались они на лицах, ничем эти отпечатки не смоешь, не соскоблишь. И от новых таких же пустых не спасёшься. Вот так всё и будет ещё очень долго – очень долго, тяжело и пусто.
Анна Фёдорова
По крышам за облаками
Хорошо, что в нашем городке дома приклеены друг к другу. В тесноте, да не в обиде. Когда надо смыться из дома, крыши – настоящее спасение. Если умеешь скакать и карабкаться. Сегодня, когда за мной гналась разъярённая мамаша, я тысячу раз поблагодарила Вселенную за то, что родилась с длинными ногами!
Среда. По средам я возвращаюсь сама из школы. У меня четыре урока и лёгкий рюкзак. Пока все остальные сидят на религии, я скачу по улице, потому что моя мамаша подписала мне вольную. Я же иностранка, крещёная православная, зачем мне уроки католичества? Так говорит мама, а я повторяю. Сидеть лишний час в школе совсем неохота.
Я вышла за ворота, пошла по виа Кеннеди в сторону перекрёстка. Небо весеннее, густого синего цвета, хоть разбавляй. Если нарисую, училка по рисованию ни за что не поверит, что синий бывает такой жирный и насыщенный. Ей всё акварель подавай. Водяная размазня. А весной всё яркое, герани полыхают на балконах, анютины глазки подмигивают сочным фиолетовым цветом. Жёлтые и оранжевые герберы на толстых ворсистых стеблях смотрят прямо тебе в лицо и ехидно улыбаются: ну что, пешком? Ну иди-иди.
Обычно меня забирает мамашка. На машине. Боится за мою спину: учебники тяжёлые, больше двенадцати кг тащить, а я худенькая. Ровно в час дня она бросает все свои дела и прыгает в лягушачьего цвета машину и мчится, никому не уступая дороги. Ведь за две минуты она должна проскочить полгорода и долететь до школы. Да, она всегда опаздывает. С ней просто невозможно. Невозможно нормально жить.
Вообще, мамашка у меня мировая. Молодая, спортивная, умеет делать колесо и становиться на мостик, пять раз в неделю ходит в фитнес-клуб, переводит книги, пишет статьи, а ещё матом ругается, как настоящий военный. Мне почему-то кажется, что военные лучше всех матерятся. Но точно не знаю, никогда не слышала. Если бы не мамашка, плакал бы мой русский, а с ним и русский матерный. За три года в Италии многие слова из башки повылетали. Но мать мне покоя не даёт, говорит только по-русски, постоянно подпихивает книжки, фильмы, заставляет писать, как в первом классе. В этом и проявляется вся её любовь ко мне. Говорит: вырастешь, русский тебе пригодится. В крайнем случае пойдёшь в переводчики, будешь знать четыре языка.
Не хочу в переводчики! Занудство редкостное!
Но не в этом дело. Мамашка моя из тех людей, которые никогда не сидят на месте. У неё миллион проектов – то предвыборная кампания местных мэров, то новый перевод, то статья, то ученики, то фитнес. Если она дома, то её будто и нет. А как выборы – её вообще только по ночам можно застать, и то с компьютером в обнимку. Меня в её жизни практически нет. И это бесит. Раз родила, так воспитывай, считаю. Дети должны быть на первом месте, как у итальянцев. А всё остальное – потом. Если время останется. Но мамашка не понимает. У неё саморазвитие, творчество, спорт и фиг знает что ещё. Она требует от меня самостоятельности, которой я не хочу! Твердит: вот вырастешь, поймёшь, что приготовить себе пожрать – это очень полезная штука. Когда я вырасту, буду покупать себе пиццу. В Италии ленивый с голоду не помрёт. Хочу быть маленькой! Хочу, чтобы меня любили, как младенца! Когда насрёшь в памперс, и весь мир вокруг тебя!
В общем, я делаю всё, чтобы ей отомстить.
Как только я открываю дверь, сразу начинаются эти сюси-пуси:
– Привет, котёнок! Как дела? Что нового в школе?
Ну что там нового, чёрт, каждый день одно и то же!
– Привет, ма!
А дальше, как обычно: иди в магазин, я не успела. Или почисть картошку. Или накрывай на стол, или тысячу других дел, которые должна делать она, но приходится выполнять мне. Подростку тринадцати лет.
– Я тебя очень люблю, зайка. Иди сюда, я тебя обниму.
Хочешь обнять – оторви свою задницу и обними, а не сиди за компом.
– Котик, ну что ты молчишь? Нет настроения?
И это тоже. Постоянная трескотня и приставания, когда не просят, и полное отсутствие, когда она нужна. Всё наоборот.
Вот сейчас лучше оставить меня в покое. Но нет, ей приспичило поболтать.
– Что, обиделась? Скажи хоть что-нибудь. С тобой всё в порядке?
– Да.
Пусть отвяжется. А я пока что-нибудь придумаю. Это гораздо веселее, чем разговоры с мамашей.
Каждый день я изобретаю новый способ, чтобы её разбесить. Разбесить в отместку за то, что она плохая мать. Что она вечно занята собой, что она не печёт торты и печенья, не ходит на родительские собрания, не сидит со мной по вечерам, не ходит со мной в кино или хотя бы в музей, что ей всё равно, что я надеваю по утрам. Она покупает мне новые шмотки, но всегда говорит: выбирай сама. Она заставляет меня делать выбор! Ненавижу выбирать. Хочу, чтобы за меня выбирали родители.
Ненавижу! И мщу.
– Эй, подруга! Ты там заснула? Уже скоро обед! Накрывай на стол.
Эх, была бы я котом, нассала бы в тапочки! Но тут придётся придумать что-то более интересное, и, главное, по-быстрому. У меня есть пять минут, чтобы накрыть на стол. Ровно через пять минут вернётся отчим, и мы сядем обедать. Жрём мы строго по расписанию.
Я плетусь на кухню и жадно смотрю по сторонам, где бы напакостить. Недавно нашла сайт с приколами: советовали дрожжи в унитаз кинуть. Кинула. И что? Никакого эффекта. Так, только в унитазе побулькало. Новую кастрюлю к столу «Моментом» приклеивала. Фигня. Мамашка поорала минут двадцать и успокоилась. Потом я порезала её любимую нежно-голубую шёлковую ночнушку и так и оставила в комоде. Реакция? Ноль! Ночнушка в помойке, а мне ни слова!
Загадила посудомойку. Она мыла. Орала, что я дура. Хоть тут сработало.
Принесла собачьего дерьма кусок, приклеила у неё под тумбочкой возле кровати. Воняло на весь дом. Искали три дня, сдались. Отклеила. Мамашка нажаловалась отчиму. Тот пообещал отправить меня в Москву. Вот было бы здорово! Но дерьмо больше в дом не принесу. Самой не понравилось.
Что бы ещё сделать? Думай, балда. На все раздумья пять минут. Салфетки я уже разложила, ложки, вилки, ножи тоже. Вода. Точно! Слабительное! У нас есть белый порошочек, магния чего-то там. Будет незаметно.
Пузырёк со слабительным стоял на шкафу, как раз над микроволновкой. Я взяла склянку, её мать из Москвы привезла, откупорила и щедро высыпала всё в кувшин, из которого за обедом мы пьём воду. Сегодня, пожалуй, лично я обойдусь без воды.
На деревянном столе лежат три белые салфеточки, ножичек справа, вилочка слева, посередине красуется кувшин. На дне еле заметный белый осадок. Авось пронесёт! И не заметят, начнут пить.
Тут мой взгляд упал на пластиковую бутылку с вином, которая стояла на верхней полке. Эврика! Лучшего не придумаешь. Стефано в школе рассказывал, что вино в такой бутылке может действовать как настоящая бомба.
Я схватила бутылку, закрыла её поплотнее, приготовила себе бутерброд на всякий случай, засунула вино в микроволновку и включила на полную мощность.
Только успела выскочить во двор на кухне, как раздался взрыв. Стекло на двери треснуло, брызги, грохот – и микроволновки больше нет. На её месте куча искорёженного металла, в боку холодильника вмятина, по кухне разбросаны ошмётки горелого пластика.
– Сукаааа! Что ты опять натворила! Работать не даёшь! Никакой жизни!
Какой эффект! И так быстро! Даже пробки повылетали! Смотрю как зачарованная через треснутое стекло кухонной двери. Чёрт, у меня получилось!
Неожиданно мне прям в лицо влетел тапок.
– Я тебя прибью, чмо безрукое! Что ни попросишь! Одни убытки!
На кухне погром: ошмётки бутылки, на стене винные пятна и нестерпимая вонь жжёной пластмассы.
– УУУ!
Ненавижу тапки! Точнее, ненавижу, когда меня бьют тапком! Что я, кот? Или таракан?
– Ты не дочь, ты сволочь!
– Да, я сволочь! – ору я и бегу вверх по лестнице на крышу. – Я хочу, чтобы меня любили, чтобы меня уважали, чтобы со мной обращались, как с ребёнком, а не как со взрослым. Иначе я буду мстить. И я мщу!
– Что я тебе сделала, что ты так меня ненавидишь? Я всё для тебя делаю, я люблю тебя, а ты ко мне как дерьмо относишься.
Мать швыряет в меня последний тапок, но попадает в лестницу. Тогда она хватается за швабру и босиком скачет по лестнице вслед за мной.
– Кошка драная, я тебя всё равно достану!
Это вряд ли. У неё боязнь высоты.
Крыша. Это мой единственный и проверенный выход. По крышам за облаками. Подальше от материнской любви.
Максим Лаврентьев
Мюша и Нюша
Дабы читатель, коли нечем на досуге заняться, лучше представил себе моё отношение к матери, ему необходимо знать, что мать для меня не один человек, а два. Мюша и Нюша. Разобраться, кто есть кто, несведущему человеку трудно; я помогу. Мюша добрая, Нюша злая. Позовет меня ласково: «Ракуша», «Ракушечка», «Ракушок», «Ракондакока», – Мюша. А сурово крикнет: «Ракло!», да ещё присовокупит какое-нибудь прилагательное пожестче, – Нюша.
В раннем детстве они для меня существовали отдельно. Мюша кормила ужином, купала перед сном, укладывала спать, будила утром, умывала-одевала и вела на кухню завтракать. («В каше витамины, они хорошие. А у тебя в желудке плохие микробы. Скушай ещё ложечку – помоги витаминам победить!») Затем она исчезала, ненадолго появлялась Нюша и тут же уходила на работу. Возвращалась вечером с работы тоже Нюша, но через некоторое время пропадала она, и на её место вновь заступала Мюша.
Со временем я понял разницу. «Мюша», собственно, и была моей мамой. «Нюша» же возникала тогда, когда мама красилась. Подведёт ресницы тушью и брови карандашом, напудрит лицо, напомадит губы – другой человек!
Но ещё до того, как я это сообразил, произошла история, которую и собираюсь вам поведать. Историйка покажется внешне довольно простой, но, по всей вероятности, она уберегла мой хрупкий внутренний мир от чего-то более серьёзного, чем то, что периодически подлечивается таблетками, выписываемыми мне в Клинике неврозов.
Спас меня, как часто случалось и впоследствии, сильнейший стресс.
Не помню, ходил ли я уже к тому времени в школу. Ну, допустим, не ходил. Следовательно, речь пойдёт о самом начале восьмидесятых годов – предположим, о восемьдесят втором. Накануне Нового года мама достала в ансамбле «Школьные годы», где работала аккомпаниатором, билеты на «Кремлёвскую ёлку» – детский праздник, проходивший во Дворце Съездов в первые дни января. Раздобыла, подчёркиваю, два билета, по большому блату, но идти мне предстояло в одиночку. Второй билет предназначался для того, чтобы я получил по нему ещё один подарок.
А знаете ли вы, что такое были для нас, советских детей, эти «кремлёвские подарки»? Вы не в курсе? Тогда представьте себе: красная пластмассовая коробка в виде Спасской башни; циферблат отвинчивался, и пальцы запускались в закрома, а там… Леденец на палочке, шоколадная медалька в золотой фольге, парочка суфле и конфеты, конфеты, конфеты!.. Карамельки и шоколадные, с тёмной и светлой начинкой. У меня, побывавшего на такой ёлке раза три, был даже заведён следующий порядок. Первой, сразу по выходе с подарком на улицу, поглощалась медалька, затем отправлялся в рот леденец – его можно было сосать долго, всю дорогу в метро от Кремля до родного дома на улице Вишневского. А там уж содержимое коробки вытряхивалось на стол и сортировалось: суфле, «Мишки в лесу», «Мишка на Севере», «Ананасная», «Красная Шапочка», «Раковая шейка», «Театральная» (называю их так, как запомнилось, если где ошибся – извините, читатель!). Последними съедал я конфеты с ласточками на фантике; начинка в них была белая; ел я ласточек без аппетита, в силу необходимости.
Но ближе к теме. Нюша (из дома всегда выводила меня только она) отправилась со мною в Кремль, довела до парадного с лестницей и козырьком подъезда и строго-настрого велела сделать две вещи. Во‑первых, я должен был по окончании праздника ждать её здесь, а во‑вторых (и тут она, как померещилось со страху, чуть не испепелила меня взглядом), предстояло мне «отовариться» по второму билету, стоившему, кстати сказать, немалых денег.
Попрощавшись, я отправился во дворец. Но праздник был давно и безнадёжно для меня испорчен. Дело в том, что ещё в тот день, когда я узнал, что поеду на ёлку, и в сердце поостыл порыв скоропалительного энтузиазма, возникший от сообщения о двух, гарантирующих подарки билетах, я понял, что второй билет кому надо предъявить не смогу. Ни за что и никогда. Духу не хватит. Ну как я протяну билет? Что при этом совру? А если мне и поверят, то куда потом девать злосчастную вторую коробку? Ведь я же сгорю со стыда от устремлённых на меня завистливо‑негодующих взглядов! Но мне, верно, никто ничего и не даст. Напротив, глядишь, отберут и то, что вначале получу по справедливости…
С каждым днём росло во мне отчаянье, и теперь я шёл не на праздник, а будто восходил на костёр, в котором предстояло сгореть бедной душе моей.
В зале, хорошо известном тогда любому отечественному телезрителю, ибо там проходили съезды партии, нам, детям, показывали новые мультики, на сцене танцевали одетые снежинками девушки. Но я сидел в обитом красным бархатом кресле подавленный и безучастный ко всему, кроме своей беды. Разумеется, мне так и не удалось заставить себя получить в вестибюле второй подарок. Потолкался у столиков, попримеривался, да так и не осмелился. Неизбежность встречи с Нюшей нависла надо мною грозовой тенью.
И вот, наконец, настал ужасный час, когда действо кончилось. Детей повели в гардероб и на улицу. Вместе со всеми, но в то же время страшно одинокий, тоскующий вышел я из главного подъезда и тут, как ни был убит горем, заметил, что обстановка изменилась. Перед входом установили металлические, как в метро, заграждения; по образованному ими коридору всех нас под наблюдением служителей, тех самых, что раздавали внутри подарки, стали гнать в сторону, куда-то, кажется, на Соборную площадь. Однако я и несколько других малышей упёрлись. Ведь мы договорились встретиться с нашими мамами непременно вот тут, у подъезда! Как же мы могли отсюда уйти? Нас, конечно, пытались вразумить, говорили, что родители ждут на площади, однако всё было тщетно. Пять-шесть человек, и меня в том числе, оставили на месте, на небольшом пятачке, образованном загородками. И началось хождение по кругу. Мы, подчиняясь безотчётному чувству, двигались, как заключённые по тюремному двору, гуськом, в затылок друг другу.
На город быстро наваливался вечерний январский мрак. Задумавшись, я и не заметил, как постепенно остался один – других детей разобрали их встревоженные мамаши. Посыпал снег. Вдруг я увидел, что одиноко кружусь по закутку, и… заплакал.
Что было дальше, помню смутно. Нет, я не бился в истерике, не кричал «мама, мама!», хотя мысль о том, что мама бросила меня, пронзила мне сердце. Нет, я вёл себя тихо, и в этот момент… не знаю, как описать такое… что-то очень важное произошло со мною. Я… Нет, не могу.
Когда прибежала мама, она нашла меня ещё в соплях и с мокрыми глазами, но внутренне умиротворённого, почти отрешённого. Помню, я даже несколько высокомерно заявил, что от второго подарка отказываюсь, так как советскому ребёнку не подобает унижаться из-за сладостей. Мама не ругала меня, а, наоборот, целовала и утешала. Заплакала. Тушь у неё при этом размазалась, и она под фонарём долго тёрла лицо носовым платком, убирая остатки косметики. Потом взяла у меня оставшийся билет, отлучилась куда-то и быстро вернулась: в руке у неё алела заветная кремлёвская башенка.
Мы шли к метро, и я с удвоенным усердием налегал на шоколадные медальки.
«Боровицкая». Эскалатор.
Я внимательно посмотрел на маму.
Мюша и Нюша никуда не делись, но теперь они были вместе.
Навсегда.
Маша Трауб
Холодная голова
Дарья Петровна, шестидесяти девяти лет, заслуженный педагог, преподаватель русского языка и литературы с более чем сорокалетним стажем, мать двух взрослых дочерей и бабушка троих внуков, влюбилась в соседа по даче. Точнее, ответила на его ухаживания. О соседе Петре было известно всё и ничего. Вдовец, имеет взрослого сына, предположительно – алкоголика. Или наркомана. Или просто бездельника. Пётр – строитель на пенсии, на десять лет младше Дарьи Петровны. Хороший сосед. Всегда помогал по хозяйству – крышу подлатать, текущий кран посмотреть. К Дарье Петровне он неизменно относился с большим почтением.
Первой заметила перемены в жизни Дарьи Петровны её старшая дочь Светлана, юрист, тридцати девяти лет, двое детей, разведена. Мама как-то глупо хихикала в телефонную трубку и на вопросы о здоровье отвечала невнятно. И вообще была неадекватна. Дочь примчалась к матери, обогнав вызванную неотложку. Врачам Светлана так и сказала про симптомы: «Глупо хихикает». Неотложка ничего страшного, кроме лёгкого алкогольного опьянения, не нашла. Светлана ещё долго говорила, что это же по-настоящему страшно, поскольку мама позволяла себе бокал вина только по большим праздникам, а вот так, вечерком, без повода, – никогда.
– Мама, скажи мне, что случилось? – не отставала от матери дочь.
– Ничего, Светочка. Или сразу всё случилось. Знаешь, мне так хорошо… – Мама опять глупо захихикала.
Света списала мамино состояние на действие лекарств и алкоголя. Другое объяснение ей просто в голову не пришло.
Младшая дочь Дарьи Петровны Алла забила тревогу, когда бабушка, сказавшись занятой, отказалась посидеть с внуком.
– Чем ты занята? – достаточно резко спросила Алла, поскольку у неё были собственные планы на вечер.
Именно ей мать рассказала под страшным секретом о Петре, которого она называла Петечкой.
– Петечка на ужин зайдёт, – призналась Дарья Петровна.
– Какой Петечка?
– Сосед наш по даче. Даже не знала, что так бывает. Столько лет рядом прожили, прямо под боком, а я только сейчас его разглядела по-настоящему.
Считалось, что младшая дочь лучше понимает маму. Говоря откровенно, старшую дочь Дарья Петровна просто боялась. Поэтому именно Алле рассказала, что Пётр предложил ей не просто так сожительствовать, а пойти замуж и даже венчаться. И даже пообещал удочерить взрослых детей и относиться к ним, как к родным. Алла сказала: «Лишь бы ты была счастлива, мамочка», – и немедленно в панике позвонила сестре.
– Надо бы его пробить, – проговорила Светлана и подключила к проверке друга-прокурора.
– А может, это любовь? – предположила Алла.
– Дура, – ответила сестра, которая всегда считала, что Алле в детстве сделали лоботомию, поэтому в зрелом возрасте она вышла замуж по большой любви, родила ребёнка и через два года развелась, решив не подавать на алименты и остаться с бывшим мужем друзьями. Бывший муж на правах друга своего сына не содержал, а когда напивался, объявлял о намерении разделить крохотную Аллину квартирку.
Светлана хотела познакомиться с Петром, так сказать, официально, «посмотреть ему в глаза, задать пару вопросов». Но Дарья Петровна заламывала руки и тоже что-то твердила про любовь.
– Так не бывает, – говорила Светлана. – Мама, ну включи ты здравый смысл! Хочешь встречаться – пожалуйста. Только зачем замуж выходить?
– А как же мировая художественная литература? – восклицала мама-педагог. – Почему ты отказываешь нам в праве на счастье?
Мама уже говорила «нам», что было плохим симптомом.
– Нам чужого не надо, но и своё не хочется отдавать, – постановила Светлана, подпустив матерное слово, но было уже поздно. Мама обиделась и бросила трубку.
Алла, как конфидентка, сообщала сестре, что мама часто не ночует дома, а если ночует, то не одна. И перестала забирать внука с шахмат.
К неудовольствию Светланы, друг-прокурор не нашёл на Петра ничего внятного – не привлекался, не состоял.
– А может, это любовь? – предположил он.
– Дурак, – заявила Светлана.
– Моя бабушка вышла замуж в семьдесят два года, – поделился прокурор, – по большой любви. И жила счастливо до самой смерти. Мама была против. Все были против. Они даже тайно женились. Бабушка, как девушка, всё скрывала. И когда мама поставила её перед выбором – новый муж или семья, дети, внуки, – бабушка выбрала мужа.
– И чем всё кончилось? – Светлана уже знала ответ.
– Как обычно, – пожал плечами прокурор. – Бабушкино имущество растащили чужие люди. Муж через полгода после её смерти снова женился. Бабушка подписала ему дарственную на дом. Мы об этом не знали.
– И ты после этого веришь в любовь?
