Чёрная курица, или Подземные жители (сборник) (fb2)

файл не оценен - Чёрная курица, или Подземные жители (сборник) 4000K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Антоний Погорельский

Антоний Погорельский
Чёрная курица, или Подземные жители. Лафертовская Маковница

© Сапожков С., вступительная статья, 1992

© Аникин В., послесловие и примечания, 2007

© Дехтерев Б., наследники, иллюстрации, 1992

© Оформление серии. ОАО «Издательство «Детская литература», 2007


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

«Гений, парадоксов друг…»

Ощущение какой-то двойственности, недосказанности остается у читателя, когда он закрывает последнюю страницу повестей Антония Погорельского.

В самом деле, только что сватавшийся к Маше титулярный советник Аристарх Фалелеич Мурлыкин, выйдя из дому, «вдруг повернул за угол и пустился бежать как стрела. Большая соседская собака с громким лаем во всю прыть кинулась за ним…» И хотя, как уверяет Машу Онуфрич, «титулярный советник не может быть котом или кот титулярным советником», факт остается фактом: Аристарх Фалелеич умудряется быть тем и другим одновременно! Также и Алеша из «Черной курицы» поначалу никак не может взять в толк, кого же он, в конце концов, спас: главного министра подземного королевства, как его уверяют, или всего лишь обыкновенную курицу, «которую не любила кухарка за то, что не снесла она ни одного яйца»? Но теперь уже «опровержение» короля: «Мой министр не курица, а заслуженный чиновник!» – звучит для читателя явно комично, ведь мы-то прекрасно знаем, что в мире Алеши этот «заслуженный чиновник» – точно – курица… Подчас кажется, что в сознании персонажей Погорельского реальный и фантастический миры сосуществуют параллельно, совершенно не пересекаясь. Так, для одних жителей смерть Маковницы выглядела вполне обыкновенно и заурядно. Но другие в то же самое время наблюдали странные и непонятные вещи: прыгающие огоньки, вой собак, сильную бурю вокруг дома старухи, «тогда как везде погода стояла тихая». Кажется, еще немного – и мы готовы воскликнуть, как памятный всем читатель гоголевского «Носа»: «Признаюсь, это уж совсем непостижимо, это точно… нет, нет, совсем не понимаю. Во-первых, пользы отечеству решительно никакой; во-вторых… Но и во-вторых тоже нет пользы. Просто я не знаю, что это…» Действительно, или кот – или титулярный советник, или курица – или министр, или обычные похороны – или «блуждающие огоньки»… Надо бы что-то одно, понятное, устойчивое… А тут знакомое, очевидное, не переставая быть таковым, вдруг ни с того ни с сего замерцает, засветится своей неожиданно открывшейся глубиной. А волшебное, опять-таки оставаясь волшебным, кажется естественным продолжением обыденного, привычного. И тогда напрашивается крамольный вывод: так неужели разница между курицей и государственным министром не абсолютна, но относительна?! Но в этом случае рушится «порядок» и наступает сущее «беззаконие». Выходит, все то, что на первый взгляд представляется волшебным, отнюдь не всегда оказывается подлинно фантастическим, а то, что есть действительно, часто вовсе не является одновременно и реальным. Такое открытие для «государственного министра», безусловно, чревато большими неприятностями… Посчитал же учитель откровенный рассказ Алеши о подземной стране злой насмешкой над ним, ученым и солидным человеком!

Таким образом, действительность в изображении Погорельского предстала не плоскостной, не одномерной. Она вдруг обнаружила таящиеся внутри нее новые, доселе неизвестные стороны, принципиальную неисчерпаемость, несводимость к какому-либо одному толкованию или смыслу. И это открытие писателя имело громадное значение для всей последующей русской литературы. Уже Пушкин и Гоголь в своей фантастической прозе 1830-х годов развили найденный Погорельским принцип относительности бытия, показав парадоксальную многомерность и объемность жизни. Недаром в «Гробовщике» Пушкин вспоминает именно почтальона Онуфрича, обозначив исток культурной традиции.

«Гений, парадоксов друг…» – этой знаменитой пушкинской формулой можно определить суть художественного новаторства Погорельского в жанре фантастической повести.

Всматриваясь в биографию писателя, мы тоже видим в ней не одного, а по крайней мере двух совершенно не похожих друг на друга людей. Один развлекается, шутит, вплоть до того, что, прикинувшись отвергнутым любовником, отчаянно прыгает в старый, заросший тиной пруд, насмерть перепугав простодушного отца невесты. Другой ревизует губернии, слывет исполнительным, аккуратным чиновником. Один эпатирует официальное мнение, сначала отказавшись от богатого состояния отца, а затем восстав против рутины университетских церемоний. Другой ратует за сохранение телесных наказаний, сводит на нет и без того уже иллюзорную самостоятельность университетов и до смешного самолюбиво оспаривает с губернским предводителем дворянства место у гроба с телом покойного Александра I.

Читатель вправе спросить: так какой же из двух настоящий Перовский? Думается, и тот и другой! Мы сталкиваемся здесь с так называемым явлением жизнестроения, весьма характерной чертой литературного быта 1810–1820-х годов. Не удовлетворенные наличным ординарным миром, писатели-романтики старались всячески эстетизировать этот мир, организовать его по законам одухотворенной литературной игры. Стремясь быть поэтами не только в своих сочинениях, но и в реальных поступках, романтики как бы поверх действительного мира воздвигали мир своей фантазии, и уже в этом случае поэтическая игра, взятая литературная «роль» осознавалась не как фикция, а становилась самой жизнью. «Жизнью земною играла она, как младенец игрушкой» – смысл этих слов A. А. Дельвига, адресованных хозяйке известного литературного салона С. Д. Пономаревой, отчасти можно отнести и к такому мастеру поэтической мистификации, каким был Антоний Погорельский.

Через два с небольшим года после окончания Московского университета, в 1810 году, двадцатитрехлетний доктор ботаники и коллежский асессор Алексей Алексеевич Перовский, будущий писатель Антоний Погорельский, возвращается в Москву. Здесь он сближается со своим давним знакомым, уже известным к тому времени поэтом П. А. Вяземским.

И вот вчерашний ревизор буквально на глазах московской публики перевоплощается в забавного шутника и остроумца. Он с головой окунается в атмосферу веселых розыгрышей, на какие только была способна неистощимая фантазия членов «дружеской артели» поэтов (в нее кроме Вяземского входили В. А. Жуковский, К. Н. Батюшков, Д. В. Давыдов, B. Л. Пушкин, Ал. Тургенев). Об озорных проделках молодого Перовского в Москве ходили легенды, часть из которых Вяземский сохранил в своей «Старой записной книжке».

Абдул визирь
На лбу пузырь
           Свой холит и лелеет,
Bayle, геометр,
Взяв термометр,
           Пшеницу в поле сеет.

Эта шуточная галиматья Перовского (а в таком духе было написано еще семь куплетов) была им поднесена самому А. А. Прокоповичу-Антонскому, тогдашнему ректору Московского университета и председателю общества любителей словесности. Или еще эпизод, зафиксированный все тем же Вяземским. Однажды, выдав себя за великого мастера масонской ложи, Перовский уверил сослуживца в том, что он самолично может принять его в масоны. «Тут, – рассказывает Вяземский, – выдумывал он разные смешные испытания, через которые новообращенный покорно и охотно проходил. Наконец заставил он его расписаться в том, что он бобра не убил».

Такое поведение молодого человека на первый взгляд плохо согласуется с карьерой преуспевающего чиновника, побочного сына вельможи, министра просвещения при Александре I графа Алексея Кирилловича Разумовского. Но это только на первый взгляд. На самом деле подобный образ жизни связан, пусть и косвенно, с глубинами общественного сознания человека 10–20-х годов XIX века. Сошлемся лишь на пример И. А. Крылова. Уже при жизни биография великого баснописца обросла легендами. То он, желая испробовать прелесть «золотого века», наряжался Адамом и, обросший, «дикий», представал в таком виде перед своим сановным покровителем. То мог явиться к государыне по ее просьбе и «вдруг» обнаружить, что из порванного сапога торчат пальцы… Оборотной стороной такого чудачества было явное желание как бы выйти за рамки социального стереотипа поведения, нарушить незыблемую норму общественного этикета. По сути, тут многое восходило к национально-культурной маске древнерусского шута, юродивого, который как бы выпадал из системы существующих общественных связей, а потому мог подчас сказать царю то, на что не отважился бы и самый приближенный вельможа.

При всей консервативности убеждений Перовского отголоски не этого ли образа мыслей проглядывают в некоторых фактах его духовной биографии? Вот Перовский демонстративно в 1822 году, после смерти Разумовского, отказывается от богатого завещания, стремясь, по словам брата, доказать, что они (т. е. он и брат) – «выше расчетов и интересов» и что «перед Богом нет разницы между детьми законными и незаконными…». В 1829 году сенатор Горголи пожалуется ему, уже действительному статскому советнику и попечителю Харьковского учебного округа, – профессор Харьковского университета Брандейс, видите ли, осмелился во время торжественного акта произнести речь не в мундире, а во фраке! И Перовский вновь дерзко подчеркнет условность границы между «законным» и «незаконным»: «…Неимение университетского мундира… я считаю обстоятельством столь маловажным, что если бы 30 августа мне случилось быть в Харькове, то я нимало бы не усумнился позволить г. Брандейсу читать сочиненную им речь во фраке».

Литературные герои Погорельского, под стать их автору, в некоторых случаях поступают «выше расчетов и интересов», отказываются от себя «обычного», «нормального» – и именно в этот-то миг они и обретают свое подлинное «я». Маша из «Лафертовской Маковницы» (1825) – послушная дочь своей матери. Лишь один раз осмелилась она «согрешить», ослушаться: не согласилась выйти замуж за назначенного ей первого жениха – богатого титулярного советника Мурлыкина, неожиданно выбросила в колодец так долго хранимый ею дьявольский ключ… Именно в эту минуту непокорная, «неправильная» Маша, оказывается, и совершает первый правильный поступок и, как следствие, соединяется с любимым Улияном.

Уже современники писателя отмечали заметную связь фантастических образов «Лафертовской Маковницы» с «нереальной реальностью» или, точнее, с двоемирием знаменитого немецкого романтика Э. Т. А. Гофмана. Однако у Погорельского вторжение фантастики в действительность, в отличие от Гофмана, отнюдь не является чем-то гибельным, фатальным, тем, что герои изменить не в состоянии.

Человек в мире Погорельского находится не по ту сторону добра и зла. Именно от его нравственного выбора и зависит, что в конечном счете восторжествует. Поэтому кульминацию своих повестей Погорельский весьма отчетливо строит как ситуацию выбора – она-то и решает исход конфликта. Так, Маша делает выбор между двумя женихами – Мурлыкиным и Улияном. Алеша тоже делает свой выбор, отвечая на вопрос короля о том, что бы он хотел пожелать себе в награду… Нет нужды здесь подробно объяснять, что именно выбрал в сходной ситуации каждый из этих героев. Читатель, прочитавший повести, и сам без труда это сделает. Стоит лишь отметить, что Погорельский намеренно заостряет вопрос о личной ответственности человека за все происходящее в этом прекрасном, но таком хрупком и непрочном мире, предвосхищая пафос этических исканий героев Ф. М. Достоевского.

Таким образом, Погорельский дал впервые глубоко национальный по своей сути и форме вариант фантастической повести.

Уже говорилось, в частности, о влиянии фантастических повестей немецкого романтика Гофмана на «Лафертовскую Маковницу». Сюжетные параллели можно найти и в «Черной курице». Так, сцена охоты на крыс в повести напоминает образы знаменитой сказки Гофмана «Щелкунчик и Мышиный король». Еще больше сходства у «Черной курицы» со сказкой-новеллой другого известного немецкого романтика Л. Тика «Эльфы». В ней тоже рассказывается о жизни ребенка – девочки Марии в сказочной стране эльфов и о гибельных последствиях, которые повлекло возвращение героини в ее обычный мир. Мария сразу повзрослела на семь лет, «земной блеск казался ей мрачен, присутствие людей ничтожно».

Но как же по-разному объясняют немецкий и русский романтики причины и смысл постигшей детей трагедии! Для Л. Тика ребенок олицетворяет как бы первооснову жизни: своей непосредственностью детское сознание быстрее и лучше проникает в сущность природы, чем разум родителей, отягощенный несовершенством и вещной материальностью их взрослого мира. Для немецких романтиков столкновение ребенка с жестокой реальностью не страшно до тех пор, пока он – ребенок. Алеша же Погорельского изначально вовсе не идеальный «сын гармонии», а обычный мальчик с точно обрисованными особенностями детской психики. Детство само по себе, с точки зрения Погорельского, вовсе не является «охранной грамотой» от дурных и необдуманных поступков. Если немецкие романтики особенно ценили в ребенке простоту и непосредственность его натуры, то Погорельский дает понять, что именно эти качества Алеши и привели к разрушению сказочной идиллии. Сначала любопытство мальчика, который не мог утерпеть, чтоб не попросить у кошки лапку, чуть не погубило Чернушку. Затем Алеша, по-детски не обдумав своего поступка, высказал королю подземной страны опрометчивое пожелание. И наконец, опять-таки не понимая, что делает, раскрыл в классе тайну подземного царства… Погорельский, таким образом, никак не хочет согласиться с мыслью о несовместимости детского и реального миров, которую декларирует в тех же «Эльфах» Л. Тик: «Малютка наша неестественно хороша, земля ей не может нравиться».

Погорельский-писатель неотделим в «Черной курице» от Перовского-педагога. Ведь и задумывалась волшебная повесть для племянника писателя – Алеши, будущего знаменитого русского писателя А. К. Толстого. Последние годы своей жизни (Перовский умер в 1836 году, видимо от туберкулеза) он почти без остатка отдал воспитанию племянника. Поездка с ним в Германию, где мальчик познакомился с Гёте. Усиленные занятия иностранными языками, для чего приглашались лучшие учителя и гувернеры… Затем путешествие с юным воспитанником по Италии.

«В очень короткое время я научился отличать прекрасное от посредственного, я выучил имена всех живописцев, всех скульпторов и немного из их биографии, и я почти что мог соревноваться с знатоками в оценке картин и изваяний», – записывал Алеша Толстой в своем путевом дневнике. Но не только отрешенное чувство изящного стремился воспитать в мальчике мудрый наставник. Красота, с точки зрения Перовского, одухотворена любовью ко всему живому. А потому он то опишет юному воспитаннику свои впечатления от петербургского зверинца, то пришлет в подарок мальчику живого лося, но предупреждает, что он опасен: «Помни же, мой милый Алехаша, и сам близко не подходи, и маму не пускай». То просит стараться быть умным, кланяться гувернеру и не забыть погладить собачку Каро…

«Искусство… которое диких и скитающихся людей делает кроткими и общежительными» – так определял девятнадцати летний доктор наук сущность ботаники. Можно с уверенностью сказать, что этому непростому искусству учат и публикуемые здесь две повести Погорельского да и все его творчество, знакомство с которым у читателя этой книжки, несомненно, еще впереди.

С. Сапожков

ЧЕРНАЯ КУРИЦА, или ПОДЗЕМНЫЕ ЖИТЕЛИ




Лет сорок тому назад*[1], в С.-Петербурге на Васильевском Острове, в Первой линии*, жил-был содержатель мужского пансиона*, который еще до сих пор, вероятно, у многих остался в свежей памяти, хотя дом, где пансион тот помещался, давно уже уступил место другому, нисколько не похожему на прежний. В то время Петербург наш уже славился в целой Европе своею красотой, хотя и далеко еще не был таким, каков теперь.

Тогда на проспектах Васильевского Острова не было веселых тенистых аллей: деревянные подмостки, часто из гнилых досок сколоченные, заступали место нынешних прекрасных тротуаров. Исаакиевский мост*, узкий в то время и неровный, совсем иной представлял вид, нежели как теперь; да и самая площадь Исаакиевская вовсе не такова была. Тогда монумент Петра Великого от Исаакиевской площади* отделен был канавою; Адмиралтейство* не было обсажено деревьями, манеж Конногвардейский* не украшал площади прекрасным нынешним фасадом, – одним словом, Петербург тогдашний не то был, что теперешний. Города перед людьми имеют, между прочим, то преимущество, что они иногда с летами становятся красивее… Впрочем, не о том теперь идет дело. В другой раз и при другом случае я, может быть, поговорю с вами пространнее о переменах, происшедших в Петербурге в течение моего века, теперь же обратимся опять к пансиону, который лет сорок тому назад находился на Васильевском Острове, в Первой линии.

