[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Комната с призраком (fb2)
- Комната с призраком [антология английской демонической повести] (пер. Анна Семеновна Кулишер,Р Громова,Константин Дмитриевич Бальмонт,А. Брюханов,О Шмырева, ...) 1606K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Уильям Бекфорд - Вальтер Скотт - Гораций Уолпол - Джордж Гордон Байрон - Джон Уильям Полидори
Питер Хэйнинг
Комната с призраком: английская демоническая повесть
Из истории готического романа
В период с 1765 по 1850 год готический роман был наиболее читаемой книгопечатной продукцией как в Англии, так и в Европе. Доктор Натан Дрейк, редактор журнала «Литературный досуг»,[1] так определял готический жанр: «…ничто не воздействует столь сильно на человека, как готика… даже самый невосприимчивый мозг, рассудок, свободный от каких бы то ни было следов суеверия, непроизвольно признает ее власть и силу». Его соотечественник, британский критик Теодор Уаттс-Дантон, называл готику «ренессансом чудесного» в английской литературе. Существовали и прямо противоположные мнения — профессор Йельского университета Уильям Лайон Фелпс в своей работе «Начало английского романтизма»[2] рассматривал готику как «синоним варварского, хаотичного и безвкусного».
Несмотря на столь противоречивые оценки, готический роман раскупался — в большинстве своем его почитателями были представительницы прекрасной половины человечества всех возрастов и сословий. Английский журналист Питер Хэйнинг в своей антологии «Знаменитые британские повести ужаса» во введении приводит случай, имевший место в одном из книжных магазинов Ирландии. Почтенная леди разговаривает с продавцом книг: «Да, книга и в самом деле плоха, сэр, — но я внимательно просмотрела каждую страницу и отчеркнула ненужные места, чтобы мои девочки могли опустить их, не читая!»
Выяснить причины неубывающего успеха готического жанра стремились многие литературоведы и ученые. Монтегю Саммерс, Эдит Биркхэд, Эйно Райло, Эдмунд Бёрк и Девендра Варма пытались анатомировать готику и таким путем постичь ее суть. Чувственное обоснование готического стиля принадлежит Эдмунду Бёрку, выпустившему в 1757 году свой бессмертный труд «Исследование наших представлений о возвышенном и прекрасном».[3] Остальные исследователи создали исчерпывающую классификацию стиля. Выдающийся знаток жанра Монтегю Саммерс в книге «Потусторонний омнибус»[4] выделяет следующие типы описываемых в литературе сверхъестественных явлений: потусторонние силы и посещение со злой целью; явление призрака и странная болезнь; загробные появления; живые мертвецы; возвращение из могилы; исполнение клятвы; неупокоенная душа; загадочное предначертание. Каждому из этих явлений отведена своя роль в сюжетной линии готического романа: если странная болезнь и загадочное предначертание могут открывать действие, то явление призрака или возвращение из могилы, как правило, завершают его. Неупокоенная душа или живые мертвецы появляются лишь затем, чтобы подтолкнуть к разгадке, между тем как сумрачный замок, в стенах которого разыгрывается кровавая драма, остается суров и неизменен. Подобное распределение ролей вполне согласуется с хорошо знакомой каждому символикой реалистического романа. Как самостоятельные литературные течения духовно-мистические трактаты и светские жизнеописания, практически не пересекаясь, существовали с самого зарождения письменности. Столь замечательная устойчивость их как стилей лишний раз подтверждает разделение нашего бытия на материальное и духовное. Тем не менее стоит отметить разнообразие форм, в которых предстают эти две основные субстанции, — зачастую происходит лишь смена декораций, смысл же символики остается прежним. В своей монографии «Готический поиск»[5] Монтегю Саммерс проводит сравнение готического романа с классическим и выводит из этого сопоставления два ряда знаковой символики, общей в обоих направлениях:
ГОТИКА | КЛАССИКА |
Замок | Дом или особняк |
Пещера | Беседка |
Стон | Вздох |
Великан | Отец |
Окровавленный кинжал | Веер |
Завывания ветра | Нежный бриз |
Рыцарь | Джентльмен без бакенбард |
Леди, главная героиня | Никаких изменений: женщина всегда остается женщиной |
Удар шпагой | Убийственный взгляд |
Монах | Старый слуга |
Кости, черепа | Комплименты, сантименты |
Свеча | Лампа |
Магическая книга с пятнами крови | Письмо, орошенное слезами |
Загадочные голоса, шорохи | Редко употребляемые слова (обычно их выписывают из словаря) |
Таинственный обет | Тонкий намек или ухаживание |
Скользнувшее привидение | Адвокат или судья |
Ведьма | Старая экономка |
Рана | Поцелуй |
Полночное убийство | Свадьба |
Как легко можно заметить, сходство обоих рядов настолько полное, что остается только гадать, существует ли вообще подобная приведенной цепочка отличий. Известный английский искусствовед XVIII века Ричард Нерд в работе «Письма о рыцарстве и средневековых романах» высказал мысль о подвижности эстетических вкусов во временных эпохах: «Если судить о готической архитектуре по греческим канонам, то в ней можно найти только искажения, но если изучать готику по ее собственным канонам, то результат получится иной».[6]
В книге «Хроника живописи» в главе «О состоянии архитектуры в конце правления Генриха VIII»[7] Хорас Уолпол пишет: «Нет неизменных эстетических норм, искусство вторично, и в каждой эпохе преобладает свой стиль, определяющий общую направленность искусства данного периода». Эти слова хорошо соотносятся с утверждением доктора Девендры П. Вармы о том, что в конце XVIII — начале XIX века таким стилем как в литературе, так и в живописи являлся готический. Вероятно, теперь самый подходящий момент, чтобы окинуть беглым взглядом историю возникновения и развития готического романа — «историю ужаса».
* * *
В 1764 году свет увидел роман Хораса Уолпола «Замок Отранто». Индийский исследователь профессор Девендра П. Варма так отзывался об этом событии: «Назвав „Замок Отранто“ готической историей, Уолпол, сам того не подозревая, дал имя целому направлению литературы, радующей читателей всех возрастов».[8]
Готический жанр заявил о себе. К сожалению, практически ничего не известно о первых переводах романа на русский язык. Нет никаких сомнений в том, что они были, однако их тексты не сохранились до наших дней. Первый доступный перевод на русский язык датируется 1967 годом, когда «Замок Отранто» появился в издании «Фантастические повести» (Л., «Наука») вместе с «Ватеком» Уильяма Бекфорда и «Влюбленным дьяволом» Жака Казота. В своей монографии «Готический поиск» Монтегю Саммерс пишет, что именно Хорасу Уолполу мы обязаны «не более и не менее, а революцией художественного вкуса — его романтической повестью. „Замок Отранто“ определил жанр истории о привидениях именно таким, каким мы знаем его в настоящее время».
В предисловии к первому изданию своего романа Хорас Уолпол так определил его: «В произведении нет напыщенности, нет вычурных сравнений, цветистых оборотов, отступлений и преизбыточных описаний. Каждый эпизод толкает повествование к развязке. Внимание читателя постоянно держится в напряжении. Развитие действия почти на всем протяжении рассказа происходит в соответствии с законами драмы. Персонажи удачно обрисованы, и — что еще важнее — их характеры выдержаны с начала до конца. Ужас — главное орудие автора — ни на мгновение не дает рассказу стать вялым; притом ужасу так часто противопоставляется сострадание, что душу читателя попеременно захватывает то одно, то другое из этих могучих чувств».[9]
Немедленный и шумный успех романа породил множество подражаний, однако прошло целое десятилетие, прежде чем свет увидела следующая, по-настоящему замечательная готическая повесть. Это был «Защитник добродетели»[10] Клары Рив. Во второй редакции он получил название «Старый английский барон. Готическая история».[11] Попытка «объясненного сверхъестественного», заменившего «необъяснимое» Уолпола в романах мисс Рив, не способствовала успеху последних, и их популярность в Европе была довольно умеренной. Перед нами редкий пример того, как меняются во времени вкусы и пристрастия. Британский колорит, столь обычный в современных неоготических романах, в конце восемнадцатого столетия едва ли мог на равных противостоять романтической ауре, окутывавшей тогдашнюю Италию. Возникнув как чисто британское явление, «Старый английский барон» так и не перешагнул пределы своих островов. На русский язык произведения Клары Рив не переводились.
Среди работ, заполнивших промежуток времени между «Замком Отранто» Уолпола[12] и романами Клары Рив, следует отметить небольшой рассказ Анны Летиции Барбальд (в девичестве мисс Айкин) «Сэр Бертранд» (1773). Эдит Биркхэд в своей работе «История ужаса»[13] пишет, что это была попытка объединить в одном произведении две школы готического ужаса: «Замок Отранто» Уолпола (готическая романтика) и «Граф Фатом» Смоллета (роман ужаса). Следует сказать, что до сих пор остались не разрешенными проблемы, связанные с определением авторства «Сэра Бертранда»: некоторые исследователи усматривают в его сюжете сходство с более поздними работами мисс Рив. Интересно и то, что рассказ не был включен в сборник работ Анны Летиции Барбальд, выпущенный в 1825 году мисс Люси Айкин, ее племянницей. Среди остальных работ Анны Летиции Барбальд, известной как литературный критик, необходимо отметить ее статьи: «О готических романах», «Подражание» и «Изучение чувств возбуждающих и подавляющих».
Следующей фигурой, взошедшей на готическом небосклоне, была София Ли со своим романом «Убежище» (The Recess, Sophia Lee, 1783). Продолжая развитие готического стиля, ее романы заметно повлияли на последующее творчество одной из основательниц жанра — миссис Анны Радклиф. В творчестве последней при всем совершенстве ее литературного стиля наиболее поразительным было то, что каждый последующий из ее романов значительно превосходил предыдущие. Успех «Сицилийского романса» (A Sicilian Romance, 1790) повторил «Лесной романс» (The Romance of Forest, 1791), а в 1794 году был напечатан ее лучший роман — «Удольфские тайны» (The Mysteries of Udolpho).
В русских переводах романы миссис Радклиф назывались «Юлия, или Подземелье Мадзини» (1802), «Лес, или Сент-Клерское аббатство» (1801) и «Таинства удольфские» (1802) соответственно. Ее работы переводили такие замечательные переводчики, как А. Татищев, П. Чернявский и И. Павленков. Следует заметить, что большинство романов Анны Радклиф переводилось с французского. Появившийся в 1905 году последний по времени перевод с английского издания «Удольфских тайн», выполненный Л. Гей, значительно превосходит своих французских собратьев.
Конфликт между «чувствами» и «чувствительностью» был естествен и неизбежен; и через месяц после публикации «Итальянца» миссис Радклиф Джейн Остин завершает свое «Нортхэнгерское аббатство», высмеивая направление ужаса (horrid school) в литературе. Стоит заметить, что за «Удольфские тайны» миссис Радклиф получила пятьсот фунтов стерлингов, за «Итальянца» — восемьсот; в то время как за рукопись Джейн Остин книготорговец заплатил весьма скромную сумму — десять фунтов стерлингов — и впоследствии продал права на нее брату писательницы, Генри Остину, за ту же самую сумму.
Творчество Анны Радклиф, без сомнения, оказало серьезное влияние на Перси Биши Шелли, на Байрона, на Шарлотту Бронте, а также на таких мэтров готического стиля, как Мэтью Грегори Льюис и Чарльз Мэтьюрин. В одном из русских переводов ей даже приписывалось авторство льюисовского «Монаха», хотя следует сказать, что и самому Льюису у нас приписывалось порядочно чужих работ — например, повесть бельгийского романтика Иоганна Генриха Цшокке «Разбойник в Венеции, или Ужасный Аббелино». Перевод льюисовского «Монаха» (The Monk, 1796) появился в 1802 году одновременно с переводами Анны Радклиф. Он назывался «„Монах францисканский, или Пагубные следствия пылких страстей“, сочинение славной госпожи Радклиф».
Следующая весомая фигура в жанре — Чарльз Мэтьюрин (иногда Мэйчурен). Магическая сила его имени так велика, что переведенные год спустя после «Мельмота-скитальца» «Записки курильщика опиума» Томаса Де Квинси в русской редакции (СПб., 1834) были озаглавлены «„Исповедь англичанина, употреблявшего опиум“, сочинение Матюрина, автора „Мельмота“».
Менее заметные фигуры на готическом небосклоне — это Уильям Чайлд Грин, Фрэнсис Лэтом, Джулия Энн Кертис, Уильям Гаррисон Айнсворт, Томас Пекетт Прест, Уильям Мадфорд, Джеймс Хогг, доктор Натан Дрейк, Джозеф Шеридан Лефаню и Г. У. М. Рейнольдс. На русский язык из перечисленных авторов переводились только Лефаню и Макартур Рейнольдс.
Лучшие из романов Лефаню — это «Дом за церковной оградой» («The House by Churchyard») и «Дядя Сайлас» («Uncle Silas»). На русском языке издавался второй из романов — в двух переводах: «Дядя Сайлас. Повесть о Бертрам Гауге» (переводчик не указан, СПб., 1865) и «Страшный дядя» (перевод с английского Ясинской, СПб., 1904). Предпочтительнее первый из переводов, так как второй написан довольно тяжелым слогом.
Макартур Рейнольдс создал три цикла рассказов, пользовавшихся необычайным успехом у читателей. В 1845–1850-х годах он опубликовал свои «Тайны лондонского двора», затем свет увидели «Тайны неаполитанского двора» и «Тайны инквизиции». На русском языке издавался апокриф первого из его циклов — «Тайны лондонского двора» (СПб., 1874).
В готическом стиле писали лорд Булвер-Литтон — рассказы «Гленаллан» (Glenallan) и «Странная история» (A Strange Story), Томас Де Квинси — рассказ «Игральные кости» (The Dice), сэр Вальтер Скотт — все его уэверлийские романы, Уильям Годвин — «Калеб Вильямс» (Caleb Williams) и многие-многие другие.
Среди поэтов наибольший вклад в литературу ужасного внесли представители «Озерной школы» — Саути, Водсворт и Колридж. Каждый оставил незабываемый потусторонний образ: Роберт Саути — «Старуху из Беркли», Вильям Водсворт — «Люси Грей», Сэмюэл Колридж — «Старого морехода» и «Кристабель». Из поздних его стихотворений Эйно Райло выделял «Вину и печаль» и «Питера Белла».
Продолжая «озерную» тему, нельзя не упомянуть «четверку Женевского озера» и тот вклад, который она внесла в развитие готики. Супруги Шелли, Байрон и молодой врач Джон Полидори уже вторую неделю подряд не знали, чем занять себя, с унынием оглядывая размокшие озерные берега и прислушиваясь к нестихающему шуму дождя, колотящему в окна. Приглашение провести вечер на вилле русской графини Брюс пришлось как нельзя кстати, и гости не расходились до самого утра, по очереди читая рассказы из «Фантасмагорианы»,[14] Впечатление от прочитанного было настолько сильным, что участники вечера решили попробовать собственные силы и написать что-либо похожее, тем более что погода ни к чему другому не располагала. Трое мужчин немедленно приступили к выполнению обещанного, а Мэри Шелли провела еще несколько вечеров в раздумьях, прежде чем ее посетил бледный образ создателя чудовищного Франкенштейна.
Первым с задачей справился доктор Полидори и представил собранию своего «Вампира». Джордж Байрон ограничился коротким отрывком, который так и не был закончен, и так же поступил Перси Биши Шелли: в одну ночь он написал четыре главы романа «Ассасины», но поутру почувствовал небывалую скуку и отложил писание. Итак, результатом чтения «Фантасмагорианы» явился полновесный роман «Франкенштейн» (1818), принадлежащий перу Мэри Шелли, и замечательная повесть «Вампир», с большим трудом опубликованная Джоном Полидори в 1819 году. Участие Байрона и Перси Биши Шелли в этом опыте потусторонней литературы в значительной степени способствовало благосклонному отношению британской публики к новорожденным монстрам. Хотя полагать их впервые появившимися на свет было бы неправильно. Создание Франкенштейна, по сути, представляло собой пересказ на европейский язык древней иудейской истории о Големе — человеке из глины, стихия которого — смерть и разрушение. Вампиры — или, правильнее, упыри и вурдалаки — с незапамятных времен существовали во всех славянских землях: можно с уверенностью утверждать, что у нас они с успехом заменяли столь обычные в британских замках привидения. Искажением своего имени они обязаны летописным свидетельствам венгерских монахов, писавших на родном языке и с трудом улавливавших славянские названия. Святые отцы и не представляли, какое детище выпускают в свет, когда с прилежанием переписывали предания о валахском князе Дракуле, ради прихоти умерщвлявшем невинных младенцев. Заметим, однако, что этот валахский правитель был действительным историческим лицом, но больше прославился своей жестокостью, чем вампирической склонностью. Его реальной предшественницей на вампирном поприще была Элизабет Бэтори, жена графа Ференца Надаши, смотрителя императорских конюшен и венгерского генерала. По свидетельству отца-иезуита Ласло Туроши (XVIII век), графиня Бэтори, боясь утратить свою привлекательность, каждую неделю купалась в ванне, наполненной кровью молодых девственниц. Шестьсот пятьдесят девушек стали ее жертвами, однако графине так и не удалось сохранить молодость.[15]
Интересно отметить немаловажное обстоятельство, имевшее влияние на развитие готического романа: всякое новое порождение тьмы, реальное или вымышленное, с легкостью поселялось в угрюмых стенах замков и очень скоро становилось полноправным их обитателем. Старинные английские призраки, славянские упыри и восточные гулы были уже неотделимы от британского ландшафта. Естественно, возник вопрос классификации: что же такое настоящий готический роман и каковы его персонажи? Первая серьезная попытка разделить готический роман категориями ужаса принадлежит английскому литературоведу Эдит Биркхэд. В ее монографии «История ужаса: Исследование готического романа»[16] это разделение выглядит следующим образом:
1. Готический роман (The Gothic Romance).
Представители: Хорас Уолпол, Клара Рив, Анна Летиция Барбальд, Мэри У. Шелли, доктор Натан Дрейк.[17]
2. Роман напряжения и необъяснимой тревоги (The Novel of Suspense).
Представители: миссис Анна Радклиф.
3. Роман ужаса (The Novel of Terror).
Представители: Мэтью Грегори Льюис, Чарльз Мэтьюрин.
4. Восточная повесть ужаса (The Oriental Tale of Terror).
Представители: Уильям Бекфорд.
5. Сатира на роман ужаса (Satires on the Novel of Terror).
Представители: Джейн Остин, Томас Лав Пикок.
6. Короткая повесть ужаса (The Short Tale of Terror).
Представители: лорд Булвер-Литтон, Мэри У. Шелли.
Несколько особняком стоят работы Уильяма Годвина и сэра Вальтера Скотта. Замечательная история о письменах на стене, появившихся во время Бальтасарова пира, Книга Иова, легенды о потопе и вавилонской башне — все это, по мнению Эдит Биркхэд, тоже повести ужаса.
