[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Начало пути (fb2)
- Начало пути (Дорога в никуда - 1) 2399K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Виктор Елисеевич ДьяковВиктор Дьяков
Дорога в никуда
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)
Глухая лесная дорогаИ мшистый коряжистый пеньПуть крестный народа немого,Душа чья – гранёный кремень.А. Платонов
Книга первая. Начало пути
Настанет год, России чёрный год,Когда царей корона упадет;И пища многих будет смерть и кровь;Когда детей, когда невинных женНизвергнутый не защитит закон…М. Лермонтов
Пролог
Замысловатой конфигурации впадина, которая образовалась на среднегорье между Алтайскими горами, Калбинским хребтом и озером Зайсан, напоминала, если смотреть сверху, циклопических размеров отпечаток узкого кувшина, или кофейника с длинным соском. «Кофейник» протянулся километров на двести с лишком, «сосок» примерно на сотню. Широким горлышком служил Зайсан, а вот в «дне» имелось ещё одно узкое отверстие. В «кофейник» через горлышко-Зайсан втекала, относительно спокойно преодолевала эти двести километров по долине и вытекала из «донного отверстия» неширокая, но полноводная река Иртыш. Справа и слева со склонов гор несли к Иртышу свои воды многочисленные реки и речушки. Самая большая, неспокойная Бухтарма, сама образовала долину, тот самый «сосок», примыкавший к долине Иртыша. Вместе они составляли единую долину-кофейник, что позднее стали именовать Бухтарминским краем.
Долина издревле располагалась на границе обитания жителей гор и степей. В 16–17 веках здесь была северная окраина в то время мощного и агрессивного союза ойротских племен, Джунгарского ханства. Джунгары воевали едва ли не со всеми своими соседями. Особенно доставалось казахам, против которых они часто проводили успешные походы, отвоевывая у них земли и пастбища. Долина же была словно специально создана для любителей рыбачить и охотиться. Здесь они находили лёгкую добычу в густых камышах, высоких травах, березово-осиновых, слегка разбавленных сосной перелесках, или в хвойной тайге, что простиралась выше в горах. Эти места буквально кишели разнообразным зверем, а в межсезонье перелётной птицей. Не меньшие богатства таили и реки: вверх и вниз по течению на икромёт и обратно ходили рыбные косяки: осётр, стерлядь, таймень, хариус, лещ, плотва…
Первыми русскими, пришедшими в Долину в начале 18 века, стали раскольники-староверы. Спасаясь от преследований официальной церкви, хранители допетровской веры и жизни для поселения облюбовали не «кувшин», а «сосок» в верхнем и среднем течении Бухтармы, где в глухой тайге основали кержацкие деревни и скиты. Затем подоспела и официальная власть. Майор Лихарев с воинской командой, исполняя царский приказ, поднялся вверх по Иртышу до самого устья каменных гор, где и столкнулся с джунгарами, успев, впрочем, основать крепость Усть-Каменную. А позднее под руководством горноприсяжного офицера, сына плененного под Полтавой шведа, Филиппа Риддера, здесь появились крепостные горнозаводские рабочие – разведчики руд. В Петербурге не долго колебались, присоединять, или нет этот край к растущей во все стороны державе. Главную роль сыграли богатейшие запасы руд и далеко не последнюю взаимное ослабление как джунгар, так и среднего казахского жуза, претендентов на эти земли. Оба кочевых народа в войнах друг с другом стремились заручиться поддержкой России. Но тут свое веское слово сказал Китай. В поднебесной тоже хотели присоединить к себе земли, как джунгар, так и разрозненных казахских ханств – жузов. В середине 18 века китайская армия фактически стирает с лика земного Джунгарию и наносит серьезные поражения казахам. И быть бы все так, как планировали в Пекине, если бы… Маломощный хан среднего жуза, напуганный судьбой джунгар, поспешил «прислониться» к России и, естественно, уже не помышлял о джунгарских землях. Китай же не решился вступать в конфронтацию с могучей северной державой и, удовлетворившись Синцзяном, отказался от претензий на западные и северные районы бывшей Джунгарии, Семиречье и Верхнеиртышье. Так Долина окончательно вошла в состав России. Граница прошла по Иртышу, правый берег стал русским, левый отошел казахам, или, как тогда именовали степняков, киргиз-кайсацам.
Пригнали подневольный крепостной народ, коего в России тогда было много. Стали рыть и долбить горы, закладывать шахты и рудники. А по берегу Иртыша поселили и определили на службу по охране пограничных рубежей казаков. У подножия гор вокруг крепости Усть-Каменной вырос город. В самой Долине у впадения Бухтармы в Иртыш заложили крепость Усть-Бухтарминскую, а меж ними и далее до самого Зайсана вдоль берега цепочкой расположились казачьи посёлки и станицы. Казаки стерегли границу, а заодно и крепостных горнозаводских рабочих – помогали горной страже ловить беглых. Дёшево стоила жизнь тех рабочих, трудившихся в тёмных и сырых забоях по 14 часов в сутки, не все сдюживали положенные 25 лет, после которых им полагалась «вольная». Потому бегали часто. Казаки же окромя царёвой службы не брезговали чёрным крестьянским трудом, не даром же на каждого из них выделялось по тридцать десятин отличной пойменной земли. И тут открылось ещё одно богатство Долины: мало, что в окрестностях зверя – бей не хочу, птицы – стреляй не целясь, рыбы – руками лови, намытая реками за послеледниковые тысячелетия пойменная земля таила огромную родящую силу. Хорошо зажили казаки, славя царя и землю эту. Крепостное право отменили – еще лучше казакам стало. И беглых стеречь не надо, да и граница отошла дальше за горы и за степь: окончательно встал потомок маломощного хана под высокую руку русского царя. А вот рабочим на рудниках, даже преобразование их из крепостных в наёмных особого облегчения не принесло. В наследие от прошлого существования они получили такие черты как равнодушие к комфорту, сказывавшееся в убранстве их жилищ, угрюмость, сумрачность характеров. Буд-то на них клеймом отпечатался тот подземный мрак, среди которого им и их предкам приходилось мучиться. Ненависть к казакам тоже была у них наследственной, замешанная на зависти к достатку станичников, ухоженности их женщин, возможности время от времени устраивать себе праздники, веселье.
Начало 20 века в России выдалось бурным и умный царский министр (хоть и нечасто такие случались) надеясь разрядить взрывоопасную обстановку в центральных губерниях страны, решил переселить наиболее бедных, мало и безземельных крестьян. Многотысячные вереницы нищего люда потянулись на окраины огромной империи, гонимые выстраданной многими поколениями крепостных предков мечтой о труде на своей земле и на себя. Сурово встретили новосёлов казаки, не скрывая сословного презрения к потомкам вчерашних рабов. Не выказали радости и кержаки-староверы, по-прежнему живущие своим обособленным миром и никого в него не пускавшие. А Долина, как по-хорошему не выдоенная корова, томящаяся по умелой, жадной до работы доярке, будто все тысячелетия своего существования ждала именно их. Посмеивались казаки, глядя на муравьиную возню оголодавших по земле пришлых людей. Но брошенное в тучную землю умелыми руками зерно год от году колосилось всё гуще. Прошёл год, второй, третий, слова голод, неурожай новосёлы вспоминали всё реже. Самые трудолюбивые и домовитые начали продавать хлебные излишки заезжим купцам, обстраивались, прикупали землю тех, кто не смог свести концы с концами даже на такой земле, арендовали её у казаков… И всё равно не могли не завидовать казакам – лучшие земли и лучшие луга были у них, а все множащимся новосёлам земли уже и здесь стало не хватать…
Первые новосёлы, прибывшие до 1910 года, успели получить относительно неплохие участки, но кто приехал позднее… Из них многие не сумели зацепиться, обжиться, используя правительственную ссуду на переселение. Оставаясь без денег, скотины, земли они шли в батраки к казакам, кержакам, или своим зажиточным односельчанам. Дешёвый батрацкий труд ещё более обогащал богатых и раскалывал общество уже не столько по социальному, сколько по имущественному признаку. Но внешне всё вроде бы выглядело чинно и благопристойно, а главное здесь не было основной российской напасти того времени – голода. Новосёлов селили отдельными деревнями на землях принадлежавших Кабинету его Императорского величества, где им на каждую рабочую мужскую душу выделяли по десять десятин. Счастье новосёлов – сытое житьё, оказалось совсем коротким, всего несколько лет. Первая мировая война оторвала от земли-кормилицы большую часть крепких мужских рук. Казаков отправляли на фронт не столь огульно, у них существовала своя особая система прохождения службы и мобилизации в случае войны. Но и их многих, сформировав боевые сотни, сведя в полки и бригады, направили на фронт. Однако в 16-м году случился бунт казахов, то есть киргиз-кайсацев, против мобилизации на принудительные тыловые военные работы. Как и всякий бунт был он жесток и беспощаден, и в основном его жертвами стали семьи русских и малороссийских крестьян-новосёлов, получивших земельные наделы в степи к югу и западу от Долины. На подавление восстания привлекли как казаков оставленных в тыловых частях, так и сняли с фронта несколько полков. У людей, выросших в недружественном соседстве с другими народами ненависть к инородцам воспитывается с рождения. Здесь её подогрел вид сожженных деревень, церквей, загубленных хлебопашцев, и, что особенно разъярило казаков, поруганных баб и девок. Хоть и свысока смотрели они на новосёлов, но тогда их обиду восприняли как свою, как русские, православные. Восстание подавили быстро. Где там степнякам-скотоводам тягаться с фронтовиками, да ещё с такими, с измальства обученными рубке и стрельбе. Кара последовала страшная – много раскосых людей в чапанах и малахаях полегло под казачьими шашками. Много степняков ушло тогда за кордон, в Китай.
Наступил 17-й год. Революционные вихри Февраля обошли кофейнообразную Долину стороной, но дезертировавшие с фронта солдаты из рабочих и новосёлов, да и приходившие в станицы раненые и отпускные казаки приносили тревожные вести. Что-то непонятное творилось там, в столицах империи: митинговали, бунтовали. С опаской и удивлением воспринимались новости из «Рассеи»: и что это там все взбеленились, и как это можно жить без царя? Здесь предпочитали жить по старому: пахали, сеяли, добывали руду, несли караулы в составе самоохранных сотен. Впрочем, рудничные рабочие, в отличие от казаков – верных царевых служак, новоселов, ещё не определившихся в своих симпатиях, и аполитичных кержаков… Рабочие, конечно, были рады переменам – при царе-то им в этом крае жилось хуже всех. И именно рабочие с риддерских и зыряновских рудников поддержали после октября советскую власть. Правда кроме этих рудничных посёлков объявились Советы только в областном центре, в Семипалатинске, в уездном Усть-Каменогорске, да и то всю власть тамошние совдепы взять не смогли, имело место хрупкое двоевластие с прежней властью, земской думой, а на местах, в глубинке, в станицах, казачьих посёлках, кержацких и новосельских деревнях…
Часть первая. Бухтарминский край
1
От Усть-Каменогорска, уездного центра и местонахождения штаба третьего отдела Сибирского линейного казачьего войска, добраться до Уст-Бухтармы было непросто. Летом либо на пароходе по Иртышу, либо больше ста двадцати вёрст через высокогорные перевалы. А зимой, когда, случалось, перевалы засыпало снегом, а на Иртыше не было крепкого льда, весь Бухтарминский край фактически был отрезан. В общем, глухомань глухоманью, но жили в этой глухомани казаки, пожалуй, побогаче всех не только в третьем отделе, но и во всём Сибирском казачьем войске. До центра области Семипалатинска от Усть-Бухтармы уже более трехсот вёрст, а до столицы войска Омска аж свыше восмисот. Потому с февраля 1917, после отречения царя, у усть-бухтарминцев вошло в привычку решать свои дела не больно оглядываясь, ни на войсковое, ни на отдельское командование.
Усть-Бухтарма располагалась у основания «соска кофейника». Собственно станица раскинулась на правом берегу Бухтармы, и примерно в версте от Иртыша. Так расположили ее ввиду того, что Иртыш по весне разливался и затапливал до полуверсты поймы. А для удобства пароходного сообщения, в качестве станичного аванпорта служила деревенька Гусиная пристань. Там имелся причал, располагавшийся на наиболее высоком незатопляемом месте иртышского побережья, сооруженный в свое время для дальнейшей транспортировки баржами доставляемой гужевым способом руды с Зыряновского рудника. От станицы сюда вела дорога и мост через Бухтарму. Иртыш глубок, но не широк, от силы полверсты, а местами и уже. Однако, только правый берег заселён, обжит, распахан, а левый в основном пустынен, хоть тоже уже более полувека входил в состав России, но его по-прежнему, по-старинке звали киргиз-кайсацким. Правый берег и пойма Бухтармы как будто созданы для земледелия и не только потому, что относительно ровного пространства здесь больше. Направление ветров тут таково, что от прямого «дыхания Севера» эта часть «кофейника» оберегалась, а зимой здесь скапливалось много снега. Благодаря этому, и озимые надёжно укрывались, и после снеготаяния влаги в земле хватало, даже если лето выдавалось сухим, а в урожайные годы травы вырастали такие, что сена с одного лета заготавливали на две-три зимы.
Многоснежной выдалась зима и с семнадцатого на восемнадцатый год. Впрочем, озимые осенью семнадцатого засеяли не все станичники, хотя большинство управились. Повезло тем, у кого сыновья служили в первоочередном третьем казачьем полку. Не стали относительно молодых первоочередников посылать под пули, и потому полк всю войну простоял частично в Омске, частично на месте своей постоянной дислокации совсем недалёко, в Зайсане, занимаясь обычным «казачьим» делом, охраняя границу с Китаем от хребта Тарбагатай до горного Чуйского тракта. Командование полка, конечно же, шло навстречу и предоставляло служивым отпуска домой в период сева и уборки урожая. Хуже пришлось тем семьям, у кого казаки служили во второочередном 6-м полку. Как ушли второочередники в пятнадцатом году на Северо-Западный фронт, так с тех пор изредка только в отпуск по ранению приходили, или комиссованные калеки. Среди них насчитывалось и более всего погибших – уже с десяток ещё молодых «второочередных» вдов носили в станице черные платки. Не многим более повезло и третьеочердникам, тридцати-тридцатичетырехлетним семейным казакам, служившим в 9-м полку. Эти весь 1915 год пробыли на том же Северо-Западном фронте, а в шестнадцатом их сняли с позиций и бросили против взбунтовавшихся киргиз-кайсацев. Однако и их после подавления восстания не оставили вблизи родных мест, а отправили через Ташкент в Персию, воевать против турок. Оттуда тоже на полевые работы не отпросишься. В общем, в тех семьях, где оставались женщины, дети и немощные старики, озимые так и не посадили.
В деревнях у большинства крестьян-новосёлов дела обстояли ещё хуже. Там здоровых мужиков призвали едва ли не поголовно, и в тылу редко кто оставался. Но в 17 году в армии началось такое дезертирство, что многие вернулись и засеяли свои десятины, в основном втихую, но многие и открыто, в наглую – дескать, никакой власти не боюсь. Но таковых было немного, так что по сравнению с новосёлами усть-бухтарминские казаки зиму переживали куда легче. Многие запас со старых времен имели, да и станичный атаман Фокин всегда оказывал помощь казачьим семьям, оставшимся без кормильцев. Выдавал атаман из войсковых амбаров тех же семян на посев, организовывал за счёт станичного правления помощь лошадьми или инвентарём. Ну, а совсем «плохим», одиноким вдовам, или старикам просто выдавал хлеб и прочее продовольствие. Всё это имелось в распоряжение атамана, так как станица была большой и богатой. До войны здесь почти не было казачьей голытьбы, как на той же Горькой линии, в 1-м и 2-м отделах, Кокчетавском и Омском. Да и в 3-м весьма «хлебном» отделе, от Павлодара до Зайсана ни одна станица, ни один посёлок не могли сравниться с Усть-Бухтармой, разве что на Бийской линии казаки жили так же хорошо.
Революцию в октябре и новую власть восприняли, в общем, спокойно, никак. Здесь, как и по всей горной Бухтарминской линии ничего не изменилось, атаманы в станицах и посёлках как были, так и остались, никто никого не смещал. Казаки настороженно выжидали, не веря, что эта власть укрепится и продержится дольше, чем свергнутое Временное правительство. Правда, одну инициативу большевиков станичники встретили с радостью, известие, что Россия выходит из войны и демобилизует армию. Это означало, что теперь домой вернутся казаки и с германского фронта, и из Персии, не говоря уж о переждавших всю войну в тылу первоочередниках. Ещё большую радость вызвало это известие в деревнях у новосёлов, хотя там уже и без того многие служивые бросили фронт и, прибежав домой, прятались за печками и по заимкам. А сейчас получалось, что и прятаться не надо, новая власть сама войну прикончила, и дезертиры больше не дезертиры…
Усть-Бухтарма состояла в основном из добротных пятистенных и крестовых домов, рубленных из брёвен лиственницы, имела продольные улицы и поперечные переулки. Улицы начинались от крепости и берега Бухтармы и постепенно поднимались вверх на добрые полверсты с лишком. Причём административный и деловой центр получался именно на краю станицы, возле крепости. Он представлял из себя мощёную булыжником площадь, ограниченную с одной стороны большим одноэтажным прямоугольным зданием станичного правления, с другой, каменной церковью с колокольней, с третьей школой, то есть высшим начальным станичным училищем и фельдшерско-акушерским пунктом, с четвёртой осевшим земляным валом крепости. В самой крепости находились казённые войсковые склады с провиантом, фуражом, оружием, боеприпасами и амуницией. Этот запас делали на случай, если Бухтарминская линия вдруг окажется отрезанной от основных баз снабжения, например, зимой, и тогда все верхнеиртышские казачьи станицы и посёлки в случае нападения неприятеля из-за границы, или бунта инородцев, вполне могли некоторое время продержаться и самостоятельно. В крепости постоянно наряжались караульные казаки. В войну для этих надобностей использовали «статейников», из тех, кто по состоянию здоровья не попал ни в один из полков, выставляемых в военное время третьим отделом: в первоочередной третий, второочередной шестой, третьеочередной девятый. Вплотную к площади примыкали и прочие «казённые» здания, почты-телеграфа, государственной сберегательной кассы, таможни, ну и частные заведения – лавки, цирюльни, трактир, пара кабаков, постоялый двор. Всего населения в станице более трёх тысяч душ обоего пола, причём казачье сословие составляло более двух третей. Остальные, это всевозможные мещане-ремесленники, новосёлы, батрачившие у зажиточных казаков. Ну и особая каста, это немногочисленные чиновники почты и телеграфа, волостного управления, отделения областного банка, учителя, приказчики, ведавшие принадлежавшими семипалатинским и усть-каменогорским купцам лавками и складами товаров, приемными пунктами по скупке хлеба, пушнины, рыбы, мёда, сплавляемого по Бухтарме и Иртышу леса…
Февраль, безоблачное небо, солнышко вроде бы пригревает, но относительно тепло только под его лучами, а так зима ещё в силе. Потому в станичном правлении все печи хорошо протоплены. В кабинете атамана тепло и уютно. Место на стене, где ещё год назад висел портрет государя-императора, сиротливо пустует. Команды «вешать» Керенского из штаба отдела за всё его недолгое время правления так и не поступило. Тем более сейчас, не поймёшь, что за власть там в Питере. Да и в непосредственной близости, в уездном центре Усть-Каменогорске, так же как в Семипалатинске и Омске не то двоевластие, не то троевластие. Тут тебе и большевики со своим Совдепом, и городские думы и войсковые и отдельские штабы по прежнему функционируют… В кабинете сидит станичный атаман Тихон Никитич Фокин и диктует, притулившемуся к углу его большого стола станичному писарю, расписание несения караульной службы в крепости резервными казаками. Ох, какую головную боль вызывает это занятие у атамана. Ослабла дисциплина хуже некуда, и что самое страшное этот разброд принесли с собой казаки, демобилизованные из боевых полков, то есть не зелёные первоочередники, а уже заматеревшие, прошедшие огни и воды вояки. Казалось, наоборот, должны быть закалены и блюсти службу и дисциплину, ан нет, словно подменили лихих рубак, рассуждать научились, обсуждать приказы начальства. Вот и сейчас, вроде уж некоторые отдохнули, по месяцу и более, как домой вернулись, пора уж и в станичную службу впрягаться, раз в месяц сходи в караул. Куда там… орут, аж пена изо рта: пущай и дальше статейники отдуваются, оне тут баб целых три года щупали, пока мы в окопах гнили и в пинских болотах мошкару кормили, пули германские грудью принимали, потом киргизей по степу гоняли. Нет, конечно, второочередников и третьеочередников понять можно, но молодёжь, которая всю войну в 3-м полку в Зайсане да Омске прохлаждалась, и эти откуда только гонору набрались. Недаром его в штабе отдела предупреждали, казаки из полков возвращаются разболтанные, распропогандированные. Это ещё полбеды, разболтавшихся со временем подтянуть можно, стариков, отцов на них настропалить. Страшно другое, непонятно что творится с властью, у кого она? То, что Керенский слабак и долго не протянет сразу было ясно. Но что за гуси эти большевики? Про них всякие противоречивые слухи ходили. В Питере они вроде крепко сели, а вот на местах полная неразбериха. Что творится в Омске, Семипалатинске – совершенно непонятно. В Уст-Каменогорске образовался большевистский ревком и в декабре арестовали атамана 3-го отдела генерала Веденина, непосредственного начальника Тихона Никитича. Потом уже в январе его отбили тамошние казаки и офицеры, разоружив красногвардейцев, конвоирующих генерала в Семипалатинск. В самом областном центре тоже не поймёшь, какая власть. Но если верить путаным телеграммам, вроде бы городское земское собрание, с помощью опять же казачьих дружин, пресекло все попытки тамошних большевиков взять в городе всю власть. Потому, чего ожидать в ближайшем будущем совершенно неясно, а раз так, то и флаг на крыльце правления пока лучше никакой не вывешивать.
Статейники, видя, что фронтовики отлынивают от внутристаничной службы, тоже зароптали. Ох, много нервов стоило Тихону Никитичу в последнее время исполнение его должностных обязанностей, за все десять лет, что он атаманствовал, не было так тяжело. А тут ещё на служебные заботы наложились и семейные. Сын Владимир, кадет 5-го класса омского кадетского корпуса, когда в августе прошлого года уезжал после летних каникул, никто и помыслить не мог, что в стране за столь короткое время случится столько событий, после которых отец стал не на шутку беспокоиться за его судьбу. С Омском связи фактически нет, по слухам там идёт борьба между совдепом и войсковым правительством. Очень боялся Тихон Никитич, что погонит какая-нибудь дурная голова мальчишек на убой, или они сами полезут куда-нибудь на рожон. Потому, он чуть не каждую неделю писал письма своему бывшему полчанину штабс-капитану Боярову, офицеру-воспитателю Владимира, заклинал, просил, чтобы сберег сына. Слава Богу, дочь Полина здесь, дома. Впрочем, с некоторых пор пристрастившийся к собиранию книг и чтению художественной литературы Тихон Никитич, не раз сам себе цитировал Грибоедова: что за комиссия создатель, быть взрослой дочери отцом. И за дочь тоже голова болит, хотя вроде бы всё у неё в порядке, закончила в прошлом году гимназию, да ещё и педагогический класс при ней, сейчас полноправная учительница в высшем станичном начальном училище. Вон она, кажется, её платье мелькает в больших школьных окнах. И с ней тоже немало нервов пришлось истрепать Тихону Никитичу. Чуть не всё станичное общество, особенно старики и старухи осуждало Полину, когда она, ещё будучи гимназисткой, приезжала на каникулы из Семипалатинска, и вела себя не как положено скромной девице. Нет, никаких моральных норм Поля не нарушала, но вот любила одеваться, да так!.. Из Семипалатинска таких платьев навезёт, да нарядится, что вся станица потом с полгода судачит про ту срамоту. Или перешьёт его старые с лампасами шаровары под себя, вскочит на коня и носится по станице и окрестностям сломя голову. Не раз потом жалел Тихон Никитич, что подарил дочери жеребца-трёхлетка. Он то думал, что она чинно, как барышня будет ездить в дамском седле, боком, в длинной юбке, а она в перешитых шароварах, в казачьем седле, верхом. Или, опять же из Семипалатинска привезла лыжный костюм и зимой придумала на лыжах кататься там, где все на санках катаются, прямо с крепостного вала вниз по береговой круче на лед Бухтармы. Ну, где ж это видано, чтобы девица, как постреленок какой себя вела, да еще костюм этот почти облегающий ее. Конечно, тут мать слабину дала, хорошая его Домнушка и хозяйка, и жена, но не хватает ей твёрдости характера дочь в строгости держать. Ну, а он, что он, он бы конечно мог цыкнуть, или даже ногайкой стегануть, но отцовская любовь, проклятущая, не позволяла ни того, ни другого. А она, хитрющая девка, знает эту слабость отца и пользуется. Но вот, кажется, в последнее время, став учительницей, дочь несколько остепенилась, появилась у неё своя служба, заботы, и одевается вроде скромнее и не так ярко. Наконец, поняла, что когда идёт война, предаваться веселью не по совести, да и сама уже который год ждала своего неофициального жениха, потому и ей не до нарядов и скачек стало. И вот, в январе дождалась, вернулся её суженый, сотник 9-го полка Иван Решетников. Помотало Ивана, сначала на Северо-Западном фронте воевал, потом полк сняли с фронта и перебросили в Семиречье подавлять бунт киргиз-кайсацев, оттуда отправили в Персию… Но, слава Богу, в этом году, вскоре после святок, исхудавший, почерневший от южного солнца, но живой и здоровый Иван вернулся в станицу. Это означало, что уже в этом году можно и свадьбу справить. Вот, только бы никакой заварухи за это время не случилось, чтобы и сын спокойно учёбу продолжил, и дочь благополучно замуж вышла…
2
Старший урядник Игнатий Решетников давно уже вышел из служивого возраста, а оба его сына, старший, второочередник Степан, и молодой офицер Иван, как и положено, с началом войны были зачислены в полки. Игнатий Захарович надеялся, что его младший Иван, в 14-м году выпущенный из Оренбургского юнкерского училища хорунжий, попадёт в 6-й льготный второочередной полк и братья смогут друг-дружке подсобить. Иван сделает брату какую поблажку, а если в разные сотни попадут перед его командиром слово замолвит – офицеру с офицером легче договорится, ну а Степан, как старший по возрасту, поможет младшему брату найти общий язык со своими ровесниками. Но не суждено было сбыться надеждам отца, да и матери. Ивана определили аж в 9-й, третьеочередной полк и у него, почти мальчишки, в подчинении оказались дядьки, казаки старше его на десять-двенадцать лет. Как с ними управлялся Иван? Про то сын ни в письмах не писал, и, как пришёл месяц назад домой, говорил неохотно. Но то, что за три с половиной года из зелёного хорунжего он стал боевым сотником, заслужил офицерского «Георгия», не говоря уж об обязательных в военное время едва ли не для каждого офицера русской императорской армии орденов Святой Анны и Святого Станислава… Все это говорило само за себя. Но младший сын пришёл домой только в январе, а вот осенью пришлось Игнатию Захаровичу использовать его имя, так сказать, заочно. Осенью Игнатий Захарович сумел одним из немногих в станице засеять озимыми свой обычный юртовый клин, хоть с прошлого не очень богатого урожая имел недостаточно семенного зерна. Ходил на поклон к атаману. Впрочем, какой там поклон, атаман считай без пяти минут родня Игнатию, только бы Иван пришёл живым. В общем, семенами ссудил его будущий родственник в охотку, да ещё предложил рабочую лошадь из своего табуна. Но Игнатий, вежливо поблагодарив, от лошади отказался, своя и плуг и сеялку таскает – не дай Бог одностаничники раньше времени завидовать начнут, ещё сглазят. Зато семян атаман дал с избытком. Таким образом, за будущий урожай озимых и весенний сев Игнатий был спокоен, а теперь и за Ивана тоже. Зато всё больше беспокоило отсутствие известий от старшего Степана. Уже пять месяцев от него не было писем. Да и последнее пришло из госпиталя, куда Степан попал после осколочного ранения в грудь. Если бы не это злополучное ранение, то и он бы уже вернулся, как и весь его 6-й полк, который ещё в сентябре прошлого года был возвращён в войско и до октября стоял в Семипалатинске, а после Октября и вовсе распущен по домам. Степан же так и остался в прифронтовой полосе. Правда, в том последнем письме он писал, что уже идёт на поправку, а потом, как началась эта чехарда с властью, всё как отрезало, почта стала работать совсем плохо и, по всей видимости, письма просто не доходили…
Сыновьями Игнатий Захарович гордился, и собой тоже. Ведь в том, что старший выслужился в вахмистры, а младший так и вообще постиг все кадетские и юнкерские науки, стал офицером, несомненна и его заслуга. Особенно велика роль отца в успешной карьере младшего, Ивана. Когда в 1905 году от станицы отбирали двух кандидатов для поступления в Омский кадетский корпус, претендентов набиралось несколько человек. Но на одно место таковой был известен заранее, Васька Арапов, сын тогдашнего станичного атамана Василия Федоровича Арапова. Хоть в начальных классах станичного училища Васька по успеваемости не блистал и по поведению ухорез был ещё тот, но у его отца по должности имелись так называемые «офицерские» права, позволявшие устроить сына учиться за казенный счет в самое привилегированно среднее учебное заведение всей Сибири. Увы, у Игнатия Решетникова таких прав не было, потому на казенный кошт рассчитывать не приходилось. Устроить сына учиться за свой счет, то есть своекоштником – Игнатий не богач и оплачивать учебу сына никак бы не смог. Оставалось надеяться на войсковую стипендию. Но их выделяли крайне мало, всего по нескольку на каждый Отдел. Однако здесь у Игнатия уже имелись некоторые шансы добиться ее для сына. Дело в том, что Игнатий являлся георгиевским кавалером.
«Георгия» Игнатий Захарович заслужил в 88-м году, будучи на срочной службе, когда в составе 3-го полка Сибирского казачьего войска нес службу в опорном посту на границе с Китаем в районе Тарбагатайского хребта. В тот раз большая часть казаков во главе с сотником покинула пост, чтобы перекрыть границу возле перевала, где ожидался проход крупного каравана контрабандистов, охраняемых хунхузами. Сведения оказались дезинформацией, контрабандисты пошли не через перевал, а прямо на пост, где оставалось всего два десятка казаков во главе с вахмистром. Контрабандистов и хунхузов насчитывалось больше сотни, и они пошли на прорыв. В самом начале штурма вахмистр получил тяжелое ранение, и командовать пришлось ему, тогда двадцатичетырехлетнему уряднику Игнату Решетникову. Больше суток, потеряв более половины людей, сдерживали атаки казаки, но так и не пропустили хунхузов и «барантачей» через границу. Подоспевшие основные силы захватили весь караван. За тот славный бой и представили Игнатия Захаровича к «Георгию». В те годы для станицы, да и для всего третьего отдела то была редкость. Ведь в отличие от казаков 1-го и 2-го отделов, которые участвовали в походах на Коканд, Бухару, воевали в Семиречье и имели куда больше возможностей отличится и получать такие высшие воинские награды как георгиевские кресты, третьеотдельцам, на своей границы, конечно же, по настоящему воевать приходилось куда реже. И вот одним из таких редких героев и стал Игнатий Решетников. Это уже после, на японской и тем более на германской войне «кавалеров» стало пруд пруди, а тогда… К сожалению «Егория» имел он одного, то есть полным кавалером не являлся, а то бы согласно «положения» тоже имел бы право учить сына за казенный счет. Но и это обстоятельство он решил использовать, что бы добиться войсковой стипендии… Игнатий бросил все дела, хозяйство, и тогдашнего станичного атамана Арапова «поил» и «подмазывал», и в мундире со всеми регалиями ездил в Уст-Каменогорск на приём к атаману отдела с подарками. Но тем не ограничилось, и там тоже денег дать пришлось. В общем, ублажал начальство всячески и преуспел-таки, взяли его Ваньку в кадеты, на войсковую стипендию. Иван оправдал и немалые расходы, и надежды отца: из рядовой казачьей семьи вышел в офицеры, и вот он уже сотник и тоже георгиевский кавалер.
Степан, конечно, обижался на отца, что тот столько сделав для младшего брата, его, так сказать, оставил в «навозе». Но отец видел, что туго дается старшему сыну учеба, и его «пихать» не стоит. Но и старший, еще на срочной став младшим урядником, уже на фронте выслужил два солдатских «Георгия» и тоже превзошёл чином отца – вахмистр это не пустяк. Хотя сейчас, конечно, это не главное. Бог с ними с чинами, лишь бы жив был. Вон, почти все его полчане уже дома, а он словно провалился. И где его искать, куда писать, когда по всей стране такой тарарам идёт.
Ну, а с младшим всё яснее ясного, у него все дороги открыты, хочешь делать карьеру офицерскую, делай, такой никак не меньше полковника выслужит. Но Игнатий Захарович лелеял надежду, что сын всё же в армии не останется, осядет в станице. Во-первых родителям заступник и помощник, во вторых с его заслугами, чином и образованием прямая дорога в станичные атаманы, а станичный атаман в своем «царстве» значит куда более, чем тот же полковник где-нибудь в городе. И этот второй путь куда надёжнее и вернее первого, ведь Иван целится взять в жёны не кого-нибудь, а дочь самого нынешнего станичного атамана, который в свое время тоже предпочёл военной карьере станичное атаманство, и не прогадал, ох не прогадал Тихон Никитич.
Ваня с Полиной немного знали друг друга с детства, потом как-то на пароходе встретились кадет и гимназистка, ехавшие домой на каникулы. Кадет, двумя годами старше, покровительственно опекал гимназистку, хвастал, что Омск, в котором он учился по всем статьям превосходит Семипалатинск, где училась она… Своевольная атаманская дочь, хоть и было ей тогда всего двенадцать лет, не стерпела, прилюдно вцепилась кадету в короткие, едва отросшие после регулярных стрижек вихры… С этого далеко не любовного эпизода начались их отношения, продолжающиеся уже восьмой год. Игнатий Захарович по слухам знал, что атаман перед войной не очень одобрял то, что его дочь благоволит Ивану. Тот хоть и вышел в офицеры, но ей не ровня…
Тихон Никитич Фокин был природным казаком, но после срочной службы не вернулся в станицу, а остался на сверхсрочную. За усердие и исполнительность его, и награждали не раз, и произвели в подхорунжие, а потом вообще «изъяли» с пограничного 3-го полка и откомандировали в Омск, где формировались войска для боевых действий за границами империи. В 1900 году он уже со 2-м сибирским казачьим полком участвовал в Китайском походе, и хоть в боевых действиях тогда полку участвовать не пришлось, себя проявил, за что и был пожалован в хорунжие, то есть стал офицером. В японскую войну уже пришлось воевать по настоящему, и там хорунжий Фокин был награждён георгиевским оружием, произведен в сотника, получил осколочное ранение и серьёзную контузию. Трудно сказать, как бы сложилась служба Тихона Никитича останься он в строю, ведь в 1905 году ему стукнуло уже тридцать пять лет – для сотника многовато. К тому же у него не имелось за плечами, ни кадетского, ни юнкерского образования, а главное, в мирное время для продвижения нужны совсем другие качества, нежели в военное. Здесь личная храбрость и умение управлять подразделением в боевой обстановке «не работают», здесь нужны связи и умение нравиться начальству. Потому, скорее всего, Тихон Никитич большой военной карьеры никак бы не сделал. Видимо, по этой причине, с учётом пошатнувшегося после ранений здоровья, сотник Фокин вышел в отставку и вернулся в родную станицу. Здесь он рьяно, так же как и служил, занялся семейными и хозяйственными делами. Родители его к тому времени уже совсем старыми стали, и, что называется, смотрели в землю. Ну, а Тихона Никитича через два года, как казака авторитетного, к тому же имеющего обер-офицерский чин, единогласно на сходе избрали станичным атаманом. На этом посту он сменил вороватого пьяницу Арапова. Ко всему, уже тогда Тихон Никитич стал одним из самых богатых казаков в станице. Это тогда в 1907, а сейчас… Богат, очень богат Тихон Никитич. Атаманский дом самый большой и нарядный в станице. Строил его Тихон Никитич рядом со старым отцовским, аж два года, с десятого по двенадцатый. Хоть отец и умер незадолго до начала строительства, а мать еще раньше, но всё равно в старом доме стало уже тесно. Сейчас старый дом переоборудован для пребывания там постоянной прислуги и сезонных батраков. А как же, там-то всего две небольшие комнатушки да сени. Разве можно было в таком доме жить с женой, которая хоть тоже не благородных кровей, дочь полчанина отца из посёлка Большенарымского, но успела с мужем пожить в гарнизонах, пообщаться с настоящими дамами-дворянками. Несмотря на то, что по возвращению в станицу приходилось ей и печь топить, и грядки полоть, и корову доить, была она уже далеко не рядовая казачка, о комфорте и удобстве жизни имела вполне определённые понятия. И дочь подросла, в гимназию отдали – ей отдельная комната нужна, и в туалет ходить на скотный двор, как это было заведено во многих казачьих семьях, бывшей офицерской, а впоследствии атаманской семье негоже. Так вот и появился этот дом-красавец, обитый тёсом, с высоким крыльцом, с прихожей, гостиной, спальней, отдельной комнатой дочери, кабинетом, туалетом, которым можно было пользоваться, не выходя из дома. Имелся, правда, и на улице туалет, но это для прислуги и батраков. Отдельно от дома, такая же новая бревенчатая баня, ещё дальше скотный двор, построенный ещё отцом, но уже Тихон Никитич его «перебрал» и расширил. Над железной крышей дома красуется жестяной петух, который вместе с оконными наличниками красились раз в два года, и оттого всё время казались новыми. Забор тоже красился, высокий из остроконечных вплотную подогнанных друг к другу тесаных бревен. Такой забор Тихон Никитич «подсмотрел» у кержаков, где все внутренние постройки как бы окружались крепостным частоколом. Здесь же забор окружал обширный внутренний двор и все жилые и хозяйственные постройки. Да, недаром уже одиннадцатый год носит атаманскую булаву-насеку Тихон Никитич. За эти годы он, используя хозяйскую сметку и, конечно, своё служебное положение, умело эксплуатировал положенные ему по статусу двести «офицерских» десятин пашни и лугов, с которых и хлеба собирал и всевозможного скота выпасал-откармливал, да не простого, а племенного. Да, денежки у него водились и немалые. На своём подворье держит он четверых постоянных работников, прислугу, как по-городскому любит говорить его супруга Домна Терентьевна. Еще семеро постоянно при его скотине на заимках – пасут, ухаживают, и до трех-четырех десятков батраков нанимает атаман в сезон на сев, уборку и прополку. На другом, левом берегу Иртыша у атамана имеется заимка и кошара, в которой нанятые им же киргиз-кайсацы пасут его баранов, почти три сотни голов, и лошадиный табун в полсотни кровных лошадей. Пожалуй, даже два табуна, так как жеребых кобыл обязательно изолировали от основного табуна, и они паслись отдельно, чтобы не выкинули жеребенка. А на этом берегу у него тоже есть заимка, в горах на ему же принадлежащих лугах. Туда он весной и летом выгонял на выпас своих коров с телятами, которых насчитывалось больше двух десятков. И в землепашестве Тихон Никитич преуспел, ибо широко использовал всевозможные самые современные сельхозмашины: сеялки, жнейки, молотилки. Одним из первых в крае он стал высевать клевер, и с него скотина имела такие привесы… Дружбу водит Тихон Никитич с семипалатинским купцом 1-й гильдии Ипполитом Кузмичем Хардиным, торгующим зерном и шерстью, владельцем двух буксирных пароходов и нескольких барж, двух магазинов и множества складов в Семипалатинске. В общем, не стань Иван сначала кадетом, а потом офицером… По всему и Тихон Никитич изначально не такого жениха хотел для дочери. Какой казак, даже выбившийся в обер-офицеры, не желает, чтобы его дети ещё поднялись по сословной лестнице, а высшим сословием в Российской Империи испокон считалось потомственное дворянство.
Начавшаяся война и последовавшие затем события 17-го года поколебали и поколебали серьезно взгляды Тихона Никитича на будущее дочери. Во всяком случае, где то с тех пор, как пришло извести об отречении царя, он стал подчёркнуто дружелюбен с Игнатием Захаровичем, интересовался его и супруги здоровьем, и особенно известиями, приходившими от Ивана, как служит, что пишет. В общем, атаман всячески давал понять, что уже не прочь и породниться. Игнатий это дело смекнул, и осенью поспешил воспользоваться, попросил ссудить семян… А сейчас что, сейчас дело на всех парах к свадьбе движется. Вот только немного боязно такую невестку в дом брать. Таких Игнатий и его Лукерья только иногда на ярмарках видели, да в книжках на картинке – барышня барышней, не поверишь, что казацкая дочь. По виду прямо дворянка записная, платья носит с бантами, шляпки с перьями, на день по два раза переодевается. Простые сапоги ни за что не оденет, только ботинки хромовые на пуговках, на каблуке. А если в непогоду, то у ей и галоши под такие ботинки имеются, прямо так и сделаны с каблуком чтобы одевать. Никто в станице так не одевается, девки завидуют ей просто жуть, а девчонки малые, ее ученицы, чуть не молятся на нее. И то, что грамотная, жалованье казённое в училище станичном получает, это тоже хорошо. Плохо же то, что к грязной работе совсем не приучена. У атамана в доме всеми делами две бабы-прислужницы занимаются. Так что Полине там и делать-то ничего не приходилось, да и не только ей. Мать её тоже уж лет восемь только командует, по-барски ручкой указывает, сделать то, да сделать это. После такой-то жизни, как ей в снохах у Решетниковых понравится? Как бы не взбрыкнула с непривычки невестушка, в неге выращенная, да сладко кормленная, здесь ведь ни батраков, ни прислужниц, как у папаши, её нету. Согласится ли дом-то мести, полы мыть, стирать и под корову лазить?
Ну да ладно, это опосля. Сейчас главное до весны дожить, отсеяться, летом сена накосить запастись, потом урожай убрать, а осенью, с Богом и свадьбу сыграть. Сейчас-то, поди, атаман будущему свояку и зерно поможет продать с выгодой, а цены на хлеб в этот год, по всему хорошо подскочат. В Центральной Рассее, говорят, почтишто и сеять никто не будет, всё помещичью землю делят, не поделят, не до того им там, и озимые во многих местах не посеяли. Так всё складывается, что вроде бы радоваться надо, а всё одно боязно. Непонятно, как эта чехарда с властью кончится, когда она вновь как при царе понятной и твёрдой станет. Лучше всего, конечно, чтобы опять царь встал, привычно как-то, вона отцы и деды при царях жили и ничего вроде. Хоть и не богат Игнатий Захарович, но он казак, а казаки не последними людьми при царе считались, с мужиками, мастеровщиной и киргизами не сравнить. А чёрт его знает, как при другой-то власти будет, как бы в самый низ не определили…
3
Над Россией атмосфера неопределённости, неуверенности, предчувствия чего-то неотвратимо ужасного. Не успела кончиться одна война, а тут уж грядёт другая. То там, то там вспыхивают беспорядки, третья за год власть не казалась прочной и долговременной, тем более она не имеет ничего общего с предыдущими и видится такой неестественной. Разве могут те, кто ещё вчера был никем, дети и внуки тех, кто был никем, низшим, презираемым сословием, вдруг стать всем? Страну, как слепящий промозглый дурман, всё более охватывала анархия, такая желанная для особей рисковых, лихих, бесшабашных, и такая ужасная, губительная для тихих, смирных обывателей. Но в это предчувствие так тяжело поверить, даже будучи в здравом уме, а уж находящимся в состоянии любовной эйфории тем более, ведь для влюблённых весь мир, что там не творись, кажется прекраснейшим из миров.
Верстах в шести на север от Усть-Бухтармы долина-кофейник заканчивалась. Горы словно сговорившись «пошли» навстречу друг-другу, и Иртыш тёк уже не по равнине, а прорезал горы, сужавшие его пойму почти до самых берегов. Середина февраля, горные склоны заснежены, лишь местами зеленеют хвоей сосновые перелески. По распадкам то вверх, то вниз петляет хорошо накатанная полозьями саней дорога, по дороге…
По дороге во весь опор несутся два всадника, причём один заметно отстал в безуспешной попытке настичь второго. Вдруг, перед крутым подъёмом передний всадник осадил коня, обернулся и со звонким смехом, отзывающимся в горах эхом, стал поджидать отставшего товарища:
– Что, догнал!?
Голос высокий, белая папаха одета не по мужски, а как носят шляпку модницы, из под неё перекинута вперёд на грудь толстая тёмно-русая коса. Отороченный белой шерстью под цвет папахи короткий полушубок узок сверху, топорщится на груди, форменные шерстяные шаровары с алыми лампасами слишком уж плотно облегают, круглятся на широких бёдрах. Сапоги явно сшиты на заказ, подошвы чрезмерно маленькие, почти детского размера, а голенища как будто от других сапог, туго охватывают далеко не тонкие икры… Да-да, это вырядившаяся в казачью форму женщина, вернее девушка с приятными, нарумяненными лёгким морозцем и встречным ветром щёчками.
Наконец, подскакал и второй всадник. Ну, у этого всё как положено: офицерская, но без кокарды, папаха надвинута на глаза и чуть скошена, полушубок длинный, почти до колен и оторочен неброской серой шерстью, он плотно облегает кажущиеся от немалого роста всадника не очень широкими плечи, и по «конусу» сбегает к узким бёдрам, шаровары заправлены в сапоги большого размера. То есть всё строго наоборот, как и положено Божьим промыслом при сотворении мужчины и женщины. И в лицах молодых людей наблюдалась та же естественная противоположность, что делала их обоих по-своему очень привлекательными. Лицо девушки округло-румяное, с мягким переходом от щёк к подбородку, как бы всё озарялось весёлым блеском больших карих глаз, светившихся таким счастьем, какое бывает только у по настоящему «без ума» влюблённой. Лицо молодого казака, напротив, аскетически худо, обветрено, а подбородок твёрд, с хорошо проявленной «волевой» впадинкой посередине. Глаза же выражают определённую озабоченность – по всему он не разделял беззаботного веселья и беспечности своей спутницы.
– Поля, надо ворочаться… больно далёко мы от станицы заехали, – Иван колючим взглядом шарил по окрестным склонам гор, пологими уступами возвышающимися по обе стороны дороги.
– Ну вот, здравствуйте, я вас не узнала! Тут же нет никого, чего ты опасаешься? И потом, Ваня, сколько тебе говорила, неужели тебя не учили, разве так можно говорить, ворочаться? Говорить надо возвращаться, – Полина вновь беззаботно рассмеялась, и чуть тронув коня подъехала к Ивану сбоку вплотную.
– После учёбы я, знаешь ли, сначала на Германской больше года, потом за киргизами по Семиречью гонялся, а потом аж до Персии и назад съездить успел. Так, что извиняйте Полина Тихоновна, там мне не до грамоты и манер было. Чуть не всю науку из головы вышибло… грязь, вши да кровь, – с раздражением отреагировал на замечание Иван.
– Ну, ты что… обиделся? Не надо Вань, я ж не со зла, – улыбка Полины приобрела виноватый оттенок.
– Да, не обиделся я. Но ты уж больно весёлая. Куда несёшься-то, я ж не угонюсь за тобой. Твой-то Пострел вона каковский – молодой, да на вольном овсе, а моя кобыла, сама знаешь, уж тчетвертый год под седлом, да на плохом корму. Всё, что мне там досталось, то и она пережила. Знаешь, сколько ей? Одиннадцатый год уже пошел…. Ты же что обещала? Что не далёко поедем. Я вон даже оружия с собой никакого не взял, – укорял Иван невесту, в то же время, продолжая с тревогой обозревать окрестности.
– Ну, не дуйся Вань. Забылась я как-то. Ну, прости… Дай-ка я тебя лучше поцелую, – с этими словами девушка, привстав на стременах, потянулась к Ивану, обняла его и приникла губами в долгом поцелуе.
Строевая кобыла Ивана была куплена отцом у киргизов-конеторговцев сразу после его выпуска из Оренбургского юнкерского училища. Уже тогда не больно молодая, тем более сейчас, после трех нелегких военно-походных лет… Кобыла Ивана недовольно прядала ушами, чувствуя всё увеличивающееся на неё давление по мере того как Полина переносила тело со своего коня, опираясь на Ивана. Ну, а когда девушка, крепко обхватив любимого за шею, вдруг, разом, выпростала обе свои маленькие ступни из стремян и ловко перескочила из своего седла на круп кобылы Ивана, ему за спину… Тут уж заслуженная боевая подруга сотника аж чуть присела на задние ноги и издала возмущённый храп. Зато, оставшись без всадницы, жеребчик радостно заржал, звеня освободившимися от натяжения удилами.
– Ты что делаешь… Поля… с ума сошла… упасть ведь можем! – пытался уже сквозь собственный смех изобразить сердитость Иван, но ощущая прижимающуюся к нему сзади Полину, а потом и опоясавшие его её ноги… Он чувствовал через два полушубка и двое шерстяных шаровар изгибы и жар чуть не всего её тела. – Поля, перестань… упаси Бог, если кто увидит… – приглушённо шептал Иван.
Тем временем кобыла, наконец, обрела более или менее устойчивое положение под двумя всадниками. Иван же, бросив поводья, ласково погладил ноги девушки, затем, вдруг, отведя руки назад одновременно крепко, но не больно шлёпнул её по бёдрам. Этим «манёвром» он освободился от такого приятного для него «пояса» и, мгновенно перенеся свою ногу вперёд через луку седла, спрыгнул с бедолаги-лошади. Полина тут же перескочила с крупа в освободившееся седло, при этом её ноги не доставали до стремян, рассчитанных на значительно более рослого всадника.
– Папа никогда не позволяет мне садиться на своего строевого коня… Ну, как я на твоём? – Полина вскинула голову, сдвинула папаху набекрень, выпятила и без того высокую грудь.
Кобыла явно не одобряла, что в седле оказался не её хозяин, и нервно прядала ушами.
– Лихой казачок, только в заду уж больно тушист, и ноги надо сильнее сжимать, а то из седла вылетишь, – Иван взял нервничающую кобылу под уздцы.
Полина в ответ вновь звонко раскатисто рассмеялась, откинувшись на заднюю луку седла.
– Ты что, как смешинку проглотила, – Иван успокаивающе поглаживал по холке кобылу, которая так и не могла привыкнуть к мотающейся в приступах смеха всаднице.
– Проглотила, – девушка, бедово вспыхнув глазами и наклонившись к уху Ивана зашептала, – А я не могу сжимать… когда ты рядом, они у меня сами-собой… слабнут, – и тут же, отпрянув, вновь зашлась смехом.
– Ну, ты… Поль… ну разве ж можно? – смущённо и зачем-то глянув в очередной раз по сторонам, хоть вокруг насколько хватало глаз никого не было, заулыбался Иван. – Вот бы сейчас тебя папаша твой послушал, или благочинный отец Василий. Так бы наверное с амвона и навернулся. Или твои гимназические… как их, классные дамы.
– Вот, уж насчёт наших классных дам ты сильно ошибаешься. Среди них такие попадались, чего только не повидали, и где только не побывали, и актёрки дешёвых театров, и циркачки. А про одну, что нас в 6-м классе вела, легенды ходили, про любовников её… Ладно, сними меня скорее, а то кобыла твоя уж больно ревнует, – Полина вновь обхватила Ивана за шею и пружинисто спрыгнула на снег. – Если хочешь знать, в своём классе я одна из первых скромниц считалась. У нас там такие девы водились, и курили, и кокаин нюхали, а уж на язык… Помнишь Скуридина, миллионщика, судовладельца? Так вот, я вместе с его единственной дочерью училась, и эта наследница несметных капиталов мечтала в каком-нибудь варьете плясать, и за жизнь никак не меньше тысячи любовников иметь.
– А ты о чем мечтала? – Иван крепко держал девушку за локоть и, приблизив лицо к её косе, намеревался потереться своей гладко выбритой щекой о её волосы, вдохнуть их запах.
– Ты же знаешь… Зачем спрашиваешь?.. Ой, щекотно!
Они опять слились в долгом поцелуе. Жеребчик нетерпеливо пританцовывал поодаль, и словно зарядившись наглядным примером людей, заржал и стал забегать за смирно стоявшую кобылу. Но едва он приблизился к её хвосту, та не проявила встречного чувства, а взбрыкнув, отогнала ухажёра, при этом рванув повод в руке хозяина. Иван был вынужден оторваться от Полины.
– Ну-ка ты! Не балуй… Гляди-ка Поль, твой-то «Пострел» разыгрался, а моя – себя блюдёт, не подпускает.
– Да пусти ты её, пусть на воле побудет… она ж не убежит, – Полина отошла с дороги, зачерпнула пригоршню снега и прижала её к своим «горевшим» щекам.
– Нет Поля… некогда разгуливать, лучше поедем назад. Погода вон портится, к вечеру не иначе пурга разыграется.
Иван не отпуская своего повода, тут же ловко поймал за уздечку не оставлявшего попыток ластиться к его кобыле жеребчика Полины и подал её девушке:
– Держи. Давай сесть подсоблю.
Этой процедуре, когда рядом не было посторонних, оба влюблённых отдавались с особым удовольствием. Иван брал девушку за талию, чтобы подсадить, а Полина, вставив одну ногу в стремя, всячески изображала, что её вдруг оставили силы, и она не может перекинуть вторую через седло. Тогда Ивану со смехом приходилось уже «неприлично» брать её значительно ниже талии, поднатуживаться и буквально взваливать на лошадь…
Назад ехали неспешной рысью. По дороге встретили обоз из трёх саней. То были рыбаки из новосельской деревни Селезнёвки, ездившие ставить сети в полынье. Когда всадники проехали мимо, рыбак на задних санях с недобрым весельем подмигнул второму:
– Ишь, жених с невестой жирятся…
– А, что разве там баба была верхом? – удивился второй.
– А ты, что не разглядел что ли? Зенки-то протри. Дочку что ли атаманскую не узнал, учителку из станицы? А с ней ейный жених, сотник. С фронту недавно воротился. Вот оне и гуляют на радостях. Осенью вроде свадьбу играть собрались.
– Казаки им што, оне хозява, что хотят то и делают, тем боле которы в атаманы, да в офицера вышли. Вона у их и девка штаны с лампасинами напялила, верхом ездит и никто ей, бесстыжей, слова сказать не смеет, – включился в разговор третий пассажир саней.
– Ничего, и нашенское время не за горами. Вона чего мужики, что с фронту повертались говорят. Там этих офицеров оне как косачей стреляли. Сейчас всё перевернуться должно. В Россее, говорят, уже всех этих знатных да богатых к ногтю. Тама рабочие, голытьба всю власть себе забрали. И в Семипалатном и Уст-Камне совдепы. Скоро и у нас такое будет, всех гадов, живоглотов к ногтю…
4
Степан Решетников пришёл домой в преддверии марта. Приехал, как обычно усть-бухтарминцы ездили зимой из Семипалатинска, кружным путём, через Георгиевку и станицу Кокпектинскую, пересекали калбинский хребет по Чёртовой долине и выезжали прямиком на противоположный берег Иртыша почти напротив станицы. Скованный льдом Иртыш не представлял преграды ни для санных обозов, ни для всадников. Этот путь вдвое длиннее, нежели прямиком через Усть-Каменогорск, но он куда безопаснее, ибо калбинские перевалы много ниже алтайских, а дороги здесь не проложены по серпантинам, с одной стороны которой скала, а с другой пропасть. Ехал Степан с попутным санным обозом. Явился уже под вечер, запорошенный снегом, в старом тулупе, без погон, в вылинявшей солдатской папахе и драных сапогах, один из которых был подвязан тесёмкой. По виду дезертир-оборванец, а не вахмистр доблестного Сибирского казачьего войска. И даже когда Степан снял свой неприглядный тулуп, под ним не оказалось ни гимнастёрки, ни шаровар с лампасами.
– Ты эт, что, сынок… тебя с вахмистров-то разжаловали, или как? – слегка омрачилась радость отца.
Степан хотел что-то ответить, но мать, уже утершая слёзы счастья, замахала на Игнатия Захаровича руками:
– Ладно, отец… потом допрос учинять будешь, он же уставший, с дороги, и ранетый был. Садись сынок, отдохни, а я сейчас мигом на стол соберу, мы как раз вечерять собирались… Радость то, слава те Господи… А разговоры говорить потом будете.
Лукерья Никифоровна обычно не перечила мужу, ибо с детства воспитывалась в суровой семейной обстановке, которую в её отчем доме завёл отец, крутой по нраву казак, не раз до полусмерти полосовавший мать Лукерьи ногайкой, за малейшую, по его мнению, провинность, типа невкусно приготовленной еды, или не вовремя открытыми перед его конём воротами. После почти тридцати лет замужества Лукерья несколько отошла от того, вбитого в неё отцом страха, и уже могла иногда вот так и возвысить голос против главы семейства, который злым бывал только на словах и за все эти годы жену ни разу по настоящему не ударил.
Весь следующий день в доме Решетниковых гуляли, праздновали возращение старшего сына. Пришли соседи, родственники, сам атаман Тихон Никитич наведался, перекрестился на потемневший киот, сел за стол, принял чарку, отведал приготовленной впрок закуски: ухи из хариусов, жирных пельменей, запил ячменным пивом. Поздравил отца, мать с благополучным возвращением и второго сына, ну и, конечно, расспрашивал самого Степана, прибывшего из «Рассеи», о тамошних событиях. Все пили, ели, песни пели… Вот только сам виновник торжества, в отличие от родственников и земляков, радовался своему возвращению как-то через силу, на расспросы отвечал уклончиво, что там творится, и кто остался держать фронт против германца, и что за люди эти большевики, скинувшие в Питере Временное правительство… Лишь поздно вечером, когда гости, наконец, разошлись, отец на радостях явно перебравший самогона с пивом повалился спать, а мать с оставшейся ей помогать соседкой принялась убирать со стола, Степан чуть слышно шепнул брату:
– Пойдём Ваня на воздух, покурим… потолковать надо.
Братья вышли во двор родного дома известный им с детства до мелочей: напротив крыльца забор с воротами, справа амбар с обитой железом дверью, слева к дому примыкает скотный двор, оттуда время от времени негромко мычит корова, хлопают крыльями куры. Впритык к хлеву конюшня, вернее стойла для лошадей, где стоят два коня, тягловый жеребец и строевая кобыла Ивана.
Похожи и не похожи друг на друга братья. Оба одинаково рослые, чуть сутуловатые, и лицами, хоть и не сильно, но схожи. Но разница, пожалуй, бросалась в глаза сильней на фоне этой общей схожести. Из Степана так и прет простолюдин, о том говорили все его движения, ухватки, манера плевать, сморкаться, лузгать семечки, небрежно бриться, не обращать внимание на грязь под ногтями… Иван отличался от брата как обработанная деталь от необработанной заготовки. Даже его походка, легкая, пружинистая говорила о годах беговых и гимнастических тренировок в кадетском корпусе и юнкерском училище, о постоянных занятиях строевой подготовкой на плацу. Она в корне отличалась от тяжелой, приземленной походки Степана. И вообще Иван смотрелся подтянутее, собранней, ловчее. Каждое утро он тщательно умывался, брился, его волосы всегда были расчесаны, усы подстрижены, всевозможные угри и тому подобные вещи моментально прижигались и изводились…
Степан вздохнул полный грудью прозрачный морозный воздух, тряхнул головой, так что едва не свалилась папаха. Достал кисет, насыпал махры на заранее приготовленный небольшой прямоугольный листик, нарезанный из газеты, привычно свернул цигарку, закурил. Иван отклонил протянутую руку брата с кисетом.
– Неужто на фронтах-то так и не выучился курить? – насмешливо спросил брата Степан, и тут же не, дожидаясь ответа, резко сменил направление разговора. – Ты чего весь день молчал как неродной? Вона все пытают, что да как, расскажи да обскажи, а брат родный как сыч ни полслова. Али брезгуешь? – Степан ревностно переживал офицерство младшего брата.
– А чего при всех спрашивать? Мы ж с тобой за весь день вот только одни и остались. А вчера ты уставший был, как поел, так сразу и спать, с утра гости пошли. При посторонних разве всё как хочешь обскажешь? – ничуть не смутился, лишь слегка отстранился от самогонно-махорочного перегара, исходившего от брата, Иван.
– Верно рассудил, при гостях, конечно, всего что промеж родных никогда не скажешь, – Степан в очередной раз затянулся и тут же с отвращением отбросил цигарку. – Век бы этой махры не пробовал, а куда денешься, хорошего табаку сейчас днём с огнём… Пойдём-ка Ваня, знобит меня что-то, не иначе в дороге застудился. После этого ранения я вообще к холоду чувствительный стал, – Степан передёрнул плечами в накинутом отцовском полушубке и направился в дом.
В сенях, во тьме, чуть подсвеченной лунным светом из небольшого оконца, они сели на лавку. Иван испытывал некую неловкость, как это всегда бывало в последние лет пятнадцать, когда они вот так встречались после долгих разлук. Иван, с десяти лет отданный в кадеты, приезжал домой только на каникулы, и всегда чувствовал ревностное отношение Степана. Как так, ты меньшой брат, а будешь офицер, ваше благородие, тебя ожидает интересная, чистая жизнь, служба в различных местах Империи, возможно в больших городах, столицах. А я останусь в казачьем сословии и после четырехлетней действительной службы, выйду на льготу, вернусь в станицу и буду заниматься тем же, чем и отец, пахать, сеять, ходить за скотом. Потом, когда Степан, едва женившись, служил действительную, охранял границу с Китаем, братья вообще несколько лет не виделись. Отпуска рядовым казакам не полагались. Даже жену, умершую в родах, он не смог похоронить, не успел к третьему дню. После кадетского корпуса Иван поступил в Оренбургское казачье юнкерское училище, Степан же продолжал служить и пришел домой, когда Иван уже заканчивал учёбу и, казалось, братья, наконец, встретятся после многолетней разлуки. Но Иван сдавал выпускные экзамены в июле 14 года, тут началась война. Домой после выпуска в свой укороченный по случаю войны отпуск, он приехал в августе, когда Степана уже мобилизовали во второочередной 6-й полк. Их единственная за все последние семь лет встреча произошла ранней весной того же 14 года, когда Иван приезжал на пасхальные каникулы. И здесь Иван не мог не увидеть, как завидует ему брат. Чтобы как-то сгладить неловкость, разрушить незримо возникшую меж ними стену, Иван брался за любую самую грязную работу по дому, помогал отцу сено возить, вызывался чистить скотный двор. Степан в ответ лишь посмеивался, качал головой, как бы говоря: эдак в охотку можно поработать, зная, что через неделю уедешь, и всё это забудется, а вот так, зная, что такая работа тебя ждёт всю жизнь, каждый день. Не говоря ничего вслух, Степан более всего завидовал тому, что брат, получив офицерский чин, становится обер-офицером, то есть личным дворянином, а если выслужит чин полковника, тогда станет и потомственным, то есть и дети его будут дворянами. В Российской империи быть дворянином, представителем высшего сословия, значило очень многое, это совсем другие права и свободы, другая жизнь. И даже сейчас, когда эта сословная градация, вроде бы уже ничего и не значила, Степан не мог изжить своей застарелой неприязненной зависти к брату.
– Гляжу, ты из полка с тем же конём пришёл… Неужто сохранить смог кобылу свою? – Степан спрашивал без всякого выражения, чувствовалось, что ответ на этот вопрос его совсем не интересует.
– Сам удивляюсь, тысячи вёрст мы с ней прошли, и в строю, и в эшелонах, и в боях, а ни я, ни она, ни пули, ни картечины не словили. Видать Бог спасал, – с теплотой в голосе, оглянувшись в сторону конюшни, произнёс Иван.
– А вот моего строевика и меня не спас, – зло отреагировал Степан. В 16-м годе под Пинском в атаку шли. Впереди снаряд разорвался, жеребец мой как подкошенный рухнул, а я кубарем через него. Подошёл, хрипит, изо рта пена кровавая, и рана во лбу. Осколок угодил. Пристрелил. Вот так… Потом мне другого коня дали, из под убитого. Неплохой конь был, не неук, быстро я с ним совладал. Но тут уж мне не повезло, шрапнелью в самую грудь угораздило. На излёте видать была, шинель с гимнастёркой наскрозь, а грудь только сверху, до сердца не достало, зато сразу в пяти местах. Но из седла взрывной волной вынесло, да об пень, всю спину разодрал, ещё головой шарахнулся и сразу в беспамятство. Очухался, когда уж в госпиталь везли. В письмах-то я писал, что только в грудь ранен, а как признаться, что на спине живого места нет? Здесь бы мать, или батя кому бы, не подумав, сказали, потом пустобрёхи по станице разнесли бы, что от неприятеля бежал Степан Решетников, вот ему в спину и засадили. А в госпитале я, наверное, с месяц только на боку и брюхе мог лежать… Ну, а у тебя-то как служба сложилась? Слышал, помотало тебя, опосля того как ваш полк с германского фронту сняли, мир-то посмотрел.
Степан спрашивал опять с некоторой долей зависти, дескать, и здесь брату повезло больше чем ему, безвылазно просидевшему всю войну в пинских болотах. Иван понимал настроение брата и отвечал с лёгким раздражением:
– Посмотрел Стёпа… лучше бы и не смотреть такой мир, а там же на германском фронте в нашей бригаде остаться. Тогда уже с сентября прошлого года в Семипалатинске был, а в декабре дома, и всей этой мерзости не видел бы.
– Да ну, это ты, брат, брешешь. На германском ить и убить могло запросто, а здесь-то, против киргизей полегшее. Да, и поинтересней поди, чем там комаров кормить, да от артобстрелов хоронится, – не согласился Степан.
– Ничего тут интересного не было. Как летом, в шестнадцатом нас из бригады в эшелон погрузили, так безвылазно до самого Семипалатинска везли в теплушках. А там, даже тех, кто с ближайших станиц домой не отпускали. День передохнуть, да лошадей в порядок привести дали, и скорым маршем на Сергиополь погнали… – Иван махнул рукой и замолчал, явно не желая продолжать рассказ.
– Ну, а дальше то как, зачем вас четыре тысячи вёрст от самого фронту везли, неужто семиреков и наших первоочередников из третьего полка не хватило, чтобы с киргизнёй справиться, – Степан напротив выказал самый живой интерес к событиям лета-осени 1916 года.
– Я тоже, пока нас везли так думал. А на месте, как увидал, понял, серьёзное там дело, восстали сотни тысяч, за кордон уходили, скот угоняли.
– Ваш полк, я слыхал, в южном Семиречье действовал. Это вы у Хан-Тенгри киргизей без счёта порубали? Говорили там весь перевал ими завален, вороны и шакалы до сих пор растаскать не могут, – продолжал расспрашивать Степан.
– Нет не мы. Там все дороги в Китай блокировали, вот они по последней свободной прямо через перевал и пошли. А его заранее артдивизион семиреков пристрелял. Действительно очень много они их там положили. Я сам не видел, а кто в том деле участвовал, говорили на версту с лишком людей, коней и прочего скота вперемешку навалено, и в пропасть много посрывалось. Сколько их там побили перечесть невозможно, да и не считал никто, – спокойно отвечал Иван.
– Но ведь было за что, оне ж тоже зверствовали?
– Ещё как… сам свидетель, никогда не забуду, – даже в полутьме было видно, как лицо Ивана исказила гримаса крайнего возмущения. – Мы шли вдогонку как раз за той колонной киргизцев, которая уходила на Хан-Тенгри. А там, на берегу Иссык-Куля стоял православный монастырь, чуть в стороне от тракта. Я понимал, что они вряд ли не тронули монастыря, и на всякий случай послал разъезд, узнать, вдруг кто-то из монахов уцелел. Через некоторое время догоняет нас казак из того разъезда, глаза размером по червонцу, говорить толком не может. Кое как поняли его. Монастырь, конечно, сожжён, но не только это. Там, говорит, русские дети, много детей на колья посажены, хоронить надо. Я командиру полка доложил, он мне даёт два взвода, и мы поскакали… – Иван замолчал, словно переводя дух, перед жутким сообщением. – Думал, что увижу казнённых детей новосёлов, захваченных в тамошних деревнях, а поближе подъехали, Господи Иисусе… Там вокруг монастыря изгородь из кольев. Так они её не сожгли, как сам монастырь, а на колья девочек верхами посадили, некоторые насквозь проткнуты были. А по остаткам платьев и белья на тех девочках вижу не крестьянские то дети, гимназистки. Я ж их и в Омске, и в Оренбурге сколько повидал, их с простыми не спутаешь. Потом уж я узнал, что там стоял скаутский лагерь гимназистов из Верного. Мальчишкам они головы поразбивали, глаза повыкалывали, а девчонок иссильничали сначала, а потом на колья посадили… – Иван замолчал.
– А, что там с ними взрослых не было никого, увести спрятаться где-нибудь не могли? – недоумевал Степан.
– Были, учитель с женой. Тоже оба убитые. Жена беременная была. У неё живот разрезали, плод достали и сапогами растоптали. Детей мы там более сорока человек насчитали и монахов человек тридцать они живьем сожгли. Целый день мы их хоронили. Я сам нескольких девочек с этих кольев снимал, лет по четырнадцать им было. На фронте вроде сколько крови лилось, а вот такого ни разу видеть не пришлось, – Иван тяжело вздохнул будто после тяжелого усилия.
– Дааа… на фронте смерть оно дело обычное, солдат, казак ли, офицер… оне должны быть к ней завсегда готовы, а вот про то, что ты рассказал… Да брат, понимаю тебя.
Помолчали в тоскливом полумраке. Но потом Степан вновь осторожно подвиг брата к продолжению своего рассказа:
– Ну, а потом-то как, ты про Персию-то расскажи?
– А и рассказать-то нечего, пески, жара, да малярия. По пути все так ошалели от той жары, что и не заметили, как за границей оказались. Один чёрт, что в Закаспийской области, что в Персии, и пустыня та же, и жара, и люди по-русски не понимают. Там мы и не воевали совсем и никаких турок не видели. Сначала в карантине стояли, полполка болело, а после октября назад до Ашхабада маршем шли. Там в эшелон загрузились и вперёд на расформирование. Правда, в Ташкенте страху натерпелись. Нас на запасные пути загнали, с двух сторон красногвардейцы с пулемётами эшелон обложили. Тут до нас слухи дошли, что они, красные эти, наказного семиреченского атамана, генерала Кияшко, там же в Ташкенте с его семьей изрубили. Так что они вполне могли и нас порешить. Приказали нам разоружиться и выдать всех офицеров.
– Что, офицеров… это как же так! – не мог скрыть возмущения Степан. – И что, вы же там с оружием, артиллерией, все фронтовики, не могли их шугануть!?
– Как шугануть. Мы же в теплушках по три взвода в каждой, артиллерия отдельно, лошади отдельно, пулемётная команда отдельно, боеприпасы отдельно. Они же весь наш эшелон разделили и на разные пути поставили. И в красной гвардии тоже не неуки собраны, тоже фронтовики из туркестанских стрелковых полков. Да они бы нас в тех теплушках всех бы и положили, из пулемётов их прошили бы, – пояснил ситуацию Иван.
– Ну, и как же ты-то, неужто выдали тебя? – в вопросе звучало и непроизнесённое: казаки не солдаты из мужиков, они к своим офицерам никогда как к барам, которых ненавидели рядовые, не относились, они к ним в основном товарищами, земляками считали.
– Конечно нет… Ко мне сразу Федот Гладилин подошел из Красноярского посёлка, матери нашей сродственник, помнишь? Так вот он мне свою запасную шинель даёт, говорит, одевай, как рядовой казак пройдёшь. Потом гляжу, и другие казаки моей сотни бегут, мы тебя сотник не выдадим, схоронишься промеж нами. Я им и говорю, братцы у кого шинели запасные, папахи есть, отдайте офицерам. Конечно, если бы они силу чувствовали, они бы шинели те с нас поснимали и поняли, кто есть кто. На наше счастье большевики торопились сильно, там у них какая-то перестрелка в городе началась. Потому они нас всех поскорее дальше отправили и под шинели не стали заглядывать. А вот орудия, целый дивизион, винтовки и боеприпасы пришлось оставить, еле лошадей да холодное оружие, что с нами было, сохранили. Так что моя кобыла так со мной и приехала домой…
5
Луну за оконцем сеней заслонили откуда-то набежавшие высокие перистые облака, и разговор братьев продолжался уже в полной темени, что ими совсем не воспринималось как какое-то неудобство – ведь им, несмотря на кровное родство мало знающим друг-друга, не часто приходилось вот так по душам поговорить в их прежней жизни.
– А сам-то ты, как добирался… почему в таком виде приехал, где форму-то потерял? – вроде бы без всякого выражения спросил Иван, но офицерские, начальственные нотки сами собой зазвучали в его голосе.
– Ишь ты, никак осуждаешь, господин сотник. Думаешь, брат твой дезертир, оружие, амуницию бросил и навродь зайца через всю Россию бёг, – даже не видя лица, чувствовалось, что Степан недоброжелательно буравит брата взглядом.
– Я тебя не осуждаю. Просто я перед тобой не таился, и ты не таись. Оба мы не героями, не победителями, как хотели с войны воротились, а не поймёшь кем. Понимаю, раз так пришёл, то по-другому не мог, – мгновенно нашёлся Иван.
– То-то и оно, что не мог. Обидно мне, что все так подумали, и отец, и другие казаки. Хотя, тут все не при параде повертались. А я ведь один домой, не с полком добирался, разве ж в форме, с крестами сейчас доедешь? Я ж с госпиталя ехал сначала, а там не поймёшь кака власть. И всё одно у меня и мундир и награды, всё в сохранности было. И сейчас всё припрятано, на сохранении у надёжных людей под Омском. А домой я, брат, специально таким приехал, задание на мне, понимаешь, приказ исполняю, – понизил голос Степан.
– Задание, приказ… чей? – удивился Иван.
Дверь из горницы отворилась, в сени проник слабый свет, прикрученной керосиновой лампы и вышла соседка, что помогала Лукерье Никифоровне.
– Ой, Господи! Кто это здесь, – женщина со свету, не могла различить сидящих на лавке в углу братьев.
– Не пугайся, тёть Стешь, это мы тут воздухом дышим, – отозвался Иван.
– Ой, ребятки, прям напугали… – Лушь, ну я пошла… тут это, робята твои сидят.
Вслед за соседкой в сени выглянула мать:
– Стёпушка, Ваня… что вы тут маетесь, устали небось. Отец вона уж десятый сон видит, храпит и заботы нет ему. Ложитесь, поздно уже.
– Сейчас мамань, мы недолго. Сколь с братом не говорили. Ты само-то ложись, мы скоро, – в голосе Степана слышалась сыновья заботливость. Мать закрыла дверь, и Степан заговорил жалостно, словно у него к горлу подступили слёзы. – Три года мать не видел, а постарела на все десять лет. Отец, вон, как и не жил, всё такой же, кочетом скачет.
– Мать она всегда сильнее переживает. Ты Прасковью Неделину помнишь? Сейчас встретишь, не узнаешь. Двух сыновей почти сразу убило, старуха старухой стала в сорок с небольшим лет, высохла вся, кожа да кости, а ведь до войны по дородству в станице даже атаманше, Домне Терентьевне не уступала. Вот и наша мама всё это время похоронки ждала, каждый день молилась, в церкви свечки ставила за нас, – резонно рассудил Иван.
– Да, я это всё понимаю, это так. Но на неё посмотреть, будто на нас тоже похоронки пришли. Тяжко ей одной в доме управляться, не по годам, помощница нужна. Я то уж в скорое время вряд ли женюсь, а вот у тебя вроде всё наладилось, всё ж таки сумел ты Полину заарканить, сосватать. Так, что ли?
– Так, – Иван голосом выказал недовольство тем, как говорит о Полине брат.
– Ну что ж, дело хорошее, с самим Фокиным Тихоном Никитичем породнимся. Только ты бы невесту свою предупредил, что у нас в доме на матери нашей так же, как она в своём дому на прислуге ездит, у ей не выйдет. Ежели ты смолчишь, отец смолчит, то я молчать не буду. Невестка должна на себе всё хозяйство везти. А то ведь оне барышни, ты их благородием заделалси, а мать она опять на вас…
– Это не твоё дело! – резко перебил Иван брата. – Как-нибудь без твоих советов разберёмся, как нам жить!
Казалось ещё немного и Иван привычно рявкнет: Молчааать!!! Но он замолчал, вынул из кармана носовой платок, и, сняв папаху, вытер вдруг покрывшийся испариной лоб. Молчал и Степан. В сенях повисло напряжённое молчание.
– Ладно Стёп, поздно уже, спать пора… Но раз ты уж заикнулся про какое-то задание, так расскажи до конца, – примиренчески попросил Иван.
Степан заговорил не сразу. Он некоторое время недовольно сопел, потом вновь скрутил цигарку, закурил.
– Я уж говорил, что из госпиталя выписался уже после этих событий в Питере, когда Керенского скинули. А полк-то мой еще в сентябре с фронту сняли и в войско отправили. Ну, я тоже следом на вокзал. Куда там, поезда не ходют, кругом митинги, стрельба, на станциях солдат тьма, нет не второгу, ни третьего классу, все в вповалку спят, ждут когда поезд будет попутный. А эшелоны, которые с фронту идут, тоже битком, все по домам разбегаются, и власти никакой, даже начальник станции не то спрятался куда, не то прибили его. Ну, я, значит, высматриваю какую-нибудь казачью часть, нашу сибирскую, чтобы к ним присоседиться да до дома добраться, или до полка, если он ещё не распущен. Так и не дождался, кое как на перекладных до Пензы доехал. А там на путях какая-то заваруха, вот-вот бой начнётся. Рабочие с винтовками, навродь как вас в Ташкенте, несколько теплушек окружили и приказывают кому-то там сдаться. А в теплушках-то, гляжу, наши казаки-сибирцы, а их, значится, разоружать пытаются. А те оружие не сдают, в переговоры вступили. Вижу, время тянут. Тут к тем красногвардейцам подмога, ещё какие-то ухорезы на пролётках приехали. Сейчас, говорят, огонь откроем. Но казаки не испугались, из теплушек высыпали, за рельсы залегли, винтовки выставили, круговую оборону заняли, и пулемёт с патронными ящиками развернули. И слышу голос от них, если нас через полчаса не отправят, мы вас атакуем и захватим паровоз силой. Струхнули эти ухорезы, видать тыловые какие-то были, кровушку-то лить непривычные, отступились. А я, вижу такое дело, к тем казачкам и подбёг. Говорю, так и так, вахмистр Решетников, 6-го полка сибирского казачьего войска, возвращаюсь после госпиталя. А вы кто будете? Оне мне: отдельный казачий партизанский отряд есаула Анненкова, следуем в Омск. Ну, я, позвольте земляки к вам пристать. Вот так и поехали. Про Анненкова слыхал?
– Конечно, слышал, он в тылу у немцев с сотней казаков партизанил. О храбрости его невероятной ещё на германском фронте наслышан был, только не знал, верить тому или нет, кажется слишком те слухи приукрашены, – выказал недоверие Иван.
– Ничего не приукрашено. Борис Владимирыч он хоть и дворянского роду, а в храбрости и лихости лучшим казакам не уступит, ни в джигитовке, ни в чём другом, – убеждённо говорил Степан.
– Так ты, значит, с ними до самого Омска следовал? – Иван не хотел заострять внимание на личных качествах Анненкова, имя которого на Западном фронте было овеяно геройскими слухами похожими на легенды.
– Да, до самого Омска. В том отряде наших третьеотдельцев не было, все казаки с первого и второго отделов из станиц и посёлков, что по Горькой линии. Пока ехал и с самим Анненковым познакомился, и услыхал, как казаки про него говорят. Вот это командир, так командир, все бы такие были, никакие большевики или эсеры нашу армию бы не развалили, и немцев давно бы в хвост и гриву до Берлина гнали, – в голосе Степана слышалось искреннее восхищение лихим есаулом. – Он с простыми казаками как брат, и ест с ими, и спит тут же…
– Это, в какое время вы возвращались? – решил уточнить сроки Иван.
– В начале января в Омске уже были.
– Как в январе… А где ж ты тогда целых два месяца обретался, неужто от Омска так долго ехал? Ты же, получается, раньше меня дома уж должен быть, а только приехал, – недоумевал Иван.
– Так уж получилось… После того беспорядка, что я везде увидел, пока с анненковцами ехал, ну как в сказку какую попал, все друг дружку уважают, все знают что делать, и всё по серьезному, без смеха, без баловства. Так всё по уму там заведено было. А когда мы в Омск прибыли, сам Анненков ко мне подошёл. Понимаешь, не вызвал, а сам подошёл и говорит: «Ты Степан, гляжу, казак справный. Не хочешь ко мне в отряд? Мы тут собираемся выступить на стороне войскового правительства, большевиков от власти отстранить, пока они всю Россию совсем не развалили и по миру не пустили». А я, поверишь, и сам уже хотел проситься. Конечно, говорю, премного благодарен, оправдаю доверие. Вот так и осталси у него.
– Поняяятно, – раздумчиво протянул Иван. – Так ты в курсе чего в Омске то делается, раз столько времени там пробыл. А чего ж молчал, за весь день ничего так и не сказал?
– Да про то, что там творится в двух словах между чарками не обскажешь, да и не всё посторонним говорить можно. Там такой сыр с маслом в перемешку, что не разберёшься и словами без сноровки не объяснишь. Как только в Омск-то мы прибыли, в полном порядке с оружием, лошадьми, даже мне и винтовку дали, и коня подобрали. Я ж ведь с госпиталя-то совсем безоружный вышел. Ну вот, есаул наш сразу в войсковой штаб явился, и весь свой отряд в распоряжение войскового правительства представил…
– Так там, что войсковое правительство у власти или нет? – перебил Иван.
– Да подожди ты, то ж сразу опосля Рождества было. Тогда там ещё две власти было, войсковое правительство и новая власть, Совет казачьих депутатов, Совдеп. Весь январь оне мерялись, кто главнее. Войсковое правительство видя, что казаки, которые с фронтов повертались в основном по домам расходятся и против новой власти воевать не хотят, решило организовать из частей, таких как наш отряд, верные себе войска. Ну а Совдеп, конечно, против такого дела был. Нас, значит, отвели в станицу Захламихинскую, это от Омска недалеко…
– Я знаю, – нетерпеливо перебил Иван, давая понять увлекающемуся второстепенными деталями брату, что он, семь лет отучившийся в Омском кадетском корпусе, отлично знает окрестности Омска.
– Так вот, в той станице нас собралось больше ста казаков и два офицера, сам Анненков и его заместитель сотник Матвеев, – продолжил свой рассказ Степан. Совдеп про это прознал и постановил, нас всех разоружить и распустить. Войсковое правительство, конечно, воспротивилось, тогда 26-го января оне его совсем скинули, всех арестовали, и наказного атамана, и заместителей, ну а мы как бы вне закона оказались. До нас из Совдепа нарочного прислали с предписанием в трёхдневный срок сдать всё оружие, боеприпасы, иначе нас объявляли врагами трудового казачества. Некоторые дрогнули, стали втихаря домой собираться. Есаул наш не держал никого, так что осталися мы с ним самые верные, человек с полсотни. Тут прослышав, что мы оружие не складываем, ещё и добровольцы приходить стали, и не только казаки, но и солдаты, и мещане, и офицеры конечно. Там же, под Захламихинской мы и стали к обороне готовиться, ждать когда совдеп против нас отряд пошлёт и если небольшой то бой дать. Анненков стал атаманом прозываться, и говорит нам, чтобы к нам пошло много людей, надо хотя бы одну победу одержать, прославиться. Большевики отряд так и не прислали, а прославились мы скоро. О событиях 6-го февраля не слыхал?
– Да нет, откуда, – отозвался внимательно слушающий Иван.
– Действительно тут за горами, за долами не видать, что в свете деется, – усмехнулся Степан. – В омский Совдеп из Питера от их главного вожака Ленина приказ пришёл, конфисковать всё церковное имущество. Это значит, всё золото с иконостасов содрать и все церкви отнять. Тут, конечно, православные не стерпели и во главе с архиепископом на крестный ход вышли. Тысяч пятнадцать собралось, хоть и мороз стоял страшенный. Большевики испугались столько народу разгонять, а поступили хитро, ночью арестовали архиепископа, а его келейника, который ему на защиту кинулся, убили. Про это дело сразу узнали и ударили в набат на кафедральном соборе, а потом уж и все церкви в городе зазвонили. А наш атаман уже дожидался моменту, когда заваруха зачнётся, нас в готовности держал. Решил он под это дело спасти риклии нашего казачьего войска, что хранились в Войсковом соборе…
Иван опять хотел, было, перебить брата, что и без него отлично знает, где хранились войсковые символы, но на этот раз лишь сдержанно уточнил:
– Этот собор называется Никольским, он рядом с кадетским корпусом, и там хранятся войсковое георгиевское знамя, и знамя Ермака.
– То-то и оно, что уже не хранятся? – с каким-то непонятным восторгом проговорил Степан.
– Ты хочешь сказать, что большевики их изъяли? – настороженно спросил Иван.
– Да нет… ты слушай дальше. От Захламихинской до Омска где-то вёрст шесть, мы этот набат вселенский услыхали. Атаман решил, что в городе восстание против красных началось, нас поднял, на коней и по льду Иртыша, прямо до вашего корпусу кадетского и доскакали. Там узнали, что это не восстание, а просто верующие вышли на улицы, и не дают красногвардейцам церкви грабить. Вот тут-то атаман наш и придумал войсковые риклии из собора забрать, пока они большевикам не достались. Основные силы отряда он поставил вокруг собора и сам с нами остался, а сотник Матвеев с тремя казаками пошёл в собор. Там охрана была, тоже казаки. Оне не сразу согласились знамёна отдать. Стоим ждём, а кругом на соседних улицах драка идёт. Это красногвардейцы народ разгоняют. Глядим, на нас отряд солдат прёт с красными лентами на папахах. Ну, мы его огнём встретили. Пока перестрелка шла, Матвеев со своими казаками из собора выбегает со знамёнами, погрузил их на сани и рванул к реке. В санях, с развевающемся знаменем так и несся до самой Захламихинской – красота.
– Красота, да не очень, – усмехнулся Иван. – Что ж это, под знаменем Ермака и убегали. Вы-то тоже следом за ними?
– Куда там следом, мы ж в бой ввязались, а кони наши на берегу остались. К красным подкрепление подошло, их всего там до двух рот набралось, а нас всего-то человек полста. Что нам оставалось, отходить отстреливаясь к лошадям, потом в сёдла и через Иртыш, по левому берегу ушли. Вот ты смеёшьси, что убегали, а весь город в ту ночь не спал и все видели, как знамя развевалось на наших санях, и все про нас узнали, – голос Степана выдавал гордость за содеянное.
– Погоди, к реке вы ведь мимо кадетского корпуса отходили. А что кадеты, вы их видели? Они в этих событиях принимали участие, хотя бы старшеклассники? – Ивану уже было не до геройства анненковцев, он вспомнил, что всё семейство Фокиных, в том числе и Полина, крайне обеспокоены отсутствием известий от Владимира, ученика 5-го класса кадетского, Его Императорского Величества Александра Первого, корпуса…
6
Как и жизнь, юность у всех случается разная. Во все времена не вся молодёжь имеет возможность пройти полную стадию ученичества. В Российской империи учиться в гимназиях, получить полное среднее образование – такую привилегию имело явное меньшинство молодёжи. Кадетские корпуса, это не что иное, как военные гимназии, и в них своих детей отдать могли далеко не все даже из служивого казачьего сословия. Ведь успешно окончив корпус, кадет имел право без экзаменов поступать в юнкерское училище, после которого становился офицером. Потому кадетами преимущественно становились сыновья тех же офицеров, ну и, конечно, потомственных дворян, купцов, духовенства. В виде исключения и особого поощрения, могли принять и детей казаков из числа, дослужившихся до чинов старших урядников, вахмистров и подхорунжих, или равных с ними армейских и флотских сверхсрочников, унтер-офицеров и боцманов. То была маленькая лазейка для детей из простонародья, чтобы и они имели возможность «выбиться в люди».
Так вот, юность у сына Тихона Никитича Володи была, как и положено ей быть сыну станичного атамана, к тому же отставного сотника – кадетская. Замкнутое военное общество, это особая статья. Кадеты, находясь в постоянном контакте друг с другом, где бы они не были, лежа в койках, стоя в строю, сидя за партами, они с детства даже если и не сдружились, то по крайней мере привыкли друг к другу, ощущали локоть стоящего рядом и входили в юность единым монолитом, к тому же замешанном на общих целях и идеалах. Все они, за редким исключением, хотели стать офицерами, желали служить отечеству. Их и готовили как будущих офицеров, общеобразовательные дисциплины изучались по программе гимназий, но кроме того постигались и дисциплины военные: основы тактики, фортификация, строевая подготовка, гимнастика, плавание, фехтование. С пятого класса их обучали верховой езде, стрельбе из винтовок и артиллерийских орудий. Ну, а в качестве культурного воспитания, кроме обязательных занятий пением и танцами, воспитанников корпуса водили в театры, на концерты, в кинематограф, они играли в духовых оркестрах, домашних спектаклях. В общем, детство и юность у кадетов были интересными и насыщенными. Но тут… сначала в феврале, а потом в октябре семнадцатого, когда Володя учился уже в пятом классе, всё что играло в их жизни роль непререкаемых, вечных символов: царь, вера, отечество, всё разом рухнуло. После Октябрьских событий в Петрограде, когда в Омске к власти пришел Совдеп, большевики отстранили от должности директора корпуса полковника Зенкевича и фактически его обязанности пытался выполнять назначенный Совдепом политкомиссар, бывший прапорщик Фатеев. Первым делом он объявил о необязательности посещения кадетами церкви, затем издал приказ, предписывающий воспитанникам спороть и сдать погоны… погоны с вензелем «AI», гордость кадетов. Естественно, в корпусе начались брожения. Комиссар пригрозил в случае неповиновения полностью закрыть учебное заведение. Кадеты погоны сняли, но не сдали, а сложив поротно в три цинковых ящика от патронов, тайно зарыли в корпусном саду.
Офицеры-воспитатели растерялись и не знали, как объяснить своим воспитанникам творящиеся вокруг события, в молодых неокрепших головах кадетов царила полная сумятица. За царя вступиться уже невозможно, он сам безвольно и трусливо оставил трон, но за Родину, за веру омские кадеты готовы были встать все как один. И когда 6 февраля ночью в городе ударил набат, три старших класса и немало младшеклассников повскакивали с коек, похватали заранее приготовленные «цигели», стальные прутья со спинок кадетских коек с привёрнутыми к ним стальными набалдашниками и кинулись в ночь, драться с красногвардейцами, грабящими церкви и арестовывающими священнослужителей.
Володя вместе со своим другом-земляком, усть-каменогорцем Романом Сторожевым в составе своего класса помогал толпе верующих у моста через Омь обороняться от отряда красногвардейцев, пытавшихся ту толпу разогнать. Народ вооружился кто чем, в основном дубинами и топорами. Красные пока опасались открывать огонь и орудовали в основном прикладами. Столкновение было в полном разгаре и не давало перевеса ни одной из сторон, когда от Войскового собора стала отчётливо слышна винтовочно-пулемётная перестрелка. Все кинулись туда. Когда прибежали, в лунном свете открылась колоритная картина: сани на заснеженном льду Иртыша и над ними развевающееся знамя. Кто-то узнал войсковую реликвию, знамя Ермака, но было непонятно, кто его выкрал. К собору тем временем стекалось много красных отрядов и толпы поднятых набатом верующих. Красные не сумели взять ни одного из казаков выкравших знамя – они ускакали через Иртыш. Потому красногвардейцы вновь обратили весь свой гнев на толпу – возобновилась драка.
Гражданская война в Сибири еще не достигла того ожесточения, которое имело место в Петрограде, Москве и некоторых других районах центра и юга России, где кадетов и юнкеров красногвардейцы уничтожали, не смотря на их юный возраст, как и гражданское население, оказывавшее сопротивление новой власти. Видимо, те красногвардейцы, что пытались разогнать толпу у войскового собора в Омске, были местные, ещё не успевшие ожесточиться. Во всяком случае, открыть огонь и даже примкнуть штыки они так и не решились. «Сражение» шло только с применением ударных орудий: прикладов, дубинок, обухов топоров, цигелей. Туго пришлось бы пятнадцати-шестнадцатилетним пятиклассникам-кадетам, если бы не их взаимовыручка. Физически сильно уступая взрослым мужикам-красногвардейцам, они, тем не менее, прикрывая друг друга, кое-как держали свой участок обороны. Красногвардейцы, имея единое командование, стремились найти наиболее «слабое место», чтобы врубиться в малоорганизованную толпу верующих с целью её рассечь, раздробить на части. Таким слабым местом, казалось, должны были стать невысокие кадеты-пятиклассники…
Володя отбивался своим цигелем плечо в плечо с Романом. В какой-то момент именно против них оказалось не двое, а сразу четверо красногвардейцев. Бывалые фронтовики стали прикладами «обрабатывать» мальчишек. Володя, тем не менее, сдерживал натиск рябого в обмотках и полушубке красногвардейца и пришедшего ему на помощь низкорослого крепыша в офицерской шинели. Именно эта шинель навела его на мысль, что ее этот «краснопузый», скорее всего, снял с офицера, возможно им же убитого. Негодование придало ему дополнительное остервенение:
– Подлецы, подлецы!.. – Володя исступленно без устали орудовал цигелем, доставая то одного, то другого, в то же время ловко уворачиваясь от прикладов.
Изловчившись, он попал тому что в шинели в голову, у красногвардейца свалилась папаха, он бросив винтовку и держась за голову отступил. Второй в растерянности остановился. Володя, воспользовавшись моментом, поспешил на помощь к Роману, но не успел, у того уже выбили из рук цигель, свалили и молотили прикладами двое красных.
– Забью, бляденышь офицерский, чтобы на развод благородиев не оставлять! – орал один из нападавших на Романа.
Примерно в таком же положении, как и Роман оказалось уже большинство кадет пятиклассников, красногвардейцы буквально забивали их.
– Братцы, пятиклашек убивают… на помощь, господа кадеты! – сами по себе соорганизовались для оказания помощи явно сдающим своим младшим товарищам 6-ти и 7-и классники.
– Православные… да что же это… ребятишек, детей эти антихристы убивают! Подмогнём братия! – это уже громовым голосом оглашал огромного роста монах с дубиной из толпы верующих у другого конца соборной площади.
Володе пришлось бежать от нескольких красногвардейцев с перекошенными азартными лицами, но на помощь ему уже спешили.
– Не робей, не показывай противнику тыл! – с Володей чуть не столкнулся высокий семиклассник, с ходу вступая в противоборство с одним из преследователей Володи. Володя тоже затормозил, обернулся и обрушил свой цигель на второго…
Красногвардейцы, не выдержав напора, на этот раз обратились в бегство. На «поле боя» прихожане и кадеты кричали ура и бурно радовались. Появились женщины с корзинами набитыми всякой снедью, угощая «бойцов». Особенно сердобольные горожанки стремились угостить кого-нибудь из младших кадетов… Утром офицеры-воспитатели сумели увести возбуждённых, нагруженных пирожками, ватрушками и шаньгами кадетов в корпус и спешно начали учебные занятия…
В пятом классе шло плановое занятие по географии, но никто не слушал преподавателя. Кадеты втихаря дожёвывали ночное угощение, многие не могли сдержать зевоту, дремали. Да и сам преподаватель не столько объяснял урок и следил за кадетами, сколько смотрел в окно – весь корпус ждал, чем ответят большевики. Ведь простить случившееся ночью, они никак не могли.
Собрав все наличные силы, Совдеп к середине дня сумел полностью прекратить колокольный звон и разогнать народ от церквей. В городе ввели осадное положение. Кадетский корпус окружили. На этот раз против кадетов послали не случайно попавших в красную гвардию людей, прельщенных казённым пайком и кой-каким обмундированием, а отряд карателей-матросов, прибывших для подмоги местному Совдепу из Кронштадта. Обвешанные маузерами, гранатами и офицерскими кортиками матросы, выбив парадные двери, ворвались в корпус, будто штурмуя вражескую крепость, но воспитатели сумели удержать кадетов от сопротивления. Начался повальный обыск и допросы. Матросы всячески пытались спровоцировать в первую очередь старшеклассников, грозя перебить всех «романовских волчат», вслух громко вспоминали, как они зверски убивали юнкеров в Петрограде и Москве, как отрубали им руки, ноги… гениталии. Но желаемого ветераны «классовых сражений» так и не добились, ибо воспитанники корпуса были не вооружены и не отвечали на провокации. А всё оружие корпуса, как и положено хранилось в цейхгаузе… В тот же день Совдеп нанёс по контрреволюционному гнезду ещё один удар: созванный Фотеевым педсовет постановил в трёхдневный срок расформировать и распустить по домам три старших класса, и уволить большинство офицеров-воспитателей.
Старшие кадеты, оказавшись в «подвешенном» состоянии, стали собираться кучками и обсуждать, что делать дальше. Володю позвал тот самый рослый семиклассник, что помог ему тогда ночью. Позвал на общее собрание отчисляемых 6-го и 7-го классов.
– Айда с нами, ты парень боевой, нам подойдёшь.
Пошли в торцевую часть длинного здания, спустились на первый этаж, где находился туалет. Весь коридор перед туалетом заволокло густым табачным дымом, кадеты выпускного класса, забыв о дисциплине курили и галдели, стараясь перекричать друг-друга.
– Господа кадеты!.. Раз мы исключены, то предлагаю недостающие нам месяцы учёбы заменить боевой практикой. Предлагаю всем идти в Захламихинскую в отряд есаула Анненкова и встать под славные знамёна, которые он увёз из под носа большевиков! – ораторствовал один из старшеклассников.
Кто-то встретил этот призыв криком ура и аплодисментами, кто-то негромко возражал. Володя смотрел на оратора восторженными глазами, он готов был прямо сейчас идти в Захламихинскую по льду Иртыша… На землю его опустил низкий голос их ротного воспитателя штабс-капитана Боярова:
– Кадет Фокин, ко мне!
Штабс-капитан стоял у входа в туалетную комнату и неодобрительно смотрел на расхристанных кадетов, многие из которых жадно смаковали махру и папиросы. Но замечания он сейчас сделать был им не в силах, в связи со случившимися событиями былой дисциплины в корпусе уже не было. Да и не за этим он спустился в туалет, он увидел, что с семиклассниками идёт один из его воспитанников, пятиклассник.
– Что ты здесь делаешь? – негромко, чтобы не слышали другие, спросил Бояров.
– Я… не знаю… – растерялся Володя. – Господин штабс-капитан, наш класс исключают и я…
– Я знаю, что класс исключают, и догадываюсь почему ты здесь. Пойми Володя им по 17-ть, а тебе 15-ть. Им-то ещё рано воевать, а тебе подавно. К тому же ты знаешь, что я обещал твоему отцу заботиться о тебе…
Сын станичного писаря станицы Долонской Николай Нколаевич Бояров сам кадетского корпуса не кончал. Не окончив учёбы в реальном училище, он добровольцем пошёл вольноопределяющимся на японскую войну, где и служил в одном полку с хорунжим Фокиным, даже был его подчинённым. После войны Бояров выдержал экзамены в Оренбургское юнкерское училище и стал офицером. Ему-то своему полчанину и написал письмо с просьбой присмотреть за сыном Тихон Никитич. А тут ко всему в пятом классе штабс-капитан стал его офицером-воспитателем…
– В общем так, чтобы у тебя вновь не возникло подобных мыслей, поживёшь пока у меня дома, я ведь теперь тоже человек вольный, большевики меня уволили. А там посмотрим, мало ли что дальше будет, сегодня исключили, завтра восстановят. А шашкой махать и стрелять, это всегда успеешь. Понял? – безапелляционно подитожил штабс-капитан.
– Так точно, господин штабс-капитан! Но у меня друг, вы знаете, Роман Сторожев, он в лазарете, его красные сильно избили, голову проломили. Я не могу его бросить.
– Не можешь, говоришь. А что же тогда к Анненкову бежать собрался? – осуждающе спросил Бояров.
– Я… я не собирался, просто так, послушать пришёл, – пролепетал Володя, и опустив глаза густо покраснел.
– Ладно, подумаю, как и твоему другу помочь. А сейчас, форма одежды зимняя, шинель, шапка и пошли ко мне домой. Там и письмо твоим сочиним, а то, поди, беспокоятся в станице-то, вы ж о родных всегда забываете, когда какая шлея под хвост попадает. А ехать тебе пока никуда не надо, до Усть-Бухтармы далеко, а время, вон какое лихое. Поживёшь у меня, поглядим, посмотрим. А насчёт исключения горевать не стоит, кажется мне это временно, как и всё, что сейчас происходит. Ну, давай, иди одевайся…
Письмо, отосланное штабс-капитаном Бояровым в середине февраля непонятно как, но дошло всё-таки до Усть-Бухтармы к середине марта. Видимо кто-то продолжал то ли по инерции, то ли по заложенной на генном уровне привычке делать нужные для людей дела. Вокруг набухала, грозя взорваться кровавым гнойником, гражданская война, а кто-то по-прежнему собирал, сортировал и перевозил, принимал письма. И в мирное-то время это занятие считалось не престижным, малозначительным, но кто-то продолжал им заниматься, даже когда слово взял «товарищ маузер». У Фокиных в день, когда, наконец, пришло письмо из Омска, был праздник не меньший, чем у Решетниковых, когда вернулся Степан.
7
Братья Решетниковы почти каждый день уединялись и вели затяжные разговоры, переходящие в неразрешимые споры…
– Да пойми ты, я только что полстраны наскрозь проехал, такого навидался. Старой власти, ни царя, ни временного правительства уже не будет, вся вышла, вся армия разбежалась, воевать больше никто не хочет. Потому большевики нигде отпора и не получают. Они сейчас с немцами замирятся, и за это им пол России отдадут. Чтобы этого не случилось, надо не дать им внутри укрепиться. Ведь власти этой, советской, кроме больших городов, нету нигде. А в стране уже голод началси. А накормить людей как? Хлеб у мужика да казака отбирать надо, только так, грошей-то у большевиков тоже нету. А тама, в Рассее, уже и отбирать нечего, говорили, что почти весь хлеб съели, семенной тоже, сеять нечего будет весной, – пророчил Степан.
– Ну, у нас, слава Богу, здесь и порядок, и хлеба много запасено. Переждать надо, а там действительно, может, эти большевики сами драпанут, когда увидят, что не выходит у них такой страной управлять, – высказал свое мнение Иван.
– Да пойми ты, Ваня, нельзя ждать да годить, если царя не восстановить, нам, всему казачьему сословию жизни не будет. Или с мужиками сравняют, а то и того хуже, всех нас под корень изведут. Слышал, сколько у этих большевиков жидов в руководстве? А оне, сам знаешь, на нас, казаков, большущий зуб имеют. Сколь их наш брат плетьми перепорол, да с девками и бабами ихними не церемонился. Вот потому оне с рабочими сейчас и спелись, мы у их общий враг, и тем и тем при царе спуску не давали. И никто этой опасности видеть не хочет. Тут в станице, прям диву даюсь, живут как до войны, будто не случилось ничего, и знать не хотят, что вокруг деется. Празднуют и празднуют, то престольные, то крестины-именины, то просто так. Жрут, пьют, гуляют, баб мнут, чего им, жратвы и самогонки вволю. Не ожидал я такого от наших станичников. В других отделах не так, да и в нашем, в павлодарских и семипалатинских станицах не так, там уже призадумались.
– Не суди строго Стёпа. Мы тут на отшибе, новости долго идут, а люди с фронта недавно пришли, к жёнам, детям вернулись. Может не было бы так, если сюда какого комиссара с красногвардейским отрядом прислали. А то власть-то у нас как была, так и есть, вон он в правлении, как сидел, так и сидит господин атаман Фокин Тихон Никитич, а при нем всё тихо и спокойно. Так почему же при таком спокойствии и не пожить в свое полное удовольствие? – не согласился с братом Иван.
– Да не время сейчас Ваня жить-то в это самое удовольствие, на печи лежать, вино пить да бабой своей тешиться. Дождётесь, большевики придут, они и с печи сгонют, и баб, как это у них говорят, социализируют, общими сделают, – горячился Степан.
– Ну, эт ты хватил, – недоверчиво усмехнулся Иван.
– Ничего я не хватил. Я ж чего так вырядился-то, в тулупе этом и валенках, как вахлак какой ехал. Я ж говорю тебе, что задание у меня от самого Бориса Владимирыча, атамана нашего отряда. Это он приказал мне дезертиром таким вот одеться и по дороге присмотреться, прислушаться, где, как и что. Вот я по всей дороге от Омска до Новониколаевска и дальше через Барнаул до Семипалатинска и следил, смотрел. В энтих городах большевики везде власть взяли, правда в Семипалатинске совсем недавно и месяцу нет, да и то потому, как им на подмогу из Омска отряд красногвардейцев прибыл. Рабочие там везде голову подняли, первыми людями стали. Чуешь, к чему идёт? – с тревогой в голосе спросил Степан.
– Чую, только думаю, всё это не надолго и не в серьёз. Чтобы неграмотные и малограмотные рабочие смогли управлять губерниями, городами, всей страной. Вряд ли что у них выйдет. Потому повторяю, нам сейчас в эту кашу лучше не соваться, переждать, пока всё само-собой успокоиться, как Тихон Никитич советует. У нас тут свои дела, весной надо отсеяться, осенью урожай собрать. Для такой тактики у нас имеются все основания. Сюда к нам в горы никакая красная гвардия не поднимется, а со своими новосёлами и рабочими с Зыряновска мы управимся. Да они и сами не сунутся, знают, что казаки спуску не дадут. А к будущему году, думаю, и в России всё утрясётся-успокоится, – непоколебимо стоял на своём Иван.
– Эх, брат, так-то бы оно хорошо бы, но ты ж почитай уже с шестнадцатого году в России-то не бывал, то в Семиречье, то в Туркестане, то в Персии, и что сейчас в России деется не ведаешь, а я ведаю. Не утрясётся, не успокоится, и не надейси. Страну так взбаламутили все эти большевики-эсеры, что без драки уже не обойтись, мало с германцами, австрияками да турками воевали, теперь ещё друг дружку кровь пускать будем, это точно. А насчёт того, что рабочие не смогут государством управлять. Так оне и не будут управлять, им просто будут говорить, что они всего хозяева, а верховодить другие станут, кто сроду, ни молотка, ни плуга, ни винтовки в руках не держали. У большевиков ить в начальниках да комиссарах, я те говорю, много нерусских, и оне все очень даже образованные, жидов там как собак, армяшек, да и русские найдутся, вот оне и управлять будут. Ты только подумай, во главе Россеи не русские будут. Оне нам науправляют. Силу, понимаешь, силу собирать надо, пока не поздно, чтобы с этим варначьём покончить, Россию спасать! – с пафосом заключил Степан.
– Ишь ты. И где ж ты так образовался? Прямо агитатор. Кто ж тебя всему этому выучил? Говоришь, будто не станичное училище кончил, а целый университет. В нашем полку такой вольноопределяющийся был из студентов, тоже про политику как начнёт болтать, соловьем разливается, не остановишь, – усмехнулся Иван.
– У меня Ваня свой нирсетет, лучше любого. Я ж говорил, атаман наш, Борис Владимирыч. Казаки, кто с ним служил, все вот также мыслят, и относятся к нему как к брату старшему, да чего там, как к отцу родному, хоть он годами меня всего чуть старше. Во, кто все так просто и понятно объяснить умеет, потому ему все верят, и я тоже верю. За ним в огонь и в воду. Вокруг него и знамени Ермака, что он отбил у большевиков, скоро соберутся тысячи и тысячи. И что тогда вы здеся говорить будете, когда тама Россею будут спасать, а вы тут пахать, сеять, жениться, – последний «камень» Степан бросил явно в «огород» брата.
– Погоди, погоди. Ты мне о том, что будет не надо. Ты мне конкретно скажи, сколько у вашего атамана, о котором ты тут как о герое народном рассказывал… сколько у него сейчас людей? – не дал увлечь себя эмоциями Иван.
– Пока, конечно, немного… но он таких вот как я разослал, а сам по Горькой линии от станицы к станице ездит, людей, своих бывших полчан собирает, так же вот, как я тебе всё станишникам разобъясняет. Я уже тут переговорил с некоторыми своими полчанами. Ох, и быстро же здесь разнежились казачки. На бабе месяц-другой полежал и всё, не казак, а сам баба. Вона Алексашка Солодов, в одном взводе с им служили. А вчера зашёл к им, не узнал полчанина, сала наел за это время пуда на полтора лишку против прежнего. Смеется, говорит, во баба кормит, ни гимнастёрка ни шаровары старые не налазят, и на коня строевого не садится, боится не сдюжит. Разиж такой куды-то пойдёт воевать? Нет, брат, спешить надо, пока здеся все жиром не заплыли, не обабились, как Алексашка, пока ещё не забыли, как шашку из ножен вынимать, – лицо Степана было озабоченным.
– Понятна твоя позиция, Стёпа. Так говоришь, атаман ваш звание есаула имеет? – задумчиво спросил Иван, и, не дожидаясь ответа, продолжил. – Неужто, ты думаешь, что есаул сможет возглавить какое-то серьёзное движение, или хотя бы крупное войсковое соединение? Допускаю, что полком он ещё сможет командовать, но не больше. Да и не дадут ему осуществить, что он задумал. Вон сколько генералов нынче не у дел осталось.
– А Борис Владимирыч, он ни у кого разрешения спрашивать не будет. Пока все эти генералы чухаются, он армию соберёт и всех этих большевиков с жидами под корень вырубит, и я ему в этом помочь хочу… Вот только как я к нему сейчас один заявлюсь, стыдно. Хоть бы несколько станишников сагитировать. Тебя, вот тоже хотел… Думал приведу с собой не простого казака, а брата-офицера, и не из тех, кто на фронте из грязи выслужился, а настоящего с образованием. Но гляжу тебе сейчас не до того. Что, всерьёз жениться собрался?
– Степа, если бы у тебя с женой так вот не вышло, и ты бы по-другому мыслил, – резонно заметил Иван. – А насчёт женитьбы, да всё у нас на полном серьёзе.
– Не знаю, Ваня, не знаю. Только знаешь, хоть и грех, наверное, но я иногда думаю, что так оно даже и лучше, что Нюра то моя померла не разродившись. Не имею я к семейной жизни ни какой тяги и раньше не имел. А ты раз вознамерился, женись. Оно конечно Полина Фокина в станице первая невеста, но разве можно равнять… Россею и бабу, даже самую распрекрасную?…
После каждого такого разговора с братом Иван чувствовал, что с ним происходит нечто похожее на раздвоение. В нём будто жили два человека. Один твёрдо стоял на позициях схожих с мнением Тихона Никитича Фокина, чей авторитет для Ивана был непререкаем, который предпочитал выжидать и сохранить в станице и окрестностях мир и хотя бы подобие порядка. Именно Фокин убедил Ивана, что тому сейчас лучше сидеть в станице, в родительском доме и никуда не отлучаться. Ведь многие демобилизованные из армии офицеры в городах совершенно не востребованы и влачат нищенское существование, да ещё подвергаются всевозможным преследованиям со стороны совдепов. Так что Ивану, выросшему в станице и с детства имевшему навыки вести сельское хозяйство, хоть это и недостойно офицера, но лучше заниматься им, чем голодать в городе. Конечно, Тихон Никитич на всякий случай сгущал краски, стращал Ивана, как бы тому по молодости не взбрело куда-нибудь рвануть на поиски «благородных дел», ведь в городах формировались и действовали тайные офицерские организации, готовящие свержение советской власти. А лишить дочь жениха Тихон Никитич совсем не желал.
Второй человек, «возмужавший» внутри Ивана в результате бесед с братом, протестовал, возмущался позицией первого: как ты можешь, когда отчизну рвут на части шайки политических авантюристов, мечтать о женитьбе, ходить каждый вечер к невесте, вдыхать аромат ее волос, ощущать губами и руками ее упругое податливое тело… мечтать о том дне, когда она вся, законно будет принадлежать тебе. Ведь он отлично знал, что в это самое время тысячи и тысячи женщин бесчестятся и унижаются из-за отсутствия законной власти. Он сам видел, что случается в такой ситуации, вспоминая тех девочек-гимназисток, сначала обесчещенных, а потом оголёнными посаженных киргиз-кайсацами на острые колья монастырской ограды. Сейчас, когда он бывал в доме Фокиных и уединялся с Полиной в ее комнате… Иногда он, расстегивая пуговицы ее платья, вдруг ни с того ни с сего одёргивал руки. Нет, он не стыдился, как казалось лукаво улыбавшейся при этом Поле, ему становилось страшно: видя расшитый кружевной лиф и пышные белоснежные панталоны под юбкой… Точно такие же, вернее изодранные остатки он видел на тех девочках, истёкших кровью до восковой желтизны на монастырской ограде. Ведь там погибли гимназистки, дочери состоятельных родителей, в том числе и из казачьих семей города Верного, и на них было дорогое бельё. Иногда в его воображении даже возникала жуткая картина, что на той монастырской ограде не худенькие девочки-подростки, а его Поля во всей своей нынешней красе.
Чтобы избавиться от этих раздвоений и видений, Иван целыми днями неистово и тяжело работал на скотном дворе и в овчарне, находил работу и в избе, возил сено с заимки в сарай, колол дрова. Мать, видя такое, упрекала отца:
– Чего ты Ваню-то запряг, он чай не для того на офицера училси, чтобы навоз убирать. Ты бы лучше Стёпу к делу определил, а то он всё больше по станице носится и дома почти не бывает.
– Дак это, кто ж его Ваньку-то заставляет, сам как оглашенный рвётси. Видать соскучилси по работе-то, – отвечал Игнатий Захарович, но и сам иногда сдерживал сына. – Ты полегше Ваня, не надрывайся, управимся и так, не спеша.
А Иван, наработавшись, переодевался и, стараясь не встретиться со Степаном, который своими разговорами уже начал его раздражать, спешил к Фокиным, где был желанным гостем.
8
Полина ждала Ивана как обычно к семи часам вечера, но на этот раз он опоздал более чем на полчаса. Первой встретила его Домна Терентьевна – жених дочери ей всегда импонировал. Она выделяла его ещё мальчишкой, и в отличие от мужа никогда не желала дочери другого суженого. Тихона Никитича дома не было. В последнее время атаман дольше обычного засиживался в правлении или на почте возле телеграфного аппарата, пытаясь из путаных телеграфных распоряжений определить, что же всё-таки творится в уезде, в области, что представляет из себя, только что закрепившаяся, и в Семипалатинске, и в Усть-Каменогорске советская власть.
– Раздевайся, иди скорее, уже извелась вся, будто не вчера, а год назад расстались, – с деланным недовольством, о чём говорила насмешливая улыбка, напутствовала Ивана Домна Терентьевна, облаченная в домашний бархатный халат, выгодно подчёркивавший её необычное даже для казачки дородство.
Чтобы натопить просторный дом, Фокины имели в нем две печки, которые в зиму топились попеременно, утром одна, вечером другая. За ними следил сорокадвухлетний Ермил, одноглазый казак, когда-то служивший под командой Тихона Никитича срочную. В схватке с китайскими хунхузами он лишился глаза и получил тяжёлое ранение в низ живота. Следствием ранения стало то, что от Ермила ушла жена, и он уже не мог жениться и остался бобылём. Когда умерли родители, он остался совсем один одинёшенек и запил с горя. Не дал Тихон Никитич пропасть своему бывшему подчинённому, взял к себе постоянным работником. Со временем Ермил стал больше чем работник. Станичные зубоскалы за глаза звали его атаманским псом. Вторым постоянным работником в доме атамана был киргиз двадцатилетний Танабай. Этот ещё мальчишкой нанялся пасти на той стороне Иртыша атаманские отары. Услужливый киргизёнок понравился Тихону Никитичу, и он за небольшую ежегодную мзду фактически купил его у бедных и многодетных родителей. Проведя большую часть жизни в станице, Танабай и языку выучился, и чувствовал себя здесь куда увереннее, чем в родном ауле. Он лелеял мечту и жениться здесь. Но какая же казачка пойдёт за киргиза, за нехристя. И Ермил, и Танабай жили в старом доме, ещё построенном отцом Тихона Никитича. Там же, но отдельно от работников проживали и две постоянные работницы. Дальняя родственница Домны Терентьевны из Большенарымского поселка, Пелагея, старая дева сорока лет, исполняла обязанности поварихи и уборщицы. Ермил и Пелагея имели право свободного доступа в сам атаманский дом и пользовались особым доверием хозяев. Вторая работница девица Анастасия, двадцати трёх лет, сирота, которую еще ребенком подобрал Тихон Никитич, когда ехал по какой-то надобности в Усть-Каменогорск и увидел на дороге, оборванную плачущую худую девочку. Оказалось ее родители-новосёлы, так и не доехав до места своего нового местожительства, умерли почти в одночасье, чем-то заразившись, и Настя осталась одна в чужом незнакомом краю. Атаман подобрал несчастного ребенка, намереваясь либо отправить к родственникам, либо сдать в приют. Но родственники не отыскались, приют… В общем, осталась Настя в доме Фокиных и вот уже почти десять лет выполняла обязанности прислужницы и батрачки в одном лице. Эта рослая, костистая девушка занималась самой грязной и тяжёлой работой по хозяйству, стиркой, дойкой. Замуж?… Даже если бы Тихон Петрович в знак благодарности за многолетний безропотный труд дал за Анастасией приданное, на что он не раз намекал, никто бы не «клюнул» даже из батраков-новосёлов. Уж очень некрасива была Настя, особенно на фоне молодых казачек, которых, как правило, с детства холили родители. Ей оставалось надеяться разве что на Танабая. Но даже он от Насти «воротил нос», и когда ему сезонные батраки в шутку намекали, дескать, хочешь жениться на русской, вот самая тебе подходящая невеста… В ответ Танабай раздувал ноздри и зло ругался:
– Я на бабе жениться хочу, а не на жердине, чтоб у ей сиськи был, курдюк был, брюхо был. Мужик на мягком бабьем брюхе лежать должен, а не на мослах…
– Тогда Танабайка тебе такая баба, как хозяйка твоя, Домна Терентьевна, нужна, во, там есть на чём полежать… ха-ха!!.. – заливались насмешники, а Танабай злой и красный как рак спешил куда-нибудь убежать.
Вообще-то в станице, пожалуй, нашлись бы казачки в возрасте и подородней атаманши, но что касается, так сказать, качества полноты, холености, или как это называли казаки «гладкости», равной Домне Терентьевне не было. Ни одна из казачек, при столь внушительном весе так хорошо не смотрелась, с таким достоинством не носила свое одновременно, и объемное, и красивое тело. Это имело наследственные корни, очень полными и в то же время красивыми были её, и мать, и бабка. Причём бабку однажды её вес даже спас от плена и судьбы наложницы-рабыни, проданной на каком-нибудь бухарском или афганском невольничьем рынке, где полнотелые русские женщины всегда были в большой цене. То случилось ещё в пятидесятых годах в окрестностях Большенарымского посёлка. Шайка конных киргизцев где-то втихую переплыла Иртыш и, спрятавшись в перелесках, ждала удобного момента, чтобы словить кого-нибудь на аркан и угнать в степь. Дело было на покосе, когда бабы угребали сено. Киргизы выскочили неожиданно, похватали женщин, кто не успел увернуться, побросали поперёк сёдел. Тот который наткнулся на бабку Домны Терентьевны, тогда, конечно, не бабку, а двадцатипятилетнюю сочную молодку, мать троих детей, тянувшую где-то пудов шесть… Поперек седла он в горячке как-то её забросил, но маленькая киргизская лошадёнка не выдержала общей тяжести, проскакав всего-ничего, сбилась, угодила ногой в какую-то нору, упала и не смогла подняться. Когда подоспели казаки, они взяли оставшегося пешим киргиза, приставив к его горлу лезвие шашки, выяснили где тайный брод, и, пустившись в погоню, выручили остальных пленниц. Впрочем, сама Домна Терентьевна в молодые годы на свою знаменитую бабку не очень походила. Даже родив Полину, еще во времена армейской службы Тихона Никитича, она почти не поправилась. Но, поселившись в станице, они начали богатеть, в доме появилась Пелагея, и часть домашних забот легло на нее. Серьезно полнеть Домна Терентьевна стала после рождения Володи. А уж по мере взросления Насти, когда на её хоть и костлявые, но широкие и сильные плечи легла вторая половина дел, атаманше осталось только водить руками. К сорока пяти годам Домна Терентьевна если и не превзошла бабку, то во всяком случае уже ей не уступала, и случись с ней такая же напасть, вряд ли бы киргизы смогли её увезти на своих чахлых лошадёнках.
Иван в шерстяных носках, неслышно ступая по мягкой кошме, прошёл через гостиную в комнату Полины. Ивану всегда нравился уют и необычный для казачьего дома достаток фокинского дома. О том достатке говорило буквально все, и тяжелые плюшевые портьеры на окнах, изысканная гнутые венские столы, стулья и кресла, покрытые лаком насыщенного темно-коричневого цвета, солидные, сделанные под старину, пузатый комод, буфет с цветными стеклами в узорных дверках, с резными украшениями, большой платяной шкаф со столь же большим зеркалом. На отдельном столике, ослепительно блестя, возвышался большой «боташевский» самовар. Если дверь в спальню хозяев приоткрыта, то можно увидеть огромную варшавскую кровать с фигурными украшениями на спинках в виде тонкого чугунного литья. В углах гостиной стояли большие фикусы в кадках. Во всех комнатах ярко горели керосиновые лампы. В отличие от Решетниковых здесь керосин не экономили, его у Тихона Никитича всегда было запасено впрок.
Полина нарочно не вышла встречать жениха, как она это делала обычно, а сидела за столом и проверяла школьные задания учеников. Таким образом, она выказывала, что сердится на него за опоздание. Ее комната была примерно вполовину меньше гостиной, но тоже весьма немаленькая. Убранство, правда, попроще, разве что портьеры на окнах были такие же, а кровать естественно и поуже и перина на ней не столь внушительна, и подушки не горкой, как в спальне родителей, а одна, правда большая и туго набитая хорошим пухом. Еще здесь имелось светло-коричневое пианино, купленное после окончания Полиной пятого класса гимназии и переправленное, как и вся остальная дорогая мебель из Семипалатинска специальным рейсом на личном пароходе купца Хардина. Здесь же в углу комнаты был приткнут и граммофон на маленьком столике, рядом возвышались стопки пластинок. Вообще-то граммофон, пака Полина училась в гимназии, стоял в гостиной и заводился по праздникам, или с приходом важных гостей. Но, как только дочь закончила свою учебу и окончательно вернулась в родительский дом, она его незамедлительно «реквизировала», ибо куда чаще родителей любила слушать пластинки, большую часть которых сама же и привезла из Семипалатинска…
Иван подошёл сзади и положил руки ей на плечи, покрытые кашемировым платком. Она попыталась освободиться, состроив недовольную гримасу. Он же завалил её назад вместе со стулом и хотел поцеловать…
– Ну, вот ещё, что за моду взял?… Пусти!.. – Полина не давалась. – Что это вы, господин сотник, себе позволяете!? – данные слова должны были означать ее крайнее неудовольствие.
Полина вырвалась, отложила перьевую ручку, вскочила со стула и вновь изобразила почти неподдельное возмущение.
– Ну, Поля, ты же знаешь, сбрую чиним, к севу готовимся. Ну, и брат, Степан, с ним заговорился, ну прости, – молил, скрестив руки перед грудью, Иван.
Иван был прощён через пять минут. Молодые люди уселись на тахту и занялись тем, чем регулярно занимались уже больше месяца, после того, как было объявлено о предстоящей свадьбе. В казачьей среде физическая близость до свадьбы в уважаемых семьях была немыслима, и у Полины с Иваном не могло возникнуть таких поползновений. Но даже то, что они себе позволяли, наверняка бы, вызвало осуждение в станице. И Домна Терентьевна и Тихон Никитич догадывались, чем занимаются молодые, уединившись в комнате Полины. Но родители делали вид, что ничего особенного не происходит, так же вела себя и прислуга, и уж тем более никто ничего не знал вне фокинского дома, ведь все постоянные обитатели атаманского подворья никогда не выносили «сор из избы».
Уже по тому, как Иван её ласкает, Полина почувствовала, что он сегодня какой-то не такой как всегда. Обычно он с горячим упорством преодолевал её показное сопротивление. Сейчас же эта горячая нетерпеливость явно отсутствовала. Даже дотрагиваясь до её весьма интимных мест, он действовал скорее механически, не выказывая ни жара, ни сдерживаемого желания.
– Что с тобой Ваня? Ты как будто всё время о чём-то думаешь, – не могла не озаботиться данным обстоятельством Полина.
– О чём мне думать… о тебе, о нас с тобой, о чём же ещё? – пытался отшутиться Иван.
– Да нет, я же чувствую, ты мыслями где-то далеко. У тебя что-то стряслось?
– Я же говорю, брат… каждый день чем-нибудь да огорошит, порасскажет всякого, – Иван чуть отстранился от Полины.
– И что же он такого рассказал, что ты, даже ко мне приходя, только об этом и думаешь? – Полина недовольно передёрнула покатыми плечами.
– Да всё про власть эту новую. Говорит, что там одни ухорезы да варнаки сидят и много нерусских, нам всем погибель готовят, – откровенно признался Иван.
– Ну, про то сейчас кто только не говорит. Папа вон тоже иной раз аж почернеет от беспокойства этого. Даже от атаманства хочет отказаться, – на мгновение в глазах Полины зажглась тревога, но тут же вновь ее сменило нетерпеливое ожидание счастья – как можно о чем-то переживать всерьез двадцатилетней здоровой красивой девушке, когда рядом любимый и она ожидает скорого с ним замужества.
Полина обняла Ивана за шею и уже сама стала проявлять активность, валить его на тахту, целовать, проникая языком ему в рот.
– Ну, что ты делаешь Поля… щекотно, – шептал Иван, – я же могу так ненароком язычок тебе прикусить, – смешливо говорил Иван, освобождаясь от столь неудобных для него объятий.
– Я же тебе говорила, так у нас в гимназии девочки целовались, кто кого щекотнее зацелует, – пояснила Полина.
– Тебя послушать, там у вас не гимназия была, а не пойми что…
Во все времена многие влюблённые живут как бы вне мира, параллельно событий происходящих вокруг них. Полина воспринимала реальность не как окружавшие, не как ее отец, или даже Иван. С детства любимица отца, она привыкла позволять себе много больше, чем девочки в других казачьих семьях, а положение и состоятельность Тихона Никитича позволяли удовлетворять многие её не только желания, но и капризы. Пока её минула пресловутая «тяжёлая женская доля», хотя она ее видела везде и всюду, даже у себя дома… она с детства к этому привыкла и считала само-собой разумеющимся. Так же ей казалось вполне естественным, что она, в отличие от прочих девочек-казачек, никогда не работала в поле, не возилась со скотиной, как и то, что по дому грязную работу делает прислуга. К тому же большую часть жизни с десяти лет она проводила не дома, а в Семипалатинске, где училась в гимназии, а когда приезжала в станицу на каникулы, здесь все с ней носились как с писаной торбой, не позволяя ни к чему приложить руки. А в Семипалатинске она жила в доме богатейшего купца Хардина Ипполита Кузмича, являлась не просто подругой, а фактически на положении сестры его дочери Елизаветы – там дом тоже был полон прислуги. За годы учёбы Поля и выросла такой вот городской барышней. Со стороны, не зная происхождения, ее можно было принять за девушку из купеческой, или даже дворянской семьи. В ее жизни, в общем, пока всё складывалось относительно неплохо, в том числе и факт возвращения с войны жениха живым и невредимым. Потому, ей сложно было думать, что в будущем у нее всё будет не столь счастливо и безоблачно, как до сих пор.
Иван не мог смотреть на мир с тем же оптимизмом. Романтизм, присущий ему в кадетские годы, частично улетучился уже в 1912 году, когда его после кадетского корпуса определили не в привилегированное Николаевское кавалерийское училище, располагавшееся в Петербурге, а в относительно непрестижное Оренбургское. Сказалось отсутствие связей и то, что он не офицерский, а урядничий сын, хотя по успеваемости он превзошёл многих из тех, кто поехал в Петербург. В Оренбурге, в юнкерском училище, учились представители всех казачьих войск кроме Донского, имевшего своё собственное Новочеркасское училище. Так вот, там учились в основном такие же как Иван выходцы из простых казачьих семей, но имела место совсем другая иерархия, по войсковому признаку. Иван с удивлением обнаружил, что их Сибирское казачье войско, что называется, не котируется. В училище имело место откровенное засилье оренбуржцев, потому что местные, и кубанцев, потому что их было больше всех и среди юнкеров из кадетов и гимназистов, поступавших на двухгодичный срок и особенно из вольноопределяющихся и прочих, не имевших законченного среднего образования, проходивших трёхгодичный курс. Все младшие командиры, то есть портупей-юнкеры, назначались в основном из оренбуржцев или кубанцев, и они делали поблажки своим землякам за счёт остальных. Потом, после выпуска, вновь напасть какая-то, началась война и его совсем неопытного молодого хорунжего определили в 9-й третьеочередной полк командовать казаками, значительно старше его по возрасту. Конечно, сначала подчинённые, многие из которых имели по нескольку детей, его в грош не ставили. Но когда в пятнадцатом году их полк отправили на фронт, Иван обтерся, освоился и те же матерые казаки видели в нём уже не юнца, а командира. Германский фронт с его суровой правдой, тяготами и ежедневной опасностью быть убитым или искалеченным, ещё более отдалил Ивана от романтического восприятия реальной жизни. А окончательно ее добило подавление бунта в Семиречье, то что он увидел на берегу Иссык-Куля. Сейчас он отчётливо как никогда представлял себе, каким тяжких «эхом» отзывается отречение царя для всей страны и казачества в частности.
– Да что с тобой опять? – Полина уже начинала злиться, видя что жених по-прежнему не весь «с ней», а лишь частично, мысли же его блуждают где-то в пространстве.
– Прости Поля… не могу не думать. Боюсь я, – признался Иван.
– Боишься, чего? – удивилась Полина.
– Боюсь, что впереди нас бойня кровавая ждёт. А я крови-то уже насмотрелся, знаю, если начнут лить, не остановить. Там уж кровь за кровь пойдёт, а то и просто так из озорства или забавы ради убивать будут.
– А мне не верится, что русские с русскими воевать начнут, – не согласилась Полина. – Ну, может быть варнаки какие-нибудь поозоруют, но их же и утихомирить можно. Вон царь отрёкся когда, и то никакой междоусобицы не было. Керенский ушёл, и эти уйдут, и в конце концов к власти придут такие умные и честные правители, которые искренне желают добра России, – в сознании Полины был выстроен самый оптимистический прогноз.
– Да нет Поля, Керенский не ушёл, его скинули. И этих большевиков-агитаторов я на фронте слышал, прокламации их читал. Это не просто варначья банда, эти агитацией своей ведут к расколу общества, одних на других натравливают, бедных на богатых, солдат на офицеров, мужиков на казаков. Если послушают их, поверят – кровавая каша будет…
9
Февраль в Петрограде выдался вьюжным. Метель била в стёкла ветхих, крытых толем домишек, в слободе, где жили рабочие Обуховского завода. Рядом пролегала железная дорога и от проходящих составов дрожали тонкие дощатые стены, вибрировал пол. Ночью, при усилении мороза, «крик» паровозных гудков казался особенно пронзительным.
Дом Грибуниных, такой же как и рядом стоящие, приземистый, серый, «засыпушка» – два ряда досок меж ними засыпан шлак. Разве что занавески на окнах понаряднее чем у других, из более дорогого ситца. Зато внутри убранство грибунинского дома сильно отличалось от прочих жилищ обуховцев, ибо имелась здесь такая вещь, которой в рабочих семьях просто не могло быть – пианино. Инструмент стоял в гостиной, с него регулярно стирали пыль и частенько хозяйка дома Лидия Кондратьевна на нём играла… Как играла большинство из собиравшейся в доме публики определить не могли, но все благоговели перед хозяйкой, женой рабочего и дочерью рабочего, сумевшей постичь это барское умение. Впрочем, изредка случавшиеся среди гостей студенты, знавшие толк в исполнительском искусстве, потом вроде бы посмеивались и говаривали, что она едва постигла азы музыкальной грамоты, и по клавишам стучит как барабанщик Преображенского полка в свой барабан на параде.
После Октябрьских событий Лидия уже крайне редко садилась за пианино – стало не до политических посиделок с чаем и музыкой. Они с мужем ждали… ждали, как им казалось, заслуженной награды от родной рабоче-крестьянской советской власти, весомой награды, соответствующей вкладу большевика с 13-го года Василия Грибунина в дело торжества революции, рабочего класса. Конкретно, они ждали высокой должности. Кому же, как не Василию следует занять какой-нибудь важный пост, например в Петросовете. Василий потомственный рабочий, его старший брат участник знаменитой «Обуховской обороны», убит в «Крестах» царскими жандармами. Конечно, в то время погибло не мало рабочих при разгонах стачек, демонстраций, маёвок… Но брат ученик самого Ленина, занимался в его революционном кружке, а ещё раньше у его жены Крупской, в начальной воскресной школе. Эх, жаль не дожил брат. Уж он то наверняка был бы отмечен Лениным и помог бы брату. Но и без этого Василий столько сделал для партии, побольше чем эти деятели, приехавшие с Ильичем из эмиграции…
За окном уже давно стемнело, а Василия все не было. Лидия затопила печку и, экономя дрова, бросила в неё прокладку железнодорожной буксы, отчего в доме воздух стал противно сладким от сгорания этой насыщенной нефтепродуктами ткани. В десять часов утолкала спать так и не дождавшихся ужина сыновей: 12-ти, 10-ти и 8-и летнего. Самой ложиться на голодный желудок не хотелось, однако в доме кроме опротивевшей мороженой картошки ничего из съестного не было. Хлебную норму по осьмушке на душу давали на заводе, но Василий с утра как ушёл туда так и не вернулся, чем обрёк всю семью сидеть не евши до своего прихода.
Голодали и мёрзли все рабочие семьи, но не это возмущало Лидию, а то, что голод и холод переносит и ее семья, семья коммуниста, активного борца с царским режимом и временным правительством. Разве о такой жизни после революции она мечтала, когда выходила замуж, чтобы на четвертом десятке иметь вот такую хибару, которую к тому же почти нечем топить, а главное нечем кормить детей. Разве это полтора десятка лет назад обещал ей Василий, работавший тогда учеником у ее отца?… Отец Лидии был рабочим, но рабочим уникальным. Он выучился работать на всех видах станков, токарном, фрезерном, сверлильном… и на всех работал виртуозно. Никто из рабочих не получал столько жалованья, сколько ее отец, никого так не ценило начальство. Потому и смог он определить свою дочь в гимназию, где учились в основном дочери дворян и купцов. В гимназии она, конечно, пришлась не ко двору, и все годы учёбы была «белой вороной». Она возненавидела всех этих буржуек, и когда стала встречаться с Васей сразу и бесповоротно поверила его крамольным речам о брате, революционерах, большевиках. Не обижалась на него даже когда слышала не совсем приятные высказывания о своём отце:
– Что твой батя горбатится, хозяевам угождает? Они его всё равно никогда за ровню держать не будут, человеком считать. А я… я жизнь положу, но всех этих хозяев сковырну, чтобы не их, а наша власть была, рабочая…
Нелегко складывалась их семейная жизнь. Отцу не нравился «бунташный» жених дочери, она вышла за Василия против его воли. И вот после стольких лет лишений и тревог, обысков, арестов мужа, ношения передач в тюрьмы, когда она уже и сама перестала верить, что обещанное им «светлое завтра» наступит, то про что пелось в песне, которую под ее аккомпонемент часто пели товарищи Василия:
И вот, наконец, свершилось – оковы пали, занялась заря нового мира, рабочий класс объявлен гегемоном, то есть стал правящим в России. То, что далеко не все рабочие выйдут теперь в баре Лидия понимала – это невозможно, кто-то должен продолжать работать. Но активисты-революционеры, бывшие подпольщики, такие как её Василий? Разве он не заслужил высокую руководящую должность? И ей как жене, разделившей с мужем все тяготы революционной борьбы, тоже положена должность. Тем более, что среди жён прочих рабочих нет ни то что с гимназическим образованием, мало просто грамотных, умеющих читать и писать. Она ещё не старая и хочет успеть насладиться жизнью, так же как ею наслаждались при царе дворянки и купчихи, матери её гимназических соучениц. Она тоже хотела иметь свой большой дом, одеваться в хорошо сшитые модные платья, душиться дорогими духами, носить золотые и бриллиантовые украшения, танцевать на балах, ходить в оперу и на балет, ездить по заграницам, есть изысканную пищу, есть вдоволь, иметь возможность выучить и хорошо устроить в жизни детей…
Именно сегодня в этот вьюжный февральский день Василий собирался повидаться со своим давним товарищем по дореволюционному подполью, который сумел «зацепиться» в Петросовете. С завода, где Василий занимал ничтожный пост главы профсоюзного комитета, он должен был сходить в Петросовет и там с ним переговорить. Но что-то очень долго его не было. Что бы это могло означать? Лидия всё больше нервничала – в Петрограде, особенно по ночам был настоящий преступный разгул.
Василий пришёл чуть не к полуночи. Вошёл хмурый весь в снегу, на плече мешок – получил на заводе паёк на неделю.
– Что так поздно… забыл, что мы тут с утра без хлеба сидим?! – не смогла сдержаться Лидия, хотя за пять минут до этого готова была простить мужу всё, лишь бы он вернулся живым домой. Вглядываясь в плохо выбритое лицо Василия, она в то же время пыталась определить, угадать результат его визита в Петросовет.
– Так уж вышло… Чем это в доме воняет, опять буксу жгла? – лицо Василия исказила гримаса.
– А что, замерзать прикажешь, дров-то, сам знаешь, только на растопку осталось! – вновь повысила голос Лидия.
Василий разделся, и когда жена стала разбирать принесённым им паёк, добавила света, выкрутив побольше фитиль керосиновой лампы, он отвернулся чтобы не дышать в ее сторону. Однако Лидии всё равно стало ясно, что муж выпивши.
– Это ещё что за новости? Мы же с тобой уже говорили об этом, а ты опять? Семья с голоду чуть не пухнет, а он где-то шляется и водку пьет! – всё больше заводилась Лидия.
– Тише ты… ребят разбудишь. Как будто не знаешь, где я шлялся. Думаешь, это дело можно без выпивки сладить? Я ж тебе говорил, что мы с Пашкой этим старые кореша, в 12-м году забастовочный комитет возглавляли. С ним и пил, в кабинете. Вспомнили молодость, поговорили… Потому и припозднился, – пояснил своё состояние Василий.
– Толк-то хоть есть какой с тех разговоров? – недоверчиво спросила Лидия.
– Ладно… Ты Лид лаяться-то перестань, – уклонился от прямого ответа Василий и прошёл к умывальнику.
– Есть-то будешь?… Только у меня одна картошка, – уже не так воинственно заговорила Лидия.
– Не, не надо. Я ему чекушку спирта с завода принёс, а у него закусь знатная была… Тушёнка с военного склада. У них в Совете паёк не как у нас, неплохо харчятся. Там я у него и со стола втихаря стянул. На вот, завтра ребят побалуешь, – Василий из кармана пальто достал помятую сдобную булку, пару баранок-сушек и несколько мелких кусочков пилёного сахару.
– Ишь ты. Небось, не только харчи и мануфактуру они там имеют, – Лидия быстро спрятала принесённые мужем гостинцы в буфет – завтра у сыновей будут лакомства, которых они уже наверное с полгода не видели. – Как сходил-то, что там тебе твой Пашка порассказал?
– Да ничего особенного, – Василий подошёл к столу, подкрутил фитиль лампы. – Керосин экономить надо, сказали что да конца месяца больше выдавать не будут.
– Да и шут с ними, лучину жечь будем. Ты не тяни, говори как сходил-то, – Лидия пытала мужа, ибо надеялась, что он если не для себя, то хотя бы для неё сумеет выхлопотать место в какой-нибудь казенной организации, чтобы и она смогла получать паек – на два-то пайка прожить куда легче.
Василию не хотелось сейчас говорить о своей встрече со старым другом. От выпитого спирта и тяжёлого духа тлевшей в печке буксы у него разболелась голова – хотелось лечь спать. Но жена в его положение войти не захотела и пришлось отчитываться.
– В общем, там Лида дела не будет. Это мне и Пашка объяснил, да я и сам прежде чем его нашёл по коридорам походил, посмотрел и понял – нашего брата туда не допустят, – со вздохом признался Василий.
– Как это не допустят, а сам-то друг твой, как туда пристроился, на спецпаёк, да ещё в кабинете сидит!? – на бледных щеках Лидии появился нездоровый, лихорадочный румянец.
– Сам-то? Это отдельный разговор. Да и кто он там, мелочь на побегушках, и кабинет то не его. Пойми Лид, там Зиновьев сидит, жидяра, всех своих понаставил. Он же брата моего не знал, и я с ним никогда не встречался, меня он туда не возьмёт.
– Постой, он что туда одних евреев напристраивал? Но ведь друг-то твой не еврей, такой же рабочий, как и ты.
– Погоди. Что ты меня всё путаешь, – Василий болезненно поморщился и потёр виски. – Не евреев, а своих, тех, кого он лично знает, работал в подполье, в эмиграции. А Пашка с ним работал, когда «Правду» здесь распространял. Но я ещё раз тебе говорю, он там в Совете никто, а потому помочь не может.
– Никто, а паёк жрёт хороший и семью, небось, хорошо кормит, а мы чуть живы. За что боролись-то? – зло возразила Лидия.
– Ты погоди на него нападать. Он мне дельный совет дал… Ох, голова что-то совсем раскалывается…
Лидия вышла на холод в сени, положила в миску из бочки квашеной капусты, которую заблаговременно запасли ещё в октябре, зачерпнула рассолу…
– Ух, вроде полегчало, – ледяной рассол подействовал на Василия ободряюще.
– Так что за совет-то? – упорно ждала продолжения «отчёта» Лидия.
– Посоветовал не ломиться ни в Петросовет, ни тем более в Совнарком. Там все хорошие места уже поделены. Там все кто вместе с Зиновьевым, Троцким, Радеком, Свердловым, а то и с самим Лениным дружбу водили.
– Так я и думала, пока вы тут бастовали, да с жандармами и казаками бились, они по заграницам прохлаждались, а теперь приехали и на тёплые места сели… Ты бы хоть для меня что-нибудь разузнал, может место какое… – чуть не со слезами в голосе почти причитала Лидия.
– Брось, какое место. Я же говорю, там все свои сидят, сёстры, жёны, племянницы, любовницы… Ну, и ещё есть там молоденькие из дворянок. Этих к себе любят секретаршами-машинистками брать любители благородных барышень.
– Понятно. Значит, просто так сходил, поел, выпил, семью без хлеба на весь день оставил… – Лидия в сердцах отвернулась, чтобы смахнуть всё-таки выступившую слезу. – Это и есть его совет, чтобы не соваться никуда и тихо с голоду ноги протянуть?
– Да нет. Он как раз дело присоветовал, а ты меня всю дорогу перебиваешь, сказать не даешь. Он говорит, надо инициативу проявить, почин организовать. Тогда заметят и назначат куда-нибудь комиссаром.
– Какой такой почин, о чем ты? – не поняла мужа Лидия.
– Сейчас растолкую. Здесь на заводе делать нечего, никакой перспективы, как стояли, так и будем стоять. Сейчас всё в хлеб упёрлось. Он мне и говорит, организуй сельскохозяйственную комунну землеробов.
– Это ещё что за чушь, каких землеробов? – с некоторой брезгливостью отреагировала Лидия.
– А вот это как раз совсем и не чушь. Это такое дело, об котором нам с тобой стоит крепко подумать. Эту идею не где-нибудь, в ЦК кто-то предложил, вроде даже сам Ильич. Организовать несколько хозяйств нового коммунистического типа из рабочих, на землях конфискованных у помещиков. Это чтобы пример показать всем несознательным элементам в деревне, как можно по-новому, совместно на земле работать. Конечно, главная задача наладить производство и поставку хлеба, поддержать города, рабочим не дать умереть с голода. Вот мне Пашка и говорит, проведи у себя на заводе агитацию, сгоноши рабочих на это дело. На него, говорит, и денег дадут и всяческую помощь окажут. А если уже этой осенью в Питер хлеб пришлёшь, всё, считай тебя в высшем руководстве партии и заметят, и отметят, дальше двигать начнут. Сейчас ведь голодуха и безработица кругом и людей сагитировать хлеб сеять проще простого…
10
Лидия полночи не могла заснуть после рассказа мужа. Василий лежал рядом, дыша перегаром, храпел, а она словно ничего не чувствовала, так глубоко задумалась. Лидия, видевшая со стороны вольготную и красивую барскую жизнь, осуждавшая ее, как и положено жене революционера, тем не менее, втайне мечтала о таковой. Она презирала сельский труд и деревенский образ жизни. Но в гимназии она видела, как прекрасно выглядели те помещичьи дочки, что проводили каникулы у себя в поместьях, на хорошем воздухе, сытной свежей пище. Одно дело работать на земле, в поле, ходить за скотом, другое наслаждаться природой, потреблять здоровую пищу, то же молоко из-под коровы, которое кто-то для тебя надоил, но самой не работать. В новой жизни, при новой власти так должны жить советские начальники и их семьи. Стать советской помещицей? А почему бы и нет. Конечно, с родного насиженного места срываться боязно, с другой стороны, сколько можно терпеть эту полуголодную жизнь, видеть страдания детей. А там, если Василий станет руководителем, уж он то обеспечит, чтобы его семья была сыта, а жена не работала в поле…
Утром Василий поднялся с тяжёлым похмельем, пил много рассола и пока он очухивался Лидия кормила и собирала сыновей в школу… О школе тоже подумала Лидия. Та, в которой учились ее мальчишки ей, бывшей гимназистке, совсем не нравилась, но как окажется там, смогут ли ее дети учиться на новом месте. В конце-концов она решила, что если учиться будет негде, она станет учить сыновей сама, чтобы потом они смогли сдать экстерном и за начальную школы, а может быть даже за некоторые старшие классы гимназии, или как там назовут учебные заведения для детей крупных советских начальников. То, что и при советской власти дети разных по положению родителей будут учиться в разных школах, Лидия не сомневалась.
Отправив детей в школу и посадив завтракать мужа, которому некуда было спешить, ибо на завод он приходил к десяти часам, Лидия решила продолжить прерванный неожиданным провалом в сон Василия их ночной разговор.
– Ты знаешь Вась, я подумала насчёт того предложения… ну насчёт сельхозкоммуны. Если это не очень далеко, то тебе можно попробовать возглавить такую коммуну. Тогда бы мы смогли, как при царе буржуи на дачах жить и здесь, и там. Мы бы к тебе туда на лето приезжали, а ты бы нас продуктами снабжал, – вдруг как-то неожиданно для себя, мгновенно Лидия нашла ответ на все мучившие её вопросы: и как не уезжать насовсем из Питера, и не отрывать детей от школы. – А ты бы тоже зимой с оказиями к нам приезжал.
Василий отстранился от еды, и некоторое время тупо смотрел на Лидию. Нет, он не забыл того, что говорил вчера перед сном жене, ему просто был неведом ход ее долгих раздумий и логика суждений, вылившаяся вот в такое фантазёрское решение. Наконец, он полностью «переварил» что она ему толковала:
– Да ты хоть понимаешь, что говоришь, какая дача?! Ты что не знаешь, что в стране твориться?! Везде контра за оружие берётся. Эти в Смольном тоже хотят, чтобы недалеко, чтобы и хлеб иметь, и контролировать случай чего. Если как ты хочешь рядом с Питером обосноваться, они, эти начальники новые, станут туда с ревизиями чуть не каждый день наезжать, с бабами своими на казённых автомобилях, чтобы для себя продукты втихаря вывозить. После них нам и отправлять-то нечего будет. Да и земли тут уж больно плохи, труда много вложить надо, а урожаи так себе. Даже картошка больше чем один к четырем редко урождается, а хлеб тот вообще никудышный, пшеницу и сеять не стоит. Нет Лида, если уж за это дело всерьёз браться, надо ехать отсель подальше и сгоношить не меньше нескольких сотен человек, ехать всем сразу с семьями, эшелоном. Только там мы с тобой настоящими хозяевами станем и сами себе начальниками, и чтобы там земля была тучная, хлеб хорошо родился… Есть у меня на примете такое место.
План, в который Василий посвящал жену, родился у него ещё вчера, по дороге из Петросовета домой. Он хотел сразу обсудить его с Лидией, но не смог из-за жуткой головной боли и внезапной «отключки».
– Помнишь, я в восьмом году ездил от завода в командировку в Сибирь с инженером, – продолжал Василий. – Там в одном казачьем гарнизоне пушки, что у нас капитальный ремонт проходили вдруг при стрельбе отказывать стали. В общем, оттуда рекламация пришла, то есть жалоба на завод. Батя твой, как лучший токарь, должен был ехать, но отказался, уж больно далёко, вот меня и послали. Я, значит, токарную работу проверял, инженер по своей части. Через всю Россию почти ехали, поездом до Омска, инженер в первом классе, ну а я, понятно, в третьем. Оттуда на пароходе до Уст-Каменогорска, это такой маленький уездный городишко. Там эти пушки стояли. Мы на месте разобрались, что к чему. Деталька там одна с брачком оказалась, сразу на всех орудиях. А перед отъездом нашего инженера повезли тамошние места показать, ну, конечно, с выпивкой и закуской по дороге. Удивлялся я сначала, зачем он и меня с собой взял, хоть и знал, что не надёжен я. А он меня оказалось, как прислугу какую взял, блюда там всякие подносить-уносить, его, если ужрётся, до каюты дотащить…
– Подожди Вася… Ты, что же в Сибирь надумал ехать, там коммуну организовать? Это ж такая даль, жуть. Потом, что там за люди живут? Наверное, инородцы какие-нибудь? – сами-собой родились вопросы у Лидии.
– Русские там люди, рабочие с рудников, крестьяне-переселенцы, казаки сибирские, да кержаки, – пояснил явно не довольный тем, что его перебили Василий. Он так увлёкся рассказом, что забыл о завтраке, который, остывая, стоял перед ним.
– Казаки!? Ты что, разве ж можно туда, они же всегда царю верные были.
– Погоди, не встревай. Я ж тебе говорю, там не одни казаки живут, там и рабочих на рудниках полно и переселенцы тогда валом валили. А казаки они только вдоль реки, Иртыша, в станицах, да посёлках. Рабочие совсем плохо там жили, работали почти как каторжные, а получали втрое меньше против нас питерских. Они там злые на всё на свете и на начальство и на казаков. Но главное там замечательная земля, хлеб растёт, как трава густой, а вкусный какой, без изюма, а как ситный? Я такого никогда не ел. И вообще еды там всякой, во, – Василий чиркнул ребром ладони себе по горлу. – Река Иртыш… какой только рыбы там нет, трава на лугах – выше человеческого роста вырастает. А красотища, особенно в ясный день, не насмотришься. Никогда дотоле гор не видал, а как там посмотрел, до сих пор забыть не могу. Цветы там в горах растут красивейшие, жарки называются, шиповника целые заросли на склонах, ягоду всякую бабы вёдрами собирают, в хорошие годы и арбузы урождаются. С переселенцами разговаривал, они в один голос, как туда переехали, про голод забыли. Там что хлеба, что рыбы, а в лесах какого только зверья, птицы нет, лоси, кабаны, медведи, козлы горные, тетерева стаями. Охотой в основном староверы, кержаки промышляют. Ну, то тяжёлый народ, тех не сагитируешь, живут богато, соболюют, моралов разводят, пушнину и мёд продают…
– Подожди Вась… Так кто же тебе землю-то там даст под коммуну? Там же помещиков-то поди и не было никогда, у кого землю-то конфисковывать, разве что у казаков, так они ее без войны никак не отдадут, – опасливо возразила Лидия.
– В том-то и дело, что ничего ни у кого не надо отнимать. Там возле речки Бухтармы, есть целый кусище отличной залежной земли, принадлежавшей царскому кабинету. Понимаешь? Я почём про ту землю-то знаю, в то время мужики-переселенцы подавали прошение, что бы ту земельку распахать. Уж больно хороша, да ровная, удобная, и вода рядом, а без пользы пропадает. А им не позволили, сверху бумага пришла, дескать, на царскую собственность нечего рот разевать. А сейчас, царя-то нет, значит, земля эта государственная, советской власти. Вот я и выпрошу в Совнаркоме мандат на нее, и мы туда сразу как законные хозяева приедем…
Для Василия Грибунина наступили хлопотные дни. Сначала он выступил со своим почином на собрании заводской партячейки. Там к нему отнеслись настороженно, но зарубить побоялись, разрешили вести соответствующую работу среди людей. Здесь имел место и корыстный интерес – если часть рабочих, числящихся на заводе, но почти не работающих, ибо производство стояло… Так вот, если сотня другая рабочих да ещё с семьями уедет, легче будет прокормить оставшихся. Таким образом, Василию не помогали, но и не мешали. Днями он пропадал на заводе, ходил по домам, уговаривал рабочих, их жён… К концу февраля ему удалось сколотить больше сотни желающих ехать в Сибирь, на Алтай. У него нашлись единомышленники, но сильнее всех помогал Грибунину голод, который далеко не все могли переносить стойко. А вечером возвращаясь домой Василий проводил ту же «работу» с Лидией. Жена, в общем, морально была готова ехать, только ее пугало расстояние, но и здесь Василий нашёл свои «плюсы»:
– Это же хорошо, что далеко, там мы будем никому не подконтрольны, что захотим то и сделаем. Эх, Лида, да я всегда так хотел, хоть у чёрта на куличиках, но чтобы быть там самым главным, – мечтательно закатывал глаза Василий.