Дом, которого вы теперь – как уже вам сказывал – не найдете, был о двух этажах, крытый голландскими черепицами. Крыльцо, по которому в него входили, было деревянное и выдавалось на улицу. Из сеней довольно крутая лестница вела в верхнее жилье, состоявшее из восьми или девяти комнат, в которых с одной стороны жил содержатель пансиона, а с другой были классы. Дортуары, или спальные комнаты детей, находились в нижнем этаже, по правую сторону сеней, а по левую жили две старушки голландки, из которых каждой было более ста лет и которые собственными глазами видали Петра Великого и даже с ним говаривали. В нынешнее время вряд ли в целой России вы встретите человека, который бы видал Петра Великого; настанет время, когда и наши следы сотрутся с лица земного! Все проходит, все исчезает в бренном мире нашем… но не о том теперь идет дело.

В числе тридцати или сорока детей, обучавшихся в том пансионе, находился один мальчик, по имени Алеша, которому тогда было не более 9 или 10 лет. Родители его, жившие далеко-далеко от Петербурга, года за два перед тем привезли его в столицу, отдали в пансион и возвратились домой, заплатив учителю условленную плату за несколько лет вперед. Алеша был мальчик умненький, миленький, учился хорошо, и все его любили и ласкали. Однако, несмотря на то, ему часто скучно бывало в пансионе, а иногда даже и грустно. Особливо* сначала он никак не мог приучиться к мысли, что он разлучен с родными своими. Но потом мало-помалу он стал привыкать к своему положению, и бывали даже минуты, когда, играя с товарищами, он думал, что в пансионе гораздо веселее, нежели в родительском доме. Вообще дни учения для него проходили скоро и приятно, но когда наставала суббота и все товарищи его спешили домой к родным, тогда Алеша горько чувствовал свое одиночество. По воскресеньям и праздникам он весь день оставался один, и тогда единственным утешением его было чтение книг, которые учитель позволял ему брать из небольшой своей библиотеки. Учитель был родом немец, в то время в немецкой литературе господствовала мода на рыцарские романы и на волшебные повести, и библиотека эта большею частию состояла из книг сего рода.

Итак, Алеша, будучи еще в десятилетнем возрасте, знал уже наизусть деяния славнейших рыцарей, по крайней мере так, как они описаны были в романах. Любимое его занятие в длинные зимние вечера, по воскресеньям и другим праздничным дням было мысленно переноситься в старинные, давно прошедшие веки… Особливо в вакантное время*, как, например, об Рождестве или в светлое Христово воскресенье, – когда он бывал разлучен надолго со своими товарищами, когда часто целые дни просиживал в уединении, – юное воображение его бродило по рыцарским замкам, по страшным развалинам или по темным, дремучим лесам.

Я забыл сказать вам, что к этому дому принадлежал довольно пространный двор, отделенный от переулка деревянным забором из барочных досок*. Ворота и калитка, кои вели в переулок, всегда были заперты, и поэтому Алеше никогда не удавалось побывать в этом переулке, который сильно возбуждал его любопытство. Всякий раз, когда позволяли ему в часы отдыха играть на дворе, первое движение его было – подбегать к забору. Тут он становился на цыпочки и пристально смотрел в круглые дырочки, которыми был усеян забор. Алеша не знал, что дырочки эти происходили от деревянных гвоздей, которыми прежде сколочены были барки, и ему казалось, что какая-нибудь добрая волшебница нарочно для него провертела эти дырочки. Он все ожидал, что когда-нибудь эта волшебница явится в переулке и сквозь дырочку подаст ему игрушку, или талисман*, или письмецо от папеньки или маменьки, от которых не получал он давно уже никакого известия. Но, к крайнему его сожалению, не являлся никто даже похожий на волшебницу.



Другое занятие Алеши состояло в том, чтобы кормить курочек, которые жили около забора в нарочно для них выстроенном домике и целый день играли и бегали на дворе. Алеша очень коротко с ними познакомился, всех знал по имени, разнимал их драки, а забияк наказывал тем, что иногда несколько дней сряду не давал им ничего от крошек, которые всегда после обеда и ужина он собирал со скатерти. Между курами он особенно любил черную хохлатую, названную Чернушкою. Чернушка была к нему ласковее других; она даже иногда позволяла себя гладить, и поэтому Алеша лучшие кусочки приносил ей. Она была нрава тихого; редко прохаживалась с другими и, казалось, любила Алешу более, нежели подруг своих.

Однажды (это было во время вакаций, между Новым годом и Крещеньем, – день был прекрасный и необыкновенно теплый, не более трех или четырех градусов мороза) Алеше позволили поиграть на дворе. В тот день учитель и жена его в больших были хлопотах. Они давали обед директору училищ, и еще накануне, с утра до позднего вечера, везде в доме мыли полы, вытирали пыль и вощили красного дерева столы и комоды. Сам учитель ездил закупать провизию для стола: белую архангельскую телятину, огромный окорок и из Милютиных лавок* киевское варенье. Алеша тоже по мере сил способствовал приготовлениям: его заставили из белой бумаги вырезывать красивую сетку на окорок и украшать бумажною резьбою нарочно купленные шесть восковых свечей. В назначенный день поутру явился парикмахер и показал свое искусство над буклями, тупеем* и длинной косой учителя. Потом принялся за супругу его, напомадил и напудрил у нее локоны и шиньон и взгромоздил на ее голове целую оранжерею разных цветов*, между которыми блистали искусным образом помещенные два бриллиантовых перстня, когда-то подаренные мужу ее родителями учеников. По окончании головного убора накинула она на себя старый, изношенный салоп* и отправилась хлопотать по хозяйству, наблюдая при том строго, чтоб как-нибудь не испортилась прическа; и для того сама она не входила в кухню, а давала приказания своей кухарке стоя в дверях. В необходимых же случаях посылала туда мужа своего, у которого прическа не так была высока.

В продолжение всех этих забот Алешу нашего совсем забыли, и он тем воспользовался, чтоб на просторе играть во дворе. По обыкновению своему, он подошел сначала к дощатому забору и долго смотрел в дырочку; но и в этот день никто почти не проходил по переулку, и он со вздохом обратился к любезным своим курочкам. Не успел он присесть на бревно и только начал манить их к себе, как вдруг увидел подле себя кухарку с большим ножом. Алеше никогда не нравилась эта кухарка – сердитая и бранчливая чухонка*. Но с тех пор как он заметил, что она-то была причиною, что от времени до времени уменьшалось число его курочек, он еще менее стал ее любить. Когда же однажды нечаянно увидел он в кухне одного хорошенького, очень любимого им петушка, повешенного за ноги с перерезанным горлом, то возымел он к ней ужас и отвращение. Увидев ее теперь с ножом, он тотчас догадался, что это значит, и, чувствуя с горестию, что он не в силах помочь своим друзьям, вскочил и побежал далеко прочь.

– Алеша, Алеша! Помоги мне поймать курицу! – кричала кухарка, но Алеша принялся бежать еще пуще, спрятался у забора за курятником и сам не замечал, как слезки одна за другою выкатывались из его глаз и упадали на землю.

Довольно долго стоял он у курятника, и сердце в нем сильно билось, между тем как кухарка бегала по двору – то манила курочек: «Цып, цып, цып!» – то бранила их по-чухонски.

Вдруг сердце у Алеши еще сильнее забилось: ему послышался голос любимой его Чернушки! Она кудахтала самым отчаянным образом, и ему показалось, что она кричит:

Куда́х, куда́х, куду́ху!
Алеша, спаси Чернуху!
Куду́ху, куду́ху,
Чернуху, Чернуху!

Алеша никак не мог долее оставаться на своем месте. Он, громко всхлипывая, побежал к кухарке и бросился к ней на шею в ту самую минуту, как она поймала уже Чернушку за крыло.

– Любезная, милая Тринушка! – вскричал он, обливаясь слезами. – Пожалуйста, не тронь мою Чернуху!

Алеша так неожиданно бросился на шею к кухарке, что она упустила из рук Чернушку, которая, воспользовавшись этим, от страха взлетела на кровлю сарая и там продолжала кудахтать. Но Алеше теперь слышалось, будто она дразнит кухарку и кричит:

Куда́х, куда́х, кудуху́!
Не поймала ты Чернуху!
Куду́ху, куду́ху!
Чернуху, Чернуху!

Между тем кухарка была вне себя от досады.

– Ру́ммаль пойсь!* – кричала она. – Вот-та я паду кассаину и пашалюсь. Шорна курис нада ре́жить… Он ленива… Он яишка не делать, он сыплатка не си́жить.

Тут хотела она бежать к учителю, но Алеша не пустил ее. Он прицепился к полам ее платья и так умильно стал просить, что она остановилась.

– Душенька, Тринушка! – говорил он. – Ты такая хорошенькая, чистенькая, добренькая… Пожалуйста, оставь мою Чернушку! Вот посмотри, что я тебе подарю, если ты будешь добра!

Алеша вынул из кармана империал*, составлявший все его имение*, который берег пуще глаза своего, потому что это был подарок доброй его бабушки. Кухарка взглянула на золотую монету, окинула взором окошки дома, чтобы удостовериться, что никто их не видит, и протянула руку за империалом. Алеше очень, очень было жаль империала, но он вспомнил о Чернушке – и с твердостию отдал драгоценный подарок.



Таким образом Чернушка была спасена от жестокой и неминуемой смерти.

Лишь только кухарка удалилась в дом, Чернушка слетела с кровли и подбежала к Алеше. Она как будто знала, что он ее избавитель, – кружилась около него, хлопала крыльями и кудахтала веселым голосом. Все утро она ходила за ним по двору, как собачка, и казалось, будто что-то хочет сказать ему, да не может. По крайней мере он никак не мог разобрать ее кудахтанья.

Часа за два перед обедом начали собираться гости. Алешу позвали наверх, надели на него рубашку с круглым воротником и батистовыми манжетами с мелкими складками, белые шароварцы и широкий шелковый голубой кушак. Длинные русые волосы, висевшие у него почти до пояса, хорошенько расчесали, разделили на две ровные части и переложили наперед – по обе стороны груди. Так наряжали тогда детей. Потом научили, каким образом он должен шаркнуть ногой, когда войдет в комнату директор, и что должен отвечать, если будут сделаны ему какие-нибудь вопросы. В другое время Алеша был бы очень рад приезду директора, которого давно хотелось ему видеть, потому что, судя по почтению, с каким отзывались о нем учитель и учительша, он воображал, что это должен быть какой-нибудь знаменитый рыцарь в блестящих латах и в шлеме с большими перьями. Но на этот раз любопытство это уступило место мысли, исключительно его тогда занимавшей, – о черной курице. Ему все представлялось, как кухарка за нею бегала с ножом и как Чернушка кудахтала разными голосами. Притом ему очень досадно было, что не мог он разобрать, что она ему сказать хотела, и его так и тянуло к курятнику… Но делать было нечего: надлежало дожидаться, пока кончится обед!

Наконец приехал директор. Приезд его возвестила учительша, давно уже сидевшая у окна, пристально смотря в ту сторону, откуда его ждали. Все пришло в движение: учитель стремглав бросился из дверей, чтобы встретить его внизу, у крыльца; гости встали с мест своих. И даже Алеша на минуту забыл о своей курочке и подошел к окну, чтобы посмотреть, как рыцарь будет слезать с ретивого коня. Но ему не удалось увидеть его: директор уже успел войти в дом. У крыльца же вместо ретивого коня стояли обыкновенные извозчичьи сани. Алеша очень этому удивился. «Если бы я был рыцарь, – подумал он, – то никогда тогда бы не ездил на извозчике, а всегда верхом!»



Между тем отворили настежь все двери; и учительша начала приседать* в ожидании столь почтенного гостя, который вскоре потом показался. Сперва нельзя было видеть его за толстою учительшею, стоявшею в самых дверях; но когда она, окончив длинное приветствие свое, присела ниже обыкновенного, Алеша, к крайнему удивлению, из-за нее увидел… не шлем пернатый, но просто маленькую лысую головку, набело распудренную, единственным украшением которой, как после заметил Алеша, был маленький пучок! Когда вошел он в гостиную, Алеша еще более удивился, увидев, что, несмотря на простой серый фрак*, бывший на директоре вместо блестящих лат, все обращались с ним необыкновенно почтительно.

Сколь, однако ж, ни казалось все это странным Алеше, сколь в другое время он бы ни был обрадован необыкновенным убранством стола, но в этот день он не обращал большого на то внимания. У него в головке все бродило утреннее происшествие с Чернушкою. Подали десерт: разного рода варенья, яблоки, бергамоты*, финики, винные ягоды* и грецкие орехи; но и тут он ни на одно мгновение не переставал помышлять о своей курочке. И только что встали из-за стола, как он с трепещущим от страха и надежды сердцем подошел к учителю и спросил, можно ли идти поиграть во дворе.

– Подите, – отвечал учитель, – только не долго там будьте: уж скоро сделается темно.

Алеша поспешно надел свою красную бекешу на беличьем меху* и зеленую бархатную шапочку с собольим околышком и побежал к забору. Когда он туда прибыл, курочки уже начали собираться на ночлег и, сонные, не очень обрадовались принесенным крошкам. Одна Чернушка, казалось, не чувствовала охоты ко сну: она весело к нему подбежала, захлопала крыльями и опять начала кудахтать. Алеша долго с ней играл; наконец, когда сделалось темно и настала пора идти домой, он сам затворил курятник, удостоверившись наперед, что любезная его курочка уселась на шесте. Когда он выходил из курятника, ему показалось, что глаза у Чернушки светятся в темноте, как звездочки, и что она тихонько ему говорит:

– Алеша, Алеша! Останься со мною!

Алеша возвратился в дом и весь вечер просидел один в классных комнатах, между тем как на другой половине часу до одиннадцатого пробыли гости и на нескольких столах играли в вист*. Прежде нежели они разъехались, Алеша пошел в нижний этаж, в спальню, разделся, лег в постель и потушил огонь. Долго не мог он заснуть. Наконец сон его преодолел, и он только что успел во сне разговориться с Чернушкою, как, к сожалению, пробужден был шумом разъезжающихся гостей. Немного погодя учитель, провожавший директора со свечкою, вошел к нему в комнату, посмотрел, все ли в порядке, и вышел вон, замкнув дверь ключом.



Ночь была месячная, и сквозь ставни, неплотно затворявшиеся, упадал в комнату бледный луч луны. Алеша лежал с открытыми глазами и долго слушал, как в верхнем жилье, над его головою, ходили по комнатам и приводили в порядок стулья и столы.

Наконец все утихло. Он взглянул на стоявшую подле него кровать, немного освещенную месячным сиянием, и заметил, что белая простыня, висящая почти до полу, легко шевелилась. Он пристальнее стал всматриваться: ему послышалось, как будто что-то под кроватью царапается, и немного погодя показалось, что кто-то тихим голосом зовет его:

– Алеша, Алеша!

Алеша испугался! Он один был в комнате, и ему тотчас пришло на мысль, что под кроватью должен быть вор. Но потом, рассудив, что вор не назвал бы его по имени, он несколько ободрился, хотя сердце в нем дрожало. Он немного приподнялся в постели и еще яснее увидел, что простыня шевелится, еще внятнее услышал, что кто-то говорит:

– Алеша, Алеша!

Вдруг белая простыня приподнялась, и из-под нее вышла… черная курица!

– Ах! Это ты, Чернушка! – невольно вскричал Алеша. – Как ты зашла сюда?

Чернушка захлопала крыльями, взлетела к нему на кровать и сказала человеческим голосом:

– Это я, Алеша! Ты не боишься меня, не правда ли?

– Зачем я буду тебя бояться? – отвечал он. – Я тебя люблю; только для меня странно, что ты так хорошо говоришь: я совсем не знал, что ты говорить умеешь!

– Если ты меня не боишься, – продолжала курица, – так поди за мною: я тебе покажу что-нибудь хорошенькое. Одевайся скорее!

– Какая ты, Чернушка, смешная! – сказал Алеша. – Как мне можно одеться в темноте? Я платья своего теперь не сыщу, я и тебя насилу вижу!

– Постараюсь этому помочь, – сказала курочка.

Тут она закудахтала странным голосом, и вдруг откуда-то взялись маленькие свечки в серебряных шандалах*, не больше как с Алешин маленький пальчик. Шандалы эти очутились на полу, на стульях, на окнах, даже на рукомойнике, и в комнате сделалось так светло, так светло, как будто днем. Алеша начал одеваться, а курочка подавала ему платье, и таким образом он вскоре совсем был одет.