В этом ее полностью поддерживает британский философ Эдмунд Бёрк. В своей монографии «Исследование наших представлений о возвышенном и прекрасном» в главе «Ясность и туманность: как они воздействуют на чувства»[18] он пишет: «В Книге Иова есть удивительно возвышенное место, и замечательно то, что вся его возвышенность проистекает из ужасающей неопределенности описываемого:
„Среди размышлений о ночных видениях, когда сон находит на людей, объял меня ужас и трепет и потряс все кости мои. И дух прошел надо мною; дыбом стали волоса на мне. Он стал, но я не распознал вида его — только облик был перед глазами моими; тихое веяние, — и я слышу голос: „Человек праведнее ли Бога? и муж чище ли Творца своего?“»[19]
Категорию ужасного Эдмунд Бёрк определяет следующим образом: «Чувство, которое вызывает в нас величие и возвышенность природы, властно завладевает нами и называется изумление (astonishment); и изумление есть такое состояние нашей души, в котором все ее движения замирают в предчувствии ужаса (horror)… Ни одно из чувств не может лишить наш мозг рассудочности и способности к действию в такой степени, в какой способен это сделать страх (fear). Потому что страх есть предчувствие боли или смерти, и по своему способу воздействия он походит на настоящую боль… И, чтобы сделать что-либо еще более ужасным, необходимо внести неясность».[20]
Следующей серьезной работой, посвященной поиску истоков готического романа, является объемная монография англичанина Монтегю Саммерса «Готический поиск».[21] К сожалению, при всей доскональности и углубленности исследования, оно не располагает четко выраженной классификацией: поразительное свойство работы, признанной одной из основополагающих в изучении готического жанра.
Последнюю по времени попытку произвести всеобъемлющую классификацию готического романа предпринял в своей работе «Готическое пламя» профессор Девендра П. Варма. В главе «Поиск истоков»[22] он пишет: «Основное течение готического романа, исшедшее из уолполовского „Отранто“, разделилось на три параллельные ветви: первая — историческая готика (The Historical Gothic Tales), была развита Кларою Рив и сестрами Ли и окончательно оформилась в уэверлийских романах Вальтера Скотта, где мистическая атмосфера ушедших лет оттеняла отвагу и мужество героев; вторая ветвь — школа напряжения и необъяснимой тревоги (The School of Terror), начатая А. Радклиф и поддержанная многочисленными ее подражателями; и третья ветвь — „шауэр-романтик“, или школа ужаса (The School of Horror), для которой характерно обилие сцен насилия и потусторонних эффектов (У. Годвин, „Калеб Вильямс“ и „Сен-Леон“)».
В качестве примера соединения различных школ в одном произведении Д. Варма приводит роман Мэтьюрина «Мельмот-скиталец»; в нем он обнаруживает черты школы напряжения и необъяснимой тревоги (terror) и черты школы ужаса (horror).
Определение исторических романов Вальтера Скотта в рамках готического жанра поддерживает еще один исследователь — англичанин Уолтер Фрей. В своей работе «Влияние готической литературы на творчество Вальтера Скотта»[23] он утверждает, что именно Вальтер Скотт поднял готический жанр из небытия, сделав своими романами сухую историю живой и красочной. У. Фрей находит элементы готики во всех уэверлийских (т. е. во всех, вышедших после «Уэверли») романах В. Скотта.
Готический ужас и тайна наполняют страницы произведений другого английского писателя — Роберта Льюиса Стивенсона. Постукивание посоха слепца в «Острове сокровищ»; дуэль братьев в романе «Владетель Баллантрэ»; приключение на лестнице Дэвида Бальфура из романа «Похищенный» и гибель маленьких медоваров в балладе «Вересковый мед» — это тоже готика.
Как символ вечности, вечной тщеты человеческого бытия на страницах готического романа высятся старинные развалины. Их роль в сюжетном развитии обосновал английский литературовед Эйно Райло. В своей работе «Призрачный замок»[24] он пишет: «Таким образом, замок сам по себе есть один из фокусов готического романа. Из замка готическая новелла заимствует все свои атрибуты: массивные двери, с грохотом поворачивающиеся на ржавых петлях и неизменно закрывающиеся с гулко отдающимся под сводами скрежетом; мрачные галереи; шаткие лестницы; заброшенные покои и обвалившиеся перекрытия; бой колоколов и блуждание привидений. Любопытные героини или законные наследницы исследуют заброшенные флигеля, где таится разгадка тайн преступления, совершенного предком нынешнего узурпатора. Для романтического течения, где замок занимает центральное место в изображении одиночества человеческого существа, также характерны пустынные переходы и покои.
В то время как пассивный элемент ужаса — замок, активный его элемент — готический злодей. Он рожден, чтобы дополнять старинные развалины, и его природа определена его происхождением. Его задача — преследовать и угрожать героине, бежать за нею темными склепами и подземельями замка и ужасать без устали».[25]
Из стилей, близких к готическому, можно выделить «черный» юмор, хотя связь последнего с готикой ограничивается тем, что оба направления используют образы дьявола и преисподней. В качестве примера «черного» юмора можно привести рассказ Теккерея «Дьявольское пари» (Devil’s Wager), опубликованный в журнале «Фразер’с мэгэзин» (Fraser’s Magazine) в 1836 году. В своем рассказе Теккерей обращается к теме Мельмота-скитальца: душа грешника-рыцаря будет спасена, если кто-нибудь из его родных помолится за нее. Однако родственники отворачиваются от несчастного призрака, и дьявол выигрывает пари. Элементы «черного» юмора есть даже в древнеримском романе, например в «Золотом осле» Апулея.
Стоит отметить получивший широкое распространение в XVIII–XIX веках святочный рассказ. Ему платят дань писатели всех рангов. Сюжет этого рассказа, как правило, непритязателен: все темное, плохое остается в уходящем году, а новый год обещает новые надежды и радости. Однако это особая тема, потому что потусторонний фон и готические персонажи в святочном рассказе по большей части пародийны и совсем не вызывают страха в привычном значении этого слова.
Параллельно с литературой готическая направленность отчетливо проявилась в живописи. Возрождение интереса к средним векам переплетается с возрастающим интересом к ландшафтам Клода Лоррана, Сальватора Розы и Никола Пуссена. Фантастичность и меланхолия древних руин, украшающих их пейзажи, привлекают величием и мощью ушедших веков; мрачные полотна утверждают дух рыцарского средневековья и готики, и именно о них писал Эдмунд Бёрк в своем знаменитом «Исследовании…»: «Едва ли что можно сравнить по воздействию на воображение с приближением к вечности».
Интересно, что среди современных художников доктор Девендра П. Варма называет Марка Шагала, отмечая, что его полотна проникнуты духом готики.
* * *
С того момента, как Хорас Уолпол, миссис Анна Радклиф и Мэтью Грегори Льюис определили готический жанр, развитие его не завершилось. Новые авторы привнесли новые идеи. Реальность загробных появлений в романах М. Р. Джеймса, его неупокоенные души; живые вампиры Э. Ф. Бенсона и ведьмы Мариона Кроуфорда; абсолютный, всепоглощающий ужас рассказов Алджернона Блэквуда и зловещие мертвецы Роберта Хиченса — это только видимая часть новой готической волны. Вполне вероятно, что двадцатый век останется в литературной критике эпохой расцвета и доминирования зловещей истории. Если же нет, то в этом нельзя будет упрекнуть современных творцов ужаса: пухлые сборники страшных рассказов, различные антологии просто не вмещают всех желающих внести свою лепту. «Загадочные истории Бориса Карлова», «Альфред Хичкок представляет…», «Зловещие истории», «Страшные истории» и «Призрачные истории» — волны литературы ужаса из года в год затопляют прилавки книжных магазинов. Сериалы и отдельные антологии сверхъестественных историй имеет в своем активе каждое серьезное издательство: коммерческий успех подобных сборников доказан почти двухсотлетней практикой их выпуска и в ближайшие годы едва ли следует ожидать каких-либо перемен.
Первые антологии и сериалы готической литературы появились в самом начале XIX века. В 1806 году Анной Лемойн был опубликован первый сборник готических историй, положивший начало нескончаемой серии чепбуков.[26] Краткость вошедших в сборник рассказов с лихвой окупалась яркой обложкой и броскими заголовками. Назывался он «Дикие розы» и включал следующие истории:
«Полночь, или Три ограбления»;
«Монах из Клюни, или Монастырь замка Акра»;
«Могила Авроры, или Загадочные голоса»;
«Загадочный испанец, или Руины аббатства Святого Люка» и
«Бонне Бауч, Барбастал, или Волшебник рощи Кровавого Пепелища».
Из наиболее известных серий, выходивших в те годы, особого упоминания заслуживают «Рассказчик» (Story-Teller, 1833) и «Библиотека любителя романтических повествований» (The Romancist and Novelist’s Library, 1839–1842). Среди периодических изданий на готических историях специализировались «Блэквуд’с мэгэзин» и «Дублин юниверсити мэгэзин», а также журнал «Круглый год и слово домохозяина», где редактором был Ч. Диккенс.
В числе наиболее популярных следует отметить выходивший с 1847 года лондонский 1000-страничный сериал «Вампир Варни, или Кровавое пиршество». Каждая глава этого произведения представляла собой отдельную книгу: обложка с яркой картинкой и восемь страниц печатного текста. Всего в этой серии, называвшейся «Пенни дрэдфулс», было выпущено 220 таких книжек. Авторство книги не установлено, хотя есть предположение, что некоторые из глав написаны Томасом Пекеттом Престом и Джеймсом М. Раймером.
Вампирное влияние в готической литературе, начатое работами Байрона и Полидори, утвердил Брэм Стокер, выпустивший в 1897 году «Дракулу» — первый серьезный роман о жизни странных кровососущих. Интересно отметить, что действие романа развертывается в Восточной Европе — прародине современных вампиров, — в румынском городке Снегов Монастырь. Один из родоначальников страшной истории (horror story), Брэм Стокер имел немало последователей, и не только среди писателей. В 1929 году окрестности Дюссельдорфа терроризировал Петер Куртен, иногда называемый немецким «Джеком Потрошителем». Подстерегая свои жертвы на проселочных дорогах, он убивал их и выпивал их кровь. Будучи казнен по приговору суда, Петер Куртен не воскрес и больше не появлялся в окрестностях Дюссельдорфа, хотя его случай, пожалуй, один из самых достоверных среди зарегистрированных проявлений вампиризма.
Ближе к нашим дням, в 1974 году, газеты облетело известие о поимке еще одного вампира. Им оказался 24-летний Вальтер Локк. Похитив 30-летнего Хельмута Мэя, электрика по профессии, он прокусил ему вену на руке и выпил чашку его крови, после чего заявил перепуганному Мэю, что отныне он — слуга Дракулы (именно таким способом подчинял своей воле людей ужасный валахский князь в романе Брэма Стокера). Первой обязанностью нового слуги стала охрана сна господина, устроившего свое ложе в заброшенном склепе на гамбургском кладбище. Когда «Дракула» заснул, Хельмут Мэй убежал и обратился в полицию, арестовавшую вампира прямо в гробу.[27]
В том же 1974 году в Англии на городском кладбище в Хайгэйте полиция задерживает 24-летнего Алана Дональда Фарранта, объяснившего свое ночное посещение полной луной. К этому времени на руках у полиции уже имелся приказ о патрулировании кладбищ и о поимке волшебников.[28]
Интересный случай описывает еще одна английская газета — «Дэйли миррор» от 4 августа 1971 года. В одном из городков в Северном Уэльсе местный магистрат вынес судебное решение, запрещавшее рабочему фермы, двадцатилетнему Алану Дайку, пить кровь. Как стало известно из опроса свидетелей, он публично признался в том, что он — вампир. В доказательство он зарезал шесть овец, двух ягнят, четырех кроликов и одну кошку, совершил магический церемониал и выпил кровь животных. В момент, когда он поднимал чашу и провозглашал: «Дьявол! Твое здоровье!», присутствовавшие явственно слышали далекие раскаты грома. Суд приговорил вампира к трехгодичному условному сроку и выплате компенсации за убитых животных.
Нельзя не заметить, что, скрывайся зло только в существовании призраков или вампиров, его можно было бы искоренить. К сожалению, область обитания злых сил гораздо обширнее: в любой стране находятся целые местности, зараженные ими.
В Великобритании, в Корнуэльсе, до сих пор не распаханы, не застроены земли Каменного Кениджека, лежащие к югу от городка Пензанс. Седые валуны, высверленные насквозь глыбы охраняют духи древних кельтов, и горе тому англосаксу, который отважится посягнуть на их владения. По ночам вдоль побережья (особенно часто его можно видеть вблизи мыса Лизард в Гунхилли) неслышно скользит корабль-призрак, и неясные голоса доносятся из глубин моря. Кости погибших гигантов покоятся в далеких пещерах Шотландских гор, и дьявол с черными псами охотится за неосторожными пастухами.
В своей книге «Глухой мрачный колокол» Рассел Кирк пишет: «…темные силы не правят Вселенной; они восстают против естественного хода событий; но с помощью колокола, свечи и книги, буквально или символически, мы можем победить их».[29]
В заключение, вероятно, будет уместно привести рецепт противоядия против вурдалаков. Вот несколько рекомендаций, проверенных веками:
1. Человека, о котором шла молва, что он — вампир, хоронят лицом вниз.
2. В гробу вампиру следует оставить горсть пшеничных зерен, чтобы ему было что есть, когда он проснется.
3. В рот вампиру вкладывают головку чеснока.
4. Прежде чем засыпать гроб землею, вокруг разбрасывают колючие ветки, чтобы помешать вампиру подняться из гроба.
5. Сердце протыкают осиновым колом.
Хорас Уолпол
МАДДАЛЕНА, или РОК ФЛОРЕНТИЙЦЕВ
Перевод А. Бутузова
И теперь, столько лет спустя, я с трепетом вглядываюсь в сотканный из тайн покров, что плотно облекает прошедшую историю Европы; мрачное средневековье — имя тем временам, и я снова испытываю полузабытое смешение чувств: святая благость уступает подземному злу — причудливый, мглистый оттенок, описать который нет слов. Погруженный во мрак разум томился в кошмарах бесконечной ночи. Долгое сновидение сковывало народы, и не было избавления от тягостного и глубокого сна. Так было, пока победоносные штандарты варваров не взметнулись над покоренной Европой. Гунны, вандалы, готты принесли пробуждение от вековой тьмы, хотя и они не смогли ее уничтожить.
А до тех пор редкие попытки восстать против тягостного сна не приносили удачи; беспримерное мужество, исполнявшее их, оказывалось обреченным. И разум бежал, бежал в мир грез от окружавших его горестей и несчастий, которые в избытке дарило людям то время. Так было. Порою так бывает и сейчас.
Но и в те века не умирал рыцарский дух. И тогда были странствующие рыцари и были их прелестные избранницы. И тогда, случалось, турниры начинал не гонг, а нежный взгляд женских глаз. Все это было тогда.
Это были времена, когда самые огрубелые сердца оттаивали и исполнялись чистыми помыслами, лишь однажды испытав очищающее воздействие любви. Именно в те мрачные века жили Петрарка и его Лаура; именно тогда воссиял ослепительный нимб музы Ариосто, и тогда же явилось миру потустороннее вдохновение Данте. Те творения очищенного сознания, что были созданы во мраке забвения, ныне предстают пред нами, окруженные сверкающим ореолом; славные дни старинных романсов, как и прежде, возвышают ум своей благодатью.
Я вспоминаю услышанную несколько лет назад неподалеку от Пизы легенду о тех смутных, но влекущих к себе временах. Мне хотелось бы рассказать ее вам, ибо она — дошедший до нас свидетель тягостной ночи, хоть это, быть может, ее единственное достоинство.
Всем известны, или должны таковыми быть, те печальные обстоятельства, из-за которых в конце пятнадцатого века в городе Пиза заметно уменьшилось число жителей. Честолюбивые помыслы соседней Флоренции, да и просто бессознательная враждебность ее жителей были тому причиной. Независимый дух и свободолюбие пизанцев — славное наследие великой республики — вместе с рвущейся наружу ненавистью к поработителям грозили обратить город в пепелище под неослабевающим натиском врага.
Но вплоть до самого развития роковых событий флорентийцев можно было видеть на улицах Пизы, а некоторых пизанцев — на улицах Флоренции. И с каждой встречей все более разгоралась тлевшая в их сердцах неприязнь. Обосновавшиеся в портовом Неаполе французские торговцы также участвовали в тихой войне; для Франции после заключения ею союза с Флоренцией мощь крепостных укреплений Пизы была чем-то вроде бельма на глазу. Но дело не доходило до открытых столкновений; уже в течение ряда лет существовал особый вид учтивости, сдерживавшей врагов, но и это не всегда помогало, и встреча завершалась ударом шпаги, когда чувства одерживали верх.
Как всегда бывает в жизни, слабый пол разделял мнение пола сильного. Увядающие матроны и незамужние синьориты на все имели свое национальное «нравится» и «не нравится», но вместе с тем они не пренебрегали и личными симпатиями и антипатиями. Несмотря на столь отчетливое противостояние двух городов, романтические приключения были нередки среди молодых людей, живших в них. Нежность и кротость, пробуждавшие любовь, соседствовали с пламенем страсти, жаркой, как небо Италии:
В то время в Пизе жил богатый флорентийский торговец по имени Джакопо. Давно удалившись от дел, он жил теперь, не зная нужды. Город его юности, Пиза хранила память его первой и единственной любви, загладить которую оказались не в силах волнения и тревоги всех последующих лет. Тем, кто изведал раннее и потому наиболее сильное чувство, знакома привязанность влюбленного к месту первых восторгов и знакомо желание воскресить хотя бы на миг то, что жестоко разъяло жизненное течение. В одном старом предании говорится, что душа умершей девушки навсегда остается вблизи ее могилы, и, может быть, поэтому Джакопо не находил в себе сил оставить столь много значащие для него тихие улочки и палаццо — немых свидетелей нежных переживаний.
Жена его умерла через год после свадьбы, оставив дочь — единственный залог их союза. Всю нерастраченную любовь и заботу убитый горем отец посвятил ребенку, и не было, пожалуй, такой прихоти или каприза дочери, на которые он пожалел бы денег. И когда Маддалена, так звали его дочь, достигла совершеннолетия, едва ли нашлась бы во всей Пизе девушка более образованная и красивая, чем она. Своей осанкой, складом ума и характером Маддалена удивительно напоминала мать, и это еще сильнее привязывало к ней Джакопо. Без нее он не мог прожить и минуты, и потому ее редко можно было увидеть вне дома. Списки приглашенных на бал или вечер редко украшались ее именем, но, даже появляясь там, девушка оставалась более зрителем, чем участником веселья; Джакопо, проживший трудную жизнь, не одобрял и сторонился праздных развлечений.
Опекаемая заботливым отцом, Маддалена перешагнула порог своего семнадцатилетия с сердцем, не принадлежащим никому, кроме нее самой. Руки ее добивались многие из богатейших и знатных граждан Пизы, но все предложения отвергал осторожный Джакопо, и у просителей не оставалось надежды, хотя едва ли б в целом городе сыскалась рука, не касавшаяся струн нежной лютни под ее окном. О нет! Она только улыбалась, слушая серенады. Порою ее трогала искусная игра музыканта, и иногда она заливалась румянцем, услышав сравнение с розой и с утренней звездой.
Однажды, декабрьской ночью — было прохладно и безветренно, — Маддалена одиноко сидела в своей комнате и с тревогой ожидала возвращения отца, который задерживался позднее обычного. Взошедшая луна рельефно оттеняла белый мрамор городских стен. Свет, струившийся сквозь оконный переплет, широким потоком падал на старинный гобелен и странно изменял черты изображенного на нем крестоносца, придавая мужественному лицу необычный и сумрачный вид. Картина, казалось, жила, и это непонятно волновало девушку. Отложив провансальскую балладу, которую читала весь вечер, Маддалена пристальнее вгляделась в суровые черты. Вновь попыталась читать и вновь отложила книгу; темный взгляд рыцаря околдовывал и влек ее; дыхание трепетало на ее губах; грудь теснили неясные желания. Быть может, чудесное видение было тому виной, а может, ночная тишина навевала романтические грезы — как бы то ни было, юное сердце пробудилось к мечтаниям. И кто сочтет, сколько счастливых познали страдание, лишь однажды отведав сладостного нектара.