– Она же была счастлива. Пусть несколько лет, но была же!
– Я не хочу, чтобы мама выбирала между нами и этим её Петечкой! – Светлана заплакала, как маленькая девочка, которая не знает, как ей поступить.
Она всегда была старшей в семье. Пока мама была занята учениками и воспитывала в них любовь к природе, Света сидела с младшей сестрой. Пока мама водила учеников по музеям и театрам, Света готовила ужин. В том числе и для мамы. Света не верила в Бунина, которого обожала мама. И в светлые чувства не верила. Она жила с холодной головой – вышла замуж, родила, наняла адвоката, подала на развод, отсудила алименты, привлекла судебных приставов, установила время общения детей с отцом, чужого не взяла, но и своего не отдала. Своих двух дочек она тоже воспитывала, как она говорила, «без бабочек».
– Хорошо, допустим, у вас с Петром действительно чувства. Но у него же сын – алкоголик! Наверняка уже всё пропил, что мог, и теперь до твоей квартиры доберётся! – в очередной раз убеждала Света маму.
– Он хороший мальчик, – отвечала влюблённая Дарья Петровна. – Нельзя на людей наговаривать.
– Какой он мальчик? Мужику за тридцать, а он ничего не делает! На что он живёт? И твой Петечка тоже на пенсии. Как вы жить будете? Я ни копейки не дам, так и знай! – кричала Светлана.
– Мне ничего от тебя не нужно, – скорбно поджимала губы мама. – Не думала, что ты меня будешь копейкой попрекать.
Светлана всегда старалась помогать матери материально. Алла могла помочь только разговорами, а старшая дочь привозила лекарства, продукты, отправляла маму на отдых.
– Как я могла вырастить тебя такой злой и неблагодарной! – Дарья Петровна заплакала.
Светлане же хотелось кричать от бессилия.
Дарья Петровна тайно вышла замуж и обвенчалась – в белом платье и фате, о которых безуспешно мечтала всю жизнь, поскольку первый муж, отец Светы и Аллы, был против. Да и денег не было. Сейчас тоже не было, но Дарья Петровна что-то ухитрилась выкроить из скудных запасов. Свету на свадьбу не позвали. Аллу пригласили. И сын жениха тоже был – трезвый и вежливый. Света заклинала сестру проверить документы. Алла плакала и твердила как заведённая: «Лишь бы мама была счастлива».
Дарья Петровна узнала от младшей дочери, что Света проверяла Петечку «по своим каналам», и сделала выбор – прекратила всяческое общение, аккуратно клала трубку, когда звонила дочь. Когда же к телефону подходил Пётр, Света сама давала отбой, не желая с ним общаться. Алла рассказывала сестре, что, несмотря на счастливую семейную жизнь, мама начала быстро сдавать – то давление скакало, то ноги крутило. И вернулась к репетиторству, поскольку денег Петечке не хватало. «Им» не хватало.
Светлана узнала, что у Петра есть сорокалетняя женщина на стороне, поэтому и не хватало. Узнала и о том, что старый дачный сервиз, столь любимый мамой, Петечкин сын уже продал.
– Не надо, не говори ей, – попросила сестру Алла.
– Почему?
– Это её убьёт. Я никогда не видела её такой. Счастливой.
– Пусть она будет несчастной, зато здоровой! Мне так спокойнее!
– Мама говорит, что только сейчас поняла, что такое настоящая любовь. Она не переживёт предательства.
– Сколько будет длиться эта ваша любовь? До тех пор, пока мама сможет содержать Петра, его сына и его бабу? А потом он её выкинет за ненадобностью!
– Да, ты права. Так и будет. Но сейчас она тебе всё равно не поверит. Ни одному слову. Знаешь, по вечерам она читает ему Бунина. Я ей даже завидую. У неё глаза горят, мама чувствует себя женщиной, желанной, любимой. Я так скучаю по этому ощущению. А ты – разве нет?
– Нет! – прокричала Светлана.
Нет, она не скучала. Никогда. Ни разу. Даже когда у неё был короткий роман с другом-прокурором. Он был влюблён и хотел развестись с женой. Но Светлана разорвала отношения и вернула его в семью. Жёстко. Объяснив, что будет с ним, с его женой, детьми, с ней, их дальнейшей жизнью. Не будет никакой жизни, потому что жена не даст ему видеться с детьми, он не избавится от чувства вины, а Светлана не сможет его всё время поддерживать и успокаивать – работы много, сил нет.
– Включи голову, – сказала она.
И прокурор послушался. Они остались друзьями, но друг-прокурор скучал по «тем временам», о чём ей регулярно напоминал, предлагая всё вернуть и «попробовать ещё раз». Светлана быстро остужала эти порывы, напоминая о том, что его жена недавно родила третьего ребёнка.
Светлана встретилась с женщиной Петечки и узнала то, что, по сути, и так знала. Каждое слово ей было известно заранее. Петечка не любит эту «старую училку», а живёт с ней только из-за денег. «Училка» пообещала переписать на него дачу.
Встреча с сыном Петра получилась незапланированной – Светлана застала его на их собственной даче, куда приехала подышать воздухом. В середине недели. Оказалось, что у того были ключи. И он выносил микроволновку.
Светлана встретилась с Петром и спокойно, по-деловому объяснила, что с ним будет, если он немедленно не оставит Дарью Петровну в покое. Пригрозила связями в прокуратуре. Он во всём признался и умолял не трогать сына и любимую женщину. Конечно, имелась в виду не Дарья Петровна.
Что было дальше? Ничего. Дарья Петровна не поверила ни единому слову Светланы. А поверила Петечке, который пообещал, что «больше не будет» встречаться с «этой женщиной» и давать ключи от дачи сыну. Мама сказала Светлане, что совершить ошибку может каждый, но нужно дать шанс и не терять доверия. После этого Дарья Петровна продала дачу и разделила деньги между дочерьми, сказав, что она от них сполна откупилась. И теперь будет жить как хочет. И с кем хочет.
Алла сделала ремонт в квартире и сошлась с бывшим мужем. Мамины проблемы отошли на второй план – она строила свою личную жизнь. Светлана положила деньги на депозит и провела ночь с другом-прокурором. Потому что ей всё надоело. Надоело жить с холодной головой и думать о последствиях. Надоели родственники, чужие жёны, любовницы, мужья, чужие дети, чужие проблемы. И когда ей с интервалом в пять минут позвонили мама и сестра, а потом телефон завибрировал эсэмэсками, Светлана не ответила. Выключила звук – она знала, что будет дальше. До последнего слова.
Елена Нестерина
Шёл отряд по берегу…
– Ну сколько можно быть таким тюхой? Это только дома ты такой шустрый, со мной мастер огрызаться и бабушку передразнивать, а в школе? – Сегодня мама посетила родительское собрание – и теперь делилась впечатлениями.
А я и не знал, что положение у меня настолько критическое. Оказалось, что менее активного в общественной жизни ребёнка, чем я, во всей школе с собаками не сыщешь. Даже результаты моего трудолюбия – уверенные четвёрки и в боях добытые пятёрки – маму не радовали. Она ограничилась вздохами о тройках.
Однако…
– Но это ничего. – Голос у мамы стал торжественнее. – Ко Дню Защитника Отечества у вас будет конкурс инсценированной песни. Про армию. Я очень попросила вашу Светлану Семёновну, – мама заговорщицки подмигнула, рассчитывая, что я обрадуюсь, – и она даст тебе одну из главных ролей. Я надеюсь на тебя, Павлик. Ты сделаешь мне маленькую радость?..
Отступать было некуда.
Так мы разучили с мамой ретро-песню про мега-героя одной старинной войны Щорса, просто Щорса, которую на собрании предложила для конкурса Светлана Семёновна. Мама хихикнула в разговоре с папой, что у Светланы Семёновны к этой песне явно было что-то личное.
Мама открыла компьютер, быстро прошла по ссылке, которую Светлана Семёновна сообщила, скачала эту композицию в исполнении детского хора, отыскала даже «минусовку». И после нескольких репетиций мы уже довольно бодро исполняли её. Причём в лицах – первый куплет пела мама, середину я, а последний тоже мама.
Поэтому во время школьных репетиций я был на высоте. Да и все остальные наши тоже, потому что нам непременно нужно было выиграть.
Мы репетировали даже вместо русского языка, хотя и завидовали тем, кто не участвовал, потому что их, чтобы не мешались, отпускали домой.
…Концерт должен был начаться сегодня в два часа дня.
– Павлик, я немножко опоздаю, но ведь ваш шестой «В» не будет выступать первым, правильно? Обычно ведь начинают всегда с «А» класса… Так что я тебя успею увидеть, – сказала утром мама, целуя меня, намытого и начищенного. – Ну, не волнуйся.
Эх, зря она так сказала!
Представление началось.
Шестые, пятые и часть седьмых классов, которую удалось собрать, загнали в спортзал. Нас, артистов, спрятали за спинами всех остальных, чтобы никто из конкурентов на нас не глазел. Так что видно мне было плохо.
Вот учителям удалось унять возню и вопли, и на середину спортзала вышла наша завуч. Оглядев выстроившиеся вдоль стен классы, она сказала:
– Дорогие ребята! Начинаем конкурс инсценированной песни, посвящённый празднику защитников нашего дорогого Отечества. Сегодня конкурс проводится между шестыми классами…
И тут к ней подбежали две учительницы – наша Светлана Семёновна и классная «бэшек» – и начали что-то ей шептать. Причем классная «бэшек» показывала в воздухе что-то очень большое, а наша Семёновна поддакивала. Завуч кивнула, отправила их по местам и заговорила дальше:
– Наше жюри во главе с учителем музыки Геннадием Геннадьевичем постарается быть как можно объективнее, только вы, пожалуйста, не шумите.
Тут как раз зрители зашумели, завуч прикрикнула на кого-то и уселась за стол, поближе к учителю пения. И оттуда уже скомандовала:
– На сцену приглашается шестой «В» класс.
Опа…
– Это ещё почему? Пусть «ашки» выступают, всегда с них начинали!! – Нашему возмущению не было предела.
– Почему мы-то?! – завопил Андрюха, который у нас играл ту единственную главную роль – Щорса.
К нам подбежала Светлана Семёновна и стала убеждать, что так надо, что мы после поймём, что к чему.
Но я смотрел на входную дверь, возле которой стояла кучка родителей, и громче всех отказывался выступать. Мамы у двери не было…
Около шведской лестницы толпились смирившиеся со своей злой участью начинать везде первыми «ашки», очень обрадованные сейчас тем, что случилось.
– Давайте-давайте! – завопил нам какой-то их пацан, напоминающий матроса, в котором я не сразу узнал своего соседа Антона Томилина.
– Вот сами и давайте! – ответил им кто-то наш.
Я агитировал всех не выступать. Подождать. Я тянул время. Зря я, что ли, как дурак, песню учил…
Но завуч уже летела к нам:
– Что за несобранность?! Смотрите, шестой «В», мы вам очко снимем за отсутствие дисциплины!
Мы увидели несчастное лицо Светланы Семёновны и покорились.
И вот одни наши девочки в белых кофтах встали на скамейку, а другие просто на пол – получилось, как в хоре, в два ряда. А мы отошли к самым дверям и построились в колонну по два. Светлана Семёновна махнула рукой, и девочки грянули:
Мы шли, чеканя шаг, как научила нас Светлана Семёновна, все строго в ногу. Впереди нёс красный флаг, который сшила бабушка одной нашей девочки, Серёга Рогов. А за ним шёл Андрюха в виде героя войны Щорса: голова обвязана, кровь на рукаве, обмотанном бинтом, и даже след кровавый стелется по сырой траве – к сапогу Андрюха примотал скотчем пакет с гуашью, и теперь эта кровавая гуашь красными пятнами ляпалась на пол. Просто картинка!
А я гордо вышагивал в первом ряду. Вот она, моя почти главная роль, за которую вела переговоры со Светланой Семёновной мама! Я был беспощаден и суров к врагам. Со мной в паре был мой друг Толян, такой же суровый и героический. Позади нас шли ещё четыре пары, в том числе одна медсестра (Маша, внучка бабушки-флагоизготовительницы), возле которой, как бы сурово страдая, шагал наряженный раненым Ванька.
Больше потерь в отряде не было.
Мы выступили очень лихо, только мама так и не появилась.
После нас пели и плясали «ашники», наши главные конкуренты. Чей-то папаша наяривал на гармошке, а шесть мальчиков в виде матросов выплясывали старинный анархический танец «Яблочко», одновременно ещё пытаясь петь – задыхаясь и непрофессионально проглатывая слоги и целые слова. Глупые пятиклашки радостно смотрели на них и хлопали в такт музыки. Понравилось им, что ли…
И вот у двери началось волнение. Неожиданно из зала исчезли «бэшки». Куда их всех вынесло?..
А родители и учителя выстроились вдоль стены. Среди них я увидел свою маму! Стоя в третьем ряду, я делал ей знаки, что я вот он, что мы уже выступили, а она, глупая, опоздала. Но мама меня не видела.
И вдруг послышалось заунывное пение. Я обернулся и увидел, что из дверей выползает огромное бархатное знамя тёмно-вишневого цвета, с Лениным, золотыми буквами и кистями, на толстенной палке с острым железным набалдашником сверху. Музейное, роскошное, древнее. И где они его только раздобыли?.. Нёс знамя самый крупный мальчик шестого «Б». А за ним плёлся, приволакивая ногу, весь в бинтах Женька Челёсов. Печальными голосами они исполняли всё ту же песню «Шёл отряд по берегу». Мы замерли.
Шестой «Б» был самым многочисленным классом в нашей параллели. И сейчас он в полном составе изображал красноармейский отряд, причём весьма потрёпанный в боях. «Бэшки» построились в колонну по трое, да ещё по росту. А в шестом «Б» учились самые высокие девочки, поэтому весь гренадёрский корпус, что шествовал сразу за командиром, был из них. Мальчики, за редким исключением, плелись в хвосте. И ни в одном классе не было больше такого набора мелких пацанов, как в шестом «Б», низеньких, прямо шкарлапетов.
Нестройное пение сопровождалось прихрамыванием раненых и страдальческими выражениями несчастных лиц.
Я присмотрелся и увидел, что в бинтах «бэшки» были абсолютно все. Даже девочки имели повязки, которые имитировали ранения различной степени тяжести. «Кровь на рукаве» была у всех разного цвета – от густо-малинового до оранжевого.
Так, страдая и исполняя свою последнюю песню, колонна легко и тяжёло раненных медленно ползла по залу. Тяжёлое знамя в руках знаменосца клонилось всё ниже и ниже, и скоро бахрома его уже волочилась по полу. И даже вляпалась в след кровавый, который наш Щорс – Андрюха – оставил на сырой траве.
А их командиру по имени Щорс – Челёсову, видимо, было стыдно, потому что он уже, устав строить кислое лицо, озирался по сторонам и глупо улыбался.
Я обернулся в сторону мамы и увидел, как она выискивает меня взглядом среди этой толпы калек. Как я хотел крикнуть, что не надо опаздывать, что это совсем не наш доблестный класс, что меня там быть не может! Но это было бесполезно.
Так вот почему нас поменяли местами с «ашками» – чтобы люди не смотрели на двух Щорсов подряд!
Исполнив свою жалкую пародию, «бэшки» ринулись, отталкивая друг друга, занимать места, пытаясь вновь устроиться там, где они когда-то стояли.
– Инвалиды, инвалиды! – начали издеваться над ними семиклассники, потеснённые их оголтелой толпой.
В центре зала уже маршировал на одном месте шестой класс «Г». Вслед за музыкальным центром они нестройно голосили «Комбат, батяня, батяня-комбат…» и, перестав маршировать, раскачивались туда-сюда. Всё.
Как только объявили результаты, я бросился к маме.
Что было объяснять? Она не увидела моего триумфального шествия, и никто не смог бы доказать ей, что нас даже сравнивать нельзя с парадом уродов шестого «Б».
Мы поделили второе место с «ашками», классу «Г» дали почётное третье место, «бэшкам» досталось первое – так как весь шестой «Б» класс был массово охвачен участием в конкурсе.
Елена Исаева
Про мою маму и про меня
Каждый человек чего-то хочет от жизни. Когда мне исполнилось десять лет, я впервые задумалась – чего же хочу я. «Хочу стать известной!» – шепнул мне внутренний голос. Интересно, почему у людей такая тяга к славе? Тогда я не задавала себе этого вопроса, я просто хотела чего-то достичь. Оставалось определить – чего. То есть поставить цель, к которой я потом должна буду всю жизнь стремиться. Итак, я твёрдо была уверена, что, во‑первых, жизнь без цели – пуста и, во‑вторых, что за интересную, яркую жизнь надо бороться. Прежде всего – с собственной ленью, то есть практически с самой собой. Потому что из художественной литературы я знала, что все замечательные люди очень много трудились, прежде чем чего-нибудь достичь. Надо было только найти поприще, на котором эту лень преодолевать.
Искать я стала с помощью мамы, естественно. Выбрала самый подходящий момент, когда она с интересной книжкой завалилась на свой любимый диван, и пристала:
– Мам!
– А?
– Вот ты – когда была маленькой – ты мечтала стать знаменитой?
– Я?.. Я не мечтала. – Мама от книжки не отрывалась.
– Почему?
– Я не мечтала, я была уверена, что стану. – Книжка продолжала быть интересней разговора.
– Ну?.. И ведь не стала? – провоцировала я.
– Ещё всё впереди. Какие мои годы?
Мне-то казалось, что уже поздновато.
– А… кем? Ну, то есть в какой области ты собираешься стать знаменитой? Как кто?
Мама от книжки, наконец, оторвалась и посмотрела на меня в упор.
– Как это – как кто? Как мать гениального ребёнка, естественно.
– То есть как моя?
– Ну да. Но вообще-то, дорогая, «быть знаменитым – некрасиво… Не это поднимает ввысь. Не надо заводить архива, над рукописями трястись…».
Нашла, тоже мне, кого в пример привести, и опять углубилась в книгу.
– Хорошо ему было, Пастернаку, рассуждать, когда он уже и так был знаменитый поэт и Нобелевку ему присудили!
Мама поняла, что почитать ей не дадут, и рассердилась:
– Не спорь с классиками, а покажи, на что ты сама способна. И знаешь, хорошо бы ты не просто стала знаменитой (знаменитой ведь можно стать и из-за какого-нибудь скандала), а хорошо бы ты попутно приобрела какую-нибудь стоящую профессию – и вот в ней уже прославляйся, сколько душе угодно!
Я поняла, что добилась внимания, и воодушевилась:
– А ты как думаешь – где надо начинать пробовать себя?
– Там, где тонко.
– Как это?
– Ну, где тебе легче всё даётся.
Я уже знала, что, например, музыка мне даётся не очень. Пока я учила аккорды к песням – всё было отлично, но когда выяснилось, что ещё существует сольфеджио и прочее такое – я поняла, что стать великим композитором у меня не хватит никакого терпения. И в первом классе, когда училась на фортепиано, и после, когда училась играть на гитаре. На гитаре вообще не заладилось, потому что учительница выбрала меня в конфидентки и мы всё время говорили про любовь.
Поправляя мне постановку пальцев, она спрашивала:
– Как ты думаешь, если мы с ним видимся раз в неделю – это любовь?
Она была уже пожилая и довольно полная дама, и, по моим тогдашним представлениям о мировой гармонии, ей любовь вообще уже не полагалась. Поэтому, раз кто-то с ней виделся раз в неделю – и после, придя на занятия, она светилась, как сто тысяч солнц, наверное, это была любовь. И я честно говорила:
– Да.
И она у меня классику не спрашивала, а учила петь «Шаланды, полные кефали…» и всякое такое же.
Мы самозабвенно на два голоса распевали «Мой костёр в тумане светит», особенно то место, где «Вспомяни, коли другая…».
Потом я приходила домой, демонстрировала маме свои успехи. Мама тоже любила петь, поэтому «Шаланды» ей были ближе всяких там классических упражнений, и она считала, что я правильно учусь, хотя я знала при этом всего три аккорда. Но маме казалось, что и это хорошо, и это уже какое-никакое искусство. Так я и осталась на всю жизнь с тремя аккордами и с «Шаландами». Для хорошего настроения мне, в принципе, хватает. Но в смысле «знаменитости» это получился несомненный прокол, потому что ведь с такими знаниями знаменитой можно быть только в пределах собственной кухни.
После неудачи с музыкой я ринулась в спорт. У нас в классе самая стройная девочка была Ленка Леонова, потому что она занималась художественной гимнастикой. Она всегда ходила так прямо, как будто кол проглотила.
Я попросила – Ленка взяла меня с собой на занятие.
В абсолютно зеркальном зале стоял рояль. И несколько хрупких грациозных девочек выделывали под музыку всякие фигуры, которые им показывала тренерша, командуя при этом резким требовательным голосом и хлопая в ладоши:
– И‑раз, и‑два! И‑раз, и‑два!
Я крайне добросовестно повторяла за девочками все движения, но в конце урока мне объявили:
– Для нашей группы ты, к сожалению, не подходишь – мы уже ушли вперёд. Тебе надо в младшую группу.
Вечером я сказала маме, что в младшую группу не пойду.
– Почему?
– Потому что они занимаются в другое время, а без Ленки ходить скучно.
– Только из-за этого?
– Ты не видела, как Ленка на шпагат садится! И вообще! Я никогда не буду такой гибкой и ловкой, как она, а тогда – зачем?
– А вдруг будешь? Подумаешь – шпагат! Это дело тренировки!
Мама, по-моему, не очень понимала, о чём идёт речь. Пришлось объяснить и даже продемонстрировать:
– Да ты знаешь, как это трудно?!
Я попыталась сесть на шпагат – у меня ничего не вышло. Сидя на полу, я подняла на маму страдальческое лицо и сказала снизу вверх:
– Ты сама-то попробуй!