Когда Алеша был готов, Чернушка опять закудахтала, и все свечки исчезли.

– Иди за мною! – сказала она ему.

И он смело последовал за нею. Из глаз ее выходили как будто лучи, которые освещали все вокруг них, хотя не так ярко, как маленькие свечки. Они прошли через переднюю.

– Дверь заперта ключом, – сказал Алеша; но курочка ему не отвечала: она хлопнула крыльями – и дверь сама собою отворилась.

Потом, прошед* через сени, обратились они к комнатам, где жили столетние старушки голландки. Алеша никогда у них не бывал, но слыхал, что комнаты у них убраны по-старинному, что у одной из них большой серый попугай, а у другой серая кошка, очень умная, которая умеет прыгать через обруч и подавать лапку. Ему давно хотелось все это видеть, и потому он очень обрадовался, когда курочка опять хлопнула крыльями и дверь в старушкины покои отворилась. Алеша в первой комнате увидел всякого рода старинные мебели: резные стулья, кресла, столы и комоды. Большая лежанка была из голландских изразцов, на которых были нарисованы синей муравой люди и звери*. Алеша хотел было остановиться, чтоб рассмотреть мебели, а особливо фигуры на лежанке*, но Чернушка ему не позволила. Они вошли во вторую комнату, и тут-то Алеша обрадовался! В прекрасной золотой клетке сидел большой серый попугай с красным хвостом. Алеша тотчас хотел подбежать к нему. Чернушка опять его не допустила.

– Не трогай здесь ничего, – сказала она. – Берегись разбудить старушек!



Тут только Алеша заметил, что подле попугая стояла кровать с белыми кисейными занавесками, сквозь которые он мог различить старушку, лежащую с закрытыми глазами; она показалась ему как будто восковая. В другом углу стояла такая же точно кровать, где спала другая старушка, а подле нее сидела серая кошка и умывалась передними лапами. Проходя мимо нее, Алеша не мог утерпеть, чтоб не попросить у нее лапки… Вдруг она громко замяукала, попугай нахохлился и начал громко кричать: «Дуррак! дуррак!» В то самое время видно было сквозь кисейные занавески, что старушки приподнялись в постели. Чернушка поспешно удалилась, и Алеша побежал за нею, дверь вслед за ними сильно захлопнулась… И еще долго слышно было, как попугай кричал: «Дуррак! дуррак!»

– Как тебе не стыдно! – сказала Чернушка, когда они удалились от комнат старушек. – Ты, верно, разбудил рыцарей…

– Каких рыцарей? – спросил Алеша.

– Ты увидишь, – отвечала курочка. – Не бойся, однако ж, ничего, иди за мною смело.

Они спустились вниз по лестнице, как будто в погреб, и долго-долго шли по разным переходам и коридорам, которых прежде Алеша никогда не видывал. Иногда коридоры эти так были низки и узки, что Алеша принужден был нагибаться. Вдруг вошли они в залу, освещенную тремя большими хрустальными люстрами. Зала была без окошек, и по обеим сторонам висели на стенах рыцари в блестящих латах, с большими перьями на шлемах, с копьями и щитами в железных руках. Чернушка шла впереди на цыпочках и Алеше велела следовать за собою тихонько-тихонько… В конце залы была большая дверь из светлой желтой меди. Лишь только они подошли к ней, как соскочили со стен два рыцаря, ударили копьями об щиты и бросились на черную курицу. Чернушка подняла хохол, распустила крылья и вдруг сделалась большая-большая, выше рыцарей, и начала с ними сражаться! Рыцари сильно на нее наступали, а она защищалась крыльями и носом. Алеше сделалось страшно, сердце в нем сильно затрепетало, и он упал в обморок.



Когда пришел он опять в себя, солнце сквозь ставни освещало комнату и он лежал в своей постеле. Не видно было ни Чернушки, ни рыцарей. Алеша долго не мог опомниться. Он не понимал, что с ним было ночью: во сне ли он все то видел или в самом деле это происходило? Он оделся и пошел наверх, но у него не выходило из головы виденное им в прошлую ночь. С нетерпением ожидал он минуты, когда можно ему будет идти играть на двор, но весь тот день, как нарочно, шел сильный снег, и нельзя было и подумать, чтоб выйти из дому.

За обедом учительша между прочими разговорами объявила мужу, что черная курица непонятно куда спряталась.

– Впрочем, – прибавила она, – беда невелика, если бы она и пропала, – она давно назначена была на кухню. Вообрази себе, душенька, что с тех пор, как она у нас в доме, она не снесла ни одного яичка.

Алеша чуть-чуть не заплакал, хотя и пришло ему на мысль, что лучше, чтоб ее нигде не находили, нежели чтоб попала она на кухню.

После обеда Алеша остался опять один в классных комнатах. Он беспрестанно думал о том, что происходило в прошедшую ночь, и не мог никак утешиться в потере любезной Чернушки. Иногда ему казалось, что он непременно должен ее увидеть в следующую ночь, несмотря на то, что она пропала из курятника. Но потом ему казалось, что это дело несбыточное, и он опять погружался в печаль.

Настало время ложиться спать, и Алеша с нетерпением разделся и лег в постель. Не успел он взглянуть на соседнюю кровать, опять освещенную тихим лунным сиянием, как зашевелилась белая простыня – точно так, как накануне… Опять послышался ему голос, его зовущий: «Алеша, Алеша!» – и немного погодя вышла из-под кровати Чернушка и взлетела к нему на постель.

– Ах, здравствуй, Чернушка! – вскричал он вне себя от радости. – Я боялся, что никогда тебя не увижу. Здорова ли ты?

– Здорова, – отвечала курочка, – но чуть было не занемогла по твоей милости.

– Как это, Чернушка? – спросил Алеша, испугавшись.

– Ты добрый мальчик, – продолжала курочка, – но при том ты ветрен и никогда не слушаешься с первого слова, а это нехорошо! Вчера я говорила тебе, чтоб ты ничего не трогал в комнатах старушек, – несмотря на то, ты не мог утерпеть, чтобы не попросить у кошки лапку. Кошка разбудила попугая, попугай старушек, старушки рыцарей – и я насилу с ними сладила!

– Виноват, любезная Чернушка, вперед не буду! Пожалуйста, поведи меня сегодня опять туда; ты увидишь, что я буду послушен.

– Хорошо, – сказала курочка, – увидим!

Курочка закудахтала, как накануне, и те же маленькие свечки явились в тех же серебряных шандалах. Алеша опять оделся и пошел за курицею. Опять вошли они в покои старушек, но в этот раз он уж ни до чего не дотрагивался. Когда они проходили чрез первую комнату, то ему показалось, что люди и звери, нарисованные на лежанке, делают разные смешные гримасы и манят его к себе; но он нарочно от них отвернулся. Во второй комнате старушки голландки, так же как накануне, лежали в постелях, будто восковые; попугай смотрел на Алешу и хлопал глазами, серая кошка опять умывалась лапками. На уборном столе* перед зеркалом Алеша увидел две фарфоровые китайские куклы, которых вчера он не заметил. Они кивали ему головою, но он помнил приказание Чернушки и прошел не останавливаясь, однако не мог утерпеть, чтоб мимоходом им не поклониться. Куколки тотчас соскочили со стола и побежали за ним, все кивая головою. Чуть-чуть он не остановился – такими они показались ему забавными, но Чернушка оглянулась на него с сердитым видом, и он опомнился. Куколки проводили их до дверей и, видя, что Алеша на них не смотрит, возвратились на свои места.

Опять спустились они с лестницы, ходили по переходам и коридорам и пришли в ту же залу, освещенную тремя хрустальными люстрами. Те же рыцари висели на стенах, и опять, когда приблизились они к двери из желтой меди, два рыцаря сошли со стены и заступили им дорогу. Казалось, однако, что они не так сердиты были, как накануне; они едва тащили ноги, как осенние мухи, и видно было, что они через силу держали свои копья… Чернушка сделалась большая и нахохлилась; но только что ударила их крыльями, как они рассыпались на части, – и Алеша увидел, что то были пустые латы! Медная дверь сама собою отворилась, и они пошли далее. Немного погодя вошли они в другую залу, пространную, но невысокую, так что Алеша мог достать рукою до потолка. Зала эта освещена была такими же маленькими свечками, какие он видел в своей комнате, но шандалы были не серебряные, а золотые.

Тут Чернушка оставила Алешу.

– Побудь здесь немного, – сказала она ему, – я скоро приду назад. Сегодня ты был умен, хотя неосторожно поступил, поклонясь фарфоровым куклам. Если бы ты им не поклонился, то рыцари бы остались на стене. Впрочем, ты сегодня не разбудил старушек, и оттого рыцари не имели никакой силы. – После сего Чернушка вышла из залы.

Оставшись один, Алеша со вниманием стал рассматривать залу, которая очень богато была убрана. Ему показалось, что стены сделаны из лабрадора*, какой он видел в минеральном кабинете, имеющемся в пансионе; панели и двери были из чистого золота. В конце залы, под зеленым балдахином*, на возвышенном месте, стояли кресла из золота. Алеша очень любовался этим убранством, но странным показалось ему, что все было в самом маленьком виде, как будто для небольших кукол.

Между тем как он с любопытством все рассматривал, отворилась боковая дверь, прежде им не замеченная, и вошло множество маленьких людей, ростом не более как с пол-аршина*, в нарядных разноцветных платьях. Вид их был важен: иные по одеянию казались военными, другие – гражданскими чиновниками. На всех были круглые с перьями шляпы наподобие испанских. Они не замечали Алеши, прохаживались чинно по комнатам, и громко между собой говорили, но он не мог понять, что они говорили. Долго смотрел он на них молча и только что хотел подойти к одному из них с вопросом, как отворилась большая дверь в конце залы… Все замолкли, стали к стенам в два ряда и сняли шляпы. В одно мгновение комната сделалась еще светлее, все маленькие свечки еще ярче загорели, и Алеша увидел двадцать маленьких рыцарей в золотых латах, с пунцовыми на шлемах перьями, которые попарно входили тихим маршем. Потом в глубоком молчании стали они по обеим сторонам кресел. Немного погодя вошел в залу человек с величественною осанкою, на голове с венцом, блестящим драгоценными камнями. На нем была светло-зеленая мантия, подбитая мышьим мехом, с длинным шлейфом*, который несли двадцать маленьких пажей* в пунцовых платьях. Алеша тотчас догадался, что это должен быть король. Он низко ему поклонился. Король отвечал на поклон его весьма ласково и сел в золотые кресла. Потом что-то приказал одному из стоявших подле рыцарей, который, подошед к Алеше, объявил ему, чтоб он приблизился к креслам. Алеша повиновался.

– Мне давно было известно, – сказал король, – что ты добрый мальчик; но третьего дня ты оказал великую услугу моему народу и за то заслуживаешь награду. Мой главный министр донес мне, что ты спас его от неизбежной и жестокой смерти.

– Когда? – спросил Алеша с удивлением.

– Третьего дня на дворе, – отвечал король. – Вот тот, который обязан тебе жизнию.

Алеша взглянул на того, на которого указывал король, и тут только заметил, что между придворными стоял маленький человек, одетый весь в черное. На голове у него была особенного рода шапка малинового цвета, наверху с зубчиками, надетая немного набок, а на шее белый платок, очень накрахмаленный, отчего казался он немного синеватым. Он умильно улыбался, глядя на Алешу, которому лицо его показалось знакомым, хотя не мог он вспомнить, где его видал.

Сколь для Алеши ни было лестно, что приписывали ему такой благородный поступок, но он любил правду и потому, сделав низкий поклон, сказал:

– Господин король! Я не могу принять на свой счет того, чего никогда не делал. Третьего дня я имел счастие избавить от смерти не министра вашего, а черную нашу курицу, которую не любила кухарка за то, что не снесла она ни одного яйца…

– Что ты говоришь! – прервал его с гневом король. – Мой министр не курица, а заслуженный чиновник!



Тут подошел министр ближе, и Алеша увидел, что в самом деле это была его любезная Чернушка. Он очень обрадовался и попросил у короля извинения, хотя никак не мог понять, что это значит.

– Скажи мне, чего ты желаешь? – продолжал король. – Если я в силах, то непременно исполню твое требование.

– Говори смело, Алеша! – шепнул ему на ухо министр.

Алеша задумался и не знал, чего пожелать. Если б дали ему более времени, то он, может быть, и придумал бы что-нибудь хорошенькое; но так как ему казалось неучтивым заставить дожидаться короля, то он поспешил ответом.

– Я бы желал, – сказал он, – чтобы, не учившись, я всегда знал урок свой, какой мне ни задали.

– Не думал я, что ты такой ленивец, – отвечал король, покачав головою. – Но делать нечего, я должен исполнить свое обещание.

Он махнул рукою, и паж поднес золотое блюдо, на котором лежало одно конопляное семечко.

– Возьми это семечко, – сказал король. – Пока оно будет у тебя, ты всегда знать будешь урок свой, какой бы тебе ни задали, с тем, однако, условием, чтоб ты ни под каким предлогом никому не сказывал ни одного слова о том, что ты здесь видел или впредь увидишь. Малейшая нескромность лишит тебя навсегда наших милостей, а нам наделает множество хлопот и неприятностей.

Алеша взял конопляное зерно, завернул в бумажку и положил в карман, обещаясь быть молчаливым и скромным. Король после того встал с кресел и тем же порядком вышел из залы, приказав прежде министру угостить Алешу как можно лучше.

Лишь только король удалился, как окружили Алешу все придворные и начали его всячески ласкать, изъявляя признательность свою за то, что он избавил министра. Они все предлагали ему свои услуги: одни спрашивали, не хочет ли он погулять в саду или посмотреть королевский зверинец, другие приглашали его на охоту. Алеша не знал, на что решиться; наконец министр объявил, что сам будет показывать подземные редкости дорогому гостю.

Сначала повел он его в сад, устроенный в английском вкусе. Дорожки усеяны были крупными разноцветными камешками, отражавшими свет от бесчисленных маленьких ламп, которыми увешаны были деревья. Этот блеск чрезвычайно понравился Алеше.

– Камни эти, – сказал министр, – у вас называются драгоценными. Это все брильянты, яхонты*, изумруды и аметисты.

– Ах, когда бы у нас этим усыпаны были дорожки! – вскричал Алеша.

– Тогда и у вас бы они так же были малоценны, как здесь, – отвечал министр.

Деревья также показались Алеше отменно красивыми, хотя притом очень странными. Они были разного цвета: красные, зеленые, коричневые, белые, голубые и лиловые. Когда посмотрел он на них со вниманием, то увидел, что это не что иное, как разного рода мох, только выше и толще обыкновенного. Министр рассказал ему, что мох этот выписан королем за большие деньги из дальних стран и из самой глубины земного шара.

Из сада пошли они в зверинец. Там показали Алеше диких зверей, которые привязаны были на золотых цепях. Всматриваясь внимательнее, он, к удивлению своему, увидел, что дикие эти звери были не что иное, как большие крысы, кроты, хорьки и подобные им звери, живущие в земле и под полами. Ему это очень показалось смешно, но он из учтивости не сказал ни слова.

Возвратившись в комнаты после прогулки, Алеша в большой зале нашел накрытый стол, на котором расставлены были разного рода конфеты, пироги, паштеты и фрукты. Блюда все были из чистого золота, а бутылки и стаканы выточены из цельных брильянтов, яхонтов и изумрудов.

– Кушай что угодно, – сказал министр, – с собою же брать ничего не позволяется.

Алеша в тот день очень хорошо поужинал, и потому ему вовсе не хотелось кушать.

– Вы обещались взять меня с собою на охоту, – сказал он.

– Очень хорошо, – отвечал министр. – Я думаю, что лошади уже оседланы.

Тут он свистнул, и вошли конюхи, ведущие в поводах палочки, у которых набалдашники были резной работы и представляли лошадиные головы. Министр с большой ловкостью вскочил на свою лошадь. Алеше подвели палку гораздо более других.



– Берегись, – сказал министр, – чтоб лошадь тебя не сбросила: она не из самых смирных.

Алеша внутренне смеялся этому, но когда он взял палку между ног, то увидел, что совет министра был небесполезен. Палка начала под ним увертываться и манежиться*, как настоящая лошадь, и он насилу мог усидеть.