– Лучше быть первым в провинции, чем вторым в Риме, – тихо проговорила Лидия.
– Что ты сказала, – не понял Василий.
– Это такое древнеримское изречение, поговорка. Я ее слышала, когда в гимназии латынь учила. Это как раз о том, о чём мы с тобой говорим… Может ты и прав…
И вот, наконец, на общем собрании официально организовали Общество землеробов коммунистов. Увы, в бочку мёда закралась и ложка дёгтя. Хоть все и знали кто выступил с почином и провёл основную организационную работу – Василий Грибунин, он же и написал Устав общества, который отредактировала Лидия… Но когда собрались уже записавшиеся в общество и желающие ехать будущие коммунары, то на этом собрании не его избрали председателем. Грибунину предпочли пожилого бородача, беспартийного Павла Гуренко. Василия же утешили, де ещё молодой, успеешь покомандовать, и определили заместителем к Гуренко. Давно подозревал Василий, что среди рабочих у него много недоброжелателей, многие ему завидовали, шептали за глаза: из грязи в князи без мыла лезет, женат почти на барышне, образованной, с пианиной…
11
Вождь буквально разрывался между прорвой неотложных государственных дел. Ещё четыре-пять месяцев назад, когда ЦК партии готовил переворот, захват власти, он даже приблизительно не представлял, какой это неподъёмный груз, управление полностью расстроенным государственным механизмом огромной страны, к тому уже четвертый год находящейся в состоянии войны. Власть вожделенная, долгожданная, вот она, вот он штурвал, рули как хочешь. Ан нет, как хочешь не получается – страна руля-то почти и не слушается. Если в октябре, казалось, что Советы поддерживают самые широкие массы трудящихся, то сейчас выясняется, что прежде всего эти массы хотят есть, и есть каждый день. И накормить их первейшая, архиважная задача, наряду со скорейшим заключением мира с немцами, мира на любых условиях, чтобы выйти из войны. Решив эти две задачи можно уже конкретно сосредоточиться на том, чтобы ухватиться за власть крепче, так, чтобы никакие прочие желающие порулить не вырвали. Но вопрос с войной можно решить на переговорах, а вот с голодом переговоры невозможны, здесь надо действовать решительно и на перспективу. В ближайшее время необходимо накормить хотя бы питерских рабочих, пресечь голодные бунты и волнения в столице и тогда, наверняка, удастся удержать власть во всей стране. Хватило же одного взятия Зимнего дворца и ареста временного правительства, чтобы взять власть. Кто властвует в столице, тот властвует и в стране. Так же и с голодом – сначала надо решить этот вопрос в столице. Но как это сделать? Крестьяне, распропагандированные эсерами, дружно саботируют поставки продовольствия. С другой стороны, конечно, трудно от них хоть и мелких, но собственников ждать, что они за расписки продотрядных комиссаров добровольно отдадут хлеб. Не хотят они понимать, что вся городская промышленность стоит и ничего не может дать взамен. Тут ещё ко всему и паралич транспорта, невозможность подвезти уже собранное и готовое к отправке продовольствие и топливо. Да… продержаться хотя бы до лета, отодвинуть удушающую руку холода и голода, а там видно будет.
Разве думал он, что придя к власти придётся чуть не лично заниматься такими в общем-то мелкими и мерзкими делами как пенсии, пособия, больницы… Да и тот же хлеб, и транспорт. Разве царь всем этим занимался? У него был выкованный столетиями самодержавной власти госаппарат. А у него? Всё старое на слом, а новое, увы, создавать некогда, мешают все эти мерзости, которыми так не хочется, а приходиться заниматься. Конечно, статейки в газеты пописывать, или даже заниматься фундаментальными социально-экономическими исследованиями, как тот же Маркс, куда как проще и приятнее, чем ломать голову над тем, чем и как накормить миллионы людей, представляющих сейчас стадо без поводырей. Именно профессиональных «поводырей» под рукой-то и нет. Его соратники, в основном, специалисты не по созиданию, а по дестабилизации, разрушению…
Он так ждал эту инициативу снизу, хоть и не очень в нее верил, но ждал, и вот… На одном из заседаний СНК среди множества упаднических, даже панических высказываний, под которыми явно прослеживались мысли: не пора ли нам паковать чемоданы, прихватить золото, драгоценности, валюту из госхранилищ, и бежать через Финляндию в спокойные нейтральные страны. И вот, наконец, среди всех этих «воплей» он услышал, то что ждал – группа рабочих-обуховцев собирается организовать сельскохозяйственную коммуну для совместной обработке земли и снабжения продовольствием промышленных центров страны. Он сразу согласился принять делегацию обуховцев и оказать им всю возможную поддержку. Ведь это очередной реальный шаг к осуществлению дела всей его жизни, построению нового общества, что пока существовало только в теории.
Грибунину приходилось бывать в Смольном ещё во время октябрьских событий. Он осуществлял связь между обуховской рабочей дружиной и штабом восстания. Но тогда он имел дело лишь с «клерками», и встретить Ленина мог разве что случайно в коридоре. И вот он в составе делегации идёт на беседу с самим вождём.
Ленин принял обуховцев с искренней радостью. До того многие рабочие высказывали неуверенность – как отнесется председатель СНК к их затее, ехать за тридевять земель за казенный счёт. Впрочем, тем что новоявленные землеробы собрались так далеко, вождь тоже выразил удивление:
– А почему, товарищи, вы хотите ехать именно на Алтай? Не лучше ли где-нибудь поближе, под Лугой например, обустроиться? Тут мы бы вам могли, и помощь скорее оказать, и вы бы продовольствие в Питер быстрее доставили…
Вот тут то и наступил «звёздный час» Василия Грибунина. Прочие делегаты как-то оробели, пожалуй, даже были готовы последовать совету вождя, тем более, что кое-кто страшился столь дальнего путешествия. На собраниях Общества Василий сумел убедить большинство рассказами о невероятном плодородии верхнеиртышской земли. Но здесь в кабинете Ленина этого аргумента могло быть и не достаточно.
– Товарищ Ленин… Владимир Ильич, – слегка покраснев от волнения, встал со стула и вышел чуть вперед Василий, намеренно заслонив собой Гуренко, только что как председатель излагавшему вождю планы Общества. – Я бывал в тех местах, там земля не в пример здешней куда плодовитей и много залежной, в нее никакого навозу и прочих удобрений вкладывать не надо, и принадлежала она царскому кабинету. Ее можно просто вашим декретом передать нам в пользование и ничего ни у кого не реквизировать. Потому, никаких столкновений с местным населением, ни с мужиками, ни с казаками быть не должно. Ну, а главное, Владимир Ильич, там же наверняка очень мало коммунистов, и люди не знают, к чему их поведут большевики. И мы сознательные рабочие-питерцы поможем тамошнему крестьянству и рудничным рабочим разобраться в текущем моменте, на собственном примере покажем, как надо устраивать новую жизнь, укрепим советскую власть на дальних окраинах России.
Последний аргумент подействовал сильнее всего – вождь с интересом выслушал, доброжелательно кивнул Василию и спросил:
– А сколько всего рабочих выразило желание ехать и много ли среди них коммунистов?
– Более ста семейств. Всего с детьми будет около пятисот человек. Коммунистов двадцать шесть человек, но в основном в партии недавно, в 17-м году, или после Октября уже вступили. Таких как я, со стажем подпольной борьбы при царизме нет, – это сообщение Василий хотел сделать более всего, и дождался таки удобного момента, сообщение о его партийном и подпольном стаже прозвучало и к месту, и весомо.
– Вот как… А вы, товарищ, с какого года в партии? – не мог не заинтересоваться вождь.
– С тринадцатого. Мой старший брат меня привёл к борьбе. Он в вашем кружке занимался, а до того в воскресной школе у вашей супруги учился…
Результатом встречи обуховцев с председателем Совета Народных Комиссаров стало то, что в распоряжение коммунаров выделили 200 палаток, походную хлебопекарню и пульмановские вагоны первого класса для путешествия по железной дороге. В записке написанной Лениным народному комиссару земледелия и председателю Петросовета указывалось всячески содействовать коммунарам. Ну, а Василий Грибунин в глазах сотоварищей после той встречи стал чем-то вроде лица наделенного особым доверием самого вождя мирового пролетариата. И хоть председателем официально оставался Гуренко, но на первые роли вновь вышел Василий.
Мероприятия по подготовке к отправке было организовано с размахом, освещалось в советской печати. Подчёркивалось, что рабочие поедут именно в пульмановских вагонах, в которых до революции только буржуи ездили. На платформы грузили хлебопекарню, полевые кухни, на складе бывшего императорского фарфорового завода реквизировали и привезли в ящиках посуду. Лидии сразу же нашлась штатная должность. Она в 14-м году окончила курсы сестер милосердия и даже недолго проработала в военном госпитале. И хоть она давно уже никого не лечила, да и немногое умела по медицинской части, тем не менее, возглавила медчасть комунны. Она же приняла участие в конфискации в частных аптеках лекарств и медицинских инструментов. В день погрузки с завода пришли четверо рабочих и под руководством Василия с предосторожностями погрузили пианино. Без него Лидия отказывалась ехать, ибо на новом месте хотела осуществить свою мечту гимназических лет – стать влиятельной дамой, а пианино в ее мечтах играло роль необходимого атрибута, подчёркивало ее статус. Сыграло свою роль и то, что Василий знал о том, как Ленин с собой в сибирскую ссылку также через всю Россию повёз пианино, и там в глуши они с женой и тещей могли наслаждаться музыкой. А Ленина Василий боготворил, особенно сейчас, после той памятной встречи.
Грузились днём при стечении народа под вспышки фотокамер. А ночью, в крытые вагоны, выставив посты, в тайне грузили оружие, сто винтовок, пулемёт и боеприпасы. Знали, что нетвёрдо ещё стоит советская власть в отдалённых областях и губерниях. Также в тайне привезли опечатанный денежный ящик, со средствами, что были выделены СНК и пожертвованы в общую кассу членами Общества и другими обуховскими рабочими. Выезд приурочивали, дабы доехать до Алтая к началу посевной, чтобы уже этой осенью отправить в Петроград первый эшелон с хлебом…
Выполнить задачу поставленную вождём, расшибиться в лепешку, но выполнить – иного не мыслил Василий Грибунин. По делам Коммуны он несколько раз за короткое время бывал в Смольном, согласовывая различные вопросы. Проходя по длинным коридорам бывшего Института благородных девиц, он не переставал удивляться, сколько в «штабе революции» осело нерусских людей. Особенно бросались в глаза своей внешностью евреи и армяшки (так чохом именовали в Питере всех кавказцев). Ему даже показалось, в какой кабинет не зайди, везде они присутствуют. Василия это злило, но в то же время наводило на мысль, что для общения с теми же рабочими или деревенскими мужиками, их агитации, советская власть этих чернявых деятелей вряд ли сможет использовать. Вылези такой на трибуну и хоть что скажи – не поверит ему простой люд. Вот тут-то и понадобятся такие, как он. Разве можно во главе той же Коммуны поставить какого-нибудь еврея? Все же знают, что они и за станками сроду не стояли, и землю никогда не пахали. Но Ленина Василий, в том, что окружил себя нерусскими, не винил, понимал, что среди русских пролетариев-революционеров мало по настоящему грамотных людей, а без образования руководить страной нельзя. Вот и приходится нерусских привлекать, которые от старого режима страдали. Но он не сомневался – это всё временно, не может такого быть, чтобы ответственные советские работники, этакое новое дворянство, состояли в основном из евреев и армяшек. Нет, эту роль Грибунин отводил в основном таким как он, ибо как и жена не верил во всеобщее равенство. Всегда мир на том и стоял, что кто-то командовал, а кто-то подчинялся, выполнял команды, работал. Был царь, теперь Ленин, теперь он царь, а царю нужны приближённые облечённые его доверием, то есть своё дворянство, как бы оно не называлось. И своё место в той советско-дворянской среде надо не упустить. Пусть эти здесь в Петрограде заполонили Совнарком и Петросовет, он с другой стороны подлезет, оттуда, из Сибири. Выполнить задание вождя, спасти Петроград от голода и Ленин его приблизит, вознесёт, высоко вознесёт…
Через две недели поезд с коммунарами прибыл в Семипалатинск и был встречен руководством местного Совдепа. Семипалатинские коммунисты всячески хорохорились, уверяли что власть держат прочно, но Грибунин навёл справки, узнал что местный Совдеп взял власть всего месяц назад, да и то благодаря военной помощи из Омска. А до того тут четыре месяца имело место противостояние Совдепа и губернского земского собрания, которое опиралось на местных казаков. Но и сейчас, когда земское собрание, наконец, разогнано, советская власть дальше здания Совета и рабочих предместий на левом берегу Иртыша фактически не распространялась. Город же, как, видимо, и вся огромная по территории область жили сами по себе: купцы торгуют, как и торговали, в гимназиях учат, как и учили по старым программам, офицеры распущены по домам, но не разоружены, так же как и казаки. Казаков, что сразу бросалось в глаза, местные коммунисты ужасно боялись и довольствовались тем, что те в большинстве своём пока что держали нейтралитет. Вообще обстановка сложилась странная, как будто существовала какая-то негласная договоренность: мы вас не трогаем, и вы нас не троньте.
Коммунаров устроили жить в здании бывшего окружного суда, и чувствовалось, хотели как можно скорее отправить, сбыть с рук. Но Иртыш, по которому предстояло плыть дальше, еще не очистился ото льда. Увы, в Семипалатинске также существовать за счёт реквизиций не получилось. Хоть и относительно дёшев был здесь хлеб, но прокормить полтысячи человек… Средства Общества на это тратить не хотелось. Обратились в Совдеп за помощью. Там объяснили, что хлеб есть, сколько угодно, но он на складах принадлежащих местным богатеям-купцам. Покричал Василий на этих горе-большевиков, посовестил, привёл в пример Петроград, где все буржуи давно уже и собственности лишены и на «голодный паёк» посажены, потому последние фамильные меха с бриллиантами продают. А здесь до сих пор и склады, и пароходы, и магазины у них. Поругались крепко, но на реквизицию Совдеп не решился. С купцами договорились, те и сами хотели поскорее спровадить «гостей» из города, потому согласились снабдить питерцев продовольствием подешевле. Совдеп же, дабы произвести впечатление на посланцев Ленина, организовал выпечку особых свежих караваев, которые и были преподнесены коммунарам в торжественной обстановке. Действительно столь пышных и высоких хлебов большинство питерцев в жизни не едали. Такие получались только из верхнеиртышской пшеницы. Коммунары вволю ели этот невероятно вкусный хлеб и вспоминали Петроград с его нормированной осьмушкой низкого качества. А Василий тут же не упустил возможности выступить в поддержку своего выбора места основания коммуны:
– Во, теперь какой хлеб есть будем, и сами отъедимся, и Питеру поможем!
В Семипалатинске стало очевидным, что Гуренко как председатель не состоятелен. Местные коммунисты не шли на контакт с беспартийным, и все вопросы решали с Грибуниным. Незадолго до отплытия Василий спровоцировал перевыборное собрание и на этот раз подавляющим большинством был избран председателем. Таким образом, когда закопченный пароходик вверх по Иртышу потянул сцепку из двух барж с коммунарами и их имуществом, Грибунин уже являлся официальным главой Общества, своего рода Данко, ведущий народ к счастью и процветанию. Впрочем, о Данко Василий не читал, о нём ему рассказала Лидия, в юности очень увлекавшаяся Горьким. Да он и не походил на горьковского героя, отдавшего свою жизнь за счастье других. Василий организовывал коммуну, в которой собирался стать первым лицом и, используя свою власть, прежде всего устроить сытую и безбедную жизнь для своей семьи. За что боролись? Чтобы место имущих классов старой России заняли революционеры-эмигранты!? Ленина Василий с его окружением не отождествлял, но не сомневался, что рядом с ним должны стоять не Троцкий, Зиновьев и им подобные, а такие как он, те кто здесь в России непосредственно боролись с царизмом, они в первую очередь должны иметь власть и жизненные блага. Лидия так долго внушала ему это, что Василий в конце-концов стал считать, что он всегда так думал…
12
Жизнь в Усть-Бухтарме как бы замерла в ожидании. Большинство вернувшихся фронтовиков были настроены пацифистски, ставили свечки в церкви за то, что остались живы и вовсю наслаждались мирной семейной жизнью, истинную цену которой познали только пройдя фронт. Потому агитация Степана Решетникова даже на его однополчан особого впечатления не произвела – они не хотели идти воевать ни за какую власть, ни за старую, ни за новую. Тем более, что новая власть в Бухтарминском крае так и не появилась и не могла никого по настоящему обидеть-разозлить. Усть-каменогорский уездный Совдеп реальной силы почти не имел и единственно, что мог, так это спустить в горную часть уезда телеграмму, предписывающую создавать на местах станичные и сельские Советы. Тихон Никитич созвал в правлении сбор выборных стариков, зачитал указание новой уездной власти. Порешили погодить, но на всякий случай составили списки самоохранных сил, произвели опрос всего казачьего населения, кто и с каким оружием готов выступить на охрану станицы. Как и положено, шашки по домам имелись у всех, а вот с винтовками обстояло хуже, трёхлинейки были только у вернувшихся со своим оружием первоочередников из 3-го полка и второочередников из 6-го, находившихся в послеоктябрьский период на территории Войска, которых распустили не разоружив. А вот третьеочередники, пришедшие вместе с Иваном, в основном лишились своих винтовок в Ташкенте. На станичном же оружейном складе в крепости имелись лишь однозарядные берданки и некоторый запас патронов.
В деревнях, напротив, большинство крестьян-новоселов с энтузиазмом встретило «пришествие» новой власти, избирали сельсоветы и председателей. Но среди этих председателей оказалось немало бывших старост и они, люди как правило опытные, сумели убедить односельчан, а главное тех же пришедших с войны фронтовиков, не спешить выполнять все команды с уезда, а тоже немного переждать – власть-то она там у себя в уезде пусть верховодит, а сюда в горы пока не поднялась… В общем, даже в деревнях красных флагов почти нигде не вывешивали, ибо в долговечность большевиков пока мало кто верил.
В один из апрельских ранних вечеров, когда Полина пришла после школьных занятий, отец, который обычно допоздна засиживался в правлении, на этот раз непривычно рано оказался дома. Он подал её письмо:
– Из Семипалатинска, от Лизы Хардиной…
С отцом Лизы Ипполитом Кузмичём Тихона Никитича связывала не только дружба, но в первую очередь тесные деловые отношения. Значительная часть богатства атамана Фокина, как и немалая часть капиталов купца Хардина были созданы благодаря этой тесной дружбе. Тихон Никитич содействовал приказчикам купца в скупке в Усть-Бухтарме, подчинённых станице казачьих посёлках и окрестных деревнях наилучшей сортовой пшеницы, и отправке её с Гусиной пристани на пароходах, также принадлежавших Хардину в Семипалатинск. Там она ссыпалась на его же склады-элеваторы, дожидалась когда цены на зерно пойдут вверх, и уже по железной дороге шла в Россию или за границу. Поэтому в том, что Полина проучилась восемь лет в семипалатинской женской гимназии, и все эти годы жила в доме Хардина, и дружила с его дочерью, не было ничего необычного…
Лиза писала в основном о всяких пустяках, общих знакомых, сетовала что в городе с приходом к власти Совдепа почти не стало никаких развлечений. Тем не менее, жизнь в областном центре течет, как и прежде, особых изменений нет, сама Лиза продолжает преподавать в начальной школе. Потом Лиза расспрашивала Полину о женихе и предстоящей свадьбе, про которую была в курсе из её письма, отправленного где-то месяца полтора назад. У Лизы тоже был жених-офицер, поручик, который погиб ещё в 15-м году на фронте. Но, судя по последним письмам, она уже давно отгоревала по нему и сейчас почти не вспоминала. В конце письма подруга сообщала, что в город прибыл эшелон из Петрограда, на котором приехали какие-то коммунары. Совдеп обратился к ее отцу с просьбой продать питерцам недорого хлеб, что тот и сделал, и со дня на день их собираются пароходом отправлять вверх по Иртышу, куда-то как раз в район Усть-Бухтармы, где они и собираются вроде бы обосноваться…
Полина мысленно обругала подругу за легкомыслие – о самом важном написала вскользь и в конце. Она не на шутку встревожилась и сразу же сообщила сведения о коммунарах отцу. Но Тихон Никитич и сам был уже в курсе, потому как с той же почтой получил депешу и от Ипполита Кузмича, в которой тот конкретно описал всё, что знал о коммунарах, их председателе Грибунине, подбивавшим местный Совдеп реквизировать у него хлеб, но в конце концов вынужденный за него заплатить. Так же купец сообщал, что у коммунаров вроде бы есть мандат, подписанный самим Лениным, о передаче Коммуне большого участка залежной земли, не далеко от Усть-Бухтармы, бывшей собственности Кабинета Его Императорского Величества. Тихон Никитич сразу понял о какой земле идёт речь, впрочем как и дочь.
– Папа… это же царская земля, которая за Васильевкой на берегу Бухтармы, верно? Как же они посмеют ее занять? – ещё с неосознанной до конца тревогой спросила Полина.
Тихон Никитич ничего не ответил, отвернулся бормоча что-то себе под нос, как бы не для кого конкретно:
– Ох задушит, затянется эта петля. Много бы я дал, чтобы отказаться от этого атаманства. Ох, боюсь большая беда идёт… Что ты говоришь Полюшка?… А, как посмеют? Да, вот так и посмеют. Царя то нет, Керенского тоже, так что получается вместо них сейчас Ленин, значит и землица та его. А землица хорошая… никому ее не выделяли, а какие люди на нее зарились. Вот дождались, голытьба питерская владеть будет. И что тут делать, ума не приложу. Не препятствовать? А если большевиков скинут не сегодня завтра? Спросят, почему не противодействовал варнакам монаршью собственность захватывать?… Полюшка, ты как? Присоветуй что-нибудь?
Тихон Никитич прислушивался к дочери, хоть и не одобрял барские замашки, приобретенные ею за время жизни в Семипалатинске. Не одобрял, но мирился с ее увлечением верховой ездой, ее лыжными прогулками, манерой одеваться. Но в отличие от жены, которая почти не вникала в его атаманские дела, в дочери он чувствовал пытливый, гибкий ум, доставшейся, как он считал, ей от него. Однако сейчас и дочь лишь растерянно пожала плечами – ведь ее голова была занята в основном совсем иными заботами.
Когда вечером к ним как обычно пришёл Иван, Тихон Никитич его позвал в комнату, которая выполняла функции одновременно и его кабинета и библиотеки: письменный стол, а вокруг шкафы с книгами и подписными журналами. Он рассказал ему о коммунарах и тоже попросил высказать своё мнение:
– Ты ж Вань много поездил, повидал в последние годы, и большевиков там видал. Присоветуй Вань, как лучше поступить.
– Не знаю Тихон Никитич, что и сказать. Да вы ведь всё одно сделаете, как сами решите. Подождать, думаю, надо, как приедут посмотреть, что за птицы, и как вести себя будут.
Иван ответил уклончиво, чтобы не обижать будущего тестя, но и сам осознавал очевидное – власть станичного атамана сейчас такая зыбкая не только потому, что в области и уезде сидят большевики, но и по причине того, что большинство вернувшихся в станицу казаков-фронтовиков уже вряд ли будут так же послушны станичному атаману, как до войны. Они там успели вдохнуть одуряющий воздух анархии, всё более воцарявшийся в стране уже второй год. Их мог теперь собрать и повести на какое-нибудь дело только командир, прошедший с ними фронт, о котором ходили героические легенды. О таком командире Иван услышал от брата, о славе, которая ореолом окружала молодого есаула Бориса Анненкова, рассылавшем своих эмиссаров по станицам Сибирского казачьего войска. Сам Степан верил в Анненкова беззаветно, как в Богом данного вождя. Степан не привёз с собой в станицу ничего, что положено казаку возвращавшемуся домой: подарков родителям, родным. Явился оборванцем с котомкой… но в котомке было несколько прокламаций подписанных Анненковым. В листовке были такие слова: «… Казаки, не верьте большевикам-коммунистам! Это предатели русского народа и казачества, присланные на деньги германского генштаба… Складируйте оружие, боеприпасы, продовольствие и ждите сигнала к восстанию… Час освобождения близок. Да здравствует свободная Россия!
Атаман Анненков.»
В какие атаманы произвёл себя есаул, какая свободная Россия, кто за ним стоит? Много вопросов возникло у Ивана. Впрочем, он как и большинство станичников-фронтовиков уже успел, что называется, с головой окунуться в мирную жизнь и не имел ни малейшего желания возвращаться к походно-фронтовой. А вот что его беспокоило, как бы все эти прокламации и призывы не помешали посеять, вырастить и убрать урожай… и конечно, же обвенчаться с Полиной.
Тем временем баржи с коммунарами кое-как дотащились до уездного Усть-Каменогорска. На питерцев и Семипалатинск произвёл удручающее впечатление – жалкий, в основном одноэтажный деревянный и саманный городишко на стремительной, мутной реке. Со всех сторон его окружали унылые солончаковые степи. Плодородной была только узенькая полоска пойменной земли на правом берегу. Зимой здесь свирепствовали снежные бураны, летом их сменяли песчаные бури. Коммунары с удивлением спрашивали Грибунина:
– И где же ты тут нашёл много земли годной для хлебопашества?
– Погодите, вот по Иртышу поднимемся, там в горах совсем другая природа, – уверял Грибунин.
Усть-Каменогорск как раз и располагался на самом краю степи у подножия гор, но тоже показался ужасной дырой, только в несколько раз меньше Семипалатинска. Про этот городишко коммунары знали лишь то, что советская власть здесь стояла где-то около двух месяцев, и примерно того же «качества», что и в Семипалатинске. Почти во всём уезде, кроме рабочего посёлка Риддер, административное управление осуществлялось старым аппаратом. В самом городе ещё в феврале местные красногвардейцы не смогли даже арестовать бывшего атамана 3-го отдела генерала Веденина, которого отбили казаки. С тех пор местные красногвардейцы на свободу атамана больше не решались покушаться и вообще в казачьи станицы старались не соваться.
Коммунары, сойдя с барж и походив по городу, убедились, что хоть в этом городишке и нет столько богатых купеческих особняков как в Семипалатинске, зато… зато на маленьких улочках в центре деревянные тротуары и несколько калильных фонарей. И что особенно бросилось в глаза – город в основном населён мещанами, или как их здесь называли чолдонами, которые жили в домах с палисадниками и огородами. Вообще Усть-Каменогорск показался куда зеленее областного центра. Как таковой рабочий класс, опора советской власти, здесь почти отсутствовал. Но в то же время именно здесь коммунары воочию убедились, что Грибунин им не врал – место это очень богато как хлебом, так и прочими продуктами, и цены на некоторые из них здесь просто смешные. Это они осознали посетив местный рынок, так называемый Сенной базар. Такого обилия провизии, выставленной на продажу, питерцы не видели, наверное, уже с довоенных лет. Поражало большое количество частных торговок, предлагающих всевозможное печево: ватрушки, булки, лепёшки, пряники… Коммунары проехали всю страну и столько мучных изделий не видели нигде. Удивленно смотрели питерцы и на спустившихся с гор кержаков в домотканых зипунах – шабурах, в широких холщевых штанах – чембарах, в самодельных войлочных шляпах, с длинными бородами. Они продавали мёд и топлёное масло прямо деревянными бадьями. Тут же были привязана к ограде граничащего с базаром городского сада всевозможная скотина: коровы, телята, лошади, овцы, козы… И главное, всё это по сравнению с Семипалатинском, не говоря уж о Питере стоило не дорого. Причём здесь брали почти все деньги, имевшие хождение в России, и николаевские и керенки. А за золотые империалы и полуимпериалы предлагались большие скидки при покупке. Пожалел Грибунин, что купил продовольствие в Семипалатинске, здесь бы оно ему обошлось куда дешевле. Сам себя корил, ведь мог бы догадаться, что чем выше поднимаешься по Иртышу, тем дешевле продукты, и всё равно дал уговорить себя Гуренко, который взбаламутил многих своими страхами: а вдруг дальше ничего не будет, и с голоду перемрём. Недобрыми матерными словами помянул Василий и семипалатинских коммунистов, даже заподозрил их в сговоре со своими купцами. На Сенном рынке коммунары уже покупали продовольствие без помощи местного Совдепа, да и не мог он им ничем существенным помочь. Так прямо и сказал Грибунину в личной беседе председатель Яков Ушанов.
13
Не произвёл на Василия впечатления глава местной советской власти. Какой-то маленький, говорит тихо и уж очень молод. Двадцать три года и уже на должности председателя Уездного Совдепа. Возраст Ушанова неприятно поразил Грибунина. Чтобы человек моложе его на целых двенадцать лет, такой же, а то и более малограмотный, чем он, выбился в руководители хоть и захолустного, но по всему богатейшего уезда. К тому же, он для Грибунина становился хоть и номинальным, но начальником, именно ему он должен отчитываться о работе Коммуны, и через него держать связь с областью и Питером. И происхождение у Ушанова для большевика не очень подходящее. Мещанский сын, который под стол пешком ходил, когда он стачки организовывал, в Крестах сидел, царский трон раскачивал – и его начальник. Впрочем, вскоре Василий перестал завидовать Ушанову, ибо за несколько дней нахождения в Усть-Каменогорске понял, что положение молодого председателя совсем не завидное. В той же личной беседе Яков ему откровенно будто старому товарищу жаловался, и не то, что не предлагал никакой помощи… сам ее просил. Он просил остаться в городе и помочь организовать настоящий боеспособный отряд красной гвардии:
– Понимаешь, товарищ, как на бочке с порохом живём. Здесь кругом станицы казачьи, там зреет заговор, а у нас никакой серьёзной воинской силы. В областной Совдеп телеграфирую, а оттуда – ищите собственные резервы. А какие тут у нас резервы? Здесь ни заводов, ни фабрик крупных нет, крестьяне и чолдоны к нам не идут. Кое как сто человек в красногвардейский отряд наскребли. Разве с такой силой удержать город, я уж не говорю про уезд. В Риддер телеграфировал, думал оттуда рабочие на помощь придут, а там какая-то анархия царит, коммунистов не слушают, какие-то местные руководители объявились. Из Зыряновска тоже помощи не дождаться, им через горные казачьи станицы целых двести с лишком вёрст идти. Не знаю, что и делать, не слушаются здесь нас совсем. Две недели назад издал указ о сдаче всего наличного огнестрельного оружия. Ну и что? Принесли несколько самопалов неисправных. А ведь в станицах у казаков в каждом дому по винтовке или револьверу, а то и по нескольку. У нас полгорода охотники, дома ружья имеют, от самодельных до заграничных двустволок. С тех ружей медведя с одного выстрела валят. Оружия и в городе, и в уезде полно, и ежели оно против нас повернётся, с нас тут пух да перья полетят как с косачей. И там в горах, дорогой товарищ, тяжко вам придется. Казаки да кержаки, им советская власть совсем без надобности, они и без нее неплохо тут жили. И ведь у них у всех оружие имеется. У казаков с фронту, а у кержаков хоть и старые ружья, самодельные, кремневые, но силы страшной, знаешь, такие с березовым прикладом и шестигранным стволом, а на конце такое расширение, раструб. С того ружья они такими пулями стреляют, что тому же медведю сразу полбашки сносят… И мужики-новосёлы, там в деревнях, ещё агитацией не охвачены, забитые, всего нового боятся. Так, что лучше вам сейчас туда не ездить, а здесь остановиться. Жен ваших, детей мы тут определим, обустроим, а мужики пусть нашему отряду помогут. Вместе мы тут власть удержим, а ежели дальше поедете, порознь пропадем… Я так мыслю…
Грибунину стало откровенно жаль этого, явно попавшего не на своё место парня, вчерашнего фронтовика, увлекшегося там большевистскими идеями, вступившего в партию, прошедшего краткосрочные курсы в Питере и присланного оттуда на Родину устанавливать советскую власть. Посмотрев на прочих членов уездного Совдепа, Василий догадался, каким образом самый молодой из них оказался председателем, хотя остальные были далеко не юнцы. Они его, холостого, неопытного просто выставили впереди себя в качестве заслона, а может быть даже козла отпущения, свалив на его узкие плечи основную ответственность, работу, риск быть убитым где-нибудь на митинге, или расстрелянным в первую очередь при перевороте. Что, разве тридцатилетний полный георгиевский кавалер двухметрового роста, с громовым голосом, бывший унтер-офицер Беспалов не мог стать председателем, или выходец из народных учителей, бывший прапорщик Машуков, самый грамотный из всех, не мог возглавить Совдеп? Или тот же Семен Кротов, хитрец, проведший всю войну в тыловых снабженческих частях, но и там умудрившийся стать большевиком? Скользкий тип, но опытный семейный тридцатисемилетний мужик, он бы наверняка более разумно и умело руководил Совдепом. Нет, в такой шаткой ситуации никто из них не захотел, случай чего, остаться крайним, сунули вперед вот этого губошлёпа…
– Да нет, товарищ Ушанов, не могу я здесь у вас остановиться, не имею права. И ты эти свои пораженческие настроения брось, собери актив, ещё раз свяжись с Риддером, объясни так же как мне объяснил свое положение, пусть проявят солидарность и сотню-другую рабочих с рудников вам пришлют. А нам, товарищ председатель Совдепа, задача самим товарищем Лениным поставлена, и мандат им подписан на распашку бывшей царской земли. Понимаешь ты, самим Лениным, – тряс пальцем перед носом печального председателя Василий.
– Да понимаю я всё. Вот давно уже телеграмму получил, читай, – Ушанов через стол подал бланк с телеграфной лентой наклеенной на коричневой обёрточной бумаге.
«Петроград в небывалом, катастрофическом положении. Хлеба нет. Населению выдаются остатки картофельной муки, сухарей. Красная столица на краю гибели от голода. Контрреволюция поднимает голову, направляя недовольство голодных масс против Советской власти. Только принятие всех мер по немедленной погрузке и экстренному продвижению продовольственных грузов можно спасти, облегчить положение. Именем Советской Социалистической Республики требую немедленной помощи Петрограду. Не принятие мер – преступление против Советской Социалистической Республики, против мировой социалистической революции…. Предсовнаркома Ленин. Наркомпрод Цурюпа.»
Прочитав телеграмму, Василий непроизвольно испытал чувство «сосания под ложечкой», будто и сам был сильно голоден. Выходит, за то время, что они ехали из Петрограда, положение с продовольствием там ещё более ухудшилось. В то же время он испытал и определённое удовлетворение. Ведь получалось, что они поступили верно, не оставшись там «дожидаться от моря погоды».
– Ну вот, а ты говоришь оставайтесь? – кивнул на телеграмму Василий. – Там в Питере хлеба ждут, сам Ленин ждёт, а ты мне предлагаешь вместо того, чтобы выполнять его задание, помогать тебе тут власть удержать. Нет, товарищ Яков, у меня другая задача, и я с ней должен справиться, на то я и большевик. Ты вот сейчас можешь хоть один пароход хлеба собрать и отправить?
– Какой пароход! Все капитаны это сплошь контра, ни на кого положиться нельзя, – в отчаянии махнул рукой Ушанов. – Да и хлеб он на складах у купцов-хлебороговцев, под ихней охраной. Его без бою никак не взять. Даже если попробуем, казаки нам тут же в тыл ударят. А казаки это сила, и оружие у них по домам, и в каждой станице офицеры есть, я уж не говорю про вахмистров и урядников, все фронтовики, это тебе не фунт изюму.
– А ты не паникуешь, может и не станут казаки за купцов вступаться, за их хлеб головами рисковать? – ехидно спросил Василий.
– Нет, не паникую, – Ушанов из ящика письменного стола достал небольшой лист бумаги и положил ее перед Грибуниным. То была листовка, призывающая граждан прятать оружие и ждать сигнала к выступлению против советской власти. Внизу вместо печати был изображён щит с крестом. – Видал, в городе действует подпольная контрреволюционная организация, Союз стального щита. Известно, что руководит ею казачий офицер, войсковой старшина Виноградский. Чтобы с ними бороться, нужна особая организация. Я слышал в Питере и других крупных городах созданы чрезвычайные комиссии для борьбы с такой контрой, а у на на это нет просто сил. Вот я и подумал, чтобы вы, сознательные питерские революционеры, сначала оказали нам помощь…
Из Совдепа Василий вернулся на баржи в плохом настроении. Всё, что сообщил Ушанов, ему очень не понравилось. Тем не менее, он решил в Усть-Каменогорске не задерживаться и как можно скорее следовать дальше. Единственное, чем он согласился помочь, взять с собой нескольких местных активистов, подбросить их до Гусиной пристани и там, если получиться, оказать им содействие. Это были в основном солдаты-фронтовики, уроженцы горной части уезда, вступившие в партию, так же как и Ушанов, что называется, в окопах или после Октября прошлого года. Они собирались «комиссарить» в новосельских деревнях. Ни в казачьи станицы, ни в кержацкие села для агитации и установления советской власти ехать никто не решался.
Когда на пароходик, наконец, загрузили в нужном количестве дрова, баржи тронулись дальше вверх по Иртышу. Степь кончилась, реку с двух сторон теснили рыжие громады гор. Течение было столь сильным, что пароходик буквально из последних сил превозмогал реку. Таким черепашьим темпом шли почти сутки. Но на рассвете следующего дня горы «расступились», река стала шире, течение слабее, глазам коммунаров открылась Долина. После безлесной бурой степи и почти голых скал здесь обнаружился совсем иной, обжитой, обустроенный мир. В первую очередь «обжитостью» отличался правый берег. Там чернели аккуратные, местами уже свежевспаханные поля, жёлтые стога прошлогодней соломы, махали «крыльями» мельницы. Проплыли ещё с час, и с той же стороны, но не на берегу, а чуть вглубь показалась сначала церковная колокольня, а потоми вся большая станица Усть-Бухтарма. Тут же сильный поток впадающей в Иртыш Бухтармы, а за ней на заметном возвышении небольшое селение, Гусиная Пристань.
14
На Гусиную пристань коммунары прибыли, как подгадали, к первому мая. Медленно ползущие против течения огромные баржи и пароходик заметили уже давно, потому на пристани собралось немало народа. Встречавшие угрюмо молчали. Грибунин сошёл первым, к нему сразу подошёл среднего роста, плотный пожилой казак в сапогах и шароварах с алыми лампасами, в чекмене и фуражке, но без погон.
– Станичный атаман Фокин. С кем имею честь? – представился и тут же задал вопрос представитель местной власти.
– Председатель общества землеробов-коммунистов Грибунин… Вы получили распоряжение из областного и уездного Совдепов оказывать нам содействие по обустройству? – сразу решил поставить этого старорежимного служаку на место Василий.
– Да… телеграмма была… Но, видите ли… – хотел что-то объяснить атаман.
– Тогда, вот наш мандат, – Василий решил не вступать в дебаты с казачим атаманом, которому, видимо, командовать здесь осталось совсем недолго.
На них смотрели и с баржи, и с берега, и Василий чувствовал себя всесильным посланцем самого Ленина, как будто забыв, что от Питера его отделяют три с половиной тысячи вёрст и советская власть даже в уезде держится, что называется, на «честном слове», а здесь и вообще не знают, что это такое… Атаман прочитал мандат и подтверждающие документы из Семипалатинского и Усть-Каменогорского Совдепов.
– Ну что ж господа, раз нынешние областные и уездные власти вам дали добро, действуйте, – атаман, явно обиженный высокомерным тоном гостя повернулся, собираясь идти прочь, всем видом показывая, что его все эти дела мало заботят.
– Господин атаман, я бы хотел попросить вас помочь нам приобрести прямо здесь лошадей и подводы, чтобы доехать и довезти наше имущество до места назначения, – видя негативную реакцию атамана, Грибунин сообразил, что показывать гонор и ссориться с казаками ещё не время и перешёл на примирительный тон.
Но атаман не выказал «встречного» желания:
– Видите ли, господин председатель, когда вас сюда посылали, с нами не советовались, потому прошу меня извинить, но ни мешать вам, ни содействовать я не буду. А что касается лошадей и подвод… Среди этой толпы есть жители близлежащих деревень, договоритесь с ними. Но сразу предупреждаю, лошади у нас тут недешевы, дороже чем в Семипалатинске. И у меня к вам тоже будет просьба, чтобы ваши люди не разбредались и не ходили через реку в станицу. Это в интересах вашей же безопасности. И ещё, постарайтесь поскорее разгрузиться и очистить пристань, вы не даёте возможности причалить другим пароходам.
Василий, поняв, что местная власть ведет себя выжидающе, вновь решил взять инициативу в свои руки. Видя, что посмотреть на коммунаров стекается всё больше народу, он решил с ходу организовать митинг. Разгрузка шла своим чередом, а коммунисты-активисты с высоты дебаркадера обращались к собравшимся местным. В выступлениях рассказывали о событиях произошедших в Петрограде после Октября прошлого года, о революции, диктатуре пролетариата, о национализации собственности капиталистов и помещиков… Но почти никакой реакции кроме смешков и недоверчивых взглядов они в ответ не услышали. Затем кто-то из толпы выкрикнул:
– Насчёт землицы получче растолкуй!
Стандартный большевистский ответ, что вся земля должна принадлежать тем, кто ее обрабатывает, явно не удовлетворил собравшихся крестьян-новосёлов. Их больше всего интересовало, будет ли перераспределяться казачья земля, а помещиков, про которых привычно долдонили приезжие ораторы, здесь отродясь не было. Задать вопрос напрямую они побаивались, потому что за всем внимательно следили, собравшиеся чуть поодаль не мешаясь с крестьянами, станичники. Сами агитаторы, не разбиравшиеся в местных взаимоотношениях, так и не поняли «глубокого» смысла вопроса о земле. И ещё одно неутешительное открытие сделал для себя сам Василий Грибунин. Изо всех собравшихся местных крестьян, бедняков, судя по одежде, насчитывалось совсем не много. Ленин же напутствовал, что надо в первую очередь опереться на сельскую бедноту, ибо она более других недовольна старым режимом. И по пути, пока ехали железной дорогой, и в Семипалатинске, он этой бедноты видел немало, в Усть-Каменогорске намного меньше, а здесь…
Казаки в основном смотрели на коммунаров с усмешками, некоторые не скрывали откровенной неприязни. Ну, это и понятно, у них у многих на фронтовых гимнастёрках кресты и прочие царские знаки отличия. Настораживало, что почти все они с оружием, самое малое с шашками, но у многих и карабины за плечами, есть и офицеры с револьверами в кобурах. Если бы атаман дал им команду… Но атаман, вообще как будто самоустранился и непонятно насколько он здесь владеет ситуацией. Что больше всего обескуражило председателя коммуны, так это явное недоверие и настороженность в глазах крестьян, столыпинских переселенцев. На них в первую очередь и рассчитывали коммунары, как на наиболее вероятных союзников. Однако, даже внешний вид этих крестьян не внушал доверия: картузы, добротные поддевки, сапоги. Лаптей, которые часто встречались в губерниях центральной России, здесь не было ни у кого. Он помнил тех новосёлов из 1908 года. Тогда только приехавшие они сильно бедствовали, сейчас многие из них уже «встали на ноги». Особенно бросались в глаза женщины, которые вырядились словно на престольный праздник, их румяные лица и обтянутые яркими ситцами, выставленные напоказ округлые формы. Всё это явно выигрывало в сравнении с измотанными, обносившимися «коммунарками». Не только казачки, но и крестьянки смотрели на приезжих женщин с чувством особого бабьего превосходства: и одеть-то вам нечего, и показать-то вам нечего…
– Ишь, как скулы то у их подвело, видать давно до сыта не едали… Ой, а бабы-то у их, в чём только душа держится, рёбры скрозь кофты торчат. Как же оне мужиков-то своих примают, обколются ить сердешные… Ха-ха-ха!.. Хо-хо-хо!.. Да бросьте вы бесстыжие, лучше на ребятишек их гляньте, как есть золотушные, одни башки, а тела-то и нет почтишто… Смотри, смотри, чего ж это пруть-то… Ящик какой-то большущий… Пойдём поближе глянем, вона доски вроде отлетели… Да то ж никак музыка… В дому у атамана така же есть, евонная дочка, учителка играет на ей… Ну, атаманская-то дочка понятно, она барышня, в гимназиях обучалась, а эти-то, мастеровщина закорузлая, неужто то же грать собрались?… – так комментировали местные жители выгрузку с баржи грибунинского пианино.
Полина ехала на пристань Гусиную в пролётке, которой управлял отец. Иван, облаченный в форму, при шашке и револьвере ехал рядом верхом. Тихон Никитич хмурился, явно скрывая внутреннее напряжение. Перед тем как ехать, он всё никак не мог решить, во что одеться, в свой офицерский мундир с погонами или нет. Наконец, пришёл к «компромиссу», шаровары и фуражку одел атаманские, но чекмень сверху накинул без погон и не стал цеплять никаких крестов и прочих наград. О приезде коммунаров в станице узнали загодя. Из посёлка Берёзовского, расположенного ниже по Иртышу, как раз на подступах к Долине, прискакал верховой казак и сообщил, что из «ворот», выполз пароход с баржами. В отличие от отца, Полина недолго думала, что одевать: своё выходное кашемировое платье, сшитое летом прошлого года в Семипалатинске, когда она в последний раз гостила у Хардиных. С утра было прохладно, и она сверху одела каракулевый жакет, на руки лайковые перчатки, на голову любимую шляпку с вуалью, тоже приобретённую в Семипалатинске в магазине, где одевались все тамошние модницы. Мать наотрез отказалась ехать смотреть на «антихристов». Полина же ехала не столько посмотреть на прибывающих коммунаров, сколько в очередной раз показаться на публике в модном наряде и рядом с Иваном, которого отец попросил сопровождать его на пристань. И ещё, из письма Лизы она знала, что коммунары едут с семьями, и ей хотелось взглянуть на питерских женщин, вернее на то во что они одеты – хоть они и жёны рабочих, но как-никак из столицы, и возможно кое-кто из них одеты по моде, которая ещё не дошла в такую глубокую провинцию.
Тихон Никитич настолько был погружён в себя, что, похоже, забыл про дочь. Во всяком случае, он совсем не обратил внимания, на то что она, по приезду на пристань, вместо того, чтобы выходя из пролётки подать руку спешившемуся Ивану, просто из озорства, никого не стесняясь, прямо спрыгнула ему на руки. Иван от неожиданности едва ее удержал, густо покраснев не то от усилия, не то от того, что столько народу это увидели – жениху и невесте не пристало так себя вести на людях.
– Ишь, чего дочка-то атаманская творит… Женишка чуть с ног не сшибла… Резва кобылка необъезженная… – слышалось из толпы, ожидавшей «пришествия» неведомых людей.
Но Полина, ни на кого не глядя, оперлась, прислонилась к Ивану, чтобы все видели и знали – этот смущённый красавец ее суженый, и она не боится никаких сплетен и пересудов. Тревога, зародившаяся в ее душе, когда она из письма Лизы Хардиной узнала об этих коммунарах, как-то сама-собой прошла. Она любила и любима, любимый рядом, она была так счастлива, что все страхи и беспокойство отца не казались ей настолько заслуживающими внимания, чтобы о них сильно переживать.
После митинга коммунары стали торговаться с мужиками, приехавшими на порожних телегах – за сколько те брались довезти их за тридцать вёрст выше по течению Бухтармы, что с пенистым рёвом врывалась тут же неподалёку в воды сравнительно спокойного Иртыша. Задымили походные кухни, готовящие обед. Коммунарам много чего требовалось, но Грибунин приказал общественные деньги тратить только на продукты. Лошадей, сельхозинвентарь и зерно на семена, планировалось закупить чуть позже, без спешки. Видя, что кроме местного казачьего атамана никаких властей здесь пока что нет, Василий с укоризной обратился к сопровождавшему товарищу из уездного Совдепа и прочим прибывшим с ними местным коммунистам, в основном прячущихся за спинами коммунаров:
– Что же это у вас тут братцы, никакой власти Советов, всё ну как при царе?
– А тут так и есть, не видишь что ли, казаки, они же первые царские прихвостни были, их отцы, деды-прадеды ему верой и правдой служили. Потому, ты товарищ председатель лучче кошеварство свое сворачивай, да скорее отсель, от станицы подале. А то не приведи Господь, порубают нас тут да постреляют, ишь как смотрют, – ответил Грибунину один из подсевших в Уст-Каменогорске коммунистов, фронтовик без пальцев на одной руке, назначенный председателем сельсовета в свою родную деревню…
Несмотря на то, что митинг, который пытались организовать коммунары, не «зажёг» массы местного крестьянства, Иван проникся тем же чувством, что уже давно испытывал Тихон Никитич, подспудно ощутил исходившую от приезжих незримую, смертельную опасность. Опасность всему устоявшемуся здесь за сто с лишним лет быту, тому к чему он сам привык. Полина же, пристально разглядывала приехавших, пока они выгружались, митинговали, собирали дрова вдоль берега, чтобы растопить печи походных кухонь. Женщины производили удручающее впечатление. То за чем она приехала, увидеть хоть нескольких прилично одетых петербурженок… Увы, почти все они выглядели хуже прислуги в хорошем провинциальном доме. Они смотрелись изможденными, их волосы явно не мыты много дней. Даже на расстоянии, через запах своих духов она ощущала, как от этих женщин исходит противный запах давно по настоящему не моющихся женских тел. Они были чрезмерно худы, а их дети… Полине они показались почти все больные рахитом и тому подобными болезнями, происходящими от неполноценного питания. Несмотря на изначально радужное настроение, постепенно и ей передалась тревога, что испытывал отец. Да, это была грязная, полуголодная, но организованная и деятельная масса, подчиненная единой воле. Она знала, что сытый голодного не разумеет, но отец часто в своих рассуждениях выворачивал эту поговорку наизнанку, голодный сытого тоже не разумеет, да ещё и ненавидит. Эту ненависть она совершенно неожиданно заметила во взгляде обращённом лично на неё. Когда сгружали с барж ящики с медицинскими крестами в тут же разбитую палатку, видимо походный лазарет, возле нее распоряжалась худая невысокая женщина лет тридцати пяти. Они встретились глазами. Женщина смотрела так, что Полине на мгновение стало неловка за свою внешность: румяные щёки, высокую грудь, платье, тесно обтягивающее бёдра. Но тут же волевым усилием она подавила это невольное смущение: да как она смеет так смотреть на нее, чужачка-мужичка, на дочь местного атамана, здесь родившуюся!?…
Несмотря на то, что атаман торопил, и попутчики-коммунисты подсевшие в Усть-Каменогорске тоже торопили, в первый день погрузиться на подводы не успели. Запалили костры и переночевали рядом с пристанью, продрогнув от ночной сырости и прохлады, веющими от рек. Лишь ранним утром следующего дня первая колонна подвод потянулась по извилистой дороге вверх, в горы, вдоль берега Бухтармы. Быстрое течение шумело галькой и вскипало на порогах, солнце зловеще всплывало над гребнями гор, вершины как будто слегка дымились.
– Горы топятся, не иначе к дожжу, али к бяде, – перекрестившись, со вздохом произнес один из возниц, крестьянин, нанятый коммунарами со своей телегой и лошадью…
Кругом же просыпались, цвели склоны и распадки диким миндалём, шиповником, жимолостью, цветами невиданной красы – жарками. На прежде не подлежавшей распашке царской земле вырос палаточный городок и уже через несколько дней под баянный аккомпанемент и пение «Интернационала» привезённые из Питера плуги коммунаров прорезали первые борозды в жирной никогда не паханной земле.
15
Так и зажили с весны 1918 года в недружественном соседстве, коммунары и казаки. Крестьяне-новоселы сначала на это взирали как бы со стороны, держали нейтралитет. Для них и те, и те были нелюбы. Казаки по старой памяти и потому что на лучшей пойменной земле сидели, не давали напрямую торговать с купцами-хлеботорговцами. Коммунары, потому что показались уж больно шабутными, песни поют, да на митингах орут, Богу не молятся, а главное ни с того ни с сего новая власть им такую землицу отвалила. Обидно, когда на старом месте в России жили – лучшие земли у помещика, сюда пришли – у казаков. А теперь вот ещё и у этих горлопанов, мастеровых городских, а не у тех, кто из поколение в поколение землю холил и лелеял, молился на нее. Куда крестьянину податься, и при старой власти не было справедливости, похоже, и при новой не будет.
Авторитет Грибунина среди коммунаров за время путешествия настолько вырос, что его «внутрикомунные» недоброжелатели предпочитали пока помалкивать. Не посмел никто возразить, и когда он по своему усмотрению расходовал общественные деньги, закупая лошадей, дойных коров, свиней, инвентарь, продукты. Впрочем, Василий старался особо властью не злоупотреблять, сначала надо укрепиться, наладить жизнь и работу коммуны. То же советовала ему и жена. Она тоже пока что «наступила на горло» своим амбициям и старалась ничем не выделяться среди прочих коммунарок, ни в одежде, ни в поведении. Не в последнюю очередь по причине того, что председатель и его жена не «барствовали», удалось с первых дней установить жёсткую дисциплину внутри коммуны. Лишь поздно вечером, оставаясь вдвоём в своей семейной палатке, уложив детей, Лидия «расслаблялась», давая своему внутреннему настрою вырваться наружу, выговаривала мужу, что накопилось в душе:
– Когда на пристани выгружались, видел, как бабы здешние одеты, особенно казачки. Чуть не все в душегреях, платки кашемировые, платья дорогие, не из простенького ситца, многие в хромовых ботинках. А выглядят как, все кормленные, и с заду, и спереди так их и распирает. А дочку атаманскую видел? Она в пролётке потом с отцом уехала. В Питере так только самые богатые дворянки до революции одевались, прямо графиня стоит, фу ты, ну ты. Только те больше худые были, а у этой всё из платья так и лезет. И на меня посмотрела, будто плёткой отхлестала…
Лидия укоряла мужа, ибо она из-за нервотрёпки и недоеда последнего времени так сдала, что ей даже стали велики платья, кофты и юбки, которые она носила до замужества.
– Ничего, Лидочка, ничего… дай срок, и ты у меня заживёшь, выправишься, сама как графиня будешь, – успокаивал жену Василий. – А казачкам этим не завидуй, сама знаешь, у рабочего класса, советской власти к казакам большой счет имеется. Много они над нашим братом поизголялись, ногайками нас попороли, да конями подавили. Дай срок, спросим, за всё спросим, вот тогда и посмотрим на этих казачек, сколько на них сала останется, и какая на них будет одёжа…
На одном из первых собраний на новом месте Грибунин огласил план работы коммуны на ближайшие летние месяцы. Первое дело хлеб. Вспахать, посеять, чтобы осенью отправить как минимум один эшелон хлеба в Петроград. Попутно рубить лес и начинать строить бараки и хозяйственные постройки, заготавливать дрова, чтобы пережить зиму… С утра до вечера дымили походные кухни. Пища готовилась на всех и ели все вместе за длинными дощатыми столами под брезентовым навесом. Потом, так же все вместе выходили в поле. За этим доселе здесь невиданным коллективным трудом и строго регламентированной жизнью, с удивлением наблюдали жители близлежащих деревень. Отзывались по-разному и отмечали то, что наиболее бросалось в глаза. Кто-то говорил, что питерские молодцы, так-то вот «обчеством» и горы свернуть можно. А кто-то замечал, что работают коммунары неодинаково, кто-то честно, здоровья не жалея, а кто-то и отлынивает, чуть что цигарку норовит посмолить…
Вечером, после работы, приходили в палаточный городок коммунаров местные мужики, осматривали привезённые питерцами орудия труда, пробовали кашу из общего котла, дивились на клейма, проставленные на простынях и наволочках. Завхоз коммуны с гордостью пояснил, что постельное бельё получено со складов Смольного института благородных девиц. Дескать, до революции на них барышни-дворянки нежились, а сейчас товарищ Ленин распорядился отдать это постельное бельё рабочим. Такие метаморфозы нравились многим мужикам, с рождения привыкшими ощущать себя низшим сословием. Особенно дивились местные лакированным бокам пианино, установленного в клубной палатке. Лидия специально садилась к нему и для них играла революционные мелодии: «Смело товарищи в ногу», «Варшавянку», «Рабочую Марсельезу»… В восхищённом шепоте гостей, тем не менее, проскальзывали и скептические отзывы:
– Ишь, барыню из себя строит, на музыке играет, а у самой руки как у прачки, кожа-шелуха, и вся как коза драная, смотреть не на что…
А один степенный мужик, когда-то певший в церковном хоре и способный «чувствовать» мелодию, безапелляционно заявил:
– Плохо председателева жёнка на музыке играет. Я вот в прошлом годе ездил в станицу, в Усть-Бухтарму, к попу тамошнему в хор наниматься… ну тот не взял меня, потому как не казачьего звания, зато я слышал из атаманского дома из окна открытого, как дочка атаманская играла, которая учителкой там служит. Так вот, она намного лучче играла и всё такое душевное, «На сопках Манжурии», вальс значится, ещё что-то такое же. Так я задержалси, стоял рот разинув слушая, пока какой-то казак кривой из ворот не вышел и не турнул меня оттуда. А эта председательша уж больно наяривает сильно, никакой душевности. С такой музыкой солдатам в строю ходить сподручно, а ещё луче как четверть самогону тяпнул, вот так по улице кренделя выписывать и петь «Смело товарищи в ногу»…
Скотина, которую купили коммунары, два десятка коров, около полусотни свиней, пасли на свободных лугах в нескольких километрах от лагеря. Чего-чего, а зарослей густых трав и свободных урочищ вокруг было предостаточно. Свиней постепенно забивали для общего котла. Хлебая наваристый борщ со свининой, коммунары не могли не вспоминать полуголодное существование в Петрограде. Огороды под картошку и капусту располагались на обрывистом берегу Бухтармы. Для полива использовали мальчишек. Они зачёрпывали вёдра из речного потока и по цепочке передавали их наверх, где вода разливалась по капустным лункам…
Коммунары тоже наведывались в окрестные деревни. Смотрели, как живут и работают на своей земле крестьяне, учились и попутно пытались вести агитацию за новую власть, которая обещала всё поменять в социальном раскладе общества. Бойкие на язык, привыкшие выступать на митингах и собраниях, активисты-питерцы обычно легко побеждали в дискуссиях косноязычных селян. Но иногда получали в виде вопросов такие философские истины, что не находили как ответить и сами задумывались.
– Вот ты, мил человек, говоришь, что в вашей песне поётся: кто был ничем, тот станет всем?
– Ну да.
– То есть был простым чёрным мужиком, а станет господином. А тот, кто был господином, что теперь вместо мужика станет работать?
Разъяснения коммунаров, что все должны трудиться одинаково не звучали убедительно, мужик гнул свое:
– А я так думаю, быть всем – это значит не работать, а командовать, приказывать…
И этот сермяжный аргумент «бил» сильнее громогласных призывов к «всеобщему братству труда».
Василий и Лидия как раз это понимали очень хорошо, что вершина общества подобна вершине горы, она невелика и на ней могут разместиться немногие, а большинству так или иначе придется на этих «небожителей» смотреть снизу вверх, и не только смотреть, но и подчиняться и работать на них. Разленившиеся, разнежившиеся дворяне на этой вершине не удержались, волна недовольства снизу скинула их, они освободили место. Для кого? Василий и Лидия надеялись, что для таких как они. Для того они сейчас и работали на износ, не щадя себя, чтобы поднявшись на ту вершину более так плохо никогда не жить, не работать, обеспечить и себе лёгкую старость и застолбить места на вершине для детей…
Мечтая о «счастливом будущем» Лидия не могла не думать о сыновьях. Сейчас они вместе с прочими коммунарскими детьми встали в цепочку по доставке ведер воды из Бухтармы до капустной делянки. Но их будущее она видела совсем не таким, как у их нынешних товарищей. Эти так и должны остаться внизу, сейчас они таскают вёдра, как вырастут, будут всю жизнь пахать и сеять, убирать урожай, а если не захотят их заставят, или же поставят к станкам, как их отцов, дадут в руки ломы, лопаты, в лучшем случае они будут водить автомобили или паровозы. Но ее детям должно быть уготовано место на вершине, а для этого надо учиться. Почему столько евреев на самых высоких постах в советском правительстве? Потому что среди русских революционеров мало по настоящему образованных, способных занять те посты. Как решить вопрос с учёбой детей здесь? Лидия всё время ломала над этим голову. Конечно, на крайний случай можно и самой заниматься с ребятами, что она и делала иногда по дороге из Петрограда, чтобы прервавшие учёбу сыновья совсем не выпали из учебного процесса. Но всё-таки лучше, если бы они регулярно ходили в школу. Увы, ближайшая такая школа, где были квалифицированные учителя, находилась за двадцать с лишним вёрст в Усть-Бухтарме. В деревнях дети новосёлов вообще не учились с прошлого года – даже там, где имелись, так называемые министерские школы разбежались учителя, которым перестали выплачивать жалование. Лидия настойчиво просила мужа, который иногда ездил в станицу на телеграфный пункт, телеграфировать в уезд о делах в коммуне… Так вот она его настойчиво просила договориться о возможности со следующего учебного года привозить на учёбу учеников из коммуны. Но Василий выяснил, что в станичным высшем начальном училищем руководит прежний старорежимный заведующий, учительствует дочь станичного атамана, к тому же занятия проводятся по старой дореволюционной программе, в том числе с обязательным «Законом Божьим», который ведёт тамошний поп. Потому он решил с этим вопросом пока повременить. Лидии ничего не оставалось, как готовиться к самостоятельному обучению детей, чтобы приготовить их к сдаче экзаменов экстерном. Но такие занятия, видимо, придётся проводить в глубокой тайне, ибо учить чужих детей она не собиралась.
16
Занятия в Усть-Бухтарминском высшем начальном училище заканчивались в апреле, к началу полевых работ. Следующий учебный год начинался в октябре после уборки урожая. Так приурочивалась учёба, потому что едва ли не все дети школьного возраста оказывали родителям посильную помощь в горячую пору, если не в поле, так по дому. В высшем начальном училища дети учились пять лет. Но далеко не все проходили полный курс. В прежние времена казачьи школы патронировал отдельский инспектор казачьих школ. Тогда существовал строгий распорядок: с утра первые уроки общеобразовательные – словесность, арифметика, включавшая и геометрию, чистописание, история, география, черчение, потом после этих уроков обязательные для всех мальчиков военные занятия – пеший строй, гимнастика, основы владения шашкой и пикой. Но после упразднения управления отдела станичные училища и поселковые школы оказались, как бы предоставлены сами себе. Нет, материально они никогда не зависели от отдела, ибо содержались на станичные деньги. Но, как и чему учить детей? Такой вопрос, нет-нет да и посещал Полину, несколько омрачая очередной заботой её безоблачное невестинское настроение. Заведующий, Прокофий Савельевич, строго держался старого привычного «распорядка», заложенного во все начальные учебные заведения Сибирского казачьего войска ещё на рубеже веков. Разве что «Боже царя храни» перестали заучивать наизусть, да полные титулы государя императора, членов его августейшего семейства, личности и звания наказного и отдельского атаманов. Куда уж там, если августейших уж больше года как нет, а наказного и отдельского – полгода. Но заведующий очень надеялся, это не надолго, все вернётся на круги своя. Благочинный отец Василий тоже не сомневался, что никакая, даже самая безбожная власть не посмеет отменить «Закон Божий». Полина всё же не до такой степени была невосприимчива к изменениям внутриполитической обстановки в стране и хотела внести в школьную жизнь кое какие новшества. На занятиях словесности и истории она уже почти не упоминала царей и многое из того, что связано с самодержавной властью. Но всё это было непросто, дети особенно в старшем классе, побаиваясь задавать «острые» вопросы Прокофию Савельевичу и отцу Благочинному, к Полине доверчиво тянулись и спрашивали: а почему сейчас нет царя… кто такие большевики… а что нас немцы побили??? И как тут объяснять, если они от родителей дома слышат совсем неоднозначные разговоры. Кто-то до сих пор не снимает портретов государя-императора и царской семьи, а у кого-то отцы, вернувшись с фронта, наслушались там революционных речей, поначитались листовок и газетных статей. Новой власти пока что было не до школ в отдалённых станицах, и здесь всё шло почти по старому, самотёком. В этом году учителям не разу не было выплачено жалованье деньгами. Ну, Полине-то оно вообще было без надобности, она за отцом жила, а вот Прокофий Савельич, по происхождению разночинец, но женатый на казачке и за заслуги перед станичным обществом в 13-м году возведенный в казачье звание, к тому же переучивший едва не всех когда-либо учившихся усть-бухтарминцев…. Так вот, заведующий ощущал себя казаком едва ли не больше чем казаки природные. Тихон Никитич, конечно, не позволил бедствовать старому учителю и платил ему жалованье продуктами из войсковых складов и амбаров. Возможно, именно такая зависимость заведующего от отца и подвигла Полину выступить с предложением о введении некоторых новшеств в училище. Ещё с давних времен в казачьи школы и училища спустили циркуляр об обучении только казачьих детей. Дескать, школы не министерские, а войсковые, содержаться на деньги войска и не казачьим детям в них не место. Таким образом, дети новосёлов там не имели возможности учиться. Не везде этот циркуляр соблюдался, очень часто в тех поселковых школах, где учительствовали учителя не казачьего звания, обучали и детей новосёлов. Но Прокофий Савельич циркуляра придерживался строго, более того он не пускал в училище детей новосёлов и сейчас, когда уже ни самого отдела, ни инспектора не было. Вот Полина и попыталась объяснить старику, что в новых условиях постановления уже несуществующей вышестоящей инстанции можно и не соблюдать, что позволило бы ослабить напряжённость между казаками и новосёлами. Но тут Прокофий Савельич вдруг из доброжелательного сделавшись строго-официальным, дрожащими руками поправляя пенсне на большом носу, произнёс возмущённую тираду:
– Глубокоуважаемая Полина Тихоновна, я понимаю, что вы как девица образованная и современная… да, даже очень современная, желаете что-то здесь изменить… считаете меня старым, замшелым индюком, врагом всякого прогресса! Я, конечно, очень обязан вашему батюшке… очень обязан… но позвольте вам заметить, что прогресс этот ведёт к тому, что мы имеем в нашем благословенном Отечестве. Потому, позволю вам заметить, пока я являюсь заведующим этого училища, никаких нововведений здесь не допущу и мужичьи дети рядом с казачьими за одними партами сидеть не будут. Сословность и строгое соблюдение закона, вот что цементировало порядок в стране. А как началось либеральничанье страна погрузилась в хаос, дасс в хаос, милая моя. Потому я во вверенном мне заведении буду придерживаться старых правил…
В общем, высшее начальное училище в Усть-Бухтарме функционировало так же как и год и два назад… но оно функционировало.
Про коммунаров в станице посудачили, да как-то быстро и подзабыли, свои дела прежде всего, сами пахали и сеяли. А сеяли много, ибо пришла с фронта основная рабочая сила, демобилизованные казаки, которые оголодав по мирной работе, стремились распахать всю свою землю. Ввиду того, что в прошлые годы из-за нехватки рабочих рук сеяли мало, семенного зерна не хватало. И атаман ссудил своих одностаничников, из казённых войсковых амбаров на свой страх и риск… Хотя может риск был и не так велик, ведь прежнего отдельского начальства не существовала, а новое уездный Совдеп в горы пока подниматься не решался. Своими действиями атаман, тем не менее, укрепил свой несколько пошатнувшийся авторитет.
Тихон Никитич как обычно нанял на посевную сезонных батраков-новосёлов. Четыре многолемешных плуга, столько же борон, пароконные сеялки…. с помощью этого заранее приготовленного инвентаря все сто десятин фокинской пашни, что составляло ровно половину всех его земель, были распаханы и засеяны. А вот Игнатию Захаровичу свои сорок десятин пришлось пахать и засевать вдвоём с Иваном. Степан покрутился в станице, съездил в близлежащие казачьи посёлки Берёзовский, Александровский, Вороний и Черемшанский. Везде проводил свою агитацию, читал прокламацию подписанную Анненковым. Но уговорил не многих. Где-то в начале апреля, пока стоял лёд на Иртыше, собралось их восемь человек и через лёд поехали они со Степаном под Омск, туда где есаул Анненков собирал свой партизанский отряд, чтобы воевать против большевиков. Так что пришлось отцу с Иваном, одному брать лошадь под уздцы, второму становиться за плуг. Впрочем, это было ещё терпимо – два здоровых мужика в доме. Плохо было там, где их не было, или остались старые, малые, больные, калеки… А ходить за плугом казачке – в станице это считалось не женским делом, тем более именно такое часто наблюдалась у крестьян-новосёлов. «Не, мы не мужики лапотные, у нас бабы сроду за плугом не ходили», – обычно с презрением, глядя на такие картины, говаривали казаки… Хоть и призывал атаман помочь вдовам и тем, у кого мужья пришли с войны увечными, но помощь та осуществлялась уже после пахоты своего куска юртовой земли. Потому в таких семьях засевали не всю свою пахотную землю, а предпочитали часть, а то и всю сдавать в аренду новосёлам, которые или смогли разбогатеть, или имели много рабочих рук в семье, а земли недостаточно.
Погода в мае весь месяц стояла как на заказ – тишь да благодать. Все сеяли, и казаки, и мужики, и коммунары. И со стороны казалось, что в этом мире полная трудовая гармония. Но так только казалось. Коммунары и приехавшие с ними, разошедшиеся по деревням местные коммунисты, старались группировать вокруг себя голытьбу, и ждали когда укрепиться советская власть в области и уезде, чтобы окончательно убрать всё ещё функционирующую в Долине казачью администрацию. Новосёлы жаждали перераспределения казачьей земли. В свою очередь казачьи органы самоуправления, прежде всего в таких больших станицах как Усть-Бухтарма, Буконская, Алтайская, где имелись телеграф, поддерживали между собой связь и тоже ждали…
Иван и Полина жили как бы двумя параллельными жизнями. Первой, жизнью повседневных будней, тревожного ожидания социальных перемен, которые грозили вот-вот докатиться и до бухтарминской глухомани. Второй, жизнью ежедневных встреч, переизбытка счастья, и тоже ожидания… ожидания свадьбы. С наступлением относительно тёплых вечеров, они уединялись уже не в комнате Полины, а в небольшом саду, разбитом за атаманским домом, где была сделана беседка. Здесь возлюблённые засиживались до-поздна, разговаривая, ласкаясь, слушая доносящиеся с улицы переборы гармошки и разбитные частушки, песни, девичий визг – это была первая весна за последние четыре года, когда в станице было достаточно много молодых казаков, в результате интенсивность «вечерней» жизни в станице резко возросла. Иван с Полиной на те гульбища не ходили, и не только потому, что были уже нареченными женихом и невестой, их туда совсем не тянуло. В первую очередь здесь, конечно, играл роль разный образовательный уровень, он как бы выстроил незримую границу меж ними и их ровесниками, в лучшем случае закончившими станичное начальное училище. В те годы разница между средним и начальным образованием была очень велика, и кому удавалось окончить гимназии и кадетские корпуса, не говоря уж о юнкерских училищах и университетах, как бы автоматически причислялись к высшему, благородному сословию. И хоть Иван, так же как прочие рядовые станичники пахал, сеял, косил, его уже не держали за равного, он стоял намного выше, он имел офицерское звание, что у казаков искони являлось предметом почтения и уважения. При встрече с ним заслуженные старики становились во фрунт, отдавали честь и приветствовали:
– Здравия желаем, господин сотник, – и, как бы подчеркивая особое расположение, добавляли уже по свойски, – Что ж погоны-то не носишь золотые, Иван Игнатьич, ить заслужил, все науки прошёл?
Ивану приходилось отговариваться, какой либо причиной, что де на сеялке в мундире особо не поездишь, или ещё чего, но ни в коем случае не обидеть, не задеть какой-нибудь резкостью старика, чтобы тот потом не прибежал жаловаться отцу. Тем более не ровней считалась молодым казачкам Полина. Она вообще на всю станицу и окрестные посёлки была единственной особой женского рода закончившей гимназию. И хоть в свои двадцать лет она не вышла замуж, тогда как ее ровесницы в основном были замужними и часто имели самое малое одного ребёнка… Полину все понимали, и одобряли поведение – она ждала жениха. И не только потому, что Иван воевал на фронте, Полина не могла выйти за него, ведь ее жених офицер, а по царскому указу офицер не имел права жениться не достигнув двадцати трёх лет. И хоть царя уже больше года как не было, в станице не поняли, если бы Иван вдруг нарушил этот указ. В апреле этого года Ивану исполнилось двадцать три и уже ничто не могло им помешать. Иван и Полина предчувствовали, что с замужеством их жизнь изменится. Они не сомневались, что будут по-прежнему желанны друг друга, но то будет уже совсем другая любовь. Потому, они без остатка отдавались нынешней, чистой и если так можно сказать непорочной любви парня и девушки, но ещё не мужа и жены. В ней тоже есть своя прелесть, которую большинству людей во все времена или не посчастливилось испытать, или она была слишком короткой, либо они не обладали таким даром от рождения. Это особая любовь, когда всё доводится почти до высшего экстаза, но последняя черта не переступается по негласному взаимному согласию. Но до этой черты в полутьме беседки позволялось едва ли не всё… всё, где поцелуй в губы был самым невинным из того, что позволялось. Увы, даже когда они уединялись, их любовные игры, всё чаще заменялись разговорами «на злобу дня».
В один из последних дней мая Полина решила показать Ивану своё уже почти готовое подвенечное платье, которое ей шила тетка, сестра матери в своё время работавшая в пошивочной мастерской в Усть-Каменогрске. Для этого дела тётку, бывшую замужем за усть-каменогорским казаком специально вызвали в станицу. В своей комнате Полина устроила ширму, по типу будуаров светских львиц. И вот, когда она вышла в этом белоснежном расшитом кружевами наряде из-за ширмы… Иван вместо того, чтобы как положено любящему жениху восхититься, эдак по офицерски отпустить галантный комплимент, или, что тоже было в их взаимоотношениях вполне допустимо, поступить по казацки, не совсем пристойно, дать волю рукам и что-то ненароком слегка повредить в этом великолепии. Вместо этого Иван вдруг сделался серьёзным, даже слегка помрачнел и заговорил озабоченно:
– Очень красиво Поля… Слушай, если у тебя и платье почти готово, тогда может не надо до осени ждать, мало ли что. Давай побыстрее в Иванов день, или на Петров обвенчаемся.
– Что так торопишься… скорее меня забрать и запереть хочешь? – Полина не приняла серьезного тона жениха и спрашивала с улыбкой.
В то же время в ее голосе чувствовалось и некоторое беспокойство – она немного побаивалась идти невесткой в дом к Ивану. У себя она жила вольготно, но предчувствовала, что у Решетниковых ей вряд ли будут создавать такие условия.
– Ну, ты что, как будто не понимаешь о чём я? – с лёгким раздражением произнёс Иван.
– Да всё я понимаю, – тут же посерьёзнела и Полина. – Может ты и прав. Отец вон тоже тревожится. Говорит Дутов на Урале против большевиков выступил, и у нас вот-вот начнется, всё к тому идёт.
– Вот и я о том. Дутова я знаю, он у нас в юнкерском сапёрное дело преподавал, серьёзный человек. Если такие люди за дело взялись быть большой войне. Спешить нам надо Поленька. Тут ещё эти коммунары новосёлов мутят. Чую и с ними много мороки будет.
Полина сняла фату и прямо в своём кружевном наряде присела на тахту.
– Да, я тоже заметила, даже батраки, что у нас каждый год работают, и они как-то по-другому смотрят, раньше глаз не смели поднять, а сейчас так и обшаривают всю, как ровню. Ох, что будет, как будто весь страх из людей сразу куда-то ушёл, ни Бога, ничего не страшатся. И ещё, хотела тебе сказать, Васька Арапов вчера, когда из школы шла, встретился. На ногах вроде крепко стоит, а по глазам пьяный, я таких кокаинщиков в Семипалатинске видела. Мое почтение, говорит, я поздоровалась и мимо скорей пройти хочу, чего с ним языками цепляться. А он мне вслед, зря брезгуете Полина Тихоновна, жизнь она по всякому может повернуться, сегодня ваш батя атаман, а Ванька жених, а завтра может я и тем, и тем буду. Представляешь, каков хам?
– Да, Васька ещё тот варнак, – аскетичные скулы Ивана свело злобой.
Иван и Василий были ровесники. Отец Васьки занимал пост станичного атамана до Тихона Никитича. И хоть на том поприще отличился он беззастенчивым лихоимством, но зато Ваське в отличие от Ивана, как сыну станичного атамана, имевшего в то время офицерские права дорога для поступления в кадетский корпус на казенный счет была открыта. Из корпуса его отчисляли дважды, за пьянство и самовольные отлучки. Тем не менее, среди кадетов о Ваське гремела слава бесшабашного храбреца. Он, уже будучи в старших классах «исследовал» все злачные места Омска, умудрялся проносить в спальное помещение спиртное, сводил «жаждущих» кадетов с дешевыми проститутками и прочими «дающими» горожанками. Сам он не раз переболел триппером… Если Захар Игнатьич обивал пороги всевозможных начальников и «подмазывал» до поступления сына в корпус, то очередь отца Васьки настала после. Оба раза он сумел сына «отмолить». Ваське даже позволили закончить учебу, но ни о каком поступлении в юнкерское с такой характеристикой не могло быть и речи. Тем не менее, благодаря наличию среднего образования офицером он всё-таки стал на фронте, куда попал в качестве вольноопределяющегося. Здесь он отличился лихой храбростью и одновременно жестокостью и издевательствами над пленными и гражданским населением. Уже став хорунжим, он едва не угодил под военно-полевой суд за изнасилование. Спасла его срочная демобилизация после октября 17 года. Таким образом, Васька вместе с 6-м полком прибыл домой при погонах и наградах, всё как положено, и лишь от однополчан стало известно о его фронтовых «похождениях».
Иван понимал, Васька ему завидует и видимо ненавидит. Он это чувствовал ещё в корпусе, когда его как одностаничника постоянно ставили Ваське в пример. И то, что Иван закончил юнкерское, а Васька нет, и теперь, когда он чудом избежав суда вернулся домой хорунжим, а Иван сотником… И в отношении Полины Васька наверняка тоже имел какие-то виды, но и тут ему поперёк дороги встал он, Иван Решетников.
17
В один из ясных июньских дней, которые летом в Бухтарминском крае случаются часто, когда коммунары разошлись по работам, на дороге из Усть-Бухтармы возникло небольшое облачко пыли, поднятое телегой запряжённой неказистой лошадёнкой. За спиной возницы сидел человек лет сорока, в картузе, пиджаке, косоворотке, кирзовых сапогах и с потёртым портфелем.
– Вон оне… Вишь где поселилися. Вона, где флаг, рядом палатка, то и есть ихний штаб, тама и председатель сидеть должон, – возница указывал кнутом в сторону лагеря коммунаров.
Человек в картузе соскочил с телеги и, помахивая портфелем, бодро зашагал к лагерю, а телега покатила себе дальше по дороге в сторону Зыряновска. Пройдя через ряды семейных палаток, меж которых на натянутых верёвках сушилось бельё, он беспрепятственно зашёл в штабную, где увидел сидящего за грубо сколоченным столом и корпевшего над какой-то бумагой председателя.
– Доброго здоровья! Вы будете председатель коммуны?… Позвольте представиться, страховой агент Бахметьев.
Грибунин с удивлением и подозрением воззрился на вошедшего:
– А как… как вы вошли? Эй, дежурный, почему в лагерь допущен посторонний!? – Василий кричал на улицу, где возле флага постоянно должен был находиться вооружённый наганом дежурный по лагерю. Но большинство коммунаров, никогда не служившие в армии рабочие оборонного завода, не знали воинской дисциплины и запросто могли во время дежурства отлучиться, как в данный момент. По этой причине столь подозрительный субъект, назвавшийся страховым агентом, никем не остановленный дошёл аж до самого председателя.
Не дождавшись дежурного и чертыхнувшись про себя, Грибунин обратил теперь своё недовольство на незваного гостя:
– Какой такой страховой агент? Что ты мне тут заливаешь, сейчас я тебя задержу, а потом выясним, кто ты есть, и кем сюда засланный, – с этими словами Грибунин достал из ящика стола уже свой наган.
– Спокойно, товарищ, – оглянувшись на вход, вошедший заговорил вполголоса. – Молодец, бдительный, а дежурного своего обязательно взгрей, эдак к тебе тут кто угодно зайдёт. Агент – это маскировка, вот мой мандат, – откуда-то из глубин своей одежды, то ли из под рубашки, то ли из под брюк, приезжий извлек сложенный кусочек клеёнчатой материи, развернул и достал небольшой лист бумаги.
Грибунин, по-прежнему держа гостя под прицелом, читал документ.
– Значит, вы Бахметьев Павел Петрович из Семипалатинского Совдепа… Что-то я вас не помню. Я в апреле в Семипалатинске был, почитай всех членов Совдепа видел, – с прежним подозрением буравил взглядом приезжего Василий.
– Товарищ Грибунин, я не являюсь легальным советским руководителем, более того, я не местный, два месяца назад приехал для ведения секретной партийной работы, откомандирован для помощи местным партийным органам. Меня и в области, и в уезде знают единицы особо доверенных товарищей. Именно потому, что меня тут никто не знает, я и отправлен с тайным заданием ввести в курс последних событий всех товарищей возглавляющих советские организации в такой вот глубинке. А события назревают к сожалению не очень хорошие. К вам я заехал ещё и потому, что вы во всей округе единственная организованная сила, которая может выполнить роль стержня, опоры советской власти здесь, в Бухтарминском крае.
Грибунин опустил револьвер, уперев его дулом в стол и вдруг хитро, недоверчиво подмигнул:
– Складно чешешь, да что-то не верится.
– Товарищ Грибунин, я не вру, и у нас нет времени выяснять, что, как и почему. Положение в последние две недели крайне осложнилось и я должен вас об этом оповестить, а потом ещё успеть к товарищам в Зыряновск. Поймите, положение в области и уезде более чем серьёзно. Третьего дня, когда я только прибыл в Усть-Каменогорск, тамошний Совдеп запрашивал Семипалатитнск с просьбой прислать пароход, чтобы эвакуировать всех коммунистов и их семьи. Со дня на день ожидается выступление казаков Усть-Каменогорской и близлежаших к городу станиц. Насколько я в курсе, в Семипалатинске тоже готовятся к эвакуации. Есть неподтверждённые сведения, что советская власть уже свержена в Томске, Павлодаре и Зайсане, рядом с Омском идут бои с контрреволюционными казаками из отряда, который возглавляет есаул Анненков…
Василия настолько ошарашило услышанное, что его подозрительно-насмешливое выражение быстро превратилось в растерянное. Гость говорил настолько естественно, просто, безо всякой рисовки, обыденно… отчего уже не возникало сомнений в его правдивости и информированности. Тем не менее, он не мог не выразить удивления:
– Постойте, как это свержена, прочему не защищались!? И почему из Усть-Каменогорска собираются эвакуироваться? У них же там отряд красногвардейский. Надо драться и подавить всю контру, – Грибунин убрал револьвер и в прострации сел на своё место, машинально предложив сесть и гостю. – Присаживайтесь… Ты уж извини товарищ. Как-то оно всё неожиданно, не таких вестей я ожидал. Ты же пойми, мы тут как в банке какой сидим, ни уезд, ни область не шлют никаких конкретных директив. Я каждую неделю мотаюсь в станицу на телеграф, ни одного распоряжения, будто все про нас забыли. А ведь нас сюда сам товарищ Ленин прислал. И потом, почему Омск не помогает никому, там же полно войск, красногвардейцы, матросы балтфлота.
– Вы так и не поняли. Контрреволюционные волны идут по всей Сибири, сейчас не до нас. Я ещё не всё вам сказал… 25 мая в Омске взбунтовались чехи. Ну, вы наверное знаете, что ещё временное правительство формировало корпус из военнопленных чехов, чтобы послать его воевать с немцами. Совнарком постановил их всех эвакуировать на родину через Владивосток. Стали их разоружать, они взбунтовались, этим воспользовались наши контрреволюционеры. Чехи это серьезная организованная вооруженная сила, которая оттянула на себя основные силы красной гвардии. Так что Омск сейчас никому помочь не может, – пояснил Бахметьев.
– Понятно, – потерянно пробормотал Грибунин, но тут же усилием воли подавил растерянность, собрался. – Спасибо, хоть сообщили, а то мы тут в земле заковырялись, и не ведаем, что за этими горами творится. А насчёт чехов… думаю это не так уж опасно. Из Петрограда должны войска прислать, да и про нас думаю товарищ Ленин тоже не забудет… Да, товарищ Бахметьев, у нас скоро обед, люди соберутся, митинг организуем. Там ты, товарищ, и выступишь с докладом о текущем моменте. Чтобы которые неустойчивые пролетарии не слухам, а своим проверенным товарищам верили. А тебя мы сначала покормим. Пойдём в санитарную палатку, там у моей жены…
– Не надо никакого митинга и никакого обеда, – перебил гость. – Вы, похоже, так и не осознали всю серьезность ситуации. Тогда говорю конкретно. Советской власти в уезде и, по всей видимости, во всей Сибири остаются считанные дни. Уездной партийной организации придётся работать в подполье, возглавлять подполье буду я… Понимаете, для того я не только маскируюсь под страхового агента, я им действительно являюсь. И о нашем с вами разговоре прошу никому ни слова, и обо мне тоже никому, даже жене. Для всех я страховой агент.
– Как же так… что ж это такое… считанные дни… – вновь растерялся Грибунин. – Вы в подполье, а мы?… Мы не можем в подполье, у нас хлеб посеян. Неужто, действительно всё так плохо?
– Я вам об этом только и толкую. Потому, сейчас не время митинговать, а надо принимать меры безопасности. Если здесь зашевелится контра, поднимутся казаки, поймите, вам помощи ждать неоткуда… Давайте прикинем ваши силы. Сколько у вас оружия?
Вопрос застал Василия врасплох. Он заколебался, стоит ли говорить всю правду об оружии этому Бахметьеву.
– Товарищ Грибунин я отлично осведомлен, что вас в Петрограде снабдили оружием, – гость видимо заметил колебания Грибунина.
– Да, товарищ Ленин распорядился нам выдать один пулемёт «Максим», сто винтовок и пятнадцать тысяч патронов, – решил всё-таки ничего не скрывать Василий.
– Очень хорошо. Да вы можете здесь организовать отлично вооружённый отряд из сознательных, преданных советской власти бойцов. Оно у вас спрятано?
– Да, нет… оно в складской палатке, под охраной.
– Под такой же, как ваш лагерь? – скептически отреагировал Бахметьев. – Обязательно поставьте надёжный караул из коммунистов и будьте готовы в случае контрреволюционного мятежа здесь быстро его раздать и уходить в горы, в тайгу партизанить.
– Как же так, товарищ Бахметьев, я же говорил, мы же хлеб посеяли. Этот хлеб сам Ленин этой осенью в Петрограде ждёт. Я ему лично обещал, эшелон хлеба! – полученными инструкциями Василий был обескуражен более чем всеми предыдущими известиями.
– Товарищ, дорогой, я тебя понимаю. Если всё обойдётся и мятежа не будет, растите свой хлеб и отправляй эшелон. Кстати, товарищ Ленин, Совнарком и ЦК партии уже не в Петрограде. Было решено перенести столицу вглубь страны, в Москву. Ну, это так, к слову. В общем, если тут всё будет спокойно, то ничего и не надо, работайте, но боюсь, то о чём я вам толкую…
Бахметьев незаметно покинул штабную палатку и исчез из лагеря, незадолго до того как ударили в подвешенный кусок рельса, возвещая о начале обеденного перерыва… А уже в следующую ночь несколько доверенных коммунистов под началом Грибунина, тихо в тайне от всех начали рыть большую яму под полом в санитарной палатке. Рыли две ночи, а на третью так же тихо с величайшими предосторожностями перенесли все ящики с оружием и боеприпасами из складской палатки в медпункт и там же под свет керосиновых фонарей, сопровождаемые тревожными взглядами здесь же присутствующей Лидии, опустили в ту яму ящики, засыпали землёй, а сверху настелили доски и поставили ящики с медикаментами.
Василий не собирался выполнять приказ Бахметьева. Он не хотел раздавать оружие и уходить в партизаны. Поразмыслив, он сообразил, что им, городским жителям, никогда не жившим ни в горах, ни в горной тайге, к тому же лишь приблизительно знавшим как владеть оружием, никак не сладить здесь с местными казаками, обученными владению оружием с детства, к тому же имеющим фронтовой опыт. Да они оружейники, но не солдаты. А от крестьян-новосёлов он помощи уже не ждал. И главное, куда девать женщин с детьми? С собой партизанить в незнакомую местность их не возьмешь. Попросить, чтобы взяли к себе по домам крестьяне? Если и возьмут, то надежды, что будут их скрывать, оберегать и кормить – никакой. Василий решил, если возникнет ситуация о которой предупреждал Бахметьев, лучше просто переждать. А если нагрянут казаки, сказать, что они люди мирные, растят хлеб, и никакого оружия у них нет. Он пока что не сомневался, что советская власть всё равно устоит, победит, но главное, до той победы дожить, и потому рисковать жизнью своей и своей семьей он не собирался.
18
Не понравился Бахметьеву председатель коммуны. Вроде бы всё у него организовано, люди работают, дисциплина, поля зеленеют, на кухне обед варится, и красный флаг на ветру весело трепещет. Но разве так должен реагировать на предупреждение о смертельной опасности настоящий коммунист с дореволюционным стажем. Он ему о борьбе с контрреволюцией, а тот будто не слышит, всё что то свое думает. Хоть бы спросил с кем связь держать, если контрреволюционный мятеж случится, куда, случай чего, подаваться всем Обществом. Такое впечатление, что он вообще воевать не собирается, а что-то свое замыслил. А что именно? На откровенность этого Грибунина вызвать так и не удалось.
С такими думами шёл Павел Петрович по дороге ведущей в Зыряновск. Тайный эмиссар областного Совдепа, работающий под «личиной» страхового агента, объезжал все «островки коммунизма» в Бухтарминском крае, с целью выработки единой тактики сопротивления в случае падения советской власти в области и уезде, вероятность чего была более чем велика.
Пешком Бахметьеву пришлось идти недолго, дорога Усть-Бухтарма – Зыряновск достаточно оживлённая и вскоре его нагнала очередная подвода. Мужик ехал в Зыряновск на базар и за полфунта махорки согласился подбросить «страхового агента». Засветло в Зыряновск не попали, потому ночевать свернули на хутор, принадлежавший рослому, костлявому, с руками длиной чуть не до колен старику и его большому семейству. Хутор был зажиточный: три избы, большая кошара в которой блеяли овцы, скотный двор, амбар, два сарая под сено. Чувствовалось что скотины хозяева держат немало, кроме овец слышалось и мычание коров, и лошадиный храп, свиное хрюканье. Всё это наполняло пространство не только соответствующим созвучием, но и запахом, от которого непривычному Бахметьеву приходилось морщиться и сморкаться в платок.
– Как сами-то, Силантий Акимыч, здоровы, скотина как, домашность? – по-местному поздоровался и подобострастно снял шапку перед встретившим их хозяином возница…
Силантию Дмитриеву было без малого восемьдесят лет. Эту землю, сорок десятин пашни и почти столько же леса и лугов пожаловали ему, отставному унтер-офицеру за безупречную двадцатипятилетнюю службу в рядах императорской армии, доблесть и героизм, проявленные в хивинском походе и русско-турецкой войне 1877-78 годов. В армию его забрали рекрутом в последние годы существования крепостного права, по спец-набору на крымскую войну. На ту войну Силантий так и не попал, но почти во всех последующих участвовал. Выслужив свой срок, в сорок пять лет Силантий был ещё крепок и силён. Возвращаться в свою Вятскую губернию, на плохую, скудную землю, он не захотел и остался где застал его конец службы, в Семипалатинске. Там ему и определили согласно повелению императора Александра III вот эту жирную землицу. Здесь он женился на кержачке, которая по каким-то причинам не могла выйти замуж в своей деревне. Заплатив немалые отступные родственникам, вывез он ее из замкнутой кержацкой общины и поселился на своей земле, на хуторе, где и родились его трое сыновей. Жена умерла шесть лет назад, и теперь старый унтер в одиночку командовал своим «семейным войском». Рачительным, прижимистым хозяином слыл Силантий. Его и казаки уважали – он служивый человек, и они служивые. Уважали и кержаки, но не за то, что женился на кержачке, после того как вышла она за «троеперстника» ее негласно отрешили от староверческой общины и с ней не роднились. Уважали Силантия староверы за трудолюбие и отвержение всяких телесных утех, таких как вино и всё прочее. А вот новосёлы Силантия недолюбливали и побаивались. Старик их тоже невзлюбил: как так, он за свою землю верой и правдой четверть века служил, и под пули, и в штыки ходил, а этим задаром, да ещё ссуду денежную давали. И уж совсем не по душе пришлись ему коммунары. Антихристы, царёву землю захапали, вот им ужо за это воздастся. Царь для Силантия всегда был почти как Бог. Случившееся в 17-м объяснял просто, слаб был Николашка, никудышный царь, не то что папаша его. Потому свято верил, эти большевики недолго покалабродят, да сбегут и опять царь будет. Для старого служаки высшим авторитетом являлся император Александр III. Вот это царь так царь, и обличьем богатырь и мазурикам-варнакам спуску не давал, не то что сынок.
Бахметьева Силантий принял с радостью. Он горел желанием поговорить со знающим человеком из уездного центра, узнать скоро ли наступит конец всему этому колобродству… Бахметьев высказывался осторожно и сдержанно, смекнув что старый хуторянин как никто другой попадает под определение кулак, которых советская власть сразу и бесповоротно определила в разряд своих злейших врагов. Но уже вполне зрелые сыновья Силантия оказались не столь консервативны, и их Бахметьев попытался «прощупать». Вечером его с возницей пригласили за общий стол. Силантий жил в одной избе с младшим неженатым восемнадцатилетним сыном. Двое старших, тридцати и двадцатишестилетний, жили отдельно с жёнами и детьми. Для них срублены свои избы, но в горячую пору, как работали, так и завтракали, и обедали, и ужинали все вместе в отцовой избе. Вроде бы, здесь наблюдалось много общего с той же коммуной, но очевидна была и разница: стол накрыт куда богаче и разнообразнее, и сидящие за ним не казались такими измученными и уработанными, как коммунары. Казалось, не будь во главе стола сурового старика, сыновья, снохи и внуки, тут же почувствуют себя свободнее, начнут смеяться, шутить…
Бахметьев, не пообедавший у коммунаров, сейчас с аппетитом ел обыкновенную пшённую кашу. Ее так щедро заправили вяленой бараниной и сдобрили топлёным маслом, что он быстро насытился. А ему ещё налили две большие кружки парного, вечерней дойки, молока. Потом пришлось ещё отведать и свежего мёда в сотах – возле хутора Силантий держал пасеку, в несколько десятков рамочных ульев, качал мёд через медогонку и немало выручал, продавая его в Зыряновске и Усть-Бухтарме. После ужина женщины собрали посуду, а мужчины с гостями остались за столом, разговоры говорить. Дни стояли длинные и лампу зажигать, всё дорожавший керосин тратить, было без надобности. К счастью старик, разочаровавшись в осведомленности гостей, вскоре к ним потерял интерес, стал подслеповато щуриться и ушёл спать, после чего Бахметьев почувствовал себя свободнее. Уже через несколько минут «разговоров» с сыновьями он определил, что те о царе особо не сожалели и больше интересовались не тем, кто там в Петрограде «наверх взошёл», а ценами на хлеб, мануфактуру. Второй сын Прохор, призванный в 14-м году в действующую армию, три года отвоевал на фронте и придя домой в середине 17-го в отпуск после ранения, назад в часть, несмотря на неодобрение такого поступка отцом, не вернулся. Старший Василий вообще не служил. Отец, дав крупную взятку фельдшеру, сумел его «отстоять». Хоть Силантий сам и был верный служака, но понимал, что если оба старших сына уйдут в армию, ему с младшим и бабами с таким хозяйством ни за что не справиться, а батраков он никогда не нанимал, не доверял чужим.
Бахметьев сообщил, что в России особенно в городах свирепствует голод. Кроме побывавшего на фронте Прохора, старший Василий и младший брат Федор, никогда не ездили дальше Усть-Каменогорска и настолько привыкли за свою жизнь к обилию продуктов, что просто не могли поверить в иное существование. Даже Прохор, знавший, что такое скудные солдатские харчи, не до конца верил в то, что говорил Бахметьев. А тот тем временем осторожно перевел разговор на коммунаров.
– Не нратся мне как у их, – сразу и безапелляционно заявил Прохор, унаследовавший от отца прежде всего его длиннорукость.
– А что так? – заинтересовался «мнением со стороны» Бахметьев.
– Сначала вроде посмотришь, весело, дружно живут, а присмотришься… Я на войне последнее время на Румынском фронте был, так вот, у них там в комунии этой как в армии, по команде с постели встают, по команде работают, по команде жрать садятся, спать ложатся. Наверное, и баб пользуют когда в рельсу ударят, все разом. Не, не нратся мне такая комуния. Это наш батя в солдатах по команде двадцать пять годов жил, а мне и трёх годов хватило, у меня такая жисть вот она где, – Прохор ребром ладони чиркнул себе по горлу.
– Зато справедливость, все поровну, никаких хозяев, атаманов, – осторожно встрял в разговор доселе молчавший мужик-возница.
– Да какая там справедливость, – отмахнулся уже Василий. – И у них все по-разному работу ломят. А председатель их тот же атаман, командует, а сам не сеет, не пашет, и косы в руки не возьмет.
– Ну, кто-то же должен командовать, – в свою очередь возразил Бахметьев.
– Должен… Да только простому работному человеку всё одно, кто над ним командует председатель ли, атаман ли, иль ещё какой барин-начальник, – твёрдо стоял на своём Прохор. – Я вот у свекра в Васильевке гостил, их деревня недалеко там верстах в десяти от той комунии, они их часто видют. Говорят, и живет этот председатель не как все они. Он бабу свою докторшей поставил, она в лазарете сидит цельными днями, а остальных баб и девок наравне с мужиками в поле, на огород, траву, молочай с осотом полоть гоняет. А докторша-то она совсем плохая. К ей васильевские бабы с хворями своими и с детьми ходили. Так она и лечить-то почтишто не умеет, и роды принимать не берётси. Только и может перевязать, да нашатыря дать – все ее лечение. И ещё говорили, что многие коммунары на председателя свово обижались, за то что и робят своих ото всех отделяет. Когда в станицу ездит в лавку, провизию для всех покупать, так не только пшено или соль, а втихаря конфеты с пряниками и всё только для своих, других никогда не побалует. А председательша втихаря робят своих и обучает грамоте, а остальные как хотят, пусть неуками растут, а ведь могла бы и всех собрать да обучать. Она, говорили, хоть и простого рабочего дочка, но шибко грамотная, в Питере в гимназиях обучалась…
Много совершенно неожиданных сведений о коммуне узнал Бахметьев из этого разговора, пока тускнея догорал за дальними горами закат. Услышанное органично дополняло его собственные наблюдения. Ближе к полуночи, когда собеседники уже плохо различали лица друг друга, Бахметьев всё же не удержался и стал высказываться в более просоветском, агитационном духе. Он не хотел, чтобы даже у этих кулацких сыновей сложилось отрицательное мнение о всей советской власти:
– Совместно, сообща трудящиеся смогут добиться куда большего, чем единолично, или даже как у вас тут на хуторе, большой семьей…
Младший и старший братья, возчик слушали с интересом. Прохор же спросил с подозрением:
– А ты, мил человек, страховой, не из большаков ли будешь? А то оне нам на фронте такие же речи толкали.
Бахметьев поспешил отшутиться, де куда мне такому плюгавому до настоящих большевиков, те в Совдепе сидят, по уезду пешком и на телегах не шастают. Просто он сочувствующий, а речи большевистские в газетах читал, и многое в них ему кажется правильным.
– Может и правильные, только меня в комунию никаким калачом не затащишь. Я на своей земле сидеть хочу, – с этими словами фронтовик Прохор встал и пошёл спать, как бы подводя итог спору…
– Ладно, спать пора, завтра с утра, отец рано подымет, – позёвывая, поднялся вслед и Василий.
Младший брат, Федор, фактически не участвовавший в споре, поспешил вслед. Бахметьеву с возницей ничего не оставалось, как тоже идти на отведённый им для ночевки сеновал. У всех живущих здесь людей были свои первостепенные дела, а то, что там где-то за горами творится, кто-то с кем-то борется, воюет за власть, это их интересовало постольку поскольку. Главное – вырастить хлеб, да накосить сена, чтобы зимой было чем кормить скотину…
19
Седьмого июня, когда Павел Петрович Бахметьев разговаривал с председателем коммуны, войска омского Совдепа, теснимые со всех сторон чехами, анненковцами, офицерами-членами подпольных организаций, были вынуждены оставить город, после чего там провозгласили власть Временного сибирского правительства. А десятого июня, когда Бахметьев встречался с зыряновскими коммунистами, казачьи отряды из усть-каменогорской станицы и ближайших к городу казачьих посёлков, которых поддержали офицеры из подпольной организации «Щит и престол», штурмом взяли крепость, разоружили отряд красной гвардии и арестовали членов уездного Совдепа. Руководитель мятежников войсковой старшина Виноградский объявил себя военным комиссаром Временного сибирского правительства, по городу Усть-Каменогорску и уезду. Тут же сообщили о свержении советской власти в почтово-телеграфные пункты уезда, и передали приказ всем должностным лицам государственных и общественных учреждений, существовавших до большевиков, вернуться к исполнению своих обязанностей. Данное распоряжение имело актуальность только для равнинной части уезда. В горных казачьих станицах и посёлках у власти как были, так и оставались станичные атаманы и выборная казачья администрация – станичный сбор, станичный суд. Во многих церквах уезда после переворота звонили колокола, служились благодарственные молебны.
В середине июня, когда наступил короткий перерыв в полевых работах – кончилась посевная, а сенокос ещё не начинался – в Усть-Бухтарме, в станичном правлении состоялось первое после свержения большевиков совещание членов станичного Сбора и атаманов посёлков, относящихся к станице. Станичный Сбор своего рода казачий парламент, он состоял из выборных стариков, избираемых по одному от каждых десяти дворов. Впрочем, по возрасту «старик» мог быть и не таким уж старым, главное условие, быть самостоятельным хозяином, старше 25 лет и отслужить обязательную срочную службу. До войны станичный Сбор избирался сроком на один год, но после выборов в пятнадцатом году его состав фактически не менялся. Члены Сбора закрытой баллотировкой избирали на три года и атамана. После того как впервые в 1907 году избрали Тихона Никитича Фокина, его неизменно избирали и в 1910, и в 1913, и в 1916 и сейчас его срок должен был истечь в следующем 1919 году. До октября 1917 года Сбор в основном решал вопросы межевания юртовой земли, постройки и ремонта станичных общественных зданий, назначения молодых казаков на первоочередную службу. Исполнительная власть сосредотачивалась в руках атамана. Ему в помощь избирали писаря, из числа грамотных с хорошим почерком казаков, желательно прослуживших срочную при штабах на писарских должностях. Для контроля за расходованием общественных станичных сумм и проведения хозяйственных и коммерческих дел, из числа членов Сбора избирались два доверенных старика. Ну, а жалобы и семейные дела решал выборный станичный суд.
На этот Сбор старики пришли как на праздник, в форме с погонами. При появлении атамана все встали. Тихон Никитич, тоже в погонах и при шашке прошел за свой стол и поприветствовал членов Сбора:
– Здравствуйте господа старики!
– Здравия желаем, господин атаман! – дружно грянуло в ответ.
Сбор был собран, во-первых для объявления о смене официальной власти на территории всего Сибирского казачьего войска… Во-вторых, чтобы обсудить, спущенный из Омска и завизированный в Усть-Каменогорске во вновь начавшем функционировать управлении третьего отдела, приказ о начале проведения мобилизации молодых казаков рождения 1895 года, 96 и 97 годов для прохождения действительной военной службы в составе армии Временного сибирского правительства. После более чем полугодичной относительной анархии возвращались все старые порядки и условия службы казаков в армии: призыв всех достигших 21-летнего возраста на четыре года. Местом сбора для казаков третьего отдела на этот раз назначили Семипалатинск. Являться призывники должны были как и до революции со своим конём, шашкой, седлом… Вроде бы всё как обычно, дело привычное, казачье. Но вот как выполнить это привычное дело сейчас, летом 1918 года, когда не только рабочие и крестьяне стали уже не те, что до октября 17-го, но и казаки уже не совсем те. Кроме вопроса о призыве стоял и ещё один, который надо было обязательно решить. Это избрание единого депутата от станицы на созываемый в июле 4-й войсковой казачий круг Сибирского казачьего войска, ну и ещё несколько более мелких, но тоже весьма важных организационных вопросов, типа повышения боеспособности станичных и поселковых самоохранных сотен для борьбы со все усиливающимся в горах бандитизмом. И ещё один неофициальный вопрос «висел» в воздухе: что делать в новых условиях с коммуной и коммунарами.
Окна атаманского кабинета плотно зашторены, у дверей и возле правления караул при шашках и винтовках. Члены Сбора безвылазно сидят третий час, рассевшись по старшинству вдоль стен кабинета, длинной прямоугольной комнаты. Во главе за столом восседает Тихон Никитич, рядом писарь, ведущий протокол. Атаман говорит вполголоса, спокойно, а вот остальные члены Сбора иногда срываются, нервно повышают голос. Особенно воинственно настроен атаман Черемшанского посёлка Архипов, относительно молодой сорокалетний казак:
– Мы должны исполнить в точности все предписания и заставить призывников всех трёх нарядов явится на призывной пункт, если будут уклоняющиеся, заставить силой. А с лошадьми или без них, это не основной вопрос. Сейчас многие обеднели, так что ж с того, не выполнять нашу святую обязанность, чем жили наши отцы, деды и прадеды!?
– Да подожди ты… Что это за власть такая объявилась в Омске временная. Были уже одни временные, довели Россию до полного разора. А в этих временных, я слышал, опять всякой твари по паре, эсеры, кадеты, ещё чёрти кто. Их что ли распоряжения выполнять будем? – возражал атаман Александровского посёлка Злобин, приземистый, кряжистый, пятидесятилетний…
Все казачьи поселки год назад, как раз при Временном правительстве, когда был «разгул» демократии, вдруг ни с того ни с сего получили статус самостоятельных станиц. Но если для Дона или Кубани, где посёлки и хутора большие, многолюдные, эта самостоятельность была оправдана, то для других казачьих войск, где посёлки, как правило, небольшие и никак не могли самостоятельно решать все вопросы жизнедеятельности, это выглядело просто глупостью. Потому Березовский, Александровский, Вороний и Черемшанский посёлки по-прежнему неофициально признавали старшинство Усть-Бухтармы и ее атамана. Из этого ряда выпадали, ранее также относящиеся к Усть-Бухтарме, посёлоки Феклистовский, Ермаковский и Северный. Но это только потому, что находился очень далеко от головной станицы, и гораздо ближе к Усть-Каменогорску. Вот и сейчас «северяне», «ермаковцы» и «феклистовцы» даже не прислали на Сбор, ни своих атаманов, ни каких других представителей, видимо, предпочитая все вопросы теперь решать напрямую с управлением отдела. Тем не менее, голос и остальных поселковых атаманов стал звучать на таких вот совещаниях куда более «громче» и независимее, чем раньше, когда все эти мелкие атаманы лишь согласно кивали головами. Более того, тот же Архипов пытался задавать тон. Вот и сейчас он оборвал Злобина:
– Ты там в своём александровском ущелье как сурок сидишь и не видишь ничего вокруг, не знаешь, что на свете творится. Кто тебе сказал, что мы будем выполнять распоряжение этого Временного правительства? Приказ о призыве спущен штабом Сибирского казачьего войска. Пойми, дурья голова. Мы и предки наши всегда эти приказы выполняли, и будем выполнять…
Тихон Никитич слушал атаманов, своих станичных стариков, но сам в основном помалкивал, давая возможность высказаться другим, пытаясь уловить «общественное мнение», ибо сам весьма и весьма колебался.
– Вот сейчас погоним наших молодых в Семипалатинск, оттуда их ещё куда-нибудь загонят в тот же Омск и дальше, с большевиками воевать куда-нибудь на Урал. А потом это временное правительство прикажет и второочередников мобилизовать, потом и до третьей очереди дойдёт. И с чем мы здесь-то останемся? А если новосёлы взбунтуются, или рабочие в Зыряновске, или киргизня из-за Иртыша нагрянет, – Злобин как будто оправдывал свою фамилию, он с такой ненавистью смотрел на Архипова, словно тот его смертный враг. – Вона, в феврале в Верном семиреки также вот попёрли воевать против большевиков. Так что, рабочих, красногвардейцев нагнали, окружили их и разоружили. А киргизня в это время по станицам прошлась, казачек на их же перинах распинали, за 16-й год мстили. А казаки чуть не все в это время в Верном, в крепости сидели, и семьи свои оборонить не могли…
Мнения членов Сбора разделились, кто на радостях, что скинули большевиков, рвался исполнять все предписания от и до, кто советовал погодить, вырастить и убрать урожай, убедиться что власть Временного сибирского правительства заслуживает доверия и является серьёзной антибольшевистской силой. Все при этом посматривали на Тихона Никитича, понимая, что несмотря ни на что последнее слово останется за ним. А он не хотел сейчас затевать такое хлопотное и нелёгкое дело, как подготовка и отправка мобилизованных казаков на призывной пункт. Одно дело, когда данное мероприятие регулярно осуществлялось при царе. Тогда это считалось само-собой разумеющимся, каждый казак, достигший призывного возраста считал своим долгом идти на действительную службу. Но сейчас от всего этого удивительно быстро успели поотвыкнуть, наверняка будет и недовольство и противодействие. И потом, действительно, куда и в чьё подчинение попадут эти мобилизованные. Раньше было ясно, служить царю и отечеству, а сейчас кому? С другой стороны, Тихон Никитич опасался таких как Архипов, этот горлодёр вполне мог его заложить в отделе, или даже в войсковом штабе, объявить трусом, саботажником. Так же, впрочем, как и некоторые собственно станичные старики, как тот же хорунжий Щербаков, по возрасту тоже совсем ещё не старик, но пользующийся заметным влиянием в станице, особенно среди фронтовиков. Наконец, Тихон Никитич высказал и свое мнение:
– Господа старики, думаю, что нам надо выбрать среднее решение. Мобилизацию провести, но не всех. Кто сильно рвётся воевать, пускай идёт, а кто не может, если он семьи кормилец единственный, или ценный человек, которого можно использовать для охраны станицы или посёлка, то мобилизовать его здесь в охранную сотню. Но кто желает, тому не препятствовать, даже помочь, если средств на сборы не хватает, за счёт общества. Ежели уж наших казаков прибудет на сборный пункт немного, но чтобы все были на конях и полностью экипированы согласно арматурного списка. Так, чтобы нас уж если за одно ругать будут, так пусть за другое похвалят…
Это «соломоново» решение приняли большинством голосов. А Архипов скептически ухмылялся в усы и бормотал себе под нос:
– Ну, Никитич, ну лиса… Смотри только сам себя не перехитри…
После стали решать вопрос о делегате. И здесь Тихон Никитич вдруг неожиданно поддержал предложенного Архиповым его двоюродного брата, дескать не стало по-твоему в вопросе о мобилизации, на тебе место делегата и успокойся. Этот вопрос решали куда труднее, чем первый. Уст-Бухтарминские старики были недовольно, что делегатом от всех будет не «станичный», а «поселковый», казак. В конце концов Тихон Никитич уломал таки своих, не стали возражать и атаманы Александровского и Березовского посёлков, слишком зависимые от Усть-Бухтармы, где они пользовались почтой, телеграфом, а главное после закрытия своих поселковых школ возили сюда же учиться своих детей. Этому Архипов просто не мог не быть благодарным, и больше уже никак не выражал своего недовольства «большим» станичным атаманом.
– Теперь, господа старики, нам нужно обсудить, как поступить с питерской коммуной, – объявил следующий вопрос повестки дня Тихон Никитич.
– А что тут обсуждать, – подал наконец голос и Щербаков, до того почему-то особой активности не проявлявший. – Вон, глядя на них, новосёлы, киргизня тоже варначить начнут, казачью землю захватят и свою комунию учинят. Разогнать их пока не поздно, тогда и остальные угомонятся.
Егор Иванович Щербаков, тридцати пяти лет, до войны будучи вахмистром на льготе, в высшем станичном училище вел военную подготовку у мальчиков. Год провоевав на германском фронте, он сначала там же был произведен в хорунжии, а потом комиссован после тяжелой контузии. Тем не менее, контузия не помешала ему стать командиром станичной самоохраной сотни и по старой памяти проводить занятия с казачатами-школьниками. В общем, авторитет Егор Иванович в станице имел немалый.
– Нет, господа старики, это дело серьезное, так просто не разогнать, там одних взрослых мужиков сотни полторы будет и есть сведения, что они с собой много оружия привезли. Лишнее кровопролитие нам ни к чему, – твёрдо возразил Тихон Никтитич…
Это совещание подвигло Тихона Никитича согласиться с дочерью и Иваном сыграть свадьбу раньше осени, пока относительно спокойно. Не надо было иметь особого чутья, чтобы предположить, что скоро настанут совсем другие времена, и будет уже не до свадеб. И ещё одного боялся Тихон Никитич, если объявили мобилизацию казаков-срочников, то наверняка скоро объявят и о мобилизации всех кадровых офицеров, в первую очередь молодых. Он понимал, что пока такая мобилизация не объявлена по той причине, что у войскового штаба офицеров более чем нужно. Ведь во всех более или менее крупных городах Сибири существовали тайные офицерские организации. Теперь те офицеры совершили переворот и претендуют встать во главе взводов, рот, сотен, полков. Войск у Сибирского правительства пока не много, но по мере проведения мобилизации их станет больше и опытные офицеры понадобятся в большом числе, и тогда наверняка призовут Ивана и неизвестно когда он опять вернётся, и вернется ли… Да, надо скорее играть свадьбу и поразмыслить, как освободить будущего зятя от неминуемой мобилизации. И ещё, Тихон Никитич знал, что первые враги для большевиков это богатеи и всевозможные старорежимные должностные лица. А он как раз был и тем и другим. В такое неспокойное время лучше, если дочь переберется в доме Решетниковых. Хоть Иван и офицер, но отец-то его не богач и не атаман, и сейчас в его скромном доме будет, пожалуй, безопаснее чем в атаманских хоромах. Недаром же большевики провозгласили лозунг: мир хижинам, война дворцам…
Среди всех этих тревожных ожиданий, пришла в фоминский дом и радость, в июле домой приехал сын Володя, воспитанник омского кадетского корпуса.
20
Володя и его друг Роман все это время, после исключения их большевиками из кадетского корпуса, прожили в семье своего офицера-воспитателя. Тому стоило немалых усилий, чтобы удержать юношей от опрометчивых поступков. Ведь большинство исключённых из корпуса кадетов старших классов не пошли по домам, а, снедаемые юношеской жаждой подвигов, пристали к различным антибольшевистским отрядам, действующим в окрестностях Омска. Многие из тех безусых романтиков ушло в район станицы Захламихинской, где в землянках зимовал отряд есаула Анненкова, имя которого, после увоза из войскового собора знамени Ермака, окружил героический ореол. Немало кадетов шестых и седьмых классов приняли участие в боевых действиях. Особую зависть Володя и Роман испытали, когда их старшие товарищи промаршировали, встреченные цветами и овациями, по улицам освобождённого Омска, в составе анненковского партизанского отряда.
Сразу же после свержения советской власти учащихся исключённых классов восстановили в корпусе, также как и уволенных офицеров-воспитателей. Правда, вернулись далеко не все кадеты, многие предпочли и дальше воевать. Володе и Роману, как и прочим исключённым кадетам, зачли их невольный отпуск и перевели в следующий класс и как обычно в июле распустили на каникулы. Друзья ехали домой в полной уверенности, что уже ничего подобного тем февральским событиям не произойдёт, и они в сентябре продолжат учёбу. До Усть-Каменогорска плыли на пароходе. Роман уговорил Володю погостить в их доме. Володя согласился, но уже через день не выдержал, сел на первый же идущий «наверх» пароход и, что называется, как снег на голову, нежданно явился в свой дом, где уже полным ходом шли приготовления к свадьбе.
За последние полгода Фомины получили всего два известия о сыне, первое письмо Боярова, отправленное в феврале, и второе уже в мае от самого Володи, в котором он сообщал, что живёт у Николая Николаевича, и что тот не советует ему ехать домой, пока на дорогах царит анархия. Потому его, в общем-то, не ждали. Приезд сына на время отвлёк всех домашних от предсвадебных хлопот. Домна Терентьевна сделала чуть не ежедневным ритуал обязательных слёз при обнимании по утрам сына и прижимании его к своей мощной груди. Так что отцу уже требовались некоторые усилия, чтобы освободив из материнских объятий, спокойно и обстоятельно выспрашивать Володю обо всём, что творилось на его глазах в столице Войска. Из сбивчивых рассказов сына Тихон Никитич всё же уяснил, что в Омске к власти пришли совершенно разные и малоизвестные люди, а управление всем Сибирским Казачьим Войском возглавил генерал Иванов-Ринов.
– Ишь ты, как его высоко вынесло-то, этого рулетчика, – качал головой Тихон Никитич.
– Ты что знаешь его, отец? – не понял родителя Володя. – Генерал Иванов-Ринов фактически сверг большевиков в Омске. Это он организовал офицерскую организацию у них под носом, а потом выступил в решающий момент. В нашем корпусе его фотография висит на доске лучших выпускников за 1888 год, с гордостью поведал сын, но вызвал лишь усмешку отца.
Тихон Никитич знал Иванова задолго до того, как к его фамилии была сделана «подпольная» приставка Ринов, по совместной службе в Зайсане в 3-м сибирском казачьем полку в 90-е годы. Именно там он убедился, что отличная учёба в кадетском корпусе и юнкерском училище вовсе не означает, что это будет обязательно отличный офицер. Тогда молодой хорунжий Иванов отличался вовсе не тем, что хорошо командовал вверенной ему полусотней, а браконьерством на сопредельной китайской территории и игрой в «русскую рулетку». В результате последнего «увлечения» он всадил себе в грудь пулю и едва остался жив. Потом их пути разошлись, и хотя Иванов участвовал и в японской, и в мировой войне, но там он не особо отличился, а получал чины и награды в основном по протекции, так как являлся сыном полковника, имевшего давние связи в штабе Войска. По настоящему же он отличился в 16-м году, но не на фронте, а при подавлении восстания узбеков в Джизакском уезде Ташкентского генерал-губернаторства. Всё что знал Тихон Никитич о способностях и «боевом пути» свежеиспеченного войскового атамана не могло вселить в него особого оптимизма.
– Хотя… если он ограничится выполнением внутривойсковых административных задач и не возьмётся командовать войсками на фронте, то может и не наломает много дров, этот рулетчик, – бормотал себе под нос, чтобы никто не услышал, Тихон Никитич.
Когда после матери и отца Володя попадал в «руки» Полины, здесь уже имели место совсем иные вопросы. Брат и сестра жили вместе в родительском доме не так уж много времени. До поступления в кадетский корпус, когда Володя был ещё маленький, Полина, уже будучи гимназисткой, большую часть года проводила в Семипалатинске. И в дальнейшем, когда Володя стал кадетом, они встречались только на каникулах. Может потому, что отношения меж ними всё время складывались в основном на расстоянии с приветами в письмах друг другу, они не приобрели ни ощущения взаимного надоедания, ни ревностной борьбой за любовь родителей, что нередко случается в семьях с разнополыми детьми. Будучи на шесть лет старше, Полина привыкла брата опекать, а тот относится к ней внешне со сдержанным уважением, но в то же время он ею всегда восхищался. Он не понимал, как это сестре всё так легко удаётся, и хорошо учится, и красиво, хоть и вызывающе одеваться, и в то же время быть любимой и родителями и окружающими. Самому Володе всё давалось куда труднее.
– Володенька, ты должен мне рассказать, что сейчас носят в Омске тамошние барышни, какие платья, шляпки там в моде. Ведь ты уже большой и наверняка интересуешься девочками, а?…
Не видевшая брата целый год, Полина вдруг осознала, что ее некогда маленький братик вдруг превратился в эдакого интересного рослого юношу с пробивающимися усиками. Затащив его в свою комнату и поставив перед зеркалом она, скинув туфли на каблуке, встала рядом, и воочию убедилась, что он стал выше её, хотя год назад уступал не меньше вершка…
– Поля, в эту зиму тамошние барышни меняли свои платья и шляпки на хлеб. В Омске голодуха была, большевики не смогли организовать подвоз продовольствия, позакрывали и реквизировали многие продуктовые лавки, и все выживали, как могли. Я с Ромкой, с товарищем моим, чтобы помочь семье капитана Боярова, ходили за город копать неубранную осенью картошку, мёрзлую. Ею, сладкою, противною и спасались. Николая Николаевича из корпуса большевики уволили, и он уже не мог паек приносить, а у них с женой ведь двое маленьких детей, девочки и нас двое здоровенных на шее было, насилу пережили март и апрель. Кроме пищи, надо было где-то и дров доставать, чтобы не замерзнуть. Так вот и жили, супруга капитана свои вещи на продукты меняла, а мы по городу рыскали, заборы растаскивали, чтобы печку топить.
– Представляю, – игривое выражение сошло с лица Полины, и она покачала головой. Тем не менее, девичье любопытство взяло своё. – Но неужто… что же там совсем никаких развлечений не было, такой большой город. Как же люди терпели эту власть?
– Какие там развлечения, вечером и ночью комендантский час, патрули. Если патруль из матросов к ним вообще лучше не попадать, живыми не выпустят, всё равно мужчина, или женщина. За эту зиму столько народа попропадало, – рисовал жизнь при советской власти Володя.
– И куда же они девались? – спросила со страхом в глазах Полина.
– Потом по весне, как лёд сошёл, трупы стали всплывать голые, распухшие. Ясное дело, убивали и втихаря в проруби топили, – поведал жуткую правду Володя.
После таких разговоров Полина начинала понимать, что брат в свои пятнадцать лет за последние полгода повидал и пережил такое, что расспрашивать его про причёски и платья было неуместно. Она искренне пожалела так несвоевременно повзрослевшего брата, обняла Володю за голову, наклонила к себе, в глазах появились слёзы:
– Господи… что же везде творится, как же такое допускают. Володенька, мальчик, бедненький, ведь и тебя могли там убить. Слава Богу, всё кажется позади, везде этих антихристов выгоняют. Ты только маме о том, что мне говорил, случайно не обмолвись, а то переживать станет.
Володя, растроганный приступом нежности у сестры, то же смущённо позволил себе в ответ обнять ее, хотя всегда выступал против подобных «телячьих нежностей» в их взаимоотношениях. Впрочем, того же принципа придерживались большинство кадетов, но дома им иногда очень хотелось побыть просто детьми, чтобы их пожалели, приласкали. Володя всякий раз удивлялся, когда Роман Сторожев, в дом к которому он часто заезжал по пути домой, при встрече с матерью сам не может сдержать слёз. Нет, он сам, конечно, как и положено любящему сыну позволял себя обнимать, целовать, но залиться вместе с матерью слезами – у Володи даже позывов к тому не наблюдалось. Потому его и поразило поведение сестры, ведь раньше с ее стороны в свой адрес он не наблюдал подобной сердечности. Более того, имело место даже своеобразное с ее стороны «воспитательство». Полина частенько над младшим братом и посмеивалась, любила им командовать, а иногда и поколачивала. Это продолжалось до позапрошлого лета, когда 13-ти летний Володя приехал на каникулы из корпуса, а сестра после окончания педкласса при гимназии. Как-то она по старой памяти попыталась отвесить младшему брату подзатыльник. Он ловко перехватил ее руку и предупредил, что в корпусе их обучают приемам джиу-джитцу, и он больше не позволит ей себя бить. Полина все же попыталась осуществить свое намерение, но тут же убедилась, что несмотря на внешнюю худобу и тогда ещё небольшой рост брата, она не может с ним справиться. С тех пор, как это ни странно, их отношения стали куда более тёплыми и доверительными. То, что сестра выходит замуж за Ивана Решетникова, Володя воспринял с пониманием и искренне радовался за неё. Ему нравился Иван. Володя не сомневался, что Иван потому и сидит в станице, а не идёт воевать с большевиками, что хочет сначала обвенчаться с Полиной, а уж потом уйдёт к Анненкову, как его брат Степан. Сейчас он охотно беседовал с женихом сестры, когда тот приходил к ним. Иван расспрашивал о корпусе, событиях этого года в Омске, интересовался, кто из старых преподавателей и воспитателей остались там, а также наводил справки о знакомых офицерах, которые по его сведениям должны были находиться в Омске. От Володи он узнал о бедственном положении, прежде всего материальном, тех офицеров, что вернулись с войны и остались без средств, ибо большевики отменили им все пособия, включая инвалидов и георгиевских кавалеров.
Володя знал, что в Усть-Бухтарме советской власти как таковой не было ни дня, но он, проживший полгода при ней, сражавшийся против нее, хоть и не с настоящим оружием, а всего лишь с «цигелем» в руках, и потом несколько месяцев выживавший в замерзшем полуголодном Омске… Он был крайне удивлен, что здесь в станице в основном живут так, как и прежде, будто ничто и нигде не происходит, по улицам ходят хмельные весёлые казаки, смеются и шушукаются молодые казачки. Но осуждение одностаничников не переносилась им на родных, хотя домашний стол по-прежнему ломился от разнообразной снеди, мать, само олицетворение сытости и довольства, властным голосом покрикивает на прислугу и батраков, так же как и два, и три года назад. Сестра, хоть вроде и понимает всю серьезность положения, но ее по-прежнему, куда более занимают модные тряпки, все мысли только о свадьбе. Нет, это как-то казалось само-собой разумеющимся, неприкасаемым, привычным с детства, незыблемым. А вот то, что в станице каждый вечер играют гармони, поют весёлые песни и частушки, парни зажимают девчат, а те деланно-испуганно взвизгивают, как в старое доброе время, много подвыпивших, все также по воскресеньям ходят в церковь, молятся… Ему, видевшему Омск в первой половине 18-го года, мирная, почти не отличающаяся от прежней, жизнь родной станицы казалась какой-то нереальной. И лишь отец показался Володе совсем не таким как прежде, за последний год, он как будто состарился сразу на несколько лет. Отец, похоже, понимал и его состояние:
– Ты Володь отдохни, тебе в этот год много чего досталось. От нас-то эти лихие события вдали были, мы о них только понаслышке, а ты считай чуть не в самую гущу угодил. Но у тебя есть дом и твоя семья, как не в родительском доме от всего такого и отдохнуть…
21
Свадебные обряды у казаков в различных казачьих войсках Российской Империи имели немало общих черт, но были и существенные отличия. Здесь, прежде всего, сказывалось то, что войска эти имели неодинаковое «происхождение». Донское, Уральское и Терское сложились в основном из беглых крепостных крестьян и староверов, Кубанское из насильственно переселённых запорожских казаков и тех же староверов… А казачьи войска Азиатской части империи явились «продуктом» колониальной экспансии на Восток и имели регулируемый государственный посыл. Сибирское казачье войско формировалось в основном из государственных крестьян, выходцев из центральных и северо-русских губерний, а также из мордвы. Еще одной характерной особенностью «сибирцев» было то, что оно являлось одним из самых «русских» казачьих войск России, так как их переселяли сразу семьями, и не было острой необходимости искать женщин среди окружающих народов. Если среди донцов, не говоря уж о кубанцах имелся значительный процент украинцев, у терцев – небольшой осетин, забайкальцы так сильно мешались с бурятами, что частично даже приобрели характерную раскосость… У сибирцев кроме небольшой мордовской прослойки почти не было, так называемой, инородческой крови. Впрочем, разве мордва инородцы, такая же вера, имена, фамилии, да и внешность неотличимая. В жены сибирские казаки брали только казачек, изредка кержачек, крайне редко ойроток (джунгарок), и почти никогда киргизок – они считались низким народом. Оттого и внешне сибирские казаки смотрелись как обычные русские люди, разве что мордовская кровь вносила некоторую характерную круглолицесть и белесость. Если говорить о свадебных обрядах, то в его отдельных деталях даже у казаков одного войска наблюдались существенные отличия. У казаков 3-го отдела Сибирского казачьего войска имелся некоторый определенный ритуал, от которого старались не отступать, хотя с каждым годом старых традиций придерживались всё менее строго.
Решетниковы и Фокины договорились о свадьбе ещё в феврале, но официальное сватовство произошло, как и полагалось за месяц, в конце июня, чтобы свадьбу сыграть в промежутке между сенокосом и уборкой урожая, то есть в конце июля – начале августа. Сватать поехали родители жениха, его крестные и он сам. Но на этом следование традициям закончилось, согласно которым родители девушки сразу не должны были давать согласия, а всячески «тянуть волынку», де дело серьезное, надо подумать, посоветоваться… Здесь и согласие было получено сразу и невеста появилась, и все перипетии предстоящей свадьбы стали обговаривать тут же, все вместе. Тихон Никитич хотел, чтобы свадьба была относительно скромной, дескать, время уж больно тревожное, но сваты воспротивились: как это так, сына-офицера выдаём за дочь станичного атамана, нет должен быть пир на весь мир, то бишь станицу. И ещё, Игнатий Захарович настоял, чтобы атаман принял, как и положено, дары для невесты и ее родственников.
А вот что касается места проведения свадебного гулянья, традиции отбросили напрочь. И хоть для родителей жениха это было, в общем-то, обидно, но здесь они согласились – большой атаманских дом и просторный двор перед ним, конечно, лучше подходили для этого, чем их сравнительно небольшой дом и тесный заставленный хозяйственными постройками двор. Вот только сватья Лукерья Никифоровна к Домне Терентьевне пошла в добровольные помощницы и упросила ее принять в общий расход часть ее съестных припасов. В том, конечно, не было никакой необходимости, и рабочих рук в атаманском доме было предостаточно, и кладовые, амбары и ледник ломились от заготовленных впрок всевозможных продуктов…
Весь июль прошёл в обычных хозяйственных заботах, но о свадьбе не забывали не только в семьях жениха и невесты, но и во всей станице. Одни готовились, другие ждали: попьём, погуляем. Предстоящая свадьба как-то отодвинула на второй план и приходящие с опозданием на дни, а то и на недели довольно противоречивые новости из Усть-Каменогорска, Семипалатинска, Омска… Временное Сибирское правительство издало постановление о возвращении владельцам их земельных угодий, реквизированных при большевиках. Для казаков это имело немаловажное значение, ибо после постановления пробольшевистского январского 3-го войскового круга, о реквизиции земельных излишков, много казачьей земли, ранее ими сдававшейся в аренду, захватили новосёлы-арендаторы. Теперь эти земли возвращались. Случаев захвата особенно много случилось в Усть-Каменогорске и прилегающих к нему казачьих посёлках. Но в Усть-Бухтарме этого не было, здесь ни один новосёл-арендатор не решился захватить землю даже у вдов-казачек, потому как знали, стоит женщине пожаловаться в правление станичному атаману, и тому новосёлу мало бы не показалось. Единственная неприятная новость была, конечно, предстоящая мобилизация во вновь организуемую белую армию. Но, опять же, в первую очередь станица жила ожиданием свадьбы.
За несколько дней до венчания опять вспомнили о традициях – у невесты устроили «девичник». В этот день к ней должны были приходить подруги и топить баню. Полина, с ее необычным для станицы воспитанием и образованием подруг-ровесниц в станице почти не имела. Пригласили, более или менее подходящих по «чинам и званиям» дочь станичного писаря, племянницу лавочника, родственника богатейшего усть-каменогорского купца Ожогина, племянницу попадьи, воспитанницу томского епархиального училища. Также в обряде хождения невесты в баню должна участвовать сваха, мать жениха. Но Лукерья Никифоровна отговорилась, сказав что полностью верит в отсутствии у невесты «какого-то ни было телесного изъяна», и смотреть, смущать Полину не станет. Злые бабьи языки тут же разнесли сплетню, что тощая Решетиха сама постеснялась показать свои кости рядом с такой сдобной невестой. Так что и этот обряд прошёл поверхностно, ибо в конце концов в баню с Полиной пошла попадья, она и засвидетельствовала то, в чём и без того никто не сомневался – товар высший сорт.
Странно смотрелся Иван в своём парадно-выходном офицерском мундире, который до того одевал всего два раза, на выпуск из юнкерского училища и когда после выпуска приехал домой в отпуск – порадовать родителей. Он, конечно, сильно отличался от так называемых потомственных офицеров, как правило, никогда не знавших сельского труда, потому старался прятать, не выставлять напоказ свои руки. Ведь за время прошедшее после его возвращения с фронта, они вновь стали больше напоминать руки крестьянина, чем офицера. Кем, впрочем, и являлись по происхождению большинство офицеров вышедших из казачьей среды, как и все прочие казаки – воины и крестьяне одновременно. Зато невеста совсем не смотрелась казачкой. С детства балованная, в гимназии и купеческом доме воспитанная, Полина и выросла настоящей барышней, но барышней, если можно так выразится, не классической, хрупкой, воздушной, а упругой, сильной, жаждущей движения, жизни. Внутри ее играла, бурлила казачья кровь, о чём свидетельствовали персиковый румянец на бархатных щёчках, волнующиеся под тонким шёлком подвенечного платья выступы высокой груди, одновременно счастливое и бедовое выражение лица. Если Иван старался, как можно глубже спрятать свои большие «мужицкие» ладони в рукава мундира, даже во время обмена кольцами, то Полина, напротив, ничуть не стеснялась своих явно «нетрудовых» нежных ладошек, которые, казалось, вот-вот восторженно захлопают, когда отец благочинный провозглашал:
– Сочетаются муж и жена в помощь и восприятие рода человеческого…
Когда молодые, он в мундире с «золотыми» сотницкими погонами, она в белом подвенечном платье в венце с лентами, выходили из церкви, вокруг, как и положено началась пальба в воздух, не смолкавшая минут пять. Полина всё это воспринимала восторженно, выстрелы ее совсем не пугали. Иван же с трудом сдерживал дрожь, и гримаса напряжения не сходила с его лица, пока стрельба не прекратилась – слишком много тягостных воспоминаний навеяла она боевому офицеру, всего полгода как вернувшегося с фронтов мировой войны и подавления инородческого бунта.
После прибытия свадебного поезда в атаманский дом, наскоро провели ритуал с косой. Свахи с обоих сторон расплели толстую косу Полины надвое и закрутили её вокруг головы, то есть «окрутили» по бабьи. В это время дружки и подружки обходили почти всё казачье население станицы, с приглашением принять участие в свадебном гулянье. Также заранее пригласили всех атаманов окрестных казачьих посёлков и родственников Домны Терентьевны из Черемшанского, и Большенарымского поселков, а Решетниковых из Красноярского. Хоть и не желал вселенского шума Тихон Никитич, ибо всё это напоминало пир в преддверии надвигающейся чумы, но, похоже, кроме него, и может быть в некоторой степени Ивана, никто этого не ощущал, не предчувствовал. Сваты, жена, родственники, да и вся станица считали, что атаман должен дочь выдать замуж по атамански, чтобы о той свадьбе потом долго вспоминали. В первый день, венчания, был устроен брачный ужин, на котором присутствовали только родственники и наиболее влиятельные и состоятельные из приглашённых гостей. В большой гостиной атаманского дома накрыли столы. Сначала поздравили молодых, потом женихову и невестину родню. В первый день свадебного гулянья всё было чинно, гости в основном приглашены уже не молодые, солидные. В конце брачного ужина новобрачные обходили гостей, угощая их вином, а те отдаривались деньгами. Здесь, конечно, всех «переплюнул» дальний родственник купца Хардина, тридцатилетний приказчик Илья Буров, заведовавший в станице складами своего «благодетеля». Извинившись за хозяина и его семью, которые из-за нестабильной обстановки не смогли приехать на свадьбу, он и от их и своего имени высыпал на поднос, который держала Полина, аж сто царских золотых рублей. Среди гостей пошёл гул. Все понимали, что выложить такую значительную сумму, да ещё золотом Бурову приказал сам Ипполит Кузмич Хардин, пославший ему соответствующую телеграмму. Тем не менее, остальные не могли себя не почувствовать уязвлёнными. Даже некогда очень богатые люди за время войны и революции немало поиздержались и далеко не безболезненно могли «положить на блюдо» в лучшем случае пятьдесят целковых николаевскими, а то и вообще отдаривались керенками.
– Нда… золотишко-то оно, всегда и везде золотишко… Нее, нам с Хардиным не тягаться… вот это отвалил… – слышались завистливо-восхищённые, а то и возмущённые перешептывания.
Но не только Буров удивил. Неожиданно крупно отдарился и единственный изо всех приглашённый киргиз, бай Арасланов, седобородый аксакал с аула Манат, что располагался на левом берегу Иртыша. Это был старый знакомый и приятель Тихона Никитича, у которого он обычно покупал лошадей и баранов на племя. Арасланов дал не деньги, он положил на поднос увесистый слиток серебра. И это вызвало восхищённый гул и перешёптывания. Все прикидывали, сколько этот самородок может стоить. По примерным прикидкам наиболее опытных оценщиков получалось никак не менее 70–80 золотых рублей…
У Полины дар Арасланова вызвал не радость, хотя она благодарно сделала полукниксен, а воспоминания пятилетней давности лета 1913 года, за год до начала этой ужасной войны. Тогда Тихон Никитич ездил осматривать свои табуны, пасущиеся на левом берегу Иртыша и заодно решил заехать в Манат, так как был приглашён Араслановым, первым богачом аула, на какое-то тамошнее празднество. Полина до того никогда не видевшая байги, упросила отца взять ее с собой, а заодно в качестве сопровождающего, только что прибывшего на летние каникулы из юнкерского училища Ивана. Тогда ещё Тихон Никитич даже не планировал в будущем отдавать Полину за него, но устоять против настойчивых просьб дочери и ее «хитрых» слез он не смог и согласился. Иван смотрелся отменно: восемнадцатилетний юнкер в новенькой форме. Он немного смущался отца Полины, зная что тот не очень благоволит их как очным, так и заочно-эпистолярным отношениям. Так вот, на том празднестве Полина впервые увидела, насколько забиты и бесправны у киргиз-кайсацев женщины. Даже празднично одетые в белые чувлуки и яркие фаевые кофты, они не могли ни вслух, ни выражением лица показывать свои чувства во время скачки-байги, в то время как она, сорвав с головы шляпку, махала ею, и во весь голос визжала от восторга, не обращая внимания на недобро косящихся на нее киргизов, особенно пожилых. Однако власть и авторитет станичного атамана был настолько высок в границах волости, что никто не решился сделать замечание его дочери. И потом, когда Тихон Никитича и Ивана как дорогих гостей пригласили в празднично украшенную юрту отведать шурпы и бешбармака из молодого барашка, она естественно пошла тоже, и оказалась единственной там девушкой. Киргизы, даже летом в теплых ватных халатах-чапанах, сидели «ноги под себя», а гостям принесли маленькие скамеечки… ей тоже принесли. Тогда шестнадцатилетняя Полина не понимала, что нарушает бытовые законы киргиз-кайсацкого домостроя. Отец, конечно, это знал, но нарочно не одергивал дочь. Ведь здесь на обоих берегах Иртыша он считался самым влиятельным лицом, хоть официально и не являлся гражданским волостным начальником. И киргизы вынуждено делали для нее исключение, которого никогда не делали для своих женщин. Впрочем, тогда, в той юрте женщины-киргизки были, они прислуживали гостям. Полина отчётливо помнила пиалы с дымящимся бешбармаком на кошме, а вокруг сидят одни мужчины… и она. Зажиточные киргизы, как правило, жирные, ели некрасиво, чавкали и… пренебрежительно оглядываясь через плечо, бросали кости и произносили отрывисто-пренебрежительное «Мя…», что означает, бери, лови. Это «Мя» относилось к прислуживающим женщинам, жёнам и прочим родственницам хозяина… И женщины ловили, подбирали упавшие на кошму объедки и спешно уносили с собой, чтобы потом, где-нибудь в укромном уголке, доесть, что осталось на тех костях. В большинстве киргизских семей женщины в основном так и питались, доедая, то что оставалось от мужчин, оттого и смотрелись они часто чрезмерно худыми, измождёнными, рано старились. Их удел в жизни быть тихими, забитыми, незаметными как тени. Сейчас Полина, принимая серебро от Арасланова вдруг всё до мельчайших подробностей вспомнила и подумала, как воспринимает этот бай русские обычаи, то что русские жёны зачастую значительно толще своих мужей, сидят рядом с ними, так же едят, пьют вино, поют песни, выкрикивают непристойные частушки?…
Постель для новобрачных приготовили в хорошо им обоим знакомой комнате Полины. Брачная ночь не стала таким уж откровением для жениха и невесты. Они уже достаточно хорошо знали друг друга, его руки ее тело, ее тело его руки. Так что всё, что полагалось делать супругам в постели у них получилось настолько просто и естественно, будто делалось ими уже далеко не в первый раз…
А с утра следующего дня уже накрыли много столов, как в самом доме, так и во дворе, благо погода позволяла. Во второй день были допущены к гулянью уже все, и неженатая молодёжь, и даже дети. Но сначала специальной «депутации» продемонстрировали окровавленную простынь, на которой спали молодые и ночную рубашку невесты. Впрочем, в невесте никто и не сомневался. Несмотря на экстравагантность поведения Полины, ее нарочито смелую манеру одеваться, заподозрить ее в «грехе» не могли даже самые острые на язык сплетницы, разве что с Иваном до свадьбы, ведь они так часто оставались наедине… Но это, впрочем, неофициально большим грехом уже не считалось, а так маленьким прегрешением, о котором и говорить-то особо не стоило…
22
Второй, главный день свадебного гулянья. На самых почётных местах, по обе стороны от молодых, сразу за родителями, сидят: благочинный отец Василий с супругой, заведующий высшего станичного начального училища со своей женой, далее родственники, поселковые атаманы, георгиевские кавалеры, члены станичного Сбора, большинство одеты по форме, с крестами и медалями. Женщины в праздничных платьях или «парочках», кофте и юбке, сверху в обтяг, юбки широкие длинные. Особо внушительно смотрелся бюст Домны Терентьевны, подчёркнутый тонкой зеленью муслинового платья, сшитого из подаренного сватами отреза. Рядом с ней сватья Лукерья Никифоровна смотрелась увядшей и истлевшей прошлогодней травинкой. Тихон Никитич оделся сравнительно неброско, застёгнутый на все пуговицы казачий чекмень без погон никак не подчёркивал, что он является носителем немалой власти.
– Что ж ты сват ни погоны свои, ни кресты с медалями не одел? Чего стеснятси раз заслужил, – уже принявший немало чарок Игнатий Захарович, бренча «Георгием», медалями «За храбрость» и «За усердие» не скрывая радости, лез к атаману с разговорами.
Но Тихон Никитич выпивал и закусывал мало, на вопросы быстро осоловевшего свата отвечал односложно, отшучивался, де, не меня женят, чего красоваться… Станичники, в первую очередь фронтовики, за четыре года войны и революций соскучились по настоящему веселью с изобилием выпивки и закуски, напротив, угощались, себя не ограничивая. По тем же причинам казачки разоделись, кто во что мог. Даже бедные, а таковых за последние годы в станице появилось немало… так вот, даже бедные не желали на свадьбе выглядеть таковыми. У казаков понятие бедный, но честный никогда не считалось достоинством и добродетелью. Если ты казак, здоров, с руками с ногами, имеешь надел юртовой земли, как хочешь вертись, но чтобы у тебя был не задействованный в хозяйстве строевой конь, седло с прибором, шашка – это первое, а второе, чтобы твои жена и дети были одеты, обуты и сыты. С той же женой дома, за забором, ты всё что хочешь делай, хоть ногайкой стегай, но на людях баба твоя должна иметь справный вид. И на всех празднествах именно среди казачек шло негласное соперничество, кто лучше оделся, кто глаже выглядит, чья жена или дочь. И на эту свадьбу, если казаки в основном оделись довольно однообразно, по военному: гимнастёрки, шаровары, чекмени, ермаковки, картузы, сапоги…, то большинство сидевших за столом казачек источали многообразие и многоцветье видов женской одежды. Несмотря на сухую и тёплую погоду многие щеголихи в высоких ботинках с галошами. Для того, чтобы на свадьбе побольше поесть за счёт хозяев, большинство гостей с утра не завтракали и здесь наваливались на еду – атаман богатый, не обеднеет.
Стол обе сватьи готовили вместе, хотя, конечно, в основном провизия была из атаманских погребов, ледников, коптилен. Из его стад были срочно зарублены бычки, бараны, свиньи, превращены в разделанные туши, в копчёное, вареное и парное мясо. Тут же маленькие тушки гусей, кур, уток, индюков. Почти полтора десятка помощниц, родственниц, соседок, собственной атаманской прислуги занимались приготовлением и подачей всех этих съестных яств. Кто-то умел отлично готовить мясные блюда, у кого-то изумительно получались пироги с недавно собранной на склонах окрестных гор земляникой. Пироги с ягодами, повидлом, рисом, ревнем, лизуном, уснащенные лавровым листом и перцем – по так называемому кокандскому рецепту. Что не росло в Долине, окрестных горах и горной тайге, впрок закупалось, заготавливалось на ежегодной Катон-Карагайской ярмарке, куда со всей округи наезжали казаки, кержаки, новосёлы и киргизы каждую зиму. От блюд аппетитно-остро пахло укропом, чесноком, уксусом и анисом. На больших керамических блюдах аккуратно нарезаны куски сала с прожилками, настоящего хлебного, это когда свинью кормят сначала отборным зерном, потом дают поголодать, потом опять до отвала зерном. Отдельно стоят туеса с белыми солёными груздями. Эти «царские» грибы специально ездили собирать на левый берег Иртыша в калбинские перелески, только там в конце лета – в начале осени они урождались в больших количествах. На всех столах белые пиалы с мёдом и ягодным сиропом. На всякого любителя постарались угодить хозяева, кроме жареных кусков мяса, тут же в чугунах навалены котлеты, а в глубоких мисках студень. Из рыбных блюд особыми размерами отличались отборные осетры, но не уступали им в размерах и отдельные щуки, дотягивавшие до пуда весом. Стерляди, даже аршинницы рядом с ними смотрелись довольно скромно, но уху-щербу приготовили именно из стреляди – нет лучше рыбы для ухи. Язь, линь, даже нельма считались уже рыбой второго сорта, не говоря уж о сорошке-плотве, которая хороша разве что в засолке. Большие связки засоленной сорошки и окуня были поданы для любителей закусывать ими водку, или пиво. Из даров горной тайги за столом присутствовали ощипанные и зажаренные рябчики, косачи, глухари… Отходов от всей этой снеди оказалось так много, что дворовые атаманские цепные псы – кавказские овчарки, обожравшись, не вылезали из своих будок и уже не лаяли на гостей.
Ну, и главное, ровно как в военном строю стоят четверти с особым местным самогоном, бутылки с водкой, бутылки с вином и кувшины с настойками, охлаждёнными в погребах. Тут же жбаны с пивом домашнего приготовления. Между самыми уважаемыми гостями за главным столом в гостиной ходит сама хозяйка неспешной царственной павой, покачивая бёдрами и грудью, распространяя запах терпких духов. Захмелевшие гости, не обращая внимания на рядом сидящих жён, отвлекаются на этот запах, шуршание муслина, включая и пожилых далеко за пятьдесят отца благочинного и заведующего станичным училищем, и некоторых таковых же поселковых атаманов и членов станичного Сбора. Они, уже не владея собой, не могут не задерживать взгляд на облитых зеленью платья, ласкающих глаз пышных, колышущихся формах проходящей рядом матери невесты. Домна Терентьевна, как и положена хозяйке, абсолютно трезва, видит, чувствует мужские взгляды, но не подаёт вида – кокетство казачек, врождённое чувство достоинства, с которым они реагируют на такое вот невольное мужское внимание. Вот и сейчас атаманша величавым движением направляет прислугу и добровольных помощниц, чтобы вовремя подходили, меняли блюда, тарелки, подавали, подливали, иногда негромко с ласковой улыбкой уговаривает то одного, то другого гостя, или гостью попробовать того, или другого. С гостями попроще, там во дворе, «волынились» Ермил и Марфа, под командой которых тоже девушки из добровольных помощниц. Это были, как правило, сироты, чьи отцы не вернулись с войны, или умерли от ран. За обслуживание гостей меж ними обещали разделить оставшееся угощение.
Лукерья Никифоровна несколько раз порывалась включиться в обслуживание гостей, помочь сватье:
– Домнушка… Домна Терентьевна, дозволь я, посиди отдохни, а то всё на ногах, да на ногах, утомилась поди.
– Сиди, сиди сватьюшка! Кушай, за меня не бойся, для меня эти хлопоты в радость… Прокофий Савельич, пирога-то, пирога отведайте!.. Ваше степенство, отец Василий, вы что-то совсем не кушаете, вот холодчика извольте закусить, самолично готовила…
Молодые, как и положено в центре стола, водку, настоенную на вишне, выпили по первой и всё, потом только чокались с гостями, пригубляли и отставляли. Сидели, потупив взоры и строго молчали, будто не слышали гомона, стоявшего в доме и вокруг. Тем не менее, они всё слышали и на призывы «Горько» бодро вставали и целовались. Полина, с подведёнными бровями с чуть припудренным лицом, уже без фаты в своём роскошном платье смотрелась так… Во всяком случае многие казачки меж собой говорили, что куда краше тех царевен, то есть великих княжон, чьими фотографиями были обклеены с изнанки крышки сундуков с приданным едва ли не всех усть-бухтарминских девушек на выданье. Но слышались и не лестные отзывы:
– Ишь, Полька-то не больно весёлая сидит. Вчера как из церкви шла чуть не летела, а опосля ночи… Что-то ей видать жених не больно по нраву пришёлся… ха-ха, хо-хо…
А Полина… она просто устала. Она привыкла спать дома вволю, а тут полночи не спала и встала рано. Потом… для нее брачная ночь, как и для любой девушки-девственницы явила много того, о чём она догадывалась, но и не только. Она не ожидала, что от «этого» можно устать. Она ждала наслаждения, и она его испытала, это высшее блаженство, посланное свыше, но это случилось впервые, а с непривычки всегда устают. После «этого» надо было хорошо выспаться, но их подняли рано. Тут и рубашка с простынёй. Даже если на них не оказывалось крови, то обычно эту кровь срочно «делали», втихаря зарубив молоденького петушка. У Полины с рубашкой и простыней все обошлось без лишней нервотрепки, но зато потом она с трудом сдерживалась, чтобы не зевнуть, или даже задремать, потому и выглядела несколько измученной. Ивану это безмолвное сидение давалось легче, за свою кадетско-юнкерскую и офицерскую жизнь он привык, и к ночным дежурствам, и долгим конным переходам, когда приходилось не спать по нескольку суток.
Выпили, закусили, покричали «Горько», попроизносили различные тосты… Кое кто, что послабей, свалились под стол, или головой в тарелку. Кого-то увели жёны, кого-то Танабай с Ермилом отволокли в сарай на сеновал, проспаться. Во второй половине дня во дворе все столы и лавки сдвинули в сторону, гармонисты растянули меха, и всё смешалось в бешеном ритме пляски: кашемировые юбки, кружевные кофточки, ситец, бисер, чесуча, платки, шаровары с лампасами, фуражки, туфли, сапоги…
………………….
Теперь уже и именитые гости вышли из дома, и притопывая ногами подбадривали плясунов, некоторые из них уже на нетвёрдых ногах тоже пустились в пляс. Но даже не все из молодых оказались способны поддерживать бешеный ритм, задаваемый гармонистами. От обильного пития многие казаки уже основательно опьянели, а казачки от сытной еды впрок отяжелели. Воспользовавшись первой же возникшей заминкой, Домна Терентьевна распорядилась вынести граммофон. Она хотела направить празднество в, так сказать, более культурное русло, да заодно и вспомнить свою молодость, когда она вместе с мужем тогда еще подхорунжим «служила» сверхсрочную сначала в Зайсане, потом в Новониколаевске. Там их иногда приглашали на офицерские балы, и она хорошо помнила, как развлекаются и ведут себя на подобных мероприятиях «культурные господа». Там же она и выучилась танцевать вальс, на который ее потом часто приглашали тогдашние хорунжие и сотники, поклонники крупных женских форм, а вслед она слышала завистливо-злобный шёпот «офицерш»: «Мужичка, туда же вальсировать лезет, корова…». Офицером Тихон Никитич стал уже в преддверии японской войны, а потом сразу же вышел в отставку, так что Домне Терентьевне «офицершей» покрасоваться почти и не пришлось. Зато, став атаманшей, она уже являлась чем-то вроде знатока культурного проведения досуга в достаточно «приземлённом» станичном обществе и ощущала себя значительно выше прочих казачек не только по статусу, но и по воспитанию. А то как же, она ж не как другие, что всю жизнь в станице просидели, она в городах пожила, с благородными зналась.