Мама, поняв, что всю жизнь спокойным «Обломовым» не просуществуешь, поскольку ребёнок требует активных действий, отложила какое-то редактирование, поднялась с дивана.
– Запросто.
Завидное у неё было самомнение.
Однако через минуту выяснилось, что к деланию шпагата у неё явно нет никаких данных.
– Вот видишь! – печально торжествуя, вздохнула я.
– Безвыходных ситуаций не бывает! – не сдалась мама.
Она мгновенно вскочила (я даже не ожидала от неё такой прыти при её не худенькой фигуре) и заметалась по комнате.
– Ты что ищешь? – не выдержала я.
Мама знала, что ищет. Силы жизни в ней заиграли, поскольку надо было немедленно спасать ребёнка от комплекса неполноценности. В какое-то мгновение она замерла посреди комнаты, что-то мучительно вспоминая, потом нырнула под свой диван, достала оттуда длинный зимний сапог и опять опустилась на пол. Одну ногу она оттянула, как в шпагате, а другую согнула в коленке и приставила к коленке сапог – носком вперёд.
– Чем не шпагат?
Я вздохнула, подошла к маме, обняла её и поцеловала.
– Можно, я не буду гимнасткой? Ты не очень расстроишься?
Мама тоже вздохнула, тоже меня обняла и поцеловала, поняв, что воспитание «победности» и преодоления всяческих жизненных препятствий на этот раз не удалось.
Без уверенности в голосе она предложила:
– Может быть, тогда в артистки? Я объявление вчера прочла – набор в драмкружок у нас в жэке – на горке. Правда, в артистки мне не очень нравится.
– Почему?
– Да какие-то они все неприкаянные. Настоящие артистки… Одно горение ради искусства.
Мама вернулась на свой диван.
Я сходила в этот кружок три раза. На третьем занятии стали распределять роли в «Двенадцати месяцах». И мне вместо Королевы или на худой конец Падчерицы предложили играть…
– Январь месяц. Братец январь. Да? Ты не возражаешь? – Выражение лица при этом у руководительницы кружка было такое радостное, словно она угадала моё заветное желание и теперь осчастливливает – мол, видишь, какая я добрая – даю тебе роль, о которой ты так мечтала всю жизнь.
– Это который самый старый? С бородой? – сделала я слабую попытку сопротивления, в воображении уже видя, как выводится на моей театральной карьере жирный крест.
– Но ведь и ты у нас в кружке по росту выше других, и помудрее, я бы сказала… Эта роль не простая. Ответственная роль. Сложная, интересная. Характерная! Она откроет в тебе самой много нового! Вот увидишь!
– Но у меня… голос… совсем не грубый… Тонкий совсем…
– Ничего! Надо уметь перевоплощаться! Будешь работать над собой! Вживаться в роль! Главное – захотеть!
Я, понятное дело, не захотела.
– Ну и не расстраивайся! – утешала мама. – Что это ещё за феминизм с раннего детства – самим мужиков играть?! Что это за театр, где ни одного мальчика? Нечего туда ходить!
– А куда ходить? – Я сдерживалась, чтобы не заплакать.
– Ну… Вот… Сочинения у тебя хорошо получаются. Может, в литературный кружок? И ездить никуда не надо – прямо в школе. После уроков… Вдруг ты будешь писателем… или там… поэтом…
– Да ты что! Я же как мучительно долго сочиняю! С поэтами так не бывает. Пушкин в лицее «Руслана и Людмилу» накатал одним махом! А я что?
– А как же это… Ну, когда ты учебник-то истории на стихи перекладывала… Как там?
Мама подняла глаза к потолку и, видимо, там прочла:
Мама посмотрела на меня и констатировала:
– По-моему, замечательно!
– Чего тут замечательного? Сплошной учебник истории и никакого жизненного опыта.
– Нормально! Очень даже грамотно поступаешь! Пока нет опыта – овладевай техникой, шлифуй язык, так сказать, оттачивай мастерство! Зато когда тебе уже будет что сказать – своего – опытного – ты уж как скажешь, так скажешь!
Надо же, мама запомнила мой стих!
– Рифмы-то какие! Инезилья – герилья! Евтушенко бы лопнул от зависти!
– Ты просто меня очень любишь.
– Было бы странно, если б я тебя не любила! Именно поэтому я всегда говорю тебе правду! Ты – самая красивая, талантливая, умная, добрая, самая чудесная девочка на свете! Чем скорее ты в это поверишь, тем лучше для тебя!
Наш кружок назывался… «Те-о‑ри-я и прак-ти-ка сочинений разных жанров». И вела его наша учительница литературы. Когда она к нам первый раз пришла в седьмом классе и проверила первое контрольное сочинение, то мне была поставлена… двойка. Причём единственная в классе. На моё робкое «почему» при гробовом удивлённом молчании всего класса она пояснила:
– Абсолютно всё откуда-то списано!
Класс с облегчением выдохнул и загалдел:
– Да вы что!
– Вы её не знаете!
– Она сама так пишет!
Поэтому мне не очень хотелось в её кружок, но ведь я решила себя воспитывать и преодолевать. А областей для достижения знаменитости у меня больше просто не осталось. В естественных и точных науках я была абсолютно ни бум-бум.
– Мальчики-то там есть?.. – Мама зрила в корень. С детства она больше дружила с мальчиками и давно поняла, что без особей противоположного пола жизнь теряет свою остроту и делается серой и неинтересной.
– Один точно есть… А может, даже два, – добавила я, чтобы не расстраивать маму, а то вдруг она решит, что из-за одного ходить не стоит. Потом спохватилась возмущённо: – Ну при чём тут мальчики-то?!
В это время у нас как раз сидела соседка – баба Рая, седая полная женщина с одышкой. Фронтовичка, похоронившая всех своих родных. Она часто заходила к нам на чай, на зефир и с удовольствием откликалась на все наши с мамой споры.
– Мать потому что заботится, чтоб ты гениальность свою правильно употребила! – тут же поучаствовала баба Рая. – Стала б гениальной женой. Или гениальной матерью, к примеру.
– Баба Рай! Я ж ещё маленькая!
– Женское обаяние надо тренировать с детства! – парировала мама.
– Вот именно! А то когда применять надо будет – тренироваться уже поздно! – тут же поддержала её баба Рая.
– Тяжёло в учении – легко в бою! Ну-ка, попробуй!
Я попробовала на следующий день. На первой же перемене собралась с духом и подошла к… Серёжке… Он читал книжку.
– А ты какую книжку больше всего любишь?
– «Спартак» Джованьоли.
Ну! Эту-то я знала наизусть. Но надо было продолжить разговор.
– А она про что? – Мне казалось, я очень ловко нашлась. Сейчас он начнёт пересказывать мне содержание, и между нами завяжется ниточка понимания.
– Возьми да почитай.
Серёжке никакая ниточка не была нужна. Он не оценил моей мужественной попытки подружиться.
В этот же день после уроков было первое собрание литературного кружка.
Ольга Леонидовна окинула взглядом – сверху вниз – двух мальчиков и трёх девочек.
– Все собрались?
– Все. Все. Здесь.
– Очень хорошо. Значит, так. Тема сегодняшнего занятия: тема и основная мысль сочинения. Как по-вашему – что такое тема?
Поскольку все молчали, я легла на амбразуру:
– Это то, о чём говорится в сочинении.
– Правильно. Это, во‑первых, жизненный материал, взятый для изображения, а во‑вторых, общественная проблема, затронутая в произведении… А что такое основная мысль? Открывайте тетради, записывайте. Основная мысль и идея произведения – это ответ на поставленный в теме вопрос, разрешение темы, так сказать. Идея может быть выражена… Непосредственно авторским высказыванием. Репликой персонажа. Эпиграфом. Названием. Не формулируется, а закономерно вытекает из системы образов и событий.
О! Вот это мне подходило больше всего. Не люблю формулировать! Пусть читатели сами догадываются, о чём я там хотела сказать!
– Дальше! Следовательно, заглавие – это форма сжатого обозначения темы. Например – «Капитанская дочка», «Горе от ума»… Ну, и так далее… Теперь первое задание. Самое простое. Описать какой-нибудь случай из вашей жизни – чтобы тема была заявлена в названии рассказа и чтобы он обязательно содержал основную мысль.
«Как я ходила дарить куклу»
Мне мама всегда внушала: «Дарить надо что-нибудь такое, что тебе самой дорого. А иначе подарок не имеет смысла». Я это помнила. Мне было пять лет, и у моей подружки из дома напротив – Ленки Домблянкиной – был день рождения. Она его не справляла, и в гости меня никто не звал, но мне очень хотелось её поздравить и что-нибудь подарить – чтобы непременно дорогое. Я стала перебирать – что же мне дорого, – и особенно дорогой и любимой оказалась кукла с красным пластмассовым бантом на голове. Бант был прочно к ней приделан и вертелся во все стороны, как пропеллер. А когда я снимала с куклы все одёжки, то она оставалась совсем голая, но – с бантом!
Дарить так дарить! Я решилась. Я вынула её из коляски, посмотрела прощальным взглядом и понесла в соседний дом, в четвёртый подъезд, на четвёртый этаж, как сейчас помню.
Но Ленка Домблянкина не подозревала, что её хотят осчастливить, и не сидела в ожидании дома, а дверь открыла её мама. Симпатичная молодая женщина с ироничным прищуром на жизнь. Это теперь я понимаю, что она была симпатичная и молодая, а тогда – мне казалось – взрослая, слегка удивлённая тётя.
– А Лены нет.
– Извините.
Дверь закрылась. Я стала медленно спускаться по лестнице, облегчённо вздохнув, что расставание с куклой отменяется.
Нет. Надо довести это до конца. Наверное, я воспитывала в себе силу воли, хотя вряд ли знала в то время такие слова. Я вернулась.
– Извините. Если её нет… вы ей тогда передайте. Я её поздравляю с днём рождения.
– Спасибо, деточка. Я обязательно передам.
Я вышла из этого пятиэтажного подъезда, где каждая стена была знакома до чёрточки, совершенно убитая. Я бродила по двору, и на меня накатывало беспощадное понимание того, что у меня уже никогда не будет куклы с красным бантом. Хотя бант этот ужасно мешал – нельзя было надевать ей на голову шапочки, а шапочек, как назло, целая куча, и все красивые, разноцветные. Но всё равно. У меня не будет, а будет у Ленки, которой, может, эта кукла и вовсе не нужна, у которой, может, есть другие – любимые, а эта не любимая, а просто так. Будет ждать своей очереди – пока с ней поиграют.
Разве она для Ленки что-нибудь значит?! Ленка не ходила с ней к зубному и на море с собой не брала, а я брала и чуть её там не утопила. Нет, это всё неправильно, что надо дарить то, что дорого.
Как это можно дарить то, что дорого? То, что дорого, с этим нельзя расставаться – а если можешь расстаться, то какое же оно дорогое?
Я вернулась.
Я чувствовала, как от стыда горят щёки, но на что только ни пойдёшь ради того, что дорого…
– Извините, пожалуйста… Вы не могли бы мне отдать её обратно?.. Просто… это моя любимая кукла.
– Конечно, деточка, возьми.
Какая понимающая мама у Ленки Домблянкиной! Она даже ничего больше не сказала – протянула куклу и улыбнулась.
Успокоенная, я пришла домой.
– Что ж? Не подарила? – спросила моя мама.
– Подарила… но потом обратно взяла!
– Как это?
Я рассказала. И уже по мере рассказа понимала, как ужасно я поступила. Я забрала обратно подарок! Это позор и жуткое малодушие, и жадность, и уж какая там сила воли… И всё-таки всё это я была согласна принять на свой счёт и пережить как-нибудь… только не самое страшное…
– Иди – верни…
Вернуться туда ещё раз было выше моих детских сил…
Я вернулась.
– Извините, пожалуйста. Всё-таки… возьмите, пожалуйста, – прошептала я, почти бессильной рукой протягивая куклу. Я ей так никогда имени и не придумала. Кукла и кукла.
– Может, не надо, деточка?
– Нет… Это Лене… на день рождения…
Я опять вышла во двор, села возле песочницы и вспомнила другую свою подружку – Людку Баканчеву. Она тоже ещё в прошлом году подарила мне на день рождения куклу, гораздо красивее, чем эта.
Но Людкина кукла у меня не была любимой – так, на вторых ролях. А Людка часто ко мне приходила и играла с ней. И мне всё казалось, что она ходит ко мне не из-за меня, а из-за этой куклы.
Я к Ленке Домблянкиной играть больше никогда не ходила.
Ну, что? Основная мысль из текста вытекает? Формулировать не надо?
«Искусство и его создатели»
Вступление.
– Теперь возьмём задание посложнее, – обрадовала на следующем занятии Ольга Леонидовна. – Сочинение-рассуждение! Суть такого сочинения в обосновании истинности и правдивости какой-либо основной мысли другими суждениями. В рассуждении должно быть три части: первая часть содержит основное положение, основную мысль, которая будет доказываться. Вторая часть – доказательная, которая содержит аргументы. И третья часть – вывод. В качестве доказательств могут быть использованы различные факты – из собственной жизни, из жизни близких и знакомых, из литературных источников, цитирование, сопоставление, логические умозаключения. Доказательства должны быть убедительными и развёрнутыми. В качестве доказательств не должны приводиться мелкие, случайные факты. Подробности должны иметь прямое отношение к доказательству основной мысли… Все всё поняли?.. Итак, мы пишем сочинение-рассуждение на тему: «Каким должен быть настоящий художник?» Доказываемый тезис: «Искусство нужно делать чистыми руками!»
Вечером за ужином, когда я пересказала задание, мама выразила сомнение:
– Лен, но ведь это же, кажется, не про искусство было сказано, а про революцию. Ну… Дзержинский, что ли, говорил: «Революцию нужно делать чистыми руками». Хотя, может быть, я ошибаюсь.
– Мам, что мне с ней, спорить, что ли? Как продиктовала, так и напишем. Что посеешь – то пожнёшь.
Часть I
Главным видом искусства для меня с детства было документальное кино. Потому что мама работала в киноотделе при Министерстве речного флота и писала сценарии научно-технических документальных фильмов. И однажды я даже участвовала в фильме «Комфортабельность пассажирских судов проекта 785»: листала журнал, сидя в мягком кресле, смотрела телевизор в кают-компании, кормила с палубы чаек.
А как-то раз мама делала фильм про Петрозаводский клуб юных моряков – КЮМ то есть – и доверила мне написать песню для этих самых юных моряков, которые потом своими красивыми мальчишечьими голосами её пели за кадром. А в кадре бригантина уплывала в море на фоне белых облаков.
И я эту песню сочинила, и фильм сняли, и озвучили. Там ещё такие слова были:
И я маму очень упрашивала показать – как там всё получилось. И мама, наконец, взяла меня с собой на работу – прокрутить плёнку. Да, самое главное! Я всегда знала, что все мамины сослуживцы – люди в высшей степени творческие, достойные, уважаемые, как раз те, кто «чистыми руками» создаёт своё виртуозное искусство!
Часть II
И вот мы с мамой приехали к ней на работу.
– Вот, смотри. Тут мы и обитаем. Главное – от начальства подальше, на отшибе, – сказала мама, впустив меня в киноотдел, и тут же с удовольствием пропела: – «Всё спокойненько! Всё пристойненько! Исключительная благодать!»
Это была квартира на первом этаже в старом доме напротив метро «Новослободская», в том, где сейчас «Забегаловка», только вход со двора.
Я увидела большую темноватую комнату с плотными шторами, много коробок с плёнкой и папок с бумагами, видимо сценариями, стеллажи, металлические шкафы, монтажные столы, кинопроектор и ещё много всяких других интереснейших вещёй, которые видела впервые.
А ещё на столе у окна стояла пустая бутылка из-под водки, и, положив руки на стол, а на руки – голову, сидел мужчина большого роста и откровенно спал. Мама его сразу не заметила – она бросилась искать коробку с нужной мне плёнкой.
– Мам, а это кто?
Мама без особого удивления взглянула на мужчину, видимо, это зрелище ей было не впервой.
– Ой… Тише. Это Филя… спит.
– Он тут что… с вечера?
– Не исключено.
– А… почему?
– Ну… всякое бывает. Творческий процесс.
Рядом с мужчиной стоял телефон. Мама взяла трубку и набрала номер:
– Сонь… тут… твой… спит.
– Нажрался, что ли? – послышался в трубке отчётливый неприятный женский голос.
– Вроде – да. – Мама как-то неуверенно, но всё же предала Филю.
– Ну и что? – резонно спросила женщина.
– Может, приедешь – заберёшь его? – интеллигентно-наивно предположила мама. – А то у меня сегодня показ в Министерстве – я уеду.
– Ну и уезжай. Хрен с ним.
– Как? Бросить его тут?
Женщина на мгновение задумалась, потом сказала:
– Ты посмотри, Кать: у него в карманах деньги есть? Осталось чего от командировочных?
Нашла о чём попросить мою маму!
– Сонь, по карманам я лазить не буду.
– Тогда запри его там – пусть ночует. Мне он тут в пьяном виде не нужен.
Мама задумчиво и огорчённо положила трубку. Было понятно, что она не очень надеялась на успех этого разговора.
Телефон немедленно снова зазвонил.
– У нас так всё время – звонки, звонки, – объяснила мне мама. – Алё?
Это звонил осветитель Женя. Я его знала – он приходил к нам в гости, когда я ещё была маленькой, и играл со мной в лошадку – катал на спине. Он кричал так, что мне опять всё было слышно.
– Кать, это я!
– Привет, – ответила мама совершенно несоразмерным вежливым шёпотом.
– Что?! Ничего не слышно! Это я – Женя! Я с вокзала!
– Я слышу-слышу, – прошептала мама.
– Я взял билет на вечер!.. Ты что так тихо говоришь?
– Филя спит, – чуть слышно попыталась объяснить мама.
– Что?!
– Филя спит.
– Спит?! У него командировка! Вы что там все? Забыли?
– Не ори! – С шёпота он маму не сбил, но шёпот звучал теперь сердито. – Какой правильный. Взял билет – и молодец. Приезжай – будем такси ловить.
– Мне что – больше всех надо?! Я что – нянька?!
Я поняла, что мама в этом случае крайняя. Вернее – последний оплот.
– Ну мы же не можем сорвать командировку! – продолжала она сердитым шёпотом, как воспитательница в детсаду во время тихого часа с ребёнком, который не спит и других будит. – Это же скандал. Погрузим его как-нибудь.
Женя не был сволочью.
– Ладно, щас… Кать, а ты в курсе, что к нему в три часа дама из Министерства приедет? Знакомиться с гением!
Это был удар под дых.
– Как? Сюда?
– Татьяна Петровна, кажется. Я тебе забыл перезвонить – замотался. Она ещё с утра тебя искала – чтоб ты к ней не ездила, что она сама приедет – увидеть оператора, посмотреть, где шедевры создаются.
– Жень, приезжай скорее, а? Что я тут одна буду делать?
Мама положила трубку и в ужасе посмотрела на часы, потом – на меня. Я была готова за неё в огонь и в воду, но сейчас в огонь и в воду было не нужно, а что нужно – я не знала.
Природный оптимизм мамы взял верх над безысходностью.
– Так… Надо спасать репутацию отдела… – сказала она бодро.
Бодро – для меня.
В углу комнаты была маленькая железная дверь, которую я сразу и не заметила. Мама открыла её ключом, висевшим рядом на гвоздике.
– Это что?
– Это кладовка. Помоги.
Вместе мы перетаскали по одному четыре стула в эту кладовку, поставили их в ряд, сдвинули поплотнее, делая «диван».
Потом подошли с двух сторон к Филе, переглянулись, вздохнули и взяли его под мышки, пытаясь приподнять.
– Ну, давай, миленький, не подведи. Премия и всё такое. Давай. Тут недалеко. Всего несколько шагов. Ты же молодец, умница, талантище… – приговаривала мама.
Филя с закрытыми глазами, что-то мыча, всё же подчинился этому зомбированию, позволил отвести себя за дверь и уложить на стулья. Там он поджал под себя ноги и тут же опять провалился в сон с блаженной улыбкой.
Мама закрыла дверь, заперла и повесила ключик на гвоздик.
– Мам, а он там не задохнётся?
– Не задохнётся. В крайнем случае припадёт к замочной скважине – она большая. Подышит.
– Мам, а вдруг он проснётся и подумает, что его замуровали, как в древности? – перебирала я самые жестокие варианты, которые приходили мне в голову.
– Не трепещи меня! Пусть думает, что хочет, только бы тихо сидел… То есть лежал, – поправилась мама, уже почти взяв себя в руки.
Несколько мгновений мы стояли молча посреди киноотдела, и я почему-то неуместно вспомнила школьный стишок про спектакль «Хижина дяди Тома», когда на сцене продавали негра, а из зала выбежала девочка и протянула недостающие деньги.
И я чувствовала, что за нами – Филя!
Мама оценила мой юмор и даже усмехнулась.
И вдруг в полной воцарившейся тишине раздался отчётливый счастливый храп Фили.
Мы переглянулись. Мамина мысль работала лихорадочно.
– Магнитофон!
Я нашла глазами магнитофон, притаившийся на подоконнике, подбежала, врубила музыку.
Почти тут же в киноотдел вошла дама из Министерства.
– Здравствуйте, Катя.
Мама, заметив, что со стола не убрана бутылка, бросилась к даме, как к родной, заслоняя собою стол и делая мне у себя за спиной руками отчаянные знаки – мол, убери бутылку.
– Ой, здравствуйте, Татьяна Петровна! Да я бы сама привезла.
– Да я тут была недалеко. По делам. Как вы меня весело встречаете! Музыкой!