В смятении Маддалена стояла у окна, когда до нее донесся нежный вздох лютни. Медленно плывущий в спокойствии итальянской ночи, звук походил на шепот потока в бескрайних песках. Казалось, пальцы музыканта не касаются струн, но шепот рос, наполнялся бархатной глубиною и, наконец, разрешился причудливою мелодией. Крылатый Амур не смог бы выбрать лучшего часа, чтобы покорить неприступнейшее из сердец. Галерея, озаренная лунным светом, одинокая девушка и тихая музыка, льющаяся с небес, — кто станет бежать любви, вместо того чтобы идти навстречу? Тут следует сообщить читателю, что именно так чувствовала Маддалена в тот вечер. Когда же незнакомец чистым и сильным голосом запел грустную песню, она словно опомнилась и отошла от окна. Остерегаясь неосторожных глаз, она выглянула, укрытая тенью лепного фасада; менестрель не отрывал взгляда от балкона, где недавно стояла его избранница. Едва заметно подалась и скрипнула створка — и он вновь увидал ее. Мелодия исполнилась новой глубиной и силой, ей эхом вторила прохладная тьма, и, даже когда музыкант кончил играть, волшебные звуки продолжали парить в ночной тишине. Несмотря на смущение, заставившее Маддалену потупить взор, она успела рассмотреть юного певца. Гордая осанка и мужественное лицо приятно поразили ее. Очертания его фигуры скрывал широкий плащ, складки которого прятали чудесную лютню — один из тех старомодных по нынешним временам инструментов, с которыми принято изображать странствующих трубадуров. Чуть слышно вздохнув, юноша преклонил колено и, устремив на девушку нежный взгляд, заговорил о своей любви. Маддалена ничего не отвечала, но внимательно слушала и тем немало поощряла влюбленного певца.
Время остановиться и заметить, что повесть сия рассказывается не для тех, кто до сих пор пребывает в покойном убеждении, будто для любви требуется что-то еще, помимо встречи. Будь этот кто-то бородатый патриарх, заживо похоронивший себя в глухой деревушке, или его достопочтенная супруга, или же попросту неразумное дитя, мы пишем эти строки вовсе не для них, ибо им будет страшно даже помыслить о том, что Боржиано, так звали юношу, и Маддалена полюбили друг друга всем сердцем задолго до того, как истекла первая неделя их знакомства.
Пришло время читателю узнать, что молодой человек был по происхождению флорентиец и прибыл в Пизу затем, чтобы учиться в ее снискавшем уважение всей Европы университете. Обучение его близилось к концу, когда произошли описываемые события.
Вероятно, только в Италии, как ни в одной стране, любовь так свободна в своем выборе. Родившись из взгляда, она покоряет сердца, и, будьте уверены, невзирая на присмотр и запреты, влюбленные найдут место для клятв и объятий. Старый Джакопо знал о случившемся ровно столько, сколько знал соловей, певший в ту ночь на крыше беседки — сцене первой и пока единственной встречи Маддалены и Боржиано. Женщины, сказать по правде, тогда были точно такими же, как и сейчас; дочери в любовных делах так же обманывали почтенных отцов, а жены, не так уж и редко, — своих уважаемых супругов.
Как-то раз Джакопо был приглашен в один из богатейших и влиятельнейших домов Пизы. В тот вечер собрание насчитывало немало знатных и уважаемых граждан. Один из них, Мили Ланфранчи, составил компанию старому джентльмену и очень понравился последнему своим приятным обхождением. В разговоре он признался, что давно влюблен в прекрасную Маддалену, и попросил ее руки. Не видя причин для отказа, а более желая породниться с одним из старейших и могущественных семейств, Джакопо дал согласие на брачный союз. Долгое время находившийся в отсутствии, молодой Ланфранчи вызвал немало толков и всевозможных сплетен своим неожиданным появлением в городе. Прошлое его было загадочно, и мало кто знал что-либо достоверно о нем. Но как бы то ни было, Джакопо, ослепленный высоким положением Ланфранчи, не замечал ничего. Между ними было условлено, что жениха завтра же представят невесте, и, довольный достигнутым, Ланфранчи в необычайном возбуждении вернулся во дворец, а Джакопо, лицо которого дышало тихою радостью, всю дорогу, до самого дома предавался мечтам о будущем счастии дочери. Вернувшись, он застал ее печальной и молчаливой, что несколько нарушило радужный строй его мыслей.
Причиной же ее печали было признание, сделанное в этот вечер Боржиано. Он поклялся своей честью хранить верность возлюбленной и умолял ее ответить, но, как ни приятна была сердцу девушки эта мольба, она ее изрядно смутила. Всей душой Маддалена любила своего Боржиано, но признаться в том не смела даже наедине с собой, — обычный, хотя и немного странный каприз женщины, полюбившей впервые. Переживания, окрашенные в нежные тона хрупких восторгов, зачастую оказываются милее настоящих чувств. Но справедливости ради стоит заметить, что и до сегодняшнего признания Маддалена уже несколько дней пребывала в непонятном смятении. Жизнерадостность ее уступила место задумчивости и грусти. В таком состоянии ее и застал старый Джакопо.
— Скажи мне, дитя мое, — спросил он, мягко касаясь пальцами ее подбородка и взглядывая ей в глаза, — что ты думаешь о замужестве?
— О каком замужестве ты говоришь, папа?
— Ну, что бы ты сказала, если бы тебе сделал предложение один из самых знатных и благороднейших людей Пизы?
— Но… папа, я еще не думала о этом. Мне кажется, что лучше быть твоей дочерью, чем женою благороднейшего из дворян.
— Ну полно, полно, дитя, не буду испытывать твою скромность. Видит Бог, хоть это и лучшее из достоинств, которыми он одарил женщин, мы еще вернемся к разговору о твоем замужестве. Завтра, когда ты увидишь своего обожателя, я думаю, твоя роза сбросит шипы, и надеюсь, что в сердце твое войдет радость, как входит она в сердце жаворонка, поющего майским утром. А твой жених… Ну, спокойной ночи, спокойной ночи, — проговорил он, внезапно прервав поток красноречия, когда увидел, как мало внимания уделяет Маддалена его словам. Поцеловав ее в щеку, которая ярко зарделась при упоминании о завтрашнем дне и неизвестном претенденте на ее руку, он еще раз пожелал ей спокойной ночи и вышел из залы, оставив одну.
Следующим утром Ланфранчи был в доме своего нового друга. Джакопо принял его с отменным радушием. Маддалена, грустная, стояла в гостиной и смотрела в окно. Перед взором ее расстилались окутанные серым туманом лоскутные заплаты виноградников и полей. Постепенно вытягиваясь и истончаясь у горизонта, они змеистой лентой уводили взгляд вдаль, к голубеющим в дымке башням Апеннин.
Спокойная, как пейзаж за окном, даже слишком спокойная, девушка не выразила никаких чувств, увидев обещанного жениха. Но это была лишь видимость, а внутри — внутри бушевал пожар. Ланфранчи, хотя и был человеком светским и хорошо владел собой, выглядел заметно растерянным, встретив такой холодный прием со стороны Маддалены.
Это был мужчина примерно тридцати лет от роду, довольно приятной наружности, с необычайно густыми, черными бровями, из-под которых выглядывали серые, пронзительные глаза. Выражение их, теперь отчасти смягченное, менее всего указывало на кротость характера их обладателя. Шелковый зеленый камзол, отделанный золотым шитьем, ладно облегал его крепкую фигуру; в руке он держал круглую шляпу, тоже зеленого цвета, украшенную орлиным пером.
Воображая, что гость, стесненный его присутствием, не смеет открыть своих чувств, Джакопо неслышно вышел и… — Боже! — куда подевались смущение и светский лоск сиятельного поклонника?
Бросив на Маддалену взгляд, исполненный сладострастного желания, он жадно схватил ее руку и попытался привлечь к себе. Клятвы, заверения мутным потоком сыпались с его языка. Вздрогнув от неожиданности, Маддалена отступила на шаг и негодующе оглядела нахального ухажера.
— Бесчестно, синьор, оскорблять дочь человека, открывшего вам свой дом, — с этими словами она покинула комнату, оставив пристыженного Ланфранчи наедине с неприятными размышлениями.
Вид олимпийской мудрости, снизошедшей до грешных смертных, имел Джакопо, вернувшийся после отсутствия в залу. Поэтому трудно сказать, о чем он подумал, застав своего будущего зятя слегка окаменевшим. Пока он терпеливо ждал, предпочитая не заводить разговор первым, Ланфранчи снова обрел дар речи, но все, что смог вымолвить, было — «адью»; после этого он молча направился к дверям. Напрасно Джакопо уговаривал гостя повременить и остаться; он ушел, пообещав зайти завтра утром.
Наступило утро, и злополучный поклонник опять переступил порог. Но этот день принес ему еще меньше, нежели вчерашний. Маддалена была непреклонна и ни на минуту не оставила своих покоев. Уверенность, что отец не захочет брака против ее воли, придавала ей сил, теперь так необходимых ее сердцу.
А что же Боржиано? Нелепый вопрос; кто может воспрепятствовать любви — их встречи были так же часты и восхитительны, как и раньше. Ночная тишина и лунный свет были свидетелями их прогулок по берегу отблескивавшей в неверных лучах реки. Спускавшийся к воде сад укрывал своей сенью бродивших его тропинками влюбленных. Нередко новый день заставал их сидящими на берегу потока. Рассветный час, час любви и обновления, когда мерцание скалистых вершин Каррары соперничает с блеском мраморных плит Пизы, когда шепот перекатывающихся у горизонта зеленых вод Тосканского моря заглушает пение просыпающихся в кронах птиц, — этот час дарил мало радости влюбленным, ибо он предвещал разлуку.
Между тем в мире произошли роковые перемены. Войска Шарля VIII, короля Франции, вторглись в италийские пределы и неуклонно продвигались на юг, сея страх и смятение. Руины, дымящиеся развалины городов уже отчетливо виделись их защитникам — неумолимые и жестокие, воины Шарля форсировали альпийскую цепь.
Но не все печалились грядущему порабощению. Многие, к сожалению, очень многие из тех, чей разум уже давно наполнил фантастическую чашу выпавших на их долю страданий, представляли завоевателей чуть ли не ангелами, несущими избавление от пережитых бед.
Пиза, чья ненависть к флорентийцам вспыхнула с новой силой, теперь напоминала тигрицу, залегшую в логове; определенно избегая наступательных действий, она была готова дать отпор любым посягательствам на ее свободу. Впрочем, ее жители яснее, чем кто-либо другой, понимали, что их плохо организованная и недисциплинированная армия — ненадежное средство в борьбе с регулярными частями флорентийских кондотьеров. Пожалуй, именно сознание собственной слабости более, чем все остальные доводы, так долго удерживало гневливых пизанцев.
Ныне же, казалось, само Провидение выслало им на помощь французские легионы. Их уже встречали, приветствуя как освободителей, жители приальпийских долин. Политик вероломный, но тонкий, Шарль VIII в избытке раздавал клятвы и обещания, если в них возникала нужда. Выполнять их, стоит заметить, он никогда не торопился.
Встретив горячую поддержку пизанцев, король обещал помощь в борьбе против Флоренции. В день, когда в город пришла эта весть, были сорваны все ненавистные флаги, и колокол, возвестивший свободу одним, отдавал похоронным звоном другим.
Волнения не обошли стороной Джакопо, и перед ним стоял выбор: уехать, бросив нажитое, или остаться, уповая на милость озверевшей толпы.
Все это время Ланфранчи не оставлял попыток расположить к себе сердце Маддалены. Успеха он по-прежнему не имел и продвинулся к цели не более, чем в день первой их встречи. Тон его, однако, со временем изменился, и теперь, когда произошли описываемые события, из его объяснений выходило, что союз между ними более желателен ей, чем ему.
На следующий же вечер после вступления в город французских войск Ланфранчи посетил Джакопо. Костюм его был небрежен и больше бы подошел для шумного застолья, нежели для помолвки, впрочем, походка его и мутный взгляд ясно указывали, что именно там он только что и побывал.
Старый торговец с дочерью молча сидели в дальних покоях, куда не долетал уличный гвалт. Сумрачный зал, вздрагивающие в струях сквозняка гобелены — подавленность и уныние царили в сердцах несчастных. Тем более резкий контраст являл собой пестрый наряд пизанца. Змея, оплетающая тугими кольцами свою добычу, — таков был его взгляд. Безжалостное, жестокое лицо его являло судью, в чьей власти карать или миловать. Сердце Маддалены забилось в тревоге, лишь только она взглянула в его глаза, и бедный Джакопо, не в силах подняться, растерянный, смотрел на страшного гостя.
— Ты не весел, старик? — развязность, с которой обратился Ланфранчи, ужаснула отца и дочь. — Да не смотри так мрачно! Ни одна собака, да что там — ни одна рука не посмеет уронить волосок с твоей головы, если я не захочу этого!
Джакопо молчал.
— Верно, со страху ты проглотил язык? Не бойся, старик, отцу моей невесты нечего бояться, будь он хоть десять раз флорентиец. Да! Клянусь Святой Девой, будь он хоть десять тысяч раз флорентиец!
Как только он произнес эти слова, слезы брызнули из глаз Маддалены.
— Это еще что! Слезы в канун венчания?! Сейчас же их вытри, моя дорогая, у нас впереди медовый месяц, — продолжая говорить, он приблизился к девушке и попытался погладить ее плечо, но она с отвращением оттолкнула его.
— Перестаньте! Перестаньте кривляться! Вы были неприятны мне раньше, теперь вы мне ненавистны!
Ланфранчи отшатнулся, но овладел собой и презрительно рассмеялся:
— Браво! Забавно видеть, когда девушка волнуется, но по-моему, она немного переигрывает.
Кровь Джакопо вспыхнула от этого последнего оскорбления.
— Негодяй! — вскричал он вне себя от ярости. — Ты думаешь растоптать нас в нашей беде, ты думаешь лепить из нас все, что заблагорассудится тебе?! Но нет! Моя дочь никогда не будет твоей женой!
— Негодяй, ха-ха, — так ты меня назвал? Ответь мне, ты, ничтожный, выживший из ума старикашка, разве благородный синьор не может полюбить твою дочь? Кто смеет указывать ему?! И если я сказал, что люблю ее, моя ли в том вина? Негодяй, ха-ха-ха! Слушай, старикашка, ты, верно, слишком много выпил — я извиняю тебя, но запомни: в Пизе нет иных негодяев, кроме флорентийцев. Мое последнее условие — завтра твоя дочь будет моей!
— Нет! Никогда! — вскрикнула Маддалена.
— Тихо! Успокойся, моя щебетунья. Так вот, старик, если ты не ищешь себе смерти, а дочери — кое-чего похуже, завтра вечером она будет моей.
— О Пресвятая Дева! — рыдания заглушали слова Маддалены, склонившейся перед маленьким образом Мадонны, — о! спаси! спаси моего отца, не дай ему умереть из-за меня!
— Недурно! Хоть и молитва, право, а звучит мило, — насмешливо произнес Ланфранчи, — но даже она едва ли спасет вас!
Маддалена плакала, спрятав лицо в ладонях. Слезы тяжелыми каплями срывались и падали перед иконой.
Ланфранчи не отрываясь глядел на нее; ни жалости, ни любви не выражал его взгляд — злобная страсть горела в глубине его зрачков.
— Молись, — мрачно промолвил он, — да громче! Быть может, эта молитва — последняя в жизни твоего отца.
— Неужели у вас нет сердца, синьор? — в отчаянии Маддалена припала к его ногам. — О, пощадите отца! Не пятнайте своих рук его кровью. Я — ваша жертва, убейте меня, небо, быть может, простит вас!
— Всему свое время, моя дорогая, — неестественно спокойным голосом ответил Ланфранчи и, грубо отбросив ее, шагнул прочь из залы.
Ужас, посетивший обреченный дом, ледяным холодом сковал сердца его обитателей. Запоздалое раскаяние переполняло Джакопо; только теперь он постиг, каким чудовищем был возлелеянный им жених. Превозмогая собственные страхи, Маддалена, как могла, старалась утешить отца. Он сидел, бессильно поникший, и речи ее не трогали его слух. Наконец он поднялся, шатаясь. Язык отказывался повиноваться ему, но глаза, затуманенные слезами, говорили без слов.
— Спокойной ночи, дитя мое, спокойной ночи. И да хранит тебя Бог! — он обнял дочь.
— Господь не оставит нас в беде, отец!
Джакопо не слышал ее; немой и скорбящий, покидал он покои.
Оставшись одна, Маддалена села. Адский огонь опалял ее мозг, сознание горестного своего положения лишало последних сил. Тут мысли ее обратились к далекому Боржиано. Казалось, воспоминание об их любви вернуло столь необходимый ее душе покой, но снова и снова слова жестокосердного Ланфранчи сверлили ее мозг, и дух замирал, не в силах более выносить пытку; так замирает прохожий, склонившись над краем пропасти. Неужели и в самом деле неоткуда ждать спасения?
После долгих раздумий Маддалена решилась идти к одной из своих знакомых, которой посчастливилось родиться пизанкою, и просить помощи, чтобы вместе с отцом бежать из города.
Стоя у затворенного окна, она отрешенно смотрела на открывавшееся ее взору великолепие южной природы. Чистый свет луны озарял темные ленты садов, отражался, сверкая, на мраморных плитах особняков и, спокойный, переливался в плескавших близ недалекого берега волнах. Укрытый листвою соловей печально вторил шуму морских вод: тогда океан лежал гораздо ближе, чем нынче. Но даже природа не могла отвлечь Маддалену, погруженную в тяжелые мысли.
Неожиданно перед ее окном выросла мужская фигура; очертания ее терялись в сгущавшейся тьме. Чей-то голос позвал ее — то был Боржиано. Но только принялась Маддалена отворять окно — шум, крики ударили в уши; юноша побежал; толпа пизанцев, вопя, высыпала из темного переулка и устремилась за ним.
Как только звуки погони утихли и тишина вновь успокоила встревоженный сумрак, Маддалена закуталась в длинную, до пят, мантилью, зажгла фонарь и осторожно выскользнула из дома. Давно уже минула полночь, но улицы были полны, как днем. Разношерстные толпы пизанцев, смеясь, бродили по городу; черный мрак отзывался эхом их буйному веселью. Каждый шаг давался с трудом, сердце почти перестало биться от постоянного страха — девушка проходила мимо мятежных дворян, мимо пьяных простолюдинов, и — счастье! — никто не пытался остановить ее. В изнеможении она добралась до улицы, на которой жила ее знакомая. Отсюда, с возвышения, был хорошо виден залитый огнями дворец Ланфранчи, раскинувшийся внизу. Отступив в тень неглубокого портика, Маддалена быстрым движением откинула вуаль и сбросила с головы капюшон. Затаив дыхание, она смотрела на буйное пиршество врага; звуки пьяного бала, приглушенная музыка болью отзывались в ее душе.
В этот момент кто-то, одетый в широкий дорожный плащ и в маске, тронул ее плечо. Поспешность, с какою Маддалена накинула вуаль, не спасла ее — незнакомец успел разглядеть лицо.
— Вы — дочь флорентийца Джакопо, — голос его звучал глухо.