Но пластинку с вальсом, как хотела хозяйка, сначала поставить не удалось. Кто-то из полупьяных поселковых атаманов вдруг стал требовать «Бурю», неофициальный гимн Сибирского казачьего войска. Пришлось поставить пластинку с «Бурей». И когда из граммофонной трубы послышалось:
Тут же казаки кто сидел повскакивали, и все нестройно, но громогласно подхватили:
………………………………
Наконец, вдоволь наоравшись «Бури», казаки несколько успокоились. Домна Терентьевна тут же самолично поставила пластинку «На сопках Манжурии». Танцевать вальс вышло не так уж много пар, чиновники из почтово-телеграфного отделения связи, конторы сберегательного банка, приказчики, заведовавшие купеческими складами на Гусиной пристани, и магазинами в станице. Все когда-то жившие в городах, учившиеся в реальных и коммерческих училищах, они, наконец, получили возможность выйти из тени разудалой казачьей стихии. Их партнёршами кроме жен, стали несколько девушек-казачек, учившихся в Усть-Каменогорском Мариинском училище, так называемой прогимназии, и первой в уезде, открывшейся в 1914 году в том же Усть-Каменогорске частной женской гимназии. Получили возможность показать своё умение и казаки-подростки, приехавшие на каникулы учащиеся средних учебных заведениях. В них во всех учили танцевать вальс. Впрочем, немало девушек, даже не учась в гимназии и «Мариинке», но которым приходилось видеть этот «благородный» танец где-нибудь, например, в том же усть-каменогорском «Народном доме», схватывали мелодию и движения по наитию и тоже готовы были танцевать. Так что вскоре стал ощущаться явный недобор кавалеров, а танцевать девушке с девушкой было не принято.
Полина словно сбросила свою полудрёму, едва услышала звуки вальса и потянула Ивана за собой в пока ещё не тесный круг танцевальных пар. И здесь сразу стало ясно, что танцевать вальс, как танцует его невеста, здесь не умеет никто. Иван в кадетах и юнкерах никогда не считался искусным танцором. И сейчас только отсутствие настоящих ценителей среди большинства зрителей позволили ему избежать неодобрительных отзывов, ибо уж очень он был неловок рядом с виртуозной и какой-то вдохновенной Полиной. Впрочем, один ценитель среди гостей всё же нашелся – Василий Арапов. Он в отличие от Ивана, танцор был искусный, лучший в их кадетском классе. Сейчас он стоял в стороне, с презрительной усмешкой смотрел на танцующих и с откровенной ненавистью на Ивана. Он бы сейчас всем здесь показал как надо «вести даму» в вальсе, тем более такую как невеста, он бы станцевал с нею…
Володя не любил спиртное и старался пропускать тосты, хотя некоторое его ровесники из прежних станичных друзей уже пристрастились к зелью, и в охотку под хорошую закуску могли выпить немало. Когда вышли во двор, и после плясок и «Бури» началось «вальсирование», кадетское воспитание сказалось. В корпусе регулярно устраивались совместные балы с гимназистками, но там танцевали, как правило, кадеты двух старших классов, а младшие, в том числе и он, в основном подглядывали из-за спин. Здесь он неожиданно для себя смело шагнул к девушке в нарядном с кружевными оборками платье и толстой рыжей косой, увлеченно следящей за танцующими. По виду она где-то была его ровесницей.
– Позвольте вас пригласить на тур, барышня? – он специально старался придать мужественности, басовитости своему голосу.
Володя не сомневался, что девушка, судя по платью дочь какого-то небедного казака, и скорее всего учится либо в старших классах станичного училища, или в Мариинке, а раз так, то должна быть польщена, что ее приглашает не кто-нибудь, а сын атамана, кадет омского кадетского корпуса. Если же она по каким-то причинам не умеет вальсировать, он заранее продумал, что вызовется тут же ее и научить – уж больно она ему глянулась. Девушка застенчиво зарделась и совершенно неожиданно в ответ сделала настоящий, полный книксен. «Ого, не иначе это ее моя сестрица в училище выучила так приседать», – удивлённо подумал Володя.
– Извините, я… я не очень хорошо танцую, – как и предполагал Володя смущённо ответила девушка.
– Ничего, здесь почти все не очень, – Володя снисходительно кивнул в сторону танцующих. – Я вам помогу, вы не бойтесь, вальс не такая уж трудная наука.
Девушка вдруг со смешинкой в глазах оглядела Володю, и уже совсем не робко, а как будто даже привычно подала ему руку… Когда они вышли в круг танцующих, неожиданно выяснилось, что танцует она не то что не хуже, а заметно лучше его. От такого «открытия» Володя так растерялся, что несколько раз едва не наступил партнёрше на ноги.
– Где вы научились так танцевать? – не мог не спросить Володя, когда они кружились уже под музыку штраусовского «Голубого Дуная».
– В Усть-Каменогорске, в гимназии, Владимир Тихонович, – проказливо потупила глаза девушка.
– Так вы учитесь в гимназии… а я думал… Тогда позвольте спросить ваше имя, – Володя уже не изображал из себя бывалого кавалера.
– А вы разве не помните меня? – девушка вновь смотрела на него лукаво.
Теперь уже Володя смущённо покраснел, силясь вспомнить, где он мог ее видеть… но так и не вспомнил.
– В позапрошлом году, так же летом вы со своими батюшкой и матушкой приходили на именины моей мамы… Мой папа хорунжий Щербаков Егор Иванович, – решила помочь ему девушка.
Володя с трудом припомнил, как ходил вместе с родителями в 16-м году на именины жены начальника местной самоохраной сотни, тогда только недавно комиссованного с фронта хорунжего, и там видел его 12-летнюю дочь. Она показалась тогда ему такой маленькой, что он не запомнил ее имени… Надо же как выросла, всего-то ей сейчас 14-ть, а не скажешь, настоящая взрослая барышня. Девушка, тем не менее, не называла своего имени, а он, ну хоть тресни, не мог его вспомнить…
Домна Терентьевна долго уговаривала мужа пройтись с ней в вальсе. Их встретили одобрительным гулом:
– Во хозяйка… вот это баба, царица, всем молодым воткнет… А атаман-то наш, смотри тоже умеет, орел…
Но вальсировать долго не дали. Основная масса гостей, немного передохнув, и ещё выпив и закусив, вновь потребовала гармонистов и пляски… До поздней ночи продолжался это «похмельный» день, угощение, пляски, гулянье. Жители станицы, не приглашённые на свадьбу, в основном новосёлы: сезонные и постоянные батраки, арендаторы земельных участков у казаков, или казачьих вдов, а также приблудные люди, перебивавшиеся случайными заработками, мелкие ремесленники… Все они тоже не могли уснуть из-за этого затянувшегося за полночь веселья. Таким как они казаки не раз говаривали: не ставь своего грязного лаптя на казачью землю мужик, с ногой отъем. Потому радости от этого веселья они испытывать никак не могли. Когда бессонно ворочались под звуки доносящихся переборов гармоник, разухабистых частушек и песен многих посещали мысли типа: «Порадуйтесь пока… недолго вам осталось жрать, петь, плясать, жиреть…»
23
В доме Решетниковых Полину встретили с радушием и предупредительностью. Молодым отвели комнату, где спали раньше сыновья и работой по дому невестку не нагружали. Об том заранее ещё до свадьбы долго вели «переговоры» Домна Терентьевна и Лукерья Никифоровна. Понимая, что непривычная к «черному» труду Полина, к тому же большую часть года занятая в школе, вряд ли «потянет» обычные невесткины обязанности: доить, кормить скотину, стирать, мыть полы в доме… Обе сватьи пришли к выводу что Решетниковы должны взять в дом «черную» работницу и таковая довольно быстро нашлась. Двадцатипятилетняя Глаша Зеленина не была «классической» батрачкой, она являлась по рождению казачкой, дочерью однопризывника Игнатия Захаровича, утонувшего в проруби во время зимней рыбалки лет пятнадцать назад. Мать Глаши, бабу не видную, никто больше замуж не взял, и ей одной с дочерью приходилось туго, несмотря на помощь станичного общества. Едва девочке исполнилось тринадцать лет, мать стала отдавать ее сначала в няньки, то в одну, то в другую семью, а потом и в работницы, фактически в батрачки. Глаша тоже выросла некрасивой и угловатой, к тому же за ней не давали никакого приданного, кроме «сиротского» пая земли, ежегодно сдаваемого в аренду. Потому замуж выйти ей было сложно. Когда Лукерья Никифоровна «сторговала» ее у матери за обычную цену, десять пудов зерна и два воза сена, то Глаша пребывала вне себя от счастья… Нет, она не горела желанием «вламывать» в чужом доме, или быть на побегушках у атаманской дочки, она просто хотела попасть именно в этот дом, к Решетниковым. Глаша давно, с самого детства была тайно влюблена в их старшего сына Степана, и не признаваясь сама себе лелеяла призрачную надежду, что он на нее обратит внимание. Здесь ее «шансы» заметно увеличивались, ведь Степан когда-нибудь вернется в родительский дом и обязательно там ее увидит. О ее чувствах догадывался Иван, он молча жалел сироту, но никому об этом не говорил, даже матери и Полине, не сомневаясь, что эти мечты неосуществимы. Если бы мать узнала, она бы никогда не взяла Глашу, ибо не желала в невестки своему сыну бесприданницу, да ещё уродину. Лукерья Никифоровна вообще в последнее время думала о другом, она боялась, что Степан больше вообще не женится, потому, как всё никак не навоюется. Писали ему письмо, что свадьба Ивана состоится в июле, то ли дошло, то ли нет, да и где он сейчас. Так и не приехал.
Проворную в домашней работе, безответную Глашу, можно было нагружать ничуть не меньше, чем в атаманском доме нагружали прислужницу Настю. А что касается Полины, то ее заставлять работать по дому не столько не хотели, сколько не смели, не имели морального права. Ведь за ней приданного дали, как, наверное, ни за одну невестку по всей Бухтарминской линии: тридцать десятин лучшей пахотной земли, не юртовой, а личной, атаманской, причём совсем недалеко от станицы, семьдесят голов овец, двух бычков и двух телок, трёх молодых жеребцов из атаманского табуна, в том числе «Пострел» Полины. Всю эту скотину ещё до свадьбы пригнал на двор к Решетниковым атаманский батрак Танабай. К тому были добавлены и немалые деньги, двести золотых империалов, да три тысячи николаевских рублей, не говоря уж о трёх шубах, двух полушубках, шапок собольих и сурчиных, посуды, подушек, перин, постельного белья, да ещё сверх того сепаратор-сыродел датской фирмы. Если к этому добавить щедрые денежные подарки именитых гостей на свадьбе, то невестка по дореволюционным ценам принесла в дом добра больше, чем в совокупности стоимость всего прежнего решетниковского имущества.
Неспроста Тихон Никитич отдавал некоторую часть своей собственности, чтобы она вместе с дочерью перешла к Решетниковым. Он инстинктивно чувствовал, что его положение по-прежнему очень шаткое, не большевики, так свои выскочки могут обвинить в чём угодно. А по таким тревожным временам, можно запросто и имущества и жизни лишиться. Но Игнатий Захарович и Лукерья Никифоровна особой тревоги пока не ведали, и не могли нарадоваться на приращение своего достатка, ну и конечно на невестку, ставшую причиной оного. Потому, они оба считали вполне естественным не поднимать Полину по утрам, позволяя спать так, как она привыкла летом спать дома, пока не было школьных занятий. Но Иван дольше семи часов утра спать не мог, и его молодой жене тоже с первых дней пришлось приноравливаться, хоть он и уговаривал ее не подниматься вместе с ним…
Но в тот день и Ивану и Полине подняться пришлось намного раньше, чем обычно. Уже в пять утра в дверь их комнаты негромко, но настойчиво постучал Игнатий Захарович. Иван спал по-офицерски чутко, проснулся мгновенно, но сразу встать ему было сложно, ибо разметавшиеся ночью тёмно-русые волосы Полины буквально оплели его правую руку, к тому же на нём лежала ее нога. Он попробовал осторожно высвободиться. Стук в дверь повторился. Полина спала крепким сном здоровой молодой женщины, до устали насладившейся любимым. Но как бы крепок не был ее сон, она сразу почувствовала, что перестала ощущать то, что ощущала всю эту ночь, все ночи после свадьбы: своим телом его тело, его тепло… Полина тревожно вскинулась. Иван в одних подштанниках стоял возле двери и, чуть ее приоткрыв, о чём-то говорил с отцом. Вернулся он с озабоченным лицом и принялся споро одеваться.
– Вань, что случилось? – Полина потянулась, непроизвольно зевнула, думая, что мужа вызывает отец по какой-то обычной хозяйственной надобности.
– Тихон Никитич сбор по тревоге объявил, надо срочно на площадь явиться, отец уже мою кобылу седлает, – не переставая одеваться, ответил Иван.
– Что… сбор? Почему же папа не предупредил нас вчера? – с Полины быстро сошли остатки сладкого сна. Она тоже вскочила со своей «приданной» перины и, сняв через голову тончайшую ночную рубашку, тоже хотела одеваться, чтобы бежать уже к своему отцу и всё разузнать…
Иван в гимнастёрке и шароварах, спешивший в сени, где у него стояли сапоги, висели портупея с кобурой, и шашка… Он шагнул к двери, обернулся и увидел, наклонившуюся над выдвинутым ящиком комода и перебирающей свое бельё, обнажённую Полину… Он не смог выйти, его потянуло обратно. В одних носках, неслышно, по-кошачьи подкрался сзади, обхватил одной рукой за грудь, второй за живот, приник губами к ложбинке на спине. Полина охнула и выпустив из рук тряпки выгнулась назад… У молодых супругов очень быстро восстановились силы. Несколько часов сна, даже после интенсивных любовных утех, оказалось вполне достаточно, чтобы вновь возжелать любимую… любимого…
На общий сбор сотник Решетников прискакал во весь опор, но всё равно с опозданием, вызвав усмешки и подмигивания в основном уже собравшихся казаков:
– Кажись, от молодой жены никак оторваться не мог, Иван Игнатьич?
Иван, покрасневший от смущения, отнекивался, что с конем завозился, не признаваться же, что так оно и было на самом деле, не мог оторваться. Лишь тесть Тихон Никитич не проявил понятливости, нахмурившись, он выразил явное неудовольствие:
– В чем дело, господин сотник!?… Вы же офицер, а прибываете позже рядовых. Какой пример подаете!?…
Отчитав Ивана и ещё нескольких также припозднившихся казаков, атаман несколько успокоился. Поднявшись на крыльцо станичного правления, он приказал всем спешиться, взял поданную станичным писарем телеграмму, пришедшую из штаба отдела и зачитал ее:
– Согласно постановлению 4-го войскового круга Сибирского казачьего войска от 12 июля 1918 года, приказываю возобновить сбор арендных платежей с лиц, которые в текущем году пользовались распашкой, покосами и пастьбой на войсковых землях. Чиновничьи, высочайше пожалованные в награду и прочие потомственные и кабинетские участки, находящиеся на войсковой территории объявляются войсковой собственностью. Лица, которые своевольно захватили и поселились на вышеозначенных участках, подлежат выдворению с них. В случае неповиновения их надлежит арестовывать и этапировать в Усть-Каменогорск, для осуществления следствия и суда. Подписано, атаман третьего отдела Сибирского казачьего войска генерал-майор Веденин.
Тихон Никитич закончил читать и выдержал паузу, давая возможность казакам осознать услышанное. Но все ли поняли смысл приказа, осталось неясно – над площадью повисла тревожная тишина. Атаман решил не ждать и сам пояснил предписания вышестоящего штаба:
– Господа казаки, нас касается только конец этой телеграммы, насчет захвата кабинетской земли питерскими коммунарами. Раз теперь эта земля передается во владение Войску, то нам предписано коммунаров с нее согнать. – Тихон Никитич вновь взял паузу. – … Ну, что будем делать господа казаки!?…
– А что делать? Раз ты Тихон Никитич, выборный обчеством атаман, и у тебя есть выборные старики, вот с ними и решай. А нас зачем собрал? – раздался, было, недовольный голос из толпы держащих в поводу коней казаков.
– Да погодь ты, тут такое дело… Никитич прав, это надо всем вместе решать, тут с бухты барахты нельзя, – подал голос и стоявший за спиной атамана писарь.
– Правильно, что нам старики, мы сами с усами! – это уже кто-то кричал из особо разболтавшихся бывших фронтовиков.
– Ты Тихон Никитич ставь вопрос ребром, будем мы признавать власть войскового правительства, али нет. А если будем, так надо как оно в телеграмме прописано, идти громить комунию, а ежели нет, то в большевики записываться, так я думаю, иного пути у нас нету, – это вышел вперед и с мрачной улыбкой поигрывая плетью с наборной рукояткой сказал своё веское слово Егор Иванович Щербаков.
– Так, да не совсем, – вновь возвысил над толпой голос атаман. – Мы, конечно, признаём власть Временного Сибирского правительства по гражданской части и Атамана Сибирского казачьего войска по военной, иначе и быть не может. Но они все сидят далеко отсюда, а нам братцы ведь тут, а не в Омске жить. Потому я и решил собрать вас всех, чтобы этот вопрос решить сообща. Может, кому и в охотку кровь-то лить, и у него руки чешутся, но покуда я здесь атаман, то не позволю лить кровь ни свою, ни чужую без пущей надобности.
Атаман замолк, оглядывая с высоты крыльца всё увеличивающуюся толпу, собиравшуюся перед правлением. Уже подошло немало баб и детей, у большинства на лицах тревожное любопытство. Минут пять толпа многоголосно приглушенно гудела-переговаривалась, но выступать больше никто не вышел, ни старики, ни фронтовики, ни Щербаков. Тихон Никитич с удовлетворением констатировал, что станичники, всё-таки ждут его слова, его мнения. Он заговорил вновь:
– Нам господа казаки надо так всё сделать, чтобы и приказ исполнить, и чтобы никаких жертв не допустить. Потому, коммуну питерскую разгоним, а их самих арестовывать не станем. Пускай как хотят, либо в Питер возвращаются, либо здесь по деревням обустраиваются, но не скопом… Да, и ещё, прежде их разоружить надо, чтобы оружие, то какое они с собой привезли, не дай Бог, к нашим местным варнакам не попало, а то уже некоторые объявились в горах.
Площадь вновь наполнилась людским гомоном – обсуждали слова атамана. Сразу обозначился раскол: старые казаки твёрдо держали сторону атамана, к ним примкнули третьеочередники, среди которых было много сослуживцев Ивана по 9-му полку. Второочередники не выразили единства, но и они, проведшие почти три года на фронте, тоже в основном не рвались в бой. И только многие молодые первоочередники, ввиду того, что их 3-й полк всю войну нес охранную службу на территории Войска и настоящего пороха не нюхавшие, были не прочь помахать сабелькой. Видя, что большинство явно склоняется в сторону атамана, Щербаков, сам зарящийся на атаманский пернач, попробовал изменить складывающуюся тенденцию. Он вышел вперед и встал на нижние ступеньки крыльца:
– Вот что, господа казаки, такое дело сразу не решить. Давайте пока разойдёмся, покумекаем, посоветуемся, а назавтра опять спокойно без всякого сбора тревожного соберёмси и всё порешим как нам…
– Нет, так не пойдёт, резко перебил хорунжего Тихон Никитич. – Я для чего сбор в такую рань объявил без всякого предупреждения!? Чтобы сразу всё на месте решить и тут же действовать. Если начнём годить, у нас ни по какому ничего не выйдет. В станице у нас всяких людишек полно, которые нас не больно любят. Они с первой оказией сигнал в коммуну подадут. Наши же батраки их упредят. И если мы завтра-послезавтра соберемся, нас там встретят пулеметным и винтовочным огнем, или заранее в горы с этим оружием уйдут, а нам потом по тайге да белкам бегать придётся, их отлавливать. Я и так-то распорядился разъезды по всем дорогам выслать, чтобы пока мы тут совещаемся, со станицы ни одна душа не прошмыгнула, но целый день и ночь никакие разъезды за ними не уследят. Решать надо немедля, сейчас и сразу выступать, пока нас там не ждут, и об телеграмме этой не знают. Егор Иваныч, – атаман обратился к Щербакову, – сколько твоей сотне понадобиться, чтобы собраться с полной боевой выкладкой?
– Часа полтора-два… у меня же статейников много, оне быстро сбираться не приучены, можно и быстрее, да с патронами беда, не у всех они имеются, пока на складе получим, то, да сё, – не очень уверенно отвечал хорунжий, смущенный тем, что вынужден был признать не совсем полную боевую готовность своих самоохранников.
– Иван, – обратился атаман уже к зятю, – начинай формировать вторую сотню из фронтовиков, одной не обойдемся. У них у многих оружие и патроны дома есть, они быстрее должны собраться. – И уже громче на всю площадь провозгласил: приказываю, кроме самоохраной сотни прямо здесь сформировать вторую, командир сотник Решетников, добровольцы подходите к нему.
Задание оказалось не из лёгких, но Ивану помогло то, что в толпе нашлось немало его бывших полчан. Он тут же призвал к себе знакомых урядников и вахмистров, и те уже сами приступили к формированию взводов и отделений. Вскоре разъезд, дежуривший на зыряновской дороге, пригнал на площадь батрака с лошадью, которого они там перехватили. Хоть тот и отнекивался, но было ясно, ехал предупредить коммунаров. Прямо тут же под улюлюканье и бабьи возмущённые крики батраку ввалили двадцать плетей. Тихон Никитич приказал Щербакову выслать дополнительные разъезды и поторопил:
– Сбор обоих сотен через час, поспешите братцы, не дай Бог упредят! – после чего повернулся и ушёл в правление, за ним потянулись старики, члены станичного Сбора.
А на площади стеклось уже до тысячи человек и в гомоне всё больше стали преобладать женские голоса.
Полина на этот раз оделась как казачка, в кубовое платье в каких ходили большинство станичниц в будние дни, сверху в обтяг, с широкой в складках юбкой, на голове вишнёвый с цветами платок. И всё одно она смотрелась какой-то нездешней, выделялась нежной, необветренной, непрожаренной полевым солнцем кожей лица, узкие, покатые, хоть и полные плечи свидетельствовали, что их обладательница не то что никогда сено на воз не грузила, но и вряд ли «балансировала» с вёдрами и коромыслом наперевес. Не «выручали» Полину ни высокая грудь, ни широкие бёдра. Подавляющее большинство «рядовых» казачек, с измальства работающих по дому и в поле, хоть и не в такой степени как крестьянки из новосельских деревень, но имели, как правило, лица обветренные, плечи широкие, ладони от стирки шелушащиеся. И лишь выражение лица у Полины сейчас было точ в точ как у других казачек – тревога за мужа, за отца.
Тихон Никитич не мог такое дело как разгон коммуны никому перепоручить. Иван все же ещё слишком молод, Щербаков вполне может «наломать дров», к тому же явно «копает под него». Потом дело уж очень такое… его надо сделать деликатно, чтобы не возникло никаких осечек. Получив телеграмму из отдела, он полночи просидел без сна, продумывая каждую деталь, после чего в пять утра объявил «тревогу». Формирование второй сотни и назначение ее командиром Ивана, было вызвано не только тем, что коммунаров с семьями слишком много и одной не очень боеготовой самоохраной сотни могло просто не хватить, таким образом, в корне пресекалась возможность «самодеятельности» Щербакова.
Из станицы отряд выступил ровно в семь часов утра, чтобы за час рысью дойти до лагеря и застать там всех до того, как они успеют разойтись по работам…
24
Уже не первый день в коммуне царило пасмурное настроение. Как ни пытался Василий пресекать слухи, но известия о свержении советской власти в большинстве губернских центров Сибири продолжали распространяться. Эти известия приносили в основном крестьяне-новосёлы, кто желая предупредить, кто со злорадством: готовьтесь, скоро вас всех в расход. Среди коммунаров тоже началось брожение умов. Некоторые горели желанием бросить уже успевший опостылеть им крестьянский труд, разобрать оружие, и пока не поздно уйти в горы, в тайгу, партизанить. Другие с ними не соглашались, они наоборот хотели оставаться на месте, убрать хлеб, продолжать строительство жилья, чтобы было, где перезимовать. Находились и такие, кто втихаря предлагал убрать из руководства коммуны всех коммунистов, дабы не провоцировать казаков, дескать, мы к советской власти уже никакого отношения не имеем. Но почти ни у кого не было желания возвращаться в холодный и голодный Питер. Увидев, дружные всходы пшеницы все окончательно уверились – здесь куда легче можно пережить лихолетье. К тому же во всей округе, окрестных деревнях запасено пропасть хлеба от прошлогоднего урожая, и не потому, что он был очень уж богатый, напротив, и засеяли и собрали куда меньше чем до войны. Просто, всегда оставались большие излишки, которые сбывались купцам, а в прошлом году всё так и осталось в амбарах да скирдах – какая торговля, если в стране неразбериха и транспорт стоит. Грибунин на заседаниях совета коммуны вел себя очень осторожно, стал тайно собирать собрания партячейки, чтобы, случай чего, выступить единым фронтом против поползновений внутренних антибольшевистских элементов. За всеми этими «комунными» интригами как-то ушло на второй план очевидное, что после свержения советской власти в области и уезде над коммуной повис вполне реальный «домоклов меч»…
Едва конный строй появился ввиду лагеря, он сразу же из походного развернулся в лаву, охватив палаточный городок полукольцом. Коммунары, позавтракав, собирались расходиться по работам. Они растерянно смотрели на приближающихся всадников. Раздались крики, женские визги, детский плач…
– Казаки! Казаки!.. Ну вот и дождались, надо было ещё на той недели в горы уходить… Эх Грибунина-то снять не успели, а то бы нам может и не было ничего… – слышались возбуждённые реплики.
Впереди на рыжем жеребце атаман Фокин, одетый по полной форме, рядом с ним молодой сотник с напряжённым лицом. Казаки окружили лагерь, но шашек не обнажали, винтовок из за спин не доставали. Навстречу атаману вышел Грибунин, за ним сбились, словно стадо баранов, коммунары, мужчины, женщины, дети, испуганно озираются, о сопротивлении никто и не помышляет.
– Ну, что господин председатель, я ведь вас предупреждал, добром просил, – к лицу атамана прилила кровь. Он снял фуражку с красным околышем, достал платок вытер вспотевшие лоб, шею и обильно посеребренные волосы. – Раз вы не прислушались к моим уговорам раньше, то сейчас я уже выступаю от имени Временного Сибирского правительства, и вынужден в отношении вас применить силу. Объявляю, что ваша артель-коммуна упраздняется, ввиду того, что согласно постановлению 4-го войскового круга все бывшие кабинетские земли передаются в собственность Сибирского казачьего войска. Об этом имеется приказ войскового атамана, – конь под атаманом явно волнуется, прядает ушами, в какой-то степени и ему передаётся волнение хозяина. – На основании вышеизложенного, приказываю, наличное оружие сдать и всем разойтись, куда вам будет угодно. Сельхозинвентарь, вещевое имущество, лошадей и скот разрешаю поделить и забрать с собой. Ну, а походные кухни и хлебопекарню мы у вас реквизируем. Мой вам совет, всё продайте и на вырученные деньги уезжайте откуда приехали. Если же намереваетесь остаться, то только небольшими группами, не более десяти семей в одной деревне, будем проверять и выселять. Но сначала немедленно сдать всё имеющееся у вас оружие.
– Господин атаман, мы люди мирные, – Грибунин стоял перед восседающим на лошади Фокиным и, задрав голову, старался смотреть ему в глаза. – Мы приехали пахать землю, работать, и никому здесь не причинили никакого вреда, никого не стеснили, – голос Василия срывается, но он до конца пытается изображать наделенного властью и доверием людей лицо.
– Господин председатель, мирные люди не начинают с того, что захватывают им не принадлежащее. Неужто, вы думаете, что мы бы сами тут эту землю не смогли бы распахать и засеять? Она была императорская, потому мы ее и не смели трогать. Мы чтим закон, а вот вы нет, – укоризненно покачал головой атаман.
– Царя уже второй год как нет, – дробным голосом возразил Грибунин.
– Ну, так считайте, что и власти, приславший вас сюда, тоже нет!..
Тихон Никитич по пути мучительно думал, что и как сказать коммунарам, чтобы они обязательно, добровольно выдали оружие, толком так ничего и не надумал. Получилось, как получилось, но впечатление его слова произвели. Коммунары стояли как оглушённые. Они не могли не понимать, что это конец всему тому, чем они жили последние полгода, ради чего приехали сюда за тысячи вёрст, во что вложили столько сил…
– Мы не хотим применять насильственным мер, не хотим кровопролития, – вновь заговорил атаман. – Вы русские люди, и мы русские люди. Потому давайте разойдёмся по хорошему. Сдайте оружие и вы свободны. А то, что скоро во всей России восстановится законная власть и порядок, можете не сомневаться.
Хоть и предчувствовали коммунары нечто подобное, но оказались не готовы к тому, что это произойдёт вот так, вдруг. Вроде всего полчаса назад завтракали, собирались на прополку, и вот те на, крутой поворот судьбы.
– Хорошо, мы сдадим оружие, но дайте нам дождаться созревания урожая, собрать его, – пытался «торговаться» Грибунин. В толпе коммунаров нарастал ропот:
– Это что ж за порядки такие… горб тут гнули, а теперь всё брось и иди куда хошь!?
– Поймите, господа, это требование новой власти, Сибирского Временного правительства, мы всего лишь исполнители, все жалобы в Омск, – уклончиво ответил атаман и слез с коня. – Показывайте, где хранится ваше оружие. – Вслед за атаманом спешиваются ещё несколько казаков.
– Что ж не показать, сейчас принесём. – Грибунин с посеревшим лицом оборачивается к коммунарам. – У кого что есть, несите сюда… Лид, мою берданку тоже тащи, – нервно кусая губы обратился к жене, стоящей тут же, в обличье сестры милосердия в белой косынке с красным крестом.
Коммунары приносят и бросают перед казаками несколько охотничьих ружей и однозарядных берданок.
– Как, это всё?! – атаман вновь наливается нездоровой краснотой, рядом стоящие казаки с усмешками перешёптываются. – По нашим сведениям у вас имеются боевые винтовки, патроны, а также пулемёт. За укрывательство боевого оружия будете отвечать по законам военного времени! – кричит, уже едва владея собой, атаман.
– Хотите верьте, хотите нет… больше у нас ничего нет! – слова по-прежнему давались Грибунину с трудом.
– Обыскать лагерь… людей оттеснить в сторону… всё вывернуть наизнанку, но найти оружие! Боюсь, господин председатель, если мы всё-таки найдём оружие, вас ждут большие неприятности!
Тихон Никитич, конечно, видел, что его пытаются обмануть и злился. Неужели этот председатель не понимает, что он ему предлагает своего рода полюбовный договор – они разоружаются, а он их за это отпускает, всех, в том числе и коммунистов? Отпускает, да ещё позволяет взять с собой имущество, не понимает, что он сам идёт на немалый риск?…
Конные казаки оттеснили в сторону толпу и взяли карабины на изготовку, а спешившиеся принялись шарить по палаткам.
– Не трогайте, там лекарства, – Лидия вырвалась из толпы и побежала к санитарной палатке.
– Иван, возьми двух человек, проверь этот лазарет, – кивнул атаман Решетникову, зная его тактичность и обходительность в обращении с женщинами.
Когда Иван с казаками подошёл к медпункту, Лидия уже стояла у входа и решительно преграждала путь. Иван приложил руку к фуражке и с улыбкой смерил взглядом нахохлившуюся, словно цыплёнок перед дракой, маленькую женщину. В ее взгляде что-то неуловимо напоминает взгляд Полины, то же упрямство, хотя внешне ничего общего.
– Прошу вас, сударыня, не мешать. Мы всё равно обыщем вашу палатку.
– Вы не имеете права, это лазарет! – пытается воспротивиться Лидия, но молодой сотник, вежливо и мягко оттесняет ее, и казаки проходят внутрь…
В палатках всё перевернули вверх дном, из вспоротых шашками матрацев и подушек летит пух…
– Что это за знак то такой? – рябой казак с удивлением рассматривает клеймо на простынях из перевернутой постели.
Находится вахмистр, когда-то служивший в Лейб-Гвардии казачьем полку в Петербурге на вещевом складе, часто возивший бельё в стирку и повидавший в тех прачечных едва ли не все постельное белье из тамошних казённых учреждений.
– Да это ж печать самого Смольного института, где самые благородные барышни со всей России обучались. Так оне, получается, не только здеся землю царскую заграбастали, но и полпитера грабанули, прежде чем сюды приехать. Вона и на тарелках у них вензеля царские…
После такого рода объяснений казаки ещё пуще рассвирепели, да не от того, что за барышень обидно стало, а потому что рабочие и их семьи возжелали:
– Ишь, сами-то, фабричные, мастеровщина, а на чём спали!.. Как баре, жить захотели!..
Казаки уже не столько искали оружие, сколько крушили и ломали всё под ряд. В клубной палатке им под горячую руку подвернулось пианино. Издавая жалостные звуки, инструмент был тут же разбит, изрублен.
– … Гуси залётные, песни тут свои варнацкие пели! Всё, не будет вам больше никакой музыки на нашей земле!
Атаман был вынужден употребить власть, чтобы утихомирить, всё более входивших в раж разрушения станичников. Все попытки коммунаров прорваться к своим палаткам и спасти имущество пресекались конным оцеплением:
– А ну, не балуй… осади назад… стрелять будем!
Иван скомкал обыск большой санитарной палатки, ограничившись внешним осмотром сундуков с перевязочным материалом и коробок с медикаментами. Поднять доски, служащие полом и осмотреть землю под ними, он не догадался и не успел – атаман звал его для наведения порядка в сотне…
Оружие так и не нашли. Тихон Никитич, поразмыслив, решил, что может быть это даже и неплохо, так как позволяло обосновать то, что никто из коммунаров даже не арестован. Оружия нет, сопротивления не оказали – за что арестовывать?
Всё закончили в один день – будто и не было коммуны. Люди, которые ещё вчера только и думали о коллективном труде, сегодня с жаром делили меж собой лошадей, скот, инвентарь, продукты… прикидывали, кому куда податься. Ни у кого даже не возникло мысли ехать куда-то всем вместе – понимали, надо распределиться по деревням, и не только потому, что так приказал станичный атаман, просто никакая деревня сразу такую прорву людей не примет и не прокормит. Ужинали уже не все вместе, а отдельно семьями, или складывая полученные при дележе продукты нескольких семей. И уже никому не было дела, ни до зеленевших колосьев пшеницы, ни до ждущих обычного полива капусты, моркови и прочей огородной зелени. А жаркое июльское солнце на всё это взирало с обычным равнодушием, делая свою работу, щедро оделяя теплом землю и всё на ней произрастающее, людей, чья муравьиная возня с такой глобальной высоты кажется мелкой и пустой.
25
Атаман Фокин сделал всё, чтобы разгон коммуны прошёл относительно мирно и безболезненно для коммунаров. Хоть некоторые старики, члены станичного Сбора, высказывались весьма недвусмысленно – обобрать коммунаров, он сделал по-своему, чтобы большая часть имущества была не реквизирована, а разделена между самими питерцами. Артельную кассу тоже не изъяли и она осталась в руках у Грибунина. Потом он некоторое количество денег раздал теперь уже бывшим коммунарам для первоочередного обустройства на новых местах, но большую часть придержал, и они хранились зашитыми в пояс его жены. Грибунины купили пустующую избу на окраине деревни Снегирево. Здесь Василий наладил токарный станок с ножным приводом, доставшийся ему при дележе имущества коммуны. Пришлось вспоминать молодость, когда именно на токарном станке его учил работать отец Лидии. Несмотря на озвученную атаманом Фокиным квоту «не более десяти семейств в деревне», в Снегирево осело значительно больше семей, в основном коммунистов. Главы семей собирались по вечерам у Грибуниных, где, в конце концов, и порешили открыть артельную мастерскую по ремонту сельскохозяйственного инвентаря.
Из России же доходили противоречивые слухи, но одно было ясно – везде идёт война, на Дону, на Волге, Урале… Но кто берет верх – совершенно непонятно. Казаки, те в один голос утверждали, что большевики доживают последние дни, хвастали успехами своих добровольческих казачьих отрядов, которые вместе с оренбуржцами, под командованием есаула Анненкова на Урале бьют красных в хвост и в гриву. Но коммунары, поселившиеся в Зыряновске и общавшиеся с тамошними подпольщиками и рудничными рабочими, имели и иные сведения, что в центральной России советская власть стоит крепко, формируется огромная рабоче-крестьянская Красная Армия, вместо красногвардейских отрядов, и что скоро она перейдёт в контрнаступление и придёт в Сибирь. Когда свергали большевиков, новоселы в основном держали равнодушный нейтралитет, однако после того, как поползли слухи о грядущей мобилизации в белую армию, они заволновались и стали выражать сомнение в законности Временного Сибирского правительства. Тем не менее, даже встречаясь на «узкой дорожке», где-нибудь на базаре, или на мельнице в очереди на помол, казаки и новосёлы старались не доводить дело до серьёзных столкновений. Пусть там, в «Рассее» дерутся, бьются, здесь на отшибе многим хотелось просто отсидеться, дождаться, что всё и без них, само-собой устроится в их пользу. Оказавшись в роли затерянных островков в море, в основном, нейтрально настроенных крестьян, коммунары тоже вынужденно приняли эту доминирующую в Бухтарминском крае «философию» – переждать, благо хлеба и прочих съестных продуктов здесь производилось достаточно. Тем более, идущая где-то там, далеко война почти никак не ощущалась.
Стараясь определить истину, Грибунин пытался сравнивать известия исходящие изо всех доступных источников. Ему нужна была эта истина, чтобы планировать свои дальнейшие действия, поведение. Ведь припрятанных артельных денег хватало, чтобы и в случае победы «белых» всей его семье устроиться весьма неплохо. И эту мысль Василию, как запасной вариант, внушила Лидия. Вот только ошибиться тут никак нельзя. Если была бы полная уверенность, что победят большевики. Но, проехав по России в эшелоне, затем посмотрев, что представляет из себя советская власть в Семипалатинске и Усть-Каменогорске, и то с какой лёгкостью ее свергли… всё это серьезно поколебало веру Грибунина в окончательную победу большевиков. А вдруг белые, буржуи, казаки и прочие верх возьмут? Тогда совсем другой расклад, тогда необходимо бежать, выправить новые документы, затеряться в каком-нибудь захолустье. А потом уже объявиться хозяином, купить хороший дом, землю, нанять батраков, или даже приобрести какой-нибудь мелкий заводишко, денег должно хватить, деньги то николаевские, эти в белой России ценности не потеряют.
Отправив в Усть-Каменогорск донесение о разгоне коммуны, Тихон Никитич, тем не менее, не вздохнул свободнее. Из штаба отдела приходили все новые телеграммы с приказами, в одной из них, предписывалось подать списки всех проживающих в станице и казачьих поселках офицеров до сорока двух лет включительно. Вне всяких сомнений, назревала мобилизация офицеров. Так же постоянно напоминали, что мобилизация казаков-срочников в станицах Бухтарминской линии идёт слишком медленно, и что от станиц и посёлков приходит значительно меньше казаков, чем значится в старых отдельских списках.
В Усть-Бухтарме продолжались вроде бы обычные хлопоты по подготовке и отправке призывников. Но это был совсем не тот прежний призыв, когда молодых казаков отправляли в Зайсан, или Омск. Ходили слухи, что призванных сразу погонят на тюменский фронт, воевать с красными. Тут еще над всем 3-м отделом во второй половине июля возникла угроза вторжения красных совсем с неожиданной стороны, с юга, из Семиречья.
Ещё в конце июня комитет спасения северного Семиречья направил в Семипалатинск и Омск телеграмму: «В Верненском уезде красными совершенно уничтожены станицы, Малая, Большая, Каскелен, Тостак. Большая часть казачьего населения без различия пола и возраста вырезана большевиками. Беженцы расстреливаются на дорогах. По декрету Облсовета казаки лишены звания, земли и общественных прав… Просим прислать из Семипалатинска в Сергиопольский уезд войска, а также оружие и патроны. Иначе своими силами отряды Комитета спасения не сдержат натиска красных и будут вынуждены отступать на территорию Сибирского казачьего войска…». С весны восемнадцатого года из Семиречья в Сибирь шёл поток беженцев спасавшихся от красного террора, который в Семиречье, особенно против тамошних казаков, был куда как более жесток, чем в Сибири. Семиреченское казачье войско, самое маленькое изо всех казачьих войск России, не могло оказать должного сопротивления куда более многочисленным красным войскам, пришедшим из Туркестана и молило о помощи своих братьев, сибирских казаков. Помощь семирекам санкционировал и состоявшийся в июле в Омске четвертый войсковой круг, на одном из заседаний которого выступили казаки-беженцы из Семиречья. Именно на юг, в Семиречье и должны были направляться из Семипалатинске подразделения, составленные из только что призванных казаков 3-го отдела. Но они ещё не были ни должным образом сформированы, ни вооружены, к тому же состояли из необстрелянных новобранцев. Крайние, ближайшие к Семиречью станицы 3-го отдела: Алтайская, Буконская и Кокпектинская заволновались больше всех, телеграфируя в Усть-Каменогорск об опасности красного вторжения с юга. Делегаты 4-го войскового круга решили рекомендовать атаману 3-го отдела провести всеобщую мобилизацию во всех верхнеиртышских станицах и посёлках.
Пост атамана 3-го отдела, в отличие от 1-го и 2-го как раз в середине июля занял не новый человек в чине полковника или войскового старшины, а прежний ещё царских времен атаман, генерал-майор Веденин. Уже немало лет возглавляя отдел, он знал положение дел в станицах расположенных в горах Бухтарминского края и потому объявлять огульную мобилизацию не стал – понимал, что она может сорваться. Он туда телеграфировал о положение в южных окраинах отдела и запросил, есть ли возможность провести мобилизацию, или хотя бы собрать по сотне в каждой станице из казаков 2-й и 3-й очереди, чтобы отправить в станицу Кокпектинскую, самую близкую к Сергиополю, самой северной станицы Семиреченского казачьего войска…
На этот раз Тихон Никитич не стал объявлять общий сход. Ограничился совещанием членов станичного Сбора.
– Ну, так как господа старики, что будем отвечать на телеграмму атамана отдела? – как всегда он сначала выслушивал мнения членов Сбора.
– Надо немедля объявить мобилизацию, мы можем из казаков второй и третьей очереди сформировать самое малое две сотни, а наши поселки вместе ещё одну, и офицеры свободные у нас имеются, – первым встал Щербаков и произнося свои последние слова с сарказмом посмотрел на атамана, дескать, нечего зятька прятать…
Сам Егор Иванович особый «вес» приобрел после октября 17-го, когда все старые гражданские власти были упразднены, и начальник бухтарминской волости фактически сбежал. Именно его на время обязали выполнять функции волостного. Потом, когда наступило фактическое двоевластие в Усть-Каменогорске, а в уезде вообще чуть не безвластие, возникла необходимость в организации самоохраной сотни, которая была призвана выполнять и полицейские функции в волости. Как-то само-собой ее тоже возглавил Щербаков. И вот сейчас он всё чаще выступал в оппозиции к атаману, считая его чрезмерно осторожным и либеральным.
На свадьбе Ивана и Полины Щербаков сидел в числе почётных гостей. Во время танцев, он увидел, что его старшая дочь Даша танцует с Володей Фокиным, атаманским сыном. Сначала он этому не придал особого значения, но и после того, как «вальсирование» закончилось и продолжилась пляска, Даша и Володя долго стояли рядом, о чем-то разговаривая. В тот вечер, дочь пришла домой поздно, значительно позже родителей и младших братьев. На естественный вопрос отца она явно соврала, сказав, что засиделась с подругами. Егор Иванович поругал дочь для острастки, но не стал говорить, что догадывается с какими «подругами» она гуляла по вечерней станице. Нет, с таким кавалером он за дочь не опасался. За честность и порядочность всех Фокиных он и сам мог поручиться, а с Тихоном Никитичем ругался, потому что считал его не совсем подходящим атаманом для такого тревожного времени. Да, атаман умел лавировать, хитрить и приспосабливаться, но это хорошо для мирного времени, а тут фактически уже началась гражданская война и нужно мыслить совсем по-другому. Вот и сейчас, он не сомневался, что семирекам необходимо оказать срочную помощь.
Тихон Никитич понял намёк Щербакова, но никак не отреагировал, ожидая что скажут остальные член Сбора. Предложение Щербакова вызвало недовольство многих стариков, не желавших отправлять своих сыновей и прочих родственников из станицы в такое смутное время. Общее мнение как раз и выразил один из них:
– Помочь, это конечно можно, ну а вдруг как эти наши две сотни уедут под Сергиополь, а на нас самих какие-нибудь варнаки с гор навалятся, или новосёлы забузят… что тогда а? Мы же уже отдали первоочередных в Семипалатинск. Пущай там их скорее в готовность приводят и посылают против красных в Семиречье. Опять же, ежели как ты Егор Иваныч советуешь, две сотни отмобилизовать и отправить, оне ж потом нескоро уж воротятся, а у нас тут уборочная через месяц начнется. Что ж снова половину хлебов неубранными, под снег оставить? И опять же, понимать надо, 2-й и 3-й очереди казаки все семейные, оне и так сколько баб своих не видали за войну-то, и что же опять их отрывать от хозяйства, от семей? А может там и опасность не такая уж и страшная, может кокпектинцы с семиреками и сами управятся, да и первоочередники из Семипалатинска должны подойти. Не, так отдельскому атаману и отстучи Никитич, дескать не могем, кругом варначья много бродит, а станица наша по всему краю тут опора войска, ежели ее ослабим, вся линия треснуть может. Ну, ты сам лучше знаешь, как телеграммы то сочинять.
– Какое варначье, какой хлеб!? Вы хоть читали, что в газете писали, что они в Семиречье творили. Не поможем, их разобьют, а потом и сюда придут, и весь хлеб ихней будет и бабы наши тоже, – Щербаков потрясал июньским номером начавшего выходить в Омске войскового еженедельника «Иртыш». В газете опубликовали рассказ казака-беженца из Семиречья. Несколько экземпляров еженедельника привёз с собой делегат, избранный на 4-й войсковой круг, тот самый родственник атамана Черемшанского посёлка Архипова.
– От нас до Сергиополя даже по прямой почти двести вёрст, а если по дороге то это ещё крюк вёрст семьдесят, через Буконскую и Кокпектинскую станицы. Пока их пройдут, из Семипалатинска так или иначе по ним ударят, – рассудительно поддержал выступавшего против Щербакова старика станичный писарь, в свое время прослуживший срочную писарем при шатбе 3-го полка, где и научился «читать» карту и высчитывать по ней расстояние.
Щербаков снова рванулся что-то возразить, но Тихон Никитич остановил его:
– Погодь Егор Иваныч, ты и так больше всех наговорил, пусть лучше Прокофий Савельич своё слово скажет.
Заведующий высшим станичным училищем дарованным ему обществом казачьим званием и избранием в члены станичного Сбора очень дорожил. За двадцать лет жизни в станицы, он стал ее неотъемлемой частью. Ярый монархист по убеждениям, он очень тяжело переживал всё происходящее в стране.
– Мое мнение, господа старики, не спешить. Если даже атаман отдела не приказывает нам, а лишь спрашивает имеем ли мы возможность провести мобилизацию, значит положение не такое уж тяжёлое и время терпит. К тому же действительно, через месяц убирать урожай. Я тоже думаю надо подождать, может и обойдётся, – рассудительно выступил старый учитель.
Здесь, конечно, Прокофий Савельевич лукавил, дело в том, что оба его зятя как раз являлись второочередниками и всего полгода как вернулись к семьям, и он не горел желанием вновь отрывать их от своих дочерей и внуков.
Тихон Никитич кивком поблагодарил заведующего, ибо тот избавил его от озвучивания примерно того же решения самому.
– Значит так, господа старики, мнения ваши ясны, от себя хочу добавить, что вооружить полностью не то что две, и одну сотню нам трудновато будет, да и строевых коней, насколько я знаю во многих семьях в этот год и в плуг, и в косилки запрягали. А это, сами знаете, уже не тот строевой конь, который тягло тянул, на нем в бой идти, опасность большая. Ну, а насчёт оружия, на нашем складе только полста берданок имеется. А казаки третьей очереди, как опять же вам хорошо известно, почти все вернулись домой без оружия, их в Ташкенте большевики разоружили, да и у второочередников по домам не у всех трёхлинейки имеются. Посылать недостаточно вооруженные сотни я не буду. Как потом за погибших ответ перед вдовами и родителями держать? А в телеграмме атаману отдела отвечу так, мобилизацию казаков 2-й и 3-й очереди проводить не можем, из-за недокомплекта на войсковых складах огнестрельного оружия, боеприпасов и опасности выступления сил, сочувствующих большевикам в окрестностях станицы. Прошу для пополнения войсковых оружейных складов прислать сто винтовок и сорок тысяч патронов, для вооружения казаков 2-й и 3-й очереди в случае мобилизации…
26
Тихон Никитич остался доволен тем, как прошло совещание членов Сбора. Против него высказался только Щербаков, остальные старики мыслили, как и он. В своих выступлениях они обосновали нужное решение, и ему даже не пришлось пускать в ход свой главный козырь, который он держал про запас, на случай если мнения членов Сбора разделятся. Тогда бы он объяснил причины разгрома и разграбления казачьих станиц на юге Семиречья. Тихону Никитичу не раз приходилось бывать в Верном и расположенных вблизи от него станицах. Обилие тепла позволяло выращивать там то, что в Сибири просто не могло расти. Кроме пшеницы в окрестностях Верного родился и рис, и главное, огромное количество фруктов: яблок, груш, винограда. Слава о знаменитых плодах яблони сорта верненский апорт гремела далеко за пределами Семиречья. Плодородной земли и источников воды там имелось относительно немного, и в основном они принадлежали казаками, оттого они жили во много раз лучше тамошних крестьян-новосёлов, которым достались в основном малоплодородные, засушливые земли. Имущественная разница в Семиречье, куда большая, чем в Бухтарминском крае, и предопределила ненависть бедных новосёлов к богатым казакам, толкнула их в «объятия» большевистской пропаганды. Оттого и красногвардейские отряды в Семиречье были за счёт тех же новосёлов куда более многочисленные и боеспособные, чем, например, в Усть-Каменогорске. Можно было поверить в слова беженцев, ведь красногвардейцы из крестьян грабили и разоряли казаков, можно сказать изощренно, с удовольствием, мстили за свою бедность при старом режиме. А Усть-Бухтарма станица тоже богатая, здесь тоже есть что взять, и добра в домах полно, и скотины в хлевах, и хлеба в амбарах, и золото у многих в сундуках имеется. Да и казачки в станице в основном сытые, от родителей, дедов и прадедов, тоже голода не знавших родились, оттого так много здесь статных красавиц, кровь с молоком. Тихон Никитич хотел объяснить, что в станице много того и кого, что может вызвать желание в первую очередь окрестной голытьбы грабить и бесчестить, что нуждается в постоянной защите. Конечно, прежде всего Тихон Никитич имел в виду свою роскошную супругу и красавицу дочь… ну, и конечно он тоже не хотел отправлять в поход зятя. К счастью подавляющее большинство Сбора избавило атамана от всех этих объяснений.
Дальнейшие события полностью оправдали надежды, высказанные на совещании. Во второй половине июля сформированный в Семипалатинске особый отряд под командованием полковника Ярушина, в который вошли и сотни первоочередного 3-го казачьего полка выступили на Сергиополь. Отряд соединился с отступавшими семиреченскими казаками, а также с сотнями мобилизованными в Кокпектинской и Батинской станицах. Авангард белых взял Сергиополь, перебив там более двухсот человек красных, пленных не брали. После этого по всему Семиречью заполыхали казачьи восстания. Однако развить успех отряд Ярушина не смог. Большевики, которых поддерживали все тамошние новосёлы, быстро сформировали в Верном новые красные отряды и двинули их на север. Начались тяжёлые бои в северном Семиречье с переменным успехом, но угроза вторжения красных с юга в пределы Сибирского Войска миновала.
В Усть-Бухтарме в августе как обычно приступили к уборочной, а вокруг по-прежнему было неспокойно. В начале сентября, в самый разгар полевых работ в степной городок Барнаульского уезда Славгород из Новониколаевска прибыла офицерская команда и стала проводить мобилизацию в белую армию местных крестьян, среди которых преобладали новосёлы. Время, конечно, выбрали крайне неудачное. Мобилизация обернулась восстанием. Крестьяне, среди которых было много фронтовиков, вернувшихся с оружием… они разгромили небольшой офицерский отряд и сожгли здание местной администрации. По той же причине произошло восстание и совсем недалеко от Усть-Каменогорска, в большом селе Шемонаиха. Здесь отряд, прибывший для проведения мобилизации тоже проводил ее насильственно, к уклонистам применялись публичные порки. Крестьяне под предводительством бывших фронтовиков напали на отряд и в коротком бою его разгромили. Восстание степным пожаром быстро распространилось на окрестные новосельские деревни. Плененных офицеров убивали изуверски жестоко, закапывали живыми в могилы, изрешечивали штыками, полосами снимали кожу… На подавление восстания в Шемонаихе отправили из Усть-Каменогорска две роты пехоты и сотню казаков 3-го полка, предназначенную для переброски в Семиречье. Бои с повстанцами получились очень тяжёлыми. Лишь после 20-го сентября белые взяли Шемонаиху, призвав на помощь самоохранные дружины с бийской линии. Но шемонаихинское восстание ни в какое сравнение не шло со славгородским, масштабы и размах которого по-настоящему напугало Временное Сибирское правительство. Для подавления этого восстания с верхнеуральского фронта срочно сняли уже успевший покрыть себя славой бело-партизанский отряд Анненкова. Лихому атаману белопартизан за успехи в борьбе с большевиками присвоили очередное звание войскового старшины, и отряд прямо с фронта, где анненковцы дрались с красными партизанами Блюхера, отправили в Славгород. У Анненкова под командой имелось чуть больше тысячи штыков и сабель, восставшие насчитывали в своих рядах в несколько раз больше, и тем не менее они были разгромлены за несколько дней. И эти бои сопровождались неслыханными жестокостями. Славгород и окрестные деревни буквально плавали в крови. Крестьяне, принимавшие участи в восстании, беспощадно расстреливались, рубились шашками, раненые живые закапывались в землю, сочувствующих, в том числе и женщин подвергали публичным поркам…
Весть о зверствах анненковцев быстро разошлась по всей округе. Случилось то, чего инстинктивно более всего опасался Тихон Никитич. Сотни тысяч сибирских крестьян-новосёлов, до того в основном сохранявших нейтралитет, теперь явно стали сочувствовать большевикам.
В самом конце сентября в Усть-Бухтарму вновь прибыл Степан Решетников, щеголявший в погонах хорунжего. В офицерский чин его из вахмистров произвёл Анненков по совокупности, за отличие в боях против красных на Урале и при подавлении восстания в Славгороде. Степан, конечно, сразу оказался в центре всеобщего внимания, его расспрашивали о том, где и как он воевал, дивились его офицерству. Он, охотно говоривший о боях на верхнеуральском фронте, про Славгород отвечал уклончиво и в общих чертах. И только когда на правах родственников к Решетниковым пришёл Тихон Никитич с супругой, Степан, дождавшись когда женщины ушли из горницы смотреть привезённые им подарки для матери и невестки… Отцу, брату и Тихону Никитичу он рассказал всё, что сам видел, в чем участвовал, и в чем не участвовал, но слышал. Атаман только покачал головой:
– Да, молодцы… натворили дел… Ладно Степан, у тебя самого ни жены, ни детей, но неужто там у вас все такие? Говоришь, баб славгородских плетьми пороли? Об матерях да сёстрах своих бы подумали, раз жен нет.
– Про всех не скажу, но то, что наш атаман Борис Владимирыч, дай Бог ему всяческого здоровья, не семейный это точно. Говорят, у него вроде и бабы то никогда не было. Может и брешут, не знаю. Но то, что жалости у него ни к мужику, ни к бабе нету никакой, за это подписаться могу. А как же иначе, иначе никак, не мы их, так оне нас, – не сомневался в правоте своего вождя Степан.
– Ну, тогда и мне всё понятно, – со вздохом проговорил Тихон Никитич. – Боюсь, совсем мы пропадём с такими воеводами…
Степан Решетников, побыв дома с неделю, вновь отбыл к Анненкову, и опять не один. Сейчас он сманил своими рассказами о развесёлом житие под знаменем удалого атамана ещё нескольких усть-бухтарминцев, в том числе и Ваську Арапова. На этот раз скорый отъезд старшего сына все, кроме продолжавшей тайно по нем вздыхать Глаши, восприняли с облегчением. Каким-то чужим, совсем не домашним сделался Степан. На всех смотрел свысока, никто ему не указ. Сам он целыми днями не снимал новенького мундира, искоса бросая взгляд на блестевшие золотом погоны, и конечно никто, даже отец, не смели заикнуться, попросить его что-то сделать по дому. Даже перед Тихоном Никитичем Степан держался нарочито развязно, вызывающе. Когда после ухода свата отец, всё-таки решился сделать сыну замечание, дескать, нельзя себя так вести, как никак станичный атаман и наш родственник, тот грубо оборвал и его:
– Я всякой тыловой крысе в пояс кланяться не буду!
Эти слова услышала Полина, вспыхнул скандал, который и без того назревал…
За день до этого, будучи в приличном подпитии, Степан поведал брату некоторые подробности об усмирении славгородцев, про то как пороли:
– Бабу, одного из ихних верховодов на козлах для пилки дров разложили, раздели… Значит, разтелешили и давай охаживать, ногайка в ее как в масло входила, ей Богу. Сама в грудях и заду ядрёная, ну прям, как твоя Полина…
Степан не договорил, ибо уже лежал на полу, сбитый с табуретки кулаком Ивана, в голове гудело, и во рту ощущался солоноватый привкус крови. Вскочил, бросился на брата… Мать с отцом еле разняли.
– Я тя, уважу… я тя… на брата родного, я тя!.. – хрипел, сплёвывая кровь Степан.
– Ещё раз в таком вот виде имя ее помянешь, убью… как собаку зарублю! Аника воин, с бабами, я гляжу, ты горазд воевать! – кричал в ответ Иван, в свою очередь, вытирая сукровицу, сочащуюся из разбитого носа.
Полина, увидев мужа в таком состоянии, сначала испугалась, но, догадавшись, что драка случилась из-за нее, начала пытать его. Однако Иван так и не сказал, в связи с чем кинулся на брата. Ведь меж Полиной и Степаном уже и без того наметилась нешуточная вражда…
И вот прошел всего день, и когда Степан, отвечая на укоризненное замечание Игнатия Захаровича, неблагозвучно отозвался об ее отце, она как тигрица кинулась выцарапывать своими длинными холеными ногтями глаза свежеиспеченному анненковскому хорунжему. Ее вовремя перехватил Иван и буквально на руках отнёс в их комнату, откуда ещё минут десять слышались гневные выкрики Полины:
– Это кто тыловая крыса!? Как ты смеешь, подлец, так говорить!.. Да у папы георгиевское оружие и два ранения, он с японцами воевал, а не как некоторые беззащитных баб ногайками!.. Ноги моей здесь не будет, пока этот хам тут отирается!..
Долго потом свёкор со свекровью, чуть не на коленях стояли перед разгневанной невесткой, уговаривая ее остаться, не позорить перед атаманом и всей станицей… Полина осталась, но жизнь у молодых в нормальную колею вошла только с отъездом Степана. Потом начался учебный год. Днями Полина уходила в училище, Иван вместе с отцом занимался урожаем, лошадьми, скотом, Глаша вместе с Лукерьей Никифоровной домашними делами… А по ночам молодые супруги по прежнему подолгу не отрывались друг от друга, отчего не всегда высыпались, и Полина перед уходом в училище очень тщательно пудрилась, чтобы не были видны круги под глазами.
Совсем не так проводили ночи в своей ветхой избёнке Василий с Лидией. Им было совсем не до любви. И днём и ночью супруги не могли избавиться от мучительных размышлений – как поступить? Многие коммунары, рассеянные по бухтарминским деревням, наведывались к своему бывшему председателю, ждали руководящих указаний. Василий медлил и это «ходокам» не нравилось. Некоторые, наиболее яростные, требовали немедленно откопать оружие и сколотить партизанский отряд. Но таких было немного – большинство воевать по-прежнему не хотели.
Часть вторая. Под черными знаменами
1
В первой половине восемнадцатого года значительная часть России к востоку от Урала жила сама по себе. Здесь фактически не знали никакой власти, не платили податей и налогов. Сюда не добрались ни ЧК, ни продразвёрстка, ни комбеды. Советская власть чуть теплилась в наиболее крупных городах вдоль транссибирской магистрали. Поначалу то же самое фактическое безвластие продолжалось, и когда в тех же городах к власти «под крылом» белочехов пришли всевозможные контрреволюционные мятежники. Во Временном Сибирском Правительстве присутствовали и эсеры, и монархисты, и кадеты, и сторонники сибирской автономии. Все они «тащили одеяло» на себя, и данное обстоятельство не могло не подрывать авторитет этого «лоскутного» коалиционного правительства. Основными противоборствующими силами являлись монархисты и эсеры. Их разногласия мешали главному, созданию боеспособной единоначальной белой армии. Поначалу войск у Временного правительства вообще насчитывалось немного, добровольческие партизанские отряды и небольшие офицерские подразделения. И, пожалуй, самым боеспособным и организованным был партизанский отряд молодого атамана Анненкова.
Образ декабриста, кавалергарда Ивана Анненкова в отечественной истории чрезмерно идеализирован, как и его романтическая любовь к француженке, модистке Полине Гебль. Кто был он, тот бесшабашный поручик, такой же, как Пестель, Каховский и прочие руководители «тайных обществ», мечтавшие о свержении самодержавия и истреблении царской семьи?… Или просто недалёкий буян, любитель побузить против власти? Так или иначе, но его внук Борис Анненков стал убеждённым монархистом, мечтавшим об идеальном государе, наделенном неограниченной властью и твёрдой волей. Не такая уж оригинальная мечта, питательной средой которой явилось само царствование последнего русского императора – слабовольное, безалаберное, обреченное, которое не смогли кардинально улучшить даже такие незаурядные премьер-министры как Витте и Столыпин.
После захвата власти в октябре семнадцатого большевики, заключив перемирие с Германией и Австро-Венгрией, приступили к демобилизации армии, которая даже в том ее полуразложившимся состоянии представляла для них серьезную угрозу. Находившийся на Западном фронте отряд сибирских казаков под командованием есаула Анненкова получил приказ разоружиться и отправляться в Омск. Для многих воинских частей тогда в таких приказах не было никакой нужды. Солдаты и офицеры самовольно оставляли свои полки и кто как, большинство с оружием, добирались до родных мест. Но именно отряду Анненкова такой приказ пришлось отдать, ибо он не разбежался, а сохранил дисциплину и порядок, убыл с фронта организованно, в полном составе, с оружием, боеприпасами, лошадьми. Редчайший пример для агонизирующей в предсмертных судорогах русской армии конца 1917 года, где нижние чины и офицеры ненавидели друг друга, солдаты стреляли офицерам в спины, не исполняли приказы. В казачьих частях, конечно, не было такой сословной пропасти, там в одном полку и даже сотне могли служить офицер и рядовой казак одностаничники, и даже родственники. Братские отношение между офицерами и рядовыми казаками, в основном обуславливались тем, что в казачьих частях офицеры в большинстве сами происходили из казачьей среды, такие как Иван Решетников. Но Анненкова, столбового дворянина, подчиненные казаки просто боготворили. За три года войны в его отряде, партизанившем в тылу у немцев, сложилось настоящее боевое братство. В отряде командир и подчиненные ели один хлеб, переносили одни тяготы. Что, прежде всего, привлекает подчиненных в характере командира в период боевых действий? Конечно, личная храбрость и забота об их нуждах. Анненков не ведал страха, сам водил казаков в атаки и проявлял о них не показную заботу. За время командования «особым отрядом» он сумел вычислить и «вычистить» всех воров и прячущихся за спинами товарищей трусов. Он никогда не уклонялся от боя, но командовал умело, неся минимальные потери. Братские отношения с нижними чинами не приветствовались начальством, и несмотря на многочисленные награды, Анненков имел небольшой должностной рост, начал войну со взвода, кончил сотней. Естественно, он никогда не опасался, что подчиненные станут стрелять ему в спину. Когда большевики отдали приказ разоружиться, между командиром и казаками не возникло разногласий: разоружаться отказываемся, возвращаемся в Омск в боевом порядке, а там посмотрим.
Борис Анненков являлся потомственным военным, он последовательно окончил Одесский кадетский корпус и московское Александровское юнкерское училище. После производства в офицеры сразу попал в казачьи войска и до войны четыре года прослужил в 1-м Сибирском казачьем полку, который охранял границу с Китаем в Семиречье. С этим же полком и ушёл на фронт. По пути с фронта до Омска к отряду Анненкова прибилось немало казаков из разложившихся и разбежавшихся частей. Кто-то, конечно, пристал к этой сплочённой, монолитной вооруженной группе просто в надежде обрести защиту на время пути через хаос и анархию, воцарившуюся в охваченной безвластием стране. Они сразу покидали отряд, едва добирались поближе к родным местам. Но многие, в первую очередь молодые казаки, очарованные личностью командира и атмосферой царящей в отряде, оставались. В их числе оказался и вахмистр Степан Решетников, бесповоротно уверовавший в молодого есаула и полностью принявшего внутренний уклад этого удивительного воинства.
Прибыв в Омск в январе восемнадцатого года, Анненков вновь отказался выполнить приказ разоружиться уже местного Совказдепа. Есаул хотел сделать отряд боевой единицей ещё сохранившего некоторую власть командования Сибирского казачьего войска. Но после того как 26 января Совказдеп арестовал войсковое правительство, и Советы обрели всю полноту власти, Анненков и его подчиненные оказались вне закона. Объявив себя атаманом партизанского отряда, есаул стал собирать вокруг себя лиц враждебных новой власти. К нему потянулись добровольцы: офицеры, казаки, интеллигенция. Боевым крещением для анненковцев стал ночной налет на центр Омска и похищение из войскового собора знамени Ермака и других войсковых реликвий. Данное событие произвело сильное впечатление в первую очередь на сибирских казаков. До того лишь слухи о бесстрашии молодого атамана, теперь обрели и фактическое подтверждение. Партизанский отряд численно увеличивался, к нему примкнули многие кадеты старших классов омского кадетского корпуса, отчисленные по требованию большевиков за сопротивление красногвардейцам в «набатную» ночь шестого февраля. И все равно бойцов было явно недостаточно, чтобы вступать в открытое боестолкновение с Красной Гвардией. Отряд изменил тактику, разбившись на части, он кочевал от станицы к станице по всей «Горькой линии», агитируя казаков присоединяться к ним. Атаман рассылал своих людей с такого же рода поручениями и по более отдалённым станицам и казачьим посёлкам, в другие отделы войска. С таким вот поручением и Степан Решетников побывал в родной станице, пытаясь агитировать казаков. В период с февраля по апрель отряд Анненкова в основном занимался не боевой, а военно-политической, организационной и подготовительной деятельностью. Налаживались связи, изыскивались источники материальной поддержки, создавались тайники с оружием и боеприпасами. Из окрестностей Омска белопартизаны, избегая столкновений с преследующими их красногвардейцами, ушли в Кокчетавский уезд, где жило много казаков лично известных Анненкову по совместной службе в Семиречье. Здесь у верных людей пришлось оставить и казачьи реликвии, ветхие раритетные знамена уже не были пригодны для походных условий и могли просто погибнуть.
В конце апреля анненковцы возвращаются в омский уезд, где продолжается вербовка добровольцев. Атаман установил прочные контакты с омским контрреволюционным подпольем. Немалую денежную поддержку анненковцам оказало омское купечество, всё увеличивающийся отряд надо было кормить, обмундировать, обеспечивать содержание лошадей, ну и, конечно, вооружать. Когда вспыхнул чехословацкий мятеж, Анненков тут же предложил чехам воевать против красных совместно. Чехи, не имеющие кавалерии, согласились вести боевые действия вместе с белопартизанским отрядом, насчитывающим уже до пятисот всадников.
Четвёртого июня чехи совместно с анненковцами перешли в наступление, что и предрешило судьбу советской власти в Омске. В бою под деревней Марьяновкой атаман проявил чудеса храбрости, лично под знаменем с группой казаков прорвался почти к командному пункту командующего красным фронтом и внес в ряды противника такую панику, что они стали поспешно отступать. Знаменем его отряда стало чёрное полотнище с вышитой «адамовой головой», черепом и перекрещёнными костями – он был молод этот атаман, всего двадцать девять лет, и воспринимал жизнь в некотором роде как романтическую игру, отсюда и любовь к таким «красноречивым» символам. Так или иначе, но это чёрное знамя с надписью «С нами Бог» уже наводило ужас на противника.
Анненковцы захватили участок Транссиба к западу от Омска и перерезали путь отступления красным по железной дороге. Потому омские большевики, оставляя седьмого июня город, эвакуироваться по Иртышу на пароходах. Белопартизаны продолжали очищать уезд от разбежавшихся красногвардейцев и сочувствующих советской власти. В Омск отряд торжественно с оркестром вступил 19-го июня. Анненковцы, забрасываемые цветами, продефелировали под аплодисменты по центру города, Атаманской улице и Любинскому проспекту. В Омске отряд вновь пополнился добровольцами и увеличился до тысячи человек. 24 июня по приказу вновь организованного штаба Сибирского казачьего войска отряд Анненкова выступил на фронт под город Троицк, на помощь также восставшим против большевиков казакам Оренбургского казачьего войска. Взаимодействуя с оренбуржцами, отряд одержал ряд новых побед в упорных боях с южно-уральской краснопартизанской армией Блюхера. Знаковым событием стало взятие анненковцами 6-го июля города Верхнеуральска. От командования Оренбургского казачьего войска в Омск летели благодарственные телеграммы, в которых присутствовали и такие слова: «Беззаветно храбрый есаул Анненков со своими офицерами и молодцами-казаками высоко несет знамя славных сынов Иртыша… От имени стариков-оренбуржцев, освобождённых из плена большевиков, шлем привет родным братьям сибирцам и глубокую благодарность отцам, пославших своих сыновей на поля Урала». Конечно, на подобные телеграммы 4-й войсковой Круг Сибирского Казачьего войска не мог не отреагировать. Анненкову объявили благодарность, после чего последовал приказ по Сибирской армии о его производстве «за отличие в боях против неприятеля» в чин войскового старшины.
Но атаман не собирался почивать на лаврах. Едва передохнув после взятия Верхнеуральска, белые под его общим командованием вновь перешли в наступление. Бои получились очень кровопролитными, отряд потерял убитыми и ранеными более сотни человек. Анненков был вынужден направить в Омск телеграмму с просьбой прислать ему для пополнения казаков-добровольцев. Одновременно он стал привлекать под свое чёрное знамя и оренбуржцев. Умением ориентироваться в боевой обстановке и беспощадными расправами с идейными большевиками, атаман вызвал симпатии и восхищение в первую очередь у казачьей молодёжи. Не мудрено, что к нему пошло много добровольцев из оренбургских станиц.
В ходе упорных боев в июле-августе красные на Южном Урале потерпели ряд поражений и отступили. Белые, ударной силой которых стал отряд Анненкова, взяли Белорецк и продолжали преследовать отступавшего противника. Таким образом, уже вся территория Оренбургского казачьего войска была очищена от большевиков, и свою задачу отряд выполнил, тем более что на позиции заступила вновь сформированная армия под командованием генерала Ханжина, которая и продолжила наступление. Ханжин хотел оставить анненковцев, сильных не числом, а духом, организованностью, верой в своего атамана, в составе своих войск. Но по приказу штаба Сибирской армии отряд Анненкова отвели на отдых и пополнение, а затем срочно вернули в Западную Сибирь. Временное сибирское правительство, напуганное размахом славгородского восстания, хотело примерно наказать взбунтовавшихся крестьян, и для этого решила использовать снятую с фронта свою самую боеспособную воинскую часть. Но Анненков превзошёл все ожидания, расправа над восставшими оказалась столь скорой и ужасной, что имя атамана стало олицетворением уже не столько бесстрашного и умелого командира, сколько кровавого палача.
Подавление восстание в Славгородском уезде способствовало проведению в прилегающих областях призыва в белую армию новобранцев 1898–1899 годов рождения. Мобильный и послушный воле своего атамана отряд не только пресек неповиновение, но и изъял в уезде более двух тысяч винтовок привезенных с германского фронта, собрал с провинившегося населения хлеб и деньги. Отзывая прославившегося на Урале атамана и его сверхбоеспособный отряд, завистники из войскового штаба в Омске рассчитывали, что Анненков вдали от боевых действий закиснет, воинский дух и дисциплина его отряда, в результате карательных операций, неминуемо упадёт. И в конце-концов, он из героя войны с большевиками должен превратиться в обыкновенного душегуба-карателя, которому, после неминуемой победы белого движения, вряд ли перепадёт много славы и наград. Чрезмерная популярность всегда рождает много врагов. Но злопыхатели на этот раз просчитались. Они никак не ожидали, что у молодого атамана кроме талантов боевого командира, окажутся в наличии и чисто жандармские, умение быстро приводить в полное повиновение целые области, в которых полыхали, казалось бы, невероятные по размаху восстания. Ко всему Анненков оказался и прекрасным администратором. В том же покоренном Славгородском уезде им было мобилизовано и отправлено в распоряжение Сибирского правительства одиннадцать тысяч новобранцев. Причем многие из тех мобилизованных добровольно просились в его отряд, который развертывался в «Партизанскую дивизию». Сибирское временное правительство не могло не отблагодарить Анненкова за Славгород, и 19 октября ему 29-летнему присвоили звание полковника.
Жестокость и храбрость, на войне эти качества соседствуют, сочетаются. Крайне жесток был и атаман Анненков, но в то же время обладал даром очаровывать, заражать людей своим примером, идеями. Жестокими и бесстрашными были или становились его соратники и подчиненные, ведь они верили ему, брали с него пример. Он их называл братьями, и они искренне считали его своим старшим братом…
2
Дочь купца первой гильдии Ипполита Кузмича Хардина Лиза, читая письма Полины всегда испытывала чувство подспудной, неосознанной зависти. Нет, Лиза завидовала не красоте подруги, даже не тому, что она вышла замуж. Одно обстоятельство вызывало у Лизы определенное чувство зависти, причем уже давно. Конечно Семипалатинск не станица, а губернский центр, один из крупнейших городов в Сибири, и отец у нее, как никак, один из богатейших купцов. Да вот только, хоть и богат Ипполит Кузмич, а всё-таки в городе далеко не первое лицо, не то что отец Полины у себя в станице.
Их отцы были знакомы очень давно. Не одну сотню тысяч рублей заработал купец Хардин благодаря содействию атамана Фокина, когда минуя обязательные чиновничьи проволочки и без лишних взяток вывозил с Гусиной пристани своими пароходами отборную верхнеиртышскую пшеницу к себе на склад-элеватор и дальше по России и на экспорт, за границу. Полина жила в их доме большую часть из тех семи лет, что училась в гимназии, и потом когда заканчивала гимназический педкласс. Лиза и Полина фактически выросли вместе, делили одну комнату и множество больших и малых девичьих секретов. В четырнадцатом году Лиза вместе с отцом и матерью, опять же на своем пароходе отправилась в гости к подруге и три недели пользовались гостеприимством станичного атамана и его хлебосольной супруги. Конечно, Усть-Бухтарма показалась ей изрядной дырой, ни тебе кинематогрофа, ни театра, ни цирка, ни балов и прочих развлечений, нет ни блестящих офицеров, ни воспитанных молодых людей, молодёжь все больше неотесана и малообразованна. Но чему, тем не менее, позавидовала тогда Лиза, тому, что в этой большой военизированной деревне отец Полины являлся самым большим начальником, и подруга там имела возможность вести себя не иначе как местная принцесса. Увы, у отца Лизы при всех его капиталах реальная власть ограничивалась двухэтажным домом, двором, магазином, складами, элеватором и пароходами, и потому его дочь в Семипалатинске вести себя также как Полина в станице не могла. Не могла носиться на лошади, одеваться в то, что на ум взбредет, и ей при этом никто вслух замечания сделать не посмеет, разве что родная мать, или любящий отец иногда пожурят. Очень часто так бывает, когда человек имея нечто с рождения, не представляет истинной ценности оного, и мечтает о том, чего не имеет. Лиза, имея богатейшего отца, мечтала именно о власти и потому выйти замуж хотела за человека ею наделенного. И вот завтра предстоит торжественная встреча на городском вокзале Анненкова, человека уже ставшего легендой, вызывавший одновременно и восхищение и ужас. Среди семипалатинских барышень ходили самые невероятные слухи о лихом атамане, о необычных ритуалах заведенных в его отряде… и о том, что он совершенно равнодушен к женщинам. Какая ерунда, почему равнодушен, ведь он же мужчина? Значит, просто ещё не встретил ту, которая сможет тронуть его сердце. В депутацию почетных граждан для торжественной встречи входил и Ипполит Кузмич. Лиза упросила отца… В общем, для вручения хлеб-соли из нескольких претенденток выбрали ее. И вот с утра Лиза, наряженная в сарафан и кокошник, репетировала перед большим зеркалом ритуал подношения. А всевозможные пышные ритуалы с оркестром атаман, по всему, любил.
Когда к перрону подходил личный поезд атамана, оркестр заиграл «Слався», а разодетая публика, состоявшая в основном из купцов, мещан, чиновников еще прежнего дореволюционного «закала», казаков, их жён и дочерей… Жены и дочери достали свои лучшие платья, жакеты, накидки платки, шляпки, боты, ботинки, зонты и выглядели в соответствии с возможностями. Недолгое пребывание у власти большевиков, нагнало на всех этих господ страху, но их материального благополучия фактически не поколебало. Местный Совдеп не успел, да и не имел возможности за те три-четыре месяца, что властвовал в городе, произвести ни реквизиции, ни тем более национализацию имущества и собственности бывших имущих классов. Ну и, естественно, не успели большевики привнести в жизнь города и огромной по территории области, то, что они привнесли в Центральной России, голод и разруху. Потому местные «сливки общества» встречали героя «белого движения» как в старое доброе время, нарядными и сытыми.
Удлиненное, некрасивое лицо атамана, в котором ничего не указывало на породу, его дворянское происхождение, не выражало никаких чувств, когда он принимал хлеб-соль. Лишь мельком взглянул он на депутацию и девушку, одетую в национальный русский наряд, подававшую ему блюдо… Но вот, когда вслед за этим ему поднесли генеральские погоны в натуральную величину… из чистого золота добытого на прииске Акжал, Георгиевского уезда… Это его по-настоящему тронуло, он явно не ожидал такого подарка. Не ожидал он и того, что местные купцы так расщедрятся, хоть и слышал об их баснословных богатствах.
После встречи состоялись банкет и бал, но Анненков совсем не напоминал виновника торжества, ел мало и совсем не пил вина. При нем и его офицеры вели себя более чем скромно. Лиза чуть не плакала от досады. И тут прахом пошли все ее приготовления. На бал она одела свое лучшее платье, но бал с самого начала как-то не получался. Даже местные офицеры из частей и служб расквартированного в городе частей 2-го Степного корпуса при аскете-атамане не решались предаваться развлечениям, а анненковцы… Чувствовалось, что среди «партизан» не так уж много «истинных» офицеров, кто не был произведен из казачьих вахмистров, или урядников. Скучая в обществе знакомых девиц, Лиза увидела, как к ее отцу подошёл какой-то хорунжий-анненковец. По выправке и манерам чувствовалось, что и он совсем недавно и скоропалительно произведен в офицеры из казаков. Тем не мене отец пожал этому увальню руку и стал с ним оживленно разговаривать. Потом Ипполит Кузмич взял хоруежего за локоть, подвёл к Лизе и представил:
– Вот дочка, познакомься, хорунжий Степан Решетников. Представляешь, какой сюрприз, он брат мужа Полины Фокиной, которая теперь уже Полина Решетникова. Хорунжий, это моя дочь Лиза, ближайшая подруга вашей невестки. Вы, наверное, знаете, Поля нам как родная…
Наконец всё-таки начался настоящий бал. Начался по давно уже заведенной традиции вальсом «На сопках Манжурии», но танцующих сначала набралось немного. В отличие от большинства прочих дам и барышень, кавалер у Лизы вроде бы обозначился. Но это был совсем не тот кавалер. Брат мужа Полины оказался на редкость неотесанным мужланом, судя по всему попавший на бал впервые. Танцевать ни вальс, ни какие другие «благородные» танцы он не умел, в чем, ничуть не стесняясь, сразу же и признался. Зато Лиза узнала от него массу подробностей о жизни своей подруги в доме мужа, о чем Полина в письмах умалчивала. Степан вообще оказался довольно говорливым:
– … Я ж чего к папаше-то вашему подошел. Гляжу личность мне его знакомая. Подумал и вспомнил. Это же купец, который у нашего станичного атамана Тихона Никитича, пшеницу кажный год покупает, и склады на Гусиной пристане держит. Не один раз папаша ваш к нам в станицу приезжал, вот я его и припомнил. И вас барышня я помню, летом 14-го, аккурат перед войной, вы с им, папашей вашим и матушкой приезжали, в доме у атамана нашего гостевали. Ну, тогда-то вы еще совсем молоденькая были, а счас не узнать… барышня видная. Кабы не папаша ваш, не узнал бы ни за что, – Степан сделал что-то вроде комплимента, и вновь принялся рассказывать о причинах побудивших его подойти к Ипполиту Кузмичу. – Так вот, думаю, раз он, папаша ваш, нашего станичного атамана хороший знакомец, и здесь человек не маленький, то я как теперь Тихону Никитичу сродственник, то, значится, имею все права тоже с ним поручкаться…
Это многословное обоснование настолько утомило Лизу, что она поспешила направить рассказ хорунжего несколько в иное русло:
– А вы, значит, у Анненкова служите?
– Так точно, у Бориса Владимирыча.
– А дома давно не были?
– С месяц назад ездил, как раз опосля славгородских дел. Небось, слышали, как мы этим мужикам ввалили по… – тут хорунжий хотел вставить крепкое словцо, но вовремя спохватился. – Извиняйте барышня, чуть по-нашему по казацки не сказал, забылся что с образованной барышней разговор веду. Дома-то как приехал, не раз вот так же скажу что-нибудь, а на меня, то мать, то отец цыкают. Дескать, не матерись, у нас Поленька, она к словам таким непривычная. Вот и пришлось в родном доме рот чуть не на замке держать.
Упоминание о Полине, сразу возбудили повышенный интерес у Лизы, до того лишь снисходительно, вполуха воспринимающей мужицкий лексикон Степана:
– Вы и Полину видели всего месяц назад? Как она… после замужества. Наверное, в вашем-то доме ей непривычно, она же у родителей совсем к другому привыкла.
– Да уж, это вы верно заметили. Но у нас ей совсем даже и не плохо. Мать с батей из кожи лезут, чтобы ей угодить. Даже прислугу ради нее наняли. Девицу сироту Глашку, чтобы, значит, все по дому делала и за скотиной ходила, вместо ее, а то мать-то уже старая, а тут невестка такая, что в хозяйстве помощи от нее не жди, – с явной недоброжелательностью заметил Степан.
– Зато, наверное, она вам приданного принесла столько, что можно десять таких Глашек нанять, – в свою очередь с обидой в голосе вступилась за подругу Лиза.
Степан почувствовал изменение тона Лизы и поспешил согласиться:
– Что верно, то верно, Полинка-то… то есть Полина Тихоновна, невеста знатная. Но и брат мой Ванька, тоже не последний жених. Вы не смотрите, что я вот такой не больно речистый, да в обхождениях неученый, он у нас совсем другой. Вон сколько учился, сотником в двадцать два года стал. Спрашиваете, каково ей у нас? Да хорошо, как сыр в масле катается. Приехал и не пойму, кто в нашем доме главный, ни мать, ни отца не слыхать, только ее голос. А главное Ванька ее уж очень любит. Мне, брату родному, всю морду разбил, когда я что-то не так про ее сказал, – с обидой признался Степан.
– Так вы, надо думать, что-то позволили себе нехорошее про Полю сказать, да? – со всё возрастающим любопытством расспрашивала Лиза.
– Да так… То ж меж нами, наши мущинские разговоры, мало ли что. Ну и про нее что-то там брякнул, де уж больно в доме она нашем большую силу взяла. Разве за это в драку кидаются? – несколько исказил то, что высказал в действительности Степан.
– А вы вот когда-нибудь из-за женщины, вот так как ваш брат могли бы? – неожиданно спросила Лиза.
– Что… я… зачем? – не понял вопроса Степан.
– Ну, тогда всё понятно, – улыбка тронула губы Лизы. – Действительно, вы правы, повезло Поле.
– Ещё как, я же говорю как сыр в масле…
Как только Анненков с командованием расквартированного в Семипалатинске 2-го Степного корпуса, руководством местной гражданской администрации и выборными делегатами от купечества удалились для проведения всеобъемлющих переговоров… Это сразу внесло оживление в зале губернского дворянского собрания, музыка заиграла громче, увеличилось количество танцующих пар, из банкетного зала послышались громкие возгласы и хлопание пробок от шампанского. Видя, что Лиза уже почти не слушает его и всем своим существом устремлена туда, где танцевали… Степан, осознавая здесь свою полную некомпетентность, «на ходу» придумывал причину, чтобы удалиться, и сделал это не без облегчения – он уже тоже тяготился непривычным общением с Лизой. Да и вообще, он и до женитьбы особой тяги к женщинам не испытывал, потому и смерть жены пережил относительно спокойно, в общем, не сильно отличался в этом от обожаемого им атамана Анненкова.
Лиза, вновь оказалась в одиночестве, скучающе посматривала по сторонам, походя отмечала достоинства и недостатки танцующих, как внешность, так и умение вальсировать…
– Позвольте представиться мадмуазель, хорунжий Василий Арапов, – рядом с ней стоял перетянутый ремнями коренастый молодой офицер с щегольскими усами, в до зеркального блеска начищенных сапогах. Он смотрел на нее самоуверенным, наглым взглядом. – Вы позволите пригласить вас на тур вальса?
Его грамотная учтивая речь не соответствовала глазам, «горящим» и явно раздевающим ее. Тем не менее, изождавшаяся кавалера Лиза как загипнотизированная подала руку. Офицер крепко обнял ее за талию и сразу энергично закружил. Он танцевал очень уверенно, хоть чувствовалось, что давно не имел практики. И держал он ее так, словно свою собственность. Лиза даже почувствовала неведомое ей ранее волнение и какое-то подспудное чувство страха, опасности.
– Позвольте вас спросить, барышня, откуда вы знаете Решетникова? – задал неожиданный вопрос хорунжий, когда музыка временно смолкла, и он сопроводил Лизу, на место ее «дислокации»…
Вскоре и город, и область почувствовали, что такое Анненков и его «партизаны». Они энергично принялись «помогать» местным властям восстанавливать «законность и порядок». Отряды анненковцев рассылаемые во все стороны, творили суд и расправу, восстанавливали власть по подобию старой царской, от которой уже все успели поотвыкнуть. Но до Бухтарминского края было и далеко, и в условиях наступавшей зимы очень трудно добраться, по обледенелым, постоянно заметаемым снегом горным перевалам и серпантинам. Там все оставалось по-прежнему, в зыбком равновесии. Но там не лилась кровь, не реквизировали, не грабили, не пороли, не насиловали.
У Лизы Хардиной началось нечто вроде романа с хорунжим Араповым, сочетавшим некое подобие благородных манер с откровенным хамством. Ипполиту Кузмичу сразу не понравился ухажер дочери и он, благо почта теперь работала исправно, поспешил написать письмо Тихону Никитичу с просьбой охарактеризовать этого выходца из Усть-Бухтармы, Василия Арапова.
3
После торжественной встречи в Семипалатинске, Анненков решил, пока не закончилась навигация на Иртыше, посетить центр 3-го отдела Сибирского казачьего войска Усть-Каменогорск. Именно налаживание взаимодействия со штабом отдела и было основной целью его визита. Для быстрого развертывания его отряда в Партизанскую дивизию необходим приток «свежей крови». И именно в городах, станицах и поселках Иртышской, Бийской и Бухтарминской казачьих линий намеревался он навербовать большую часть личного состава своих новых полков. В Усть-Каменогорске он собирался оставить свою вербовочную комендантскую команду, по образцу тех, что уже функционировали в Омске, Павлодаре, Барнауле и Семипалатинске. И еще одну задачу собирались решить атаман и сопровождавшие его контрразведчики – инспекцию уст-каменогорской крепостной тюрьмы, так называемого «Южно-Сибирского Шлиссельбурга». До Анненкова дошли слухи, что режим содержания в тюрьме чрезмерно либеральный и там спокойно пережидают «ненастье» большое количество активнейших большевиков, членов Усть-Каменогорского и Павлодарского Совдепов. Местные коммунисты вообще сидели уже с июня месяца, и над ними до сих пор не только не произведено суда, но даже не предъявлено никакого обвинения. Согласовав свои действия с командиром 2-го степного корпуса генералом Матковским, он вызвался по обыкновению быстро и решительно навести должный порядок, заодно показать, и городской управе, и штабу 3-го отдела, как надо не мешкая карать врагов России.
Когда атаман со своими людьми на пароходе прибыл на Верхнюю пристань Усть-Каменогорска, его встречали с той же пышной торжественностью, как и в Семипалатинске, с музыкой, хлебом-солью. Колокола Покровского собора и крепостной Троицкой церкви оглашали все окрестности о прибытии белого героя. Впрочем, для сидящих в крепости большевиков гудение прямо над их головами набатных колоколов, слышалось как похоронный звон – все уже знали крутой нрав молодого атамана, и в том, что он посетит самую большую тюрьму Южной Сибири ни у кого не было ни малейшего сомнения…
В этот день занятия в усть-каменогорской женской гимназии, как и во всех других учебных заведениях города отмененили. Учеников и учениц, всех в форменной одежде, вывели на Верхнюю пристань встречать пароход «Монгол», на котором прибывал Анненков. Внешне воспитанниц двух главных женских учебных заведений города, частной гимназии и казенного Мариинского училища, отличить было трудно. И у тех и у других форменная одежда состояла из коричневых платьев с черными фартуками по будням и белыми по праздникам, ботинок с галошами, зимой валенок, которые перед занятиями снимались и хранились в специальных помещениях. Да и занятия в обоих заведениях проводились в одну смену и начинались с обязательного чтения молитв. Тем не менее, основанное ещё в 1902 году Мариинское училище, или как его ещё называли, прогимназия, было всего лишь начальным училищем. А вот функционировавшая с 1914 года гимназия являлась единственным в уезде средним учебным заведением. Если в «Мариинке» учились дочери мещан, ремесленников, рядовых казаков, небогатых золотоискателей, мелких торговцев и также мелких чиновников, то в гимназии, где плата за обучение превышала символическую «мариинскую» во много раз, существовал определенный социальный ценз. Здесь учились только дочери именитых людей города и уезда: высших гражданских чиновников, купцов не ниже 2-й гильдии, офицеров, станичных атаманов и прочих казаков, занимающих ответственные офицерские и приравненные к ним должности.
Дашу Щербакову принятли в гимназию как обер-офицерскую дочь. Оплата обучения и съемная квартира для дочери стоили Егору Ивановичу немалых денег, но как говорится, назвался груздем… изволь соответствовать. Тем не менее, дочь он не баловал и денег собственно на ее нужды выдавал сравнительно немного. А ведь для нее, станичной девочки, в городе слишком много соблазнов: и кинематограф, и платные качели в городском саду и всякие кондитерские вкусности, не говоря уж о спектаклях в Народном доме гастролирующих актерских трупп… Таким образом, жить Даше вдали от дома, да ещё с учетом большой инфляции приходилось крайне экономно. Это не могло не нервировать девушку, видевшую как одеваются и увешиваются драгоценностями вне гимназии ее одноклассницы, прежде всего купеческие дочки, чьи папаши умудрялись богатеть даже в условиях, когда казалось, все вокруг катастрофически беднеют и разоряются. Ей же даже в городской кинематограф «Эхо» приходилось ходить всё в том же гимназическом платье.
На встречу Анненкова гимназисток разделили на две группы, на тех, у кого имелась нарядная верхняя одежда: пальто, накидки, шляпки, новые ботинки с галошами… их отправили на Верхнюю пристань, присутствовать на торжественной встрече. Другие, у которых такого «выхода» не было, должны прислуживать на банкете в честь атамана тем же вечером в здании городского дворянского собрания. Даша, увы, попала в среде прочих не очень состоятельных, или, как и она, происходивших из дальних станиц гимназисток… попала в «прислуги». Если бы Усть-Бухтарма находилась не так далеко, хотя бы как станица Новоустькаменогорская, что напротив города на другом берегу Иртыша, или Уваровская, до которой тоже рукой подать… А до ее станицы за сто сорок верст через горные перевалы не поедешь, чтобы переодеться. Обижаться на отца, за то что не позволил ей привезти с собой весь «гардероб», в котором было и неплохое пальто, и новые ботинки и несколько платьев? У Егора Ивановича нашлось свое объяснение: ты Дашка едешь в город учиться, а не красоваться, вот и учись, а все остальное потом, как выучишься.
Возмутиться гимназисткам, попавшим в «прислуги», дозволялось только про себя, вслух не пожалуешься, дескать, как это так, мы офицерские или даже дворянские дочери будем прислуживать на банкете, в фартуках, с подносами, а здесь же какие-то жены и дочери купцов-ворюг, будут в платьях декольтированных, золоте и бриллиантах танцевать… Что ответит классная дама, или сама начальница гимназии, яснее ясного: а кого же ещё на такое мероприятие привлечь, где будут присутствовать сам атаман Анненков, руководство 3-го отдела, городской управы? Вы же самые верные, надежные, не этих же плебеек из «Мариинки» ставить. Там такие варначки встречаются, отравят дорогих гостей или бомбу бросят…
На банкет явились все «сливки» местного общества: купцы, золотопромышленники, горные инженеры, руководство городской управы, земское уездное чиновничество, ну и, конечно, военные. Офицеры гарнизона в парадной форме, женщины, снимая верхнюю одежду, оставались в бальных платьях. Званый ужин удался на славу. Соскучившаяся по празднествам и веселью «чистая» публика ела, пила и танцевала. Веселились настолько искренне, раскованно, что у атамана и сопровождавших его офицеров настроение явно поднялось – они никак не ожидали встретить в этом маленьком уездном городишке такое богатое и оптимистически настроенное общество. Анненков, увидев обилие бриллиантов, золота, жемчуга, изумрудов, что блестели в виде ожерелий, серег, пряжек, гребней, брошек, крестиков… на местных дамах, в виде запонок и часовых цепочек у местных купцов, горных инженеров, чиновников. Он сразу почувствовал, что пожалуй и здесь сумеет разжиться деньгами на формирование своей дивизии.
Даша в зал не выходила, она носила готовые блюда от кухни до дверей в банкетный зал и там передавала отобранным для этого мероприятия «особо надежным» официантам. Где-то часам к девяти вечера, когда все тосты были произнесены, кушанья съедены, а вино выпито… столы убраны – начался бал. В работе гимназисток объявили перерыв. Даша пробралась в зал и спряталась за большой портьерой и оттуда во все глаза подглядывала за происходящим. Она впервые видела настоящий бал. Звон шпор, красивые мундиры, шуршание роскошных дорогих платьев, оголенные шеи и плечи женщин, блеск драгоценностей в свете большой хрустальной люстры. Специально для этого мероприятия на маленькой городской электростанции жгли двойную норму дров – полное освещение всех помещений Дворянского собрания почти удваивало расход электроэнергии. В гимназии танцы были обязательным предметом, и Даша, следя за танцующими, оценивала их умение. Она сразу отметила, что многие женщины танцуют плохо, офицеры, особенно казачьи, тоже. Она вспомнила, как танцевала Полина Фокина на своей свадьбе. Полина бы наверняка здесь затмила всех этих золотопромышленниц, чиновниц, инжинершь и офицершь. Да, пожалуй, и она сама уже сейчас не опозорилась бы. Сами собой в ее голове выстраивались «виды на будущее». Себя она видела только женой офицера, и не какого-нибудь абстрактного офицера, а конкретно Владимира Фокина. Его она видела в чине не менее чем есаула, и вот так же она вальсировала с ним, в таком же изумрудного цвета платье, как у той не слишком трезвой дамы. Нет, лучше, как у той, в темно-розовом, у нее и цвет интересней и декольте не столь вызывающее, но в то же время всё что надо открыто…
После бала Даша всю ночь видела «соответствующие» сны. Она вновь представляла себя, то в каких-то немыслимых нарядах и шляпах с огромными перьями, то верхом на коне, как Володина сестра, только вот одета не как она. Даша не находила удовольствия в том, чтобы наряжаться по-мужски. Нет, она себя представляла в амазонке, длинной юбке и шляпе с лентой и не в казачьем, а в дамском седле. Такой наряд для верховой езды, она видела на матери одной из гимназисток, жены местного отдельского офицера. Никогда не видевшая настоящих аристократок, дам из высшего света Петербурга и Москвы, Даша пыталась брать пример с тех, кто был рядом, чьи черты характера и поведение ей импонировали. В станице таковой была Полина, в Усть-Каменогорске… И здесь нашлась такая, чья неординарность сразу бросалась в глаза. Это была выпускница томского епархиального училища, дочь настоятеля Покровского собора протоирея Гамаюнова, Настя. Казалось, само происхождение предопределило и ей стать женой священника. Но в свои двадцать три она не спешила замуж, вела вполне светский образ жизни, и отец вроде бы ей в том не ставил никаких препонов. На банкет они тоже пришли вместе, протоирей, огромный монументальный священнослужитель и его дочь, невысокая, ладная. Ее приглашали на все такого рода общественные мероприятия, иной раз и без отца, по той причине, что она прекрасно пела. Она обладала проникновенным и в то же время сильным грудным голосом. Пела она в основном русские романсы. И сейчас, во время бала ее попросили спеть, и она пела свои любимые романсы, а в конце неожиданно выразила желание спеть «Боже царя храни»…
Анненкову понравилось, как его встретили. На банкете он даже немного выпил и закусил, потом смотрел на танцующих, слушал романсы, в общем, пребывал в необычном для себя веселом настроении, но как только Настя запела старый гимн… С лица Анненкова исчезла улыбка, он встал, застегнул на все пуговицы свой мундир, его примеру тут же последовали все присутствующие, независимо от политической ориентации, множество голосов подхватило:
…………………….
…………………….
А возвышающийся над всеми протоирей будто бы невзначай осенил крестным знаменем Настю и всех вокруг, этот ещё живший и не желавшей сгинуть осколок былой России…
Вытрясти много денег из усть-каменогорских купцов не удалось, но свою комендантскую команду пополнения, оставляемую в городе, атаман обязал содержать на средства местных толстосумов. Много претензий высказал Анненков и к руководству 3-го отдела в части борьбы со всеми проявлениями большевизма на территории отдела, в первую очередь на Бийской линии и чрезмерной автономии некоторых станиц на Бухтарминской. Военный комендант города, бывший атаман 3-го отдела генерал Веденин и вновь назначенный атаман отдела войсковой старшина Ляпин, будучи много старше Анненкова, тем не менее, смиренно выслушивали его укоры, оправдывались. Инспектирование городской тюрьмы оставили на «закуску». Заключенные, коих насчитывалось более двухсот человек, действительно содержались в достаточно вольготных условиях, некоторые из местных даже отпускались домой на день и на всякий отхожий промысел. Тюрьма в напряжении ждала визита жестокого атамана – по городу ходили слухи, что после проверок тюрем атаманом, те сразу же наполовину пустели… Но он вроде бы и не очень спешил туда, первый день провел на банкете и балу, второй – в переговорах, и посетил штаб отдела. И только на третий…
Анненковцы действовали без лишнего шума и суеты, но быстро. Заходя в каземат, строили заключенных, и по списку сверяли наличие и причину ареста. Тут же они выделили недавно привезенных в тюрьму бывших членов Павлодарского Совдепа и конечно местных усть-каменогорских большевиков. Они отобрали 33 человека, которых забрали и препроводили на «Монгол».
– Как же так!? Неужели нельзя было выделить из 2-х сотен заключённых этих большевиков и поместить отдельно!? Разве можно содержать их в общих камерах при столь слабом надзоре!? Они же тут агитацию вели!? Это же преступное головотяпство! – орал Анненков на перепуганного начальника тюрьмы, пожилого полковника Познанского.
Тем не менее, сам карать полковника не стал, оставив все на усмотрение коменданта города Веденина. Но те были старые друзья, служившие в этом тихом гарнизоне с ещё довоенных времен. В общем, полковник отделался лишь испугом и даже не удосужился особо изменить режим для арестантов. Совсем по-иному сложилась судьба тех тридцати трех, что увели с собой анненковцы. Их загнали в трюм после чего «Монгол» отчалил от Верхней пристани в осеннюю дождливую хмарь и взял курс на Семипалатинск…
Начальник контрразведки есаул Веселов собирался допрашивать арестованных коммунистов по старшинству. Таким образом, первым «шел» Яков Ушанов, председатель усть-каменогорского Совдепа. Но Анненков сам выразил желание поговорить с ним сначала. Когда в каюту атамана привели, так и не оправившегося до конца от полученного в мае во время штурма крепости казаками ранения, измученного, подавленного бывшего председателя… он показался атаману чуть не ребенком, тонкошеей, худой от природы и ещё более исхудавший в тюрьме.
– Сколько тебе лет? – спросил атаман едва держащегося на ногах арестанта, одновременно словно пронзая его своим тяжелым взором.
– Двадцать четыре… недавно исполнилось, – дрожащим от слабости и страха голосом отвечал Ушанов…
За те пять месяцев, что Ушанов провел в крепостном каземате, он очень сильно изменился. От бывшего, хоть и не самоуверенного, но уже вкусившего большой власти и почувствовавшего ее опьяняющую прелесть юнца осталась лишь бледная, представленная увядшей плотью тень. Слабый режим в тюрьме вовсе не означал непременное благо для арестантов, то оказалась палка о двух концах, ибо любой офицер, или влиятельный гражданин города мог запросто зайти в крепость, в тюрьму и свести счёты с кем-нибудь из арестованных. Так, ещё в июне застрелили бывшего командира красногвардейского отряда Машукова. Кто-то пришел, его вывели из камеры в коридор и там расстреляли. Официально же объявили, что при попытке к бегству. Яков каждый день ждал своей очереди, все эти месяцы мучился осознанием, что возможно этот день для него последний. Нервная система была истощена до предела, он вздрагивал от любого шороха и любой хлопок принимал за выстрел.
Анненков, сам никогда не ведавший чувства страха, трусов терпеть не мог органически. Увидев, трясущееся мелкой дрожью лицо и подбородок арестованного, он, задав несколько вопросов, решил, что проводить с ним свою обычную беседу с целью перевербовки не стоит. Одно дело сагитировать, перетащить на свою сторону храброго, морально-устойчивого противника, а с этим морально и физически сломленным не стоило и возиться.
– Отведите его к Веселову, пусть делают с ним что хотят, меня он больше не интересует, – приказал атаман конвоирам…
– Так, значит, говоришь, родители постоялый двор держали, да разорились? А если бы не разорились, пошел бы в большевики? Ведь ты же не из рабочих, даже не из новоселов, ты ж чолдон, городской, – пытался что-то вытянуть из Ушанова есаул Веселов.
Яков путался, отвечал невпопад и в конце-концов, когда его с целью взбодрить огрели пыточной плеткой-шестидюймовкой, упал, потеряв сознание. На него вылили ведро воды, но это не помогло, он продолжал лежать и стонать. Пока думали, что с ним делать, оставлять в живых для дальнейших допросов, или пристрелить, лежащий в полубессознательном состоянии Ушанов самопроизвольно облегчился, «сделал под себя» на кошму, которой был застелен пол. По маленькой каюте, где помещалась «передвижная» контрразведка, стал распространяться неприятный запах.
– Уберите эту падаль, и подстилку тоже, дышать невозможно! – кричал разъяренный есаул.
– Куда… может за борт? – осведомился один из контрразведчиков.
– Нет… за борт не надо, к берегу прибить может. Надо без следов… Давайте его вниз к кочегарам, в топку…
Тело Якова Ушанова завернули в кошму и бросили в топку парохода «Монгол»…
4
В Семипалатинске Анненков приступил к созданию на основе своего партизанского отряда, партизанской дивизии, имея целью выдвижение ее в Семиречье и уничтожение тамошних сил красных. Конные полки дивизии формировались в основном из казаков, пехотные из городской молодёжи и мобилизованных крестьян, значительную часть формируемых подразделений изначально составляли добровольцы. И вновь недоброжелатели просчитались, ибо Анненков показал себя и отличным организатором, он энергично и с удовольствием создавал, учил и воспитывал воинские части. Дивизию инспектировал командир 2-го степного корпуса генерал Матковский. С самой германской войны не любил Анненков генералов, но с этим у него сложились неплохие отношения. И Матковский дал высшую оценку его деятельности: «Смотрел части Партизанской дивизии. Отличная выправка, блестящий внешний вид, стройность перестроений и движение показывают, что в надежных и умелых руках русский казак и солдат смог остаться настоящим воином, несмотря на всю пережитую Россией разруху. Каков начальник – таковы и подчиненные. От лица службы благодарю доблестного атамана дивизии полковника Анненкова».
Для того чтобы в дивизию шло как можно больше добровольцев, комендантские команды пополнения, располагавшиеся в наиболее крупных городах, всячески пропагандировали деяния атамана и его подчиненных, вербовали новых партизан, выплачивали им подъёмные, отправляли пополнение в дивизию. Они же обеспечивали семьи добровольцев пособиями и другой материальной помощью, собирали пожертвования среди населения, нередко устраивали и реквизиции. Конечно, местные власти при осуществлении карательных операций часто прибегали к помощи этих команд, как к надежной и испытанной силе. А в это время в Омске…
К лету 1918 года на востоке России образовалось два больших руководящих центра антибольшевистской борьбы. Первый – Временное Сибирское Правительство в Омске, второй – Комитет Участников Учредительного Собрания (КОМУЧ) в Самаре. Но если омское правительство было коалиционным, то КОМУЧ имел преимущественно эсеровскую окраску. Разные политические платформы и конечные цели стали питательной средой для противоречий между этими центрами. Разногласия непосредственно сказывались и на взаимодействии белых войск. Большевики не преминули этим воспользоваться, в конце лета и осенью они провели успешное контрнаступление, сумели взять Самару и отбросить белых от Волги. КОМУЧ, потеряв большую часть подвластной ему территории, перебрался в Уфу, где и была предпринята попытка договориться с представителями Сибирского правительства о выработки компромиссной политической программы и организации единого военного руководства для борьбы с общим врагом. Но, ох как трудно оказалось «запрячь в одну телегу коня и трепетную лань». В Уфе, тем не менее, было принято решение о создании Директории, единого правительства для руководства борьбой против большевистской диктатуры. Официальной столицей нового государственного образования объявили Омск, туда же перебрались члены Директории, чтобы приступить к созданию совета министров. Сразу же началась внутриполитическая борьба между эсерами и прочими: монархистами, кадетами, автономистами… за министерские посты и сферы влияния. Военные, прежде всего высшие офицеры Сибирского Казачьего Войска, сразу обозначили свою явную антиэсеровскую позицию. На пост министра по военным и морским делам пригласили адмирала Колчака, личность известную, авторитетную, обличенную доверием западных союзников. Но продуктивно действовать новое правительство так и не смогло. Грызня за власть не прекращалась, и чувствовалось, что кто-то должен кого-то «сковырнуть». Первыми организовались военные – группа генералов составили антиэсеровский заговор. Они подготовили военный переворот с целью объявления военной диктатуры. Пост диктатора предложили Колчаку. Тот согласился… В ночь с 17 на 18 ноября 1918 года силами первого сибирского казачьего полка переворот был осуществлен: привезенную эсерами из Уфы подвластную им воинскую часть казаки окружеили и разоружили. Одновременно арестовали всех эсеров членов Директории. 18-го ноября адмирал Колчак был провозглашен полномочным Верховным Правителем России…
С «воцарением» в Омске Колчака, приказы поступающие в войска стали более конкретными и жесткими, без примеси эсеровско-кадетской «демократии». Но Анненков по-прежнему мало обращал на них внимания, действовал по своему усмотрению, в своей «партизанской» манере. Одновременно с формированием новых частей он продолжал «исправлять» недоработки местных властей, отправляя карательные сотни туда, где ещё тлел «дух большевизма». Анненковцы каленым железом беспощадно выжигали следы недолгого пребывания советской власти…
В Партизанской дивизии штаба как такового, в полном понимании этого слова, не было. Еще со времен, когда есаул Анненков командовал казачьим отрядом, совершавшим конные рейды по тылам немцев, он невзлюбил всю эту отчетность, штабную бумажную рутину и как следствие штабных офицеров. И сейчас он свел всю штабную деятельность до минимума. Мой штаб – это я, говорил атаман, решая все штабные вопросы самолично. Но к концу 18-го года, когда численность дивизии уже достигала нескольких тысяч человек, совсем без штаба обойтись уже никак не получалось. Понимал это и Анненков, тем не менее, официального начальника штаба дивизии не назначил, а поручил временно исполнять эту должность штабс-капитану Сальникову, приблудившемуся к атаману случайно и показавшего свою полную непригодность к службе в строевых подразделениях. То был 35-ти летний офицер, всю свою службу прослуживший при различных штабах. Несмотря на большой опыт, атаманский штаб оказался ему явно не по зубам. Привыкший вести «от и до» всю положенную документацию он, почти не имея помощников, буквально засыпал на ходу от усталости. А атаман со своей кипучей энергией, не ведавший, что такое отдых, наваливал все больше и больше работы. За считанные месяцы пребывания в Семипалатинске им были сформированы два новых полка пехоты и один кавалерийский, полностью укомплектован артиллерийский дивизион и развернута инженерная рота. ВРИД начальника штаба сбивался с ног, уточняя численность личного состава, постановку на довольствие, количество вооружения, боеприпасов, лошадей, пытался требовать соблюдения штатного расписания, принятого в русской императорской армии… Все просьбы создать полноценный штаб, тем не менее отвергались Анненковым. При этом атаман постоянно как бы принижал значение работы штабс-капитана, в распоряжении которого находилось всего трое писарей…
Сальников сидел в штабном вагоне, тяжело откинувшись на спинку стула, его стол завален, всевозможными документами, глаза слипались, ничего не хотелось делать. Штабс-капитан тяжело вздохнул, расстегнул карман френча, достал фотокарточку. На ней была запечатлена его жена и две дочери 12-ти и 10-ти лет. Семья Сальникова осталась в Омске. На днях он получил письмо от жены. Та жаловалась, что квартира, которую они снимали, скверная, тесная, холодная, дрова невероятно дороги, дочери так пообносились, что стыдно ходить в гимназию, денег, что он им посылает, совершенно недостаточно, а помощь, которую им оказывает правительство, мизерная… Сальников снова вздохнул и убрал фотографию. Просить помощи у Анненкова? Но штабс-капитан знал насколько чёрств и глух атаман к такого рода просьбам. Сальников сам не раз наблюдал, как тот искренне не мог взять в толк, почему отцы семейств так сильно переживают за своих жён и детей, когда перед ними такая святая цель – восстановление великой России. Атаман не мог терпеть, когда офицеры старались пристроить в обоз дивизии свои семьи, или селили их неподалеку от ее расположения. И этим он тоже снискал любовь многих молодых «партизан», таких же, как и он сам холостяков. Потому Сальников не рисковал выписать к себе семью из Омска. За это атаман, как пить дать, снял бы штабс-капитана с его временной должности и вновь перевел в какое-нибудь строевое подразделение, чего он, человек сугубо «бумажный», интуитивно пригибавшийся от свиста пуль и снарядов, боялся больше всего.
Сальников сделал волевое усилие и стал просматривать полученные телеграммы. Бланк с пометкой «срочно» содержал текст, в котором военный министр просил представить послужной список атамана на предмет представления его к званию генерал-майора. Штабс-капитан задумался. С одной стороны было довольно обидно, что человек, который моложе тебя на шесть лет уже «метит в генералы», с другой, приходилось признать, кого как не Анненкова делать генералом. До сих пор звания, за полгода аж два, атаману присваивало Временное Сибирское правительство, и с учетом его «легковесности» такова же и цена тех званий. Но сейчас в Омске совсем другой хозяин, Верховный правитель адмирал Колчак. Это, конечно, не государь-император, но фигура значимая, недаром его признали и западные союзники, и командующие всех антибольшевистских фронтов.
Телеграмму надо было показать атаману. Тот довольно тщеславен, и, несомненно, будет рад. Идти с благой вестью всего-ничего, до личного вагона атамана, стоявшего рядом со штабным. Когда штабс-капитан, не одевая шинель, бегом по морозу преодолел это расстояние и вошел в атаманский вагон, охрана его предупредила, что у атамана находится бывший отрядный, а теперь дивизионный священник отец Андрей. Пришлось ожидать в приемной. В это время в кабинете атамана происходил довольно резкий, на повышенных тонах разговор. Отец Андрей под стать Анненкову, такой же решительный, бескомпромиссный, но если анненковская решительность была холодной, обдуманной, то у тридцатитрехлетнего отца Андрея она носила порывистый, горячий характер. Во время славгородских событий отрядный священник ходил вместе с казаками в конные атаки, а потом благословлял казни «антихристов». С Анненковым отец Андрей был на «ты»:
– … Брат-атаман, как ты можешь за такое расстреливать своего брата? Ты что забыл, как он зарекомендовал себя, как прекрасно командовал полусотней, которую ты посылал наводить законность и порядок, как, не дрогнув, казнил врагов наших. Он хоть раз не выполнил какой-нибудь твой приказ, или дал повод заподозрить себя в неверности нашему делу?! – воздев руки к потолку, взывал священник.
Атаман морщился и, похоже, что с ним случалось крайне редко, колебался:
– Поймите, батюшка, – Анненков хоть и ввел в дивизии ритуал братского «тыкания», но со священнослужителями, всегда был строго на «вы», – я не могу терпеть в своей дивизии невыдержанных людей, анархистов. Я и так уже несколько раз закрывал глаза на его проступки. Сколько хорунжих у нас? Много, и я их за редким исключением почти никого близко не знаю, а вот этого за его фокусы узнал хорошо. Не слишком ли большая честь для хорунжего, чтобы им лично командир дивизии занимался. Я понимаю, одно дело это расстреливать и рубить большевиков, или им сочувствующих, другое, когда дело касается ни чем не оправданных бесчинств, в чем он уже неоднократно был замечен, или то, что случилось сейчас. Пьянство, буйство… я не допущу этого. Это ведет к подрыву дисциплины, а ради укрепления дисциплины я не остановлюсь ни перед чем…
Речь шла не об ком ином, как о хорунжем Василии Арапове. Он, будучи изрядно пьяным, застрелил на балу местную барышню, которая по старой доброй привычке отвесила ему пощёчину за откровенно хамское «ухаживание». Анненков был ярым противником всяких увеселительных мероприятий. Но офицеры 2-го Степного корпуса частенько устраивали всевозможные балы, и запретить ходить на них своим офицерам он не мог. Сам он не находил никакого удовольствия ни в спиртном, ни в общении с женщинами, однако понимал, что накапливаемый в боях, походах и карательных экспедициях «пар» необходимо время от времени «стравливать». Но, увы, отдельные господа офицеры чересчур «озверели» и их нужно призвать к порядку. А лучший способ, в этом атаман не сомневался, кого-нибудь расстрелять для острастки. И случай вроде бы подвернулся, тем более, что этого хорунжего вовсе не жаль. Он записался в дивизию недавно, и попал в Атаманский полк, только потому, что имел за спиной среднее образование, окончил кадетский корпус. Но Арапов не был ни фронтовых сотоварищем атамана, не участвовал ни в боях на Урале, ни в славгородском деле. Он «заявил» о себе лишь чудовищной жестокостью во время карательных рейдов по деревням в последние два месяца, да вот ещё на балу «отличился». Сейчас это «герой» сидел под арестом и ждал своей участи, которая и решалась в бурной дискуссии атамана с дивизионным священником.
Случилось невероятное, Анненков в конце-концов со «скрипом» уступил, согласился заменить расстрел на разжалование провинившегося хорунжего в рядовые, и отчисление из привелигированного Атаманского полка. Он также должен быть немедленно отправлен в подразделение дивизии, которое базировалось в Сергиополе и занималось неблагодарной черновой работой, совершало разведрейды в северное Семиречье, уточняя возможности начала там широкомасштабных боевых действий. Партизанская дивизия со дня на день ждала приказ о наступлении на Семиречье. Недолгий период формирования заканчивался, впереди снова предстояли бои.
После ухода священника Сальников вошел в кабинет и вручил телеграмму атаману. Прочитав ее, Анненков ненадолго задумался.
– Как ты думаешь… Колчак – это серьезно? – неожиданно доверительно, по свойски спросил он Сальникова.
– Думаю, что да, ведь он признан всеми, – с дрожью в голосе отвечал штабс-капитан, не веря в истинность «братского» обращения атамана.
– Хмммы, – издал неопределенный звук Анненков, и отложив телеграмму, подошел к окну отодвинул шторку, вгляделся в заиндевевшее от изморози стекло. – Мерзкое место, недаром этот город семипроклятьинском прозвали. Не будь здесь столько богачей, никогда бы не согласился тут формировать дивизию. Но деньги, увы, решают всё. Еще Наполеон говорил, для войны нужны три вещи, деньги, деньги и ещё раз деньги. А так я бы лучше в Семиречье базу для дивизии устроил. Я служил там до войны, вот места так места. Только не северное, а южное Семиречье. На севере там также как здесь, тоскливая голая степь. А вот на юге, красота. Горы изумительные, долины рек плодородные, тепло. Снег только к Рождеству выпадает и лежит не больше полутора месяцев. По осени от яблок ветки до земли гнутся, помню, верненским апортом объедались. Яблоки такие, одно в фуражку положишь и все, второе уже не влезает. В Верном, у тамошних офицеров в домах гостил, во дворе беседки, все виноградом увитые. Сидим, ужинаем, а хозяин руку протягивает, гроздь срывает и тут же на стол подает…
Анненков умолк, видимо в своих мыслях он перенесся в свою офицерскую юность, когда служил в 1-м сибирском казачьем полку на китайской границе.
– Как вы думаете, наши западные армии смогут в будущем году преодолеть Волгу и выйти к Москве, – совершенно неожиданно атаман отошел от «братского» способа общения и перешел на «вы», задавая «стратегический» вопрос.
– Думаю да… должны. Иначе, если не удастся в течении года разгромить основные силы большевиков, союзники наверняка сократят помощь, и тогда нам придется очень туго. А вы как думаете Борис Владимирович, так же? – в свою очередь осмелился задать вопрос штабс-капитан.
– Если бы я думал так же, я бы все сделал, чтобы быть там, на главном фронте, а не сидеть в этом семипроклятьинске, – резко ответил атаман.
Вернувшись за стол, он взял в руки телеграмму, принесенную Сальниковым.
– Вы, наверное, ждете, что я сейчас начну вам диктовать свой послужной список, чтобы отбить его телеграммой в Омск?… Ошибаетесь. Я подожду пока что. Стоит ли получать генеральское звание от власти, которая себя пока что ничем не зарекомендовала?
– А что же тогда отвечать на телеграмму? – растерянно спросил пораженный штабс-капитан…
26-го декабря 1918 года в День Георгиевских кавалеров, состоялся разговор по прямому телеграфному проводу между атаманом Партизанской дивизии и войсковым атаманом Ивановым-Риновым, в котором Анненков отказался принять генеральское звание от Колчака. В телеграмме он писал:
– Я бы хотел получить генеральский чин из рук Государя-Императора…
5
То, что характер власти в Омске после колчаковского переворота 18 ноября круто изменился, Тихон Никитич тоже ощутил по тону и содержанию руководствующих телеграмм. Сразу видно, что их составляли не случайно оказавшиеся у кормила власти люди, а опытные администраторы с дореволюционным стажем. То тебе не эсеро-кадетские деятели провинциального масштаба, или генералы, произведенные прямо из капитанов. Да, и само имя адмирала Колчака, конечно, многое значило. В одной из первых телеграмм требовали подробные сведения о всех годных к несению воинской службы конными или пластунами казаках 2-й и 3-й очереди. Обеспокоенный Тихон Никитич теперь ожидал и телеграммы вытекающей из этой, о всеобщей мобилизации казаков 2-й и 3-й очереди и отправки их на фронт. Но вместо ожидаемой, последовала телеграмма о преобразовании в центральных станицах войска самоохранных сотен в подразделения милиции, несущих службу на местах, в своих волостях и ответственных за проведение мобилизации среди крестьян, поддержание законности и порядка, поиск дезертиров. То была одновременно и лишняя головная боль и лазейка, возможность спасти от мобилизации и отправки на фронт хотя бы близких родственников. Тихон Никитич тут же стал прикидывать, кого зачислить в отряд усть-бухтарминской милиции, ведь прежний состав самоохраной сотни, состоящий в основном из статейников для выполнения, ни чего иного, как полицейских обязанностей, был в большинстве своём явно не годен. Начальником, естественно, пришлось назначать Щербакова. Просто так, отставить бывшего командира самоохраной сотни, и поставить начальником милиции Ивана, Тихон Никитич всё же не мог. Во-первых, возникнет нежелательный отклик в станичном обществе и потом для Ивана, боевого офицера, фактически возглавить вновь создаваемое полицейское управление совсем не с руки. Тем не менее, заместителем Щербакова записали именно сотника Ивана Решетникова.
С уходом Полины в дом к мужу и отъезда Владимира на учёбу в Омск, фоминский дом стал каким-то неуютным. Раньше Тихон Никитич не ощущал, что он так высок, просторен и даже в какой-то степени пуст. Пуст, несмотря на большое количество мебели, ковров, всевозможных шкафов и буфетов, набитых фарфоровой и хрустальной посудой, множества стульев, жёстких и мягких, кресел, тяжёлых штор, фикусов в кадках. Шестипудовой жены, худощавой шустрой Пелагеи и верного Ермила не хватало, чтобы заполнить этот дом, не хватало, прежде всего, смеха и шелеста платьев дочери, но и пробивающийся басок сына стал для Тихона Никитича в последнее время чем-то очень необходимым, без чего он вдруг начинал, казалось бы совершенно беспричинно, тосковать и чувствовать в своем доме столь бесприютно. Полина теперь не часто заглядывала к родителям, разве что поболтать с матерью, да поиграть на пианино. Она сумела сама себе отдать приказ, что теперь ее дом, дом Ивана. И отец, и мать с удивлением наблюдали, как быстро преображалась их шалунья, став мужней женой. Казалось, давно ли чудила, вскакивала в седло в перешитых его шароварах, и айда как ветер в поле. Сильно серчал тогда Тихон Никитич, один раз едва не сдержался, хотел вытянуть ногайкой по туго обтянутому этими шароварами заду… но, ослабела вдруг рука в последней момент, не смог сделать больно любимой дочери, хоть она этого и вполне заслуживала. И вот, любуйтесь, как и не было ничего, ходит только в длинных платьях, волосы под платок убирает, со свекровью и свёкром почтительна. Правда и те чуть не пылинки с нее сдувают. Хоть и много в их дом Полина богатства принесла, но чёрт его знает, что там впереди случится, какова станет цена тому богатству. Кажется, что конец света приближается, и все в цене стремительно падает, прежде всего сама жизнь человеческая.
Лежит Тихон Никитич ночью на мягкой заботливо взбитой перине, вроде всё хорошо, и дом полная чаша, и амбары зерном набиты, и сараи сеном, и в конюшне его лошади, в кошарах сотни овец, и урожай убран, и озимые посеяны. И в семейном плане всё хорошо, и дочь замужем счастлива, и сын в корпусе, в предпоследнем классе, и жена рядом мирно сопит, к которой он и в пятьдесят не остыл, и в постель ложится, и в баню с ней ходит не только потому, что так положено супругам. А покоя нет, сердце болит, мысли голову бередят. Почти вся страна огнём объята и всё ближе пожар. Славгород – это триста пятьдесят вёрст, Сергиополь – меньше трёхсот, Шемонаиха – двести. На Бийской линии, тоже чуть больше двухсот вёрст, постоянные столкновения казаков с новосёлами, льётся кровь, разоряются жилища, насилуются женщины. Не верил Тихон Никитич и в то, что Временное Сибирское правительство сумеет затушить этот всё шире разгорающийся пожар, не верил и в нового Верховного правителя России. Всем своим существом он предчувствовал неотвратимо надвигающуюся катастрофу. Что делать, чтобы избежать, спастись, спасти? Пока он вроде правильно поступает. С коммунарами этими, слава Богу, без крови обошлось, с новосёлами пока что тоже без столкновений обходится. Но риск большой, в Омске власть сменилась, Колчак, этот миндальничать не будет, сразу круто взял. Но сможет ли он, морской человек, в сухопутных делах разобраться? Ох, не случилось бы и тут беды. Только бы выжить, сохранить мир хотя бы здесь, сохранить близких…
Усть-бухтарминское трёхклассное высшее начальное училище, в отличие от большинства прочих начальных школ в Бухтарминском крае продолжало бесперебойно функционировать, независимо от того, какая власть была в губернии и уезде. Впрочем, в станице власть всегда была одна – атаман Фокин и станичный Сбор. Теперь уже законно занимались по старым ещё дореволюционным учебникам, согласно инструкциям, спущенным в те же времена войсковыми и отдельским инспекторами казачьих учебных заведений. Заведующий Прокофий Савельич по-прежнему не терпел ни малейших изменений. Полина после памятного спора касательно приема в училище детей новосёлов, старалась избегать конфликтов со старым учителем. Тем более что заведующий позволял ей то, что никогда бы не позволил другим учителям. С другой стороны, молодая учительница вполне справлялась со своими обязанностями, у нее хватало воли и такта, чтобы крепко «держать в руках» учеников, даже самые шкодливые и хулиганистые казачата из старшего класса не смели ей перечить. Ну, а то, что ученики до замужества Полины имели возможность наблюдать свою учительницу в весьма фривольных для станицы одеяниях, про то у них смелости хватало разве что перешептываться. Иной раз втихую, она всё же вносила изменения в старую программу. Например, в уроки по словесности включила стихи Блока, которых в старой программе просто не могло быть, а она его очень любила. Заведующему, конечно, это не могло нравиться, но он терпел, делал вид, что не замечает этого «вопиющего» нарушения, как не замечал раньше и ее излишне «партикулярной» манеры одеваться. Впрочем, после замужества Полина Тихоновна явно остепенилась, разве что платья продолжала носить в обтяг, но уже только сверху, как и большинство молодых казачек в станице.
Как всегда к школьной елке начали готовиться загодя, почти за месяц. Специально послали сани в горы, в тайгу, чтобы срубить большую, но строго по размеру елку, которая должна была встать «во главе» актового зала. За неделю начали ее наряжать, дети оставались после уроков и под руководством Полины вешали, как принесенные из дома покупные игрушки, так и сделанные здесь же в школе своими руками всевозможные клееные бамбоньерки, вырезанных из картона петушков, птичек, зверушек. За день заготовили специальные кульки с подарками, в которые клали закупленные за счет средств станичного правления золоченые орехи, конфеты, пряники, леденцы. На школьный праздник, состоявшийся как обычно днем 31-го декабря, пришло полно гостей, станичное правление, отец благочинный, все родители первоклассников и приглашенные «уважаемые» люди. Ученики со сцены читали стихи, разыгрывали сценки из любительских спектаклей… В общем, все организовали, как и год и два назад, и казалось, все будет точно также и в будущем году, и в тех, что придут вслед за ним…
Несмотря ни на что, жизнь в Усть-Бухтарме текла по «пробитому» руслу, наполненная бытовыми житейскими перипетиями, будто буря, свирепствующая над Россией, все эти смерти, разор и насилия где-то очень-очень далеко. Даже жуткие известия о событиях в Шемонаихе и Славгороде, не нарушили размеренного бытия станицы. Здесь куда больший интерес вызвало сватовство какого-нибудь Никифора к некой Настене, или обсуждение размеров гигантского осетра выловленного в Иртыше, а среди казачек «перемывание костей» той же Полине, или ее матери, «атаманихе», какие из своих бесчисленных платьев, шуб, платков, шапок, ботинок… одели они вчера, чтобы идти в церковь. Тихон Никитич как никто в станице понимал хрупкость этой «аквариумной» жизни. Он не сомневался, что зерна славгородских зверств неминуемо дадут «всходы», и то что новосёлы из окрестных деревень все более открыто начинут проявлять враждебность к казакам. А из Усть-Каменогорска тем временем телеграфировали распоряжение, с помощью станичной милиции начинать изъятие продналога у крестьян, проживающих на территории бухтарминской волости. Тихон Никитич знал, что в некоторых волостях уезда такие попытки провоцировали взрывы неповиновения. Он «тянул» как мог и с мобилизацией, и с продналогом…
Правительство Колчака, добывая средства для подготовки в новом 1919 году решительного наступления на большевиков, возобновило сбор податей, в первую очередь земских платежей, которые никто не платил уже полтора года. Причём требовали заплатить сразу за весь этот срок. К тому же, в связи с инфляцией их размер значительно увеличился. Одновременно пытались проводить реквизицию оружия, сбор шинелей и теплых вещей, конфискацию телег, бричек, лошадей, сбруи, борьбу с самогоноварением. Всё это не могло не вызвать недовольства в первую очередь у крестьян-новосёлов, самого бесправного и бедного, лишенной льгот и привилегий сословия, не считая, конечно, рудничных рабочих, но с тех-то чего возьмёшь. Сбор всевозможных недоимок, не говоря уж о конфискациях, старались возложить не на земские структуры, как это было до революции, а на реальные вооружённые формирования, дислоцирующиеся в той или иной волости, в первую очередь на казаков. Тихон Никитич попытался отговориться несовершенной административной границей между областями, существовавшей с дореволюционных времен. Эта граница между Семипалатинской и Томской областями делила Бухтарминский край так безалаберно, что формально атаман Усть-Бухтарминской станицы не имел права вмешиваться во внутренние дела многих расположенных в считанных вёрстах от станицы новосельских деревнях, ибо они находились не на войсковых землях, более того даже не в Семипалатинской, а в Томской области. Таким образом, собирать недоимки там должны были власти из Змеиногорска, где фактически почти не имелось соответствующих воинских формирований, даже милиция была крайне малочисленна. Такая «чересполосица» имела место даже в окрестностях Усть-Каменогорска, который являлся уездным центром Семипалатинской области, а примыкавшая к городу деревня Верхняя пристань принадлежала уже Томской. Вот этим и объяснял Тихон Никитич, почему он не посылает свою станичную милицию в помощь эмиссарам, прибывшим собирать подати и недоимки в самые большие села Бухтарминского края, также как и офицерским командам, осуществлявшим мобилизацию на правом берегу Иртыша, ибо они административно относились к Змеиногорскому уезду Томской области. Ну, а для своей волости, расположенной в основном на противоположном левом берегу, он придумывал другие отговорки, которые достаточно успешно проходили до прихода к власти Колчака. Но и в ноябре он «успешно» телеграфировал, что не может послать отряд милиции на левый берег из-за того, что не возможно переправиться через до конца не замёрзшую реку. Так атаман Фокин тянул и с платежами, и с мобилизацией до Нового года… пока на Иртыше не встал прочный лёд. Дальше тянуть стало уже опасно.
Вся большая семья хуторян Дмитриевых собралась на семейный совет. Причиной послужило то, что прискакал милицейский разъезд, казаки из Усть-Бухтармы. Они довели до семейства, что Верховный правитель России адмирал Колчак объявил о введении единого продналога для всех сельских хозяев, а так же объявляет мобилизацию в Армию всех мужчин в возрасте от 19 до 35 лет. Урядник, который с эстафетой объезжал все немногие деревни на правом берегу, что входили в Семипалатинскую область, был старым знакомым Силантия. Он согласился отобедать на хуторе. Выпив и слегка захмелев, он под великим секретом поведал: если сдать без лишних разговоров продовольствия в два раза больше, чем положено по продналогу, то станичный атаман может посодействовать, чтобы сыновей Силантия не мобилизовывали. Прижимистый старик потом на чём свет стоит костерил этот, вдруг навалившийся на них после полутора лет вольготного безвластия, адмиральский хомут. В конце концов, он всё же решил сделать, как советовал урядник, сдать двойной налог хлебом и фуражом, пусть подавятся, тем более, что и зерна собрали немало, и сена запасли впрок. Но старшие сыновья вдруг заартачились:
– Да идут они все со своим адмиралом, вон в деревнях ничего платить не собираются и на мобилизацию ихнюю положили, – громогласно выразил общее мнение фронтовик Прохор.
– А ежели казаки на хутор нагрянут, плетей всыпят и всё одно силой заберут? Ведь тогда не только налог и больше забрать могут, с их станется. Хлеб выгребут, вас замобилизуют, что тут я один с бабами да ребятишками делать буду!? – старческим фальцетом орал в ответ Силантий.
– Да кто нагрянет-то? Казаки сами досыта навоевались, а ежели и сунутся, «винты» с чердака достанем, что я с фронту привез, да пуганем. Оне сотню сюды пришлют, что ли, разъезд, человека три-четыре, – продолжал хорохориться Прохор, в то время как ещё не нюхавшие пороха старший Василий и младший Фёдор колебались.
Итог спору подвели женщины, жены старших сыновей, они решительно поддержали свёкра. Так и порешили, сдать продналог сколько потребуется, но от мобилизации отбиться, чего бы это не стоило.
Новый 1919 год Фокины и Решетниковы встречали вместе, в атаманском доме. Домна Терентьевна всячески привечала сватов, выставила лучшую посуду и приготовила угощение, будто в старое доброе время к ним в гости пожаловал сам купец Хардин с женой и дочерью, или атаман отдела с сопровождающими офицерами, прибывшие в станицу с инспекцией. На стол даже выставили сохранявшуюся с позапрошлого года бутылку шампанского, которое разливали в высокие фужеры из дымчатого хрусталя. На свадьбу ни это шампанское, ни эти фужеры не выставлялись, там была другая обстановка, а сейчас тихий внутрисемейный праздник. Домна Терентьевна подчеркивала, что она ценит новых родственников и держит их за ровню. Более того, хозяйка всячески обхаживала Лукерью Никифоровну, в знак благодарности за то, как она приняла Полину. Молодые супруги поддались уговорам родителей и танцевали вальс под граммофон. Обе матери буквально млели от этого зрелища. Иван был излишне напряжен, но Полина кружилась в упоении, статная, строгая, лишь мимолетная снисходительная улыбка трогала ее губы, когда Иван неловко делал то или иное «па», поворот. Она одела одно из своих сшитых на заказ ещё в Семипалатинске платьев, которое ей уже стало заметно тесновато. Перед свекром и свекровью в нем было не очень удобно, но что поделаешь, за последние полгода, став женщиной, она соответственно поправилась, и старое платье слишком всё подчеркивало, а новое сейчас сшить было просто невозможно. Но Игнатий Захарович и Лукерья Никифоровна, наевшись и напившись, пребывали в состоянии приятной сытости и лёгкого опьянения и не находили в одежде снохи ничего предосудительного. Игнатий Захарович, счастливый от самого осознания, что сидит рядом с атаманом, видел лишь то, что жена сына невероятно красива и богато одета, а то, что чересчур выпирает, так у бабы и должно выпирать, раз хорошей жизнью живёт. Он даже думал, что в сухопарости его жены основную роль сыграла их нелёгкая и не больно сытая жизнь в первые десять лет супружества. Ну, а Лукерья Никифоровна, никогда не обладавшая выразительной женской статью, тоже втихаря считала, раз есть чего показать, то нечего это прятать, и уж если бы ей было чего показать… но, увы, ей не было чего, ни в молодости, ни тем более сейчас. Она всегда завидовала здоровому дородству таких женщин как Домна Терентьевна, и тайно желала, чтобы у ее сыновей были не худые жены. Сейчас же она больше любовалась собственным сыном, который по данному случаю вновь нарядился в свой выходной парадный мундир.
После обязательного «На сопках Манчжурии», любимого вальса отца, Полина, грациозно покачивая бёдрами, поспешила к граммофону и поставила пластинку с «Воспоминаниями о Пржевальском». Тихон Никитич и Игнатий Захарович в отличие от своих супруг не только любовались танцующими детьми, они понемногу продолжали выпивать, закусывать и постепенно разговорились. Тихон Никитич сообщил свату, что получил распоряжение о сборе и складировании в станичной крепости продовольствия и фуража в счёт продналога, чтобы весной всё это отправить пароходами в Семипалатинск и Омск. В свою очередь Игнатий Захарович прочитал атаману письмо, полученное от Степана. Старший сын сообщал, что в составе Партизанской дивизии атамана Анненкова находится в Семипалатинске. К письму были приложена фотографическая карточка, где Степан красовался на фоне развернутого чёрного знамени с надписью «С нами Бог». Рядом с ним стоял худощавый молодой офицер с полковничьими погонами, аскетичным лицом, чёлкой, выступающей из под фуражки, со спокойным ледяным взглядом.
– Так вот он каков… Анненков, – Тихон Никитич пододвинул одну из керосиновых ламп освещавших просторную гостиную его дома, и щуря глаза рассматривал фоторгафию. – Черный флаг… череп с костями… Как в игру играют, осуждающе покачав головой, он вернул карточку свату.
А молодые супруги натанцевавшись, подсели к столу и стали с аппетитом поглощать подаваемые им самой Домной Терентьевной кушанья, нахваливая кулинарное искусство хозяйки и поварихи Пелагеи. Посматривая на часы, они собирались провожать старый год. Год, прошедший в тревогах, но для них такой счастливый, ведь в этот год они окончательно соединили свои судьбы, стали любить друг друга с полной силой. А потом встречали Новый год…
6
Павел Петрович Бахметьев сумел относительно спокойно переждать всю вторую половину восемнадцатого года в своей страховой конторе. Официально он не числился, ни в областном, ни в уездном Совдепе, а секретный архив в Семипалатинске сумели вовремя уничтожить. Павел Петрович оказался в стороне от событий, когда отряды казаков и офицеры-подпольщики осадили красный гарнизон и членов уездного Совдепа в усть-каменогорской крепости и принудили их к сдаче. Потому его не арестовали, как большинство уездных коммунистов, заключённых в ту же крепость. Квартирной хозяйкой Бахметьева была женщина, у которой первый сын ещё при царе попал на каторгу за антиправительственные выступления и там сгинул, а второй занимал в местном Совдепе солидный пост комиссара продовольствия и сейчас сидел в крепости. Всё лето и осень 18-го года он лишь нащупывал почву, стараясь определить, кто же из местных большевиков сумел избежать ареста. Но, увы, создавалось впечатление, что в городе он остался один, да и из других населенных пунктов с ним на связь никто не выходил. Надо было самому выезжать в уезд, проверить законспирированные явки. Но, ох как страшновато выбираться из тихой уютной квартирки, из страховой конторы, подвергать себя смертельному риску.
И вот, наконец, в один из ненастных декабрьских вечеров в заледенелое окно постучали условным сигналом. В избу пахнуло холодом, и вошёл человек в заснеженных тулупе и шапке:
– К товарищу Бахметьеву.
Хозяйка провела гостя, оказавшегося сравнительно молодым парнем, к постояльцу. Это оказался посланец из Зыряновска от тамошних подпольщиков. Он рассказал, что на зыряновском руднике волостная милиция установила крайне жёсткий режим. Ищут и арестовывают попрятавшихся коммунистов и сочувствующих, и если в ближайшее время не сколотить боевую организацию их всех переловят поодиночке. На вопрос Бахметьева:
– Чего же ждёте?
Посыльный ответил довольно грубо:
– Чего ждем… Не хотим чтобы нас безоружных постреляли, да тут же и в землю закопали, а нашим бабам подолы задрали да плетьми пороли. Оружия то у нас нету почтишто и патронов!
Это был упрек Бахметьеву, как руководителю подполья сразу двух уездов и усть-каменогорского и змеиногорского, которые хоть и принадлежали к разным областям, но настолько глубоко вклинивались своими границами друг в друга, что отдельно жить фактически не могли. И в самом деле, полгода он почти ничего не делал, выживал, выжидал. Ему не могло не стать немного совестно… но с оружием зыряновцам он мог помочь только так:
– Вы установите связь с Грибуниным, бывшим председателем питерских коммунаров, он осел где-то недалеко от вас. У него должно быть спрятанное оружие.
– Да ходили к нему, тот ещё гусь. После того, как их коммуну разогнали, он домишко в деревне прикупил, да там же на токарном станке детальки к плугам да сеялкам точит. Когда отыскали его, и насчёт оружия спросили, говорит, нет и не было у них никакого оружия. А другие коммунары, что там по деревням разбрелись, говорят, врёт, сховал он его куда-то со своими прихвостнями, а может уже и продал, или казакам сдал. Они ему, многие, ни на грош не верят, всегда, говорят, был он с гнилым нутром, всё под себя грести норовил, и сейчас, вроде, большую часть артельных денег себе захапал. Да и на других коммунаров надежда тоже слабая, живут со своими бабами и ребятишками у мужиков-новосёлов на огородах в землянках, или за печками, работают у них же и рады радёшеньки, что с голоду не мрут. Плуги с боронами починяют, а с белыми воевать и не думают. Вот те и революционный авангард пролетариата, питерский рабочий класс…
Через три дня после этого разговора Бахметьев напросился у своего страхового начальства в командировку в Бухтарминские волости. Но отправиться туда смог только после Нового Года, когда встал зимник на замерзшем Иртыше. В январскую стужу на попутных санях он меньше чем за сутки добрался до Бухтарминского края, официально для страхования имущества тамошних крестьян, а на самом деле искать следы оружия, привезенного питерскими рабочими. На второй день, страховой агент объявился в деревне Снегирево и постучал в избу, дверь которой открыла остролицая маленькая женщина со злым проницательным взглядом.…
То, что бывший председатель коммуны совсем не рад видеть «страхового агента», Павел Петрович определил сразу по выражению его лица. Они уединились в маленькой комнатке оборудованной под мастерскую, в которой стояли токарный станок, тиски, стол на котором были разложены слесарные и столярные инструменты. Бахметьев дипломатично начал не с упреков, а напротив с похвалы:
– А вы, Василий Степанович, молодец, вон как хорошо устроились. Сразу видно настоящего рабочего человека – нигде не пропадет.
Но Грибунин на дружеский тон не «купился». Он догадывался, что Бахметьев приехал по его душу, скорее всего, по жалобе зыряновцев, сотрудничать с которыми он наотрез отказался.
– Господин Бахметьев, говорите прямо, зачем вы пожаловали, нечего ходить вокруг да около, – грубо осадил гостя Василий.
– Ну, зачем же так, Василий Степанович? Господин? Разве мы с вами уже не состоим в большевистской партии, и не являемся товарищами? Тем более вам, лично знакомому с товарищем Лениным, это совсем не к лицу, – не зло пожурил собеседника Бахметьев.
– Перестаньте. При чем здесь мои знакомства? Ну, хорошо, пусть будет товарищ. Так что же вы от меня хотите, товарищ Бахметьев?
– Мне от вас!?… Помилуйте, вы же в курсе, что я являюсь координатором всего коммунистического подполья в уезде. Так что если вы ещё считаете себя членом партии, то такой вопрос слышать от вас весьма странно. Вы встречаете мня как весьма нежеланную персону, хотя всё должно быть как раз наоборот… Ну, да ладно, не будем ссориться. Одной из моих обязанностей является доведение до коммунистов последних событий в стране, положение на фронтах. А вы ведете себя так, будто это вас совсем не интересует. Кстати, вы в курсе, что было покушение на товарища Ленина?
– Что… на Ленина!? Он жив? – Грибунина явно потрясло это известие.
– Жив. Это ещё в августе случилось в Москве, после митинга на каком-то там заводе. В него трижды стреляли, эсеры. Сейчас он уже поправляется. Отстали вы товарищ Грибунин от жизни.
– Действительно… живем здесь, как в консервной банке закупоренные, ничего не слышим, ничего не знаем, – взволнованно ерзал на своей табуретке Василий.
– А про это, во всяком случае здесь, кроме вас и знать никому не надо, ну разве что самым надёжным и не болтливым товарищам сообщите, – Павел Петрович дал понять, что по-прежнему доверяет Грибунину.
– Понимаю вас… А как вообще обстановка… на фронтах? – осторожно осведомился Василий.
– Вот этого вопроса я ожидал от вас прежде всего. Хотя мои сведения тоже довольно скудные, но кое что сообщить могу. Вы о казни бывшего царя и всей его семьи в курсе?
– Про то от казаков слышал. Это-то зачем было делать? Он же и так не опасен был, он же сам отрекся, – явно осуждал такие действия Василий, в то же время, приглядываясь к Бахметьеву, как тот отреагирует на его реплики.
Но тот неожиданно поддержал:
– Да, вы совершенно правы, излишняя, ничем не оправданная жестокость, бросающая тень на всё наше дело. Помните, я вам при первой нашей встрече говорил, что родом с Урала и некоторое время работал в Екатеринбургском Совдепе. Вы же, наверное, и по Питеру знаете, что в центральных органах партии, в ЦК, Совнаркоме немало товарищей еврейской национальности. В екатеринбургском Совдепе их тоже было довольно много. Надо прямо сказать, большинство из них дельные, преданные делу партии большевики, но встречались и такие, что прямо горели желанием расквитаться за унижения их и их предков. Председателем ВЦИК сейчас Свердлов, я его знаю, он тоже родом с Екатеринбурга. Я не сомневаюсь, это он санкционировал расстрел, и руководили расстрелом евреи, Юровский, Голощёкин. Насколько мне кажется, они сами в нашу окончательную победу не верят, вот и поторопились местью себя хотя бы потешить, раз уж им царская семья в руки попала.
– Товарищ Бахметьев, вот хочу вас спросить, – по тону чувствовалось, что Василий всё более проникается доверием к собеседнику. – Вы, я вижу, человек образованный, наверное, где-то учились, не одну начальную школу кончали?
– Вы хотите спросить, раз я образованный, то наверняка из каких-нибудь дворян или буржуев? – улыбнулся в свою жидкую бородку Павел Петрович. И по тому, что этот вопрос смутил Василия, понял, что попал в точку.
В перегороженной на крошечные спальню и гостиную старой избёнке потрескивали дрова – печь топили почти постоянно, так как и рассохшиеся рамы, и промёрзшие в инее углы «дышали» холодом. Дети, которых по вечерам Лидия заставляла заниматься, уча их по памяти словесности, арифметике… Они сейчас притихшие сидели поближе к теплу, чтобы не мешать отцу разговаривать с очень важным гостем. Дверь в пристройку плотно затворена, и потому тепло от печки туда уже давно не поступало, но собеседники настолько увлеклись и, казалось, не замечали, что помещение выстывает.
– Я, товарищ Грибунин, как и вы пролетарского корня. Мой отец был рабочим-литейщиком, а вот меня, не желая чтобы я, как и он мучился на заводе, после полного курса начальной школы в земскую учительскую семинарию определил. Потому я сам учителем стал, сначала в начальной школе, а потом окончил учительский институт и уже в женской гимназии русский язык преподавал. Много читал Маркса, Бакунина, Плеханова, статьи Ленина.
– Понятно. Моя жена в Питере как раз женскую гимназию закончила. Так она о своих учителях нехорошо отзывается.
– То-то я гляжу у вашей супруги взгляд какой-то особый. Знаете, образованная женщина совсем по иному воспринимает окружающий мир, чем простая. В их взгляде всегда можно прочитать что-то вроде: мужики не зазнавайтесь, я вас не глупее, – оба собеседника дружно, но сдержанно рассмеялись.
– И всё-таки я не пойму, товарищ Бахметьев, объясните мне человеку не шибко грамотному, как же так получилось. Вот я, к примеру, прежде чем эту коммуну организовать и в Совнарком ходил, и в Петросовет и там на самых высоких постах сидят комиссары-евреи Зиновьев, Урицкий, Цурюпа и другие. Посмотрел я на них и думаю, нашего русского большевика из рабочих, вроде меня, на такие должности никогда не поставят. Эти и образованные и иностранные языки знают. Это всё понятно. А вот с вами-то как оно получилось? Вас, русского большевика, пролетарского происхождения, образованного, вместо того чтобы в том же Уральском Совдепе какой-нибудь высокий пост занять, вот сюда, на край света в горы загнали, подполье организовывать. Кто там у вас всем заправлял-то, и вас сюда направил?
Затеяв разговор «по душам», чтобы сблизиться с этим «себе на уме» Грбуниным и потом добиться своего… Павел Петрович вдруг, сам того не ожидая, попал под влияние его рассуждений. Он невольно вспомнил заседание Уральского Совета почти годичной давности, когда его на все лады расхваливали, как опытного, стойкого большевика-конспиратора… Теперь он вдруг отчётливо понял, что цель тех похвал, именно его откомандировать для оказания помощи товарищам в деле укрепления советской власти на Алтае и в Семипалатинской области. Его просто выпроваживали подальше от Урала, где он имел немалый авторитет и среди рабочих и среди определенных слоев интеллигенции. Этот хитрющий Грибунин, сразу рассмотрел то, что он не видел тогда на том заседании, не осознавал до самого этого разговора. Только теперь и ему стало очевидным, что его просто вывели из «игры» накануне борьбы за какой-то очень важный пост. Павел Петрович прикидывал в памяти тогдашний состав Совета. Русских там насчитывалось не менее семидесяти процентов, но в подавляющем большинстве то были либо неграмотные и малограмотные рабочие, либо выходцы из разночинной интеллигенции, то есть с «ненадёжным» происхождением. А евреи все сплошь окончившие гимназии, реальные и коммерческие училища, а то и с университетским образованием, и все так или иначе пострадавшие от царского режима, активные, так сказать, борцы с самодержавием. Да, безусловно, он являлся для них самым опасным конкурентом и по происхождению, и по образованности, и по стажу дореволюционной борьбы с царизмом. А он то дурак, так гордился оказанным доверием, так радовался, благодарил. И вот что получилось… Да, если бы он прошлым летом оказался не здесь, а там на Урале, то сделал бы всё от него зависящее, но не допустил бы позорного расстрела царской семьи, безусловно лёгшего чёрным пятном на репутацию партии не только в России, но и во всём мире. Павел Петрович испытывал чувство стыда, что его, человека уже немолодого, умудренного житейским опытом, так «провели на мякине». Бахметьев крякнул, и резко мотнув головой, отогнал неприятные мысли. В тот же момент он почувствовал, что в мастерской стало чрезмерно холодно, передернул плечами и потер руки.
– Ладно, Василий Степанович, сейчас не время об этом, – до того убеждающее-мягкий, он вдруг заговорил жёстко. – Давайте к делу. Вы хотите знать как дела на фронтах? Понимаю вашу обеспокоенность, – теперь в тоне этого буквально на глазах съёжившегося, сгорбившегося, постаревшего человека недвусмысленно читалось: «хочешь угадать, устоит или нет советская власть?» – Не бойтесь, в Москве и Питере всё прочно, хоть контра и навалилась со всех сторон, подталкиваемая мировой буржуазией. Рабочие и беднейшее крестьянство сотнями тысяч вступают в Красную Армию и скоро всем этим Колчакам, Дутовым, Анненковым придёт конец. А наша с вами задача организовать подпольную и партизанскую борьбу здесь в тылу врага, помогая Красной Армии. Почти по всей Сибири полыхают антиколчаковские восстания и действуют красные партизаны, а у нас здесь тишь да гладь. Вы меня понимаете, товарищ Грибунин? – уже более официально обратился Бахметьев.
– Всё понятно, – опустил голову Василий.
– Ну, а раз понятно, тогда отвечайте подробно, где вы спрятали оружие, которое привезли из Петрограда?
Но последние слова Бахметьева произвели совсем не такой эффект, на который тот рассчитывал. Василий словно очнулся от «наркоза», он понял, что весь этот длинный разговор затеян всего лишь для того, чтобы вызнать – где он спрятал оружие. «Здорово, гад, ты меня разложил… Жидов бы так то вот у себя в Екатеринбурге. Ан нет, там не ты их, они тебя вокруг пальца…». Но это внутреннее возмущение, едва вспыхнув, тут же и погасло, когда Василий глянул в спокойные, строгие глаза Павла Петровича. Эти глаза, так же как и его слова подавляли, гипнотизировали. Василий виновато понурился и сбивчиво, торопливо, словно боясь не успеть, заговорил:
– Оно… оно там, где был наш лагерь, закопано. Помните, штабная палатка, где мы с вами разговаривали? Ну, а за ней большая одна как четыре, санитарная стояла. Она на две отделения была разделена, в одном лазарет, а во втором склад для медикаментов. Там, под ящиками с лекарствами мы вырыли яму в два аршина глубиной, в нее ящики с оружием и переносили. Сверху землёй забросали, и доски как пол положили. Потом, когда нас разогнали, я тем же своим доверенным людям велел эту палатку снять. Они вынесли ящики с лекарствами, а доски не тронули, только ещё сверху земли набросали. Так что найти легко, там под слоем земли доски, а под досками оно. Те люди все здесь в Снегиреве при мне. Любой из нас то место сразу найдёт.
– Так-так… говорите закопали. Значит, оно уже полгода как в земле гниет?! – едва сдерживал возмущение Бахметьев. Лето прошло, осень прошла, дожди были. Оно же, может, в негодность пришло уже!
– Не извольте беспокоиться товарищ Бахметьев, – усмехнулся Грибунин. – Мы же оружейники как-никак, по всем правилам его смазали и в специальную бумагу завернули. И ящики не какие-нибудь, настоящие, оружейные. При такой консервации оружие самое малое десять лет хранится, а тут и года не прошло…
7
Тот факт, что страховой агент из уезда просидел у бывшего председателя коммуны значительно дольше, чем в избах прочих крестьян, у которых обновлял страховые свидетельства на инвентарь и жилища… Это показалось странным деревенскому старосте, негласному осведомителю атамана Фокина. В тот же день староста, вроде бы по делам был в Усть-Бухтарме и заглянул в станичное правление…
Разъезд из трех верховых казаков перехватили Бахметьева, когда он искал оказию, чтобы добраться до Зыряновска. Там он намеревался озадачить местных безоружных подпольщиков на предмет поиска и отрытия ящиков с оружием и боеприпасами, которые должны были пойти на вооружение вновь создаваемого партизанского отряда. Доставив «страхового агента» в станицу, его сразу препроводили в крепость, ночь продержали на гауптвахте, тесной комнате с топчаном, а наутро он предстал перед самим атаманом…
– А, господин страховой агент, это вы? Мне доложили, что задержали какого-то подозрительного человека, который ходит по деревням с непонятной целью. Извините, не знал. А что это вы на этот раз всё по деревням-то ходите, а ни в поселки казачьи, ни в станицу не заглянули? Слышал, что вы переоформляете страховые свидетельства. А разве казакам это не требуется? Вы же у нас прошлым летом немало имущества застраховали. Тут у в станице ещё до Нового года два пожара случилось, один дом дотла выгорел, второй наполовину. Оба они как раз у вас и были застрахованы. Могли бы эти случаи сразу как положено и оформить, чтобы пострадавшие деньги, им причитающиеся по страховке получили…
Тихон Никитич говорил словно журя, тут же с улыбкой предложил Бахметьеву присесть, а казака конвоира отпустил. Он всем видом показывал, что произошло недоразумение, в котором есть и самого «страхового агента» вина. Тем не менее, Бахметьев, для которого арест стал полной неожиданностью и сильно им переживался… Павел Петрович выбрал не пассивную защиту, а активное наступление.