Я спрятала бутылку под стол.
– Да! У нас тут всегда весело. Работа такая! – не растерялась мама.
– Я звонила с утра. Ваш осветитель сказал, что Феликс будет в три. Я, наконец, решила познакомиться и заодно забрать плёнку.
– А‑а, – нашлась мама.
– Мы с ним всё по телефону да по телефону. Он очень обаятельный. И такой эрудит.
– Да-а! Он такой! На любую тему – часами!
– Вот-вот. О монтаже Эйзенштейна…
– Проходите, пожалуйста… Это моя дочка.
Я громко и вежливо сказала:
– Здравствуйте.
– Похожа на вас, – констатировала дама и продолжила о своём: – Я видела два его фильма. Вот – про новый ледокол. Там так снято! Камера словно плывёт над самыми льдами! Как он это сделал?
– Это он с борта свесился. Женя его на ремнях держал.
Про этот подвиг даже я знала. А мама уже набирала обороты:
– Мы потом за этот фильм диплом получили и медаль. Филя у нас вообще весь в медалях ВДНХ, как бык-рекордист. Ой, извините!
Дама посмотрела на маму слегка растерянно, не понимая, шутит она или всерьёз. Дама явно не знала, как среагировать на быка (кто их знает – как принято шутить у этой творческой публики), поэтому перевела разговор в нужное для неё русло:
– А другой его фильм – про погрузку. Там так снято! Мешки прямо на камеру падают сверху!
– А‑а… Это он в трюм лёг – на самое дно. И велел, чтобы мешки на него бросали.
– Ведь это опасно! – ахнула дама.
– А он ничего не соображает, когда снимает. Он в творческом трансе. Для него ничего не существует – только картинка! – объяснила мама природу операторского мастерства.
– И этот фильм – про Петрозаводский КЮМ. Думаю…
– Тоже совершенно замечательный! – в экстазе воскликнула мама, потому что Филя храпанул погромче.
Дама из министерства прошла на середину комнаты, обвела взглядом скромное помещение киноотдела и взглянула на часы. Ласковый голос её поменялся на начальственный:
– А он, собственно, где?
Мама схватила коробку с плёнкой фильма, который собиралась показывать мне.
– Вот! Копия – специально для вас. В целости и сохранности. – Мама это сказала с нажимом, за которым читалось: берите копию и идите уже отсюда.
– Понятно. Спасибо. Феликс где?
– Вы знаете, Татьяна Петровна, тут такая накладка приключилась. Дело в том, что он срочно уехал…
– То есть?
– В командировку. В Шостку. За плёнкой. Неожиданно… Он думал, что на завтра билеты возьмёт, а там на завтра не оказалось уже, а на послезавтра нам уже поздно – у нас же график, съёмки… Только на сегодня билеты были. Ну, он и поехал прямо сразу. Позвонил мне с вокзала – что садится в поезд. Очень просил перед вами извиниться!
– Да? Извиниться? – резко погрустнела дама. Прямо на глазах. Вот как она хотела увидеться с нашим Филей!
– Переживал! Расстраивался! Буквально перед вашим приходом… звонил.
– Значит, не судьба! – попыталась казаться весёлой дама.
И мне её стало жалко.
– Значит, в другой раз! – на той же искусственно весёлой ноте поддержала её мама.
Дама уже собралась повернуться к двери.
И тут случилось непредвиденное!
В киноотдел влетела, ворвалась, вбежала… Филина жена – Соня.
Видимо, она всё же решила не бросать мужа на произвол судьбы. Совесть её загрызла, и она поехала-таки к нам, но по дороге, вероятно, ругала себя за проявленную слабость на чём свет стоит и накрутила нервы до такой степени, что дышала, как паровоз.
– Ну? Где он?
Мама оценила осложнившуюся ситуацию и царственно и спокойно повела рукой в сторону министерши:
– А… Познакомьтесь, пожалуйста. Это вот Татьяна Петровна – наш куратор из министерства…
Увидев начальство, Соня «осадила», усмирила, как могла, свой темперамент, даже попыталась выдавить из себя миролюбивую улыбку:
– Здрасте.
– Здравствуйте. – Дама была благосклонна, но огорчена.
– А это Софья Михайловна – жена Феликса, – не останавливалась мама. – Я вот только что сказала Татьяне Петровне, что Феликс уехал в Шостку. Билеты были только на сегодня. Неожиданно уехал.
– А‑а, – вполне понимающе протянула Соня, всё же оглядев киноотдел недоверчивым взглядом.
– У вас очень талантливый муж, – неожиданно сказала Татьяна Петровна. И я вдруг услышала в её голосе нотки женской зависти. – Необыкновенно.
Наверное, Соня зависть тоже услышала.
– Да? – спросила она подозрительно и внимательно принюхалась к духам министерской дамы.
– Нет-нет. Я знаю, что говорю. Я немало фильмов пересмотрела. У него редкий дар. Взгляд… детский, я бы сказала. Он видит мир так открыто, так искренне! В таких потрясающих деталях, которые может заметить только ребёнок или очень непосредственный человек, сохранивший в себе детство.
Ох, лучше б она молчала! Я представила себе, какой скандал ждёт Филю дома за эти дифирамбы.
– Незамутнённый ещё глаз, незамыленный.
– Незамутнённый?
– Именно! У вашего мужа уникальные операторские данные! Ему бы на «Мосфильме» работать, а не в этой… конторе.
– Так он там и работал!
– А что же ушёл?
– Так его…
Мама не могла допустить непоправимости и резко вмешалась:
– Его там совершенно не ценили, Татьяна Петровна. Знаете, всё на вторых ролях, всё помощником оператора. А у нас он всё-таки сам снимает – сам себе хозяин. Никто творческий полёт не останавливает, не обрубает художнику крылья.
– Ну да. Тоже верно, – грустно согласилась дама.
Но это было ещё не всё!
Тут вошёл… Женя, примчавшийся с вокзала на всех парах.
– Здрасте, – сказал он и замолчал на всякий случай, вопросительно сверля глазами маму.
– Ты уже посадил Феликса на поезд? – объяснила она ему ситуацию.
– А?.. Да… Всё… Ту-ту… – сориентировался он.
– Ну вот, – вздохнула мама облегчённо.
– Приятно было познакомиться, – наконец, начала прощаться дама.
– Мне тоже, – ответила Филина жена, подпихнутая маминым локтем.
Дама благосклонно кивнула и мне:
– Хочешь, наверное, артисткой быть? В кино сниматься, а?
Я опять вежливо улыбнулась.
– Всего хорошего. Как плёнку посмотрю – сразу позвоню, – добавила она в дверях маме.
И снова я вспомнила «И воцарилась тишина»… Повторяюсь, но лучше детской классики не скажешь. Мы все пережили стресс.
– Духи вроде не эти, – нарушила тишину Соня.
– В смысле? – не поняла мама, думавшая о своём.
– Позавчера полчетвёртого утра пришёл на рогах – весь женскими духами пахнет, просто как клумба. Вроде не эти.
– Может, он их пил? А ты сразу обвинять! – вступился за друга Женя.
Это Соня пропустила мимо ушей – она уже решала другую загадку.
– Куда мужика-то моего дела? – спросила она маму.
А Женя спросил меня, приросшую к магнитофону:
– Чего музыка орёт? Выключь. И так башка трещит… от нервов.
Я выключила. Раздалось мерное похрапывание Фили.
Соня подошла к двери и ударила по ней кулаком.
– Вот паразит!
Мама педантично взяла ключик с гвоздя и открыла дверь.
Женя тут же бросился немилосердно трясти Филю:
– Просыпайся! Тебе ехать! Я за такси пошёл! Просыпайся!
Филь!
Соня злорадно засмеялась:
– Щас тебе! Его теперь из пушки до завтра не разбудишь.
Женя попытался Филю поднять, но тот уже находился в слишком глубоком сне. И был очень тяжёлый.
Женя безнадёжно махнул рукой.
Тогда мама (я никогда не сомневалась, что она найдёт выход из любой ситуации!) приблизилась к Филе и вдруг закричала дурным казённым голосом:
– Шостка! Подъезжаем! Гражданин, кто Шостку спрашивал?
Шостка!
Филя, тут же встрепенувшись, с трудом поднялся. Глаза его всё ещё были закрыты.
Мама пожала плечами:
– Профессионал! Работа – это святое.
Не теряя драгоценного времени, Женя подскочил к Филе, помог ему утвердиться в пространстве и сделать несколько шагов. Одной рукой он поддерживал Филю, а другой взял его кофр и хотел повесить ему на плечо.
– Ты его сильно не нагружай. Его щадить надо. А то у него потом на съёмке руки могут дрожать.
– Руки у него дрожат не от этого, – констатировала Соня. – Козёл! Тебя б щас уволили – как с «Мосфильма»! Если б не Катя! Рожа твоя бесстыжая! Глаза б мои тебя не видели! Пьянь подзаборная!
Филя продрал глаза, всех обвёл своим детским незамутнённым взглядом, остановил его на маме, пошёл к ней, отстранив Женю, по дороге упал на обе руки, встал, руки отряхнул, приблизился к маме, взял её руку, галантно поцеловал и возвратился к осветителю, чтобы опять на него опереться.
– Я готов. Пошли.
Женя повёл его к выходу.
При этом Филя свободной рукой отстранил со своего пути жену, даже на неё не взглянув.
На прощание он вдруг обернулся, подмигнул мне, мол, только мы с тобой знаем смысл жизни, и запел:
Женя повесил его кофр к себе на плечо и увёл Филю.
Соня покорно побрела за своей судьбой.
– Мам! А фильм?
– Прости. У меня сейчас другой копии нет. Но там всё хорошо получилось. Честное слово! Тебе бы понравилось.
И я представила себе: хор красивых детских голосов поёт песню, а на экране – в полный формат – бригантина уходит в море на фоне белых облаков.
Часть III
Каким должен быть настоящий художник? Я думаю, таким, как в мамином киноотделе! Я лично убедилась, что там работают творческие, вполне достойные уважения люди, любящие свою работу. Я думаю, художник должен быть прежде всего талантливым. А что такое «чистые руки» – я не знаю. Главное – результат… Поэтому у меня нет аргументов.
Конкурс красоты
Наша классная объявила, что к Восьмому марта мы должны подготовить и провести конкурс красоты!
В школе на другой день со мной произошло невероятное, просто фантастическое СОБЫТИЕ: Серёжка сам подошёл ко мне после уроков! Я не могла себя заставить поднять на него глаза. Поэтому тупо уставилась в значок на лацкане его школьного пиджака – «Третьяк».
– Я с тобой, что ли, в паре должен быть в этом вашем конкурсе красоты?
– Кажется, да, – прошелестела я, на ходу теряя голос.
– Ну, и чего надо?
– Надо… для медицинского конкурса потренироваться перевязывать…
– Валяй. Только быстрей. У меня ещё футбол.
Он снял пиджак, остался в одной синей рубашке с распахнутым воротом, сел.
Я поняла, что Серёжка не шутит. Достала из классной аптечки бинт, начала перевязывать плохо слушающимися руками. Серёжка скептически наблюдал, как я путаюсь в бинте, пока я окончательно не выронила бинт из рук.
– Н‑да… – наконец произнёс он. – Не много же мы очков наберём такими темпами.
– Я ещё дома потренируюсь… – оправдываясь, пролепетала я. – На маме.
– Давай, – согласился Серёжка. – А то я проигрывать не люблю. И учти ещё, что я танцевать не умею. Так что тут тоже будет прокол.
– Я тебя научу, – с готовностью предложила я.
– Только не сегодня, – сразу поставил меня на место Серёжка.
– Нет-нет! Ни в коем случае не сегодня! Мне тоже некогда!..
И он ушёл в спортзал, а я побрела на литературный кружок. Тема следующего занятия была – услышанный рассказ.
– В таком рассказе обязательно должно быть введение, в котором указывается – когда, от кого, при каких обстоятельствах был услышан рассказ. Как вели себя рассказчик и слушающий, – монотонно диктовала Ольга Леонидовна. – Задача автора: познакомить читателя с рассказчиком. Следовательно, в обрамлении сообщается самое необходимое, что нужно знать о герое – кто он, чем занимается. Иногда может описываться его внешность и манера говорить. Услышанный рассказ дополняется за счёт авторских отступлений. Очень часто в таких рассказах у писателей конец бывает неожиданным. Темы сочинения можете выбрать: или «Жизнь, отданная людям», или «Беззаветная борьба за счастье Родины – высшее проявление патриотизма!».
Я сразу не решила, какую тему возьму. Пока у меня материала не было ни на ту, ни на другую.
– Ну, что-нибудь придумаем, – успокоила мама. – На какую наберёшь – на такую и напишешь.
В тот момент меня больше волновало не сочинение, а конкурс красоты «А ну-ка, девушки» к 8 Марта! К нему готовилась вся школа. Конкурс состоял из пяти заданий – кулинарного, литературного, медицинского, песенного и танцевального. Это я, собственно, уже введение излагаю, где объясняется, при каких обстоятельствах был услышан рассказ. И от кого.
– Кулинарное задание – это что? – Мама активно включилась в мои проблемы, прекрасно понимая, что бытовые таланты у меня на нуле…
– Это ерунда – кто картошку быстрей почистит, – махнула я рукой.
– А‑а, – успокоилась мама. – Главное, что ничего не готовить, а то ведь ты совершенно не по этой части. Так, с литературным понятно. Тут даже никто с тобой состязаться и не посмеет… Медицинское?
– Перевязку сделать кому-нибудь из мальчиков.
– Перевяжешь?
– Вообще-то у меня «пять» по НВП. Но… смотря кого перевязывать…
– Ты бери такого, который тебе безразличен.
– Не могу, – вздохнула я. – Мне уже Серёжу назначили.
– Ну, здесь мы в пролёте… – Мама всегда трезво и честно оценивала шансы. – Дальше. В песенном тебя без меня, конечно, перепеть могут, но если учтётся, что ты и слова сама писала, тогда – победа наша!
– Самое ужасное – ты знаешь что… – упавшим голосом проговорила я. И тяжко вздохнула.
– Танцы, – кивнула мама. – Я понимаю.
– Я ещё и… его должна научить. Я ему сказала, что не сегодня, потому что… ты мне хоть что-нибудь объясни в этом вопросе!
– Это большой пробел в твоём воспитании, – развела руками мама.
– В ТВОЁМ воспитании меня, – уточнила я.
– А я что? Я тебе всё время говорю – не сутулься! – взорвалась мама. – Не горбись! А ты всё равно сутулишься! И зарядку по утрам не делаешь! И у стенки по пятнадцать минут не стоишь! А походка! Какая у тебя походка! Это же гусёнок какой-то, а не юная покорительница сердец!
Это меня окончательно добило. Разве можно вводить ребёнка в такую депрессуху?
– Знаешь, я, пожалуй, откажусь участвовать, – заявила я. – Нечего так позориться.
Мама почувствовала, что перегнула палку. И тут же завелась в другую сторону с неменьшим напором:
– Я тебе «откажусь»! Ты мне это брось! Ты мне комплекс неполноценности не формируй! Меня на родительском собрании три мамы атаковали – чтобы их охламонов с тобой посадили.
– Да, – усмехнулась я, – я давно заметила, что я на мам произвожу гораздо большее впечатление, чем на сыновей.
– Это потому что у тебя золотой характер! – тут же нашла «плюс» мама.
Но я уже катилась по склону своего комплекса неполноценности, набирая скорость:
– Нужен не золотой характер, а длинные ноги!
Мама критически меня оглядела – и осталась вполне довольна:
– А у тебя и ноги длинные. Тебе надо только юбку покороче. А то кто же их заметит? За обаятельность и привлекательность надо бороться! Начинаем прямо сейчас! Ну-ка, пройдись!
– Ну, мам!
– Пройдись-пройдись.
Я прошлась.
– Ну-у… – разочарованно протянула мама. – Ты когда-нибудь видела, как ходит Софи Лорен?
– Нет.
– Выпрямись! Голову выше! Ноги до конца выпрямляй! Походка должна быть лёгкой и грациозной! Ещё раз!
– Ну, мам!
– Доставь мне удовольствие!
– Я же не Софи Лорен!
– Ничего, я из тебя сделаю нечто лучшее! Дубль два! – Мама вошла в раж.
И как раз в это мгновение в дверь позвонили. Позвонили нашим условным «соседским» звонком – три раза «дзынь-дзынь-дзынь». Это означало, что пришла баба Рая из квартиры напротив. Обычно я этому не очень радовалась, потому что баба Рая либо надолго маму отвлекала на всякие неинтересные темы, либо принималась меня воспитывать, что тоже не очень радовало. А надо было вежливо кивать и соглашаться, потому что ведь не объяснишь пожилому человеку, что у меня уже есть своё представление о жизни.
Но в этот раз я даже ей обрадовалась. Теперь мама отвлечётся на бабу Раю и не станет мучить меня своей идеей насчёт Софи Лорен, которая, между прочим, вообще кинематограф не моего детства.
Не думайте, что я сильно отвлеклась. Баба Рая, собственно, и стала персонажем моего следующего сочинения. И «услышанный рассказ» был услышан от неё. И я выбрала
«ВЫСШЕЕ ПРОЯВЛЕНИЕ ПАТРИОТИЗМА».
Руководитель литературного кружка велела описать внешность и манеру говорить… Внешность у бабы Раи была… Ну, обыкновенная бабушкинская такая внешность… Манера говорить… Немножко она подсвистывала, задыхаясь, потому что ушла на фронт в сорок первом году семнадцатилетней девочкой и в холодные осенние дожди, ночуя в лесах на земле под плащ-палаткой, заработала себе астму.
– Раиса Александровна, заходите, садитесь! – открыв соседке дверь, радушно произнесла мама.
– Чем это вы тут занимаетесь?
– Избавляемся от комплекса неполноценности! – отрапортовала я.
– Хорошее дело. Одобряю.
– Давай-давай! «Ходи шибче, белоголовый!» – не давала мне расслабиться мама, цитируя свой любимый «Необыкновенный концерт». – Ты себя должна нести как праздник и подарок! Дубль три!
Я прошлась, как мне казалось, легко и бодро.
– Слониха! Это даже не на двойку! – искренне огорчилась мама.
– Ну ладно! – заступилась за меня баба Рая. – Затерроризировала ребёнка! Сама-то попробуй!
– Пожалуйста!
Мама, надо сказать, прошла хуже, чем я.
– Да-а, девки! Походка от бедра должна быть! От бедра, я говорю! Как Лия Ахеджакова учит!.. Эх! Бывали и мы лебедями!
Баба Рая тоже встала, тоже прошлась по комнате, как ей казалось – замечательно. Мы все втроём рассмеялись.
– Не мучь ребёнка. Как бы она ни ходила, она это всё равно лучше нас делает! – Баба Рая тоже была честной и объективной.
– У неё конкурс красоты на 8 Марта объявили.
– Ой! – всплеснула руками баба Рая. – Да я б нашей девочке и так все призы дала! Даже если б она только на сцену вышла и просто постояла! Такая она у нас замечательная! Юная, стройная!
Мне это заявление, конечно, самооценку повысило, но я должна была оставаться реалисткой:
– Вы не объективны, баб Рай. Там знаете сколько таких будет – юных и стройных!
– Знаю… У меня тоже небось свой конкурс красоты был, – сказала баба Рая, сразу погрустнев.
– Когда?
– Как?
– А в сорок первом. В августе… Когда на фронт попала.
– На фронте – конкурс красоты?
– Ну, это так… метафора. Заявление с подружкой подали, я год себе накинула, скрыла – написала, что мне уже восемнадцать лет. И скрыла, что отец – враг народа. И Зинка поклялась, что никому не скажет. А то думала – не возьмут. Взяли. Отправили… на фронт. А там – распределение по частям. Командир нас в первый же день в шеренгу выстроил и как пошёл трёхэтажным крыть! «Дуры вы! Шалавы!» И всякие другие слова. «Дома не сидится! Приехали хахалей себе искать». Ну, тут он тоже другое слово‑то употребил – вместо хахалей, не при ребёнке будь сказано. «Жизни не жалко – лишь бы к мужикам поближе! Глаза ваши бесстыжие!» Верите, из всего строя одна я заплакала. Так мне обидно это показалось – я же Родину шла защищать. Остальные, гляжу, девки стоят, ухмыляются, переминаются с ноги на ногу. Командир орать перестал, подошёл, отдал мне хлеб на всех: «На, говорит, ты распределять будешь. Ты тут самая лучшая». Ну а на другой день начался настоящий конкурс красоты! Из разных частей стали командиры приезжать – подбирать себе в штаб секретарш, сотрудниц. Пройдут вдоль строя, оглядят. Кому какая понравится – ту и берут. Мы с Зинкой попали вместе – в пехоту. Начальник этого штаба на неё запал. И меня взял, поскольку ему две нужны были по разнарядке, а Зинка за меня попросила. Ну и пошли военные будни.
Мы с мамой почувствовали материал для сочинения.
– И как там тебе было-то? На фронте?
– Да как было? Отступали, наступали. Спали вповалку, шинелями укрывались. Зинка-то себя не блюла. А до меня никто пальцем не касался. Это я ей не в осуждение. Она ж уже женщина была. А я – девушка. И мужики честные вокруг попались. Вот если, скажем, надо мне вымыться посреди леса. Они спинами ко мне станут, плащ-палатки с четырёх сторон руками натянут, меня ото всех загородят и ждут, пока вымоюсь. Даже не пошутит никто, ни слова какого… скоромного, ну, там «спинку дай потру». Не было.
– Что ж, за всю войну так никого и не полюбила? Из стольких-то мужиков? – усомнилась мама.