— Я вас не знаю. Кто вы? — Маддалена попыталась уйти.
— Стойте! — мужчина держал ее локоть. — Только безумный может стремиться навстречу своей гибели. Псы смерти рыщут вокруг, и горе тем флорентийцам, которые встретятся им на пути. Медлить нельзя — вам надо бежать из города. Идемте со мной.
Девушка молчала, но больше не пыталась оставить незнакомца. Причин доверять ему не было, как не было и причин его опасаться. Она стояла в нерешительности.
Между тем во дворце произошли перемены. Ворота его распахнулись и выпустили несколько человек. Сверкая доспехами, они двинулись вверх по улице, на противоположном конце которой стояли Маддалена и ее спутник.
— Пойдемте, нас могут заметить, — незнакомец спешил, но в этот момент силы покинули бедную изгнанницу. После недолгих колебаний мужчина взял на руки ее бесчувственное тело и быстро зашагал по неровной кладке одного из проулков, ведших из города. Стоило им войти в него, стал отчетливо слышен разговор тех, кто недавно оставил замок Ланфранчи. Глухие стены отражали уличный шум.
— А теперь к старикашке Джакопо! — голос звучал резко и немного крикливо.
— Если он так нужен вам, — отозвался другой, — забирайте его и делите между собой его мясо и кости, а мне оставьте милые моему сердцу сундуки.
— Сундуки! — прервал его третий. — Пусть дьявол заберет его золото и его самого в придачу. Мне доставит радость единственная вещь в его доме…
— О чем это ты толкуешь?! — новый голос был груб и надменен.
— Есть у старика в шкатулке один маленький приятный камешек, такой, что сияет даже сквозь стены…
— Советую господину ювелиру заткнуть свою пасть! — сказал или, вернее, прорычал тот же грубый голос, и хриплый смех пьяной компании ответствовал ему.
— Смейтесь, олухи, смейтесь, а камешек все равно достанется мне — я не посмотрю, что она — флорентийка!
— Полегче, — обладатель грубого голоса вновь оборвал спорящих. — Девушка будет моей, я поклялся в том своей шпагой. Тот, кто заставит меня нарушить клятву, должен будет сломать мой клинок.
Постепенно шум голосов утих вдали. Гнетущая тишина повисла над беглецами. Спеша, пробирались незнакомец и приникшая к его плечу Маддалена среди мрачных развалин. Еще несколько шагов, и перед ними раскинулось огромное поле, где уже собралось немало бежавших флорентийцев. Среди них было несколько женщин в наспех наброшенных одеждах, некоторые из них держали на руках плачущих детей. Слезы и рыдания усугубляли открывшуюся картину страданий. Маддалену посадили на смирного пони, и небольшой отряд приготовился выступать. Рядом с Маддаленой, поддерживая ее в седле, скакал на вороном жеребце ее провожатый. Вооруженные мужчины охраняли ехавших в центре женщин. Отряд быстрой рысью устремился прочь от города. Старая заброшенная дорога, которую выбрали беглецы, серою змеею извивалась вдоль берега реки Арно. Быстрая езда, движение привели Маддалену в чувство.
— Отец! Где мой отец? — были первые ее слова.
— Не бойтесь, он в безопасности, — отвечал ее спутник.
На дальнейшие разговоры у них не оставалось времени, ибо, только кавалькада обогнула излучину реки, путь им преградил превосходящий по численности отряд противника.
— Пизанцы, — свистящим шепотом пронеслось в рядах флорентийцев, и тут же загремел клич:
— Вперед! К оружию!
Вмиг все смешалось в шуме и грохоте; кто атаковал, кто был атакован, женские крики вторили оружейному лязгу, ржание коней заглушало стоны раненых; началась битва. Удар алебарды, нашедшей в толчее грудь провожатого Маддалены, слегка задел и ее плечо. Кровь, обагрившая ее платье, головокружение от пустяковой, в общем, царапины — этого оказалось достаточно, чтобы сознание, только-только вернувшееся к Маддалене, снова ее оставило. Вместе со своим защитником, истекая кровью, девушка упала на землю.
Схватка закончилась. И закончилась так, как то было в обычае для сражений тех лет, особенно в Италии, где и ныне больше раздают удары, чем проливают кровь, и где добычи захватывают побольше, чем теряют жизней. Оружие собрали с поля боя, пленных флорентийцев, и Маддалену в числе их, увели обратно в город и там заключили в тюрьму. Сердца несчастных сжимались от боли, когда их вели по сырым коридорам, по сумрачным галереям, наполненным вздохами и стенаниями осужденных. Внезапно неясный стон донесся до слуха людей, идущих гулкими переходами. Скудный факел тюремщика осветил человеческое тело, распростертое на полу. Кровавое пятно растекалось под ним, изуродованные члены сотрясала предсмертная судорога. Неожиданно умирающий вытянул руку и из последних сил крепко сжал щиколотку Маддалены. Дюжий надзиратель не смог разнять окровавленную кисть. Сцена была ужасна, девушка пошатнулась, близкая к новому обмороку, дикий вопль исторгся из ее груди, и она упала бездыханной. В конце концов тюремщикам удалось освободить ее из объятий умирающего. То ли уже мертвую, то ли еще живую Маддалену бросили в холодную камеру на каменную постель и так оставили до утра.
Король французский, Шарль VIII, превыше всего на свете ценил душевный комфорт и роскошную обстановку. Чрезмерное тщеславие странным образом сочеталось с другими свойствами его души; слабость рассудочных построений, почти нелогичность весьма и весьма уживались в нем с деспотизмом и самовлюбленностью. Но, несмотря на обилие столь очевидных своих недостатков, он был не лишен семян материй благородных и чистых, которые, не обладай он властью и привычками, порождаемыми ею, очень возможно, произросли бы и превратились в плод более достойный, нежели тот, что ныне дарил соки его душе. Лучшим из его качеств было, пожалуй, искреннее сострадание к тем, чьему унижению он был причиной. Желание хоть чем-то искупить вину, будучи исполненным, возвращало утраченный покой и утешало его совесть.
Такого рода чувства овладели королем, когда поступили известия о беспорядках и грубом обращении с флорентийцами. На следующее же утро он издал указ об освобождении захваченных пленников и лично, со свитой вооруженных рыцарей, проехал по пизанским улицам, осматривая встретившиеся на пути тюрьмы. Среди них оказалась и та, куда накануне вечером бросили Маддалену. В сопровождении двух рыцарей король переступил порог камеры, где на каменных плитах в беспамятстве раскинулась прекрасная флорентийка. Широкие полы ее одежд покрывали пятна крови, лицо ее было бледно как мел, глаза — закрыты; казалось, она крепко спит.
— Какой милый зяблик, — прошептал один из рыцарей. — Разве годится держать столь прелестную птичку в клетке?
— Клянусь Богом, вы правы! — так же шепотом ответствовал ему монарх.
— Мне кажется, белизну ее щек можно превратить в румянец одним-единственным поцелуем. Дозвольте мне попытаться, ваше высочество.
— Разумеется нет! Стыдитесь! Вы предлагаете мне услугу, которую я с большей охотою исполню сам.
С этими словами монарх наклонился и запечатлел поцелуй на щеке Маддалены. В то же мгновение, сбросив с себя оковы сна, девушка поднялась на своем ложе и несколько диковатым, пожалуй, даже безумным взором окинула камеру и находившихся в ней французов. Большие голубые глаза ее затуманили набежавшие слезы, и потому истинное их выражение было трудно прочесть.
— Кровь! На тебе кровь! — воскликнула несчастная. — Так это ты убил Джакопо, — иди же, умойся! Ты весь в крови!
Осторожно взяв в ладони руку безумицы, король вежливо осведомился о ее самочувствии.
— Дай взглянуть на тебя! — проговорила девушка голосом, лишенным всякого выражения, и пристально вгляделась в его лицо. — Ты веселишься, палач. Сначала ты убил старого отца, затем — его дочь. Есть старинная песня, но я забыла ее; я пела ее так давно. Она нравилась Боржиано… нет, нет! я хотела сказать, — она нравилась моему отцу, моему доброму Джакопо, но теперь… Они все мертвы! Все…
— Пожалуй, песня немного грустна для такой красавицы, — промолвил первый рыцарь, когда Маддалена закончила петь.
— Девица лишилась рассудка из-за несчастной любви, — отозвался второй. — Верно, флорентийки…
— Замолчите! — приказал король. — Здесь не место для шутовского веселья.
— Веселья… — как эхо повторила бедная сумасшедшая и грустно улыбнулась чему-то. — Веселье и смех… Я тоже радовалась когда-то любви, но где вы, милые сердца, — они разбили вас. Джакопо, Боржиано, любимый, когда я снова увижу вас? А ты! — ты не хмурься; твоя невеста жива! Слушай! это ее голос — она поет, иди! она зовет тебя!
Видевший много несчастий, но впервые столкнувшийся с той бездной отчаяния, что открылась ему в словах Маддалены, Шарль, хотя и не расположенный обычно к бурному изъявлению чувств, отвернулся от нее и, будучи не в силах более сдерживаться, заплакал.
— О, не плачьте, — узница обратилась к королю, — нет никого, кто любил меня, и нет никого, кого я любила… Я должна плакать, но я пою…
Глубокая грусть звучала в ее словах, а облик выражал чуждую им безмятежность. Ошеломленные французы замерли у порога. В этот миг дверь широко распахнулась, и в камеру вбежал запыхавшийся Джакопо. Протягивая руки, он кинулся к дочери, но Маддалена в испуге отшатнулась от него.
— Ты не узнала меня? Я — твой отец, ради Бога, ответь мне, скажи что-нибудь, Маддалена!
— Ты?! Ты не отец! Мой бедный отец был совсем седой, а твои волосы красны от крови. Смотри — она капает с них, — ты убил моего отца! Ты убил Боржиано!
— Дитя! О! Дитя мое! — простонал старик, хватаясь за сердце.
— Какой страшный удар, — прошептал король, поддерживая рухнувшего без чувств Джакопо.
Безумная медленно приблизилась к ним. Та скорбь, что так поражает в лицах мадонн старых мастеров, наполняла теперь ее голос:
— Бедный, он тоже, наверное, потерял отца. А может, они убили его невесту, как убили моего Боржиано. Открой глаза, мы будем вместе оплакивать наше горе… Мы будем петь, чтобы облегчить сердца.
Все еще не пришедший в себя Джакопо был вынесен из темницы на руках короля и его рыцарей. Через несколько дней он скончался. Лишь однажды, на краткий миг, сознание возвратилось к умирающему. В бессильной ярости призывал он кары небесные на голову Мили Ланфранчи, но безутешной оставалась душа его, и тогда в невыразимой тоске он звал свою Маддалену.
Глубоко потрясенный увиденным, Шарль лично проводил несчастную флорентийку за пределы тюремной ограды. Взор ее все так же блуждал, бессмысленный, обильные слезы скатывались по мертвенно-бледным щекам. Душа ее, смятая жестокими испытаниями истекших суток, страдала; болезненные фантазии разрывали ее на части. И тем тяжелее воспринималось ее безумие, ибо необыкновенная красота девушки нимало не померкла от пережитого — Маддалена была прекрасна, как только может быть прекрасна земная юность.
Только она ступила на улицу, к ней бросился взволнованный Боржиано. Вместе с другими флорентийцами освобожденный из-под стражи, он сразу устремился на поиски потерянной возлюбленной и наконец нашел ее.
Не будем даже пытаться описать их встречу; и его несчастная не узнала. Трудно себе представить, а еще труднее описать ту тоску, что проникла в его сердце, ту боль и отчаяние, что охватили его, когда ему предстало лицо любимой, такое нежное и выразительное недавно, теперь же — растянутое в бессмысленной гримасе безумной веселости.
В уединенных покоях, большую часть дня предоставленная самой себе, Маддалена постепенно освобождалась от наполнявших ее душу ужасов. В те редкие минуты, когда речь ее обретала связность и мысль, казалось, вновь оживляла взор, она вспоминала тех, с кем ее разлучила страшная ночь. Но то были краткие мгновения, и просветление сменялось новым приступом безумия, не желавшего отпускать из своих объятий истерзанную страданием душу. Расстроенное воображение стало отныне реальностью для Маддалены, и терпеливый Боржиано, как ни пытался нащупать тропинку к сердцу любимой, теперь понимал, что прежних дней не вернуть никогда.
Кровь закипала в его груди при мысли о негодяе Ланфранчи. Жалость и тоска отступали прочь, поруганная любовь взывала к отмщению; ненависть и гнев переполняли его существо. В час смерти старого Джакопо у его ложа стоял Боржиано, слова умирающего жгли его. С тех пор вся его жизнь была подчинена одной цели — дождаться удобного случая и отомстить. И такой случай не заставил себя ждать.
Однажды вечером в безлюдных кварталах Лангдарно Боржиано встретил своего врага. Противники немедленно обнажили оружие; многоопытность не спасла Ланфранчи; защиту его смял яростный натиск Боржиано, и острие шпаги уснуло в его груди. Клинок со звоном переломился, и негодяй, обливаясь кровью, упал на землю. Вложив в ножны сломанную шпагу, Боржиано в спешке покинул место поединка. Только он скрылся, улицу заполнила собравшаяся толпа. Зловещим шепотом от человека к человеку передавалось имя Ланфранчи. Из груди убитого извлекли обломок, и в неверном свете блеснуло клеймо «Флоренция». Раздались крики:
— Проклятые флорентийцы!
— Смерть флорентийским собакам!
Когда же волнение слегка улеглось и шум поутих, было решено обойти каждый флорентийский дом, каждую флорентийскую семью и найти недостающую часть оружия.
Боржиано между тем, всецело во власти чувства, презрел всякую осторожность. Под плащом со следами крови принес он домой подобранный эфес. Вина его была очевидна; обломок клинка подходил к гарде. Впрочем, и меньших доказательств хватило бы разъяренной толпе — закованный в цепи флорентиец предстал перед судом. Тоже пизанцы, судьи не более остальных были настроены против юноши, и дело его оказалось закрытым задолго до того, как поредела толпа возмущенных убийством горожан, что собрались перед зданием. Смерть на колесе — гласил приговор.
Шум, крики, достигли уединенных покоев несчастной сумасшедшей. Быть может, она даже различила имя, которое в ярости повторяла толпа. И мрачное спокойствие, владевшее ее душой, оставило тогда девушку; еще не сознавая причины, в странном возбуждении бежала она по городским улицам; платье ее, небрежно наброшенное, развевал ветер; неубранные волосы падали ей на лица, а глаза… глаза были все так же безжизненны и дики. Ведомая самою судьбой, пробиралась она сквозь толпу — объект сострадания одних, предмет злого веселья других — к месту казни своего возлюбленного.
Казнь началась. Медленная и ужасная смерть ожидала Боржиано, но ни слова мольбы не издали его уста, ни единого стона не подарил он кровожадной толпе; даже палачи плакали, видя такую непомерную стойкость.
Маддалена увидела Боржиано, казалось, она узнала его, распятого на колесе. Толпа расступалась перед ней, нерасторопных отталкивала она сама, пока наконец не встала у деревянных подмостков, на которых в муках умирал Боржиано. Глаза его уже закрыла холодною рукой избавительница смерть; еще поворот колеса — и жизнь покинула его.
Узнала ли своего возлюбленного Маддалена? Узнала ли она того нежного певца, что пел для нее в дни счастья? Узнала ли?..
Мгновение она стояла, не двигаясь, не отрывая глаз от распятого Боржиано; затем, не издав ни звука, упала на землю бездыханной. Сердце ее затрепетало и затихло навеки. Один шаг отделял Маддалену от истерзанных останков ее несчастного возлюбленного.
Влюбленных похоронили у самого подножия падающей башни. Быть может, запоздалое раскаяние смягчило жестокосердных пизанцев, а может быть, и нет. Изголовье последнего их ложа неизвестный друг украсил мраморною плитою. На ней были выбиты всего два слова «Маддалена и Боржиано». Еще в начале прошлого века надпись можно было разобрать, хотя уже тогда земля почти полностью поглотила надгробие. Ныне же дикие цветы, в изобилии произраставшие там, до основания источили плиту и не оставили нам ничего, что бы напоминало о несчастной любви двух флорентийцев.
Анна Летиция Барбальд
СЭР БЕРТРАНД
Перевод А. Бутузова
В надежде до вечерних колоколов миновать мрачное место, сэр Бертранд повернул своего коня и выехал в дикое поле. Он не преодолел и половины пути, когда его внимание привлекли следы; он всматривался в даль, но не видел ничего, кроме окружавшего его коричневого вереска; наконец он понял, что не знает, в каком направлении ему следует ехать. В таком положении его застала ночь.
Это была одна из тех ночей, когда луна едва брезжит на зловеще хмурящемся небе. Изредка она показывалась в просветах небесной дымки, но скрывалась вновь, едва осветив перед сбившимся с дороги сэром Бертрандом бескрайнюю пустошь. Надежда и природная отвага некоторое время побуждали его скакать в неизвестность; наконец сгущающаяся темнота и усталость одолели его; опасаясь ям и трясины, он остановил коня и не трогался с места; он спешился и в отчаянии бросился на траву.
Но отдых его был недолог; глухой удар колокола прозвучал вдали — он поднялся. Повернувшись на звук, он различил неясно мерцающий огонек. Он осторожно двинулся к нему, ведя на поводу своего коня. После утомительного перехода рыцарь остановился; путь ему преграждал ров, опоясывающий то место, откуда исходил непонятный свет. На мгновение вышла луна и осветила древний замок с зубчатыми башнями и высокими воротами. Время не пощадило строений; всюду виднелись следы разрушений. В нескольких местах обвалилась крыша, зубцы на стенах наполовину осыпались, окна провалились. Подъемный мост с полуразвалившимися воротцами на концах вел во внутренний двор замка. Рыцарь ступил на мост; в тот же миг огонек, светившийся в бойнице одной из башен, скользнул прочь и исчез; луна скрылась в облаках, и ночь стала еще темнее, чем прежде.
Все было тихо. Приблизившись к главному зданию, сэр Бертранд привязал коня под навесом и легкими шагами двинулся вдоль фасада. Стояла гробовая тишина. Он заглядывал в окна, но ничего не мог рассмотреть в густом мраке. После непродолжительных раздумий он поднялся на крыльцо. Взявши рукою массивное кольцо на двери, он поднял его и, поколебавшись, с силой ударил. Гулкое эхо прокатилось под сводами замка. И снова стало тихо. Он ударил сильнее и громче — и вновь тишина; в третий раз он ударил — и в третий раз все было покойно, как прежде. Он отошел от крыльца, чтобы заметить, не появится ли в каком из окон свет. Огонек снова горел в башне; как и в прошлый раз, он скользнул прочь и исчез — в то же мгновение гигантский колокол глухо ударил с башни. Сердце сэра Бертранда сковал страх: некоторое время он стоял, не трогаясь с места. Необъяснимый ужас побудил его сделать несколько торопливых шагов к навесу, где стоял его конь, но стыд заставил остановиться; желая с честью выйти из этого приключения, он повернулся к дверям.
Обнажив меч и держа его одною рукой, другой он отодвинул засов, удерживавший ворота. Тяжелые створки, поскрипывая ржавыми петлями, нехотя подались под его плечом: он налег на них — и они растворились; он выпрямился и шагнул вовнутрь — двери с грохотом захлопнулись за его спиной. Кровь захолонула в жилах сэра Бертранда — он обернулся и долго искал, прежде чем нащупал дверную рукоять: но сколько ни старался, он не мог открыть дверь. Оставив бесплодные попытки, он осмотрелся: в противоположном конце залы, у подножия широкой лестницы слабо мерцало голубоватое пламя. Собрав все мужество, он двинулся к нему.