Между тем затрубили в рога, и охотники пустились скакать во всю прыть по разным переходам и коридорам. Долго они так скакали, и Алеша от них не отставал, хотя с трудом мог сдерживать бешеную палку свою… Вдруг из одного бокового коридора выскочило несколько крыс, таких больших, каких Алеша никогда не видывал; они хотели пробежать мимо; но когда министр приказал их окружить, то они остановились и начали защищаться храбро. Несмотря, однако, на то, они были побеждены мужеством и искусством охотников. Восемь крыс легли на месте, три обратились в бегство, а одну, довольно тяжело раненную, министр велел вылечить и отвесть в зверинец. По окончании охоты Алеша так устал, что глазки его невольно закрывались. При всем том ему хотелось о многом поговорить с Чернушкою, и он попросил позволения возвратиться в залу, из которой они выехали на охоту. Министр на то согласился; большою рысью поехали они назад и по прибытии в залу отдали лошадей конюхам, раскланялись с придворными и охотниками и сели друг против друга на принесенные им стулья.

– Скажи, пожалуйста, – начал Алеша, – зачем вы убили бедных крыс, которые вас не беспокоят и живут так далеко от вашего жилища?

– Если б мы их не истребляли, – сказал министр, – то они вскоре бы нас выгнали из комнат наших и истребили бы все наши съестные припасы. К тому же мышьи и крысьи меха у нас в высокой цене по причине их легкости и мягкости. Одним знатным особам дозволено их у нас употреблять.

– Да расскажи мне, пожалуйста, кто вы таковы? – продолжал Алеша.

– Неужели ты никогда не слыхал, что под землею живет народ наш? – отвечал министр. – Правда, не многим удается нас видеть, однако бывали примеры, особливо в старину, что мы выходили на свет и показывались людям. Теперь это редко случается, потому что люди сделались очень нескромны. А у нас существует закон, что если тот, кому мы показались, не сохранит этого в тайне, то мы принуждены бываем немедленно оставить местопребывание наше и идти далеко-далеко, в другие страны. Ты легко представить себе можешь, что королю нашему невесело было бы оставить все здешние заведения и с целым народом переселиться в неизвестные земли. И поэтому убедительно тебя прошу быть как можно скромнее; ибо в противном случае ты нас всех сделаешь несчастными, а особливо меня. Из благодарности я упросил короля призвать тебя сюда; но он никогда мне не простит, если по твоей нескромности мы принуждены будем оставить этот край…

– Я даю тебе честное слово, что никогда не буду ни с кем о вас говорить, – прервал его Алеша. – Я теперь вспомнил, что читал в одной книжке о гномах, которые живут под землею. Пишут, что в некотором городе очень разбогател один сапожник в самое короткое время, так что никто не понимал, откуда взято его богатство. Наконец как-то узнали, что он шил сапоги и башмаки для гномов, плативших ему за то очень дорого.

– Быть может, что это правда, – отвечал министр.

– Но, – сказал ему Алеша, – объясни мне, любезная Чернушка, отчего ты, будучи министром, являешься в свет в виде курицы и какую связь имеете вы со старушками голландками?

Чернушка, желая удовлетворить его любопытству, начала было рассказывать ему подробно о многом, но при самом начале ее рассказа глаза Алешины закрылись, и он крепко заснул.

Проснувшись на другое утро, он лежал в своей постели. Долго не мог он опомниться и не знал, что ему делать…

Чернушка и министр, король и рыцари, голландки и крысы – все это смешалось у него в голове, и он насилу мысленно привел в порядок все виденное им в прошлую ночь. Вспомнив, что король подарил ему конопляное зерно, он поспешно бросился к своему платью и действительно нашел в кармане бумажку, в которой завернуто было конопляное семечко. «Увидим, – подумал он, – сдержит ли свое слово король! Завтра начнутся классы, а я еще не успел выучить всех своих уроков».

Исторический урок особенно его беспокоил: ему задано было выучить наизусть несколько страниц из Шрековой всемирной истории*, а он не знал еще ни одного слова!

Настал понедельник, съехались пансионеры, и начались классы. От десяти часов до двенадцати преподавал историю сам содержатель пансиона. У Алеши сильно билось сердце… Пока дошла до него очередь, он несколько раз ощупывал лежащую в кармане бумажку с конопляным зернышком… Наконец его вызвали. С трепетом подошел он к учителю, открыл рот, сам еще не зная, что сказать, и… безошибочно, не останавливаясь, проговорил заданное. Учитель очень его хвалил; однако Алеша не принимал его хвалу с тем удовольствием, которое прежде чувствовал он в подобных случаях. Внутренний голос ему говорил, что он не заслуживает этой похвалы, потому что урок этот не стоит ему никакого труда.

В продолжение нескольких недель учители не могли нахвалиться Алешею. Все уроки без исключения знал он совершенно, все переводы с одного языка на другой были без ошибок, так что не могли надивиться чрезвычайным его успехам. Алеша внутренне стыдился этим похвалам: ему совестно было, что поставляли его в пример товарищам, тогда как он вовсе того не заслуживал.

В течение этого времени Чернушка к нему не являлась, несмотря на то что Алеша, особливо в первые недели после получения конопляного зернышка, не пропускал почти ни одного дня без того, чтобы ее не звать, когда ложился спать. Сначала он очень о том горевал, но потом успокоился мыслию, что она, вероятно, занята важными делами по своему званию. Впоследствии же похвалы, которыми все его осыпали, так его заняли, что он довольно редко о ней вспоминал.



Между тем слух о необыкновенных его способностях разнесся вскоре по целому Петербургу. Сам директор училищ приезжал несколько раз в пансион и любовался Алешею. Учитель носил его на руках, ибо через него пансион вошел в славу. Со всех концов города съезжались родители и приставали к нему, чтоб он детей их принял к себе, в надежде, что и они такие же будут ученые, как Алеша. Вскоре пансион так наполнился, что не было уже места для новых пансионеров, и учитель с учительшею начали помышлять о том, чтоб нанять дом, гораздо пространнейший того, в котором они жили.

Алеша, как сказал я уже выше, сначала стыдился похвал, чувствуя, что вовсе их не заслуживает, но мало-помалу он стал к ним привыкать, и наконец самолюбие его дошло до того, что он принимал, не краснея, похвалы, которыми его осыпали. Он много стал о себе думать, важничал перед другими мальчиками и вообразил, что он гораздо лучше и умнее всех их. Нрав Алеши от этого совсем испортился: из доброго, милого и скромного мальчика он сделался гордый и непослушный. Совесть часто его в том упрекала, и внутренний голос ему говорил: «Алеша, не гордись! Не приписывай самому себе того, что не тебе принадлежит; благодари судьбу за то, что она тебе доставила выгоды против других детей, но не думай, что ты лучше их. Если ты не исправишься, то никто тебя любить не будет, и тогда ты, при всей своей учености, будешь самое несчастное дитя!»

Иногда он и принимал намерение исправиться, но, к несчастию, самолюбие так в нем было сильно, что заглушало голос совести, и он день ото дня становился хуже, и день ото дня товарищи менее его любили.

Притом Алеша сделался страшный шалун. Не имея нужды твердить уроков, которые ему задавали, он в то время, когда другие дети готовились к классам, занимался шалостями, и эта праздность еще более портила его нрав. Наконец он так надоел всем дурным своим нравом, что учитель серьезно начал думать о средствах к исправлению такого дурного мальчика и для того задавал ему уроки вдвое и втрое большие, нежели другим; но и это нисколько не помогало. Алеша вовсе не учился, а все-таки знал урок с начала до конца, без малейшей ошибки.

Однажды учитель, не зная, что с ним делать, задал ему выучить наизусть страниц двадцать к другому утру и надеялся, что он, по крайней мере, в этот день будет смирнее.

Куда! Наш Алеша и не думал об уроке! В этот день он нарочно шалил более обыкновенного, и учитель тщетно грозил ему наказанием, если на другое утро не будет он знать урока. Алеша внутренне смеялся этим угрозам, будучи уверен, что конопляное семечко поможет ему непременно.

На следующий день, в назначенный час, учитель взял в руки книжку, из которой был задан урок Алеше, подозвал его к себе и велел проговорить заданное. Все дети с любопытством обратили на Алешу внимание, и сам учитель не знал, что подумать, когда Алеша, несмотря на то что вовсе накануне не твердил урока, смело встал с скамейки и подошел к нему. Алеша нимало не сомневался в том, что и этот раз ему удастся показать свою необыкновенную способность; он раскрыл рот… и не мог выговорить ни слова!

– Что же вы молчите? – сказал ему учитель. – Говорите урок.

Алеша покраснел, потом побледнел, опять покраснел, начал мять свои руки, слезы у него от страха навернулись на глазах… Все тщетно! Он не мог выговорить ни одного слова, потому что, надеясь на конопляное зерно, он даже и не заглядывал в книгу.

– Что это значит, Алеша? – закричал учитель. – Зачем вы не хотите говорить?

Алеша сам не знал, чему приписать такую странность, всунул руку в карман, чтоб ощупать семечко… Но как описать его отчаяние, когда он его не нашел! Слезы градом полились из глаз его… Он горько плакал и все-таки не мог сказать ни слова.

Между тем учитель терял терпение. Привыкнув к тому, что Алеша всегда отвечал безошибочно и не запинаясь, он считал невозможным, чтоб Алеша не знал по крайней мере начала урока, и потому приписывал молчание его упрямству.

– Пойдите в спальню, – сказал он, – и оставайтесь там, пока совершенно будете знать урок.

Алешу отвели в нижний этаж, дали ему книгу и заперли дверь ключом.

Лишь только он остался один, как начал везде искать конопляного зернышка. Он долго шарил у себя в карманах, ползал по полу, смотрел под кроватью, перебирал одеяло, подушку, простыни – все напрасно! Нигде не было и следов любезного зернышка! Он старался вспомнить, где он мог его потерять, и наконец уверился, что выронил его как-нибудь накануне, играя на дворе. Но каким образом найти его? Он заперт был в комнате, а если б и позволили выйти на двор, так и это, вероятно, ни к чему бы не послужило, ибо он знал, что курочки лакомы на конопли и зернышко его, верно, которая-нибудь из них успела склевать! Отчаявшись отыскать его, он вздумал призвать к себе на помощь Чернушку.

– Милая Чернушка! – говорил он. – Любезный министр! Пожалуйста, явись мне и дай другое семечко! Я, право, впредь буду осторожнее.

Но никто не отвечал на его просьбы, и он наконец сел на стул и опять принялся горько плакать.

Между тем настала пора обедать; дверь отворилась, и вошел учитель.

– Знаете ли вы теперь урок? – спросил он у Алеши.

Алеша, громко всхлипывая, принужден был сказать, что не знает.

– Ну, так оставайтесь здесь, пока не выучите! – сказал учитель, велел подать ему стакан воды и кусок ржаного хлеба и оставил его опять одного.

Алеша стал твердить наизусть, но ничего не входило ему в голову. Он давно отвык от занятий, да и как вытвердить двадцать печатных страниц! Сколько он ни трудился, сколько ни напрягал свою память, но когда настал вечер, он не знал более двух или трех страниц, да и то плохо. Когда пришло время другим детям ложиться спать, все товарищи его разом нагрянули в комнату, и с ними пришел опять учитель.

– Алеша, знаете ли вы урок? – спросил он.

И бедный Алеша сквозь слезы отвечал:

– Знаю только две страницы.

– Так, видно, и завтра придется вам просидеть здесь на хлебе и на воде, – сказал учитель, пожелал другим детям покойного сна и удалился.

Алеша остался с товарищами. Тогда, когда он был доброе и скромное дитя, все его любили, и если, бывало, подвергался он наказанию, то все о нем жалели, и это ему служило утешением. Но теперь никто не обращал на него внимания: все с презрением на него смотрели и не говорили с ним ни слова. Он решился сам начать разговор с одним мальчиком, с которым в прежнее время был очень дружен, но тот от него отворотился не отвечая. Алеша обратился к другому, но и тот говорить с ним не хотел и даже оттолкнул его от себя, когда он опять с ним заговорил. Тут несчастный Алеша почувствовал, что он заслуживает такое с ним обхождение товарищей. Обливаясь слезами, лег он в свою постель, но никак не мог заснуть.

Долго лежал он таким образом и с горестию вспоминал о минувших счастливых днях. Все дети уже наслаждались сладким сном, один только он заснуть не мог! «И Чернушка меня оставила», – подумал Алеша, и слезы вновь полились у него из глаз.

Вдруг… простыня у соседней кровати зашевелилась, подобно как в первый тот день, когда к нему явилась черная курица. Сердце в нем стало биться сильнее… Он желал, чтоб Чернушка вышла опять из-под кровати, но не смел надеяться, что желание его исполнится.

– Чернушка, Чернушка! – сказал он наконец вполголоса.

Простыня приподнялась, и к нему на постель взлетела черная курица.

– Ах, Чернушка! – сказал Алеша вне себя от радости. – Я не смел надеяться, что с тобою увижусь! Ты меня не забыла?

– Нет, – отвечала она, – я не могу забыть оказанной тобою услуги, хотя тот Алеша, который спас меня от смерти, вовсе не похож на того, которого теперь перед собою вижу. Ты тогда был добрый мальчик, скромный и учтивый, и все тебя любили, а теперь… я не узнаю тебя!

Алеша горько заплакал, а Чернушка продолжала давать ему наставления. Долго она с ним разговаривала и со слезами упрашивала его исправиться.

Наконец, когда уже начинал показываться дневной свет, курочка ему сказала:

– Теперь я должна тебя оставить, Алеша! Вот конопляное зерно, которое выронил ты на дворе. Напрасно ты думал, что потерял его невозвратно. Король наш слишком великодушен, чтоб лишить тебя оного за твою неосторожность. Помни, однако, что ты дал честное слово сохранять в тайне все, что тебе о нас известно… Алеша, к теперешним худым свойствам твоим не прибавь еще худшего – неблагодарности!

Алеша с восхищением взял любезное свое семечко из лапок курицы и обещался употребить все силы свои, чтоб исправиться!

– Ты увидишь, милая Чернушка, – сказал он, – что я сегодня же совсем другой буду.

– Не полагай, – отвечала Чернушка, – что так легко исправиться от пороков, когда они уже взяли над нами верх. Пороки обыкновенно входят в дверь, а выходят в щелочку, и потому, если хочешь исправиться, то должен беспрестанно и строго смотреть за собою. Но прощай, пора нам расстаться!

Алеша, оставшись один, начал рассматривать свое зернышко и не мог им налюбоваться. Теперь-то он совершенно спокоен был насчет урока, и вчерашнее горе не оставило в нем никаких следов. Он с радостью думал о том, как будут все удивляться, когда он безошибочно проговорит двадцать страниц, – и мысль, что он опять возьмет верх над товарищами, которые не хотели с ним говорить, ласкала его самолюбие. Об исправлении самого себя он хотя и не забыл, но думал, что это не может быть так трудно, как говорила Чернушка. «Будто не от меня зависит исправиться! – мыслил он. – Стоит только захотеть, и все опять меня любить будут…»

Увы, бедный Алеша не знал, что для исправления самого себя необходимо начать с того, чтоб откинуть самолюбие и излишнюю самонадеянность.

Когда поутру собрались дети в классы, Алешу позвали вверх. Он пошел с веселым и торжествующим видом.

– Знаете ли вы урок ваш? – спросил учитель, взглянув на него строго.

– Знаю, – отвечал Алеша смело.

Он начал говорить и проговорил все двадцать страниц без малейшей ошибки и остановки. Учитель вне себя был от удивления, а Алеша гордо посматривал на своих товарищей!

От глаз учителя не скрылся гордый вид Алешин.

– Вы знаете урок свой, – сказал он ему, – это правда, но зачем вы вчера не хотели его сказать?

– Вчера я не знал его, – отвечал Алеша.

– Быть не может! – прервал его учитель. – Вчера ввечеру вы мне сказали, что знаете только две страницы, да и то плохо, а теперь без ошибки проговорили все двадцать! Когда же вы его вы учили?

Алеша замолчал. Наконец дрожащим голосом сказал он:

– Я выучил его сегодня поутру!

Но тут вдруг все дети, огорченные его надменностию, закричали в один голос:

– Он неправду говорит, он и книги в руки не брал сегодня поутру!

Алеша вздрогнул, потупил глаза в землю и не сказал ни слова.

– Отвечайте же! – продолжал учитель. – Когда выучили вы урок?

Но Алеша не прерывал молчания: он так поражен был сим неожиданным вопросом и недоброжелательством, которое оказывали ему все его товарищи, что не мог опомниться.

Между тем учитель, полагая, что он накануне не хотел сказывать урока из упрямства, счел за нужное строго наказать его.