– Ой, Кать, мне этой любви до войны хватило! Я ж из-за своей любви отца потеряла. В парке Горького познакомилась с военным. Мне шестнадцать. Ему двадцать два. Лейтенант НКВД оказался. Отец как узнал! «Прекращай с ним встречаться, и всё тут!» А он уж так ухаживал. А я уж так влюблена была. Порвала, можно сказать, по-живому. А парень, видно, понял – почему. Затаил. Ну, и… через три месяца отца как врага народа… У меня на любовь после этого аллергия была. Так и вторая любовь у меня из-за отца же не получилась.
– На фронте?
– На фронте.
– А он кто был?
– Большой начальник. Командующий армией. Фамилию не скажу.
– А как, как познакомились?
– Да заняли мы одну деревню. С правого фланга под горкой в низинке ещё бой шёл, а мы уже свою задачу, считай, выполнили, штаб в избе разместили, я вышла местность осмотреть. Красиво, девки! За деревней – поле, всё в цветах, за полем – река. Я пошла цветы собирать. Вспомнила, как мы с мамой в детстве на даче ходили… Углубилась. И тут на дороге машина тормозит. Генерал с шофёром выскакивают. «Стой! Не шевелись!» Я встала как вкопанная. «Не бросай цветы!.. Видишь – проводки из земли торчат? Это мины. Ты на минном поле. Давай аккуратненько обратно». Я эти проводки-то видела. Ну, перешагивала, и всё. И шла себе. Когда не знала. А как он сказал – стою, пошевелиться не могу. Ноги – чугунные – к земле приросли. «Давай, девочка, не бойся. Только внимательно. Перешагивай. Всё получится. Иди». Так он это сказал уверенно, что я послушалась, пошла. Надёжность в нём какую-то почувствовала. Мол, если говорит, что всё получится, – значит, так оно и будет. И смотрю на него, а он орёт: «Не на меня! Под ноги! Под ноги!» В общем, как-то вышла, стою перед ним, похохатываю истерически… Он к шофёру обернулся: «Лёша, – говорит, – дай девочке спирту. Считай, второй раз человек родился – надо отметить». Парень достал из машины фляжку, протянул мне, я глотнула – как умела. А не умела вовсе. «Не умею», – говорю. «А больше, – говорит, – и не надо. Как звать-то?» – «Рая… Ой… Рядовой Иванова!» – «Понятно, Рая. Как же тебя угораздило?» – «Хотела букет в штабе поставить… Праздник всё-таки! Вышибли мы их!» – «Мы… – усмехнулся. – Садись в машину – подвезу». Ну, вот так. Потом как-то ночью он приехал. Они с нашим командиром до утра аж просовещались, а под утро он часа на полтора заснул. Тут же в штабе, на топчане. Я его будить пришла – как велел: «Товарищ командующий, разрешите обратиться… Вы велели вас через полтора часа разбудить. Уже прошло». – «А‑а… Рядовой Иванова», – узнал. Я удивилась: «Вы помните?» А он вдруг говорит: «Такие глазищи разве забудешь?» И смотрит, и смеётся. Он силу-то свою мужскую хорошо понимал. Я покраснела, на другое перевела: «Мы с девчонками вам оладий напекли. Завтракать накрывать?» Он помягчел вдруг совсем: «Слово какое-то домашнее, ностальгическое – накрывать… Нет, девушка Рая. Некогда мне завтракать. Поеду я. Лёша встал?» – «Давно». – «За оладьи – спасибо. С собой их мне заверни». Уходя, оглянулся ещё в дверях и сказал: «Буду тебя вспоминать». И всё. Так он мне нравился, девочки. Фамилию его услышу – сердце падает. Прямо клавиши в машинке путала… Задумчивая вся стала. Даже обстрелов уже не так боялась. Нас обстреливают – а мне есть о чём думать…
А через пару недель подбегает ко мне Зинка. «Рай! Приказ пришёл – тебя в штаб армии переводят». – «Как это?» – моргаю. А она тут же: «Ну дуру-то из себя не строй! И так всё понятно. Скромница ты наша». Я честно не понимала: «О чём ты говоришь?» А она мне: «Я ж видела, как он на тебя смотрел. Колись? Чего у тебя с ним?» – «Честное слово, ничего, Зин. Да ты что… Он вообще женатый человек… начальник…» – «Не смеши меня, – говорит. – Кто щас на жён внимание обращает? А что начальник – так целее будешь». – «Зин, – говорю, – да я его видала-то всего два раза». А она мне: «По нашим временам и одного хватило б. Сегодня живой, завтра – мёртвый. Радуйся! Пришло и к тебе военное счастье!» Я тут же переживать начала: «В штаб армии – это ж серьёзно! Теперь они меня хорошо проверять станут: всплывёт про отца». Зинка успокоила: «Молчи – главное. Может, и не всплывёт». Всплыло, конечно. И вместо штаба армии погнали меня из армии насовсем! Перед самым наступлением! Поплакали мы с Зинкой, обнялись и расстались… Я, собственно, чего зашла-то, Кать. Ты говорила, платья у тебя какие-то есть, кофты, которые уже не носишь? Давай я Зинке отвезу. А то она в таком рванье – смотреть страшно. Я к ней раз в неделю езжу. Убираюсь, то, сё. Я тогда, как с фронта уехала, в ту же ночь штаб наш разбомбило. Одна Зинка уцелела – ранило её, ноги парализовало.
– Конечно, – засуетилась мама. – Всё, что могу…
– И вы всю жизнь с ней… Ну, к ней ездите?
– Ну, не всю… Пока её родные были живы – нечасто. А теперь одни мы остались. Меня и после войны замуж никто не брал. Если что серьёзное намечалось, так я честно говорила, что отец – враг народа. Вот и просидела в девках… А Зинка… понятное дело… ноги – первое для женщины. Учись, Лен, танцевать!
В восьмомартовском конкурсе я не выиграла. И не проиграла. Меня ведущей поставили. Номера объявлять, задания раздавать…
– Самой главной, значит? – подбодрила меня баба Рая, зайдя в очередной раз.
– Просто больше никто не хотел, – объяснила я.
– Кать, отнесла я Зинке твои шмотки… Благодарит она тебя…
– Совершенно не за что, – ответила мама, и тут мы обе увидели, что на бабе Рае лица нет.
– Раиса Александровна, случилось что?
– Я ей суп варю, а она мне вдруг говорит: «Помру скоро».
– Глупости, – отмахнулась мама. – Это она вас вампирит. Ей больше некого.
– Не перебивай старших, – вдруг неожиданно строго сказала баба Рая.
– Извините, – как девочка, смутилась мама.
– Она говорит: «Вот ты за мной ухаживаешь, фрукты мне таскаешь, тряпки всякие… А ведь это я на тебя тогда анонимку написала в штаб армии, что отец у тебя – враг народа…» – «Зачем, Зин?» – спрашиваю. «Очень, – говорит, – мне обидно стало, что тебя к твоему генералу… И что у тебя любовь, а у меня… так… пользуются только…» Я её успокоила: «Ну, может, и к лучшему, Зин. Зато меня не убило». А она в слёзы: «А меня – так лучше б убило! Видишь, как Бог за тебя наказал… Такая страшная жизнь получилась. Ты когда стала ко мне ходить, я тебя видеть попервоначалу не могла… Теперь привыкла. Так что… Брось меня… Ничтожный я человек». Я говорю: «Куда ж я тебя брошу, Зин? У меня ж, кроме тебя, никого на всём свете. И потом… Не мне тебя судить. Ты, если в чём и виновата, так отстрадала уж сколько…»
У писателей в таких рассказах всегда бывает неожиданный финал. Не знаю уж, как у меня получилось.
– А у нас ещё пластинок всяких много, – пряча слёзы, торопливо предложила мама. – У неё проигрыватель есть? Мы можем пластинки ещё…
– Пластинки?.. Ну да… наверное… пластинки…
И взяла для своей Зинки «Брызги шампанского», «Риориту», Шульженко и Майю Кристалинскую, чтобы вместе с ней слушать. И эта баб Раина история для меня была примером «высшего проявления патриотизма».
…Как я была счастлива, что не пришлось позориться перед Серёжей на этом конкурсе красоты! Никто так и не узнал, что танцевать я совсем не умею. Зато все уважали, потому что я же была ведущей! Объявляла условия игры и так далее! А Серёжа мне помогал – и у нас получился отличный дуэт. К концу вечера он посмотрел на меня, как мне показалось, даже с лёгким подобием улыбки. То есть уже не как на шкаф, или стул, или парту. А отделил от неодушевлённых предметов, что являлось уже большой победой в моей нелёгкой борьбе за любовь.
«Когда отступает пехота»
Следующее сочинение я пропустила, потому что заболела. Это было сочинение-расследование «Твои корни». Мы должны были расспросить родителей о бабушках и дедушках и на основе этого материала написать рассказ о прошлом, про какой-то кусочек истории семьи.
Я лежала с горчичниками, а мама рассказывала про дедушку и бабушку и про бабушкину младшую сестру и её мужа – дядю Сашу. И опять получилось – про войну. Потому что все наши корни уходили туда, как ни крути, – в ту страшную войну, в историю Родины.
Про дядю Сашу я тогда не написала. Написала гораздо позже, лет через двадцать, когда смогла, наконец, узнать его судьбу, оборванную для нашей семьи 22 июня 1941 года.
Какое детство – такое и первое впечатление. У меня детство – телевизорное. У моего сына – компьютерное. У мамы – военное.
Моё первое впечатление детства – как родители привезли огромный картонный ящик, поставили посреди комнаты и вынули оттуда такую штуку со стеклом, которая показывает, телевизор то есть.
Мамино первое впечатление детства – большая нога в военном сапоге, на котором она сидит верхом, а её качают, поддерживая за руки. Руки тоже большие – мужские, крепкие. Её маленькие ладошки утопают в этих руках. Лица мама не помнит. Только нога – сапог – руки. Это пока ещё 1939 год. Это дядя Саша приехал на неделю из Бреста в Москву повидаться со своей беременной женой, которая проводила лето у сестры. Моей маме он был – дядя Саша. А мне – двоюродный дедушка. Кажется, так. В общем, муж тёти Дины – младшей сестры моей бабушки Веры.
Тогда – за два года до войны – дядя Саша появился в Москве такой нездешний, красивый, открытый, с выгоревшими волосами и смуглой кожей – целый день под солнцем на строительстве укреплений. Военный инженер – большой человек в Бресте. Он вырвался неожиданно и ненадолго – глотнуть московского воздуха. Дома сестёр не оказалось. Соседи сказали, что они в театре – в Камерном – эстетические впечатления для будущего ребёнка получают. (Ребёнок этот стал-таки режиссёром.) И он немедленно отправился в театр, уговорил бабушек-вахтёрш, и те, поддавшись обаянию, совершили святотатство – впустили его в зал во время действия.
Не мог он ждать, когда жена была уже так близко, и разыскал сестёр в полумраке партера – в крепдешиновых платьицах с изящными брошками. «Твой бы дедушка посреди спектакля в зал не вошёл», – огорчалась потом мама. Мой дедушка был тише и стеснительней.
Мой дедушка Георгий и дядя Саша были однокурсниками в Горном институте. Оба с Урала, оба сами себя выучили – из глухих мест. Дед – из села Бородинск под Оренбургом, дядя Саша – с Чусовой. Долгое время были неразлучны, жили в одной комнате в общежитии, очень дружили, влюбились в двух сестёр – старшую и младшую. В институте, когда надо было выбирать специализацию, дядя Саша выбрал военную. А служить попросился на западную границу, как самую опасную…
Помню, как я рыдала в юности, когда меня бросил один мальчик. А тётя Дина успокаивала, говорила, что всех бросают, что вот и её дядя Саша бросил перед самой-самой войной. «Выпроводил из Бреста. Выгнал – уезжай, мол, с сыном к сестре, в Москву, и точка».
В конце мая 1941 года.
«Как же вы поссорились? Почему? Ведь он тебя так любил».
«Да мы как вроде и не ссорились. Просто его не отпускали в отпуск. Я без него не ехала. Вот отпустят – поедем вместе. Он настаивал, чтоб я уезжала. Мы в ту весну сорок первого не виделись почти. Я целыми днями сидела, его ждала – обед подогревала по нескольку раз. А он очень напряжённо работал, приезжал поздно вечером – выпивал кувшин молока и падал замертво. Спал часа два, и уже через два часа сигналил под окнами его шофёр, как было приказано. И он уезжал в ночь, так ничего и не поев, на своё строительство. В жутком жил ритме. И вдруг он стал меня сильно торопить с отъездом в Москву: «Когда уедешь? Когда уедешь?»
«Как же так? Ведь тогда приказ был – с границы никого не отпускать – и офицеров, и жён. Поезда в Москву шли пустые. Ты ж рассказывала».
«Саша разрешение выбил – отправить семью на лето в отпуск».
«А ты не ехала».
«А я не ехала без него…»
«И он выгнал».
«Да… А на вокзале часы свои командирские снял, Вовке на руку надел. Сказал, что нам с Вовкой они больше пригодятся, чем ему. Я очень удивилась».
Она удивилась, но ничего не поняла, даже когда эти часы в эвакуации обменяла на хлеб. Так силён был шок от внезапного мужниного поступка – выгнал, выгнал. Так сильна была женская обида – всё заслонила. А он просто подарил ей шестьдесят лет жизни (тётя Дина умерла в возрасте восьмидесяти семи лет), а сыну – целую жизнь…
Дядя Саша, конечно же, знал о скорой войне. Но жене открытым текстом объяснить – уезжай, мол, спасай ребёнка – не мог. Не имел права. И, можно сказать, насильно запихнул её в поезд.
Жёны других офицеров спрашивали: «Почему вы уезжаете? Вы что-нибудь знаете? Вам муж что-нибудь говорил?» – «Нет. Ничего». Зная кристальную честность своей жены, дядя Саша понимал, что соврать она не сможет. Хоть взглядом, да выдаст себя.
Представить страшно, что чувствовал этот железный человек, застёгивая на маленькой руке сына свои большие часы. Он не был сентиментален, он умел не поддаваться чувствам.
Кто знал, что уже через месяц Александр Иванович Пешкин будет выносить из окружения раненого генерала Карбышева?
Последние воспоминания очевидцев о дяде Саше – он склоняется над носилками генерала. И генерал говорит ему: «Саша, вы – большой инженерный талант. Вы нужны живым. Уходите с нами». Носилки тронулись дальше. Саша остался командовать прикрытием. Немцы приближались. Было понятно, что группа прикрытия живой не останется…
Я потом читала эти стихи Слуцкого в школе на каком-то конкурсе чтецов, и мама плакала (вспоминала сапог, который её осторожно и бережно качает).
Думаю, песен дядя Саша не пел. Их арьергард довольно быстро окружили, расстреляли, смяли. Уносившие Карбышева уже в лесу слышали, как захлебнулась перестрелка. Эти сведения дошли до нас из статьи в пермской газете «Звезда» (от 13 марта 1968 года). В газете был очерк о младшем брате дяди Саши Алексее, который тоже был 22 июня на западной границе – в дозоре – и принял на себя первый бой (их так и называли – пограничная династия). Алексея потом подобрали местные жители, выходили. После войны он снова вернулся служить в Брест, а брата искал всю жизнь, запросы посылал – ничего не выяснил.
Тётя Дина считала, что погиб её муж именно тогда – в ужасе, геройстве и кровавой неразберихе первых часов войны… Хотя извещение пришло – пропал без вести.
Тётя Дина все долгие свои годы жила памятью об их счастливой любви. Улыбалась, погружаясь в прошлое, вспоминала, как любили петь вместе «Спят курганы тёмные», как звучала в доме гитара, как баловался Саша с маленьким сыном. Как, оказавшись в Москве у сестры, ходили по театрам. Как две молодые пары жили в Москве в атмосфере любви, тихого смеха, шуток и подтрунивания. Выезжали в Серебряный Бор…
На общих фотографиях – мужья нежно обнимают сестёр, руки переплетены, глаза смотрят в глаза…
С моим дедом – Георгием Калистратовичем Поповым – всё было трагично, но ясно – он умер. От жестокого туберкулёза, которым заболел осенью 1941 года, работая на строительстве укреплений под Москвой. Болел всю войну. Всю войну пролежал в больницах. И умер в 1946‑м, едва дождавшись семью из эвакуации. Бабушка слегла от горя и не смогла поехать на похороны. И потом могилу никто из хоронивших мужиков вспомнить и найти не мог. Тогда много было смертей и могил. Но мама хотя бы точно знала, что он умер, а не пропал без вести.
А дядя Саша стал сниться моей маме и не давал ей покоя. И я понимаю, почему именно маме. Маму первую осенило, что он спас тётю Дину с сыном, а не выгнал! И это мама горячо втолковывала тёте Дине. Тётя Дина уже давно умерла. Евдокия Ивановна – мать дяди Саши – тоже. Хотя прожила девяносто восемь лет и все эти годы верила, что сын не погиб, что рано или поздно найдётся. Кому его было искать? Сын Владимир – актёр, режиссёр, творческая, в общем, личность, живущая сложной непредсказуемой жизнью по вдохновению, – он бы не нашёл. Искать стала моя мама. То есть стала теребить меня. И я должна была найти этого человека, качавшего её в детстве на сапоге. «Неуёмный он был человек, не такой, чтоб бесследно раствориться в пространстве», – говорила она. И я его нашла. Не совсем я – мой любимый ученик из Подольска – Саша Герасимов, у которого родственники работают в военном архиве (спасибо им отдельное и большое).
Оказалось, что дядя Саша не погиб 22 июня. Он умер через полтора года – в декабре 1942‑го. Точнее, 30 декабря – накануне нового, 1943 года. Умер в местечке Фалькенау на Эгере – в лазарете для пленных офицеров.
На наш запрос из Подольского архива ответили:
«Сообщаем, что в картотеках учёта офицерского состава, учёта безвозвратных потерь офицерского состава значится:
«Воен. инженер 3 ранга ПЕШКИН Александр Иванович, 1907 года рождения, уроженец Пермской области, завод Чусовской, место призыва не указано, главный инженер 18 уч. строит. оборон. работ № 74 пропал без вести в 1941 году (точная дата не указана)».
Там же разыскали выписки из немецких архивов, конфискованных во время войны и перевезённых в наш Подольский военный архив.
Немцы – народ скрупулёзный, дотошный и педантичный. Наверное, поэтому они и проиграли войну. Отчаянная храбрость, жертвенность, русская непредсказуемость оказались сильнее. Но зато у немцев всё было записано.
В неполной немецкой трофейной картотеке учёта военнопленных офицерского состава значится:
«Военинженер 3 ранга 18 строительного батальона Пешкин Александр Иванович, родился 14 февраля 1907 года, уроженец г. Керчи (так в карточке записано, значит, немцам настоящего места рождения не назвал, чтобы не ставить под удар родных), попал в плен 22 июня 1941 г. под г. Брест-Литовск, 14 марта 1942 года из лагеря 325 прибыл в офицерский лагерь ХШ-Д, 14 апреля 1942 года переведён в рабочую команду № 26 офицерского лагеря ХШ-Д, 1 июля 1942 года направлен в лазарет Фалькенау.
Умер 30 декабря 1942 года. Похоронен 1 января 1943 года на русском кладбище Фалькенау/Эгер, могила № 130.
Родственница Пешкина проживала по адресу г. Брест-Литовск, ул. Пушкинская, д. 23, кв. 7». Это он мог безбоязненно указать, потому что «родственницы» в Бресте не было уже с мая 1941‑го – сам выгнал.
Эгер – это река. На территории Чехословакии она протекает под этим названием. На территории Германии под другим, кажется, Эргже, впадает в Эльбу. На карте 1938 года нужного населённого пункта мы не нашли.
Вот всё, что мы знаем. Значит, был ранен, попал в плен, тяжёло болел, лежал в лазарете. Значит, умирал медленно. Знал, что никто его никогда там не найдёт. Сведения о себе немцам сказал неверные – что родился в Керчи, а родился-то под Пермью. Может быть, думал (и не без основания), что его – попавшего в плен – на родине сочтут предателем, а у родственников из-за этого будут неприятности. И тут хотел им помочь – облегчить жизнь. Назвал только адрес своего разорённого гнезда в Бресте, где – точно знал – давно никого нет. Но вот ведь – спасибо врагам – остался даже номер могилы.
Мы проследили судьбу дяди Саши, сколько смогли. Теперь о ней знают его сын Владимир и внук Александр, родственники в Чусовом, вдова брата Алексея в Бресте, младшая сестра Мария Ивановна Иванова – в Клину. Но и вопросов осталось много. Фалькенау на Эгере… Это в Чехословакии на границе с Германией? Где-то недалеко от благодатно красивых мест – Карловых Вар. Но так ли называется это место сейчас? Осталось ли там русское кладбище? Есть ли на нём могила № 130? В какие инстанции обращаться, чтобы это выяснить? С чего начать?
На фотографии 1940 года – четверо офицеров загорают на берегу реки – играют в шахматы. Лица спокойные, расслабленные. Офицерам лет по тридцать – тридцать пять… Последнее предвоенное лето. Как мало им осталось…
Сейчас я – его ровесница. Я смотрю на фотографию улыбающихся красивых молодых офицеров, и мне кажется, что войны забирают всех мужчин, которые умеют делать женщин счастливыми.
Моему сыну кто-то подарил игрушку – ползущего пехотинца с автоматом. Его заводишь – он ползёт, тяжёло преодолевая преграды. Мама увидела это, ужаснулась и заплакала. Я убрала игрушку подальше. В нашей стране, где столько погибло и столько погибает, такая игрушка в душе взрослого человека может вызвать только трагические ассоциации. И подрастают наши мальчики, и никто не может гарантировать их спокойного будущего на этой планете, где сильные мира сего всё никак не научатся договариваться друг с другом мирным путём, всё воюют, воюют, воюют, не давая житья нормальным людям.