– Господин атаман, не надо спектакля. Вы отлично знали, кого приказали арестовать. Ваши люди, кстати, этого и не скрывали. Вы меня подозреваете в чем-то!? Если у вас есть конкретные доказательства, соблаговолите их представить, и не надо заговаривать зубы, – резко отреагировал Бахметьев, но сесть все-таки не отказался, так как в крепости его и вечером, и с утра не накормили, и он от этого испытывал некоторую слабость.
Тихон Никитич усмехнулся, и несколько секунд внимательно вглядывался в арестованного. Тот же, напротив, смотрел не на хозяина, а оглядывал атаманский кабинет. В углу дышала жаром протопленная печь, которая во многом и создавала атмосферу домашности. В сочетании с разыгравшейся метелью за окном, неясности своей дальнейшей судьбы, Павлу Петровичу вдруг не захотелось покидать этого благословенного оазиса уюта и вновь оказаться на пронизывающих ветру и морозе.
– Ну, что же господин Бахметьев Павел Петрович, – перед атаманом лежали документы арестованного, – бумаги ваши в порядке. Вы действительно числитесь страховым агентом Усть-каменогорского отделения Барнаульской страховой конторы. Но у меня достаточно сведений из деревень как нашей, так и соседней волости, что вы в основном занимались не страхованием, а большевистской агитацией. Да и то, что вы встречались с бывшим председателем коммуны, вы, надеюсь, отрицать не будете.
Бахметьев пожал плечами:
– Я не разделяю людей по их политическим взглядам, страхую всех желающих, а что касается ваших обвинений…
– Да перестаньте вы изворачиваться, Павел Петрович. То, что я не приказал доставить сюда ни тех крестьян, у которых вы останавливались, ни господина Грибунина, разве это вам не говорит, что я просто не хочу этого делать, не хочу никого привлекать ни к какой ответственности, и вас тоже не хочу? – миролюбиво взывал к арестованному атаман.
Бахметьев уже не маскируясь в открытую удивился, и его вопрос прозвучал недоуменно:
– А что же вы тогда от меня хотите… зачем задержали?
– Хочу чтобы вы помогли мне пресечь всякую возможность ненужного пролития крови на территории моей волости и которые тут рядом тоже, – атаман встал, поскрипывая сапогами, обошёл стол, и остановился рядом с Бахметьевым, у которого с валенок стаял снег, и на чисто вымытых досках пола образовалась лужица.
– Я… я не понимаю, о чем вы говорите, – вновь нахохлился и спрятался в свою «скорлупу» Бахметьев.
– Да все вы понимаете. Ну, зачем вы в такую стужу сюда приехали? Наверное, побудить Грибунина и его коммунаров к каким-нибудь действиям против власти. Он же сидит себе тихо, ремонтом занимается, и остальные на него глядя, полезным трудом занялись.
– Я вам ещё раз заявляю, господин атаман, для таких обвинений нужны доказательства, я буду жаловаться вашему начальству, – вновь изобразил возмущение Бахметьев, в то время как его сердце билось все учащеннее.
– Ох, Павел Петрович, Павел Петрович… Я с вами откровенно, а вы… Я даже догадываюсь, зачем вы заезжали к Грибунину. Хотите, скажу? Наверняка выпытывали, куда он оружие припрятал, которое они из Питера привезли. Разве не так?
Бахметьев, несмотря на всё свое хладнокровие и самообладание уже не мог играть свою «роль» – он никак не ожидал, что атаман догадывается даже о таком. От осознания оного сердце его заныло. Тихон Никитич посмотрел на Бахметьева, и по выражению его лица оценил замешательство «страхового агента»:
– Ну, слава Богу, вы, кажется, начинаете меня понимать. Давайте отбросим всякое притворство и поговорим как два уже поживших, знающих жизнь человека, а?
Но у Бахметьева слова атамана вызвали несколько не ту реакцию, на которую рассчитывал Тихон Никитич. «Он, кажется, не верит в победу белых и хочет с нами сотрудничать. Конечно, это плохо, что он меня «вычислил», но интересно, что же он предложит конкретно», – лихорадочно работала мысль Павла Петровича, а сердце понемногу начало «отпускать».
Атаман по изменению выражения лица «страхового агента» пытался догадаться, о чем тот раздумывал. Наконец он раскатисто, от души рассмеялся, вновь решив «подкупить» собеседника предельной откровенностью:
– Вы сейчас, наверное, думаете и чего эта гнида от меня хочет, верно?… А ведь за вашу деятельность, о которой давно уже догадываюсь, я должен немедленно вас отправить в Усть-Каменогорск, как опасного агитатора, поддерживающего контакты с бывшим председателем коммуны. Но раз я этого не делаю, то вы хоть поверьте, наконец, в мою искренность, Павел Петрович. Меня, кстати, зовут Тихон Никитич… Только не подумайте, что я собираюсь помогать большевикам, – атаман вновь доброжелательно улыбнулся и сел на свое место, за заваленный бумагами и обрывками телеграфных лент стол.
– Извините, но тогда я вас совсем не понимаю, – в свою очередь откровенно признался окончательно сбитый с толку Бахметьев.
– Я хочу сотрудничать с вами, но совсем в другом деле, в деле сохранения мира и спокойствия в этом крае. Я догадываюсь, что вы большевик, и большевик не рядовой, и не надо по этому поводу препираться, я не собираюсь вас арестовывать, поймите меня, будьте так же откровенны со мной, как и я с вами.
Бахметьев снял, наконец, шапку и мученически наморщил вспотевший лоб. Откровенность атамана ставила его, подпольщика, конспиратора с дореволюционным стажем, в непривычное положение. Он, в общем-то, уже не сомневался в том, что атаман искренен, но так вот в открытую признать, что он и в самом деле большевик-подпольщик… Тихон Никитич понимал состояние собеседника и терпеливо ждал, когда он «созреет». Наконец, после длительной паузы «страховой агент» решился на ответную откровенность. Он почти шепотом проговорил:
– Понять вас мне сложно, господин атаман, потому что вы, похоже, не все до конца правильно представляете. В стране идет гражданская война, война старого с новым, и я не сомневаюсь, что новое, то есть мы, большевики, победим. Посему ни о каком мире, не может быть и речи. Другое дело если вы хотите с нами сотрудничать, это вам зачтется…
– Я, в отличие от вас, не стану предсказывать, кто победит, – все с той же улыбкой прервал попытку «вербовки» Тихон Никитич. – Но я не сомневаюсь, что эта, как вы выразились, гражданская война, уже принесла, и ещё принесет много бед России. Гибнут сотни тысяч, может даже миллионы людей, разрушается и уничтожается их жилища, люди ожесточаются и творят непотребные зверства. Такое время, это желанный праздник для всяких мерзавцев, мазуриков, или как у нас их тут называют, варнаков. И таковых много в обоих враждующих лагерях, которые воюют не за красных или белых, а чтобы всласть пограбить, поиздеваться, насиловать женщин. Поймите, я больше всего боюсь, что такое случится и здесь, что люди здесь тоже озлобятся, и начнут друг дружку убивать, грабить, насиловать… как это происходит на Бийской линии, – атаман замолчал и отвернувшись стал смотреть в окно.
– И вы считаете, что это возможно, когда вся страна в огне, сохранить здесь, у вас относительный мир? – в вопросе Бахметьева звучала откровенная ирония.
– Мне одному это… навряд ли, но с вашей помощью, думаю, вполне может получиться. Там где горит уже не потушить, но здесь у нас в горах может и не загорится, если не поджигать? Поймите, кто бы ни победил в этой войне, будет лучше, если в стране останется хоть некоторые места не разоренные, не разграбленные, с не ожесточившимся и не разучившимися работать, растить хлеб людьми. Они будут примером для тех, кто на войне отвык от нормальной жизни, отвык работать. Вы меня понимаете, Павел Петрович?
Бахметьев опять было задумался, но вскоре его небритое лицо вновь изобразило ироническую усмешку:
– А на какую такую помощь вы рассчитываете с моей стороны? Из ваших слов это совершенно не ясно.
– Не разжигайте пожара.
– То есть как?
– Да так, Павел Петрович. Неужто, есть такая необходимость, обязательно настраивать местных мужиков-новосёлов на казаков, или вооружать зыряновских рабочих с рудника, чтобы они ушли в горы, в тайгу, партизанить? Ведь всё это положение на главных фронтах никак не изменит, а здесь будет разор и взаимное ожесточение, мщение. Зачем всё это? А если вам необходимо отчитаться за свою подпольную деятельность перед своим начальством, придумайте что-нибудь, отпишите рапорт, как я своему. Вон мне уже и арестом и расстрелом грозят, – атаман кивнул головой на бумаги на столе. – Требуют мобилизацию скорей проводить, продналог собирать, всех сочувствующих большевикам арестовывать и в уезд этапировать. А я всё отнекиваюсь, то одно, то другое придумаю. Кто хотел воевать, они уже давно ушли, а кто остался, они ни за какую власть воевать не хотят, они хлеб сеять, за скотом ходить, с жёнами спать, детей растить хотят. Павел Петрович, я здесь родился и вырос, мои мать с отцом на станичном кладбище похоронены, я всегда со всеми в мире жил, и детям своим хочу мир и порядок оставить. Я и сам ещё десяток другой лет пожить хочу, внуков увидеть, но для этого, опять же, мир нужен… Вы то сами, откуда будете, семейный, дети есть? – перевел разговор в «семейное» русло Тихон Никитич.
Бахметьев слушал атамана, уперев взгляд в пол, он усиленно размышлял над его словами. Удивительно, но то, что говорил ему этот представитель местной власти… ему все было понятно. Он осознавал логичность и даже какую-то жизненную правоту его слов, он даже не мог сейчас причислить атамана полностью к стану белогвардейцев, как, конечно, не имел оснований заподозрить его в сочувствии к своим, к красным. Этот пожилой человек как бы был выше всего этого. Бахметьев с трудом «выкарабкался» из своих собственных, ставших вдруг под действием этакой внесоциальной агитации противоречивыми, мыслей в реальность.
– Что… дети? Да есть, двое, дочка и сын, одиннадцать и восемь лет… Что ещё вы спросили? Откуда я? Нет, я не местный, с Урала, – слова станичного атамана подвигли его на все большую ответную откровенность.
– А ваша-то семья, это самое, не пострадала? – осторожно осведомился Тихон Никитич.
– Последнее письмо от них еще прошлой весной получил. А что сейчас с ними, не знаю. Фронт-то там рядом, – печать тревожной задумчивости легла на лицо Бахметьева.
– Павел Петрович, вы же многое можете. Я не знаю, что сказал вам Грибунин об оружии, но мне очень не хотелось бы, чтобы оно попало в чьи-то руки и стало стрелять. Как вы думаете?… Может пускай оно лежит там, где лежит, для всех лучше будет, сколько жизней не будет загублено, а?
Бахметьев сосредоточенно размышлял, не зная как реагировать на поступившие предложения. Слова атамана, имели они такую цель или нет, приоткрыли для него, убеждённого коммуниста, завесу перед новым пониманием мира – возможно, он вовсе не двуполярен, и что правда, может быть, не на стороне красных или белых, а где-то посередине, или вообще в стороне. Тихон Никитич понимающе с поощрительной улыбкой смотрел на собеседника, мучившегося перед непростым выбором.
Эти мучения были прерваны быстрой дробью легких шагов возникших в коридоре с последующим без стука, уверенным распахиванием двери. В кабинет буквально ворвалась выше среднего роста румяная девушка-красавица в короткой приталенной шубке. Она была замечательна не столько миловидностью, сколько буквально брызжущим от нее здоровьем, и каким-то необычным для столь тревожного времени искренним весельем.
– Папа здравствуй, погода сегодня такая чудная! – с этими словами она подбежала к сидящему атаману наклонилась и безо всякого стеснения обняла его, поцеловала в щеку, привычно найдя место, где не росла борода.
– Ну что ты, Полюшка, – Тихон Никитич с виноватой улыбкой посмотрел на Бахметьева.
Только после этого девушка, наконец, обратила внимание на постороннего, но в отличие от смутившегося отца лишь шаловливо рассмеялась и сделала, что-то вроде книксена.
– Прошу прощения, здравствуйте. Папа ты сейчас занят?
– Да доченька, мы тут с господином страховым агентом обсуждаем некоторые дела, – Тихон Никитич сделал намеренно бесхитростное лицо.
– Тогда я к тебе после уроков забегу.
Девушка тут же выпорхнула, обдав Бахметьева напоследок запахом тонких, явно дорогих духов, каких он уже давно не обонял, с тех самых пор как преподавал в женской прогимназии. Но и тогда так благоухать имели возможность только его ученицы из самых состоятельных купеческих семей. Бахметьев знал казачьи порядки и был очень удивлен, что в станичное правление, так называемое присутственное место, куда женщинам вообще вход был почти воспрещён, запросто могла забежать, как к себе домой девушка, пусть даже атаманская дочь.
– Бога ради извините. Это дочка моя, в нашем станичном училище учительствует. В шестнадцатом году в Семипалатинске гимназию с педагогическим классом окончила. Тут у нас в округе почти ни одна школа не работает, и учителя поразбегались и школьное имущество порастащили, а у нас все как положено, дети неучами не болтаются.
Бахметьев смотрел вслед атаманской дочери и вновь вспомнил свои годы учительствования. Ему ведь когда-то приходилось учить таких девочек. Наиболее начитанные из них спорили с ним по самым различным поводам. Он, например, убеждал своих учениц, что Лидия Чарская, писательница, которой перед войной зачитывались все гимназистки, пустая и бездарная, а вот Леонид Андреев, Горький…
– А я ведь когда-то преподавал именно в женской гимназии, как раз ровесницам вашей дочери, – неожиданно, прежде всего для самого себя, признался Бахметьев.
– Да что вы говорите? – с радостным удивлением воскликнул Тихон Никитич. Он уже не сомневался, что добился своей цели – собеседник проникается к нему доверием. – А я ее этим летом замуж выдал. За хорошего человека, молодого офицера. Пока что живут хорошо, счастливо. Да вы и сами, наверное, это заметили по ее настроению. Вон на дворе как вьюжит, а для нее чудная погода. И нам с матерью радоваться бы за них, да не можем, сердце ноет, что с ними дальше будет. У меня ведь и сын есть, шестнадцатый год ему, в Омске, в кадетском корпусе. Ох, боюсь, что их всех ждёт, в такое вот время жить довелось, когда завтрашний день представить невозможно, – с тоской и болью говорил атаман.
Бахметьев смотрел в окно кабинета, а там всё усиливалась пурга, струи снега, сдуваемые с крыш, смешивались со снегопадом, крутились и так и сяк. Павел Петрович вдруг отчётливо осознал простую цель атамана – сохранить в разбушевавшейся вселенской пурге этот мирный островок, эту уютную комнату, эти крепкие рубленные дома, внутри которых тепло, сухо, сытно, где могут существовать такие переполненные счастьем красавицы, как его дочь. Сохранить этот оазис мира, не дать ему захлебнутся кровью в беспощадном смерче гражданской войны.
– Я вас понимаю Тихон Никитич, – наконец после очередной продолжительной паузы заговорил Бахметьев. Само обращение по имени отчеству подтверждало, что он осознал таки идею атамана и окончательно поверил ему. – Но вы сами должны понимать, что принять ваши предложения… боюсь это не в моих силах. Во всяком случае, так сразу я вам ответить не могу, – Бахметьев не скрывал, что колеблется и не может принять окончательного решения.
Тем не менее, его ответ полностью удовлетворил Тихона Никитича:
– Конечно, торопиться не надо, вы хорошо подумайте… по дороге. А сейчас я вас больше не задерживаю. Езжайте к себе в Усть-Каменогорск, и всё не спеша на свежую голову взвесьте. В таких делах необходимо хорошо думать, прежде чем что-то делать. А то сейчас всё больше сначала стреляют, да шашками машут, а потом уже думают. Я вас с почтовыми санями отправлю. Но сначала вас накормят, а там и с Богом. А если кто спросит из ваших, чего так долго со станичным атаманом в правлении разговаривали, скажите войсковой амбар с фуражом этой осенью сгорел, застрахованный, а потому сгорел, что часовой пьяный был цигарку не затушенную бросил прямо на паклю сухую. То есть случай не подлежащий оплате страховки. А атаман, то есть я, стращал всячески, что если страховку не заплатишь, в каталажке сгноит. Я подтвержу, если что…
8
Большевиков и всех прочих революционеров Анненков возненавидел, ещё на германском фронте, видя, как те последовательно разлагали русскую императорскую армию. Будучи монархистом, он, тем не менее, считал, что развал страны стал возможен, прежде всего, из-за бывшего царя, не проявившего достаточной воли и твердости, и в конце-концов самоустранившегося от руководства империей в самый неподходящий момент. Анненков ни от кого не скрывал, что мечтает об идеальном государе, наделенном неограниченной властью, и обладающим твердой волей. У него самого этой воли имелось в избытке, что и предопределило его поистине неограниченную власть сначала в отряде, а потом в дивизии, и в районах, где они дислоцировались. Порядок он наводил так же как в Славгороде: уничтожал все большевистские учреждения в населенных пунктах, активистов расстреливал без суда и следствия, налагал контрибуции. И всё это до Колчака сходило с рук, но атаман продолжал демонстрировать свою независимость и после прихода к власти Верховного правителя. Жалобы, письменные и устные, в основном от крестьян-новоселов, захлестнули канцелярию Верховного…
Безоблачные солнечные дни не редкость в местах удаленных от океанов и морей на многие тысячи километров. В один из таких ясных январских дней комиссия полевого контроля приехала в штаб «Партизанской дивизии».
– Полковник Кравцов, прибыл с группой офицеров согласно распоряжению военного министра генерала Бутберга для проведения инспекции во вверенных вам частях, – представился полный краснолицый полковник лет сорока пяти, в пенсне.
Он испытывал явное неудобство, полковник, много лет выслуживавший свое звание, видя перед собой офицера с теми же полковничьими погонами, которому едва исполнилось тридцать лет. Еще полгода назад этот молодец был всего лишь есаулом, а сейчас волею судеб стал командиром целой дивизии. Причем эта дивизия хоть и зовется партизанской, но полностью соответствует штатам регулярной и по отзывам качеством превосходит полевые дивизии действующие против большевиков на Восточном фронте. В составе дивизии имелись, своя артиллерия, госпиталь, даже собственные контрразведка и тюрьма…
Анненков встретил комиссию сухо, с предубеждением, как обычно фронтовики встречают штабных инспекторов. Офицеры, прибывшие с Кравцовым, разошлись по полкам дивизии, а сам полковник в штабном вагоне зачитывал атаману поступившие на него жалобы:
– Крестьяне села Покровка пишут, что ваши казаки реквизировали у них хлеб, большую часть домашнего скота, а лошадей поставили под гужевую повинность.
– Ложь! Мы за всё готовы были заплатить, но им наша цена не понравилась. Потом, они пытались напасть на наших фуражиров, двоих ранили. За это обязали их выставить лошадей и подводы для перевозки продовольствия и фуража. Никакой гужевой повинности я не объявлял. А за хлеб и скотину было уплачено, но не по их цене, а по нашей, – хладнокровно отвечал атаман.
– Ну, а как вы объясните случившееся в деревне Красной? Здесь ваши люди расстреляли трёх и выпороли тридцать человек. Я понимаю, расстрелянные, скорее всего, большевики, но остальных-то зачем пороть было? – непонимающе всплеснул руками полковник.
– Как зачем? Эти тридцать молодых парней уклонялись от мобилизации, – вновь невозмутимо пояснил атаман.
– Но вы хоть представляете, потом, когда их мобилизуют после этой порки, какие с них будут солдаты. Ведь вы их, наверняка, не к себе в дивизию, а в Омск на общий призывной пункт отправили…
Полковник продолжал возмущаться, а Анненков досадливо морщился и поглядывал на часы.
– И вообще, господин атаман, я не пойму, зачем нужны такие акции устрашения как массовые порки? Разве публичных казней недостаточно? Я понимаю, ваша дивизия состоит в основном из казаков, а они привыкли и любят применять такие меры по отношению к крестьянам. Но вы как командир обязаны пресекать это беззаконие, особенно порки женщин и насилия над женщинами. Судя по поступившим жалобам, именно эти действия вызывают наибольшее возмущения населения, – полковник снял пенсне и строго взглянул на атамана.
– Что касается реквизиций, беру всю ответственность на себя, так и передайте Верховному. Но учтите, что благодаря этому я содержу свои войска и не требую от вас, ни продовольствия, ни фуража, ни денег. Кстати, я реквизирую не только у крестьян-аграрников, но и у купцов и у мещан. Наверное, у вас есть и от них жалобы? А что касается порок… Тут я не в праве сдерживать моих людей. В 17-м году, когда они проливали кровь за Россию, эти новоселы-дезертиры занимались здесь грабежами и теми же насилиями. Да тут целые казачьи посёлки, особенно небольшие, тогда фактически беззащитными оставались. Вы разве не знаете об этом? Казаки как эти дезертиры фронт не бросили, остались верны присяге, а их имущество и семьи подвергались разграблению и насилиям со стороны банд из дезертиров-новосёлов, которые с фронта с оружием бежали. Потому сейчас и идёт обратная волна, – продолжал бесстрастно пояснять атаман.
– И вы этому потворствуете?
– Нет. Но я не считаю данный вопрос настолько важным, чтобы заострять на нем внимание. И почему военный министр на это так болезненно реагирует?
Они смотрели друг на друга, совершенно не понимая, будто разговаривали на разных языках, молодой атаман, проведший всю германскую войну на передовой, уже «с головой» окунувшийся в кровавую кашу войны гражданской, видевший столько крови… и пожилой полковник, умудрившийся и ту, и эту войну наблюдать на расстоянии, из штаба или окна штабного вагона. Тем не менее, именно штабной полковник едва сдерживал, как ему казалось, справедливое негодование…
Через несколько дней члены комиссии полевого контроля, побывав в частях и подразделениях Партизанской дивизии, собрались в предоставленном им помещении при штабе 2-го Степного корпуса. Офицеры докладывали полковнику Кравцову.
– Наблюдаются, казалось бы, несовместимые вещи, – докладывал ротмистр, проверявший основной полк дивизии Атаманский, – железная дисциплина, строгое выполнение распорядка дня, включающее уборку лошадей, утреннюю гимнастику, строевые занятия. Перед отбоем обязательная церемония, состоящая из поверки, объявления приказов и молитвы. Всё это выполняется в охотку, ревностно. Исполнительность в полку на очень высоком уровне. И в то же время, наряженные от полка команды проявляют невероятную жестокость к населению, и не только к большевикам, но и к членам их семей и сочувствующим. А ведь среди крестьян-новоселов таковых едва ли не большинство. Большевистские комиссары сумели привлечь их идеей земельного передела, то есть отъёма у казаков и передачи новоселам лучшей земли. Я проверял также, правда ли то, что в жалобах изложено о массовых порках населения целых деревень без разбора пола. Увы, всё подтвердилось, сами казаки в этом признавались и ничуть не раскаивались, более того, хвастали, что готовы пороть мужиков и их баб хоть каждый день. Удивительна и реакция на это самого атамана. За невыполнение приказов он иной раз своих же расстреливал, а вот за все вышеназванные бесчинства никто не понес никакого наказания…
Доклады остальных членов комиссии содержали примерно то же, разве что некоторые офицеры, до того насмотревшись на мало дисциплинированные и плохо управляемые части действовавшие на Восточном фронте и в тылу против красных партизан… Так вот, они были просто восхищены высоким боевым духом и дисциплинированностью анненковцев, их безоговорочной верой в своего атамана.
– Если бы у нас на главном направлении были бы такие же войска, мы бы давно уже большевиков из Москвы вышибли. Почему такую боеспособную дивизию и такого командира держат здесь и хотят отправить на второстепенный семиреченский фронт? – в споре членов комиссии, подполковников, ротмистров, штабс-капитанов, не раз высказывались такие мнения.
Полковник Кравцов перед отъездом откровенно сказал Анненкову, что ничего скрывать не станет, представит в своём докладе всё, и положительные и отрицательные стороны, на что атаман лишь отстраненно пожал плечами… Уже в Омске генерал Бутберг выслушав доклад Кравцова и его пожелание заменить атамана, лишь криво усмехнулся:
– Ну что вы, полковник. Вы думаете, эту дивизию кто-то ещё может возглавить, кроме того, кто ее создал? У нас, к сожалению, очень мало по настоящему боеспособных соединений, а Верховный хочет как можно скорее активизировать боевые действия на семипалатинском направлении, осуществив в этом году широкомасштабное наступление в Семиречье. Без дивизии Анненкова это совершенно невозможно. А насчет его чрезмерной независимости… Ну, что ж, он ведь действительно почти автономен, и от нас кроме боеприпасов ничего не просит, даже денег, снабжается сам. Это тоже нравится Верховному. Ведь наши армии на Восточном фронте, это какая-то чёрная бездонная дыра, в нее проваливаются без остатка такие средства и материальные ресурсы, все что мы собираем в виде налогов, и поставляется союзниками. А что касается ваших выводов… Это, конечно, безобразие насчет жестокостей, порок, об этом я непременно доложу Верховному. А как вы думаете, почему при таком высоком уровне дисциплины в его войсках, Анненков не хочет соблюдать законность в отношении к местному населению? Ведь ему стоит всего лишь приказать и бесчинства прекратятся. Он что садист?
– Не могу знать, сам удивляюсь. По отзывам он человек необыкновенной храбрости, и подчиненные его боготворят. Это я сам наблюдал. Но у меня создалось мнение… что он несколько не от мира сего.
– Так, так, в чем же это по-вашему проявляется? – с интересом спросил генерал.
– Ну, например, он не может понять очевидного, то что для крестьян неслыханное унижение, когда ногайками порют их женщин, когда их насилуют. Вы знаете, я в японскую компанию общался с японскими офицерами. Так вот у японцев отношение к женщине совсем иное, чем у других народов. Для них физическая близость между мужчиной и женщиной не содержит никакого любовного таинства, всего лишь физиология, как они это называют «сплетение ног». Вот мне кажется и Анненков к этому относится примерно так же. Я слышал, некоторые его однокашники по кадетскому корпусу и юнкерскому училищу, утверждали, что у него вообще никогда не было никакого интереса к женщинам, и более того, он никогда ни с одной не был близок. Говорили так же, что он импотент от рождения. Потому все эти проблемы он видит совсем не так, как большинство других людей. Видимо, по тем же физиологическим причинам у него притуплено чувство опасности, страха, что и объясняет его феноменальную храбрость.
– Интересно, интересно… Вы так думаете? Ну что ж… – барон Бутберг глубоко задумался.
9
На кое-как очищенных от снега запасных железнодорожных путях вблизи семипалатинского вокзала стояло несколько десятков пульмановских вагонов, теплушек, полувагонов, платформ. На платформах стояли зачехленные орудия, полевые кухни, у теплушек дымились печные трубы и оттуда доносились людские голоса. С них спрыгивали, или, наоборот, в них забирались люди в шинелях, полушубках, папахах. Едва ли не половина теплушек были превращены в передвижные конюшни. Оттуда слышался лошадиный храп, перестук копыт, изредка ржание, туда носили тюки прессованного сена. В пульмановских вагонах помешался передвижной штаб и всевозможные службы формируемой «Партизанской» дивизии: снабжения, контрразведка, «вагон смерти», в котором содержались арестованные. На вагонах, теплушках, даже на жерлах орудий – всюду надписи белой краской большими буквами: С нами Бог, и атаман Анненков!
К атаманскому вагону подскакал и осадил коня казачий офицер в черных папахе и полушубке, перетянутый ремнями портупеи.
– Хорунжий Решетников, прибыл по распоряжению брата-атамана! – скороговоркой поведал он о цели своего прибытия двум сумрачным часовым в тамбуре вагона.
– Решетников, к атаману! – приоткрыв дверь из тамбура внутрь вагона, прокричал один из часовых. Оттуда что-то ответили. – Проходи брат-хорунжий, – часовые расступились.
Степан, звеня шпорами, проследовал помещение, где располагались всевозможные порученцы, и оказался в походном кабинете атамана.
– Брат-атаман!.. – Степан резким движением бросил руку с висящей на запястье ногайкой к виску, собираясь доложить по форме принятой в Партизанской дивизии.
– Вольно, – прервал его на полуслове атаман и, поднявшись из-за небольшого стола, пошёл навстречу, протягивая руку и приветствуя по-казачьи. – Здорово живешь, брат-хорунжий.
– Здравия желаю, – Степан с почтительным благоговением пожал небольшую, но твердую как сталь ладонь атамана.
Анненков выше среднего роста, худощав, на его удлиненном лице в неопределенной пропорции сочетались черты его русских отца, деда, цыганки матери, бабки француженки… Так вот, его лицо в первую очередь благодаря сочетанию некрасивости и выразительных, «сильных» глаз, производило незабываемое впечатление. Своим гипнотическим взглядом, он, казалось, пронизывал собеседника насквозь.
– Раздевайся, садись Степан Игнатьевич. Как дела в сотне?
Степан, было, присел на предложенный стул, но тут же вскочил и принялся торопливо докладывать:
– В наличии восемьдесят два человека, все здоровы, карабины и шашки исправны, патронов по сто – сто двадцать штук на человека, сухой паек в переметах на двое суток. Лошади все здоровы, подкованы и готовы к маршу, фуража на трое суток…
– Ладно… хорошо, – перебил доклад атаман. – Ты чего встал-то? Садись брат… и сними полушубок. Вспотеешь, тут натоплено, а потом на улицу, на ветер, прохватит. А нам, сам понимаешь, сейчас болеть никак нельзя. Я не сомневаюсь, что в твоей сотне все в полном порядке. У тебя ведь настоящая фронтовая закалка. Я тебя, брат, вот зачем вызвал, – атаман вновь сел, и мельком взглянул на карту, лежащую на столе. – Ты же недавно к себе на родину ездил, в Усть-Бухтарму. Много слышал о твоей станице, но вот побывать ни разу не пришлось.
– Так точно, брат-атаман, – отчеканил Степан, пожирая Анненкова преданными глазами.
– Вот что, брат-хорунжий, мне очень не нравится, что в нашей дивизии так мало твоих земляков. Начальник нашей комендантской команды из Усть-Каменогорска докладывает, что с Бухтарминской линии почти нет добровольцев. Мы несколько новых полков разворачиваем, и с учетом того, что наша основная база сейчас третий отдел Сибирского войска, то я хочу сформировать полк, целиком состоящий из казаков вашего отдела. Понял меня?
– Так точно, брат-атаман! – несмотря на предложение Анненкова Степан не садился, а продолжал стоять по стойке смирно, так и не сняв полушубка.
– По всей видимости, Верховный скоро объявит о призыве казаков второй и третьей очереди. Без этого никак не обойтись. Вот я и хочу, пока из ваших станиц их не призвали, там провести разъяснительную работу и сформировать несколько новых сотен. Твоя-то станица самая большая, я думаю, она одна сотни две, а то и больше выставить может. Как думаешь, брат-хорунжий?…
Степан не сразу собрался с мыслями как ответить, тем более атаман заставил-таки его снять полушубок. Пока снимал портупею, полушубок, лихорадочно обдумывал поступившее предложение.
– Эээ… насчёт станицы нашей… ежели вместе с поселками, что к ней относятся то да, две сотни, пожалуй, запросто выставит. Но только, брат-атаман, заковыка одна есть. Там у нас станичный атаман, Фокин Тихон Никитич… он сверхурочник бывший, потом в офицеры вышел, сотником из полка уволился, опосля японской войны, по ранению, за нее и оружие георгиевское получил. Так вот, он там у нас очень большой авторитет среди казаков имеет и он супротив, чтобы казаки без призыва добровольно куда-нибудь шли. У него мысли такие: ежели много казаков из станицы уйдет, то ее случ чего оборонять некому будет. Ну, а казаки то наши, мои ровесники и кто там рядышком, льготные 2-й и 3-й очереди, оне этому только рады, оне уже год почти после фронту дома сидят, с бабами своими спать привыкли, а не в поле. Потому, и оне, и старики наши все Фокина во всем поддерживают.
– Но не все же женаты. Да хоть бы и женаты. Неужели там никто не пошлёт вашего Фокина к чертям и жен тоже? – на лице Анненкова обозначилась досадливая гримаса.
– Тихона Никитича у нас слушаются. Он мужик особенный, сам по себе. Он, иной раз, приказы из штаба отдела, и даже из Омска может не выполнить, а все по-своему сделать. И ничего, пока все ему с рук сходило.
– Ну, прямо как я, – рассмеялся Анненков, и его, до того не выражавшее никаких эмоций, лицо на мгновение обрело по детски радостное выражение. – Мне вот тоже из ставки Верховного приказы шлют, делай то, да делай это, а вот это не смей. А ведь мне-то на месте видней обстановка, чем им из Омска. Ну ладно… А этот ваш Фокин, он что в возрасте… богат?
– Так точно, где-то пятьдесят ему, и ужасть какой богатый. У его и как положено все офицерские льготы, а это и земли было двести десятин и пахотной и лугов, и скотины прорва, бараны, свиньи, коровы, целый табун лошадей держит. Хлебом с купцом семипалатинским торгует, Хардиным. Вдвоем они такие деньги заворачивают, во всей округе нет второго такого богача как наш Тихон Никитич. И дом у него в станице самый большой, и прислугу в доме дёржут.
– Погоди. Что ты там насчёт земли сказал, почему было двести десятин, а сейчас, что уже нету, куда она подевалась? – сразу подметил некое несоответствие в рассказе Степана Анненков.
– Да, тут такое дело… – Степан замялся. – Брат мой младший, Иван, на дочери атаманской прошлым летом обженился… Ну, и тридцать своих десятин, он за нее в приданное отдал.
– О да ты Степан Игнатьич, значит ему родственник? – Анненков улыбался своей обычной «холодной» улыбкой.
– Выходит что так, – виновато опустил голову Степан.
– А твой-то отец, тоже наверное богатый, раз станичный атаман, первый богач, за его сына дочь свою отдал?
– Да, как сказать. У нас тама, если сравнить станицу с теми, что я по «Горькой линии» видал или возле Павлодара, так бедных дворов почтишто и нету вовсе, все больше справные хозяйства. У нас и земля лучше, хлеб отменный растет, и луга в горах летом не вянут, как в степи, скотину туда с мая по октябрь выгонять можно, она там так хорошо отъедается. И целых две реки рядом Бухтарма и Иртыш, и какой там только рыбы нету. Потому у нас там казаки против Омского и Кокчетавского отделов очень даже хорошо живут, – с гордостью повествовал Степан, в то же время уходя от ответа о достатке своего отца – ему почему-то вдруг стало стыдно, что он у него совсем не богат, во всяком случае был до женитьбы младшего сына.
– Ну что ж, это хорошо, что вы там так живете. Что ж казаки ваши и этот Фокин не понимают, что если придут большевики и как немного укрепятся, то все их богатства сразу реквизируют, а земли ваши хорошие мужикам-новоселам передадут?
– Тут, брат-атаман, такое дело, у нас тама и мужики многие очень неплохо живут, и не только старожилы, те что кержаки, и новоселы тоже. Я ж говорю, у нас много земли хорошей, по долинам, и вдоль Иртыша, и вдоль Бухтармы. У нас тама с голоду, захочешь не помрешь, все одно прокормишься, не от земли, так от реки, не от реки, так от лесу. Я ж говорю у нас же не степь как здесь голая, у нас, если чуть в горы подняться тайга начинается, а тама зверья полно, грибов да ягод прорва. Народ тама у нас в основном справный, и от домов вряд ли добровольно куда пойдет. Я это понял, ещё когда по твоему, брат-атаман, заданию первый раз в марте месяце домой приезжал и агитировал в наш отряд вступать. Помнишь, четырех человек с собой привел, а остальные и не торкнулись.
– Понятно, Степан Игнатьич, понятно, знатное там у вас житье. Нам хорошо, а остальное все гори оно огнем, – желавки на аскетичных скулах атамана заходили, что означало преддверие гнева.
Повисло молчание. Анненков встал и движением руки остановил Степана, который собирался вскочить следом. Подойдя к окну, он рассеянно смотрел на завагонный унылый пейзаж: домишки городской окраины и дальше заснеженная степь, простирающаяся до самого горизонта, мелькающие перед окном вагона папахи, конские головы, вереница возов с сеном, реквизированным где-то в окрестных селах. Анненков вернулся на свое место, вновь уперся взглядом в карту и заговорил:
– Скоро пойдем в Семиречье. Этими весной и летом мы должны уничтожить туркестанскую группировку красных. Тех сил, что там есть явно недостаточно, более того, под воздействием агитации со стороны большевиков они разлагаются и теряют боеспособность. Нам необходимо в ближайшие полтора-два месяца завершить формирование дивизии, в которой я намерен иметь три чисто казачьих полка, а у меня пока что всего два, Атаманский и Оренбургский. К сожалению, сформировать ещё один из казаков вашего третьего отдела сильно препятствует местная власть. Надо ее взнуздать немного, и штаб вашего 3-го отдела тоже, и вашего Фокина, чтобы не агитировал на печи отсиживаться, когда Родина кровью умывается. А брат-то твой, почему твоему примеру не последовал? – вдруг резко сменил направление разговора Анненков. Ведь он же у тебя кадровый офицер, на германском фронте воевал, бунт киргизов подавлял?
– Да вот, женился, – вновь виновато развел руками Степан.
– И тоже под влияние тестя попал? – высказал предположение Анненков.
– Может и так… Только я думаю все это из-за бабы, то есть жены его. Любовь промеж ними.
– Какая может быть любовь, если он офицер… нашел время! Нет, я это отказываюсь понимать, – Анненков презрительно-негодующе сузил глаза. – По моему мнению, от женщин проку мало, разве что пищу готовить, или раненых в лазарете выхаживать. А вот когда из-за них головы теряют, влюбляются, стреляются… Блажь все это, слабость недостойная мужчины.
– Да и я тоже… согласен… брат-атаман, Борис Владимирыч, – набравшись смелости, Степан назвал атамана по имени отчеству, как бы подчеркивая свою особую к нему близость. Анненков, однако, на это никак не отреагировал и Степан, осмелев ещё больше, решил продолжить высказывать свои предположения. – Хотя, тут брата можно и понять, Полинка… ну дочь атаманская, она на всю нашу станицу, на всю волость первая красавица, и приданного за ней отвалили немеряно.
– Это не повод, чтобы офицер в такое время за бабью юбку цеплялся, это блажь брат-хорунжий, – вновь заговорил поучительным тоном Анненков. – Я вот тебя и других вахмистров, урядников и подхорунжих в офицеры произвожу, потому что не хватает командного состава. А тут? Зачем его в кадетском корпусе, в юнкерском учили? Чтобы бабьи прихоти исполнять?! – всё более раздражался Анненков…
Одна из многочисленных странностей характера Бориса Владимировича Анненкова, основанная на непонятных для окружающих уникальных физиологических качествах этого незаурядного человека – ему были чужды плотские чувства и наслаждения, влечение к противоположному полу, естественные для большинства людей.
10
В вагоне, где помещалась контрразведка дивизии тоже работали, что называется, «засучив рукава». Всякую мелкую сошку стреляли, как правило, после первого же допроса, ну а «рыбу» покрупнее допрашивали многократно. После прибытия из совместной с атаманом «командировки» в Усть-Каменогорск, Веселов весь ноябрь и декабрь занимался в основном павлодарскими и устькаменогорскими совдеповцами, а в январе настала очередь и, давно уже маящихся в заключении, местных семипалатинских большевиков. Допрашивали бывшего заместителя председателя областного Совдепа, одновременно являвшегося главным редактором советской губернской газеты «Трудовое знамя», выпускавшейся в недолгий период существования советской власти в Семипалатинске. Голый по пояс, с разбитым лицом и следами многочисленных плеточных «ожогов» на спине и плечах, человек стоял на коленях. Веселов сидел за столом с папироской, словно приклеенной в углу рта, рядом с коленопреклоненным заплечных дел мастер старший урядник Зубрилов, с ногайкой особого плетения в руках.
– … Еще спрашиваешь, подлец, за что бьем! А прошлый допрос вспомни, все ли ты нам как на духу, а может, что и утаил, о том, что вы тут творили, когда верховодили, а!? Вот газетенка твоя, из нее больше узнали, чем от тебя. Чего в апрельском номере печатал, помнишь? – Веселов потряс газетным листом.
Редактор лишь отрицательно замотал головой, и с трудом открыв рот почти без зубов, с запекшимися от крови губами, зашепелявил:
– Не помню… Лучше убейте вы меня, но не мучьте больше…
– Ишь ты, не мучьте. Пришла пора ответ держать. Нет, ты у меня еще помучаешься, прежде чем сдохнешь. Ладно, не отвлекай меня сволочь, давай к делу. Это что тут за статейка такая насчет Общества землеробов коммунистов, прибывших из Петрограда. Кто это писал, почему без подписи, сам что ли?
Редактор то ли не хотел говорить, то ли от побоев стал плохо соображать. Он молчал, его голова, словно в дреме свесилась вперед.
– Ну-ка, Зубрилов, разбуди его… шестидюймовкой.
Урядник взмахнул плетью и рассчитанным движением с потягом опустил ее на плечо арестанта. Тот дернулся, охнул, а на синем плече мгновенно вздулся красный, сочящейся кровью след.
Редактор встрепенулся:
– Что… какая статья… я ничего не помню… не знаю… меня же по голове…
– Тут черным по белому в газетенке твоей варначей прописано, читаю: «Если мы, товарищи, сидящие у власти, не дадим поддержки посланцам товарища Ленина, то нет нам на сей земле места». Это ж ты тогда тут у власти сидел, а!? – есаул зловеще усмехнулся и подмигнул уряднику. Тот в ответ негромко заржал. – А вот что верно написано, так то, что нет, таким как ты и твоим друзьям-большевикам на этой земле места… – Есаул вновь стал вглядываться в текст статьи. – Потом здесь пишется, что тем самым питерцам было преподнесено несколько караваев хлеба. Так что ли? Говори сволочь, а то мы тебя сейчас не шестидюймовкой, а восьмидюймовкой потчевать начнем!
Шестидюймовки и восьмидюймовки, так в дивизионной контрразведке именовались плетки из конского волоса, шестижильные и восьмижильные. Арестованных на допросах «с пристрастием» в обязательном порядке пороли сначала шестидюймовкой, если молчал, переходили на «восьмерку». Редактора арестовали в погребе его дома, он там просидел всё лето и сентябрь, пока в городе к розыску спрятавшихся большевиков не подключились анненковцы. Его уже пороли несколько дней подряд, готовя таким образом к допросу.
– Не надо, не надо…! Умоляю… я всё… все, что хотите, только не надо меня бить, на мне же живого места нет…
Через два дня есаул Веселов подал докладную записку на имя атамана, в которой указывал, что в апреле прошлого года в область прибыло почти сто семейств питерских рабочих с целью создания хлеборобской коммуны. Коммунары на буксируемой барже поднялись вверх по Иртышу и обосновались в районе станицы Усть-Бухтарминской, захватив залежные земли, принадлежавшие кабинету Его Императорского Величества. По донесениям из Усть-Бухтарминской, летом станичный атаман Фокин эту коммуну разогнал, но коммунары не были ни арестованы, ни этапированы в тюрьму, а разбрелись по тамошним селам и, скорее всего, продолжают свою подрывную агитационную деятельность. Так же начальник контрразведки доносил, что для руководства и координации действий верхнеиртышских большевиков в условиях подполья был отправлен какой-то уполномоченный, прибывший с Урала с секретной миссией. Потому его фамилия, внешность и местопребывание неизвестны даже этому, чуть до смерти не запоротому заместителю председателя и главному редактору в одном лице.
Трепетно относившегося ко всему, что имело отношение к императорской власти, в том числе и к императорской собственности, Анненков, прочитав записку, пришел в ярость и приказал телеграфировать в Усть-Каменогорск и далее в Усть-Бухтарму требование немедленно предоставить отчет о судьбе этих коммунаров, по его мнению преступников, посмевших посягнуть на монаршью собственность. А раз так, то они если не все, то во всяком случае руководители должны быть немедленно расстреляны. И не отвлеки грозного атамана, ставшего неофициальным властелином области, более насущные заботы, не сдобровать бы станичному атаману Фокину… Но они его вновь отвлекли.
Еще летом белые, закрепившиеся в Северном Семиречье под общим командованием произведенного в генералы Ярушина, предприняли наступление на Верный. Но в это время в их тылу в южной части Лепсинского уезда образовался некий большевистско-крестянский очаг сопротивления, замкнутый фронт, имевший в окружности до ста верст, со штабом в селе Черкасском. С этим укрепленным районом Ярушин со своими войсками ничего поделать не мог, ибо его как крепость оборонял «гарнизон» в четыре тысячи штыков и полторы тысячи сабель с пулеметами и орудиями. Имея в тылу такой «нарыв», о наступлении на Верный нечего было и думать. Анненкову в первую очередь предстояло уничтожить эту «крепость», именовавшуюся «Черкасской обороной».
Те четыре месяца после подавления славгородского восстания, когда Анненков занимался формированием и развертыванием своей дивизии для него, человека деятельного, стали в некотором смысле временем «простоя». Он рвался в бой и с радостью принял приказ о наступлении, хотя в дивизии еще не завершился процесс формирования. Сначала он решил провести разведку боем. Не прекращая организационной работы в Семипалатинске, атаман перебросил авангард дивизии по заснеженной степи в Сергиополь. Именно оттуда, совершив скрытый марш в степном промежутке между озерами Балхаш и Алаколь, он намеревался внезапным кавалерийским ударом взять село Андреевку, крайнюю на северном обводе «Черкасской обороны».
Лихого рейда не получилось. Красных кто-то вовремя предупредил, что у «беляков» в Сергиополе появились свежие конные подразделения, и они оказались готовы к атаке. Когда конная лава Атаманского полка под командованием самого Анненкова ворвалась в Андреевку, то она едва не оказалась в ловушке, так как каждый дом и каждый двор в довольно большом селе были заблаговременно превращены в огневые точки, из которых анненковцев осыпали винтовочным и пулеметным огнем. Атаман сразу понял, что если принять бой в таких условиях, неминуемы очень большие потери, а он тем и славился, что никогда не нес больших потерь. Потому пришлось сразу же дать приказ о немедленном отступлении. Повернув коней, атаманцы устремились из села, но один из красных выскочил прямо на улицу и в упор выстрелил в Анненкова. Лишь фронтовой опыт и мастерство джигитовки спасло атамана. Он успел поднять коня на дыбы, сбил стрелка с прицела, и пуля прошла чуть выше, прострелив папаху. Из села вырвались, но пытаться вновь атаковать было бессмысленно – одной кавалерии столь крепкий орешек не по зубам. На следующий день в Андреевку стали подтягиваться подкрепления красных из других сел «Черкасской обороны». Анненков никак не ожидал, что ему окажут столь упорное и хорошо организованное сопротивление. Стало очевидным, что с одним конным полком и полуразложившимися, малобоеспособными частями Ярушина с красными никак не справиться. Нужно было перебрасывать всю дивизию и самым серьезным образом готовиться к наступлению. От Андреевки пришлось пока отступить.
Так и не успевший в январе заняться «коммунарским» делом, Анненков о нем не забыл. Он вспомнил о своем верном хорунжем Степане Решетникове. После отхода от Андреевки, атаман приказал Степану передать свою сотню заместителю, а его самого взял с собой в Семипалатинск, куда возвратился лично руководить доукомплектованием формирующихся войск, чтобы как можно скорее перебросить их в Семиречье и ударить по красным уже всей мощью дивизии. Для Степана у него вновь имелось особое задание. Он отправлял его в качестве полномочного представителя в Усть-Бухтарму с письменным распоряжением, немедленно сформировать конную сотню из казаков второй и третьей очереди и направить в его распоряжение. Почему атаман делал то, на что официально не имел никакого права, призывал под свои знамена казаков, что не было санкционировано ни отдельским, ни войсковым штабами Сибирского казачьего войска?… От своих людей в Омске, Анненков знал почти все происходившее в столице белой Сибири. Соглядатаи имелись у него и в ставке Верховного и в войсковом штабе. Потому он и знал заранее о готовящемся приказе на призыв весной 19 года всех казаков второй и третьей очереди, то есть фронтовиков, чтобы именно с этими опытными вояками сокрушить красных между Волгой и Уралом, и наступать далее на Москву. Атаман решил опередить войсковой и отдельские штабы, чтобы успеть, хотя бы часть этих казаков-фронтовиков призвать к себе. Из них он и намеревался в основном сформировать третий после Атаманского и Оренбургского полков, чисто казачий конный полк, который решил назвать Усть-Каменогорским. Зная, что люди из его усть-каменогорской команды пополнения не смогут зимой подняться в горы и провести соответствующую работу, он и посылал туда Степана, тамошнего уроженца, который мог через перевалы проехать и добраться до труднодоступного Бухтарминского края.
Ехать зимой по степи нелегко, но то еще куда ни шло, ехать горами, если не знаешь дороги – лучше не рисковать. Степан с двумя сопровождающими земляками верхами без приключений добрались до Усть-Каменогорска, где вручил данный ему Анненковым пакет атаману 3-го отдела войсковому старшине Ляпину. Ляпин предупредил, что горные дороги и перевалы для лошадей труднодоступны и морозы в горах намного сильнее, чем в степи. На что Степан молодцевато ответил:
– Ничего, проедем. С нами Бог и атаман Анненков.
Немолодой уже атаман отдела удивленно посмотрел на него. Он слышал о фанатичной вере анненковцев в своего атамана, но в местной команде пополнения Партизанской дивизии таковых вроде бы не наблюдалось. И вот он впервые увидел воочию одного из таковых фанатиков. Степан, конечно, несколько бравировал. Его уверенность в первую очередь основывалась на том, что он отлично знал дорогу, по которой ещё до войны не раз ездил на войсковые сборы. И потом, ведь это были его родные горы. Тем не менее, в дороге действительно пришлось очень нелегко, местами серпантины с наветренной стороны так засыпало снегом, а дорога так обледенела, что приходилось спешиваться и вести коня в поводу. Без малого сто верст до казачьего поселка Александровского преодолели только к ночи и потому были вынуждены там заночевать. Поселковый атаман Злобин, узнав, что Степан порученец самого Анненкова, да ещё брат зятя усть-бухтарминского атамана, всячески старался угодить гостям, положил спать в своем доме. На следующее утро Степана и его спутников ждал и горячий завтрак и их кони, отдохнувшие в теплых стойлах, накормленные свежим овсом. Оставшиеся сорок верст по плоскогорью прошли в охотку, на рысях. Не более чем на четверть часа остановились в поселке Березовском, чтобы вручить и тамошнему атаману пакет от Анненкова с предписанием формировать взвод добровольцев для Партизанской дивизии. Местный атаман не успел даже ничего возразить, когда порученцы были уже в седлах и поспешили дальше в Усть-Бухтарму, домой.
11
Зима в Долине в начале 19 года вновь выдалась многоснежной, обещая сильный паводок и обилие влаги в почве весной. Обстановка в станице, поселках и деревнях оставалась относительно спокойной, ибо мобилизация молодых парней-новоселов 1898-99 годов рождения осенью прошлого года прошла достаточно формально. От призыва укрылось большинство потенциальных новобранцев. Казаки из отряда усть-бухтарминской милиции этих уклонистов особенно не искали, а обещанную специализированную команду из Усть-Каменогорска так и не прислали – там было по горло работы с такими же, из предгорных сел и деревень. Здесь же по-прежнему в станице и поселках казаки выжидали, когда там, в России верх окончательно возьмут белые, новоселы в деревнях теперь уже почти все – красные. Кержакам все едино, лишь бы их не трогали. Но, не смотря на столь разные социальные позиции, никто, что называется, резких движений не делал, соседей не трогал – война свирепствовала в стороне, и каждый надеялся на положительный для себя ее результат, в то же время, избегая непосредственного в ней участия. Пока что Тихону Никитичу удавалось поддерживать взаимоприемлемый компромисс, хрупкое равновесие, благодаря свей изворотливости и отдаленности от всех войсковых, отдельских, губернских, уездных властей, а главное, от неугомонного Анненкова.
Степан Решетников явился в станичное правление в новой зимней форме введенной Анненковым в атаманском полку, самом привилегированном в дивизии: высокая лохматая черная папаха, такая же черная английского сукна шинель с ярко красным башлыком. На левом рукаве шинели «угол» из черной и красной лент вершиной к плечу с «адамовой головой» (череп и перекрещенные кости) на нем.
Буквально с порога он дал понять Тихону Никитичу, что не просто нарочный, а лицо официальное:
– Господин станичный атаман, имею честь передать вам предписание от атамана Партизанской дивизии, полковника Анненкова, – с этими словами Степан подал Тихону Никитичу пакет, запечатанный сургучными печатями.
И атаман и тут же присутствующий станичный писарь с трудом сдерживались от смеха. Писарь, наклонившись над выдвинутым ящиком своего стола, кривил губы, чтобы не выдать улыбки, а Тихон Никитич стал покашливать в кулак, будто чем-то внезапно поперхнулся.
– Ну, ты Степа, молодец… орел, просто орел. Ух, как вас ваш атаман одевает… шинель-то… поди не нашенская… дорогая… Да, брось ты посла-то полномочного изображать, рассупонься, садись-ка вот, чай не чужие люди, – перевел официоз в легкую шутку Тихон Никитич.
Степан уже не мог и дальше держать весь этот форс, стушевался, расстегнул шинель, снял папаху, сел. В этом кабинете по-прежнему, так же, как и год и два назад, тепло, уютно, столы, стулья, чернильница с крышками, промокательное папье-маше, только над атаманским столом нет привычного портрета государя-императора. А во всем остальном… будто и не сменилась трижды власть, и не разгорается все сильнее пламя гражданской войны. Тихон Никитич в своем обычном рабочем кителе читал анненковское послание. Потом, чуть кивнув головой, отложил его.
– Этот циркуляр я не могу воспринимать как приказ вышестоящий инстанции. Я, конечно, понимаю, что твой командир самый влиятельный человек в области, но официально я подчиняюсь не ему, а атаману отдела Ляпину и войсковому атаману Иванову-Ринову. А они приказа о начале призыва казаков второй и третьей очереди пока не спускали, так что…
– Тихон Никитич, ты, конечно, не обязан подчиняться нашему атаману, но поверь мне, этот приказ о призыве вот-вот придет из Омска. Потому Борис Владимирыч и хочет за это время, покуда тот приказ дойдет набрать из наших фронтовиков хотя бы сотню, а лучше две, – Степан горячился, он ожидал именно такую реакцию Тихона Никитича и принялся его убеждать. – Они же все равно всех их призовут и угонят за Урал, воевать вдалеке от станицы. Куда сподручнее идти к нам, пока не поздно, и воевать здесь неподалеку, в Семиречье. Тут и в отпуск приехать недалеко и по ранению случ чего дома лечиться. Подумай Никитич, ей Богу лучше к нам. А воевать все одно придется, не избежать. Наш атаман специально целый полк формирует из казаков нашего отдела. Смотри, какая у нас кипировка и кормят хорошо. У атамана нашего жить можно, поверь.
Тихон Никитич внимательно слушал Степана и… решил, что переговоры с ним лучше вести без посторонних. Знаком остановив Степана, он выжидающе взглянул на писаря:
– Фадеич, ты кажется собирался в крепость, проверить слепки с печатями на складах?
Старый писарь сразу все понял, и ничуть не обидевшись, оделся и вышел.
– Так, что ты там говорил-то?…
Тихон Никитич и сам понимал, что призыв казаков-фронтовиков неминуем, вопрос только в сроках. Ведь к власти в Омске пришел человек, который ведет настоящую бескомпромиссную войну с большевиками и не остановится даже перед всеобщей мобилизацией. Потому предложение, с которым приехал Степан, вовсе не казалось ему неприемлемыми. А Степан видя, что Тихон Никитич колеблется, продолжал убеждать:
– Ты не смотри, что Борис Владимирыч такой молодой. Его сам Верховный уважает. Он его даже в генералы хотел, да тот сам отказался. Ему услужишь, и себе хорошо сделаешь. Я ж тебе Никитич как родне помочь хочу. Мужик ты умный, сам прикинь, что лучше тебе, его в друзьях или во врагах иметь. Если он просит, надо сделать…
А по станице тем временем передавались привезенное спутниками Степана известие совсем иного содержания, которое, тем не менее, имело очень «громкий» резонанс. Это было известие о том, что пьяный Васька Арапов ещё в декабре месяце на балу застрелил семипалатинскую барышню, дочь какого-то чиновника из областной земской управы. За это Анненков разжаловал его в рядовые казаки, отчислил из атаманского полка, и вообще известный в станице ухорез вновь чудом избежал расстрела. Именно эту новость обсуждали Полина со свекровью, когда Степан вернулся из правления после встречи с Тихоном Никитичем. Хмуро взглянув на невестку, он спросил:
– Иван где? Мне с ним край потолковать надо.
– О чем еще толковать, и так вчера заполночь заговорились, – недовольно отозвалась Полина.
– Вчера один разговор, севодни другой. Опосля того, как с папашей вашим Полина Тихоновна разговор имел, уже и расклад другой. Вы уж позвольте с братом родным потолковать, – с сарказмом, едва сдерживаясь, чтобы не взорваться, говорил Степан.
– Офицер, прежде всего должен научиться правильно разговаривать… севодни, опосля… Нет таких слов в русском языке! – в свою очередь неприязненно отреагировала Полина…
День воскресный, занятий в школе не было. Полина после замужества, не имея возможности шить новые платья, одевала поочередно старые, благо у нее их имелось много. Сейчас она была одета как богатая казачка, в кашемировую кофту с оборками с черной кружевной пелериной. А вот юбку не удержалась, перешила сама, заузила. Отчитав деверя, она, обдала его презрительным взглядом, резко встала со стула, на котором сидела, и демонстративно удалилась в свою комнату. «Ишь, фря, что не по ней сразу фырчит, грамотой попрекает, в своем дому как нахлебник себя чувствую. Шестидюймовкой бы ее по гладкой ж…», – непроизвольно родились у Степана мысли, когда он задержал свой взгляд, на туго охваченных материей и вызывающе покачивающихся бедрах невестки.
Отец и Иван появились к обеду. Они ездили за сеном на свои покосы, где у них с осени был сметан стог. Уединившись в горнице, мужчины закрылись и часа полтора о чем-то говорили, то тихо, то повышая голоса. Наконец, потерявшая терпение Полина настежь распахнула дверь, и не допускающим возражений тоном сообщила, что пора накрывать на стол. Степан вновь глянул на нее недобро – он никак не мог примириться с фактом, что невестка в доме командует, и с этим явно смирились, и мать, и отец. Видя, что Полина не довольна их «секретнечанием», Иван сразу после обеда отвел ее в их комнату и рассказал о встрече брата с Тихоном Никитичем.
– Завтра сам к нему пойду. Степан прав, надо сотню формировать и немедленно выступать в распоряжение Анненкова. Если так не сделаем, это и для Тихона Никитича может плохо кончиться, с огнем играет, – высказал он и свое мнение.
– Так ты, что и сам с этой сотней ехать собираешься!? – Полина сердцем почувствовала намерения Ивана, хоть он об этом и не обмолвился.
От осознания возможности скорой разлуки, она сразу побледнела, почувствовала слабость в ногах и бессильно присела на постель. Иван подсел рядом, обнял, привлек, попытался поцеловать, но жена, передернув плечами, молча отстранилась.
– Пойми, Поля, война идет, а я офицер, меня учили воевать. Я понимаю, Тихон Никитич хочет меня оградить, в штат милиции зачислил. Но я не могу так больше, мне стыдно за него прятаться, пойми меня, – шептал Иван, продолжая обнимать Полину, и ласково поглаживать изгибы ее тела.
– А обо мне… обо мне ты подумал?! – Полина до того как-то отстраненно смотревшая в сторону, повернулась к Ивану лицо, на котором отчетливо просматривались, навернувшиеся на глаза слезы.
За месяцы замужества Полина сильно изменилась внешне, и до того далеко не худенькая, она буквально налилась, переполнилась здоровой полнотой, ее прежде порывистые, резкие движения стали куда более плавными, неспешными. Она «пила» счастье, простое бабье, про которое почти не писали почему-то в книгах отечественные классики, разве что про супружеские измены, да и зарубежные тоже, у того же Моппасана в основном имела место плотская грязь и те же измены. Из мировой литературы получалось, что простого семейного счастья вообще почти не существует, того, что она всю свою жизнь видела в родительском доме и сейчас обладала им сама в полной мере. Она каждый день со спокойной радостью отмечала, что Иван с удовольствием смотрит, как она раздевается на ночь, с нетерпением ждет субботы, чтобы идти с нею в баню. Бани в станице имелись почти в каждом казачьем дворе, но были они далеко не одинаковые – все зависело от достатка семьи. Кроме общепринятых функций в банях частенько принимали роды. У Фоминых баня была такая же, как у Хардиных в Семипалатинске, одна в одну. С раздельной раздевалкой, мойкой, парилкой и отдельной «самоварной» комнатой для отдыха, там где после хорошего «пара» можно, не одеваясь, отдохнуть за самоваром, или кружками пива и кваса. В баню с женами ходили далеко не все казаки. Некоторые не находили особого удовольствия в том, чтобы одновременно париться и лицезреть голую жену. Но Полина с детства привыкла к такому порядку, что если отец дома, то он в баню шел обязательно с матерью. И перейдя жить к Решетниковым, она завела тот же ритуал и в своей семье, чему Иван «покорился» с удовольствием, хотя у его родителей такой привычки не было – мать мылась одна, а отец с сыновьями… И вот, всему этому такому непродолжительному счастью может прийти конец. Полина еще не привыкла безропотно покоряться судьбе.
– Пойми меня Полюшка… Помнишь, я газету приносил из правления, войсковую из Омска, «Иртыш». Там письмо казаков напечатали, что на пермском фронте с красными воюют. Они стыдят нас, казаков, что в тылу живут богато и сыто, едят, пьют и ничем не хотят помогать фронту. Это они о первом и втором отделах писали, но мы тоже вообще ничем не помогаем. Эдак можно дожить до того, что фронтовики, видя такое к себе отношение, бросят позиции и опять сюда большевики придут, не из-за Урала, так из Семиречья. Ты слышала, как большевики в семиреченских станицах зверствовали? Ну и потом, как я уже говорил, если не выставим сотню, боюсь отцу твоему не сносить головы. А идти на войну все равно придется, Степан говорит, вот-вот из Омска приказ спустят о мобилизации второй и третьей очереди и всех офицеров до сорока трех лет. Мы ж казаки, нам не пристало в тылу отсиживаться, когда война идет, – взяв за руки, убеждал жену Иван.
– Ну, ладно пусть… если твой брат хочет здесь добровольцев для своего атамана набрать, пускай набирает. Тебе-то зачем ехать? Пусть он и возглавит сотню, раз его в хорунжие произвели, – продолжала чуть не плача упираться Полина.
– Ну, не могу я, Поля, пойми… Не хочу, чтобы за глаза судачили потом, что за женину юбку ухватился и отпустить боюсь…
Эта ночь стала первой после их свадьбы без обязательной любви. Они говорили, спорили, ругались, уснули под утро, отвернувшись друг от друга.
На следующий день братья пошли в станичное правление уже вдвоем. Тихон Никитич, судя по виду, тоже спал плохо. Вчера Степану он не сказал ни да, ни нет, пообещав все сначала обдумать. Можно было этот щекотливый вопрос решить как обычно на заседании членов станичного Сбора, или даже собрав общестаничный сход на площади, как в случае с разгоном коммунаров. Он чувствовал, что за последнее время его авторитет среди казаков вновь поднялся, и он в состоянии склонить большинство, и Сбора, и общего схода, чтобы принять нужное ему решение. Но какое решение? Он пока еще и сам не мог окончательно определиться. Из писем первоочередников призванных прошлым летом в третий казачий полк было известно, что их полк собираются убирать из близкого, относительно спокойного Семиречья и перебрасывать на Урал, чтобы наступать на Москву, а на их место должна прийти Партизанская дивизия атамана Анненкова. Семиречье большинство казаков, конечно же, предпочтет посылки на Восточный фронт, если нет другого выбора. А выбора-то, похоже, действительно больше не будет. По слухам на Урале люди гибнут тысячами, хватит и того, что там окажутся первоочередники, которых из станицы и сопредельных поселков призвали более шести десятков человек. И вот сейчас этих, еще по настоящему не обстрелянных молодых казаков бросят в самое пламя настоящих боев. И там же, наверняка, окажутся чуть позже и второочередные с третьеочередными, если грядет мобилизации. Таким образом, получалось, что если выполнить предписание Анненкова, то может быть, даже удастся спасти казаков старших возрастов от мясорубки Восточного фронта, к тому же и воевать они будут относительно недалеко от дома.
Когда с утра, явившиеся в правление братья Решетниковы, принялись его уговаривать вдвоем, Тихон Никитич уже не возражал. Он согласился собрать общий сход и на нем огласить обращение атамана Анненкова с призывом вступать в его Партизанскую дивизию добровольно. Более того, Тихон Никитич намеревался обрисовать ситуацию так, чтобы до казаков дошло, что сейчас и в самом деле лучше уйти к Анненкову, чем весной попасть под мобилизацию и оказаться где-нибудь за Уралом. Но никого неволить не надо. В этом Тихон Никитич с братьями пришел к взаимопониманию, но вот отправлять во главе сотни Ивана, он наотрез отказался:
– Если тебе жены, отца не жалко, хоть мать пожалей. Один, вон, – Тихон Никитич кивнул на Степана, – никак с войны не вернется, теперь и второй опять воевать собрался! А если вас там обоих убьют!?
– Нас и на германской обоих убить могли, – невесело усмехнулся в усы Степан…
Иван был непреклонен. И все равно, если бы Полина уперлась, отец бы нашел другого командира сотни, но она через день, вдруг, «отступила»:
– Не держи его папа… силой все одно не удержать. Пусть едет, Бог с ним.
Обиженная Полина, не забирая своих вещей от свекров, демонстративно ночевала теперь у родителей, а Ивану совсем было некогда ее уговаривать и мириться. Он с головой окунулся в дела по формированию сотни. На станичном сходе казаки до хрипоты спорили. Сначала добровольцев было немного. Но когда атаман заявил, что все одно грядет мобилизация 2-й и 3-й очереди, а то и всеобщая и мобилизованных наверняка угонят далеко… ему поверили. Тихону Никитичу всегда верили, привыкли верить, ведь он никогда не обманывал одностаничников. После этого количество добровольцев резко возросло. Ну, а когда выяснилось, что атаман не собирается «прятать» зятя, то еще больше казаков поверили, что воевать все одно придется, не здесь, так там, но в Семиречье как-то оно сподручнее, тоже казачья земля, да и ближе. А некоторых совратила новенькая щегольская форма, в которой красовались Степан и приехавшие с ним казаки. Степан бахвалился, что брат-атаман хоть тридцать тысяч человек с иголочки одеть и обуть может, а семьям его казаков оказывается обязательная материальная поддержка, у него казна богатая, ему купцы в Семипалатинске два миллиона отвалили, и погоны генеральские из золота. В сотню из станицы записалось 92 человека. Вопрос с экипировкой и строевыми конями решали сразу же – у кого чего не хватало, решали за счет «общества», то есть сбрасывались. Лично атаман выделил пять строевых коней из своего табуна. Не отстали от головной станицы и поселки. Александровский, Березовский, Вороний и Черемшанский выставили 27 добровольцев. Причем из Александровского прибыл и один офицер, сын тамошнего атамана, хорунжий Злобин. Его сразу же назначили заместителем Ивана. Таким образом, общая численность сотни достигала 119 человек, что почти полностью соответствовало довоенным штатам русской императорской армии. Всю неделю станица жила подготовкой и проводами добровольцев. Собирались, вооружались, ковали коней, пили отходные… жены плакали. В ночь перед выступлением к Решетниковым вернулась Полина. Полночи она проплакала, вторую… Утром лишь темные круги под ее глазами свидетельствовали о переживаниях и добровольной бессоннице…
Не спала эту ночь и Глаша, и тоже плакала, только по другой причине. Степан, на которого в его красивой форме все эти дни заглядывались, как вдовы, так и девки, на нее по-прежнему не обращал ни малейшего внимания. А она так старалась ему услужить, специально стала чище одеваться, даже когда шла доить корову, нарочно попадалась ему на глаза… Все было тщетно, она для него не существовала.
12
Степан предупреждал, что, возможно, усть-бухтарминцев по прибытию не оставят как единое подразделение, а разбросают на пополнение других сотен – такое практиковалось в Партизанской дивизии. Иван этого очень не хотел, ибо среди записанных в сотню казаков были и те с кем он воевал в составе 9-го казачьего полка на германском фронте, подавлял киргизов, ходил в Персию. А потом те же казаки в Ташкенте не выдали его большевикам. На них в первую очередь он и собирался «опереться». Потому Иван и предложил брату вести сотню не через Усть-Каменогорск в Семипалатинск, а прямо в северное Семиречье, в Сергиополь, где, по словам Степана, располагался его Атаманский полк и непосредственно шло накапливание сил всей Партизанской дивизии. Туда можно было добраться коротким путем, перейдя Иртыш по льду несколько ниже станицы, далее пересечь невысокие отроги калбинского хребта и «Чертову долину», выйти на тракт Усть-Каменогорск-Кокпектинская и далее двигаться до станицы Кокпектинской, а оттуда рукой подать до Сергиополя. Эта дорога и короче и легче. С другой стороны, то было явное нарушение, так как всем добровольческим подразделениям предписывалось сначала прибывать на главную базу в Семипалатинск, где их доводили до ума и решали, что с ними делать. Но Степан знал точно, что основных сил дивизии и самого Анненкова в Семипалатинске уже нет, и если усть-бухтарминцы, да еще такая полнокровная сотня появится сразу на театре военных действий… это брату-атаману не может не понравится. Анненков любил тех, кто от войны не бегал, а стремились на нее – он сам был такой.
Тихону Никитичу план не понравился. С позиции своего возраста и опыта, он предложил не спеша добраться до Усть-Каменогорска, там отметиться у атамана отдела, после чего так же не спеша двигаться на Семипалатинск. При таком подходе, как ему казалось, можно протянуть время и избежать участия усть-бухтарминских казаков на первом этапе боевых действий в Семиречье. А дальше, может, и вообще всех этих боев удастся избежать, просидеть где-нибудь в тылу до конца войны. Степан со смехом возразил, что даже если сотня и не успеет к началу боевых действий в Семиречье, то на «тихое сидение» в Семипалатинске рассчитывать не стоит. Там ее, наверняка, если не на фронт, так в какой-нибудь карательный рейд отправят, потому как тамошние новоселы бунтуют часто. Это и решило спор – Иван предпочитал бой любой карательной операции и настоял на коротком пути.
За день до отправки сотни в дом к Решетниковым пришел бывший полчанин Игнатия Захаровича, Прокофий Никифоров. Поговорив для вида о том о сем, он вдруг смутился и просящим тоном обратился к сослуживцу:
– Игнаш… за ради Христа позволь с твоим Иваном потолковать по важному делу, касательно сына моего, Порфишки, – так было положено, говорить с сыном о важных делах можно было только с разрешения отца.
Получив дозволение, Никифоров тут же вышел из дома и стал дожидаться отсутсвующего Ивана на улице. Дождался, хоть и ждать пришлось довольно долго.
– Здравия желаю, господин сотник, – официально поприветствовал Ивана старый казак, едва увидел его возвращающегося после хлопотных дел по подготовке сотни к маршу.
– Здравствуй Прокофий Порфирич, какая нужда у тебя ко мне, – вежливо отвечал Иван.
– Иван Игнатьич… ты уж… Там Порфишка мой в сотню к тебе записался… Боюсь я за него, он ведь неук совсем, двадцать лет, даже до призывного возраста не дотягивает, а воевать рветси, не удержать. Здоровый бугай вымахал, а ума нет. Там в сотне то казаки все больше матерые, а он губошлеп. Боюсь пропадет. Ты уж, Христа ради, присмотри за ним, чтобы вперед в самое пекло не лез, или кого назначь из старших казаков присмотреть за им… А, Иван Игнатьич, Христом Богом прошу!
– Хорошо Прокофий Порфирич, я его при себе держать буду, Порфирия твоего, вестовым, так что не беспокойся, – поспешил успокоить старика Иван.
– Спасибо тебе Иван Игнатьич, Бога за тебя молить буду…
По традиции, перед отправкой на фронт, отслужили молебен. Из церкви вынесли иконы с позолоченными ризами, хоругви. Церковная процессия во главе с отцом благочинным обходила строй. Стоящие в строю казаки держали в поводу уже заседланных коней, все с обнаженными головами, будто не чувствуя мороза. В руке благочинного наперстный крест, в руках кропило. Все, и отправляемые, и провожатые многократно крестятся. Редкая казачья семья в станице не отправляла в составе сотни своего мужа, сына, брата или более дальнего родственника. Потому в то утро на площади собрались почти все усть-бухтарминцы-казаки. На женщинах выходные праздничные шубы и шубейки, платки и полушалки, провожающие казаки с наградами, прикрепленными поверх шинелей. Полина в беличьей шубке и пуховом платке стояла рядом со свекровью и матерью. Так и не могла заставить себя Лукерья Никифоровна наряжаться, хоть сейчас и могла себе это позволить, стояла в скромном платке, валенках и овчинной душегрее. Зато Домна Терентьевна как обычно в своей собольей шубе смотрелась не казачкой, а купчихой. Почти все женщины шептали молитвы, нет-нет да и пускали слезу.
Молебен завершен. Иван садится в седло, выезжает перед строем, из под копыт разлетается снег, начавший подтаивать под лучами уже почти весеннего солнца:
– Сотня, слушай мою команду! Пооо коооням!.. Справа по три, правое плечо вперед!.. За мнооой, шагооом маааршь!
Но строй вскоре сбивается, ибо взявшись за стремя, рядом с всадниками идут жены, матери, дети. Полина могла бы заседлать своего «Пострела» и ехать верхом рядом с мужем, но она как все идет, держась за стремя коня Ивана, впереди этого странного скопища вооруженных всадников, отягощенных многочисленными переметными сумами, и одетых в праздничные зимние одежды плачущих женщин, бегущих вдоль и впереди строя горланящих веселых ребятишек. Лукерья Никифоровна сначала тоже пыталась успевать идти рядом с конем младшего сына, но потом, то ли осознав, что сейчас это место по праву принадлежит Полине, то ли просто не поспевая, отстала, хотела притулиться к Степану, но тоже не смогла догнать. Она, видя спины сыновей, крестила их шепчя молитвы… Так шли до самого берега Иртыша, до переправы, накатанной санями ледовой дороги. Здесь произошло последнее прощание… Сотня вступает на лед, пока она не смотрится боевым подразделением, ибо переметные сумы и вьюки раздуты от домашних пирогов, кусков окорока, вареных яиц, бутылок с кислым молоком. Разбираются по взводам и, перейдя на мелкую рысь, сотня уходит, а толпа провожающих долго смотрит ей в след, пока последние всадники не исчезают на противоположном берегу за сопками…
Переходы делали неспешные, до сотни верст в сутки – берегли лошадей. Ночами останавливались в чистом поле и выставляли часовых. До Сергиополя дошли без проишествий. Здесь узнали, что атаман изменил место дислокации и сейчас основные силы дивизии сосредотачиваются южнее в станице Урджарской. Пошли дальше уже по Семиречью. Проезжая деревни, сразу почувствовали, как местные новоселы относятся к белым вообще и к анненковцам в частности. Смесь животного страха и ненависти стояла в глазах всех без исключения женщин, стариков и детей. Мужиков, и молодых, и среднего возраста, почти не было, они либо погибли, либо ушли с отступившими красными. Степь, едва остались позади поросшие камышом берега озера Алаколь, сразу преобразилась, здесь стало заметно теплее, и безжизненная белая равнина, по которой ехали доселе, сменилась в основном желтой от прошлогодней травы, а кое-где даже пробивалась свежая зелень. Но лица в деревнях все те же. На ночлег останавливались только в станицах или казачьих поселках. И в них почти не осталось мужчин, и они либо погибли, либо ушли к Анненкову, либо в другие белые части, действовавшие на семиреченском фронте. Здесь усть-бухтарминцы воочию убедились, что слухи о жестокостях большевиков в Семиречье не вымысел: станицы все разграблены, многие дома сожжены. Женщины-казачки, пускавшие на ночлег, не много рассказывали о недолгом пребывании здесь красных весной прошлого года, но постояльцы были не юные призывники, а уже заматеревшие казаки, мужья и отцы семейств. Они поняли, что большинство казачек в этих станицах и поселках были изнасилованы и не единыжды. После этого, такие же картины в новосельских деревнях не так «резали» глаза. По «мужичьим» дворам они уже ходили без стеснения, присматривая что зарезать из скотины, или домашней птицы, поесть свежатины. Все продукты, что они взяли из дома, были уже съедено, а скудный сухой паек, которым их снабдили в Сергиополе, после сытных домашних харчей, насытить не мог. Но съестного раздобыть удавалось крайне редко, по этому тракту чуть раньше прошло несколько тысяч анненковских «партизан» и, подмели все под чистую. А приставшие к дивизии семиреченские казаки, творя месть, еще и нещадно жгли новоселов.
К марту Анненков собрал в семиреченской станице Урджарской большую часть своей дивизии и ждал потепления, чтобы начать боевые действия. Прорывать «Черкасскую оборону» он решил там же, где потерпел неудачу в январе, в районе села Андреевки. То, что сотня усть-бухтарминцев прибыла прямо в Урджарскую, действительно удивило атамана. Выслушав доклад Степана о проведенной им работе в станице, он обратился уже к Ивану:
– Тээк… значит, вы сотник, воевали в германскую на северо-западном фронте?… А люди у вас, значит, в основном казаки 2-й и 3-й очереди, тоже фронтовики?
Иван отвечал односложно, именовал Анненкова господин полковник… Атаман внешне оставался непроницаемым, а в конце короткой беседы произнес:
– Что ж, посмотрим, что у вас за сотня. Завтра на десять ноль ноль назначаю вам смотр, а потом уж будем думать, что с вами делать.
Когда братья вышли из здания местного станичного правления отданного под штаб дивизии, Степан объяснил Ивану, что от этого смотра зависит, будет ли сотня оставлена в качестве боевой единицы или «раскассирована», то есть разбросана по другим подразделениям. Обычно части, с которыми атаман шел в бой, не менее месяца на его глазах проходили сборы и учения, и потому этой, совершенно неизвестной для него, сотне Анненков не мог доверять, не убедившись воочию, как она экипирована, вооружена. И еще Степан объяснил брату, чтобы завтра при представлении сотни он обращался к Анненкову не к полковнику, а к атаману, так принято в дивизии. Иван собрал своих и объявил о завтрашнем смотре, отдав распоряжение, за оставшееся время по мере сил подготовится. От Степана усть-бухтарминцы знали, что атаман особое внимание уделяет подтянутости, опрятному внешнему виду, состоянию лошадей и умению с ними управляться…
В назначенный час сотня выстроилась в две шеренги, держа коней в поводу. Анненков, весь в черном, папахе, полушубке, на вороном коне, подъехал в сопровождении Степана и двух порученцев. В седле он сидел будто в нем родился. Казаки, знавшие в этом толк, не могли не оценить безупречную посадку атамана и вышколенность его коня. Одного движения руки атамана было достаточно, чтобы ускорить или замедлить его движении, останавливаясь, вороной красавец застывал на месте как вкопанный. Иван тоже встретил атамана верхом, отсалютовал шашкой и доложил.
– Господин атаман, сотня для осмотра построена, командир, сотник Решетников!
Иван осадил своего строевого коня, сдал назад и в сторону, давая возможность Анненкову проехать к строю. Видимо этот маневр, показавший умение Ивана управлять конем, понравился Анненкову и он, в свою очередь, бросив ладонь к папахе, проехал вперед, поздоровался:
– Здорово бывали, братья-казаки!
– Здравия желаем господин атаман!
– Анненков ловко соскочил с коня и передал повод одному из порученцев. Спешился и Иван.
– Хорошо с конем управляетесь сотник, он у вас с фронта? – чуть скосив глаза на идущего рядом Ивана, спросил атаман.
– Никак нет… с лета прошлого года. На фронте у меня другой был конь, вернее кобыла. Старая стала уже, – ответил Иван.
– Укиргизов покупали, сколько заплатили? – атаман медленно шел вдоль строя, вглядываясь то в лица, то в экипировку казаков, внимательно оглядывал лошадей, седловку…
– Никак нет, я не покупал… это подарок… от тестя… у него свой табун имеется, – это признание почему-то заставило Ивана слегка покраснеть.
– Так-так… а вы счастливец, такого тестя имеете. Я наслышан от вашего брата, что вы женаты на дочери усть-бухтарминского атамана, и он очень состоятельный человек.
– Так точно, и эту сотню мы благодаря ему так быстро сформировали, нашему атаману Фокину Тихону Никитичу. Он помог, и лошадьми, и уговорил других богатых станичников помочь укомплектовать всех, согласно арматурного списка. Вот можете сами доподлинно убедиться, – поспешил воспользоваться моментом и представил тестя в выгодном свете Иван.
Но Анненков пропустил этот явно «дипломатический пассаж» мимо ушей. Во всяком случае, он тут же сменил «курс» разговора:
– А разве вам ваш брат не говорил, что у нас в дивизии приветствуют начальников не как в старой армии? – атаман остановился и строго взглянул на Ивана.
– Прошу прощения… но мы привыкли так, как было заведено в 6-м и 9-м полках, в которых служили большинство стоящих в строю казаков и я тоже, – спокойно отвечал Иван.
– Ну, если так, то ваши люди должны были бы меня приветствовать как ваше высокопревосходительство, – иронически усмехнулся Анненков. – Не все, что было принято в старой армии годно для сегодняшнего дня. Я тоже много лет служил в 1-м сибирском казачьем полку и отлично это знаю. Так что придется вам и вашим людям привыкать к нашим порядкам, – приказным тоном говорил атаман, вновь начиная движение вдоль строя. Некоторых казаков он заставил поднимать ногу своего коня, проверяя качество ковки. При этом он не делал никаких замечаний, только смотрел. Обойдя весь строй, спросил Ивана:
– Какой переход вы совершили?
– Более четырехсот верст за четыре дня.
– Отставшие, заболевшие, выбывшие из строя кони есть.
– Никак нет.
– Ну что ж, неплохо. Сотня, если судить по внешнему виду, вполне готова к выполнению боевых задач. Вот только с оружием как у вас? Я заметил, что некоторые казаки стоят в строю с берданками, а вахмистры и урядники без наганов и судя по подсумкам в них не много патронов.
– Так точно, вы все верно приметили. Казаки 2-й очереди, те, что служили в 6-м полку, они демобилизовались со своим оружием, с трехлинейками, потому они у них дома хранились, и наганы у вахмистров и урядников тоже. А вот третьеочередники из 9-го… их в Ташкенте, когда из Персии возвращались, красные почти полностью разоружили. Из них многих пришлось берданками вооружать из наших станичных складов… А наганов для урядников на наших складах никогда не было. И патронов действительно мало, по три-четыре десятка на человека, – подтвердил наблюдательность атамана Иван.
– Понятно… Я напишу записку начальнику службы боепитания, чтобы он выдал вам по сотне патронов на человека. А вот насчет остального… Хорошее оружие придется добывать в бою у врага. Казаки у вас обстрелянные, в боях не раз бывавшие, потому, надеюсь, под огнем не спасуют. Я понимаю, сотня нуждается в отдыхе, но более двух дней дать не могу. И не рассчитывайте, что к вам проявят какое-то снисхождение на первых порах. Воевать сразу будете наравне со всеми. Знайте и доведите до ваших казаков, за трусость и неповиновение наказание у нас одно – расстрел…
Неприятный осадок оставил у Ивана этот разговор. Но Степан, тем же вечером придя в расположение земляков, ободрил брата:
– Ты что смурной такой Ваня? Не горюй, все прошло хорошо. Ты не смотри, что он стращает, он завсегда такой. А сотня ему понравилась. Потом, когда отъехали, он знаешь, что мне сказал? Теперь, говорит, если в твоей сотне будет хуже, чем у брата, не взыщи, при всех опозорю. А я ему отвечаю, что так оно и будет, у брата сотня-то какая, почтишто ни одного сопливого, казаки один к одному, все суръезные, со многими я сам служил в 6-м полку, все и в оружии и в конях толк знают. Германскую сломали, а твои, так и киргизей по степу гоняли, и в Персию ходили. И главное то, что все с одной станицы и ближних поселков, соседи-друзья. А у меня в сотне, один отсюда, второй оттуда, одному двадцать лет и срочной не служил, другому тридцать он, и срочную, и все летние сборы прошел, и войну в придачу. А тут ещё зам мой, тот, что сотней командовал, пока я в станицу мотался, он в конном деле слабоват, не любит он их, душа не лежит, и с казаков не требует, чтобы коней в чистоте и порядке содержали. Думаешь, в нашем атаманском полку все такие радивые… неет. В бою-то может он и орел, а того же коня кажный день скребком чистить ленится. Такого гонять надо, а он… Вот и запустил сотню. Сам вижу надо порядок наводить, а некогда. Вроде приказ уже есть, третьего дня в бой… Только ты молчок об этом, это я по секрету в штабе вызнал, – Степан опасливо покосился по сторонам – не слышит ли их кто посторонний.
13
Красные, гарнизон «Черкасской обороны», тоже не сидели сложа руки. Как только во второй половине февраля ослабли морозы, они стали возводить оборонительные сооружения вокруг Андреевки. Нарыли траншей и окопов, умело превратили в укрепления складки местности. При виде столь хорошо организованной обороны, компетентным людям из анненковской инженерной роты сразу становилось ясно, что здесь приложили свои знания и опыт, мобилизованные под угрозой расстрела семей военспецы-офицеры из Верного. Старания обороняющимся добавляло и осознание местными жителями того, что случится, если анненковцы прорвут оборону и войдут в их села и деревни, добровольно признавшие советскую власть.
К Андреевке стянули почти все наличные полки дивизии. Но не все они оказались готовы вести операцию по преодолению такой насыщенной обороны противника. К тому же обороняющиеся в начале февраля успели получить помощь из Ташкента от Туркестанской советской республики, как оружием, так и боеприпасами. Костяк красных в «Черкасской обороне» составляли не простые крестьяне от сохи, а бывшие солдаты-фронтовики. Эти люди, будучи в 1914-17 годах в составе 1-го и 2-го туркестанских армейских пехотных корпусов, отлично воевали на германском и кавказском фронтах. Среди них имелось немало георгиевских кавалеров. Из закаленных в сражениях мировой войны туркестанских стрелков вышли и многие руководители «Черкасской обороны».
Анненков понимал – легкого штурма не будет, и наскоком здесь не возьмешь. Искать другое, более слабое место в обороне противника? Он лично с конвоем объездил по периметру едва ли не весь «островок» «Черкасской обороны». В других местах наступать было еще сложнее, только там в основном проблемы создавали не оборонительные укрепления, а природные условия: то горы, то солончаки, то соленые озера с камышовыми топями. Да и времени на передислокацию уже не оставалось. Если же поднатужиться и взять именно Андреевку, то всю «оборону», казалось, можно было легко словно ножом масло разрезать пополам, тогда как при наступлении с другого направления, пришлось бы проводить несколько штурмов под ряд, из-за специфического расположения тамошних деревень, превращенных в маленькие крепости. К тому же, сильно выросшая Партизанская дивизия, увы, уже не представляла того единого монолитного боевого организма, каким являлся относительно небольшой партизанский отряд атамана Анненкова, успешно воевавший на верхнеуральском фронте. Полностью положиться можно было, разве что, на испытанное ядро дивизии, атаманский полк, где основу составляли добровольцы-партизаны, начавшие воевать под командованием атамана еще с весны восемнадцатого. Близок по боеготовности к атаманцам был оренбургский полк, составленный из казаков-оренбуржцев, примкнувших к атаману летом прошлого года во время боевых действий на территории Оренбургского казачьего войска. Но остальные… Полки «Черных улан» и «Черных гусар», развернутые в таковые из одноименных эскадронов, укомплектовывались в основном добровольцами из непролетарской молодежи Барнаула и Новониколаевска. Эти беззаветно верящие в атамана, романтично настроенные молодые люди, буквально рвались в бой. Но они не казаки, а горожане, они и к оружию с измальства не приучены, и с конями плохо управлялись. Их еще надо учить и учить. Еще хуже обстояли дела с пехотными полками. Здесь проблема другая – небольшой процент добровольцев. Для того чтобы эти мобилизованные крестьяне прониклись духом братства и самоотверженности, царившей в среде добровольцев, конечно же тоже требовалось время.
Анненков не отказался и от мысли развернуть «Усть-Каменогорский полк», укомплектовав его полностью казаками 3-го отдела. Но с этим дело шло очень туго. Командование и штаб 2-го степного корпуса, после того как оттуда перевели генерала Матковского и назначили престарелого генерала Ефтина, заняли по отношению к Анненкову едва ли не враждебную позицию. Атаман платил той же монетой, во всеуслышание именуя штабных чинов корпуса тыловыми крысами, спекулянтами и ворами. Так вот, в том штабе попытки анненковских комендантских команд пополнения вербовать казаков 2-й и 3-й очереди встретили без восторга, ибо сами хотели мобилизовать этот резерв для пополнения опытными воинами своих частей, ведущих боевые действия со все усиливающимся партизанским движением на Северном Алтае. В таких условиях удалось сформировать лишь одну сотню в Семипалатинске и одну в Усть-Каменогорске, да и те были не в той степени готовности, чтобы принимать участие в штурме «Черкасской обороны». Анненков уже подумывал, не разбросать ли эти сотни по другим полкам, когда Иван привел полнокровную сотню усть-бухтарминцев, хорошо экипированную и неплохо вооруженную. Это вдохнуло в было «увядший» план атамана новую жизнь. Он все же решил слить эти три сотни в отдельный полк 3-х сотенного состава, в надежде на прибытие новых пополнений из 3-го отдела, чтобы довести-таки полк до штатных размеров…
Не готова было дивизия к наступлению, но атаман решил рискнуть, время подгоняло. Весной надо было кончать с «Черкасской обороной», чтобы летом развернуть наступление на Верный. Анненков очень хотел к концу года стать властелином всего Семиречья, края в котором он начинал свою офицерскую службу, который он очень хорошо знал. Наступление на Андреевку началось 5 марта 1919 года…
Сотня Ивана Решетникова в составе свежеиспеченного Усть-Каменогорского полка стояла на правом фланге боевого расположения дивизии. Сражение продолжалось уже третий день, но до общего штурма дело не доходило. Маломощный Усть-Каменогорский полк в бой вообще не вводили. Основными действующими лицами пока были артиллеристы и пехота. Каждый день с утра начинался артиллерийской дуэлью и попытками анненковской пехоты атаковать позиции красных. На третий день атака пластунов вновь успеха не имела. Противник густым пулеметным и винтовочным огнем прижал пехотинцев к земле. Затем позиции обороняющихся попытались обойти конные оренбуржцы. Но и их атака оказалась крайне неудачной, ибо они напоролись на хитро замаскированные «волчьи ямы» и проволочное ограждение. Об атаке в «лоб» конной лавой нечего было и думать, здесь все пространство простреливалось артиллерией красных. Те пушки были взяты в бывших казачьих арсеналах Верного и Джаркента. Где-то к полудню и пехота отступила и оренбуржцы, понеся потери, откатились назад.
Анненков в окружении порученцев стоял на небольшом возвышении и в бинокль следил за ходом боя. Рядом располагались позиции артдивизиона. Дивизион имел на вооружении шестнадцать трехдюймовых мортир и два тяжелых орудия. Командир дивизиона подполковник Грядунов собрал к себе всех артиллеристов-виртуозов, кого знал ещё по германской войне. В степи под Семипалатинском, на стрельбах, они тремя залпами рыхлили снежную степь гигантскими буквами: С нами Бог и атаман Анненков! Сейчас дивизион вел артиллерийскую дуэль с батареями противника. Но орудия красных имели по нескольку заранее оборудованных позиций и время от времени меняли свою дислокацию, потому их очень трудно было «засечь». Лицо атамана посерело от напряжения, он ждал когда, наконец, его артиллеристы подавят ответный огонь противника и появится возможность двинуть в атаку всю конную массу, основную силу дивизии. Он болезненно осознавал свой промах, когда двинул в обход правого фланга оренбургский полк, в надежде «раздергать» противника, нащупать, наконец, слабое, уязвимое место в его обороне. Он опять, как и два предыдущих дня, вынужден был констатировать, что красные дерутся ожесточенно, умело, не имеют недостатка в боеприпасах, и одной лихой атакой их с позиций не выбить. Более того, если очертя голову бросить конницу в «лоб», здесь можно и главные силы дивизии положить.
В бинокль хорошо просматривалось, как слаженно и быстро перегруппировываются красные. Когда вперед шли анненковские казаки-пластуны, на атакуемый участок сразу же были переброшены резервы из самой Андреевки. Когда пошли в обход оренбуржцы, им навстречу моментально перебросили на фланг пулеметную команду. От села к позициям сновали телеги, подвозя боеприпасы и увозя раненых. Было очевидно, что в самом селе базируются склады, госпиталь и дислоцируются резервы. Надо бы перенести артиллерийский огонь туда, стереть все эти избы, глинобитные и саманные домики. Но это неминуемо «развяжет руки» артиллерии красных, позволит им выкатить орудия из укрытий на прямую наводку и прицельно, без помех выкашивать картечью изготовившиеся для атаки конные полки дивизии…
Минул полдень, степь, под лучами уже ставшего припекать солнца, оттаивала от ночного мороза, обещая превратиться в сплошную хлябь, а атаман так и не увидел слабого места в обороне противника. На очередную имитацию атаки отправили две сотни «Голубых улан». Красные тут же отреагировали, перебросив на атакуемый участок пару стрелковых взводов с тремя пулеметами…
Иван, стоял рядом со своим конем и, опершись на луку седла, тоже внимательно следил в бинокль за перемещениями, происходящими на переднем крае красных. Он увидел как с фланговых позиций, как раз напротив расположения его сотни, сняли сразу три «максима» с расчетами и перебросили на участок, где обозначали атаку «уланы». Теория тактики полевого боя, преподаваемая в юнкерском училище, и боевая практика, полученная на германском фронте, позволили моментально высчитать, что преодоление примерно тех четырехсот саженей до окопов противника займет не более десяти минут и эти пулеметы, способные положить без остатка всю сотню, не успеют вернуться. Иван имел достаточно времени с самого утра, чтобы определить, напротив него сидят не более двух взводов красных стрелков, которые так же с утра маются от безделья, ибо бой идет на других участках, а здесь даже не намечается. Они не втянулись в сражение, не готовы, не ждут нападения, потому так опрометчиво их командир согласился отдать эти пулеметы, основу своей огневой мощи. Даже если они сразу заметят атаку, то успеют дать не более четырех-пяти прицельных выстрелов, если имеют на вооружение трехлинейки, и не более двух, если вооружены берданками. Вряд ли у тех, что в окопах много трехлинеек, в которые не надо вставлять новый патрон пока не кончатся все пять патронов в обойме, вряд ли они успеют сделать много выстрелов за десять минут. Значит можно с минимальными потерями преодолеть эти сажени, вклинится в оборонительные порядки, довести дело до рубки, сабельного удара, любимой стихии казаков, что никак не удается уже третий день… Но надо спешить. Иван нервно посмотрел в сторону КП своего полка. Там, похоже, не обратили внимания на изменения в боевых порядках противостоящего им противника.
– Никифоров, Порфирий, ко мне! – крикнул Иван. Тут же подбежал высоченный молодой казак, исполнявший обязанности вестового. – Скачи к командиру полка, передай, что перед нами красные перебросили на другой участок все свои пулеметы. Мы немедленно атакуем. Пусть всем полком следуют за нами в прорыв. Совещаться нет времени. Скачи!
– Сотня, по коням! Слушай мою команду! Сабли вон, приготовится к атаке, – он выехал вперед и подняв на головой клинок взмахнул им. – Братцы, в атаку, за мной… марш, марш!!..
Атаман с напряженным лицом и время от времени вздрагивающими губами наблюдал за демонстрацией атаки «Голубых улан». Недостаток опыта в управлении лошадьми привела к тому, что часть всадников подскакала слишком близко, попала под огонь противника и потеряла не менее десятка человек. Таким образом «имитация» бескровной не получилась. Атаман тихо про себя ругал и командиров и неумелых всадников, когда его тронул за рукав один из порученцев:
– Брат-атаман, посмотри на левый фланг…
Анненков моментально перенацелил бинокль. Он увидел как небольшая конная лава, по всей видимости сотня, из расположения Усть-Каменогорского полка стремительно приближалась к позициям неприятеля. Самое удивительное заключалось в том, что сотня пока совсем не несла потерь, хотя уже преодолела не менее трех четвертей расстояния до окопов. Красные на том участке обороны, или были застигнуты врасплох, или у них по какой-то причине там не оказалось пулеметов. Атакующая сотня почти достигла вражеских окопов, когда, наконец, начали падать лошади и всадники, и то лишь единицы. Всадники перемахивали окопы, попутно рубя бегущих, бросивших окопы пехотинцев. Линия окопов преодолена. Сотня на плечах бегущего противника явно намеревалась ворваться и в само село, где располагались, штаб, склады, лазарет… При виде самовольной, но столь блестящей атаки атамана охватила обычная в минуты вдохновения мелкая дрожь. Он специально поставил «куцый» усть-каменогорский полк на второстепенный участок и вводить в бой на первом этапе сражения вообще не собирался. Но они неожиданно проявили инициативу и сейчас одна атака могла повернуть весь ход всего сражения, но… Атаман шарил биноклем по расположению Уст-Каменогорского полка, уверенный, что эту сотню послал именно командир полка, и вслед за ней должен устремится весь полк… Но, увы, происходило еще более неожиданное. Оставшиеся две сотни полка не трогались с месте, теряя драгоценные минуты.
– Черт! Чего он медлит!? – скрежетал зубами атаман, и тут же перевел бинокль в тыл противника.
Сотня уже ворвалась на окраину села и там, видимо, вступила в уличный бой с обозниками и прочими тыловыми подразделениями красных – даже сквозь общей гул сражения оттуда слышалась беспорядочная стрельба… Время было упущено. Красные, поняв свою оплошность, быстро заткнули образовавшуюся в их обороне «дыру», не менее чем полуротой из резерва и прорвавшаяся сотня оказалась в ловушке. Анненков попеременно, то краснел, то бледнел. Наконец сквозь зубы он произнес стоявшему рядом порученцу:
– К подъесаулу Воскобойникову… Выяснить почему полк не поддержал прорыв своей сотни… и кто командир сотни.
Когда Иван понял, что полк не последовал вслед за ними на прорыв, и он со своими людьми оказался в тылу противника, окруженный со всех сторон… Нет, он не растерялся. В подобных ситуациях ему приходилось бывать на германском фронте. Хотя нет, там было все совсем иначе. Если его сотня оказывалась в германском тылу, имелась возможность сохранить жизнь даже в безвыходной ситуации – сдаться в плен. Здесь сдаваться никак нельзя, в красном плену белых, тем более казаков, ожидал неминуемый расстрел, в могло быть и хуже – мучительная смерть. В войсковой газете «Иртыш», которая регулярно приходила в станичное правление, часто публиковали снимки обезображенных трупов белых офицеров, попавших в плен к красным. Особенно зверствовали красные повстанцы, действовавшие в белом тылу. Война велась гражданская, не регулируемая никакими международными соглашениями и конвенциями.
По ним стреляли и с возов обозники, и из окон и чердаков изб. Иван понимал, останавливаться нельзя, это верная гибель. Но впереди улицу села перегородили телегами, на которых люди в ношеных выцвевших шинелях и обмотках спешно устанавливали пулемет…
– Боя не принимать, за мной, направо, в прогон, выходим из села!!! – что было мочи, обернувшись, орал Иван.
Мгновенно сконцентрировав всего себя, всю волю и ум… он решил вновь атаковать линию обороны противника, теперь уже с тыла. Решение по сути абсурдное. Атаковать центр обороны, насыщенный пулеметами, которые развернуть в обратную сторону, минутное дело. Но Иван собирался атаковать не пехоту, залегшую в окопах, а артиллерийскую батарею, находящуюся сзади, ближе к селу, здесь пулеметов не было. Но, конечно, и это его сотню не спасало. Порубить частично орудийные расчеты – вот и все, что они могли успеть, а подоспевшие пехотинцы и пулеметчики все одно бы их всех положили. Последняя надежда Ивана была на атамана. Он надеялся, что тот, находясь на своем КП, как раз напротив батареи противника, должен наверняка увидеть его атаку с тыла, должен понять, что батарея хотя бы временно не может вести огонь, а значит надо немедленно атаковать главными силами в лоб…
14
Анненков не просто увидел, он ждал этого. Поняв, что прорвавшаяся сотня в западне, атаман мысленно пожелал, чтобы ее командир не запаниковал, а по ходу движения изменил направление атаки и с тыла атаковал именно артиллерию красных. Он очень на это надеялся, хоть и понимал, что совершить такой маневр, находясь под перекрестным огнем в селе невероятно трудно. Он сам полтора месяца назад, в январе побывал там же под таким огнем и, что называется, едва ноги унес. Подскакал порученец, которого он отправлял в усть-каменогорский полк:
– Брат-атаман, подъесаул Воскобойников говорит, что не успел, не понял маневра, и что сотня атаковала, не согласовав свои действия с ним, без его приказа!
– Кто командир сотни?!
– Сотник Решетников. Это вновь прибывшая сотня из Усть-Бухтармы.
Атаман вновь приник к окулярам бинокля. Кажется, его ожидания начинали воплощаться в реальность – в тылу противника от села к центру позиций неслась во весь опор все та же, но уже заметно поредевшая конная лава. Они явно намеревались атаковать с тыла красных артиллеристов. Атаман словно собрался в единый тугой комок, он интуитивно почувствовал – судьба всего сражения решается сейчас, в эти пять-десять минут. Этот сотник так быстро сориентировался во вражеском тылу, что и атаман должен действовать не менее стремительно, чтобы не загубить такой блестящий маневр, не упустить этот шанс, одержать решительную победу.
– Грядунов, прекратить огонь! – вскакивая в седло, крикнул атаман командиру артдивизиона, чтобы в атакующих усть-бухтарминцев случайно не попали свои же снаряды.
Он чуть тронул коня и тот послушно вынес его перед строем Атаманского полка, выстроившегося за пригорком, служащим наблюдательным пунктом и потому не видимым красными.
– Знамя!
Тут же рядом с ним появился знаменосец с тяжелым черным полотнищем. Атаман поднял коня на дыбы, выхватил шашку и поднял ее над головой:
– Братья-казаки, большевикам, злейшим врагам России, смерть и никакой пощады! Вперед, за мной, в атаку, марш, марш!! С нами Бог!!
– И атаман Анненков!! – дружно и восторженно грянули в ответ атаманцы и вся тысячная масса конницы, с лязгом выхватив шашки, в черных полушубках и таких же мохнатых папахах, под черным знаменем сорвалась с места и устремилась вслед за своим вождем…
Наибольшую опасность для прорвавшейся сотни представляли не те, кого они атаковали, артиллеристы, а красные, оказавшиеся у них за спиной. Из села по ним вели интенсивный винтовочный огонь. Задние были обречены, но где-то с полсотни человек во главе с Иваном все же доскакали до батареи и, не мешкая, принялись рубить орудийную прислугу. Иван, сбив конем рослого батарейца, услышал рядом характерный посвист пули и увидел, как из-за орудийного лафета перезаряжает винтовку молодой повстанец. На его шапке белела грубо и неровно вырезанная из жести большая пятиконечная звезда, и если бы не эта звезда и винтовка, то он смотрелся обыкновенным крестьянским парнем в драном полушубке и грязных валенках. Однако винтовку он перезаряжал сноровисто. Кто кого, либо Иван скорее достанет шашкой, либо красный выстрелит. Иван не успевал, да и неудобно было, батареец прятался за пушкой. Командира выручил его заместитель, хорунжий Злобин из Александровского поселка. Он успел объехать орудие и, махнув шашкой, развалил надвое череп, уже вскинувшего винтовку и целящего в Ивана парня в полушубке и валенках. И тут же на глазах Ивана пулеметная «строчка» перерезала тело хорунжего чуть ниже груди и он, выронив окровавленную шашку, боком вывалился из седла. Стреляли из английского дискового ручного пулемета Льюиса. Потому его хозяин так быстро, быстрее, чем расчеты тяжелых «Максимов», успел из ближайших окопов добежать до батареи и теперь «поливал» казаков стоя, держа пулемет за приклад и переднюю опорную стойку. Видимо, был он очень искусный пулеметчик, недаром ему доверили такое новейшее оружие. Понадобилось всего минута-полторы его «работы», чтобы вывести из строя не менее десятка атакующих. Слышались отчаянные крики и стоны раненых, храп подстреленных лошадей. Определил пулеметчик и командира сотни. Он и по нему успел дать короткую очередь. Иван спасся старым казачьим приемом – поднял коня на дыбы и лучший молодой жеребец из табуна Тихона Никитича принял на себя все предназначавшиеся всаднику пули…
Придавленный конем Иван, сначала не почувствовал боли. Он в горячке рванулся, пытаясь высвободить попавшую под коня ногу, но тот бился в предсмертных судорогах, наваливаясь все сильнее и сильнее. Иван с трудом поднял голову, и уже едва не теряя сознание, увидел бегущих к селу красных пехотинцев, для скорости бросавших винтовки и прочие тяжести, их растерянные лица, услышал полные ужаса крики:
– Анненков… Анненков… сам ведет!!
Иван нашел в себе силы посмотреть туда, куда оборачивали головы бегущие. Там словно туча грозно надвигалась сплошная черная масса большой конной лавы. Конь в очередной раз дернулся в конвульсиях, и ногу ожгло нестерпимой болью – Иван провалился в забытье…
Сражение продолжалось до темноты. Красные, превратив каждый дом в огневую точку, ожесточенно отстреливались. Бой в самом селе сковал основные силы анненковцев, что дало возможность фланговым подразделениям красных покинуть позиции и отойти. Тем не менее, главные силы обороняющихся, стоявшие в центре понесли страшные потери в живой силе, оставили врагу всю артиллерию, много пулеметов, запас боеприпасов и продовольствия в самом селе. Красных преследовали пятнадцать верст до следующего села. Но там анненковцев вновь встретили окопы и свежие силы повстанцев, готовые к обороне. Преследователям пришлось поворачивать коней.
Атаман рвал и метал:
– Ты знаешь, что обокрал нас всех, ты украл у нас сегодня великую победу, ты достоин самой жестокой казни… ты… ты хуже врага!!!
Командир усть-каменогорского полка, к которому относились все эти обвинения, стоял опустив голову и растерянно оправдывался:
– Прости, брат-атаман… кровью искуплю. Сам ведь знаешь, полк-то у меня сырой, меж сотнями взаимодействие не налажено… Прости, ты же меня знаешь, сколько вместе… я же за тебя жизнь положу, только прикажи…
Атаман понимал, что бывший старший урядник, выслужившийся на фронте в хорунжие, за храбрость и преданность произведенный им буквально за полгода сначала в сотники, потом в подъесаулы… он не виноват, что вовремя не распознал маневр сотника, не поддержал прорыв всеми силами полка. О, если бы он поддержал, тогда бы в тылу у красных оказалась бы не одна, а три сотни и сейчас все было бы кончено, никто бы никуда не отступил, все или почти все защитники Андреевки лежали бы здесь располосованные, расчлененные, пострелянные…
Отвернувшись, атаман уже не слушал оправданий подъесаула, говорившего, что не повел полк, подумав о возможной измене усть-бухтарминцев, ведь все в их отделе знали, что тамошние казаки столько времени отлынивали под различными предлогами от войны с красными, прятались у себя за горными перевалами. При этом подъесаул благоразумно умолчал, что командир сотни посылал к нему вестового с просьбой поддержать атаку…
Пока главные действующие лица минувшего сражения отдыхали и приводили себя в порядок, отряд специального назначения при контрразведке дивизии, или проще карательный отряд творил в занятом селе суд и расправу. Прежде всего, расстреляли всех раненых красных и медперсонал лазарета. Потом каратели пошли по избам. Если обнаруживали чего-то подозрительное, например отсутствие икон на стенах, или что-то из оружия, хозяев без различия пола и возраста пороли или выгоняли на улицу, освобождая приглянувшиеся дома под штаб и службы дивизии. Захвачено немало фуража и патронов, но вот снарядов к орудиям кроме тех, что противник оставил на позициях, не было – красные их не складировали, а держали на подводах и в суматохе боя успели вывезти. Это был очень неприятный факт, так как грядуновские артиллеристы израсходовали большую часть своего боезапаса, а надеяться на скорый подвоз снарядов из Омска не приходилось – оттуда почти все отправляли на Восточный фронт, где белые армии тоже начали большое весеннее наступление.
Дивизионный госпиталь не смог расположиться в той избе, где помещался лазарет красных, ибо там вповалку лежали трупы, и все было залито кровью. Он разместился в здании бывшей школы рядом со штабом. Поздним вечером атаман потребовал к себе начальника госпиталя. Медик вскоре явился:
– Прикажете доложить о поступивших раненых?
– Потом доктор, потом. Закройте дверь на крючок и посмотрите, что там у меня с ногой, – скривившись от боли, так что на его лбу из под спадающей на лоб челки появились капли пота, атаман снял сапог. Портянки и нижняя часть галифе были мокрые от крови.
– Вы ранены?! – врач пододвинул керосиновую лампу поближе к краю стола и присев на корточки, начал разматывать портянку.
Атаман стиснул зубы и не издал ни звука, даже когда врач стал ощупывать его ногу, хоть гримаса боли и проступила на его лице.
– В икру… навылет… края раны неровные… осколок. Возле вас снаряд разорвался? – спросил врач.
– Нет, – едва сдерживаясь от стона, отвечал атаман, – это граната.
– Кровотечения почти нет… необходимо промыть и перевязать. Я сейчас пришлю сестру милосердия.
– Не надо никого присылать, перевяжите сами… только скорее, и об этом более никто не должен знать. Вы меня поняли!?… И еще… выясните, не привозили ли к вам в госпиталь сотника Решетникова из станицы Усть-Бухтарминской.
Врач сходил за медицинской сумкой и сообщил, что интересующий атамана офицер в госпиталь не поступал. Когда рана была промыта и перевязана, атаман четверть часа тренировался, ходя перед зеркалом, чтобы никто не заподозрил о его ранении. Гримасу боли на лице он в конце-концов превозмог, но от некоторого прихрамывания так и не избавился. На вечернем совещании командиров полков, когда кто-то обратила на это внимание, атаман лишь досадливо отмахнулся:
– Безделица, ногу натер…
Еще раз отчитав, теперь уже при всех, командира Усть-Каменогорского полка, он поставил в пример действия усть-бухтарминцев и вновь осведомился о сотнике Решетникове. Но никто ничего не мог о нем сообщить.
– У его брата спросите, он наверняка искал его, – посоветовал атаман…
Степан нашел Ивана лежащим без сознания, придавленного мертвым конем. Когда он его вытащил, по неестественному выгибу правой ноги стало ясно, что она серьезно повреждена. Не зная, где будет размещен госпиталь, Степан поручил заботу о брате фельдшеру своего полка. Тот как мог выправил ногу, наложил шину, но Иван в сознание не приходил, напротив ему стало хуже, начался жар, он бредил. В госпиталь его доставили уже среди ночи… В себя Иван пришел только на следующий день. Увидев брата и свою ногу, подвешенную на блоке, он с трудом нашел силы спросить:
– Где я?
– Братка… очухался!?… Ну и слава Богу. Я почитай всю ночь тут сижу, молитвы за тебя творю. Атаман о тебе спрашивал. Ты сейчас много-то не говори, у тебя нога сломана, кровотечение было и сильное сотрясение. Но ты не печалься, доктор говорит поправишься.
– Погоди… Степа… Зачем атаман меня… меня, что судить хотят… я же без приказа… с сотней что? – еле шевелил губами Иван.
– Да не бойся ты… если уж и ково судить так не тебя, а Воскобойникова, атаман так и сказал, ей Богу, сам слышал. Ни о чем не беспокойся, все в порядке, мы победили, село взяли и атаман тобой очень доволен, – Степан, говоря только хорошее, специально ушел от ответа на вопрос о сотне, понимая, что состояние брата не способствует восприятию плохих известий. – Ну, я побег, атаман приказал, как придешь в себя, сразу ему доложить…
Анненков вошел в классную комнату, превращенную в госпитальную палату стремительно, будто его ветер нес над землей.
– Здраво живете братья-партизаны! – сразу со всеми поздоровался атаман, ибо в этой «палате» лежали не тяжелые и не ампутанты, потому они вполне могли ответить на приветствие, что и случилось:
– Здравия желаем, брат-атаман, – недружно ответили раненые, некоторые даже повскакивали с коек.
Сопровождавший атамана Степан указал на койку с блоком, где лежал брат.
– Как себя чувствуешь герой!? – Анненков обращался к Ивану на ты, что означало автоматический прием и его в «партизанское» братство.
– Спасибо, вроде неплохо, – слабым голосом отвечал Иван.
– Приказ! – атаман протянул руку, и порученец вложил в нее лист бумаги, отпечатанный на пишущей машинке и еще что-то. – За умелое командование вверенным подразделением, за мужество и героизм проявленные в боевых действиях против врагов России, сотник Решетников Иван Игнатьевич награждается «партизанским крестом за мужество и героизм». Поздравляю, брат-сотник, – атаман осторожно пожал слабую дрожащую руку лежащего растерянного Ивана, и тут же вложил в нее коробочку с наградой, а в другую руку бумагу с приказом о награждении. – И кроме того, я, властью данной мне Верховным Правителем России, присваиваю вам чин подъесаула, и вновь в руках атамана возникла бумага, она уже легла на грудь в конец оторопевшего Ивана…
Анненков, однако, не собирался этим ограничиться. Он хотел сделать теперь уже подъесаула Решетникова командиром того самого Усть-Каменогорского полка… Но врач заявил, что в ближайшие три-четыре месяца, пока не срастется кость Иван в строй не встанет. Атаман был очень раздосадован, так как испытывал недостаток в опытных, а главное грамотных и инициативных помощниках. Здесь же он увидел человека, который обладает и теоретическими знаниями и боевым опытом, и не боится принимать рискованные решения, не боится ответственности. Он сам ведь был именно таким.
15
От Степана Иван узнал, что из его сотни в том бою погибло 36 человек, и почти столько же было ранено. Так что сотни не стало, а уцелевших разбросали по другим подразделениям. Степан сколько мог, взял земляков в свою сотню. Несмотря на награду и повышение в чине, чем дальше, тем сильнее Иван ощущал свою вину за случившееся, вину перед погибшими земляками и их семьями. Ведь получалось, что они погибли из-за него. Не прояви он этой инициативы, не возобладай в нем интуитивно, обострившаяся за время домашнего «простоя», жажда боевой деятельности, и они, во всяком случае большинство, остались бы живы. Хотя, это конечно не факт, сражение наверняка бы затянулось на дни, а то и на недели, и неизвестно, как бы там все повернулось. Эти рассуждения вроде бы немного успокаивали, но не надолго. Иван по мере того, как его состояние улучшалось, все больше общался с другими ранеными. Как в дивизии не существовало особых привилегий для офицеров, например у них не было тех же денщиков, так и в дивизионном госпитале не было разделений на офицерские и солдатские палаты, все лежали вместе. От соседей Иван также уяснил, что порядок в дивизии не только своеобразный, но и жестокий – жизнь человеческая ценилась здесь куда меньше, чем преданность атаману. Еще одну особенность анненковский войск осознал Иван – чины боевых полков, очень неприязненно относились к карателям из так называемого «отряда специального назначения» при контрразведке дивизии. Туда, как правило, стремились люди с криминальными склонностями. Об их садизме ходили легенды. Впрочем, казаки не столько жалели «мужиков», сколько переживали за свои, оставленные в станицах семьи – не дай Бог, туда придут красные. Правда у большинства была полная уверенность, что большевиков в конце концов разобьют, и им месть со стороны крестьян-новоселов не грозит. Но находились и сомневающиеся. Эти вспоминали, что из себя представляли многие генералы на германском фронте, опасались, что такие же встанут во главе белых армий за Уралом и загубят все дело, если, конечно, не найдутся такие командиры как их атаман.
В один из дней в госпиталь с легким ранением руки заявился Арапов. Увидев Ивана, он подсел к нему.
– Здорово… Слышал, слышал о твоих подвигах. Тебя, что в подъесаулы произвели?… Поздравляю, – блудливые глаза Васьки бегали по сторонам, словно чего-то искали и не могли найти.
– Ты лучше, чем меня поздравлять, за души наших земляков-одностаничников помолись, – хмуро ответил Иван.
– Ну, это тебе сподручнее. Не я их на смерть-то повел, – тут же наотмашь вдарил Васька.
– Ладно, чего ты тут? Иди своей дорогой, – не захотел больше разговаривать с однокашником Иван.
Но тот, напротив, был очень предрасположен к общению:
– Да ты, Вань, не серчай. Я ж все понимаю. Как говорит наш атаман, войны без потерь не бывает.
– Иван не ответил, и Васька, которого словно распирало «раскрыть душу», вдруг принялся рассказывать о себе:
– А я сейчас в «отряде особого назначения» при контрразведке служу. Слыхал о таком? Нас еще опричниками зовут. Про меня, наверное, тоже знаешь… ну про то, что я в Семипалатинске бабу на балу грохнул? Пьяный был в дымину, а эта сука меня, офицера, по морде, при всех. Папаша ее, то ли почтой, то ли телеграфом там командовал… так себе бабенка, а сколько из-за нее потом шума было. А до того у меня купеческая дочка была, я даже в дом их был вхож. У той папаша жутко богатый. Да ты их знать должен, твоя Полина подруга этой Лизки Хардиной. Да, конечно, если бы я эту не упустил, у меня бы все по-иному вышло. То невеста, так невеста. Но понимаешь, не давала. Все разговоры говорили, про цветы да погоду, стишки там всякие читали, альбомы ее с фотографическими карточками смотрели и ничего боле, даже пощщупать себя как следует не давала, а если выпивший приходил, так почти сразу и выпроваживали. Тут еще и папаше не больно я глянулся. Потом вообще и приглашать, и пускать перестали. Я и плюнул, чего-чего, а баб-то кругом и без этой Лизки полно. Ну, а на том балу вот так все вышло… Хорошо еще, что не расстреляли. Я попу нашему дивизионному отцу Андрею в ноги упал, упросил его к атаману сходить, попросить за меня. Пронесло, только с офицеров разжаловали. Но я не долго горевал, уже в Сергиополе друга своего старого встретил Веселова, начальника контрразведки, он меня вот в опричники и определил. У них жить можно, у них весело. Вчера вот тут одну деревню неподалёку «чистить» ездили. Ну, а там как везде, мужиков кроме стариков и мальчишек ни одного нету, все у красных. Что делать, ясно все красным сочувствующие. Всех из домов выгнали, а баб отдельно в одну избу загнали, на лавки повалили, платья и исподнее с них поснимали. Орут, конечно, а мы их плетьми… Тощие в основном, смотреть не на что, второй год тут воюют, жрать нечего. Но нашлась и ядреная одна, уж мы ее шестиюймовками с нашим полным удовольствием отходили. – Васька для наглядности замахнулся. – Ее как перетянешь, а она аж визжит… Потом узнал, мужик ее был там председателем сельсовета, оттого она и не голодала как остальные, и такая гладкая оказалась. А сейчас он в Черкасском ротой командует. Мы этих красногвардеек, значится, сначала выпороли, потом отпороли… ха-ха. Одна вот за ладонь меня укусила, когда я ее заваливал. Сначала и внимания не обратил, а потом гляжу пухнуть начала. Видать зубы у нее гадючьи, ядовитые. Вот перевязать пришел…
– Слушай… ты тут дело свое сделал, перевязал свою рану боевую!?… Ну и двигай, – перебил Иван, не в силах больше слушать рассказы земляка и бывшего однокашника по кадетскому корпусу, к неудовольствию некоторых прочих слушателей, которые внимали бравому карателю с явным интересом…
В конце марта боевые действия перешли в фазу вялотекущей войны. Анненков не мог продолжать большое наступления из-за острого недостатка боеприпасов, в первую очередь снарядов. Такие же проблемы испытывали и красные. Оренбургская армия белых атамана Дутов в ходе общего наступления на Восточном фронте перерезала туркестанскую железную дорогу. Таким образом, красные части, действующие в Семиречье, оказались отрезанными от снабжения из Центральной России. Необходимость экономить боеприпасы обоим воюющим сторонам привела к тому, что костер войны в Семиречье, вспыхнувший, было, в начале марта не разгорался, а еле тлел. Иван к тому времени уже встал на костыли. Облачившись в форму, он пошел в штаб и записался на прием к атаману…
– Рад, что вы выздоравливаете, но почему с погонами сотника, ведь вы подъесаул? – с порога сделал выговор ему атаман. Анненков когда разговаривал с образованными офицерами часто отходил от «братской» манеры и обращался к собеседникам на «вы». – Садитесь, вам же тяжело стоять.
– Виноват, погон не нашел, – не успел придумать другого объяснения Иван, ведь он пришел по конкретному поводу и совсем не думал о том какие на нем погоны.
– Зачем погоны? Надо всего лишь по одной звездочке прицепить… Ладно… Немедленно принесите погоны подъесаула, – приказал атаман порученцу, застывшему по стойке смирно за спиной Ивана, и тот тут же исчез исполнять приказ. – У вас дело ко мне?
– Так точно, господин атаман, – Иван никак не мог заставить себя говорить «ты» и «брат-атаман» человеку с полковничьими погонами на плечах, хоть и всего на шесть лет его старше. Видимо, осознавал это и Анненков, окончательно перешедший с ним на «вы». – Я слышал, что всех тяжелых и средней тяжести раненых будут отправлять в Семипалатинск?
– Да, верно. Мы вообще оставляем эту чертову Андреевку и перебазируемся в Урджарскую. Здесь совсем нет места, чтобы разместить всю дивизию, все службы и базу снабжения. А нам необходимо закончить доформирование. Эх, если бы Воскобойников тогда поддержал ваш прорыв, сейчас бы с этой «Черкасской обороной» уже покончили и не было бы всех этих мытарств… – Аннеков с сожалением ударил кулаком себе в ладонь. – Ну да ладно, не всегда все получается как надо… Думаю, к лету наша дивизия должна намного усилится. Семиреки к нам каждый день приходят. Вчера вот целая полурота пластунов пришла во главе с есаулом. Понравились они мне, злые, готовы зубами рвать красных. Из таких добровольцев мы сформируем, наконец, боеспособные пехотные подразделения, а то сами видели, что пехота у нас в основном из мобилизованных и никуда не годится. Еще киргизы подойдут, думаю из них создать туземный киргизский полк. Так что наверняка летом мы большевиков здесь окончательно добьем. А вас, Решетников, я хочу поставить во главе Усть-Каменогорского полка. Хоть и немного в нем пока людей, но думаю, казаки вашего отдела должны наконец понять, что лучше воевать у меня, чем идти по мобилизации на Восточный фронт. Кстати приказ о мобилизации уже спущен в отделы и она, видимо, уже началась.
– Но у Усть-Каменогорского полка есть командир, и мне бы не хотелось… – начал было возражать Иван.
– Какой это командир, – перебил атаман, – из-за него мы вот сейчас здесь сидим, вместо того чтобы быть на сто верст южнее и готовиться к наступление на Верный. Вы своей атакой предоставили ему возможность отличиться, зарекомендовать себя стратегом, а не простым исполнителем… ааа, – Анненков махнул рукой. – Исполнителей у меня и без него хватает. Не знал бы его лично, как храброго и верного офицера, отдал бы под суд. Хотя, конечно, какой он офицер. Хорунжего на фронте из урядников выслужил, краткие курсы подготовки прошел. Потом уже ко мне пристал, храбрость в боях проявил, сотню водил на пулеметы. Ну, я думал, может и с полком получится, да вижу, ошибся. А вы… вы совсем другое дело, у вас настоящее военное образование и фронтовой опыт не урядницкий, а офицерский. Я ведь видел вас в бою, у вас все есть для того, чтобы успешно командовать полком. А то ведь у нас офицеров много таких, которые умудрились всю германскую войну в тылах просидеть, а другие наоборот опыт имеют, но в теории слабы. В общем, в вас я не сомневаюсь, если с полком так же успешно будете воевать как с сотней, сделаю вас своим заместителем. А сейчас поезжайте вместе с госпиталем в Семипалатинск, там условия получше, подлечитесь, и как только сможете сесть в седло сразу сюда, вернее в Урджар. Летом вы должны командовать полком. Вы меня поняли?
– Господин атаман… я собственно к вам вот с чем. Зачем мне в Семипалатинск? Мне тут до моей станицы куда ближе, если прямиком ехать. И вылечусь я там быстрее, – последний аргумент Иван привел, чтобы подвигнуть атамана согласиться.
Анненков ненадолго задумался…
– Хорошо, возьмите себе двух провожатых, подводу и отправляйтесь. Но помните, не позднее июля вы должны быть в строю. Я на вас очень рассчитываю.
– Насчет провожатых. Я хочу всех раненых из своей сотни с собой взять. Среди них есть ходячие. Они и за провожатых будут.
Идея понравилась атаману. Он вообще все эти тыловые учреждения, госпитали, обозы не любил. Они сдерживали маневр, тормозили передвижение войск, «приземляли» полет мыслей молодого полководца. И то, что часть раненых убывает лечиться самостоятельно, что ж тем лучше, меньше хлопот и расходов на довольствие.
– Пусть будет по-вашему, возьмите сколько надо подвод, лошадей из выбракованных и отправляйтесь. Вы же и будете там старшим.
Порученец с погонами уже несколько минут стоял в дверях и ждал.
– Держите подъесаул, и чтобы больше я вас с погонами сотника не видел! – эти слова атаман произнес жёстко, не терпящим возражений тоном.
Десять подвод с ранеными усть-бухтарминцами, александровцами, березовцами, черемшанцами, вороньевцами обратный путь преодолевали совсем не с той скоростью, с которой месяц назад ехали на фронт. Иван, сцепив зубы, терпел боль в растрясенными дорогой ноге и голове. Но куда мучительнее была боль душевная, он предчувствовал, что дома, в станице, ему придется держать ответ перед родными погибших и искалеченных. Месяц назад он вел по этой степной дороге сто девятнадцать полных сил и здоровья казаков. И вот тридцать восемь из них лежат в могиле (к тридцати шести погибшим в бою добавилось двое тяжелораненых скончавшихся в госпитале), а тридцать три возвращаются с ним, из которых половина имеет серьезные ранения, двенадцать вообще лежачие, восемь с ампутированными конечностями.
Иван как мог торопил возниц, ведь уже начинался апрель, почти стаял снег даже в горах. Он хотел успеть до начала ледохода, пока не растаяла переправа через Иртыш. Вообще-то крепкий лед стоял обычно где-то до 5-го апреля, а ледоход начинался 10-15-го. Время еще было, но ехали не верхом и не рысью, к тому же то и дело останавливались, когда кому-то из «тяжелых» становилось невмоготу терпеть тряскую дорогу. В деревни старались не заезжать, на ночлег останавливались в степи, выставляя караульных из тех, кто ещё как-то мог держать в руках винтовку. Крестьянам-новоселам в большинстве своем все эти коммунистические идеи были чужды. Но так уж получилось, что ураган гражданской войны кинул их в сторону красных. Когда проезжали киргизские аулы, там, в основном, взирали на казаков безразлично-настороженно, для них, что красные, что белые – все едино. Они с давних пор, спокойно, без «горения» ненавидели всех «орыс», русских. То, что те без пощады уничтожают друг друга, могло вселить в их души только радость – может совсем перебьют друг-дружку проклятые, и тогда некому будет мешать степнякам жить в их вольной степи, никто не будет захватывать их луга и пастбища, и они спокойно будут пасти свои отары и табуны…
Дорогу выдержали не все, один из тяжелых, казак из Березовского поселка тихо скончался, когда ехали уже «Чертовой долиной». Хоронить не стали, решили что за полтора дня успеют довезти до станицы и отпеть в церкви… К Иртышу вышли в сумерках. Переправляться в темноте не решились, опасаясь провалиться, лед местами стал уже слишком тонок. Стояли и смотрели на тот берег, на станицу, светившуюся редкими огнями. Смотрел и Иван, воображая, то спящую Полину, то стоящую перед иконами, тускло освещаемые лампадой, молящуюсяся за него. Может один из этих огоньков ее?…
Утром встал густой туман. Казаки, стуча зубами от холодной сырости, ждали пока развиднеется. Лед на накатанной переправе оказался еще достаточно прочным, переправились без проишествий, только ходячие вылезли и шли пешком, чтобы не создавать лишней тяжести на подводах с лежащими ранеными. Когда выехали на свой берег уже вовсю светило солнце. Хмурые, перебинтованные, заросшие щетиной, некоторые с пустыми рукавами и штанинами, на костылях, измученные, исхудавшие… Обоз в зловещей тишине въехал в станицу – их встречали молча… потом одна, вторая женщина узнавая своих с криком и плачем кидались навстречу…
Первое, что бросилось в глаза Ивану, когда он увидел Полину – это перемену, случившуюся с ней за столь непродолжительный срок, что он отсутствовал. Той цветущей, переполненной счастьем молодки уже не было. Она как-то сразу превратилась в не по возрасту зрелую женщину, постоянно страдающую от какой-то не проходящей душевной боли. Она похудела, платье уже не так вызывающе топорщилось на груди, щеки не так круглились, не играли на них веселые ямочки, не искрился румянец. Отец с матерью хотели первым делом его накормить, усадить за стол, но Полина увела Ивана в их комнату и там, осторожно сняв с него бинты, шину, не обращая внимания на исходящий от его ноги неприятный запах, обмыла рану, то и дело приникала к ней губами. Потом она сделала перевязку и вновь наложила шину.
Приехавшие усть-бухтарминцы разошлись по домам, а вот александровцев, березовцев и черемшанцев с вороньевцами разобрали по домам родственники и друзья. У кого таковых не оказалось, станичный атаман поместил в фельдшерском пункте, организовав питание и уход. Тут же в поселки отправили верховых с известием, чтобы родственники присылали в станицу за своими ранеными. Уже к вечеру оттуда стали прибывать первые подводы, а утром следующего дня приехал атаман Александровского поселка Никандр Злобин. Он узнал, что Иван последний, кто видел его сына живым, был Иван. Что мог рассказать Иван, не посмевший сидеть в присутствии убитого горем отца и стоявший перед ним на своих костылях почти по стойке смирно? Что был бой, ворвались на батарею, что хорунжий Злобин спас ему жизнь, зарубив красного артиллериста, а его самого в следующую минуту срезали из пулемета, что похоронен в братской могиле, куда похоронили всех казаков, павших в том бою под Андреевкой. То, что в ту атаку они пошли из-за него, что не прояви он инициативу… Этого Иван сказать не смог, ни Злобину, ни другим родственникам погибших, приходившим к нему как к командиру узнать о подробностях гибели своих близких… Хотя, конечно, они и без его слов все узнали. Но его винили не за ту атаку, а за то, что не привез тела погибших станичников, что дал их похоронить, как это было принято в дивизии, в общей могиле и отпеть дивизионному священнику, отцу Андрею, сотворившем это священное действо, не совсем по христиански, да еще с маузером на боку, одетом поверх рясы. Он оправдывался, что де сам лежал без движения и не мог ничего сделать…
В церкви сначала отпели умершего в пути следования березовца, а потом несколько дней служили панихиды по погибшим. И хоть Ивана никто из родственников погибших вслух не винил, он, что называется, казнил сам себя. Это поняла Полина и стала энергично отвлекать его от невеселых размышлений. У него была всего лишь сломана нога, в остальном его организм уже оправился и функционировал вполне нормально. На это и делала упор Полина при лечении его «моральной раны». Ей пришлось немало постараться, чтобы ласками и красотой своего тела заставить Ивана думать прежде всего о ней.
В разговоре с тестем Иван извинился за то, что не понимал осторожности Тихона Никитича, его стремлений всеми силами избежать участия земляков в братоубийстве. Об том же он прямо сказал Полине:
– Прав твой батя, десять раз прав. Я там такого насмотрелся. Все что на германском фронте видел, никакого сравнения. Свою же страну, как рубаху ситцевую с двух сторон ухватили и рвем, жгем, терзаем. В Семиречье ни одной станицы, ни одного села нет, чтобы не разорены, не разграблены, да не сожженные. Все друг дружку ненавидят. Не знаю, как дальше после этого вместе жить будем. Ведь сейчас вся Россия вот так же, сожжена, разграблена, мужиков сколько побитых или калек, бабы иссильничаны, дети осирочены. Вот в станицу нашу вернулся, как в теплый дом после пурги попал. Как здесь хорошо, покойно, как и не было ничего, на колокольне звонят, детишки в школу ходят… Конечно, не как до войны, и вдов вон сколько, и обеднели многие, и казаков сколько помобилизовали, но разве сравнить с тем, что мы там повидали. Там ведь не столько грабят и убивают, сколько души людские губят. И они, те люди с погубленной душой, уже не будут боятся другие души губить… Все это беззаконие, жизнь такая, она ведь только для таких как Васька Арапов в радость, озоровать, варначить, сильничать, убивать и все безнаказанно. Дурак я был Поля… я ведь тоже про себя Тихон Никитича чуть не трусом считал, а он ведь сколько жизней спас. Если бы не он… Ох не знаю, может быть уже бы и тут все горело, и кровь лилась. И я тоже хорош, геройство показал, людей на смерть повел… Зачем, кто меня подначивал!?…
16
Когда во второй половине апреля встал вопрос о пахоте, Тихон Никитич лично обходил семьи казаков оставшиеся без кормильцев. А таковых насчитывалось уже куда больше чем год назад. К тем, что не вернулись с германской войны, добавились еще с прошлого года трое погибших первоочередников в Семиречье, и один из сотни того же 3-го первоочередного полка, расквартированного в Омске. Этот казак погиб в декабре, когда взбунтовались тамошние рабочие и пытались захватить склад с боеприпасами, он был «снят» будучи часовым у того склада. Эти потери для столь большой станицы как Усть-Бухтарма, были, в общем, не велики, если бы к ним не добавились погибшие под Андреевкой. То был уже чувствительный урон. Тут еще подоспел давно ожидаемый приказ о мобилизации казаков 2-й и 3-й очереди. Тихон Никитич оттягивал его выполнение, пока было можно, чтобы хоть успели отсеяться. Большинству семейств, оставшихся без кормильцев, брались помогать родственники, но уже на всех не хватало и таковых.
В семье Решетниковых работоспособный «кормилец» остался один Игнатий Захарович. Тихон Никитич сам, без просьбы свата нарядил ему в помощь своего батрака Танабая. С началом посевной Иван частенько оставался в доме один и здесь, улучив момент, к нему как-то подошла, краснея и стесняясь Глаша, собиравшая еду для работавших в поле.
– Иван Игнатич, дозвольте вас спросить?
– Да Глаша, чего ты?
– Хочу узнать, как там Степан Игнатич, на фронте-то… все у него хорошо, здоров ли?
Иван встрепенулся, и даже чуть не привстал со стула, на котором сидел, но нога с шиной помешала, и он вновь опустился.
– Извини Глаша… Как же я сам-то не догадался. Ведь видел, как ты на меня смотришь, а не допер, о чем спросить хочешь. Все у Степана хорошо, здоров, в том бою когда нашу-то сотню… Ну, в общем, его сотня главный удар наносила, когда красные уже побежали, так что потерь там почти не было. Меня-то раненого это он после боя нашел и из под коня выволок…
Иван ещё, что-то рассказывал о Степане, а Глаша жадно с тревогой в глазах его слушала, скрестив на груди свои большие натруженные ладони. «Ох девка, нелегкая у тебя доля, Степан-то о тебе и мысли не имеет, и не знает, как ты к нему… У него война, да атаман его разлюбезный в сердце…», – думал и не мог сказать ей вслух эту правду Иван. Но, и тех общих фраз Глаше оказалось достаточно, ее глаза засияли счастьем, она стала благодарить за что-то Ивана… потом ушла, повесив на свое широкое плечо торбу с обедом для пашущих юртовый клин Решетниковых Игнатия Захаровича и Танабая.
Когда пришла Полина, он поведал ей о расспросах Глаши. Та тоже пожалела несчастную, но сама, напротив, была переполнена счастьем. Тревога, ее постоянная спутница, пока муж находился у Анненкова, сейчас «отпустила», и она опять буквально на глазах «расцветала», пышным прекрасным цветком. С началом посевной занятия в школе закончились, и Полина целый день находилась рядом с Иваном. Она бралась за то, что никогда не делала, мела, мыла полы, перестирала все привезенное мужем грязное белье, не дав до него дотронуться ни свекрови, ни Глаше… Она буквально вилась вокруг малоподвижного, в основном сидевшего Ивана, норовя вроде бы невзначай пройти очень близко, дотронуться до него то грудью, то бедром. Когда в поле уходили все, и они оставались одни… Постоянно видя рядом радостную, вновь наливающуюся спелой плотью жену, он начинал забывать о своих горестных думах, притуплялось чувство постоянной вины, все сильнее хотелось жить и радоваться жизни. Его руки были здоровы, он, не вставая со стула, ловил Полину, когда она в очередной раз касалась его какой-либо из своих упругих округлостей. Она немного упиралась, шептала, хоть в доме и никого больше не было… шептала, что ему нельзя чрезмерно напрягаться, но то были всего лишь слова. Она и сама отлично понимала, что является лучшим «лекарством» для скорейшего выздоровления Ивана и физического и морального. Потом происходило то же самое, что и ночью происходит между супругами, так сказать, в обязательном, законном порядке. Однажды, после такой «дневной любви», Иван обнаружил, что Полина, на скотном дворе доит корову. Это его неприятно удивило, ведь по негласной договоренности дойкой в доме занималась в основном Глаша, или изредка мать. Но Полина, увидев, что «обнаружена» за столь недостойным для жены офицера занятием, не растерялась, а проворно вскочив со скамеечки из под коровы, как ни в чем не бывало, сказала Ивану:
– Сейчас, подожди немного, я тебя парным напою.
– Зачем Поля?… Мать, или Глаша с поля придут, подоят.
– Что ты, Ваня, зачем ждать-то. Корову только пригнали, а мама с Глашей, когда ещё придут, что ж ей не доенной мучиться. Ты за меня не беспокойся, я ж все-таки природная казачка. И мама моя когда-то корову доила, и я уметь должна…
И все же у Ивана после этого эпизода остался неприятный осадок, что он не сумел полностью обеспечить жене ту жизнь, к которой она привыкла в доме у родителей…
Вести с фронтов в станицу приходили с большими опозданиями, особенно с дальнего, из-за Урала. Успехи весеннего наступления белых между Уралом и Волгой казаки восприняли с воодушевлением, надеясь, что война скоро закончится, и не успеют доехать до фронта мобилизованные усть-бухтарминцы 2-й и 3-й очереди. И в Долине опять воцарится мирная жизнь как встарь, и вновь здесь казаки станут привилегированным сословием, хозяевами этого края. Совсем с другим настроением встречали эти известия с фронтов в деревнях новоселы. Здесь ждали победы красных, но активно помогать им по прежнему никто не желал, а хотели всего лишь пахать, сеять, косить, пасти скотину. Пассивность новоселов объяснялась тем, что станичный атаман Фокин, несмотря ни на какие циркуляры руководства, по-прежнему всячески уклонялся от того, чтобы своими силами проводить мобилизацию в близлежащих деревнях. Так что сосуществование потенциальных врагов в Бухтарминском крае продолжало носить относительно мирный, во всяком случае, бескровный характер. Даже бывшие коммунары-питерцы как-то присмирели, видя, что не провоцируемая властью крестьянская масса ни за какое оружие браться не стремится.
Грибунины в новых условиях окончательно разработали свою «линию поведения»: «Сидим пока тихо. Если белые верх возьмут, втихаря с коммунарской кассой бежим и устраиваемся где-нибудь, где нас никто не знает, и искать не будут. Если же красные начнут пересиливать… Тогда все иначе, тогда надо будет о возобновлении борьбы срочно думать». Из повседневных задач Лидию больше всего нервировало то, что дети не могут посещать школу. Лидия сама, как могла занималась с сыновьями, но понимала, что полноценно школу заменить не может. Она очень боялась, что ее дети останутся неучами и в будущем им при любой власти тяжело будет выбиться на «верх»…
Затаился в своей страховой конторе в Усть-Каменогорске и Бахметьев. И не только активность белых на фронтах сковывали его деятельность, как руководителя уездного большевистского подполья. После памятного разговора в Усть-Бухтарме со станичным атаманом Фокиным, Павел Петрович все чаще стал задумываться над вопросом: действительно, а стоит ли сейчас разжигать здесь костер партизанской войны, разорять этот, один из немногих уцелевших в огне гражданской войны край? Головная контора его страхового общества находилась в Барнауле. В мае Бахметьев поехал туда с отчетом и по дороге проезжал деревни Змеиногорского уезда, станицы и казачьи поселки Бийской линии. Здесь осенью прошлого года бушевало восстание против мобилизации крестьян-новоселов в белую армию, которую активно помогали проводить и местные казаки. Гнев восставших и обратился против казаков, они нападали в первую очередь на небольшие поселки, жгли, убивали, грабили, насиловали казачек. Потом, когда из Усть-Каменогорска казакам подоспела помощь все повторилось с точностью до наоборот, жгли, убивали, грабили, насиловали уже казаки. Все в округе было разорено и разбито, а в обезлюдевших деревнях и поселках не засеяли и половины той земли, что засевали всегда. И главное, пролита кровь и поругана честь женщин – примирение было уже невозможно. Частенько вспоминая слова Фокина, Бахметьев теперь и сам убедился, к чему может привести разжигание партизанской войны. Понимал он и то, что на положение на главных фронтах все эти партизаны, скорее всего, вряд ли кардинально повлияют. Конечно, Павел Петрович всей душой желал победы своим, но когда едва ли не все местные коммунисты либо погибли, либо прятались, либо сидели в крепости… это давало и ему некоторое моральное право «не высовываться». Из крепости, где после инспекторского «налета» Анненкова, режим ничуть не стал более жестким, чем до него, Бахметьеву через квартирную хозяйку передали записку. В ней говорилось, что заключенные, которых в крепостной тюрьме вновь уже насчитывалось более двухсот человек, готовят массовый побег с попыткой захватить цитадель крепости, где складировано несколько сот винтовок и не менее двадцати тысяч патронов. Бахметьев, прочитав записку, ужаснулся, подумав, что может случиться, если планы, сидящих в крепости, осуществятся.
Сам же Павел Петрович, по натуре человек сугубо семейный, очень долго не имевший сведений о жене и детях… Так вот он, решил воспользоваться тем, что Урал тоже вошел в «империю Колчака» и отправил письмо в Екатеринбург. Отправил на удачу по старому адресу еще в марте, не надеясь получить ответ. Но случилось чудо, в мае ответ пришел. Жена писала, что она и дети живы и здоровы, но живут крайне тяжело, боятся, что на них могут донести, как на семью большевика, комиссара. К тому же белые грозят, что как только укрепятся на фронтах, начнут «выковыривать» укрывшихся в тылу недобитых большевиков и членов их семей. Но особенно жена жаловалась на трудности с пропитанием, что зиму еле пережили, дети по многу раз болели. Если бы это письмо попало в колчаковскую контрразведку… К счастью, обошлось. Работу почты в «колчакии» наладили, а вот контрразведке было не до писем частных гражданских лиц. Жена же явно давала понять, что еще одну зиму в голодном, разоренном Екатеринбурге она с детьми может и не пережить, ибо сейчас на огороде сажать нечего, нет никаких семян. Чем тогда жить, ведь на работу она устроиться никак не может, сразу начнут выяснять кто она… И опять, если бы не тот разговор с Фокиным, не решился бы Павел Петрович вызывать семью к себе. Но он уже не мог не думать о близких, об их жизни и здоровье, все остальное как-то незаметно отошло на второй план, даже руководство уездным подпольем. Бахметьев в конце-концов полностью осознал конструктивность позиции Тихона Никитича Фокина. Как получил письмо, Павел Петрович в тот же день написал жене ответное, и в нем подробно объяснил, как добраться до Усть-Каменогорска. Именно здесь в хлебном, относительно спокойном месте голодная смерть не грозила никому. Здесь как в гавани бурю можно было пережить лихолетье.
17
После боя под Андреевкой Анненков развернул бурную деятельность по подготовке нового наступления на «Черкасскую оборону» и окончательного уничтожения этого укрепленного района красных, не дававшего возможности начать широкомасштабное наступление на южное Семиречье. Уже в мае Партизанская дивизия имела в своем составе три отдельные бригады. Стрелковая бригада состояла из 1-го и 2-го стрелковых партизанских полков, ядро которых образовали семиреченские и сибирские казаки-пластуны, а также манжурского охранного батальона, набранного из китайцев-хунхузов, наемников, пришедших в Россию воевать за деньги. Отдельная кавалерийская бригада включала полки «Черных гусар» и «Голубых улан» и кирасирский, отдельная казачья бригада – Атаманский, Оренбургский и Усть-Каменогорский полки. Формировался и конно-киргизский полк, состоявший из киргизов сторонников партии Алаш-орда. Общая численность дивизии достигла десяти тысяч штыков и сабель.
Время было пахать и сеять, но железная дисциплина, обусловленная большим количеством добровольцев и страхом смерти за дезертирство, удерживала от оного даже тех, кто не был фанатично «влюблен» в брата-атамана. Как бы в награду за это, давая отступного, Анненков сквозь пальцы смотрел на случаи грабежа и насилий.
А Семипалатинск, все это время, пока Анненков воевал и формировал свои войска жил вольготной тыловой жизнью с балами, театральными постановками, кинематографом, ресторанными и трактирными гуляниями до глубокой ночи, мимолетными флиртами и настоящей любовной привязанностью… Приехав в город, атаман прежде всего «взнуздал» расслабившихся своих. Вызвал тыловиков, потом контрразведчиков, чинов команды пополнения… Никто не оправдал его ожиданий. Тыловики собрали меньше ожидаемого продовольствия и фуража, контрразведчики, вместо рапорта о раскрытии и ликвидации большевистских подпольных организаций и конкретных большевиков, жаловались, что местная тюрьма не вмещает всех арестованных. Они высказали пожелание, чтобы часть не особо «важных» заключенных отправить баржами в Усть-Каменогорск, где в крепости имелись вместительные казематы. Данное пожелание атаман удовлетворил, хоть это и предполагало нервотрепные переговоры со управлением 3-го отдела, в ведении которого находилась усть-каменогорская тюрьма. Команды пополнения тоже не порадовали, ибо ресурсы по привлечению новых добровольцев в казачьих станицах и поселках от Павлодара до Семипалатинска были фактически исчерпаны. Такая же ситуация сложилась и в равнинных казачьих поселениях в районе Уст-Каменогорска, о чем докладывал вызванный оттуда начальник тамошней команды пополнения. А вот каково положение в горных станицах усть-каменогрского уезда ему было неизвестно, туда не добралась ни одна из посылаемых команд, если не считать зимнюю поездку хорунжего Степана Решетникова.
Когда все первостепенные дела были решены, атаман уединился в кабинете с недавно вернувшимся из краткосрочной командировки в ставку Верховного ВРИД начальника штаба Сальниковым над большой картой Урала и Поволжья. На ней флажками был отмечен Восточный фронт колчаковских армий. Сальников с карандашом в руке чувствовал себя здесь как рыба в воде. Вот так он любил «воевать», в кабинете у карты, в хорошо подогнанном у местного портного мундире, докладывать положение на фронтах… до которых много сотен верст, и потому не слышно ни свиста пуль, ни разрывов снарядов, не говоря уж о крови, развороченных человеческих телах, вони, грязи… Штабс-капитан докладывал:
– Сибирская армия генерала Гайды, развивая наступление от Перми, взяла Сарапул, Ижевск, Воткинск и вышла на линию Болезина, Можга, Елабуга. Западная армия генерала Ханжина овладела Уфой и продвинулась до Чистополя, на своем правом фланге, и до Шарлыка на левом. Я подсчитал расстояние и получается, что передовым частям Западной армии до Самары осталось не более ста верст…
Затем, поочередно следовал доклад о действиях Южной армейской группы, оренбургских и уральских казачьих армий. Анненков внимательно, с охотничьим азартом следил за тем, как конец карандаша перемещается по карте. Последовало несколько уточняющих вопросов, затем вопрос с ревностными нотками:
– А генерал Каппель… я слышал, он в прошлом году в армии КОМУЧа блестяще воевал, почему о нем ничего не слышно?
– Дело в том, что в Омске ему не совсем доверяют, он же долго воевал под знаменами эсеровского руководства, этого самого КОМУЧа. По той же причине не пользуются полным доверием ижевская стрелковая дивизия генерала Молчанова. По моим сведениям Каппель сейчас занимается формированием резервного корпуса, – отвечал Сальников.
– Ясно, завидуют и потому на передовую не пускают, боятся что он всех опередит и Москву займет, – атаман усмехнулся. – А Гайда, я слышал, он бывший австрийский военфельдшер и совсем молод?
– Так точно, ему двадцать восемь лет, он чех, служил фельдшером в австро-венгерской армии, попал в плен, а во время выступления чехов против большевиков сумел выдвинуться, одержал ряд побед, после которых уже Верховный доверил ему Сибирскую армию, – голос Сальникова, когда он описывал «карьеру» Гайды звучал пренебрежительно. – Хотя, знаете, есть и другие слухи, не знаю достоверные или сплетни, что никогда он не служил у австрияков и фельдшером не был, а в Россию попал из Сербии, будучи офицером, не то сербской, не то черногорской армии.
– Так оно или нет, но именно этому чешскому фельдшеру доверили командовать армией в шестьдесят тысяч штыков и сабель, а не генералам выпускникам академии генерального штаба, которых в ставке Верховного пруд пруди, – довольно резко отреагировал на тон Сальникова атаман. Видя, что штабс-капитан покраснел и смутился, Анненков продолжил уже примиряющим тоном. – А как вы думаете, Алексей Львович, Сибирская и Западная армии действительно могут уже в этом году взять и Москву и Петроград? – Анненков в очередной раз, как бы забыл о ритуалах им самим введенных в его дивизии и вел себя в отношении собеседника-офицера, как и подобало офицеру русской армии, обращаясь на «вы» и по имени отчеству.
– Трудно сказать, Борис Владимирович, – штабс-капитан настороженно взглянул на атамана, проверяя дозволено ли и ему перейти на старомодный стиль общения. Убедившись, что тот настроен относительно благодушно, продолжил излагать. – Тут я думаю больше зависит не от наших, а от противника. Наши, как мне думается, сильны пока наступают. А вот если красные сумеют остановить наше наступление, организовать контрудар. Не знаю, как наши покажут себя в обороне.
– А вы думаете, красные еще способны на контрудар? – не сводя пытливого взгляда с карты, спросил атаман.
– Сейчас они в кольце фронтов. Это содержит, как свои минусы, так и плюсы. С одной стороны кругом враги, с другой эти враги не имеют единого руководящего центра и не могут координировать свои действия. К тому же у наших фронтов почти отсутствует связь друг с другом. Большевики же имеют единое командование и могут перебрасывать свои силы с фронта на фронт и делать это достаточно быстро, ведь у них сейчас сравнительно немного территории и расстояние между фронтами не очень велико, к тому же в центральной России довольно развитая железнодорожная сеть. И все же я думаю, что к следующей зиме с Божьей помощью их додавят, а вот кто въедет в Кремль на белом коне Ханжин, Деникин или даже Каппель, не возьмусь гадать, но думаю, это будет не Гайда. И потом…
– Все зависит от дисциплины, – резко перебил атаман. – Если большевики сумеют создать дисциплину в тылу, дисциплину в войсках, они вполне могут отбиться. У нас-то с дисциплиной как раз и плохо, и в Омске этого никто понять не хочет. Еще мне за жестокость пеняют. Да, если бы я допустил такой же хаос, как у них в тылу, Семиреченский фронт сейчас бы не под Андреевкой был, а под Семипалатинском. Боюсь, совсем не держит в руках ситуацию Верховный… Вот вы упомянули, что между нашим Восточным фронтом и Южным Деникина или Северным Миллера нет должного взаимодействия. Но ведь нет взаимодействия и внутри нашего Восточного фронта, между его армиями. Это хорошо просматривается по конфигурации самой линии фронта, – Анненков сделал жест в сторону карты. – Гайда, Ханжин, Дутов, они же все воюют как захотят, когда хотят наступают, когда хотят останавливаются, и получается не удар сжатым кулаком, а тычок растопыренными пальцами. В своих сводках наверняка обманывают Верховного, пользуясь тем, что он в сухопутной войне не специалист. И вот результат. Смотрите, – атаман еще ниже наклонился к карте с карандашом в руке, – Сибирская армия явно отстала и подставила под удар правый фланг Западной армии. При этом Гайда не смог использовать тот положительный фактор, что на его участке наступления население Ижевска и Воткинска, рабочие с военных заводов, восстание которых прошлой осенью жестоко подавили большевики. Они ждали наши части как избавителей, и могли серьезно помочь наладить наше снабжение боеприпасами. А фронт Западной армии из-за непродуманного быстрого продвижения и отсутствия поддержки от соседей слишком выгнулся, растянулся. Наверняка у Ханжина уже не хватит войск, чтобы в случае контрнаступления противника создать сплошную линию обороны. И в это время в тылу чуть не силой удерживают отлично зарекомендовавшие себя части генерала Каппеля и сумевших осенью вырваться из красного окружения ижевцев и воткинцев Молчанова. Ну и что в том плохого, что среди них много эсеров? Они отличные вояки и наверняка бы способствовали более успешному наступлению. И по всему, как мне кажется, не было учтено что в апреле вскроются реки, и серьезно замедлят темп наступления. А теперь, что остается?… Остается переходить к обороне. Это необходимо. К сожалению, Ханжину не о Самаре надо думать, а поджидать отставших соседей. Продолжать дальше наступление это самоубийство. Ну и мне совсем не понятна здесь роль Дутова. Такое впечатление, что его казаки намеренно топчутся возле Оренбурга, и таким образом дают возможность красным ударить с юга в тыл ушедшим далеко вперед частям Западной армии. А ведь перед Дутовым степь, а не леса, как перед тем же Гайдой, и рек почти нет, здесь раздолье для казачьей конницы, можно совершать глубокие рейды по тылам и обходные маневры, только наладь дисциплину, прояви твердость.