– Чем более вы от природы имеете способностей и дарований, – сказал он Алеше, – тем скромнее и послушнее вы должны быть. Не для того Бог дал вам ум, чтоб вы во зло его употребляли. Вы заслуживаете наказание за вчерашнее упрямство, а сегодня вы еще увеличили вину вашу тем, что солгали. Господа! – продолжал учитель, обратясь к пансионерам. – Запрещаю всем вам говорить с Алешею до тех пор, пока он совершенно исправится. А так как, вероятно, для него это небольшое наказание, то велите подать розги.

Принесли розги… Алеша был в отчаянии! В первый еще раз с тех пор, как существовал пансион, наказывали розгами, и кого же – Алешу, который так много о себе думал, который считал себя лучше и умнее всех! Какой стыд!..

Он, рыдая, бросился к учителю и обещался совершенно исправиться…

– Надобно было думать об этом прежде, – был ему ответ.

Слезы и раскаяние Алеши тронули товарищей, и они начали просить за него. А Алеша, чувствуя, что не заслужил их сострадания, еще горше стал плакать.

Наконец учитель приведен был в жалость.

– Хорошо! – сказал он. – Я прощу вас ради просьбы товарищей ваших, но с тем, чтобы вы перед всеми признались в вашей вине и объявили, когда вы выучили заданный урок.

Алеша совершенно потерял голову: он забыл обещание, данное подземельному королю и его министру, и начал рассказывать о черной курице, о рыцарях, о маленьких людях…

Учитель не дал ему договорить.

– Как! – вскричал он с гневом. – Вместо того чтобы раскаяться в дурном поведении вашем, вы меня еще вздумали дурачить, рассказывая сказку о черной курице?.. Это слишком уж много. Нет, дети, вы видите сами, что его нельзя не наказать!

И бедного Алешу высекли!

С поникшею головою, с растерзанным сердцем Алеша пошел в нижний этаж, в спальные комнаты. Он был как убитый… Стыд и раскаяние наполняли его душу! Когда через несколько часов он немного успокоился и положил руку в карман… конопляного зернышка в нем не было! Алеша горько заплакал, чувствуя, что потерял его невозвратно!

Ввечеру, когда другие дети пришли спать, он также лег в постель, но заснуть никак не мог! Как раскаивался он в дурном поведении своем! Он решительно принял намерение исправиться, хотя чувствовал, что конопляное зернышко возвратить невозможно!

Около полуночи пошевелилась опять простыня у соседней кровати… Алеша, который накануне этому радовался, теперь закрыл глаза… он боялся увидеть Чернушку! Совесть его мучила. Он вспомнил, что еще вчера ввечеру так уверительно говорил Чернушке, что непременно исправится, – и вместо того… Что он ей теперь скажет?

Несколько времени лежал он с закрытыми глазами. Ему слышался шорох от поднимающейся простыни… Кто-то подошел к его кровати – и голос, знакомый голос, назвал его по имени:

– Алеша, Алеша!

Но он стыдился открыть глаза, а между тем слезы из них катились и текли по его щекам…

Вдруг кто-то дернул за одеяло. Алеша невольно проглянул: перед ним стояла Чернушка – не в виде курицы, а в черном платье, в малиновой шапочке с зубчиками и в белом накрахмаленном шейном платке, точно, как он видел ее в подземной зале.

– Алеша! – сказал министр. – Я вижу, что ты не спишь… Прощай! Я пришел с тобою проститься, более мы не увидимся!

Алеша громко зарыдал.

– Прощай! – воскликнул он. – Прощай! И, если можешь, прости меня! Я знаю, что виноват перед тобою; но я жестоко за то наказан!

– Алеша! – сказал сквозь слезы министр. – Я тебя прощаю; не могу забыть, что ты спас жизнь мою, и все тебя люблю, хотя ты сделал меня несчастным, может быть навеки!.. Прощай! Мне позволено видеться с тобою на самое короткое время. Еще в течение нынешней ночи король с целым народом своим должен переселиться далеко-далеко от здешних мест! Все в отчаянии, все проливают слезы. Мы несколько столетий жили здесь так счастливо, так покойно!

Алеша бросился целовать маленькие ручки министра. Схватив его за руку, он увидел на ней что-то блестящее, и в то же самое время какой-то необыкновенный звук поразил его слух.

– Что это такое? – спросил он с изумлением.

Министр поднял обе руки кверху, и Алеша увидел, что они были скованы золотой цепью. Он ужаснулся!..

– Твоя нескромность причиною, что я осужден носить эти цепи, – сказал министр с глубоким вздохом, – но не плачь, Алеша! Твои слезы помочь мне не могут. Одним только ты можешь меня утешить в моем несчастий: старайся исправиться и будь опять таким же добрым мальчиком, как был прежде. Прощай в последний раз!

Министр пожал Алеше руку и скрылся под соседнюю кровать.

– Чернушка, Чернушка! – кричал ему вслед Алеша, но Чернушка не отвечала.

Всю ночь он не мог сомкнуть глаз ни на минуту. За час перед рассветом послышалось ему, что под полом что-то шумит. Он встал с постели, приложил к полу ухо и долго слышал стук маленьких колес и шум, как будто множество маленьких людей проходило. Между шумом этим слышен был также плач женщин и детей и голос министра Чернушки, который кричал ему:

– Прощай, Алеша! Прощай навеки!



На другой день поутру дети, проснувшись, увидели Алешу, лежащего на полу без памяти. Его подняли, положили в постель и послали за доктором, который объявил, что у него сильная горячка.

Недель через шесть Алеша, с помощью Божиею, выздоровел, и все происходившее с ним перед болезнию казалось ему тяжелым сном. Ни учитель, ни товарищи не напоминали ему ни слова ни о черной курице, ни о наказании, которому он подвергся. Алеша же сам стыдился об этом говорить и старался быть послушным, добрым, скромным и прилежным. Все его снова полюбили и стали ласкать, и он сделался примером для своих товарищей, хотя уже и не мог выучить наизусть двадцать печатных страниц вдруг, которых, впрочем, ему и не задавали.

1829


ЛАФЕРТОВСКАЯ МАКОВНИЦА




Лет за пятнадцать пред сожжением Москвы* недалеко от Проломной заставы* стоял небольшой деревянный домик с пятью окошками в главном фасаде и с небольшою над средним окном светлицею. Посреди маленького дворика, окруженного ветхим забором, виден был колодезь. В двух углах стояли полуразвалившиеся амбары, из которых один служил пристанищем нескольким индейским и русским курам, в мирном согласии разделявшим укрепленную поперек амбара веху. Перед домом из-за низкого палисадника поднимались две или три рябины и, казалось, с пренебрежением смотрели на кусты черной смородины и малины, растущие у ног их. Подле самого крыльца выкопан был в земле небольшой погреб для хранения съестных припасов.

В сей-то убогий домик переехал жить отставной почталион Онуфрич с женою Ивановною и с дочерью Марьею. Онуфрич, будучи еще молодым человеком, лет двадцать прослужил в поле* и дослужился до ефрейторского чина*; потом столько же лет верою и правдою продолжал службу в московском почтамте; никогда, или, по крайней мере, ни за какую вину, не бывал штрафован и наконец вышел в чистую отставку и на инвалидное содержание. Дом был его собственный, доставшийся ему по наследству от недавно скончавшейся престарелой его тетки. Сия старушка при жизни своей во всей Лафертовской части* известна была под названием Лафертовской Маковницы*; ибо промысел ее состоял в продаже медовых маковых лепешек, которые умела она печь с особенным искусством. Каждый день, какая бы ни была погода, старушка выходила рано поутру из своего домика и направляла путь к Проломной заставе, имея на голове корзинку, наполненную маковниками. Прибыв к заставе, она расстилала чистое полотенце, перевертывала вверх дном корзинку и в правильном порядке раскладывала свои маковники. Таким образом сидела она до вечера, не предлагая никому своего товара и продавая оный в глубоком молчании. Лишь только начинало смеркаться, старушка собирала лепешки свои в корзину и отправлялась медленными шагами домой. Солдаты, стоящие на карауле, любили ее, ибо она иногда потчевала их безденежно сладкими маковниками.

Но этот промысел старушки служил только личиною*, прикрывавшею совсем иное ремесло. В глубокий вечер, когда в прочих частях города начинали зажигать фонари, а в окрестностях ее дома расстилалась ночная темнота, люди разного звания и состояния робко приближались к хижине и тихо стучали в калитку. Большая цепная собака, Султан, громким лаем провозглашала чужих. Старушка отворяла дверь, длинными костяными пальцами брала за руку посетителя и вводила его в низкие хоромы. Там при мелькающем свете лампады на шатком дубовом столе лежала колода карт*, на которых, от частого употребления, едва можно было различить бубны от червей; на лежанке стоял кофейник из красной меди, а на стене висело решето. Старушка, предварительно приняв от гостя добровольное подаяние, – смотря по обстоятельствам, – бралась за карты или прибегала к кофейнику и к решету*. Из красноречивых ее уст изливались рекою пророчества о будущих благах, – и упоенные сладкою надеждою посетители при выходе из дома нередко вознаграждали ее вдвое более, нежели при входе.



Таким образом жизнь ее протекала покойно в мирных сих занятиях. Правда, что завистливые соседи называли ее за глаза колдуньею и ведьмою; но зато в глаза ей низко кланялись, умильно улыбались и величали бабушкою. Такое к ней уважение отчасти произошло оттого, что когда-то один из соседей вздумал донести полиции, будто бы Лафертовская Маковница занимается непозволительным гаданием в карты и на кофе и даже знается с подозрительными людьми! На другой же день явился полицейский, вошел в дом, долго занимался строгим обыском и наконец при выходе объявил, что он не нашел ничего. Неизвестно, какие средства употребила почтенная старушка в доказательство своей невинности*; да и не в том дело! Довольно того, что донос найден был неосновательным. Казалось, что сама судьба вступилась за бедную Маковницу; ибо скоро после того сын доносчика, резвый мальчик, бегая по двору, упал на гвоздь и выколол себе глаз; потом жена его нечаянно поскользнулась и вывихнула ногу; наконец, в довершение всех несчастий, лучшая корова их, не будучи прежде ничем больна, вдруг пала. Отчаянный сосед насилу умилостивил старушку слезами и подарками, – и с того времени все соседство обходилось с нею с должным уважением. Те только, которые, переменяя квартиру, переселялись далеко от Лафертовской части, как, например, на Пресненские пруды, в Хамовники или на Пятницкую*, – те только осмеливались громко называть Маковницу ведьмою. Они уверяли, что сами видели, как в темные ночи налетал на дом старухи большой ворон с яркими, как раскаленный уголь, глазами; иные даже божились, что любимый черный кот, каждое утро провожающий старуху до ворот и каждый вечер ее встречающий, не кто иной, как сам нечистый дух.

Слухи эти наконец дошли и до Онуфрича, который по должности своей имел свободный доступ в передние многих домов. Онуфрич был человек набожный, и мысль, что родная тетка его свела короткое знакомство с нечистым, сильно потревожила его душу. Долго не знал он, на что решиться.

– Ивановна, – сказал он наконец в один вечер, подымая ногу и вступая на смиренное ложе*, – Ивановна, дело решено! Завтра поутру пойду к тетке и постараюсь уговорить ее, чтоб она бросила проклятое ремесло свое. Вот она уже, слава Богу, добивает девятый десяток; а в такие лета пора принесть покаяние – пора и о душе подумать.

Это намерение Онуфрича крайне не понравилось жене его. Лафертовскую Маковницу все считали богатою, и Онуфрич был единственный ее наследник.

– Голубчик, – ответила она ему, поглаживая его по наморщенному лбу, – сделай милость, не мешайся в чужие дела. У нас и своих забот довольно: вот уже теперь и Маша подрастает; придет пора выдать ее замуж, а где нам взять женихов без приданого? Ты знаешь, что тетка твоя любит дочь нашу; она ей крестная мать, и когда дело дойдет до свадьбы, то ни от кого иного, кроме ее, ожидать нам милостей. Итак, если ты жалеешь Машу, если любишь меня хоть немножко, то оставь добрую старушку в покое. Ты знаешь, душенька…

Ивановна хотела продолжать, как заметила, что Онуфрич храпит. Она печально на него взглянула, вспомнив, что в прежние годы он не так хладнокровно слушал ее речи; отвернулась в другую сторону и вскоре сама захрапела.

На другое утро, когда еще Ивановна покоилась в объятиях глубокого сна, Онуфрич тихонько поднялся с постели, смиренно помолился иконе Николая Чудотворца*, вытер суконкою блистающего на картузе орла* и почталионский свой знак и надел мундир. Потом, подкрепив сердце большою рюмкою ерофеича*, вышел в сени. Там прицепил он тяжелую саблю свою, еще раз перекрестился и отправился к Проломной заставе.

Старушка приняла его ласково.

– Эй, эй, племянничек! – сказала она ему. – Какая напасть выгнала тебя так рано из дому – да еще в такую даль? Ну, ну, добро пожаловать, просим садиться.

Онуфрич сел подле нее на скамью, закашлял и не знал, с чего начать. В эту минуту дряхлая старушка показалась ему страшнее, нежели – лет тридцать тому назад – турецкая батарея*. Наконец он вдруг собрался с духом.

– Тетушка, – сказал он ей твердым голосом, – я пришел поговорить с вами о важном деле.

– Говори, мой милый, – отвечала старушка, – а я послушаю.

– Тетушка, недолго уже вам остается жить на свете, пора покаяться, пора отказаться от сатаны и от наваждений его.

Старушка не дала ему продолжать. Губы ее посинели, глаза налились кровью, нос громко начал стукаться об бороду.

– Вон из моего дому! – закричала она задыхающимся от злости голосом. – Вон, окаянный!.. И чтоб проклятые ноги твои навсегда подкосились, когда опять ты ступишь на порог мой!

Она подняла сухую руку… Онуфрич перепугался до полусмерти; прежняя, давно потерянная гибкость вдруг возвратилась в его ноги: он одним махом соскочил с лестницы и добежал до дому, ни разу не оглянувшись.

С того времени все связи между старушкою и семейством Онуфрича совершенно прервались. Таким образом прошло несколько лет. Маша пришла в совершенный возраст и была прекрасна, как майский день; молодые люди за нею бегали; старики, глядя на нее, жалели о прошедшей своей молодости. Но Маша была бедна, и женихи не являлись. Ивановна чаще стала вспоминать о старой тетке и никак не могла утешиться.

– Отец твой, – часто говорила она Марье, – тогда рехнулся в уме! Чего ему было соваться туда, где его не спрашивали? Теперь сидеть тебе в девках!



Лет двадцать тому назад, когда Ивановна была молода и хороша, она бы не отчаялась уговорить Онуфрича, чтоб он попросил прощения у тетушки и с нею примирился; но с тех пор, как розы на ее ланитах* стали уступать место морщинам, Онуфрич вспомнил, что муж есть глава жены своей*, и бедная Ивановна с горестью принуждена была отказаться от прежней власти. Онуфрич не только сам никогда не говорил о тетушке, но строго запретил жене и дочери упоминать о ней. Несмотря на то, Ивановна вознамерилась сблизиться с теткою. Не смея действовать явно, она решилась тайно от мужа побывать у старушки и уверить ее, что ни она, ни дочь нимало не причастны дурачеству ее племянника.

Наконец случай поблагоприятствовал ее намерению; Онуфрича на время откомандировали на место заболевшего станционного смотрителя*, и Ивановна с трудом при прощанье могла скрыть радость свою. Не успела она проводить дорогого мужа на заставу, не успела еще отереть глаз от слез, как схватила дочь свою под руку и поспешила с нею домой.

– Машенька, – сказала она ей, – скорей оденься получше; мы пойдем в гости.

– К кому, матушка? – спросила Маша с удивлением.

– К добрым людям, – отвечала мать. – Скорей, скорей, Машенька, не теряй времени; теперь уже смеркается, а нам идти далеко.

Маша подошла к висящему на стене в бумажной рамке зеркалу* – гладко зачесала волосы за уши и утвердила длинную темно-русую косу роговою гребенкою*; потом надела красное ситцевое платье и шелковый платочек на шею; еще раза два повернулась перед зеркалом – и объявила матушке, что она готова.

Дорогою Ивановна открыла дочери, что они идут к тетке.

– Пока дойдем мы до ее дома, – сказала она, – сделается темно, и мы, верно, ее застанем. Смотри же, Маша, поцелуй у тетки ручку и скажи, что ты соскучилась, давно не видав ее. Она сначала будет сердиться, но я ее умилостивлю; ведь не мы виноваты, что мой старик спятил с ума.