Пламя скользнуло и стало удаляться. Он подошел к подножию лестницы и ступил на нее. Он медленно поднимался ступень за ступенью, а пламя скользило перед ним, пока не достигло широкой галереи. В немом ужасе сэр Бертранд следовал за ним, стараясь ступать как можно тише, ибо эхо собственных шагов пугало его. Пламя привело его к основанию еще одной лестницы и там вновь исчезло. В то же мгновение еще один удар колокола донесся с башни — сэр Бертранд почувствовал, как у него замерло сердце. Теперь его окружала кромешная тьма; вытянув перед собой руки, он стал подниматься по второй лестнице. Холодные пальцы встретили его руку и с силой сжали ее, увлекая вперед; он попытался освободиться, но не мог. Тогда он взмахнул мечом и разрубил темноту; пронзительный крик разорвал тишину, и мертвая рука бессильно повисла на его запястье. Он сбросил ее и бесстрашно устремился вперед. Лестничные пролеты были извилисты и узки, нередко их разрывали провалы, каменная кладка шаталась под его ногами. Сама лестница становилась все уже и уже, пока наконец не уперлась в железную дверь. Сэр Бертранд распахнул ее — перед ним извивался коридор настолько тесный, что человек не мог выпрямиться в нем в полный рост. Слабое сияние освещало проход. Сэр Бертранд помедлил и переступил порог. Глухой стон послышался в глубине коридора, когда он вошел. За первым поворотом он снова увидел голубоватое пламя и снова последовал за ним. Наконец низкие своды неожиданно раздались, и рыцарь оказался в просторной галерее; посредине ее стоял жуткий призрак; нахмурясь и угрожающе протягивая перед собой окровавленный обрубок, он грозно потрясал сжатым в железной рукавице мечом. Без колебаний сэр Бертранд бросился вперед и нанес сокрушительный удар; в тот же миг призрак исчез, и на пол со стуком упал тяжелый железный ключ.
Теперь пламя покоилось на створках массивных дверей в конце галереи. Сэр Бертранд подошел и вставил ключ в медный замок, с трудом он повернул его — и двери распахнулись. Его глазам предстала огромная зала; в дальнем углу ее на похоронных дрогах покоился гроб с горящими по бокам свечами. Вдоль стен стояли гигантские статуи, высеченные из черного мрамора. Одетые на мавританский лад, они держали перед собою огромные кривые сабли. Каждая из статуй занесла руку с саблей и шагнула вперед, когда в покои ступил рыцарь; в то же мгновение гроб отверзся и снова ударил колокол.
Пламя продолжало скользить вперед, и сэр Бертранд решительно следовал за ним. В шести шагах от похоронных дрог он остановился. Внезапно из гроба поднялась женщина, обернутая в саван; лицо ее скрывала черная вуаль. Она протянула к рыцарю руки; статуи загремели саблями и двинулись к ним. Сэр Бертранд бросился к женщине и сжал ее в объятиях — она откинула вуаль и поцеловала его в губы; в тот же миг замок вздрогнул, как от удара. Стены его раскололись с грохотом, и сэр Бертранд упал без сознания.
Когда он пришел в себя, то обнаружил, что лежит на бархатной софе в роскошно убранной зале. Множество свечей, хрустальные люстры освещали кипевший праздник. Зазвучала тихая музыка, и двери раскрылись; в покои вошла женщина неземной красоты. Ее окружала стайка прелестных нимф, грациозностью движений не уступавших древним богиням. Она приблизилась к рыцарю и опустилась перед ним на колени, благодаря как своего спасителя. Нимфы водрузили ему на голову лавровый венок, а женщина взяла его за руку и повела к праздничному столу. Там она села подле него. Нимфы тоже сели, и потянулась бесконечная вереница слуг, прислуживавших в пиршественной зале. Все время играла восхитительная музыка. От изумления сэр Бертранд не мог вымолвить ни слова — благодарными взглядами и жестами отвечал он прекрасным незнакомкам…
Анна Радклиф
КОМНАТА С ПРИЗРАКОМ[30]
Перевод Л. Гей
…Граф отдал распоряжение отпереть северную анфиладу комнат и приготовить их к приходу Людовико, верного своего слуги; но Доротея, домоправительница, после недавно испытанных страхов не решалась исполнить это приказание; а так как никто из других слуг не осмеливался войти в них, то ряд таинственных покоев оставался запертым до тех пор, пока Людовико не отправился туда провести ночь. Этого момента все домочадцы ожидали с нетерпением.
После ужина Людовико, по приказанию графа, явился к нему в спальню и оставался там с полчаса; на прощанье граф передал ему меч.
— Этот меч служил во многих битвах между смертными, — шутливо заметил граф, — я не сомневаюсь, что ты будешь достойно пользоваться им в борьбе с бесплотными духами… Завтра ты, надеюсь, доложишь мне, что во всем замке не осталось ни единого духа.
Людовико принял меч с почтительным поклоном.
— Ваше приказание будет исполнено, экселенца; ручаюсь, что после этой ночи ни один дух уже не потревожит обитателей замка.
Они прошли в столовую, где гости графа ожидали его, чтобы проводить Людовико до дверей северных апартаментов; Доротее велели принести ключи и вручить их Людовико, который открывал шествие, а за ним потянулись вереницей чуть не все обитатели замка. Достигнув задней лестницы, многие из слуг отстали, страшась идти дальше; остальные последовали за отважным юношей до верха лестницы, где на широкой площадке столпились вокруг него: пока он вкладывал ключ в замок, все следили за ним так пристально, точно он совершал какой-то магический обряд.
Людовико никак не мог повернуть ключ в незнакомом замке; Доротея, оставшаяся далеко позади, была позвана на помощь, и под ее рукой дверь тихонько отворилась; взор ее скользнул внутрь комнаты. Она вскрикнула и отшатнулась. При этом движении испуга большая часть толпы бросилась вниз по лестнице; граф, его сын Анри и Людовико остались одни. Тотчас же все трое ринулись в отпертую комнату — Людовико с обнаженным мечом, граф с лампой в руках, а Анри с корзиной провизии для неустрашимого смельчака.
Торопливо оглядев первую комнату, где не оказалось ничего страшного или подозрительного, прошли во вторую; и там тоже все было тихо; тогда направились в третью комнату — уже более сдержанным шагом. Граф начал посмеиваться над своей собственной тревогой и спросил Людовико, в которой из комнат он намерен провести ночь.
— Кроме этих комнат, там есть еще несколько, экселенца, — отвечал Людовико, указывая на дверь, — и в одной из них стоит постель. Там я и рассчитываю переночевать. Устану сторожить — могу лечь и уснуть.
— Хорошо, — одобрил граф, — пойдем дальше. Как видите, в этих покоях ничего нет особенного, кроме сырых стен и разваливающейся мебели. Я все время был так занят после приезда в замок, что и не заглядывал сюда. Запомни, Людовико: завтра же надо велеть экономке отворить настежь все окна. Штофные занавеси рассыпаются в клочья; я велю снять их и убрать всю эту старинную мебель.
— Смотри, отец, — заметил Анри, — вот массивное кресло с богатой позолотой — ведь оно точь-в-точь такое, как кресло в Луврском дворце!
— Да, — сказал граф, остановившись разглядеть кресло, — существует целая история насчет этого кресла, но у меня нет времени ее рассказывать, пойдем дальше. Эта анфилада длиннее, чем я думал: много лет прошло с тех пор, как я был здесь. Но где же спальня, о которой ты говорил, Людовико? Ведь все это только аванзалы к большому салону; его я помню в былом великолепии…
— Мне сказывали, ваше сиятельство, что постель стоит в комнате, смежной с салоном и замыкающей всю анфиладу.
— А! Вот и пресловутый салон! — воскликнул граф, когда они вошли в просторный покой.
Граф постоял там с минуту, оглядывая остатки поблекшего великолепия: пышные ковровые обои, длинные, низкие бархатные диваны с густо позолоченной резной отделкой, мраморный мозаичный пол, устланный посредине красивым ковром; огромные венецианские зеркала, таких размеров и качества, каких в те времена во Франции не умели выделывать, отражали в себе всю обстановку огромной комнаты. В этих зеркалах отражалось когда-то веселое, блестящее общество: прежде салон служил парадной приемной, и здесь у маркизы происходили многолюдные собрания по случаю ее бракосочетания. Если бы по мановению волшебной палочки могли воскреснуть исчезнувшие группы (многие из участников давно исчезли навеки с лица земли), когда-то отражавшиеся в гладкой поверхности зеркал, то какую резкую противоположность представили бы они с теперешним запустением?.. Вместо сияющих огней и роскошной, оживленной толпы, они отражали одинокую, тускло мерцающую лампу, которую граф высоко подымал над головой, и три растерянные фигуры, оглядывавшие просторные пустые стены.
— Ах, — обратился граф к сыну, пробуждаясь из глубокой задумчивости, — как картина изменилась сравнительно с тем временем, когда я в последний раз был здесь! В ту пору я был молодым человеком; покойная маркиза тоже находилась в цветущей поре жизни; много было здесь и других людей, теперь давно уже умерших! Вот здесь помещался оркестр; здесь мы танцевали затейливые фигуры, стены оглашались нашим весельем. Теперь в них раздается одинокий, слабый голос; пройдет еще немного времени — и его не станет… Сын мой, помни, что и я когда-то был молод, как ты, и что ты сам промелькнешь, как и твои предшественники, которые, танцуя и распевая в этих когда-то веселых хоромах, забывали, что годы составляются из минут и что каждый шаг приближает их к могиле. Но подобные размышления бесполезны, скажу, даже преступны, если не научат нас готовиться к вечности; иначе они только затуманивают наше счастье в настоящем, не направляя нас к блаженству в будущем. Но довольно об этом — пойдем дальше.
Людовико отпер дверь спальни; войдя туда, граф был поражен мрачным видом ее благодаря темным тканым обоям. Он приблизился к постели с каким-то торжественным волнением и, заметив, что она застлана черным бархатным покровом, остановился в смущении.
— Что бы это значило? — проговорил он, устремив на покров пристальный взор.
— Рассказывают, ваше сиятельство, — отвечал Людовико, стоя в ногах постели под складками полога, — рассказывают, что маркиза де Вильруа скончалась в этой самой комнате; на этой кровати лежало ее тело, пока его не вынесли хоронить; может быть, этим и объясняется присутствие здесь погребального покрова.
Граф не отвечал, он стоял несколько минут, погруженный в думы и видимо взволнованный.
Затем, обратившись к Людовико, он с ударением спросил его — выдержит ли он, если ему придется остаться здесь на всю ночь?
— Если ты в этом сомневаешься, — добавил граф, — то не стыдись, сознайся: я освобожу тебя от твоего обязательства, не подвергая насмешкам язвительных слуг.
Людовико задумался; в сердце его боролись самолюбие и другое чувство, похожее на страх. Однако первое одержало верх. Он покраснел, все колебания его исчезли.
— Нет, ваше сиятельство, — отвечал он, — я исполню до конца то, за что взялся; благодарю за ваши милости ко мне. Здесь, в камине, я разведу огонь и при помощи доброго угощения, припасенного в этой корзине, я не сомневаюсь, что буду чувствовать себя недурно!
— Будь по-твоему, — согласился граф, — но как ты скоротаешь долгую томительную ночь, если не будешь спать?
— Когда я устану, ваше сиятельство, — отвечал Людовико, — я не побоюсь заснуть; а пока у меня есть книга, которая позабавит меня.
— Прекрасно, — сказал граф, — надеюсь, ничто не потревожит тебя; но если тебя серьезно что-нибудь испугает, то приходи ко мне прямо в спальню. Я слишком доверяю твоему здравому смыслу и мужеству, чтобы думать, что ты струсишь из-за каких-нибудь пустяков, поддашься впечатлению этих мрачных хором или их отдаленности от других, чтобы уступить каким-то воображаемым страхам!.. Завтра я отблагодарю тебя за оказанную тобой важную услугу; эти комнаты будут отперты настежь, и моя челядь убедится в своем заблуждении. Покойной ночи, Людовико; приходи же завтра рано утром и помни, что я говорил тебе.
— Буду помнить, ваше сиятельство; покойной ночи и вам; позвольте посветить вам.
Он проводил графа и Анри по всему ряду покоев до наружной двери. На площадке лестницы стояла лампа, оставленная одним из перепуганных слуг; взяв ее в руки, Анри еще раз попрощался с Людовико; тот почтительно ответил на привет молодого господина, затворил за ним дверь и запер ее на ключ. Затем, направляясь в спальню, стал оглядывать комнаты, по которым проходил, с большей тщательностью, чем прежде; он опасался, не спрятался ли там кто-нибудь нарочно, с целью испугать его. Но кроме него самого, там не оказалось ни души; оставляя отворенными все двери, через которые проходил, он снова попал в большую гостиную, размеры которой и мрачное безмолвие внушали ему трепет. С минуту он стоял неподвижно, оглядываясь назад на длинную анфиладу пройденных комнат; повернувшись, он увидал свою собственную фигуру, отраженную в большом зеркале, и вздрогнул… Смутно виднелись и другие предметы в темной поверхности стекла, но он не останавливался рассматривать их, а поспешно вернулся в спальню; заметив дверцу в смежную каморку, он вошел туда. Там все было тихо. Глаза его остановились на портрете покойной маркизы; долго он рассматривал его со вниманием и некоторым изумлением. Обшарив все углы и чуланы, он вернулся в спальню и развел в камине яркий огонь; это несколько ободрило его и подняло его мужество, которое уже начинало падать под влиянием мрака и безмолвия, нарушаемого лишь завываниями ветра. Людовико придвинул столик к огню, вытащил из корзины бутылку вина и кое-какую холодную провизию и принялся закусывать. Покончив с ужином, он положил свой меч на стол; ему еще не хотелось спать, и он вынул из кармана принесенную с собой книжку. Это был сборник провансальских легенд. Помешав угли, так что в камине вспыхнуло яркое пламя, он поправил лампу, придвинул кресло к огню и погрузился в чтение; скоро все его внимание было поглощено повестью.
Тем временем граф вернулся в столовую, куда явилось и остальное общество, которое, проводив его до дверей северных покоев и услышав крик Доротеи, поспешно разбежалось. Все стали приставать к графу с расспросами. Граф слегка потрунил над гостями по поводу их поспешного бегства и суеверной слабости. Этот разговор повел к интересному вопросу: может ли душа, расставшаяся с телом, посещать земную юдоль, и если может, то будет ли дух видимым для смертных? Барон, один из гостей графа, выражал мнение, что первое очень вероятно, а второе — возможно, и старался подкрепить свое мнение цитатами из авторитетных писателей древнего и нового времени. Граф же, наоборот, не разделял этого мнения. Завязался горячий спор. С обеих сторон приводились ловкие аргументы, но ни та, ни другая сторона не сдавалась. Действие этого разговора на слушателей было различное. Хотя на стороне графа было превосходство по части аргументации, у него оказалось значительно меньше сторонников; свойственная человеку склонность ко всему сверхъестественному, чудесному заставила большинство гостей держать сторону барона; и хотя на многие из положений графа не нашлось ответа, его противники склонны были думать, что это объясняется их личной неосведомленностью по такому ответственному предмету, а вовсе не тем, что не существует на свете аргументов, с помощью которых можно было бы разбить приведенные доводы.
Бланш, дочь графа, слушала, вся бледная от волнения, но насмешливый взгляд, брошенный на нее отцом, вызвал румянец смущения на ее щеках, и она старалась позабыть суеверные рассказы, слышанные ею еще в монастыре. Между тем горничная Бланш, Эмилия, с напряженным вниманием следила за спором, затрагивавшим такой интересный для нее вопрос; вспомнив призрак, виденный ею в спальне покойной маркизы, она почувствовала холодную дрожь по всему телу. Несколько раз она готова была рассказать то, что видела; но ее удерживало опасение сделать неприятность графу и самой очутиться в смешном положении. С тревожным нетерпением ожидая, чем кончится отважное предприятие Людовико, она решила поставить свое молчание в зависимость от этого исхода.
Наконец общество разошлось на ночь, и граф удалился в свою комнату; при воспоминании о только что виденных в собственном доме заброшенных унылых апартаментах его охватила грусть; внезапно он был пробужден из своих дум.
— Что это за музыка? — спросил он вдруг своего камердинера. — Кто это играет в такой поздний час?
Слуга ничего не отвечал; граф все слушал и наконец заметил:
— Это незаурядный музыкант, у него искусная рука. Кто это такой, Пьер?
— Ваше сиятельство… — колеблясь, начал слуга.
— Кто играет на этом инструменте? — повторил граф.
— Разве вашему сиятельству не известно?
— На что ты намекаешь? — строго спросил граф.
— Ни на что… решительно ни на что, ваше сиятельство… — отвечал покорно камердинер, — но только эта музыка частенько раздается в доме в полночь; вот я и думал, что ваше сиятельство уже слыхали ее раньше.
— Музыка в моем доме в полночь! Ах ты бедняга! Так, по-твоему, может быть, кто-нибудь и пляшет под эту музыку?
— Она не в самом замке, надо думать, ваше сиятельство; говорят, звуки несутся из лесу, хотя кажутся такими близкими; но ведь духи могут делать все что им угодно!
— Ах, бедняга! — повторил граф. — Я вижу, и ты такой же глупый, как и все остальные слуги; завтра ты убедишься в своем смешном заблуждении. Однако слушай! Что это за голос?
— Ах, ваше сиятельство, этот голос часто слышится вместе с музыкой.
— Часто! Скажи, пожалуйста, как часто? Голос превосходный!
— В сущности, ваше сиятельство, сам-то я слыхал его не больше двух-трех раз; но другие люди, здешние старожилы, довольно-таки часто слыхали этот голос.
— Какая дивная высокая нота! — воскликнул граф с восхищением знатока, продолжая слушать. — А теперь какая каденца! Право, точно неземная музыка.
— Как раз это же самое и другие говорят, ваше сиятельство, — поддакнул слуга, — дескать, не простому смертному принадлежит этот голос, и если дозволено мне выразить свое мнение…
— Тише! — остановил его граф и стал опять прислушиваться, пока не умолкла мелодия.
— Какая странность, — молвил он задумчиво, отходя от окна. — Закрой окна, Пьер!
Пьер повиновался, и после этого граф отпустил его; но он не скоро отделался от впечатления музыки; еще долго звучала в его воображении тающая мелодия, между тем как мыслями его овладевали недоумение и тревога.
Между тем Людовико в своем одиночном заключении слышал временами слабое эхо хлопающих дверей, когда домочадцы расходились по своим спальням; наконец на больших часах в сенях пробило двенадцать ударов.
— Ого, уже полночь! — сказал он про себя и окинул подозрительным взглядом всю просторную комнату.