Атаман бросил карандаш на стол, поднял голову и снисходительно посмотрел на Сальникова, как бы говоря: ты штабной сиделец, видишь на карте лишь сетку координат, и географические обозначения, а я боевой командир, вижу все, реки, дороги, овраги, леса, вижу не просто кружками обозначенные населенные пункты, а людей, которые там живут, какие сословия преобладают, кого они ждут как избавителей, а кого как врагов…
Штабс-капитан пригляделся к карте и осознал то, чего не видел еще пять минут назад. Молодецки наступающая Западная армия генерала Ханжина фактически «сунула голову в петлю», на ее флангах и с севера и с юга нависали красные, грозя фланговыми ударами с последующим окружением. Однако он нашел нужным возразить.
– Но позвольте… если этого не боятся в Омске, значит все идет по заранее разработанному плану, тайному плану, о котором мы не можем знать, – Сальников привык стандартно надеяться на «высший разум» руководящих инстанций.
– Хорошо бы, если так, – вновь усмехнулся атаман. – Но боюсь они просто недооценивают противника, считают, что там в руководстве неграмотные дураки, раз не учились в академии генштаба и не догадаются использовать столь выгодное для них положение. А еще хуже, если всё видят, да сделать ничего не могут. Все катится, как катится, само собой. Дисциплина… ее нет ни в Омске, ни в штабе армий, и нет единой руководящей воли. Если бы она была… Гайду надо немедленно с армии снимать. Как этого не понимают в Омске? И дело даже не в его молодости, или в недостатке опыта. Ведь основную ударную силу его армии составляют русские солдаты и офицеры и, что еще более ужасно, у него в подчинении генералы и их унижает, что ими командует молодой нерусский выскочка, они наверняка плетут против него интриги, и в Омске тоже плетут. И Дутова надо немедленно менять, а может, даже, и судить. Но разве Верховный на это решится? Все на авось надеются, что большевики сами разбегутся. Не разбегутся, я в этом сам уже не раз убедился…
Тем не менее, скептицизм атамана вовсе не звучал как обреченность, хотя он не верил ни в административный, ни в полководческий талант Колчака. Для будущего царя это никудышный кандидат. А раз так, именно гражданская война должна выдвинуть другого лидера белого движения, твердого, деятельного, умного, не отвлекающегося на всякие пустяки… как та же любовница. О любовной связи Верховного с некоей Тимеревой был в курсе едва ли не всякий имеющий уши…
18
Письма из Семипалатинска в Усть-Бухтарму от Лизы Хардиной Полине приходили регулярно. Лиза писала как «наладилась» жизнь в областном центре, передавала приветы от общих знакомых, гимназических подруг, наиболее «громкие» сплетни. Офицеры штаба и частей 2-го Степного корпуса, тыловых служб Партизанской дивизии были не прочь приударить за местными «застоявшимися» барышнями. Лиза писала, что у них в доме часто гостит корпусной капитан-снабженец, который ведет дела с ее отцом. Она призналась, что с этим капитаном у нее наметились отношения. Он уже несколько раз приглашал ее, на регулярно организуемые в офицерском собрании балы… Полина отвечала на письма, но ее ответы Лизе во многом были непонятны. Подруги, не видевшиеся уже почти два года, стали по-разному оценивать одни и те же события, на которые в пору своей гимназической юности смотрели совершенно одинаково. Лиза в письмах от подруги ждала примерно того же, что писала сама, шуток, веселья, сплетен, как водится между девушками. Но Полина была уже не девушкой, она стала женой, ежеминутно переживала за любимого мужа, и ей все эти шутки… А Лиза… даже пережив гибель одной из своих знакомых, убитой прямо на балу Араповым, она очень скоро опять зажила своей привычной жизнью. Она не могла понять, тем более на расстоянии, что подруга просто не может жить так же, как и прежде. Лизе было еще не ведомо это чувство… любви.
Тем временем пришло лето. Райская благодать в виде обилия тепла и света опустилась на горы, реки, станицы и деревни, пашни и луга. Казалось, ну зачем воевать, лить кровь, проявлять животную жестокость, когда кругом такое великолепие.
На хуторе Силантия Дмитриева приступили к сенокосу. Жена Прохора, среднего сына, принесла мужикам обед на покос, что располагался в версте от хутора, у склона пологой безлесной сопки. Те поснимали потемневшие на спинах от пота рубахи, наскоро сполоснули руки у, беззвучно, тонким ручейком рождающего речушку, родника и принялись за еду. Распадок, где косили Дмитриевы, имел продолжение в виде лощины, протянувшейся аж на несколько верст, в которую зимой наметало такое обилие снега, что он весь стаивал только к маю. Оттого в почве здесь скапливалось столько влаги, что трава поднималась необыкновенно быстро, вырастала высокой и сочной. На склоне распадка с северной стороны, там где притулились редкие кусты шиповника, вдруг показались люди, группа из восьми человек. Заметив косцов, они остановились и, видимо, посовещавшись, стали спускаться к ним. При приближении стало видно, что пришельцы вооружены.
– А ну-ка Васька, Прошка, бегите к шалашу, хватайте винтовки и держите их на мушке, пока я с ними тут поговорю, – приказал старшим сыновьям Силантий…
– Бог в помощь, люди добрые… Как ноне трава? – это спросил, отделившись от остальных, высокий худой мужик лет тридцати, в выцвевшей солдатской шинели и облезлой зимней шапке.
– Спасибо на добром слове. А трава, чего трава, добрая ноне трава, она тут завсегда такая, – отвечал ему в тон Силантий, не спуская глаз с заткнутого за пояс нагана. У остальных, остановившихся шагов за пятнадцать, было еще три берданки.
– Вы тут это… местные? – продолжал спрашивать высокий.
– Местные, с хутора мы… – настороженно и односложно отвечал Силантий, стараясь встать к собеседнику боком, чтобы не закрывать его от сыновей, которые из шалаша, невидимые, целились в пришельцев.
Высокий окинул взглядом старика, младшего сына, явно нервничавшего, и чуть дольше задержал взгляд на бабе, которая едва не обмерла от страха, стоя рядом с ручейком, в котором она собиралась мыть посуду. Потом он перевел взгляд на большой шалаш, в котором при их приближении скрылись двое крепких мужиков.
– А это… казаков тут поблизости нет?
– Здеся нету. Откель им тут. До станицы-то почитай больше двадцати верст. Оне сейчас от нее далеко боятся отходить. А вы-то сами, кто такие будете? – слезящиеся от старости глаза Силантия с подозрением оглядывали то собеседника, то оставшихся за его спиной сотоварищей.
– Мы-то… Да мы старинушка красные партизаны из отряда «Красных горных орлов». Слыхал о таких?
Силантий ответил не сразу. В округе как-то уже успели позабыть, как о, до сюда не дошедшей советской, так отвыкнуть и от царской власти. Колчак же пока их всего один раз сильно «тронул», заставил заплатить немалый продналог… и вот на тебе, опять какая-то неведомая сила, ети ее…
– Не, не слыхали. И откель же вы такие будете?
– С Риддера мы, из тамошних бергалов. Колчак нас хотел снова в шахты загнать, чтобы мы ему свинец на пули добывали. Ну, а мы охрану перебили, оружие их позабирали, да в горы подались, – обстоятельно, явно гордясь собой, отвечал высокий.
– Что-то оружия у вас не больно, – невольно вырвалось у Силантия при виде убогого вооружения «орлов».
– Это дед не твоего ума дело, сколько у нас оружия. Ты нам лучше укажи, где тута поселились питерские коммунары, которых в прошлом годе казаки разогнали.
– Да, почитай, чуть не в кажной деревне. У ково деньжата были, те себе дома пустые купили, а у ково не было, те Христа ради в сараях, землянках да шалашах, или к хозяевам постоем встали. Ко мне на хутор тоже семья одна просилась, да на кой оне мне. А по деревням они слесарить да токарить приноровились, по кузням тоже работают. Мои ребята в эту весну им борону в Снегиревку починять возили… А вы это, как же, с самого Риддера так через горы и идете, через самый Федулин шиш? – теперь Силантий «красноречиво» щурил свои подслеповатые глаза на обувь «орла» и понял, что тот не врет. Его солдатские ботинки и обмотки, видимо снятые с охранника, своей изодранностью вселяли веру в то, что им действительно пришлось преодолеть перевал у горы «Федулин шиш», чья вершина была покрыта никогда не стаивающим ледником, «белком».
Нежданные гости еле держались на ногах, были истощены, и по всему стрелять не собирались. Они просто хотели поесть и отдохнуть. Ничего не оставалось, как пригласить этих «орлов» на хутор, поесть и переночевать. Пришельцы вели себя мирно. Когда же их посадили за стол… Ох как они ели. Командир, тот высокий с наганом, признался, что уже третий день они питались одной луговой клубникой и луком-лизуном, да и вообще с харчами в их отряде туго. А тут… у «орлов» аж в глазах зарябило: толстенные ломти пахучего свежего хлеба, молоко хочешь свежее, хочешь кислое, сливки, сало, яйца, щи заправленные вяленой бараниной… Утолив многомесячный голод, «орлята» несколько освоились, стали поглядывать на невесток Силантия… Спать их определили в сарай на свежем душистом сене. Когда остались одни, кто-то из «орлят» прищелкнув языком выразил пожелание:
– Опосля такой жратвы не худо бы еще и бабу под бок.
– Это ты верно говоришь, – поддержал другой. – Но здешние, хуторские уж больно мосластые. Видать энтот старый черт их на работе с утра до ночи морит, раз при таких харчах оне у него такие худые.
– Да я б сейчас и от мослов не отказался, кабы не мужики ихние… Ну ниччо, скоро мы до казачек доберемся. Те справные, вот на них и отлежимся, все наши будут, – весело отвечал первый.
– Кончай брехать, боталы, – строго оборвал разговор командир. – Мы сюда с разведкой посланы. Аль забыли? Наша задача вызнать, где коммунары свое оружие запрятали. Ежели узнаем, добудем… Тогда все наше будет и хлеб, и мед, и самогонка, и казачки ядреные. А ежели оружие не добудем, нас с таким вооружением даже этот старый пень со своими сыновьями как косачей перещелкают, не то, что казаки. Видали, какие у них винты, трехлинейки, не то что наши берданки. Оне тут на хуторе, пожалуй, и бой с целым отрядом принять смогут… Кулачье проклятое, вон сколь земли отхватили. Ну, ничего, дайте срок… только бы оружие добыть…
После того, как утром позавтракав, пришельцы скрылись в березняке на южной стороне лощины, Силантий с досадой сплюнул:
– Принесла нелегкая. Теперь от этих варнаков тут спокоя не будет. Ишь антихристы, жрут и рта не перекрестят, икон будто не видют. Два раза пожрали, харчей прорву извели, а хоть бы спасибо сказали, нехристи блохастые.
– Да еще на Граньку с Нюркой все зыркали, – встрял старший Василий.
– Может того, сбегать верхом до станицы по короткому пути, доложить атаману? – неуверенно предложил младший Федор.
– Того, да не того! – вздыбил вверх свою бороду старик. – Своя-то рубаха она завсегда ближе. Власть-то ноне больно некрепкая пошла. Был бы сейчас царь, я бы сам поспешил доложить. А так не поймешь, кому служить. И Колчак, управитель этот, ни рыба ни мясо. Лучше погодим, покамест кака-нибудь власть твердо не встанет. Ишь, орлы ощипанные…
В один из прохладных сумеречных вечеров в конце июня в избу к Грибуниным постучал рослый человек в шинели и обмотках с настороженным опасливым взглядом:
– Здорово живете хозяева. Прослышал, что здесь всякие грабли-косы починить можно.
– Что ж вы так поздно? – выразила явное неудовольствие хозяйка, невзрачная женщина, одетая в сильно ношенное платье городского покроя.
– Да я, хозяюшка, из дальней деревни, проездом тута. Мне бы только сговориться, а что чинить надо я на обратном пути завезу.
– Это к мужу, пройдите во двор, он там столярничает, – Лидия недоверчиво оглядывала пришельца, он совсем не походил на крестьянина, такого типа лица она видела у шпаны из их питерских предместий.
У Василия, едва он взглянул на припозднившегося гостя, захолонуло сердце – он сразу догадался, зачем пожаловал этот человек.
– Ты председатель питерских коммунаров Грибунин? – без церемоний сразу спросил его гость.
– Был таковым в прошлом годе, – настороженно ответил Василий, не выпуская из рук тяжелого рубанка.
– Э… да ты, я гляжу, о том и вспоминать не хочешь. А может, и с колчаками уже примирился? Тут о тебе всякое говорят, – с явным пренебрежением говорил гость.
– Вот что господин-товарищ, кто ты такой и по какой надобности я тебе понадобился? – в свою очередь сурово воззрился на гостя Грибунин, чуть помахивая рубанком, будто приноравливался им половчее ударить.
– Я послан командиром красного партизанского отряда «Красных горных орлов». Слышал о нас?
– Не слышал ничего о вашем отряде, – сказал как отрезал Василий, хотя об «орлах» знал. Знал, что они прячутся в горах возле риддерских рудников и занимаются в основном грабежами и нападают на небольшие разъезды белых.
– Мы красные партизаны, боремся за счастье трудового народа против колчаковских опричников, – объяснил гость. – А от тебя нам интересно узнать, куда ты заховал то оружие, что из Питера привезли. Только не ври, что у вас его не было. Мы пока до тебя добрались, с твоими коммунарами поговорили. Они все на тебя кажут, что ты его самолично прятал, – гость в очередной раз обдал Василия мрачной усмешкой.
– Я все-таки никак не пойму, кто вас уполномочил. Вы имеете какой-нибудь мандат, или хотя бы записку, например от товарища Бахметьева? – Василий решил прощупать, что же из себя представляет этот «орлиный» посланец, и по возможности поставить его на место.
– Какого еще Бахметьева? – гость сплюнул прямо на заваленный стружкой пол и, достав кусок грязной бумаги, принялся сворачивать цигарку, насыпая махру из кисета.
– Так, понятно… А у вас в отряде вообще коммунисты-то есть?
– Мы там все большевики, стоим за коммунию против буржуев, генералов и их прихвостней казаков. А вот насчет партии, нет не состоим… то есть не успели, значится, записаться. Но мы все сочувствующие и если что сразу запишемся, – уже с некоторой неуверенностью отвечал гость, собираясь чиркнуть спичкой.
– Не зажигай… дом спалишь, не видишь, стружка сухая кругом, – теперь Грибунин пренебрежительно посмотрел на гостя и отложив рубанок, опершись руками о верстак заговорил с презрительной издевкой. – Вот что товарищ беспартийный большевик, нету у меня никакого оружия. А что было все казаками реквизировано. Так, что ничем помочь не могу вашему беспартийному отряду…
«Орлята», конечно, не поверили бывшему председателю. Прячась в одном из сараев на задах Снегирево, они вынашивали план, как захватить Грибунина и выпытать у него место схрона… Но не успели. Кто-то из деревенских донес в станицу и разъезд из десяти казаков под командой начальника усть-бухтарминской милиции Щербакова нагрянул ранним утром прямо в тот сарай. Числено силы были почти равны, тем не менее, привыкшие нападать из засад, к тому же плохо вооруженные «орлята» вместо того чтобы организовать какую-то оборону сразу обратились в бегство, надеясь укрыться в перелесках начинающихся примерно в версте от деревни. Семерых верховые казаки догнали, кого застрелили, кого зарубили, но один кинулся не к лесу, а в село и спрятался на огородах. Казаки, управившись с семерыми, собирались уже прямо на конях «атаковать» огороды, чтобы выловить последнего, но тут выскочили мужики с бабами, загалдели, прося не губить их огородов, не топтать конями. Щербаков предложил им самим поймать беглеца… Через час с небольшим мужики вооруженные дубинами, топорами и охотничьими ружьями привели к начальнику милиции высокого человека в шинели и зимней старой шапке, отдали и отнятый у него наган без патронов. Казаки к тому времени уже «остыли», и у них пропало желание тут же на месте кончить последнего «варнака». Да и Щербаков, надеясь отличиться перед своим уездным милицейским начальством, решил под охраной отправить пленного в Усть-Каменогорск, в качестве подтверждения, что им ликвидирована опасная группа большевиков-партизан…
В уездной милиции выяснили, что этапированный из Усть-Бухтармы является одним из командиров партизанского отряда «Красных горных орлов». На допросах его сильно избили, но арестант сказал очень мало. Порешили этого «орла» передать анненковцам, которые умели «развязывать языки», и временно поместили в один из казематов крепости…
19
Володя Фокин продолжал учиться в шестом, предпоследнем классе кадетского корпуса. От прежнего класса осталось чуть больше половины, некоторые его однокашники не вернулись в корпус по неизвестным причинам, другие ушли воевать, записавшись добровольцами в различные белогвардейские части. Особой популярностью у старшеклассников пользовались, конечно, анненковские части. А в феврале из корпуса сбежала даже целая группа пятиклашек, добралась до Семипалатинска и вступила во вновь формируемые полки Партизанской дивизии. То, что мелюзга убежала воевать, а тут сиди и корпи над совсем ненужными сейчас занятиями, уроками… Если бы не Бояров, сбежали бы и Володя с Романом. Но штабс-капитан держал слово, данное отцу Володи. Имевший лишь дочерей, он относился к Володе почти как к сыну, и где уговорами, а где и, употребив имеющуюся у него власть, сумел удержать кадета Фокина и его друга от необдуманного поступка. Таким образом, они оба успешно закончили шестой класс и перешли в выпускной, седьмой. В июне Володя с Романом вместе поехали на каникулы, домой. Пароходом доплыли до Усть-Каменогорска. Здесь Рома сошел, а Володя, пообещав приехать к нему погостить на несколько дней в конце июня, поплыл дальше, в Усть-Бухтарму. Дома… Мать полдня, не отходила от него, обнимала, целовала да оглаживала, сетовала, до чего же он худенький, словно не замечая, что ростом он уже выше и ее, и отца. Она же видела только тонкие запястья, да осиную талию, и возмущалась, почему так плохо кормят кадетов. Но Тихон Никитич резонно объяснял:
– Да брось ты мать, растет парень, смолоду вся еда в кости идет, а не на мясо, это уже с годами мужик матереет, а в его годы все справные парни так выглядят. Это на девке мясо должно быть, потому что парням нравится, а тут все наоборот, девкам больше поджарые по душе. Вспомни, мать, разве ты за меня пошла бы, если бы я в те же двадцать лет так же как сейчас с брюхом ходил, и шаровары в заду лопались?… Ну вот, а ты говоришь…
Володя, как, наверное, и положено большинству подростков в шестнадцать лет, не обращая особого внимания, ни на причитания матери, ни на наставления отца, много времени проводил у Решетниковых и, конечно, возобновил начавшиеся в прошлом году отношения с Дашей Щербаковой, которые тогда носили довольно целомудренный характер, они даже на «ты» не успели перейти. Он с восхищением слушал рассказы пока еще малоподвижного Ивана, о боях за Андреевку… В то же время от него не укрылось перемены, которые произошли с Полиной, и даже не столько внешне. При такой наследственности со стороны матери, можно было с большой вероятностью предположить, что сестра в замужестве начнет заметно полнеть. Володя, прежде всего, был удивлен, насколько изменился ее характер. Из задорной озорницы сестра за сравнительно короткий срок стала неторопливой, обстоятельной казачкой. Она даже не гнушалась иногда, когда дома отсутсвовали свекровь и Глаша, мыть полы и доить корову, хоть ее к этому никто не понуждал. В руках она теперь частенько держала какую-нибудь штопку или вязку. На вопрос брата, что вяжет, ответила: «Ване носки… Хочешь, и тебе свяжу?» Но удивляться Володе, в общем, было некогда. Его прежде всего тянуло на улицу, он соскучился по станице, которая пыталась жить как прежде. Так же справлялись все церковные праздники с обязательными богатым угощением и питием самогона и пива. Несмотря на то, что прошло уже три мобилизации: первоочередников, добровольцев-аннекновцев, и казаков второй-третьей очереди, «мобилизационная политика», проводимая станичным атаманом, позволила довольно многим казакам служивого возраста остаться дома и жизнь в станице по-прежнему, что называется, кипела. По вечерам улицы заполняли парни и девицы, играли гармони и весело звучал смех, полупохабные частушки, песни… Вдовы и калеки, сидя дома, слушали этот уличный праздник жизни, и… кто-то скрипел зубами от злости, а кто-то понимающе вздыхал – ничего не поделаешь, жизнь продолжается.
Володя теперь по вечерам встречался с Дашей, тоже приехавшей на свои гимназические каникулы. Еще год назад, когда он познакомился с нею на свадьбе сестры, четырнадцатилетняя девушка произвела на него сильное впечатления, сейчас же спустя год… Сняв свое форменное гимназическое платье, и облачившись в домашнее выходное, ставшее ей и коротковатым, и тесноватым… она сразу из гимназистки превратилась в юную казачку, у которой вдруг обнаружилась едва заметная год назад грудь, гораздо сильнее стали выделяться бедра, и даже выдавался вперед небольшой животик. Ровесники и подростки постарше сразу заметили все эти превращения, когда Даша с отцом, матерью и младшими братьями пришла в воскресенье в церковь. А вечером, когда она впервые вышла на гульбище, парни стали наперебой приглашать ее прогуляться по станице. Но Даша повела себя с достоинством, отказывая всем… пока не приехал Володя. Они пошли на берег Бухтармы и гуляли до темноты, глядя на уже успокаивающийся, в преддверии встречи с Иртышем, шумный поток горной реки. Володя без умолку рассказывал Даше об Омске, какие фильмы смотрел там в кинематографе, о том, что собирается после окончания корпуса подаваться к Анненкову. На что Даша, обнаружив не по возрасту трезвый подход к жизни, возразила:
– Володя, мне кажется, вам сначала надо в юнкерское училище поступить и закончить, как муж вашей сестры Иван Игнатьевич Решетников, а потом уже загадывать как жить. А война к тому времени закончится, я думаю… На войне ведь и убить могут. Вон у соседей наших, Кузнецовых, сын ушел с шурином вашим к этому Анненкову, и что… Убили, даже похоронили не дома, а в братской могиле. Я ведь видела самого Анненкова в прошлом году, он в Усть-Каменогорск приезжал, не понравился он мне… Вы бы не спешили воевать-то…
Володя, гордый от такого уважительного обращения, в то же время почувствовал какую-то основательную прочность в логичных рассуждениях пятнадцатилетней девушки. Он с некоторым удивлением открыл в ней не только привлекательную внешность. Володя не нашел, что ей возразить, потому, как и сам доподлинно знал, что уже немало из тех кадетов, сбежавших из корпуса к Анненкову, погибли… Они встречались каждый вечер, и на этот раз «дело» пошло куда быстрее, чем в прошлом году. На втором свидании она стала говорить ему «ты», на третьем он ее поцеловал, на четвертом объятия стали более чем тесные, на пятом его руки проникли ей под платье… У них все происходило, как и подобало в таких случаях в отношениях между юными казаком и казачкой, хоть они оба, благодаря определенной «шлифовки» их мировоззрений в соответствующих учебных заведениях и ощущали себя выше общепринятых станичных норм и правил… но, тем не менее, поступали точно так же, как и их сверстники. Он знал, хоть его этому и никто не учил, до каких пределов можно доходить, чтобы не обидеть девушку, она так же интуитивно, что можно позволить, чтобы не уронить и своего достоинства, и в то же время не оттолкнуть парня. По негласному согласию начиналась вполне естественная любовь, которая не могла остаться незамеченной в станице.
Мать Даши, рано состарившаяся и безоговорочно признающая главенство в доме властного мужа… тем не менее, здесь проявила самостоятельность и одобрила выбор дочери. Как никак сын атамана, будущий офицер, и собой парень видный. Отец, Егор Иванович, напрямую своего мнения не выказал, но был не в восторге от каждодневных поздних гуляний дочери. Нет, конкретно против Володи он ничего не имел, ему был неприятен его папаша.
– Хитрый жук Тихон Никитич, все норовит на двух стульях усидеть. Не, я такой политики не приемлю, я прямой… – частенько недовольно бурчал он себе под нос.
Потому нет-нет, да и поругивал он припозднившуюся дочь. Впрочем, после двух недель каждодневных свиданий их пришлось прервать, и не потому, что влюбленные надоели друг другу, напротив… Дело было в том, что Володя дал слово другу Роману навестить его в Усть-Каменогорске, а кадетское слово, надо было держать, это вопрос чести. Эх, знал бы Володя, что так закрутится у них с Дашей, не обещал бы Роману, а так деваться было некуда. Простившись вечером с девушкой, напоследок нацеловавшись и исследовав ее кружевное белье, Володя утром сел на пароход…
Режим в южносибирском Шлиссельбурге, так прозвали располагавшуюся в усть-каменогорской крепости тюрьму, оставался более чем либеральным. Сам дух провинциального, тылового, мещанско-чиновного города располагал к этому. Чтобы его изменить скоротечного визита Анннекова было явно недостаточно. Полковник Познанский, несмотря на пожелание Анненкова, так и остался на своем посту начальника тюрьмы. Он являлся убежденным эсером и основной упор делал не на охрану осужденных, а на их перевоспитание. Он взял с них общественное честное слово, что те не будут стремиться совершить побег, и за это допускал всевозможные поблажки. Им разрешались свидания с родственниками, передача продовольственных посылок. Таким образом, в камеры даже доставляли самогон. В общем, сидели не тужили. Но после того, как в тюрьму перевели много заключенных из Семипалатинска и других мест, там собралось разношерстная компания из почти трехсот человек. Следственные комиссии работали кое-как, медленно, и количество арестованных не уменьшалось. Находились среди них и лица, занимавшие ответственные посты в областном и уездных совдепах, были местные усть-каменогорских коммунисты, не попавшие в октябре прошлого года в «анненковские сети», по причине того, что находились тогда не в тюрьме, а прятались в городе или в окрестностях по заимкам, и их арестовали уже после того, как страшный атаман покинул город.
Вот в такую компанию и попал командир группы разведчиков из партизанского отряда «Красных горных орлов», взятый усть-бухтарминскими казаками в плен в деревне Снегирево. К новому арестанту, избитому и с кровоподтеками на лице, подошел невысокий относительно молодой человек с глубокими залысинами:
– Ты кто будешь, товарищ, это что тебя здесь наши фараоны так измордовали, за что?
– И ваши, и до-того еще в Усть-Бухтарме, начальник тамошней милиции Щербаков… сволочь… – зло ответил новенький. Он оглядел камеру, в которой поместилось не менее трех десятков арестантов. – А за что, это брат, не твово ума дело. Ты сам-то, кто такой будешь? – новенький хоть и был измучен и еле стоял на ногах, но не садился на грубо сколоченные нары, подозрительно вглядываясь в полумрак камеры.
– Я член уездного Совдепа Николай Рябов, а это, – лысеватый кивнул на подошедшего к ним конопатого мужика крестьянского вида лет сорока, – председатель сельсовета Долгой деревни, Алексей Никулин.
– Большевики? – продолжал недоверчиво спрашивать новенький.
– Конечно большевики, – усмехнувшись, покачал головой Никулин. – Ты что нам не веришь? Ты лучше скажи, кто сам-то будешь, почему тебе колчаки вон измордовали-то?
– И это, какие вы большевики, настоящие, которые в партию записаны? – не обращая внимания на вопросы, продолжал выяснять свое новенький.
– Ясное дело, записаны. Разве мог бы я в совдепе заседать, а он сельсовет возглавлять, если бы мы беспартийные были, – теперь уже заулыбался и Рябов. – Только если ты хочешь, чтобы мы тебя прямо здесь партбилеты показали, то ничего не выйдет, мы их с собой в тюрьму не взяли, – теперь уже усмехались не только Рябов с Никулиным, но и некоторые из прочих арестантов.
– Не сумлевайся паря, эти настоящие, в партии прописанные, это мы тут все сочувствующие, а оне законные, – высказался кто-то из тёмного угла.
– А я тоже сочувствующий, – после некоторого раздумья, признался новенький.
– Ну, а все-таки расскажи, кто ты есть, садовая голова. Мы вот тебе про себя все сказали, а ты кто? – не удовлетворились таким ответом коммунисты.
– Я… я Тимофеев… Никита, – будто спохватившись, стал рассказывать о себе новенький, – командир взвода отряда Красных горных орлов. Был послан из под Риддера на Бухтарминскую линию с разведкой. Там нас казаки накрыли, товарищей моих порубали, а я убежал огородами, так меня мужики словили и казакам выдали. В Усть-Бухтарме в крепости били меня… потом сюда на барже привезли, в контрразведку сдали… Вот и все. Я ни там, ни здесь ни слова…
– Постой… постой товарищ! Так ты значит из отряда Горных орлов, – воодушевленно заговорил Рябов. – Значит это не байки, вы действительно существуете и бьете беляков? – Погоди, пойдем-ка к нам, а то стоим тут как пугала огородные. – Рябов огляделся, как бы давая понять, что продолжать разговор на всеобщем обозрении не стоит – мало ли кто среди всех этих сочувствующих найдется – подслушает да и доложит в контрразведку. Когда они уединились на отдельных нарах огражденных одеялами и тюфяками, Рябов повторил вопрос. – Так значит, вы бьете белых?
– Да вроде того… – неуверенно будто бы подтвердил Тимофеев. – Было бы оружие, а то народу-то у нас без малого сотня человек… было с месяц назад, щас не знаю сколь, может уж больше, а может и меньше осталось… Так вот, а оружия у нас двадцать берданок, да десяток охотничьих самопалов и с патронами худо. Вот нас и послали, чтобы мы на Бухтарме разыскали питерских коммунаров и узнали, где они оружие спрятали. Слушок у нас там прошел, что оне с собой много оружия из Питера привезли и спрятали, а казаки не нашли его.
– Ну, и как… разузнали? – пытливо смотрел на Тимофеева Рябов.
– Председателя-то мы коммунарского нашли, а он нам от ворот-поворот дал, дескать знать вас не хочу, потому как вы беспартийные, и говорить с вами ни про што не буду.
– Во, сволочь… слышал я про этого председателя. Не наш человек. И как это его в Питере-то не раскусили? – вклинился в разговор Никулин.
– Погоди Алексей. Председатель коммуны большевик с дореволюционным стажем, о нем очень неплохо отзывался товарищ Бахметьев, он его лично знает, – не согласился Рябов.
– Во-во, и мне этот председатель говорит, а у вас есть мандат от Бахметьева… А кто такой, этот Бахметьев? – радостно, словно разговор зашел о хорошо ему знакомом человеке подхватился Тимофеев.
– Ну вот, а ты говоришь не наш человек. Человек с партбилетом не может быть не нашим. Понимаешь, товарищ, председатель просто старый опытный конспиратор, он проявил осторожность и не захотел выдать незнакомым людям без распоряжения подпольного центра склад с оружием. А Бахметьев это и есть руководитель подпольного большевистского центра. Он живет на квартире у моей матери. Я с ним поддерживаю постоянную связь, мне мать передачи приносит и записки от него. Это очень глубоко законспирированный коммунист, – чуть не с восторгом произнес последние слова Рябов.
– Да уж… так глубоко, что иной раз днем с огнем не сыщешь, – пробурчал себе под нос Никулин, явно не разделявший восторгов своего младшего товарища.
Попустительством начальника тюрьмы пользовалась и охрана, среди которой наблюдалась крайне низкая дисциплина и исполнительность. В таких условиях большевики готовили восстание в тюрьме с целью захвата крепости и расположенного в ней цейхгауза, в котором хранилось оружие и боеприпасы местного гарнизона. Бахметьев с воли пытался осторожно удержать сидельцев от необдуманных действий, но тюремный бардак, вылившийся в то, что охранники несли службу крайне небрежно, часто отлучались самовольно в город… Все это провоцировало арестантов-коммунистов на восстание. Они даже разработали по примеру генеральной ленинской программы, свою программу минимум и максимум. Минимум, просто побег и рассеяться по горам, максимум – захват цейхгауза и вывоз оружия с последующей организацией партизанского отряда. Тимофеев, которому коммунисты сразу стали безоговорочно доверять, предложил после захвата оружия идти на Риддер на соединение с его отрядом. После недолгих споров этот план отклонили, ввиду того, что идти предстояло почти сто верст и все горами. В конце концов, приняли план Беспалова, еще одного бывшего члена усть-каменогорского совдепа, содержащегося в соседней камере. Беспалов, бывший унтер-офицер, полный георгиевский кавалер, огромного роста богатырь, пользовался большим авторитетом у заключенных. Он предложил переправить оружие через Иртыш на пароме. Для этого предстояло захватить паром и подводы, довезти оружие до парома, переправиться на другой берег и уйти сначала степью, а потом, дойдя до калбинских гор укрыться там. Беспалов уверял, что хорошо знает те места, где мыл по молодости золотишко. Восстание назначили на утро понедельника тридцатого июня…
20
По кадетской привычке Володя и Роман вставали рано. Они делали зарядку и бежали на Ульбу искупаться в холодной утренней реке. Как всегда летом Ульба сильно пересохла, и Иртыша достигал поток, который можно было назвать большим ручьем, или маленькой речушкой. Потому купались ребята не в самой обмелевшей реке, а в одном из многочисленных омутов, остававшихся в пересохшей части русла в виде небольших озерцов. Утром тридцатого июня Володя и Роман прибежали на «свой» омут, начали раздеваться…
– Слышь, Ром… что это, никак в крепости стреляют? – Володя прислушивался к звукам-хлопкам, доносящимися из-за стен крепости, располагавшейся от них в саженях в двухстах, на Стрелке, месте, где Ульба впадала в Иртыш.
– Верно, стреляют. Не иначе арестанты забузили, и их усмиряют. Володь, пойдем глянем… Пробежимся вместо купания туда и обратно, давай кто вперед до крепости, – хорошо бегавший Роман хотел продемонстрировать перед другом свое преимущество в беге, потому как в большинстве прочих воинно-спортивных дисциплин, таких как стрельба, гимнастика, фехтование или верховая езда, он ему уступал.
Друзья добежали до крепости, спрятались в кустах, окаймляющих русло реки. Они увидели как множество арестантов с винтовками в руках заставляют скопившихся в очереди у парома возчиков на телегах, видимо возвращающихся с воскресной ярмарки… Так вот, арестанты нещадно колотя вопящих возчиков прикладами, заставляли их разворачивать телеги и ехать в крепость.
– Что же это?… Они же, никак, охрану разоружили… Чего ж они не бегут, а подводы в крепость гонят? – недоуменно, сам себе задавал вопрос Роман.
– В крепости же цейхгауз, там оружие и патроны, они его вывезти хотят! – догадался Володя. – Бежим к твоему отцу, расскажем, что в крепости бунт… быстрее!
Отец Романа, хорунжий на льготе, являлся одним из командиров самоохраной сотни Усть-Каменогорской станицы. Когда прибежали ребята, его уже оповестили, и он поспешил собирать свой самоохранный взвод. Жене он наказал ребят из дома не выпускать. Но мать Романа, узнав о восстании в тюрьме, так перепугалась, что бухнулась на колени перед иконами и принялась истово молиться.
– Оружие в доме есть? – спросил друга Володя.
– Туда побежим? – не то спросил, не то констатировал само-собой разумеющееся Роман.
– Конечно, но без оружия, как в прошлом году с цигелями, там делать нечего, – в глазах Володи светился азарт. – Ну, так как с оружием?
– Есть… три винтовки и патроны там же в чулане под замком. Отец их на всякий случай принес.
– Ключи где?
– У отца, он их никому не отдает.
– Лом давай, сшибем замок, – ни чуть не колебался Володя.
– Ох, отец мне таких плетей выпишет, – вроде бы заныл Роман, но с готовностью подчинился командам друга.
– Ребята сбили замок, схватили винтовки, напихали в мешок патронов и выбежали на улицу. Бившая в это время поклоны в горнице мать Романа лишь успела вскрикнуть им вслед:
– Ребятки, милые… куда же вы?!.. Рома, сынок, вернись… отец не велел!!..
По улице, по направлению к крепости уже бежало немало народу. По маленькому городку мгновенно разнеслось – арестанты захватили тюрьму. Бежали в основном зеваки, поглазеть «на пожар», но были и с оружием. «Зрители» инстинктивно сторонились тех, вооруженных, и они как-то самопроизвольно образовали отдельную группу. Рослый вахмистр, явно уже вышедший даже из третьеочередного возраста, в шароварах с лампасами, гимнастерке с погонами, но без ремня и фуражки, с винтовкой в руке, крутил головой направо-налево, увидел бегущих ребят, держащих с двух сторон туго набитый мешок, закричал им:
– Эй, вы, юнкерья, что там у вас в мешке… патроны?!.. Много!?… Да не бегите вы, как пришпоренные… стой, охолонитесь, дайте патрон, а то у меня всего одна обойма.
Ребята остановились, сыпанули горсти патронов в подставленный карман вахмистра, тут подбежали другие, одетые кто во что, разновозрастные люди, в основном мещане.
– Стой братцы, не гоже нам, вот так, всяк по своему в бой идти. Кажись, я тут самый старший по званию… Слушай мою команду: взвод становись! Юнкерья, вы будете заведовать боепитанием, раз у вас с патронами богато. Разберись по два, шагом марш!.. Бегоом маршь!
Ребята гордые от того, что их кадетские фуражки вахмистр принял за юнкерские, с готовностью встали в строй, и разношерстная колонна, состоящая из мещан, казаков, таких же как они, прибывших на каникулы учащихся реальных и коммерческих училищ, уже строем, организованно бежали к крепости. Вахмистр, явно довольный тем, что оказался во главе этого спонтанного воинского подразделения, без умолку балагурил, разговаривая с кем-то из своих знакомых в строю:
– Веришь Тимоха, вчера домой в лос пьяный пришел, баба обиделась, до себя не допустила, ну я то когда такой не буяню, я тихо в сенях лег, думаю, просплюсь с утра приласкаю, чтобы не лаялась. Я всегда так делаю. Просыпаюсь утром, чтобы, значит, в избу к бабе идти, а тут орут, варнаки в тюрьме бузуют, я во, гимнастерку с шароварами одел, а боле не нашел ничего, ни фуражки ни ремня, куда положил, хоть убей не помню…
Когда, так называемый, взвод по высокому берегу Ульбы добежал до крепости, оттуда уже выезжали первые подводы, в которые были в беспорядке навалены винтовки с торчащими во все стороны стволами и прикладами. Телегами управляли возницы-крестьяне, приехавшие из окрестных деревень на базар, а рядом с ними вооруженные арестанты.
– Ах, ты, что деется… цейхгауз грабанули варначье! Слушай мою команду! Сигайте с берега вниз, наверх не вылезать! Обогнать и занять позицию у тех вона кустов, не пропустить подводы к парому! – скомандовал вахмистр.
По сухому руслу обмелевшей Ульбы два десятка стихийных добровольцев бегом продвинулись на сто – сто двадцать саженей, незамеченные обогнали тяжело груженые подводы, и заняли позицию на берегу, используя крутой обрыв к руслу в качестве прикрытия.
– Стой, поворачивай назад, или открываем огонь! – закричал вахмистр, едва первая подвода оказалась напротив залегшего взвода. Арестанты тут же ответили беспорядочной стрельбой.
– Огонь! Подраньте переднюю лошадь! – командовал вахмистр.
Взвод дал нестройный залп.
В ответ с подвод раздались истошные бабьи вопли. На некоторых подводах вместе с возчиками ехали и их жены с детьми.
– В баб не целить… варнаков бей, в лоб их, в нутро, попусту не стрелять, патроны беречь! – чувствовалось, что вахмистр опытный фронтовик и в перестрелке толк знал.
Возчики, их дети и жены, осознав, что если и дальше они будут держаться за свои подводы и лошадей, это запросто может им стоить жизни, пососкакивали и побежали прочь, подальше от свистящих пуль. Арестанты, спрятавшись за телегами, начали отстреливаться, но в телеги были запряжены не приученные к стрельбе строевые казачьи кони, а обыкновенные крестьянские лошади, и они, обезумев от страха, стали растягивать телеги кто куда, одни проскочили вперед, другие повернули в сторону, третьи, оборвав постромки, умчались без них. Арестанты растерялись, кто-то отстреливался, кто-то побежал в поле, кто-то повернул назад в крепость. Именно бегущих добровольцы в первую очередь и подстреливали.
До крепости все же добежали некоторые из арестантов, сопровождавших подводы с оружием, крича, что беляки перерезали дорогу к парому… Первый сбой во вроде бы детально продуманном плане восстания не сулил ничего хорошего. Руководители восстания очень рассчитывали, что мирный обывательский ритм жизни в городе, настолько негативно сказался на боеготовности белых, что они ни собраться быстро не смогут, ни тем более согласованно действовать. Но то, что белые окажутся так быстро между крепостью и паромом, то есть сразу фактически у них в тылу, этого восставшие никак не могли ожидать…
А так все хорошо начиналось. В одной из камер спровоцировали драку, охранники открыли дверь и зашли туда. Их оглушили, связали, забрали оружие и ключи, открыли все камеры. Часть конвоиров была в сомоволке, остальные не оказали сопротивления, только часовые стоявшие у цейхгауза открыли огонь, их пришлось пристрелить. Оружие и боеприпасы оказались в руках у восставших. Затем выслали вооруженную группу в двадцать человек под командой Никулина и захватили паром, потом под угрозой расстрела погнали в крепость скопившихся на берегу в ожидании переправы возчиков с телегами… И вот, на тебе…
Известие о том, что их отрезали от переправы, произвело на восставших ошеломляющее впечатление. Арестанты самостоятельно, не слушая новоявленных командиров, стали бросать позиции на крепостном валу и бежать в сторону парома. Бежали большой неуправляемой толпой, некоторые даже без оружия. Восставшим достались хранящиеся в цейхгаузе берданки, то есть однозарядные винтовки с дальностью стрельбы не более ста саженей. У большинства залегших на берегу добровольцев имелись привезенные с фронта трехлинейки, которые заряжались обоймами из пяти патронов с убойной дальностью почти на версту. Трехлинейки были и у Володи с Романом. По безалаберно бегущей по дороге толпе стрелять можно было почти не целясь, да и далеко не все из арестантов служили в армии, прошли фронт, и имели понятие, что такое рассыпной строй. Там было много агитаторов, и простых крестьян, попавших в тюрьму за уклонение от мобилизации и сочувствие советской власти… Почти каждый выстрел находил цель. Потеряв до сорока человек, толпа отхлынула назад. Беспалов пытался командовать, но его не слушали. Рябов не знал что делать, одно дело агитировать против царя и буржуев, другое командовать в бою… а он тоже никогда не служил в армии… Тимофеев? Тимофеев сразу, как только узнал, что их отрезали от парома, понял – это каюк. Сообразил он и что руководить этой толпой невозможно, а раз так, то надо выбираться из крепости как можно скорее и в одиночку. Он взял не винтовку, а наган из кобуры командовавшего охраной цейхгауза подхорунжего. Сунув его себе за пазуху, он незаметно выскользнул из крепости, но побежал не вместе со всеми к парому, а к берегу Ульбы, и спрятался в кустах густо растущих на склоне ее высокого берега.
Как и рассчитывали в своих планах руководители восставших, объединенные силы гарнизона в составе сотни 3-го казачьего полка, комендантской команды анненковцев и самоохраной сотни усть-каменогорской станицы, выступили только где-то через два часа после начала восстания. Понеся большие потери при попытке прорваться к парому, восставшие заметались. Большинство по-прежнему стремились к Иртышу, но уже не перерезанной короткой дорогой к парому, а длинной через возделанные земельные наделы, принадлежавшие горожанам. Группа во главе с Никулиным, захватившая паром, поняв, что обоза с оружием и прочих арестантов ждать нет смысла, поспешила переправиться на другой берег. Здесь они сразу были пленены казаками самоохраной сотни Новоустькаменогорского поселка, располагавшегося на левом берегу несколько ниже по течению, которые были оповещены по телеграфу и поспешили к месту паромной переправы. Спешили на помощь городскому гарнизону и самоохранные сотни с хутора Защита и из близлежащей к городу на правом берегу станицы Уваровской. Все эти подразделения поступали в распоряжение атамана 3-го отдела Сибирского казачьего войска, войскового старшины Ляпина, который и возглавил подавление восстания в тюрьме.
Когда основные силы белых подошли к крепости, организованное сопротивление оказала только небольшая группа восставших, человек тридцать, в основном члены совдепов и активисты из бывших членов городских, поселковых и сельских советов. Большинство из них тут же погибли в ходе скоротечного штурма крепости. Те, кто пытался спастись бегством через поля, настигались и рубились конными казаками. Кому посчастливилось достичь Иртыша… Они либо тонули в еще холодной в это время воде, а если все же переплывали реку, на левом берегу их встречали разъезды новоустькаменогорских казаков. Большая часть арестантов из местных пыталась спастись в другом направлении, они кинулись к Ульбе, чтобы преодолев по мелководью ее русло, скрыться в заульбинской деревне Долгой. Их расстреливали с высокого берега. Обе стороны русла Ульбы устлали трупы. Казаки спустились вниз и достреливали раненых. Сюда же поспешили и родственники арестантов и просто зеваки. Женщины… матери, жены, сестры метались меж телами, пытаясь отыскать своих. То там, то там слышался женский вой. Это находили своего, если раненого, пытались спасти, спрятать, оттащить, но казаки не давали этого делать, женщин отгоняли прикладами, и тут же на их глазах добивали… сына, мужа, брата. Одна небольшого роста женщина, прикладывала невероятные усилия, пытаясь оттащить в кусты, огромных размеров неподвижное тело…
– Стой… стой сука! Куды волокешь?! – подскакал верховой казак с урядничьими лычками, и наотмашь ударил женщину плетью.
Платье лопнуло у нее на спине, но она не бросила своей ноши.
– Позвольте… ваше благородие… это брат мой, он ранен, я его домой! Пожалейте, он у меня георгиевский кавалер… позвольте! – обратилась она уже к подъезжавшему подъесаулу.
Подъесаул движением руки остановил урядника.
– А ну-ка, поглядим, что это за еруслан такой… здоровый уж больно. – Он наклонился с седла и вгляделся в лицо окровавленного, лежащего в беспамятстве великана. – Да это же Беспалов, комиссар… кончай его?!
Урядник соскочил с седла, оттолкнул женщину и несколько раз выстрелил из нагана в лежащего без сознания человека.
Войсковой старшина Ляпин возглавил управление третьего отдела в августе прошлого года, после того, как на четвертом круге Сибирского казачьего войска приняли решение, что на посты атаманов, как всего войска, так и отделов могут быть назначены только офицеры, происходящие из сибирского казачества. В связи с этим прежнего атамана генерала Веденина, по происхождению дворянина, был переместили на должность коменданта города, ну а его, Ляпина, утвердили отдельским атаманом. И по чину и по опыту он явно не соответствовал должности, и естественно жаждал хоть как-то отличиться, доказать, что не случайно «взлетел» на генеральскую должность. И вот такой случай представился… После боя войсковой старшина Ляпин лично выразил свою признательность бойцам, перерезавшим восставшим путь из крепости к парому. Подскакав к расположившимся на отбитых возах с оружием добровольцам, Ляпин с воодушевлением спросил:
– Кто у вас старший, молодцы?!
– Господин вахмистр, вас спрашивают! – закричал Володя в сторону близлежащих кустов, куда пошел облегчиться их временный командир.
– Кому это я там так распонадобился, и п… сходить некогда!? – вахмистр по прежнему без ремня с трудом выбрался из кустов. Но, узрев атамана отдела, тут же встрепенулся, подтянул шаровары, пробежав несколько саженей бегом и, насколько позволяло его не полная форма, молодцевато подошел и, глядя снизу вверх, на восседавшего на коне атамана, доложил:
– Господин войсковой старшина, вахмистр 9-го сибирского казачьего полка Савелий Дронов… сейчас, значится, нахожусь на льготе…
– Ты командовал этими людьми, – атаман ногайкой обвел повскакивавший с повозок разношерстный взвод.
– Так точно, я. Как оказамшийся самый старший, значит, по званию.
– Молодец… и все молодцы! Предотвратили хищение отдельского оружия и бегство опаснейших преступников. От имени командования отдела тебе вахмистр объявляю благодарность. – Тон атамана сначала отческий, теперь стал официальным. – Кто из твоих людей наиболее отличившиеся?
– Так это ж… да все тут… разве что, вот тут двое юнкерей, да оне. Оне и стреляли будь здоров, человек двадцать варнаков уложили и патронов с собой много приволокли. Да, ежели бы не они, мы бы вряд ли этих варнаков удержали, патронов то у нас рази, что по десятку на брата было, а у их цельный мешок. А с патронами то чего, с патронами мы их тут наколотили… Ляпин пригляделся к «юнкерям», смущенно выслушивающими похвалы в свой адрес:
– Кадеты… из омского корпуса!?
– Так точно! Кадеты седьмого класса сибирского его императорского величества Александра первого кадетского корпуса!.. – перебивая друг друга докладывали ребята, из-за чего войсковой старшина не смог хорошо расслышать их фамилии.
– Как-как ваши фамилии? По одному говорите.
– Кадет Сторожев, – первым доложил Роман.
– Сторожев, хорунжий Макар Сторожев кем тебе приходится?
– Это мой отец.
– Молодец, скажу отцу, что замечательного сына вырастил.
– Ну, а твоя, кадет, какая фамилия?
– Кадет Фокин, господин войсковой старшина! – вытянувшись во фрунт представился Володя.
– А ты откуда, местный?
– Из станицы Усть-Бухтарминской.
– Аааа, тогда и твоя фамилия мне знакома. Тихон Никитич Фокин, станичный атаман, не твой папаша, уж больно ты на него похож?
– Так точно, это мой отец!
– Молодцы ребята! Телеграфирую о ваших подвигах в корпус, и в Усть-Бухтарму тоже. И отцы, и воспитатели корпусные пусть гордятся, каких героев вырастили…
Восставших хоронили в тот же вечер за крепостью около скотобойни. Несколько рядов голых трупов лежали один подле другого и по ним ползали большие зеленые мухи. Приехал на двуколке высшее духовное лицо города и уезда протоирей Гамаюнов, в черной рясе с крестом. Отмахиваясь от мух, он каждому трупу вставил в нос свернутую в трубочку бумажку – анафему. С этой трубочкой захоронили и едва опознанного, с обезображенным сабельным ударом лицом Василия Рябова… Яков Никулин, плененный со своей группой на левом берегу Иртыша, попытался сойти за рядового, но один из арестантов его выдал, указав на него как на их командира. Новоусткаменогорские казаки не стали проводить никакого дознания, а расстреляли его прямо в степи, после чего другие арестанты его же и закопали…
Никита Тимофеев просидел в кустах на берегу Ульбы до поздней ночи. Город был настолько невелик, что и не зная его найти нужный дом, имея точную ориентировку, не составляло труда даже в темноте. Тимофеев же немного знал Усть-Каменогорск, так как еще до войны часто бывал здесь, а из рассказов Рябова он примерно представлял, где находится дом его матери, у которой снимал комнату руководитель уездного подполья. Выбираться из города, все подступы к которому перекрыли казачьи разъезды, выставленные чтобы ловить таких как он, сумевших спрятаться арестантов, было крайне рискованно, и он решил воспользоваться помощью Бахметьева. В дом стучался с опаской – а вдруг ошибся адресом. Когда настороженный женский голос спросил: «Кто там?», ответил:
– К товарищу Бахметьеву, – сказал и замер, готовый тут же выстрелить, либо пуститься бежать по темным переулкам. Но дверь открылась и его впустили.
Узнав, что он арестант из крепостной тюрьмы, женщина стала чуть не со слезами допытываться:
– Мил человек… ты там сына мово Василия не встречал, такого небольшого росточка, Рябов его фамилия. Что с ним, жив ли после того, что днем тама было?
– Прости мать… не знаю, в моей камере не было такого, а когда заваруха началась, я вместе со всеми побежал, а потом спрятался. А как ваш дом найти мне один товарищ рассказал, чтобы товарища Бахметьева найти, – соврал Тимофеев.
Впрочем, уединившись с Бахметьевым, он уже чистосердечно рассказал все, что знал о подготовке восстания, о нем самом, и о том, что скорее всего Василий Рябов погиб… На следующий день Бахметьев выправил своему ночному гостю более или менее подходящие документы, дал другую одежду и поспешил отправить «горного орла» по направлению к Риддеру, где в горах продолжали ни шатко, ни валко партизанить его товарищи.
21
В конце июня Анненков отдал приказ о срочном возвращении в свои части всех находящихся в отпусках казаков, солдат и офицеров. Это могло означать только одно – назревало новое наступление на Семиреченском фронте. Весь первый летний месяц в Семипалатинске разгружались приходящие эшелоны и пароходы с оружием, боеприпасами и прочим снаряжением, которое правительство Колчака выделяло Анненкову по разнарядкам, с учетом степени важности снабжаемого фронта и поставленного взамен, в Омск, продовольствия и прочего сельхозсырья. Потом эти грузы частично автомобилями, но в основном на подводах, мобилизованных в виде гужевой повинности, под усиленной охраной переправлялись в Северное Семиречье, в Урджар, где располагался штаб, и был организован опорный пункт снабжения Партизанской дивизии. На стоверстной линии фронта после мартовских боев наблюдалось затишье. Защитники «Черкасской обороны» даже умудрились внутри своего красного анклава провести некое подобие посевной и сенокоса, рассчитывая, что с хлебом и сеном они смогут держаться сколь угодно долго. Боевые действия ограничивались разведрейдами, выливавшиеся в стычки конных разъездов.
Тем временем на главном колчаковском фронте в значительной степени сбылось то, что пророчил Анненков. Здесь в первую очередь сказалась недостаточная активность Оренбургской армии атамана Дутова. Оренбургские казаки не хотели удаляться от родных станиц, всячески тормозили наступление, а дисциплины и исполнительности в своих войсках, наподобие анненковской, оренбургский атаман создать не сумел. Воспользовавшись этим, красные ударили во фланг вырвавшейся вперед Западной армии генерала Ханжина и «подсекли» ее, вышли с юга в тыл наступающим белым частям, чем вынудили их прекратить продвижение к Волге и спешно отступить. Что не угадал Анненков, так это то, что у красных не хватило сил так же «подсечь» Западную армию и с севера. Потому окружения и полного разгрома Западной армии не случилось. Тем не менее, к середине июля ударные белые части оказались отброшены от Волги и прижаты к Уральским горам.
Анненков же спешил скорее разгромить красных в Семиречье. Он понимал, что это никак не облегчит положение белых на основном фронте. У него был свой план и виды на будущее – он хотел стать полновластным хозяином в Семиречье, превратить этот хорошо ему знакомый край в неприступную крепость…
Вернувшегося в Усть-Бухтарму Володю в станице встретили как героя, а вот дома… Мать, сотрясаясь всем своим дородством, то кричала, то принималась плакать, и все увещевания сына, что он де взрослый, не действовали. Отец сурово и лаконично отчитал его, а сестра… Прибежав от Решетниковых, она стала требовать от Тихона Никитича, чтобы брата за этот «мерзкий поступок», за то, что он наплевав на всех родных, так неоправданно рисковал жизнью, необходимо просто выпороть, как нашкодившего мальчишку. Видя, что отец не собирается следовать ее совету, она с сузившимися от гнева глазами заявила:
– Был бы он мне не брат, а сын, я бы его сама выпорола!
Но, самым удивительным стало даже не это. То, что родственники примерно так отреагируют, Володя и сам не сомневался, он удивился реакции Даши – она совершенно не восхитилась его подвигом. Сначала она довольно холодно выслушала его рассказ о бое возле устькаменогорской крепости, а потом вдруг заговорила резко, почти так же как Полина, чего вообще он никак не ожидал:
– А если бы тебя убили!.. Неужели, там без тебя не могли обойтись!?… А ты обо мне хоть на минуту подумал, вспомнил!?…
Хоть Володя и был старше Даши, но после этих ее слов, он вдруг почувствовал себя рядом с ней совсем мальчиком, которому пока что не под силу мыслить по-взрослому. Он думал только за себя, а сейчас с удивлением осознал, что его жизнь принадлежит не только ему, и даже не только ближайшим родственникам. Он также не столько разумом, сколько интуитивно осознал, что у него появился еще один родной человек. В тот вечер он оправдывался перед Дашей, ощущал себя виновным… даже в большей степени, чем перед отцом с матерью и сестрой.
Впрочем, события в Усть-Каменогорске и участие в них Володи вскоре отошли на второй план. Иван по телеграфу получил предписание срочно прибыть в Урджар. Он мог бы отбить в ответ, что не совсем оправился. Нога хоть и срослась, и он уже ходил без костылей, тем не менее, еще довольно сильно хромал. Но для кавалериста нога не такая уж помеха. Он принял решение ехать, для чего давно уже в табуне тестя выбрал и по мере сил объезжал нового строевого коня, взамен убитого прежнего. Казалось, вновь серые дни тревожных ожиданий предстояли всем родным Ивана. Но было и одна нечаянная, но большая радость, и для семьи Решетниковых, и для семьи Фокиных, хотя эта радость тоже сулила немалую тревогу – забеременела Полина. После получения анненковской телеграммы из Семипалатинска, между тестем и зятем имел место, вытекающей из данного обстоятельства непростой разговор:
– Ваня не езди. Как же ты Полю в таком положении бросишь? Помнишь, как она за один месяц без тебя тут извелась, сама на себя стала не похожей. А сейчас ей никак нельзя волноваться, она же в положении.
– Не могу, Тихон Никитич, не имею такого права. И так по станице хожу, глаз поднять не смею. Скажут, наших казаков положил, а сам уцелел и спрятался.
– Перестань, я тебе уже который раз говорю, что никто ни в чем тебя не посмеет обвинить. Разве что совсем уж дурные. Для казака гибель в бою дело обычное, судьба такая. А тебе о семье, о жене сейчас перво-наперво думать надо. Для тебя, что этот аника-воин, Анненков важнее? Ему на все плевать, лишь бы кровь лить да злобу и ожесточение в людях сеять, – не сомневался в своей правоте Тихин Никитич.
– Мне его лютость тоже не по нраву, но командир он превосходный. Меня ведь все одно мобилизуют, не к Анненкову, так еще куда-нибудь. А уж воевать лучше под его началом, скорее живым останешься, чем с каким-нибудь дуроломом во главе, наверняка погибнешь. У Анненкова хоть рядовые в спины офицерам не стреляют, а у других это запросто, таких случаев сколько угодно. А насчет Поли… Не знаю, что оно сейчас лучше, возле нее сидеть, или за нее же на большевиков идти. Ведь если красные одолеют, нам здесь жизни не будет. Вон крови-то уже сколько пролито. И замириться, как с немцами, никак нельзя. Здесь уж до конца, либо мы их, либо они нас. Да вы и сами это понимаете, – объяснял свою позицию Иван.
– Понимаю Ваня, но пойми и ты, от тебя одного ничего ни на одном фронте не измениться. А вот живым, если не поедешь, то наверняка останешься. А насчет мобилизации… я ж тебе все время про то толкую, не беспокойся. Я тебя опять в штат волостной милиции, заместителем к Щербакову оформлю, специально для этого и должность незанятой держу. А для верности и со станичным фельдшером договорюсь, чтобы он засвидетельствовал, что нога твоя плохо заживает. А воевать… Ты в свои двадцать четыре уже столько успел повоевать. Хватит с тебя, поживи для семьи. Я вон Володьку своего чехвостю, но с него-то какие взятки, он мальчишка еще, боится, что войны ему не достанется. А ты-то… хватит, у тебя дите будет, о том надо думать, – стоял на своем тесть.
– Нет, Тихон Никитич, я теперь с Анненковым крепко повязан. Он меня запомнил, понравился я ему, все равно не так, так иначе он меня к себе выдернет. Лучше уж я сам, чем по-плохому. Да и вас осудить могут, если вы меня тут пристроите. Вы ведь тогда можете на себя гнев навлечь самого Анненкова. А у него суд короткий, он вашей либеральной политики не поймет…
И соответствующий разговор с Полиной тоже не мог быть простым. За три месяца, что Иван лечился дома, она вновь «выправилась», даже с избытком. В бане от нее не возможно было оторвать глаз, и Иван просто не мог рядом спокойно мыться. Но ощущение счастья все время подтачивал «червь» новой неизбежной разлуки. И сейчас, видя беззвучно плачущую жену, Иван мучился едва ли не сильнее ее, ибо постоянно сдерживался, не имея права позволить себе слабость излить душевную боль хотя бы через слезы. Озабоченность не сходила с лица и отца с матерью, тут и от Степана давно никаких известий, еще и Иван вновь уходит воевать. А вот с кем он общался свободно и без страданий был Володя. Брат Полины, как само собой разумеющееся, воспринимал решение Ивана вернуться к Анненкову. Он с большой охотой рассказывал ему о своем участии в подавлении восстания в усть-каменогорской тюрьме. Иван был, пожалуй, единственным родственником, кто вслух не осуждал его поступок. Когда же Володя упомянул командовавшего ими вахмистра, Иван спросил:
– Как ты говоришь его фамилия, Дронов… из 9-го полка?… Да-да, помню, был такой вахмистр у нас в полку, один из самых старших по возрасту. Мы же с ним вместе от Германии до Персии дошли…
На этот раз с Иваном отправлялось немного казаков, всего 14-ть человек с Усть-Бухтармы и пятеро подъехавших с поселков. Среди них были не только оправившиеся от ран после памятного боя под Андреевкой. Нашлись и шестеро новых добровольцев, выразивших желание воевать с красными под черными знаменами популярного атамана. Кто-то ехал мстить за убитых красными родственников или друзей, но находились и такие, кто твердо осознавал, что в «коммунии» казакам в прежнем качестве никак не жить, их непременно уравняют с мужиками, а то и поставят ниже. Так что отряд получился небольшой, и отправлялись без лишнего шума и суеты. Полина провожала Ивана до самой Гусиной пристани. Когда прощались, прижалась к нему всем телом, шептала:
– Милый, Ванечка… только вернись… прошу тебя, только вернись…
Иван тихо уговаривал:
– Полюшка, не плачь… тебе же нельзя волноваться… я вернусь, обязательно, клянусь тебе…
В конце февраля отправлялась полноценная сотня, сейчас через Иртыш переправлялся взвод с лошадьми, уместившийся на баржу, которую тянул маленький буксир. На другом берегу не было пристани, потому пришлось положить деревянные мостки, чтобы свести лошадей. Для Ивана это оказалось нелегким делом, потому, как его новый строевой конь еще был в значительной степени «неук» и боялся ступать на зыбкие мостки. Когда, наконец, с помощью других казаков он чуть не силой свел-таки своего коня с баржи и сел в седло… Он отыскал глазами на противоположном берегу на пристани бордовое платье и такого же цвета платок Полины, казавшиеся на расстоянии единым темно-красным пятном. С усилием отвел взор и отрывисто скомандовал:
– В колонну по двое, становись!.. За мной… рысью… маааршь!
В разгар лета калбинский хребет представлял из себя совсем не то зрелище, что в феврале-марте. Его пологие склоны приветливо зеленели листвой деревьев, в долинах и распадках бурно разрослись всевозможные травы. Но когда миновали Чертову долину, спустились с гор в выжженные солнцем степь, то там то здесь белевшую солончаками, или вздыбленную редкими сопками и холмами… Здесь все, почва, камни было раскалено, дышало жаром. Степные ручейки и речушки пересохли, чернея сухими растрескавшимися руслами. Лишь изредка в самых низких местах скапливалось немного солоноватой влаги, которой приходилось поить лошадей…
Когда усть-бухтарминцы прибыли в Урджар, там еще не было Анненкова, его ждали со дня на день. Однако основные силы дивизии уже сосредоточились. Иван в расположении атаманского полка нашел брата, передал ему посылку от родителей и они за бутылкой самогона проговорили несколько часов…
– А ты знаешь Вань, здесь в Оренбургском полку твой знакомец имеется, говорит, очень хорошо тебя знает. Сотник Епифанцев, знаешь такого? – прищурившись, говорил Степан, после того как они изрядно выпили и переговорили уже о многом.
– Епифанцев… какой Епифанцев? – не сразу осознал вопроса брата Иван. Но слегка напряг память и вспомнил: – Константин Епифанцев?
– Да… кажись Константином кличут его, – подтвердил Степан.
– Конечно, знаю. Мы с ним в юнкерском училище в одной роте состояли, он у меня портупей-юнкером был…
Уже на следующий день Иван, выкроив время, поспешил в расположение Оренбургского полка и нашел там своего однокашника.
Сотник Епифанцев пристал к Анненкову летом 18-го года, когда отряд атамана воевал там против красных на Верхнеуральском фронте. Тогда вместе с победоносным атаманом Епифанцев рассчитывал ни много, ни мало дойти в победном порыве до Москвы и Петербурга. Но судьба распорядилась совсем иначе, и вот он в составе «Партизанской дивизии» оказался здесь в Семиречье. Константин не раз мысленно ругал себя, что связался с Анненковым, но уйти от него было уже невозможно. Недовольство атаманом было вызвано даже не столько тем, что его дивизия воевала не на главном фронте, а тем, что Константин, несмотря на все свое образование и фронтовой опыт никак не мог сделать здесь карьеры. Он как получил сотню при формировании Оренбургского казачьего полка в составе дивизии, так ею и командовал, как был произведен в сотники еще на австро-венгерском фронте, таковым и оставался по сей день. И потому скоротечные служебные успехи Ивана его, конечно, не радовали, ведь в училище они не были друзьями, даже скорее совсем наоборот…
Константин Епифанцев закончил Неплюевский оренбургский кадетский корпус, после чего так же как Иван поступил без экзаменов на двухгодичный курс Оренбургского казачьего юнкерского училища. Выходец из рядовой казачьей семьи 3-го Верхнеуральского отдела Оренбургского казачьего войска, он с кадетских лет мечтал о головокружительной военной карьере, и осуществлять ее начал еще в юнкерском училище. Имея некоторые родственные связи в среде училищного руководства, он сумел добиться, чтобы его назначили ротным портупей-юнкером. Не сомневаясь, что после училища он никогда по службе не пересечется с юнкерами из других казачьих войск, ибо карьеру собирался делать в своем родном Оренбургском… В общем, к «не своим» подчиненным ему юнкерам Константин относился просто по свински, делая за их счет поблажки «своим». Особенно это часто проявлялось при назначении юнкеров роты в наряды и предоставлении им права увольнения в город. И еще в училище Епифанцев стал известен тем, что ухаживал за едва ли не первой красавицей всех училищных балов, гимназисткой выпускного класса одной из женских оренбургских гимназий, дочерью довольно высокопоставленного офицера из штаба Оренбургского казачьего войска.
Иван, конечно, не забыл всех несправедливостей, что частенько допускал и в его адрес, используя свое служебное положение, портупей-юнкер Епифанцев, но все это происходило так давно и после этого столько всего случилось и было пережито… Сейчас он искренне обрадовался встрече с Константином. Тот внешне тоже, хоть и всячески избегал смотреть на погоны Ивана, где было на одну звезду больше чем у него. Как водится, посидели, выпили, вспомнили училище, товарищей. Вино развязало язык Константина. Он стал возмущаться, что здесь не ценят классическое военное образования, выдвигают на должности и присваивают звание все больше всяким неучам… Иван, конечно, не мог поддержать такой разговор и поспешил сменить тему:
– Слушай Костя, я слышал ты женился. Случайно не на Кате Рябоконевой, у вас же, я помню, такой роман был?
Расчет оказался верен, Константин сразу перестал «ныть» и подхватил:
– Конечно на ней, на ком же еще, я только высший сорт беру. Как в 18-м году с фронта пришел, так в тот же год на ней и женился. Свадьбы, правда, толком не сыграли, не до свадьбы было, тут как раз с большевиками заваруха началась. В общем, и пожить не успели.
Иван с радостью сообщил, что и он поступил аналогично, пришел с фронта и женился… Только вот про то, что хоть и не долго, но успел таки больше полугода всласть пожить с молодой женой, про это говорить не стал – не захотел расстраивать однокашника, помня как тот завистлив. Расставались внешне дружелюбно, приглашая друг друга заходить по-братски. Но даже под сильным хмельком Константин нет-нет, да и не мог сдержать неприязненного взгляда на погоны своего бывшего училищного подчиненного. Иван не мог этого не заметить.
Едва прибыв, Анненков не мешкая устроил смотр войскам. Одновременно войска лицезрели появившегося перед строем атамана. Ладный, стройный всадник весь в черном, казалось составлявшим единое целое с конем тоже черной масти, знаменитым Мавром, которым управлял столь же безупречно, как собственной рукой. Конь останавливался как вкопанный перед каждым полком, атаман здоровался:
– Здорово братья казаки (уланы, гусары)!
– Здравия желаем, брат-атаман! – отвечал полк.
– Поздравляю вас с началом окончательного наступления на врагов России!
– Благодаррр, брат атаман!.. Урррааа!!!
В глазах подавляющего большинства воинов этого десятитысячного войска светилась решимость идти за своим вождем туда, куда он поведет, пусть даже на смерть. Анненков умел производить впечатление, внушать восхищение собой. Иван даже прилагал определенные усилия, чтобы не поддаться массовому психозу, во власти которого находились множество людей, попавших под обаяние неординарной личности.
Подготовка к наступлению заняла еще несколько дней. Анненков дни напролет проводил на позициях и в расположениях полков. Одновременно он укреплял дисциплину своим обычным, испытанным способом, с помощью военно-полевого суда. За дезертирство, самовольный уход с позиций, невыполнение приказов командиров расстреляли пятерых и еще одного карателя из «отряда специального назначения» за то, что он в одной из «усмиренных» деревень изнасиловал тринадцатилетнюю девочку, а затем ее, ее мать и бабку пристрелил. За пьянство разжаловали несколько урядников и вахмистров. Ощутив железную руку своего атамана, дивизия сразу обрела качества сжатой стальной пружины, готовой разогнуться со страшной силой.
То, что Иван на этот раз привел так мало людей, не могло понравиться атаману, что он и выразил при встрече:
– Что там у вас творится? Такая большая станица и едва наскребли вместе с поселками два десятка человек. Это же саботаж, или еще хуже, измена!? Я много наслышан про вашего станичного атамана. Хоть он и ваш тесть, но я ему не верю!
– Господин атаман, вы не учитываете, что у нас на бухтарминской линии, очень напряженная обстановка. Чтобы обеспечить законность и порядок, а также безопасность казачьих семей, там просто невозможно провести поголовную мобилизацию всех казаков 2-й и 3-й очереди, – решился возразить Иван.
– А у меня сложилось такое мнение, что ваш станичный атаман хитрит… Только ведь он своим же казакам хуже делает. На Восточном фронте наши отступают и вот-вот в ставке Верховного объявят не то что мобилизацию казаков 2-й и 3-й очереди, а всеобщую и тогда все вплоть до сорокапятилетних окажутся на Урале. А насчет того, что я не учитываю сложной обстановки на вашей линии, господин подъесаул… Всю эту напряженность, что вы упоминали, можно было уже давно снять, приняв своевременные меры по искоренению остатков большевизма. А по моим сведениям, как раз этого там у вас и не было сделано, так же как не была проведена мобилизация призывников-новоселов в деревнях вашей волости. Ваш тесть ведет очень рискованную игру, хочет для всех быть хорошим. Его счастье, что ваша станица так труднодоступна зимой, а летом из-за организационных и боевых действий у меня до нее руки не доходят, – раздраженно выговаривал Ивану Анненков.
После такого «ушата» Иван уже не сомневался, что над головой Тихона Никитича собираются нешуточные «тучи». Он передал содержание разговора с атаманом брату. Хорошо успевший узнать Анненкова Степан сразу помрачнел:
– Доигрался Никитич. Не иначе кто-то донес, что он вопреки приказу, так и не арестовал тех питерских коммунаров. Наверняка это Васьки Арапова дела. Он сейчас из кожи лезет, хочет офицерское звание вернуть.
– Так что же делать, Степа? – Иван выглядел растерянным.
– Не знаю. В таких случаях атаман посылает своего доверенного человека, и тот на месте проверяет такие доносы. И уже по его докладу он делает вывод, кому крест на грудь, а кого к стенке. И Никитич зря на атамана отдела надеется. Если Борис Владимирыч порешит его судить, Ляпин в его защиту и слова не скажет. Кто такой Ляпин и кто такой наш атаман – сам суди.
– Не дай Бог, если ревизора посылать будут, Арапова пошлют, он такого там наворочает, – совсем пал духом Иван.
– Вряд ли, наш атаман людей насквозь видит. Потом, Арапов уже не офицер и вряд ли им опять станет, а такую комиссию, сам понимаешь, обязательно возглавит офицер. Знаешь Вань, если дело заварится, попробую я напроситься. Атаман мне верит, да и дома я давненько не был, побывать бы надо, отца с матерью повидать, на станицу родную взглянуть. А уж там я Никитичу разобъясню, что по чем. Он же не дурак, поймет. А может и так обойдется, наступление вон на носу. И если красных в Черкасском быстро кончить не удастся, тут уж совсем не до него будет…
22
Основной удар Анненков опять наметил нанести в районе Андреевки. Но теперь у него было столько сил, что он мог одновременно начать наступление едва ли не по всему периметру «Черкасской обороны». Это лишало красных возможности перебрасывать свои силы с одного участка на другой. Наступление началось утром 16-го июля.
Как и обещал, атаман назначил Ивана командиром Усть-каменогорского полка. В полк вошли, как казаки прибывшие с ним сейчас, так и часть усть-бухтарминцев, уцелевших в том мартовском бою, ну а большинство полка состояло из казаков со станиц прилегающих к Павлодару и Семипалатинску: Урлутюпской, Песчановской, Павлодарской, Долонской, Семиярской, Шульбинской… Полк получился небольшой, четырехсотенного состава, и оттачивать взаимодействие предстояло уже в ходе боевых действий. Представляя Ивана полку, Анненков не жалея лестных слов охарактеризовал его… Все, конечно, и без того помнили о знаменитой атаке в мартовском штурме Андреевки, и слова атамана лишь добавили Ивану авторитета. И он сразу стал пользоваться оным не только у своих земляков, хотя опять у него в подчинении оказались немало офицеров, вахмистров урядников и рядовых значительно старше его по возрасту.
На этот раз наступление с самого начала развивалось успешно. Защитники «Черкасской обороны» оказались в настоящей осаде и лишились возможности получать помощь из Верного. Боеприпасы для стрелкового оружия им еще как-то по горным тропам перебрасывали, но вот доставлять артиллерийские снаряды оказалось невозможно. Потому белые в огневой мощи имели подавляющее превосходство. Под той же Андреевкой анненковские артиллеристы уже после нескольких часов артиллерийской дуэли полностью подавили огневые точки противника. Имея достаточно снарядов, они брали их «на вилку» и выводили из строя. Затем, сосредоточив огонь на узком участке обороны противника, они буквально перепахивали долговременные укрепления красных, одновременно простреливая их тылы, препятствуя подвозу боеприпасов и эвакуации раненых. Именно артиллеристы обеспечили успех общего наступления на второй день. В результате уже беспрепятственного фронтального штурма пехотных полков в лоб, и конных в обход, Андреевка была взята. Отступающих красных с обоих флангов обошли конные «лавы» анненковцев. Одной из этих «лав» командовал Иван.
Через несколько дней непрерывных боев, совсем недавно неприступный фронт «Черкасской обороны» прорвали еще в нескольких местах, единая стоверстная линия обороны оказалась разрезана. Части красных метались внутри всё суживающегося кольца. Штаб обороны в панике посылал из Черкасского гонцов в Верный с мольбами о помощи. Большинство гонцов перехватывалось, но некоторые, хорошо зная местность пробирались в Южное Семиречье, в благоухающий ароматом яблочных садов Верный, где передавали донесения о плачевном состоянии «Черкасской обороны». Командование войск Советского Туркестана предприняло попытку в начале августа деблокировать окруженных. Анненков это предвидел и вовремя укрепил гарнизон ключевой крепости Копал подразделениями сформированными из местных семиреченских казаков. После того, как все атаки деблокирующий группировки красных отбитли, положение осажденных стало критическим. Красные потеряли большую часть своей территории и оборонялись уже на небольшом пятачке в районе сел Черкасское, Петропавловское и Ананьевское. Здесь они вновь попытались организовать круговую оборону. Казалось, остался последний штурм, чтобы добить истекающего кровью противника, и затем идти от Копала на благодатный юг, на Верный и далее на Ташкент…
После занятия большинства мятежных деревень, анненковский «отряд особого назначения» приступил к их «дебольшевизации». Зверствовали не только каратели, но и казаки-семиреки, мстя за гибель и поругание близких, за разорение родных станиц, вешали, расстреливали, рубили, насиловали, жгли… Разбежавшиеся по степи и горным ущельям остатки красных отрядов и беженцы беспощадно, поголовно уничтожались. Тех, кто отступил на последний рубеж обороны ждала та же участь, ибо у них, полностью окруженных, кончались боеприпасы… И, в тот момент, когда Анненков собирался окончательно добить врага, Верховный отдал приказ перебросить Партизанскую дивизию на Урал, ибо там к концу лета положение ещё более ухудшилось.
Человек в сухопутной войне неискушенный, адмирал Колчак еще не предчувствовал катастрофы своего Восточного фронта. Но Анненков, находясь в тысяче верст от главного театра военных действий, отчетливо это видел. Он не спешил выполнять спонтанный приказ из Омска, да и не мог этого сделать, потому что части пришлось бы выводить из боя, снимать осаду. Атаман поступил по-своему. Передав осаду Черкасского своим заместителям, и наказав им наступления не предпринимать, а брать противника измором – у осажденных и продовольствие было на исходе. Сам же он со штабом расположился в Учарале и оттуда начал укрепление административной власти на местах. Он собирался всерьез и надолго управлять огромным краем, включавшем Семипалатинскую область и завоеванную им часть Семиречья. Анненков хотел укрепиться и властвовать здесь, даже если Колчак потерпит окончательный крах. Он спешил хотя бы в самых крупных населенных пунктах во главе поставить своих доверенных людей. В связи с этим он не мог не вспомнить, о крупнейшей во всем третьем отделе станице Усть-Бухтарминской и ее атамане, который явно «его» человеком не был. Просто надавить на атамана отдела, чтобы тот росчерком пера снял с должности старого станичного атамана… Нет, это вряд ли бы прошло, ведь должность станичного атамана не назначаемая, а выборная. Анннеков в таких случаях действовал по своей «схеме». И сейчас он решил послать в Усть-Бухтарму своего доверенного человека-ревизора. Ехать с такой миссией, офицеров особо желающих не нашлось, за исключением… Произведенный в сотники, за отличие в июльско-августовских боях, Степан Решетников во главе взвода из своей сотни атаманского полка в конце августа выехал с так называемой инспекцией в свою родную станицу. Анненков не хотел посылать Степана – как-никак родственник станичного атамана. Но свежеиспеченный сотник так рьяно напрашивался, божился, что этого старого пня Фокина «возьмет за жабры», что брат-атаман в конце-концов согласился…
Дома Степана встречали как героя. Слухи о победах в Семиречье доходили сюда гораздо быстрее и звучали куда «громче», чем о неудачах на Урале. Отец и мать, не видевшие старшего сына уже больше года, не пожалели трех баранов, отпраздновали радостное событие. Полина встретила деверя сдержанно, но когда Степан вместе с письмом от Ивана передал и его подарок, купленные у купца-семирека пару серег с изумрудами, она заметно потеплела и внешне не проявляла былой антипатии. Более того, улучив момент, она с мольбой в глазах расспросила его без посторонних: что, как, не рискует ли в бою, как его нога?… Степан как мог успокоил её, хоть говорить о брате мог лишь в общих чертах – ведь они воевали в разных полках, не рядом, не вместе. Он поведал ей об Иване то же, что и всем, что поставлен командовать полком, произведен в есаулы, ибо опять успел отличиться уже на новой должности, и вообще далеко пойдет брат, тем более что Анненков его очень ценит, а нога, что нога, почти зажила, хромает совсем чуть-чуть…
Целых два дня по приезду Степана в доме Решетниковых гуляли. Хотя в станице, в общем-то, было уже не до празднеств. Сам Степан в пять домов привез тяжкие известия о гибели казаков, еще в несколько о различных ранениях. Приезжали и из поселков справляться о своих служивых, и тоже не все получали утешительные известия. Еще хуже известия с полутора-двухмесячной задержкой приходили с Восточного фронта, где воевали полки, куда входили усть-бухтарминцы – в общем уже более полутора десятков новых вдов появилось в станице за последние два-три месяца. И еще одна важнейшая причина вроде бы не предполагала излишних празднеств – шла уборка урожая. Пшеница уродилась как никогда, с десятины снимали по сто и более пудов.
Приехавшие со Степаном казаки-атаманцы все родом были с «Горькой линии». Они удивлялись, что так много усть-бухтарминских казаков, способных носить оружие, не попали ни под какую мобилизацию и сидят дома. Они вроде бы числились в местной милиции, но фактически в основном занимались своим личным хозяйством. И сама станица удивила приезжих казаков – с четырнадцатого года непрерывно идет война, а здесь так много справных, крепких хозяйств, казачки как в доброе старое время, в основном гладкие, хорошо одетые, дети ухоженные, по вечерам шумно гуляют подростки и девчата, с песнями и гармонями. В общем если бы не частичное отсутствие казаков служивого возраста от 21 до 33-х лет, ничто бы не указывало, что эта станица вносит свою лепту в «белое дело». В их же станицах и поселках, в Омском и Кокчетавском отделах, казаков всех трех очередей уже выгребли «под метлу», более того принялись и за сорокалетних. Обратили внимание приезжие и на Полину, находившуюся в стадии ранней беременности. Узнав, что она жена Ивана, казаки восхищенно качали головами и говорили своему командиру:
– Да, Степан Игнатьич, брат твой не только воевать мастак, но и жен выбирать умеет. Ишь краля какая, хоть и брюхатая, её куды не гляди, хоть с переду, хоть с заду, хоть с боков, глаз не оторвать.
Не желая праздно шататься по станице со своими людьми в страду, Степан как можно скорее поспешил обговорить все дела с Тихоном Никитичем. Представил ему все документы, подписанные Анненковым и согласованные с руководством отдела, полномочия на проведения административной проверки деятельности станичного правления и лично станичного атамана…
– Сильно гневается на тебя Тихон Никитич наш атаман. Ты еще спасибо скажи, что я в атаманском полку служу и с первых дней с ним, и Ивану он доверяет. Вот мы с ним оба в разное время в уши-то и надудели, что не от злого умысла ты тут мобилизацию не провел и коммунаров этих питерских не арестовал. А так, ей Богу, давно бы под суд угодил… А с коммунарами… это Никитич надо срочно исправлять, пока не поздно. Ну, сам посуди, рядом со станицей, под боком у тебя, большевики живут и здравствуют, а ты их как будто не видишь, до сих пор не извел. Ты знаешь, что Борис Владимирыч по всей области их уже под корень кончил, сейчас в Семиречье доканчивает, каленым железом выжигает эту язву, – терпеливо объяснял Степан.
– Да они же никому не мешают, сидят себе тихо по деревням, и рады, что не голодают. Ну, какой от них вред, ремесленничают, не варначат. А кровь пустить это ж только начать, потом не остановишь. А у нас тут, слава Богу, пока что тихо. За весь год один такой случай и был, когда шестерых варнаков риддерских порубали, а одного в Усть-Каменогорск, в тюрьму спровадили. Так те-же варнаки и мужиков деревенских варначить подбивали… а эти-то, коммунары бывшие, они ж, я тебе говорю, тихо сидят.
– Я тебя Тихон Никитич понимаю, но Борис Владимирыч не поймет, к стенке поставит, и никаких оправданий слушать не станет. Мне не веришь, отпиши Ивану, он тебе то же самое скажет. С нашим атаманом шутки шутить, все одно, что с огнем играться. И учти, если бы не я сюда приехал, а кто другой, он бы с тобой долго не разговаривал, а за дела твои сразу заарестовал, и к атаману на суд повез.
– Ну, это ты, Степа, не пугай, я давно уже пуганый. Меня станичные казаки выбрали на атаманство, а не твой Анненков назначил, и они не дали бы меня вот так прямо в станице арестовать…
В атаманском кабинете повисло молчание, в открытое окно с улицы тянуло полуденным душным воздухом, время от времени сквозь эту теплую волну пробивались прохлада, веющая с Бухтармы. По улице не спеша шли, тяжелая на ногу степенная пожилая казачка и рядом с ней девочка-подросток, бабушка и внучка. Внучка все норовила убыстрить шаг, но шедшая с достоинством бабка ее одергивала. Остановившись посереди площади, бабка стала истово креститься на церковь, внучка делала то же, но как-то не всерьез, спешно, будто торопилась поскорей исполнить эту докучливую обязанность, и заняться чем-нибудь более приятным.
И Степан, и Тихон Никитич непроизвольно засмотрелись на эту представшую перед их взорами картину.
– Видишь Степа, люди здесь нормальной человеческой жизнью живут. Старуха вон крестится, Фадеиха, помнишь, в том конце, наверху дом у их. Где ты еще во всем нашем сибирском войске такую мирную жизнь встретишь сейчас? Идет, никого не боится, внучку, вон, ругает. Ей уже шестьдесят пять лет, а кофту на груди распирает, ей еще мужика надо. А девчонка какая, на месте стоять не может, того и гляди в пляс пустится, жизни-то в ней сколько, и тоже ничего не боится. А почему? Да потому что не ограблены, не опозорены, не ссильничаны, сытые обе, и мужики их на месте, и старик и сын, отец девчонки. И парень ее пока еще не мобилизован куда-нибудь на Урал или в дивизию вашу, каждый вечер, поди, ее целует да тискает… Вот я и хочу, чтобы в станице нашей было больше таких бабок, баб и девок, и поменьше одиноких вдов, которые плачут да горюют, – вроде бы настоятельно, но в то же время и невесело высказал свою позицию Тихон Никитич.
– Да, мне твоя линия давно уже ясная, Никитич. Только сам посуди, времена-то какие. Ведь в следующий раз Борис Владимирыч не меня, а карательный отряд пришлет, чтобы сразу же и мобилизацию по всей форме провести. Они тут порядок наведут, я то знаю, как это делается. Давай-ка Тихон Никитич лучше покумекаем, как не довести до этого, – Степан откинулся на спинку стула, достал кисет и стал скручивать цигарку.
– Давай, – подумав, тяжело вздохнул и согласился Тихон Никитич.
– Первым делом питерских всех надо заарестовать… Пойми, Никитич, если этого не сделать, атаман точно отряд пришлет. В том отряде Васька Арапов служит, и остальные такие же, ему под стать. Сам подумай, что здесь оне творить будут, им все одно, свои ли, чужие ли. Они тут и мобилизацию проведут и реквизицию. А Арапов, ты же помнишь, и раньше то варнак варнаком был, а сейчас вообще осатанел, такие непотребства творит. Даже если те каратели в станице никого не тронут, то в деревнях точно уж душу отведут, и плетьми всех перепорят, и баб с девками посильничают. И все, весь этот твой мир и благодать треснет как арбуз переспелый, мужики-новоселы после этого точно все в партизаны подадутся, и тут будет как везде, как на Бийской линии, где все станицы и поселки посожжены. А за коммунаров этих, никто из мужиков не ворохнется, чужаки, будто и не было их вовсе. Зато ты сразу перед всеми оправдаешься, и перед нашим атаманом и перед отделом. Ну и я, получится, не в пустую сюда съездил…
23
В один из августовских вечеров 1919 года, неспешно шлепая по воде колесами, пароход, следовавший из Семипалатинска, причалил к Верхней пристани Усть-Каменогорска. Среди прочих пассажиров, где преобладали военные, сошла и женщина средних лет с осунувшимся усталым лицом и котомкой за плечами. Рядом с ней топтались двое детей, мальчик лет восьми-девяти и девочка постарше. На их худых нездорового вида лицах также лежали, как печать усталости от долгой дороги, так и признаки продолжительного недоедания. К пассажирке подошел дежуривший на пристани казак.
– По какой надобности и к кому приехали? – сурово вопрошал блюститель здешнего порядка, подозрительно оглядывая женщину с детьми.
– Я жена, а это дети Павла Петровича Бахметьева. Он здесь служит агентом в страховой канторе…
Нелегко далась дорога Валентине Андреевне, еще тяжелее перенесли ее дети. Целых полтора месяца на случайном транспорте, а то и пешком путешествовали они от Екатеринбурга. Валентина, как только узнала, где осел муж и что там нет голода, так почти сразу снялась с детьми с обжитого места, где над ними домокловым мечом висели угрозы, либо умереть голодной смертью, либо попасть в колчаковскую контрразведку, как семья большевика… И вот, наконец, долгожданная встреча. Павел Петрович был и рад и обеспокоен приездом семьи. Да, здесь они рядом с ним и сыты. С другой стороны на главном фронте идет мощное наступление Красной Армии против Колчака, вот-вот белых выбьют с Урала и боевые действия переместятся в Сибирь. В таком случае лично ему и дальше проявлять пассивность становилось небезопасно. Это означало, что ему теперь придется чаще отлучаться, ездить по уезду, напоминать о своем существовании, как руководителю подпольного большевистского центра. И главное, становилось очевидным, что больше нельзя медлить с организацией действенного партизанского движения, надо брать «под уздцы» все эти мелкие самодеятельные и никому не подчиняющиеся отрядики, болтающиеся в горах и тайге, объединить в один крупный, под крепким большевистским руководством. Так, что семья приехала не совсем ко времени.
Когда в первый день по приезду легли в постель… это была их первая ночь после полуторагодичной разлуки. Они, конечно, были уже не молоды, но еще далеко не старики. Ощутив тело жены, почти утратившее за это время некогда довольно объемные формы… Он уже привык видеть здесь в этом сытом краю, особенно в казачьих станицах, много женщин с ненавязчивым достоинством «носивших» свои «гладкие» тела. Ему стало до боли сердечной жаль жену, он чувствовал себя виноватым перед ней.
– Что… совсем плохая стала? Паша… ты не думай… это я с дороги такая… с тела сошла… не бойся… на здешних харчах я отъемся… Пашенька, – Валентина вдруг испугалась, что муж, увидев острые плечи, выпирающие ребра и ключицы, уже не сможет ее любить как прежде.
Но Павел Петрович тут же рядом с кроватью упал на колени и запричитал как богомолец молитву:
– Прости… прости меня Валюша. Я клянусь тебе, ты больше не будешь голодать, и дети не будут! Я все для этого сделаю. Клянусь!..
Тихон Никитич и без уговоров Степана осознавал, что если игнорировать распоряжения руководства отдела о беспощадной борьбе с большевиками-агитаторами, это еще куда ни шло, то невыполнение аналогичных приказов Анненкова, действительно может обернуться «игрой с огнем». Ничего не оставалось, как бросить в пасть льву «кусок мяса», сдать коммунаров, в надежде, что удовлетворившись этой жертвой, молодой неофициальный «генерал-губернатор» оставит Усть-Бухтарму и весь Бухтарминский край в покое. Вместе со Степаном, Щербаковым и прочими членами станичного Сбора долго уточняли, где и в каком количестве осели после разгона коммуны питерцы. В конце концов порешили арестовывать не всех, а лишь председателя и тех, кто поселился в Снегирево, ибо именно рядом с Грибуниным обосновались в основном коммунисты. Тихон Никитич настоял, чтобы ни жен, ни детей коммунаров не трогать, имущество и деньги не отбирать. Осуществление ареста возложили на казаков из милиции под командой Щербакова, а уж из станицы в Усть-Каменогорск, в крепость, арестованных погонят анненковские атаманцы во главе со Степаном.
Лето в 1919-м выдалось необычно жарким, такое в верховьях Иртыша случается раз в семь-восемь лет, когда урождаются и вырастают до больших размеров даже арбузы, ну прямо как в южном Семиречье или Астрахани. Уродились они и летом 19-го. После сытного обеда семья Грибуниных как раз и лакомилась арбузами, когда в дверь уверенно по-хозяйски постучались казаки.
– Бывший председатель питерских коммунаров Василий Грибунин? – хмурясь, спросил начальник усть-бухтарминской милиции Щербаков.
– Да… был председателем, – с дрожью в голосе поднялся из-за стола Василий, отирая губы.
Лидия ахнула и стала бледнеть, сыновья застыли с перепачканными арбузной мякотью лицами.
– Вас приказано доставить в станицу на допрос.
– Допрос… какой допрос… я ж… мы же ничего… Я уже давно не касаюсь политики, я занимаюсь только токарным, слесарным и столярным делом… – растерянно лепетал Василий…
В Снегирево и в двух близлежащих деревнях взяли под стражу и препровождили в Усть-Бухтарму двадцать восемь бывших коммунаров. Лидия сразу сообразила, что в деревне ей без мужа делать нечего, и в отличие от прочих жен арестованных, она на следующий день наняла телегу, погрузила самые необходимые вещи, детей и тоже поехала в станицу. В Усть-Бухтарме коммунарам объявили, что их приказано этапировать в усть-каменогорскую тюрьму на суд за большевистскую агитацию и самовольный захват земель «его императорского величества». На ночь их заперли в сарае, на территории станичной крепости. Лидия стала обивать порог станичного правления, встретилась с атаманом Фокиным. Но тот лишь развел руками:
– Этот приказ исходит от вышестоящего начальства, мы лишь исполнители.
Лидия выяснила, что арест инспирирован прибывшим от самого Анненкова сотником Решетниковым из местных. Узнав, где находится дом Решетникова, она побежала туда. Во дворе дома ее облаял огромный цепной пес, и на крыльцо вышла молодая женщина с признаками ранней беременности. Она показалась Лидии чем-то отдаленно знакомой. По всему это была хозяйка, она приказала батрачке загнать собаку в будку, а сама подошла к калитке.
– Позвольте вас побеспокоить. Здесь живет сотник Решетников? У меня к нему важное дело…
Так могла обращаться только образованная женщина. Таковые тогда, особенно на окраинах России, встречались не часто. Глаза хозяйки выразили понятное удивление. И тут Лидия, обладавшая хорошей зрительной памятью на лица, вспомнила, где она видела эту женщину. Больше года назад первого мая восемнадцатого года, когда коммунары сгружались на пристани Гусиной, эта женщина стояла рядом с молодым, видным казачьим офицером и потрясла ее своей красотой и нарядом, дорогими, сшитыми явно на заказ платьем и шляпой. И не только нарядом, но и счастливым, беззаботным выражением лица запомнилась тогда Лидии эта красавица. Сейчас женщина была одета как обычная казачка, в кубовое платье, уже заметно круглившееся на животе. Но по лицу… казалось, она стала старше за этот год лет на пять-шесть и старила ее не столько беременность, сколько само выражение лица. В нем уже не было и намека, на веселую беззаботность, счастье, лучившееся из глаз, что тогда так неприятно поразило измученную долгим путешествием Лидию.
– Зачем вам нужен сотник? – спросила Полина.
– Я жена бывшего председателя коммуны Василия Грибунина. Я хотела бы узнать, что ждет арестованных. Вы, наверное, жена сотника?
– Нет, я жена его брата… Я не советую вам сейчас обращаться к нему. Он, видите ли, сейчас… Вам лучше прийти в другой раз… завтра…
До Лидии не сразу дошло, что сотник со товарищи хорошо выпили и женщине, тем более жене большевика, лучше к нему сейчас не подходить… Но на другой день разговаривать было уже поздно. Местных казаков, караулящих коммунаров, сменили другие, одетые так… Так наверное царские лейб-гвардейцы не одевались: фуражки с малиновой тульей и синим околышем, вместо кокарды зловещие «адамовы головы» – череп и перекрещенные кости, гимнастерки синие с красными погонами, на рукавах красовался вензель «А.А», подпоясаны кавказскими наборными поясами с металлическими бляшками. Завершали этот наряд малиновые шаровары с широкими двойными генеральскими лампасами и высокие, чуть не по колено, сапоги. Такова была летняя форма у казаков атаманского полка, любимого и потому особо лелеемого Анненковым. За этот живописный вид атаманцы пользовались особым успехом у женщин. Степан был обмундирован так же за исключением гимнастерки, вместо нее анненковским офицерам полагалась «ермаковка», особый вид верхней части офицерского мундира сибирских и семиреченских казаков с лацканами, газырями, стоячим воротником и серебряными галунами по краям…
Сотник Решетников объявил, что дает родственникам десять минут на прощание… Лидия кинулась к мужу, за ней дети…
– Не бойся, не плачь… нас в крепость посадят. Ничего, переживем. Деньги у тебя с собой… где спрятала? – тихо, чтобы никто кроме жены не услышал, спросил Василий.
– В пояс зашила, – так же чуть слышно отвечала Лидия.
– В Снегирево больше не возвращайся, там бабы с тебя эти деньги требовать будут, чтобы между семьями всех арестованных разделить. Ты с ребятами где-нибудь здесь пристройся, дождитесь парохода и езжайте в Усть-Каменогорск. Там узнай, где живет агент уездной страховой конторы Бахметьев. Ты должна его помнить, он к нам этой зимой приходил, он должен помочь вам там устроиться. Про меня ему все расскажи, пусть вызволяет. Но про деньги и ему ни слова, на них ты с ребятами жить будешь, и мне передачи носить. Все обойдется, не впервой…
– Ты там, Вась, осторожнее. Боюсь я этих цветных-расписных с черепами, рожи у них у всех бандитские. Уж лучше бы вас местные конвоировали, – боязливо косилась на зловещие кокарды анненковцев Лидия.
– Все, кончили проводы-расставания! – провозгласил Решетников и тут же атаманцы дружно оттеснили родственников.
Арестованных построили в колонну по два, окружили верховые анненковцы и погнали по старой дороге уже более века связывавшую Усть-Каменогорскую и Усть-Бухтарминскую крепости. Вскоре колонна скрылась за большим холмом, после которого была впадина, и вновь начинался сначала пологий, потом все круче и круче подъем, потом уже в горах дорога делала петлю-серпантин под названием «Тёщин язык»…
В казачий поселок Александровский этап прибыл только к концу дня. Измученные почти сорокаверстным переходом, не кормленных арестантов заперли в кошаре, где нестерпимо пахло. Степан же уединился с поселковым атаманом Злобиным, и сообщил ему:
– Есть тайное предписание этих большевиков пустить в расход без всякого суда.
– А что же тогда в станице-то, в Усть-Бухтарме их не расстреляли? – спросил Злобин.
– Ты же знаешь Фокина. Он все кровь здесь пролить боится. Кругом в ней уже по колено ходят, а он запачкаться не желает… Да черт с ним, ты то как, за сына своего расквитаться не хочешь? Его же большевики убили…
Злобин раздумывал минуты две.
– Ну что ж, я не Тихон Никитич, мне чистым на свете не для чего жить, одного сына германцы убили, второго красные. Значит и мне их убить позволяется, Бог велит. Говоришь, приказ атамана Анненкова на это имеется?
– Конечно, и не только, есть и распоряжение Усть-Бухтарминской милиции. Щербаков Егор Иваныч не испугался, подписал, а ваша поселковая милиция к нему в подчинение входит, значит и вы должны выполнить его приказ, – Степан с готовностью достал из полевой сумки бумаги…
На следующий день собрали большой сход казаков Александровского и Берёзовского поселков, зачитали приказы Анненкова и Щербакова. Расстреливать порешили там же в Александровском ущелье, чуть в стороне от поселка… Кто выбирал место для того поселка? Ох, и мрачная картина: со всех сторон высоченные отвесные скалы, по дну ущелья течет речушка, в скалах две щели-прорехи. В одну уходила дорога на Усть-Бухтарму, во вторую – на Усть-Каменогорск, через речушку перекинут мост, и уже третья дорога карабкалась по серпантину на деревню Пихтовку, и далее к берегу Иртыша на пристань Серебрянку. Расстреливать вызвались в основном родственники погибших от рук красных казаков…
Василий не понимал, что происходит. С утра их накормили, и повели куда-то. Зловещее предчувствие до боли сжало сердце, все поплыло перед глазами: толпа казаков и пожилой атаман, зачитывающий приговор. До него не сразу дошел смысл происходящего: их сейчас расстреляют прямо здесь, на берегу этого весело журчащего ручья. Раздалась отрывистая команда: «Раздевайсь!».
– А ты что, не слыхал!? Скидай барахло! – к Василию шел словно ангел смерти анненковец с жуткой кокардой на фуражке.
У бывших коммунаров осознание близкой смерти вызвало не одинаковые чувства. Кто-то фаталистски-равнодушно стал снимать одежду, кто-то закричал:
– За что!? Я не коммунист, я ни разу ни в кого не стрелял, у меня четверо детей!.. Братцы, помилосердствуйте Христа ради!
Но нашлись и те, кто перед смертью посылал проклятия… не казакам, Грибунину:
– Ты нас сюда привез, на погибель!.. Караваи с изюмом обещал, сука! Вот он изюм твой, сейчас досыта наедимся!.. Пианину с собой пер для бабы своей, барами здесь жить собирались!!
Бросавший эти обличения коммунар с перекошенным от злобы лицом кинулся на Василия, схватил за горло, свалил на землю… Казаки его оттащили. Василий тяжело дыша остался сидеть на земле, с помутневшим взором, оглядываясь… Со всех сторон скалы, чуть в стороне поселок, поодаль свежеубранное поле со стогом соломы. Ему стало жарко, он совсем не ощущал утренней холодящей свежести уже наступавшей осени. Его с ног до головы согревала, обжигала, пронизывала не умещавшаяся в мозгу мысль: жить, жить любой ценой!!! К нему подошел рослый широкоплечий казак, взял под мышки, поставил на ноги и подтолкнул к остальным.
– Братцы… братцы… товарищи… я же… не надо, я все, что хотите… Передайте вашему начальнику милиции, я знаю, я покажу где оружие спрятано… И еще, я много, очень много знаю, про подполье… я все расскажу… я знаю, кто главный подпольщик… только не убивайте…
У Василия подгибались ноги, его тащили уже два казака. Ему казалось, что он говорит громко, но горло перехватило спазмом, и получался лишь невнятный с хрипом шепот. Не прислушиваясь, казаки подтащили его к уже выстроившимся в шеренгу остальным коммунарам. Стенания, мольбы и проклятия прервал залп, второй… Потом пошли добивать раненых…
В документах расстрелянных Степан обнаружил пятьсот рублей керенками, из которых выдал на рытье могил 225 рублей и 50 заплатил нарочному, посланному с донесением в штаб Отдела в Усть-Каменогорск, чтобы оттуда незамедлительно телеграфировали атаману Анненкову о выполнении его приказа.
24
Лидия сделала все, как велел муж. Ничего не сказав даже ближайшим подругам-коммунаркам, она с детьми на первом же пароходе отплыла в Усть-Каменогорск. С пристани пошла сразу в крепость, узнать пригнали ли арестованных с Усть-Бухтармы. Но там, после подавления июньского восстания, режим стал очень строгий. Ее прогнали, не став даже слушать. Пришлось искать страховую контору, благо таковая в городе оказалась одна. Бахметьев выслушал жену председателя коммуны, покачал головой:
– К сожалению, ничего не могу сообщить, ничего не знаю, ни о вашем муже, ни о других коммунарах, даже об их аресте впервые слышу. Но я непременно узнаю, у нас есть свои люди, и в крепости, и в уездной управе. А вы пока с детьми поживите на квартире у хозяйки, где и я комнату снимаю. Она наш человек, у нее недавно сын в той тюрьме погиб, во время восстания. Слышали, наверное? Правда тесновато будет, у меня ведь тоже жена и двое детей, зато веселее, как говорится, в тесноте да не в обиде…
Бахметьев все узнал уже на следующий день. Вернувшись домой, он на прямой вопрос Лидии молча опустил глаза – она сразу поняла, что произошло самое худшее.
– Их расстреляли… когда… где!? – она посерела лицом и застыла в ступоре.
– Да… по пути… в поселке Александровском… там же и похоронили в братской могиле… Официальная версия при попытке к бегству…
Через некоторое время Лидия очнулась и стала спешно собирать вещи.
– Куда вы? – с тревогой спросил Бахметьев.
– На пристань, пароход на Семипалатинск ждать будем… Не могу я здесь больше… – в прострации отвечала Лидия.
Валентина, жена Бахметьева, кинулась к ней:
– Что вы… куда? Парохода раньше будущей недели не будет. Потом, вы же не знаете, что там, в России твориться, голод, грабежи, тиф, а вы с детьми…
В «двух словах» Валентина рассказала гостье о совсем недавно перенесенной дороге по стране, где бушевала Гражданская война.
– Верно, сейчас время совсем не для путешествий, – поддержал жену Бахметьев. – Окрестное казачье население крайне озлоблено, по всему войску объявлена всеобщая мобилизация, пароходы забиты военными, они по дороге много пьют, дисциплина слабая. Да, и фронт приближается, а война она ведь не разбирает, она никого не щадит, ни женщин, ни детей. Дождитесь, когда Красная Армия сюда придет. А пока я вас к нам в контору устрою, фактически это штаб нашего уездного подпольного центра. За секретаря у меня будете. Вы ведь женщина образованная, а у нас как раз с грамотными людьми туго. И с жильем для вас что-нибудь придумаем. Вот немного успокоится все, основная масса гарнизонных офицеров на фронт отбудут, и квартиры в городе освободятся. Переждите некоторое время. А поедете, и детей и себя погубите, не от войны, так от голода. Сами знаете, вся Россия страшно голодает.
Осознав полную правоту слов Бахметьева, Лидия совсем пала духом, и в бессилии опустилась на пододвинутый Валентиной стул.
– Расскажите… как их… по чьему приказу, – словно ком в горле мешал Лидии говорить.
Тяжко вздохнув, Павел Петрович поведал те немногие подробности, что узнал о расстреле коммунаров в Александровском ущелье…
В результате мощного летнего наступления Красной Армии колчаковские войска откатились за Урал. Большая война пришла в Сибирь. Красных рассчитывали задержать на рубежах рек Тобола или Ишима. В августе правительство Верховного объявило о призыве в армию последнего своего надежного резерва – поголовно всех казаков от 18-ти до 45-ти лет. Призыв планировали осуществить в три этапа, в августе, сентябре и октябре-ноябре. Но красные продолжали стремительно наступать, и это ломало все планы, потому призывали в спешке, в условиях острой нехватки обмундирования, стрелкового вооружения, лошадей. Чехи, окончательно сообразив, что дело «пахнет керосином», уже не столько поддерживали белых, сколько мешали им. Они полностью устранились от боевых действий, забили своими составами и без того перегруженную транссибирскую магистраль. Не веря в боеспособность колчаковских войск, резко сократили свою материальную помощь и союзники. Таким образом, Белая Сибирь, не имевшая своей оборонной промышленности, фактически оставлялась один на один с Красной Армией, подпираемой хоть и полуголодными, но многолюдными губерниями центральной России, питаемой оборонными заводами Петрограда, Москвы, Тулы…
Если всеобщая мобилизация на Горькой линии проходила под знаком угрозы захвата казачьих станиц и поселков приближавшимся врагом, и потому сам этот фактор ускорял ее, то в третьем отделе она сразу стала не укладываться в отведенные войсковым штабом сроки. И в станицах не спешили отправляться на фронт, да и сама обстановка не позволяла бросать свои семьи на произвол судьбы, оставлять их беззащитными перед все усиливающимся красно-партизанским движением. Первыми вновь активизировались партизаны на северном Алтае, в районе многострадальной Бийской линии. Потом тревогу забили в станицах на крайних южных рубежах войска, по соседству с бухтарминской линией. Тамошние станичные атаманы Христом Богом молили оставить последних мобилизованных казаков для самоохраны, ибо мужики с окрестных деревень явно готовились вырезать все казачье население, как только они отбудут на фронт…
В такой ситуации и Тихон Никитич, хоть прямой угрозы Уст-Бухтарме и не было, счел возможным попридержать казаков моложе двадцати одного года и старше тридцати джвух лет, якобы для формирования дополнительных самоохранных сил. Ну, а что касается казаков строевых и льготных нарядов, которые продолжали под различными предлогами, и благодаря попустительству станичного атамана оставаться в станице… их пришлось всех срочно отправить на сборный пункт при штабе отдела в Усть-Каменогорск. Усть-бухтарминских казаков опять прибыло значительно меньше положенного, но зато они как всегда были куда лучше прочих обмундированы, все с шашками, винтовками и на конях. Им всего-то и требовалось получить патроны и хоть сразу в бой. Призванных из других станиц, приходилось уже в сборном лагере обмундировывать, и вооружать, в условиях нехватки на складах, и обмундирования, и вооружения. Они часто прибывали без шинелей, с одними шашками, а в лучшем случае с берданками, пешие. Их отправляли дальше пароходами через Семипалатинск и Павлодар в Омск, а оттуда прямиком на фронт. Потому многих усть-бухтарминцев, как наиболее боеспособных, Отдел отправлял не в Омск, а пополнял ими близлежащие части 2-го Степного корпуса, осуществлявшего боевые действия против красных партизан на Северном Алтае.
Колчак отдал приказ о переброске «Партизанской» дивизии на главный фронт еще в августе, но Анненков не мог просто так уйти из Семиречья, оставить недобитым врага. К тому же атаман не так уж зависел от Верховного и надеялся, что сможет существовать автономно. В ходе интенсивных телеграфных переговоров со ставкой Верховного сошлись на компромиссном варианте. На помощь Восточному фронту направлялись те части дивизии, которые не принимали непосредственного участия в августовско-сентябрьских боевых действиях в Семиречье. То есть те, что дислоцировались в Семипалатинской области и на Алтае, в том числе полки «Голубых улан» и «Черных Гусар». То были резервы, которые атаман готовил для наступления на Верный, но пошли они не в Семиречье, а в Западную Сибирь.
Таким образом на Восточный фронт, начиная с августа, стали приходить пехотные и конные полки анненковцев, прекрасно вооруженные, экипированные и обученные. Сконцентрировавшись в районе Петропавловска, они были введены в бой во время сентябрьского контрнаступления белых. Взаимодействуя с Сибирским казачьим корпусом «Черные гусары» и «Голубые уланы» отбросили красных за Тобол, освобождая от них станицы «Горькой линии». Но решительной победы добиться не удалось. Это было последнее контрнаступление войск Колчака на Восточном фронте Гражданской войны…
В октябре, после фактического провала сентябрьского наступления белых, Анненков уже не сомневался, что главный фронт обречен. У него же в Семиречье именно в октябре опять были успехи. Измученные голодом, цингой, тифом, израсходовав все боеприпасы осажденные в Черкасском красные сдались. Взяли пять тысяч пленных. Расправа, как и следовало ожидать, последовала страшная. Расстреляли и изрубили 1800 человек. Коммунистов атаман допрашивал лично. Среди прочих в плен взяли уполномоченного политотдела семиреченского фронта по черкасскому району Тузова. Этого молодого большевика прислали в Черкасское из Реввоенсовета Туркестанской республики для осуществления, как руководства, так и усиления партийного влияния среди комсостава «Черкасской обороны»…
– Так что же, господин комиссар, ответь, за что воюешь, зачем народ взбаламутили ты и вот эти? – атаман кивнул в сторону сарая, где были собраны, наиболее «высокопоставленные» пленники. – Ты значит, идейный, борешься за счастье трудового народа, против мирового капитала… Так что ли? – с усмешкой вопрошал атаман.
Допрос велся в избе, поздним вечером при свете керосиновой лампы, окна давно уже были без стекол и сейчас их заделали кусками фанеры и досок.
– Да пошел ты… Хватить брехать ваше благородие, ведь все равно расстреляешь. Ну, так приказывай своим опричникам, а то мочи нет слушать тебя, – Тузов с разбитыми губами, заплывшим глазом, с повисшей плетью одной рукой, то ли вывихнутой, то ли перебитой, испытывал сильные физические мучения и, скорее всего, действительно хотел поскорее умереть, чтобы их прекратить.
– Нет, ты подожди, успеешь еще к стенке встать. Понимаешь, к нам еще никогда не попадали такие как ты, большевики из идейных. Вот хочу посмотреть на тебя, каков ты изнутри, с какой начинкой, чтобы нам знать, что из себя представляют те большевики, что всю эту кашу заварили, – атаман посмотрел на командиров полков специально собранных, чтобы присутствовать при допросе высокопоставленного большевика.
Иван тоже присутствовал при этом, внимательно приглядываясь к, казалось бы, нервно, зло, но в то же время совершенно равнодушно дожидающемуся своей участи человеку.
– Ты из рабочих?
Анненков любил не просто говорить с пленными а, используя силу своего обаяния, «перекрашивать» их, делать из красных белыми. И ему это довольно часто удавалось. Если красноармеец, или даже красный командир храбро сражались, брались в плен в бою и без страха были готовы принять смерть… С такими атаман беседовал иной раз подолгу. И многие после таких бесед изъявляли желание вступить в «Партизанскую дивизию» и проявляли в боях, как говорится, чудеса храбрости, воюя против тех, с кем совсем недавно были в одном строю. Но сейчас, пожалуй, впервые атаман пытался перевербовать комиссара очень высокого ранга.
– Да… из рабочих.
– Откуда? – вкрадчиво спрашивал Анненков.
– А это не твое дело… Слушай атаман, рука у меня болит, мочи нет терпеть. Если доктора не позовешь, к стенке ставь, и не о чем мне с тобой разговаривать, – кусая губы, чтобы превозмочь боль, с остервенением отвечал Тузов.
– Терпи, Господь терпел и нам велел, – с насмешливой издевкой говорил Анненков. – Ты лучше объясни мне, за что воюешь, за какой такой трудовой народ, за какое такое светлое будущее и для кого? А то неведомо нам. Разъясни, может и мы в большевики запишемся, – избу потряс дружный смех «зрителей».
– Замучил ты меня, сволочь… Дай хоть присесть, – потребовал Тузов.
– Ответь на вопрос… а тогда посмотрим.
– Тогда слушайте суки золотопогонные… все слушайте. Я последний день живу и ничего не боюсь, вас гадов тоже не боюсь. Плевал я на весь этот трудовой народ, как и ты!.. Понимаешь!? Я за свое светлое будущее бился, так же как ты за свое. Только у тебя и у твоих папаши с мамашей было светлое прошлое, а у меня и моих его не было. Потому мы и сильнее хотим этого светлого будущего чем вы, и победим в конце концов!.. Ну не я, так другие, такие как я!
Ответ прозвучал настолько неожиданно, что в избе на некоторое время воцарилась тишина. Кто-то не понял, что сказал комиссар, кто-то осмысливал… Видя это замешательство, Тузов будто почувствовал прилив сил:
– Ну что зенки-то вылупили господа-беляки, мне все одно пропадать, потому я что думаю то и говорю, как на исповеди, хоть и не верую в Бога вашего. Всегда удивлялся, почему людишки верят в эти картинки на иконах намалеванные. Вот я и хотел сам Богом стать, своими руками жизнь себе сотворить, а не молитвами. И сотворил бы, ежели бы ты атаман на пути моем не встал. Кабы не ты, ни в жисть бы никому нашу оборону здесь не сокрушить, потому ты и есть мой самый смертный враг. Ты мою дорогу в это самое светлое будущее заступил.
– Так-так… Понятна твоя линия. Так ты, значит, в самые большие начальники в вашем большевистском руководстве выйти мыслил? – с интересом спросил Анненков.
– Я уже и так вышел, мне 27-м лет, а я уже, можно сказать, над целой армией комиссарил. Да в 35-ть я бы… – Тузов с таким сожалением, отчаянием махнул здоровой рукой, что это вызвало у него очередной болезненный позыв в избитом теле. – А то, что мы победим… это же только дурак не понимает, – тем не менее, нашел он силы до конца высказать свою мысль.
– Ну, допустим… сбылось по твоему. Там же в ваших политотделах жидов полно, чуть не каждый второй комиссар из них, – спокойно даже с удовольствием втянулся в дискуссию атаман. – Ты думаешь, они бы тебя пропустили на эти самые высокие должности, а не сами на них сели?
– Да с жидами мы бы разобрались опосля, нам главное вас с их помощью всех извести, особливо таких как ты. И мы бы тогда хорошо жить стали бы, есть, пить, баб, самых лучших, каких хотим и сколько хотим… Баре пожили, порадовались, хватит, теперь мы большевики баре будем, жить да радоваться. А эти, – Тузов кивнул на стоящих у входа рядовых конвоиров, приведших его на допрос, – которые вам служили, или на вас работали, они на нас будут работать, нам служить. Так что вы нам совсем не нужные, разве что бабы ваши, которые красивые, а вас всех под корень и самим на ваши места встать… А жидов, мы потом тихо в расход выведем. А то, что мы не меньше, а больше вас хорошей, сладкой жизни достойны, о том, вот эта самая война говорит. Эх… жаль, что мне-то в той жизни порадоваться уже не придется. Ладно, чего уж тут, другие поживут-порадуются, такие как я. А тебе атаман, и вам золотопонные жить не много больше моего, запомните это!
Анненков не потерял самообладания, но чувствовалось, уже жалел о том, что устроил публичный допрос. О перевербовке такого комиссара, конечно, не могло быть и речи, но он все же решил до конца выдержать и «свою линию», сделал ему предложение, от которого большинство других в таких случаях обычно не отказывались:
– Если отрекёшься от большевистских взглядов, прейдешь на нашу сторону… дарую тебе жизнь… Неужто жить не хочешь, а? Я не обману, при всех обещаю, я слово держу.
– Ха-ха… от каких таких взглядов!? Один у меня взгляд, не внизу, а вверху быть, таких как ты скинуть и самому сесть. И у нас таких как я, твердых, много, намного больше чем у вас, и они заберут все, чем вы владели. Владели да в руках плохо держали. А вот за то что ты, мерзавец, эту мою мечту погубил… я тебя… – Тузов собрав последние силы, подался вперед и смачно плюнул кровавой слюной в сторону атамана… Плевок не долетел, но конвоиры подскочили к нему и повалили на пол…
Через полчаса Тузова вместе с прочими руководителями «Черкасской обороны» повесили. Но после этого допроса куда-то пропал и атаман. Весь оставшийся вечер и ночь его никто не видел, не было его и в избе отведенной ему на постой. Помощники атамана забеспокоились и начали искать… Лишь под утро его обнаружили в конюшне рядом со своим любимым конем Мавром. Атаман, похоже, всю ночь не сомкнул глаз, он сидел на тюке прессованного сена и курил папиросу за папиросой. Анненков курил крайне редко, только в период сильных душевных потрясений. Откровения комиссара, видимо, очень на него подействовали. Этот явно малограмотный, не знавший, что такое философия, молодой большевик просто и точно сформулировал то, что иной раз не было доступно людям ученым и вроде бы умным.
Из Черкасского и других прилегающих сел вскоре после их взятия анненковцам пришлось уйти. Там свирепствовал тиф и над пепелищами бывших цветущих сел бродили лишь разжиревшие от поедания неглубоко зарытых трупов собаки…
25
После интенсивных боевых действий по окончательной ликвидации «Черкасской обороны» основные силы Партизанской дивизии нуждались в отдыхе. Это не означало, что отдыхал и сам атаман. Во второй половине октября он срочно вернулся в Семипалатинск, ибо хотел быть поближе к основному театру военных действий. В Семипалатинск на доформирование перебросили и Усть-Каменогорский полк Ивана Решетникова. Полноценным полком, впрочем, он так и не стал. После потерь, понесенных при решающем штурме Черкассого, полк не насчитывал и двух с половиной сотен. Шли по тракту Семипалатинск-Верный. Внешне уезды и волости, где поработала анненковская контрразведка и каратели, выглядели вполне «умиротворенными», там функционировали поставленная Анненковым администрация, распоряжения исполнялись неукоснительно, одно имя атамана приводило всех в трепет. Ни о каком красном партизанском движении в районах деятельности Партизанской дивизии не могло быть и речи. Лишь на периферии, на окраинах ее «сферы влияния» имело место существование небольших отрядов типа «Красных горных орлов», но и они напоминали о себе крайне редко. Ходили слухи, что в Усть-Каменогорске существует большевистское подполье и, вроде бы, оно пытается координировать действия разрозненных и никому не подконтрольных краснопартизанских отрядов и групп. Но все это было столь пассивно и малоэффективно, что не вызывало даже ответных карательных мер. На Южном Алтае подавляющая часть населения по-прежнему не поддерживала вообще никого, ни «орлят», ни Колчака. В то же время совсем рядом, на Северном Алтае, где не было осторожных официальных и неофициальных руководителей, кровь лилась рекой. Боестолкновения между ушедшими в партизаны крестьянами и казаками Бийской линии возобновились с новой силой после отъезда большей части бийских казаков по мобилизации на фронт. Налеты партизан на станицы и казачьи поселки сопровождались обязательными грабежами и массовыми насилиями, ответные рейды самоохранных сотен на деревни и села, ставшие партизанскими опорными базами, заканчивались тем же: грабежами, изнасилованиями, сожжением жилищ…
По прибытию в Семипалатинск Анненкову доложили, что исполняющий обязанности начальника штаба дивизии штабс-капитан Сальников часто отлучается из расположения штаба средь бела дня, ездит используя единственном в штабе автомобиль на свою съемную квартиру… Вскоре выяснилась и причина. Предчувствуя падение столицы Белой Сибири, и воспользовавшись отсутствием атамана, штабс-капитан устроил себе командировку в Омск, и в обратный путь прихватил семью. Потому и был он столь озабочен устройством жены и дочерей, в ущерб служебным обязанностям. Этого атаман, никогда не ценившей семейственности, ни понять, ни простить не мог. К тому же он и без того не высоко ценил своего ВРИД НШ. В общем, штабс-капитана от должности незамедлительно отстранили и перевели в тыловую службу дивизии.
Оценивая положение на Восточном фронте, Анненков предчувствовал, что Верховный вновь попросит у него помощи. Это вытекало из того, что в ходе сентябрьского контрнаступления белых в междуречье Ишима и Тобола, белые не смогли добиться решительного успеха. Красный командарм Тухачесвский успел вовремя отступить и увести свои войска из намечающихся «клещей». Перегруппировав силы и получив крупные подкрепления, армия Тухачевского вновь перешла в наступление и фронт белых «затрещал по швам», ибо по настоящему боеспособных частей способных вести упорные оборонительные бои в их рядах было немного. Колчаковские войска нуждались в передышке и пополнении свежими резервами, но единственным боеспособным резервом оставалась только Партизанская дивизия…
Верховный и его штаб начали терзать Анненкова телеграммами, как только красные после массированной артподготовки вновь форсировали Тобол и предприняли наступление на Петропавловск. Колчак молил прислать все, что можно снять с Семиреченского фронта для прикрытия Петропавловска. Что мог предоставить атаман? Перебросить из Семиречья свои наиболее полнокровные и боеспособные Атаманский и Оренбургский полки?… Только эти кавалерийские части могли относительно быстро покрыть расстояние в несколько сот верст. О пехотных частях не могло быть и речи. Во-первых, они бы очень долго добирались, во-вторых в них насчитывалось много пластунов-семиреков, которые не хотели уходить так далеко от своих станиц. Конечно, если бы атаман приказал, его бы никто не посмел ослушаться… Но он не видел смысла, не хотел уходить из Семиречья и погубить свои главные силы в огромном молохе Восточного фронта, что при столь бездарном командовании было неминуемо. Но, и совсем отказать Верховному Анненков не мог. Потому, он в очередной раз принял «компромиссное» решение, отправил к Петропавловску Усть-Каменогорский полк есаула Решетникова, который прибыл на доформирование в Семипалатинск, и ему до места было всего три дня пути. Так он и телеграфировал в Омск. Атаман, конечно лукавил. Полк Ивана, полком числился лишь на бумаге – он так и не успел доформироваться и сейчас имел в своем составе всего три сотни. Фактически Иван командовал не полком, а дивизионом, тем не менее, официально на Восточный фронт отправлялся полк. Перед отправкой атаман инструктировал Ивана долго и тщательно, обговаривая даже незначительные мелочи:
– … Помните, если фронт будет удержать невозможно, разрешаю вам не выполнять приказы тамошнего начальства. Ваша главная задача, сохранить личный и конный состав полка. Потому, в критических ситуациях, разрешаю самостоятельно выходить из боя и с максимальной скоростью уходить на Семипалатинск. Но ни в коем случае не отступайте на Восток. В Семиречье мы организуем свой долговременный фронт и куда более успешно сможем бороться с большевиками, чем зимой в голодной, замороженной Сибири… Постарайтесь связаться с нашими полками «Черных гусар» и «Голубых улан» и передайте их командирам все, что я вам сейчас сказал, как мой приказ. Я не могу этот приказ отправить ни пакетом, ни телеграфом. Надеюсь, вы понимаете почему? Потому, если вам удастся встретиться с командирами наших полков, передайте его устно, без свидетелей…
И все же Иван не совсем понимал все хитросплетение анненковских планов. Но задавать вопросы не стал, ибо тоже не хотел отдаляться от родных мест, где у него оставались беременная жена, мать, отец…
Приезд Егора Ивановича Щербакова в один из последних дней октября в гимназию стал для Даши подобен ушату холодной воды. Ее вызвали прямо с урока. Увидев в вестибюле отца в папахе, шинели, Даша не на шутку перепугалась:
– Тятя… – она звала отца, как было принято в большинстве казачьих семей, – что случилось, дома все в порядке?
Спешно обняв и поцеловав дочь, Егор Иванович торопливо заговорил:
– Быстро собирайся, поедем на квартиру вещи твои заберем. Я с обозом, фураж и продовольствие привезли для действующей армии, сейчас возвращаемся, с нами поедешь.
– Куда? – ничего не понимала Даша.
– Домой! – слегка начинал злиться на непонятливость дочери Егор Иванович.
– Зачем… а как же учеба? Меня начальница не отпустит, – растерянно лепетала Даша.
– С твоей начальницей я сейчас поговорю, а ты иди одевайся и здесь меня жди… Ну! – видя, что дочь не торопиться выполнять его приказ, Егор Иванович для острастки сделал вид, что собирается подогнать ее плеткой, которая как и положено казаку свисала у него с запястья руки.
Даша, ошарашенная, поплелась в свой класс, а Щербаков пошел в кабинет начальницы гимназии.
– Как это забираете… на каком основании, да еще почти в самом начале учебного года, разве можно… – высокая седоватая дама лет около пятидесяти пыталась повысить голос на немолодого казачьего офицера.
– Если я сейчас же не заберу дочь, потом занесет перевалы, а на Иртыше вот-вот кончится навигация, и все, она уже не сможет уехать, и кому тогда она тут будет нужна, если красные придут, – терпеливо и настойчиво разъяснял ей свою позицию Егор Иванович.
– Так вы считаете, что все это серьезно? Но ведь никто ничего официально… Нет, этого не должны допустить, как же можно, опять совдеп, это же… – теперь уже растерялась начальница.
– Дай то Бог, если не допустят… Но боюсь, здесь будет то же, что на Бийской линии. У вас учатся девочки с Бийской линии? – спросил Щербаков.
– Да, пятеро… то есть учились, но в сентябре, почему-то они не прибыли после каникул, – непонимающе хлопала ресницами начальница.
– А знаете, почему не прибыли? – с мрачной усмешкой спросил Щербаков.
– Неет, – еще более растерялась начальница.
– Потому, что их и в живых, наверное, нет. Этим летом там партизаны красные многие поселки и даже некоторые станицы вырезали. Вы что про это ничего не знали?! – почти с возмущением спрашивал Щербаков.
– Да… как-то… нет, я слышала… но как-то с нашими ученицами не связывала, – совсем потерялась начальница.
– Вы это… извините… если красных отобьют, я сам дочь к вам привезу, как только зимник на Иртыше встанет, – ему вдруг стало жалко начальницу, явно витавшую вдалеке от реальности, да и ссориться с ней он совсем не хотел. – Но сейчас, сейчас я ее забираю на всякий случай. Прощайте…
Даша в пальто и платке надув губы с недовольным видом шла за отцом в моросящей осенней хляби. Когда подошли к порожним телегам станичного обоза, отец закинул вещи дочери, подсадил ее и тут же укутал в тулуп.
– Зачем тятя… я в нем как баба базарная, – воспротивилась Даша.
– Ничего, не перед кем тут тебе красоваться. Зато не замерзнешь. Сейчас вон дождь, пальто намокнет, а в горах уже холодно, на перевале снег лежит. А тулуп он и не промокнет и от стужи убережет… Ну что, все в сборе!?… Трогай! – скомандовал Егор Иванович и обоз, оставляя за собой глубокие колеи, двинулся по лужам в сторону старого тракта, связывающего с незапамятных времен две крепости, Уст-Каменогорскую и Усть-Бухтарминскую – опорные пункты бухтарминской оборонной линии Российской империи.
Даша сидела на заду телеги спина к спине с отцом и проклинала все на свете. Еще вчера она после гимназических занятий сначала зубрила французскую грамматику, потом с подружками пошла в «Эхо», в кинематограф, по дороге забежав в кондитерскую лавку, купили карамели и сосали ее смотря фильм… И кто бы мог подумать, что так сразу и бесповоротно все измениться. А позавчера она написала письмо Володе в Омск, в кадетский корпус. «Ой, что там отец говорил… что красные вот-вот возьмут Петропавловск.» У Даши была хорошая память, она вспомнила уроки географии и представила карту. Они в обязательном порядке изучали местоположения их родного Сибирского казачьего войска. Петропавловск, это на Горькой линии и он совсем недалеко от Омска. По карте примерно то же расстояние, что от Уст-Каменогорска до Усть-Бухтармы…
– Тятя, тятя… ты говорил, что большевики у Петропавловска!? – с испугом в голосе обратилась Даша к спине отца.
– Ну да, – отец обернулся. – Ты чего всполошилась-то? От нас это еще далеко, верст восемьсот.
– Но там ведь Омск совсем рядом! – голосом выдала свои чувства Даша.
– А, вот ты о чем, – Егор Иваныч понимающе посмотрел на дочь и грустно улыбнулся. – За кадета своего переживаешь… Да, там рукой подать. Дай-то Бог кадету твоему выжить… да и нам всем, – начальник усть-бухтарминской милиции отвернулся и более не смотрел на дочь, слыша как она тихо произносила молитвы…
Обоз забирался все выше, дождь сменил мокрый снег. Горы, склоны которых в этих местах поросли высоченными остроконечными елями и лиственницами, хмуро и безразлично взирали на ползущие по извилистой дороге подводы, лошадей и людей. Природе было все едино, что будет с ними со всеми в скором будущем, она не обладает предчувствием грядущего, оно ей не нужно, ведь она существует вечно.
26
У Павла Петровича Бахметьева давно уже назревало нечто вроде раздвоения сознания. С одной стороны он по-прежнему непоколебимо верил в торжество коммунизма, в то же время желал обычных житейских удобств. И атаман Фокин после того памятного разговора, сам того не ведая, помог ему найти некий компромисс внутри себя, оправдать свою спокойную безбедную жизнь. К тому же сыграло роль и «открытие», к коему его подвиг уже Грибунин, «пролив свет» на дело полуторогодичной давности, когда Бахметьева хитростью выдворили с Урала. То, что руководимый им уездный подпольный комитет фактически ничего не делал, это его уже не совестило. После приезда семьи он стал еще более миролюбивым. Действительно, зачем плодить лишних сирот и вдов, подвергать опасности собственную семью, когда все наверняка устроится и без этого, само-собой. И прав Фокин, надо сохранить Верхнеиртышье как неразоренный войной оазис в море разрухи, чтобы люди здесь без излишней озлобленности сеяли хлеб, чтобы, в конце-концов, было кому его сеять. А если можно сделать так, чтобы и его семья, жена и дети не голодали, так почему же это не устроить.
И вообще, соскучившись за время долгой разлуки по семейной жизни, Павел Петрович с куда большим удовольствием занимался личными делами, чем служебными, как в страховой конторе, так и по руководству подпольным комитетом. Валентина, помня реакцию мужа в их первую после разлуки ночь, усиленно питалась сама, откармливала детей. Результат не замедлил сказаться. По мере того, как она обретала свою былую телесную форму, взгляды мужа, обращенные на жену, постепенно из виновато-жалеющих превращались в желающие ее, с несвойственными его возрасту и характеру озорными искринками. Бахметьев сходил с женой на базар, и там они приобрели новую одежду на изрядно обносившуюся семью и дома все, и родители, и дети одели обновы… Они выглядели как типичная старорежимная семья провинциального небогатого чиновника-мещанина – жена мещаночка и такие же дети, совсем не пролетарского вида. Тем не менее, Павлу Петровичу было приятно видеть именно такими свою жену и детей, а не такими, какими он их увидел в августе, голодных, измученных, в истлевшей одежде и развалившихся башмаках. И в начальное городское училище его дети тоже ходили как дети страхового агента, и там к ним соответственно относились. Единственно, что казалось странным, почему столь добропорядочная семья снимает квартиру в доме матери бывшего комиссара уездного совдепа, убитого во время восстания в тюрьме большевика? Но докопаться до ответа на этот вопрос у довольно либеральной контрразведки 3-го отдела не хватало ни времени, ни желания.
Однако, обстановка на фронте все настойчивее требовала активизации действия подполья, которое Павел Петрович успешно «законсервировал». Тихое существование семейства Бахметьевых, вдруг, всколыхнул посыльный из под Риддера от Тимофеева, которому Павел Петрович после восстания в тюрьме помог бежать из города. Посланец просил засвидетельствовать, что именно Тимофееву уездный большевистский комитет поручил возглавить отряд «Красных горных орлов». В письме Тимофеев также просил принять его в партию большевиков. На словах посланец передал, что в отряде раскол и на место командира претендует сразу несколько человек, но если на руках у Тимофеева будут запрашиваемые им бумаги, то он наверняка победит конкурентов. Павел Петрович почти не раздумывал, это была невероятная удача, получить под свое влияние в такой нужный момент совершенно «бесхозный» отряд, так называемых, красных партизан. Он тут же оформил «принятие» товарища Тимофеева в ряды РСДРПб, написал соответствующий мандат, подтверждающий, что он является доверенным лицом уездного большевистского комитета. Эти бумаги посыльный тщательно спрятал и отправился в обратный путь.
Приняв участие в судьбе Лидии Грибуниной и ее детей, Бахметьев вскоре заметил что та, вместо того, чтобы быть ему благодарной, с явным неодобрением смотрит, как на его деятельность, так и на его семью. О том же пожаловалась мужу и Валентина, попросив как можно скорее подыскать семейству бывшего председателя коммуны отдельную съемную квартиру, чтобы не жить больше с ними под одной крышей. Павел Петрович, конечно, догадывался, о чувствах женщины только что ставшая вдовой, при виде семейного счастья и относительного благополучия других… Догадывался, но даже он со всем своим житейским опытом не мог до конца постичь, какую ненависть у Лидии стала вызывать его семья. За те две недели, что они жили в одном доме, Лидия напрочь забыла, что совсем недавно они, с тогда еще живым мужем, желали где-нибудь притаиться и переждать. Сейчас видя, что так же вот притаился, спрятался и пережидает Бахметьев со своей семьей… Лидия уже была не та, Василия расстреляли белые и она в связи с этим жаждала мести всем буржуям и казакам… всем без разбора пола и возраста. И тихий, семейный, вполне буржуазный быт семьи главного подпольщика уезда не мог ее не возмутить. Особенно раздражали Лидию обильные завтраки, обеды и ужины которые готовила Валентина. У нее кусок в горло не лез, а эти… «Эти» ели с аппетитом и получали от пищи все возможные удовольствия. И еще, находясь с детьми в соседней комнате, Лидия слышала всякий раз, когда супруги ложились на ночь, их не всегда сдержанные звуки «любовных утех». Это было выше ее сил, они с Василием последние года два не испытывали настоящего удовольствия от интимной близости. Она уже и забыла, что это такое, ощущать себя любимой, хоть и было ей всего тридцать шесть… А «эти»… Бахметьеву за сорок, его жене сорок, и они каждый день и, похоже, с удовольствием, после плотного ужина ложатся друг с другом… И это в тот момент, когда почти вся страна страшно голодает, проливает кровь в борьбе за рабочее дело, когда ее муж отдал за это дело жизнь, а «эти» жрут в три горла и… Нет не таким должен быть коммунист, тем более руководитель уездного подполья. Не такой должна быть и его жена, которая, поголодав на Урале, теперь, кажется, только тем и занимается, что жрет, толстеет, да наряжается, а потом ночью в постели счастливо стонет на весь дом. Не такими должны быть и дети коммуниста. Разве должны они учиться вместе с детьми чиновников, лавочников и казаков? Потому, как только Бахметьев подыскал для нее более или менее подходящую квартиру, Лидия покинула дом хозяйки, у которой сын погиб во время восстания в тюрьме. Бахметьевы тоже с облегчением восприняли уход Грибуниных, отношения с которыми на всех уровнях становились все более напряженными.
– Паш?… Она меня тут, чем только не попрекала, и что едим много, и как я одеваюсь, и как детей одеваю. Вот, на тебе, отблагодарила за то, что приютили. Я, конечно, понимаю, она мужа потеряла, но нельзя же быть такой, тут тебя и детей твоих обогрели, кормят, так хотя бы сиди и помалкивай. Так нет же, она осуждает, учить лезет. А сама еще та… я знаю и за ней грешки водятся. Мальчишка их старший, хвастал нашей Маше, что у матери деньги есть, говорил, много от коммунарской кассы остались. Это он после того, когда она вроде их попрекнула, что ведут себя неучтиво, вот так ответил, что могут и съехать и все одно не пропадут, дескать, есть на что жить. А ведь те деньги-то общественные, а она их себе прихватила… – говорила Валентину мужу в первую же ночь, после того как Грибунины от них съехали.
– Так-так… деньги говоришь… интересно. Только ты Валя об этом пока молчи и никому больше, и Маше накажи, чтобы не болтала, забудьте. Понятно?…
У Павла Петровича появилась «ниточка», за которую он теперь мог потянуть и при желании сделать Лидии очень больно. Если, к примеру, та вздумает где-то высказаться о нем нелестно. Потянуть за «ниточку» пришлось очень скоро. Вновь прибыл посыльный от Тимофеева и сообщил, что благодаря документам «состряпанным» Бахметьевым, тот был избран командиром отряда «Красных горных орлов». Теперь свежеиспеченный командир просил помочь со снабжением отряда оружием и боеприпасами, а также сообщал, что в конце октября объявлена тайная сходка всех краснопартизанских отрядов Южного Алтая для слияния в один большой. Тимофеев сообщал дату и место схода и просил Бахметьева туда прибыть и на месте своим авторитетом помочь ему встать уже во главе всех объединенных сил партизан. Информация не имела цены, Бахметьев не мог упустить такой шанс, хоть уезжать от семейного уюта, к которому так быстро привык, очень не хотелось. Он через того же посыльного заверил Тимофеева, что обязательно будет на сходе и поможет. Павел Петрович решил наглядно продемонстрировать руководящую роль подпольного центра, и свою как его руководителя. К тому же место встречи партизанских командиров находилось в деревне, расположенной неподалеку от места бывшей коммуны питерских рабочих, то есть недалеко от места захоронения оружия. Высшим шиком было бы прямо после того схода вооружить объединенный отряд оружием, привезенным коммунарами. Тогда бы получалось, что партизан вооружило уездное подполье, и он лично, Павел Петрович Бахметьев. При таком раскладе выбор Тимофеева командиром объединенных партизанских отрядов по его рекомендации был фактически решенным делом, и тот же Тимофеев становился по гроб жизни его должником, то есть его верным человеком. Правда, было одно но… Для успешного выполнения этого плана, желательно было взять с собой на сход Лидию Грибунину, где она должна была как вдова расстрелянного председателя коммуны и нынешний член подпольного центра (именно так бы ее представил Бахметьев) призвать к борьбе. Но самое главное, Лидия лично должна указать место, где стояла ее санитарная палатка, чтобы в поисках оружия не перекапывать все поле. Павел Петрович рассчитывал, Красная Армия тогда подойдет так близко, что воевать этим оружием партизанам уже не придется и кровь не прольется. К тому же он не безосновательно надеялся, что атаман самой большой в Бухтарминском крае станицы Тихон Никитич Фокин сумеет уговорить своих казаков отказаться от бесполезного сопротивления и сложить оружие. Бахметьев понимал всю хрупкость своих расчетов, но ничего другого не оставалось. Продолжать предаваться семейному счастью и прятаться в страховой конторе неизбежно вело к тому, что его свои же к стенке поставят.
Лидия сначала наотрез отказалась, заявив, что никогда больше не поедет в это проклятое место. К тому же она боялась бросать детей даже на время. Когда Бахметьев предложил, чтобы ее сыновья вновь пожили у них, пока она будет в отъезде…
– Хватит, уже пожили, до сих пор отплеваться не можем. Как можно так жить, как живете вы, у вас в доме все как у буржуев. Думаете, я не понимаю, зачем вам понадобилась? Вы хотите сейчас, когда Красная Армия нас вот-вот освободит, срочно провести этот спектакль, собрать и вооружить всех партизан, будто бы вы тут чем-то руководили и с кем-то воевали. Да чтобы я вам в этом помогала… не дождетесь! То что вы делаете надо было год назад делать, а не сейчас… – Лидия не удержалась и высказала-таки то, что она, так сказать, видит его насквозь.
– Что ж, Лидия Кондратьевна, – ничуть не растерялся Бахметьев, – вы считаете, что я ничем не помогал нашим товарищам? Ну, а вы… вы помогаете своим товарищам… ну хотя бы тем же коммунарам и их семьям, которые с вами вместе прибыли и сейчас по деревням маются?
– Это чем же сейчас я могу им помочь? – несколько смешалась, явно не ожидавшая такого вопроса Лидия, предчувствуя неприятное продолжение.
– Ну, как же… хотя бы материально. Ведь касса коммуны, общественные деньги, насколько я знаю, хранились у вашего мужа, а теперь они у вас. И судя по всему, это не маленькие деньги. И вы никак о них и словом не обмолвились. А ведь вы просто обязаны передать их в распоряжение уездного подпольного комитета, то есть мне. А так, на лицо присвоение общественных средств, уважаемая Лидия Кондратьевна, – елейно-вкрадчиво сообщил Павел Петрович.
Лидия изменилась в лице. Протестовать, заверять, что у нее нет никаких денег… Но по отчески-понимающему взгляду Бахметьева она осознала, что это бесполезно – он наверняка откуда-то узнал про деньги коммуны, хранившиеся у нее.
– Я… я… я отдам, я просто не знала как это лучше,… – не знала как оправдываться Лидия.
– Ну, конечно, я вас понимаю… Да, не волнуйтесь вы так. Оставьте эти деньги у себя. Будем считать, что ни денег, ни этого разговора не было… Ну, что… договорились?…. Вот и прекрасно. Только все-таки придется вашим детям еще в моей семье пожить, как бы это вам и не было противно…
27
Куцый полк Ивана должен был поступить в распоряжение командира Сибирского казачьего корпуса войскового атамана генерал-лейтенанта Иванова-Ринова. В августе, когда красные вторглись в пределы войска в ставке Верховного разработали план, согласно которому оторвавшиеся далеко от баз снабжения части наступающей 5-й армии красных, к тому времени взявших Курган и форсировавших Тобол… Эта армия должна была быть окружена, прижата к Тоболу и уничтожена. Успех операции сулил коренной перелом на Восточном фронте, ибо в условиях, когда началось наступление армий Деникина на Южном фронте, красные просто не смогли бы снять свои части оттуда и заткнуть такую большую «дыру» на востоке. Главная задача отводилась как раз Сибирскому казачьему корпусу. Восемь тысяч сабель, огромная конная масса – это страшная сила. У красных на Восточном фронте не набиралось и половины той конницы. Казачьему корпусу предписывалось обойти армию Тухачевского с юга и обрушиться с тыла огромной лавиной на наступающего противника, который оказался бы между молотом и наковальней, имея перед собой «наковальню» пехотный корпус Каппеля, а сзади «молот», казачий корпус. Успех операции в основном зависел от скрытости маневра и скорости продвижения казаков. В рядах корпуса были мобилизованные сибирские казаки всех трех отделов, они с детства сидели в седле, обучались рубке и стрельбе, имели фронтовой опыт первой мировой войны – в сабельной атаке они не имели равных. Ими командовали столь же хорошо подготовленные, опытные офицеры, большинство из которых выросли в тех же станицах, но сумели либо получить военное образование в войсковом Омском кадетском корпусе и юнкерских училищах в Петербурге и Оренбурге, либо выдвинувшиеся в офицеры уже в мировую войну, за отличия в боях на германском и кавказском фронтах. Личный и офицерский состав был готов выполнить эту задачу… Увы, у сибирских казаков не оказалось им под стать главного командира. Войсковой атаман Иванов-Ринов и его штаб бездарно провалили хорошо задуманную операцию. Пока он и его столь же нерасторопные помощники оценивали обстановку и распыляли силы корпуса на решение второстепенных задач, был утрачен элемент внезапности. Тухачевский, красный командарм из поручиков, разгадал замысел противника и успел о увести войска за Тобол. После этого красные, отдохнув, подтянув тылы и резервы, начали новое наступление. Имея подавляющее преимущество в пехоте и артиллерии, они использовали его полностью, не позволяя коннице белых выходить на оперативный простор, постоянно встречая ее линиями окопов и плотным орудийным и пулеметно-винтовочным огнем.
К тому времени, когда полк Ивана прибыл в Петропавловск, Сибирский казачий корпус был уже изрядно потрепан в оборонительных боях. Конница, она хороша для внезапного наступления, широких охватов, обходов и рейдов по тылам противника, для обороны она не годится, для обороны нужна пехота, способная зарыться в окопы и держать позиции, а пехоты у белых катастрофически не хватало. Белые, упустив возможность для контрудара, теперь безостановочно отступали, все более обрастая обозами беженцев. Железную дорогу забили составами с ранеными и больными, с наступлением холодов ждали вспышки эпидемии тифа. Ранее прибывшие на Восточный фронт анненковские полки «Черных гусар» и «Голубых улан» успели отметиться не только в боевых действиях, но и актами неподчинения местному командованию. Привыкшие верить и повиноваться только своему атаману, который лично вникал во все нужды своих подчиненных, гусары и уланы, увидев полную некомпетентность руководства корпуса, сразу утратили веру в него. Ну, а размеры казнокрадства и бардак в плане тылового снабжения вызвал эти самые «акты» Когда их в очередной раз обделили при поставках вещевого имущества и фуражного довольствия, они просто разгромили фуражные и прочие тыловые склады, взяв себе сами, сколько посчитали нужным. После этого анненковские полки разделили и держали подальше друг от друга. Так же поступили и с полком Ивана, ему самому не дали возможности встретиться с командирами «улан» и «гусар», и он был вынужден отправлять к ним нарочных, что бы они на словах передали последние распоряжения атамана в связи с изменившейся обстановкой на Восточном фронте. Иван же получил приказ выступить в расположение одной из стрелковых бригад и вместе с ней оборонять большую станицу на тракте Курган – Омск, чтобы дать возможность эвакуировать, располагавшийся там полевой госпиталь с ранеными и медперсоналом.
Несмотря на то, что полк выступил сразу же по получении приказа и быстро передвигался по подмороженной утренними заморозками степи… он опоздал. Остатки бригады, с которой полку предстояло взаимодействовать, они встретили уже восточнее станицы, которую должны были оборонять…
– Где командир!? – кричал мятущийся между всадниками расхристанный полковник в незастегнутой шинели и папахе, из под которой виднелся грязный бинт. Ему указали на Ивана. – Я начальник штаба бригады, командир погиб, я!.. Там остались госпиталь и обоз!.. Есаул, я вас заклинаю, атакуйте немедленно, их еще можно отбить!..
– У вас есть хотя бы рота, чтобы поддержать мою атаку ружейным и пулеметным огнем? – осведомился Иван, глядя на бредущих в беспорядке солдат разбитой бригады, повозки, тачанки…
– Нет… извините… мы дезорганизованы, все отступают сами по себе, управление полностью потеряно, и все боеприпасы в обозе остались, и пулеметы там же побросали… – полковник в бессилии беззвучно плакал.
– У вас там кто-то остался? – догадался Иван.
– Да… – продолжал горестно трястись лицом полковник, – жена и дочка… двенадцать лет…
– А там, в вашем обозе, фураж и продовольствие есть? – вопрос прозвучал как-то не к месту, но Ивану надо было «вдохновить» и озадачить своих людей, ведь они почти израсходовали взятые с собой из Семипалатинска запасы, а в Петропавловске их обеспечить так и не удосужились.
– Да, конечно, сено есть, и мука и консервы с крупой… Поспешите пожалуйста, умоляю вас!
– Коня полковнику! – скомандовал Иван. – Покажете, как нам лучше атаковать…
Все способствовало успеху этой атаки. В первую очередь то, что красные, уверенные в полном разгроме белой бригады, никак не ожидали контратаки свежей конницы противника, к тому же пошел густой, хлопьями снег и видимость резко ухудшилась. Полк атаковал классическим охватом, одна сотня в лоб и две с флангов. Пехотная часть красных, взявшая станицу, численностью до двух-трех батальонов, выставила лишь слабое охранение, а в основном бойцы рассеялась по дворам, потрошили обоз, достреливали и докалывали раненых в госпитале, располагавшейся в здании станичной школы. Те, что грабили обоз на окраине станицы, попали под лобовую атаку и их почти полностью изрубили. Однако в самой станице красные сумели организовать оборону и при поддержки нескольких пулеметов остановили атакующих, но фланговые сотни обойдя станицу ударили по ним с тыла… При виде кровавого «пиршества», что красные устроили в обозе и станице… Рубка была страшной и беспощадной, пленных не брали, да и куда их было девать. Трупы ложились на трупы. Все было кончено через час с небольшим – не менее трех-четырех сотен красноармейцев уничтожили на месте, остальные, пользуясь снегопадом, скрылись в степи, или попрятались. Казачки и оставшиеся в станице старые казаки выбежали на улицу, показывали, где хоронятся спрятавшиеся…
Иван поторапливал своих. Казаки растаскивали скирдованное сено, укладывали на подводы, кормили лошадей…
– Станишники!.. Забирайте… все забирайте, пущай вам послужит, лишь бы антихристам не досталось, – какой-то пожилой, по всему зажиточный казак настежь открыл ворота и отдавал зерно из амбара, овес…
Казаки тут же на месте перекусывали, что им со всех сторон несли местные казачки…
– На, поешь, родимый… мой-то, вот так же где-нибудь…
Иван, спешившись, ходил осторожно, чтобы не наступить на распростертые в самых невероятных позах тела…
– Ваше благородие… господин есаул!? Это как же так, неужто вы сразу и уедете? Так же нельзя, на кого ж вы нас… Видите, что они тут за полдня натворили, – приставал к Ивану немолодой станичный писарь, считавший, видимо, себя оставшимся за станичного атамана, который ушел вместе с отступившей бригадой.
– Ничем не могу помочь отец… Вы, это, организуйте пока баб и стариков, чтобы эти тела куда-нибудь спрятать, или закопать. А то ведь когда они придут и увидят своих порубленных, опять озвереют… пока у вас время есть, – пожалел несчастных станичников Иван, не будучи в состоянии оказать им более существенной помощи.
Станица «Горькой линии» была большой, но не так велика, как Усть-Бухтарма, и совершенно на нее не походила. Располагаясь в голой, открытой всем ветрам степи, она как бы делилась на две части, зажиточную застроенную большими бревенчатыми домами-пятистенками и бедную, состоящую из саманных хибарок. Впрочем, сейчас и богатые дома смотрелись неважно, в них были выбиты двери, стекла, снесены ворота. То там, то здесь, на земле и ступенях крыльца видны кровавые следы и лежали трупы, как хозяев, так и красноармейцев. Кругом царило горестное ожесточение, из домов слышались стоны и женские рыдания, многие молодые и средних лет казачки бегали в порванных платьях… Они так похожи на женщин в Усть-Бухтарме. В той мирной жизни они были такие же статные, гордые, одетые в обтягивающие сверху и расширявшиеся к низу платья. Сейчас… они уже совсем не гордые, смешливые, кокетливые… они перепуганы, а многие и обесчещены. Ведь станица была отдана в полную власть победителей и они «наслаждались» здесь своей победой где-то часа четыре.