…И Алиса Коонен стоит на сцене Камерного театра в роли Адриены Лекуврер, и говорит слова о любви и искусстве, и вдруг удивлённо видит, что посреди действия входит в зал высокий красивый военный и идёт по проходу. И не волнует его искусство, его волнует жизнь. У него очень мало времени. Он идёт по проходу, всматривается в темноту зала, в лица зрительниц – к одной из них пришло счастье.
А через два с небольшим десятка лет на этой сцене – уже театра имени Пушкина – начнёт свою актёрскую судьбу его сын – юный выпускник, а потом преподаватель актерского мастерства школы-студии МХАТ Владимир Александрович Пешкин.
Только потом – с возрастом – меня благодаря маме вдруг стала волновать судьба человека, которого я не видела в глаза и никогда не знала. А в детстве волнует только то, что рядом, с чем непосредственно соприкасаешься, что сама переживаешь.
Ковёр, или Что такое мещанство и как к нему относиться
На следующем уроке литературы мы говорили о том, что такое мещанство. Всячески его обличали. Я так поняла, что мещане – это такие люди, которые живут не духовными ценностями, а материальными. И для них очень важно, чтоб их люстра была лучше, чем у соседа, и занавески на окнах модные, а не абы какие, и книжки на полках не какие любишь и читаешь, а какие у всех стоят, и прочее. И вот на это уходит вся их никчёмная жизнь – следить, мол, за своим бытом, за своим внешним видом (как это по-современному называется?), а больше ни на что.
Было такое явление в безоблачные дни моего детства – ажиотаж из-за ковров. Повальная эпидемия покупки ковров. Помню, что все знакомые взрослые посходили с ума. Если в чьём-то доме каждая из комнат не была облагорожена ковром, это считалось эстетическим преступлением.
Моя мама, конечно, не могла не участвовать в массовом энтузиазме.
– Мам, у меня ж аллергия на пыль! А ковёр – пылесборник.
– Значит, наконец, у нас будет повод купить ещё и пылесос. Это же позор – жить без пылесоса!
Мама и папа стали понемногу копить, не фанатея, конечно. Сначала на пылесос (мама хотела быть последовательной), потом – на ковёр.
Пылесос купили огромный – длинный, крутобокий, светло-зелёного цвета. Салатового даже, я бы сказала. Он занял в прихожей половину стенного шкафа.
Но пылесосить было практически нечего!
Диван и прочая мелочь – такому большому зверю на один зуб.
Надо было его кормить.
И вот случилось! В наш универмаг привезли очередную партию ковров.
Мама побежала, заняла очередь, записалась. Оказалась номером 224 и в очереди стояла далеко от входной двери – за углом магазина.
Ей там было стоять почти весело, потому что мама – человек общительный, компанейский, артельный – любой разговор поддержит, и над анекдотом посмеётся, и любовную драму обсудит, и посоветует, как с мужиком помириться. Она там – с этой очередью – сроднилась, потому что простояла целый день. Буквально с девяти утра до позднего вечера.
Мы с папой ничего этого не знали – ни номера в очереди, ни анекдотов, ни семейных проблем стоящих близ мамы женщин. Не знали, потому что как она ушла с утра в субботу, так мы её и не видели.
Мы понимали – красота требует жертв. Мы понимали – нужно быть как все, то есть хотя бы не намного хуже – не отставать, так сказать, от бытового прогресса, не тащиться в самом его хвосте – с нашими стенами, сплошь занятыми книжными полками, так что и ковры-то вешать было некуда.
Мы понимали это до трёх часов дня, мы понимали это до шести часов вечера, даже до девяти ещё немножко понимали. Тем более что это было не очень сложно – понимать. Понимаешь себе и в куклы играешь, и книжку читаешь, а папа понимает себе и газету просматривает, и за «Спартак» болеет, и картошку жарит одновременно – на ужин. Но к десяти вечера папа понимать перестал. А когда в половине одиннадцатого стало совсем смеркаться, он решительно поднялся и футбол выключил.
– Ты куда?
– Пойду к дяде Славе, попрошу карманный фонарик.
– Зачем?
– Ну… Темнеет уже. Как я её там в очереди в темноте найду? Народу небось туча…
– А покричать?
– Ну…
Я знала, что папа кричать на всю очередь не будет. Он вообще не из крикливых. Он молчать любит – это мама разговорчивая и певучая. Поэтому они друг другу и подходят, дополняют друг друга поэтому. Так я себе в детстве объясняла.
Обычно, если мама вдруг затихала над книжкой или над шитьём или увлекалась готовкой на кухне, папа обеспокоенно и ласково говорил: «Транзистик мой! Ты чего притихла-то? Я тебя не выключал!» Ему всегда было спокойнее, если она что-то напевала себе под нос или что-то смешно рассказывала.
– Давай я с тобой пойду – покричу, – предложила я папе.
– Нечего по ночам болтаться, – покачал головой он.
– А если и ты навсегда пропадёшь?
– А не пропаду.
– А если?..
– Тогда ложись спать.
Сказал и ушёл.
Что было дальше – мне потом поведала мама.
Как раз, когда она совсем уже обсудила рисунок обоев в детской комнате у одной из стоящих с ней женщин и перешла к обоям в прихожей (а мама, надо сказать, на все эти бытовые темы могла разговаривать с не меньшим жаром, чем о стихах Евтушенко и Риммы Казаковой, или о взятии Батыем Рязани и судьбе Евпатия Коловрата, или о туманности Андромеды), в самой середине очереди (а она уже растянулась до соседнего дома) кто-то громко и удивлённо сказал:
– Ну вот, достоялись! Кого-то уже с фонарём ищут!
Мама всеми фибрами своей души сразу почувствовала, что ищут именно её, и притихла. Хотя и знала, что дома у нас карманного фонаря нет.
Папа шёл вдоль огромной очереди, терпеливо освещая лица и вглядываясь.
Люди не ругались и не возражали, посмеивались даже. Очередь-то, значит, сейчас на одного человека уменьшится – кого-то заберут, как из детского сада. Некоторые, наверное, даже завидовали, что вот кого-то счастливого домой уведут. Насильно. Добровольно кто же от ковра уйдёт. Тем более простояв в очереди с утра. Но каждый в глубине души уже очень хотел домой.
Мама папиного «освещения» не дождалась – не выдержала и захохотала раньше, ещё не видя его. А он по смеху определил её местонахождение и подошёл. Подошёл, взял за руку, за ту самую, где был написал 224‑й номер – шариковой ручкой на «бугорке Венеры» (если знаете хиромантию), – и молча решительно потянул за собой.
И мама сразу же пошла за ним, не оглядываясь, даже, кажется, не попрощавшись со своими новыми друзьями, почти уже родственниками, и не спросив, как тут всё будет завтра, во сколько приходить отмечаться и так далее…
Она шла за папой, счастливая, и смеялась.
И они пришли домой. И больше папа её за ковром не пустил – ни на следующий день, ни после.
В тот же вечер, уже ложась спать («на своё рабочее место», как говорил папа), мама пропела, комментируя прожитый день: «Бабы – дуры! Бабы – дуры! Бабы – бешеный народ!..» Вторая часть частушки была не для детских ушей, поэтому мама вторую часть транслировать не стала, а пропела мне её через много лет.
Правда, потом в каждой комнате всё равно каким-то образом по ковру появилось. Но это как-то прошло мимо моего поля зрения.
После случая с ковром я сделала вывод, что мы – не мещане, потому что мама, проведя ради ковра целый день в очереди, так легко и просто от него отказалась! То есть духовное единение с папой и со мной ей было, значит, несравненно дороже.
Меня только удивляло, что она ни секунды не пожалела об этом ковровом азарте и зря убитом времени, и даже наоборот, кажется, была довольна, что так провела день и много нового узнала. Например, как быстро вылечить ребёнка от отита и как клеить обои в детской – под каким там углом и в какой цветочек, – чтобы психологически ребёнок настраивался на позитивное мироощущение и победное самосознание.
Правда, мне их всё равно потом в полосочку поклеили. А после и вовсе ковром завесили.
Я часто вспоминаю родителей на фоне этого ковра – как они сидят на кровати, обнявшись и уткнувшись друг в друга – голова к голове, нос к носу.
А ещё я тогда поняла, что мама с папой просто очень любят друг друга… И меня. Поэтому маме всё равно что делать – в очереди стоять, картошку чистить, о туманности Андромеды разговаривать, обои клеить. Ей всего хотелось, её не угнетало ничего, от всего было весело, и жизнь её переполняла.
Счастье по объявлению
Мама хотела, чтобы все вокруг были счастливы. Я помню, как долго и упорно мы с ней пытались сделать счастливой тётю Люсю – мамину одинокую подругу.
Люсе было около сорока. Замужем она была только раз в жизни, только месяц и только для штампа в паспорте. Так получилось. Внешностью обладала самой заурядной. Единственное, что ещё её могло бы спасти и с помощью чего она ещё надеялась приобрести спутника жизни, – это чувство юмора и общительность. В общем, мама попыталась выдать свою подругу Люсю замуж с помощью газетных объявлений.
Мы набрали этих объявлений, скрупулёзно изучили, отсортировали. Надо сказать, что читать их – увлекательнейшее занятие – что женские, что мужские. Все эти объявления представляли собой смесь человеческого цинизма и наивности одновременно. Одна 55‑летняя блондинка, например, «хорошая хозяйка, весёлая, практичная, подвижная» желала познакомиться «с честным, серьёзным, невспыльчивым мужчиной в возрасте 45–50 лет, ростом не ниже 170 см, спортивного вида, блондином, любящим садоводство и умеющим водить трактор».
– А морда у неё не треснет от таких требований? – с некоторой даже злостью в голосе восклицала Люся, потрясая газетой. – Тут бы хоть какого!
Это при том, что уже свой-то возраст Люся считала пропащим.
Очень её удивляло также, когда взрослые, можно сказать, пожилые люди называли себя в объявлениях «Муся, Тася, Гоша…», вместо того чтобы писать имена, приличествующие возрасту. Но, впрочем, это их дело.
Один раз мы наткнулись на объявление человека в возрасте 104 лет. Ему требовалась подруга со знанием восточных языков и моложе его.
– Неужели он думает, что ему найдут старше? – смеялась мама.
В другой газете нашли мужчину, который без особых требований просил «просто добрую женщину». Это Люсю особенно тронуло.
– Насчёт доброты у меня слабовато, но можно постараться, хотя бы первое время. – В дальнейшем она баловать мужа не собиралась.
Итак, после тщательного отбора были утверждены 5 человек:
Вячеслав – служащий, 48 лет;
Евгений – 50 лет, токарь;
Валерий – человек искусства;
Иван – зав. продовольственной базой;
Дмитрий – учитель музыки.
Все они выделялись своей скромностью и осторожностью, поэтому давали только свой абонентский ящик. Это нам импонировало, поскольку мы тоже боялись нарваться на аферистов.
Всем им были посланы очень продуманно составленные письма. Каждое начиналось так: «Ваше объявление было единственным, которое заинтересовало меня…» Далее изящным интеллигентным слогом развёртывалось повествование о себе точь-в‑точь согласно требованиям каждого кандидата в мужья. Конверты были подписаны разными почерками, чтобы Люся не показалась сотрудникам бюро знакомств легкомысленной.
Ответов долго ждать не пришлось. Самым оперативным (как ни странно) стал учитель музыки. После первого же письма он примчался в Москву и оказался черноволосым высоким красавцем, жаждущим московской прописки. Люсе это никак не подходило, так как она сама надеялась хотя бы временно пожить у мужа вдали от родственников и на его полном обеспечении. Музыкант не обиделся, деловито пожелал ей успеха в поисках оптимального варианта и умчался в город Долгопрудный, где его ждала ещё одна кандидатка в невесты.
Вторым ответил Вячеслав, который 48 лет. По почерку, по энергичному слогу, по чёткости рассуждений и быстроте решений мы установили, что это человек военный и что его нужно отложить про запас.
Валерий и Иван отпали быстро. Выяснилось, что Валерий слишком часто ездит на гастроли, а живёт с больной матерью, следовательно, жена ему нужна в качестве сиделки. А Иван живёт с двумя взрослыми детьми и заведует продовольственной базой. Ещё он написал, что ему нужна женщина хозяйственная, умеющая создать домашний уют и с хорошим вкусом.
– Тоже отпадает, – прокомментировала мама. – Ему нужна суперхозяйка. Он небось каждый день уйму продуктов притаскивает с базы, а ты должна будешь всё это перерабатывать, как местечковый пищевой комбинат.
Позвонил Евгений и вежливо пригласил посетить его. Люся откликнулась. Поехала повидаться. Жил он в Москве и по всем параметрам – практическим и романтическим – подходил. Она прожила у него неделю, и я уже тихо радовалась, что на этом Люся и остановится. И мама не будет целыми вечерами обсуждать с ней по телефону параметры кандидатов. Но не так всё оказалось просто.
У Евгения была своя трагедия: он восемь лет прожил в свободной любви, и по утрам ему подавали кофе в постель, а когда он решился закрепить эту связь официально, сладкоголосая домашняя богиня превратилась в мегеру, и больше года он не вытерпел. Люся сама любила пить по утрам кофе в постели, и это послужило одной из главных причин конфликта. Кстати, сначала всё шло хорошо. И даже когда в один из этих счастливых дней Люся вынула из его почтового ящика ещё одно любовное послание и сказала: «Пляши!» – он взял у неё письмо и медленно разорвал с благородным видом, но, думаю, с сожалением и любопытством в душе.
Дело в том, что Люся хотела всё и сразу. К концу недели она уже заговорила о загсе. И как мы её ни инструктировали, что мужчину нельзя пугать, его приручить надо, она считала, что любовь должна быть с первого взгляда. «Он и так восемь лет жил в гражданском браке – и что? Надо сразу проверять серьёзность чувства».
В субботу Евгений махнул рукой, сказав: «Чёрт с тобой. Пошли!» И они пошли подавать заявление. Дорогу, как нам потом рассказывала Люся, Евгений выбрал не самую короткую. Он даже пытался показывать ей по пути всякие достопримечательности своего района, тогда она решила это пресечь: «Послушай, у нас ведь есть цель. Давай не будем отклоняться!» В половине пятого, несколько взволнованные, но по разным причинам, они подошли к загсу. Однако выяснилось, что судьбоносное учреждение как раз в ту субботу не работало. Евгений увидел в этом доброе предзнаменование. До понедельника он одумался окончательно и стал говорить соискательнице, что надо проверить чувства, пожив теперь немножко раздельно, потому что у него неотложная работа, на которой он должен полностью сконцентрироваться.
– Ведь ты жалеть будешь, что не женился на мне, – проговорила Люся, уже стоя в дверях с собранной сумкой.
– Может быть, – тактично согласился Евгений.
…Вячеслав жил в дальнем Подмосковье, что не очень радовало Люсю, но это был последний приличный вариант. Поскольку Люся работала, поехать она могла к Вячеславу только на выходные, значит, покорить его надо было за день-два, то есть штурмом.
Он действительно оказался бывшим военным, а ныне работником охраны, невысоким и энергичным. Но уже к вечеру первого дня он так напился и так непосредственно заснул, что о «покорении» не могло быть и речи. Люся даже отчасти порадовалась, что так быстро увидела его истинное лицо.
Вечером другого дня мы уже перебирали с ней новую кипу объявлений. Люся работала в библиотеке – в сплошном женском коллективе. По оживлённым телефонным разговорам и частому отсутствию коллектив установил, что Люся стала вести бурную личную жизнь. К тому же она сама, сохраняя загадочность, не один раз упоминала о своих романах. И теперь сотрудницы, в основном незамужние, ждали от неё «творческого отчёта».
– Что же мне им сказать? Нельзя же сознаваться в таком фиаско? – чуть не плакала Люся у нас на кухне.
Мама взяла у неё из рук фотографию Евгения, которую он подарил на память, и на обратной стороне своим красивым почерком написала: «В память прошлого, в честь настоящего, в залог будущего».
– На. Покажешь им. Хорошо ещё, что он никакой «отсебятиной» фото не испортил. Объяснишь, что женат, очень тебя любит, но видеться часто не может. Пока пищи для разговоров хватит, а там «найдём тебе другого… честного».
Постепенно эта история как-то сама сошла на нет. И я поняла, что никого мы Люсе не найдём.
– …Потому что любовь – чувство неэгоистическое, и невозможно надеяться на взаимность, если сам не настроен «отдавать», а хочешь только «брать», – оправдывалась передо мной мама, словно была виновата, что не сделала Люсю счастливой… – Одиночество – это как болезнь. И пока человек не сможет воспитать себя, «открыть» для взаимодействия с другим человеком, бесполезно знакомиться и искать. Любую проблему нужно начинать решать изнутри. Люся, к сожалению, этого не понимает и занята внешней стороной вопроса.
Я изо всех сил пыталась «открывать» себя для общения и взаимодействия. Я в поте лица работала над собой. В прямом смысле – «в поте». Я стала оставаться после уроков на дополнительные занятия по физкультуре. Это я‑то! Которая всю жизнь была в спецгруппе – для болезненных и слабеньких, к которым претензий не предъявляли – сколько они там раз отожмутся или кувыркнутся. Отжималась я – один, кувыркалась – ни одного. На канате могла только внизу повисеть, крепко уцепившись руками. Через «козёл» прыгала – до середины и так верхом и оставалась сидеть на радость всего класса, который уже заранее хохотал, перегибаясь пополам, предвкушая мой прыжок. Надо сказать, что физрук наш – Натан Абрамович – тоже не всегда всё делал блестяще. И когда он демонстрировал нам кувырок вперёд, например, мы все замирали от напряжения, боясь, что у него не получится и ему будет стыдно перед нами, а нам неловко, что мы свидетели такого позора. И когда он благополучно поднимался с мата, класс облегчённо вздыхал. Мы так за него переживали, что, к нашей общей радости, у него обычно почти всё получалось.
В общем, я решила бороться за гибкость и качество фигуры. А Серёжа… иногда приходил тренироваться после уроков в этот же спортзал! Он был самый спортивный во всей школе и побеждал на всех соревнованиях, и его посылали на районные «старты» и однажды даже на городские. И у меня сердце замирало поздней весной или ранней осенью, когда он подтягивался на турнике перед школой. И каждый мускул играл в нём. И это была сама жизнь…
И вот теперь в спортзале, очередной раз допрыгнув до «полкозла» и в очередной раз удивившись – зачем он такой длинный, я застыла, потому что в зал вошёл Серёжа и начал разминаться. На меня он только вскользь посмотрел, кивнул, и всё… Начал отжиматься. Я сначала считала, потом сбилась со счёта. Подошла к нему, как мне казалось, довольно смело. Но это только казалось. Он перестал отжиматься и делал гимнастическую разминку.
– Ты на спартакиаде первое место занял? Поздравляю.
– Спасибо.
– А я болела. Всё пропустила. Ничего не видела.
– Да что там видеть? Прыгали, бегали. Ничего.
– Всё-таки интересно.
– Ты ж всё равно никогда не участвуешь.
– Я зато смотреть люблю.
– Смотреть – ерунда… А ты чего тут скачешь?
– Навёрстываю упущенное.
Он даже не спросил, чем болела. Не посочувствовал. Чёрствый.
– А я такую хорошую книжку прочла, пока болела… «Шхуна «Колумб» называется. Хочешь – дам? Ты такие любишь.
– Не надо. Мне всё равно сейчас читать некогда. Я сейчас к районной спартакиаде готовлюсь.
Серёжа взял мяч и стал отрабатывать удар головой, давая понять, что аудиенция окончена.
Я переоделась в подвале – в девчоночьей раздевалке – и пошла на литературный кружок, стараясь не оглядываться. К спортзалу уже стекались мальчишки на тренировку по баскетболу.
… – Теперь перейдём к сочинению повествовательного характера, – обрадовала Ольга Леонидовна. – В повествовательных текстах излагается ряд событий, желательно в хронологической последовательности. И надо постоянно помнить, что рассказ – это… литературное произведение, в котором речь идёт лишь об одном очень важном событии в жизни героев. Не надо перегружать рассказ второстепенными событиями и деталями. В основе рассказа лежит эпизод, случай, происшествие. А состоит рассказ из завязки, кульминации, развязки. И обязательно нужно уметь выделить узловое событие!
Ну, рассказ так рассказ.
Игоряшка
ЗАВЯЗКА.
Когда умер папа, мама совсем не плакала. Но она приходила с работы и ложилась на диван носом к стенке. И так всё время лежала. И в выходные тоже. И ничего не ела… Только яблоки.
Я тогда заметила, что люди, когда им совсем плохо, едят почему-то одни яблоки. Вставала она только, когда я болела и надо было за мной ухаживать. Это единственный период в моей жизни, когда я радовалась, если чувствовала, что заболеваю… Чего я только ни придумывала, о чём только ни говорила… Всё было бесполезно. Больше года это длилось.
– Мам… Нам сочинение задали. Проверь, что я написала, – просила я, садясь на диван у неё в ногах.
– Да ты лучше меня пишешь. Там всё хорошо – я знаю. Можно я немножко вот так полежу?..
– Мам, сегодня «Сестра его дворецкого» с Диной Дурбин, – оживлялась я, видя в программе её любимый фильм.
– Ты включай, смотри. Мне не мешает.
Я сначала хотела сдуру включить, думаю – хочешь не хочешь – услышит любимый фильм, отвлечётся, втянется. А потом как вспомнила, что там Дина Дурбин поёт со своим эротическим американским акцентом!
Этого нам только не хватало.
– Мам, а до папы ты кого-нибудь любила? Ну… чтоб тоже очень сильно, – уже в полном отчаянии искала я тему для разговора.