Огонь в комнате почти совсем угас; до сих пор все внимание Людовико было поглощено чтением, и он забыл о нем. Но тут он подложил еще дров, не потому, что чувствовал холод, хотя ночь была бурная, но потому, что становилось жутко и неуютно. Снова поправив лампу, он налил себе стакан вина, ближе придвинулся к трещавшему огню, стараясь оставаться глухим к ветру, печально завывавшему на дворе, и отрешиться от меланхолии, постепенно овладевавшей его помыслами. Снова принялся он за книгу. Эту книгу ему одолжила Доротея, а та когда-то подобрала ее в темном уголке библиотеки покойного маркиза; раскрыв ее, она увидала, о каких чудесах там говорится, и поэтому тщательно сберегала ее у себя в комнате: книга была в таком виде, что это давало ей право оставить ее себе. В сыром углу, куда она завалилась, переплет ее заплесневел и съежился, листы были в пятнах, так что местами трудно было разобрать буквы. Фантастические творения провансальских писателей, заимствованные из арабских легенд, занесенных сарацинами из Испании, или повествования о рыцарских подвигах крестоносцев, которых трубадуры сопровождали на Восток, всегда были увлекательны и заключали в себе много чудесного. Немудрено, что Доротея и Людовико прельстились этими вымыслами; в прежние века они неудержимо пленяли воображение народное. Впрочем, некоторые из рассказов, помещенных в книге, лежавшей перед Людовико, отличались очень незатейливым содержанием; в них не было ни хитроумных вымыслов, ни поразительных героев, какие обыкновенно встречались в повестях XII столетия; такого же свойства был один из рассказов, попавшийся ему на глаза. В оригинале он отличался очень пространным изложением, но мы передадим его вкратце. Читатель убедится, что рассказ проникнут суеверным духом того времени.
ПРОВАНСАЛЬСКАЯ НОВЕЛЛА
Жил-был однажды в провинции Бретани один благородный барон, известный своим богатством и гостеприимством. Замок его посещался дамами очаровательной красоты и толпою благородных рыцарей. Слава о том, какую честь он воздавал рыцарским подвигам, проникла далеко, и храбрецы даже из дальних стран стекались к нему, чтобы попасть в число его гостей; двор его был великолепнее, чем у других князей и принцев. Восемь менестрелей состояли на его службе и пели под аккомпанемент арф романтические песни на сюжеты, заимствованные у арабов, или воспевали приключения рыцарей в крестовых походах или же воинственные подвиги самого барона, их повелителя, в то время как барон, окруженный рыцарями и дамами, пировал в большом зале своего замка, где на дорогих ковровых обоях, украшавших стены, были изображены подвиги его предков, а на расписных окнах красовались рыцарские гербы. Пышные знамена, развевавшиеся на башнях, великолепные балдахины, обилие золота и серебра, сверкавшего на буфетах, многочисленные блюда, покрывавшие столы, бесчисленные слуги в роскошных ливреях, рыцарский вид и изящные наряды гостей — все это, вместе взятое, составляло такую великолепную картину, какой мы уже не можем надеяться увидеть в наши дни упадка.
Рассказывали, что с бароном случилось следующее приключение. Однажды после банкета, удалившись поздно в свою спальню и отпустив прислугу, он был удивлен появлением какого-то незнакомца благородной наружности, но со скорбным, мрачным лицом. Предположив, что незнакомец заранее спрятался в его апартаментах, так как казалось невозможным, чтобы он мог пробраться через переднюю, не замеченный пажами, которые непременно помешали бы ему беспокоить их господина, барон громко позвал своих людей и, обнажив меч, который еще не успел снять с себя, встал в оборонительную позу. Незнакомец, тихо подходя к нему, стал уверять, что барону нечего бояться, что он пришел не с враждебными намерениями, но для того, чтобы сообщить страшную тайну, которую ему необходимо узнать.
Барон, успокоенный благородным обхождением незнакомца, пристально оглядел его, вложив меч в ножны, и попросил его объяснить, каким образом он пробрался в его спальню и какова цель его прихода.
Не отвечая ни на один из этих вопросов, незнакомец объявил, что пока он не может дать никаких разъяснений, но что если барон последует за ним на опушку леса, лежащего на небольшом расстоянии от стен замка, то он сообщит ему нечто очень, очень важное.
Слова эти опять встревожили барона; ему не верилось, чтобы чужой человек намеревался заманить его ночью в уединенное место, не питая замысла лишить его жизни; он отказался идти, заметив в то же время, что если б намерения незнакомца были честные, он не стал бы так настойчиво скрывать цель своего посещения.
С этими словами он еще внимательнее начал оглядывать незнакомца, но не заметил ни перемены в его лице, ни других каких-либо признаков злого умысла.
Одет он был в рыцарские доспехи, отличался статным ростом и благовоспитанным обращением. И при всем том он отказывался открыть причину своего прихода, пока барон не выйдет на опушку леса. Между тем его намеки, касающиеся тайны, которую он желает открыть, возбудили в бароне такое сильное, такое жгучее любопытство, что он наконец согласился на требование незнакомца, но на известных условиях.
— Господин рыцарь, — сказал он ему, — я пойду с вами в лес, но только возьму с собой четверых людей — они будут свидетелями нашей беседы.
На это рыцарь, однако, не согласился.
— То, что я намерен разоблачить, предназначено для вас одного. На свете есть только три лица, которым известна эта тайна: она близко касается вашего дома, но сейчас я еще не могу этого объяснить. Впоследствии вы припомните эту ночь или с благодарностью, или с раскаянием — смотря по тому, как поступите в настоящую минуту. Если желаете благоденствовать в будущем — следуйте за мной. Ручаюсь вам честью рыцаря, с вами не случится ничего дурного. Если же вы хотите бросить вызов своей судьбе, то оставайтесь здесь, в своей спальне, а я удалюсь, как пришел.
— Господин рыцарь, — возразил барон, — как возможно, чтобы мое счастье в будущем зависело от моего теперешнего поступка?
— Пока я не могу этого объяснить, — молвил незнакомец, — я уже сказал все, что мог. Становится поздно; если хотите пойти со мною, надо решаться поскорее…
Барон задумался; взглянув на рыцаря, он заметил, что лицо его приняло необыкновенно торжественное выражение…
На этом месте Людовико вдруг почудилось, что он слышит шум; он внимательно оглянул всю комнату при свете лампы, но, не заметив ничего, подтверждающего его тревогу, снова взялся за книгу и продолжал читать.
…Некоторое время барон молча шагал по комнате, взволнованный словами незнакомца; он боялся исполнить его странную просьбу, боялся и отказать ему. Наконец он проговорил:
— Господин рыцарь, вы мне совершенно незнакомы; ну, сознайтесь сами, разве было бы благоразумно с моей стороны довериться чужому человеку в такой час, в пустынном месте? Скажите, по крайней мере, кто вы такой и кто помог вам спрятаться в этой комнате?
Рыцарь нахмурился и молчал, наконец он произнес с суровым яйцом:
— Я английский рыцарь; зовут меня сэр Бэвис Ланкастерский — подвиги мои небезызвестны в Святом граде, откуда я возвращался к себе на родину, и вот меня застигла ночь в соседнем лесу.
— Ваше имя покрыто славой, — сказал барон. — Я слышал его. (Рыцарь окинул его надменным взглядом). Но почему же, — ведь мой замок известен гостеприимством и я всегда рад принять у себя всех истинных рыцарей, — почему вы не приказали своему герольду возвестить о себе? Почему вы не пожаловали на банкет, где все приветствовали бы вас с радостью, вместо того чтобы прятаться в замке и тайком забираться в мою спальню?
Незнакомец опять нахмурился и молча отвернулся; но барон повторил свой вопрос.
— Я пришел не для того, чтобы отвечать на расспросы, а чтобы разоблачить факты, — промолвил рыцарь. — Если хотите узнать больше, следуйте за мною, и я снова клянусь честью рыцаря, что вы вернетесь целы и невредимы. Решайтесь скорее — мне пора уходить.
После некоторого колебания барон решился последовать за незнакомцем и посмотреть, что выйдет, если он исполнит его странную просьбу. Обнажив меч и захватив с собой лампу, он предложил рыцарю идти вперед. Тот повиновался. Отворив дверь спальни, они прошли в прихожую; барон удивился, увидев, что все пажи его крепко спят. Он остановился и собирался пожурить их за такую беспечность, но рыцарь махнул рукою и так выразительно взглянул на барона, что тот подавил свой гнев и пошел дальше.
Рыцарь, спустившись с лестницы, отворил потайную дверь, известную, как думал барон, только ему одному, и, пройдя по нескольким узким, запутанным ходам, достиг наконец маленькой дверцы, ведущей за стены замка. Барон молча шел за ним следом; он дивился, что эти тайные ходы так хорошо знакомы совершенно чужому человеку, и готов был повернуть назад и отказаться от предприятия, отзывавшего предательством и грозившего опасностью. Но, сообразив, что он вооружен, и принимая во внимание благородный, почтенный вид своего проводника, он опять собрался с мужеством, покраснел от стыда за свою трусость и решился проследить тайну до самого источника.
Вот наконец они очутились на поросшем вереском плоскогорье, расстилавшемся за воротами замка; взглянув вверх, барон увидел огоньки, светившиеся в окнах гостей, которые ложились спать; он вздрогнул от порыва холодного ветра и, оглянувшись на темноту и пустынность вокруг, подумал, как уютно теперь в теплой комнате, у веселого, яркого очага, — в этот момент его поразил контраст с теперешним его положением…
Здесь Людовико сделал паузу и, взглянув на огонь в камине, помешал его, так что опять взвился столб живительного пламени.
…Дул сильный ветер; барон с беспокойством следил за своей лампой, ежеминутно ожидая, что она вот-вот погаснет; однако пламя хотя и колебалось, но не потухало, а барон все шел за незнакомцем, который часто вздыхал, но не говорил ни слова.
Когда они дошли до опушки леса, рыцарь обернулся и поднял голову, точно собираясь заговорить с бароном, однако тотчас же снова сомкнул уста и пошел дальше.
Они вошли под тень нависших, перепутанных ветвей; барон, под влиянием жуткой, торжественной обстановки, колебался, идти ли дальше, и спросил рыцаря, много ли осталось пути. Рыцарь отвечал только жестом, и барон колеблющимися шагами и со смущением в душе последовал за ним по темной, извилистой тропинке; наконец, когда они зашли уже далеко, он опять спросил, куда же они направляются, и отказался следовать дальше, если не получит объяснения.
Сказав это, он взглянул сперва на свой меч, потом на рыцаря; тот покачал головой, и его угнетенный вид на минуту обезоружил барона.
— Еще немного, и мы придем на то место, куда я хотел повести вас, — сказал незнакомец, — не бойтесь, вам не будет сделано никакого вреда, я поклялся честью рыцаря.
Барон, несколько успокоенный, опять молча пошел за рыцарем, и скоро они зашли в густую чащу леса, где высокие, темные каштаны совсем заслоняли небо и где почва была так густо покрыта порослью, что трудно было двигаться. Рыцарь глубоко вздыхал и порою останавливался. Наконец достигли местечка, где деревья росли группою; незнакомец остановился и с ужасом на лице указал наземь… Барон увидел распростертое тело человека, плавающего в крови; на лбу его зияла страшная рана, и смерть уже наложила свою печать на его черты.
Барон, увидев это зрелище, отшатнулся в ужасе и взглянул на рыцаря, как бы ища объяснения; он уже собирался приподнять голову поверженного, чтобы удостовериться, не осталось ли еще в нем признаков жизни, но незнакомец сделал знак рукою, устремив на барона взгляд до того выразительный и печальный, что пораженный барон отказался от своего намерения.
Но каково было душевное состояние барона, когда он поднес лампу к лицу трупа и убедился, что мертвец — двойник таинственного незнакомца… Он устремил на своего спутника пристальный взор, полный ужаса и недоумения. И тут барон заметил, что лицо неизвестного меняется, бледнеет… Вот вся его фигура постепенно расплывается, исчезает… В то время как барон стоял над телом, раздался чей-то голос и произнес слова…
Людовико вздрогнул и отложил книгу в сторону; ему показалось, будто он тоже слышит чей-то голос; оглянувшись, он, однако, ничего не увидел, кроме темных занавесей и погребального покрова… Людовико насторожился, затаив дыхание, но слышен был лишь далекий рев моря, шум бушующей бури и порыв ветра, сотрясавшего оконные рамы; подумав, что он был введен в заблуждение жалобным воем ветра, он опять принялся за прерванное чтение:
…Перед вами лежит тело сэра Бэвиса Ланкастерского, благородного английского рыцаря. Ночью его ограбили и убили в лесу, в то время как он пробирался домой, возвращаясь из Святой Земли. Воздайте уважение рыцарской доблести и закону человеколюбия, похороните его останки в освященной земле и разыщите его убийц. От того, соблюдете ли вы этот завет, будут зависеть мир и счастье в вашем доме; если же вы пренебрежете им, то над вашим домом разразится беда и неминуемо кровопролитие!
Барон, оправившись от испуга и удивления после своего страшного приключения, вернулся в замок; туда на другой же день он приказал перенести тело сэра Бэвиса Ланкастерского, а еще через день оно было предано погребению со всеми рыцарскими почестями в часовне замка, в присутствии благородных рыцарей и дам, украшавших собой двор барона де Брюнна.
Окончив повесть, Людовико оттолкнул от себя книгу, — ему захотелось спать. Подложив еще дров в огонь и выпив стакан вина, он улегся в кресле у камина. Во сне он увидал ту же комнату, где находился, и раза два вскакивал спросонья, вообразив, что видит лицо какого-то человека, высовывающееся из-за высокой спинки кресла. Эта мысль так глубоко засела у него в голове, что, подняв глаза, он почти наверное ожидал увидеть другую пару глаз, устремленную на него в упор. Он даже поднялся с кресла и поглядел за спинку его, тогда только он вполне уверился, что там никого нет.
В эту ночь граф спал тревожно; он проснулся рано и, сгорая нетерпением поскорее увидеться с Людовико, отправился в северную половину замка; но накануне дверь была заперта изнутри и граф принужден был постучаться. Ни на стук его, ни на громкий зов не последовало ответа. Убедившись, что его старания тщетны, граф наконец стал бояться, не случилось ли какой беды с Людовико; быть может, он от ужаса, испугавшись какого-нибудь воображаемого видения, лишился чувств? И вот граф отошел от двери с намерением созвать всех слуг и сломать замок; снизу уже доносились шаги и возня проснувшейся прислуги.
На вопросы графа, не видал ли кто Людовико или не слыхал ли о нем чего, все испуганно уверяли, что со вчерашнего вечера никто из них не отважился подойти к северной анфиладе покоев.
— Ну и крепко же он спит! — проговорил граф; — так как комната слишком удалена от наружной двери, то придется сломать замок. Захватите инструменты и идите за мной.
Слуга не двигался и молчал; и только когда собралась почти вся домашняя челядь, нашлись между нею люди, решившиеся исполнить приказание графа. Между тем Доротея сообщила, что есть дверь, ведущая с парадной лестницы прямо в одну из аванзал перед большим салоном; можно было думать, что Людовико проснется, услышав шум, когда ее начнут отпирать. Туда-то и направился граф и стал звать, но и тут крики его ни к чему не привели. Серьезно тревожась за Людовико, он собирался сам взять в руки отмычку и сломать замок, но вдруг его поразила необыкновенная художественная работа этой двери, и он остановился. С первого взгляда можно было подумать, что она сделана из черного дерева, так темна и плотна была древесина, но при ближайшем рассмотрении она оказалась из лиственницы прованской породы — Прованс в то время славился своими лесами лиственниц. Красота отделки, тонкая резьба, чудный цвет и гладкость дерева убедили графа пощадить дверь, и он опять вернулся к первой двери, той, что выходила на заднюю лестницу; взломав замок, он наконец вошел в первую прихожую; его сопровождал Анри и наиболее отважные из слуг; прочие дожидались исхода следствия, стоя на лестнице и на площадке.
В покоях, по которым проходил граф, стояла тишина; дойдя до большого салона, он громко окликнул Людовико; затем, не получив никакого ответа, распахнул настежь дверь спальни и вошел.
Глубокая тишина, царившая в комнате, подтверждала его опасения за Людовико: не слышно было даже тихого сонного дыхания. К тому же на окнах были закрыты ставни, так что в комнате стояла тьма и нельзя было различить предметы.
Граф приказал слуге открыть ставни; тот, идя по комнате, чтобы исполнить это распоряжение, вдруг споткнулся обо что-то и растянулся на полу. Его крик вызвал такую панику среди его товарищей, что они все мгновенно разбежались, и граф с сыном остались одни довершать затеянное предприятие.
Анри сам бросился к окну, и когда он открыл одну из ставен, то увидали, что слуга споткнулся об кресло у камина, — то самое, на котором вчера сидел Людовико; но теперь его уже там не было, да и нигде, насколько могли рассмотреть при неполном свете одного окна. Граф серьезно встревожился; он велел открыть и другие ставни, чтобы продолжать поиски. Никаких следов Людовико… Граф постоял с минуту, ошеломленный, едва доверяя своим чувствам. Наконец глаза его невольно скользнули по постели; он подошел посмотреть, не спит ли там юноша; но и там оказалось пусто. Тогда граф заглянул в нишу — очевидно, и туда никто не заходил… Людовико точно в воду канул…
Граф старался разумно объяснить себе это необыкновенное явление: ему приходило в голову, не убежал ли Людовико еще ночью, подавленный ужасом в этих пустынных, мрачных покоях, под влиянием страшных слухов, ходивших о них между прислугой. Но ведь в таком случае Людовико с перепугу, естественно, первым делом искал бы общества людей, а его товарищи-слуги все уверяли, что не видели его. Дверь последней комнаты также была найдена запертой и с ключом в замке. Следовательно, невозможно было предположить, что он прошел оттуда, да и все наружные двери анфилады оказались запертыми засовами или ключами, так и оставшимися в скважинах. Граф было подумал, что юноша вылез в окно; тогда он осмотрел все окна; те из окон, которые отворялись настолько, чтобы в них мог пролезть человек, были тщательно заперты засовами, и, по-видимому, никто не делал попытки отворить их. Да и трудно было допустить, чтобы Людовико стал подвергаться риску сломать себе шею, прыгая в окно, когда так просто было пройти через дверь.
Граф был до такой степени изумлен, что не находил слов; еще раз он вернулся осмотреть спальню; там не видно было никаких следов беспорядка, кроме разве опрокинутого слугою кресла, возле которого стоял маленький столик, а на нем по-прежнему находился меч Людовико, стояла на столе его лампа, бутылка с остатками вина и лежала книга, которую он читал. У стола, на полу, виднелась корзина с кое-какими остатками провизии и топлива.
Тут Анри и слуги стали уже без стеснения выражать свое удивление; граф говорил мало, но лицо его выражало серьезную тревогу. Приходилось допустить, что Людовико выбрался из этих покоев каким-нибудь тайным ходом: граф не мог предположить, чтобы тут участвовала сверхъестественная сила; а между тем, если б существовал такой ход, оставалось необъяснимым, почему юноша удалился украдкой. Поражало и то, что не замечалось никаких следов, указывавших на такое бегство. В комнатах все было в таком порядке, как будто Людовико ушел обычным путем.
Граф сам помогал приподнимать тканые обои, которыми были увешены спальня, салон и одна из передних, чтобы убедиться, не скрывается ли под ними какая-нибудь потайная дверь; но и после тщательного обыска никакой двери не оказалось. Наконец он ушел из северных покоев, заперев дверь последней из аванзал и взяв ключ с собой.