Иван не мог больше на все это смотреть. Он передал через порученцев приказ сотенным командирам:
– Всех выявленных красных расстреливать на месте… Грузить фураж и продовольствие, но все делать быстрее, через час выступаем…
Он тронул коня, чтобы выехать на окраину станицы, где размещался обоз стрелковой бригады, но по дороге остановился возле здания высшего станичного училища, такого же, как и в Усть-Бухтарме. Здесь располагался тот самый госпиталь, эвакуацию которого его полку предписывалось прикрывать. Иван спешился. Раненые, числом не менее полутора сотен частью были изрублены, частью пристреляны. В коридоре лежал труп без головы…
– Это начальник госпиталя, – пояснил кто-то.
Иван повернулся и вышел, взял повод из рук ординарца вскочил в седло и, стараясь не смотреть по сторонам, поскакал в обоз. Если в станице трупы местных уже унесли родственники и на улицах лежали только красноармейцы, то в обозе они по прежнему валялись вперемешку, и продолжающий падать снег ложился на лежащих рядом красных и белых… на застреленного уже несколько часов назад белого офицера, и разрубленного почти до крестца совсем недавно комиссара в кожанке, мертвой хваткой вцепившегося в рукоять маузера. У одной из крытых повозок с красным медицинским крестом в предсмертной судороге некрасиво оскалилась сестра милосердия. Рядом с нею валялся пистолет и стреляные гильзы. Видимо, она отстреливалась, пока не была убита. По причине, что ее не захватили живой, на ней не было разорвали платье, а юбку не задрали… в отличие от тех сестер, что красные захватили в госпитале, погибших в результате бесчисленных зверских изнасилований.
Начальника штаба бригады Иван нашел в обозе. Полковник отрешенно стоял над телом женщины. Даже с повязкой на голове, измученный и убитый горем, он смотрелся никак не старше сорока лет. Застывшей в безмолвном крике его жене по всему было не больше тридцати двух, хотя, возможно, печать смерти омолодила ее черты. Она лежала на повозке, из одежды на ней оставались какие-то обрывки кружевного белья, а тело… То было роскошное, холеное тело, в самом расцвете женской силы. Крупные хлопья снега ложились на эти прекрасные бедра, живот, грудь… запрокинутое назад лицо. Природа, словно стыдясь людских деяний, укрывала саваном ее… и морской кортик, загнанный по самую рукоять, как раз в ложбинку между большими полукружьями груди.
Ивана не так впечатлил вид растерзанных медсестер в госпитале, нечто подобное ему уже приходилось видеть в Семиречье, когда его полк по пути в Семипалатинск проходил через села, в которых побывали анненковские каратели. Мосластые тела крестьянок в разорванных платьях их грубые ладони и ступни… Примерно так же выглядели и тела медицинских сестер, которые он несколько минут назад видел в разгромленном госпитале. Даже если они и происходили не из низших сословий, то за время пребывания на войнах, в условиях тяжелой походной жизни, и нелегкого «госпитального» труда они не могли в значительной степени не «оплебеиться» хотя бы внешне. Иван, плебей по происхождению, но получивший фактически дворянское образование, очень тонко чувствовал эту разницу, особенно во внешности женщин. Жена полковника была совсем другая, такое тело могло быть только у физически здоровой, но в то же время с детства не знавшей ни тяжелого труда, ни полуголодной жизни женщины. Она удивительно напоминала ему его Полину, такие же одновременно мощные и нежные изгибы тела, восхитительно-искусной «лепки» бугорок вокруг пупка, волнующая складка внизу живота…
Иван усилием воли сбросил с себя созерцательное оцепенение, вызванное увиденным. Он тронул полковника за плечо:
– У нас мало времени, красные вот-вот подтянут резервы и будут контратаковать. Ищите ребенка… и прикройте чем-нибудь ее…
Иван отвернулся, собираясь отойти, но полковник ухватил его за рукав шинели, зашептал умоляюще:
– Есаул, я не могу… помогите… вытащите это, – он указал на рукоять кортика.
– Хорошо, – внутренне содрогнувшись, согласился Иван. – А вы, идите… ищите дочь! – уже властно проговорил он, и полковник подчинился, словно в лунатическом сне пошел прочь…
Как ни странно, дочь полковника оказалась жива и здорова. Насмерть перепуганная девочка забилась в воз с сеном и там ее обнаружили казаки, когда стали перегружать это сено на свои подводы. Она звала мать… но ей ее не показали. Иван приказал двум казакам наскоро вырыть могилу и ее единственную похоронить. Даже назначенные рыть могилу не выказали недовольства.
– Такую красоту негоже в таком поруганном виде оставлять, – говорил один из них, вонзая лопату в уже подмерзшую сверху землю.
– Вы это хотите взять? – Иван показал полковнику кортик со следами крови.
– Нет… нет! – в ужасе отмахнулся полковник одной рукой, обнимая второй прижавшуюся к нему дрожащую мелкой дрожью дочь.
Иван, сам не зная зачем, оставил кортик у себя.
28
От преследования удалось оторваться благодаря тому, что дали отдохнуть лошадям и успели их накормить. До самого Петропавловска им не встретилось ни одной организованной части белых. Там Иван получил новый приказ из штаба корпуса, занять позиции, чтобы прикрыть город с юго-запада. Выпросив день на отдых, Иван собирался на те самые позиции, когда прискакал гонец, которого он посылал в полк «Черных гусар», с пакетом уже от тамошнего командира. В депеше сообщалось, что этого одного из любимейших полков атамана Анненкова фактически больше не существует. Войсковое командование расчленило его на отдельные дивизионы и эскадроны, которые действовали в удаленных друг от друга районах. По этой причине командир «гусар» просто не мог собрать свой полк воедино и выполнить приказ атамана об отходе на Семипалатинск. Он предостерегал Ивана, что его полк также могут «раскассировать», и предлагал как можно скорее уходить к атаману, там хоть твердый порядок, а здесь сборище душевнобольных карьеристов, каждый из которых тянет одеяло на себя и все вместе они губят армию. Видимо командир «гусар» был и сам доведен до отчаяния, раз настолько откровенно не боясь, что донесение перехватят, доверился бумаге и Ивану.
Это письмо окончательно развеяло все сомнения Ивана. Он и сам морально готов был отдать приказ идти скорым маршем на Семипалатинск, но не хотел это делать, пока здесь же оставались другие анненковские полки. Послание командира полка «Черных гусар» снимало это препятствие, потому что второй анненковский полк «Голубых улан» сняли с Восточного фронта еще в сеньтябре и перебросили на Северный Алтай воевать против тамошних партизан. Таким образом, «уланы» находились к Семипалатинску гораздо ближе, чем Иван и его подчиненные.
Утром 25-го октября полк Ивана выступил из Петропавловска вроде бы, для того чтобы дислоцироваться в одном из казачьих поселков юго-западнее города, а на самом деле уже в степи круто повернул на юго-восток. Казаки с радостью восприняли решение своего командира.
– Правильно, Иван Игнатич, здеся нам всем пропадать… – это общее мнение выразил один немолодой вахмистр, когда Иван перед строем объявил о своем решении.
Но идти тем маршрутом, каким собирался он, степью через киргизские стойбища, чтобы коней кормить и поить там, без риска встретиться, как с регулярными частями красных, так и с резко активизировавшимися партизанами… Этот вполне, казалось бы, разумный план осуществить оказалось невозможно. Казаки из Павлодара и близлежащих к нему станиц и поселков, которых в полку насчитывалось почти треть, вдруг заволновались, начали переговариваться, кучковаться, перешептываться и отрядили к Ивану депутацию во главе с командиром одной из сотен, который и выразил общее беспокойство:
– Дело в том, Иван Игнатич… что мы все просим тебя, не степью идти, как ты замыслил, а через наши станицы, по тракту, стало быть. Чтобы нам, значиться, своих баб и ребятишек с собой позабирать. Сам видел, как большевики в станицах казачьих озоруют. Нельзя им баб наших с детьми оставлять. Не дай им пропасть Игнатьич…
Иван понимал, что это замедлит продвижение, замедлит сильно, но такой просьбе он отказать никак не мог. Потому маршрут движения вновь был изменен. Достигнув станиц третьего отдела, полк останавливался в них, отдыхал, а выходил с увеличившимся обозом и отягощенный беженцами. Обоз рос по мере того, как полк переходил из станицы в станицу, от поселка к поселку. Даже, если родня казаков и не хотела покидать родные места, то после рассказов об увиденном на Горькой линии, сразу же собирали пожитки, запрягали подводы, и пристраивались к полку. Когда миновали Павлодар, охваченный паникой от слухов, что на город степью идут несметные полчища красных, обоз стал уже куда больше, чем сам полк и вся эта «армада» двигалась черепашьим шагом. Казаки, теперь имевшие в обозе жен, сначала отпрашивались у командиров на ночлег, потом стали уходить и без спроса. Иван закрывал на все это глаза, ибо не имел морального права запрещать. Ведь будь в обозе его Полина, разве не ушел бы он ночевать к ней? Слава Богу, что красные находились еще достаточно далеко, и им удалось-таки, хоть и медленно, но преодолеть самый опасный участок пути без происшествий…
В период с 14-го по 30-е октября судьба колчаковских армий на Восточном фронте была решена – фронт окончательно рухнул, солдаты и казаки начали тысячами сдаваться в плен. Последним организованным сопротивлением белых стали трехдневные бои за Петропавловск, который пытались отстоять части каппелевского корпуса. Но под угрозой окружения многократно превосходящими силами противника они отступили и тридцатого октября красные полностью овладели городом.
Анненков это предвидел. Еще пятнадцатого октября, когда красные только начинали свое решающее наступление, он телеграфировал в Омск, Верховному пространное донесение:
«… Положение всего сибирского фронта сразу облегчится, если Вы прикажете всем армиям отступать на Алтай и в Семиречье. Это богатые хлебом районы, здесь много естественных, удобных для оборонительных боев позиций, и мною наведен должный порядок. Здесь Армия будет спасена… А в холодной и скудной Сибири, где до сих пор не уничтожены красные партизаны, ее ждет гибель…».
Вконец утративший контроль над положением на фронте, Верховный не ответил на это предложение, он боялся оторваться от железной дороги, от помощи союзников, которая фактически прекратилась, надеялся на поддержку чехов, которые уже больше года от прямых столкновений с красными всячески уклонялись. Он отдал приказ отступать на Восток, вдоль железной дороги навстречу суровой сибирской зиме, лютой стужи, голоду, тифу… гибели. Когда стало ясно, что белым войскам в Семиречье предстоит быть отрезанными от основных сил, Колчак отдал приказ об образовании отдельной Семиреченской армии под командованием Анненкова, которому в октябре за ликвидацию «Черкасской обороны» пожаловали орден Святого Георгия четвертой степени и за заслуги перед Российским государством присвоен чин генерал-майора… На этот раз атаман от генеральского звания не отказался. Таким образом, в Северном Семиречье образовался автономный белый анклав с юга подпираемый Туркестанским фронтом красных, а с севера на него вот-вот должны были навалиться передовые части Тухачевского, теснившие колчаковцев уже к столице Белой Сибири, к Омску.
Полк Ивана огромным табором подходил к Семипалатинску. По пути к нему приставали и семьи казаков не из его полка, но также служивших у Анненкова в других частях. Они бежали, ибо знали, что от большевиков пощады в первую очередь не будет семьям анненковцев, причем боялись не столько регулярных частей красных, сколько своих соседей, новоселов из близлежащих деревень, где было много пострадавших в результате карательных рейдов. Анненков когда увидел это «войско» пришел в бешенство. Он, конечно, был доволен, что Иван сохранил полк, благополучно и с минимальными потерями завершил свою миссию, но то что с ним пришло такое количество беженцев: женщин, детей, стариков, многие из которых были увешаны крестами и медалями… Он не сомневался, что беженцы «нанесут» по его свежеобразованной армии тяжкий удар, удар по ее боеспособности, маневренности, мобильности. Ведь только его родная Партизанская дивизия отличалась высоким боевым духом и исполнительностью, прочие же части, вошедшие в состав Семиреченской армии, необходимо еще «приводить в порядок». Атаман, конечно, мог бы это сделать, если бы для этого у него имелось время, а его, увы, противник предоставлять не собирался. Не сдобровать бы Ивану, если бы вслед за ним в Семипалатинск не повалили новые толпы беженцев с Севера, прибывавшие не только на телегах, но и на поездах по железной дороге, на пароходах по еще не скованному льдом Иртышу. Потом в город отступили, также отрезанные от основных сил, части генерала Бегича, на «плечах» которых шли окрыленные успехами красные полки. Остатки стрелкового корпуса, которые привел Бегич, также вошли в Семиреченскую армию, но это были крайне дезорганизованные и малобоеспособные войска. Потому Анненков, определяя им место дислокации, делал все, чтобы не смешивать их со своими основными силами. Атаман понимал, что удержаться в Семипалатинской области, на, в основном, ровных степных просторах, где имеющие большой численный перевес красные легко могут обойти фланги его армии, невозможно. Он отдал приказ об отходе всех подчиненных ему войск, кроме частей Бегича на юг, в Семиречье, где в более гористой, изобилующей озерами местности обороняться гораздо легче. Бегичу же предписывалось отступать по кокпектинскому тракту на Зайсан, и имея за спиной китайскую границу оттуда тревожить красных. Таким образом, остающаяся опять в стороне от основных боевых действий горная Бухтарминская линия отдавалась красным без боя.
В ноябре Семипалатинск лихорадочно готовился к отступлению. Первым делом казнили всех еще томящихся в тюрьме большевиков. Их выводили ночью на Иртыш, на заводи, где уже образовался тонкий лед, разбивали его и там топили. В городе запахло гарью – жгли имущество, которое не могли увезти…
29
Бахметьев прибыл в Усть-Бухтарму в начале ноября. Для вида он посетил несколько домов, где раньше страховал имущество, предупредил, что в связи с непонятной политической обстановкой контора временно закрывается. Потом направился в станичное правление, где его ждал станичный атаман… По истечении четверти часа разговора с глазу на глаз Тихон Никитич тяжело задумался над непростым предложением, поступившим от гостя:
– …Да, уважаемый Павел Петрович, получается, что ваши сведения более достоверны, чем мои. А я до сих пор не в курсе, что Анненков совсем покинул Семипалатинск.
– Мне нет резона вводить вас в заблуждение, Тихон Никитич. События развиваются стремительно, и я не могу ждать. Если вы не хотите, чтобы красные партизаны организовали нападение на вашу станицу, вы должны не препятствовать провести нам объединительный сход в Васильевке. А там будут приниматься решения о проведении ряда вооруженных выступлений против усть-каменогорского и зыряновского гарнизонов, а вас, я это обещаю, не тронем. Поверьте, я умею быть благодарным, и свое слово сдержу, – заверял атамана Бахметьев.
– Так-так… Ну, а что потом… что с нами со всеми будет, когда придет ваша армия? – настороженно и в то же время с обреченностью в голосе спросил атаман.
– Не знаю Тихон Никитич. Но советская власть будет восстановлена, и все, кто боролся с ней с оружием в руках понесут заслуженное наказание, – постарался, как можно мягче произнести эти слова Бахметьев.
– Ну, а к какой категории будут отнесены я и моя семья? Я не воевал против советской власти, я вообще ни с кем после японской войны не воевал. И таких, как я в станице много, тем более женщины и дети, – Тихон Никитич говорил твердым спокойным голосом, но в глазах стояло непроходящее выражение горестной тревоги.
– Здесь я ничего не могу вам обещать, но если мне удастся сохранить в уезде хоть какое-то влияние, то лично вам и вашей семье я постараюсь помочь. Но и вы мне сейчас помогите, не мешайте нам организовать хотя бы видимость военных действий. Придержите начальника свей милиции, чтобы он не наделал глупостей. Поверьте, я с вами сейчас совершенно откровенен, как и вы со мной, тогда… И если я не смогу положительно отчитаться о своей подпольной работе, когда придут наши… Тогда я уже и вам буду не в состоянии помочь…
Сразу после беседы с Фокиным Бахметьев покинул станицу и отправился в Снегирево, где его в заколоченном после отъезда в сентябре доме дожидалась Лидия. Павел Петрович специально, как только они оказались на территории Бухтарминской линии, поспешил спрятать ее в ее же бывшем доме, потому что по-прежнему путешествовал как страховой агент и передвигаться в сопровождении достаточно известной в округе жены расстрелянного председателя коммуны никак не мог.
Тихон Никитич в тот же день поговорил со Щербаковым. Начальник станичной милиции и всех самоохранных сил, стал уже не тот, что два месяца назад. Разгром белых на Восточном фронте тяжело сказался на его моральном состоянии. Тридцатисемилетний крепкий мужчина, казалось, сразу постарел лет на десять.
– Как думаешь, Никитич… если сейчас будем тихо сидеть, нам это зачтется, а?
– Не знаю, Егор, но из станицы лучше носа не высовывать, и ни во что не встревать. Это наш единственный выход, может и пронесет.
– Это тебя может и пронесет, ты-то вон, нигде не отметился, миротворец, мать твою… и не расстреливал никого, и не мобилизовывал. А я-то, я ж с коммунарами ох как замарался, я же тот приказ проклятущий на их расстрел подписал… Неужто не простят? – в голосе Егора Ивановича сквозило отчпяние.
– Не знаю Егор. Вали все на анненковцев, дескать, они пришли и заставили. А тебе что, тебе приказали, ты и подписал, – пытался поддержать Щербакова Тихон Никитич…
– А что я скажу, если к ответу притянут, ты ж вон не подписал, как оправдаться? Ох, и хитрый ты Никитич, прямо как жид, ей Богу, – все больше раздражался Егор Иванович.
– Не печалься, Егор, раньше времени. Ты, главное, еще дров не наломай напоследок, – предупреждал Тихон Никитич.
– Да какие там дрова… я сейчас как мышь в любую щель готов забиться… И за себя боязно, а еще больше за семью, как если что, они без меня будут. Ты-то вон своих вырастил, а у меня старшей только пятнадцать, а ребятишки совсем сопляки, – Щербаков суетливо мял руками папаху сидя напротив атаманского стола.
– Мой Володька всего годом твоей Даши старше и что с ним сейчас, где он, я не знаю. Мальчишка еще совсем, молоко на губах не обсохло, а время-то, вон оно какое. Говорят красные уже к Омску подходят. Боюсь и их, кадетов, в окопы погонят, – в голосе Тихона Никитича тоже зазвучала щемящая тоскливая тревога, которую он гасил повседневными заботами, но она все чаще прорывалась «наружу»…
Объединительный съезд всех командиров краснопартизанских отрядов, в большинстве своем выросших как грибы после хорошего дождя за последние полтора-два месяца, происходил в селе Васильевка в двадцати верстах от Усть-Бухтармы и менее чем в десяти от расположения бывшего лагеря коммунаров. Приближение частей Красной Армии стимулировало интерес к партизанству не только у горнозаводских рабочих, но и у, до того достаточно мирных, крестьян-новоселов. Дисциплина в этих свежеиспеченных отрядах была крайне невысокой, потому из прогнозируемого Бахметьевым съезда командиров, на деле получился самый натуральный сход едва ли не большей части всего личного состава тех отрядов. В среде партизан бытовало устойчивое мнение, что на сходе будет принято решение грабить казачьи станицы и поселки, как это осуществляли партизаны в соседнем Северном Алтае, давно уже разорявшие станицы Бийской линии. В преддверии полного разгрома колчаковских войск и ухода анненковцев в Семиречье, многим казалось, что это «мероприятие» можно осуществить совершенно безнаказанно.
Собралось до трехсот человек, набившись в помещении давно уже не функционировавшей сельской школы. Партизаны явились, кто с трехлинейками, кто с берданками, кто с охотничьими ружьями вплоть до самопалов, кто с одним штыком. Павлу Петровичу пришлось на ходу вносить коррективы, ибо узко-келейного совещания, на которое он рассчитывал, не получилось, а вышло что-то вроде митинга с непредсказуемыми последствиями, зависящими в первую очередь от настроения этой полуанархической толпы. Никита Тимофеев сначала попытался, как командир наиболее крупного и старого партизанского отряда, взять «бразды» в свои руки. Но говорить толково он не умел, и его слушали «вполуха». Бахметьев сидел в «президиуме», морщился от тяжелого спертого воздуха состоящего из смеси махорочного дыма и дыхания сотен глоток, многие из которых выдыхали сильный самогонный перегар. Он до поры молчал, пока один за другим выступали выборные от отрядов ораторы призывая, то идти на соединение с регулярными частями Красной Армии, то с североалтайскими партизанами, другие призывали атаковать Зыряновск, кто-то Усть-Бухтарму… Какой-то нетрезвый оратор предложил ударить по самому Анненкову. Ни одно из предложений не вызвало единодушного одобрения. И тут, улучив момент, слово взял Бахметьев, как руководитель уездного подпольного центра. Павел Петрович вообще не стал вмешиваться в возникшую перепалку по поводу, что делать и на кого идти, будто не слышал ее. Он начал делать доклад о положении на фронтах, которое приблизительно знал, чем сразу привлек внимание всей без исключения разношерстной аудитории. Потом от утверждения, что окончательная победа и восстановление советской власти близки, перешел к тому, что и им партизанам Бухтарминского края надо внести свою долю в дело победы революции, не дать отступающим белогвардейцам прорваться здесь к границе, и отбить у них награбленные ценности…
После выступления Бахметьева, грамотного, взвешенного… неграмотные и полуграмотные крестьяне и горнозаводские рабочие, почти все безоговорочно поверили, что этот невысокий, невзрачный человечек в картузе и с жиденькой бороденкой, действительно уполномоченный советской власти, которая в хвост и в гриву бьет самого Колчака, заставляет отступать в Семиречье Анненкова, одним именем своим наводящего ужас… В дальнейшем сход шел под диктовку Павла Петровича, никто из присутствующих уже не сомневались, что у него есть непосредственная связь и с частями наступавшей Красной Армии, и что директивы он получает аж из Москвы. Не выпуская инициативу из своих рук, Бахметьев предложил объединить все отряды и командиром единого отряда избрать Никиту Тимофеева, коммуниста, командира отряда «Красных горных орлов», а руководителей более мелких отрядов назначить командирами батальонов и эскадронов. Не забыл Павел Петрович и об обещании данном Фокину. Он напомнил, что казаки из Усть-Бухтармы за все время колчаковского правления, в общем, никого особо не притесняли, и там сидит вполне лояльный атаман и оттуда для партизан никакая опасность не грозит. Партизаны из близлежащих к Уст-Бухтарме деревень в один голос поддержали Бахметьева… Некоторые, правда изрядно удивились, узнав в главном уездном большевике страхового агента из Усть-Каменогорска. Если Усть-Бухтарму сразу решили не трогать, то казакам из поселков Берозовского и Александровского не забыли, что они всем миром расстреливали коммунаров. Нет, крестьяне-новоселы, ставшие партизанами, не жалели расстрелянных питерцев, и вовсе не жаждали справедливого возмездия. Тут имел место совсем другой резон. Если такую большую станицу как Усть-Бухтарма атаковать было не только несколько аморально, но и тяжело, потому как там даже после всех мобилизаций оставалось достаточно самоохранных сил. Другое дело сравнительно небольшие поселки, их захватить и пограбить куда легче. Но вновь решающим оказалось мнение Бахметьева, он внес предложение сначала нанести удар объединенным отрядом по Зыряновску, ибо это сулило сразу громкий и верный успех – здесь уже давно готовы восстать рабочие медных рудников…
Основные выступления этого схода Бахметьев поручил стенографировать Лидии Грибуниной. То, что вдова расстрелянного председателя коммуны приехала вместе с Бахметьевым, тоже сыграло на авторитет Павла Петровича. Бахметьев намеревался до схода даже предоставить ей слово, но уже в процессе выступлений передумал – он и без ее помощи добился всего, чего хотел. Ее же миссия теперь исчерпывалась указанием места захоронения оружия. Из числа прибывших партизан организовали сводный взвод, и Бахметьев с Лидией во главе этого взвода поехали на то поле, где весной и летом восемнадцатого года располагалась коммуна. Она моментально сориентировалась и точно указала место, где стояла ее санитарная палатка. Пока выкапывали и грузили на подводы оружейные ящики, Лидия стояла в стороне, чтобы никто не увидел ее выступивших слез – она вспоминала то, что здесь переживала более года назад, Василия, их мечты, которые жизнь разбила в прах.
Через день после схода, Бахметьев вновь тайно встретился с Фокиным. Поблагодарив станичного атамана за невмешательство, он тут же его предупредил:
– Тихон Никитич, я не могу знать, как тут станут развиваться события, но лучше бы вам с семьей отсюда уехать. Партизаны, они хоть и обещали не трогать станицу… но, сами понимаете, каков там уровень дисциплины, притом отряд сборный, присутствует и определенный процент уголовного элемента.
– Уезжать… куда? У меня дочь беременная, а ее муж у Анненкова служит, – горестно покачал головой Фокин.
– Тем более… Спрячьтесь где-нибудь, у знакомых, или родных, но подальше отсюда, там где вас никто не знает, и то что зять у вас анненковец. Переждите несколько лет, пока все успокоиться. Я знаю, что вы не причастны к расстрелу питерских коммунаров. Но, понимаете, сейчас наверняка будет неразбериха, и вы можете попасть под горячую руку, – довольно прозрачно намекал Бахметьев.
– Вы хотите сказать, что у меня, как у станичного атамана, слишком велика вероятность быть поставленным к стенке? – уже напрямую спросил Тихон Никитич.
– Ну, как вам… сами понимаете, такой возможности нельзя не учитывать. Хотя если вы совсем не причастны к этому расстрелу, то, конечно, можно надеяться.
– Я то не причастен, но брат моего зятя… Ладно, спасибо за предупреждение Павел Петрович, я и сам понимаю, что если будут расследовать обстоятельства того расстрела, то и мне в стороне не остаться, – вздохнул Тихон Никитич.
– Обязательно будут. Их же, коммунаров, сам Ленин сюда прислал, за них обязательно спросят, – продолжал убеждать Бахметьев.
Тихон Никитич, тяжело, с усилием встал из-за стола, подошел к большому железному шкафу, ключом отпер дверцу достал оттуда символ атаманской власти – булаву, посмотрел на нее.
– Разве можно было подумать в седьмом году, когда я ее впервые получил, что через двенадцать лет эта насека ничего не будет стоить. Более того, даже обладать ею будет смертельно опасно, – задумчиво как будто никому, самому себе проговорил он и вновь убрал, закрыл дверцу шкафа. – Павел Петрович, я, конечно, понимаю, что вы мне вряд ли сможете помочь. Спасибо за добрый совет. Со своей стороны желаю вам избежать непонимания со стороны ваших… когда установится ваша власть. Пожалуй, больше нам с вами здесь уже не удастся ни на что влиять. Как вы думаете?
– Вполне возможно. Но вы, как умный человек должны понимать, что все, что сейчас происходит это благо для России. Она сбросила с себя вековые путы, мешавшие ей широко шагать по пути к процветанию. Поверьте, теперь всему народу будут предоставлены, наконец, равные права и ни что не будет сдерживать порыв и творчество масс. Ну а жертвы… жертвы, к сожалению, неизбежны, – убежденно говорил Бахметьев.
– Хорошо, если так. А вы уверены что там, в руководстве вашей партии, в Москве, мыслят так же как и вы, так же борются за равные права и развитие творчества, как вы выразились, народных масс, действительно знают, как осчастливить всех, и действительно этого хотят?… А если нет? Если там больше таких, как тот же Анненков. Герой, умница, кремень, казаки молятся на него. А ведь люди для него, это полки, сотни… пушечное мясо. Я даже иногда думаю, что потому вы и побеждаете, что у вас в руководстве таких Анненковых больше чем у нас. И в результате может получится так, что та самая дорога, по которой вы собираетесь вести народ к всеобщему равенству и процветанию, обернется дорогой в никуда. И, прежде всего потому, что уже в самом начале избранный вами путь стоит стольких жертв и изломанных судеб. Я не провидец, и не могу сказать правы вы или нет, но если вы ошибаетесь и с самого начала идете не туда… вы представляете, все эти миллионные жертвы, они ведь будут на вашей совести, даже ходящего по колено в крови Анненкова, возможно, оправдают, а вас нет.
Бахметьев напряженно слушал, думал… и ответил не сразу.
– Я вас понимаю… и тоже не стану загадывать на будущее. Ведь то, что хотим сделать мы, еще никто не делал. Но в одно верю твердо, так как было раньше, так дальше жить нельзя. Я в этом никогда не сомневался, потому и стал большевиком…
30
После того как 30 октября Красная Армия взяла Петропавловск, она не останавливаясь продолжала двигаться на Восток, постоянно нанося противнику тяжелые порожения. К 5-му ноября возникла реальная угроза полного разгрома белых на левом берегу Иртыша, напротив Омска. Там скопились множество поездов и обозов с военным имуществом и беженцами, а также отступающие войска. Единственный железнодорожный мост через реку не мог пропустить всю эту массу. По Иртышу шла шуга, мелкий лед, потому навести понтонный мост, или организовать паромную переправу, оказалось невозможно. Измученные люди испытывали невероятные лишения, еще хуже было лошадям, они гибли тысячами от бескормицы, а без коня казак, это уже не тот казак. Прижатые врагом к реке, голодные казаки вынужденно делали то, что не делали никогда – ели мясо падших коней. Никогда они не употребляли в пищу конину, потому что испокон относились к лошади не так как к любому другому животному – строевой конь это друг, боевой товарищ. Плохое питание, антисанитарные условия приводили к появлению и быстрому размножению тифозный вшей. Людей надо было отмывать в банях, обмундирование менять, или прожаривать, больных изолировать от здоровых, дезинфицировать помещения. Ничего этого в условиях военного поражения и отступления сделать невозможно – в белой армии вспыхнула эпидемия тифа, которая перекинулась и в сам Омск. Город мог превратиться в огромный тифозный барак. Но в первую очередь, конечно, надо было спасать армию, ибо красные могли просто ее всю уничтожить на левом берегу Иртыша. Спасти белых могло только сильное похолодание, которое сковало бы реку и позволило ее перейти… И вот, наконец, 10 ноября второй день шедший без перерыва моросящий дождь перешел в снег, а к вечеру ударил крепкий мороз. За ночь река замерзла, но лед был слишком тонок, чтобы переправить армию: обозы, лошадей, артиллерию… Возникла необходимость быстро сделать, наморозить ледовую дорогу…
Еще в конце лета Верховный отдал приказ об эвакуации Омского кадетского корпуса на восток. Потому основная часть корпуса успела уехать относительно безболезненно. Большинство кадетов старших классов эвакуироваться не хотели, и в конце концов таковых не стали принуждать, а оставили в городе, в расположении корпуса и использовали для несения патрульной и караульной служб. Самым почетными для кадетов считалось несение службы по охране ставки Верховного…
Именно кадетов бросили на Иртыш, намораживать дорогу с правого берега. Им навстречу с левого берега то же самое делали армейские инженерные подразделения. Володя с Романом со своими товарищами-кадетами сыпали на лед солому и заливали ее водой. Через три-четыре часа на морозе этот «материал» так сцепляло, что по той дороге вполне могли проходить груженые подводы. Но перевозить приходилось тяжелые пушки и потому «наморозку» проводили многократно. Вечером 11 ноября дорога была готова и войска, беженцы нескончаемым потоком хлынули через Иртыш.
Володя с Романом сидели на берегу возле костра и, пряча лица в поднятые воротники шинелей, грелись. Время от времени кадеты поднимались и бежали, чтобы помочь вытащить со льда на берег орудийную упряжку или подводу, настолько тяжело груженую, что истощенная лошадь не могла преодолеть подъем при выезде с ледовой дороги на берег. Когда кадеты в очередной раз помогли вытащить застрявшую подводу, сопровождавший ее рослый вахмистр, приглядевшись к Роману, радостно вскинул руки:
– Здорово, юнкерь… вона где Бог сподобил свидеться. Чего глаза-то таращишь, земляк я твой. Помнишь, летом в Усть-Каменогорске большевиков как косачей на охоте стреляли? А дружок-то твой где, здеся?
– Дронов… вахмистр… здорово, здесь я! – Володя с другой стороны подводы спешил к вахмистру с распростертыми объятиями…
Дронов приказал подчиненным ему возницам отвести три подводы с вещевым имуществом с дороги в сторону, те бросили лошадям по вороху сена и стали перекуривать, а вахмистр поспешил к Володе и Роману, рассказал им свою горестную историю:
– Мобилизовали меня в сентябре месяце во вновь формируемый 12-й полк. В свой-то в 9-й я уж по годам не попадал. А здесь на ту же должность, что и в германскую занимал, сотенным вахмистром. Знаете, небось, что всех нас свели в один корпус… Народу, лошадей много, а толку мало. Я то, как и положено на сотенном хозяйстве, дело свое знаю, вон сколько уж послужил, а такого непорядка еще никогда не видел. Как немец в пятнадцатом году на нас наступал, а все одно отступали как положено, в полном порядке, а тута… ну просто тарарам какой-то. Я вот и сейчас не знаю, куда мне идти, к кому обращаться. Вот на этих телегах, робята, все имущество полка, все что вывезти успели, остальное все там, в степу, на том берегу осталось, еле на эти три подводы коней наскребли. А сколько там казаков в тифу, раненых осталось… Не знаю вывезут их, аль нет… Поверите, от нашего полка самое большое две сотни осталось, да и поубегли многие.
– Как это поубегли? – не понял Володя. – А приказ, их же под трибунал!
– Да что ты, милок, какой трибунал, у нас полная паника, бегут казаки кто куда, все бросают и бегут, потому как в таком беспорядке в каком пребывает наше войско, служить нет никакой возможности, лучше уж домой живым вернуться, может детишек с женой оборонить случиться. А здеся робята, всем нам пропадать. Я вот сейчас хочу всю эту амуницию сдать кому положено и куда-нибудь, где порядку поболе надо подаваться… Мне ведь до дому никак нельзя. Тама меня сразу продадут, как только красные придут, за то, что вместе с вами рестантов красных стрелял, и за что отличие от отдельского атамана получил. Так что остается, с ими до конца воевать, другого путя нету. Думаю к Анненкову податься, у него, говорят, порядок так порядок, там воевать можно, а здеся никакой мочи уже нет…
Володя слушал вахмистра и словно впал в прострацию… Совсем недавно он получил сразу два письма, от матери из дома, и особенно желанное от Даши из Усть-Каменогорска. Содержание писем в общем было спокойным и мать писала как обычно, и Даша в основном тоже касалась своей учебы, да на какие фильмы ходила в кинематограф… Во всем чувствовалось, что они писали из глубокого тыла, где дыхание войны мало ощущается, а вот здесь все громче слухи об оставлении Омска. Володю постоянно посещали мысли об уходе на фронт, Роман с ним соглашался. Посоветоваться было не с кем, штабс-капитан Бояров с семьей эвакуировался вместе с корпусом. Но Володя и сам видел, что армия разваливается на глазах. Отступать вместе с войсками, которые подвержены разложению – это не выход. Уходить надо туда, где есть порядок, дисциплина, где бойцы и командиры окружены ореолом славы от одержанных побед. Потому Володя, посовещавшись с Романом…. Ребята решили, если подвернется оказия, уходить на юг к Анненкову, опять же поближе к родным местам. И вот оказия случилась, они слышат, что то же самое хочет сделать вахмистр Дронов, с которым их уже вторично нечаянно свела судьба…
– А у меня, у Анненкова родственники служат, – как бы между прочим сказал Володя, едва Дронов окончил свое невеселое повествование.
– Родственники? В каких должностях-званиях? – вопрос, заданный вахмистром был чисто «казачий», служивый человек всегда о чине осведомиться прежде чем об имени.
– Один был подъесаул, но в последнем письме мать написала, что ему в сентябре есаула присвоили… он там полком командует. А второй сотник.
– Да ну!.. Немалые у тебя паря сродственники. А кем оне тебе приходятся? – продолжал проявлять интерес вахмистр.
– Тот, который есаул, муж моей сестры, а сотник его родной брат.
– Так, а как же его этого есаула имя, может и я про его слыхал?
– Конечно, слыхал, Решетников Иван, он же в германскую с тобой в одном полку служил, – широко улыбнулся Володя.
– Так я его очень даже хорошо знаю, сродственника твово. Сотником он был тогда, Решетников Иван Игнатич. Верно? Я ж всех офицеров свово полка тогда знал.
– Верно, – подтвердил правоту вахмистра Володя.
– А давайте ребята со мной, вместе доберемся до Анненкова, да в полк к сродственнику твому пристроимся. Он и вам, по сродственному поможет, и мне как полчанину свому. А, как мыслите?…
Когда кадеты вернулись ночевать в здание корпуса, ставшее за годы учебы им родным… В здании не топили, в спальном помещении лежали матрацы и подушки без простыней и наволочек – все неуютно и неприветливо. Ночевали укрывшись сверху матрацами, чтобы не замерзнуть… Когда на следующий день в корпус пришел Дронов, друзья уже были готовы. Но вахмистр неожиданно их разочаровал. Он сообщил, что в интендантском управлении, куда он сдал свое имущество, у него забрали не только груз, но и подводы с лошадьми, на которых они вместе собирались ехать в сторону Семипалатинска.
– Так, что робятки остается одно, пристать к какому-нибудь эшелону, что на восток идет, доехать до Новониколаевска и уже на Семигу оттудова по железной дороге добираться, – изложил свой новый план Дронов.
Так и порешили. Ночью кадеты не сомкнули глаз, где-то часа в два встали и неслышно прокинули здание корпуса. На вокзале их ждал Дронов. Он уже договорился, за взятку, в виде нескольких банок тушенки, что их возьмут до Новониколаевска… Через сутки, уже в городе на Оби, таким же макаром они прибились к эшелону следовавшему на юг, по алтайской ветке… В пути узнали о падении Омска.
На Алтае в это время шли бои между повстанческой Западно-Сибирской краснопартизанской армией Мамонтова и частями 2-го степного корпуса белых. Партизаны имели двойной численный перевес, но у белых было больше боеприпасов и артиллерии. Сражение закончилось фактически вничью. Партизаны продолжали контролировать сельскую местность в треугольнике Славгород-Алейская-Рубцовская, белые удерживали железную дорогу и прилегающие к ней районы.
Утром второго декабря эшелон, где в одном из вагонов, хоронясь от холода в сене, ехали Володя, Роман и Дронов, прибыл в Барнаул. Эшелон стали обыскивать. Вылезших из вагона облепленных сеном путешественников грозно спросили:
– Кто такие… партизаны… дезертиры!?… Документы!
Когда проверили документы и выяснили причину, по которой задержанные ехали в Семипалатинск, допрашивающий их в комендатуре офицер сообщил:
– Считайте, что вы уже нашли то, что искали. В составе нашего корпуса действует анненковский полк Голубых улан. Можете хоть сейчас отправляться в их расположение…
Казалось, цель достигнута, они попали в знаменитый анненковский полк… Но «уланы» уже давно были оторваны от основных анненковских войск, и несмотря на то что в составе 2-го степного корпуса выделялись боеспособностью и дисциплиной… Это были уже относительные, а не те легендарные анненковские дисциплина и боеспособность. Дронов понял это сразу, как только они оказались в расположении полка.
– Эх, робята, не туды мы попали, у энтих от Анненкова, только форма красивая осталася, а все остальное как везде…
Но бежать и отсюда было уже неудобно, да и опасно. Впрочем, их приняли у улан хорошо, они даже были представлены командиру полка полковнику Андрушкевичу.
– Так, говоришь, твой шурин есаул Решетников? Как же знаю, знаю. В марте месяце под Андреевкой он нам нос утер, атаман лично его в пример всем командирам ставил. Ну что ж, братцы, вживайтесь, нам люди нужны. Верхом то ездить не разучились? Впрочем, вы ведь все природные казаки, с конями обращаться обучены, а каковы вы в бою – посмотрим, – напутствовал их полковник.
31
После падения Омска, значительную часть красных сил развернули на юг, образовав мощную Семипалатинскую группировку, которой поставили задачу взять Павлодар, Барнаул, Семипалатинск… Усть-Каменогорск. Восточный фронт фактически перестал существовать. В начале декабря, когда все анненковские части уже покинули Семипалатинск, там началось восстание в ряде частей 2-го степного корпуса. Оставшиеся в городе после ухода анненковцев штабные и тыловые офицеры корпуса не смогли организовать ни подавление восстания, ни сопротивление наступавшим от Павлодара красным. Таким образом, белые в Барнауле оказались отрезанными от Семиречья. Отходить они теперь могли только на Север, на Новониколаевск. 6-го декабря партизаны Мамонтова предприняли попытку захватить Барнаул, но атаку отбили. «Голубые уланы» почти пятнадцать верст преследовали отступающих партизан. 8 декабря стало очевидным, что больше в городе оставаться нельзя и белые пошли на Север по полотну железной дороги. Однако красные, выдвинувшиеся от Павлодара, перерезали и этот путь. Вступать в бой с регулярными частями Красной армии? У измученных, отягощенных ранеными и беженцами белых на это почти не было сил. Они сошли с железной дороги и решили обойти красных, перевалив через невысокий Силаирский хребет. По пути, подходя к большому селу Масловка, «уланы», идущие в авангарде узнали, что там уже самостийно организован Совдеп, и крестьяне ждут не дождутся прихода красных войск, готовят угощение и пир. «Уланы» известили совдеп, что они передовая часть регулярной Красной Армии. Местные большевики устроили торжественную встречу с красными флагами, речами при стечении празднично принаряженного народа. Андрушкевич и уланы, поснимав свои «адамовы головы» и поспарывав нашивки с шинелей, разыгрывали роль красных, пока не выяснили все об имеющихся запасах продовольствия и фуража, о численности партизан и их оружии. Сигналом к началу резни, стало резкое движение Андрушкевича, которым он скинул бурку, обнажив свои золотые, заблестевшие на солнце полковничьи погоны…
Уланы, в основном молодые люди, происходившие из семей барнаульского мещанства, бывшие учащиеся реальных и коммерческих училищ… За время войны многие из романтических юношей, зачитывавшимися в детстве Майн-Ридом и Фенимором Купером превратились в настоящих зверей. Вообще зверство красных партизан провоцировало зверство белых и наоборот. Один из улан, с которым успел познакомиться Володя, был бывший ученик коммерческого училища, одноглазый 19-ти летний Никон Карасев. Еще в начале 18 года, в лавку принадлежавшую его матери вошли красногвардейцы. Что-то им пришлось не по нраву, и они выбили ему, стоявшему за прилавком, тогда 17-ти летнему юноше, глаз. Хотели выбить и второй, но потом оставили, чтобы он видел, как они вчетвером поочередно, разложив на том же прилавке, насиловали его мать… Теперь Никон стал не человек, а зверь, не знающей что такое жалость, и он такой был далеко не один среди «улан».
Эффект превращения красного командира в белогвардейского полковника превзошел все ожидания, члены совдепа онемели, толпа панически стала разбегаться… Почти целый день уланы «оставляли о себе память», дольше не позволяло время – настоящие красные наседали на хвост колонны. С Володей от увиденного случился нервный срыв – смешливо начавшаяся «оперетка» закончилась кровавым разгулом. В селе расстреляли и зарубили несколько сот человек, пожалуй, не осталось ни одной женщины и девочки от 13 до 55 лет неизнасилованной. Когда Володя, потрясенный этой картиной, обратился к Андрушкевичу с мольбой прекратить бесчинства, тот с грустной улыбкой ответил:
– У них у многих в Барнауле остались семьи. Сейчас, наверное, красные делают с ними то же самое. Так что, в некотором роде поддерживается справедливость… Кадет, у вас есть мать, сестра, любимая? Вы думаете, когда к вам в станицу придут большевики, они избегут той же участи?… Так что лучше идите и тоже насладитесь моментом. Хоть этот день да нашь. Ведь завтрешний уже наверняка будет не нашим…
Эти слова ввергли Володю в ужас. Он спрятался в обозе… где его нашел Дронов.
– Ты что земляк? Ааа понятно… Ну, хватит сопли размазывать, вона Ромка тоже сам не свой. Собирайся, уходим. Слышишь канонаду? Это красные наш арьергард громят… Ох и зверье эти уланы, сейчас нам и в плен живыми попадаться никак нельзя. За то, что они тут натворили, нас теперь самой лютой смерти предадут, ежели что. Я вот тоже, как и ты возле зарядных ящиков просидел и все удивлялся, ведь молодые же робята, чуть вас с Ромкой постарше и столько злобы в них. Сколько лет уж воюю, а такой лютости не видал…
Два последующих дня полк отбивал атаки красных. Володя почувствовал недомогание еще в Масловке, после суток проведенных в седле и трех сабельных атак, ему стало еще хуже… Когда, наконец, вышли к Новониколаевску, он уже не мог ехать верхом. Андрушкевич требовал сдать его, как и прочих заболевших в госпиталь. Дронов и Роман хотели везти его с собой, и если бы это был не тиф… Всего в полку набралось более трех десятков тифозных. Их собрали на подводы и повезли в госпиталь, располагавшийся на железной дороге в вагонах. Подводы вызвались сопровождать и Дронов с Романом.
– У нас нет мест, нет лекарств, нет дров… Мы их не сможем вывезти!.. – отбивался начальник госпиталя.
Но больных все равно выгружали и несли в промерзшие вагоны и клали прямо на пол. Дронов и Роман бережно занесли находившегося в беспамятстве Володю в вагон, положили…
– Прости милай, не можем мы тебя дальше везть, – с этими словами простился с ним вахмистр.
– Володя… Володь… ты только держись, вас вывезут, я тебе вот жилетку свою оставил, она на тебе, она согреет, она шерстяная, теплая, ее мама моя вязала… Прости меня Володь, – в отличии от сурово-серъезного Дронова, Роман не мог сдержать слез.
А Володя не слышал и не видел своих боевых товарищей. Он видел Бухтарму, слышал шум ее потока, они с Дашей сидят на берегу, она прижалась головой к его плечу, а он бережно трогает ее рыжеватые волосы…
Части пятой армии красных, взяв Омск, резко замедлили темп своего наступления. И дело было не в возросшем сопротивлении белых, и не в смене командарма Тухачевского – колчаковские войска агонизировали, и в такой ситуации любой командарм довершил бы разгром «распростертого» противника. Красные не могли быстро продвигаться потому, что вступили в сплошную полосу тифа. До Новониколаевска и дальше, до станции Тайга, обе железнодорожные линии буквально забиты эшелонами со всевозможным армейским и гражданским имуществом, которые погрузили, но не смогли вывезти колчаковцы. Многие эшелоны были заняты госпиталями, заваленные уже не столько больными, сколько трупами, которые не успевали, и не могли хоронить. Трупы лежали везде, на каждой железнодорожной станции, в каждой близлежащей к железной дороге деревне, штабеля трупов. В госпитальных эшелонах живые и трупы лежали вперемешку. Триста пятьдесят верст от Омска до Новониколаевска красные почти не встречали сопротивления, тем не менее, преодолели это расстояние лишь за месяц, неся огромные потери… от тифа.
Начальника санитарной службы пятой армии красных Азарха вызвали для доклада на военном совете армии. Обычно на такое «мероприятие» главного армейского врача приглашали крайне редко, ведь на военном совете, как правило, решали оперативные вопросы и на них присутствовали командиры дивизий, бригад, начальники служб снабжения. Но чудовищные потери от тифа заставили нового командарма Эйхе вызвать и заслушать начмеда.
– … Мы не можем оградить красноармейцев от контакта с тифозными колчаковцами, они повсюду, целые деревни, города, целые эшелоны тифозных трупов. В наших госпиталях уже более десяти тысяч больных тифом красноармейцев. Чтобы избежать поголовной эпидемии в частях нашей армии надо прекратить наступление, иначе нас ждет та же участь, что и белых, – докладывал Азарх в штабе армии, располагавшейся в вагоне бронированного поезда.
– Это исключено. Нам поставлена задача лично председателем Реввоенсовета товарищем Троцким, до Нового года очистить от белых Сибирь до Красноярска, – не терпящим возражений тоном отвечал Эйхе. – Есть еще какой-нибудь способ избежать контакта наших частей с тифозными колчаковцами, но без прекращения продвижения на Восток? Мы и так вышли к Новониколаевску на две недели позже установленного нам срока.
Азарх стоял перед членами военного совета и чувствовал себя так, будто его вывели на расстрел. Да он знал этот способ, но озвучить его… Нет, он не содрагался от мысли облить керосином и сжечь все госпитальные эшелоны, все эти штабеля трупов, сложенные вдоль железной дороги – одним действом уничтожался и источники заразы, и расчищались пути для скорого передвижения войск. Но среди тифозных в вагонах находились и еще живые. Нет, ему не жаль этих полутрупов, за которыми все равно уже никто не ухаживал, белый медперсонал бежал, а его санитаров едва хватало на собственные госпиталя. Они бы все равно все умерли, недели через две-три, не от тифа, так от голода и жажды. Но этих двух-трех недель командование ждать не хочет, оно требует очистить пути… Если он отдаст приказ все это сжечь в целях борьбы с эпидемией… потом могут обвинить его… еврея, в том, что он заживо сжег десятки тысяч русских людей. Нет, он не жалел русских, ведь они почти все никогда не любили и не жалели евреев, но быть крайним… Если бы командарм был русский, можно в крайнем случае сослаться на него, но Эйхе латыш и, похоже, искренне не понимает щекотливости ситуации, просто перед реввоенсоветом выслужиться хочется, что недаром ему армию доверили. Если бы по-прежнему командовал Тухачевский, можно было бы оправдаться тем, что выполнял приказ командарма, во-первых русского, во-вторых бывшего дворянина, и без всякого сомнения вся вина пала бы на него. А сейчас не на латыша же эту вину повесят, а скорее всего на него, еврея. Как на Юровского уже фактически легла ответственность за расстрел царской семьи…
– Ну, так что, есть или нет способ избавиться от этих тифозных трупов? – настойчиво повторил вопрос командарм. – И вот еще, сколько там в этих эшелонах их всего?
– По моей оценке, до ста тысяч, – дрогнувшим голосом сообщил Азарх.
– Это что, все солдаты и офицеры белой армии, – удивленно вскинул брови Эйхе.
– Нет, военных не более половины… остальные гражданские, беженцы.
– Понятно. Так что же вы предлагаете, товарищ Азарх?
– Выход один… все это сжечь… но там, среди мертвых, особенно в военных госпиталях, есть и живые, – решил все-таки сообщить сей факт Азарх.
Эйхе нахмурился и отвернулся, глядя в заледенелое окно штабного вагона. Повисла тишина. Всем присутствующим было ясно какое решение надо принимать, и, тем не менее, озвучить его должен был командарм.
– Делайте что хотите, но через пять дней пути должны быть свободны. Это приказ. За невыполнение вы лично будете отвечать перед ревтрибуналом…
Володя не чувствовал холода, он вообще ничего не чувствовал. Их госпитальный эшелон стоял на запасном пути недалеко от Новониколаевского вокзала. Это был хороший госпиталь, санитары и сестры милосердия ухаживали за лежачими больными вплоть до 14 декабря. Они не допускали, чтобы мертвые оставались среди живых. В вагонах, где помещались живые, даже топились буржуйки, два раза в день готовилась пища, поддерживалась более или менее приемлемая температура. Но 15-го стало ясно, красные обходят город, пути забиты, и ни один эшелон с запасных путей не сможет эвакуироваться.
– Вот так братцы, ничего для вас сделать мы больше не можем, не поминайте лихом. Нам о себе подумать надо, а вас, может Бог даст, красные подлечат. Не звери же они, с больными воевать… Прощайте братцы, – за всех попрощался с оставляемыми ранеными и больными начальник госпиталя. Санитары напоследок протопили печку и все разом ушли под грохот приближающейся канонады и всполохи разрывов – в город входили красные, а белые взрывали остававшиеся склады с боеприпасами и имуществом.
После того как печка остыла, в продуваемой ветром теплушке стало почти так же холодно как на улице. Какие-то люди ночью заходили в вагон, светили керосиновыми фонарями и, увидев тифозных, быстро покинули его. Уже на третий день из сотни человек, уложенных на нарах в большой теплушке в живых осталось не более двух десятков – холод быстро делал свое дело. На четвертый день в вагон вновь вошли люди…
– Здесь, кажись, все уже готовы, – произнес один из них.
– А, ежели, и живой кто, черт с им… глянь, вишь, одна «казара» лежит, белая сволочь… Обливай. Приказано все жечь, – отозвался другой.
– Сволочь-то сволочь, а как-то… народу-то сколь, и молодые. Вона, глянь, мальчонка совсем, ну точно, и шинель на ём кадетская, я их хорошо помню, потому, как недалеко от кадетского корпуса дом мой был… – пожалел первый.
– Да, черт с ими, давай битон, а то комиссар разоретси, революционным судом грозить будет за неисполнение…
Володя был еще жив, но так и не приходил в себя, и в своем забытьи он был счастлив, ибо ему виделся один и тот же непроходящий сон. Они вдвоем с Дашей идут и идут по берегу Бухтармы, взявшись за руки, а им навстречу встает огромное в полнеба солнце. Они идут к нему, и оно их совсем не слепит, только становится все жарче и жарче. Вот уже и земля под ногами стала горячей и даже ее рука в его руке нестерпимо горяча, но он не отпускает, держит ее из последних сил…
Часть третья. Мы вернемся
1
Когда в начале декабря в Семипалатинске вспыхнуло восстание в частях второго степного корпуса, Анненков, ввиду того, что к тому времени регулярные силы Красной Армии уже взяли Павлодар, и находились не более чем в двух кавалерийских переходах от Семипалатинска… Атаман решил не отбивать Семипалатинск у восставших, а укрепиться на позициях в северном Семиречье, в районе Сергиополя. Он отдал приказ всем подчиненным ему частям отступать из Семипалатинской области туда.
Иван, предчувствуя, что вслед за Семипалатинском падет и Усть-Каменогорск, а потом красные неминуемо поднимутся в горы и придут в Усть-Бухтарму… Он отпросился у самого Анненкова, когда ставка атамана временно располагалась в селе Георгиевка. Иван решил воспользоваться обстановкой и тем, что от Георгиевки до Усть-Бухтармы конному можно доехать за сутки. Атаман дал Ивану пять суток. С ним поехали еще двенадцать усть-бухтарминцев с той же целью – забрать свои семьи. Ивана прежде всего заботило, сможет ли ехать Полина, ведь она была на пятом месяце беременности. И еще одно нешуточное беспокойство не покидало его и всех ехавших с ним земляков – как Иртыш, успел ли встать на нем достаточно крепкий лед. Хоть с середины ноября и стояли морозы, ночами даже сильные, но обычно в начале декабря по льду в районе станицы можно было перейти только человеку, да и то не везде – лошадь же наверняка провалится. Так оно случилось и на этот раз, лёд, особенно у берегов, был еще довольно тонок. Потому лошадей пришлось оставить под присмотром пастуха, сторожившего на правом берегу табун станичного атамана, зимовавший здесь. Отлично зная свою реку, и где обычно лед намерзает быстрей, казаки осторожно, гуськом след в след перешли Иртыш по местами еще поскрипывающему льду. Выехав в середине дня из Георгиевки, они уже к концу следующего были в Усть-Бухтарме.
Эта встреча стала одновременно и долгожданной и невеселой – никто не сомневался, что предстоит новая разлука и кто знает насколько. Ивана удивило, что из близких желание с ним ехать выразила только Полина. Мать с отцом отказались, тесть с тещей тоже. Более того, Домна Терентьевна выразила сомнение в правильности ее решения:
– Выдержишь ли дорогу-то, доченька… верхом, да на холоду?
– Выдержу, – ни минуты не колебалась Полина.
Недавний разговор с Бахметьевым оказал свое влияние и на Тихона Никитича, но совсем не такое на которое рассчитывал Павел Петрович. Сам он никуда ехать и не помышлял, но отъезду беременной дочери не препятствовал.
– Ты уж побереги ее Ваня… Внука бы или внучку увидеть, да, боюсь, не приведется, – по одутловатым щекам резко постаревшего за последние месяцы станичного атамана катились слезы.
Иван ни словом не обмолвился о том, что он видел в станице под Петропавловском, и что именно подвигло его забрать с собой в «отступ» беременную жену. Он понимал, что и другим его родственникам оставаться в станице небезопасно. Но, в то же время он осознавал, что старики вряд ли выдержат столь тяжкий путь. Тем более семьи придется везти на санях, а это замедлит скорость движения. Верхом? Ну, ту же Домну Терентьевну верхом было представить сложно, ей и пешком-то по еще некрепкому иртышскому льду идти более чем опасно. Потому Иван с тщательно скрываемым облегчением воспринял отказ родителей, и его и Полины, ехать с ними.
Прощание не могло не быть тягостным, в глазах родных стояли слезы, предчувствие, что видятся в последний раз, охватило всех. Ивану было легче, он уже успел отвыкнуть от дома. Полина переживала это болезненно, обнимала мать, отца, свекровь, свекра. Они ее заклинали быть осторожной, давали советы, как легче перенести дорогу, токсикоз… Тихон Никитич, вдруг стал просить прощения:
– Прости меня дочка… не смог я сделать так, чтобы ты хоть ребенка родила в спокое. Прости, время такое, что и родиться на свет тяжело…
Сначала Полина собиралась взять с собой много вещей, особенно из одежды, но потом отказалась от этой затеи – верхом все это никак не увезешь. Но деньги, деньги она взяла все, что у них были, и все что дал Тихон Никитич. Атаман предвидя, что здесь ему его сбережения уже вряд ли понадобятся, отдал дочери все золото и серебро, и самые ценные ассигнации. Кроме Ивана взяли с собой жен еще несколько казаков, остальные нагрузились лишь теплыми вещами, да провизией. Их родители узнав, что старики Фокины и Решетниковы не поехали, прикинули, что уж если эти не едут, то им-то тем более не след особо боятся пришествия красных. Многих также отпугнула зимняя дорога, летом на «отступ» решилось бы куда больше народу…
Иртыш перешли так же, как и два дня назад, когда шли в станицу. Уже на левом берегу в атаманском табуне выбрали себе лошадей для женщин, а некоторые заменили и своих строевых, поранившихся и заболевших – Тихон Никитич дал такое разрешение, куда ему было беречь собственность, которую вот-вот красные отберут. «Пострела» Полины еще с лета на пароме переправили в табун и сейчас он с радостным ржанием встретил хозяйку. Но, когда Иван его заседлал и помог жене сесть, жеребец запрядал ушами и задергал удила, ибо уже давно не ходил под седлом, и от того, что всадница, будучи беременной, да еще в зимней одежде, оказалась непривычно тяжелой. Другие женщины, хоть и не беременные, но в отличие от Полины устойчивых навыков верховой езды не имели, да и лошадей им мужья подводили первых попавшихся – выбирать было некогда. Сначала ехали очень медленно, с частыми остановками. К счастью по пути не встретились ни бандиты, ни партизаны. Но при переходе «Чертовой долины» на этот раз не повезло – попали в буран. Чтобы не быть погребенными под снегом, пришлось остановиться у сопки, с противоположной от ветра стороны и переждать разыгравшуюся стихию. Обратный путь занял вдвое больше времени, но уложились вовремя, догнали Армию на исходе пятых суток уже в Сергиополе.
Что сразу бросилось в глаза Ивану, заметно увеличившийся, и без того бывший большим обоз с беженцами. Кроме семей казаков к нему присоединись семьи бежавших из Семипалатинска купцов, чиновников и членов семей офицеров 2-го степного корпуса. Отдельные из «новых» беженцев, особенно купцы, путешествовали с относительным комфортом, на рессорных бричках, крытых повозках, некоторые везли свои пожитки аж на нескольких подводах. У Ивана сразу возникла мысль, что неплохо бы устроить Полину в одну из таких комфортабельных повозок, и чтобы там за ней могла, случись чего, присмотреть какая-нибудь женщина. Но хлопотать по этому поводу ему не пришлось. Едва они оказались в расположении армейского обоза, Полину окликнула девушка в дорогой собольей шубке и такой же шапочке. Это была Лиза Хардина. Подруги радостно со слезами долго обнимались, и тут же Полина была приглашена в просторную, крытую теплой кошмой, похожей на киргизскую кибитку… целоваться там уже с лизиными родителями, отвечать на расспросы об матери и отце, выслушивать осуждение за их отказ идти в «отступ». Уж они бы их всех тут приняли и обогрели, но раз так случилось, то уж дорогую Полюшку они от себя ни за что не отпустят. Потом подруги уединились и стали чуть не взахлеб шептаться, как в старые добрые гимназические годы… А Иван, с облегчением вздохнув, поспешил сначала в свой полк, а оттуда в штаб, докладывать атаману о прибытии…
Анненков пребывал не в лучшем расположении духа. Обстановка складывалась более чем скверная. С севера, теснимые красными, части корпуса генерала Бегича отступали вслед за основными силами. Этот «барьер» был очень ненадежен, войска Бегича могли просто обратиться в паническое бегство и, слившись с основными частями Армии, внести дезорганизацию в ее ряды. Потому атаман принял решение отступить еще дальше на юг и организовать оборону, используя складки местности на фронте в сотню верст, упираясь одним флангом в озеро Балхаш, а другим в соленые озера Алаколь и Сасыколь. Бегичу же предписывалось, как можно дольше сдерживать красных под Сергиополем. Об этом он и сообщил Ивану, сразу поставив задачу и его полку: находиться в арьергарде, прикрывать отход Армии и обоза. Иван вновь поспешил в обоз и застал жену там же, где оставил, в уютной, хорошо протопленной кибитке Хардиных, по-прежнему оживленно беседующую с Лизой. Она рассказывала подруге, что ощущает и чувствует при беременности. Увидев Ивана, Лиза тактично оставила их вдвоем.
– Поля, послезавтра вся Армия выступает на юг к Урджару. Я с полком остаюсь в арьергарде, вас прикрывать, – шепотом, чтобы раньше времени не распространять слух об отступлении сообщил Иван.
– Как… так быстро… без всякого боя?… Но это же означает, что красные теперь точно придут в Усть-Бухтарму. Господи, что же будет с папой, с мамой?… – сразу сообразила, чем грозит очередное отступление Полина.
– Бог даст, все образуется. Тихон Никитич, он ведь ни в чем не замешан, его и спрашивать не за что. А атаман он не назначенный, а выборный, – пытался утешить ее Иван.
– Найдут за что, и твоих тоже. Неужто, нельзя их остановить!? У Анненкова же целая армия! – негодовала Полина.
– Нельзя Полюшка… Я это под Петропавловском понял. У Колчака таких армий несколько было, и то они их остановить не смогли. Их намного больше чем нас, и организация у них лучше, – со вздохом покачал головой Иван.
– А у Анненкова разве плохая организация. Я тут посмотрела, послушала… все на него надеются, боготворят, его приказы – закон, – возражала Полина.
– Это только здесь, у атамана, он человек жестокий, волевой. А так, в большинстве других белых частей почти сплошь безвольное командование и отсутствие дисциплины…
С утра 15-го декабря, по небольшому морозцу Армия, артиллерийский парк, а за ними огромный, разбухший обоз двинулись на юг. Иван с полком оставался в Сергиополе, ждать главные части корпуса Бегича, авангард которых уже начал занимать места дислокации уходивших анненковцев. Корпус Бегича тоже имел большой обоз с беженцами, только в отличие от Семиреченской Армии здесь боевые части и обоз шли вперемешку, так что со стороны казалось, что там гражданских лиц и детей больше, чем солдат и офицеров. Они отступали почти не «огрызаясь», не пытались контратаковать противника, позволяя отсекать от себя «куски», при этом остальные спешили уйти прочь, даже слыша крики о помощи расстреливаемых и насилуемых. Особенную жестокость проявляли, конечно, красные партизаны из крестьян-новоселов, активно помогавшим регулярным частям добивать белых.
Согласно приказа, Иван должен был дождаться прихода штаба Бегича и отходить вслед за Армией. Но он при виде этого воинства понял, что если все сделает, как предписывал приказ, то красные, скорее всего, тотчас же выбьют части Бегича и из Сергиополя, и те по инерции побегут дальше. Чтобы дать время отступавшим, а фактически безостановочно бегущим частям хоть немного прийти в себя, он решил атаковать, передовые подразделения преследующих красных.
Опыт, приобретенный под Петропавловском помог. И здесь успех атаки предопределил элемент полной неожиданности для красных. Они уже успели привыкнуть к беспорядочному пассивному бегству противника, а тут, вдруг, откуда ни возьмись, их атаковала свежие, боеспособные белые, не измученные, на сытых конях. Атака в конном строю одной сотней в лоб, скоротечная рубка и авангардная сотня красного полка обращена в бегство. Другие две сотни атакуют с флангов основные силы красных. И тут сказалось преимущество относительно свежих коней белых над уставшими от марша красноармейскими. Не выдержав натиска, красные начинают отступать. Преследовали их недолго, больше для вида. Иван отдал приказ подобрать своих убитых и раненых и возвращаться в Сергиополь. Потери для такого боя оказались невелики, двое казаков убиты, один павлодарец, второй из станицы Шульбинской из под Семипалатинска, и шестеро раненых. Красные понесли куда большие потери. По дороге назад казаки насчитали только зарубленных и застреленных шестнадцать красноармейцев, да еще добили девятерых раненых, которые не смогли уползти и спрятаться. Убитых казаков похоронили вечером того же дня на местном кладбище, а наутро, отдохнув, выступили вслед за своими.
Купец Хардин ехал в «отступ» на шести повозках. Управляли им его доверенные люди, приказчики, служившие у него, имелась и прочая прислуга, жене и дочке даже прислуживала их горничная. Много чего вез с собой Ипполит Кузмич, чего там только не было, и запас продуктов, и всевозможные обиходные вещи, одежда и белье, в том числе наряды жены и дочери. Две повозки нагрузили всевозможным мануфактурным товаром, которым купец собирался торговать там, где будет суждено остановиться надолго, в Семиречье, так в Семиречье, ну а если придется уходить в Китай, то и в Китае.
Уже более двух лет не видевшие друг друга подруги первые дни буквально не могли наговориться. Лиза, казалось, готова была этим заниматься сутки напролет. Даже некоторое беспокойство за судьбу остававшегося в Семипалатинске интендантского капитана из второго степного корпуса, с которым у нее в последние полгода были определенные отношения, не могли сильно испортить ее настроения. Но Полина, будучи раньше едва ли не такой же болтушкой и хохотушкой… Сейчас, в процессе, вроде бы непринужденного разговора под скрип колес повозки, она могла вдруг впасть в непонятную для окружающих задумчивость, отключиться от всего: она думала об Иване, возможно где-то за этой метелью ведущего бой… отце, матери, свекре и свекрови оставшихся в станице, в которую уже, может быть, пришли большевики. Ее беспокойство несколько ослабло на третий день пути – полк Ивана догнал армию, и он вскоре наведался в обоз, длинной змеей вытянувшийся по грязному снегу, тонким ковром покрывавшим почтово-земский тракт Семипалатинск-Верный.
Основные силы и штаб Семиреченской Армии расположились в станице Урджарской. Сюда же вскоре пришло известие, что с запада через всю киргизскую степь от Кокчетава и Атбасара, через Каракаралинск на Сергиополь отступает также отрезанная от основных сил Колчака Оренбургская Армия атамана Дутова. Они безостановочным маршем преодолели около пятисот верст голой, безжизненной закаспийской степи. Была надежда, что под командованием самого войскового атамана Оренбургского казачьего войска придут более боеспособные войска, чем у того же Бегича и силы Семиреченской Армии существенно возрастут за счет оренбургских казаков. Хоть и неважно относился Анненков к Дутову, считая его одним из основных виновников поражения белых на Восточном фронте, но это известие его, несомненно, ободрило, и он решил помочь Бегичу удержать Сергиополь до подхода туда оренбуржцев. Ряд полков тут же развернулись и под командованием самого атамана вновь направились в Сергиополь, в том числе и полк Ивана. Вернулись анненковцы очень ко времени, ибо Семипалатинская группа красных в составе трех пехотных и двух кавалерийских полков, среди которых особой боеспособностью отличались кавалерийский полк имени Степана Разина, составленный из красных оренбургских казаков и пехотный интернациональный полк, где основной костяк составляли латыши… Так вот, красные наверняка бы опрокинула части Бегича, но совместными усилиями их наступление было отбито.
Незадолго до нового 1920 года Оренбургская армия подошла к Сергиополю с запада. Увы, надежды Анненкова на усиление его армии не оправдались. Дутовцы пребывали еще в худшем состоянии, чем корпус Бегича, и с ними пришел просто ужасающих размеров обоз с беженцами. Вскоре обнаружилось и еще ряд неприятных «открытий». С Дутовым в обозе прибыли семьи не только чинов Оренбургской армии, но и тех оренбуржцев, что с лета восемнадцатого года служили у Анненкова, вступив добровольцами в его отряд на верхнеуральском фронте. Эти семьи сразу же стали проситься, чтобы их перевели из оренбугского обоза в обоз Семиреченской армии, поближе к своим родным. Отказать испытанным боевым товарищам из своего Оренбургского казачьего полка атаман, конечно, не мог. Таким образом, обоз самой Семиреченской армии довольно существенно увеличился. Но самым ужасным оказалось то, что в Оренбургской армии свирепствовал, кося людей как косой, тиф…
2
Атаманы встретились в Урджаре. Анненков, уже успевший убедиться в катастрофическом состоянии дутовского воинства, издевательски предложил оренбургскому атаману возглавить объединенные силы Оренбургской и Семиреченской армий:
– У тебя опыт, штаб, в котором заседают несколько генералов, а у меня во всей армии один генерал, я сам, и штаба как такового вообще нет…
Дутов от такой «чести» сразу отказался:
– Я измучен до крайности, моя армия не обеспечена ни продовольствием, ни боеприпасами. Ты же молод, полон сил, у тебя авторитет, командуй ты, а у меня болят старые раны…
При упоминании о ранах Анненков оставил свой ернический тон и заговорил откровенно зло:
– У тебя всего три раны, а у меня восемь, одна получена совсем недавно…
Присутствующие при разговоре офицеры тут же разнесли слух, что брат-атаман недавно в боях под Сергиополем получил еще одно ранение, картечью в бок, но как и ранее не подал вида.
Тем временем, преследующие Дутова от Каракаралинска два, ослабленных тем же тифом, красных полка из, так называемой, казалинской группы, были встречены аннековцами и отброшены. Но сомневаться не приходилось, получив подкрепления и передохнув, они вернутся и уже с двух сторон, с севера силами Семипалатинской группы, и с запада Казалинской, возьмут Сергиополь в «клещи». В таких условиях вести успешную оборону было сложно. Ко всему тут еще обозначилась опасность с юга. Красные в Туркестане после разблокирования железной дороге Оренбург-Ташкент получили крупные подкрепления, перебросили их в Верный и начали наступление на южный участок семиреченского фронта, который удерживали казаки-семиреки. Анненков метался между северным и южном фронтами и не мог не ощущать, как эти все усиливающие давление тиски вот-вот раздавят его Армию, внутренние силы которой начал подтачивать занесенный дутовцами тиф. Из тринадцати тысяч приведенных Дутовым бойцов, годными к бою оказалось не более четырех-пяти тысяч штыков и сабель. Остальные лежали либо раненые, либо больные. Сам Дутов самоустранился и «залечивал раны»…
Иван, зная, что Новый год он с полком будет встречать на позициях, отпросился проведать жену. По дороге, на тракте, они вдвоем с ординарцем догнали изрядно забитую всевозможным скарбом кибитку, съехавшую с дороги и застрявшую в снегу на обочине. Обессилевшая лошаденка не могла ее вытащить. Рядом стоял возница и две женщины в шубах и платках. Иван подъехал, и видя, что женщины явно не мужички, учтиво спросил:
– Сударыни, вам нужна помощь?
– Да, пожалуйста, господин есаул, у нас лошадь совсем плохая, помогите пожалуйста вытащить нашу повозку. Вы первый кто остановился, а так все мимо едут, даже не смотрят, а у меня у самой сын офицер, – со слезами в глазах дрожащим голосом говорила одна из них, пожилая, фактически старуха.
Обе женщины выглядели настолько измученными, что наверняка сейчас смотрелись гораздо старше своих лет, старшей можно было дать лет шестьдесят. Вместе с возницей и ординарцем Иван помог таки лошаденке вытянуть нелегкую кибитку с обочины на дорогу. Все это время вторая женщина, та, что помоложе, внимательно из под своей пуховой шали смотрела на Ивана. После того, как он сообщил, что они могут ехать дальше, она вдруг обратилась к нему?
– Вы меня не узнаете, есаул?
– Иван внимательно пригляделся к женщине – на вид лет тридцать, худощавое, нездорового цвета лицо, сухая кожа… и похоже, что сравнительно недавно она остриглась в качестве профилактики от тифа, и потому волосы еще не отросли, по этой причине она, видимо, на людях никогда не снимала шали. Шуба-барнаулка, скорее всего, когда-то сшитая на заказ по фигуре, сейчас была ей явно велика. Что-то отдаленно знакомое, из-за непреодолимой толщи произошедшего за последние несколько лет, искоркой вспыхнуло в сознании Ивана и тут же погасло. Нет, он решительно не мог припомнить эту женщину.
– Ну, вспомните же, Оренбург… я Катя, тогда носила фамилию Рябоконева. Неужели не помните?! – женщина спрашивала почти с отчаянием и обидой.
И только услышав имя, он вспомнил. Имя Кати Рябоконевой тогда не сходило с уст едва ли не всех юнкеров Оренбургского училища. На балах, чтобы танцевать с ней, тогда писаной красавицей, юнкера записывались в очередь. Она училась в одной из трех женских гимназий Оренбурга и была дочерью войскового старшины, занимавшего не последнюю должность в штабе Оренбургского казачьего войска. Оренбургские барышни, особенно симпатичные, были очень привередливы. В основном дочери казачьих офицеров, они отлично разбирались, что из себя представляет то или иное казачье войско, и если сами путались, то их родители вполне могли объяснить, что их ожидает, если выйти замуж за юнкера, который после выпуска уедет, например служить к себе в Забайкалье, или на Дальней Восток. По этой причине особым «спросом» на балах, устраиваемых в юнкерском училище, пользовались либо местные оренбуржцы, либо заведомо «богатые» кубанцы и уральцы. Сибирцы, котировались весьма средне, а с учетом того, что Иван и танцор был так себе, на балах он в основном, что называется, «простаивал». И тем не менее, королева тех балов Катя Рябоконева почему-то его запомнила, а вот он ее… Что с ней стало, ведь она ровесница его Полине и ей всего-то 22 года, а выглядит… Нет, Иван ни за что не узнал бы в этой убогой беженке ту роскошную барышню, из-за которой соперничало столько юнкеров с его курса, считали за честь станцевать хотя бы один танец с ней…
– Что?… Катя… вы!? Извините, как же, как же, конечно… Но столько лет прошло. У меня на лица вообще память слабая, извините… А вы, надо думать, с обозом атамана Дутова прибыли?… Постойте, вы же замужем за Костей Епифанцевым. Вы, наверное, сейчас к нему и едите, – догадался Иван.
– Да-да, к нему, вы его давно видели… он здоров… он!?… – это подскочила уже вторая женщина, по всему мать Кости.
– Да как вам сказать, ведь мы в разных полках служим… Но вроде с ним все в порядке, он у нашего атамана в оренбургском полку, сотней командует… Видите ли, я с ним наверное уже месяца два как не виделся, – признался Иван, чувствуя некую неловкость от того, что не может сообщить жене и матери своего сокурсника ничего существенного о нем, и поспешил перевести разговор в более деловое русло, стал расспрашивать о том, как они добирались от Оренбурга…
Как и следовало ожидать, обе женщины преодолели с отступающей армией Дутова тяжелейший путь через голую пронизываемую зимними ветрами киргизскую степь. В дороге от тифа скончались отец и мать Кати. Иван взялся проводить женщин до обоза Семиреченской армии, откуда они уже вполне могли дать знать на позиции, где дислоцировался оренбургский полк, своему сыну и мужу…
Хардины с пониманием отнеслись к три недели не видевшим друг друга супругам. Они сделали все, чтобы те могли уединиться… Хардины путешествовали не просто с комфортом, например, с туалетом внутри, а с невиданными удобствами, из которых «вершиной», конечно же являлось то, что одна из кибиток была оборудована так, что в ней можно принимать ванны. По этой причине в друзья к ним набивалось много всякого беженского народа, но в свою «походную баню» Хардины кроме, конечно, Полины и своих приказчиков никого не пускали. Естественно, вымылся там и Иван… вместе с Полиной. После совместной ванны, смыв с себя «пуд» походной грязи, Иван, посвежевший, в чистом белье, прихлебывая душистый чай, рассказывал Полине, как встретил жену и мать своего однокашника. Рассказал, о том, что они пережили в дороге и как неважно выглядят… Полина со своей стороны выразила бытовавшее среди беженцев общее мнение:
– И как же их атаман довел свою армию до такого жалкого состояния? Все просто возмущены. Привел тифозных, совершенно никуда не годных людей, и это называется генерал…
Иван в ответ несогласно покачал головой:
– Нельзя так строго судить Поля. Я хоть лично не знаком с Дутовым, но еще в училище много о нем слышал. Он ведь буквально за год до моего поступления ушел оттуда. Все юнкера, кто у него учились, в один голос отзывались о нем, как о прекрасном преподаватели и редкой души человеке. Просто не каждый хороший человек и даже отличный педагог способен руководить, когда вокруг такой хаос, командовать той же армией. Дутов, видимо, не может, а Анненков, про которого вряд ли можно сказать, что он душевный человек, зато он может отлично командовать в любой, даже самой тяжелой обстановке, как говорится, каждому свое…
Вскоре после свидания с Полиной Ивану по возвращению в полк пришлось участвовать в серьезной сабельной сшибке. Первопричиной данного событии стала гибель разъезда состоящего из казаков усть-каменогорского полка, случившаяся где-то за несколько дней до того. Полковой разъезд обнаружил в степи конную разведку красных, численностью не менее взвода. Казаки стали неспешно рысью уходить, «заманивая» противника поближе к расположению основных сил полка. Урядник, старший разъезда, почему-то решил, что это обычный взвод красных кавалеристов, набранных из мобилизованных крестьян, которых они презрительно именовали «ездящей пехотой». Но на этот раз он непоправимо ошибся, то были «каширинцы», красные оренбургские казаки из знаменитого полка Степана Разина. Красные сразу пустили коней в намет и стали быстро настигать вовремя не перешедших с рыси на галоп белых. Догнали они их в степи и всех без остатка изрубили. Когда Иван увидел привезенные в расположение полка тела казаков из того разъезда, он по «качеству» сабельных ударов сразу определил, что у противостоящего им противника наряду с «ездящей пехотой» имеются искусные и беспощадные рубаки, казаки, перешедшие на сторону большевиков. Эта «летучая красная разведка» еще два раза в течении недели так же без остатка «вырубала» разъезды белых, правда уже не из полка Ивана, после чего за ним стали «охотиться», но сначала безуспешно…
На этот раз разъездом командовал немолодой вахмистр из станицы Уваровской, и он издали успел заметить «летучий взвод» и заблаговременно начать отход… Что заставило красных опять во весь опор начать преследование, хотя до «беляков» было и приличное расстояние, и они сразу стали уходить, что было мочи, нещадно нахлестывая коней? Может быть, их удачливость и неуловимость вскружила каширинцам голову, может понадеялись на своих отличных лошадей… Впрочем, они и на этот раз почти догнали белых, когда опытный вахмистр, срывающимся от быстрой скачки и естественного страха за жизнь голосом, приказал стрелять и начал стрелять сам… Стреляли не столько для того, чтобы попасть в преследователей, сколько для того чтобы их услышали свои. И они услышали. Иван понял из раздающейся издалека беспорядочной стрельбы, что там происходит боестолкновение и лично повел находящуюся под седлом дежурную полусотню на звук выстрелов…
Иван увидел уже конец драмы, красные гнали по полю припадавшего на одну ногу уже обезоруженного вахмистра, последнего оставшегося в живых из того разъезда. Они, видимо, намеревались как-то по-особому половчее его разрубить. Но тут красные заметили скачущих на них белых, потому вахмистру посчастливилось остаться в живых. Уйти, на уже измученных довольно долгой погоней лошадях, у красных не было никакой возможности, и они решили принять бой с вдвое превосходящими их числом белыми…
Оренбургские казаки в отличие от сибирских не все встали за белых. У них имело место довольно сильное имущественное расслоение на казаков зажиточных и голытьбу, и естественно голытьба «клюнула» на большевистскую агитацию, обещавшая, что «кто был никем, тот станет всем». Но они тоже с малых лет учились скакать на коне и владеть шашкой. А то, что в том взводе были собраны, несомненно, лучшие из лучших в боевом ремесле стало ясно сразу, как только искры посыпались от звонкого лязгания, соприкосновения клинков. Особым искусством управления конем и владения шашкой отличался командир того отряда. В ходе бешеной рубки, длившейся безостановочно минут десять, он лично сумел зарубить двух белых казаков, в том числе одного усть-бухтарминца. К тому времени численное превосходство белых начало сказываться – почти половина коней каширинцев уже не имели в своих седлах всадников и разбегались кто куда, некоторые волоча за ноги застрявшие в стременах своих обездвиженных хозяев. Красный командир в черной папахе с красной лентой наискось, видя такое, решил попробовать уйти и нещадно пришпоривая взмыленного коня, поскакал проч. За ним устремился ординарец Ивана и на более свежей лошади быстро стал его нагонять… Каширинец остановился, неожиданно резко развернул коня и ловким движнием шашки отведя клинок преследовавшего, острием ткнул его прямо в горло. Встречное движение было настолько сильно, что клинок застрял в шейных позвонках и каширинец довольно долго извлекал его, уже из горла лежащего навзничь ординарца Ивана… Иван оказался ближе всех. Почему-то произошедшее его, всегда в бою невозмутимого, буквально взорвало. Этот красный в ходе скоротечного боя уже зарубил подряд трех его подчиненных. Конечно, надо было бы убить его либо из карабина, или догнать сразу нескольким казакам… Но Иван решил, что красный казак должен погибнуть так как он убивал сам, должен быть зарублен и зарублен им лично. Ничем не оправданный риск, но Иван в тот момент не владел собой. Похоже, понял это и каширинец, понял что его не будут стрелять, а будут рубить, и скорее всего решил продать жизнь подороже, и конечно обязательно убить этого офицера, который так горячо на него кинулся… Единственно, что не учел красный казак, что Иван учился в Оренбургском юнкерском училище и отлично знал все секретные сабельные приемы оренбургских казаков, в том числе и тот, который решил применить каширинец на этот раз. Он не стал встречать Ивана лоб в лоб, и состязаться с ним в сабельном фехтовании, он вроде бы стал убегать и в момент, когда противник его настигал, мгновенно покинул седло и скакал уже стоя ногой в одном стремени, и как бы присев, спрятавшись за конем. Это позволяло отгородиться от преследователя и заставить пролететь того мимо. Затем, едва оказавшись сзади, он тут же бы вновь вскочил в седло, и уже рубил ничем не защищенную спину противника. Противоядие здесь было одно – без жалости рубить коня, или, что вообще крайне рискованно, рубануть по почти невидимой руке, которой всадник, спрятавшийся за конем, держится за луку седла. Но последнее было сопряжено со слишком большим риском – то ли попадешь, то ли нет. Рубить коня оно, конечно, куда надежнее, но для казака рубить коня, даже того, что под врагом!.. Иван не смог ударить шашкой коня, он ударил по луке седла и попал, напрочь отхватив сразу все побелевшие от предельного усилия пальцы каширинца на его левой руке. Тот с диким криком повалился, едва успев выпростать ногу из стремени, вскочил, выпученными глазами посмотрел на свою изуродованную ладонь, и отбросив шашку которую сжимал правой, стал спешно доставать маузер из деревянной коробки… Но одной рукой это было делать неудобно, да и Иван не дал ему для этого достаточно времени, он тоже умело владел конем, успел развернуться и на полном скаку рассчитанным, с детства отработанным ударом наискось раскроил череп командиру «летучего отряда» из красного полка Степана Разина…
Обозы, беженцы… ничто так не раздражало Анненкова. Он видел, что даже его верные атаманцы, у которых в обозе находились семьи, постоянно стремились в тыл, проведать жену, детей, стариков. Обоз сковывал армию, влиял на моральный дух. Люди расслаблялись, казак, проведший ночь в обозе с женой, возвращался в строй не совсем таким, каким был до того. В его сознании семья уже занимали основное место, отодвигая брата-атамана на второй план. И еще одна «головная боль» мучила атамана. Он смог обособить свои полки, чтобы они не мешались ни с дутовцами, ни с людьми Бегича. Это позволило избежать заражения его основных сил микробами разложения. Но одно подразделение разложилось полностью и из числа его «родных». Это был карательный «отряд особого назначения» подчинявшийся начальнику контрразведки есаулу Веселову. В условиях, когда уже нет нужды подавлять бунты плоховооруженных крестьян, сжигать деревни, казнить, пороть, насиловать… а приходилось отбивать атаки регулярных, хорошо вооруженных войск противника, ходить в контратаки, нести изнуряющую караульную службу, не спать ночами, мерзнуть, рисковать быть зарубленным в сабельных сшибках… Для этого опасного, тяжелого и нудного ратного труда каратели оказались совсем непригодны. После того, как они пару раз обратились в паническое бегство, оголив фланг кирасирского полка, которому были приданы, атаман приказал отвести этих «лихих» вояк в тыл, подумывая о суде над наиболее «отличившимися», с последующим назидательным расстрелом. Так он поступал всегда. Но обстановка вдруг подсказала совсем другое решение наболевших вопросов – возможность избавиться одновременно и от не желавших воевать на передовой карателей, и от отосточертевшего обоза, по рукам и ногам вязавшего Армию.
3
Карательный отряд есаула Веселова насчитывал около сотни человек, среди которых было немало разжалованных за различные преступления офицеров, унтер-офицеров, вахмистров, урядников. Они в основном беспробудно пьянствовали, не слушали ни чьих приказов. Все ждали, что вот-вот крутой и скорый на расправу атаман отдаст приказ всех их во главе с Веселовым поставить к стенке. Но тот чего-то медлил. Более того, незадолго до Нового года он отдал распоряжение отряд из прифронтовой полосы отвести в тыл и будто бы невзначай каратели, не дойдя до места назначения, остановились неподалеку от расположения армейского обоза. Так же, вроде бы случайно, лагерь беженцев и та часть обоза, которая усиленно охранялась, где размещались возы с боеприпасами, продовольствием и фуражем… они оказались разделенными и находились в десяти верстах друг от друга. Таким образом, отряд Веселова оказался рядом с беженцами, охрану которых осуществлял бывший ВРИД начштаба штабс-капитан Сальников с полутора десятками легкораненых казаков…
В степи зимой частенько случаются бураны. Бурной выдалась и новогодняя ночь. Неделю перед тем стояла оттепель, но где-то к вечеру 31-го декабря повалил снег и подул порывистый восточный ветер, закрутивший снежную круговерть. Полина с семьей Хардиных находилась в их походной юрте-кибитке. С приближением двенадцати часов ночи разлили шампанское. Пили за новый 1920-й год, за то чтобы он стал более счастливым, чем уходящий, ну и, конечно, за тех, кто с оружием в руках наперекор судьбе и всем невзгодам противостоят большевикам. Полина не пила, лишь когда пили за Ивана, она чуть пригубила. Врач из армейского госпиталя, у которого она консультировалась, категорически запретил ей всякое спиртное… В соседних повозках и палатках беженцы всяк по своему пытались отпраздновать Новый год. Начальник лагеря штабс-капитан Сальников, тоже встречал праздник со своими женой и дочерьми. Подчиненные ему караульные не захотели мерзнуть на улице, и, спрятавшись в возу с сеном, распивали припасенный самогон. Лагерь фактически никто не охранял. Да и как предвидеть, что для беженцев, находящихся в глубоком тылу Семиреченской Армии, где совсем недавно до основания выжжена красная зараза и никаких партизан просто быть не могло… Что смертельная опасность для них исходит на этот раз вовсе не от красных.
Веселовцы пьянствовать начали еще с полудня. Новый год встретили стрельбой, дикими криками и залихватским свистом. Арапов сквозь толщу метели посматривал в сторону лагеря беженцев, располагавшийся всего в полутора верстах. И когда один из «соратников», перехватив его взгляд, вожделенно крикнул:
– Эх, сейчас бы еще баб пощупать-помять!
Арапов с готовностью поддержал:
– Не плохо бы… А что братцы, не сходить ли нам в гости, чем вхолостую самогонку жрать. Может там найдутся такие, кому скучно Новый год одним встречать!?
Кто-то попытался отговорить, кто-то отказался, но с полсотни охотников набралось. Каратели без оружия не ходили никогда, привычно захватили его и на этот раз. Есаул Веселов лежал мертвецки пьяный, но это ничего не меняло, даже если бы он был трезв, удержать бы никого не смог. Эти человекообразные существа в таких ситуациях повиновались только животным позывам своего организма. Да, они боялись атамана, но спиртное заглушило и этот страх, к тому же и шли-то вроде бы с мирными намерениями, разделить новогоднее празднество со скучающими без мужчин женщинами, коих в обозе пруд пруди.
Пьяная орава беспрепятственно вошла в лагерь, стреляя в воздух, размахивая револьверами и бутылками с самогоном. Переполошив всех, они разбрелись по повозкам, палаткам, шатрам, юртам, бесцеремонно вторгаясь в компании, где большую часть составляли женщины. Их где принимали, где отвергали… Арапов искал конкретных людей – семейство купца Хардина. И цель бывший хорунжий преследовал вполне определенную – он знал наверняка, у купца есть деньги, большие деньги. Он уже давно сообразил что с «белым делом» кончено, а раз так, то с его «заслугами» оставаться в красной России равносильно самоубийству. Значит надо уходить за кордон. А там без денег делать нечего. К дочери Ипполита Кузмича у Васьки имелся и личный счет – ее он считал основной виновницей своего разжалования. Именно Лиза, когда расследовали убийство совершенное им на балу, и свидетели-офицеры из чувства солидарности стали его всячески выгораживать, а многие барышни просто испугались свидетельствовать против него… Так вот, именно Лиза дала исчерпывающие показания. Потому мстительный Арапов вынашивал план, как сразу «прихлопнуть» двух зайцев. Ему нужна была паника в лагере беженцев, под прикрытием которой он и намеревался сотворить свое черное дело. Для этого он добыл у провиантского вахмистра, с которым имел «дела», сбывал ему награбленное в карательных «экспедициях»… Так вот, он закупил много самогона и с его помощью «подготавливал» сотоварищей, сам лишь притворяясь пьяным. В нужный момент он подбил их идти в лагерь беженцев, где нетрезвые, привыкшие к насилиям каратели должны показать себя «во всей красе». Разыскать походную кибитку Хардиных было несложно, у них у одних из немногих сверху имелась небольшая труба от печки-буржуйки, из которой тянуло сбиваемым ветром на сторону дымком. Арапов постучал в дверцу. Когда ему открыли, довольно вежливо попросил разрешения войти…
Здесь встречали праздник в семейном кругу, отец, мать, дочь и Полина, тоже фактически родная. Своих молодых приказчиков, выполнявших сейчас обязанности возниц, и горничную Ипполит Кузмич отпустил встречать Новый год, кого к друзьям, знакомым, кого к девицам, с которыми они успели познакомиться, либо в пути, либо знали еще по Семипалатинску. Все способствовало осуществлению замыслов Васьки, семья купца вся в сборе и без посторонних… почти. Это почти означало, что Арапов никак не ожидал увидеть тут же и Полину. Не показав и тени колебаний, Васька по прежнему вежливо обращался к хозяевам, припоминая уроки этикета, когда-то преподаваемые ему в кадетском корпусе:
– Милостивый государь и милостивые государыни, не соблаговолите ли вы пригласить к своему столу и очагу бедного, замерзшего казака? А то я Бога молю, хоть кого-нибудь знакомого встретить. И вот, какое счастье, Ипполит Кузмич, Антонина Власьевна, Елизавета Ипполитовна, и даже вы здесь, Полина Тихоновна… честь имею. Соблаговолите, ради Христа… О, гляжу у вас даже шампанское имеется. Кажется, сто лет не пил шампанского, вкус позабыл, только помню, что-то неземное…
Хардин был крайне смущен. Он, конечно, слышал пальбу и крики с улицы, но не обеспокоился, и успокоил женщин. Он подумал, что в лагерь прибыли фронтовики, отпущенные на Новый год в семьи, и теперь вот они, таким образом, сигнализируют о прибытии своим родственникам. Но, увидев Арапова и отлично зная, где в данный момент «служит» сей тип, купец понял, что за «фронтовики» пришли в лагерь. Тем не менее, он не решился отказать бывшему хорунжему, помня еще по осени 18-го года, когда тот был вхож в их дом, его буйный норов и несдержанность.
– Ну что ж, прошу… присаживайтесь, откушайте с нами, выпейте, Василий Васильевич, – миротворческим тоном пригласил непрошенного гостя к столу Ипполит Кузмич.
Несмотря на гудящую от березового пламени печь внутри кибитки было довольно прохладно, так как ветер задувал во все щели и за столом женщины сидели в накинутых на плечи шубках. До того довольно оживленная беседа с появлением Арапова прервалась, и воцарилось напряженное молчание. Тем не менее, бывший хорунжий вроде бы проявлял самые мирные намерения. Он расстегнул свой полушубок, снял папаху, предварительно стряхнув с нее налипший снег, перекрестился на образ, взял поданный хозяином бокал с шампанским:
– С Новым годом, и за здоровье присутствующих дам!
При этом тосте, Лиза состроила презрительную мину на лице. Провозглашать здравие дам, когда год назад, публично, как собаку застрелил ни в чем не повинную девушку…
Арапов не сомневался, что изображать благовоспитанность ему придется не долго, ибо, вот-вот должен произойти какой-нибудь инцидент, который неминуемо перейдет в столкновение с обязательным применением оружия и кончится кровью и насилиями. Он хорошо знал нравы своих «сослуживцев» по карательному отряду, как легко и быстро, особенно будучи пьяными, они стервенеют, рубят и стреляют без разбора – он и сам был одним из них. Наверняка они станут нагло навязываться в уже сложившиеся компании, приставать к женщинам и сцепятся с такими же пьяными легкоранеными казаками, отпущенными из госпиталя к семьям. Так же вполне вероятно, что кто-то из казачек, чьи мужья сейчас держат фронт, бросят заслуженный упрек «опричникам», пьянствующим в тылу, и тогда…
Васька ждал, когда в лагере начнется заваруха, и на фоне стрельбы и всеобщего шума на крики семьи Хардиных никто уже не обратит внимания. Он приставит наган к голове купца и заставит отдать все ценности и деньги, а потом, если шум в лагере будет продолжаться достаточно долго, свяжет отца и мать и на их глазах изнасилует дочь. Дальше по обстоятельствам, либо отдать все семейство своим сотоварищам, к тому времени уже ставшими в лагере хозяевами, а самому найти коня и скрыться… Если же опричникам не повезет и они не смогут овладеть лагерем, он просто перестреляет все семейство и опять же скроется… Но нежданное присутствие Полины, заставило Арапова на ходу менять заранее продуманный план…
Васька всегда завидовал Ивану. Тот и в корпусе был в отличие от него на хорошем счету, и благополучно окончил его, и в юнкерское поступил, потому и офицером он стал раньше его, и в чинах опережал… и женился на первой невесте в станице. А сейчас их вообще не сравнить, Васька разжалованный рядовой казак, презренный «опричник», а Иван есаул, комполка, на хорошем счету у Анненкова. И еще, Арапов уже давно, по-своему, по-хулигански, или как это говорили в Бухтарминском крае, по варначески, жаждал обладать Полиной. Но еще никогда ему и близко не выпадало такой возможности. Об этом ему только и оставалось, что мечтать. И вот, наконец, такая возможность представилась.
Полина, увидев Ваську, не испугалась, лишь посетовала про себя, что их такое относительно уютное празднество нарушено. Но Васька вел себя вполне учтиво, и она перестала о нем думать. Ее мысли блуждали далеко, за этой многоверстной стеной сплошного бурана, в степи под Сергиополем с Иваном, в милой Усть-Бухтарме, с родителями. А Васька, жадно проглатывая поставленную перед ним еду, умудрялся одновременно энергично двигать челюстями и незаметно исподлобья не отводить от нее глаз. С уже сильно заметной беременностью, еще более округлившей ее, в накинутой на плечи короткой беличьей шубке, она ему казалась желанной как никогда прежде. Он успевший познать за свою недолгую жизнь очень многих женщин, самых разных национальностей и сословий, часто их просто насиловавший… он уже давно исподволь думал о ней, он хотел ее всегда и сильнее кого бы то ни было. И вот сейчас, это наконец могло свершиться, он осуществит свою самую вожделенную мечту, он не просто овладеет ею, он возьмет ее силой, и не только… он нанесет смертельное, несмываемое оскорбление ненавистному Ивану. Эта мысль вытеснила из головы все прежние расчеты, хотя о золоте купца Хардина Васька, конечно, не забыл…
Штабс-капитан Сальников, выпив несколько рюмок плохого самогона, почему-то решил, что со своей малочисленной инвалидной командой сумеет утихомирить все более наглевших незваных гостей. Поводом же послужило откровенное приставание одного из «опричников» к его старшей дочери. Сальников сначала кинулся на хама с кулаками, затем, выскочив из палатки, стал звать своих караульных. Его тут же свалили и начали избивать. Несколько караульных и присоединившихся к ним «лазаретных» отпускников все же поспешили штабс-капитану на помощь. Началась драка, перешедшая в стрельбу. Сразу застрелили двух «опричников» и одного «лазаретного». Каратели, уже давно томившиеся от вынужденного «простоя», моментально озверели. А убивать и насиловать, им по большому счету было все равно кого. Главное, получить хотя бы сиюминутные животные удовольствия, причинять страдания другим – это им нравилось более всего. Они уже настолько привыкли, что не могли без этого обходиться, как пьяница без спиртного, а кокаинист без кокаина…
Сальникова сразу убивать не стали. Поступили как обычно, когда наводили «порядок» в новосельских деревнях. На глазах отца прямо на снегу изнасиловали жену и обеих дочерей не пожалев и двенадцатилетнюю младшую. Тем временем вакханалия насилии охватила уже весь лагерь, оказавшийся в руках извергов, которых атаман держал на службе, потому как мало кто из нормальных людей согласился бы на такого рода «работу», которую он хоть и не одобрял, но считал необходимой – наводить животный страх на непокорное население, подрывая жестокостью его волю к сопротивлению.
Арапов, как только понял, что в лагере началось то, что он с таким нетерпением ждал, прекратил играть в галантность и со словами: «Ну, вот и кончен бал», – выхватил наган и ударом рукоятки в лоб оглушил купца. Когда Антонина Власьевна закричала и бросилась к упавшему мужу, он хладнокровно сначала трижды выстрелил в нее, а потом столько же в онемевшую от ужаса Лизу. Васька собирался насиловать Полину, насиловать долго и изощренно потому… потому ни Лиза, ни жена купца ему были уже не нужны. Сам же Ипполит Кузмич был еще нужен, он должен был быть приведен в чувство потом, после Полины, чтобы сообщить под страхом смерти, где лежат его золото и деньги, если ему не удастся найти их самому. Но сначала Полина и только она…
Полина стояла в углу кибитки, чуть наклонив голову, застыв в оцепенении с едва не выскакивающими из орбит глазами.
– Ну, что Полина Тихоновна?… Пожалуйте. Теперь, надеюсь, нам уже никто не помешает, – хищно скалил зубы Арапов. – Прошу раздеваться… Или вам помочь?
Дверь кибитки кто-то рванул с такой силой, что отлетел внутренний засов, в проеме из вьюжной ночи появился рослый опричник в распахнутом тулупе, с шальными глазами… Но увидев Арапова и окровавленные распростертые тела остановился в нерешительности.
– Пошел отсюда… это все мое!! – жутким фальцетом заорал Васька. Иди других ищи, здесь баб полно… все наши будут!
Но «опричник» застыл в дверях, таращился и не уходил.
– А ты это… Арап… ты, что же их тут всех раскассировал?… А эту чего ж оставил? Не вишь она ж брюхатая… а на морду да… на морду ничего, и буфера подходящие…
Полине от последних слов, сопровождаемых протягиванием длинной руки к ее груди, сразу вышла из состояния ступора, она отбросила руку и кинулась прочь, мимо пьяно качнувшегося в сторону «опричника».
– Стой сука! – рванулся следом Васька, отбрасывая мешающего ему пьяного.
Откуда взялись силы у Полины, которая до того, мучимая токсикозом, даже ходила с определенными трудностями? Но сейчас она легко и быстро бежала сквозь пургу и снег, инстинктивно бежала туда, где была сооружена временная конюшня с коновязью… А вокруг шел настоящий погром и разграбление победителями вражеского лагеря. Пытавшихся сопротивляться, тут же рубили и стреляли, стоял стон плачь пронзительные детские крики, мольбы о помощи. Женщин выволакивали из палаток, юрт, кибиток, валили на снег, срывали одежду… а кто-то под шумок набивал заблаговременно приготовленные переметные сумы и мешки ворованным.
Полина без платка, одев на бегу шубку в рукава, добежала до коновязи. Ей сразу, почуяв хозяйку, ржанием отозвался «Пострел». На нем не могло быть седла, но уздечка, которой он и был привязан, имелась. Дрожащими руками Полина отвязала своего коня. Чтобы сесть на него в ее нынешнем положении, да еще без седла пришлось вспомнить давно забытые цирковой трюк, которому она еще до замужества довольно долго пыталась научить «Пострела». Тогда она почти добилась своего, жеребец хоть и не всякий раз, но, подгибал ноги и ложился по ее команде. Но даже тогда, в период регулярных тренировок, конь выполнял команду не чаще чем через раз, а теперь, когда с тех благословенных дней минуло столько времени…
– «Пострел»… ложись!! – не своим голосом закричала Полина.
Жеребец вздрогнул всем телом, заволновался, и, видимо, отчаянный пронзительный голос хозяйки непонятным образом заставил его вспомнить забытую науку – он послушно подогнул передние ноги…
Арапов, не зная расположения лагеря и тем более намерений Полины, потерял ее из виду, что было не мудрено в этой мешанине, состоящей из темени, снега, ветра, мечущихся людей, пламени запаленной кем-то юрты. Он и сам заметался, не зная куда кидаться… Но когда Полина отдавала приказ «Пострелу», он услышал, распознал ее голос и побежал на него. Когда подбежал к коновязи, Полину уже верхом на неоседланном жеребце, подняв воротник шубки скакала прочь из лагеря. Арапов схватил первую попавшуюся лошадь, оторвал от коновязи, вскочил на нее и поскакал следом…
В штабе Семиреченской Армии размножали на гектографе новогодний приказ атамана:
«В первые день нового 1920 года, поздравляю все войска Отдельной Семиреченской Армии, желаю счастья и успехов в ратных делах. Твёрдо верю и надеюсь, что наступающий Новый год будет для нас более счастливым, чем конец старого года. Успех красных на нашем Восточном фронте еще не означает полной победы большевизма. Пусть каждый помнит, что мы боремся за восстановления Права, Закона, что в этом деле с нами Бог!»
Где-то к полудню, когда, наконец, утихла пурга, пришло неожиданное и ужасное известие. В степи казачий разъезд нашел полузамерзшего мальчишку на коне, сына хорунжего Атаманского полка, который сумел ускакать из лагеря беженцев, когда его громили озверевшие «опричники». В лагерь сразу послали полусотня из резерва… а потом госпитальную бригаду. Атаман вызвал Степана Решетникова, чья сотня неделю назад сменилась на фронте и теперь в качестве отдыха несла службу по охране штаба, складов и тыловых служб.
– У твоего брата среди беженцев была жена? – спросил атаман, лицом не выдавая никаких чувств.
– Да, брат-атаман. Тама она, находится вместе с знакомым ей семейством купца из Семипалатинска. Дозволь, съездить туда, узнать, что с ней опосля этой ночи.
– Нет… лучше отправь нарочного к брату в полк. Вот я подписал приказ, что он назначается командиром конной группы. Пусть берет одну сотню со своего полка и срочно выступает на перехват этих мерзавцев. Пленных может не брать. Я думаю, он лучше всех сумеет их наказать, – атаман подал бумагу.
4
Иван, превозмогая дурные предчувствия, как на крыльях летел во главе сотни к месту расположения лагеря беженцев. На сборы и преодоления расстояния почти в сотню верст ушло не более пяти-шести часов. По дороге к его сотне присоединялись офицеры и казаки других частей, у которых в лагере были близкие. Когда подъезжали, отряд насчитывал уже более двух сотен человек и сзади нагоняли еще. Только инерция железной анненковской дисциплины удержало большую часть личного состава боевых частей от того, чтобы не сняться с позиций и поспешить узнать о судьбе родных, и если потребуется отомстить. Еще не протрезвевших «опричников» на месте их дислокации обнаружили не более половины. Есаул Веселов ничего вразумительного сообщить не мог, лишь растерянно лупал глазами и повторял:
– Братцы…! Христа ради… я не при чем… я весь день пьяный… спал я!..
Остальные, схваченные здесь же «опричники» заплетающимися языками оправдывались, божились, что в лагерь не ходили. Тут же из лагеря беженцев с обнаженной шашкой во весь опор прискакал подхорунжий, успевший доскакать туда и обратно. В лагере он нашел зарубленными свою мать и невесту. Он, ни говоря, ни слова, наотмашь снес голову Веселову, затем врезался в кучу прочих «опричников». Те врассыпную кинулись в степь, их нагоняли, рубили…
– Всех они там, всех… баб, детей, стариков… христопродавцы! Руби их ребята! – кричал озверевший от горя подхорунжий.
Иван не стал взывать к порядку, его трясло от напряжения, он не знал, что его самого ждало. Он молил Бога… В лагере все кинулись искать своих, но тут уже поработали санитары, отделив раненых от убитых. Иван разыскал знакомую ему кибитку Хардиных – но там никого не обнаружил, только следы крови на полу. Потом побежал в большую палатку, куда складывали трупы. Там увидел Ипполита Кузмича с перебинтованной головой. Купец тихо не то скулил, не то плакал над телами жены и дочери. Добиться от него, где Полина оказалось невозможно – у купца от удара по голове и горя явно повредился рассудок, он не узнавал Ивана. Иван кинулся туда, где располагались раненые… Он метался по лагерю, но Полины нигде не было. Нашел одного из приказчиков Хардина, но тот тоже ничего не мог ему сообщить… Наконец, в госпитальной палатке, его окликнула жена офицера из его полка. У женщины были забинтованы голова и рука, но она находилась в полном сознании, хоть и с мертвенно бледным от кровопотери лицом:
– Вы… вы есаул Решетников… жену ищите… она у вас беременная?… Я видела, как она верхом ускакала. За ней один из них погнался, туда, – она слабо махнула здоровой рукой в сторону горного хребта Тарбагатай, чьи предгорья начинались верстах в трех-четырех севернее лагеря.
Иван побежал к коновязи и сразу распознал следы подков «Пострела» с клеймом усть-бухтарминской кузни. К горам уходила одна единственная «поднятая» над остальной степью дорога. То был санный путь хоть и изрядно заснеженный бураном, но верхом по нему вполне можно было ехать. По сторонам же от дороги, степью невозможно было ни конному проехать, ни пешему пройти – сплошные сугробы и заносы. И на дороге тоже, хоть и не сразу, Иван различил два припорошенных конских следа «Пострела» и еще чей-то.
Передав команду прибывшему с ним сотнику, у которого семья уцелела и он мог более или менее разумно командовать поимкой успевших разбежаться «опричников», Иван взял с собой двух казаков, не имевших родственников в лагере, и поскакал в сторону гор. Снег успел замести следы, но там где вьюга встречала какое-либо препятствие и не перемела дорогу, следы подков просматривались отлично, особенно следы «Пострела». В горах, видимо, метель свирепствовала не столь сильно, как на просторах степи и здесь ехать стало легче. По всему, преследователь не отставал. Иван знал, что «Пострел» резво пробегает небольшие расстояния, но в долговременной скачке не очень вынослив. Преодолев подъем версты в полторы, Иван с казаками достигли относительно ровного горного плато и уже здесь впереди на дороге увидели что-то темное. Сердце Ивана бешено заколотилось, он пришпорил коня…
Поперек дороги лежал бездыханный, вытянувший в предсмертном храпе морду «Пострел». Сзади в его круп было выпушено несколько пуль. Видимо, «Пострел» свалился и истек кровью, и по всему преследователь специально целил в коня. От дороги в сторону виднелись полузаметенные следы… человеческие и конские, они вели туда, где саженей через сто вновь начинались склоны гор, поросшие редким лесом. Иван догадался, что преследователь пытался догнать Полину верхом, и после того, как она соскочила с подстреленной лошади. Иван с болью в сердце представлял всю эту картину. Сначала проваливаясь по колено, а то и глубже по снегу спешит Полина, а сзади на коне ее пытается догнать этот кто-то. Ему всего и надо-то было идти по следу, пока она не обессилит. Но Иван знал, что у Полины есть маленький дамский «браунинг», трофей который он привез с германского фронта. Он дал ей его на всякий случай. «Браунинг», конечно, всего лишь пуколка и эффективен только при стрельбе с очень близкого расстояния. Сумела ли Полина воспользоваться им? Она хорошо ездила верхом, но стрелять… Следы уходили в невысокий сосновый лес, кое-как цепляющийся корнями за каменистую почву. Здесь ехать стало совсем трудно, подъем, камни. Конь едущего рядом с Иваном казака захрапел и попятился, едва не наступив на лежащее тело. Иван буквально вылетел из седла. То был мужчина в дубленом полушубке, лежащий лицом вниз, его папаха валялась рядом. Иван резким движением перевернул тело… Васька Арапов в зловещей застывшей судороге кривил свое небритое лицо. Его полушубок на груди был изорван маленькими дырочками, калибра пуль браунинга. Видимо, те пульки не пробили полушубка, застряв в овчине. Смертельной оказалась пулька, попавшая прямо в тонкий щегольский ус, который Васька кривил в минуты бешенства. Пуля, выпущенная в упор, пробила верхнюю челюсть и застряла где-то в черепе. Тут же неподалеку обнаружили и пистолетик Полины. Видимо, расстреляв все патроны, она его бросила и побежала прочь, не уверенная, что причинила какой-то вред своему преследователю. Дальше на снегу были видны следы только ее зимних ботиков, но снег рядом местами оказался окроплен красными пятнами. «Неужто ранена… только бы была жива», – единственная мысль заполнила все сознание Ивана. Оставив одного казака и коней возле тела, они со вторым побежали вверх по склону, по кровавому следу…
Полину они нашли не очень далеко от трупа Васьки. Обессиленная, в полузабытьи, она лежала, свернувшись и подогнув ноги в небольшой пещере. Нет, она не была ранена. Просто когда Арапов, тесня конем, гнал ее по снегу, со словами: «Я тебя, суку, насмерть загоню! Пока приплод не сбросишь!.. Я из твоего брюха ванькино семя выбью!!..». Здесь у нее от всего по совокупности: стресса, скачки, падения с подстреленного коня, бега по глубокому вязкому снегу – что то случилось в низу живота и пошла кровь… Про пистолет она помнила, но боялась на бегу не попасть в Ваську – тот раньше времени обнаружит, что она вооружена и примет меры предосторожности. Полина ждала, когда он спешится. Васька спешился, когда его случайный конь отказался карабкаться вверх по склону, по камням. Она, упершись спиной в ствол кривой сосны, подпустив ухмыляющегося Арапова, неожиданно для него выхватила из-за спины заранее взведенный браунинг, и в упор, почти не глядя, разрядила его. Не зная, попала или нет, она побежала дальше и только тут увидела, что оставляет кровавый след. Она стала рвать свои нижние юбки, чтобы остановить кровотечение. Кровь вроде бы остановилась, но боль осталась и свинцовой тяжестью вдруг навалилась усталость. Полина нашла природное углубление в скале, куда не задувал ветер и наломав соснового лапника прилегла отдохнуть, дождаться когда хоть немного утихнет эта тянущая боль внизу… Она надолго забылась в полусне-полуобмороке… Очнулась когда кто-то ее стал поднимать, застонала, рванулась, но тут же услышала:
– Полюшка, это я… Ты меня слышишь? Все позади, успокойся. Я донесу тебя, тут у нас кони недалеко. Потерпи милая…
В лазарете Полину сразу положили на операционный стол – у нее случился выкидыш. То был мальчик, не родившийся сын Ивана…
Остатки разбежавшихся «опричников» несколько дней вылавливали по степи и в предгорьях. Некоторых стреляли или рубили на месте, других пригоняли и после короткого суда прилюдно расстреливали. То, на что, возможно, рассчитывал Анненков, удалось лишь частично. Армия избавилась от теперь совсем ей ненужного карательного отряда, но вот от такого «балласта», как обоз с беженцами избавиться так и не удалось. Более того, армейский госпиталь был теперь переполнен ранеными и искалеченными женщинами. Однако, если кто-то и подозревал Анненкова в злом умысле, то вслух говорить не решался. Авторитет брата-атамана оставался непоколебимым. Он по-прежнему регулярно выезжал в войска, вникал в нужды бойцов, делил с ними хлеб и кров. Не раз, когда красные пытались прорвать фронт Армии, он лично возглавлял контратаки. Один его вид, прекрасная кавалерийская посадка, его словно отлитая из железа, не сгибающаяся ни под пулями, ни под ветром фигура вселяла в рядовых бойцов уверенность, воодушевляла. За ним они по-прежнему были готовы идти куда угодно, презрев саму смерть. Вот только в свой армейский госпиталь Анненков больше не заглядывал, ведь там теперь лежало много женщин, а их он вообще не желал видеть, никаких, ни раненых, ни здоровых. Они для него попросту не существовали в ином качестве, чем досадная помеха, обуза…
Несмотря на проявляемую Анненковым бешеную энергию Семипалатинская и Казалинская группировки красных, объединив усилия, после двухдневного штурма 12-го января овладели самым северным пунктом Семиречья Сергиополем, заставив белых отступить дальше на юг. Отстоять стратегически важный перекресток трактов на Семипалатинск, Казалинск, Верный и Зайсан не удалось не столько из-за численного превосходства красных, сколько из-за чудовищной нехватки боеприпасов. После того как Семиреченская армия оказалась отрезанной от транссибирской магистрали, их взять было просто негде.
5
Официально советская власть в Усть-Каменогорске была восстановлена 15-го декабря. В этот день в город, фактически уже оставленный белыми, вошли части повстанческой крестьянской армии Козыря, воевавшей против белых в Северном Алтае. Вступили в город и несколько рот из объединенного отряда «Красных горных орлов» Тимофеева. Срочно вышедший из подполья Бахметьев именно при вооруженной поддержке Тимофеева стал организовывать из оставшихся в живых местных коммунистов что-то вроде нового совдепа. Козыревцы сразу повели себя более чем странно, заняв по отношению к возрождавшейся советской власти едва ли не враждебную позицию.
Город словно вымер, не работали рестораны, кабаки, не торговали на Сенном базаре, закрылись все лавки, ворота на запорах, ставни не открывали даже днем. Обыватель боялся городских боев, но их не было, ибо основные силы белого гарнизона отступили по кокпектинскому тракту на Зайсан. Многие из казаков и офицеров местных самоохранных сил просто разошлись по домам и попрятались. Потому воевать козыревцам и тимофеевцам вроде было не с кем, но сразу обозначилась плохо скрываемая вражда меж ними. Несмотря на то, что по окрестным заимкам собрали всех прятавшихся там коммунистов, надежных людей у Бахметьева оказалось немного, да и из них многие либо болели, либо были еще те вояки. Из прежних членов уездного совдепа остался в живых бывший комиссар по хозяйственным вопросам Семен Кротов, который и в империалистическую войну сумел пристроиться в интендантской части, и все полтора года белой власти благополучно пересидел на заимке у своего знакомого. Он и сейчас хотел что-нибудь возглавить, лучше всего опять «сесть» на хозяйство, чтобы снабжать свое семейство и родственников даровым продовольствием и мануфактурой, но вояка и администратор он был совсем никакой.
В городе возникло двоевластие. В Народном доме заседал новый состав Совдепа, в бывшем управлении 3-го отдела обосновался Козырев со своим штабом. Тимофеев смог предоставить в распоряжение Бахметьева только одну надежную роту из своего отряда, так как остальные были настолько неуправляемы, что он на них сам не мог положиться. Тем не менее, именно силами этой роты и местных коммунистов были совершены мероприятия, которые должны были символизировать, что власть в городе в руках совдепа, или как его стали именовать по-новому уездного Ревкома. Эти мероприятия заключались в аресте всех оставшихся в городе более или менее видных белогвардейцев. Как ни странно не уехали из города ни комендант генерал Веденин, ни ряд других белых офицеров, а также протоирей Гамаюнов, и несколько крупных золотопромышленников. Видимо, они надеялись, что все и на этот раз постепенно уляжется и вернется на круги своя. Павел Петрович более всего боялся, что в городе может возникнуть резня, сведение счетов и т. д. Потому он поспешил препроводить в крепость наиболее одиозные фигуры из прежнего колчаковского руководства. Но козыревцы, среди которых тоже оказались местные уроженцы, попытались перехватить инициативу. Они сами стали проводить аресты и облавы, и в отличие от большевиков тут-же казнить арестованных без всякого суда, в так называемом сенькином логу, за городом. Особенно всех потрясла казнь протоирея Гамаюнова. Бахметьев решил, что до поры не стоит арестовывать главного священнослужителя города и уезда, хоть тот и являлся ярым белогвардейцем – мало ли что, в городе полно верующих. Он и сам не мог подумать, что этим невольно подписал ему смертный приговор. Козыревцы, обозленные тем, что большевики успели арестовать наиболее видных белых офицеров и чиновников, зверски избив Гамаюнова и его дочь, повезли протоирея и нескольких попавшихся к ним младших казачьих офицеров, в том числе и отца Романа хорунжего Сторожева, в сенькин лог и там всех зверски изрубили. Исполин Гамаюнов нашел в себе силы встать перед палачами во весь рост и осенить их крестным знамением, одновременно громовым голосом как с амвона отпуская им грехи:
– Прости их Господи, ибо не ведают что творят!..
Попутно козыревцы проводили и агитацию, по сути эсеровско-местническую, выдвигая лозунги: «Все права крестьянам, долой коммунию. Сибирь – сибирякам. Паши сколько хочешь, скота води сколько можешь. Не нужен нам коммунизм и нищая вшивая Россия». Эти лозунги для многих крестьян и части мещан были очень привлекательны. И хоть Бахметьев до того бодро телеграфировал в Семипалатинск, что большевики твердо держат власть в городе, он понимал, что одной ротой тимофеевских партизан с Козырем ему никак не справиться. Нужно было просить помощи, что было, в общем, тоже небезопасно. Павел Петрович понимал, что с прибытием в уезд частей Красной Армии будет покончено и с Козырем, и с автономией казачьих станиц и поселков и, по всей видимости, с его фактическим руководством города. Но делать было нечего, козыревцы все более активизировались, к ним уже потянулся распропагандированный сельский народ. Бахметьев дал телеграмму в Семипалатинск об истинном положении дел в городе.
Во второй половине января в Усть-Каменогорск, воспользовавшись относительным затишьем на Семиреченском фронте, прислали сразу три полка регулярных сил Красной Армии. Козыревская армия рассеялась фактически без боя, он сам бежал. Вместе с войсками прибыла и «административная» помощь, в виде ЧК и всевозможных комиссаров губкома. Они привезли с собой инструкции и указ о немедленном проведении в уезде продразверстки. Россия не переставала голодать, а в этом благодатном краю, несомненно, имелись значительные излишки продовольствия, которые предписывалось незамедлительно изъять.
Павел Петрович скромно отошел от первых ролей во вновь образованном Ревкоме. Фактически самой весомой фигурой в городе и уезде стал пришедший с войсками некто Малашкин, бывший солдат-фронтовик, уроженец одной из новосельских деревень Зайсанской волости. Он возглавил уездную ЧК. Малашкин сразу повел «линию» на замирение еще не нюхавших советской власти горных станиц Бухтарминской линии, а также на обеспечение обязательного проведения продразверстки во всем без исключения уезде. В конце января, выждав погоду, отряд красноармейцев, имея проводниками тимофеевских партизан, выступил в горы. Сначала довольно спокойно заняли ближайший к Усть-Каменогорску казачий поселок Северный, разоружили не оказавшую никакого сопротивления местную самоохранную сотню. Затем, преодолев заледенелые перевалы и серпантины пришли в Александровский. И здесь обошлось без боя, потому как заранее все пожелавшие не признавать советскую власть казаки во главе с поселковым атаманом Злобиным покинули свои дома и с оружием ушли в горы. Когда красный отряд добрался до Усть-Бухтармы и здесь все обошлось мирно. Казаки, даже те, кто будучи мобилизованными служили у Колчака, в сибирском казачьем корпусе, в момент полного развала белой армии, в ноябре-декабре, с великими мучениями добравшиеся до дома… они в основном добровольно сдавали привезенное ими оружие. Тихон Никитич добровольно передал командиру красного отряда и прибывшему с ним комиссару знаки своей атаманской власти, булаву и печать, а также ключи от складов с оружием, продовольствием, фуражем. Уполномоченный комиссар стал спешно организовывать волостной Совет, председателем оного временно стал один из захудалых казачишек, который из-за врожденного порока сердца не принимал участия ни в каких боевых действиях, не был никуда мобилизован, и даже в самоохранных силах не состоял, то есть никак не запятнал себя по отношению к советской власти. Но, конечно, такую большую станицу, центр волости нельзя было предоставлять самой себе. Потому здесь оставили небольшой красный гарнизон, благо место для дислокации, крепость, имелось. Тем не менее, красные чувствовали себя пока еще не достаточно уверенно и особой активности не проявляли, никого не трогали, не арестовывали. Отдельные отряды по разным направлениям просто двигались к границе, и если им не оказывали сопротивления, то все обходилось мирно, без стрельбы. Внутреннее обустройство «замиренной» территории оставляли на потом. После Уст-Бухтармы таким же образом «осоветили» и другие казачьи поселки выше по Иртышу: Вороний, Черемшанский, Чистоярский, Малокрасноярский, Большенарымский, Малонарымский, станицы Батинская, Алтайская, Зайсанская…
Относительно спокойная жизнь Павла Петровича под «личиной» страхового агента при белых кончилась, и началась жизнь беспокойная и опасная. С приходом своих, он был вынужден работать уже не считаясь с личным временем. Красных войск в городе оставалось немного – большая часть ушла добивать Анненкова, другие «осовечивали» уезд. Никита Тимофеев надеялся, что Бахметьев станет председателем уездного ревкома, а его «пропихнет» на должность уездного военкома. И он был крайне раздосадован, что бывший руководитель уездного подполья не стал рваться на этот пост, а отошел на второй план. Таким образом, город и уезд возглавили в основном пришлые люди, которым Бахметьев, как человек отлично знавший обстановку, был просто необходим. В этой связи все доносы и наветы на него, о том, что при белых он был крайне пассивен, как-то тихо «спускались на тормозах». Другое дело начальник уездного ЧК Малашкин. Этот был местным и имел свои источники информации о деятельности Павла Петровича в тылу врага.
Немного укрепившись в составе нового ревкома, Павел Петрович пристроил свою жену туда же на незначительную, но «пайковую» должность. Ну, а на женотдел Ревкома он выдвинул Лидию Грибунину, надеясь, что та за это, наконец, проникнется к нему чувством благодарности. К тому же в водовороте дел, она уже не будет так мучиться воспоминаниями о расстрелянном муже, и ослабнет, наконец, у нее жажда мщения. Но его ожидания не оправдались. Чем дальше, тем более настойчиво Лидия напоминала, и ему, и самому предревкома о необходимости скорейшего расследования дела о расстреле коммунаров. С тем же вопросом она обратилась и в ЧК лично к Малашкину. Бахметьев в свою очередь переговорил, и с предревкома, и с Малашкиным. Он убеждал их, что в уезде и без того много самых неотложных дел, кругом полно недобитых белых, что до анненковского фронта совсем недалеко… Предревкома Бахметьев убедил, что затевать расследование преждевременно, а вот Малышкин промолчал, лишь подозрительно сверлил его непрязненным взглядом…
В один из первых дней февраля 1920 года в ворота дома бывшего станичного атамана Фокина осторожно постучали. Это был посыльный от Злобина. Тихон Никитич с самим Злобиным встретился вечером следующего дня. Бывший атаман Александровского поселка уже третью неделю скитавшийся по горам со своими людьми, ночующими по заимкам, а то и просто в пещерах… Он настолько осунулся и постарел, что в свои пятьдесят с небольшим смотрелся на все семьдесят. Разговор получился недолгим. Тихон Никитич наотрез отказался, как снабжать злобинцев провиантом и фуражем, так и поднимать против новой власти своих станичников. Злобин, задохнувшись махоркой, стал возмущенно пророчить отступнику «казачьего дела» неминуемую позорную гибель, на что услышал в ответ:
– К смерти я готов, чему быть, того не миновать, но людей, которые мне верят я никогда не баламутил и баламутить не буду, с домов в зиму срывать, мужей от жен, отцов от детей. Они вон со всех фронтов чуть живые только пришли, а сколько уж и не вернется. В каждом доме, почитай кого-нибудь уж недосчитываются, а то и по двое-трое. Нет уж хватит, у меня и дочь, и сын, и зять где-то мучаются, мыкаются, еще и за других отвечать я не хочу, хватит, навоевались досыта…
Тяжелой старческой походкой ушел Никандр Алексеевич Злобин в ночь. А в середине февраля в станицу так же тайно пробрался Степан Решетников. На этот раз он явился не в шикарном обмундировании анненковского сотника, а походил скорее на того дезертира, которого изображал в марте 18-го. Он спрятался на заимке у отца. Вскоре, под покровом темноты, он наведался к Тихону Никитичу. Его бывший атаман встретил с внутренней тревогой, предчувствуя, что принесет он нерадостные вести. Так и вышло. Степан рассказал, что произошло с Полиной в новогоднюю ночь. Тихон Никитич в голос корил себя за то, что отпустил дочь с Иваном. Именно себя он чувствовал кругом виноватым. И в самом деле, все вроде складывалось так, что здесь в станице она была бы в безопасности и спокойно доходила беременность и родила в срок. Вон никого большевики не тронули, даже Щербаков, подписавший приказ на расстрел коммунаров не арестован. А там вон как вышло, и ребенка потеряла и такого страху натерпелась, не говоря о прочих лишениях, слава Богу хоть жива осталась. Так же Степан сообщил, что прибыл по заданию Анненкова, собрать отряд из недовольных коммунистами казаков и поднять восстание на Бухтарминской линии, чтобы отвлечь часть красных сил из Семиречья.
– Значит из Сергиополя вас выбили? – покачав головой, спрашивал Тихон Никитич.
– Да, уже больше месяца как. Совсем ни какой мочи мочи держаться, ни патронов, ни снарядов. Одними шашками только и воюем, да тем, что у красных отбиваем, – горестно отвечал Степан.
– Ежели так, то и вашего атамана песенка спета, – скептически предположил Тихон Никитич.
– Как это спета. Ты нашего атамана не знаешь, он и не из таких передряг выходил, чего-нибудь придумает. Нам бы только до тепла продержаться, а там союзники боеприпасов подбросят, или у красных в тылу какой-нибудь пожар загорится. Вон, я слышал они продразверсткой мужиков замордовали, весь хлеб подчистую выгребают.
– Какие союзники, что загорится!? Окстись Степа, с четырнадцатого года война идет, народ устал до невозможности. Сейчас любую власть молча примут, никто воевать больше не хочет. Таких как ты, вас же по пальцам перечесть, которые никак не успокоятся. Вон, Злобин приходил, по белкам да пещерам хоронится. Ну, есть у него два десятка человек, мороженых, завшивевших. Еще может с сотню по горам так же шатаются, а больше вы уже никого с собой не заманите… Но если у тебя так свербит атаману своему пособить, ты к Злобину ступай, а здесь на заимке этой сгоришь зазря, да еще мать с отцом под трибунал подведешь. И еще я тебе скажу, большевики сейчас сильнее всех, и их в России большинство народа поддерживает. Куда уж они заведут, не знаю. В эту их идею, которой они простой народ морочат, всеобщего равенства, я не верю, но народ верит, и потому бороться с ними не вижу возможности, это все напрасное кровопролитие и ожесточение. Кстати, и с большевиками можно договориться. Ты помнишь может, ходил тут страховой агент, оказался большевик, руководил подпольем, сейчас в уезде комиссарит. Недавно приезжал, доводил общее положение на фронтах. Они же уже Красноярск и Иркутск взяли, самого Колчака поймали, судили и расстреляли. И я ему верю, такой человек с бухты-барахты болтать не станет. Вот так-то, Колчака, Верховного правителя. А ты мне тут про своего атамана. Вот с такими, как этот комиссар, Бахметьев его фамилия, с ним всегда можно договорится по хорошему. Это грамотный, умный человек, – пытался убедить Степана Тихон Никитич.
– Значит, Никитич, договариваться, замириться с ними хочешь?! А мне, Ивану, сыну твоему, куда деваться, что делать?! К большевикам на брюхе приползти, на колени бухнуться!? Так на нас по их разумению столько грехов, что они все одно не простят. Володька твой, тюремщиков в Усть-Каменогорске стрелял, зять у Анненкова, тоже ох сколько большевичьей крови полил. Нас ведь все одно к стенке, не сейчас так опосля. Так что же получается, один ты со своим комиссаром договоришься, и за всех нас жить останешься!? – повысил голос Степан.
– Да не шуми ты, Степа… Не дай Бог услышит кто, да в ревком донесут. Знаешь небось, у нас тут в крепости полурота стоит, сразу арестуют, – чуть не взмолился Тихон Никитич. – Ну не могу я знать, как себя дальше большевики поведут. Если здесь в уезде Бахметьев верховодить останется, то я с ним, может, и за всех за вас договорюсь, и всех выручить сумею. Но если у них там новые комиссары заправлять начнут, молодые да ретивые, эти конечно и кровушку польют и дров тут наломают…
Раздраженный и злой, так же как и Злобин, ушел в ночь и Степан. Но к предостережениям Тихона Никитича он прислушался и на отцовой заимке сидел тихо, в станице не показывался. Кроме Тихона Никитича о нем знали только родители да Глаша… Глаша после отъезда Полины не ушла от Решетниковых, с молчаливого согласия стариков, она по прежнему выполняла почти всю хозяйственную работу, потому как, уже начавшей плохо видеть Лукерье Никифоровне стало с ней справляться не под силу. К тому же догадались, наконец, старики Решетниковы, каждый день бьющие поклоны перед иконами за спасение сыновей, что их работница тайно влюблена в Степана. Во всяком случае, они не гнали ее из дому, и та благодарила за то безответной работой. Она как и прежде ждала… ждала Степана. И, наконец, дождалась. Теперь она каждый день в сумерках ходила за семь верст, носила ему еду, стирала белье, чинила одежду, как-то незаметно отстранив от этих дел Лукерью Никифоровну. Та, сильно переживавшая за сыновей, часто хворала и Глаша сделалась в доме уже не только батрачкой.
Однажды Лукерья Никифоровна даже прямо сказала Глаше:
– Ох девка, знаю я про тебя все… в невестки ты ко мне хочешь, Степа наш люб тебе… Мы то не против, но ведь, сама знаешь, он-то тебя совсем не любит, боюсь и не полюбит. Он ведь вообще к бабам стал как лед холодный… Но Бог с тобой, может что промеж вами и сладится…
Степану шел тридцатый год, и после смерти жены, за исключением нескольких случайный связей еще в госпитале, после ранения, он не имел никакого интимного общения с женщинами. И к Глаше в первый день, когда она принесла ему еду, он отнесся как к батрачке, которую родители наняли, чтобы освободить от тяжелой домашней работы невестку. Но природа должна, обязана была взять свое. Редкий молодой мужик, оставшись наедине, с даже непривлекательной молодой бабой не испытает соответствующих позывов. Возникли они и у Степана. Правда, не сразу, а где-то на четвертый день. Глаша, конечно, не противилась. Степан, впрочем, не определил с ее стороны, никакого особого к нему чувства, как и не проявил его сам. Утолив свой «голод», он тут же мгновенно заснул, на том же сеновале. А Глаша, одновременно счастливая, что это, наконец, случилось и несчастная от осознания, что любимый, «выпил» ее как стакан воды мучимый жаждой, тут же равнодушно заснул… Эти «свидания» продолжались больше двух недель. Счастье Глаши закончилось так же внезапно, как и наступило. Степан связался с отрядом Злобина и в одну из ночей, никого не предупредив, ушел в горы. Глаша, принесшая ему на следующий вечер корзину с едой… Она, все сразу поняла и часа три проплакала лежа на сене, вдыхая оставленный им запах… словно предчувствуя, что ее скоротечная любовь закончилась навсегда.
Злобинцы время от времени весьма громко напоминали о себе. Один раз они напали на продовольственный обоз, перестреляли охрану, что не смогли увезти с собой, обложили сеном и сожгли. В другой раз налетели на небольшую деревеньку, перебили членов недавно образованной комячейки… Одновременно с отрядом Злобина действовали еще несколько, но, в общем, их было не так уж много. В целом же в эту метельную зиму 1920 года большинство жителей Бухтарминского края, как казаков, так и крестьян умудрялись существовать, как и предшествующие годы, в общем сыто, консервативно, в свое время не дошел сюда белый террор, пока что и красный не затронул эту глухомань…
Для людей живущих своим трудом, тем более от земли, нет времени хуже межвластия, то есть безвластия. Именно такое время в начале двадцатого года наступило и для хуторян Дмитриевых. Осенью девятнадцатого собрали богатый урожай хлеба, картошки, прочих овощей, даже арбузов как никогда много засолили на зиму. В ноябре родила второго ребенка, девочку, младшая сноха, жена второго сына, фронтовика Прохора. Но после Нового года начались напасти. Сначала налетел Злобин со своими, потребовал харчей и сена для лошадей. И взяли-то не больно много, но так жаль было со всем этим расставаться. Чуял Силантий, не в последний раз заявляются к нему незваные гости. Предчувствие не обмануло старика, в феврале как прорвало, недели не проходило, чтобы кто-то верхами, вооруженные не заскакивал на хутор. То вновь злобинцы, то красноармейцы за ними охотящиеся. И всем надо было сено, овес и стол накрывать, а то и на ночевку устраивать. Запасы, в первую очередь сена, от этих посещений стремительно истощались. От осознания, что впервые для собственной скотины кормов до выгона на весенний подножный корм может не хватить, Силантий так испереживался, что слег, да уж более и не поднимался. С ним случился удар, отнялась вся правая сторона и язык. Из близлежащей кержацкой деревни привезли бабку-знахарку. Она пошептала не то молитву, не то заговор, после чего сообщила, что жить рабу божьему осталось не более дня. С тем и отъехала, увозя с собой в котомке немалый кус вяленой баранины. Но ошиблась знахарка, старый солдат еще пять дней мычал, лежа бревном под образами, на которые все время указывал единственной подвижной рукой, не желая уходить из этой опостылевшей жизни без священника. Сыновья запрягли оставшуюся последнюю не реквизированную лошадь в сани, и старший отправился в Усть-Бухтарму. Знали, что с отцом благочинным куском баранины не рассчитаться, а куда деваться – не умирает старик. Только когда привезли отца Василия, Силантий словно расслабился, успокоился и тихо под монотонные молитвы отошел…
6
После случившегося в новогоднюю ночь, Полина впала в глубокую депрессию. До того ее жизнь в последнее время, даже на фоне ужасов войны, имела довольно прочное логическое обоснование, стержень – вынашиваемый ребенок. Теперь этого стержня не стало. Хотя по сравнению с теми, кто в ту ночь погиб, или стали калеками, она отделалась вроде бы легко. Ну, подумаешь, потеряла не родившегося ребенка. Такое и в мирное время случается, и не в стрессовой обстановке. А тут, когда каждый день люди мрут от завезенного дутовцами тифа, привозят хоронить казаков, погибших в боях с красными… Ее горестное, упадническое настроение после скорой выписки из госпиталя, многие окружающие считали бабьей блажью. Чтобы хоть как-то уйти, отстраниться от гложущих ее сознание дум, Полина пошла служить сестрой милосердия в тот самой госпиталь, в котором лежала, тем более, что и идти-то ей больше было некуда. Близкую подругу и ее семью она тоже потеряла. Ее взяли с радостью, так как убыль в медперсонале была почти как на фронте. Многие сестры и санитары заражались тифом от больных и ложились сами. Армейский госпиталь располагался в бывшей школе семиреченской станицы Урджарской. За тяжелой и грязной работой Полина действительно постепенно «отходила» душой. Молодой организм выздоравливал, помогая восстанавливаться и психике. Она ни минуты не забывала об опасности заразиться тифом, постоянно меняла и стирала свое белье, умудрялась даже в походно-госпитальных условиях более или менее регулярно мыться. Когда в один из погожих предвесенних дней Иван приехал в госпиталь проведать жену… Полина, не улыбавшаяся с самого Нового года, даже когда он навещал её, сейчас вдруг широко, совсем как раньше улыбнулась, подбежала и обняв, зашептала ему на ухо:
– Пойдем… мне сестра-хозяйка ключ от кладовки оставила. Пойдем скорее… я так соскучилась по тебе…
Впервые за почти два месяца, минувшие с той вьюжной ночи, она захотела его – жизнь брала свое.
Здесь же при госпитале подвизался Ипполит Кузмич Хардин. Его разум помутился, но время от времени он как будто становился прежним, говорил разумно, узнавал знакомых, вроде бы все помнил, горевал о жене с дочерью, раздобыв письменные принадлежности и бумагу, что-то писал… Но, затем вновь происходил непонятный сбой и он впадал в состояние тихого умопомешательства. Лечить его было и некогда и некому. Но в госпитале его кормили и не гнали. Конечно, персональный уход за ним в свободное время осуществляла Полина. Однажды Ипполит Кузмич, проснувшись среди ночи, начал ее звать. Дежурила другая сестра, но купец был так настойчив, что она разбудила Полину. Когда та, наскоро одевшись, пришла, он вдруг накинулся на нее с упреками:
– Что это такое, Поленька?! Немедленно отпишите своему батюшке Тихону Никитичу. Он мне задолжал. Да-да, сто пятьдесят пудов пшеницы. Задаточек соизволил получить, а хлебушек-то так и не прислал. Нехорошо, напомните ему, я ждусс!..
С большим трудом Полина успокоила Ипполита Кузмича, которому, видимо, привиделся сон из фрагментов прошлой жизни, и в его сознании перемешались и сон, и явь. На следующий день купцу стало хуже, он без видимых причин отказывался от пищи и почти не вставал… Встал опять неожиданно в ночь, когда дежурила Полина и заговорил с ней твердым «разумным» голосом:
– Поля, милая, что-то жгет меня изнутри постоянно, и голова… давит как обручем. Мне, наверное, тут не выжить. Да и жить-то уж ни к чему, – купец запахивая больничный халат опасливо огляделся и, убедившись, что их никто не слышит, тем не менее, говорил понизив голос. – Ближе вас у меня теперь на свете никого не осталось. Вы одна как-то связываете меня с прошлым… Помните, как вы любили во дворе нашего дома с Лизой на качелях качаться… Впрочем, извините, не стоит сейчас вспоминать то, что безвозвратно ушло. Работал, копил, дочку растил… – купец замолчал, явно в преддверии очередного приступа рыданий. Полина хотела его успокоить выразить сочувствие. Но Ипполит Кузмич жестом остановил ее, и, преодолев миг слабости, вновь заговорил твердо. – Поля, у меня есть деньги, золото и серебро, они в поясе, который сейчас на мне. Боюсь, когда я опять впаду в беспамятство, его могут с меня снять. Возьмите его себе, вам они еще пригодятся, а мне… мне уже ничего не надо, смерть близкую чую. Да и сам уж хочу скорее туда… к Машеньке, к Лизочке. Потому и спешу распорядиться тем, что у меня осталось здесь. Товар что я вез, пусть приказчики разделят и бумажные ассигнации тоже. И это еще не все. Я имею немалый вклад в Русско-Азиатском банке в Харбине. Помните, у меня служил некий Петр Петрович Дуганов? Он часто бывал в нашем доме. Так вот, он сейчас служит в том банке. Я составил завещание, в котором объявляю вас моей наследницей. Завещание тоже в поясе. Здесь нет нотариуса и его невозможно заверить. Но я написал письмо Петру Петровичу, в котором обьясняю все случившееся и прошу его вам помочь. Он знает мой почерк и должен вам поверить. Если вы сможете добраться до Харбина, обратитесь к Дуганову, он должен засвидетельствовать мою подпись и печать. Петр Петрович порядочный человек и вас наверняка вспомнит, да и мне немало обязан… Эх, как же это мерзко умирать в такой вот… и семью не сберег, и сам…
В феврале на Семиреченском фронте установилось относительное затишье. Противоборствующие армии несли большие потери от обморожений и тифа, нежели от боевых действий. Анненковцы ввиду недостатка боеприпасов, часто ходили в сабельные атаки. Красные кавалеристы в эти стыки, как правило, не вступали, отходя к позициям своих пехотных частей, выманивая за собой противника под уничтожающий артиллерийский и пулеметный огонь. Наступившие холода противники использовали для отдыха, передислокации и подвоза ресурсов. Впрочем, что касалось ресурсов, то это относилось в основном к красным. Положение же белых становилось все более отчаянным. В начале марта, когда давление со стороны противника возросло, Анненков был вынужден перевести штаб и тыловые службы еще дальше на юг, в Уч-Арал, за линию соленых озер, глубоководного Алаколь и «гнилого» мелководного Сасыколь. Оборону от Урджара до хребта Тарбагатай он возложил на войска генерала Бегича, далее до озера Балхаш фронт держала собственно Партизанская дивизия самого Анненкова. В Уч-Арале кроме штаба, расположился и резерв Армии, включавший в себя, как наиболее боеспособные части, пришедшие с Дутовым и анненковцев отводимых в тыл на отдых и переформирование. На южном участке против войск советского Туркестана действовали части составленные целиком из семиреченских казаков под командованием атамана Семиреченского казачьего войска генерала Щербакова. В тылу этой с трех сторон осажденной территории, контролируемой белыми, в городе Лепсинске размещался штаб атамана Дутова, осуществлявшего по договоренности с Анненковым гражданско-административное управление районом.
Весной в первую очередь активности от красных ожидали с севера и запада, но удар последовал оттуда, откуда не ждали – с юга. 10 марта красные со стороны Верного атаковали семиреков. Казаки-семиреки хоть и воевали на своей земле, за свои станицы, но по уровню боевой подготовки и взаимодействию частей сильно уступали анненковцам, к тому же у них не было такого вождя. Основное сражение завязалось у крепости Капал. Первый штурм удалось отбить, но уже 20-го марта гарнизон крепости ввиду ухудшения общей обстановки настолько пал духом, что сдал крепость без боя. В результате падения Копала южный фронт Семиреченской армии оказался фактически прорван и развернутые на север и запад основные силы армии могли получить удар с тыла, в спину.
В середине марта активизировалась и Сергиопольская группировка красных. Развивая наступления против войск Бегича, она 22 марта взяла Урджар и оттеснила здесь белых к самой китайской границе. Теперь красные с трех сторон готовились кинуться на свою главную «добычу», на легендарного белого атамана и его дивизию. Анненкову, чтобы не попасть в полное окружение тоже пришлось спешно отступать к китайской границе. Оставляя 25 марта Уч-Арал, он отдал свой последний приказ как командующей Отдельной Семиреченской Армией. Северной группе Бегича и Южной Щербакова он предписывал немедленно уходить за границу. Сам же во главе своей дивизии начал отход к Джунгарским воротам. К тому времени даже в его «родных» войсках уже шло разложение, целые подразделения выходили из повиновения и сдавались красным. Рушились как фронт, так и тыл.
То, что вовсю разлагается тыл, стало очевидным 26 марта, когда на сторону красных перешел помощник командарма по снабжению полковник Асанов, командовавший тыловыми службами армии. Уже будучи у красных, он написал и передал свой приказ, в котором предписывал всем подчиненным себе частям и службам прекратить боевые действия против Красной Армии. Этот приказ с помощью красных лазутчиков распространили не только в тыловых частях, но и едва ли не по всей Армии. Естественно, он внес немало паники и в без того с каждым днем все более дезорганизующуюся Семиреченскую Армию. Иван отступал вместе со своим полком, в котором людей уже и на дивизион не набиралось. И ему передали бумагу с приказом Асанова. Его сразу же обожгла мысль: Асанов – предатель. И тут же еще более ужаснувшая догадка: госпиталь, как и все прочие тыловые подразделения в непосредственном подчинении Асанова. И если начальник госпиталя выполнит этот приказ, то Полина попадет к красным. Он построил полк и разъяснил ситуацию. На излечении в госпитале оставалось еще немало родных и близких казаков его полка. Иван уже не мог приказывать, измученные люди, казалось, жили одной надеждой – хоть немного отдохнуть, выйти из-под пресса ежедневной смертельной опасности. Он мог только вызвать добровольцев, готовых с ним поехать в село Осинки, где оставался армейский госпиталь. Таковых набралось около трех десятков человек.
В Осинках, где кроме госпиталя размещалось и еще ряд тыловых служб Семиреченской Армии, царила растерянность и паника. Приказ Асанова вызвал неоднозначную реакцию. Полина, уже пять дней как похоронившая Ипполита Кузмича, скончавшегося тихо, во сне… Она переживала приступ меланхолии в связи с не дающими ей покоя воспоминаниями, ибо очень большая часть ее жизни была связана с семьей Хардиных, которые все, на ее глазах в сравнительно короткий срок ушли из жизни. Эта меланхолия прервалась 27 марта, когда в госпитале зачитали приказ Асанова. Ходячие больные, офицеры и большинство казаков сразу стали собираться уходить с Анненковым, но были и те, кто раздумывали. Некоторые из «лежачих» в нервном порыве кричали, чтобы их добили, но не оставляли большевикам. Женщины лежащие в госпитале, больные и раненые, вообще не знали, что делать, куда податься. Многие из них не имели понятия, где сейчас находятся их мужья, служащие в боевых полках. Полина пошла к начальнику госпиталя:
– Иван Николаевич, что творится, объясните пожалуйста!
– А, это вы Полина Тихоновна. Извините, мне некогда. Приказ слышали? Я должен… обязан его выполнить. Асанов мой непосредственный начальник, – военврач говорил скороговоркой, но чувствовалось, он весьма доволен этим приказом. Что ему, он врач-хирург, он и при большевиках оперировать будет, в боях он не участвовал, его расстреливать не за что. Так за чем же идти в Китай, продолжать эти муки?
– Асанов предатель! Неужели вы этого не понимаете!? – резко повысила голос Полина.
– Не знаю, голубушка, не знаю, но у меня на руках приказ, который я должен исполнить.
– Когда Анненков узнает об этом приказе, он его отменит!
– Хм… Анненков… где он сейчас ваш Анненков? Поди, уже до самой границы добежал. А нам все равно раненых эвакуировать подвод не хватит. Да еще через перевалы. Там же высокогорье, ветра, морозы. Если не все, так половина точно такой дороги не перенесет, перемрут. Нет-нет, голубушка, пусть уж лучше здесь остаются. У красных в плену у них больше шансов выжить, – твердо стоял на своей позиции начальник госпиталя.
– Да что вы говорите?!.. Их же тут всех стразу постреляют, они же почти все фронтовики, с огнестрельными и рубленными ранами!
– Ну не знаю… тут же и тифозных много, этих, я думаю, не расстреляют, может они и выживут, то же самое гражданские больные… Так, что извините, совсем нет времени, документы вот надо подготовить, чтобы все чин по чину передать. Я, знаете ли, во всем порядок люблю…
Поняв, что начальник не собирается эвакуировать госпиталь, а готов сдаться красным, Полина решила немедленно отправиться к основной колонне отступающих войск, к Ивану. Она бегала по селу, хотела пристать к какому-нибудь обозу или подразделению, не желавшим сдаваться. Но на Север, где находились основные войска Анненкова, почти не было организованного движения, туда все больше самостоятельно скакали одинокие верховые, или небольшие группы всадников. Мысль достать лошадь и тоже ускакать, пришла в голову и Полине. Но как женщине достать лошадь, да еще под седлом… украсть? Она просто не могла этого сделать. Когда, наконец, измученная бесплодными поисками, Полина вернулась в госпиталь, туда прискакал нарочный из Лепсинска. Обосновавшийся там атаман Дутов объявил полковника Асанова изменником, отменил его приказ и в свою очередь приказал всем тыловым частям Армии либо уходить на север и отступать с основными силами, либо идти к нему и отступать на Джаркент и далее в Китай. Большинство тыловиков с облегчением восприняли этот приказ и стали готовиться идти в Лепсинск, это ближе, да и под началом Дутова служить было куда легче, чем под «тяжелой рукой» командующего Армии. Начальник госпиталя как-то в суматохе незаметно исчез и с эвакуацией возникла полная неразбериха, но в конце концов раненых решили увозить в Лепсинск. Полина не собиралась ехать туда же и отступать разными с Иваном дорогами. Она вновь кинулась искать попутчиков собирающихся идти на Север, но таковых долго не находилось…
– Эй, сестренка-красавица!? Поедем с нами, – вдруг предложил ей озорным голосом старший урядник, в форме атаманского полка, у которого из под папахи виднелась характерная «анненковская» челка. Он возглавлял группу из пяти всадников отправлявшихся на север.
– А у вас, что конь лишний есть? – недоверчиво спросила Полина.
– А зачем нам конь. Я тебя впереди себя посажу… быстро доедем, – засмеялся озорник.
– Да ты што… глянь она какая, таку не впереди, а поперек седла класть надо, – теперь уже гоготали все окружившие и теснившие Полину конями всадники.
Полина резко отмахнулась от ближайших к ней лошадиных морд, кони шарахнулись, а она, бросив на всадников возмущенный взгляд, побежала прочь. Судя по всему, они не собирались ее везти дальше ближайшего леса… Уже к вечеру, когда выбившаяся из сил в бесплодных поисках Полина, еле передвигала ноги, к селу с севера подскакала большая группа всадников, в одном из них она узнала Ивана…
7
У входа в ущелье Джунгарские ворота Армия остановилась. Там, за узким пятидесятикилометровым ущельем кончалась Россия. Кругом лежал твердый «отполированный» ледяным ветром снег. Весь боевой состав выстроен, полки: атаманский, кирасирский, оренбургский, манчжурский конно-егерский… и среди них малюсенький Усть-Каменогорский. Армия не была разбита, она отступала в порядке, но уже не могла воевать, на исходе боеприпасы, не было ни тыла, ни флангов. Враг был повсюду и он сильнее во всех отношениях. Анненков в заломленной папахе, с красным обветренным лицом объезжал строй, останавливался перед каждым полком и четким, далеко слышным в морозном воздухе голосом произносил одну и ту же речь:
– Братья! Мы с вами два долгих года неустанно боролись с большевиками. Много всего случилось за это время, но вы были до конца верны мне, а я вам. Мы делили победы и поражения, тяготы походной жизни, теряли боевых товарищей. И вот пришло время принимать решение. Мы еще можем сражаться, но продолжать войну здесь самоубийственно. Такие герои как вы достойны лучшей участи, чем погибнуть от пуль и снарядов большевиков, не имея возможности ответить им тем же. Это будет не сражение, а расстрел. Потому я и обращаюсь к вам сейчас, не будучи вправе решать за вас. Я ухожу за границу… Не желающих интернироваться к этому не принуждаю. Вы можете вернуться в свои станицы и села. Я не буду расценивать это как предательство, тем более, что всем нам на чужбине будет тяжело устроиться и прокормиться. Решившие же идти со мной пойдут через перевал в Китай, где мы будем готовиться к новым схваткам с врагом. Решившие остаться, по возможности, спрячьте оружие и ждите нашего возвращения. С нами Бог!
– И атаман Анненков!!! – колыхался строй в ответном приветствии. Но не так как обычно с задорным восхищением, а скорее по привычке, механически, ибо большинство уже крепко задумались над словами атамана.
Почти весь день, оторвавшаяся от противника Армия делилась на две примерно равные части, на тех, кто уходил с атаманом и тех, кто оставался. Делились все: полки, сотни, обоз, беженцы… И без того куцый полк Ивана тоже разделился, на тех кому возвращаться было никак нельзя, которых красные наверняка бы не пощадили, и тех кто надеялся на снисхождение, надеялись спрятаться, затаиться, а потом… потом видно будет. Иван поскакал в обоз. Их с Полиной раздумья были недолгими: Иван, кадровый белый офицер, комполка, отличившийся в боях против большевиков. Он, конечно, никак не мог избежать сурового наказания. Не раздумывала и Полина, без Ивана она не представляла своей дальнейшей жизни. Тут же в обозе к ним подходили земляки. Большинство собирались возвращаться в станицу. Но некоторые колебались и спрашивали совета у Ивана. Тот всем отвечал одинаково:
– Братцы, в таком деле, как в женитьбе, советчиков быть не должно. Кто ж может знать, что вас там ожидает.
Иван и Полина написали письма родителям и предали их с земляками. Иван спросил старшего из отъезжавших, подхорунжего Осипова, чей двор распологался через несколько дворов от Решетниковых:
– Как пойдете-то, со всеми, прямо к красным, сдаваться?
– Да, нет Игнатьич… мы тут покумекали. Попробуем не по дороге, а по степи, возле озер, камышами, а потом мимо Урджара и горными тропами через Тарбагатай, а оттуда на Зайсан проскочить. Я эти места хорошо знаю, еще срочную служил здесь, границу стерег. Ну, а от Зайсана, сам знаешь, рукой подать. Может господь поможет, втихую незаметно пройти, – поведал свой план подхорунжий.
– Тяжело будет, через камыши, потом через горы… Ну ладно, раз так решили, помогай вам Бог, – напутствовал уходящих земляков Иван.