И вдруг она прореагировала:
– Любила…
Эту победу надо было закрепить:
– Его как звали?
– Петька. Пётр Троян… Мы когда с моей мамой – твоей бабушкой – в Остёр на Украину летом отдыхать ездили, он туда домой на побывку приезжал. В военном училище учился. В Полтавском – на артиллериста.
– Красивый был?
– Очень. Высокий, черноволосый. Пел, на гармошке играл. Все девки сохли.
– А он тебя выбрал?
– Ну… Столичная штучка, интеллигентная, вечно с книжкой… Дачница-чердачница… Так меня звал. Я очень любила спать на чердаке – на сеновале. Запрокинешь голову к открытому чердачному окну – и на тебя сыплются крупные южные звёзды. Засыпаешь счастливая…
– А дальше?
– Дальше… Письмами атаковал… «На последних стрельбах написал мелом на снаряде твоё имя «Катя!». И этот выстрел был очень точным!»
– И чего потом?
– Ну, так несколько лет ездили. Потом он в Москву приезжал. Я его на Красную площадь водила. Иду с ним! Сияю ярче его начищенных сапог – смотрите, мол, все – какой со мной красивый военный идёт! И он меня любит, и он ко мне специально приехал! Иду – горжусь. Доходим до Пушкинской площади, он как рухнет на ближайшую скамейку: «Ой, подожди, давай передохнём!» Я даже испугалась: «Что, говорю, случилось?» А он говорит: «Не могу дальше идти. У меня, понимаешь, сапоги сильно об асфальт цокают. И я пальцы всё поджимал и на носочках шёл. Боялся – вдруг тебе этот цокот не понравится и ты будешь стесняться со мной рядом идти. Перед самой поездкой подковал. Ну я дам этому нашему сапожнику, как вернусь!» Я не выдержала – рассмеялась. Он, слава богу, тоже.
Рассмеялась и я.
– Он вообще с детства аховый был. Рассказывал мне: «Вот идут все из клуба вечером – а мы с хлопцами верёвочку посреди дороги натянем и наблюдаем из кустов, как народ падает. А один раз вовсе сообразили. Я в школе из кабинета химии соляную кислоту увёл, и мы перед сеансом в клубе все скамейки ею намазали. Ну… Утром к отцу паломничество пошло – всё село с прожжёнными нарядами на интересном месте. Требуют новые покупать! Тогда после войны у многих по одной одёжке на выход и было. Я говорю: «И что отец?»
Он говорит: «А что отец? Вывез в поле меня на телеге… Чтоб дома мать не мешала, под руку не кидалась, и высек вожжами, как сидорову козу. Домой привёз еле живого, всего синего. Потом в военное училище отдал. Я его за это ненавидел. Теперь благодарен. Дури во мне много было. Силы нерастраченной. Если б не училище, я б сейчас где-нибудь с кистенём стоял на большой дороге…»
– А потом что? Что с этим Петькой у тебя получилось?
– Он мне письмо написал: «Согласна ли ты делить со мной тяготы моей походной жизни? Профессия моя – военная, ты знаешь. Готова ли ты идти за мною след в след – всюду, куда пошлют?»
– Предложение, в общем, руки и сердца. А ты?
– А я этого письма не получила. Его Игоряшка из почтового ящика украл. Ящик на проволочку закрывался, он её размотал и письмо вытащил. Как почувствовал, что оно – с предложением… Можно, я ещё полежу? Что-то я устала… – сказала мама и стала опять поворачиваться к стенке.
Я в ужасе прибавила энергии:
– А дальше-то? Дальше-то что было? Чем кончилось?
Мама опять ко мне повернулась:
– Через два месяца Петя мне опять написал… «Что означает твоё молчание? Ты не согласна?» И повторил, что было в предыдущем письме. Я тут же рассказала про соседа и ответила, что согласна идти за ним всюду, куда пошлют, не то что след в след, а просто наступая ему на пятки… Но было уже поздно, потому что он почувствовал в этом какую-то несуразицу и насмешку. Да ещё прождал, проволновался попусту два месяца… И очень скоро женился… Не на мне.
«Вот сволочь», – подумала я про себя стандартно, но вслух надо было маму как-то подбодрить, и я сказала:
– Значит, не очень любил.
– Значит, не очень. Да он и не подходил мне. Заводной, шебутной. Я книжки любила, тишину. А его так много было – долго не выдержишь. Просто отказаться от него добровольно не могла. Как от такого откажешься?..
– Вот Игоряшка тебя любил по-настоящему! – вспомнила я про хорошее.
– Да, с четвёртого класса. То есть я была в четвёртом, а он – в седьмом. В окна зайчиком слепил. Мама сидит тетрадки проверяет, а он прямо ей в глаза. Она как-то не выдержала. Пошла к его матери жаловаться: «Я работаю! А ваш сын светит зеркалом прямо в глаза! Что я ему сделала? Он даже не в моей школе учится!» А его мать вдруг спрашивает: «У вас, наверное, девочка есть?» Моя даже оторопела, ничего сразу-то не поняла: «А при чём тут девочка?» И тут до неё дошло!.. А однажды вечером я долго не выходила, и он сломал нам звонок. Мы на первом этаже жили – прямо в школе – в сто шестьдесят четвёртой на «Аэропорте». Дверь выходила на улицу. Ой, мои как забегали – и мама, и учительницы, и соседки. На меня кричат – ругаются, как будто я виновата! Звонок звонит, не умолкает! Я во двор вышла. А темнота уже – глаз коли. Я не стала его громко звать – знала, что он где-то рядом. Говорю тихо: «Игорь? Ну, что ты наделал? На меня теперь все ругаются». А он из темноты совсем рядом вдруг отвечает тоже тихо так: «Провода рассоединить надо. Ты чего гулять-то не выходишь?» Я говорю: «Как я их рассоединю? Я попробовала. Там трясёт». Он говорит: «Трясёт. Физику надо было учить. Небось пятёрка по физике?» Я правда отличница была, только в физике мало чего понимала. Сама не знаю, как сдавала. Я говорю: «Почини, пожалуйста». Он говорит: «Уведи их с крыльца – я починю. А то они ж меня разорвут». Увела. Починил…
Мысль у меня возникла сразу – как вспышка в голове!
– Мам! Давай его найдём!
– С ума сошла?
– А что? Такая любовь не проходит! Наверняка он тебя всю жизнь помнит… ждёт! Этот военный красавец легкомысленный какой-то был! А Игоряшка – он из серьёзных, из преданных!
– Перестань. Домики эти деревянные все посносили.
– Так и дали квартиры где-нибудь там же, на «Аэропорте». Ты его фамилию-то помнишь?
– Долгуничев.
– Я по горсправке найду.
– И что мы с ним будем делать?
– Как? Ну… встретитесь… это… детство вспомните. То, сё.
– Я очень ценю твою заботу, но лучше бы ты дала мне полежать.
И мама опять решительно отвернулась к стенке.
Я довольно быстро нашла и его адрес, и телефон. Он жил на той же Красноармейской. Только теперь в пятиэтажке.
– Мам! Давай позвоним!
– Отстань от меня.
Я подсела к маме на диван, взяла телефон, набрала номер. Трубку взял мужчина:
– Алё?.. Алё! Кто это? Фу!
Я положила трубку.
– Мужской голос.
– Ну и что?
– Ты бы хоть послушала – тот или не тот. А то, может, какой другой Долгуничев.
Я опять набрала. Он опять взял:
– Алё?
Я быстро сунула трубку не ожидавшей этого маме, надеясь на её растерянность. Когда человека застигаешь врасплох, он не сопротивляется. Но мама стала трубку отпихивать. Несколько мгновений длилась эта молчаливая борьба. Я настойчиво совала ей трубку, она мою руку отталкивала, жестикулировала и ругалась без слов, но, наконец, сдалась. Любопытство взяло верх, и она поднесла трубку к уху.
Мужчина переживал на том конце:
– Кого вам? А?.. Алё?
Наверное, ему давно никто так романтично в трубку не молчал. Он терпеливо подождал, потом отключился. Послышались короткие гудки.
Мама сидела на диване и слушала эти гудки.
– Ну? Что? Он?
– Вроде он… Лен, откуда я знаю? Тридцать лет прошло! Тогда молодой голос был. А сейчас какой-то хриплый, старый.
– Ну… а… Интонация? Интонация-то осталась? Его?
– Алё да алё! Какая там интонация?
И всё-таки какой-то росточек любопытства я в маминой душе прорастила, потому что на другой день она вдруг сама заговорила об Игоряшке. Ни с того ни с сего.
– У него школьный ансамбль был. Они «Мучу» здорово играли. Репетируют во дворе, а девчонки из школьных окон гроздьями на перемене вываливаются: «Игорь, сыграй «Мучу»!» Он не обращает никакого внимания. Тогда Верка Мишутина сообразила: «Игорь, Катя просит!» Я на неё разозлилась, потому что ничего я не просила. И не нужен он мне был сто лет. Но сердце-то замерло – вдруг не заиграет? Отомстит – за всё моё пренебрежение – опозорит перед всей школой! Но тут они грянули «Мучу», и я успокоилась. И опять стала гордой и непреклонной.
– Зачем?
– Не любила.
– Почему?
– Наверное, потому что он уж очень любил. У него даже голос менялся. Заикался он, когда со мной разговаривал. Я как-то неожиданно подошла и услышала, как он нормальным голосом разговаривает – удивилась.
– Глупая ты, мам, женщина.
Мама опять повернулась к стенке. Но очень далёкая музыка победы уже слегка наигрывала в моей душе. Я стала звонить ему постоянно – и днём, и вечером, и утром. Он ко мне даже привык. Даже порой со мной беседовал, удостаивал двумя-тремя фразами типа:
– Ну, что опять будем молчать? Это кому ж я так сдался? – А уж потом клал трубку.
Выждав несколько дней, я опять потеребила маму:
– Мам! Он один живёт! Никакой жены у него нет.
– С чего ты взяла?
– А она никогда не подходит.
– Ну, приходящая какая-нибудь есть. Он видный был парень. За ним многие бегали.
– Даже приходящая хоть разик бы да подошла. А то ни разу. Мам, его надо брать!
– Циничная ты.
– Я – практичная. И романтичная. И симпатичная. И оптимистичная!
– Отстань от меня… А то плакать начну. Хуже будет.
Это означало, что я слишком форсирую события, пережимаю.
Не знаю, сколько бы я ещё так медленно, по шажку, продвигалась, возвращая маму к жизни. Ничего никак у меня не получалось. Энергии у меня не хватало, чтобы на маму влиять. Вот она со своего дивана на что угодно могла меня подвигнуть. И я шла – и горы сворачивала! А я её не могла! Но тут судьба нам улыбнулась. В виде тёти Гали, которая вместе с мамой работала. Скажете, так не бывает! А так было!
Мама как-то тёте Гале стала жаловаться:
– Представляешь? Замуж меня хочет выдать – за друга детства. Надоела я ей. Избавиться хочет.
– Мам, ну что ты говоришь!
– Даже адрес его нашла. На «Аэропорте» живёт. Где-то рядом с тобой. Красноармейская улица, дом пятьдесят три.
– И у меня пятьдесят три. А зовут как? – заинтересовалась тётя Галя.
– Игорь. Долгуничев.
– На артиста Волкова похож?.. Кать, это ж мой сосед со второго этажа. Очень мне нравится! Просто – мой тип!.. Мать недавно похоронил. Мой мужик к нему пить ходит. Неразлейвода. Вчера, правда, пошёл, да быстро вернулся. Я говорю: «Чего ж это аудиенция так скоро закончилась?» А он обиженно так объясняет: «Представляешь! Я к нему, как к человеку – с бутылкой, а он мне: «Я сегодня не пью, я сегодня читаю!» И очки на носу, а под мышкой – книжка. Тьфу!»
– Я так и думала, что он сопьётся, – тут же констатировала мама, во всём ища печальное, соответственно своему тогдашнему настроению.
Но у тёти Гали муж не умер, и она в жизни замечала в основном всё позитивное!
– Значит, ещё не все мозги пропил, раз книжки читает!
– Да ну о чём ты говоришь? Крановщиком на стройке всю жизнь, – снова мама нашла отрицательный вектор.
Но тётя Галя была «свой парень», то есть мой!
– Да ты что! Да крановщик самый важный на стройке человек. Всё от него зависит – от его глазомера!.. Поговорить?
– Ни в коем случае, – из последних сил сопротивлялась мама. – И тем более женщины стареют быстрее мужчин.
Я из-за маминого плеча активно тёте Гале кивала – мол, конечно, поговорите!
Тётя Галя не подвела. Она отправилась к Игоряшке в тот же вечер и потом подробно мне отчиталась. Происходило это примерно так. Главное было найти предлог. И тут Игоряшкина начитанность сыграла свою большую роль! Всё-таки хорошо читать книжки, потому что тогда есть о чём поговорить, кроме водки!
– Муж вот сказал, что вы третий том Фейхтвангера читали. А мы только два получили. Третий никак не придёт. Так я хотела спросить – не дадите полистать, как закончите?
– Конечно-конечно, я уж прочитал, – и протянул ей третий том Фейхтвангера.
– Спасибо.
– Может… чайку?..
– Да нет… Спасибо… (Надо было как-то переходить к главному.) Я знаю, у вас мама умерла. Так заходите к нам… почаще. Не стесняйтесь.
– Да… Совсем один остался.
– А жена что же?
– Она очень нервная была, грубая – я её… проводил…
– Не любили, наверное?
– Жену?.. Ну, как… Жили… Вы зато с мужем друг друга любите. Вот бы и мне так.
Это был подходящий момент.
– Да вы не расстраивайтесь. Не совсем вы и один. Со мной вместе женщина работает, которая ваша первая любовь…
И тут наступила кульминация, потому что глаза у Игоряшки расширились, он схватил тётю Галю за плечи и затряс с большой силой. Так, что она даже слегка испугалась.
– Катя?! Попова?! Катя Попова!!!
Тётя Галя не знала мамину девичью фамилию, но, не раздумывая, твёрдо ответила:
– Да. Она.
Игоряшка отпустил её, сел, закрыл лицо руками. Тётя Галя признавалась потом, что давно уже не видела таких сильных эмоций у мужчины.
– Точно! Это моя первая любовь. Я её любил, люблю и всегда любить буду!
– Ну… вот.
– С тринадцати лет любил! А потом она замуж вышла.
– Что ж ты её не уговорил, если так сильно любил-то?
– Да-а… Она университет кончила, а я – кто? Потом мать её против была. Потом этот капитан откуда-то появился. Она за военного замуж вышла. Муж у неё военный.
– Нет. Не военный, – твёрдо сказала тётя Галя, которая хорошо знала моего папу.
– Нет. Должен быть военный.
– Да не военный он. На заводе работал. Умер два года назад.
– Странно…
– Вот тебе её телефон. Звони.
– Я?
– А кто? Не она же? Ты же всё-таки кавалер – мужчина. Активная, так сказать, сторона.
Игоряшка взял бумажку и так и остался стоять посреди комнаты, когда она уходила.
Мучился он два дня – преодолевал прожитые годы, рефлексировал, не звонил. Я тоже мучилась страшно, нарезая, как дельфин, круги вокруг телефона. Ни одного своего возлюбленного не ждала я потом так сильно, как этого вынутого мной из небытия крановщика. Мама ничего не ждала, потому что не знала. Я ей не сказала, а то бы вдруг она совсем перекрыла мне эту инициативу.
КУЛЬМИНАЦИЯ!
И вот я была вознаграждена, наконец, узловым событием этой истории! «Вдруг раздался гром небесный телефонного звонка!»
– Алё! – сказала я и почувствовала, что сердце колотится в горле.
– Катю можно попросить? – сказал уже знакомый мне голос – адресат моего молчания.
– Сейчас. Подождите минуточку.
– А, хорошо, я подожду.
Конечно, раз уж всю жизнь ждал.
– Мам, тебя.
– Кто там?
Так я и сказала – кто. Чтобы она ответила: «Скажи – меня нет дома».
– Не знаю. Тебя.
– Сказала б, что меня дома нет… Алё…
Весь остальной разговор я пыталась полностью восстановить по маминым фразам, которые слышала из соседней комнаты. Потом мама, впрочем, сама мне всё рассказала. Она всегда мне всё рассказывала.
– Катя… Это Игорь… Ну, который в одном дворе с тобой жил… Всё детство… Помнишь?
– Конечно…
– Ну, вот… Давно не виделись. Да?
– Давно.
– Может… повидаемся?..
– Знаешь, как я изменилась…
– Это не важно. Я тебя с тринадцати лет любил… У тебя характер был… порывистый и нежный… конечно, нежный… Ты всегда была для меня самая-самая… В такой беретке красной бегала…
Тут мама очень смутилась и не знала, что ответить.
– Приятно быть для кого-то первой красной береткой… ой, то есть первой любовью, – наконец, сказала она и постаралась перевести разговор в шутку: – Ах, мужчины все такие обманщики!
– Я тебя не обманываю! И никогда не обманывал.
– А кто письмо стащил, в котором мне предложение делали?
– Военный?
– Да. Он потом на другой из-за этого женился. Я всё не отвечала и не отвечала. А он чересчур горячий был, самолюбивый…
– Извини… Кать… Я один, и ты одна. Давай будем жить вместе.
– Да ты что… Ты ведь меня тридцать лет не видел. Я постарела. Ты ужаснёшься.
– Это ты ужаснёшься… А ты ещё чувствуешь себя женщиной?
– Как это?
– Ну, если я тебя, например, поцелую, тебе будет приятно?
– Ну, не знаю. Это надо попробовать.
– Приезжай ко мне. Посмотришь, как я живу…
– Лучше ты ко мне.
– Мы с тобой всего один раз в жизни-то и поцеловались. Надо бы и второй.
– А первый – когда ты в армию уходил?
– Да. Еле уговорил тебя вечером выйти.
– Что ж, армия – такое дело.
– Я тебя прижал, а ты как-то вывернулась.
– Ну да, вывернулась! Поцеловал будь здоров! Я тебе ещё сказала: «Дурак!»
– Дурак и есть. Я после больше никого не любил. Правда.
– А помнишь, когда я была в четвёртом классе, ты мне записку прислал – азбукой Морзе?
– Было дело.
– Я её не могла прочесть. Ты не помнишь, что там было? У тебя черновик не сохранился? – пошутила мама.
– Я же тебе тогда к ней ещё дал алфавит морзянки – выдрал из учебника физики.
– А я там не разобралась – не могла одну букву от другой отделить. Я записку закопала в «секретик», а потом там жук завёлся, большой и страшный, и я её выбросила совсем. Обидно.
– А сама не догадываешься, что я написал?
– Догадываюсь, но всё-таки – вдруг не то.
– То, то… три слова.
– Эх, старой стала, а взрослой не стала.
– Так ведь это хорошо.
– Да, хорошо! Фигушки.
– «Фигушки»! (Это он произнёс почти нараспев и благоговейно.) Ты так в детстве говорила! Вернуться бы туда обратно – в детство!
– Да, хорошо там было. И мы маленькие, и матери молодые. Сады цвели – сирень, вишни… Во всём Лазовском переулке.
– Я тебе рвал…
– Рвал – это мягко сказано! Мама утром просыпается – в школу идти – всё крыльцо сиренью завалено! Мама только успела её в комнату занести – в вёдра поставить, как соседка примчалась… «Редкий сорт сирени! Муж всю ночь с дубиной караулил, только под утро часа в четыре уснул – всё оборвали! Подчистую! Это что же делается, Вера Николаевна? Это же ваши ученики! Больше некому!» Мама сделала строгое лицо – а что она ещё могла сделать? – сказала: «Я пройду по классам. Я разберусь». – «Уж разберитесь, пожалуйста! Из школы надо выгонять за такие дела!» – не унималась женщина. «Мы примем меры», – опять пообещала мама. Она очень боялась, что женщина почувствует запах своей сирени, которая благоухала за дверью. Мама потом так смеялась. Она у нас в Ленинградском районе самым знаменитым педагогом была, а тут опять история с географией! А я в чём опять виновата?
– Мы вместе с Витькой рвали. Тебе легко принесли – ты ж на первом этаже. Потом Витькиной Тоньке пошли – на балкон – на второй этаж забрасывать. А там – верёвки бельевые. Никак не попадём – букет застревает, падает обратно. Весь истрепался. Вид потерял. Пошли второй раз в этот же сад. Вот тут мужик уже проснулся – еле ноги унесли.
– Тоже мне подвиг – чужую сирень воровать.
– Да на кой им эта сирень? Они ж всю жизнь жили – лаялись. А нам с Витькой – для чувства. Разница.
Игоряшка стал звонить нам через день.
– Я бы каждый день тебе звонил, но боюсь, что надоем.
– И я тебя пошлю, как в детстве? – улыбалась мама.
– Да… Ты у меня знаешь на какую букву в записной книжке записана?
– На какую? На «К»?
– Не-а.
– На «П»? Попова?
– Не-а. На «Л».
– Почему – на «Л»? – Мама честно не понимала.
– Потому что «Любовь»… Помнишь, я высоко на дерево залез? Все сбежались…
– Такое не забывается. В тот день был очень сильный ветер. И тебя так страшно мотало на том дереве высоко-высоко над землёй…
– Если бы ты тогда сказала: «Прыгай!» – я бы с того дерева прыгнул… даже без парашюта.
С дерева-то – да. А вот приехать… Мама не выдержала:
– Приезжай… Боишься?
– Боюсь, – как-то неуверенно ответил Игоряшка.
Я поняла, что у нас некоторые проблемы.
Я стала уговаривать маму сделать решительный шаг первой.
– Чего тут ехать-то до «Аэропорта»? Давай я с тобой поеду? Договорись только – когда.