Удалившись с Анри в свой кабинет, он долго просидел с ним с глазу на глаз. О чем они беседовали — неизвестно, но с тех пор Анри утратил некоторую долю своей обычной живости и всякий раз принимал какой-то печальный, сдержанный вид, когда при нем касались предмета, так сильно волновавшего теперь семейство графа…
Самые усиленные розыски оставались безуспешными: Людовико точно сгинул.[31]
Натан Дрейк
АББАТСТВО КЛЮНДЭЙЛ
Перевод А. Бутузова
Последние лучи заходящего солнца еще скользили в вершинах гор, окружавших местечко N, когда Эдвард де Кортенэй после двух изнурительных фландрских кампаний, в одной из которых пал мужественно оборонявшийся Сидней, в конце августа 1587-го снова посетил родное поместье. Отец Кортенэя умер за несколько месяцев до его отъезда на континент — потеря, потрясшая Эдварда и побудившая его искать забытье в грохоте битв и блеске парадов. Время, хотя и сгладило первую горечь утраты, не заглушило, однако, его глубокой печали, и столь хорошо знакомое с детских лет окружение будило в его душе целую вереницу немного грустных, но приятных воспоминаний, когда он, медленно ступая, шагал по аллее, ведущей к родительскому дому. Сумерки уже окутали призрачной вуалью предметы; все вокруг затихло в покойном сне, и массивные кроны деревьев, под которыми лежал его путь, величие и гордая уединенность его готического особняка наполняли душу Эдварда чувством глубокого благоговения. Двое седых слуг, которые уже почти полвека жили в семье, встретили молодого хозяина у ворот, их безыскусные благословения смешивались со слезами радости, обильно сбегавшими по высохшим щекам.
После трогательных расспросов, выслушав известия о соседях, узнав, как идут дела у самих стариков, Эдвард выразил желание пройтись до аббатства Клюндэйл, которое лежало примерно в миле от дома. Сыновние чувства, череда освеженных в памяти событий, сладость и спокойствие вечерней поры заронили в его сердце желание ненадолго уединиться и побыть там, где покоился прах его горячо любимых родителей. Только объявил он свое решение — смертельная бледность покрыла лицо челяди, и ужас, который выразили их черты, показал ему, что нечто не совсем обычное произошло за время его отсутствия. После его удивленного вопроса слуги с видимой неохотой поведали ему, что вот уже несколько месяцев округу пугают странные звуки, доносящиеся из аббатства, и что едва ли найдется охотник отправиться туда после захода солнца. Улыбнувшись суеверным страхам, которые он приписал невежеству простых людей и извечной их тяге к чудесам, Эдвард уверил их, что подобные опасения напрасны и что, вернувшись, он покажет им, насколько необоснованны их страхи. Сказав так, он двинулся в путь и вскорости достиг извилистого берега реки, вдоль которого вилась тропинка к аббатству.
В 1540 году войска Генриха VIII сильно повредили почтенное строение; часть крыши обвалилась в тот же злосчастный год, оставшаяся часть грозила скорым падением. Несмотря на это, освященная земля аббатства по-прежнему оставалась местом последнего упокоения членов семьи Кортенэй, и прах многих поколений этой славной фамилии покоился в подвальных склепах у западных ворот. Останки отца Эдварда тоже были погребены там, и туда теперь влекла его сквозь сгущавшиеся сумерки сыновняя любовь и привязанность.
Спокойная неподвижность воздуха, неясные очертания укрытых полумраком предметов, умиротворяющий шепот речной воды, местонахождение которой открывал белесый туман, парящий над гладью; все это вместе с бесшумным полетом печальной совы, что плавно парила над лощиной, вызывало то состояние духа, когда разум более, чем обычно, склонен замечать в природе сверхъестественное начало. Мистическое чувство овладело душою Эдварда, когда он, углубясь в размышления, неторопливо шагал по тропинке, и в пределы аббатства он вошел, серьезно раздумывая о возможности явления среди руин призраков умерших.
Вид аббатства, каменные плиты которого не пощадило время, являл собою напоминание о тщете и конечности человеческого бытия. Высокие готические окна его и арки, увитые плющом, были едва различимы в сгустившихся сумерках, когда Эдвард наконец достиг ограды монастырского кладбища. Склонившись над могилой отца, он, поглощенный нахлынувшими воспоминаниями, оставался недвижим до тех пор, пока не улеглась его печаль. Углубившись в свои мысли, он поднялся с колен и уже был готов удалиться, когда его внимание приковал слабо мерцающий в развалинах луч света. Он замер, изумленный, припоминая недавние предостережения и рассказы слуг о необъяснимых вещах, происходящих в аббатстве. Несколько мгновений он стоял, не двигаясь, и вглядывался в загадочное сияние. Наконец, устыдясь охватившего его испуга, Эдвард решил открыть причину странного явления и, осторожно ступая, направился к западному порталу; отсюда свет казался исходящим с верхних хоров, которые располагались в противоположном конце аббатства. Обогнув здание снаружи, Эдвард миновал рефекторий и часовню во внутреннем дворике и снова вошел в залу через южный портал, ближе всего подводящий к хорам. Легкими как воздух шагами он двинулся по сырым, покрытым мхом ступеням, и вскоре бледный луч блеснул на одной из колонн. Поднявшись по лестнице, он смог теперь отчетливо рассмотреть то место, откуда исходил свет; подойдя еще ближе, ему удалось различить темные очертания человеческой фигуры, склонившейся перед светильником. Ни один звук не нарушал окружавшей руины тьмы; даже шелест крыльев ночных обитателей скрадывала недобрая тишина.
Возбужденное увиденным, любопытство Кортенэя требовало разгадки. Охваченный неясными предчувствиями, он неслышно пробрался в боковой придел, отделенный витой решеткой от залы, и там, укрытый мраком, принялся наблюдать за незнакомцем, стараясь постичь причину, приведшую того в столь поздний час в это безлюдное место. То был средних лет мужчина, стоявший на коленях перед небольшой стенной нишей неподалеку от выступающего из темноты алтаря. Лампада освещала небольшое распятие, помещенное там. На незнакомце был грубый черный плащ, затянутый широким кожаным ремнем; голова его оставалась непокрытой, и стоило неверному отблеску пасть на его лицо — Эдвард едва не вскрикнул, потрясенный: такое беспредельное отчаяние выражало оно. Руки странного человека были сжаты вместе, глаза — устремлены к небу, и тяжелые, прерывистые вздохи вырывались из его вздымавшейся груди. Свежий ночной бриз развевал волосы чужеземца; облик его был ужасен. Черты его, когда-то с любовью изваянные Создателем, ныне покрывала мертвенная бледность: жестокая решимость застыла на его лице. Но даже страсть была не в силах сокрыть бездну вины и раскаяния, взгляд на которую заставил бы похолодеть сердце самого безучастного из наблюдателей и вырвал бы из его сердца самую мысль о сострадании. Эдвард собирался окликнуть незнакомца, когда адский стон исторгся из груди несчастного; в агонии чужеземец простерся на каменных плитах. Несколько мгновений — и он встал; в руках он сжимал сверкающий меч, обращенный острием к небу; лицо его выглядело еще более ужасно, чем прежде, в глазах горел безумный огонь. Опасаясь за жизнь незнакомца, Эдвард выступил из укрытия, как вдруг внимание обоих отвлекла нежная мелодия, струившаяся из отдаленной части аббатства. Восхитительная, умиротворяющая гармония ее казалась наваждением, игрою арф небесных весталок. Подобно бальзаму музыка пролилась на смятенную душу незнакомца; его черты разгладились, во взгляде погасло адское пламя; словно повинуясь нежным аккордам, он выпрямился — слезы брызнули из его глаз. Скатываясь по щекам, они падали на рукоять меча, который продолжали сжимать его руки. С тяжелым вздохом, но и этот предмет был поставлен в нишу; незнакомец, пав на колени перед распятием, молился. Напряжение оставило его сведенные судорогой члены, спокойствием теперь дышало его лицо: мимолетные, дурные чувства покинули его — все изгнала прочь небесная музыка: аббатство было наполнено ею.
Кортенэй, чьи мысли, а тем паче — чувства всецело занимал невидимый музыкант, с искренней радостью наблюдал разительную перемену, происшедшую в незнакомце. Столь целительным было воздействие гармонии на душу этого человека, что дух его, израненный бичеванием, ныне полностью возродился, сбросив губительные оковы недавнего отчаяния.
С благоговением Эдвард наблюдал победу добрых сил над злом, а музыка между тем постепенно приближалась; все нежнее и нежнее становилась ее мелодия, милосердие и сочувствие обещала она; мягкость ее была подобна голосам святых, покровительствующих смертным; переливаясь и переплетаясь, звуки наполняли огромную залу. Однако это продолжалось недолго; еще несколько мгновений — музыка стихла, и стали слышны легкие шаги: неверные лучи лампады осветили еще одну человеческую фигуру, скользнувшую через боковой проход к коленопреклоненному грешнику. Изумление Кортенэя возросло, когда, приблизившись, фигура оказалась молодой и прелестной женщиной. Одетая во все белое, кроме черного пояса, стягивавшего ее талию, она была прекрасна, как фея. Густые каштановые волосы обрамляли ее лицо, кроткие ее черты дышали смирением и тихой радостью; но увлажненный взгляд и оросившие щеки слезы выдавали сердечное волнение незнакомки. Поднявшийся при ее приближении мужчина раскрыл свои объятия; в молчании они вновь склонились перед распятием и молча творили молитву.
С восхищением Кортенэй взирал на лицо женщины; ангельская кротость ее затуманенных слезами глаз, изящество и пропорциональность черт, грациозность соединялись с простотой и искренностью ее обращения к Божьему духу, чьей помощи она просила, простирая к небу руки, — картина, достойная кисти Рафаэля.
Теперь Эдвард знал причину, породившую так много толков в округе, а с появлением на сцене прекрасной незнакомки он знал также, где находится источник так поразившей его музыки. В спокойную, безветренную ночь эти звуки могли разноситься вокруг далеко и отчетливо; в сочетании с мерцающим свечением лампады это явление, видимо, и было причиной испуга суеверных крестьян, которым случалось о ту пору проходить мимо аббатства. Воображение их родило загадочное чудище — дитя невежества и страха. Вероятно также и то, что какой-нибудь пилигрим, более отважный; чем простые селяне, пытался проникнуть в развалины и, быть может, даже видел одну из странных фигур. Пребывая в твердом убеждении, что картина, открывшаяся ему, принадлежит загробному миру, набожный странник, без сомнения, не стал искать ей объяснения, а попросту пересказал увиденное и тем вернее сохранил уединение непонятных пришельцев.
Пока эти мысли проносились в голове Кортенэя, незнакомцы поднялись с колен и, обменявшись взглядами, в которых благодарность соединялась с любовью, рука об руку покинули алтарный портик. Эдвард, чья решимость узнать мотивы странных поступков мужчины еще более окрепла с появлением его прекрасной подруги, двинулся следом. Выйдя через боковой проем, он следовал за ними на расстоянии, которое оберегало его от света лампады. Оставаясь незамеченным, он продолжал идти, когда неожиданный поворот у главных ворот переменил ход световых лучей, и неясный отблеск очертил контуры его фигуры. Молодая женщина вскрикнула и без чувств упала на руки спутнику.
Эдвард немедленно вступил в освещенный круг и, как мог, постарался словами рассеять опасения мужчины. Представившись и рассказав о том, что побудило его прийти сюда, он объяснил, что странное поведение незнакомца заставило его преследовать их, дабы понять то, свидетелем чего ему довелось быть.
Когда Эдвард заговорил, мертвенная бледность покрыла лицо его собеседника, но только на миг; помедлив, он отвечал голосом глухим, но твердым: «Я сожалею, сэр, что мое появление здесь вызвало так много толков, однако мне нет расчета скрывать от вас причину, побудившую меня искать уединения в этих стенах. Время и невзгоды изрядно потрудились над моим лицом, и только поэтому я стою, еще не узнанный вами, но, думаю, вскоре вы узнаете того, с кем прежде очень были хорошо знакомы. Теперь же пройдемте туда, где мы остановились, и вы получите достаточное объяснение той сцене, невольным свидетелем которой вам пришлось стать. И хоть это будет стоить мне немалых усилий, я расскажу вам мои мотивы, побуждаемый к тому, как это ни странно будет для вас звучать, воспоминанием о прошлой дружбе». Сказав это, чужеземец и его прелестная спутница, изумленная не меньше Эдварда этой речью, двинулись дальше. Полный всевозможных догадок и предположений, Кортенэй последовал за ними.
Освещая путь зыбким светом лампады, они пересекли мрачную громаду монастырской залы, поднялись вверх на несколько ступеней и вошли в меньшее помещение — дормиторий, слегка приподнятый по отношению к остальной части аббатства. Здесь, в двух небольших комнатах, где сохранились крыши, стояли две кровати и немного мебели, и тут незнакомец остановился, приглашая Эдварда войти. «Эти стены, — сказал он, — дарят мне приют вот уже две недели; и прежде, чем начать печальную повесть моих преступлений, я хотел бы, чтобы вы вспомнили одного из ваших старых товарищей, сражавшихся вместе с вами на континенте: для этой цели я выйду и вернусь в привычном для вас платье, ибо одежды, что вы видите на мне теперь, были надеты в этих руинах как более подходящие состоянию моего духа и намерениям, с которыми я сюда прибыл». Тембр, интонации голоса, произносившего эти слова, непостижимым образом менялись на протяжении фразы и сейчас, звуча доверительно и покойно, казались неуловимо знакомыми удивленному Эдварду. Пока незнакомец отсутствовал, его спутница, до сих пор не оправившаяся от испуга, сидела неподвижно и молчала. Эдвард, рассматривавший ноты, лежащие на столе, решился вывести ее из задумчивости вопросом: не она ли была исполнительницей той божественной мелодии, что недавно так поразила его. Глубокий вздох вылетел из ее груди, глаза наполнились слезами, и голосом, походившим на звон хрустального колокольчика, она отвечала, что, зная, каким сильным действием обладает ее искусство, она повсюду сопровождает брата, ибо все ее счастье теперь заключено в утешении его разрываемой страданием души. Именно для этой цели ее арфа помещалась в той части развалин, откуда ее было слышно лучше всего и где ее воздействие было наиболее благотворно. В этот момент отворилась дверь и появился незнакомец, одетый в военную форму; он нес в руках зажженную восковую свечу, свет от которой скользил по его фигуре и озарял лицо, обращенное к Кортенэю. «Вы не вспоминаете, — медленно проговорил он, — офицера, раненного осколком гранаты в битве при Зутфене?»
— Мой Бог! — вскричал Эдвард. — Неужели передо мной Клиффорд!
— Да, мой друг, это я, — отвечал незнакомец, — хоть время и не пощадило меня. Перед вами стоит самый несчастный из людей; но позвольте мне не огорчать нежное сердце Каролины пересказом всех выпавших на мою долю несчастий; давайте лучше пройдемся по аббатству: его угрюмый мрак более подходит к той повести, которую я хочу поведать вам.
Пообещав Каролине скоро вернуться, они не спеша направились к монастырской ограде; оттуда через хоры они прошли внутрь здания.
Спокойный воздух ночи, мягкий свет луны и освежающий бриз, что все еще кружил над длинными рядами скамей в разрушенном зале, — красота и благоухание природы были не в состоянии утешить бедного Клиффорда, когда они осторожно пробирались через хоры.
— Друг мой! — воскликнул он в сильном волнении, — возле нас, незримые, парят души тех, кто был когда-то обижен мной! Знайте, что под мраморной плитой, на которой вы видели меня распростертым, молящим небеса об искуплении, под этой плитой покоится прах моей любимой жены, прекраснейшей из женщин, смертью своей обязанной не Творцу, нет! ибо он милосерден, но мне! — жестокому червяку, обуреваемому ревностью.
Теперь они, ускорив шаг, направлялись к западному порталу аббатства, и там, после томительной паузы, Клиффорд продолжал:
— Вы, вероятно, помните, что примерно год назад я получил отпуск и разрешение на поездку в Англию у нашего командира графа Лейцстера; я тотчас же выехал, ибо к этому меня понуждало полученное мной письмо, но, видит Бог, лучше бы мне было остаться! Дело в том, что в письме, помимо прочего, сообщалось, что моя жена, моя любимая Матильда, часто встречается с молодым человеком, который поселился неподалеку от моего поместья К-н. Там же говорилось о том, что на лето она переселилась в небольшое имение, в двух милях от вашего аббатства, и что там она продолжает свои встречи с незнакомцем. Сжигаемый ревностью, я тайно прибыл в Англию и с болью обнаружил, что все разговоры повторяют эти сплетни. Был тихий летний вечер, когда я добрался до деревушки Г. Неверной рукой, с бьющимся сердцем, я постучался в дверь собственного дома. Слуга сказал мне, что Матильда ушла прогуляться к аббатству, и я немедленно отправился туда. Солнце уже село, и серый сумрак окутывал окрестности. На небе взошла луна, и ее серебристый свет слабо озарял руины и темные аллеи; укрывшись в тени ближайшего дерева, я терпеливо ждал, и мне не пришлось стоять долго, когда я увидел, как Матильда, моя прекрасная Матильда идет вдоль аллеи, поддерживаемая рукою молодого незнакомца. Представьте себе мое возбуждение! К несчастью, месть моя была молниеносной; обнажив шпагу, я окликнул злодея — так думал я тогда — и бросился на него. Потрясенная внезапностью нападения и свирепым моим видом, Матильда упала без чувств, и сознание вернулось к ней только тогда, когда мой клинок пронзил грудь неприятеля, защищавшегося отважно, но не сумевшего устоять перед яростью моего натиска. С отчаянным криком Матильда припала к бездыханному телу юноши. «Мой брат! Мой брат!» — были ее слова.
Если бы мир рухнул и провалился в преисподнюю на моих глазах — изумление и ужас едва ли бы были сильнее тех, что охватили меня при этих словах. Смертельный холод сковал мои члены, и я, не двигаясь, стоял уничтоженный и опустошенный. Между тем жизнь вместе с кровью вытекала из ран бедного Уолсингэма; в последний раз вздохнул он и умер на руках любимой сестры, впавшей после этого в состояние, близкое к каталепсии. Рассудок мой, хотя и потрясенный пережитым, повиновался мне. Я сбегал за помощью в соседние дома, и тела перенесли под крышу. Но новый удар ждал Матильду — узнать в убийце собственного мужа! Благоразумнее всего было не торопить события, однако, непонятно как, истина сразу открылась ей, и не прошло двух месяцев, как она упокоилась рядом с ни в чем не повинным братом, который к моменту нашей встречи только-только возвратился из Индии и потому, разумеется, никому в наших краях не был знаком. Они покоятся под этой мраморной плитой, Кортенэй; думаю, и я присоединился бы к ним, если бы не Каролина; если бы она не вошла, подобная ангелу, и если б не встала между смертью и своим братом.
Единственное, что мне осталось теперь, — посещать могилу Матильды и ее брата, безвинно из-за меня пострадавших. И я все время молю Господа о всепрощении, но даже молитва вряд ли бы смогла удержать меня; только музыка способна упокоить мой дух и умерить мои страдания. Накануне вы наблюдали борьбу сердца, пораженного недугом раскаяния. Гармония, которая правит миром, победила его, голос моей Каролины и ее арфа потушили пожар в моей душе. Ее искусство спасает меня и дает мне силы жить, ибо неземное блаженство пронизывает каждый нерв, и мягкий шепот, шепот вечности…
Благочестие и покой зовут меня, и вас теперь не должны удивлять мои частые посещения этих руин. Едва сгустятся сумерки, дважды в неделю мы покидаем наш коттедж и приходим сюда; после молитвы, как и сегодня, мы останавливаемся в дормитории, и рано утром, пока все спят, мы покидаем эту обитель слез и печали.
Такова, мой друг, история моих преступлений и моих страданий, ибо они единственно причина того, чему невольным свидетелем вы были сегодня, но полно об этом, смотрите — Каролина, моя ласковая Каролина, ради кого я живу еще под этим небом и у кого я в неоплатном долгу, — она спешит встретить нас. Я вижу ее у ворот.