– И тебе Иван Игнатьич с супругой твоей Полиной Тихоновной, помогай Бог… Прощай…
После разделения боевые товарищи прощались друг с другом, оставляли уходящим с атаманом свое оружие, боеприпасы. Многие подходили к атаману, сидящему в седле как изваяние из черного гранита, каждый говорил свое, кто-то плакал, целовал атаманское стремя…
– Прощай брат-атаман, прости, если что, не могу я с тобой… семья дома, пропадут без меня…
– Прости и ты меня брат, – с недрогнувшим ни одним мускулом лицом, множество раз отвечал атаман.
В боевом братстве всегда есть что-то надуманное, даже театральное, но в то же время трогательное, возвышенное и естественное одновременно.
Уходящие за кордон формировались заново, в более крупные части вливались меньшие. У Ивана осталось всего сотня бойцов, и его с ними зачислили в состав кирасирского полка. Значительно сократился и обоз, так как с атаманом уходили в основном бойцы, не имевшие семей. Таким образом, с Армией осталось всего несколько десятков жен и детей офицеров и казаков, в основном оренбуржцев, которые не могли покинуть армию, потому что им, в отличие от сибирцев, добираться до родных мест было равносильно гибели, даже при условии, что их не тронут красные – очень далеко, через холодную, пустынную степь. По этой причине вместо общего обоза теперь каждый полк имел свои небольшие, состоящие из полутора двух десятков повозок, тащившихся за ними вслед. Полина рассказала Ивану о том, как в Осинке несколько атаманцев предлагали ей ехать с ними «поперек седла». Она потом видела того старшего урядника в строю Атаманского полка. Иван понимал, что несмотря на драконовские меры, дисциплина стремительно падает даже в лучшем, любимым атаманом полку. Большинство бойцов уже давно были без женщин и с завистью смотрели на тех немногих, кто имел в обозе жен. Опасаясь за Полину, Иван решил воспользоваться тем, что она отлично ездит верхом и потому забрал ее из полкового обоза. Она все время находилась рядом с ним и ночевала в его палатке. Никого таким образом они обмануть не пытались. Под полушубком скрыть формы, вновь налившейся здоровой женской плотью Полине, было невозможно. Падение дисциплины имело две стороны, с одной увеличивающаяся разнузданность, с другой… На то, что есаул рядом с собой в полку все время держит жену, на такое нарушение уже никто особого внимания не обращал. В сотне Ивана осталось несколько усть-бухтарминцев, которые, в случае чего, могли и помочь, и защитить одностаничницу.
Деньги, доставшиеся им от Хардина, Иван с Полиной тщательно пересчитали. Там оказалось четыре тысячи пятьсот золотых рублей и тысяча триста рублей серебром. Вместе с теми золотыми и серебряными рублями, что были у них свои и теми, что дал с собой дочери Тихон Никитич, получалось более шести с половиной тысяч рублей золотом и двух тысяч серебром, не считая бумажных ассигнаций. В общем, если бы кто-то дознался, что в поясе и белье жены есаула зашито столько необесцененных денег?… Даже носить на себе столько золота и серебра было нелегко. Тем не менее об этом не знала ни одна душа, а Иван с Полиной держали себя крайне скромно, не покупали ни хороших продуктов, что изредка из под полы продавали втридорога отдельные ловкачи, ни чего другого. На завещание, что перед смертью написал и скрепил своими подписью и печатью Ипполит Кузмич, супруги не особо надеялись. До Харбина надо еще добраться, и не было никакой уверенности, что там этому завещанию поверят…
На перевале Сельке, почти на самой границе Анненков разбил свой последний лагерь на территории России и назвал его «Орлиное гнездо» – он любил все яркое, громкое и не мог отказать себе в этой слабости даже накануне полного краха. Отсюда атаман начал переговоры с китайскими властями об условиях перехода через границу. Переговоры затянулись, потому что китайцы разоружали и размещали уже перешедшие границу войска и беженцев Бегича и Дутова.
Условия жизни в «Орлином гнезде» были ужасающие: высокогорье, морозы, ветра, снегопады, переходящие в проливные дожди и наоборот. Люди голодали, и вновь замахал своей страшной косой тиф. От него за месяц погибло несколько сот человек. Каждый день долбили кирками и ломами каменистую почву под могилы, каждый день хоронили. Продолжало падать и моральное состояние войск. Карательные и охранные функции в лагере и вокруг теперь в основном несли атаманцы. Они вылавливали и расстреливали дезертиров. Карательные действия нравственно разлагают даже испытанные воинские части, а атаманцам в марте-апреле слишком часто приходилось заниматься палаческим ремеслом.
Иван очень боялся за Полину и старался, чтобы она одна без него или кого-то из пользующихся его доверием земляков никуда не ходила. В лагере росло напряжение: масса холостяков смотрела на немногих женатых с неприязнью, а на их семьи как на обузу. Иван не был настолько близок к Анненкову, как его старые партизаны, начинавшие с ним воевать еще в 18-м году, а брата Степана Анненков услал еще в феврале с особым заданием на Бухтарминскую линию. Поэтому обратиться напрямую к атаману, и поделится своими опасениями он не мог. А слухи один тревожнее другого будоражили лагерь. Особенно взволновало Ивана известие, что командир Манчжурского конно-егерского полка, китаец, предлагал атаману всех женщин продать в Китай за хлеб. Атаман вроде бы ответил отказом, но такое не могло не породить много нервозности и кривотолков. В один из дней начала мая случилось то, что исподволь назревало уже давно…
Иван и Полина спали в своей палатке, не раздеваясь, завернувшись в бурку и тесно прижавшись, согревая друг друга. Иван сквозь сон услышал, что снаружи происходит нечто необычное. Откуда-то с другого конца лагеря доносились команды на построение и характерный звук бряцания оружием. Он осторожно высвободился из объятий Полины и вылез из палатки… Стояло промозглое сырое утро. Весь лагерь еще спал за исключением той стороны, где располагался Оренбургский казачий полк. Там строились, седлали коней…
– Ваня, что случилось? – Полина высунулась из палатки.
– У оренбуржцев что-то стряслось. Я пойду, узнаю, – ответил Иван застегивая шинель и протирая заспанные глаза.
– Я с тобой, – Полина тоже стала спешно надевать полушубок, сшитый для нее еще в Усть-Бухтарме для верховых прогулок.
К расположению Оренбургского полка стягивались люди со всего лагеря. Полк с оружием и с лошадьми в поводу построился и чего-то напряженно ждал… Оказалось, ждали делегацию полка во главе с командиром, отправившуюся в штаб к атаману. Наконец депутация появилась и предстала перед строем, в руках командира белела бумага.
– Атаман подписал приказ, согласно которому бандиты, которые совершили преступление в отношении офицеров, жен и детей чинов нашего полка будут арестованы и казнены. Арестованы и казнены нами! – провозгласил командир Оренбургского полка.
Через некоторое время в лагере распространились подробности жуткой истории, случившейся в прошедшую ночь, на одной из застав, где сотня Атаманского полка несла караульную службу, прикрывая подход к лагерю от возможного нападения красных. Семейные офицеры и казаки Оренбургского полка, так же как и Иван переживали за своих жен и детей. Они были напуганы всевозможными слухами, в том числе и мнением ряда холостяков, что женщин надо так же «по-братски» поделить на всех, как и пищу, или последовать совету командира Манчжурского полка. Видимо, оренбуржцы уже не очень надеялись на атамана, известного своим абсолютным безразличием к женщинам. Потому, они решили своих женщин и детей тайно переправить в Китай и далее препроводить в лагерь к Дутову под Кульджой. С этой целью несколько семей, в сопровождении офицеров в ночь тайно поехали к границе… Но они в темноте заблудились и напоролись на заставу атаманцев, которые в ту ночь несли службу будучи основательно пьяными. Между ними произошел инцидент, в ходе которого атаманцы перестреляли оренбургских офицеров, а женщин и девочек сначала многократно изнасиловали, а потом изрубили шашками. Спаслась лишь тринадцатилетняя дочь вахмистра, которая сумела вскочить верхом на лошадь и прискакать назад в лагерь и все рассказать отцу…
Иван хотел узнать подробности у Кости Епифанцева, но не мог его найти… пока ему не сообщили, что сотник Епифанцев еще полторы недели назад скончался от тифа, на день пережив жену, а перед тем они схоронили его мать, за которой ухаживали и от нее же по всей видимости оба и заразились.
Казнили виновных атаманцев публично. Из Оренбургских сотен вызывали добровольцев, родственников погубленных женщин и друзей погибших офицеров. Атаманцев, еще не до конца протрезвевших, мучающихся с похмелья… рубили по казачьи, со знанием дела, чтобы подольше мучались, истекали кровью… Иван хотел увести Полину, но та вдруг одного из казнимых узнала:
– Вань, помнишь, я тебе говорила, в Осинке… Это тот самый, который предлагал мне… поперек седла, – она указывала на молодого, не старше 22-24-х лет старшего урядника с всклокоченной шевелюрой и разбитым в кровь лицом…
После этих жутких событий обитатели «Орлиного гнезда» словно очнулись. Люди как-то сами по себе стали терпимее, будто шоры ненависти и злобы с них спали, и человеческое, наконец, начало побеждать животное, звериное. Пасху 1920 года анненковцы встречали еще в лагере. В святую ночь люди не спали, сидели у костров, в свете которых кружились и падали редкие снежинки. Ровно в полночь все встали и руководимые отцом Андреем дружно пропели пасхальное песнопение «Христос воскресе». Потом стали приветсвовать друг друга: «Христос воскресе»…. «Воистину воскресе» и братски целоваться…
В середине мая китайцы, наконец, разрешили переход на их сторону. На последнем перевале, артиллеристы подполковника Грядунова расчехлили орудия и взрыхлили своими последними снарядами горное плато, написав гигантскими буквами: МЫ ВЕРНЕМСЯ!
8
Павел Петрович Бахметьев по-прежнему намеренно не претендовал на первые роли в уездном ревкоме, занимая скромный пост заведующего управлением народного образования. Руководящие директивы по данному ведомству требовали полнейшего искоренения старой образовательной системы в уезде и заменой ее новой, призванной воспитывать подрастающее поколение преданной не царю и православной вере, а советской власти. Когда Красная Армия с боями брала станицы на Горькой линии, то политотделам наступающих войск вменялось обязательное уничтожение библиотек в станичных школах. Но Бухтарминскую линию взяли без боя, потому огульного, под горячую руку уничтожения библиотек в поселковых школах и станичных высших начальных училищах не было. Этим не очень приятным делом и пришлось руководить Павлу Петровичу. Он, будучи человеком компетентным, не стал сжигать книги прославляющие царя и старый режим… он просто ездил по школам и терпеливо изымал их. Второй задачей, которую он решил, стала организация курсов для подготовки новых кадров учителей. Из старых учителей, преподававших в казачьих, церковно-приходских и министерских школах, остались на своих местах единицы, но и они вряд ли могли соответствовать новым требованиям. Из разных уголков уезда в Усть-Каменогорск на эти курсы съезжалась «социально подходящая» молодежь, в основном из наиболее грамотных крестьян-новоселов, для подготовки сельских учителей. Уже с сентября этого, двадцатого года новые советские школы должны были заменить старые.
Здесь Павел Петрович развил бурную деятельность – он ведь сам по специальности был учитель. Бахметьев добирался даже до кержацких высокогорных селений и степных киргиз-кайсацких аулов. В последних он небезуспешно пытался убедить степняков, что неграмотность это большое зло. Куда труднее оказалось достучаться до твердокаменного сознания кержаков – те учили молодежь по-своему, по старинке, на своих церковных допетровских книгах, и всякую светскую грамоту не признавали, как в царские времена, так и сейчас. И если на курсах киргиз-кайсацы все-таки появились, то из кержаков не приехал никто… Что касается преподавательских кадров для курсов, то в городе их хватало, даже бывшие петербургские профессора имелись – все они со своими семействами спасались здесь от голода и войны и соответственно были привлечены Бахметьевым. В то же время Павел Петрович не отказывался и от дополнительных, самых не престижных и хлопотных должностей. Таким образом в первой половине двадцатого года, все должности, где главную роль играло образование, грамотность, но не дававшие реальной власти, оказались его: кроме зав отделом образования он еще заведовал профбюро и возглавлял редакцию уездной газеты…
Павел Петрович надеялся, что таким образом он переждет самый опасный первоначальный период становления новой власти, на котором неминуемо набьют себе шишек, а то и «свернут шею» лица возглавляющие уезд. Так и вышло. Надежды крестьян-новоселов на советскую власть не оправдались. Они ожидали, что вслед за красными войсками прибудут пароходы с товарами и мануфактурой, и они станут на них обменивать свой хлеб. Но никаких товаров новая власть прислать была не в состоянии – промышленность не функционировала, ничего не производилось. Вместо товаров пришли упродкомы с жесткой системой продразверстки. Население Бухтарминского края, относительно спокойно пережившее годы гражданской войны, столкнувшись с беспардонным изъятием хлеба, плодов своего труда, заколебалось. Заколебались даже новоселы, а что оставалось казакам и кержакам. Домой за зиму вернулось немало станичников, служивших в различных белых частях. Кто-то приходил втихаря, кого-то, добровольно сдавшихся рядовых, сначала отпускали по домам и сами красные. Усть-бухтарминцам, что ушли от Анненкова перед Джунгарским ущельем и пошедших прямиком, сначала через камыши, потом через горы… Им повезло больше чем тем, которые рассчитывали на милость победителей. Тех, решивших сдаться, встретили не то «алаши», которые считали, что анненковцы, уходя в Китай их предали и оставили на погибель, не то какая-то сильно разозленная красная часть… Так или иначе, но большая часть этих почти безоружных людей погибла под пулеметным и винтовочным огнём вместе со своими беженцами. Бухтарминцы тоже хлебнули лиха, преодолевая два обледенелых горных хребта. Из почти полусотни человек лишь тридцать шесть дошли до станицы Зайсанской, а оттуда мелкими группами добирались до Усть-Бухтармы и поселков. Дошел до дому и подхорунжий Осипов, передав письма от Полины и Ивана…
Наличие красного гарнизона, как ни странно, сыграло для Усть-Бухтармы положительную роль. На население станицы возложили обязанность по обеспечению продовольствием и фуражом данного гарнизона, а в бывших войсковых складах, в крепости имелись солидные запасы того и другого. Наголодавшиеся за войну красноармейцы, здесь успели отдохнуть и отъестся, и потому не проявляли воинственности. Командир гарнизона оказался мужик толковый, и когда на него возложили обязанность по проведении продразверстки в станице, он по согласованию со станичным советом занизил количество сданного ему бывшим станичным атаманом находящегося на складах продовольствия. Получившийся излишек он оприходовал как полученное от продразверстки и отправил его обозом в Усть-Каменогорск. Таким образом, в апреле 1920 года в Усть-Бухтарме продразверстки как таковой не проводилось вовсе. Увы, другим станицам, поселкам и деревням так не повезло…
На хутор к Дмитриевым продотряд нагрянул под вечер. Братья, думая что все пойдет как обычно, покормили замерзших и уставших с дороги продотрядников, уложили спать. Рано утром командир подошел к старшему Василию:
– А ну хозяин, отворяй амбар, будем смотреть твои хлебные излишки!
– Тебе чего надоть? Ты скажи, мы тебе и хлеба отсыпем и овса лошадям в дорогу дадим. Самогонки хошь? Четверть нальем, и езжайте с Богом, – зевая со сна, не понял смысла слов продотрядника Василий.
– Это ты белякам отсыпал и самогонкой откупался. А с советской властью такие фокусы не пройдут. Отворяй амбары, нам с тобой долго говорить неколе, не откроешь, сами замки посшибаем…
Пошли в амбар, бойцы стали ссыпать зерно в мешки и таскать на подводы. Был бы жив Силантий, наверняка удержал бы сыновей, а так… Не выдержали братья-работяги, похватали спрятанные винтовки, да начали палить в продотрядников – уж очень жаль стало им так нелегко давшегося урожая. В той перестрелки убили двух бойцов и ранили командира. Погиб и Василий и полугодовалая дочка среднего брата Прохора, лежащая в зыбке от случайной пули. Оставшихся в живых двух братьев Дмитриевых скрутили, арестовали, судили и расстреляли, все имущество реквизировали. Оставшиеся одни, жены старших братьев забили крест накрест окна и двери, и с детьми покинули хутор, разошлись по деревням искать прибежища и куска хлеба. Уже летом на хутор забрели какие-то бродяги и, уходя, потехи ради запалили его. Так закончил свое существование хутор Силантия Дмитриева, одно из самых зажиточных хозяйств в Бухтарминском крае.
Первым, кто «сломал себе шею» на продразверстке, оказался так подозрительно относившийся к Бахметьеву начальник уездной ЧК Малышкин. После ряда неудачных попыток провести изъятие хлебных излишков, когда продотрядники либо не находили спрятанный хлеб, либо пасовали перед дружным отпором в казачьих поселках, кержацких и даже новосельских деревнях, Малышкин решил сам показать пример, как надо проводить продразверстку. Начальник ЧК расчитывал, что возглавив продотряд, поведет его в свои родные, хорошо знакомые ему места, где найдет понимание и помощь местных крестьян. Но он жестоко просчитался. Хлеб не захотели сдавать не только староверы с казаками, но и его земляки новоселы. И когда на продотряд, ночевавший в одной из деревень, сами же местные крестьяне навели белых партизан, для Малышкина это стало неприятным открытием, которое он сделал перед самой своей смертью, ибо был убит, а продотряд полностью уничтожен. Командовал белыми партизанами бывший атаман поселка Александровский Никандр Злобин. После этого события срочно провели заседание уездного ревкома с соответствующей повесткой дня. Постановили, немедленно выделить дополнительные воинские подразделения для уничтожение данного белопартизанского отряда… Ну а Павел Петрович волею провидения лишился своего самого опасного недоброжелателя.
Отряд атамана Злобина у кержацкой деревни Зубовка напоролся на красноармейцев. В бою Никандр Алексеевич был тяжело ранен. Казакам удалось уйти в тайгу и на руках вынести его, но организм старого атамана не сдюжил, и через два дня его похоронили в неприметном месте. Новым командиром избрали Степана Решетникова. Анненковский сотник резко изменил тактику. Он начал налаживать связи с другими отрядами белых партизан. У советской власти явно не хватало сил, чтобы взять под контроль весь труднодоступный Бухтарминский край. Красные гарнизоны отслеживали обстановку только вблизи крупных волостных центров, таких как Усть-Бухтарма или Зыряновск. Потому большинство белопартизанских отрядов базировались в высокогорье и тайге на склонах горного хребта, в районе казачьего поселка Большенарымского, что располагался в сорока верстах от Усть-Бухтармы.
Общее восстание готовилось совершенно незаметно для власти. Не имея поддержки в казачьих станицах и поселках, среди кержаков, она естественно делала ставку на новоселов. Но после первой зимне-весенней продразверстки и среди новоселов поднялся недовольный ропот. Уже не рассчитывая на массовую поддержку населения, власти в каждом населенном пункте создавали комьячейки из числа активистов, обещали им должности и безбедную жизнь, казенный паек. Это в будущем сулило активистам перспективу вообще не заниматься тяжелым крестьянским трудом. Именно комьячейки и стали настоящей опорой советской власти на местах. Из их членов, в основном, формировались сельсоветы, они оказывали помощь продотрядам, им разрешалось иметь оружие.
Как ни торопил Степан с объединением разрозненных белопартизанских отрядов в один и началом активных боевых действий против красных, большинство командиров других отрядов медлили, желая все отложить до лета, чтобы дать возможность в деревнях и станицах отсеяться. Дескать, с хлебом нам тут никакая осада не страшна, а без него все передохнем. Уж слишком по хлеборобски мыслили белые партизаны. А получилось так, что восстание началось лишь тогда, когда крупных регулярных белых сил уже не было ни на Алтае, ни в Семиречье и восстание никому уже не помогало, и восставшим помочь было некому…
Толчком к вооруженному выступлению послужила мобилизация молодых парней 1901 года рождения в Красную Армию, и трудовая мобилизация населения на лесозаготовки. Казаки начали бунт в Большенарымском 10 июля. Одновременно начались выступления в нескольких казачьих поселках. Казаки брали оружие, принесенное ими с фронтов и спрятанное, не сданное при проведении поверхностного разоружения в прошедшую зиму. Повсюду началось изгнание и уничтожение коммунистов. В Большенарымском образовался временный комитет и штаб восстания, объявили мобилизацию в народную повстанческую армию. Увы, возглавить эту армию у Степана Решетникова не получилось. Казаки-большенарымцы, преобладавшие в комитете, избрали главнокомандующим своего, бывшего сотника 3-го Сибирского полка Бычкова. Степан, повоевавший под командованием Анненкова, понимал, как важно собрать силы в единый кулак и бить по самым жизненно важным коммуникациям противника. Он предложил все объединенные силы партизан и повстанцев бросить в одном направлении, вниз по Иртышу, чтобы наверняка овладеть узловыми населенными пунктами Гусиной пристанью и Усть-Бухтармой, самой многолюдной станицей края. За счет усть-бухтарминцев можно было значительно увеличить наличные силы народной армии. Но Бычков этот план отклонил, видимо опасаясь, что тогда среди восставших будут преобладать усть-бухтарминцы, которые наверняка поддержат своего земляка Степана. Он напротив, распылил силы, пологая что добьется успеха если восстание охватит как можно большую территорию. Часть сил направили на захват Зыряновска, часть на юг, к китайской границе. На Гусиную пристань и Усть-Бухтарму пошел лишь отряд Степана, усиливаясь за счет присоединившихся к нему в попутных поселках казаков.
Несколько дней восстание развивалось успешно, пока отряд наступавший на Зыряновск не был остановлен вооруженными рабочими дружинами и переброшенных туда на заготовку леса курсантами инженерных курсов, а тот, что шел к границе, имея цель установить связь с ушедшими за рубеж белыми… Они столкнулись с регулярным полком Красной Армии охранявший зайсанский участок госграницы…
9
После того, как в ноябре 19-го года Егор Иванович привез домой дочь из усть-каменогорской гимназии все семейство Щербаковых сидело, словно на иголках. Когда стало ясно, что в станице будет расквартирован постоянный гарнизон красных и бывшему начальнику станичной колчаковской милиции оставаться дома небезопасно, вся семья засобиралась бежать. Егор Иванович решил с семьей спрятаться у родственников жены в поселке Малокрасноярском, что располагался на пути из Усть-Бухтармы в Большенарымский. Здесь в доме, в котором родилась и выросла, тем не менее, от всех свалившихся напастей тяжело захворала жена Егора Ивановича. Ни фельдшера, ни лазарета поблизости не оказалось… Жену Егор Иванович схоронил в апреле, оставшись с тремя детьми на руках. Впрочем, Даша считала себя вполне взрослой. Бывшая гимназистка стойко переносила все свалившиеся на ее семью горести, заменив младшим братьям мать…
Степан во главе отряда из почти двухсот человек вошел в поселок Мало-Красноярский. Их встретили как героев-освободителей. Казачки выходили в праздничных одеждах, в отряд тут же влились местные добровольцы. Когда к Степану подошел казачий офицер, он не узнал в этом немолодом угрюмом хорунжем бывшего члена станичного Сбора и начальника усть-бухтарминской милиции – так сильно Щербаков постарел за время с августа прошлого года, когда они виделись в последний раз, перед расстрелом коммунаров.
– Здоров будь Степан Игнатьич! Что поведешь нас красных упырей бить? – приветствовал сотника Щербаков Степан несколько секунд вглядывался в хорунжего, прежде чем признал его:
– Господь с тобой Егор Иваныч, а ты то каким макаром здесоь очутился? – не смог скрыть изумления Степан.
– Да вот с семейством тут от красных как мыши по углам хоронимся. Настена Филлиповна моя тут вот и померла, бобылем я остался. С большевиками у меня мира никак быть не может, сам знаешь. Так что остается мне до тебя идти, под твою команду. Примешь?
– А как же! С большой, Егор Иваныч, радостью! Что ж я тебя, не знаю? Сотней будешь командовать, которую здесь сформируем?
– Спасибо Игнатьич, почему не покомандовать, дело привычное. Я вот еще что хотел, там у тебя что-то навродь походного лазарета, я видел, имеется. Можно мне туда дочку свою, Дашу, пристроить, не сидится ей, все полезной хочет быть, ну никакого сладу…
Чуть поодаль от Егора Ивановича стояла видная юная девушка в длинном платье и темном платке, на лице явная печать горести и тревожного ожидания. От прежней упитанной и самоуверенной гимназистки не осталось и следа – Даша вытянулась, похудела, ее прежде белое лицо, которое она когда-то, потакая городской моде, всячески берегла от ветров и загара, теперь за время майских полевых работ заметно потемнело, обветрилось. И в целом она смотрелась куда взрослее своих шестнадцати лет.
– Даша, здравствуй девонька… Ишь какая стала, настоящая барышня, – с улыбкой поприветствовал девушку Степан.
– Здравствуйте дядя Степан, – даже не улыбнувшись в ответ, Даша продолжала стоять чуть в стороне, терпеливо ожидая, когда отец закончить свои разговоры и уйдет. Дождавшись, она уже сама подошла к Степану. – Дядя Степан, можно вас спросить?
– Да, Дашенька, – Степан удивленно воззрился на девушку, не понимая, что она может у него спросить, ведь вопрос о ее приеме в походный лазарет они только что решили с ее отцом.
– Вы… вы не знаете, к Фокиным приходили какие-нибудь письма или известия от сына их… Володи? – голос Даши выдавал сильное волнение.
Степану было некогда разговаривать, он спешил завершить слияние местных добровольцев с его отрядом, что бы не мешкая идти дальше вдоль берега Иртыша на поселок Черемшанский. Потому он не прочувствовал ее настроение и ответил вполне буднично:
– Что… от Володи? Да нет. С самим Никитичем я виделся где-то еще в феврале месяце, так о сыне он ничего не говорил. Да, и какие сейчас могут быть известия, почта-то до сих пор по-хорошему не работает.
Так и не развеялись беспокойства Даши о любимом: что с ним, где он… жив ли? Но она не сомневалась, что Володя до конца будет воевать за то дело, которое для всех сибирских казаков считалось безоговорочно правым, а раз так, то и она хотела принять участие в этой борьбе.
Пополнившись в Мало-Красноярском, отряд двинулся дальше, и уже на исходе дня так же под восторженные приветствия вошел с поселок Черемшанский, где и заночевал. На следующий день, возросший за счет черемшанских добровольцев, отряд достиг Вороньего и тоже пополнился местными казаками. Следующими целями для восставших были Гусиная пристань и располагавшаяся за ней Усть-Бухтарма.
Никита Тимофеев после прихода в уезд регулярных красных войск и с ними новой советской администрации, не смог сделать успешной карьеры. Его заслуги как командира красного партизанского отряда в расчет не принимали. Бахметьев, на которого так рассчитывал Никита, что смог для него выхлопотать, так это пост командира небольшого гарнизона Гусиной пристани, хоть и важного в стратегическом отношении населенного пункта, но небольшого и далеко от уездного центра. Правда, там не вдалеке располагалась та самая деревня, в которой его летом девятнадцатого тамошние новоселы выдали казакам. Никита горел желанием рассчитаться, но даже этого он не мог себе позволить. Здесь он должен был взаимодействовать с командиром красного гарнизона в Усть-Бухтарме, так как своих подчиненных у него насчитывалось не более взвода. Но отношения с ним как-то сразу не заладились, о чем он и донес в уездный ревком своему покровителю Бахметьеву. Доносил Тимофеев еще в июне, когда казалось, что все вокруг относительно спокойно. Но Павел Петрович, каким-то пятым чувством предвидел наступающий катаклизм. На заседании ревкома он, уже не имея такого сильного оппонента как Малышкин, сумел уговорить остальных членов комитета, чтобы командира Усть-Бухтарминского гарнизона заменить на другого, который сможет ладить и с Тимофеевым, и с казаками в самой станице. Этим командиром оказался некто Вальковский, красный командир из бывших прапорщиков, пришедший вместе с регулярными частями Красной армии.
Молодые командиры тех красных частей, что пришли в Усть-Каменогорск, не могли не удивиться, увидев, в каком относительно неплохом состоянии находятся, и город, и население. После сотен и тысяч верст, пройденных ими по голодной, разоренной стране, здесь они обнаружили почти позабытый мирный, схожий с довоенным мещанский уют. То, что при первом непродолжительном пришествии советской власти здесь не проводилось никаких особенных «силовых» акций, создало у местных богатеев, особо не замаравших себя сотрудничеством с белыми, некую иллюзию, что они вновь при большевиках не будут подвергаться преследованиям. Потому многие из них не бежали. И в самом деле, за что красные могли преследовать, например, средней руки купцов, не занимавшихся военными поставками, или тех же горных инженеров, или гражданских чиновников, занимавшихся «земляными» и «лесными» делами? Они остались в своих домах со своими семьями. Ну, а их дочери, местные барышни, не знавшие ни голода, ни прочих бедствий гражданской войны, как правило, и выглядели отменно, ну и, конечно, им в первую очередь нужны были женихи. Те, кто до того вышли замуж за белых офицеров, конечно, в основном ушли «в отступ», ну, а те кто остались… те стали искать женихов среди молодых красных командиров и, конечно, в первую очередь в цене были воспитанные с образованием, желательно бывшие офицеры. В Народном доме вновь стали устраиваться что-то типа балов, правда, именовались эти мероприятия уже народными гуляньями. На гуляньях, конечно, простолюдинки не могли конкурировать с одетыми в дорогие платья, обладающих женственными манерами, нежными руками и лицами, и в то же время видными статными барышнями. На таком гулянье и влюбился бывший прапорщик, а ныне красный командир Вальковский в дочь местного богатея, купца и домовладельца Костюрина.
Бывшего народовольца Костюрина, сослали в Усть-Каменогорск еще в восьмидесятых годах, но здесь произошло его полное перерождение, он разбогател, стал купцом и меценатом… Павел Петрович имел в свое время контакты и с Костюриным, и сейчас через него имел возможность воздействовать на остававшихся в городе «бывших», ну и конечно на зятя Костюрина. Таким образом, имея в Усть-Бухтарме и Гусиной пристани такие связанные с ним фигуры, как бывший станичный атаман и командиры двух гарнизонов, Павел Петрович, мог серьезно влиять на тамошние события. Более всего он хотел удержать усть-бухтарминских казаков от выступления против советской власти. Потому, перед отъездом Вальковского в станицу он встретился с ним и ненавязчиво посоветовал, как тому себя вести в Усть-Бухтарме, намекнул что в случае усложнения обстановки не мешало бы обратиться к бывшему станичному атаману, который может помочь…
Сводный отряд, включавший мобилизованных коммунистов из окрестных деревень, гарнизона Гусиной пристани, подкрепление прибывшее из усть-бухтарминской крепости… Этот отряд под командованием Тимофеева выступил из Гусиной пристани в направлении поселка Ворньего. Никита рвался в бой. Ему казалось, что если он разобьет колонну восставших, то это даст ему ту самую славу, которой он, командуя красными партизанами, так толком и не добился. И тогда его уже наверняка выдвинут на пост более значимый, чем командование ничтожным гарнизоном. Почему-то он не сомневался в успехе, хотя его сводный отряд насчитывал менее сотни человек, и состоял наполовину из мобилизованных членов комячеек, которые всю гражданскую войну просидели по заимкам, прячась от колчаковской мобилизации, а гарнизон Гусиной пристани, это его же бывшие партизаны, «горные орлы», которые имели опыт боев, типа «нападение из засад». Таким образом к встречному бою оказались готовы только красноармейцы из присланного Вальковским из Усть-Бухтармы взвода, который должен был укрепить силы Тимофеева. Не учитывал Никита, что казаков втрое больше, и что почти все они с четырнадцатого года воевали, либо на Германском фронте, либо в колчаковских войсках, а немало и там и там. Ну и главное, вел их не случайно вынесенный митинговой волной человек, а выслужившийся у Анненкова за умение руководить боевыми подразделениями в сотники из вахмистров Степан Решетников.
– Егор Иваныч, я тебе проводника дам, бери своих казачков, и он вас горными тропами проведет. Пока мы красных боем свяжем, ты к ним в тыл выйдешь, – поставил перед Щербаковым задачу Степан.
Будучи на восемь лет старше Степана, Щербаков понимал, что его опыт германской войны не годится для войны гражданской, который как раз и имел Степан. Потому он безоговорочно повиновался, только уточнил некоторые детали:
– Думаю всем нам идти лучше пешими, иначе заметят. Как выйдем в тыл и займем удобную позицию, дадим вам знать, а вы атакуйте и на нас их гоните. Я те места и без проводника знаю, там есть узкое место между рекой и скалами, там мы и заляжем…
Потом он пошел в лазарет, вызвал дочь:
– В бой я иду Даша. Если что, бери братьев и уходите за границу. Там ищите Решетниковых Ивана и Полину. Я у Степана узнавал, они туда ушли… они должны помочь. Может и тебе Бог поможет, найти своего Володьку…
Повстанцы благодаря хорошему знанию местности и лазутчикам, отследили движение красного отряда, и встретили его в пяти верстах от поселка Вороньего. Завязалась перестрелка, длившаяся более трех часов. У красных имелось много боеприпасов и Тимофеев, видя, что казаки на три их выстрела отвечают одним, уверовал, что нанес противнику большой урон и повел свои два конных взвода в атаку, надеясь опрокинуть противника и на его плечах ворваться в Вороний. Степан только этого и ждал. Встречный удар казачьей конной лавы, куда более многочисленной, завершился сабельной сшибкой, где преимущество красных в огневой мощи было перекрыто численным превосходством и более искусным владением казаками шашкой и конем… Вслед за конными и весь сводный отряд был опрокинут, красные обратились в бегство. Их гнали до условленного места, где засели люди Щербакова. Здесь начался форменный расстрел, из девяноста с лишком человек сводного отряда уйти удалось только двум красноармейцам из усть-бухтарминского гарнизона, они сумели уплыть на рыбацкой лодке вниз по Иртышу. Пленных не брали, раненых тут же добивали. Среди убитых обнаружили и тело бывшего командира партизанского отряда «Красных горных орлов» Никиты Тимофеева. Егор Иванович с удивлением опознал в нем того человека, которого он со своими казаками из самоохранной сотни год назад поймал в Селезневке и потом этапировал в усть-бухтарминскую крепость.
Повстанцы тоже понесли потери. Потому сразу наступать на Гусиную и Усть-Бухтарму они не могли. Пришлось вернуться в Вороний, чтобы похоронить убитых, которых оказалось шестнадцать человек и распределить по домам тяжелораненых. Легкораненых наскоро лечили в лазарете бывший полковой фельдшер и несколько сестер милосердия. Даша хоть и изучала в гимназии это ремесло, и, как и все гимназистки, даже недолго стажировалась в госпитале при штабе 3-го отдела, но по-настоящему впервые столкнулась с такой тяжелой и грязной работой. Она едва не упала в обморок при виде рваных ран, крови, развороченных кишок… За весь тот день улыбка единственный раз появилась на ее лице, когда она узнала, что отец вернулся из боя живой и даже не раненый. Ночью, намучавшись и настрадавшись за день, она спала как убитая. Ее лицо озаряло выражение безмерного счастья. Эту улыбку увидел Егор Иванович, зашедший около полуночи посмотреть, как устроилась дочь в доме отведенном для медперсонала. Он лишь покачал головой, не понимаю чему она может так радоваться во сне, но будить не стал, тихо вышел… Конечно, у Даши было очередное «свидание» с Володей. Он обнимал ее, она ощущала его руки и замирала… Девушки в шестнадцать лет мечтают о любви, ждут ее, они любят и во сне.
Разгром отряда Тимофеева стал сигналом для уездной и губернской власти. В уездном ревкоме осознали, что восстание в Большенарымском дело нешуточное. К 18 июля объявили о свержении советской власти и присоединении к восставшим десять казачьих поселков Бухтарминской линии. Но во всех них вместе взятых населения было примерно столько же, сколько в одной Усть-Бухтарме. Дальнейшее развитие восстания не имело перспективы без присоединения к нему казаков из головной станицы. Понимали это и советские уездные руководители, и в первую очередь конечно, Павел Петрович Бахметьев. По его настоянию телеграфом передали экстренное предписание командиру усть-бухтарминского гарнизона Вальковскому. В телеграмме говорилось: любыми способами удержать усть-бухтарминских казаков от выступления в помощь восставшим. Павел Петрович в самом тексте телеграммы как бы давал зятю Костюрина разрешение на то, что не мог «отстучать» официально, но говорил ему при инструктаже – срочно связаться с бывшим станичным атаманом Фокиным и просить его помощи.
10
Когда из ревкома пришли за Тихоном Никитичем, сердце Домны Терентьевны сжалось. И сама бывшая атаманша за последнее время «сжалась» – из роскошной и царственной женщины превращалась в пугающуюся любого шороха, осунувшуюся жалкую бабку, на которой обвисали ее прежние платья, кофты и юбки, ставшие ей большими. Тихон Никитич успокоил жену:
– Не бойся Домнушка, они меня вряд ли арестуют, я им сейчас очень нужен… Не так ли, Семен? – спросил он у присланного за ним члена станичной комьячейки, еще одного из тех немногих казаков сумевших во всех последних войнах отсидеться дома, к тому же одного из самых бедных в станице. Эти «качества» и предопределили его членство в комьячейке, когда один из самых захудалых казачишек из «ничем», вдруг, становится в некотором роде «всем».
– Не знаю я Тихон Никитич… я что, я человек маленький, меня послали, я пошел. Там тебе все обскажут…
В бывшем станичном правлении, в бывшем атаманском кабинете стоял крепкий махорочный смрад, на грязном полу окурки и растертые плевки.
– Присаживайтесь гражданин Фокин, – указал на облезлую табуретку, сидящий за его столом новый начальник гарнизона Вальковский, в френче, перетянутый ремнями портупеи и с кобурой оттянутой пистолетом.
К бывшему станичному атаману тридцатилетний Вальковский специально обращался строго официально, так как очень боялся, что его обвинят в заигрывании с «бывшими», и в очередной раз укажут на его собственное не вполне пролетарское происхождение и офицерское прошлое. Но сейчас у начальника гарнизона сложилось крайне незавидное положение, и ему ничего не оставалось, как воспользоваться «зашифрованным» в руководящей телеграмме из уездного ревкома советом прибегнуть к помощи бывшего станичного атамана. Но сделать это надо так, чтобы не показать всей отчаянности ситуации. А ситуация была… У Вальковского наличных сил не набиралось даже на пол роты. После гибели взвода, опрометчиво посланного им на помощь Тимофееву, у него оставалось всего два взвода и один пулемет. Потому, он срочно созвал всех членов местной комъячейки и зачитал телеграмму из уезда, о недопущении ни в коем случае выступления местных казаков против советской власти. Он же и предложил вызвать на заседание ревкома бывшего атамана, что было воспринято с единодушным одобрением…
Тихон Никитич с грустной усмешкой оглядел свой бывший кабинет… Сейчас даже стекла в оконной раме тусклые, грязные, засиженные мухами, из углов тянуло какой-то затхлостью, а солнечные лучи «наглядно» прорезали, стоящую в воздухе плотную пыль. Впрочем, тесно сидевшие вдоль стены коммунисты, как свежеиспеченные местные, так и пришлые этого всего не замечали. Они напряженно думали совсем о другом: если без малого тысяча казаков разного возраста, проживающих сейчас в станице выроют спрятанные винтовки и шашки, тогда от трех взводов красного гарнизона, останутся, как говорится, пух да перья, а их, коммунистов, жизни цена будет ломаный грош. А тут еще разнесся слух, что восставшими, идущими от Вороньего командует Степан Решетников. Этот, конечно, не пощадит никаких коммунистов, даже местных, которые всего-то и хотели примазаться к новой власти, чтобы иметь положенные членам комъячейки льготы, чтобы в их хозяйствах не проводили продразверстку. Понимали они, кто осознанно, кто интуитивно, что сейчас их судьба во многом зависят от бывшего станичного атамана.
– Мы вас вот зачем позвали, – начал говорить Вальковский, – нам известно, что при Колчаке, в вашу бытность местным атаманом, вы стремились избегать кровопролития, и все спорные вопросы старались решать миром. Не так ли?
– Да, я всегда стоял против братоубийства, и делал все от меня зависящее, чтобы в округе лилось как можно меньше крови. Но я думаю, господа… – Тихон Никитич запнулся и настороженно оглядел членов ревкома, как они отреагируют на «господ», вырвавшееся у него самопроизвольно, по привычке. Но те не шелохнулись, продолжая его напряженно слушать. – Так вот, давайте ближе к делу, что вы от меня хотите? – Тихон Никитич замолчал и, не сдержавшись, скривился от вдыхаемого пыльно-махорочного воздуха.
– Да, это вы верно говорите. Церемонии сейчас разводить некогда, – рубанул воздух ладонью, и скрипнул ремнями портупеи Вальковский. – Вы, конечно, в курсе, что в Большенарымском мятеж и там свержена советская власть. Часть мятежников во главе с вашим одностаничником, анненковским офицером, сотником Решетниковым захватили поселки Малокрасноярский, Черемшанский, Вороньий и сейчас готовятся наступать на Гусиную пристань и Усть-Бухтарму. Нам стало известно, что в станице также активизировались контрреволюционные элементы, которые готовят восстание против советской власти. Вы человек разумный, среди казаков пользуетесь большим авторитетом. Вы не можете не понимать, что если даже Решетников с помощью мятежа местных казаков и возьмет станицу, даже перебьет, перевешает всех нас, коммунистов, – Вальковский невольно, исподлобья посмотрел на явно трусящих и ежащихся от его слов членов ревкома… – его все одно рано или поздно разобьют. В общем, мы предлагаем вам помочь как советской власти, так и своим одностаничникам, – Вальковский замолчал, уперев взгляд в Тихона Никитича. Остальные коммунисты тоже все как один обратили свои безмолвные взгляды на бывшего атамана.
– И как же это, господа, или, извините, товарищи, я вам помогу? – после некоторого раздумья спросил Тихон Никитич, хотя, конечно, понимал, чего именно хотят от него.
– Вы должны выступить на общем собрании и разъяснить казакам, что их всех ждет в случае поддержки мятежа.
В кабинете повисло тягостное молчание. И если Вальковский, человек не раз смотревший смерти в глаза, сохранял внешнее спокойствие, то большинство прочих заметно нервничали, явно опасаясь, что бывший атаман откажется сотрудничать.
– Нет… ни на каком собрании я выступать не буду, – наконец, ответил Тихон Никитич.
– Вы что же, отказываетесь нам помочь!? – в голосе начальника гарнизона «звякнул» металл.
– Нет, не отказываюсь. Только боюсь добровольно на этот ваш митинг, никто не придет, а что-то втолковывать насильно согнанным людям… Да и голос у меня не настолько громкий, боюсь те, что подальше стоять будут не разберут и не поймут, что я буду говорить. Я предлагаю другое.
– Что же? – с интересом спросил заметно воспрявший духом Вальковский.
– Думаю, раньше чем с завтрашнего утра те казаки, что тимофеевский отряд разбили, не выступят… – Тихон Никитич чуть усмехнулся, дескать, хоть вы и не говорите об этом, но всем уже известно о бое произошедшем всего в пятнадцати верстах от станицы. – Потому, господа, я сам обойду несколько домов и поговорю с казаками, со стариками… Попробую их уговорить не подниматься…
– Ну что вы? Сколько дворов так вы успеете обойти, в станице же их больше шестисот, – возразил Вальковский.
– Товарищ Вальковский… тут это… такое дело, Тихон Никитич прав. Всех обходить и не надо, достаточно и десятка дворов. Тут же многие родня друг дружке. Так что те, кого он уговорит, сразу же за собой других потянут, те третьих. А в простом разговоре он скорее все разобъяснит, Никитич, он это умеет… Пусть делает как хочет, может в самом деле толк выйдет, – высказал общее мнение членов ревкома бывший батрак-новосел, живший с семьей в станице уже лет десять и кочевавший от одного хозяина к другому, и вот дождавшемуся, так сказать, «своего часа».
– Ну что ж попробуйте, если вам кажется, что так будет лучше, – не очень уверенно согласился Вальковский.
– Только у меня будет одно условие, – чуть повысил голос Тихон Никитич.
– Вы хотите, чтобы ваш поступок потом был учтен советской властью? Не беспокойтесь, если вам удастся удержать казаков от мятежа, я лично телеграфирую о вашей роли в этом деле, – поспешил заверить Вальковский.
– Да нет, я не о себе, – усмехнулся такой «догадливости» Тихон Никитич. – Я хочу попросить за мать и отца Решетникова, чтобы их потом не обвинили за сына.
– Вон оно что, – удивился начальник гарнизона. Ну, это уже не я, а ваша гражданская власть решать будет, вот они, члены вашего ревкома, он кивнул на сидящих членов комьячейки.
– Да то и не от нас, от уездных властей будет зависеть. Мы то что, мы понимаем, старики тут не при чем. А ежели из уездной ЧеКи сюда дознавателей, комиссию пришлют, тут уж и нас не спросют, – избавил коммунистов от ответа на столь щекотливый вопрос председатель станичного ревкома.
Сначала Тихон Никитич пошел в дом к многочисленной семье Забродиных. Отец Фрол Никанорыч, бывший урядник и член станичного Сбора, а старший сын георгиевский кавалер за Германскую войну… Было еще двое сыновей и три дочери. Двоих дочерей выдали замуж здесь же в станице, в доме оставалась младшая, у которой жених пропал, когда его мобилизовали в конный корпус Иванова-Ринова. Так же погибли и двое младших сыновей, один совсем недавно, когда служил в станичной милиции и охранял обоз с продовольствием. Он попал в засаду устроенную «Красными горными орлами». Второй так же, как и жених дочери служил у Иванова-Ринова и сложил голову где-то у Тобола. Старшему на Гражданской повезло больше чем младшим братьям. Его мобилизовали в 12-й казачий полк, в который уже во время октябрьской агонии колчаковской власти срочно набирали казаков старших возрастов. Полк не успел принять участие в боевых действиях и когда генерал Бегич отступал, он часть его увел за собой. Старший сын отстал от своей сотни и пробрался домой, когда стало ясно, что предстоит отступление в Китай. В этой семье, конечно, люто ненавидели большевиков. Но у хозяина дома и его жены в станице было как ни у кого много родных, двоюродных и троюродных братьев и сестер.
Бывшего атамана встретили настороженно, но уважительно, хозяин пригласил в дом, усадил за стол. Тихон Никитич не отказался…
– Ты уж, Никитич, извини, мы заморского вина не держим, да и водки хорошей сейчас где взять. Вот не побрезгуй, нашей наливочки домашней, – Фрол налил гостю и себе.
Прочие домочадцы, хоть и встревожились этим визитом, но своих домашних дел не бросили. Сын с дратвой и «лапой» в сенях чинил сапоги, жена Фрола, гремела чугунами и ухватами на летней кухне, дочь и невестки… одна при живом муже две другие вдовы, занимались во дворе переборкой самой ранней в Бухтарминском крае ягоды – полевой клубники, сортируя на еду, сушку и варенье…
– Да, ничего Никонорыч, последний раз шампанское пил на свадьбе дочери, да вот еще на прошлый Новый год. А по нынешнему времени настойка она самое подходящее питье… Ты в этот год сколько засеял-то? – для затравки необходимо было затронуть хозяйственные вопросы.
– Какой там засеял, так чепуху. Пшеницы двенадцать десятин, да ячменя пяток. И те не знаю, стоит убирать, али под снегом гнить оставить. Ведь как пить дать по осени продотрядники наедут и все заберут. Да и лошаденки то у меня вона какие остались, те что красноармейцы взамен моих меринов оставили. Рази ж то кони, плуг еле тянут. Да все то ладно, главно чтобы грабежу не было, беспорядку. А то, вона, на моем покосе кто-то почти всю траву ноне скосил. Говорят, видели, что снегиревские мужики то были. А что сейчас сделаешь, ноне не мы, оне сила. Ох беда беда, не чаял никогда, что до таких времен доживу, когда и жить хотеться не будет… Ты-то я слышал этот год вообще не сеял, а Никитич?
– Не сеял, батраков то сейчас нельзя нанимать. А те что остались, Ермил да Танабай они… Ну, в общем порешили не сеять.
– Так чего ж ты, попросил бы кого, хоть меня, или вон Тимоху мово… да кого хошь. Кому-кому, а тебе-то помогли бы.
Фрол смущенно отвел голову, ибо в станице ни для кого не было секретом, что бывший атаман не смог вспахать ни одной из своих десятин. При этом некоторые злорадствовали втихаря: «Ишь наатаманился, отвык за плугом-то ходить. Пусть вспомянет, как он хлебушек-то дается, и Домна его толстомясая тоже пусть телеса свои растрясет…». Но зрелища так и не дождались, ни Тихон Никитич, ни его жена в поле так и не вышли. Что касается инвалида Ермила, от него в пахоте толку было мало, а Танабай все чаще стал проявлять неповиновение… Тихон Никитич даже отверг предложение о помощи со стороны сватов Игнатия и Лукерьи, которые в свою очередь оставшись без сыновей привычно уперлись, и с помощью Глаши засеяли-таки несколько десятин. Впрочем, в эту весну в станице многие уже оказались не в состоянии засеять свою пашни: у кого сил не было, у кого рабочих рук, у кого лошадей или семян… у кого всего вместе. В последние годы всевозможным маломощным, вдовам и калекам помогало обществ. По приказу станичного атамана, те же семена нуждающимся выдавались из войсковых амбаров. Сейчас те амбары после весенней продразверстки опустели, а помогать тем, у кого сыновья и мужья погибли за царя на германском фронте, или тем более в рядах белой армии, ревкому было не с руки.
– Ладно, Никанорыч, ты обо мне не беспокойся, у меня, слава Богу, запас с прошлых лет имеется, с голоду не помрем. Вот вдов да стариков, что одни остались, этих жаль. Боюсь не все из них следующую зиму переживут, и хлеба у них не будет и дров никто не нарубит, не привезет… Ну, это теперь, конечно, уже не от меня зависит, пусть новая власть голову ломает, раз взялась командовать. А к тебе я вот с чем пришел-то. Тут меня в правление, то есть в ревком вызывали. Просили с казаками поговорить, чтобы к Степану Решетникову не подавались, и чтобы здесь ему в помощь восстание не учинили. Как ты насчет этого, Никанорыч? – Тихон Никитич испытывающе смотрел на хозяина, не притрагиваясь к поставленному перед ним угощению, лишь слегка пригубив рюмку с настойкой.
Фрол нервно потирал большие жилистые руки, и строил непонятные гримасы, что свидетельствовало о сильном внутреннем волнении.
– Я что, Никитич… я ж не знаю. Я то что, мое дело стариковское, я то сам никуда не собираюсь… Ты вона лучше об том с моим Тимохой потолкуй, – как-то нервно и неуверенно отвечал Фрол.
– Погоди Никонорыч, ты не крути. Сам-то ты как думаешь, доброе это дело сейчас большенарымцев и Степана поддержать, или нет? Я тебе прямо скажу, я так же думаю, как и всегда думал, худой мир лучше любой ссоры. Я против восстания.
– Да, я тоже. Но как это молодым-то в башки втюхать. Оне вона уже забыли, как красные их от Урала до Оби гоняли. Чуток отъелись тут, на бабах отлежались, и кровь у их сызнова заиграла. А по мне, хватит, и так уж двух сынов, да вона зятя и жениха дочериного война эта проклятая позабирала, боюсь и последнего сына, последних зятьев… Не знаю как тогда и жить-то… Ты извиняй Никитич, я все про своих. Твои-то как, есть какие весточки от них? – хозяин спохватился и сделал вежливый «реверанс», спросил о детях бывшего атамана.
– Поля с Иваном в Китай пошли с Анненковым, ну ты это наверное и сам знаешь, Осипов Никишка вон с ними на границе прощался. А от Володи никаких вестей, ни писем, ничего. Но слышал, вроде кадетский корпус успели из Омска эвакуировать, может и он с ним. Мая Домна уже вся извелась, не знаем, что и думать, – Тихон Никитич тряхнул сильно поседевшей буквально за последние полгода головой, словно отгоняя тревожные мысли о детях, и возвращаясь к насущным делам, приведшим его в этот дом. – Ну что ж, говоришь, с сыном твоим потолковать? Можно. Зови своего Тимоху.
Фрол Никанорыч опять-таки скривил лицо, сморщив его так, что сразу стал походить не на пятидесятипятилетнего, а на семидесятилетнего… и пошел звать сына Тимофея, рослого с некрасивым изрытой оспой лицом казака тридцати шести лет…
– У вас дело до меня, Тихон Никитич? – вежливо осведомился Тимофей.
– Дело Тимоша, дело. Садись. Вот тут мы с отцом твоим покумекали и решили, что зря некоторые наши казаки хотят против красных бузу учинить. А ты как думаешь?
Тимофей сел, и упершись взглядом себе под ноги, молчал.
– Ты ведь успел немало послужить и знаешь, что бывает, когда город или ту же станицу на приступ берут. Так ведь?… Так вот, – продолжал Тихон Никитич, – вы думаете, раз Степан Решетников александровцев, малокрасноярцевда, черемшанце, вороньевцев собрал и вместе этого «горного орла» с его сбродом кончили, так они и всю остальную Красную Армию так же легко сковырнут? Так только неуки молодые могут рассуждать, но ты-то две войны прошел и знаешь, что такое настоящая Красная Армия и какова ее сила. С ней ни Колчак, ни Анненков не смогли справиться, а тут… Да первая же регулярная часть, только сюда придет с пулеметами, и от Степана с его берданочным войском клочья полетят, даже если вы придете ему на помощь. Ну перебьете вы эти два взвода, что у нас в крепости хоронятся, ревкомовцев наших постреляете… А потом-то что? Потом нашу станицу на приступ возьмут, и знаешь, чем это кончится?.. По глазам вижу, что знаешь, будут грабить, жечь, баб сильничать. Сколько в округе такого случалось. На Бийской линии, вон говорят, ни одной станицы, ни одного поселка не осталось не разгромленного. А нашу станицу эта напасть пока что миновала, и я не хочу чтобы сейчас, когда вроде уж и война-то кончилась, у нас тут тоже все это случилось… А ваш дом он заметный, хозяйство, вон, справное, есть чего взять, – Тихон Никитич кивнул на тускло блестевший сусальным золотом киот, на окованные железом сундуки вдоль стен, то ли приданное невесток принесенное в дом, то ли дочери приготовленное на отдачу, а может и всех вместе. – А то, что так будет, если случится у нас восстание, я не сомневаюсь…
– И я тоже так мыслю, – встрял Фрол Никанорович, до того переминавшийся в дверях. Я уж и сам Тимошку-то отговаривал. Вон у нас детишек шестеро и баб в дому пять штук, как же я тут с ими один, ежели что… а ежели и из дома погонют, куды тогда? – зачастил вдруг слезливым голосом глава большой семьи, словно призывая бывшего атамана помочь удержать от необдуманного поступка последнего оставшегося в живых сына.
– Ну, что ты молчишь, как воды в рот набрал? – настойчиво требовал ответа Тихон Никитич.
– Я и сам не хочу… но что я один-то могу, там уже казаки думают как всю комъячейку кончать, да крепость на приступ брать и со Степаном соединяться, – наконец угрюмо подал голос Тимофей.
– А вот в этом ты мне и помоги… Да не надо мне выдавать, кто всем этим верховодит сейчас, я и так догадываюсь, с этими верховодами наверняка сгорите. Просто пойдем, Тимоша, со мной по дворам походим, да вот также поговорим. Тебе ж с твоими полчанами однопризывниками или с кем на фронтах воевал легче, чем мне договориться будет, ну а я стариков как положено настрапалю. Ведь гиблое дело затевается, и сами пропадете и на семьи свои пагубу наведете…
Тихон Никитич с Тимофеем Забродиным весь оставшийся день, вечер и даже начало ночи ходили по дворам…
11
17 июля, через день после разгрома сводного отряда Тимофеева, из Усть-Каменогорска вверх по Иртышу вышел пароход с громким именем «Роза Люксембург», на борту которого находилось две роты красноармейцев с винтовками и пулеметами под командой уездного военкома Федорова. 18 июля этот отряд высадился в «Гусиной пристани» и повел наступление на поселок Вороний. Степан понимал, что несмотря на примерно равное число бойцов у него на этот раз мало шансов выиграть встречный бой. Теперь ему противостояли не мобилизованные коммунисты и бывшие партизаны, и командовал ими не бывший «горный орел» Тимофеев. Федоров, всего лишь двадцати пяти лет от роду, являлся кадровым командиром РККА, с боями прошедший от Волги до Оби в частях армии Тухачевского. И большинство его бойцов были не наспех мобилизованные новобранцы, а закаленные в горниле гражданской войны солдаты. Они имели на вооружении трехлинейки, шесть пулеметов и в достатке патронов. У Степана только александровцы из отряда погибшего Злобина имели трехлинейки, остальные, в основном, вооружились берданками, а некоторые и вообще одними пиками да шашками. Правда, имелось два «Максима», но патронов к ним не более чем на полчаса интенсивного боя. И вновь необходим был неожиданный маневр, позволявший нивелировать подавляющее превосходство противника в огневой мощи. Потому, наиболее хорошо вооруженной частью отряда, Степан решил держать фронт перед Вороньим, а другую послал в обход, но не в тыл наступавшим, как в первый раз, потому что с таким противником этот довольно примитивный план не сработал бы никак… Он отправил их горами, чтобы дойти до берега Бухтармы, перейти ее вброд и выйти к Усть-Бухтарме со стороны дороги на Зыряновск. Потом отряд должен был ворваться в станицу, перебить небольшой красный гарнизон, соединиться с местными восставшими усть-бухтарминцами и уже вместе с ними идти на Гусиную пристань. Этот маневр в случае успеха гарантировал полное окружение отряда Федорова.
С родной станицей Степан имел связь через лазутчиков и не сомневался, что там сразу же вспыхнет восстание, едва его люди окажутся вблизи Усть-Бухтармы. Но он не знал, что буквально за сутки 16-го и в ночь с 16-го на 17-е июля тесть его брата провел эффективную «разъяснительную работу». Ну, а командовать сотней, которой предстояло дойти до Бухтармы и выйти к станице, конечно же Степан не мог назначить ни кого иного кроме Егора Ивановича Щербакова.
Отряд Федорова казаки встретили в нескольких верстах от Вороньего. Повстанцы заняли удобные позиции. Завязался бой. Красные ввели в действие все пулеметы и, неся потери, стали постепенно выдавливать обороняющихся казаков с их позиций. Но тут к Федорову из Усть-Бухтармы прискакал нарочный с пакетом от Вальковского, в котором сообщалось, что отряд повстанцев числом до ста человек в десяти верстах от станицы переходит Бухтарму по так называемому «калмыцкому» броду. Военком сразу понял всю опасность, грозящую его отряду, в случае захвата восставшими Усть-Бухтармы и Гусиной пристани. Он тут же прекратил наступление, часть отряда прямо с берега на лодках погрузил на «Розу Люксембург» и спешно отправил ее вниз по течению, на помощь начальнику усть-бухтарминского гарнизона.
Бой случился в четырех верстах от станицы на высоком правом берегу Бухтармы. Щербаков, как и Степан, не сомневался, что земляки сразу же ударят красному гарнизону в спину, едва он со своими людьми завяжет с ним бой. Потому, то обстоятельство, что в его отряде было много «пикарей» и «берданочников» не казалось ему очевидной слабостью. Когда его люди перешли Бухтарму и по зыряновской дороге двинулись к станице, а их на дальних подступах к ней встретили плотным огнем два взвода станичного гарнизона и никто не ударил красным в спину… Это стало для Егора Ивановича неожиданным и горьким откровением. Три часа продолжалась вялая перестрелка, а восстание в станице так и не началось. Подмога подошла, но это были не казаки из Усть-Бухтармы, а три взвода с двумя пулеметами, что прислал Федоров. «Пикари» побежали сразу, как только заработали «Максимы». Егор Иванович попытался организовать отступление к броду, но Вальковский повел красноармейцев в атаку, в результате чего уже все восставшие обратились в беспорядочное бегство. Пока почти шесть верст бежали до брода потеряли не очень много людей, но потом при переправе пулеметным и винтовочным огнем красные уничтожили большую часть отряда. Бурный речной поток понес вниз трупы. Егор Иванович уже на левом берегу собрал оставшихся в живых и, подобрав раненых, они пошли тем же путем, которым пришли. Красные их больше не преследовали.
Тем не менее, уездного военкома напугал этот маневр. Не зная местности, он опасался, что казаки в любой момент могут его обойти и ударить в тыл. Он телеграфировал с Гусиной пристани в Усть-Каменогорск, требуя дополнительной помощи людьми и боеприпасами. В уездном центре колебались, стоит ли отправлять Федорову почти все наличные силы, ведь в ближайших к городу станицах тоже имели место брожения среди казаков. Бахметьев лично на автомобиле в течении суток объездил эти станицы и поселки, где его помнили еще как страхового агента. Он поговорил с людьми, как это он умел делать, и убедил. На заседании уездного ревкома, состоявшегося девятнадцатого июля он убеждал уже членов ревкома, что массового восстания в близлежащих станицах и поселках не будет, разве что единичные акции. Это дало возможность отправить на помощь Федорову еще один пароход с ротой красноармейцев.
Отбив обходной «выпад» повстанцев и получив новое подкрепление, Федоров 21-го июля вновь повел наступление на поселок Вороний. Теперь уже преимущество красных было подавляющим, и к вечеру того же дня поселок был взят. Не задерживаясь, Федоров продолжал преследовать восставших, отступающих по дороге вдоль Иртыша в направлении поселка Черемшанского. У повстанцев почти кончились боеприпасы, нарушилось взаимодействие, упал моральный дух. К вечеру 22-го после непродолжительного боя красные взяли и Черемшанский. Поредевший отряд Степана отходил той же дорогой, по которой несколько дней назад наступал через те же поселки, где его встречали радостное казачье население. Теперь местные казаки собирали скарб и уходили вместе с ним. Отряд и беженцы отступали на поселок Мало-Красноярский.
В занимаемых поселках Федоров не проводил никаких чисток и экзекуций. Он продолжал развивать наступление, не давая противнику ни передохнуть, ни закрепиться на новых рубежах. Степан постоянно запрашивал Большенарымский, штаб восстания, требуя подкреплений и боеприпасов. Но боеприпасов в распоряжении повстанческого штаба не имелось, а все наличные силы были неосмотрительно распылены по разным направлениям и связаны боями. На зыряновском направлении повстанцы добились некоторого успеха, они даже взяли этот рудничный городишко. Но большого значения этот успех иметь не мог, так как все решалось в долине Иртыша, где друг другу противостояли отряды Федорова и Степана Решетникова.
Последний бой отряд Степана принял у поселка Мало-Красноярского 23-го-24-го и 25-го июля. Красные, поддерживаемые шквальным пулеметным огнем с «Розы Люксембург», в лоб атаковали позиции повстанцев. Те отбивались из последних сил. Население поселка, женщины, дети и подростки носили на позиции пищу, выносили и разбирали по домам раненых. В ночь на 25-е повстанцам удалось вывести из строя «Розу Люксембург». Под прикрытием темноты группа казаков на лодке сумела подплыть к пароходу, и привязав к корме связку гранат взорвать их. Получив серьезную пробоину «Роза Люксембург» стала «хлебать воду» и поспешила отплыть к Гусиной пристани. Тем не менее, именно днем 25-го июля после затяжной атаки красные, не считаясь с потерями, выбили казаков с господствующих высот. Степану ничего не оставалось, как отступить. После трех дней непрерывных боев поселок Мало-Красноярский был оставлен.
К 26 июля, красные, наступая уже с трех сторон, окончательно поставили восставших в безвыходное положение: они оставили Зыряновск, не смогли пробиться к китайской границе, и в долине Иртыша отряд Решетникова фактически был разгромлен. После оставления Мало-Красноярского, собрав командиров, Степан объявил, что дальнейшее сопротивление бесполезно и спасение одно, разбившись на небольшие группы уйти на «белки», в высокогорье и уже оттуда, улучив момент, просачиваться за границу. То же самопроизвольно сделали и другие части восставших, они «рассеялись по горам». Последние очаги сопротивления ликвидировали 27-го июля, после чего казаки, не желавшие уходить за кордон, стали сдаваться в плен.
Степан с отрядом в 20 человек, в основном из бывших «злобинцев», ушел на один из «белков». Здесь, на голом заледенелом плато температура даже в середине лета по ночам опускалась ниже нуля. Долго в таких условиях, в пещерах находиться невозможно. Холод и голод заставил повстанцев спуститься ниже и пытаться пройти к границе. Но все перевалы, дороги и даже тропы красные перекрыли. 5-го августа отряд попал в засаду и почти полностью был уничтожен. Тяжело контуженного Степана взяли в плен…
Егор Иванович с Дашей, ее двумя братьями и родственниками жены скрывались на заимке в таежной части Большенарымского хребта. Они собирались там переждать некоторое время и уходить в Китай позже, когда ярость большевиков уляжется и их бдительность пойдет на спад. Сначала им сопутствовала удача, беглецы почти до осени прожили, питаясь прихваченными с собой запасами и лесной растительностью. Однако такая жизнь не могла не сказаться на здоровье. В первую очередь страдали дети и старики. Даша легче остальных переносила лишения. Только украдкой глядя в зеркальце, она с ужасом видела свое подурневшее отражение, волдыри от укусов комаров и слепней, ввалившиеся щеки… В первый устроенный на заимке «банный» день, Даша смывая с себя долговременную госпитальную и дорожную грязь и осматривая себя… Она больше всего переживала, что Володя, увидев такие превращения, не захочет ее так же как прежде обнимать, трогать… Она жила только мечтой и думами о встрече, во сне она видела его и себя… он в офицерском мундире, а она рядом в подвенечном платье. В этих снах не было места более ни для кого, только они…
Уже в сентябре их нашел красный отряд, «прочесывающий» тайгу. Быстро уйти со стариками, женщинами и детьми никак не получалось. Вместе с двумя родственниками жены, малоподвижным стариком, который, тем не менее, был промысловиком и хорошо стрелял, и братом жены, раненым в ногу, Егор Иванович остался прикрывать отход остальных. Почему не оставив и без того обреченных, не пошел с остальными? Он лучше других понимал, что надолго красных не задержать, и они все равно их всех догонят. Но среди ушедших были старые и опытные охотники, отлично знавшие горные тропы. Они могли вывести всех к границе. И если это удастся, то Даша с братьями, возможно, спасутся, но для этого они не должны попасть к красным… Бой был недолгим. Шурина и старика подстрелили довольно быстро, после чего Егор Иванович, петляя, побежал в тайгу, в сторону противоположную той, куда ушли беженцы. Ему удалось увести красный отряд довольно далеко, после чего он… сдался. Когда Егор Иванович объявил, кто такой, у красных не было предела радости от осознания, что им удалось поймать такую крупную «рыбину», бывшего начальника колчаковской волостной милиции. Они уже не думали ни о каких дальнейших поисках и преследовании, а только спешили поскорее доставить столь важного пленника в ЧК, и получить за него соответствующее вознаграждение.
Егора Ивановича привезли в Гусиную пристань, чтобы пароходом этапировать в Усть-Каменогорск, для допроса и суда за все его многочисленные прегрешения против советской власти. Утром того дня, когда ожидали парохода вниз, его решили накормить и повели в располагавшуюся при пристани столовую. Когда конвой с арестованным проходил мимо избы, где помещался начальник местного гарнизона, временно после гибели Тимофеевы пустовавшей… На крыльцо этой избы вышел, мучившийся с похмелья, прибывший из Усть-Каменогорска уполномоченный ЧК, проводивший «чистку» восставших казачьих поселков, в которых вспыхнуло восстание. Сам выходец из местных новоселов, уполномоченный, увидев Щербакова, сразу узнал его.
– А ну-ка стой… Это хто такой к нам попал-то… Никак их благородие господин хорунжий… Стоять я те сказал… сичас тебе не старое время, сичас наша власть, кто был ничем, стал всем… а кто был всем, стал ничем!! – визгливо и восторженно выкрикивал уполномоченный…
Егор Иванович шел, глядя прямо перед собой. В том, что его расстреляют, он ничуть не сомневался. Его беспокоило лишь одно, сумеет ли Даша с братьями добраться до границы, перейти ее и там найти Решетниковых. Думая только об этом, он не обращал внимания ни на что, ибо ничего более для него уже не существовало. Он не слышал, что к нему обращается уполномоченный. Это была их врожденная семейная черта, отца и дочери – они обладали способностью ненадолго как бы уходить из реального мира в толщу своего сознания, своих размышлений, а потом, словно выныривая обратно, возвращаться в реальный мир… На этот раз вернуться не пришлось. Уполномоченный очень неважно себя чувствующий, вследствие употребления накануне большого количества самогона, буквально взорвался, видя что Щербаков совершенно не реагирует на его слова и команды:
– Ах ты моль белая… ссволоч… казара треклятая, сейчас я тебе уши твои прочищу, ты у меня!.. – с этими словами он забежал в избу и тут же выбежал вновь, сжимая в руке шашку, видимо первое оружие, что ему попалось на глаза. Подбежал, оттолкнул конвойного и с разворота срубил голову, совершенно не обращавшего на все это внимания человеку… Голова откатилось, уставшее заросшее щетиной лицо не выразило ничего, лишь веки дрогнули и тяжело закрылись. А тело как шло, так и продолжало идти еще несколько шагов, переступая ногами в разбитых сапогах, и фонтанируя кровью из срезанной шеи…
До самой зимы то там, то там тлели затухающие угли Большенарымского восстания. В казачьих поселках начался красный террор. Особенно старались уцелевшие местные коммунисты, члены комьячеек. Испытав животный страх, они мстили – убивали безо всяких судов. Да и красноармейцы имели приказ, расстреливать любого, замеченного с оружием в руках. Аресты и расстрелы сопровождались бесчинствами, самыми распространенными из которых являлись, беззастенчивый грабеж казачьих хозяйств и насилия над казачками. Грабежи, впрочем, именовались реквизициями, когда все имущество принимавших участие в восстании и их родственников отходило либо местным коммунистам, либо в фонд государства. Особенно жуткая участь ожидала жителей Мало-Красноярского. После его взятия, красноармейцы, обозленные потерями и упорством защитников поселка, обнаружив в домах много раненых… Раненых повстанцев выбрасывали на улицу и там добивали штыками. Хозяев этих домов… мужчин без различия возраста тут же расстреливали, женщин многократно насиловали, тоже без различия возраста, часто до смерти…
В результате подавления Большенарымского восстания к концу 1920 года в поселках Вороньем, Черемшанском, Малокрасноярском, Большенарымском, Чистоярском и других мужское население за исключением немногочисленных стариков и подростков отсутствовало. Посеянный весной того года хлеб убирать было некому, и он почти весь погиб под снегом.
Усть-Бухтарма избежала участи своих соседей. Осенью вовремя и без помех убрали урожай. Никаких репрессий здесь не было. И когда зимой голодные, чуть живые беженцы из «замиренных» поселков, в основном женщины и дети, стали появляться в станице и просить хлеба… В них было невозможно узнать гордых статных жен казаков, чьи предки полтора века были фактическими хозяевами этих мест. Впрочем, усть-бухтарминские казаки хоть и избежали участи восставших, но хозяевами той земли, что унаследовали от дедов и прадедов себя тоже уже не чувствовали… ни земли, ни рек, даже своих домов и имущества.
В ноябре, после того как выпал первый снег в долине Черного Иртыша, недалеко от границы, случился сильный оползень, чуть не половина сопки сползло в реку. Среди камней, проходившие там охотники за горными баранами обнаружили несколько раздавленных тел. Оповестили стоящий в Зайсане красный полк, охранявший границу. С большим трудом тела извлекли. Из них лишь одно не пострадало, тело юной рыжеволосой девушки с исхудавшим, иконописным лицом, если не считать небольшую ранку у виска. В ней опознали сестру милосердия из повстанческого отряда сотника Решетникова. Все кто ее видел, дивились необычайно спокойному, умиротворенному выражению ее лица, она встретила смерть, как бы совсем о ней не думая, занятая совсем другими мыслями. Она как будто глубоко спала и видела счастливые сны…
12
Перейдя на китайскую сторону, армия атамана Анненкова разоружилась. За сдачу оружия китайские власти обязались кормить интернированных белых. Возле местечка Юнли был разбит лагерь названный «Веселый» – юрты, палатки, шалаши, землянки. Анненковцы получали от китайцев по 800 граммов муки, и полтора килограмма дров в день на человека. Лошади перешли на подножный корм – наступило лето. Атаман больше не удерживал людей, позволяя им устраиваться, кто как может. Первыми ушли оренбургские казаки. После зверской гибели от рук атаманцев оренбургских офицеров, их жен и детей, они уже не доверяли Анненкову и потому предпочли перебраться на двести километров южнее, в Кульджу, в лагерь атамана Дутова. Потом ушла манчжурско-егерская бригада. Ее командир, тот самый, что предлагал атаману обменять женщин на хлеб, договорился о приеме его людей на службу в китайскую армию. Через два месяца стояния в «Веселом» у Анненкова осталось чуть более тысячи бойцов. Известия о Большенарымском восстании, неудачи белых в Забайкалье, распад самой Семиреченской Армии, все это ставило крест на возможности скорого возвращения домой.
Для своего командира и его жены казаки из сотни Ивана соорудили нечто среднее между шалашом и землянкой. На три штыка лопаты углубили землю, сделали дощатый настил, а сверху остроконечную покатую до земли крышу из кольев, крытых дерном. Внутреннее помещение получилось небольшим, но достаточным для оборудования двух маленьких комнаток: спальни в дальней части и кухни с буржуйкой у входа. В этом жилище Решетниковы прожили три месяца.
В один из последних июльских дней Иван пришел «домой» на обед сильно взволнованным.
– Что случилось, Ваня? – тревожно спросила Полина, ставя перед мужем на грубо сколоченный из досок стол тарелку с похлебкой.
– Да так… дело наше, кажется, совсем плохо. Вчера атаманцы опять напились и куда-то поехали, там с местными подрались, стрельба была. Боюсь, не станут нас здесь китайцы долго терпеть. Разоружились-то не все… Да, ладно бы, припрятал револьвер и сиди тихо, нет не могут без баловства, варначат.
Полина ничего не ответила, видя, как муж без аппетита поглощает малопитательную пищу, которую она смогла приготовить из положенного им скудного пайка. Не имея недостатка в деньгах, они могли бы питаться гораздо лучше, покупать мясо, овощи, фрукты… Но наличие у них определенного «золотого запаса» по-прежнему приходилось скрывать, а бумажные русские ассигнации здесь имели мало ценности. Потому супруги предпочитали жить как все, ни чем не выделяясь, чтобы не провоцировать местную холостяцкую вольницу, уже привыкшую жить за счет всевозможных конфискаций. При переходе границы казаки сдали китайцам орудия, пулеметы, винтовки, а револьверы в основном попрятали. Как, впрочем, сделали и Иван с Полиной. Иван, имевший два нагана и винтовку, один наган спрятал, оставила себе и Полина спасший ей жизнь дамский револьвер. Впрочем, женщин, с целью разоружения китайцы почти не досматривали. О том, что у анненковцев осталось на руках много огнестрельного оружия, свидетельствовала едва ли не каждая ночь в лагере «Веселом»: пальба возникала из-за ссор, или по поводу какого-нибудь памятного события. В конце-концов, не находящие приложения своих «навыков и умений» анненковцы начали задирать и китайцев.
Убрав посуду, Полина присела рядом с Иваном, удержав его, когда он хотел выйти, чтобы покурить. Эту привычку, он «подцепил» недавно, она помогала ему унять чрезмерное волнение.
– Подожди Вань… кури здесь… Я вот, что давно уже хотела тебе сказать. С атаманом нам больше оставаться нельзя. Сам видишь, у него уже не армия, а какой-то варначий сброд. В мирное время из него плохой командир. Как ты думаешь?
– Я-то?… Ну, а ты что думаешь, куда податься… к Дутову? У него в Кульдже порядка, вроде побольше, многие семейные туда хотят перебраться. У него там даже что-то вроде школы для казачьих детей собираются устраивать. Ты бы там могла учительствовать. Но, понимаешь, там оренбуржцы всем заправляют, и нас сибирцев, тем более анненковцев, они не больно привечают. Не думаю, что там нам лучше будет, – Иван сидел на постели с цигаркой в руке, которую так и не закурил – Полина не любила махорочного дыма.
– Я не о том Вань. Ты прав, Дутов для нас не выход. Нам надо пробираться туда, где можно спокойно, по-человечески жить и ждать пока эта советская власть сама по себе не рухнет. Мне кажется, власть эта чем-то на Анненкова похожа, сильная пока воюет, а в мирное время не сможет для людей нормальной жизни создать. Ты, понимаешь, о чем я говорю?
– Понимаю, – задумчиво отвечал Иван. – Я тоже думал об этом. Ведь ты о Харбине говоришь?
– Конечно… До Парижа нам не добраться, далеко, да и не нужны мы там никому. Туда ведь все больше князья да графы сбежали, мы там, рядом с ними, как быдло последнее будем. А в Харбине, я слышала, этой голубой крови почти нет, но культурных людей очень много, и казаков много, наших сибирских. Я в гимназии училась с девочкой, которая там с родителями жила. Она много про Харбин рассказывала. Это фактически русский город, построенный русскими. С нашими деньгами мы сможем там устроиться и ждать пока эти проклятые Советы сами по себе сдохнут. Бог даст не долго ждать придется, и твои и мои родители живы будут, нас дождутся, и заживем как всегда жили. Как думаешь? – Полина вопрошающе смотрела на мужа, параллельно находясь во власти вполне объяснимой мечты.
– Да я, не против. В общем-то, у нас и выхода иного нет. Харбин, это конечно хорошо, там и ты занятие себе найдешь, да может, и я на что сгожусь. Слава Богу, благодаря отцу твоему и Ипполиту Кузмичу, упокой Господь его душу… – Иван перекрестился, – благодаря им, нам с тобой Поля на первых порах и упираться-то особо не придется, деньги есть, а потом видно будет. Может действительно совдепия развалится, и мы домой вернемся. Все оно так, вот только ты представляешь, сколько отсюда до Харбина верст? Более трёх тысяч. Туда еще как-то добраться надо, добраться так, чтобы и жизнь, и здоровье, и деньги сохранить. В Китае ведь тоже порядка нет, и железных дорог немного, а на лошадях да пешком такое расстояние ох как тяжко будет покрыть, – Иван все же не выдержал и нервно закурил.
– Главное, Вань, стремление. Я с женщинами переговорила. Многие тоже туда ехать собираются. А расстояние… что ж, нет такого расстояния, которое нельзя преодолеть, – лицо Полины источало непоколебимую уверенность.
– Все это так, Поля. Но ты говоришь, почти так, как в куперовских романах, а здесь реальная жизнь, кругом бандиты, голод, нищета, идти нам предстоит через горы и пустыни. Одним нам, или даже если объединиться нескольким семейным… все одно не дойти. Да и из этого лагеря так просто не уйти. Надо ждать. Говорят, скоро нас отсюда будут убирать, подальше от границы. Большевики китайцам постоянно протесты заявляют насчет нас. Ждать надо, может, Бог даст, все устроится…
В августе 1920 года остатки армии Анненкова поэтапно перебазировались из «Веселого» в глубь китайской территории, в город Урумчи, административный центр провинции Синцзян, где и расположились в бывших казармах, которые до революции занимала охрана местного российского консульства. В городе имелась небольшая русская колония, в основном жители Семиречья, бежавшие от большевиков. У анненковцев отношения с местными русскими сразу не сложились. «Сторожилы», наслышанные о буйном нраве лихих подчиненных атамана, не могли не отнестись к ним настороженно. Они оказались правы – анненковцы и здесь не стали обременять себя соблюдением этических норм поведения. В конце-концов китайские власти запретили им появляться в городе, во избежание стычек, как с китайцами, так и уже прижившимися здесь русскими беженцами. Но это не помогло, и чтобы не дезорганизовывать жизнь административного центра провинции, в октябре анненковцев перевели в город Тучан в восемнадцати верстах от Урумчи, и разместили по постоялым дворам и частным домам. Вся эта чехарда еще более нервировала бойцов, смыслом жизни которых стала война. Они тяготились вынужденным бездельем и мечтали пробраться в Манчжурию, Монголию, или русское Приморье, где еще продолжали воевать с большевиками. К тому же стремился и Анненков. Он сумел добиться согласия китайских властей на перемещение его людей дальше на Восток. По этому плану анненковцам предписывалось четырьмя колоннами проследовать до самого Пекина. Претворение этого плана в жизнь началось в феврале 1921 года. В первой колонне отправлялись атаманцы, во второй через несколько дней кирасирский полк, с которым следовали и немногочисленные офицерские семьи.
Переход получился нелегким. Пришлось преодолевать северные отроги Тянь-Шаньского хребта, по высокогорью, где зима была в самом разгаре. Иван во главе сотни шел в составе кирасирского полка. Впрочем, сейчас в его сотне не набиралось и пятидесяти человек, а во всем полку всего чуть более двух сотен бойцов. Иван регулярно наведывался в обоз, где на одной из крытых повозок ехала Полина. Наконец, измученные и намерзшиеся люди преодолели хребет и оказались в городе Хами. Здесь кирасиры с удивлением увидели, что атаманцы еще не покинули временный лагерь, а ждут их. Они сообщили неожиданные новости…
В это трудно было поверить: как только основные силы анненковцев отошли от Тучана, китайцы блокировали конвой Анненкова, после чего арестовали и самого атамана. Анненкова обвинили в систематическом непослушании китайским властям и в инциденте, случившимся в рождественскую ночь с 6-го на 7-е января 1921 года. В ту ночь атаман со своими конвойцами подрались с китайцами. Причем лично Анненков изрезал кинжалом несколько человек…
Командование обоих полков стало обсуждать, как быть. Представители китайских властей требовали продолжать движение на восток. Собрали общий сход обоих полков, мнения разделились. Атаманцы, многие из которых воевали с Анненковым либо с германской войны, либо с начала восемнадцатого года, призывали вернуться назад и силой освободить атамана… Кирасиры, только что завершившие тяжелейший горный переход, в основном возражали. На импровизированную трибуну поднимались один за другим ораторы… Взял слово и Иван:
– Братья-казаки, поймите, назад мы все равно вряд ли дойдем. Вспомните эти горы, после которых у нас в обозе полно больных и обмороженных, и главное, нам китайцы на обратную дорогу не дадут продовольствия и фуража. К тому же у нас почти нет оружия. С чем вы думаете отбивать атамана, с одними револьверами!? Мы только усугубим и свое и его положение. Подумайте братцы. А если сделаем, как велят китайцы, то дойдем до Манчжурии, и там каждый решит, как ему быть. А атаман, я думаю, с китайцами сумеет договориться, и его все одно скоро освободят…
В своей речи Иван излагал примерно то же, что говорили до него ораторы из его полка, как бы объединив все приводимые ими аргументы воедино. Конечно, он не стал говорить, что ему с женой надо, во что бы то ни стало добраться до Харбина, и лучше всего это сделать в составе полка, с официального разрешения китайских властей, чем идти на свой страх и риск. В то же время от Анненкова они с Полиной сейчас желали как можно скорее отделиться. Полина, стоявшая тут же рядом в толпе казаков, потом горячо шептала на ухо мужу:
– Молодец Ваня!.. Сейчас они уже точно назад не пойдут…
Внесли или нет перелом в настрой казаков слова Ивана, но в конце-концов трезвый взгляд на сложившуюся обстановку возобладал, и колонны двинулись дальше. Возле города Аньсиньчжоу их расквартировали в пещерах возле местного буддийского монастыря. Слава Богу, наступила весна и люди не так мерзли. Через месяц власти разрешили анненковцам двигаться дальше… но только небольшими группами, опасаясь что такая большая и по-прежнему боеспособная людская масса может устроить бузу уже в центральных районах Китая. Атаманцы и кирасиры продали лошадей и по 20–30 человек отправлялись дальше. До города Баотоу шли пешком, дальше по железной дороге…
В конце мая 1921 года поезд Пекин-Харбин остановился у перрона харбинского вокзала. На платформе, в здании вокзала ходили русские железнодорожные служащие в русской дореволюционной железнодорожной форме… гимназисты в кителях и фуражках, гимназистки в форменных платьях и фартуках, дамы в шляпах и модных платьях, мужчины в сюртуках и котелках, их окликнул извозчик в картузе и поддевке: «Куда изволят господа…». На лице Полины выступили слезы, при виде этой долгожданной картины. Казалось не было ни ужасов гражданской войны, ни рек крови, ни каких насилий, унижений, голода, холода, и все это лиш долгое кошмарное сновидение. Кошмар кончился, и они снова попали в старую, до боли сердца любимую ими Россию…
13
Ввиду того, что большую часть хлеба урожая 1920 года в Бухтарминском крае не убрали и он погиб на корню, Усть-Бухтарма, урожай собравшая, никак не могла избежать тотальной продразверстки. Вместе с тем проводить продразверстку в такой многолюдной станице было делом рискованным. В уездном ревкоме решили назначить ответственным за это «мероприятие» Бахметьева…
На Павла Петровича, хоть он и намеренно ушел в «тень», и не рвался на первые роли, все одно постоянно «стучали». Он подозревал «пригретую» им Лидию Грибунину, недовольную тем, что он фактически тормозил расследование дела о расстреле коммунаров. Павел Петрович не то чтобы тормозил, но прибывшему после гибели Малышкина новому начальнику уездной ЧК, человеку со стороны, он на правах местного старожила, осторожно разъяснил, что спешить с этим делом не стоит, пока советская власть на местах не достаточно укрепилась. Но когда стала ясна судьба основных виновников того расстрела: Степан Решетников пленен, Щербаков со Злобиным погибли, ничто уже не мешало проведению окончательного расследования и суда, чего неустанно требовала Лидия Грибунина.
То, что его позиции окончательно пошатнулись, Павел Петрович почувствовал в самом конце 20-го года, когда его и без того под завязку загруженного работой в отделе образования, редакции уездной газеты, профбюро… вдруг неожиданно назначили особоуполномоченным упродкома по продразверстке. Должность, на которой «крестов» на грудь не получишь, но шансов голову потерять «в кустах» более чем достаточно. Видимо верхушка уездного ревкома решила-таки избавиться от чрезмерно мягкого и интеллигентного коммуниста, смотревшегося «белой вороной» в среде не шибко грамотных, но зато беспощадных к врагам советской власти партийцев военной закваски. В мандате, выданном Бахметьеву, говорилось: «Немедленно, в порядке боевого приказа приступить к усиленной ссыпке хлеба, причитающегося к сдаче из расчета по разверстке хлеба… Производить аресты и смещение членов волостных и сельских советов и отдельных граждан… У лиц, не подчиняющимся распоряжениям по выполнению разверстки и укрывающим хлеб, производить конфискацию имущества и хлеба, каковые поступают в фонд государства…».
Большевики окончательно вводили в Бухтарминском крае те же порядки военного коммунизма, что уже с восемнадцатого года царили в Европейской России – отъем хлеба у производителей, не давая ничего взамен, чтобы спасти от голодной смерти рабочий класс, приведший их к власти, и избежать голодного бунта в городах.
Недоброжелатели Бахметьева в уездном комитете партии не сомневались, что этот хитрец неминуемо «сгорит» на таком задании – хлеб отнимать, это тебе не газетенку редактировать, или в страховой конторе подпольщика изображать. И конечно, как само-собой разумеющееся, Бахметьев возглавил продотряд, на которой возлагалась задача по проведению разверстки там, где имелись наибольшие хлебные запасы, в Усть-Бухтарме. Правда, как такового продотряда не было. Как и в прошлый раз обязанности по проведению продразверстки в станице возложили на местный гарнизон. Бахметьев, прибывший в станицу всего с несколькими помощниками, сначала этот вопрос всесторонне обсудил с начальником гарнизона Вальковским. Потом собрали станичный ревком, на котором Павел Петрович зачитал приказ Упродкома о разверстке. Несмотря на то, что члены партъячейки от разверстки освобождалис, они выслушали приказ с далеко не радостными лицами. После затянувшейся паузы, секретарь партъячейки выразил общее мнение:
– Вот что, товарищ комиссар, хош нас всех тут заарестовывай, а казаки добром, за твои расписки хлеб не отдадут. Оне, конечно, и бунтовать сейчас не будут, но и хлеба не дадут… уже попрятали по заимкам, да по сараям. Всю зиму искать будем…
– Так… – задумчиво пощипывал бороденку Бахметьев. – Я слышал, во время Большенарымского восстания, советской власти помощь в деле агитации казаков против поддержки восстания оказал бывший станичный атаман Фокин. Как думаете, товарищи коммунисты, если вновь его привлечь? Он еще не утратил доверия у казаков, послушают его?
– Прослушают, послушают! Мы и сами хотели его просить, – наперебой загалдели с мест члены партъячейки.
Бахметьев никогда не раскрывал своего тесного знакомства с бывшим атаманом. И сейчас он вел себя так, будто с самого начала вовсе не рассчитывал на его помощь, а пришел к такой мысли лишь на совещании со станичными активом, с их «подачи». Теперь уже Тихона Никитича, под конвоем двух красноармейцев проводили к Бахметьеву, после чего они уединились в бывшем атаманском кабинете.
– Извините, Тихон Никитич, что я вас под конвоем приказал привести. Сами понимаете, мне никак нельзя афишировать наши с вами истинные отношения.
– А бросьте, Павел Петрович, пустое, я все понимаю… Видите как тут все захламили, – Тихон Никитич, нарочно обращал внимание Бахметьева на то, во что превратился хорошо тому знакомый кабинет при новых хозяевах. В июле двадцатого года, когда его сюда же пригласили на заседание ревкома в связи с восстанием, он не мог вот так же высказать возмущение, да и перед кем было, другое дело сейчас…
Уже на следующий день красноармейцы приступили к ссыпке хлеба в станице… В течении недели в Усть-Бухтарме, Гусиной пристани, Березовском, Александровском без единого выстрела и ареста была полностью проведена продразверстка. Когда преодолев заснеженные горные перевалы, обоз, груженый зерном, во главе с Бахметьевым прибыл в Усть-Каменогорск, его недоброжелатели не могли взять в толк, как такому «слабаку» это удалось. Другие продотряды так же тихо и эффективно свою миссию выполнить не могли. Повсюду и в станицах, и в поселках и деревнях при проведении продразверстки вспыхивали волнения, звучали выстрели, лилась кровь, без устали работала ЧК… Завершение продразверстки по срокам «подгоняли» к концу апреля, когда Иртыш очистится ото льда, чтобы хлеб на первых пароходах вывезти в Семипалатинск и Омск, а оттуда по железной дороге в, уже который год голодающую под властью Советов, Центральную Россию.
Глаша ушла от стариков Решетниковых как только наметились у нее первые признаки беременности. Лукерья Никифоровна все поняла сразу:
– Это у тебя… от Степы?
В ответ Глаша зашлась слезами, и вскоре они уже плакали вместе. Степан хоть и еще жив, сидел в крепости, но не было ни малейшего сомнения, что его расстреляют. Игнатий Захарович, после того, как жена ему рассказала о положении Глаши, сразу принял решение:
– Вот что девка, тебе у нас боле жить нельзя. Мы сейчас навродь чумных здесь. Останешься, и себя и дите сгубишь. Уходи в свой дом, пока его какие-нибудь варнаки не заняли. И смотри никому не проболтайся от кого у тебе дите. Ежели правду узнают, и тебе и ему житья не будет. У нас тут, чую, с тех коммунаров хотят икону слепить, да вместо Христа молится на них. А Степа получается этих святых… мать их ети… того, в расход, все равно как в старое время христопродавец. Лучше ты всем говори, что нагуляла. А про Степу забудь и про нас тоже. И если в ревком таскать будут, чего про нас вызнавать, ты не бойся, костери нас, дочка, последними словами, что батрачила на нас, что всю кровь с тебя выпили. Может за ихнюю сойдешь и дите без утеснений вырастишь. Ну, уж коли наши придут, мы то уж с матерью, боюсь не дождемси… вот только тогда и вспомяни, что казачьего ты роду, не мужичьего, и дите у тебя не от проезжего варнака, а от сотника сибирского казачьего войска Степана Решетникова, героя, который тут краснюкам этим спуску не давал… Ну, да ладно, ступай дочка, да смотри внука чтобы в полной исправности родила… ну ежели внучку тоже неплохо…. Что… карточку, какую карточку… Степы? Ох, ты господи. Мать неси-ка карточки какие у нас Степы есть… Нет, энту нельзя, на энтой он с атаманом своим, за нее ежели найдут сразу заарестуют… На вот эту, здеся он с товарищем своим снялся в девятнадцатом году. Смотри запрячь подальше, ежели красные найдут и за ее пострадать можешь, вишь он здесь какой красивый, да в форме… Ох господи, где он сейчас… Надо бы в Усть-каменогорск, в крепость съездить… Ох сил нету, да и не пустят все одно… Степа, Степа… ох и Ваня где, тоже неизвестно. Что за напасть, за какие грехи, царица небесная, и один сын под топором ходит, и второй жив ли… А ты ступай, ступай, дочка. Нельзя тебе больше у нас… И это… вещи, что от Поленьки остались возьми, платьишки, шубейки, и все что там ваше бабское, не подойдут так продашь или сменяешь на что, она ж все хорошее носила с дорогого матерьялу… Мать собери там, а то все одно придут рекизируют, какие-нибудь варначки носить будут задарма да радоваться…
Она так и поступила. Правда одежда Полины плечистой и узкобедрой Глаше подошла только по росту, в плечах была тесна, а в бедрах едва не полтора раза обернуться. Да и носить такие дорогие платья, шубы, шапки и белье она не решилась, потому пришлось поступить как советовал Игнатий Захарович – втихаря менять на продукты… В начале 1921 года, Глаша благополучно разрешилась сыном, которого назвала Петром. От кого понесла эта некрасивая рябая баба? Судачили всякое, даже интересовались у Игнатия Захаровича и Лукерьи Кузминичны. Те, сговорившись, отвечали одно и то же, де спуталась непутевая Глашка в прошлом годе, не то бродягой, не то с бандитом, не то с продотрядником. Про то, что в период зачатия, на их заимке прятался Степан, никто в станице, кроме родителей, Глаши и Тихона Никитича не знал, и его имя в качестве возможного отца ребенка не упоминалось ни в одной сплетне, хотя на личике новорожденного можно было обнаружить немало характерных «решетниковских» черт.
Изменения в поведении своих «домашних» батраков Танабая и Насти Тихон Никитич стал замечать уже давно, об том ему постоянно доносил верный Ермил, который стал подозревать киргизенка в доносительстве. Теперь же бывший атаман уже не сомневался, что его батраков привечают в партьячейке, наверняка выспрашивая сведения о хозяине. Настя ушла сразу после Нового года, заявив, что хочет идти в Зыряновск, где вроде бы организуют специальные женские бригады лесорубов. Скорее всего «подбили» ее к этому в сельсовете, возможно посулив, что там, на лесозаготовках, она наверняка себе найдет жениха. А вот Танабай… Возможно, потому Танабай и не уходил, что имел задание следить за бывшим атаманом. Тихон Никитич на это не обращал никакого внимания, хотя ему постоянно жаловалась жена, на все растущую наглость, ранее даже не смевшего при ней сидеть, стоять в шапке и говорить ничего кроме «да хозяйку» и «сделаю хозяйка», киргизенка… Еще раньше, после восстания, ушла проведать родственников, узнать живы ли, да так и пропала где-то в Большенарымском Пелагея. Когда ушла и Настя, делавшая основную женскую работу у Фокиных, это делать уже пришлось самой Домне Терентьевне, доить корову, стирать белье, готовить еду. Первое время, правда, к ней приходила Лукерья Решетникова, помогала отвыкшей от такой работы сватье. Но потом Домна Терентьевна втянулась, заметно похудела, так что живот уже почти не мешал подсаживаться под корову, руки потеряли мягкую припухлость, кожа на них огрубела… в общем, жизнь заставила ее на старости лет вновь заняться нелегким крестьянским трудом. Данное обстоятельство видимо, тоже, подвигло Танабая к изменению его поведения в отношении хозяйки. Впрочем, вскоре он уже заявил о своих «правах» в открытую. В мае 21 года он пришел к Тихону Никитичу:
– Я ухожу хозяин… Говорят, новая власть крепкая, навсегда пришла и всех атаманов изведет, коней и почти всю скотину у тебя уже забрали, и дом твой и землю, все отберут у тебя. Все будут ровные и одинаковые. Никаких атаманов и генералов не будет.
– А кто же будет? – усмехнулся Тихон Никитич.
Танабай, не зная, что ответить, потупился в бесплодном раздумье.
– Атаманы всегда будут, как их не назови. Большевистский комиссар, или председатель ревкома, тот же атаман, только зовется по другому… А так, конечно, ты прав, на меня работать тебе уже ни к чему. Иди, я уже не могу тебе даже заплатить. У меня и хлеба-то почти не осталось, сам видел, последнее забрали. Верно говоришь, скоро и землю и дом заберут… Иди Танабай, может новая власть для тебя лучшим хозяином будет, чем я. Но за работу я с тобой разочтусь. Табун мой что на том берегу, хотел я тебе оттуда несколько коней отдать… но его уж поди ваши из Маната сами меж собой разделили. Потому я тебе своего коня, строевого отдам… пойдем…
– Не надо хозяин… я и так его взял. Тебе ведь он все равно уже не нужен. И коров окромя одной, я тоже заберу. Тебе же легче, не надо будет, ни пасти, ни чистить за ними, и хозяйке не ходить. Она вон с одной коровой-то еле управляется. Прощай хозяин. И это, пусть Ермил нас пропустит, Танабай кивнул на стоящего у ворот одноглазого «атаманского пса» который сжимал в руках шашку и прикажи хозяин…
Но Тихон Никитиче не приказал, он безвольно махнул рукой:
– Отвори ворота, пусть едут.
Танабай повернулся и косолапо заспешил на кривых ногах к нагруженной повозке, где его уже ждали приехавшие с той стороны Иртыша родственники, чтобы помочь ему догнать до берега и погрузить на баржу коня, вещи и коров…
– Да… совсем, видать, плохи наши дела, Домнушка. Танабайка не так просто ушел. Видимо в ревкоме это ему сказали, что все, хватит доносить на хозяина, пора тебе уходить. А раз так, то нас, по всей видимости, как это они говорят, скоро к ногтю, – высказал свои соображения жене Тихон Никитич, повергнув ее в тихие скулящие рыдания.
– Слава Богу, что Полюшка не здесь, ничего этого не видит и не знает, – причитала Домна Терентьевна, – хоть бы узнать, что с Володенькой, хоть бы жив был… а так, будь что будет. Пусть нам плохо будет, но хоть бы у них хорошо было, – она повернулась к образам и стала со слезой в голосе шептать молитвы…
14
О переменах в станичной жизни «просигнализировал» факт очередной смены начальника гарнизона и приезд уполномоченного уездной ЧК…. Тихона Никитича арестовали в смурной дождливый день в самом начале июня. Много народа несмотря на непогоду вышло на улицу, чтобы проводить подводы на которых чекисты увозили бывшего атамана и казаков, принимавших участие в разгоне питерской коммуны летом 18-го и аресте коммунаров осенью 19-го. Вслед за арестованными на пароходах поехали их проведывать родственники. Домна Терентьевна, отведя корову к сватам тоже села на пароход. Она знала об отношениях мужа с Бахметьевым, потому по приезду в Усть-Каменогорск пошла к нему, в бывший Народный дом, где находился уездный ревком. Она хотела, чтобы Бахметьев помог ей добиться свидания с Тихоном Никитичем. Павел Петрович не стал с ней разговаривать на людях, а через доверенного посредника предложил встретится неофициально. При встрече он лишь развел руками:
– Единственное, чем я вам могу помочь, так это дать немного денег. Даже привести вас к себе домой и накормить я не могу. Слишком велик риск, ведь вас могут узнать и тогда мне не сдобровать. И вообще… извините, как вас?… Да, Домна Терентьевна, никому не говорите, кто вы и зачем приехали. Я, конечно, как никто другой понимаю, что ваш муж оказал советской власти и мне лично много услуг, но чтобы все это использовать во благо Тихону Никитичу надо действовать крайне осторожно. Я вам обещаю, я сделаю все возможное. У вас в городе есть знакомые, у которых вы можете остановиться?… Ну вот и очень хорошо. Наберитесь терпения и ждите, больше ничего не остается…
Но единственное, что смог сделать Павел Петрович, это самому навестить бывшего станичного атамана и передать ему теплые вещи, привезенные женой. В полутемной, с сырыми стенами комнате для свиданий они беседовали в последний раз, два немолодых, разумных, уважающих друг друга человека.
– Крепитесь, Тихон Никитич. Судя по всему, расследование дела о расстреле коммунаров теперь уже не затянется, и суда долго ждать не придется. Есть люди, которые хотят превратить этот суд в нечто вроде грандиозного пропагандистского митинга, чтобы о нем узнали в самой Москве. Сами понимаете, на этом деле карьеру можно сделать. Но у вас лично, есть много смягчающих обстоятельств, которые, я думаю, помогут вам избежать смертного приговора. Вы, лично никого не расстреливали, и не отдавали такового приказа. Да, под вашим руководством летом 18-го разогнали коммуну, но то была опять не ваша инициатива, а приказ свыше. Ну, и должно помочь то, что вы агитировали казаков в пользу советской власти во время Большенарымского восстания, и содействовали проведению продразверстки. А вот вашему родственнику Степану Решетникову казни никак не избежать, у него «заслуг», аж на целых три расстрела. Но я очень надеюсь, что в сравнении с ним члены трибунала сочтут вашу вину незначительной. Я же, увы, на решение суда никак повлиять не могу. Сам не очень крепко на своем насесте сижу. Надеюсь вскоре от греха податься отсюда подальше. Жена моя, она как предчувствует что-то и каждый день просит уехать поскорее, так что простите великодушно…
Тихон Никитич за почти месяц сидения в крепости, при интенсивных допросах следователей… еще более осунулся, поседел, и внешне смотрелся совсем стариком… но голос по-прежнему был тверд и мысли ясные:
– Не винитесь Павел Петрович. Спасибо вам за то, что пришли, за передачу, за участие… А мне… мне все едино, что там суд решит, тюрьма или расстрел. Ведь все одно в неволе долго не протяну. У меня ведь картечина, осколок маленький под лопаткой, еще с японской сидит. Никогда не беспокоил, а в этой сырости как набухает, и на сердце начинает давить. Лечить-то меня все одно не будут, тем более операцию делать. Так что…
– Удивляюсь вашему спокойствию Тихон Никитич… Да, вот еще, совсем из головы вон… Что еще просила супруга ваша передать, – Бахметьев оглянулся на дверь и заговорил почти шепотом. – Ваша дочь с зятем ей весточку передали. По данным полугодичной давности они в Китае, в городе Урумчи, живы и здоровы.
– Ну слава тебе Господи, хоть с ними все хорошо… Хотя, какое там хорошо, ребенка не доносила, перебиваются на чужбине… Одна надежда, может там переждут все это. Как думаете, ваша власть, она надолго? – Тихон Никитич спрашивал совершенно спокойно, будто разговаривал с Бахметьевым как минимум в равных условиях, а не как заключённый с представителем власти.
– Тихон Никитич… – укоризненно покачал головой Бахметьев. – Зря вы надеетесь, что советская власть временное, недолговечное явление. Ленин прямо сказал, что большевики пришли всерьез и надолго. Так оно и будет.
– Надолго, это насколько? – облизнул сухие, потрескавшиеся губы Тихон Никитич.
– Навсегда!
– Позвольте с вами не согласиться, уважаемый Павел Петрович. Даже ваш вождь утверждает, что надолго, но вовсе не навсегда. А что значит надолго? Вы же понимаете, что в историческом масштабе даже сто лет не такой уж большой срок, а мне сдается, столько ваша власть не продержится… – бывший атаман закашлялся, вытер губы и выделившуюся мокроту, чистыми платком, который ему вместе с прочими вещами передал Бахметьев.
– К чему весь этот разговор, Тихон Никитич? Даже если и сто лет… Вам не кажется, что и в этом случае вашим родственникам, чтобы не пропасть на чужбине лучше вернуться и повиниться? Не сейчас, попозже, когда страсти улягутся. Кстати, советую на суде держаться именно такого мнения. Ведь вас же спросят о дочери и сыне. И не стесняйтесь делать заявления, де полностью признаю советскую власть, никогда не выступал против нее с оружием в руках, сотрудничал с нею. Можете даже на меня сослаться и на Вальковского, не сомневаюсь, и он подтвердит, что благодаря вам удалось удержать усть-бухтарминских казаков от восстания. А еще лучше выступите с обращением к вашим землякам, ушедшим с белыми, с Анненковым, чтобы возвращались домой…
Тихон Никитич слушал, и время от времени несогласно качал головой:
– Нет, я такую ответственность никогда на себя не возьму, даже если от этого будет зависеть моя жизнь. Да, там им, конечно, тяжко приходится, но здесь, что их ожидает здесь? Здесь им не избежать допросов в ЧК, а я по собственному опыту уже знаю, что там сидят люди совсем не такие как вы, милейший Павел Петрович. Поэтому нет, увольте.
– Ну вот, опять вы туда же, только худшее видите. Это то же самое, что видеть тень от солнца, и не обращать внимание на то, сколько благ несет его свет. А коммунизм – это солнце, будущее всего мира. Наша Россия покажет пример, проложит дорогу всему человечеству, докажет, что можно свалить владычество проклятого денежного мешка. А его свалить, ничего не жаль… – убежденно и проникновенно говорил Бахметьев.
– И тех человеческих жизней, судеб, что без счета загублено в этой войне, и которых еще не мало будет загублено, – констатировал Тихон Никитич, глядя мимо собеседника, куда-то в угол комнаты, одновременно зябко ежась и подавляя позыв к кашлю.
Бахметьев осекся. Помолчав, тяжело вздохнул:
– Да… тут я с вами отчасти согласен, много лишней крови пролили. Ведь нам не у кого учиться, впервые в мировой истории за такое дело взялись, много ошибок, к сожалению, допускаем. Но все это ради того, чтобы построить такое будущее, где счастлив станет каждый, а не меньшинство, где не будет никакой эксплуатации. Эта кровь, она должна стать последней. Но совсем без крови нельзя… Понимаете? – глаза Павла Петровича горели, на лице было одухотворенное возвышенной идеей выражение, в которую он беззаветно верил.
– Понимаю… Только вот таких как вы, что мечтает о счастье для всех, я среди вашего брата коммуниста больше не встречал ни одного. В основном они такие же, как большинство людей, мечтают о счастье для себя, или еще для своих родных, близких, детей. Поймите и вы, Павел Петрович, так скроены мозги большинства людей, и изменить это нельзя, это наследуется от родителей к детям. И счастье для всех – это невозможно, одному надо одно, другому другое. У трудолюбивого оно одно, у лентяя или вертопраха – другое, русскому хорошо это, киргизу – совсем другое. Мало кто хочет тяжело работать, а руководить, командовать, не откажутся очень многие. Но все одно, при любой власти большинство будет работать, а руководить – немногие. Всегда так было, так есть и так будет. Так стоило ли лить столько крови, чтобы вместо одних командиров, атаманов, генералов, царя, пришли другие, комиссары, всякие секретари, которые, в конце концов, окажутся ничуть не лучше прежних, а то и хуже? Это же… как сказать, что-то вроде бега по кругу… Я вам уже как-то говорил про это… это же дорога в никуда…
– Нет, нет и нет! – Бахметьев встал со скрипучей табуретки, на которой сидел и заходил по комнате, успокоившись вновь сел. – Труд в новой России будет в радость, и никому не надо будет надрываться на работе. Всю тяжелую работу будут делать машины. Пройдет двадцать, самое большое тридцать лет и все изменится до неузнаваемости, так хорошо и радостно будет жить. И люди, люди станут другими, будет воспитан совсем другой народ, не станет ни бедных ни богатых, ни русских, ни киргизов, уйдут в прошлое все национальные предрассудки, все будут равны, все будут братья…
Тихон Никитич внимательно посмотрел на собеседника и с искренним сочувствием спросил:
– Неужели, вы действительно во все это верите?…
Когда Тихон Никитич говорил Бахметьеву о том, что коммунисты в уездном ЧК совсем не такие как он, он прежде всего имел в виду Семена Кротова, единственного оставшегося в живых члена первого усть-каменогорского Совдепа. Кротов в новом составе уездного ревкома не смог занять столь любимой им хозяйственной должности. Но он отлично понимал, что ему необходимо восстанавливать свою пошатнувшуюся репутацию, и он поспешил отличиться во время проведения продразверстки в уезде. Он так умело разыскивал спрятанный хлеб, что удостоился благодарности председателя ревкома. Потому, когда он попросился в ЧК, там ему сразу доверили расследование заговоров против советской власти. Семену вновь «засветила» карьера и он, быстро найдя общий язык с постоянно жаловавшейся в ЧК Лидией Грибуниной… В общем, Кротов буквально напросился на расследование этого дела, за которое большинство других сотрудников не выражали желание браться. В ходе допросов арестованных и ознакомления со следственными документами, долгих и обстоятельных бесед с Лидией Грибуниной, Кротов узнал и многое о деятельности, вернее бездеятельности руководителя уездного подполья… Видимо, Лидия очень надеялась, что Кротов в ходе расследования «выведет на чистую воду» и Бахметьева. Но она не учла, что у того и самого в этом плане «рыло в пуху», и он не решится в открытую выдвигать обвинение против нынешнего комиссара ревкома, хоть и не самого влиятельного. А вот, что касается расследования расстрела коммунаров, и подготовки обвинительных документов для суда, здесь Кротов «грыз землю». Ему позарез нужно было «громко отличиться», чтобы занять ответственный, весомый пост, ведь у него уже подросли дети, и их пришла пора куда-то пристраивать. И он сумел это сделать, подготовил и документы, и свидетелей, немало постаравшись для того, чтобы резонанс от этого суда получился громким, и чтобы приговоры вынесли самые суровые…
Суд над казаками, участвовавшими в разгоне комунны в 18-м году, и расстреле коммунаров в 19-м, произошел в мае-июле 1921 года. Судили всех, кого удалось найти и поймать. Поселки Александровский и Березовский обезлюдели почти так же, как и те что принимали участие в Большенарымском восстании. Усть-Бухтарма в этом всеобщем разоре являла собой счастливое исключение, хоть и «ободранная» продразверсткой, но не сожженная, не униженная, и почти по прежнему многолюдная. Для уездной власти она стала надежным поставщиком зерновой, животноводческой и рыбной продукции. Но на суде это, конечно, в заслугу Тихону Никитичу не поставили. Бывшего станичного атамана Фокина, бывшего сотника Решетникова и еще двенадцать человек из расстрельной команды приговорили к расстрелу. Более трех десятков прочих участников тех событий приговорили к различным срокам тюремного заключения…
Вскоре после суда Павел Петрович Бахметьев перебрался в Семипалатинск, где возглавил губернское бюро профсоюзов. Но и там пробыл недолго. В ходе расследования дела о расстреле коммунаров все-таки всплыли свидетельства о более чем странном поведении коммуниста Бахметьева в период колчаковской оккупации. Эти свидетельства из уездной ЧК попали в губернскую. Почуяв опасность, Павел Петрович связался со своими старыми товарищами на Урале и добился, чтобы его отозвали для партийной работы на родину…
Не смогла прижиться в Усть-Каменогорске и Лидия Грибунина. Не оправдались ее надежды на то, что ее будут чтить и «двигать», как вдову расстрелянного председателя комунны. После отъезда столь ею презираемого Бахметьева оказалось, что за нее, образно говоря, и слова сказать некому. Новые руководители уезда всячески тяготилась ею. Сделав «икону» с мертвых коммунаров, они совсем не желали иметь рядом с собою «икону» живую. Лидия, не выдержав образовавшегося вокруг нее «вакуума», собрала детей и тоже уехала на родину…
После приведение в исполнение приговора в отношении Тихона Никитича и Степана, в станицу приехала специальная комиссия для конфискации имущества казненных. Дом Фокиных описали и опечатали. Ермила, пытавшегося защитить хозяйское добро, скрутили и под конвоем отправили в Усть-Каменогорск. Многие из ревкомовских активистов надеялись, что лучший в станице дом передадут в личное пользование кому-то из них. Но новое волостное начальство распорядилось отдать его под клуб и избу-читальню. Основу книжного фонда, после соответствующей проверки составила библиотека бывшего станичного атамана и часть книг из библиотеки высшего станичного училища, переведенного в статус обыкновенной начальной школы. Преподавали в этой школе присланные из Усть-Каменогорска учителя, подготовленные на учительских курсах, организованных Павлом Петровичем Бахметьевым. К немалому удивлению многих, ни стариков Решетниковых, ни их хозяйства не тронули, если не считать, что Игнатия Захаровича вызывал приехавший из уезда следователь и полдня допрашивал. Старика под страхом немедленной ликвидации обязали докладывать в станичный ревком о всех известиях и письмах приходящих к нему из-за границы от второго сына-белогвардейца…
Домна Терентьевна не надолго пережила мужа. После казни Тихона Никитича ей уже некуда было возвращаться. Ее приютила мать Романа Сторожева, вдова расстрелянного еще козыревцами хорунжего. Две женщины со схожей судьбой жили теперь одним, молились за упокой души мужей и ждали вестей от детей. Но жить ожиданием и молитвами пришлось недолго. Романа красные взяли в плен в Забайкалье, куда он отступил с остатками белый войск. На допросах выяснили, что он принимал активное участие в подавлении восстания в усть-каменогорской тюрьме. Судить его привезли в Усть-Каменогорск. Мать добилась свидания с сыном, рассказала, что у них в доме живет мать Володи Фокина. Роман поведал о сожжении большевиками эшелонов с тифозными колчаковцами, в один из которых они поместили находящегося в беспамятстве Владимира. Мать Романа не хотела об этом говорить Домне Терентьевне, но та внутренним, материнским чувством поняла, что та что-то от не скрывает… Не успев оправиться после казни мужа Домна Терентьевна, узнав об ужасной участи сына слегла, и в сентябре 1921 года скончалась…
15
Иван и Полина, родившиеся и росшие в Усть-Бухтарме, потом учившиеся, он в Омске и Оренбурге, она в Семипалатинске… Они, по большому счету, никогда не жили в по настоящему больших городах, хотя и ему стотысячные Омск и Оренбург и ей пятидесятитысячный Семипалатинск казались в сравнении с родной станицей очень большими городами. Но когда они оказались в Харбине, городе насчитывавшем свыше трехсот пятидесяти тысяч жителей, половина из которых были русскими…
Харбин, город в северо-восточном Китае, в Маньчжурии на берегу реки Сунганри, спроектированный и построенный русскими на рубеже 19-го и 20-го веков, во время строительства КВЖД. В двадцатых годах вся жизнь здесь шла по «регламенту», имевшему место в дореволюционной России. Постоянное русское население, рабочие и служащие КВЖД, а так же те граждане России, осевшие здесь по коммерческим и прочим надобностям еще до революции, сейчас составляли не более трети всего русского населения. Остальные две трети – спасшиеся от большевиков беженцы. Здесь они нашли относительно безопасный осколок старой России, где можно было остановиться, отойти от пережитых страхов, от голода и болезней. Но все это при условии, если они убежали из родного дома не налегке, а вывезли какие-нибудь драгоценности, или запрятали в нижнем белье определенную сумму в золоте и серебре. Увы, у подавляющего большинства беженцев: чинов белой армии, всевозможных интеллигентов, членов их семей, таких денег и ценностей либо не имелось вовсе, либо имелось крайне мало. Из бумажных же денег здесь ценилась только иностранная валюта.
У Ивана и Полины не было валюты, но у них имелось золото и серебро, ну и конечно завещание, скрепленное подписью и печатью купца Хардина. Но с «обналичиванием» завещания в Русско-Азиатском банке, несомненно, возникло бы много вопросов, и вообще надо было сначала осмотреться и обустроиться в городе. Они, даже не отдавая себе в том отчета, более всего жаждали отойти от пережитого, пожить спокойной мирной жизнью, наконец, вдоволь наесться и отоспаться, никуда при этом не спеша, не стремясь. Ну и, конечно, пожить жизнью большого города, о которой всегда мечтали, но которой фактически им еще не приходилось жить: кинематограф, театры, рестораны, встречи и разговоры по интересам со старыми и новыми знакомыми. Война, жестокость, зверство, кровь, грязь, тиф… и все прочие мерзости остались там, позади, и уже не касались их непосредственно. Но прибывавшие в город новые беженцы из России не давали забыться, также как и заголовки местных русских газет. В городе имелось сибирское казачье землячество, что выжило при отступлении колчаковских войск вдоль Транссиба до Забайкалья. Ивана как аннековского офицера активно агитировали идти в Приморье и продолжить вооруженную борьбу с большевиками. Большинство вместе с ним приехавших анненковцев именно так и поступили. Но Иван на этот раз подавил уже не очень громкий приступ совестливости и предпочел остаться в Харбине, перейти к мирной жизни, благо здесь имелось много как чисто русских коммерческих фирм, организаций, предприятий, так и со смешанным капиталом.
Супруги сняли довольно хорошее жилье, и если для Полины жизнь с удобствами не была внове, она у Хардиных так жила, то Иван впервые жил в квартире с центральным отоплением и ванной. С электрическим освещением они оба уже жили, он в опять же в Омске и Оренбурге, она в Семипалатинске, но в Усть-Бухтарме такового не было. После того, как с конца 1920 года в Харбин нахлынула волна белых, отступавших из Забайкалья, большая часть сдаваемого внаем жилья оказалось занято, но это в основном коснулась только относительно дешевых квартир без удобств и канализации. Что же касается дорогостоящих квартир, которые в свое время строились для руководящего и инженерного состава КВЖД, они оказались по карману весьма немногим беженцам, в основном всевозможным купцам и чинам интендантских служб белой армии, сумевших в своей тыловой деятельности «сделать» определенный капитал. Потому, когда Решетниковы, вдруг, сняли хоть и небольшую, но благоустроенную квартиру в престижном районе, так называемой Пристани, на фешенебельной Китайской улице, это вызвало у прибывших вместе с ними анненковцев немалое удивление. Ведь те в основном осели в дощатых хибарках Зеленого базара, прибежище всевозможной нищеты, или в лучшем случае нашли пристанище в частных домах поселка Модягоу, где жили железнодорожные служащие среднего звена.
То что Полина не сразу пошла в Русско-Азиатский банк и не предъявила завещание Ипполита Кузмича… Это объяснялось рядом причин. Все-таки идти с завещанием на такую крупную сумму ей, до того никогда не сталкивавшейся с банковскими операциями, все равно, что лезть в воду, не зная броду. Где-то только месяца через полтора, немного обжившись и чуть привыкнув, Иван с Полиной решились, наконец, что-то делать в этом направлении. Здесь большое значение имела личность Петра Петровича Дуганова, ведь к нему перед своей смертью советовал обратиться за помощью и советом Ипполит Кузмич. Именно от него в значительной степени зависело возможность признания завещания банком и объявление Полины наследницей вложенных в банк капиталов купца Хардина. Жив ли Дуганов, живет ли в Харбине и по-прежнему служит ли в банке?
На этот раз судьба благоволила Ивану и Полине. Дуганов по-прежнему жил в Харбине и служил в Русско-Азиатском банке. Был он там, правда, не бог весть какой шишкой, рядовой служащий, но супруги очень обрадовались… Иван окольными путями выяснил, где живет Дуганов, и в один из воскресных дней июля 1921 года, Полина, одев новое, недавно купленное платье пошла по указанному адресу. Иван ее сопровождал, но она оставила его на улице перед домом…
Дугановы, сорокатрехлетний глава семейства, его жена и сын, учащийся харбинского коммерческого училища, представляли из себя семью русских харбинцев среднего достатка. Они снимали трехкомнатную квартиру в так называемом «Новом городе». Петр Петрович, конечно, не узнал Полину, ведь он помнил ее девочкой-гимназисткой. Впрочем, и она вряд ли бы признала в этом обрюзгшем с устало-одутловатом лицом господине, того моложавого с ловкими движениями, услужливого приказчика Ипполита Кузмича, некогда вызывавшего живейший интерес не только у семипалатинских дам, но и многих молоденьких барышень. Нечто вроде недоумения возникло, когда Петр Петрович открыл дверь, а Полина смотрела на него и, не узнавая, спросила, может ли она видеть господина Дуганова…
– Я, Дуганов, – отвечает Петр Петрович, в домашней пижаме, шлепанцах, с пенсне на мясистом носу.
На лице Полины непроизвольно нарисовалось такое удивление, что в ответ Петр Петрович даже несколько растерялся, стал себя оглядывать, все ли у него в порядке с внешним видом, не видна ли «из под пятницы суббота», но так и не понял, чем он вызвал такое изумление этой молодой видной дамы. Неловкую сцену разрешила жена Дуганова. В своей семипалатинской жизни она частенько с мужем удостаивалась быть приглашенной к Ипполиту Кузмичу на всевозможные семейные торжества и праздники и там…:
– Господи, Петя, ты что же не узнаешь, кто это!? Это же Поля, подруга Лизы Хардиной. Помнишь, она жила у них в доме, когда в гимназии училась? Как вырасла-то, какая стала! Проходите, проходите пожалуйста! Петя, что же ты стоишь, возьми у Полины шляпку, – женская память на внешность, как правило, более изощренная и жене Дуганова не составило труда в образе нынешней Полины узнать девочку-гимназистку, которую она в последний раз видела восемь лет назад…
– Ну, что ж поделаешь… такова судьба… Да жалко Ипполита Кузмича и семейство его… хорошие были люди. Надо бы службу за упокой заказать. Я ведь ему очень многим обязан, и здесь в Харбине я благодаря его рекомендации оказался… – качал сокрушенно головой и вытирал выступившие слезы Петр Петрович.
Опознав, наконец, с помощью жены Полину, Дуганов стал ее расспрашивать… и узнал о страшной судьбе семьи своего благодетеля. Когда же он стал искренне сокрушаться, и многократно упоминать, что если бы Ипполит Кузмич избежал гибели и тоже добрался до Харбина, то здесь бы такой человек не пропал с его умом, энергией и опытом, к тому же имея такой счет в Русско-Азиатском банке… Полина тактично выдержала скорбную паузу, согласилась сесть за стол, который по такому случаю быстро накрыла хозяйка. После того, как помянули Хардиных и хозяин вновь проронил слезу… тут Полина решилась:
– Петр Петрович, у меня к вам дело… очень серьезное. – Она специально решила перейти к основной цели своего визита вначале изрядно разжалобив Дуганова, после чего достала из сумочки предсмертное письмо Ипполита Кузмича к Дуганову, а когда тот его прочитал, подала и завещание…
Петр Петрович сразу помрачнел, собрал морщины на лбу, и на несколько минут задумался. Он как никто осознавал, какое это нелегкое дело доказать подлинность завещания, а фактически объявить живую наследницу немалого вклада, который, а руководство банка на это очень надеялось, уже никогда не будет востребован вкладчиком, как и множество прочих вкладов, чьи владельцы бесследно сгинули в гиенне гражданской войны. Понимал он и что единственным поручителем за Полину, который может удостоверить и подпись и печать на завещании, является он и только он. Нет, Петр Петрович безоговорочно верил Полине и ничуть не сомневался в подлинности завещания… Он просто боялся, боялся, что если он засвидетельствует это завещание… Это может не понравиться нынешнему руководству банка, где ведущая роль уже принадлежала не русским, а французам, и тогда под любым незначительным предлогом его просто могут лишить места, то есть куска хлеба. Рисковать он не хотел, но в то же время голос совести хоть и несмело, но взывал. И еще, чего Петр Петрович опасался, пожалуй, более всего, он не сомневался, что если он откажется помогать Полине, его просто до смерти запилит, или даже проклянет жена, которая боготворила Хардиных, а Полина сейчас являлась едва ли не олицетворением той семьи…
– Ну что ж Полина Тихоновна… нелегкое это дело, дасс. Но в память об Ипполите Кузмиче, да и с батюшкой вашим мне тоже приходилось иметь дела… Так вот, я конечно, помогу вам, всем чем смогу, но сразу предупреждаю, дело это очень и очень нелегкое. Сейчас наш банк осаждают много всевозможных наследников наших вкладчиков, которые не могут подтвердить свои права на наследство, то что эти вкладчики погибли, хоть и утверждают это устно. Понимаете, среди этих людей есть и те, кто говорит правду, и обыкновенные мошенники. Потому процесс доказательстьва ваших прав на наследство, это очень долгое и муторное дело. Хотя я вам, конечно, верю, и вы предоставили вроде бы все нужные документы, даже справки из анненковского госпиталя о смерти Ипполита Кузмича и гибели его жены и дочери. Все это должно помочь, но пока лучше этих бумаг в банк не носить и не предъявлять. А я в ближайшее время осторожно попытаюсь узнать, кто конкретно этими наследственными делами занимается и с чего нам лучше начать, так сказать, прощупаю почву. Понимаете меня?
– Понимаю… Спасибо вам Петр Петрович. Я еще вот что хотела вам сказать, – Полина понизила голос, так чтобы не услышала отошедшая на кухню жена Дуганова. – Если все устроиться, я обещаю, мы вас отблагодарим, хорошо отблагодарим, не сомневайтесь.
Дуганов с интересом, чуть прищурившись взглянул на Полину. Он не был ни сволочью, ни бессеребреником, он был обыкновенным человеком всю жизнь считавшим большие деньги, не свои деньги. Но, видя их в больших количествах, никогда не взявший чужой копейки, он не мог не мечтать, что бы и у него завелась хотя бы малая их толика.
– Ну что ж, об этом после поговорим, когда я все конкретно выясню и прикину шансы на успех, – поспешил ответить нейтрально Петр Петрович, видя, что жена возвращается из кухни. Ее он решил пока не ставить в курс появившихся у него с новым «партнером» отношений. – А пока что давайте-ка я введу вас в курс финансовых взаимоотношений в Харбине. Очень они непростые сударыня, да-да. Кстати, у вас есть средства на ближайшее время? – Дуганов спрашивал, глядя на хоть и не очень броское, но достаточно дорогое платье Полины, делая соответствующие выводы.
– Да, у нас есть некоторая сумма в золоте и ассигнациях. На ближайшие полгода должно хватить, – достаточно уклончиво ответила Полина, не желая раскрывать тот факт, что у них с Иваном имеется достаточно крупная сумма.
Но Петр Петрович искренне обрадовался, что его гостья не стеснена в средствах и нет необходимости давать ей в долг. Потому уже в несколько приподнятом настроении он выпил еще одну рюмку «Жемчуга», фирменной харбинской водки и стал посвящать Полину в тайны местного «уличного» рынка:
– В городе, как и во всей Манчжурии в ходу очень много различных денег. Но все сравнивают либо с золотым царским рублем, либо с валютой наиболее мощных иностранных государств. Особенно надо быть осторожным при наличии у вас старых российских бумажных денег. Николаевки, керенки, колчаковки или местные хорватки, это самая малоценная валюта, которая дешевеет с каждым днем, потому от нее лучше как можно скорее избавиться, так же как от семеновких «голубков», или владивостокских «буфферок». К сожалению банки, в том числе и наш, не производят обмен этих малоценных денег. Потому в городе полно китайских менял, вам уже наверняка приходилось сталкиваться с ними. Каждый меняла устанавливает свой курс и пытается содрать с клиента как можно больше при обмене. Но вы должны твердо усвоить, что керенки всегда вдвое дешевле николаевских, а колчаковки вдвое дешевле керенок. Это при любом «дрейфе» рыжика, то есть золотого царского рубля и валют основных иностранных держав. Сейчас, например, курс золотого рубля таков, он равен 75 американским центам, 63-м николаевским рублям в ассигнациях и, как нетрудно подсчитать, 126 керенкам и так далее…
16
Иван, как только они с Полиной немного обжились в Харбине, стал посещать офицерское собрание, где постоянно встречал как офицеров-анненковцев, так и знакомых по службе в 9-м казачьем полку, однокашников по юнкерскому училищу и кадетскому корпусу. Там можно было в интересном общении провести вечер, услышать новости с покинутой родины. Так Иван узнал о подробностях Большенарымского восстания летом 1920 года, об участии в них брата. Но о дальнейшей судьбе Степана, как и о том, что творится в Усть-Бухтарме, о родителях, своих и жены, он так ничего и не выяснил. В то же время ходило множество вроде бы достоверных слухов об Анненкове. Арестованный после ухода его основных сил, атаман так и сидел в китайской тюрьме, и несмотря ни на какие усилия эмигрантских лидеров, освободить его пока не удавалось.
Полина, в отличие от Ивана интересовалась новостями из России постольку-поскольку. Она, конечно, сильно переживала за родителей, за брата, судьбы которых ей были совершенно неведома, но в то же время… Полина была молода, и попав в большой город, живущий множеством интересов, в кипучем ритме, соблазном магазинов, парикмахерских и всевозможных развлечений, она, выросшая на глухой периферии Российской Империи, с гимназических лет мечтавшая о центральных имперских городах, Петербурге, Москве… Но Империя рухнула и теперь Харбин предстал прототипом той империи, той жизни. Первое время она несколько стеснялась, но увидела, что как она и ожидала, среди местных белоэмигрантов действительно немного представителей высшей русской аристократии, и то, что она всего лишь жена казачьего офицера и дочь станичного атамана, вовсе не является здесь клеймом принадлежности ко второму сорту. Полина довольно быстро адаптировалась к харбинской жизни, и вскоре была уже вхожа, как в дома некоторых высших служащих КВЖД, так и местного казачьего сообщества, видных деятелей эмигрантских политических кругов, как военных, так и гражданских. Тут не последнюю роль сыграли и деньги, которые они с собой привезли, и, конечно, ее внешность.
Те выходные платья, которые Полина, несмотря на все перипетии судьбы привезла с собой, пребывали не в лучшем состоянии. Да и мода не стояла на месте. После окончания мировой войны только Россия продолжала воевать сама с собой, а цивилизованный мир зажил своей естественной жизнью, и Париж, забывая ужасы Соммы и Вердена, вновь стал привычно функционировать как законодатель мировой моды. И в Харбин добрались ультрасовременные платья, шляпки, прически… А так как женщин среди эмигрантов было много, то бывшие москвички, петербурженки, екатеринбурженки, омички, иркутянки… а ныне харбинки с жадностью принялись утолять естественную женскую «жажду», которая копилась в них все эти невзгодные годы: одеваться, завиваться, краситься-душиться, красоваться, танцевать на балах, ходить на праздники, спектакли, оперы, в оперетту, кинематограф, кокетничать, влюбляться… жить. Хоть и потеряли они родину, но жизнь-то сохранили.
Изголодавшиеся по мирной жизни, развлечениям русские эмигранты все это нашли в Харбине в самом широком «ассортименте». Здесь легко находили приложение своих «талантов» как любители покутить, так и театралы, поклонники цирковых представлений, библиофилы. Та же библиотека железнодорожного собрания имела фонд, насчитывавший 14 тысяч томов, а всего в городе имелось 25 русских библиотек и читален. В Харбине постоянно работали два цирка, где гастролировали труппы со всего мира. Для тех, кто приехал сюда с детьми, функционировали русские начальные школы, гимназии, лицеи, коммерческое училище. Имелась возможность даже получить высшее образование в пяти русских ВУЗах, в том числе в знаменитом Харбинском политехническом институте, имевших, как костяк своих старых преподавателей, так и профессуру эмигрировавшую в ходе гражданской войны. В городе выходили русские газеты и журналы. Наличие большого числа залов и сценических площадок, и бегство сюда из воюющей России многих крупных артистов и музыкантов, а также наличие публики жаждущих видеть и слышать этих артистов и музыкантов… Это способствовало бурному развитию искусства, открытию множества музыкальных и балетных школ, школ пения и танцев…
Будучи по составу населения наполовину русским, наполовину китайским городом, Харбин в то же время был открыт всему миру. Здесь имелось, аж целых пятнадцать консульств, находились отделения крупнейших иностранных банков, страховых компаний, множество экспортно-импортных контор. Русских беженцев не могло не поражать огромное количество автомобилей на улицах города. До революции в России только Москва и Петербург имели более или менее значительные «автопарки», а в большинстве мелких городов, не говоря уж о сельской местности, автомобили являлись или большой, или относительной редкостью. А здесь даже наладили прокат автомобилей. Активно действовали в городе французские фирмы, поставлявшие прямо из Франции парфюмерию и разнообразные вина, магазины швейцарских фирм по продаже часов… Открытый миру Харбин имел едва ли не все промышленные новинки и продовольственные деликатесы. После разбитой, разграбленной, голодной России, это изобилие не могло не поражать. Счастливы были те русские, кто находил работу в иностранной фирме. Впрочем, в Харбине имелось предостаточно и предприятий принадлежащих чисто русскому капиталу, как тех, что существовали с дореволюционных времен, так и созданных эмигрантами, сумевшими вывезти с собой достаточные средства и ценности. Наиболее крупным частным русским предприятием в городе и во всей Маньчжурии считалась фирма «Чурин». В Харбине этой фирме принадлежали табачная, колбасная, чаеразвесочная фабрики, лаков и красок, пивоваренный, кожевенный, мыловаренный и водочный заводы, мастерские дамского и мужского платья и шляп, три универсальных магазина…
Именно в чуринском универсальном магазине Полина решила по возможности приодеться по моде. Впрочем, даже когда она жила в Семипалатинске и регулярно с Лизой посещала тамошние магазины готового платья, живо интересовалась всеми веяниями моды… Даже тогда она имела возможность отслеживать моду лишь с опозданием на несколько лет, ибо именно такой временной путь мировая мода, законодателем которой испокон являлся Париж и его модельеры типа Поля Пуаре… Так вот, не менее года мода преодолевала «путь» от Парижа до Петербурга и Москвы, даже если ее инициаторами были те же русские артисты и художники, герои и героини знаменитых дягилевских «русских сезонов». Ну, а от центральных городов империи до Семипалатинска та же мода шла уже никак не меньше трех, а то и более лет. Потому, когда тот же Поль Пуаре уже давно «изничтожил» корсеты, в Семипалатинске дамы еще во всю в них щеголяли, уверенные в их незыблемости. Полина по малолетству корсетных мук так и не познала, тем не менее, то что она видела перед войной на состоятельных семипалатинских модницах и чему пыталась подражать, на самом деле было модой конца первого десятилетия века. За время войны и ее жизни в Усть-Бухтарме она еще более отстала, и сейчас в Харбине, вдруг, иной раз видела дам в таких одеяниях!.. Потому она и решила посетить чуринский магазин и переговорить на эту крайне интересную ей тему в отделе готового платья. Ей удалось пообщаться не только с продавцами, но даже с начальницей отдела, которая сразу определила в ней не бедную покупательницу, и постаралась как можно подробнее ввести ее в курс современной женской моды:
– В последнее время в моду вошли платья с косым подолом… Вот извольте, посмотрите… Ткани самые разные джерси, муслин, кашемир… На вашу фигуру и размер вот рекомендую эти модели, сшиты здесь в наших харбинских пошивочных мастерских, но по выкройкам разработанными в салоне самой Мадлен Воские…
Полина жадно всматривалась в эти, доселе неведомые ей платья с «косым подолом», которые сразу после мировой войны вошли в моду в Париже и… не находила в них ничего привлекательного, уж очень они ей казались неестественными, сглаживающими, совершенно не подчеркивающими особенности женской фигуры.
Начальница по выражению лица Полины определила ее мысли:
– Вам они кажутся чересчур свободного покроя? Понимаю, при вашей фигуре, конечно, лучше более облегающее, но ничего не поделаешь это мода, а ее очень часто диктуют люди не любящие пышных женских форм… Впрочем, у нас здесь не копируют слепо Европу. Ведь многие русские дамы примерно так же как вы реагируют, и мы создали свой компромиссный стиль… Вот посмотрите, подол такой же косой, но остальное, особенно сверху, как раз то что более по вкусу нашим клиенткам с хорошо развитыми формами.
Начальница показала Полине несколько «компромиссных» платьев, которые той понравились куда больше, хоть и не вызвали однозначного восторга. Еще больше Полину поразило модное белье. Все что женщины носили, казалось, совсем недавно, все эти пышные панталоны, и прочее кружевное и объемное, все безвозвратно ушло в прошлое. Белье минимизировали до короткой комбинации, коротких исподних штанишек и пояса для чулок! Нет, она пока просто не готова была все это одеть, но и покупать имеющееся здесь же, сшитые по довоенной моде платья, белье и прочее, тоже не стала.
Начальница неожиданно поддержала ее:
– Я вас понимаю, правильно делаете, что не торопитесь. Служащие нашей фирмы и их жены, что бывают в Европе, утверждают, что в ближайшее время грядет сильное изменения в женской моде. Уж не знаю верить или нет, но длина юбок сильно укоротится и чулки будут совсем другого цвета.
– Что чулки… а какого же они будут цвета? – изумленно спросила Полина, не допускавшая мысли, что чулки могут быть иного цвета чем общепринятый черный.
– Телесного, – негромко, но едва ли не торжественно произнесла начальница. – На выставках уже представлены первые образцы, и мы ждем, что вот-вот завезут и к нам. Их делают из вискозы.
– Телесного… о, ужас это же ноги будут смотреться как голые! – не смогла сдержать негодования Полина.
– Ну и что? – с улыбкой произнесла начальница. – Это пусть те, у кого ноги кривые или тощие переживают, но, поверьте, ваши ноги от этого только выиграют…
После того разговора Полина долго размышляла о новой моде, прикидывала выиграет лично она или нет от укорачивания юбок и ношения телесного цвета чулок… После того, как окончательно пришла к выводу, что начальница отдела чуринского универсального магазина совершенно права, Полина успокоилась и постепенно, не спеша стала «прибарахляться».
Тем не менее, беспокойство о родных, нет нет, да и ввергало ее в глубокую депрессию. Особенно долгой таковая случилась, когда однажды, придя из офицерского собрания, Иван сообщил ей, что Омский кадетский корпус еще в 19-м году эвакуировали и сейчас он находится во Владивостоке… Целых полторы недели, пока Иван ездил на поезде во Владивосток, нашел там на острове Русском нынешнюю дислокацию корпуса и все выяснял, Полина жила во «взведенном» состоянии, надеясь что Иван приедет не один, а с братом… Но, увы, Иван вернулся один, и кроме того, что Володя не эвакуировался с корпусом, а остался в Омске, ничего сообщить не мог.
Надежда на наследство Ипполита Кузмича после посещения Полиной Дуганова получила новый мощный импульс. Тем не менее, на скорое урегулирование всех «формальностей» рассчитывать не приходилось. Потому, ничего не оставалось, как поскорее истратить имеющиеся у них бумажные деньги… и даже залезть в «НЗ» потратити некоторую толику золотых империалов. Полина обегала едва ли не все магазины города, пока не приобрела у того же «Чурина» сразу несколько платьев, туфель, шляпок, белья впрок, приглядела кое что и из зимней одежды. Все это так ее захватило, что она, казалось, на время вычеркнула из памяти свое недавнее прошлое. «Прибарахлившись», она могла уже быть «принята», например, в доме у бывшего главнокомандующего войсками Колчака генерала Дитерихса, других видных деятелей эмиграции. Полину не могли не заметить, и Решетниковых все чаще стали приглашать на всевозможные званые обеды и ужины. Иван сначала сопровождал жену в форме, но ее состояние тоже оставляло желать лучшего, потому и ему пришлось прикупить и одеть цивильный сюртук.
На все эти застолья, заканчивавшиеся обязательными танцами под граммофон, Иван ходил с неохотой. Он не мог не видеть, что его приглашают потому, что у всех этих поиздержавшихся высоко и просто превосходительств возник интерес к видной и по всему каким-то образом сумевшей вывезти из России немалые деньги жене есаула. Полину часто приглашали танцевать. Ивану, конечно, это было неприятно, хоть он и знал, жена надеялась, что именно на таких «мероприятиях», он подыщет себе подходящее место работы. Предложения были, но они его не устраивали, какие-то коммивояжеры, мелкие чиновники в управлении КВЖД с мизерной оплатой и «на побегушках». В конце-концов работу ему тоже нашла Полина. После одного из туров вальса с очередным «важным» кавалером, она подошла к Ивану и зашептала ему на ухо:
– Ваня, есть вакантная должность приказчика в фирме у самого Чурина…
Иван и тут согласился не сразу, но так как испытывал все более сильные угрызения совести от того, что фактически живет за счет жены, и из своих денег не может ей даже купить подарок на именины… Полина же более всего опасалась, что Иван не выдержит столь длительного безделья и, поддавшись на уговоры своих знакомых в офицерском собрании, решит ехать в Приморье, или еще куда-нибудь воевать. Ведь бывших офицеров на все лады агитировали вступать, как в вооруженные силы белого Приморья, так и в китайскую армию. Здесь, в Китае тоже назревала большая война. Полина, сама того не осознавая, полностью прониклась мыслями своего отца, что надо не воевать, а просто ждать, и тогда Бог даст, они живыми и здоровыми вернутся в свое отечество, и заживут старой, устоявшейся, привычной жизнью. Уже осенью 21 года, она нашла и для себя место. То была хоть и мало оплачиваемая, но почетная должность воспитательницы в пансионате «Очаг», приюте для девочек-сирот, дочерей погибших офицеров. Этот пансионат учредила супруга генерала Дитерихса и пригласила работать в нем Полину. Иван же начал свою службу у Чурина.
Иркутский купец Иван Яковлевич Чурин открыл отделение своей фирмы в Харбине в 1898 году, то есть одновременно с закладкой самого города. Да 17 года фирма в основном торговала здесь мануфактурой и другими товарами русской промышленности. Но в ходе гражданской войны магазины и предприятия Чурина в России были «экспроприированы» советской властью и харбинское отделение срочно было преобразовано в промышленное товарищество. Взамен потерянных российских поставщиков фирма нашла новых, в основном в Европе. Также самым тесным образом она была связана и с манчжурским рынком, местными поставщиками и покупателями. Фирма «Чурин» на своих предприятиях дала работу сотням русских беженцев, спасла от голода и обеспечила их семьи. До 90 процентов служащих фирмы составляли выходцы из бывшей Российской империи.
После собеседования, произошедшего в двухэтажном здании правления фирмы, Ивана определили в сельскохозяйственный отдел, приказчиком в отделение автомобилей и сельскохозяйственных машин. Иван, будучи кавалеристом, имел об автомобилях весьма смутное представление, но что касается сельхозмашин, он как сын хлебопашца, выросший в зернопроизводящем районе разбирался неплохо. Руководство фирмы дало три месяца в качестве испытательного срока, в течении которых Ивану надлежало изучить устройство импортных, в основном немецких сенокосилок и веялок, молотилок и прочих сельхоз машин. Пришлось вспоминать, изучаемый им в кадетском корпусе и юнкерском училище, «deutch», чтобы читать и переводить техническую документацию. Далее ему предстояло ездить по Маньчжурии рекламировать и продавать те сельхозмашины в различных, желательно крупных хозяйствах, коих тогда там было немало, в том числе и русских…
17
Однажды вечером, за несколько дней до нового 1922 года, Иван закончил рабочий день, вышел из своей конторы, располагавшейся неподалеку от берега Сунгари, и пошел к пятачку у яхт-клуба, где обычно кучковались извозчики. На середине заледеневшей реки хорошо видны освещаемые электрическими фонарями специальные леса, с помощью которых из большой ледяной глыбы выпиливали православный крест высотой почти в три человеческих роста. Его готовили к празднику Крещения Господня. Впервые здесь так праздновали крещение год назад в январе 1921 года. Иван остановился, засмотрелся на работу «ледяных дел мастеров» и невольно вспомнил, что переживали они с Полиной в том же январе 1921 года… Буквально мороз пошел по коже, хоть было и не очень холодно, и он совсем не мерз в своем дубленом полушубке. Но от осознания того, что здесь проходил торжественный крестный ход, церковная служба, купание в крещенской проруби… когда в это же время он и его жена измученные, голодали, мерзли и даже могли погибнуть. Нет, прошло время и Ивану все это уже не казалось кощунством, ведь они сейчас тоже вкусно и сытно едят, регулярно моются, хорошо одеваются, ходят в оперу и оперетту, в кинематограф… когда буквально рядом, в Приморье по-прежнему идут бои, льется кровь, люди мучаются, мерзнут, голодают… умирают, наверняка сейчас мучаются в Усть-Бухтарме его родители и родители Полины. Но надо жить, если Господь дает им такую возможность. Потому они тоже собирались на Крещение идти сюда, к этому чуду ледяной архитектуры, принять участи в крестном ходе. Полина в чуринском ателье мод, теперь уже как жена служащего фирмы, сшила со скидкой новую шубу из шкурок черно-бурой лисы и такую же шапку, чтобы в этом наряде встретить праздник, пообщаться со знакомыми. Ох, сколько за сравнительно небольшой срок у них появилось новых знакомых, в первую очередь у Полины. Как легко она сходилась с людьми, как уверенно вошла в это общество, в этот город, будто всю жизнь жила среди этих магазинов, салонов, цирюлен-парикмахерских, расцвеченных огнями иллюминации зазывающих витрин. Казалось, она только и делала, что думала какую обнову прикупить, или как поэффектнее перешить платье, или одеть к платью то или иное украшение. Иван иной раз даже совершенно терялся рядом с ней. Изумлялись и некоторые их новые знакомые, когда узнавали, что она всего-навсего казачка из глубокой провинции.
Как-то само собой получилось, что Решетниковы довольно быстро отдалились от тех, кто приехал вместе с ними. Бывшие аннековцы почти все, и холостяки, и семейные, осев в городе, влачили довольно жалкое существование, либо в самых неблагоустроенных районах Харбина, или вообще не найдя пристанища в городе пристроились где-нибудь в небольших населенных пунктах в полосе отчуждения КВЖД. Им едва хватало средств, чтобы иметь скудный стол и крышу над головой. Вообще, многие из тех почти двухсот тысяч белоэмигрантов, скопившихся в Харбине и неподалеку, прибыли почти без средств и не могли самостоятельно добыть их здесь, существуя в основном на всевозможные благотворительные пожертвования. Иван с Полиной отлично осознавали, что им очень повезло. Даже их собственных денег и тех, что дал Тихон Никитич, вряд ли хватило бы чтобы здесь выйти «в свет», найти хорошую работу для Ивана, но с деньгами, доставшимися им от Ипполита Кузмича, все это стало возможным. Они жили как наиболее обеспеченные эмигранты некупеческого сословия и даже лучше многих сторожилов с дореволюционным стажем. Да, им повезло, им помог Бог. Так чего же этого стыдиться, надо просто жить.
Когда Иван, полюбовашись на ледяной крест, на извозчике приехал домой, он застал Полину в слезах и сразу понял, пришли какие-то плохие вести из Усть-Бухтармы. Так оно и оказалось. В Харбин из Урумчи прибыли несколько офицеров и казаков из состава личного конвоя Анненкова. Они до конца оставались рядом с атаманом, но когда стало ясно, что из заключения его теперь выпустят не скоро, решили идти следом за уже ушедшими полками. Они собирались добираться до Приморья. Один из офицеров родом из Усть-Каменогорска, был семейный, в дороге его жена захворала и умерла, оставив на его руках пятилетнюю дочурку. Офицер хотел пристроить ее в пансион генеральши Дитерихс и там встретился с Полиной. Он-то и поведал печальные известия, полученные от бывших большенарымских повстанцев поодиночке и группами сумевших просочиться через границу. Рассказал он и о казни Тихона Никитича и Степана…
– Господи, папа! Умнее его я человека не знала!!.. Если их проклятой власти не нужны такие люди, то это не власть, а банда, пришедшая чтобы поверховодить, наворовать и удрать с ворованным, а на страну им наплевать! – заплаканные глаза Полины сверкали ненавистью.
Иван тоже сидел как в воду опущенный, хотя и осознавал, что Анненков, отправляя Степана в тыл к красным, скорее всего обрекал его именно на такой конец. Иван, в общем, морально был готов к подобному известию о брате. Но то, что расстреляли и Тихона Никитича, это и его потрясло. Тесть, такой хитроумный, изворотливый, умудрявшийся ловко лавировать между Анненковым, отдельским начальством, новоселами… – и на тебе, на этот раз не смог увернуться. Иван надеялся, что тесть и при большевиках будет не последним человеком в Усть-Бухтарме и по родственному поможет отцу с матерью, которым как родителям двух белогвардейских офицеров сейчас наверняка приходится нелегко.
– Поля… успокойся милая, сейчас уже ничего не сделать, – Иван обнял жену, и та зарыдала уже на его груди. – А как там мои, отец, мама… Домна Терентьевна, он про них ничего не говорил? – спросил он после того как Полина немного затихла.
– Нет, откуда ему знать, он же сам все с чужих слов… Нам бы с теми перебежчиками поговорить. Но они там, в Синцзяне остались. Я уж и сама, и о маме, и о твоих думала и передумала, каково им сейчас там. За что такое наказание, ну откуда у людей столько злобы!? Ну победили вы, так возрадуйтесь и будьте милосердны, война же кончилась!.. Нет, горе побежденным, мстят и не помышляют, что рано или поздно это породит ответную ненависть и так без конца, – она вновь зашлась в рыданиях.
– Ладно, Поля, – Иван вновь привлек ее к себе. – Пойдем поужинаем… и выпьем… помянем Тихона Никитича, Степана. Выпьем и полегчает… пойдем…
Они выпили, причем Полина выпила целую стопку, желая не только помянуть отца, сколько облегчить свое моральное состояние, снять стресс. Но первая ее совсем не взяла, Иван налил по второй, Полина выпила и… словно отключилась, перестала плакать, замолчала, уставившись в одну точку. А Иван, напротив, словно приняв эстафету, разговорился. Говорил необычно зло, саркастически, чего с ним давно уже не случалось:
– Эх Поленька… Говоришь, откуда у людей столько злобы? Вот я у себя в конторе сижу, нас в комнате всего пять приказчиков, трое моложе меня, местные, здесь выросли, здешнее коммерческое училище закончили. И как ты думаешь, кто они, кто их родители?
– Откуда же мне знать… наверное какие-нибудь служащие железной дороги или местные купцы? – отстраненно пожала плечами Полина, не понимая смысла вопроса заданного Иваном.
– Есть такие, у одного отец давно уже у Чурина служит, у другого папаша бывший начальник каких-то железнодорожных мастерских. А остальные трое сыновья простых паровозных машинистов, токарей… Представляешь дети рабочих здесь сумели поступить и закончить коммерческое училище. Здесь в Харбине, в Китае. Могли бы они такое сделать в России? Никогда. А здесь не в России, но за счет России, они сумели, и образование получить, и в люди выйти. Где в самой России простой рабочий мог столько зарабатывать, чтобы детей своих в гимназиях и училищах обучать, такие дома иметь и так жить?! – голос Ивана дрожал от негодования. – Я видел как простые люди жили и до войны и после. Везде, где бы мне не приходилось бывать, во всех губерниях жили очень плохо, и рабочие, и мужики в деревнях. А вот здесь, в Китае для тех же сословий чуть не рай устроили. Видала, и дома с верандами не только для больших чиновников, но и для рабочих и мелких служащих. Специально строили хорошие казенные дома, с палисадниками, садами, сараями, чтобы скотину, если что, держать можно было. Местные рабочие, пожалуй, лучше нас казаков здесь жили, хоть мы по социальному статусу служилое сословие и выше считались. Помнишь, я тебе говорил, пришлось как-то побывать в доме у того, что отец из токарей, видел как они живут. И все эти их дома, квартиры с водопроводом, паровым отоплением еще двадцать лет назад строили. Здесь Россия строила, а в самой России что!?… Нищета, убогость, зарплата в два, а то и более раз ниже, чем здесь, а если с нашими риддерскими и зыряновскими бергалами ровнять, так и во все четыре раза. Знаешь, как до семнадцатого года называли Харбин и полосу отчуждения КВЖД? Счастливая Хорватия. Это по имени бывшего управляющего дорогой генерала Хорвата. А разве Хорват здесь такую счастливую жизнь обеспечил? Ведь они все здесь, начиная от того же управляющего, до последнего кочегара за счет остальной России так жили. Я вот узнал, что здесь одного казенного жилья без малого триста тысяч квадратных метров построили, а те рабочие и служащие кто этого жилья не получил имели четвертную надбавку к жалованью, квартирные, чтобы снимать и оплачивать квартиры. Где еще такие условия за счет казны предоставляли!? Ну, чтобы нашим правителям, царю догадаться построить несколько таких счастливых мест в самой России? Нет… плевать на то, что внутри страны творится, а здесь заграничная концессия, здесь иностранцы смотреть будут, надобно им пыль в глаза пустить, чтобы видели, что и русские могут человеческую жизнь устроить. Да если бы хоть чуть-чуть побольше о народе думали никакие бы Ленины-Троцкие такую смуту не смогли поднять бы. Ан нет, в своей стране большинство народа с хлеба на квас перебиваются, а тут за границей чего только не понастроили, пусть все видят, как Россия преобразила этот далекий дикий край. Здесь все наладили, а у себя!?… – Иван раздраженно махнуд рукой. Полина по прежнему скорбно, не перебивая внимала мужу, который отложил ложку и словно забыл, что перед ним стынет ужин. – Я там, в конторе как белая ворона. Они же ничего-ничегошеньки не знают и не понимают, что Россия, которая их двадцать лет кормила, отрывая от себя, уже погибла, и что времена их блаженства тоже сочтены. Особенно кто молодые, совершенно не понимают. Те что постарше догадываются, но тоже не до конца. Сегодня начальник отдела меня вызывал, после того как о делах переговорили, спрашивает: «Как Иван Игнатьич думаете, скоро ли наши от Хабаровска до Иркутска дойдут»? У него, видишь ли, в Иркутске недвижимость, два дома. Говорит, каждый день молюсь, чтобы уцелели. Я его, конечно, не стал расстраивать, говорю, зимой особо не навоюешь, вот летом быстрее дело пойдет. А самого так и подмывает брякнуть: штатская гнида, да Хабаровск наши взяли ценой крайнего напряжения сил и больших потерь, и сил этих больше уже нет. Сейчас красные из России подтянут несколько резервных дивизий, отдадим и Хабаровск, и опять пятиться будем, пока за японские спины не спрячемся. А как японцы из Приморья уйдут – все, и Владивостоку конец.