– Отстань от меня. А то плакать буду. Лучше – отстань!
Тётя Галя говорила маме мечтательно:
– Счастливая ты, Катька. Меня, если два месяца не даю, мужики ненавидеть начинают, да ещё гадости распускают, сплетни… А тебе уже четвёртый месяц звонит. И чем ты его держишь?
Ситуация складывалась какая-то тупиковая.
– А хочешь, давай вообще никогда не встречаться, а только по телефону разговаривать. Будет, как у Лермонтова: «Чтоб весь день, всю ночь, мой слух лелея, про любовь мне сладкий голос пел…» Будем друг друга представлять молодыми… – предлагала мама совершенно серьёзно.
Он на это как-то не среагировал. Он увлеченно вспоминал:
– А помнишь, как-то на Новый год я тебе на подоконнике на снегу написал: «С Новым годом! Желаю счастья!»…
– Да! – сразу перестраивалась мама, потому что про детство вспоминать всегда приятно. – Уже на первом курсе… Я к экзаменам готовилась. Мама с утра увидела, что на подоконнике на снегу что-то написано, валенки надела, побежала по сугробам смотреть, что там. С этой стороны никак прочесть не могла. Я её отговаривала, испугалась – вдруг там какая-нибудь гадость… Очень всё-таки я тебя мучила…
– Разве я мог тебе гадость? Скажешь тоже. Ты для меня… всё. А мучила… Что ж… Да ты не мучила… Просто не любила…
– А помнишь, как ты каждый вечер говорил мне «спокойной ночи»?
– Конечно, – смеялся он.
Мама не один раз рассказывала мне, что до сих пор в ушах у неё стоит этот чистый звук трубы в сумраке надо всей окраинной тогда Ленинградкой, над ещё не снесёнными деревянными домами, над «Аэропортом», ещё утопающим в садах: «Спокойной ночи, мой друг любимый. Под этот мотив хорошие сны присниться должны…»
– Ты меня не любишь! – спохватывалась вдруг мама. – Мне так плохо одной, а ты боишься приехать! Вот в детстве ты смелее был. Помнишь, сначала всё ходил позади меня? А однажды я иду по нашей улице, а ты сзади, и вдруг говоришь: «И что это я хожу за тобой, как паж за королевой? Пойду-ка я рядом!» И пошёл. Я так удивилась…
– А помнишь, я к тебе пришёл как-то в мае, уже совсем тепло было, вишни во дворах вовсю цвели. Ты вышла ко мне на крыльцо, а девчонки в соседнем дворе песни пели. Увидели нас вдвоём и тут же затянули: «В рубашке нарядной к своей ненаглядной…»
– А я и не поняла сначала, чего это ты вдруг в их сторону посмотрел и усмехнулся… А помнишь, как ты искал меня на школьном вечере? В окно на первом этаже в актовый зал заглядывал.
– А ты откуда знаешь? Тебя же нигде не было.
– Была! У тебя перед носом на подоконнике сидела! Мы с Томкой Богдановой на этом самом окне устроились – только спиной к вам! И через открытую фрамугу отлично слышали, как вы с Витькой переговаривались на улице: «Не видишь, где она? – Не вижу! Может, вообще, не пришла? – Может, в коридор вышла? – Пойдём там тоже посмотрим!..»
– Так это твоя спина мешала мне тебя в зале разыскивать? Надо же! Чудеса! Ну, со спины-то вы все одинаковые были – как цыплята в инкубаторе – все в школьных формах, фартучках, ленточках…
– А Томка хихикать начала, ей так и хотелось обернуться! А я ей прошептала: «Сиди смирно! Не поворачивай голову!»
– Не хотела ко мне выходить?
– Не хотела. Танцевать хотела… Но знаешь, мне правда очень смешно… и весело было, что ты меня разыскиваешь, а я сижу прямо перед тобой только через стекло, а ты поверх моего плеча в зал вглядываешься… меня ищешь… ищешь…
Сколько бы ещё было этих «а помнишь…». И всё по телефону!
В общем, нервы у меня не выдержали. Я решила сама это дело с мёртвой точки сдвинуть. Я подумала, может, он из-за меня не едет? Всё-таки дочка, почти уже взрослая. Стесняется, как я на это посмотрю. Так надо с ним познакомиться. Я ему понравлюсь. Найдём общий язык. И всё будет легче. Я позвонила потихоньку от мамы. Ну, потому что ведь она бы точно запретила эту самодеятельность.
– Здравствуйте… Это говорит Лена, дочка Кати.
– Здравствуйте.
– Знаете, у меня к вам разговор есть важный. Только это не по телефону. Вы сейчас дома? Можно, я приеду?
– Я?.. То есть… я… э…
Нельзя было терять инициативу, и я решительно проговорила:
– Так я выезжаю. Буду через час.
– А… адрес…
– Я знаю. Вы в том же подъезде, что и тётя Галя, только на втором этаже. Да?
– Да. Так.
Я поехала. Я нашла эту пятиэтажку. Я поднялась на второй этаж, я подошла к этой двери и, переведя дыхание, позвонила.
Я слышала, как он тихо подошёл к двери с той стороны. Я позвонила ещё раз – настойчивей, чтоб не сомневался, что это я, что я – к нему. Он стоял, дышал и не открывал. Я позвонила снова, уже не так уверенно, даже просительно. Я уже поняла, что он не откроет.
Больше я не звонила. Я стояла перед этой дверью старой коричневой обивки, за которой находилось мамино детское прошлое и которое я не в состоянии была отворить перед мамой. Мне даже показалось по дыханию, что он заплакал. Он плакал там за дверью и не открывал. И я ничего-ничего не могла сделать… Я ощутила мировую, космическую, вселенскую беспомощность. Ещё большую, чем когда умер папа. Потому что тогда было всё ясно – ничего исправить нельзя, потому что папа умер. А здесь… все ещё были живы, а исправить уже ничего было нельзя. Но – почему? Почему?..
Я возвратилась домой и села к маме на диван.
Мне самой хотелось лечь носом к стенке и больше не вставать. Но это была уже мамина прерогатива, поэтому я не могла себе этого позволить.
Прошла неделя. Игоряшка больше не позвонил ни разу.
– Мне вообще никто не нужен. Мне с тобой хорошо. Что-то Игоряшка пропал. Неделю уже не звонит. Ты заметила? И у Гальки не спросишь – в отпуск уехала.
– «Найдём тебе другого – честного», – вспомнила я любимую мамину фразу из фильма «Берегись автомобиля».
А ещё через месяц мы сидели с мамой за вишнёвой настойкой, сами себя веселя в очередной раз, и пели:
РАЗВЯЗКА.
И тут позвонила тётя Галя.
– Кать! Игоряшка-то… умер! – сообщила она почти будничным голосом. – Мы вчера из отпуска приехали, гляжу – в его квартиру мебель носят – старичок какой-то въезжает. Я говорю: «А сосед-то наш где?» – «Умер, говорит, ваш сосед. От рака. Теперь вот я тут умирать буду». Представляешь?! А мы и не знали, что он болел…
– Вот почему… – только и прошептала мама, глядя в одну точку.
И тогда я поняла, почему он не открыл мне дверь. Не мог, не хотел обременять маму последними неделями своей страшной болезни.
Мама долго сидела и смотрела в одну точку. А я смотрела на неё.
И никто в целом мире не мог нам помочь. И было это странно и неправильно. Как будто два снаряда упали в одну воронку, а нас всегда учили, что так не бывает. Ведь совсем недавно умер папа… Но тогда Игоряшка же не мог умереть, не должен был…
Как я стала Сирано де Бержераком
– Ну, вот, теперь, когда вы у меня уже стали достаточно опытными писателями, – радостно объявила Ольга Леонидовна, – я бы даже сказала маститыми, мы возьмём задание посложнее! Теперь вы должны написать рассказ в каком хотите жанре и на какую хотите тему, но с одним главным условием: чтобы этот рассказ был о самом для вас в жизни главном и болевом. На данный момент, разумеется.
– А если об этом невозможно? – робко возразила я.
– Почему невозможно? – удивился Пашка. – У меня, например, секретов нет.
– В том-то всё и дело, – одобрила его Ольга Леонидовна, – что настоящий писатель должен уметь обнажать свои мысли и чувства. Должен быть искренним, чтобы читатели ему поверили. Должен уметь поделиться самым сокровенным!
– А почему это сокровенное должно быть обязательно болевым? Может, оно весёлое? – решила найти компромисс Светка.
– Я сейчас не о юмористическом жанре говорю, а об исповедальном, – настойчиво уточнила Ольга Леонидовна. – А болевой он должен быть, потому что у настоящего писателя душа должна болеть! Обещаю вам, что зачитывать вслух сочинения не буду.
Несмотря на такое обещание, я это сочинение… никогда не написала.
У меня в школе была несчастная любовь. Это не самое страшное, что она была несчастная. Самое страшное, что эта несчастная любовь была первой. А всё первое очень важно – для второго, третьего и так далее. Вот знаете, как сначала пойдёт – задастся или не задастся, – так ты на будущее и настраиваешься, программируешь себя, исходя из полученного опыта. И когда мне потом в любви не везло, я вспоминала… откуда ноги растут.
Звали его Серёжа. Тот самый. Учился он на класс старше. Я – в восьмом, а он – в девятом. У него был очумительно красивый, выразительный, низкий голос. И мы – несколько старшеклассников – делали к 9 Мая композицию по стихам поэтов, погибших на войне.
Он читал:
Он так произносил эту последнюю строчку, что мне сразу хотелось всего – войны, канонады, победы, хотелось выносить его, раненого, с поля боя, спотыкаясь и шепча: «Сейчас, сейчас, Серёженька, потерпи, ещё немного»… Хотелось прямо со сцены разбежаться и взлететь над нашим актовым залом и выше-выше, над школой, над спортивной площадкой, где он так красиво умел подтягиваться на турнике, взлететь над всеми нашими пяти-, девяти– и двенадцатиэтажками на самой окраине Москвы – у Кольцевой дороги…
В этой праздничной стихотворной композиции я была «лирическим отступлением». Поэтому между стихами Павла Когана и Николая Майорова, на разрыв аорты произносимыми нашими мальчиками, я тихо читала Пастернака: «Снег идёт, снег идёт…»
Потом ещё долго, завидев меня в школьном коридоре, ребята говорили: «А вон снег идёт».
Надо заметить, что соперниц поначалу у меня не было, потому что Серёжку больше интересовал футбол и всякое такое. И вовсе эта любовь могла бы стать для меня не несчастной, если бы я знала, как себя вести. Но я понятия не имела, что мне делать с этим мальчиком Серёжей, кроме как мечтать о нём издали, вздрагивать от звуков его голоса, краснеть, сталкиваясь в дверях, терять дар речи, если он обращается с вопросом, быстро отводить глаза, чтобы не встретиться взглядом.
Я сохла на глазах.
Когда мама обнаружила причину, она очень обрадовалась:
– Любовь! Так ведь это же здорово!
– Чего же тут хорошего, если он на меня не реагирует?
– Так ведь он не в курсе. Надо дать ему понять.
– Как это?
– Очень просто. В любви надо признаваться. Если ты кого-то любишь, надо сказать ему об этом. В этом нет ничего плохого. Не думаю, что ему каждый день признаются в любви. Ты для него сразу станешь особенной.
– А если я ему не нужна?
– Давай справляться с трудностями по мере их возникновения. Пока напиши ему записку.
– В стихах?
– Конечно, в стихах. Признаваться всё-таки лучше высоким стилем.
– А если он…
– Пиши! Потом разберёмся! – подытожила мама.
Этой своей любимой фразой «потом разберёмся» мама беспечно справлялась с любыми жизненными сложностями. Через пару лет, когда я, уже учась на журфаке МГУ, сказала, что выхожу замуж, она сначала очень удивилась: «Кто же выходит замуж за своё первое интервью? У тебя этих интервью знаешь ещё сколько будет? Выше крыши!» А потом подумала и добавила: «Ладно, выходи, потом разберёмся».
Короче, я написала длиннющее стихотворение. Помню из него только две строфы:
Мама была потрясена и даже, кажется, слегка заревновала, потому что не ожидала такой глубины чувства.
Понятно, что такое чересчур страстное послание я уже своим именем подписать не могла.
– Ладно, – сказала мама. – Давай пошлём без подписи: пусть сам догадается, от кого.
– Это ты хорошо, конечно, придумала, но все знают, что в школе стихи сочиняю только я.
– Об этом не волнуйся. На тебя никто не подумает. Во‑первых, ты слишком скромная, чтобы писать мальчикам такие откровенные письма, а во‑вторых… все решат, что это какая-то не очень известная классика, – успокоила мама. Это была грубая лесть, но она подействовала.
– А почерк? Он почерк сличит – и всё!
– Не сличит! Я своей рукой перепишу.
Сказано – сделано.
Как подкинуть записку – проблемы не стояло. Хоть в этом мне повезло. В Серёжкином классе училась моя лучшая подруга из соседнего подъезда Ленка Горбей, с которой мы выросли и которая тоже была в курсе всего. Тоже Ленка, между прочим. Мне кажется, в моём поколении только Ленками всех и называли. Девчонок – Ленками, мальчишек – Серёжками. Почему?.. К ней я и обратилась.
– А если мама об этом узнает? – тревожно и строго спросила меня подруга.
– Так она сама и переписала, – пожала я плечами.
– Твоя мама – прикольщица!
На другой день подружка как раз дежурила и, когда все вывалили на перемену, подошла к его парте, где на углу лежали приготовленные к уроку дневник и учебник, и всунула листик между страничками дневника, логично рассудив, что в учебник он может не заглянуть ещё неделю, а уж в дневник-то обязательно посмотрит.
На уроке она испытала несколько упоительных минут, наблюдая за реакцией объекта, когда он обнаружил в дневнике незнакомую бумажку, развернул, прочитал и… совсем новыми удивлёнными глазами обвёл класс и сидящих вокруг девочек. Никто на его взгляд не откликнулся.
…Через неделю у меня появилась соперница. Это была наша общепризнанная школьная красотка из параллельного класса. Видимо, мои стихи спровоцировали их объяснение, и Юлька с готовностью подтвердила своё мнимое авторство, подписавшись под моим выстраданным текстом.
Они стали ходить по школе за руку, что было страшным вызовом всему миру и апогеем интимности.
Это тяжёлое горе днём я переживала мужественно, а по ночам рыдала. Мама не спала вместе со мной, говорила:
– Если он выбрал другую, значит, это не наш человек и не стоит он наших слез.
И ещё она говорила:
– Вот что делает сила слова! – и своим подругам по телефону цитировала мои стихи.
Единственное, что меня спасло в этой истории от полной трагедии и всенародного позора, – это графическое исполнение записки, поскольку Юльке было ужасно интересно узнать истинного автора. И через какое-то время она подошла ко мне с просьбой переписать ей текст песни «Бригантина», который я знала полностью, а она – совсем нет.
– Темнота необразованная! – удивлялась мама.
Я честно написала Юльке текст своим корявым почерком, понимая, что она будет его сличать с маминым – красивым, круглым, ровненьким. После этой проверки Юлька утратила ко мне всяческий интерес, мысленно вычеркнув меня из претенденток на авторство стихов.
И потом мы выступали с нашей композицией, посвящённой погибшим поэтам. И я – одна – в полной тишине актового зала, набитого битком учителями и старшеклассниками, читала «Снег идёт». А вслед за мной Серёжка и Юлька красивыми голосами подхватывали вместе ту самую «Бригантину» Павла Когана:
…Мне исполнилось шестнадцать лет. День рождения я обычно справляла дважды: один раз с одноклассниками, второй – с родственниками.
– Мам! Мне вчера первый раз признались в любви!
– Кто?! Где?! Когда?!
– Ну, вчера, на моём дне рождения.
– Так ведь одни родственники были.
– А Сашка!
– Ему же семь лет!
– Мужчина в любом возрасте – мужчина!
– И как же это случилось? «Страсть как люблю откровения от своих подруг».
– Когда я его играть увела в другую комнату, чтоб он вам – взрослым – дал спокойно отметить МОЙ день рождения. Мы с ним во всё там переиграли – и в войну, и в дочки-матери. Потом я уже уморилась, села просто ему книжку читать. А он обнял моего коричневого медведя и сидит слушает. А потом вдруг прерывает меня на самом интересном месте и говорит неожиданно: «Знаешь, что мне этот медведь сейчас на ухо шепнул?.. Что он в тебя влюблён!»
– Ну вот! А ты волновалась!.. – Мама тут же стала передразнивать: – «Пятнадцать лет проходят, а я никому не нужна!» Первое объяснение у нас уже в копилке, дальше будет больше! Ещё не будем знать, куда от этих объяснений деться! Будем их солить и в банки закручивать!
Я не удержалась и заплакала. Но тут же раскаялась в этом, потому что у мамы на лице отразилась такая беспомощность, что мне стало её ужасно жалко. Жальче, чем себя.
– Ты чего? – Мама сама была готова разрыдаться.
– Уже шестнадцать лет!
– Что ужасного-то?
– Ты же сама говорила, что женщины стареют раньше мужчин.
– Ну… теоретически.
– Серёже сейчас семнадцать. Представляешь, каким он будет через двадцать лет?
– Ну? Каким?
– Таким же высоким и сильным… Только лицо мужественнее и одухотворённее – со следами прожитой жизни. И волосы… Его каштановые волосы… С проседью. И глаза… глубже и трагичнее. Его же судьба к тому времени, наверное, не один раз ударит. И на лице будет написана ирония – в складках губ… И жизненный опыт.
– Ты накрутила: и одухотворённость, и ирония, и всё сразу!
– И ещё он уедет в Чикаго и станет там бизнесменом!
– Почему в Чикаго?
– Потому что он в учебнике фотографию увидел и ему город понравился. А он всегда добивается чего хочет! Он же будет просто неотразимый!.. А я?
– А ты?
– Я уже стану дряхловатой некрасивой женщиной… растолстею… И вообще…
– Ну спасибо! Мне тогда удавиться прямо сейчас?
– Ты – другое дело. То есть… я хотела сказать…
– Так. Слушай меня внимательно и запоминай. Через двадцать лет ты будешь молодой, красивой, элегантной, обаятельной женщиной, уверенной в себе, а не комплексующей размазнёй, как сейчас. Потому что ты в итоге все эти комплексы поборешь! Я тебе обещаю! Или я не мать! И мужики будут считать за счастье пригласить тебя на кофе или подвезти домой. А он станет полноватым, обрюзгшим, лысеющим козлом – в Москве или в Чикаго – разница не большая! И будет жалко заискивать перед такими самодостаточными женщинами, как ты!.. А замуж ты выйдешь первая из всего класса!
Всё так потом и было.
Я представила себе лицо Ольги Леонидовны, узнавшей мою самую сокровенную тайну. Представила, как она скажет:
– Теперь проанализируем! Действительно ли интересный случай взят для рассказа? Всё ли ясно изложено? Соответствовал ли тон и ритм рассказа его содержанию? Какие из элементов композиции отсутствуют?! Какие недостатки…
И мне сделалось невыносимо тоскливо…
– Мам! Можно, я больше не буду ходить в этот кружок?!
Обиженные складки губ Ольги Леонидовны последними растворились в моём воображении. Всё. От неё ничего не осталось…
– Можно, – не задумываясь, ответила мама.
– Я не хочу быть знаменитой!
– Ну и правильно.
– Знаешь, почему я хотела быть знаменитой?
– Знаю. Чтобы Серёжа, наконец, обратил на тебя внимание.
– Ну! А если я в школе – первый поэт, а он всё равно не обращает, значит, не в этом дело.
– Логическое умозаключение, – поддержала меня мама.
– И вообще, знаменитыми мечтают быть люди, которые не уверены в себе, а мы от комплексов избавляемся. Правда?
– Правда!
– Мы знаем себе цену!
– Мы и так очень замечательные, даже если об этом никто не догадывается!
– Вот!
– Но не писать-то ты всё равно не сможешь? – с некоторой тревогой в голосе спросила мама.
– Это для себя. И для тебя. А если кому ещё понравится – пожалуйста, пусть читают.
В голове у меня в самый неподходящий момент, как это всегда бывает, зазвучал бесстрастный голос Ольги Леонидовны: Самый сложный вид сочинения – выдуманный рассказ. Вот где вы должны в полном объёме применить свою фантазию и раскрыть творческие способности! Тема для сочинения: «Взгляд в будущее!»
Это был как раз тот день, когда мы узнали о смерти Игоряшки. И мама отозвалась ей словно эхом из своей далёкой внутренней печали:
– А когда ты станешь знаменитой…
– Мам, да я ведь уже не хочу быть знаменитой. Мы ведь решили…
– А я хочу, чтоб ты была знаменитой!.. Хочу, и всё! Певицей, например.
– Почему певицей? – Я была рада, что она заговорила. Больше всего я боялась, что она замкнётся.
– Потому что тогда ты напишешь песню про Чикаго и про Серёжку, который туда уехал! И на каком-нибудь концерте при полном аншлаге ты её споёшь на «бис», и на сцену из зала вдруг поднимется красивый, ослепительно улыбающийся мужчина! Прямо к тебе! И это будет он – Серёжка.
– Ты ж сказала, что он станет толстым и лысым?
– Это если он тебя не полюбит и не оценит, то обязательно станет толстым и лысым, а если прямо к тебе, прямо из зала, то обязательно красивым и ослепительным!
И я выросла и написала песню про Чикаго. Вот такую.
«Чикаго»
Припев.
Припев.
Припев.
И всё так и было.
Сноски
1
Я есть, ты есть, он есть, мы есть, вы есть, они есть, один, два, три (итал.).
(обратно)2
Автора этого стихотворения, включённого в ту школьную композицию, мне установить не удалось (Прим. автора).
(обратно)