В сих разговорах они приблизились к дому старушки. Сквозь закрытые ставни сверкал огонь.

– Смотри же, не забудь поцеловать ручку, – повторила еще Ивановна, подходя к двери.

Султан громко залаял. Калитка отворилась, старушка протянула руку и ввела их в комнату. Она приняла их за обыкновенных вечерних гостей своих.

– Милостивая государыня тетушка! – начала речь Ивановна.

– Убирайтесь к черту! – закричала старуха, узнав племянницу. – Зачем вы сюда пришли? Я вас не знаю и знать не хочу.

Ивановна начала рассказывать, бранить мужа и просить прощенья, но старуха была неумолима.

– Говорю вам, убирайтесь! – кричала она. – А не то… – Она подняла на них руку.

Маша испугалась, вспомнила приказание матушки и, громко рыдая, бросилась целовать ее руки.

– Бабушка, сударыня, – говорила она, – не гневайтесь на меня; я так рада, что опять вас увидела!

Слезы Машины наконец тронули старуху.

– Перестань плакать, – сказала она, – я на тебя не сердита: знаю, что ты ни в чем не виновата, мое дитятко! Не плачь же, Машенька! Как ты выросла, как похорошела! – Она потрепала ее по щеке. – Садись подле меня, – продолжала она. – Милости просим садиться, Марфа Ивановна! Каким образом вы обо мне вспомнили после столь долгого времени?

Ивановна обрадовалась этому вопросу и начала рассказывать, как она уговаривала мужа, как он ее не послушался, как запретил им ходить к тетушке, как они огорчались и как, наконец, она воспользовалась отсутствием Онуфрича, чтоб засвидетельствовать тетушке нижайшее почтение. Старушка с нетерпением выслушала рассказы Ивановны.

– Быть так, – сказала она ей. – Я не злопамятна; но если вы искренно желаете, чтоб я забыла прошедшее, то обещайтесь, что во всем будете следовать моей воле! С этим условием я приму вас опять в свою милость и сделаю Машу счастливою.

Ивановна поклялась, что все ее приказания будут свято исполнены.

– Хорошо, – молвила старуха, – теперь идите с Богом, а завтра ввечеру пускай Маша придет ко мне одна, не ранее, однако, половины двенадцатого часа. Слышишь ли, Маша? Приходи одна.

Ивановна хотела было отвечать, но старуха не дала ей выговорить ни слова. Она встала, выпроводила их из дому и захлопнула за ними дверь.

Ночь была темная. Долго шли они, взявшись за руки, не говоря ни слова. Наконец, подходя уже к зажженным фонарям, Маша робко оглянулась и прервала молчание.

– Матушка, – сказала она вполголоса, – неужели я завтра пойду одна к бабушке, ночью и в двенадцатом часу?..

– Ты слышала, что приказано тебе прийти одной. Впрочем, я могу проводить тебя до половины дороги.



Маша замолчала и предалась размышлениям. В то время, когда отец ее поссорился с своей теткой, Маше было не более тринадцати лет; она тогда не понимала причины этой ссоры и только жалела, что ее более не водили к доброй старушке, которая всегда ее ласкала и потчевала медовым маком. После того хотя и пришла уже она в совершенный возраст, но Онуфрич никогда не говорил ни слова об этом предмете, а мать всегда отзывалась о старушке с хорошей стороны и всю вину слагала* на Онуфрича. Таким образом Маша в тот вечер с удовольствием последовала за матерью. Но когда старуха приняла их с бранью, когда Маша при дрожащем свете лампады взглянула на посиневшее от злости лицо ее, – тогда сердце в ней содрогнулось от страха. В продолжение длинного рассказа Ивановны воображению ее представилось, как будто в густом тумане, все то, что в детстве своем она слышала о бабушке… и если б в это время старуха не держала ее за руку, может быть, она бросилась бы бежать из дому. Итак, можно вообразить, с каким чувством она помышляла о завтрашнем дне.

Возвратясь домой, Маша со слезами просила мать, чтоб она не посылала ее к бабушке; но просьбы ее были тщетны.

– Какая же ты дура, – говорила ей Ивановна, – чего тут бояться? Я тихонько провожу тебя почти до дому, дорогой тебя никто не тронет, а беззубая бабушка тоже тебя не съест!

Следующий день Маша весь проплакала. Начало смеркаться, ужас ее увеличился, но Ивановна как будто ничего не примечала, она почти насильно ее нарядила.

– Чем более ты будешь плакать, тем для тебя хуже, – сказала она. – Что-то скажет бабушка, когда увидит красные твои глаза!

Между тем кукушка на стенных часах* прокричала одиннадцать раз. Ивановна набрала в рот холодной воды, брызнула Маше в лицо и потащила ее за собою.

Маша следовала за матерью, как жертва, которую ведут на заклание. Сердце ее громко билось, ноги через силу двигались, и таким образом они прибыли в Лафертовскую часть. Еще несколько минут шли они вместе; но лишь только Ивановна увидела мелькающий вдали между ставней огонь, как опустила руку Маши.

– Теперь иди одна, – сказала она, – далее я не смею тебя провожать.

Маша в отчаянии бросилась к ней в ноги.

– Полно дурачиться! – вскричала мать строгим голосом. – Что тебе сделается? Будь послушна и не вводи меня в сердце*!

Бедная Маша собрала последние силы и тихими шагами удалилась от матери. Тогда был в исходе двенадцатый час; никто с нею не повстречался, и нигде, кроме старушкина дома, не видно было огня. Казалось, будто вымерли все жители той части города; мрачная тишина царствовала повсюду; один только глухой шум от собственных ее шагов отзывался у нее в ушах. Наконец пришла она к домику и трепещущею рукою дотронулась до калитки… Вдали, на колокольне Никиты-мученика, ударило двенадцать часов. Звуки колокола в тишине черной ночи дрожащим гулом расстилались по воздуху и доходили до ее слуха. Внутри домика кот громко промяукал двенадцать раз… Она сильно вздрогнула и хотела бежать… Но вдруг раздался громкий лай цепной собаки, заскрипела калитка – и длинные пальцы старухи схватили ее за руку. Маша не помнила, как взошла на крылечко и как очутилась в бабушкиной комнате… Пришед немного в себя, она увидела, что сидит на скамье; перед нею стояла старуха и терла виски ее муравьиным спиртом*.

– Как ты напугана, моя голубка! – говорила она ей. – Ну, ну, темнота на дворе самая прекрасная, но ты, мое дитятко, еще не узнала ее цены* и потому боишься. Отдохни немного; пора нам приняться за дело!

Маша не отвечала ни слова; утомленные от слез глаза ее следовали за всеми движениями бабушки. Старуха подвинула стол на середину комнаты, из стенного шкафа вынула большую темно-алую свечку, зажгла ее и прикрепила к столу, а лампаду потушила. Комната осветилась розовым светом. Все пространство от полу до потолка как будто наполнилось длинными нитками кровавого цвета, которые тянулись по воздуху в разных направлениях – то свертывались в клуб, то опять развивались, как змеи.

– Прекрасно, – сказала старушка и взяла Машу за руку. – Теперь иди за мною.

Маша дрожала всеми членами; она боялась идти за бабушкой, но еще более боялась ее рассердить. С трудом поднялась она на ноги.

– Держись крепко за полы мои, – прибавила старуха, – и следуй за мной… Не бойся ничего!



Старуха начала ходить кругом стола и протяжным напевом произносила непонятные слова; перед нею плавно выступал черный кот с сверкающими глазами и с поднятым вверх хвостом. Маша крепко зажмурилась и трепещущими шагами шла за бабушкой. Трижды три раза старуха обошла вокруг стола, продолжая таинственный напев свой, сопровождаемый мурлыканьем кота. Вдруг она остановилась и замолчала… Маша невольно раскрыла глаза – те же кровавые нити все еще растягивались по воздуху. Но, бросив нечаянно взгляд на черного кота, она увидела, что на нем зеленый мундирный сюртук, а на месте прежней котовой круглой головки показалось ей человеческое лицо, которое, вытараща глаза, устремляло взоры прямо на нее… Она громко закричала и без чувств упала на землю…

Когда она опомнилась, дубовый стол стоял на старом месте, темно-алой свечки уже не было, и на столе по-прежнему горела лампада; бабушка сидела подле нее и смотрела ей в глаза, усмехаясь с веселым видом.

– Какая же ты, Маша, трусиха! – говорила она ей. – Но до того нужды нет; я и без тебя кончила дело. Поздравляю тебя, родная, поздравляю тебя с женихом! Он человек очень мне знакомый и должен тебе нравиться. Маша, я чувствую, что недолго мне осталось жить на белом свете; кровь моя уже слишком медленно течет по жилам, и временем сердце останавливается… Мой верный друг, – продолжала старуха, взглянув на кота, – давно уже зовет меня туда, где остылая кровь моя опять согреется. Хотелось бы мне еще немного пожить под светлым солнышком, хотелось бы еще полюбоваться золотыми денежками… Но последний час мой скоро стукнет. Что ж делать! Чему быть, тому не миновать. Ты, моя Маша, – продолжала она, вялыми губами поцеловав ее в лоб, – ты после меня обладать будешь моими сокровищами; тебя я всегда любила и охотно уступаю тебе место! Но выслушай меня со вниманием; придет жених, назначенный тебе тою силою, которая управляет большею частию браков… Я для тебя выпросила этого жениха; будь послушна и выдь за него. Он научит тебя той науке, которая помогла мне накопить себе клад; общими вашими силами он нарастет еще вдвое, – и прах мой будет покоен. Вот тебе ключ; береги его пуще глаза своего. Мне не позволено сказать тебе, где спрятаны мои деньги; но как скоро ты выйдешь замуж, все тебе откроется!

Старуха сама повесила ей на шею маленький ключ, надетый на черный шнурок*. В эту минуту кот громко промяукал два раза.

– Вот уже настал третий час утра, – сказала бабушка. – Иди теперь домой, дорогое мое дитя! Прощай! Может быть, мы уже не увидимся…

Она проводила Машу на улицу, вошла опять в дом и затворила за собой калитку.

При бледном свете луны Маша скорыми шагами поспешила домой. Она была рада, что ночное ее свидание с бабушкой кончилось, и с удовольствием помышляла о будущем своем богатстве. Долго Ивановна ожидала ее с нетерпением.

– Слава Богу! – сказала она, увидев ее. – Я уже боялась, чтоб с тобою чего-нибудь не случилось. Рассказывай скорей, что ты делала у бабушки?

Маша готовилась повиноваться, но сильная усталость мешала ей говорить. Ивановна, заметив, что глаза ее невольно смыкаются, оставила до другого утра удовлетворение своего любопытства, сама раздела любезную дочку и уложила ее в постель, где она вскоре заснула глубоким сном.

Проснувшись на другой день, Маша насилу собралась с мыслями. Ей казалось, что все, случившееся с нею накануне, не что иное, как тяжелый сон; когда же взглянула нечаянно на висящий у нее на шее ключ, то удостоверилась в истине всего, ею виденного, – и обо всем с подробностью рассказала матери. Ивановна была вне себя от радости.

– Видишь ли теперь, – сказала она, – как хорошо я сделала, что не послушалась твоих слез?

Весь тот день мать с дочерью провели в сладких мечтах о будущем благополучии. Ивановна строго запретила Маше ни слова не говорить отцу о свидании своем с бабушкой.

– Он человек упрямый и вздорливый, – примолвила она, – ив состоянии все дело испортить.

Против всякого ожидания Онуфрич приехал на следующий день поздно ввечеру. Станционный смотритель, которого должность ему приказано было исправлять, нечаянно выздоровел, и он воспользовался первою едущею в Москву почтою, чтоб возвратиться домой.

Не успел он еще рассказать жене и дочери, по какому случаю он так скоро воротился, как вошел к ним в комнату прежний его товарищ, который тогда служил будочником* в Лафертовской части, неподалеку от дома Маковницы.

– Тетушка приказала долго жить! – сказал он, не дав себе даже времени сперва поздороваться.

Маша и Ивановна взглянули друг на друга.

– Упокой, Господи, ее душу! – воскликнул Онуфрич, смиренно сложив руки. – Помолимся за покойницу; она имеет нужду в наших молитвах!

Он начал читать молитву. Ивановна с дочерью крестились и клали земные поклоны; но на уме у них были сокровища, их ожидающие. Вдруг они обе вздрогнули в одно время. Им показалось, что покойница с улицы смотрит к ним в комнату и им кланяется! Онуфрич и будочник, молившиеся с усердием, ничего не заметили.

Несмотря на то что было уже поздно, Онуфрич отправился в дом покойной тетки. Дорогою прежний товарищ его рассказывал все, что ему известно было о ее смерти.

– Вчера, – говорил он, – тетка твоя в обыкновенное время пришла к себе; соседи видели, что у нее в доме светился огонь. Но сегодня она уже не являлась у Проломной, и из этого заключили, что она нездорова. Наконец под вечер решились войти к ней в комнату, но ее не застали уже в живых – так иные рассказывают о смерти старухи. Другие утверждают, что в прошедшую ночь что-то необыкновенное происходило в ее доме. Сильная буря, говорят, бушевала около хижины, тогда как везде погода стояла тихая; собаки из всего околотка собрались перед ее окном и громко выли; мяуканье ее кота слышно было издалека… Что касается до меня, то я нынешнюю ночь спокойно проспал; но товарищ мой, стоявший на часах*, уверяет, что он видел, как с самого Введенского кладбища прыгающие по земле огоньки длинными рядами тянулись к ее дому и, доходя до калитки, один за другим, как будто проскакивая под нее, исчезали. Необыкновенный шум, свист, хохот и крик, говорят, слышен был в ее доме до самого рассвета. Странно, что до сих пор нигде не могли отыскать черного ее кота! Онуфрич с горестию внимал рассказу будочника, не отвечая ему ни слова. Таким образом пришли они в дом покойницы. Услужливые соседки, забыв страх, который внушала им старушка при жизни, успели ее уже омыть и одеть в праздничное платье. Когда Онуфрич вошел в комнату, старушка лежала на столе. В головах у ней сидел дьячок и читал Псалтирь*. Онуфрич, поблагодарив соседок, послал купить восковых свеч, заказал гроб, распорядился, чтоб было что попить и поесть желающим проводить ночь у покойницы, и отправился домой. Выходя из комнаты, он никак не мог решиться поцеловать у тетушки руку.

В следующий день* назначено быть похоронам. Ивановна для себя и для дочери взяла напрокат черные платья, и обе явились в глубоком трауре. Сначала все шло надлежащим порядком. Одна только Ивановна, прощаясь с теткою, вдруг отскочила назад, побледнела и сильно задрожала. Она уверяла всех, что ей сделалось дурно; но после того тихонько призналась Маше, что ей показалось, будто покойница разинула рот и хотела схватить ее за нос. Когда же стали поднимать гроб, то он сделался так тяжел, как будто налитой свинцом, и шесть широкоплечих почталионов насилу могли его вынесть и поставить на дроги. Лошади сильно храпели*, и с трудом можно было их принудить двигаться вперед.

Эти обстоятельства и собственные замечания Маши подали ей повод к размышлениям. Она вспомнила, какими средствами сокровища покойницы были собраны, и обладание оными показалось ей не весьма лестным. В некоторые минуты ключ, висящий у нее на шее, как тяжелый камень, давил ей грудь, и она неоднократно принимала намерение все открыть отцу и просить у него совета; но Ивановна строго за ней присматривала и беспрестанно твердила, что она всех их сделает несчастными, если не станет слушаться приказаний старушки. Демон корыстолюбия совершенно овладел душою Ивановны, и она не могла дождаться времени, когда явится суженый жених и откроет средство завладеть кладом. Хотя она и боялась думать о покойнице и хотя при воспоминании об ней холодный пот выступал у нее на лице, но в душе ее жадность к золоту была сильнее страха, и она беспрестанно докучала мужу, чтоб он переехал в Лафертовскую часть, уверяя, что всякий их осудит, если они жить будут на наемной квартире тогда, когда у них есть собственный дом.

Между тем Онуфрич, отслужив свои годы и получив отставку, начал помышлять о покое. Мысль о доме производила в нем неприятное впечатление, когда вспоминал он о той, от которой он ему достался. Он даже всякий раз невольно вздрагивал, когда случалось ему вступать в комнату, где прежде жила старуха. Но Онуфрич был набожен и благочестив и верил, что никакие нечистые силы не имеют власти над чистою совестью; и потому, рассудив, что ему выгоднее жить в своем доме, нежели нанимать квартиру, он решился превозмочь свое отвращение и переехать.