– Этого не может быть. Я с генеральшей нашей говорила, японцы не уйдут из Владивостока. Нет, Ваня, надо на лучшее надеяться, иначе и жить не стоит. Я верю, что мы еще вернемся в нашу Усть-Бухтарму… Господи помоги… Ну за что нам все это!? Папа… бедный папа! – Полина вновь тихо зарыдала.
– Извини Поля… Что-то я тут совсем не про то говорю, от водки наверное язык развязался… У меня же брата и тестя расстреляли, а я черти о чем… Степана жаль, вроде никогда особо друг друга мы и не любили, а все родная кровь… Слушай, а тот офицер, он где остановился, или может еще к вам в приют зайдет дочку проведать?
– Что?… Да нет, он говорил, что сразу же на вокзал и во Владивосток с товарищами своими уезжает. Вроде взрослый человек, отец ребенка, а сам как ребенок. Все переживал, что Хабаровск без него взяли, торопился, чтобы на Благовещенск успеть. А что с девочкой будет, как она такая маленькая без родных и близких на чужбине? Об этом даже мысли нет, – негодовала Полина.
Вообще-то и Ивану временами тоже хотелось все бросить и идти делать то, что он умел, чему учился и к чему привык – воевать. Его нынешнее занятие ему очень не нравилось. Хоть и не до такой степени, как когда-то в Усть-Бухтарме, но и сейчас, видя как на вокзале провожают добровольцев, уезжающих в Приморье воевать с большевиками, он испытывал нечто напоминающее угрызение совести. Но два фактора, как надежные якоря приковали его к Харбину и Полине. Первый фактор, это раскол среди сибирских казаков и всего белого движения, случившийся в Приморье. Часть сибирцев приняли сторону «каппелевцев», возглавляемых генералом Блохиным, другая сторону атамана Семенова и его доверенного генерала Смолина. В тот момент когда требовалось полное согласие и единство внутри белого лагеря возникла междоусобная борьба, доходившая до вооруженных столкновений с жертвами. Большинство бывших анненковцев оказалось на стороне «каппелевцев», но сибирские казаки, отступавшие из Забайкалья поделились примерно поровну. Иван знал многих офицеров и из тех и из других, и не хотел принимать участие в междоусобице ни на одной стороне. Несмотря на то, что к концу 21-го года «каппелевцы» и «семеновцы» вроде бы примирились и повели совместное зимнее наступление на Хабаровск, чувствовалось, что подлинного единства нет.
И еще одно обстоятельство не позволяло Ивану покинуть жену… Они очень хотели ребенка, но Полина после той новогодней трагедии, никак не могла забеременеть. В Харбине практиковало много женских врачей, в том числе и знаменитостей. Полина чуть не сразу по приезду начала посещать, как официальных светил гинекологии, так и всевозможных знахарок, но увы. Внешне к концу года она выглядела прекрасно, вновь налилась, ее щечки обрели прежние притягательные ямочки, украсились здоровым румянцем. В своих новых нарядах она смотрелась ослепительно. На званых трапезах и благотворительных балах ее за глаза называли прекрасная казачка и сибирская пава. Но что-то в ее организме после той новогодней ночи функционировало не совсем так как надо, и она изводила немалые деньги на врачей, знахарок, лекарства. Иван же, видя, как Полина мучается, конечно, и себя виноватил, и никак не мог покинуть ее из опасения, что это вызовет у нее нервный срыв…
18
19 января 1922 года – крещенский день. С утра на харбинский вокзал прибывали жители многочисленных русских городов, городков и поселков, расположенных в полосе отчуждения КВЖД. Старики, старушки, пожилые люди и молодые, до мелочей сохранявшие свой русский облик… Всевозможных цветов шали, пуховые оренбургские платки, сибирские белорозовые «пряничные» валенки, шубы и полушубки, тулупы, расшитые узорами варежки и рукавицы… головы кудлатые, бороды, обветренные лица, волосы стриженные в «скобку». Речь «окающая» или «екающая», слегка нараспев – из каких только уголков России не загнала сюда судьба своих сынов и дочерей. Все сословия бывшей Российской Империи шли в крестном многотысячном ходе в день Крещения: крестьянская Россия, селившаяся здесь в Маньчжурии по маленьким сунгарийским городкам, в поселках вдоль КВЖД, казачья – в станицах Трехречья, чиновничья Россия, представленная многочисленными служащими той же КВЖД, купеческая Россия и даже рабочая Россия, не поддержавшая здесь большевистский переворот. В этот день они все вместе выходили на главную улицу Харбина Китайскую и двигались по ней единым торжественным шествием.
Стоял легкий морозец, что-то около десяти градусов по Цельсию. Иван с Полиной в многочисленной толпе шли к пристани. Этот день для состоятельных русских харбиянок являл легальную возможность на людях продемонстрировать блеск своих зимних туалетов. На Китайской жили в основном богачи и дамы на крещенский ход, конечно, одели все самое-самое. Каких только мехов, замысловатых фасонов шуб и шапок, сапог или особого пошива валенок здесь не было. Местные модницы не без досады обнаружили, что у них появилась еще одна соперница…
Полина, отплакав несколько вечеров подряд по отцу, без особой радости отпраздновав Новый год в компании, собравшейся у Дитерихсов… Потом она «отошла», и за две недели до Крещения стала лихорадочно к нему готовиться. К пошитым в чуринском ателье шубе и шапке, она прикупила новые высокие зимние боты с меховой опушкой. Иван рядом с разодетой в дорогие меха женой, конечно, смотрелся бедновато, но ничуть от этого не страдал. Он всегда придерживался мнения, услышанного еще в юнкерском училище от одного из преподавателей и созвучное его собственному сословно-казачьему: сам как хочешь, хоть в сапогах драных, а жена, чтобы царицей смотрелась – первое правило семейного офицера. Потому он улыбался, видя, как довольна и счастлива Полина. Не просто далось ей заглушить боль от полученной несколько недель назад вести о казни бесконечно ею любимого отца… но жизнь брала свое.
Когда пришли на пристань, все улицы, прилегающие к реке, уже запружены народом, ни автомобили, ни извозчики даже не пытались сейчас ездить по набережной Сунгари. Здесь «чистая» публика с Китайской улицы слилась с толпами в простых клетчатых платках, треухах и овчинных тулупах. Иван тревожно оглядывался по сторонам, опасаясь, как бы слишком роскошный вид Полины не привлек внимание жуликов-карманников, коих, несомненно, немало в этой разношерстной толпе. Но, похоже, все взоры устремлены на реку, к «Иордани», ледяному кресту и вырубленной возле него во льду бассейну-купальне. На льду Сунгари тоже полно народу. Иван с Полиной решили наблюдать крестный ход с верху, с высокого берега – здесь они обнаружили знакомых, бывавших часто в гостях у генеральши Дитерихс. Несомненно, это была наиболее удобная точка, откуда отчетливо обозревалось вся величественная картина водосвятия. К одиннадцати часам закончилась торжественная литургия во всех близлежащих церквах и из них выходили непосредственно участники крестных ходов со множеством икон и хоругвей, сюда же подошли из дальних церквей и вновь потоки сливаются. Несметная толпа, море людей. В этот момент заканчивается литургия и здесь, в главной харбинской церкви. Раздается торжественный трезвон ее колоколов и оттуда тоже выходит процессия. У врат собора владыка-архиепископ принимает крест и идет во главе уже единого крестного ходя вместе с высшим православных духовенством Харбина.
Ясный день, солнце ослепительным блеском отражалось на хоругвях и золотых крестах, на золотом шитье, облачениях и митрах иерархов, сверкали золотые оклады образов, больших икон Христа Спасителя, Николая Чудотворца… Никакой суеты, давки, толкотни, ругани, все происходило по заранее составленному расписанию. Процессия медленно спустилась с набережной на лед реки. Лед прозрачен и гладок. Река замерзла в безветренную погоду, когда на воде не было «барашков», ряби и потому идти неудобно, очень скользко. Кто-то падает, но тут же поднимаются, сами, или с помощью рядом идущих, особенно тяжело идти женщинам в ботинках и сапогах на высоких каблуках…
– Поля, помнишь, когда Иртыш вот так же замерзает в безветрие, разгонишься и чуть не до другого берега скользить можно, – шептал на ухо жене Иван.
– Да, – та согласно кивает. – Но все равно такого праздника там у нас никогда не бывало…
Со стороны создавалось впечатление, что лед не выдержит многотысячную толпу. Но впечатление обманчиво. В последние дни декабря и сразу после Нового года, по ночам бывало до тридцати градусов и теперь толщина льда местами достигала почти метра… На середине реки к общему крестному ходу присоединяется еще один, пришедший с другого берега из затонской церкви во главе с ее настоятелем. С огромного восьмиконечно ледяного креста еще со вчерашнего дня сняты леса, и он в лучах солнца мозаично-радужно великолепен. Архиепископ с высшим духовенством занимает место на специально сделанном ледовом возвышении. Все соединенные крестные ходы с иконами и хоругвями полукругом от них. Начинается освещение воды. Пение хора хорошо слышно на берегу. Архиепископ спускается с возвышения и со Святым Крестом подходит к «Иордани». Поют крещенский тропарь «Во Иордани крещующуюся». Служители ломами разбивают тонкий слой льда, успевший за ночь и утро покрыть купель. Вода бьет фонтанами, заполняет ледовый бассейн и растекается по специально прорубленным во льду каналам. Архиепископ троекратно погружает в воду крест, потом присутствующие окропляются святой водой. Вверх взмывают стайки белых голубей, после чего с сухими хлопками в небо взвиваются ракеты… Полина стоит и вытирает слезы, выступившие у нее при виде столь благостной картины. Тем временем люди, стоявшие ближе к проруби, первыми торопятся набрать святую крещенскую воду в заранее приготовленную посуду…
– Господи, Ваня!.. Я бутылку приготовила и дома забыла. Во что же святую воду будем набирать? – сокрушенно всплеснула руками Полина.
Емкость для святой воды покупают в расположенных тут же на пристани китайских лавчонках. Китайцы за время совместного проживания с русскими прекрасно изучили их обычаи и заблаговременно приготовили массу всяких бутылочек, кувшинчиков, чайников и прочих сосудов, которыми бойко торгуют. Полина покупает небольшой кувшинчик, и они с Иваном начинают спускаться вниз, чтобы встать в очередь и набрать святой воды.
– Глянь, какая барынька шикарная! Пойдем, поможем ей с берега слезть, а то она на своих каблуках вот-вот навернется, – обращается один к другому подросток в драной замасленной шапке, стеганной телогрейке и грязных валенках, видя как Полина неуверенно спускается с набережной на лед.
– Да ну ее, не видишь рядом в полушубке, мужик ее… сразу видно офицер, а у них в карманах у всех револьверы, шмальнет еще, – отозвался второй в столь же непрезентабельной одежде.
Это была шпана из Нахаловки, одного из самых бедных и люмпеинизированных районов города. На такие мероприятия они приходили в надежде стащить чего-нибудь и скрыться в многотысячной толпе. А помогать богатым, неустойчиво стоящим на своих высоких каблуках, дамам спускаться с набережной на лед, это было самым любимым занятием нахаловской шпаны – здесь можно и кошелек незаметно вытащить, а если дама молода и красива, то и как бы невзначай полапать ее.
А в купели начинается традиционная крещенское купание смельчаков, решившихся окунуться в ледяную воду. Осенив себя крестным знамением, в воду поочередно входят и мужчины и женщины, и молодые, и старики. Вокруг толпа любопытных в шубах и тулупах, иностранцы снимают это зрелище на кинокамеры, фотографы бегут со своими треногами… Иван, держа за руку Полину, пробился, наконец, к самой купели, зачерпнул воды в кувшин, подал ей…
– Ваня, посмотри…
Иван посмотрел, куда указывала ему жена. Молодая женщина не спеша, будто ей совсем не холодно, выходила из купели. Она была в одной тончайшей белой рубашке, которая облепила ее тело, создавая впечатление, что она совершенно обнажена, и на ней кроме нательного креста ничего нет… На берегу двое мужчин в железнодорожных фуражках с наушниками и шинелях, один молодой, видимо муж, второй пожилой, скорее всего отец, сразу укутали ее в большую шубу, на ноги одели валенки, на голову шапку. Тут же к закутанной женщине подбежали мальчик и девочка лет лет пяти – восьми, восторженно крича:
– Мама, мама! Какая она святая водичка?! В ней хорошо?!
Женщина что-то отвечала, а младший из мужчин отогнал их, ибо женщина, стыдливо пряча лицо в воротник, что-то суетливо делала под шубой… Что она делала, стало ясно, когда просунулась ее голая рука из-за отворотов шубы и она подала мужу свою рубашку. Видимо, не желая оставаться в ней, мокрой и холодной, она предпочла остаться в шубе и валенках одетых прямо на голое тело. Потом она, совершен безо всякого стеснения, так и пошла, поддерживаемая под руку мужем, рядом с семенящими детьми, в сторону поджидавших их на затонском берегу саней.
Полина с завистью смотрела на эту сцену, прижимая к груди кувшинчик со святой водой. Иван по ее выражению сразу догадался, что она тоже хотела бы окунуться в святую воду… и так же хотела, чтобы вокруг нее бегали ее дети, и что бы он прилюдно одевал на нее шубу и валенки, и чтобы рядом так же был отец… И чтобы она в шубе на голое тело, никого не стесняясь и не боясь, шла бы в окружении своих близких. Увы, ничему этому не суждено было осуществиться, отца уже нет на свете, детей вообще не было, по той же причине не могла она и рисковать купаться в ледяной воде. Единственно, кто был рядом, это муж. Он, понимая состояние Полины, подхватил ее под руку и повел прочь от купели, от вселенского празднества:
– Ну, все Полюшка, хватит, вон сколько тебе в ботики снегу насыпало, ноги замерзнут, пойдем скорее домой…
Уже дома, вечером, за самоваром Иван вновь начал возмущаться порядками, существовавшими в России, но уже в связи с увиденным праздником.
– … Видела, какое народное единение, какая любовь к нашим святыням, обычаям. Ведь народ-то самый что ни на есть разный, а вроде никакого зла к друг-дружке. И кто в шубе собольей, и кто в дерюге драной, все молятся, все Христа славят, все едины. Но почему для этого надо было сначала из России убежать? Почему там, дома так не жили? Как там у нас праздники справляли? Казаки отдельно, мужики отдельно, господа отдельно. Мужики из подлобья смотрят на казаков, те так же на мужиков. И ведь везде так было, и в Омске, кто из рабочих слобод сами по себе, мещане сами по себе, казаки опять же сами, и все друг на дружку глядят, как враги лютые. А вот как с родины убегли, так только тут и поняли, что вместе можно жить, без этой вражды лютой. Вон слышала, как владыка анафему антихристам-большевикам, пел.… И это поздно уж петь, надо было, когда антихристы еще власть не захватили анафему им петь.… Все, все кругом виноваты, и власть наша прежняя слепая, и церковь. А сейчас что, сейчас как в той опере, сатана бал правит…
19
Полина слушала Ивана, уже далеко не в первый раз обличавшего старую российскую жизнь и… Она часто с ним соглашалась, но сейчас… Нет, она не стала ему возражать, она просто вспоминала, как проходили праздники в Усть-Бухтарме и Семипалатинске. Вспоминала рассказы своих гимназических подруг о празднествах в их родных местах. В единственной тогда на всю область женской гимназии учились немало таких как она, девочек-казачек, имеющих право там учиться: дочерей станичных атаманов, штаб и обер офицеров, попечителей учебных заведений, полицейских и гражданских чиновников.
Основные календарные праздники, отмечавшиеся в казачьих станицах, характеризовали смену времен года: зимой Рождество, летом – Иван Купала, весной Масленица и осенью – Рождество Богородицы. Все они имели тесную связь с сельскохозяйственным циклом. Несмотря на то, что официальная церковь всячески боролась с пережитками язычества, во всех этих праздниках сохранялись его элементы, особенно во время празднования Масленицы и Иванова дня. Эти праздники не являлись всеобщими, праздновали те, кто хотел, и потому в семье Игнатия Решетникова, жившей достаточно трудно, было не до особого веселья. Работать приходилось самим и потому Ивану с детства чувство праздника на тех же Святках, что продолжались с Рождества до Крещения, совсем не передалось. Но Полина, она росла в семье, где не работали тяжело сами, где имелись батраки, и в семье Хардиных тоже было полно всякой прислуги. Ее детство проходило в обстановке обязательного праздничного веселья, нарядов, обильного, вкусного угощения. Она сама любила принимать участие в святочных колядованиях, когда вместе с Лизой и другими гимназистками, нарядившись, ходили по знакомым купеческим домам. Входя в дом, они пели рождественские песнопения, а затем «славили», осыпали пол и всех присутствующих зерном овса, пшеницы, ячменя. Тут же славильщиков угощали булочками, яйцами, сырниками, пряниками… приготовленными заранее. Но опять же, все это имело место в зажиточной среде, у бедных, как правило, не было, ни лишнего зерна, ни тем более угощения. В Усть-Бухтарме девушки во время святок проводили «вечерки» в доме какой-нибудь из них, иногда «откупалась» на вечер чья-нибудь изба, и там проводились совместные, и для девиц, и для парней игрища. Вина там не пологалось, только чай, угощались конфетами, пряниками и печеньем. На такие мероприятия старались не приглашать парней-озорников. Там играли на первый взгляд в совершенно безобидные игры: фанты, огоньки, почта… которые все можно объединить одним словом – поцелуи. На самом же деле редкий раз подобные игрища не рождали какого-либо происшествия, которое иной раз приходилось разрешать самому атаману и членам станичного правления. Озорники все-таки проникали, и некоторые девицы имели далеко не ангельский моральный облик, случалось, что в самоваре вместо чая подавали самогон или брагу, во время игр парни норовили затащить девушек куда-нибудь за печку, а закончиться все могло, и дракой между парнями, и публичным вырыванием волос сопернице…
Полина со слов родителей знала обо всех этих утехах станичной молодежи, но сама в них не участвовала. Из-за высокого по станичным понятиям положения отца, ей было не с руки тискаться и целоваться с сыновьями рядовых казаков, да и большую часть времени, начиная с десятилетнего возраста, она провела вне станицы, учась в гимназии. Что касается праздника Крещения, то в Усть-Бухтарме его действительно как положено не справляли. Купаться в проруби в той же Бухтарме небезопасно, уж очень быстрое течение, могло и под лед утащить, а до Иртыша не близко, больше полуверсты идти, да и не было в станице умельцев, специальную прорубь рубить, не говоря уж о ледяном кресте. В общем, в Усть-Бухтарме Крещение не был запоминающимся праздником. Другое дело Масленица. Вот ее праздновало все население станицы, включая и батраков. Перед праздником едва ли не всю неделю пекли блины, которыми потом объедались. Основным же развлечением являлось катание на лошадях, сбруя которых украшалась яркими бумажными цветами, лентами, колокольцами. Молодые казаки скакали верхом, семейные в санях с женами и детьми. Так же катались на санках с высокого крутого берега вниз на лед Бухтармы, иногда, когда наметало много снега, прямо с крепостного вала. На масленицу ни Иван, ни Полина в станице не бывали, но, тем не менее, именно во время катания на санках с крепостного вала Иван впервые поцеловал Полину, в 1911 году во время пасхальных каникул. В тот год выпало столько снега, что он не успел стаять к Пасхе. Санки не без его помощи перевернулись, и 16-ти летний кадет, и 14-ти летняя гимназистка оказались лежащими в глубоком снегу, при этом он не совсем прилично ее обнял… Полина, позабыв про свое гимназическое воспитание, вместо того чтобы галантно отвесить нахалу легкую пощечину, поступила как казачка, со всего размаха ткнула его кулачком в вязанной варежке прямо в нос… К концу тех каникул они уже целовались вовсю, а его руки почти без сопротивления проникали ей под верхнюю одежду.
В разных станицах, поселках и городах одни и те же праздники справляли не всегда одинаково. Полина с удивлением узнала от Ивана, что оренбургские казаки на масленицу обязательно играют во «Взятие снежного городка», в других местах обязательно сжигали соломенное чучело, в «прощенный» день в некоторых станицах ходили друг к другу в гости, и просили прощение за обиды. После масленицы начинался Великий пост в сорок девять дней, который в Усть-Бухтарме соблюдали разве что в семье благочинного отца Василия, да церковные служки, ну еще кое-кто из особо богобоязненных стариков и старух. Любившая поесть Домна Терентьевна и себя в еде не ограничивала, и не позволяла этого другим домочадцам. То же самое наблюдалось и у Хардиных, и в этой не больно набожной купеческой семье в пост пили и ели, что называется, вволю. Так же «естественно» в пост грешили мужья с женами в постели. Но вот в последний четверг перед Пасхой, так называемый «чистый», все обязательно шли в баню, чтобы «очиститься». Пасху отмечали целую неделю. Как и положено ели обрядовую пищу: кулич, крашеные яйца, масло, творог. Кто побогаче готовили что-то изысканное, необычное. В доме у Фокиных всегда запекали поросенка, которого святили в церкви. Решетниковы ограничивались гусем или курицей. Ко дню Пасхи делали специальный сыр из творога, изюма и сладостей.
Летний праздник Троицы, обычно совпадал с гимназическими каникулами. В этот день проходили всеобщие гуляния. На Троицу также поминали погибших казаков. Во время церковной службы пели хором «Спаси Господи, люди твоя» и «Победуй христолюбивое наше воинство». Дома, колодцы и изгороди украшали зеленью, ветками березы и цветами. На Троицу устраивали и ночные гуляния с песнями. Иванов день… или день Ивана Купала. Отец Василий это празднество не жаловал, называя обрядом богомерзким и языческим. Но в общем даже на самый языческий элемент данного действа – ночные девичьи купания смотрел «сквозь пальцы». Обычно девушки разводили на берегу костры, прыгали через них, а на рассвете купались, гадали о замужестве, пуская венки вниз по течению. Ходили на Иртыш, ибо в Бухтарме вода даже в середине лета была ледяная, да и течение сумасшедшее. На Иртыше же имелись тихие заводи и мелководье, где вода хорошо прогревалась. Девушки обычно купались нагими, выставив «дозор», чтобы парни незаметно не подобрались и не подсматривали за ними. Полина с раннего детства любившая всю эту жуть ночную, ждала когда подрастет и тоже с девчатами пойдет в ночь на Иртыш… Но, увы, после 1914 года все эти милые празднества как-то сами-собой ушли из жизни.
Другое дело престольные праздники, их отец Василий соблюдал строго и выговаривал нерадивым прихожанам независимо от их возраста и звания. Эти праздники, как правило, проходили по единому сценарию: молебны, речь атамана, угощение вином прямо на станичной площади, по вечерам гулянье, веселье, плясали и пели. Такое случалось в Покров, в Рождество Богородицы… Но для детей, молодежи, конечно, куда притягательнее были праздники календарные с обязательными «языческими» элементами. Сейчас, вспоминая все это, Полина непроизвольно роняла слезу… как это было замечательно, мило, трогательно, весело. Но и не признать правоту Ивана она не могла, веселье было доступно даже не всем казакам, тем более, если говорить о батраках и новоселах, те праздновали куда реже, во время церковных молебнов всегда скромно стояли позади единой монолитной массы суровых казаков и разодетых по праздничному казачек. А уж про бергалов, рабочих с рудников и говорить не приходилось, те в своих шахтных подземельях совсем теряли облик человечий и в любой праздник в основном имели одну цель – напиться до полной потери памяти…
20
Как и предполагал Иван, белые в Хабаровске долго не удержались. Уже в начале февраля 1922 года красные войска командарма Блюхера перешли в контрнаступление под Волочаевкой. Они имели многократный перевес в живой силе и огневой мощи. Тем не менее, первый штурм «в лоб» закончился неудачей. Красные отступили, оставив на «проволоке» оборонительных порядков белых до двух тысяч убитых и раненых. В ночь после сражения ударил тридцатипятиградусный мороз и с позиций обоих враждующих сторон были слышны душераздирающие стоны-крики нескольких сотен раненых красноармейцев, замерзающих заживо. Беспощадные, ничем не регулируемые правила гражданской войны не позволяли выпустить на поле санитарные бригады и забрать раненых. Этого не позволяли красные, этого не позволяли и белые. Апогеем взаимной жесткости явились события лета 1921 года. Тогда красные партизаны, захватив в плен около сотни белых офицеров, зверски казнили их на железнодорожном мосту через Уссури, каждому разбивали голову молотком и сбрасывали в реку. Белые в отместку сожгли в паровозных топках попавших к ним командиров партизан Приморья во главе с Лазо.
Потерпев неудачу, Блюхер двинул резервы в глубокий обход оборонительных рубежей противника и белым, чтобы не попасть в окружение, пришлось отступать. В дальнейшем, благодаря той же тактике, красные отбили Хабаровск и заставили пятиться противника до самого Спасска, где начиналась зона японской оккупации. Спрятавшись за японскими штыками, белые стали оправляться, приходить в себя и… винить во всех бедах высшее руководство, правительство Приморья во главе с купцами братьями Меркуловыми. Те, боясь попасть под «горячую руку» раздраженных очередным поражением военных, решили сыграть на возрождении вражды между «каппелевцами» и «семеновцами», призвав на свою сторону объективно более слабых «семеновцев». В Приморье к весне 1922 года вновь возник кризис, грозящий изнутри подорвать последний оплот белого движения. Но тут в дело вмешался внешний фактор: в Японии ушло в отставку правительство, стоявшее за продолжение оккупации Южного Приморья и Северного Сахалина. Новое правительство решило изменить внешнеполитический курс и эвакуировать свои войска. Срок вывода войск установили с августа по октябрь. В такой ситуации белым стало уже не до внутренних распрей, и начался спешный поиск компромиссной фигуры, способной примирить «семеновцев» с «каппелевцами», чтобы единым фронтом встретить общего врага, перед которым их теперь японцы оставляли один на один. Если, конечно, так можно охарактеризовать противостояние белых, у которых оставался клочок территории, полмиллиона населения, армия не превышавшая десяти тысяч штыков и сабель, и большевиков, под властью которых была уже почти вся стопятидесятимиллионная Россия, и у которых под ружьем имелась трехмиллионная Красная Армия.
Компромиссной фигурой стал колчаковский генерал Михаил Константинович Дитерихс, проживавший в Харбине. Тот самый, жена которого руководила приютом для детей-сирот «Очаг», где в качестве воспитательницы служила Полина Решетникова. Полина отзывалась о муже своей патронессы с восторгом:
– Михаил Константинович… это замечательный, с кристально чистой русской, православной душой человек, хоть родом и из прибалтийских дворян! Изо всех генералов я тут не видела столь образованного и умного человека. И главное, он искренне верит в будущее России. Знаешь, Вань, мне Софья Эрнестовна не раз говорила, что он день и ночь в заботах, работает над книгой об убийстве большевиками семьи государя-императора. А сколько он помогал в организации нашего приюта…
– А ты, что уже так много успела здесь повидать генералов, и тебе есть с кем сравнить? – с усмешкой перебил ее Иван…
Супруги находились на своей кухне, Иван как обычно пришел со службы и ужинал, в Полина, приходившая из приюта раньше его, за ним ухаживала. Они решили, пока не решился вопрос с наследством Хардина, приберечь имеющиеся у них наличные деньги, и не нанимать прислугу, хотя в большинстве других русских семей Харбина примерно с тем же достатком таковая имелась, приходящие горничная или кухарка. То могла быть, как русская, так и китаянка. Но Иван и Полина, большую часть дня не видя друг друга, не хотели чтобы им по вечерам мешал своим присутствием посторонний человек. Иван разве что на фронте мировой войны имел денщика, а так, если не считать Глаши в Усть-Бухтарме, вообще не привык жить с прислугой. Полина, хоть она в доме и отца, и Хардиных пользовалась услугами постоянной прислуги, и даже у Решетниковых имела таковую в лице Глаши, но после всех перипетий последних лет посчитала, что с приготовлением пищи и уборкой комнаты и кухни в их квартире вполне справится сама…
– Много, не много, а пришлось. Такие, иной раз, типы, особенно из скороспелых, которые вчера еще в сотниках бегали, а сегодня генералы, – Полина пренебрежительно сузила глаза. – А Михаил Константинович настоящий генерал генерального штаба. Ты же видел его, это же истинный аристократ!.. – не переставала восхищаться Дитерихсом Полина.
– Жанна д. Арк в рейтузах, – вновь с усмешкой перебил ее Иван, вытирая губы салфеткой. – Спасибо Поленька, все было очень вкусно.
– Что ты сказал… при чем здесь Жанна д. Арк? – не поняла мужа Полина.
– Ну, так его называли в штабе Колчака. Мечтатель и романтик, помешан на идее крестового похода против большевиков. Знаешь, как назывались те части, что он на нашем Восточном фронте организовывал из староверов? «Дружины святого креста»! Очень любит такие святые названия. Не сомневаюсь, что он и сейчас что-то эдакое натворит, каждой части какое-нибудь название придумает и хоругви вручит. Чушь все это, – Иван встал из-за стола.
– Нет, не чушь, – не раздумывая встала на защиту генерала Полина, не пропуская мужа в комнату. – Он искренне, глубоко религиозный человек, и именно он может вдохнуть веру в наших бойцов. И смеяться над его верой грешно.
– Да я не смеюсь Поля… Какой смех, когда плакать впору. Вера, оно, конечно, хорошо. Но нашим, прежде всего, не хватает патронов и снарядов, а без них большевиков не победить, хоть уверуйся. Ну, что ты встала, как часовой с винтовкой? – Иван шутливо указал на веник в руке Полины, которым она собиралась замести мусор. – Дай пройти. – И после того как она не успела достаточно быстро отстраниться, обнял ее.
Полина напряглась, пытаясь высвободиться, китайский шелковый халат на ней натянулся. Иван, не обращая на это внимания, оторвал ее от пола и понес в комнату. Там уже почти без сопротивления положил на диван…
– А чего это ты все о своем генерале… и чего это он тебе вдруг так нравиться стал? Ну-ка говори, что там между вами? – Иван навис над Полиной с трудом сдерживая лукавую улыбку.
Полина понимала, что муж шутит, но при этом он одновременно ласково и сильно своей ногой раздвигал ее ноги, а руку положил ей на грудь… Она с трудом сдерживала встречные позывы и уже возбужденно зашептала:
– Ну ты что Ваня, что между нами может быть… он же мне в отцы… Пусти Вань… ну ты что, рано же еще… до ночи потерпи, мне еще со стола убрать надо… ну пожалуйста… не надо… я же не выдержу… как тебе…
Наконец, уже на грани «капитуляции», Полина все же «отбила атаку» и вслед за мужем, оправляя халат, поднялась с дивана.
– Кстати… этот твой генерал, он знает, что твой муж тоже офицер? – Иван, внял мольбам уже явно «слабевшей» Полины и решил повременить до постели, одновременно продолжая разговор, будто он и не прерывался.
– Конечно, знает. Когда я ему сказала, что ты у Анненкова командовал полком, он очень высоко отозвался о боевых качествах анненковцев, – отвечала Полина, убирая посуду со стола.
– И неужто, не предложил тебе, чтобы я присоединился к нему и поехал во Владивосток?
Полина и без того раскрасневшаяся после «борьбы» на диване, покраснела еще гуще:
– Предлагал… но я… я сказала, что мы очень тяжело отступали из Семиречья, ты сильно болел и еще до конца не оправился…
– Ох, хо-хо, – рассмеялся Иван. – Как же ты Поленька такому святому человеку, и прямо в глаза солгала?
– Ну, а что мне было делать? И так только-только более или менее устроились, жить по человечески стали… Нет, хватит и того, что у меня отец расстрелян, брат без вести пропал… мужа не дам! – начавшая вроде смущенно, Полина к концу своего высказывания резко повысила голос. – А ты, что все воевать рвешься?
– Да нет, Поля, ты что. Никуда я не собираюсь, тем более под знамена этого романтика. Война не романтическое дело. Хотя сейчас кого ни поставь, конец будет один – как только японцы уйдут, красные вышибут наших из Приморья, – тяжело вздохнул Иван.
– И ты думаешь, нет ни малейшей надежды? – Полина замерла с тарелкой в руку, которую мыла под струей воды из крана.
– Надежда всегда есть. Мне тут в офицерском собрании такой же как я бывший есаул как-то обмолвился: если Господь выстроил этот русский город на чужой земле для нас, то надо здесь жить и жить как можно лучше, недаром же столько натерпелись. Ну вот, он и живет, по своему, по ресторанам шляется, ест и пьет в долг, или за счет одиноких дам. Вот и нам с тобой то же остается жить по-своему, жить и ждать. Ты же Поля и сама так думаешь, только мне не говоришь, обидеть боишься. Так вот, можешь считать, что я уже созрел, чтобы тебя понять. Нам к тому же легче чем многим другим здесь. Мы, слава Богу, молоды и еще можем на что-то надеяться, и главное, можем любить друг друга, – с этими словами Иван вроде бы серьезно, но с лукавым смешком в глазах, вновь привлек Полину к себе, отстранив от раковины, просунул ей руки под мышки, нащупав сзади завязки одетого поверх халата фартука. – Извини Поля, не могу ждать, милая… – Иван развязал завязки, а она уже сама сняла фартук и, не имея возможности повесить его на крючок, просто бросила на стул, в то время вновь вносимая мужам в комнату, только теперь прямо на постель. Полина уже не сопротивлялась, только помогала раздеть себя…
Как и ожидалось, генерал Дитерихс, вступив в командование белыми войсками начал «чудить». Себя он объявил Воеводой земской рати, войска – земской ратью, батальоны и дивизионы переименовывались в дружины, полки в отряды. Всё то было что-то вроде предсмертного маскарада. После того, как в августе японцы приступили к эвакуацию своих войск, возобновились бои между красными и белыми. Сначала японцы эвакуировались из Спасска, и там началась первая сцена последнего акта гражданской войны в России.
Как это не парадоксально, но Дитерихс приказал наступать на многократно превосходящие его войска силы красных, и… земская рать потеснила противника. Что это было, сила рывка отчаяния, или большевики просто не ожидали, что восемь тысяч белых бойцов осмелятся атаковать более чем сорокатысячную группировку красных? Так или иначе, но весь сентябрь и начало октября шли упорные бои с переменным успехом. И лишь 14 октября, введя в бой все свои резервы, красные опрокинули противника буквально на всем протяжении фронта. 17 октября белые начали общую эвакуацию из Приморья. По железной дороге, морем на больших и малых судах, пешком и на подводах они покидали последнюю остававшуюся у них русскую территорию. 25 октября части Красной Армии вошли во Владивосток – Гражданская война в России завершилась.
Основную масса белых, военных и беженцев, интернировали на китийской границе в районе железной дороги. Китай страна крайне бедная и обеспечить беженцев хотя бы продовольствием было сложно. Потому люди стали разбегаться из тех лагерей, что китайские власти по обыкновению организовали на границе. Почти все они стремились попасть в Харбин, в большой и относительно благоустроенный город, с русским бытом и управлением город. На харбинских обывателей, не знавших ужасов гражданской войны, этот исход уже не произвел такого же впечатления, как осенью 20-го года, когда город захлестнула волна беженцев из Забайкалья. Тем не менее, очередной заряд пессимизма они привнесли, эти изможденные физически, и главное, морально сломленные люди, в которых было трудно признать бывших красавцев-офицеров и красавиц, блиставших на балах и в модных салонах, солидных господ и дам, румяных, резвых гимназистов и гимназисток…
Общественные организации Харбина объявили сбор пожертвований на обустройство и помощь беженцам. Полина, для которой состояние беженцев было более чем близко и понятно, до того крайне неохотно дававшая деньги на подобные благотворительные цели, сейчас не стала спорить с Иваном и согласилась внести немалую сумму и сама приняла участие по розыску и приему в «Очаг» девочек-беженок, лишившихся родителей. Эти завшивевшие, голодные, чумазые создания, с удивлением и восхищением смотрели на ослепительно красивую даму, которая без тени брезгливости переодевала их, мыла, вычесывала из их волос вшей. В то же время находились служившие в приюте воспитательницы, не дающие себе труда скрыть соответствующих брезгливых гримас, которые обычно бывают у болезненно чистоплотных людей при общении с заразными и нечистыми животными…
– Как так можно?… Ведь это дочери офицеров, казаков. Их родители погибли в борьбе за святое дело, среди них есть потомственные дворянки. И представь, какая-то бывшая горничная, выскочившая здесь замуж за конторского служащего, корчит из себя невесть что! Заразиться она боится… Тварь! – выражала, возвратясь со своей службы, возмущение Полина.
А в общественно-присутственных местах, в трактирах, ресторанах, прибывавшие участники последних сражений с большевиками с болью рассказывали о том, что ни доблесть, ни воинское мастерство, ни полководческий дар командиров не могли спасти положения. Об тех боях говорили едва ли не все русские живущие на линии КВЖД. Некоторые белые командиры обретали ореол героев. С особым восторгом отзывались об отряде анненковцев под командованием подъесаула атаманского полка Илларьева, о многих других. Но всех затмила слава енисейских казаков и их командира войскового старшины Бологова. В октябре енисейская казачья дружина Бологова, обороняя село Ивановку, отбила три штурма, сначала партизан, потом отборного кадрового полка РККА. Особенно памятен был последний штурм, продолжавшийся весь день и ночь с 8-го на 9-е октября. Енисейцы отбили все атаки, причем последнюю ночную, в кромешной тьме, уничтожив более трех сотен красноармейцев, понеся при этом незначительные потери…
21
1923 год в Харбине встречали так же, как и предыдущий, и на Крещение опять соорудили огромный ледяной крест на Сунгари, состоялся крестный ход, купание в проруби, много веселья и угощений. Решетниковы уже привычно ходили днем к кресту, а вечером приняли участие в застолье у Дитерихсов, где присутствовало много участников последних боев белой армии. Там же много говорили о судьбе беженцев и эмигрантского движения…
В феврале 1923 года, с целью оказания всесторонней поддержки русским эмигрантам, помощи в устройстве для них более или менее сносной жизни был создан Харбинский комитет помощи русским беженцам. Главной задачей комитета, стало привлечение организаций-соучастников, имеющих материальные средства. Помощь нуждающимся предполагалось оказывать за счет благотворительных пожертвований, субсидий харбинского городского управления, организации различных благотворительных концертов, вечеров, балов… Полина с сожалением покинула «Очаг», в котором ее ценили и любили, в который она вложила немала своих душевных сил. Но когда ее пригласили работать в беженский комитет, в один из его отделов, она согласилась не раздумывая – эта работа наиболее соответствовала ее характеру.
Тем временем бывший колчаковский генерал Ханжин, совместно с Дитерихсом стали организовывать дальневосточный отдел русского общевоинского союза, объединяя в нем всех антисоветски настроенных белогвардейцев. Ивану тоже предложили сотрудничать, на общественных началах. Полина сразу, что называется, «встала на дыбы». Во-первых, она не без оснований считала, что эта «общественная работа» отрицательно скажется на его службе у Чурина, ну и главное, она не сомневались, что рано или поздно этот Союз начнет засылку террористических групп на территорию Советской России, и Иван вполне может оказаться в такой группе. Впрочем, переживала по этому поводу Полина не очень долго. С весны у Ивана начались командировки на основной работе. Весной и летом 1923 года ему пришлось немало поездить по линии КВЖД в качестве приказчика отдела сельхозмашин фирмы «Чурин и Ко».
Фирма торговала как простыми, доступными небогатым хозяевам сельхозинвентарем типа пароконных сеялок, сенокосилок, железнокорпусных борон, лобогреек, однолемешных и многолемешных плугов, конных граблей, так и более дорогостоящими самосбросами-самовязами – машинами для жатвы зерновых требующими трехпарной конной тяги. Также пользовались спросом соломорезки и зерноочистительные молотилки. Но дорогие машины могли применять только в относительно крупных хозяйствах, так как они имели привод от локомобильных двигателей. Одним из самых богатых клиентов фирмы являлся некто Мурзин, бывший тобольский крестьянин, приехавший совсем молодым парнем на строительство КВЖД и с тех пор здесь осевший, разбогатевший. Его имение именовалось скромно Заимка, но на самом деле то было поместье, включавшее большой дом и множество хозяйственных и прочих построек. Мурзин имел до ста десятин земли в долине прилегавшей к КВЖД. Та долина лежала между отрогами Хингана, которые защищали ее от северных ветров, имела свой микроклимат, и в ней всегда зимой скапливалось много снега. Впервые попав сюда, Иван не мог не удивиться сходству этих мест с его родными. Он прямо об этом и сказал хозяину:
– У нас Бухтарминская долина ну почти точь в точь как здесь…
– Знаю я ваши места, приходилось бывать, когда в двенадцатом годе за сортовым зерном ездил. Как же, знатные места, для хлебопашества очень подходящие. Только вот суховато тама у вас, тута лето куда влажнее, а главное гляди, – хозяин ковырнул каблуком землю и поднял кусочек. – Видал земелька? Чистый чернозем, у вас тама не такая.
Иван вынужденно признал правоту слов хозяина, действительно места здесь были на редкость плодородные. О том свидетельствовали и урожаи. Мурзин сеял в основном пшеницу, и она в условиях многоснежной зимы, влажного и теплого лета давала превосходные урожаи в первую очередь озимых, заметно превосходя даже бухтарминские в лучшие годы.
– Солнца тут у вас больше нашего, вы ж южнее, – высказал некое «оправдание» местных высоких урожаев Иван.
– Тута оно все вместе. Я ж тебе говорю, и влага, и земля, и работники здесь у меня знаешь какие? Китайцы. Оне мне за самую малую плату готовы всю земельку руками перебрать, просеять, весь осот с молочаем повыдергивать. Я только их нанимаю. Тут ко мне наши в прошлый год приходили, семья из под Красноярска. Куды там, к такой работе не приучены. Я их почтишто сразу и рассчитал. Говорят, за такие деньги горб наживать не будем… Ну, раз не будете, так ступайте, у меня этих китайцев вона в очереди каждую весну и осень приходят, отбою нет, – Мурзин крепкий сорокапятилетний мужик в картузе и поддевке указал на пропалывающих его поля китайских поденьщиков.
И все-таки убирать свои чудо-урожаи только вручную Мурзин считал невыгодным делом, да и не хотел слишком уж зависеть от настроения китайских крестьян – среди них тоже начались брожения и некоторые уже не соглашались работать за ту плату, что назначал хозяин. В этот год Мурзин решил большую часть урожая убрать машинами, которые он и заказал у Чурина, а Иван приехал в качестве продавца-консультанта.
Но особенно часто Ивану приходилось ездить в Трехречье. Здесь жили в основном забайкальские казаки, перебравшиеся из приграничных станиц с российского берега Аргуни, на китайский. В этих местах они еще с незапамятных времен имели свои выпасы и заимки. В сентябре-октябре 1920 года, когда белые отступали из Забайкалья, к уже существующему казачьему населению в речных долинах правых притоков Аргуни – Ганн, Дербул, Хаул – добавилась еще масса казаков и членов их семей, как забайкальских, так и сибирских с оренбургскими. Они осели в стихийно возникших казачьих поселках, и большинство вернулись к мирному труду. Казаки в Трехречье жили по своим законам, соблюдая вековые традиции: в поселках – выборные атаманы, в самом большом поселке-станице – станичный атаман. Невероятно, но здесь, на чужбине казаки жили материально значительно лучше, чем на родине до революции. Китайские власти совершенно не вникали в их жизнь, никакого китайского населения в Трехречье не было и не возникало конфликтов, наподобие тех, что регулярно случались в свое время у казаков: оренбргских, уральских, семиреченских, сибирских с киргиз-кайсацами, или забайкальских с бурятами. И главное, никакой обязательной воинской повинности, столь материально и морально тяжелой, здесь казаки как иностранцы не несли. Все взаимоотношения с китайской администрацией ограничивались сбором налогов. Но налоги были настолько низки, что давали возможность бурного развития хозяйств эмигрировавших в Китай казаков. Они поднимали целину, сеяли пшеницу, заготавливали сено, выращивали овец, коров, лошадей. В самых крупных поселках открывались православные храмы, отмечались все церковные праздники, почти в каждом поселке имелась школа со старым дореволюционным устройством. Всего в Трехречье насчитывалось до восьмисот русских земледельческих хозяйств с населением свыше пяти тысяч человек. Именно Трехречье стало основным источником для поставки в Харбин некоторых видов сельскохозяйственного сырья, в том числе и для фирмы Чурина. Ну и, конечно, в Трехречье отделение сельхозмашин командировало Ивана – казаку легче договориться с казаками и продать им сельхозинвентарь.
В августе 1923 года в одном из казачьих поселков Трехречья Ивана вдруг окликнул некто худой и высокий, заросший длинными волосами и редкой всклокоченной бородой, в шароварах с красными выцвевшими «сибирскими» лампасами.
– Позвольте спросить вас господин хороший, а вы случайно в 9-м сибирском казачьем полку в германскую не служили?
– Как же, служил, – Иван, одетый по дорожному, в свою очередь пристально вглядывался в заросшее, изборожденные морщинами и оспинками, лицо казака, которое тоже показалось ему отдаленно знакомым.
– Сотник Решетников… Иван Игнатич… верно?
– Да был я тогда сотником. А вы уважаемый… вроде знакомы, а не припомню, – Иван напрягал память, но толща случившегося и пережитого за последние годы не позволяла вот так сразу вспомнить однополчанина, к тому же очень сильно изменившегося внешне.
– Вахмистр Савелий Пантелеич Дронов… неужто, не помните? – с некоторой обидой подсказал казак.
– Дронов!.. как же… прости брат, не признал. Да тебя немудрено и признать…
Со стороны казалось неестественным, что по-городскому одетый в кепку, пиджак, бриджи и сапоги, хорошо выбритый и подстриженный господин приказчик вдруг ни с того, ни с сего начал обниматься с местным казаком… А у казака всего то и казачьего, разве что шаровары, а так оборванец-оборванцем, нечесаные космы, рубаха в заплатах, на ногах драные чирики… Определив по внешнему виду бывшего вахмистра, что тот, видимо, материально не процветает, Иван, прежде чем согласится пойти к нему в хату, отметить встречу, зашел в местную лавку и купил хорошей чуринской водки «Жемчуг». Он не хотел отмечать встречу с однополчанином, с которым прошел германский фронт, подавление киргизского восстания, поход в Персию и назад, ташкентское разоружение… местным мутным самогоном.
Савелий Дронов в составе полка «Голубых улан» отступал от Новониколаевска до Ачинска. Потом в ходе арьергардных боев они прикрывали отход каппелевских войск. Терзаемый холодом, голодом, тифом полк несколько раз был окружен партизанами и регулярными красными частями. Остатки полка в январе двадцатого года по льду перешли Байкал, после чего вахмистр сильно простудился и заболел. Тем не менее, давление наседающих красных стало не столь сильным, потому раненых и больных белые уже не бросали. Госпиталь, в котором оказался Дронов, размещался в одной из забайкальских станиц, которая в конце двадцатого года почти полностью переселилась за границу, в Трехречье. Так вахмистр из Усть-Каменогорска оказался здесь, нашел вдову-казачку и вот уже третий год жил у нее в примаках.
Однополчане выпили, вспоминали совместную службу, общих знакомых, вспомнили как в Ташкенте казаки не выдали большевикам своих офицеров, где кто кого видел, кто жив, кто убит, про кого ни слуху, ни духу…
– А я, Савелий Пантелеич, наслышан, что ты принимал активное участие в подавлении большевистского восстания в усть-каменогорской тюрьме и там сумел отличиться. Это мне брат жены говорил, ты же там вместе с ним воевал?
Услышав упоминание о Володе Фокине, Дронов сразу помрачнел и, выдержав паузу, спросил:
– А ты Иван Игнатич в Харбине-то с супругой?… Смог ее вывезть?
– Да, еле добрались, через весь Китай, вспомнить страшно. Но сейчас, слава Богу, более или менее устроились. В Харбине будешь, заходи в гости, и жену привози… Постой, ты же я помню женатый был, жена-то что в Усть-Каменогорске осталась? – спросил Иван, понизив голос, чтобы не услышала хозяйка дома.
– Да… там в усть-каменогорской станице и двое сыновей старшему уже вот шестнадцать должно быть, а второму тринадцать. Ничего про их не знаю… как и что, живы, али нет. А вы-то с супругой как, о Володе-то знаете что-нибудь? – осторожно осведомился Дронов.
– Да нет… Никаких известий, только и знаем, что отца ее и брата моего красные в Усть-Каменогорске расстреляли. А про Володю ничего, разве что только когда кадетский корпус эвакуировали он со своим другом, как и большинство старшеклассников в Омске остался. Это мне в прошлом году, когда я во Владивостоке побывал, его бывший офицер-воспитатель сообщил, – Иван, приглядевшись к однополчанину, заподозрил, что тот явно, что-то знает. – А ты что Пантелеич, может слышал, что о нем?
Дронов тяжело вздохнул и, отставив уже опорожненную бутылку «Жемчуга», пошел в угол старой, переделанной из сарая, избы, достал откуда-то из-под лавки бутылку самогона, заткнутую свернутым куском газетной бумаги, разлил по рюмкам и пододвинул к гостю глиняную миску с квашеной капустой.
– Воевали мы вместе с шурином твоим… и не только в Усть-Каменогорске. Потом уже в конце 19-го года в Омске встретились и с другом ево Романом. Хотели в Семипалатинск пробиться, к Анненкову. Кстати, в твой полк собирались поступать. Да не дошли, в Барнауле к «Голубым уланам» пристали. Думали с ими все одно к Анненкову попадем, да не так вышло. На Новониколаевск отступать пришлось. Я хоть и старше их обоих на много, а так с ими сдружился, помогал, оберегал всячески… да вот не уберег. Тифом он заболел, слег… Давай Игнатич еще выпьем, не могу горло першит, так говорить об том тяжко, – Дронов смахнул навернувшуюся слезу и одним махом выпил самогон. – Как к Новониколаевску вышли, всех больных пришлось в госпиталь сдать. Повезли мы с Ромкой Володьку-то, уже без сознания был, бредил, не то мать звал, не то еще кого-то, Дашу какую-то… зазнобу наверное. Ну, определили его в госпиталь, который в теплушках располагался, думали раз на колесах, то скорее на Восток вывезут. А тогда ведь тифозных прямо на улице, на морозе складывали, сколь их там было, не счесть… Ну, а дальше красные в наступление поперли, и все эти эшелоны, что на запасных путях стояли, наши бросили…
– Так ты хочешь сказать, что он скорее всего в плен попал? – в голосе Ивана сквозила надежда. – Ну что ж если так, то понятно, почему так долго от него нет никаких вестей. В каком-нибудь лагере сидит.
Дронов вновь разлил мутное пойло по стаканам, опрокинул свой в рот и мрачно уставился взглядом в стол:
– Не стану я тебя обнадеживать, Игнатич… слышал я, что все те эшелоны с нашими ранеными и тифозными красные облили керосином и сожгли. Те, которые это видели, рассказывали, смотреть на то жуть было, сразу сотни вагонов в огне и вроде люди, которые в них еще живые были, страшно кричали… Как я тогда корил себя, что в госпиталь его сдал… Хоть потом и сам себе говорил, что никак нельзя его было с собой взять, а все одно корил и корю. И Ромку тоже не уберег. Уже где-то под Красноярском в засаду к партизанам наша полусотня попала, за фуражем мы ездили в тамошнюю деревню. Я-то ускакал, а у него коня ранило, сам видел, как падал, то ли убили, то ли в плен попал…
Иван уже не слушал Савелия Дронова, он думал, как будет сообщать тяжелую весть Полине…
Известие о, скорее всего, ужасной гибели брата Полина встретила относительно спокойно, только сильно побледнела и провела более часа одна, закрывшись в комнате, и Иван не решался ее беспокоить. Возможно, сказалось то, что это уже была не первая трагическая весть, может она все-таки надеялась, что брат каким-то чудом выжил… Так или иначе, но выйдя из комнаты Полина больше не спрашивала о брате, а Иван не решился вновь затрагивать эту тему…
22
Советская Россия стала называться СССР и его признали Англия и Италия. Потом просочились слухи, что и Китай вот-вот признает большевиков и передаст им права бывшей Российской Империи на совладение КВЖД. В связи с этим в первые месяцы 1924 года в русской колонии Харбина царила растерянность, близкая к панике. Но для Решетниковых именно в начале того года, наконец, решился вопрос о наследстве купца Хардина. После полуторагодичных проволочек и мытарств руководство банка, в основном благодаря посредничеству и ходатайствам Петра Петровича Дуганова, признали подлинность завещания Ипполита Кузмича, и официально объявило Полину его наследницей. Правда, выяснилось, что вклад, принадлежавший Ипполиту Кузмичу, имевший в 1914 году стоимость в сто пятьдесят тысяч рублей, в результате всевозможных инфляций и перетрубаций в деятельности самого банка, который к тому же с 1920 года попал в основном под контроль французов… В общем, Полине объявили, что она может унаследовать всего лишь тридцать с небольшим тысяч золотых рублей. Это конечно было не то, что она ожидала, но тоже очень большие деньги. Почти сразу же Полина с помощью Дуганова сняла со счета десять тысяч рублей, три из которых тут же передала Петру Петровичу. Он как воспитанный человек сначала для приличия отказался, но потом дал себя уговорить, ибо как никто понимал, что без него Полина бы не получила ничего. Отлично понимали это и Полина с Иваном и потому без колебаний отдали десять процентов «комиссионных» по праву заработанных Дугановым.
Русско-Азиатский банк, первоначально называвшийся Русско-Китайским, создавался с целью финансирования строительства КВЖД и содействия проникновению российского капитала на северо-восток Китая. Но своих российских капиталов, тогда в 1895 году не хватило, потом и привлекли французских инвесторов. Тем не менее контроль над банком осуществляло Министерство финансов России. Поражение России в Русско-Японской войне серьезно подорвала позиции банка, и Министерство финансов вынужденно отказалось от использования банка в качестве реализации внешнеполитических целей. В связи с этим в 1906 году принадлежавшие государственному казначейству акции были проданы коммерческим банкам. В результате контроль над банком уже с тех пор в значительной степени перешел к французам. Тем не менее, директором-распорядителем по-прежнему являлся русский банкир. Им стал Алексей Иванович Путилов. Именно под его руководством в 1910 году в результате ряда банковских слияний фактически и был создан новый банк, получивший название Русско-Азиатского. Вскоре банк стал непререкаемым лидеров всего банковского дела в России. К 1917 году он занимал первое место среди всех коммерческих банков Империи по активам, вкладам и текущим счетам, акционерному капиталу и числу отделений в России и за рубежом. Французские банки-инвесторы хоть и сохранили контрольный пакет акций, но фактически стремительно развивающимся банком опять распоряжались русские под руководством Путилова. Именно в момент расцвета банка, в 1913 году одним из его вкладчиков, причем весьма крупным стал купец первой гильдии Ипполит Кузмич Хардин. Увы, после Октября 17-го, Русско-Азиатский банк в России национализировали большевики, а вокруг его заграничных активов развернулась нешуточная борьба. В конце концов, вновь руководство остатками былой финансовой империи возглавил Путилов, который эмигрировал и теперь руководил из Парижа.
Харбинское отделение Русско-Азиатского банка, занимавшееся в основном обслуживанием финансовой деятельности КВЖД, считалось надежным, ведь дорога всегда была довольно высокорентабельной и приносила немалый доход. Правда, когда в 1920 году китайское правительство объявило о прекращении полномочий всех институтов бывшей Российской Империи в Китае и передаче всех концессий вновь созданному Особому бюро по русским делам… В общем, до 21 года банк переживал не лучшие времена в основном потому, что лихорадило КВЖД: белогвардейцы, интервенты ездили по дороге ничего не платя, или платя обесценившимися деньгами, наровили бесплатно пропихнуть свои грузы и многие частные компании. Дошло до того, что нечем стало платить зарплату рабочим и служащим дороги. В феврале 1921 года управляющим дороги назначили инженер-путейца Остроумова… и порядок был наведен. Уже в том же 21-м году дорога дала два миллиона чистой прибыли, в 23-м – семь миллионов. Вместе с дорогой «ожил» и Русско-Азиатский банк. Но вот поползли слухи о передаче дороги большевикам… Не могло быть ни малейшего сомнения, что это вновь угрожает акциям банка, так как большевики наверняка откажутся от его услуг. На семейном совете Полина с Иваном решили полностью прекратить тратить оставшееся у них на руках золото и как можно больше использовать деньги, доставшиеся им в качестве наследства. Но банк, конечно, тоже отслеживал обстановку и принял ряд контрмер, существенно ограничив выдачу наличных денег. Тем не менее, за зиму и весну 1924 года Решетниковы, благодаря опять-таки содействию Дуганова, сумели снять еще денег со своего счета и на них вновь обновили свои гардеробы, накупили некоторое количество драгоценностей, благо ювелирных магазинов и мастерских в городе имелось предостаточно.
Слухи стали реальностью 31 мая. СССР и Китай подписали соглашение о совместном владении КВЖД. Причем советская сторона наследовала все движимое и недвижимое имущество дороги, принадлежавшее царскому правительству. Естественно, правление Русско-Азиатского банка заявило протест, его поддержали западные страны и США. Но эти протесты не произвели впечатления на договаривающиеся стороны. В Харбине и на всей линии КВЖД среди русских произошел раскол. Если рядовые сотрудники дороги, жившие здесь с дореволюционного времени и часть торгово-промышленных кругов из «сторожилов», не переживших ужасов Гражданской войны, отнеслись к соглашению достаточно спокойно… То, конечно, беженцы, бывшие чины белой армии, на собственной шкуре познавшие, что такое большевики… они заволновались, забеспокоились. Кто-то начал готовиться к срочному отъезду, еще более упали в цене бумажные царские, керенские и прочие «белогвардейские» деньги. Но то, что теперь придется выбирать гражданство – это обстоятельство заставило заволноваться буквально всех. Принимать советское побаивались даже многие рабочие, принимать китайское – для русских, привыкших считать Россию великой державой, а Китай нечто вроде немощного колосса… для многих это было постыдно. Для русских белых в таких условиях предпочтительной стала дальнейшая эмиграция в Европу и Америку. Полина и Иван обо всем этом пока вообще старались не думать, для них единственной страной, гражданами которой они хотели быть, являлась Россия. Ни СССР, ни какая другая страна их не прельщали. И таких среди харбинских русских насчитывалось немало. Потому, не сомневаясь, что СССР долго не просуществует, русские харбинцы в основном стремились получать так называемые «нансеновские» паспорта, введенные Лигой наций для беженцев и лиц без гражданства. Такие же паспорта выправили себе и супруги Решетниковы.
Город бурлил. Наиболее непримиримые враги советской власти требовали занять русское консульство, управление дорогой и не пускать туда большевиков. Иван тоже было увлекся модной антисоветской фразеологией и даже один раз ходил на демонстрацию протеста… Но Полина сумела проявить на этот раз непреклонную волю, вплоть до самого верного средства действующего безотказно – слез. Она убедила мужа: нам некогда заниматься пустяками в тот момент, когда вполне может лопнуть Русско-Азиатский банк, надо спешить, стремиться как можно больше снять денег, превратить их в товары, драгоценности, в недвижимость. Этим они и занимались… вплоть до 3-го октября 1924 года.
В этот день состоялась церемония начала совместного советско-китайского управления дорогой. Большевики, конечно, надеялись, что с приходом Советов на КВЖД должен был исчезнуть последний островок дореволюционной российской жизни, чудом сохранившейся в Харбине и полосе отчуждения дороги. Одна из статей советско-китайского соглашения называлась: «О ликвидации белогвардейских вооруженных отрядов на территории Китая». Но это «пожелание» так и осталось на бумаге. Решающее значение имело не нежелании китайских властей разоружать белогвардейцев, а их… слабость. Китай стоял на пороге собственной гражданской войны, провинциальные правители почти не подчинялись центру, Пекину. К тому же один из таких местных царьков, правитель Маньчжурии, рассчитывал в случае необходимости использовать имеющих большой боевой опыт русских белых в своих целях при возникновении внутренних вооруженных конфликтов.
Новое руководство дороги и привезенные из СССР часть рабочих и служащих стали претворять в жизнь на дороге и в городе, так называемый, советский образ жизни. Появились советские школы, комьячейки, пионерские организации, комсомол, распространялись советские газеты. Среди русских харбинцев образовалась категория сочувствующих, полностью принимавшая все советское, в том числе и гражданство. Это не могло не привести к столкновениям так называемых «советских» и наиболее воинственных белоэмигрантов, особенно в детско-подростковой среде. Советские агенты вели агитацию и среди китайцев, что не могло не вызвать негативной реакции китайских властей. Таким образом, в городе образовалось уже не два, а три лагеря: белоэмигрантский, советский, китайский. Причем нередко белоэмигранты выступали против красных совместно с официальными властями провинции Хейлуцзян.
Решетниковы, казалось, не имели прямого отношения ко всем этим событиям, они ведь не работали на КВЖД, не состояли ни в одной боевой белогвардейской организации. Тем не менее, происходящее затронуло и их. Квартирные хозяева в доме, где они снимали две комнаты, приняли советское гражданство и стали вдруг ревностными почитателями большевиков, а их сын вступил в комсомол. Но до того момента, пока того сына в результате стычки комсомольцев с представителями молодежных монархических организаций не госпитализировали с пробитой головой… до того они терпели, исправно платящих за жилье «беляков». Но после… Решетниковым пришлось съехать на другое временное жилье. Однако Полина мечтала о своем собственном доме, и у них на его приобретение в 1925 году уже имелись свободные наличные деньги.
Иван успел к тому времени обзавестись довольно обширными знакомствами в торговых кругах, тем более Полина, служившая в Беженском комитете, они оба могли отслеживать рынок жилья в Харбине, кто продавал, кто уезжал, колебание цен. А уезжало все больше русских, не видя перспективы в сосуществовании рядом с коммунистами. Один из прежних управляющих отделом дороги, уволенный новым советским руководством, но до того сумевший выкупить в собственность дом предоставленный ему в качестве служебного… Сейчас этот бывший управляющий уезжал в Америку и продавал дом. Дом одноэтажный из красного кирпича состоял из четырех просторных комнат, ванной, туалета, прихожей и кухни. Фактически это был особняк в самом центре «Нового города», районе, где селились в основном руководящий и инженерно-технический персонал КВЖД. Дом так же, как и прочие рядом стоящие имел центральное отопление, водопровод, в то же время его окружал забор, имелся сад с цветником, во дворе хозпостройки, летняя кухня и сарай… Дом продавался с мебелью, иконами и прочей утварью. Хозяева ставили всего два условия, чтобы покупатели заплатили десять тысяч золотом и обязательно были православными.
Иван зарабатывал у Чурина восемдесят рублей в месяц, Полина в беженском комитете не имела твердого жалованья, но в среднем у нее получалось что-то около тридцати. Всех денег, что у них оставалось на руках после четырех лет жизни в Харбине, было чуть более пяти тысяч. Но за 1924 и начало 25-го Полине, опять таки с помощью Дуганова, удалось снять те самые десять тысяч. Так Решетниковы оказались владельцами крепкого, просторного дома, в котором можно себя чувствовать почти как в крепости, никого не стесняться, и в любое время принимать гостей. Правда, сразу пришлось решать еще одну проблему – дом не квартира и, находящимся большую часть времени на службе Ивану и Полине, поддерживать в нем порядок, не говоря уж о саде было просто невозможно. Потому пришлось искать приходящую прислугу, уборщицу и кухарку в одном лице. Встал вопрос кого нанимать, русскую или китаянку. Китаянки обходились значительно дешевле, но Полина все же наняла русскую, одинокую немолодую беженку.
Попав в среду харбинских старожилов, да еще отгородившись от улицы кроме стен дома еще и глухим забором, Иван с Полиной сразу почувствовали себя не только уверенней, но и значительно спокойнее. То, что творилось за забором, уже не так задевало их собственную жизнь. Они стали настоящими харбинскими обывателями, каковыми являлись большинство уже давно живущих здесь русских. В тенистой тиши сада, уютного убранства своего толстостенного дома, они вдруг со всей непостижимой очевидностью осознали – как устали от прошлого, от войн, революции, контрреволюции, переездов, переживаний за себя и близких, непрекращающейся борьбы со всем и вся, начиная от большевиков, тифозных вшей и кончая банком. Ведь большинство людей по натуре вовсе не борцы, а обыватели, а для обывателя самое ценное это уют и покой. Обычно люди это начинают понимать уже в зрелые годы. Иван с Полиной, хоть и были еще молоды, однако за последние 6–7 лет пережили столько, что каждый из этих лет шел за два, а то и за три. Полина, заглушив в себе боль, вызванные известиями о гибели отца и, скорее всего, брата, неизвестностью судьбы матери, убедила себя жить и радоваться жизни. И для этого имелись все основания, ведь у них с Иваном все было хорошо, им несказанно повезло, и в отличие от большинства других белоэмигрантов они не мучились от безденежья и невозможности иметь свою собственную крышу над головой. И главное, они по-прежнему любили друг друга и эта любовь, как и прежде помогала им преодолевать любые трудности.
Единственно чего Полина опасалась, что в один прекрасный день в Харбин явится атаман Анненков, кликнет своих бывших соратников и… Она была не уверена, что Иван останется глух к призыву своего бывшего командира, которого он, несмотря ни на что очень уважал. Ко всему, в эмигрантских кругах шел поиск нового военного лидера, относительно молодого и энергичного и в то же время авторитетного, фанатично ненавидящего большевиков, который не станет либеральничать, как те же Колчак и Деникин, который «не даст спуску» никому, ни своим, ни тем более врагам. Как никто другой для этой роли подходил бывший командарм отдельной Семиреченской Армии. Пока он еще сидел в китайской тюрьме, но о его освобождении все время велись интенсивные переговоры…
И еще одна боль, пожалуй самая сильная, надрывала душу не только Полины, но и Ивана – у них по прежнему не было детей.
В начале 1926 года в дом к Решетниковым пришел сильно удрученный Дуганов и похоронным тоном сообщил, что в Париже смещен с поста председателя правления Алексей Иванович Путилов и теперь банк наверняка ждет неминуемый крах… Так оно и случилось, осенью того же года банк признали несостоятельным должником и ликвидировали. Но супруги уже настолько крепко стояли на ногах, имели дом, работу, сбережения… Потому даже то, что изо всего даже усохшего от инфляции «наследства» Ипполита Кузмича им удалось воспользоваться не более чем двумя третями оного… Это их не сильно удручило. Другое дело Петр Петрович. Несмотря на то, что харбинское отделение банка продолжало самостоятельную деятельность, он понимал, что это уже агония и надо искать себе новое место. Новое место нашлось во Французском Индокитае, в Сайгоне. Коллеги-французы помогли Дуганову не оказаться на старости лет безработным. Незадолго до Нового 1927 года Петр Петрович с женой пришли к Решетниковым уже прощаться и не только, старый банковский служащий и его семья оказались в крайне стесненном материальном положении. Полина все поняла по глазам обоих Дугановых, она дала им пятьсот золотых рублей на дорогу и обустройство на новом месте…
– Благодарю голубушка, Полина Тихоновна, я отдам… сразу вышлю, как только немного поправлю дела, я клянусь… – со слезами в глазах благодарил и обещал Дуганов…
– Да Бог с вами, Петр Петрович, какие меж нами счеты, мы вам так обязаны, счастливый вам путь… – напутствовала их на прощанье Полина…
Начиная с 1923 года в Усть-Бухтарму начали наезжать выездные следственные бригады, сначала ЧК, потом ОГПУ и одного за другим стали «выдергивать» казаков, когда либо оказывавших враждебное противодействие советской власти. Все равно какое: служил в колчаковских войсках, в составе самоохранной сотни, станичной милиции, разгонял коммунаров летом 18-го года, был членом станичного правления… Под «метлу» попал и бывший заведующий высшего станичного училища. Ему припомнили и его монархические взгляды и то, что он не пускал учиться детей новоселов. Престарелого Прокофия Савельевича арестовали и тоже препроводили в Усто-каменогорск, в крепость, где он заболел и скончался, не дождавшись суда. Каждый год привлекали к ответственности по нескольку десятков человек. Если признавали виновным и осуждали, то семью ссылали, а имущество, дом и земельный надел конфисковывали. В дома осужденных и выселенных незамедлительно вселялись семьи бедняков новоселов из окрестных, или даже дальних деревень, им же передавался и земельный надел.
Совсем в Усть-Бухтарме стало не до веселья, большинство населения жили как пришибленные, под постоянным домокловым мечом ареста, осуждения, выселения, конфискации. В станице, и в бывших казачьих поселках, где проходили аналогичные события, уменьшалось казачье население и увеличивалось пришлое. Пришлым было в основном и начальство. Постоянный гарнизон в крепости упразднили, и теперь порядок обеспечивало волостное отделение милиции, тоже укомплектованное в основном из присланных из уезда милиционеров. Правда, председателем волостного совета избрали местного бывшего новосела из батрацкой семьи.
Совсем плохая жизнь стала у стариков и вдов. Им, потерявшим сыновей и мужей на империалистической войне и в гражданской в составе белых армий, никто ничего, никаких пенсий не платил и не помогал. Потому и мерли старики очень споро, также по нескольку десятков в год, только успевали отпевать и хоронить. Пустели дома, в которые тут же заселяли новоселов. После того как в 26-м году умер благочинный отец Василий, на его место не прибыл новый священник, и уже отпевать стало некому, и церковь без лишнего шума закрыли…
23
Значение образования СССР большинство эмигрантов осознали далеко не сразу. Лишь после того, как в городе воцарилось «троевластие» и стали свободно продаваться центральные советские газеты, в которых отображались практические шаги большевиков по закладыванию основ нового государства, имеющего весьма мало общего со старой Россией, в эмигрантских кругах стали их обсуждать и оценивать…
Однажды Иван принес в свой уже новый дом номер «Правды», в котором была опубликована карта нового административно-территориального деления страны.
– Поля, глянь, что эти подлецы натворили с Россией! Они же фактически одним махом разрушили все, что строилось и скреплялось веками, все перекроили. И знаешь, что они положили в основу нового административного деления? – он начал возмущаться прямо с порога, стряхивая снег с папахи.
Полина, днями занятая работой в Беженском комитете, вечерами и в выходные дни, когда уходила прислуга, целиком посвящала себя дому. Сейчас все ее мысли занимали именно домашние заботы, и потому проникнуться тревогой мужа в той же степени, что и он, Полина не могла. Но Иван этого не замечал.
– Ты только посмотри, вместо генерал-губернаторств, губерний, у них теперь будут союзные, автономные республики и области. Причем в основу этих союзных и автономных республик положен не столько территориальный, сколько национальный принцип. Теперь Украина, Белоруссия, Кавказ, Туркестан, имеют свои отдельные национальные правительства и соответствующие права. То есть они как бы уже и не Россия, а сами по себе, Союзные республики. Мало того, они и то, что осталось в России, тоже раздробили, выделив, так называемые автономные национальные республики. Вот посмотри, – Иван развернул на столе газету.
Полина не очень внимательно взглянула на нее, думая о нерадивости нанятой прислуги, портьерах и обоях, оставшихся в гостиной от старых хозяев. Они ей не нравились, и обои, и прислуга, их надо было менять.
– Представляешь, даже киргиз-кайсацам отдельную автономию даровали, а назвали ее Казахская АССР. Видно, степные киргизы уговорили большевиков так их называть, чтобы с черными иссык-кульскими киргизами не мешаться, они же друг-дружку терпеть не могут. Неужто, все эти Троцкие и прочие не видят, что такое построение государства, на национальной основе, может при первой же большой неурядице привести в лучшем случае к междусобице, а в худшем к распаду страны. А может они к тому и ведут, чтобы окончательно угробить Россию. Но самое возмутительное, что они и весь наш край в эту самую казахскую автономию отдали…
– Что!? – до того слушавшая мужа вполуха, Полина насторожилась и, шурша полами нового халата, подсела к столу, освещенному настольной лампой с зеленым абажуром. – Как это… наша Усть-Бухтарма в автономии… где? Покажи.
– Вот смотри… На этой карте, конечно, Усть-Бухтармы нет, здесь только крупные города. Вот видишь, Семипалатинск и вся область наша вошла в Казахскую автономную республику. И почти вся территория нашего Сибирского Казачьего Войска тоже в эту автономию попали, и Павлодар и Кокчетав, Омск только в России остался. Так что, если этот их новоиспеченный СССР начнет разваливаться, что я думаю при их внешней и внутренней политике неизбежно, то наши родные места могут вообще вне России оказаться. Вот ведь, что подлецы удумали, да за такое их всех перевешать мало! – негодовал Иван, меряя широкими шагами паркет просторной гостиной своего нового дома.
– Погоди Ваня… это как же Усть-Бухтарму, станицу, крепость которую поставили, чтобы рубежи России охранять, ее что киргизам отдают? – не могла до конца понять слова мужа Полина.
– Россия теперь уже не Россия, а СССР, то есть Союз Советских Социалистических Республик. А наша Семипалатинская область теперь входит в одну из таких республик, казахскую автономную социалистическую республику, административным центром которой объявлен Верный, который в угоду киргизам большевики переименовали в Алма-Ата, – пояснил Иван.
– Не могу взять в толк… Верный ведь это центр Семиреченской области. А как же Омск, наша станица ведь всегда войсковому правительству в Омске подчинялась, – продолжала недоумевать Полина.
– Да нет никакого войскового правительства, и все казачьи войска упразднены! – чуть не закричал Иван и без сил рухнул на красивый с гнутой изогнутой спинкой венский стул.
– Ты не снял галоши… грязи натащил, – в некоторой прострации произнесла Полина, глядя то на сапоги мужа, на которых таял не обметенный снег, то на газету.
– Мне тут объяснили, вроде у большевиков есть дьявольский план, уничтожить казачество полностью, потому они и нарезали такие границы, – не обращая внимания на замечание Полины, Иван наклонился к газете и вновь стал объяснять. – Вот видишь, почти вся земля нашего казачьего войска отдана в киргизскую автономию. Первый отдел, кокчетавский полностью, второй, омский почти весь, кроме самого Омска и станиц что рядом с ним. И наш отдел почти весь от Павлодара до Зайсана, только Бийскую линию в России оставили, да и то я думаю потому, что там уже казаков почти всех поголовно вырезали от детей до стариков. И Омск специально отсекли, все равно как голову от тела. Сволочи, подлецы… на куски рубят то, что наши деды, прадеды столетиями создавали! А у нас все окрестности под киргизов загнали, даже те волости, что в Томскую область входили, Семипалатинской передали. Так что весь Бухтарминский край сейчас получается киргизский, и Зыряновск и Риддер.
– Но как же это можно… зачем? У нас по линии-то и киргизов почти нету, в основном казаки да новоселы, еще кержаки живут. Их-то зачем к киргизам? Нет, думаю, навряд ли у них чего получится? – покачала головой Полина.
– Они ведь не только наше войско, они и с другими тоже учудили. Семиреки, понятное дело, целиком в автономии. Уральцев тоже целиком под киргизов загнали. Оренбургские земли часть в России оставили, часть тоже в автономии. Земли терцев, кубанцев тоже покромсали, в угоду кавказским горцам, в их автономии отдали, донскую область между двумя вновь образованными областями поделили Ростовской и Царицинской. В офицерском собрании народ гудит, говорят это их новое деление должно вызвать в стране взрыв возмущения в первую очередь среди русских, который сметет большевизм…
Но надежды на скорый крах советской власти в очередной раз не оправдались. Одновременно с образованием СССР, коммунисты отошли от принципов военного коммунизма и провозгласили НЭП. Они объявили свободу мелкой коммерческой деятельности, а вместо продразверстки власть установила крестьянам твердый продналог. И народ, измученный от восьми лет непрерывной войны, революции, восстаний, крови, голода, грабежа со стороны всех властей и обыкновенных бандитов… народ, наконец, вздохнул свободно. Получив помещичью землю, крестьяне, в первую очередь в центральной России, стали пахать, сеять, рожать детей… жить.
НЭП предоставил возможность и фирме «Чурин и Ко», используя железнодорожное сообщение, поставлять одежду и прочие товары своего производства в магазины советского Торгсина. Некоторые коллеги Ивана приняли советское гражданство и теперь довольно часто по делам фирмы бывали в Москве и других городах Советской России и привозили оттуда самые свежие новости. Один из молодых сотрудников, с которым довольно близко сошелся Иван, съездив, таким образом, несколько раз в Москву, вдруг из человека, более чем лояльно настроенного к большевикам, превратился в ярого антисоветчика. Однажды на корпоративной вечеринке-мальчишнике, по случаю премирования руководством фирмы служащих отдела он, выпив, разоткровенничался с Иваном:
– У большевиков в верхах идет настоящая война за власть, война не на жизнь, а на смерть. Не могут поделить наследство Ленина. Думаете, Дзержинский с Фрунзе просто так концы отдали? Ничего подобного, их просто убрали, как наиболее опасных конкурентов, возглавлявших такие мощные структуры как ОГПУ и РККА. Теперь борьба идет внутри самого ЦК и Политбюро. Руководящий аппарат партии раскололся, наметились три наиболее влиятельные группировки. Первая, так называемые левые коммунисты, там верховодят евреи, все не под своими фамилиями, Троцкий, Зиновьев, Каменев. Вторая, правые коммунисты, там во главе Бухарин, Рыков, Томский. Эти русские и фамилии у них свои, но по духу они интернационалисты и им на Россию и русских так же наплевать, как и евреям. В третьей группировке, там всякой твари по паре, но верховодит грузин Сталин, его настоящая фамилия Джугашвили. Кто возьмет верх совершенно неясно. Евреи, конечно, самые говорливые и хитрые, но за ними большинство рядовых членов партии вряд ли пойдет. Бухарин… слышал я его речи, пустозвон, болтун. Рыков – этот пьяница запойный. А вот грузин пока в тени держится и непонятно что за тип, но по слухам страшно хитер, осторожен и как истый кавказец жесток и беспощаден.
– А не все ли равно, кто победит, кто кому глотки перегрызет? Капитал, деньги постепенно перераспределятся и сконцентрируются у этих, как их там сейчас называют, непманов, и они станут наиболее влиятельной силой в стране, и большевикам так или иначе придется уйти, – высказал свое мнение Иван.
– Чувствуется, что вы давно не были в России, Иван Игнатьевич, не знаете истинного положения вещей. Его ведь отсюда по газетным заголовкам и статьям никак не прочувствуешь. Хотя, вы же воевали с большевиками и должны знать, что они ради власти не перед чем не остановятся. Как только кончится эта внутрипартийная борьба, а закончится она победой одной из этих группировок, в стране начнутся коренные изменения во внутренней политике. А непманы это не сила, большевики так же отберут у них все, все их заводики, трактиры, магазины, как национализировали крупную собственность, как отбирали по продразверстке хлеб. И поверьте, большинство народа будет это приветствовать, да-да… Я почти всю страну по Транссибу насквозь проехал и видел, как многие мучаются, но ненавидят они почему-то не власть, а в первую очередь непманов… да-да! Вот так большевики умеют манипулировать сознанием масс, особенно неграмотных и малограмотных людей. Нет, там во главе страны сидят очень неглупые люди, и поверьте, они еще долго удержаться у власти… – убежденно отстаивал свое мнение сослуживец Ивана по сельскохозяйственному отделу фирмы «Чурин и Ко».
Придя домой и пересказывая этот разговор Полине, Иван вспомнил допрос Тузова Анненковым, и тоже поведал его жене. При этом он с усмешкой произнес:
– Неужели верно напророчил тот комиссар, приходят времена, когда в борьбе за власть большевики неевреи будут уничтожать большевиков-евреев, да видимо и не только их?
Баланс сил и относительно мирное сосуществование в Харбине трех социумов осуществлялось в основном благодаря взвешенной политике китайских властей. Китайцы старались не посягать ни на советский, ни на белоэмигрантский «суверенитет». В то же время они играли роль арбитра в тех ситуациях, когда отношения между «красными» и «белыми» русскими начинали накаляться. Многие рядовые китайцы, пребывая в страшной нищете, выживали только благодаря тому, что работали на самых низкоквалифицированных и не престижных должностях на КВЖД. Эти рабочие в первую очередь попадали под «советское» влияние. В то же время китайцы, принадлежащие к всевозможному низшему обслуживающему персоналу русской колонии типа, грузчиков работающих на предприятиях у русских купцов, прислуги в домах относительно состоятельных русских, сюда же можно отнести менял и уличных продавцов, рикш, которые тоже в основном обслуживали русских… Эти китайцы главным образом контачили с «белыми» русскими.
Советская администрация КВЖД, заставив принять советское гражданство значительную часть русского персонала дороги, приступила к его «осовечиванию», основные усилия направив на воспитание местной молодежи. Эти мероприятия осуществлялись через школы, стоящие на балансе дороги, через пионерские и комсомольские организации. Белоэмигранты учили своих детей в устроенных на старый лад гимназиях и лицеях, где в свою очередь имели большое влияние организации монархического и христианского толка. «Белые» по прежнему упорно старались жить так же, как жили в России до революции.
В апреле 1927 года в Китае произошел гоминьдановский переворот и к власти пришел Чан Кай Ши. Советско-китайские отношения сразу резко ухудшились. Этим не могли не воспользоваться наиболее радикальные белоэмигранты. Седьмого ноября в день десятилетия Октябрьской революции «белые» организовали массовые антибольшевистские акции перед советскими консульствами во многих городах Китая. И если в Харбине дело ограничилось демонстрацией, речами и пением «Боже царя храни», то на юге Китая, в Кантоне консульство подверглось нападению боевой белоэмигрантской дружины, в ходе которого оно было полностью разгромлено, а ряд дипломатов убиты. СССР закрыл все консульства и потребовал от Китая наказать виновных и запретить, наконец, действие белогвардейских экстремистских организаций.
Но Китаю было явно не до того, страна медленно, но верно сползала в трясину масштабной внутренней междоусобицы. На обвинение советского правительства из Пекина ответили, что СССР тоже ведет антикитайскую политику, в частности проводит подрывную деятельность на КВЖД, воспитывая работающих там китайцев в большевистском духе, то есть, занимаются экспортом своей революции. И это было чистой правдой. Никто не сомневался в своей правоте, и китайцы и советы… только правда у каждой из сторон была своя.
Своя правда была и у белоэмигрантов. Надеясь на новую крупномасштабную волну, возникшую в китайской внешней политике против Советской России, они спешно искали собственного военного лидера, который объединил бы их всех и встал во главе возрожденной белой армии. Кандидатами на роль такого вождя выдвигались и барон Врангель, и Великий Князь Николай Николаевич, и атаман Семенов… Но все эти политические фигуры по различным причинам не пользовались непререкаемым авторитетом у большинства эмигрантов, готовых взяться за оружие. К тому времени выпал из «обоймы» претендентов и атаман Анненков. Отсидев три года в китайской тюрьме, он вышел из нее в 1924 году и вроде бы начал собирать своих соратников, рассеявшихся по просторам Китая. Но здесь оперативно вмешались красные чекисты. Они использовали нестабильную обстановку внутри Китая и склонили на свою сторону китайского генерала, сумевшего захватить власть в провинции Ланьчжоу, где после освобождения из тюрьмы поселился атаман, занявшийся для маскировки разведением племенных лошадей. В 1926 году генерал обманом сумел заманить Анненкова к себе в резиденцию, арестовать и передать чекистам, прибывшим из Советской России… За это советское правительство обещало расплатиться с генералом оружием и боеприпасами, что и было сделано. Анненкова привезли в Москву, и после серии допросов этапировали в Семипалатинск, где судили и расстреляли…
Так бесславно закончилась жизнь Бориса Владимировича Анненкова, человека одаренного многими выдающимися способностями, за которым шли, которому верили и за которого умирали тысячи людей. Как сказал один историк, родись он в другое время, он стал бы национальным героем, но в его короткий век случилась братоубийственная гражданская война. И в этой войне он проявил все свои и лучшие, и худшие качества: организаторские способности, волю, незаурядный ум, личную храбрость, талант тактика и стратега… и крайнюю неразборчивость в средствах достижения своих целей, полное пренебрежение как к своей, так и к чужим жизням. А советская пропаганда однозначно представила его монстром, склонным к садистской жестокости, зафиксировав эту характеристику даже в соответствующей статье Большой Советской Энциклопедии…
Старики Решетниковы сдавали с каждым годом. Игнатий Захарович уже не мог ходить за плугом, у него оставалось мало зубов, а Лукерья Никифоровна почти ослепла. Их сторонились казаки, и на них враждебно смотрели новоселы. Лишь Глаша, втихаря, поздними вечерами под покровом темноты иногда приходила к старикам. Она рассказывала про ребенка, но самого с собой никогда не брала, так что сын батрачки с малых лет и понятия не имел о наличии у него белогвардейских дедов и прочих соответствующих родственников. Глаша приносила запас продуктов, готовила пищу сразу на несколько дней, забирала с собой грязное и порванное, и уже у себя стирала и чинила одежду – Лукерья Никифоровна не различала ни нитки, ни иголки.
В 27-м году в Семипалатинской области широко освещался суд над Анненковым. Причем газеты с материалами суда распространяли бесплатно. К тому времени уже по всему Бухтарминскому краю потихоньку «подгребли» всех кто служил у него, а его самого в газетах именовали «кровавым атаманом», «палачом трудового народа» и тому подобными эпитетами.
– Вот, старая, а ты все причитала, зачем да зачем Ваня за границу подался? – выговаривал своей почти незрячей жене Игнатий Захарович. – Тама он может и живой, и свободный, и при жене, а здеся его бы точно упекли, как вон Осипова Никишку и тех, кто с ним тогда от Анненкова в двадцатом годе отстал. Осипов он кто, подхорунжий был, так ему восемь лет припаяли, а уж Ване бы куды боле дали, он не в подхорунжих, в есаулах у Анненкова ходил, полком командовал…
По мере того, как казачье население сокращалось, а не казачье увеличивалось, Усть-Бухтарма оживала. Новые хозяева бывших казачьих подворий жили без страха перед властью. Они уже считали себя здесь хозяевами. К тому же НЭП позволил многим начать богатеть, открылся трактир, частные мастерские по пошиву одежды, ремонту сельхозорудий. Особенно успешно вели хозяйство новоселы, сумевшие заселиться в хорошие дома с большим количеством амбаров и прочих хозяйственных построек, получивших хорошие участки бывшей казачей юртовой земли. По вечерам на улицах возобновились игрища, гулянья, стали шумно справлять новые революционные праздники.
И только еще оставшиеся в живых старые казаки смотрели на преображенную и переведенную из станичного статуса в сельский Усть-Бухтарму и словно не могли понять явь это или сон, и что является явью, а что сном, их прежняя жизнь, или нынешняя. Действительно ли была Российская Империя, Сибирское казачье войско, и они им присягали, служили? Приходили домой, доставали кресты, медали, которые сейчас нельзя было одевать, нельзя ими гордиться, рассматривали старые фотографии, где они красуются, молодые чубатые красавцы, одетые в казачьи чекмени, фуражки и шаровары с лампасами, восседают на своих лихих строевых конях. Было все, было… А что сейчас? А сейчас, служивые средних лет либо полегли, либо за кордоном, либо сидят… и даже казачья молодежь уже ходит в клуб, слушает агитаторов, учится в общей школе, вступают в пионеры и комсомол… Они уже не казаки, и не хотят ими быть.
Старики Решетниковы жили последней надеждой, получить весточку от сына… Не дождались. Игнатий Захарович оставшись без зубов, не мог уже нормально питаться, заболел и умер летом 1928 года. Лукерья Никифоровна пережила его на полтора месяца. Хоронила их обоих Глаша. Никто из оставшихся в живых стариков, даже его сослуживцев-полчан не решились идти за гробом отца и матери двух ярых белогвардейцев, боялись навлечь на себя подозрения, некому было и отпеть…
24
В отличие от прежнего китайского правительства, ведущего в отношениях с северным соседом крайне осторожную политику, Чан Кай Ши в открытую заявил, что не видит отличия во внешней политике СССР и бывшей Российской Империи, ибо в обоих случаях она в отношении Китая носит колониальный характер. И в самом деле, СССР проводил курс «красного империализма», и делал это через совслужащих КВЖД, засылая военспецов и агентов в прокоммунистические военные формирования Китая. Все это не могло не привести к военному столкновению, на это рассчитывали и наиболее радикальные белогвардейцы. Нет, они не очень надеялись на мощь китайской армии, они просто хотели вновь развязать войну, в которую на их стороне потом должны были втянуться Западные державы и Япония.
Поводом к вооруженному конфликту послужил захват 28 мая 1929 года советского консульства в Харбине отрядом китайской полиции. Китайцы получили сведения, что в подвале консульства проходит заседание последователей 3-го интернационала с участием китайских коммунистов. Это являлось актом коммунистической пропаганды, что противоречило советско-китайским соглашениям о совместном руководстве дорогой. Полиция сработала не лучшим образом, и руководители совещания успели сжечь протокол заседания и другие документы. Тем не менее, всех участников этой сходки, кроме работников консульства, арестовали. Советское правительство подало протест, китайцы представили в ответ лишь пепел от сожженных бумаг. После этого китайское правительство развернуло антисоветскую компанию под лозунгом: красный империализм страшнее белого, возвращение КВЖД – общенародное требование. Харбинская полиция произвела обыски в квартирах ряда совслужащих дороги и арестовала несколько высокопоставленных ее сотрудников, у которых обнаружили пропагандистскую литературу. В, конце-концов, был отстранен от должности советский управляющий дорогой и все прочие высшие совсотрудники. На их места назначили китайцев и русских из прежнего руководящего аппарата дороги, уволенного в октябре 1924 года. Таким образом, на КВЖД осуществили переворот и «свергли» советскую власть. После этого советскому правительству уже ничего не оставалось, только применить силу для восстановления своих прав, иначе его бы перестали уважать не только в мире, но и в своей собственной стране…
Китайцы сосредоточили на границе войска, туда же подтянулись и белые отряды, сформированные РОВС, рвавшиеся драться со своими заклятыми врагами. Но никто, ни белогвардейцы, ни китайцы не ожидали такой высокой степени боевой готовности, в которой находились советские войска. В свою очередь, и китайцы и белые сильно переоценивали силу своих войск. Но некоторые бывшие белые офицеры в Харбине знали истинное положение вещей. Они не поддались эмоциональным призывам и шапкозакидательским лозунгам эмигрантской прессы, агитировавшей вступать в вооруженные отряды РОВС. В тех статьях призывалось сразу обратить красных в бегство и на их плечах ворваться в Читу, Иркутск… Основные споры сторонников и противников немедленного возобновления вооруженной борьбы с большевиками произошло на общем собрании харбинского отделения РОВС в сентябре 1929 года, когда все уже стояло на грани войны. Иван после этого собрания пришел домой возбужденный, даже взбешенный:
– Ну, что за подлецы… сволочи! Меня, кадрового офицера, прошедшего две войны, какой-то прапорщик из студентов обвинил в трусости и предательстве… Щенок! Если бы револьвер или шашка под рукой были, ей Богу, не сдержался бы… убил на месте!
– Господи, Ваня, зачем ты вообще туда пошел!? А уж если пошел, так и сиди себе молча. Ты что, там выступил что ли? – заламывала в упреках свои в последнее время сильно округлившиеся в локтях руки Полина.
– Да, как было молчать, Поля? Они же людей на верную смерть посылают. А ведь у многих этих добровольцев здесь семьи, жены, дети, родители престарелые. Кому они тогда нужны будут, если они погибнут? Там один поручик выступал. Он лазутчиком в Хабаровск прошлым летом пробрался, и почти год под чужим именем прожил, ну и, конечно, собрал массу сведений. Он говорил, что у красных на границе сосредоточена целая отдельная армия, которой командует Блюхер, тот самый который в 22-м в Приморье воевал. Это опытный, знающий командарм. Среди командиров полков сто процентов участвовавших в гражданской войне, с боевым опытом. Все части хорошо вооружены, имеют много пулеметов, артиллерии, бронепоезда, аэропланы. В подразделениях регулярно проводятся занятия по боевой подготовке со стрельбой и марш-бросками, красноармейцы постоянно идеологически обрабатываются политкомиссарами, почти все комсомольцы. В общем, кривить душой поручик не стал, всю правду высказал. А его перебивают, начинают обвинять в пораженческих настроениях… Тут я не выдержал, встал, говорю, вы видели, что из себя представляет китайская армия, союзники, так сказать, наши. А я, пока по командировкам по Манчжурии ездил, имел возможность, и понаблюдать, и с офицерами ихними не раз говорил. Видел и знаю, чем они вооружены, как кормят их солдат, как там учения проводятся. Меня многие бывшие фронтовики сразу поддержали, тоже говорят, что китайцы никуда не годятся, солдаты вечно голодные, стреляют не чаще двух-трех раз в год, а большинство офицеров у них получили свои должности либо за деньги, либо по родству. В армии царит страшное казнокрадство. Ясное дело, что с такими союзниками наше дело – труба. Их-то там хоть в плен брать будут, а нас-то сразу к стенке, – Иван выдохнул, словно бегун после дистанции… Продолжили в кухне за столом – Полина погнала мужа есть, видя, что тот в пылу недавней полемики и про ужин совсем забыл. – Что тут началось… крики, ругань, матюки и ко мне студент этот подбежал. Представляешь, хотел мне пощечину залепить, да я ему успел руку перехватить, отшвырнул подлеца…
– Успокойся Ваня. Сколько раз я тебе говорила, хочешь ходить на эти ваши сборища, ходи, но ради Бога молчи, не ввязывайся ни во что. Ведь оттого, что ты там выступил, ровным счетом ничего не изменится. Кто хочет идти воевать, все равно пойдет, даже если тут у него жена больна и в какой-нибудь лачуге ютится. Пойдет и получит то, что найдет. А сейчас я больше всего боюсь, как бы тебя тот прапорщик на дуэль не вызвал, – уже заметно заволновалась и Полина.
– Да я и сам… того же опасаюсь, – смущенно признался Иван. – Я его, конечно, не боюсь, но если вызовет, придется вызов принимать, иначе опозорюсь. И тогда остается стрелять в него и не мазать, ведь стоять как Лермонтов против Мартынова и стрелять в воздух… нет, я в самоубийцу играть не хочу. А если грохну мальчишку, потом все одно позору не оберешься и под суд угодишь…
Полине пришлось принять самое деятельное участие, чтобы расстроить назревавшую дуэль. Она подключила все свои харбинские связи, пришлось даже заплатить, ибо тот прапорщик оказался единственным кормильцем старой матери и больной сестры…
В период с июля по октябрь белогвардейцы сделали очень много, чтобы спровоцировать красных. Они десятки раз обстреливали советские погранзаставы, совершали вылазки через границу, убили и ранили нескольких пограничников, красноармейцев и просто крестьян… В ночь на 17 ноября части отдельной Дальневосточной Армии Блюхера перешли границу и в течении нескольких дней окружили и пленили более девяти тысяч китайских солдат и офицеров. Отряды белогвардейцев тоже проявили себя не с лучшей стороны. Давно уже не ведя постоянной боевой учебы, большинство старых белых бойцов успели растерять свои боевые навыки, а горячая эмигрантская молодежь никогда их и не имела, и потому только зазря гибла. В общем, бойцы РОВС оказались не готовы воевать с хорошо вооруженным и организованным противником. Белогвардейцы имели опорную базу в казачьих поселках Трехречья. Немало тамошних казаков пополнили их отряды. Красные именно Трехречью «уделили» особое внимание. Полностью уничтожить это белогвардейское гнездо – таков был приказ командарма Блюхера…
Савелий Дронов не пошел в сводный казачий отряд, формировавшийся под патронажем РОВС в их станице. Не хотел он больше воевать, да и не верил в успех этой затеи. Но когда красные перешли Аргунь и стали окружать станицу… Посадив свою новую жену ее двух старших детей и прижитого с нею же годовалого сынишку на подводу, и отправив их с прочими бабами и ребятишками по последней не перерезанной дороге, он достал спрятанную на чердаке трехлинейку, мешочек с патронами и залег в придорожной канаве. Вокруг него стали сосредотачиваться остававшиеся в станице казаки, понимая, что если не задержат красных, то их семьям не уйти. Дронов как когда-то в Усть-Каменогорске вновь оказался во главе небольшого отряда человек в двадцать… и они приняли бой с ротой красных. Противник действовал грамотно и умело. Уже через полчаса отряд казачьей самообороны был окружен, а через час в живых оставался только Дронов и еще четыре казака.
– Идите робята сдаваться, а мне нельзя, у меня с ими давнишний спор, мне пощады не дадут, – говорил Савелий, превозмогая боль в боку и ноге, куда его дважды ранили.
Один из казаков встал, поднял руки, закричал, что сдается, и тут же не менее десятка пуль сразили, переломили его пополам.
– Эх, видать, многонько мы их порешили да поранили, раз даже в плен брать не хотят, но не тужите робята все одно…
Договорить он не успел, сразу две гранаты влетели в канаву, где укрывались последние защитники станицы, начинив осколками и еще живых, и убитых ранее… Последнее, что увидел, придя на короткое время в сознание, вахмистр Дронов, это целящегося прямо ему в глаз красноармейца – добивали всех, кто еще подавал признаки жизни.
Красные убили в Трехречье сотни человек и сожгли, разорили почти все казачьи поселки и станицы вместе с запасами только что убранного зерна, заготовленного сена. Большая часть казаков, бросая скарб побежали к железной дороге и дальше в Харбин, добавляя работы Беженскому комитету. В конце ноябре в калитку дома Решетниковых постучалась измученная женщина, на руках она несла годовалого младенца, рядом мальчик и девочка одиннадцати и двенадцати лет. То была беженка из Трехречья, теперь уже дважды вдова, супруга Савелия Дронова, а младенец на ее руках, его сын. Решетниковых она нашла по бумажке с их адресом, той которую Иван дал своему однополчанину при встрече. Иван и Полина сделали все, чтобы устроить вдову в городе: подыскали жилье, дали денег, старших детей определили в школу, так же Полина лично занялась хлопотами по назначению пособия из средств Беженского комитета.
Потерпев сокрушительное военное поражение, китайское руководство запросило мира, и в декабре 1929 года противоборствующие стороны подписали договор, который восстанавливал права СССР на совладение КВЖД. Отдельным пунктом советская делегация вновь внесла требование немедленно разоружить все русские белогвардейские отряды и прекратить деятельность антисоветских организаций. Китайцы со всем согласились, освободили арестованных совслужащих… но с белогвардейцами, как и до того, борьбу лишь обозначили, ведь большевики для них оставались по-прежнему опасны, а белые, как ни крути – союзники. Так Харбин вновь зажил в «трехмерном пространстве», все вернулось в прежнее русло, успокоилось, и обыватель опять получил возможность относительно сносно существовать, пользуясь моментом, когда активность враждующих сил пошла на спад, и они не очень мешали им жить.
А что значит жить? Конечно, это, прежде всего, получение от жизни возможных удовольствий, естественных, обывательских, то есть любить, наряжаться, наслаждаться пищей и зрелищами. Для людей не стесненных в средствах Харбин предоставлял все эти возможности, и в первую очередь этим пользовались женщины. Любимым печатным изданием модниц в конце двадцатых годов стал харбинский журнал «Рубеж». То было шикарное иллюстрированное издание с обязательной страничкой новой моды. Естественно Полина стала подписчицей «Рубежа». Как и предполагалось, к середине 20-х годов юбки укоротились до колен, и вошли в моду чулки телесного цвета. Вечерние платья тоже укоротились, туфли приспосабливались под новые быстрые танцы: фокстрот, шимми, чарльстон. Шляпки стали носить с широкими полями, глубоко посаженными на голову, либо шляпы-колокола, полностью закрывающими волосы. Полина пыталась следовать новым веяниям, но, в общем, новая мода ей не нравилась. Да, от короткой юбки и чулок телесного цвета она со своими полными фигурными ногами выиграла, но общий стиль платьев покроя типа «гарсон», созданных с расчетом на худощавых, «безгрудых» женщин, ей явно не шел. Потому она с радостью встретила, начавшийся на рубеже 20-х и 30-х годов очередной «виток» развития мировой моды. Юбки снова начали удлиняться, а угловатый и свободно спадающий стиль «гарсон» сменяется приталенными формами, округлыми плечами, которые соответствовали естественным пропорциям женской фигуры. Все эти перемены обходились модницам довольно дорого. Полина тоже в очередной раз обновила свой гардероб, благо было на что, и было где – в городе работало более семидесяти дамских портных, шивших платья, шубы, пальто и манто на все случаи жизни. Но вот за новыми веяниями в танцах она уже не стремилась поспевать. Фокстрот, в особенности медленный, она в общем освоила достаточно хорошо, но что касается более быстрых шимми и чарльстона, то учиться танцевать их она не спешила. На всех благотворительных балах, организуемых беженским комитетом, эти танцы были не в чести. Здесь по-прежнему главенствовал старый добрый вальс.
25
Для большинства людей покой и семейный уют с возрастом становятся преобладающими ценностями. При этом они сами не замечают этих превращений, позиционируя себя по-прежнему «вчерашними», молодыми, романтическими, готовыми на всякого рода подвиги. Но усталость от прежней, тем более бурной и неспокойной жизни исподволь делает свое дело, неумолимо меняя мировоззрение. Так же Иван с Полиной не заметили, как превратились в стопроцентных обывателей-мещан, несмотря на свою относительную молодость, Ивану в 29-м году исполнилось 34-е, а Полине 32 года. Этому, конечно, во многом способствовало наличие у них определенных денежных средств, приобретение хорошего дома и отсутствие необходимости зарабатывать на жизнь тяжелым, вредным для здоровья трудом.
Полина по-прежнему являлась сотрудницей Беженского комитета. Иван продолжал служить в фирме Чурина и стал там ценным специалистом, работающим со многими клиентами. Их заработков вполне хватало, чтобы не залезая в «НЗ» содержать себя, дом, держать прислугу, а также регулярно посещать общественные места отдыха. Что касается прислуги, в своих первых служанках Полина довольно быстро разочаровалась. Нанимаемые русские женщины, выполнявшие обязанности уборщицы и кухарки, Полине не нравились, одна оказалась ленива, другая воровата, третья нечистоплотна… Она много с ними ругалась и сменила до 30-го года четверых, пока Иван не поставил вопрос ребром – надо нанимать китаянку. По совету уехавших в Шанхай знакомых они наняли их бывшую прислугу и не прогадали. Еще совсем молодая женщина была и трудолюбива и честна и чистоплотна, к тому же платить ей приходилось меньше. Вскоре Решетниковы ей уже полностью доверяли.
Не реже раза в месяц супруги также ходили в оперу, или оперетту, гораздо чаще в кинематограф. Кроме того, Полина покупала много граммофонных пластинок. Она восстановила граммофонный «репертуар», который имелся в доме ее отца в Усть-Бухтарме, в то же время приобретала и новые пластинки. По-прежнему часто они ходили и на балы, которые устраивали различные эмигрантские организации в благотворительных целях, для сбора средств. В организации благотворительных мероприятий, в том числе и балов устраиваемых по эгидой беженского комитета самое активное участие принимала и сама Полина. Ну, а женщины на балах делали то, что делали женщины на подобных мероприятиях во все времена, танцевали, демонстрировали себя и свои наряды, кокетничали. Полина, блистая на тех балах красотой, платьями, украшениями… в то же время забывалась, глушила в себе тоску по родине, переживания за мать, о судьбе которой она так ничего и не знала. Ивану было сложнее, он никогда не любил балов, и ходил туда, так сказать, в качестве сопровождающего жену. Сам он так и не захотел совершенствоваться в искусстве танцев, и потому Полина в основном танцевала с другими… Нет, он не ревновал, вернее с годами это чувство у него как-то притупилось и вовсе не от того, что он стал прохладнее к жене. Он просто никогда не сомневался в ней, а со временем как-то уже спокойнее стал реагировать на такие ранее не очень приятные для него картины, как рука постороннего мужчины на талии Полины во время танца, или рассматривание, откровенное или украдкой, ее декольтированной груди и плеч. Он отлично понимал, что жена просто не могла без этого, балов, театра, кинематографа… без чего он вполне мог бы обойтись. Позволяя, таким образом, ей хоть на время забыться, сам Иван все эти годы лишь волевым усилием гасил собственную тревогу, вызванную полным неведением о судьбе родителей.
Несмотря на военные столкновения осенью 29 года, Харбин продолжал жить, как и прежде, своими внутренними заботами. На Крещение опять по традиции состоялся грандиозный крестный ход, в театре, опере, оперетте, цирке гастролировали заезжие и местные труппы, в советских школах детей учили по-советски, в гимназиях-лицеях, коммерческом училище, по старому, по-русски. А когда наступало жаркое и влажное маньчжурское лето горожане устремлялись за реку, в Затон и на остров Крестовый, там располагались дачи и песчаные пляжи, любимые места отдыха русских харбинцев.
Лечение Полины уже продолжавшееся семь лет, пока не давало результатов. Она чувствовала себя совершенно здоровой, но забеременеть никак не могла. Один из врачей посоветовал ей принимать грязевые ванны. Грязь, то есть ил реки Сунгари, обладала лечебными свойствами. Летом купальщики обмазывались им с головы до ног и многие утверждали, что это сильно помогало в преодолении некоторых недугов. Так или иначе, но в городе бытовало устойчивое мнение, что грязевые ванны из сунгарийского ила помогают от многих болезней, в том числе и от женских. Иван с Полиной в самые жаркие выходные дни доезжали на извозчике до яхт-клуба, нанимали лодочника и переправлялись на остров Крестовый, где купались и загорали. Полина не столько купалась, сколько как и большинство прочих женщин демонстрировала купальный костюм. Здесь она тоже отводила душу. Полноводная Сунгари, ее стремительное течение напоминали ей родной Иртыш. Вот только в отличие от чистой иртышской воды, в Сунгари летом вода несла в себе множество желтоватых частиц всевозможного грунта, лёсса, которые запросто могли забить носоглотку. Потому неопытному пловцу заплывать далеко было опасно. Но Иван пловец был отменный. В детстве он переплывал Иртыш в районе Усть-Бухтармы туда и обратно, в Омске, будучи кадетом, наперегонки ту же, но куда более широкую реку. Полина плавать почти не умела, но показывать этого не хотела, а предпочитала с берега предупреждать мужа, чтобы не заплывал далеко, был осторожнее, а если он все-таки заплывал, потом дома устраивала ему сцены. Там она видела как мужчины, а иной раз и не особо стесняющиеся посторонних женщины обмазывали себя речной грязью, но самой последовать их примеру она и не думала. И вот, когда доктор посоветовал ей сделать то же – а вдруг поможет… Она уже готова была и это сделать, но только не при посторонних. По данной причине летом тридцатогого года они сняли дачу в Затоне, на противоположном от города левом берегу Сунгари.
Еще в 1928 году в Харбине пустили первую трамвайную линию. Именно на трамвае теперь Иван и Полина добирались до Пристани. По ту сторону реки маячили густая зелень островов и дачной полосы Затона. Спускались с высокого берега по лестнице. На берегу группами стояли китайские и русские лодочники. Они зазывали пассажиров еще издали. Но Иван сразу примечает названия, написанные на бортах лодок, выбирает русские. На одной из лодок надпись «Зорька».
– Перевезешь, служивый? – обращается к среднего роста кривоногому мужику в выцвевшей фуражке с синим околышем.
– Отчего ж, вашьбродь, садитесь и супругу вот… – казак сразу распознает бывшего офицера и старается угодить, чтобы не дай Бог не упустить клиентов – конкуренция на перевозе высока.
Обычно в лодку сажают по пять шесть человек, но лодочников сейчас больше чем пассажиров. Потому казак не ждет больше никого, торопиться перевезти этого по всему не бедного бывшего офицера и его красивую жену в добротных платье и шляпе, в надежде на щедрую оплату за быстрый и комфортный перевоз.
– Ты братец, оренбуржец? – спрашивает Иван, когда лодка уже отплыла достаточно далеко от берега.
– Так точно! – с готовностью отвечает казак, не переставая сноровисто работать веслами.
– Сюда-то как попал, из Забайкалья?
– Нее… я из Кульджи… Как атамана нашего Дутова Александра Ильича красные лазутчики порешили, ну так мы покумекали с одностаничниками, да вот все сюда в Харбин и подалися. Три года добирались, насилу дошли. Потом и здесь бедовали. Я, и вагоны разгружал, и лес валил… А потом вот сюды, на перевоз подалси… Здесь оно получче, на реке-то. А вы вашбродь, где с большевиками воевать изволили?
– У Анненкова… рядом с вами был.
Лодочник чуть не сбился с ритма, услышав это, и со странно изменившемся выражением посмотрел на Ивана, а потом и на Полину, сидевшую на корме и отрешенно любовавшуюся видом города с середины реки. Вид отсюда открывался живописный. Во всю ширь панорама озелененной набережной с громадой красного здания Сунгарийских мельниц, ажурными пролетами железнодорожного моста, красавцем яхт-клубом, похожим на стоящий у причала белоснежный лайнер. Завороженная этой красотой, Полина не прислушивалась к разговору мужа и лодочника, и потому не ощутила смену его настроения и тональности.
– И кем же ты там был, у Анненкова-то? – резко сменил тон и перешел на ты лодочник, недобро сверкнув глазами.
– Полком командовал, – по-прежнему доброжелательно отвечал Иван, тоже не уловив смену настроения собеседника.
– Случаем не атаманским? – в вопросе звучала явная неприязнь.
– Да нет… Я ведь с Бухтарминской линии, и полком своим командовал третьеотдельским он Усть-Каменогорским назывался.
– Понятно, – вроде бы как с облегчением произнес лодочник, и вновь заработал веслами, угрюмо глядя в сторону.
– А что у тебя кто-то из родственников или знакомых служил у Анненкова в Атаманском полку? – не мог понять реакции оренбуржца Иван.
– Упаси Бог… У меня брат у Анненкова служил, в Оренбургском полку. Когда мы со станицы своей отступали с Дутовым, так его жена с двумя детишками ко мне пристала, дескать, все одно пропадать, возьми с собой в Семиречье. Ну, я их и взял вместе со своей семьей… Знать бы, чем кончится, так лучше бы под большевиками мучились, может живы бы были. А так через киргизскую степь прошли чуть живые и к вам пристали, а у нас тиф страшенный, да ты сам, наверное, помнишь, ну брата жена от меня отстала, и к брату в вашу дивизию подалась. Говорили мне, что у вас к бабам плохо относятся, как к собакам, озорников много, и атаман ваш тот еще гусь был. Не послушала, уж очень к брату хотела, да и боялась за детей, что тифом заразятся. Брат мой ведь тоже у Анненкова в офицеры вышел, хорунжим был… Зарубили их всех, и брата и жену его и детей их, ваши атаманцы зарубили. Помнишь, наверное, то там где-то уже почти на границе случилось?
– Помню… – опустив глаза, будто виноватый, тихо ответил Иван.
– А ты, я гляжу, тут неплохо устроился, – по-прежнему неприязненно расспрашивал лодочник.
– Да… повезло… понимаешь, я сумел на службу устроиться, к самому Чурину, – счел нужным хоть как-то объяснить свое благосостояние Иван.
– А, ну тогда понятное дело… У Чурина хорошо, он неплохо плотит…
– Да… жить можно, – Иван продолжал испытывать какую-то неловкость за то, что ему вот так повезло.
– Ты в чине-то, каком был? Раз полком командовал, неужто полковник, вроде по твоим годам не должно быть, хотя у вас тама как грибы росли, сам-то ваш вона в тридцать лет генералом стал.
– Да нет, есаул я.
– А… тогда понятно. Тута среди наших лодочников тожа есаул один был, а уж хорунжих и сотников, и в извозчиках, и энтих на такси шоферов почтишто как нашего брата рядового. Даа, есаул, повезло тебе, и сам вона чистый ходишь, и жену в аккурате содержишь, – в словах лодочника сквозила явная зависть, которую почувствовала даже Полина, она перестала обозревать красоты сунгарийского побережья, почуяв к тому же на себе взгляд лодочника словно «раздевавший» ее…
Иван рассчитался щедро, спеша поскорее расстаться с этим вдруг нежданно-негаданно ставшим для него враждебно-завистливым человеком. Когда они уже шли по расползшимся, от еще утром прошедшего проливного дождя, улицам дачного поселка, к снимаемой ими небольшой дощатой избушке с маленьким участком земли возле нее, Полина спросила Ивана, что произошло меж ним и лодочником.
– Дутовец он, а брат его хорунжим у Анненкова служил в оренбургском полку. Помнишь, когда в «Орлином гнезде» атаманцев казнили, которые оренбургских офицеров с их женами… Ну, так вот брата его тогда те атаманцы с женой и детьми там зарубили.
Полина, вычеркнувшая из памяти те страшные дни, сейчас была вынуждена все вспомнить.
В маленьком саду при даче имелся летний душ. Сюда с реки на тачке Иван в бидонах возил целебную речную грязь. Полина закрывалась в душе, раздевалась, обмазывалась, и где-то на четверть часа превращалась в негритянку. Иногда в ней просыпалось прежнее девичье озорство и она, убедившись, что со стороны никто не смотрит, выходила из душа как была…
– Ну, как я тебе в таком наряде? – игриво спрашивала она Ивана.
– Замечательно, еще лицо намазать, да на голову какую-нибудь корзину и прямо женщина из племени африканского.
Полина при этом начинала изображать нечто похожее на фокстротные движения… Иван, естественно, «заводился»:
– Иди-ка, смывай с себя все скорее, а то я не выдержу и тебя прямо такую…
Полина со смехом убегала в душ и там смывала грязь, приводила себя в порядок и появлялась уже в халате. После чего они шли в свою маленькую дачку… Увы, и грязелечение, в том 30-м году не помогло Полине, она так и не забеременела.
26
Едва Беженский комитет успел оказать помощь в обустройстве беженцам-казакам из разоренного Трехречья, как в осень 1930 года пошел беженец-крестьянин из СССР, из Амурской и Хабаровской областей. Они бежали от насильственной коллективизации. Как и предвидел сослуживец Ивана, ездивший по делам фирмы в Москву, в руководстве компартии во второй половине двадцатых годов развернулась борьба за власть, и к тридцатому году обозначилось явное преимущество группировки, которую возглавлял Сталин. Он сумел поставить на большинство ключевых постов «своих» людей и одного за другим «убирал» основных конкурентов. Первым делом он избавился от Троцкого, которого выдворил из страны. Он бы его конечно с удовольствием просто физически уничтожил, но пока что такой всеобъемлющей властью не обладал. Одновременно руководство партии решило, что советская власть достаточно окрепла, и пришло время отказаться от НЕПа и приступить к экономическим и социальным экспериментам. Здесь первым делом планировалось провести всеобщую коллективизацию сельского хозяйства, то есть уничтожить единоличное крестьянство как класс, а наиболее хозяйственных и зажиточных мужиков раскулачить, то есть ограбить, выселить, а на взятые таким образом в деревне средства провести индустриализацию, имея конечной целью наращивание оборонного потенциала страны…
Пребывающие в Харбин беженцы, почти все обращались в Беженский комитет, где с ними беседовали его сотрудники. Многие беженцы стремились попасть на беседу к Полине. Им почему-то казалось, что именно эта красивая, модно завитая сотрудница более других проникнется их бедственным положением, ибо по ее внешнему виду создавалось впечатление, что сама она, никогда не голодала, ни от кого не бегала, и никакой грязи не касалась. Они думали, так испугать эту неженку рассказами о раскулачивании, что она расчувствовавшись, выпишет им большое пособие. Но когда начиналась беседа… беженцы бывали крайне удивлены, когда эта барынька с накрашенными губами, ухоженными ручками с наманикюренными ногтями вдруг задавала такие вопросы, о которых, казалось бы, и понятия иметь не должна. Сколько и какой скотины с собой пригнали, есть ли лошади, сколько взрослых мужчин в семье и какими профессиями они владеют, сколько детей, каково состояние здоровья, болел ли кто из семьи тифом, умеют ли читать и писать?… Тут же Полина предлагала возможности устройства на работу, сезонную, косить траву, в прислуги, грузчики, землекопы, в наемные сельхозрабочие на хутора в полосе отчуждения КВЖД. Полина за время работы в комитете выслушала столько исповедей, как искренних, так и вымышленных, в том числе и о раскулачивании на Дальнем Востоке, что когда в 31-м году до Харбина добрались таковые из Семиречья и Бухтарминского края, она уже имела вполне конкретное понятие, что такое коллективизация, проводимая в СССР. И все равно про организацию колхоза в Усть-Бухтарме и о судьбе оставшихся там родственников она без содрогания слушать не могла.
Беженцы Коротаевы являлись крестьянами-новоселами. Они перебрались в Усть-Бухтарму после суда и конфискации имущества казаков, причастных к разгону и расстрелу питерских коммунаров. Их же собственная деревня полностью сгорела во время Большенарымского восстания. В станице им предоставили во владение бывший дом начальника Усть-Бухтарминской колчаковской милиции Щербакова. Станицу намеренно заселяли новоселами, стремясь как можно сильнее «разбавить» казачье население. У Коротаевых в семье имелось три взрослых сына, все работники. И дом им достался хороший, крепкий с многочисленными хозяйственными постройками. Коротаевы, воспользовавшись объявлением НЭПа, много сеяли пшеницы и ячменя, довольно быстро смогли разбогатеть, завели стадо коров, прикупили полуразрушенную мельницу, стали вывозить хлеб и мясо на продажу в Усть-Каменогорск… В общем, ко времени, когда НЭП прикрыли Коротаевы уже из трудящихся крестьян превратились в самых что ни на есть кулаков. Естественно, вступать в колхоз и отдавать нажитое они отказались, и их так же естественно раскулачили. И все бы ничего, да средний сын не выдержал увода со двора его любимого коня, которого он вырастил с жеребячего возраста, кормя как младенца молоком из бутылки с соской. Пошел и в сердцах поджег сельсовет, то есть бывшее станичное правление, когда там проходило заседание. Когда же пришли его брать, за него вступились братья и в драке убили милиционера… Ну, что тут… тут уж всем пропадать. Сам глава семейства проявил решительность, взял на себя команду. Побежали в крепость в обобществленную колхозную конюшню, пугнули сторожа, вывели всех своих лошадей, запрягли телеги, покидали какие успели пожитки, и умчались. Самое удивительное, что им вооруженным, решительным, озверевшим от уже пролитой крови четверым мужикам никто не мешал, соседи заняли нейтральную позицию, гарнизон в станице уже не стоял, а местные милиционеры и коммунисты, оробев, не решились загородить им дорогу. За ними, конечно, послали погоню, и чтобы уйти беглецам пришлось бросить почти весь скарб, выпрячь лошадей, посадить верхом баб и детей, а мужикам вести лошадей в поводу и тайными тропами по высокогорью пробираться к границе. Им повезло, да и одной семье легче и затеряться в горах, и просочиться через границу. Из-за одной же не будут поднимать полки, усиливать режим охраны границы, охраняемую тогда еще не очень строго.
В Китае Коротаевы осели в Кульдже, в тамошней русской общине. Но прижиться среди белых, казаков, им новоселам, поддерживавшим в гражданскую войну Советы, было сложно. Потому дружное работящее семейство, заработав уже там некоторое количество китайских денег, тоже устремилось через весь Китай в Харбин, надеясь обустроиться там. В Харбине старший Коротаев, смекнул, что им, как пострадавшим от советской власти, вполне можно попробовать получить ссуду от беженского комитета. За время путешествия через Китай сбережения их, понятное дело, истощились. Уже в здании комитета Коротаев узнал, что одна из «барышень» занимающихся беженцами дочь бывшего станичного атамана Усть-Бухтармы и специально записался на прием к «землячке»…
Про бывших «беляков» в Усть-Бухтарме в те годы судачили много, тем более о бывшем станичном атамане, потому старший Коростелев был в курсе печальной судьбы Тихона Никитича и его жены. Так Полина, наконец, узнала, что ее мать умерла еще десять лет назад, ненамного пережив отца, и похоронена неизвестно где. Узнала, что все эти годы казаков, принимавших участие в гражданской войне на стороне белых, потихоньку забирали и судили, семьи выселяли, дома и имущество конфисковывали, и что в станице сейчас уже более двух третей не казачье население. И на этом большевики не остановились, уже в коллективизацию казаков раскулачивали независимо от достатка, разве что успевших в коммунисты вступить, или совсем обедневших не трогали, а раскулаченных высылали куда-то на Север. Рассказал Коротаев, что в доме ее родителей сделали поселковый клуб и библиотеку… И еще одна новость крайне удивила Полину. Коротаев поведал, что во главе Усть-Бухтарминского колхоза поставили не кого иного, как их бывшего батрака Танабая, который несколько лет назад вновь поселился в Усть-Бухтарме, привез с собой жену-киргизку и маленького сына. В сельсовете его приветили, уговорили вступить в партию, и вот он уже оказался во главе первого колхоза в Усть-Бухтарме.
Полина не прониклась жалостью к этому беженцу из ее родным мест, разговаривала, с трудом сдерживая неприязнь. И все же она пересилила себя, осталась внешне вежливой, чтобы расспросить и узнать все. Расспросила и о свекре со свекровью, узнала об их кончине, и о том, что в освободившийся дом, как обычно заселили молодую семью новосела-активиста….Полина не оправдала надежд Коротаевых, ссуду они получили мизерную, и работу она им подыскала грязную и малооплачиваемую. Обидевшись, они больше не заглядывали в Беженский комитет.
Так же, как в свое время Иван с душевной болью сообщал Полине трагические известия, так теперь и она должна была поведать ему горестные вести о его родителях. Как это сделать, чтобы доставить меньше боли любимому человеку? Разве есть такие «рецепты»?… Иван воспринял известие о родителях очень тяжело. Он вышел во двор, и более получаса беспрерывно курил, что случалось с ним крайне редко, ибо курильщиком он так и не стал…
1932 год стал годом коренных изменений в жизни Харбина. Но первые веяния тех грядущих событий стали ощущаться еще в предшествующем году. Япония стремясь к лидерству во всей восточной Азии стала проводить агрессивную внешнюю политику. Одним из направлений той агрессии являлся северо-восточный Китай, Маньчжурия, занимавшая выгодное стратегическое положение на случай войны с СССР и обладавшая немалыми запасами сырьевых ресурсов. В начале сентября 1931 года японские войска неспешно, планомерно приступили к захвату Маньчжурии. Китайская армия не смогла оказать какого либо эффективного сопротивления. Естественно в Харбине начало японского наступления вызвало панику – все ждали боев и бомбежек… И действительно 26 сентября в небе над городом появился японский самолет… Но он вместо бомб разбросал листовки на русском языке. В них командующий японской Квантунской армии успокаивал именно русское население. Он объявлял, что собирается наказать только китайцев, а русским беспокоиться нечего. Тем не менее, листовки мало кого успокоили как среди «белых», так и среди «красных». Конец года прошел в тревожных ожиданиях, потому что японцы захватывая город за городом, все ближе подходили к Харбину. При такой нестабильной ситуации, конечно, стало не до праздников и веселия. Дошло до того, что высшее православное духовенство города отменило, проводимый до того одиннадцать лет кряду крестный ход на праздник Крещения Господня.
Японцы вошли в Харбин пятого февраля 1932 года без боя. На заседании харбинского отделения РОВС срочно приняли решение организовать в честь японцев манифестацию, дабы убедить их в полной лояльности русских «белых». Когда Иван придя домой сказал об этом жене… Полина не выразила восторга, заявив, что и сама не пойдет и его не пустит. Впрочем, Иван и сам особо не рвался и потому состоявшаяся таки восьмого февраля демонстрация, инспирированная активистами РОВС прошла без участия Решетниковых. Естественно, в отличие от «белых», «красные» русские, совслужащие КВЖД приходу японцев не обрадовались, но «сидели тихо». А советское руководство дороги так же втихаря стало перегонять подвижной железнодорожный состав в СССР. Естественно это не укрылось от глаз японцев, и они выразили соответствующее недовольство. Данным обстоятельством не преминули воспользоваться наиболее агрессивные «белые» и стали по своему активно помогать японцам. Они вновь объявили «кулачную» войну своим заклятым врагам, нападали на совслужащих, особенно доставалось комсомольцам и даже избивали консульских работников. Как и ожидалось, японцы на все эти бесчинства смотрели сквозь пальцы, хотя во всем остальном установили в городе довольно строгий внешний порядок. Они, правда, как бы взирали на жизнь города со стороны, не окунаясь в ее «глубины». Потому, казалось, все постепенно успокоиться и войдет в прежнюю колею. Немалый процент «белых», как и Решетниковы, придерживались позиции, которую обозначили работодатели Полины, руководство Беженского комитета. Оно в отличие от РОВС заняло строго нейтральную позицию и решительно воздержалось от всяких заявлений и демонстраций, руководствуясь аполитичным лозунгом: независимо ни от кого, по мере сил и возможности работать на пользу русских людей, оказавшихся на чужбине.
В том же 1932 году в Харбине случилось чрезвычайное событие, которое отодвинуло на второй план все остальное – на город обрушилось наводнение невиданной силы. Вообще-то Сунгари подтапливала город едва ли не ежегодно, но в июне тридцать второго года случилось настоящее стихийное бедствие. Река разлилась местами до двадцати километров в ширину и затопила все низинные предместья и районы Харбина. В первую очередь под водой оказались прибрежная торговая часть города – Пристань с его главной улицей Китайской. Здесь затопло все дома до уровня первого этажа, а одноэтажные по самые крыши. Жители едва успевали бежать в незатопленные районы города, а обитатели первых этажей и подвалов срочно перебирались на верхние этажи. В течении почти двух месяцев в затопленных районах не курсировали автомобили, автобусы и трамваи, а единственным видом транспорта стали лодки. Только на них можно было перемещаться от дома к дому из района в район, добираться до магазинов. Владельцы квартир на верхних этажах сразу воспользовались ситуацией и резко «задрали» цены на снимаемое жилье, потому как беженцам с нижних этажей не оставалось выбора, ибо только в ближайшую верхнюю квартиру они могли перенести хоть какую-то часть своего домашнего скарба и спасти его от воды. Естественно жизнь в то лето сильно осложнилась, и вся та суета и перипетии, что еще месяц-два назад занимала умы и чаяния харбинцев, их уже совсем не волновали.
До Нового города, расположенного на возвышенности, вода не дошла, и дом Решетниковых не пострадал. Но и жители этого района не избежали общего для всех харбинцев дискомфорта, пока вода стояла в низинной части города. Затопленными оказались не только Пристань с Китайской улицей и прилегающие к ней переулки, то есть район расселения относительно состоятельных жителей. Затопило и район Сунгарийского городка, именуемый в просторечии Нахаловкой, населенный преимущественно русским люмпеном. И самый тяжелый удар стихия нанесла по Фудзядяну, где проживала большая часть неимущего китайского населения. Именно стотысячное население Фудздяна, спасаясь от воды, устремилось в район Нового города. Китайцы устраивались под открытым небом, ставили палатки и сооружали шалаши-времянки прямо на газонах, тротуарах, вблизи свалок. Особенно любили прислоняться к добротным деревянным заборам, дабы иметь хотя бы с одной стороны надежную защиту от ветра…
Полина не на шутку перепугалась, когда в один прекрасный день обнаружила возле их забора временные жилища не менее чем двух десятков китайских семейств. Как по мановению волшебной палочки тихие, аккуратные, чистые улицы Нового города стали суетными, многоголосыми, грязными. Казалось теперь здесь повсюду, куда ни глянь, китайцы с их многочисленными детьми. Полина, воспользовавшись тем, что в связи со стихийным бедствием деятельность Беженского комитета стала менее интенсивной, безвылазно сидела дома, боясь, что их ограбят. Иван, увы, не мог себе этого позволить и, как и прежде, ходил на службу, вернее добирался до нее на лодке, ибо первый этаж их конторы оказался затопленным и все отделы и службы перебрались на второй. Впрочем, для хозяев домовладений не попавших под затопление куда большую опасность нежели китайцы представляли менее многочисленные, но кауда более наглые беженцы из Нахаловки. Если для большинства китайцев, даже нищих, все же взять чужое означало переступить через некие морально-религиозные нормы, то для русского люмпена, хоть для взрослого, хоть для подростка или ребенка это было проще простого, все равно что высморкаться. Ратниковы понимали, что их большой и добротный дом, в условиях вызванной наводнением полуанархии, являлся слишком притягательным объектом для всякого рода воров…
Выход из создавшегося положения подсказала приходящая прислуга Решетниковых, китаянка Ли, проживавшая как раз в Фудзядяне. Она сделала Полине взаимовыгодное предложение:
– Хозяйка! Давай мой семья, отец, мать, брат и жена его, ваш сад жить будем, пока вода большой и наш дом там остался. Мы твой брать не будем… как я твой не брать. Мы дом сторож будем. А то нам на дорога жить совсем плоха…
Полина посоветовалась с Иваном, и они решили пустить за свой забор эту китайскую семью и поселить в сарае для дров. Дрова там хранились на случай выхода из строя центрального отопления, чтобы топить имеющуюся в доме печку. За те два года, что у них работала Ли, они успели убедиться в абсолютной честности этой женщины, которая дорожила местом, ибо копила деньги на приданное. Таким образом, все решилось к обоюдному удовольствию. Китайская семья долго благодарила «русски господа», ибо жить в шалаше на улице, где по ночам со стороны разлившейся реки тянуло сыростью, было очень неуютно, особенно для стариков, которые уже едва не хворали. Обязанности сторожей родственники прислуги выполняли отлично, так что теперь не только Иван, но и Полина могла отлучиться, как в магазин или еще куда, так и к себе на службу. Ли имела доступ в их дом и знала, что где лежит у хозяев, в том числе ценности, но из дома ни разу ничего не пропало, даже маленькой серебряной ложки. Когда вода спала родственники Ли не смогли сразу вернуться в Фудзядян. Их дом пребывал в таком состоянии, что в нем и жить едва ли можно было, а уж зимовать никак. Решетниковы не могли не помочь так услужившим им людям и предложили деньги на ремонт. Ли с радостью приняла дар, ибо хозяева избавили ее от необходимости отдать для ремонта своего жилища большую часть скопленных ею на приданное денег.
Приютив семейство своей прислуги, Решетниковы не только помогли им переждать наводнение, но и не позволили им же, оставшись среди массы прочих беженцев на улице, подхватить холеру. Из-за большой скученности, антисанитарии именно среди беженцев из Фудзядяна где-то в конце июля – начале августа, когда вода уже стала отступать, вспыхнула эпидемия. То было еще одно страшное бедствие, обрушившееся на жителей города в том несчастном году. Погибшие от холеры по числу намного превысили относительно немногочисленные жертвы наводнения. В основном заболевали и гибли китайцы. Городские медики своевременно отреагировали на очередную грозящую городу опасность. В больницах и медпункта Харбина в подавляющем большинстве работали русские врачи. То были как старые опытные медицинские работники, в том числе и военные врачи бежавшие от большевиков, и их молодые, но в совершенстве овладевшие специальностью, ученики. Они не допустили, чтобы город превратился в холерный ад. В короткий срок была проведена почти поголовная вакцинация. Русские харбинцы, как более дисциплинированные и грамотные, почти все сами, добровольно сделали привики, как себе так и детям. С китайцами дело обстояло сложнее, их пришлось прививать чуть не силком с помощью китайской же полиции. Именно благодаря полиции, которая без особых церемоний выполняла все указания русских врачей и буквально вылавливала уклоняющихся от вакцинации, удалось избежать массовой эпидемии. Японцы на все это взирали опять-таки со стороны, отгородившись от населения военными кордонами и по своему обыкновению во все эти хлопоты совершенно не вмешиваясь, не помогали… но и не мешали.
Вода окончательно спала во второй половине августа и стал очевиден не только ущерб, нанесенный жилому фонду, но и разрушения на затопленных участках железной дороги – кормилице города. Тем не менее, до конца года руководство города и КВЖД сумели ликвидировать все последствия разбушевавшейся стихии. То был редкий период, когда все основные социумы города не конфликтовали, а работали рука об руку: и «белые», и «красные», и китайцы. Сам же факт успешной борьбы со стихией и ее последствиями, как бы наглядно показал: город населенный столь разными по всем «параметрам» людьми может вообще существовать безо всякой внешней власти.
А в преддверии Нового года к владыке архиепископу харбинскому пришла делегация китайцев из Фудзядяна. Долго по китайскому обыкновению кланяясь, они потом высказали пожелание всего китайского населения города:
– … Надо, чтобы русски люди опять зима к воде ходил… Прошлый раз люди к воде не ходил… вода сама к люди пришел…
Китайцы, воспитанные на единении с природой, видели причину страшных бедствий минувшего года в том, что в январе русские харбинцы не провели свой обычный обряд водосвятия на день Крещения Господня – река обиделась и сама пришла в гости к людям… В 1933 году на Крещение все было как обычно и китайцы не меньше русских радовались крестному ходу. Не пытались запретить его и японцы…
27
В 1932 году был полностью оккупирован весь северо-восточный Китай. Таким образом, японцы отторгли Манчжурию от Китая и образовали марионеточное государство Маньчжоу-го. Свежеиспеченную страна объявили правопреемницей Китая, как совладелицу КВЖД. Не долго думая, японцы стали диктовать свои условия советскому руководству дороги, и если оно артачилось, просто захватывали станции, паровозы, мастерские… Поспорить, стать в «позу», как в диалоге со слабым Китаем, и ввести войска, как в 1929 году, СССР не мог. Война с мощной Японией была самоубийственна для страны, где продолжалась борьба за власть между внутрипартийными группировками, начались глобальные эксперименты по коллективизации и индустриализации. Японцы неуклонно и методично подталкивали советское руководство к продаже своей доли участия в КВЖД Маньжоу-го, то есть фактически Японии. Почти два года шел упорный торг…
А что обыватель? Как ни странно для рядовых русских харбинцев эти первые годы японского владычества стали куда более спокойными, чем все предыдущее время «троевластия», хотя, конечно, были они далеко не столь сытные. Ведь японцы установили строгий, регламентированный порядок и никаким «варнакам-мазурикам», ни русскому хулиганью, ни китайским хунхузам разгуляться не позволяли, от чего в былые годы обыватель очень страдал. Например, в конце двадцатых – начале тридцатых годов мирный народ особенно сильно «доставали» хунхузы, специализирующиеся на похищениях людей с последующим требованием выкупа за них, или промышлявшая тем же ремеслом банда некоего Корнилова. Таким образом, жизнь русской диаспоры в Харбине катилась по прежней «накатанной» колее. Для русского обывателя-интеллигента, например, гастроли известного артиста были куда значимее политических и экономических перипетий. И в процессе этого, в меру ухабистого, но сглаживаемого различными житейскими «рессорами» пути, на Решетниковых, наконец, снизошла Божья благодать – Полина забеременела. Случилось это во второй половине 1933 года и все, что творилось вне их семьи, супругов уже особо не занимало. Беременность проходила нормально, и в апреле 1934 года Полина благополучно разрешилась девочкой, которую назвали Олей…
Советская часть русской диаспоры в Маньчжурии до нашествия японцев надеялась переждать трудные времена, наступившие на Родине, в Маньчжурии. К тому же советское руководство пошло по стопам царского правительства и организовало относительно неплохие условия работы и жизни на КВЖД, опять же значительно лучшие, чем в самом СССР. В результате, в первую очередь среди местных рабочих и служащих стали преобладать сильные просоветские настроения, побудившие многих принять советское гражданство. К началу 30-х годов количество советских граждан в Маньчжурии превысило число эмигрантов без гражданства. Но не менее ста тысяч человек предпочитали быть именно таковыми, несмотря на то, что с каждым годом процент «белых» влачивших довольно жалкое существование увеличивался. Даже те, кто имел средства в двадцатые годы, либо их проживали, либо разорялись из-за неудачных вложений. Все большее количество эмигрантов опускали руки, сталкиваясь с бесперспективностью жизни. Далеко не все могли уехать в Америку или Австралию, не говоря уж о Европе. Для въезда в те страны необходимо было преодолеть определенный «имущественный барьер». Например, при въезде даже в небогатую Мексику требовалось иметь с собой не менее двухсот долларов наличности на человека, а в Канаду аж пятьсот. Для многих обнищавших к середине тридцатых годов русских эмигрантов этот «барьер» стал непреодолимым. Потому вернуться в Россию, то есть в СССР, казалось выходом из тупика. Особенно подверженная колебаниям интеллигенция буквально «жила на чемоданах». И, в то же время, немало даже обладателей советских паспортов опасались возвращения в СССР, так как харбинские «белые» газеты постоянно печатали информацию о тяжелой жизни в СССР, о раскулачивании и голоде начала 30-х годов… Имел место и некий парадокс. В то время как советская пропагандистская машина призывала под знамена коммунизма все новых приверженцев, советская административная верхушка КВЖД, работники консульства, торгпредства, не упускали возможности насладиться чисто буржуазным бытом, имевшим место в Харбине: роскошные особняки с прислугой, яхты, рестораны, дорогие магазины, ателье…
Все это, колебания рядовых русских и роскошная жизнь начальства, кончились с укреплением власти японцев. Они не сразу, но где-то уже через полгода-год после наводнения устроили-таки советским харбинцам «веселую» жизнь: аресты, задержания, обвинения в шпионаже. В таких условиях многие готовы были даже отказаться от советского гражданства, или поскорее ехать в Союз, где тоже творилось непонятно что. Нелегко приходилось «красным», а белоэмигрантов, в свою очередь, все сильнее «душили» экономические обстоятельства. Отголоски мирового экономического кризиса привели к тому, что и в Харбине произошел резкий спад деловой активности. Заколебался даже такой столп как фирма «Чурин и Ко». В конце-концов русские хозяева вынуждены были продать ее Гонконг-Шанхайскому банку, принадлежавшему в основном английскому капиталу. Но когда это случилось, особых изменений в деятельности фирмы не произошло, сменилось только высшее руководство, да и то не полностью, а почти все остальные служащие остались на местах. Значительно хуже получилось, когда японцы перестали взирать на экономическую жизнь города со стороны и полностью национализировали фирму. Прежде всего, они уволили всех сотрудников с советскими паспортами, да и остальным постоянно давали понять – кто сейчас здесь хозяин. Иван хоть и удержался на своем месте, но японский диктат переносил на первых порах с определенным трудом. Пожалуй, в городе не осталось ни одного, ни русского, какой бы он ни был «окраски», ни китайца, кто бы не жалел о «старом добром времени», двадцатых годах. Японцы постепенно установили военную диктатуру, которую осуществлял командующий Квантунской армии. Они стали требовать закрытия большинства русских высших учебных заведений, или перевода их на японский язык. Один за другим закрывались русские ВУЗы, которых в Харбине к началу 30-х годов насчитывалось восемь, и преподававшие там профессора оставались без работы. Вынужденно сворачивали свою торговую деятельность и многие русские купцы, сумевшие выстоять даже против экономического кризиса – против японского давления все было бессильно. И логическим завершением всего этого процесса стала продажа в марте 1935 года железной дороги, в которую Россия вбухала немерянные средства, людские и моральные ресурсы – ее продали фактически за бесценок.
После продажи КВЖД совслужащие получили два месяца сроку, чтобы покинуть Манчжурию. Среди них началась настоящая паника. Отлично зная тяжелое материальное положения в СССР, они кинулись впрок закупать всевозможные товары. В то же время бывшие высокопоставленные руководители КВЖД распродавали по бросовым ценам шикарную обстановку своих квартир, антиквариат, библиотеки… Как и ожидалось, не все из совслужащих поехали в СССР, кто сумел сколотить деньги подались совсем в другую сторону, в Шанхай, где либо оседали в тамошней русской колонии, либо уезжали в Америку и Европу. Вместо них на дорогу приходили японцы… и были восстановлены немало бывших служащих из «белых» русских. Любая «медаль» имеет две стороны, так и японская оккупация. В новых условиях некоторые безработные и нищенствующие белоэмигранты вдруг оказались востребованными и не только железнодорожные служащие. Японцы стали морально и главное материально поддерживать военные эмигрантские организации, тот же РОВС. Для всеобъемлющего контроля и руководства русскими эмигрантами под эгидой японцев в декабре 1934 года создали «Бюро по делам российских эмигрантов в Маньчжурии» (БРЭМ). Под «зоркое око» БРЭМ попали все без исключения общественные и политические эмигрантские организации, начиная от антисоветского РОВС и кончая аполитичным Беженским комитетом…
Пока дочке не исполнился год Полина кормила грудью, не работала и буквально не отходила от нее боясь, что с этим «божьим даром», так долго ими ожидаемым, может что-то случиться. Но девочка с рождения росла здоровенькой, почти не болела, и постепенно тревога за нее утихала. Подруги-сослуживицы регулярно навещали Полину и держали ее в курсе новостей. Ей в конце-концов наскучило сидеть дома и, несмотря на противодействие мужа, в мае 1935 года она решила вернуться на службу, а заботы о дочурке перепоручить няне, которую собиралась нанять. Но в тот день, когда она после более чем годичного перерыва пошла в свой Беженский комитет «на разведку», вопрос с няней еще решен не был, и дома с Оленькой остался отпросившийся на своей службе Иван… Сидеть с малышкой, начавшей произносить первые слова и делающей пока еще не очень уверенные шаги своими ножками, было в общем-то не трудно: вовремя накормить с ложечки, да вывести гулять, ну иногда поносить на руках, когда дочка особенно настойчиво просилась «на лучки», ну и само-собой при необходимости переодевать. Верная служанка Ли вскоре после наводнения вышла замуж и сама недавно родила, но не желая терять хорошее место, она, договорившись с Полиной, на время своего отсутствия устроила к Решатниковым свою семнадцатилетнюю двоюродную сестру, такую же честную и работящую, как она сама. Сяо, так звали эту девушку, в свою очередь всячески пыталась понравиться хозяевам, выказывая явное желание ухаживать за их маленькой дочкой. Вне всякого сомнения, она хотела, чтобы после возвращения сестры, Решетниковы ее наняли в качестве няньки…
В тот день Сяо сходила на базар за продуктами, потом занималась уборкой и приготовлением обеда, ненавязчиво давая понять Ивану, что и с ребенком с удовольствием займется. Но тот «заинструктированный» женой: «от Оленьки ни на шаг», не решился отдать ребенка на попечение молодой прислуги, хоть до того сама Полина неоднократно доверяла Сяо дочку, и та показала себя заботливой нянькой. Иван думал, что жена вернется домой где-то к обеду, но ее не было. И после обеда она не появилась. Сяо уже приготовила ужин и, распрощавшись до следующего утра, ушла к себе домой в Фудзядян. Иван совершил вечернюю прогулку с дочкой по их двору и саду, прислушиваясь к грохочущим за забором трамваям, надеясь, что Полина приедет именно на этом… Полина появилась лишь после восьми часов вечера уставшая, но в то же время довольная. Выслушав упреки мужа за беспокойство, вызванное ее непонятной задержкой, она, в процессе «контрольного осмотра» дочки, даже не отреагировала на них, правда мимоходом похвалила Ивана за то, что ребенок «сухой» и по всему чувствует себя превосходно. Она тут же быстро и умело укачала до того, казалось, и не собиравшуюся спать малышку, положила ее в кроватку, и только после этого вышла ужинать, одновременно удовлетворяя интерес мужа: где же она столько времени пропадала:
– Ох, Вань, где я только не была, и с кем только не встречалась. И в комитете была, и к сослуживицам домой приходилось ездить, потому как многие уже в комитете не служат, и обедала у знакомых. Зато все, что хотела узнала. А изменений за то время, что я дома сидела, произошло столько – в голове не умещаются. Потому и задержаться так пришлось.
– А ты все и не умещай, ты мне скажи главное, будет ваш Беженский комитет функционировать, разгоняют его японцы или нет, верны те сведения, или просто так слухи? – нетерпеливо спросил Иван, явно не собираясь выслушивать слишком пространные объяснения жены, ибо уже не злился на жену, а просто смотрел на нее и…
Полина после родов и последовавшего потом вынужденного сидения дома так раздобрела, что теперь как никогда ранее «художественной пышностью» тела напоминала свою мать. Видя, что мужа явно радуют эти ее превращения, она выказывала притворное недовольство, что теперь ей придется в очередной раз обновлять гардероб. Вот и утром, одеваясь для выхода в город в свое «рабочее» платье, Полина отметила, что то буквально «трещит» на бедрах и груди. Правда про то, что буквально весь день она «ловила» красноречивые взгляды мужчин, которых притягивали именно эти, наиболее туго обтянутые места… про это она мужу не стала говорить. Даже совсем чуть-чуть окунувшись в свою прежнюю харбинскую жизнь, она поняла, что не сможет больше сидеть дома, ее неудержимо тянуло туда, к общению, магазинам, балам, кинематографу, театрам… службе.
– Никто никого официально не разгоняет, но скорее всего Беженский комитет действительно скоро прикажет долго жить. Да, и наш председатель Колокольников подал в отставку, после того как японцы потребовали от него, чтобы комитет зарегистрировался в БРЭМ…
Несмотря на вроде бы сквозившее в словах жены сожаление, никакого упаднического настроения Иван у нее не наблюдал. И он отлично научившийся «чувствовать» ее, сделал безошибочный вывод:
– Насколько я понял, ты уже нашла выход из создавшейся ситуации?
– Не я… мне его мои сослуживицы подсказали. Кстати помнишь, я тебя просила поподробнее разузнать про БРЭМ? – Полина допила свой чай и окончательно насытившись, неожиданно широко улыбнулась и с удовольствием потянулась, показывая что очень довольна результатами прошедшего дня.
– Помню, сейчас кто только про него не судачит, про этот БРЭМ. Говорят, японцы его специально организовали, чтобы на всех русских здесь этакую уздечку накинуть и управлять. Китайцев они вон в открытую давят, а с нами хитрее хотят, через БРЭМ. А ты не туда ли собралась на службу поступать? – удивленно спросил Иван. – Не советую Поля. По себе знаю, с япошками тяжело ладить, это не китайцы, они себя выше нас считают. Вон даже Колокольников ваш…
– Ваня, я все понимаю, но к сожалению выбора нет, – Полина решительно перебила мужа. – Почти все функции нашего комитета БРЭМ берет на себя, и главное, финансирование, и городское, и со стороны японцев пойдет туда. Комитету просто нечего будет делать, и его никто не будет финансировать. Это вопрос решенный. Наши из комитета уже многие перебрались в БРЭМ, я с ними разговаривала, и они в один голос мне то же советуют, – неспешно, время от времени, поглядываю через открытую дверь в соседнюю комнату на кроватку дочурки, убеждала она мужа.
Но Иван вот так сразу не готов был с ней согласиться:
– А я так думаю, лучше тебе дома сидеть и ни на какую службу не ходить. Запас у нас, слава Богу, еще есть, можешь себе позволить… Вон ребенком занимайся. Тем более, что ты няньку брать никак не решишься.
– Можешь считать, что я уже решилась. Наймем Сяо, она так хочет к нам в няньки и видно, что Олюшку любит, да и та к ней уже тянется, – легко отбила эту «атаку» Полина. – А если я дома и дальше стану сидеть, то в конце концов просто лопну, и так скоро ни во что не влезу, – она кокетливо скосила глаза на свои туго обтянутые халатом бедра.
– Ничего, вон мать твоя дома сидела и не лопнула, наоборот, превосходно смотрелась, и ты такая же будешь. А что касается Бюро… Ну, не знаю Поля, как ты с японцами будешь… – вновь начал возражать Иван.
– Да там почти нет японцев, я специально сегодня подробно расспрашивала тех наших кто там, в Бюро, уже работает. Они просто осуществляют общий патронаж, а конкретно все там решают русские. Во главе Бюро стоит, кстати, военный, генерал-лейтенант Рычков. Что-нибудь слышал о нем?
Иван собрал на лбу морщины и после паузы изрек:
– При ставке Верховного этих генералов тыловых как блины пекли, чтобы их всех знать… Хотя про этого что-то припоминаю, он кажется за какое-то снабжение отвечал… вроде даже под следствием был за махинации.
– Да, наплевать кто он. Говорят, он старый и больной и его скоро заменят. А меня, знаешь, кто туда зовет? Мой бывший начальник. Помнишь они с женой у нас в гостях на мои именины в 31-м году были?… Так вот, он уже в том Бюро служит и возглавляет тот самый отдел, который отвечает за благотворительность. Я сегодня с ним встречалась, и он буквально умолял меня идти к нему… Сам же знаешь, что-что, а свою работу я знаю. Обещал со временем меня одним из своих заместителей сделать… В общем, Ваня, я поступаю на службу в Бюро, и пожалуйста не отговаривай меня, – вынесла окончательный вердикт Полина.
– Да уж где мне тебя отговорить, раз ты так решила, то это бесполезно, – безнадежно махнул рукой Иван.
– Ну, чего ты… не злись. Все будет хорошо, вот увидишь…
Полина по примеру Ивана иногда, чтобы сгладить последствия подобных спорных ситуаций, прибегала к тому же способу, что и он. И хоть они были уже далеко не юны, но это «средство» срабатывало неизменно. Сейчас она стала ластится к нему, прижиматься, целовать своим излюбленным методом, проникая языком в рот… От этого занятия их оторвала дочурка, громким криком возвещая о своем пробуждении и о том, что она описалась во сне. Полина кинулась к ней, успокоила, переодела, вновь уложила спать…
Иван успевший «завестись» ждал продолжения. Несмотря на то, что ему уже исполнилось сорок лет, он был крепок, здоров и с неослабевающей силой по-прежнему любил свою жену. Как только дочка заснула и уже он, «перехватив инициативу», стал «приставать» к ней, Полина вдруг воспротивилась, ибо вспомнила нечто для нее очень важное, что узнала при общении с сослуживцами:
– Ваня!.. Подожди, я тебе кое-что должна сообщить, – она решительно высвободилась из объятий Ивана. – Представляешь, в конце этого года, или в будущем сюда с гастролями приедет Вертинский, – лицо Полины выражало одновременно восторг и восхищение. – Сначала он в Шанхай приезжает, а потом к нам, в Железнодорожном собрании будет выступать.
– Ну, что ж, хорошо, сходим, послушаем, – совсем без восторга, а с нарочитой обидой в голосе, что его оторвали от такого приятного занятия из-за какого-то пустяка, отреагировал Иван.
Но Полина уже, что называется, перестроилась на «другую волну», и говорила только о предстоящих гастролях звезды русской эмигрантской эстрады. Потом она переключилась на то, что наблюдала при сегодняшнем посещении магазинов:
– Ой Вань, хоть и ты мне говорил и другие про то, что эти совслужащие сейчас в магазинах творят, но пока сама не увидела не поняла, что это такое. Везде очереди, гребут буквально все, продукты, одежду. Сама была свидетельницей, как одна по всему небедная женщина в ювелирном одних колец золотых штук двадцать купила, у часовщика очередь, все по двое-трое часов берут, и ручных, и будильников, и настенных. Фотоаппараты, велосипеды, обувь, отрезы ткани, все в драку, берут, тащат. В бакалее кофе и прочие долгохранящиеся продукты целыми тележками вывозят. В шляпный зашла и тут же вышла, битком забит, в вашем чуринском универсальном такая же картина, в отдел готового платья не смогла пробиться, и все ателье заказами забиты. Так сегодня ничего из одежды на себя и не смогла ни купить, ни заказать. Придется ждать пока эти проглоты в совдепию уедут. Слава Богу немного им тут осталось, через три неделе срок истекает, что им японцы установили… Но меня не это удивляет. Ведь знают же куда едут, что там и есть нечего, и одеть тоже, не знали бы с прилавков так все не мели. Знают, а все одно едут…
Иван терпеливо переждал все эти «порывы», после чего возобновил свои «поползновения». Впрочем, Полина уже больше не противилась… Обычным ритуалом перед тем как лечь в постель у супругов стало совместное стояние у кроватки дочурки. Полина всякий раз смахивала слезу, видя как Оля тихо посапывает, осеняла ее крестом…
Рождение дочери вдохнуло новый смысл в жизнь Решетниковых. В случившемся они увидели проявление Высшего Промысла. Теперь как никогда прежде верилось, у них все будет озарено светом этой Благодати, что впереди их ждет только счастье, грядут события, которые позволят в конце-концов им и их дочери вернуться на Родину. Как никогда верилось, что Советы вот-вот рухнут, все равно как, перегрызшись за власть, или по-другому, и в России восстановится естественный, такой же как во всем остальном мире порядок вещей. До 35-го года, пока в Харбине ходили советские газеты, они следили как в СССР уничтожали «врагов народа», «вредителей», «кулаков»… и, казалось, Россия от всех внутренних неурядиц и экспериментов должна взорваться и смести эту власть. Иван и Полина, также как и многие другие белоэмигранты, даже читая советские газеты, видели меж строк только то, что хотели видеть. У них не откладывалось в сознании, что по всей стране идет грандиозное строительство в первую очередь предприятий тяжелой индустрии, металлургических, автомобильных, тракторных заводов, закладываются шахты и рудники… Даже известие о том, что в Усть-Каменогорске начато строительство ГЭС и крупнейшего свинцово-цинкового комбината не заострило их внимания. СССР готовился к большой войне, и все строил для этой войны: металлургические и тракторные заводы – для производства танков, свинцово-цинковый комбинат – для отливки пуль. Запускался в зачаточной стадии механизм невиданной в мировой истории гонки вооружений. Этим пронизывалось сознание миллионов людей, целого поколения, чтобы в том сознании не оставалось места ни для чего другого, и в первую очередь, для тихого, мещанского, обывательского… естественного. Но это неестественное было настолько привлекательно, неожиданно, новаторски-свежо, что в тридцатых бесовски-завлекательную бессмысленность всего этого трудно было распознать, как в самом СССР, так и «глядя» из Харбина. Не осознавали этого и Иван с Полиной, они окрыленные рождением дочери, как никогда верили: «Мы вернемся… обязательно вернемся!».