Ивановна сильно обрадовалась, когда Онуфрич велел переноситься в лафертовский дом.

– Увидишь, Маша, – сказала она дочери, – что теперь скоро явится жених. То-то мы заживем, когда у нас будет полна палата золота. Как удивятся прежние соседи наши, когда мы въедем к ним на двор в твоей карете, да еще, может быть, и четверней!

Маша молча на нее смотрела и печально улыбалась. С некоторых пор у нее совсем иное было на уме.



За несколько дней перед их разговором (они еще жили на прежней квартире) Маша в одно утро, задумавшись, сидела у окна. Мимо ее прошел молодой, хорошо одетый мужчина, взглянул на нее и учтиво снял шляпу. Маша ему тоже поклонилась и, сама не знала отчего, вдруг закраснелась! Немного погодя тот же молодой человек прошел назад, потом обернулся, прошел еще и опять воротился. Всякий раз он смотрел на нее, и у Маши всякий раз сильно билось сердце. Маше уже минуло семнадцать лет; но до сего времени никогда не случалось, чтоб у нее билось сердце, когда кто-нибудь проходил мимо окошек. Ей показалось это странным, и она после обеда села к окну – для того только, чтоб узнать, забьется ли сердце, когда опять пройдет молодой мужчина… Таким образом она просидела до вечера, однако никто не являлся. Наконец, когда подали огонь, она отошла от окна и целый вечер была печальна и задумчива; она досадовала, что ей не удалось повторить опыта над своим сердцем.

На другой день Маша, только что проснулась, тотчас вскочила с постели, поспешно умылась, оделась, помолилась Богу и села к окну. Взоры ее устремлены были в ту сторону, откуда накануне шел незнакомец. Наконец она его увидела; глаза его еще издали ее искали, а когда подошел он ближе, взоры их как будто нечаянно встретились. Маша, забывшись, приложила руку к сердцу, чтоб узнать, бьется ли оно?.. Молодой человек, заметив сие движение и, вероятно, не понимая, что оно значит, тоже приложил руку к сердцу… Маша опомнилась, покраснела и отскочила назад. После того она целый день уже не подходила к окну, опасаясь увидеть молодого человека. Несмотря на то, он не выходил у нее из памяти; она старалась думать о других предметах, но усилия ее были напрасны.

Чтоб разбить мысли, она вздумала ввечеру идти в гости к одной вдове, жившей с ними в соседстве. Входя к ней в комнату, к крайнему удивлению, увидела она того самого незнакомца, которого тщетно забыть старалась. Маша испугалась, покраснела, потом побледнела и не знала, что сказать. Слезы заблистали у ней в глазах. Незнакомец опять ее не понял… Он печально ей поклонился, вздохнул – и вышел вон. Она еще более смешалась и с досады заплакала. Встревоженная соседка посадила ее возле себя и с участием спросила о причине ее огорчения. Маша сама неясно понимала, о чем плакала, и потому не могла объявить причины; внутренно же она приняла твердое намерение сколько можно убегать незнакомца, который довел ее до слез. Эта мысль ее поуспокоила. Она вступила в разговор с соседкой и начала ей рассказывать о домашних своих делах и о том, что они, может быть, скоро переедут в Лафертовскую часть.

– Жаль мне, – сказала вдова, – очень жаль, что лишусь добрых соседей; и не я одна о том жалеть буду. Я знаю одного человека, который очень огорчится, когда узнает эту новость.

Маша опять покраснела; хотела спросить, кто этот человек, – но не могла выговорить ни слова. Услужливая соседка верно угадала мысли ее, ибо она продолжала так:

– Вы не знаете молодого мужчины, который теперь вышел из комнаты? Может быть, вы даже и не заметили, что он вчера и сегодня проходил мимо вашего дома; но он вас видел и нарочно зашел ко мне, чтоб расспросить у меня об вас. Не знаю, ошибаюсь ли я или нет, а мне кажется, что вы крепко задели бедное его сердечко! Чего тут краснеть! – прибавила она, заметив, что у Маши разгорелись щеки. – Он человек молодой, пригожий и если нравится Машеньке, то, может быть, скоро дойдет дело и до свадьбы.

При сих словах Машенька невольно вспомнила о бабушке. «Ах! – сказала она сама себе, – не это ли жених, мне назначенный?» Но вскоре мысль эта уступила место другой, не столь приятной. «Не может быть, – подумала она, – чтоб такой пригожий молодец имел короткую связь с покойницею. Он так мил, одет так щеголевато, что, верно, не умел бы удвоить бабушкиного клада!»

Между тем соседка продолжала ей рассказывать, что он хотя из мещанского состояния, но поведения хорошего и трезвого и сидельцем в суконном ряду*. Денег у него больших нет; зато жалованье получает изрядное, и кто знает, может быть, хозяин когда-нибудь примет его в товарищи!

– Итак, – прибавила она, – послушайся доброго совета; не отказывай молодцу. Деньги не делают счастья! Вот бабушка твоя, – прости, Господи, мое согрешение! – денег у нее было невесть сколько; а теперь куда все это девалось?.. И черный кот, говорят, провалился сквозь землю – и деньги туда же!

Маша внутренно очень согласна была с мнением соседки; и ей также показалось, что лучше быть бедною и жить с любезным незнакомцем, нежели богатой и принадлежать бог знает кому! Она чуть было не открылась во всем, но, вспомнив строгие приказания матери и опасаясь собственной своей слабости, поспешно встала и простилась. Выходя уже из комнаты, она, однако, не могла утерпеть, чтоб не спросить об имени незнакомца.

– Его зовут Улияном, – отвечала соседка.

С этого времени Улиян не выходил из мыслей у Маши: все в нем, даже имя, ей нравилось. Но чтоб принадлежать ему, надобно было отказаться от сокровищ, оставленных бабушкою. Улиян был небогат, и, верно, думала она, ни батюшка, ни матушка не согласятся за него ее выдать! В этом мнении еще более она уверилась тем, что Ивановна беспрестанно твердила о богатстве, их ожидающем, и о счастливой жизни, которая тогда начнется. Итак, страшась гнева матери, Маша решилась не думать больше об Улияне: она остерегалась подходить к окну, избегала всяких разговоров с соседкою и старалась казаться веселою, но черты Улияна твердо врезались в ее сердце.

Между тем настал день, в который должно было переехать в лафертовский дом. Онуфрич заранее туда отправился, приказав жене и дочери следовать за ним с пожитками, уложенными еще накануне. Подъехали двое роспусок*; извозчики с помощию соседей вынесли сундуки и мебель. Ивановна и Маша, каждая взяла в руки по большому узлу, и маленький караван тихим шагом потянулся к Проломной заставе. Проходя мимо квартиры вдовы-соседки, Маша невольно подняла глаза: у открытого окошка стоял Улиян с поникшею головою; глубокая печаль изображалась во всех чертах его. Маша как будто его не заметила и отворотилась в противную сторону, но горькие слезы градом покатились по бледному ее лицу.

В доме давно уже ожидал их Онуфрич. Он подал мнение свое, куда поставить привезенную мебель, и объяснил им, каким образом он думает расположиться в новом жилище.

– В этом чулане, – сказал он Ивановне, – будет наша спальня; подле ее, в маленькой комнате, поставятся образа; а здесь будет и гостиная наша и столовая. Маша может спать наверху в светлице*. Никогда, – продолжал он, – не случалось мне жить так на просторе; но не знаю, почему у меня сердце не на месте. Дай Бог, чтоб мы здесь были так же счастливы, как в прежних тесных комнатах!

Ивановна невольно улыбнулась. «Дай срок! – подумала она. – В таких ли мы будем жить палатах!»

Радость Ивановны, однако, в этот же день гораздо поуменьшилась: лишь только настал вечер, как пронзительный свист раздался по комнатам и ставни застучали.

– Что это такое? – вскричала Ивановна.

– Это ветер, – хладнокровно отвечал Онуфрич, – видно, ставни неплотно запираются; завтра надобно будет починить.

Она замолчала и бросила значительный взгляд на Машу; ибо в свисте ветра находила она сходство с голосом старухи.

В это время Маша смиренно сидела в углу и не слыхала ни свисту ветра, ни стуку ставней – она думала об Улияне. Ивановне страшнее показалось то, что только ей одной послышался голос старухи. После ужина она вышла в сени, чтоб спрятать остатки от умеренного их стола, подошла к шкафу, поставила подле себя на пол свечку и начала устанавливать на полке блюда и тарелки. Вдруг услышала она подле себя шорох, и кто-то легонько ударил ее по плечу… Она оглянулась… За нею стояла покойница в том самом платье, в котором ее похоронили!.. Лицо ее было сердито; она подняла руку и грозила ей пальцем. Ивановна в сильном ужасе громко вскричала. Онуфрич и Маша бросились к ней в сени.

– Что с тобою делается? – закричал Онуфрич, увидя, что она была бледна как полотно и дрожала всеми членами.

– Тетушка! – сказала она трепещущим голосом… Она хотела продолжать, но тетушка опять явилась пред нею… Лицо ее казалось еще сердитее – и она еще строже ей грозила. Слова замерли на устах Ивановны.

– Оставь мертвых в покое, – отвечал Онуфрич, взяв ее за руку и вводя обратно в комнату. – Помолись Богу, и греза от тебя отстанет. Пойдем, ложись в постель – пора спать!

Ивановна легла, но покойница все представлялась ее глазам в том же сердитом виде. Онуфрич, спокойно раздевшись, громко начал молиться, и Ивановна заметила, что, по мере того как она вслушивалась в молитвы, вид покойницы становился бледнее, бледнее – и наконец совсем исчез.

И Маша тоже беспокойно провела эту ночь. При входе в светлицу ей представилось, будто тень бабушки мелькала перед нею – но не в том грозном виде, в котором являлась она Ивановне. Лицо ее было весело, и она умильно ей улыбалась. Маша перекрестилась – и тень пропала. Сначала она сочла это игрою воображения, и мысль об Улияне помогла ей разогнать мысль о бабушке; она довольно спокойно легла спать и вскоре заснула. Вдруг около полуночи что-то ее разбудило. Ей показалось, что холодная рука гладила ее по лицу… Она вскочила. Перед образом горела лампада, и в комнате не видно было ничего необыкновенного; но сердце в ней трепетало от страха: она внятно слышала, что кто-то ходит по комнате и тяжело вздыхает… Потом как будто дверь отворилась и заскрипела… И кто-то сошел вниз по лестнице.

Маша дрожала как лист. Тщетно старалась она опять заснуть. Она встала с постели, поправила светильню лампады и подошла к окну. Ночь была темная. Сначала Маша ничего не видала; потом показалось ей, будто во дворе, подле самого колодца*, вспыхнули два небольшие огонька. Огоньки эти попеременно то погасали, то опять вспыхивали; потом они как будто ярче загорели, и Маша ясно увидела, как подле колодца стояла покойная бабушка и манила ее к себе рукою… За нею на задних лапах сидел черный кот, и оба глаза его в густом мраке светились, как огни. Маша отошла прочь от окна, бросилась на постель и крепко закутала голову в одеяло. Долго казалось ей, будто бабушка ходит по комнате, шарит по углам и тихо зовет ее по имени. Один раз ей даже представилось, что старушка хотела сдернуть с нее одеяло; Маша еще крепче в него завернулась. Наконец все утихло; но Маша во всю ночь уже не могла сомкнуть глаз.

На другой день решилась она объявить матери, что откроет все отцу своему и отдаст ему ключ, полученный от бабушки. Ивановна во время вечернего страха и сама бы рада была отказаться от всех сокровищ; но когда поутру взошло красное солнышко и яркими лучами осветило комнату, то и страх исчез, как будто его никогда не бывало. На место того веселые картины будущей счастливой жизни опять заняли ее воображение. «Не вечно же будет пугать меня покойница, – подумала она, – выйдет Маша замуж, и старуха успокоится. Да и чего теперь она хочет? Уж не за то ли она гневается, что я никак не намерена сберегать ее сокровища? Нет, тетушка, гневайся сколько угодно, а мы протрем глаза твоим рублевикам*!»

Тщетно Маша упрашивала мать, чтоб она позволила ей открыть отцу их тайну.

– Ты насильно отталкиваешь от себя счастие, – отвечала Ивановна. – Погоди еще хотя дня два, – верно, скоро явится жених твой, и все пойдет на лад.

– Дня два! – повторила Маша. – Я не переживу и одной такой ночи, какова была прошедшая.

– Пустое, – сказала ей мать, – может быть, и сегодня все дело придет к концу.

Маша не знала, что делать. С одной стороны, она чувствовала необходимость рассказать все отцу, с другой – боялась рассердить мать, которая никогда бы ей этого не простила. Будучи в крайнем недоумении, на что решиться, вышла она со двора и в задумчивости бродила долго по самым уединенным улицам Лафертовской части. Наконец, не придумав ничего, воротилась домой. Ивановна встретила ее в сенях.

– Маша, – сказала она ей, – скорей поди вверх и приоденься: уж более часу сидит с отцом жених твой и тебя ожидает.

У Маши сильно забилось сердце, и она пошла к себе. Тут слезы ручьем полились из глаз ее. Улиян представился ее воображению в том печальном виде, в котором она видела его в последний раз. Она забыла наряжаться. Наконец строгий голос матери прервал ее размышления.

– Маша! Долго ли тебе прихорашиваться? – кричала Ивановна снизу. – Сойди сюда!



Маша поспешила вниз в том же платье, в котором вошла в свою светлицу. Она отворила дверь – и оцепенела!.. На скамье подле Онуфрича сидел мужчина небольшого росту в зеленом мундирном сюртуке, – то самое лицо устремило на нее взор, которое некогда видела она у черного кота. Она остановилась в дверях и не могла идти далее.

– Подойди поближе, – сказал Онуфрич, – что с тобою сделалось?

– Батюшка! Это бабушкин черный кот, – отвечала Маша, забывшись и указывая на гостя, который странным образом повертывал головою и умильно на нее поглядывал, почти совсем зажмурив глаза.

– С ума ты сошла! – вскричал Онуфрич с досадою. – Какой кот? Это г. титулярный советник Аристарх Фалелеич Мурлыкин, который делает тебе честь и просит твоей руки.

При сих словах Аристарх Фалелеич встал – плавно выступая, приблизился к ней и хотел поцеловать у нее руку. Маша громко закричала и подалась назад. Онуфрич с сердцем вскочил с скамейки.

– Что это значит? – закричал он. – Эдакая ты неучтивая, точно деревенская девка!..

Однако ж Маша его не слушала.

– Батюшка! – сказала она ему вне себя. – Воля ваша! Это бабушкин черный кот! Велите ему скинуть перчатки; вы увидите, что у него есть когти. – С сими словами она вышла из комнаты и убежала в светлицу.

Аристарх Фалелеич тихо что-то ворчал себе под нос. Онуфрич и Ивановна были в крайнем замешательстве; но Мурлыкин подошел к ним, все так же улыбаясь.

– Это ничего, сударь, – сказал он, сильно картавя, – ничего, сударыня, прошу не прогневаться! Завтра я опять приду, завтра дорогая невеста лучше меня примет.

После того он несколько раз им поклонился, с приятностию выгибая круглую свою спину, и вышел вон. Маша смотрела из окна и видела, как Аристарх Фалелеич сошел с лестницы и, тихо передвигая ноги, удалился; но, дошед до конца дома, он вдруг повернул за угол и пустился бежать как стрела. Большая соседская собака с громким лаем во всю прыть кинулась за ним, однако не могла его догнать.

Ударило двенадцать часов; настало время обедать. В глубоком молчании все трое сели за стол, и никому не хотелось кушать. Ивановна от времени до времени сердито взглядывала на Машу, которая сидела с потупленными глазами. Онуфрич тоже был задумчив. В конце обеда принесли Онуфричу письмо; он распечатал – и на лице его изобразилась радость. Потом он встал из-за стола, поспешно надел новый сюртук, взял в руки шляпу и трость и готовился идти со двора.

– Куда ты идешь, Онуфрич? – спросила Ивановна.

– Я скоро ворочусь, – отвечал он и вышел.

Лишь только он затворил за собою дверь, как Ивановна начала бранить Машу.

– Негодная, – сказала она ей, – так-то любишь и почитаешь ты мать свою? Так-то повинуешься ты родителям? Но я тебе говорю, что приму тебя в руки*! Только смей опять подурачиться, когда пожалует к нам завтра Аристарх Фалелеич!

– Матушка, – отвечала Маша со слезами, – я во всем рада слушаться, только не выдавайте меня за бабушкина кота!

– Какую дичь ты опять запорола? – сказала Ивановна. – Стыдись, сударыня; все знают, что он титулярный советник.

– Может быть, и так, матушка, – отвечала бедная Маша, горько рыдая, – но он кот, право, кот!

Сколько ни бранила ее Ивановна, сколько ее ни уговаривала, но она все твердила, что никак не согласится выйти замуж за бабушкина кота; и наконец Ивановна в сердцах выгнала ее из комнаты. Маша пошла в свою светлицу и опять принялась горько плакать.

Спустя несколько времени она услышала, что отец ее воротился домой, и немного погодя ее кликнули. Она сошла вниз; Онуфрич взял ее за руку и обнял с нежностию.

– Маша, – сказал он ей, – ты всегда была добрая девушка и послушная дочь! – Маша заплакала и поцеловала у него руку. – Теперь ты можешь доказать нам, что ты нас любишь! Слушай меня со вниманием. Ты, я думаю, помнишь о маркитанте*, о котором я часто вам рассказывал и с которым свел я такую дружбу во время турецкой войны; он тогда был человек бедный, и я имел случай оказать ему важные услуги. Мы принуждены были расстаться и поклялись вечно помнить друг друга. С того времени прошло более тридцати лет, и я совершенно потерял его из виду. Сегодня за обедом получил я от него письмо; он недавно приехал в Москву и узнал, где я живу. Я поспешил к нему; ты можешь себе представить, как мы обрадовались друг другу! Приятель мой имел случай вступить в подряды*, разбогател и теперь приехал сюда жить на покое. Узнав, что у меня есть дочь, он обрадовался; мы ударили по рукам, и я просватал тебя за его единственного сына. Старики не любят терять времени – и сегодня ввечеру они оба у нас будут.



Маша еще горче заплакала; она вспомнила об Улияне.

– Послушай, Маша! – сказал Онуфрич. – Сегодня поутру сватался за тебя Мурлыкин; он человек богатый, которого знают все в здешнем околотке. Ты за него выйти не захотела; и признаюсь, – хотя я очень знаю, что титулярный советник не может быть котом или кот титулярным советником, – однако мне самому он показался подозрительным. Но сын приятеля моего – человек молодой, хороший, и ты не имеешь никакой причины ему отказать. Итак, вот тебе мое последнее слово: если не хочешь отдать руку твою тому, которого я выбрал, то готовься завтра поутру согласиться на предложение Аристарха Фалелеича… Поди и одумайся.

Маша в сильном огорчении возвратилась в свою светлицу. Она давно решилась ни для чего в свете не выходить за Мурлыкина; но принадлежать другому, а не Улияну – вот что показалось ей жестоким! Немного погодя вошла к ней Ивановна.



– Милая Маша! – сказала она ей. – Послушайся моего совета. Все равно выходить тебе за Мурлыкина или за маркитанта: откажи последнему и ступай за первого. Отец хотя и говорил, что маркитант богат, но ведь я отца твоего знаю! У него всякий богат, у кого сотня рублей за пазухой. Маша! Подумай, сколько у нас будет денег… А Мурлыкин, право, не противен. Хотя он уже не совсем молод, но зато как вежлив, как ласков! Он будет тебя носить на руках.

Маша плакала, не отвечая ни слова; а Ивановна, думая, что она согласилась, вышла вон, дабы муж не заметил, что она ее уговаривала. Между тем Маша, скрепя сердце, решилась принесть отцу на жертву любовь свою к Улияну. «Постараюсь его забыть, – сказала она сама себе, – пускай батюшка будет счастлив моим послушанием. Я и так перед ним виновата, что против его воли связалась с бабушкой!»

Лишь только смерклось, Маша тихонько сошла с лестницы – и направила шаги прямо к колодезю. Едва вступила она на двор, как вдруг вихрь поднялся вокруг нее, и казалось, будто земля колеблется под ее ногами… Толстая жаба с отвратительным криком бросилась к ней прямо навстречу; но Маша перекрестилась и с твердостию пошла вперед. Подходя к колодезю, послышался ей жалостный вопль, как будто выходящий с самого дна. Черный кот печально сидел на срубе и мяукал унылым голосом. Маша отворотилась и подошла ближе; твердою рукою сняла она с шеи шнурок и с ним ключ, полученный от бабушки.



– Возьми назад свой подарок! – сказала она. – Не надо мне ни жениха твоего, ни денег твоих; возьми и оставь нас в покое.

Она бросила ключ прямо в колодезь*; черный кот завизжал и кинулся туда же; вода в колодезе сильно закипела… Маша пошла домой. С груди ее свалился тяжелый камень.

Подходя к дому, Маша услышала незнакомый голос, разговаривающий с ее отцом. Онуфрич встретил ее у дверей и взял за руку.

– Вот дочь моя! – сказал он, подводя ее к почтенному старику с седою бородою, который сидел на лавке.

Маша поклонилась ему в пояс.

– Онуфрич, – сказал старик, – познакомь же ее с женихом!

Маша робко оглянулась – подле нее стоял Улиян! Она закричала и упала в его объятия…

Я не в силах описать восхищения обоих любовников. Онуфрич и старик узнали, что они уже давно познакомились, – радость их удвоилась. Ивановна утешилась, узнав, что у будущего свата несколько сот тысяч чистых денег в ломбарде. Улиян тоже удивился этому известию; ибо он никогда не думал, чтоб отец его был так богат. Недели чрез две после того их обвенчали.



В день свадьбы, ввечеру, когда за ужином в доме Улияна веселые гости пили за здоровье молодых, вошел в комнату известный будочник и объявил Онуфричу, что в самое то время, когда венчали Машу, потолок в лафертовском доме провалился и весь дом разрушился.

– Я и так не намерен был долее в нем жить, – сказал Онуфрич. – Садись с нами, мой прежний товарищ; налей стакан цимлянского и пожелай молодым счастья – и многие лета!

1825


О повестях Антония Погорельского

Первая из повестей-сказок Антония Погорельского (Алексея Алексеевича Перовского) «Лафертовская Маковница» была опубликована в журнале «Новости литературы» за 1825 год (№ 3) и произвела сильное впечатление на читателей. Повесть понравилась А.С. Пушкину. Он писал из Михайловского в Петербург брату Льву Сергеевичу: «Душа моя, что за прелесть «Бабушкин кот»! Я перечел два раза и одним духом всю повесть».

Пушкин иначе, чем автор, назвал повесть по той причине, что ее главная интрига связана именно с этим персонажем. Приведем высказывание поэта полностью: «Теперь только и брежу Трифоном (у Погорельского – Аристарх) Фалелеичем Мурлыкиным. Выступаю плавно, зажмуря глаза, повертывая голову и выгибая спину. Погорельский ведь Перовский, не правда ли?» (Пушкин А. С. Поли. собр. соч. в 10 т. Т. 10. М., 1966. С. 133).

Обыкновенное, как и в быту, имя у кота в письме не случайно: Трифон был ближе сознанию читателей, чем имя Аристарх. Повесть вышла из бытовых понятий о черном колдовстве, о возможности обрести неправедное богатство. В фольклоре кот часто связан с нечистой силой. И в повести Погорельского он такой же.

Погорельский прожил недолгую жизнь. Он успел написать не много произведений, в их числе и другую сказочную повесть – о черной курице и подземных жителях. Она была опубликована через несколько лет после первой повести, в 1829 году. Автор писал ее для десятилетнего племянника Алеши. Мальчик вырос и тоже стал писателем. Его полное имя – Алексей Константинович Толстой, он автор многих художественных произведений, в том числе известного всем в России романса-стихотворения «Колокольчики мои, цветики степные», исторического романа «Князь Серебряный».

Повесть Погорельского переносит нас в чудесный мир, такой непохожий на русский. Алеша увидел маленьких рыцарей, их короля. В тронном зале собрались придворные в парадных одеждах, мы узнаем, что чернушка не курица, а королевский министр, одетый во все черное, с малиновой шапочкой на голове. Волшебный мир открывает свои сокровенные тайны. Только добрым людям понятен и доступен мир чудес: Алеша пожалел черную курицу, поэтому и попал в конопляное семечко. Но подарком надо было правильно распорядиться. Все стало даваться мальчику без труда. Алеша сделался самонадеянным и надменным. Начались беды – кончилась история печально.

Картины сказочного мира перемежаются у Погорельского с правдивым рассказом о жизни в старинном Петербурге, о пансионе с его дортуарами-спальнями, со строгими учителями. От соединения с выдумкой реальный мир становится особенно поэтичным, а сказочный воспринимается как настоящий. Сказка так близка – надо только, не тронув ничего, пройти через комнаты древних старушек, которые «собственными глазами видели Петра Великого и даже с ним говаривали».

Сказочные повести Погорельского давно признаны классическими, образцовыми. Они сохраняют свое прежнее очарование, нравятся умным вымыслом.

В. Аникин

Примечания

Черная курица, или Подземные жители

С. 19. Лет сорок тому назад… – то есть в конце 80-х годов XVIII века, считая назад от времени, когда сказка была опубликована.

…на Васильевском Острове, в Первой линии… – Васильевский Остров – часть Петербурга между Большой и Малой Невой. Линия – ряд домов по каждой стороне улицы.

Мужской пансион – школа-интернат: воспитанники жили при школе.

С. 20. Исаакиевский мост, Исаакиевская площадь, Адмиралтейство, манеж Конногвардейский – сооружения и учреждения вблизи и в отдалении от памятника Петра Великого.

С. 22. Особливо – особенно.

С. 23. Вакантное время – свободное от занятий время, каникулы.

Барочные доски – доски, шедшие на изготовление речных судов – барок.

С. 24. Талисман – предмет, который, по представлению суеверных людей, приносит счастье, хранит от бед.

С. 26. Милютины лавки – съестные торговые ряды.

С. 27. Букли – волнистые завитки волос, локоны. Тупей – взбитый хохол на голове.

…напудрил у нее локоны и шиньон и взгромоздил на ее голове целую оранжерею разных цветов… – Шиньон – женская прическа, как правило, из пришпиленных чужих волос; оранжерея – здесь: множество цветов.

Салоп – широкое дамское пальто.

С. 28. Чухонка – именование живших в пригороде Петербурга, на Охте, женщин-финнок. По-чухонски – на языке пригородных жительниц.

С. 30. Ру́ммаль пойсь! – В ломаную русскую речь кухарка вставила немецкое слово Rummel («шум», «сумятица»). Пойсь – «побойся». Искажены и другие слова: кассаин – «хозяин», шорна курис – «черная курица» и подобные.

Империал – золотая монета стоимостью в десять рублей.

Имение – здесь: сбережение.

С. 35. …и учительша начала приседать… – Приседать – по старинному этикету при встрече и расставании женщины делали поклоны с приседанием.

Фрак – короткая мужская куртка с длинными полами позади.

С. 36. Бергамо́т – сорт груши.

С. 36. Винные ягоды – инжир.

Беке́ша на беличьем меху – долгополое теплое пальто, сшитое в талию, со сборками.

С. 37. Вист – карточная игра.

С. 41. Шандалы – подсвечники.

Проше́д – пройдя.

С. 42. …из голландских изразцов, на которых нарисованы были синей муравой люди и звери. – Изразец – тонкая плитка из обожженной глины, покрытая с лицевой стороны глазурью, особым глянцевым сплавом. Мурава – жидкое цветное стекло.

Лежанка – место на печи.

С. 49. Уборный стол – туалетный столик.

С. 51. Лабрадор – камень из породы полевого шпата.

Балдахин – здесь: верх, навес над креслами.

С. 52. …с пол-аршина… – Аршин – старинная мера длины, чуть больше 70 см; пол-аршина – соответственно половина.

С. 53. Шлейф – у платья длинная пола́, хвост.

Пажи – мальчики из дворянских семей, которые прислуживали королю, знатным господам.

С. 58. Яхонты – драгоценные камни.

С. 61. …начала… манежиться (о палке) – то есть выгибаться, скакать подобно лошади при тренировке в манеже.

С. 65. Шрекова всемирная история – бывшая в широком ходу учебная книга по истории.

Лафертовская Маковница

С. 89. Лет за пятнадцать пред сожжением Москвы… – Имеется в виду пожар, спаливший Москву во время нашествия Наполеона в 1812 году.

Проломная застава – находилась у выезда из Москвы в ее тогдашних границах, недалеко от существующего и ныне Введенского кладбища.

С. 90. …прослужил в поле… – то есть служил на окраине России. Полем именовали южные степи, порубежье.

Ефрейторский чин – нижний чин, между рядовым и унтер-офицерским.

Лафертовская часть. – Москва была поделена на части-районы.

Ма́ковница – торговка лепешками из мака. Маковники готовили из толченого мака с медом.

С. 91. …служил только личиною… – Личина – маска. Иносказательно говорится о сокрытии настоящего занятия торговки.

С. 92. Старушка… бралась за карты или прибегала к кофейнику и решету. – На картах, оставшейся кофейной гуще и решете гадают.

С. 94. Невинность – здесь: отсутствие вины.

С. 94. Пресненские пруды, Хамовники, Пятницкая – пруды и улицы в Москве.

С. 95. …вступая на смиренное ложе… – ложась спать.

С. 96. Николай Чудотворец – святой, почитается как помощник в житейских делах.

Блистающий на картузе орел – знак-эмблема, герб на фуражке.

Рюмка ерофеича – рюмка горькой водки, настоянной на ерофее – траве, еще называемой черным коровяком.

С. 97. …показалась ему страшнее, нежели – лет тридцать тому назад – турецкая батарея. – Речь идет о времени сражений в нескольких русско-турецких войнах.

С. 100. Ланиты – щеки.

…муж есть глава жены своей… – Речь идет о добродетельной жене, которая, по библейскому изречению, «венец для мужа своего» (Книга притчей Соломоновых. Гл. 12, стих 4).

Станционный смотритель – начальник-распорядитель дорожной станции.

С. 101. В бумажной рамке зеркало – то есть вставленное в толстую картонную рамку.

Роговая гребенка – гребенка, сделанная из рога.

С. 106. …всю вину слагала – то есть перекладывала вину на другого, не считала себя виновной.

С. 107. Кукушка на стенных часах – часы с особым устройством, с кукующей кукушкой.

С. 107. …не вводи меня в сердце… – то есть не серди.

С. 108. Муравьиный спирт – муравьиная кислота, народное лечебное средство.

С. 109. …еще не узнала ее цены… – Речь идет о темноте, колдовских ночных занятиях.

С. 113. …ключ, надетый на черный шнурок. – Такой ключ, по мнению гадавших, оказывал колдовское действие.

С. 115. Будочник – караульщик на заставе, который стоял около будки.

С. 116. …товарищ мой, стоявший на часах… – то есть на посту около сторожки. Караульщики сменяли друг друга через установленное время.

С. 117. Псалтирь – книга с молитвами и псалмами, священными церковными песнопениями.

В следующий день… – здесь: на третий день после смерти.

С. 118. Лошади сильно храпели… – то есть чуяли нечистую силу.

С. 125. …сидельцем в суконном ряду. – Сиделец – приказчик, стоявший за прилавком торгового ряда или сидевший в лавочке. Суконный ряд – место, где торгуют сукном.

С. 127. Роспуск – подвода для перевозки сундуков и другой мебели.

С. 128. Светлица – чистая, светлая комната, часто верхняя в доме, ее занимали девицы.

С. 131. Подле колодца – обычное место гаданий и свершения обрядов.

С. 132. …мы протрем глаза твоим рублевикам… – Рублевик – серебряная монета. Речь идет о том, что надо проверить, настоящие деньги или фальшивые.

С. 137. …приму тебя в руки… – то есть примусь за тебя, стану строгой.

С. 138. Маркитант – торговец съестными и другими товарами; следовал за войском.

С. 140. Вступить в подряды – здесь речь идет о выгодной сделке с поставкой товаров.

С. 145. Она бросила ключ прямо в колодезь… – то есть избавилась от колдовского предмета, от власти черной силы.

В. Аникин

Примечания

1

Пояснение слов и выражений, отмеченных «звездочкой», см. в Примечаниях.

(обратно)

Оглавление

  • «Гений, парадоксов друг…»
  • ЧЕРНАЯ КУРИЦА, или ПОДЗЕМНЫЕ ЖИТЕЛИ
  • ЛАФЕРТОВСКАЯ МАКОВНИЦА
  • О повестях Антония Погорельского
  • Примечания