Обеспокоенная долгим отсутствием брата, девушка оставила комнаты дормитория и отправилась искать его. Эдвард заметил ее, когда она подошла ближе, и обликом своим она больше походила на божественное видение, несущее мир и покой, нежели на земное существо. И если до сих пор Эдварда в ней влекла ее необыкновенная красота, то теперь, узнав, как заботится она о бедном Клиффорде, он полюбил ее за чистоту души и за доброту ее, и с этого момента он решил сохранить эти чувства до тех пор, пока не будет достоин открыть их ей.
Сейчас же, хотя и с большой неохотой, он был вынужден покинуть своих новых знакомых, так как слуги, обеспокоенные его долгим отсутствием, вышли на поиски. Углубясь в развалины так далеко, как то дозволяли их суеверные страхи, они тщетно окликали своего молодого хозяина, когда он, к великой их радости, живым и невредимым вышел из ворот аббатства. Когда улеглись первые восторги, ему стоило больших трудов умерить их любопытство, неожиданно загоревшееся узнать больше о потустороннем из миров.
Вероятно, в заключение следует добавить, что время и нежная опека сестры успокоили, вселив надежду на Божье всепрощение, доселе смятенную душу Клиффорда. Также необходимо сказать, что со временем Эдвард и Каролина соединились священными узами брака, и вместе с ними в гостеприимном замке Кортенэя раскаявшийся Клиффорд в молитвах и благочестивых размышлениях завершил свой жизненный путь.
Неизвестный автор
МОНАХ УЖАСА, или КОНКЛАВ МЕРТВЕЦОВ
Перевод А. Бутузова
Около трех столетий назад, когда монастырь в Крейцберге находился во всем блеске своего былого величия, славный и могущественный, один из монахов, преклонявших колена в Божиих молитвах пред его святынями, пожелал открыть себе, что же сталось с теми, чьи тела лежат, не тронутые тленом в древнем монастырском хранилище. И он решил, дабы разрешить эту тайну, встретить приход злокозненной тьмы наедине с теми, кому обязан Крейцберг своей нынешней славой. Едва отважный инок сдвинул крышку склепа — внизу блеснул свет; однако, полагая, что это фонарь припозднившегося с обходом ризничего, монах отступил назад и стал ожидать его ухода в тени украшенного фигурной решеткой алтаря. Время шло, а ризничий не появлялся, и монах, утомленный ожиданием, оставил свое убежище. Приблизившись ко входу, он ступил на покрытую коврами лестницу, что вела в мрачно чернеющую глубину. Не слишком скоро, но наконец ступени кончились, и так хорошо знакомая обстановка хранилища предстала перед монахом совершенно неузнаваемой.
Много лет он привыкал к посещению гробницы, и всякий раз, когда ризничий по делам службы направлялся туда, можно было о заклад биться, что монах идет с ним. Потому он изучил и знал любую часть склепа так хорошо, как и скудное убранство своей монастырской кельи. Но что же именно поразило его в открывшемся расположении предметов, еще лишь утром виденных им и теперь столь изменившихся?
Тусклый, мерцающий свет пронизывал заброшенную обитель, позволяя замечать лишь самое необычное и пугающее. Куда бы ни бросал монах взгляд, мертвые тела погребенных много лет назад братьев сидели в раскрытых гробах, недвижные, как вечные мумии. Казалось, они находились вне жизни и смерти, неспособные рассыпаться греховным прахом. Холодные глаза их, обращенные вперед, сверлили монаха с безжизненной твердостью, высохшие пальцы, сплетенные вместе, покоились на усохших грудях. При виде такой жуткой картины могло бы дрогнуть и самое мужественное из сердец. И монах дрогнул, хотя и был настроен на философский лад, отчасти даже скептически.
На возвышении, формой напоминающем полуразвалившийся гроб, восседали три монаха. Они были самыми старыми в склепе, и любознательный брат хорошо помнил их лица, мертвенную бледность которых ныне усиливал исторгающий неверные тени свет. И тем более ужасали сполохи адского пламени, что пылали в запавших глазницах. Ветхая книга лежала раскрытая перед ними, но более нестерпимую муку, нежели пристальное внимание, являли фигуры склонившихся над нею мертвецов. Ни единый звук не нарушал зловещую тишину — все, все поглощал мрак могилы. Страшные обитатели склепа сидели недвижны и жутки.
С великою бы охотой любопытствующий брат покинул хранилище, ибо все, до сего пережитое им, меркло в сравнении с увиденным. Но ноги будто приклеились к полу, тело парализовали тяжелые цепи кошмара. Преодолевая ужас, монах оглянулся в поисках выхода и, к своему бесконечному изумлению, не смог отыскать его.
Едва передвигая помертвевшие члены, инок медленно, чуть живой, тронулся с места, когда самый старый из монахов кивнул ему подойти. Наконец он приблизился к столу, в этот же миг остальные мертвецы, поднявши глаза, удостоили его столь долгого, проникающего в душу взгляда, что в жилах монаха захолонула кровь. Казалось, небеса оставили злосчастного брата за его кощунственное безверие.
Теряя остатки мужества, он обратился к святой молитве — и только стал творить ее, уверенность и спокойствие возвращены были его измученному борьбой духу. Силы вернулись к монаху.
Он бросил взгляд на книгу, лежащую на столе, — это была огромная рукопись в переплете из черной кожи. Золотые ленты с тускло желтевшими застежками увивали усыпанный драгоценными камнями оклад. В верхнем углу раскрытых страниц крупными буквами было выведено: «LIBER OBEDIENTIAE»,[32] — большего монах не смог разобрать из-за сумрака подземелья. Он с робостью взглянул в глаза тому, пред кем лежала книга. Наконец к монаху вернулся дар речи, и он обратил слова свои к существам, в чьем окружении находился.
— Pax vobis! Мир и покой вам! — Голос, казалось, более мог принадлежать одному из обитателей склепа, чем живому человеку.
— Nic nilla pax! Нет нам покоя! — Ответные слова старейшего из мертвецов были исполнены страданием, когда он отнимал от сердца иссохшую руку.
И монах, с дрожью внимавший ему, в то же мгновение узрел сердце, наполовину сокрытое жадными языками пламени. Должное обратиться в уголья от жара, сердце, однако, оставалось нетронутым, но все более и более сочилось темными каплями крови. Страх вновь охватил инока, но он не оставил попыток проникнуть в загадку.
— Pax vobis, in nomine Domini! Мир и покой вам, да славится имя Господне! — повторил он.
— Nic non pax! Нет нам покоя! — душераздирающий вопль другого мертвеца был ответом ему.
Вглядываясь в отверстый провал груди несчастного, он и там видел то, что ужаснуло его раньше, — сердце, объятое адским пламенем, но не подверженное испепеляющему его действию. Во второй раз монах обернулся и обратился к старейшему из братьев.
— Pax vobis, in nomine Domini! Мир и покой вам, да славится имя Господне!
Лишь только эти слова достигли того, кому предназначались, мертвец с усилием выпрямился на своем страшном помосте, простер пред собой иссохшую руку и, с отдавшимся в глухих сводах стуком захлопнув книгу, медленно произнес:
— Говори! Тебе дозволено вопрошать нас!
Монах воспрянул духом.
— Кто вы? — задал он свой вопрос. — Кто вы такие?
— Не знаем! — Сырые стены отдались зловещим эхом. — Увы! Мы не знаем!
— Не знаем! Не знаем! — вторили печальные голоса обитателей склепа.
— Но что вы здесь делаете? — продолжал вопрошающий.
— Мы ждем здесь Последнего Дня! Дня Последнего Суда! Увы! Горе нам! Горе!
— Горе нам! Горе! — отозвался, казалось, сам мрак подземелья. Страх объял монаха, но он продолжал:
— Чем же вы заслужили такую кару? Каково должно быть преступление, чтоб столь ужасна была расплата?
Как только он задал этот вопрос, земля всколыхнулась под ним, и толпы скелетов восстали из бесконечного ряда могил, раскрывшихся у его ног.
— То жертвы нашей гордыни! — отвечал старейший мертвец. — Они страдали, претерпевая муку от нас, но сейчас обрели вечный покой. Теперь нам суждено испить чашу страдания, и это — наш рок!
— Но всегда ли так будет? — воскликнул потрясенный монах.
— Во веки веков! — был ответ.
— Во веки веков! Во веки веков! — умирало под сводом гробницы эхо.
— Быть может, Бог смилостивится над вами? — закричал инок, но уже не получил ответа.
Скелеты исчезли, сомкнулись края могил. Старейший из братьев растаял в сгустившейся тьме, тела остальных поглотили их деревянные ложа. Мерцающий свет исчез, и обиталище смерти снова погрузилось во мрак.
Когда сознание возвратилось к монаху, он обнаружил себя лежащим у самого подножия алтаря, близ его украшенных причудливым литьем решеток. Серый прохладный рассвет весеннего утра вползал сквозь открытую дверцу склепа. Чрезмерных стараний стоило иноку вернуться незамеченным в свою келью. Все события ночной встречи ему удалось сохранить в тайне от остальных братьев.
И с этого времени он избегал пустых философствований, гласит легенда. Посвятив свою жизнь поиску истинных знаний и распространению величия и славы церковной мудрости, он окончил свои дни, окруженный ореолом святости, и был похоронен в том самом склепе, где и по сей день, если вам доведется, можно увидеть его чудодейственные мощи.
Уильям Бекфорд
НИМФА РУЧЬЯ
Перевод А. Брюханова
В трех милях от Блэкпула, что в Швабии, когда-то располагалось сильное удельное владение; его хозяином был доблестный рыцарь по имени Зигфрид. Цвет странствующего рыцарства, он наводил ужас на соседние города, и горе сопутствовало тем торговцам и гонцам, которые отваживались отправиться в горы, не купив у него подорожной. Стоило опуститься на его лицо стальному забралу, застегнуться панцирю на его груди, тяжелому мечу перепоясать его бедра и золотым шпорам зазвенеть на его ногах — сердце его вспыхивало жаждою грабежа и кровопролития. Следуя обычаям своего времени, он полагал разбой и грабеж среди привилегий, отличающих благородное дворянство, и потому время от времени без жалости нападал на беззащитных торговцев и крестьян; будучи отважен и могуч, он не признавал никаких законов, кроме права сильнейшего. Когда разносился клич: «Зигфрид неподалеку! Зигфрид рядом!» — вся Швабия трепетала, объятая ужасом; крестьяне укрывались за стенами городов, а сторожевые на башнях громко трубили в свои горны, возвещая опасность.
Но дома, стоило ему сбросить доспехи, как из грозного разбойника он превращался в радушного, гостеприимного хозяина, нежного и заботливого супруга; его возлюбленная жена, приветливая и скромная женщина, была сама добродетель и совершенство. С неослабным усердием она следила за домом, бережливо вела свое хозяйство и была послушной и преданной помощницей своему мужу. Когда Зигфрид отправлялся на поиски приключений, у нее не было обыкновения просиживать вечера у зарешеченного оконца и высматривать себе кавалеров; она садилась к веретену и пряла пряжу, столь тонкую и прекрасную, что самой Арахне, лидийской прядильщице, не пришлось бы за нее краснеть. Двух дочерей подарила она своему мужу и воспитывала их со всею старательностью опытной наставницы, давая им уроки благочестия и добродетели. В тихом уединении протекали ее часы, и если бы не сознание преступности своего мужа, который огнем и мечом добывал себе богатство, ничто не смогло бы нарушить покоя ее сердца. Нежная душа ее испытывала непреодолимое отвращение к аристократическим привилегиям, которые понуждали его заниматься разбоем и грабежом; и когда он приносил ей в подарок дорогие одежды и сотканные из золота и серебра ткани, тяжело становилось у нее на сердце. «Что мне в них, орошенных слезами горя и бесчестия?» — говорила она себе, убирая вещи в свои сундуки, чтобы более не вспоминать о них. Некоторым утешением от этих горестных мыслей служило ей заботливое участие, которое она проявляла к несчастным пленникам, попадавшим в руки Зигфрида. Многие из них обретали свободу благодаря ее настойчивым просьбам и увещеваниям; многие находили в ней своего ангела-хранителя: украдкою, втайне от мужа она снабжала их всем необходимым и никогда не забывала при освобождении подать на дорогу небольшую сумму денег, необходимую для возвращения домой.
У подножия холма, на котором стоял замок Зигфрида, в глубине тенистой расселины проистекал изобильный источник. Он бил из земли невысоким фонтаном и тут же звонким ручейком сбегал вниз, прячась под сенью густых зарослей букового леса. С заднего двора замка к нему вела неширокая аллея, а рядом, так чтобы удобнее было набирать воду в кувшины, были положены несколько больших валунов и поставлена скамейка. Согласно древним легендам, которыми так полна неторопливая сельская жизнь, в этом источнике, обитала прелестная нимфа, близкая родственница греческим наядам; местные жители называли ее ласково Русалочка; и если верить правдивым рассказам, ее иногда можно было видеть накануне особо значительных событий в замке. В этом тихом, уединенном месте любила бывать сострадательная леди. Всякий раз, когда ее муж находился в отлучке, сходила он сюда из тесных покоев дышать свежим воздухом и слушать журчание ручья; или прибегала тайком, чтобы утешить страждущих и одарить бедных; здесь вечерами назначала она встречи просителям, чтобы раздать милостыню и накормить голодных остатками ужина со своего стола.
Однажды Зигфрид со своею дружиной ушел в поход, чтобы перехватить купцов, едущих с Аугсбургской ярмарки. Медленно тянулись дни; и уже наступило время, назначенное им для своего возвращения, а его все не было видно с высоких стен замка. Встревоженная столь долгим отсутствием мужа жена его не могла найти себе покоя; страхи и дурные предчувствия поминутно терзали грудь бедной женщины: то ей казалось, что Зигфрид попал в руки жестокого врага, то с ужасом представляла его лежащим на земле, истекающим кровью. Несколько дней она в отчаянии ломала себе руки, взывая к карлику, стоящему на часах: «Взгляни, добрый Хансель, что там шумит в лесу? Как будто слышен топот копыт! Облака пыли не видно ли там? Не твой ли это господин спешит назад?» Но скорбный вздох только был в ответ: «Ничто не шелохнется в темном лесу. Не слышно ни стука копыт, ни ржанья коней. Не видно ни облачка пыли вокруг». До вечерней звезды простояла она, до полной луны, бесстрастно взиравшей на нее с вышины. И не в силах более сносить своего горя, набросила она на плечи пуховую шаль и выбежала через дверцу в крепостной стене прямо в буковую аллею. Здесь предалась она своему горю: ее глаза наполнились слезами и жалобные рыдания смешались с немолчным шепотом ручья, затерянного среди густой травы.
Медленно шла она по аллее, не видя и не слыша ничего вокруг, когда у края расселины, там, где расступаются покрытые мхом валуны, показалась словно сотканная из лунного света фигура; но так глубока была ее печаль, что не обратила она на нее никакого внимания, лишь мимолетная мысль: «Как чуден подчас бывает отблеск луны!» — коснулась ее сознания и исчезла. Но ближе и ближе подходила она и вдруг различила бледную деву в белых одеждах, манящую и кивающую ей. Невольный ужас охватил несчастную женщину, но не было уж сил бежать прочь; она лишь на мгновение приостановилась в испуге, упала на колени и разрыдалась: «Зигфрид! Бедный мой Зигфрид! Тебя уже нет на свете! Какое горе, какой черный день! Ты оставил меня вдовою, Зигфрид, и бедные дети твои стали сиротками!»
И когда она так восклицала, потрясенная горем, бия себя в грудь и заливаясь слезами, нежный и сладостный голос тронул слух ее неземным состраданием: «Не плачь милая Матильда, не сокрушайся; не затем я пришла к тебе, чтобы принести страшную весть, выбрось пустое из головы и приблизься без страха». Ласковые слова и прекрасный облик нимфы были так чарующи и спокойны, что бедная женщина не колеблясь отозвалась на ее приглашение. И когда она ступила к источнику, обитательница сего уединения нежно обняла ее голову, поцеловала в лоб и усадила рядом с собою. «Добро пожаловать в мое жилище, прекрасная смертная, чистотой своего сердца не уступающая водам моего источника; я пришла к тебе, чтобы приоткрыть завесу над твоей жизнью и оберечь тебя от превратностей судьбы; не успеет трижды прокричать утренний петух, как ты будешь обнимать своего супруга, но не беспокойся за него: источник твоей жизни высохнет раньше, чем прервется нить его дыхания. Однако тебе еще предстоит в час, чреватый роковыми последствиями, принести ему дочь: весы ее судьбы в равной мере колеблются между счастием и невзгодами; звезды не благосклонны к ней, их зловещий блеск грозит лишить ее нежной материнской заботы». Чувствительная Матильда, еще не оправившаяся от недавних переживаний, была потрясена услышанным: не ведала она, что дети ее станут сиротами, слезы так и заструились по ее щекам и новая тревога сдавила ей сердце. Наяда, глубоко взволнованная ее горем, постаралась утешить ее: «Не огорчайся раньше срока, Матильда; когда исполнится предначертанное и ты оставишь свое дитя, я сама приму ее в свои руки, но с одним условием: ты наречешь меня крестной, только тогда я смогу выполнить свое обещание. Будь внимательна, сохрани в своем сердце мои слова и непременно позаботься о том, чтобы, когда наступит срок, твоя дочь принесла мне в сохранности мой крещенский подарок». И чтобы утвердить соглашение, наяда подняла со дня ручья камешек и подала его Матильде. Потом предупредила ее, чтобы она не забыла послать перед крещением новорожденной малютки одну из девиц бросить этот камешек в источник и тем самым пригласить ее на церемонию крещения. Бедная мать обещала все исполнить как следует, сложила узнанное от наяды в свое сердце и возвратилась в замок, а ее покровительница медленно вошла в воду и исчезла.
Не успели трижды прокричать петухи, как карлик на смотровой башне заиграл веселый призыв; и Зигфрид в окружении всадников и оруженосцев въехал во двор замка с богатой добычей.
Перед исходом года добродетельная Матильда сообщила своему супругу о приближающейся радости, и тем возбудила в его душе приятные чувства, вызванные ожиданием долгожданного наследника. Она долго колебалась и переживала, прежде чем решилась открыться своему мужу и не обмолвиться о появлении прекрасной нимфы, ибо много причин удерживало ее от рассказа о своем приключении в буковой аллее. Как-то в это самое время случилось Зигфриду получить письмо от одного рыцаря, полное смертельных оскорблений. Ему не потребовалось много времени, чтобы облачиться в доспехи и поднять на коней своих вассалов, и когда, по обыкновению, он собрался проститься со своей женой, она страстно бросилась к нему на шею и принялась умолять открыть ей причину своего поспешного отъезда; но он вопреки ее ожиданиям только нежно укорил ее за странное и неуместное любопытство, не сказав ни слова утешения; Матильда закрыла лицо руками и горько расплакалась. Ее горючие слезы изъязвили сердце сурого рыцаря, и, не в силах терпеть более вида ее страданий, Зигфрид вскочил на коня и устремился к месту дуэли, где, после ряда жестоких сшибок, он выбил из седла своего заклятого врага и возвратился домой с победой.
Его верная супруга встретила его с распростертыми объятиями и, призвав на помощь маленькие хитрости женского обольщения, приложила все старания, чтобы выудить из него какое-либо известие о его последнем приключении. Но напрасно: он неизменно преграждал все пути, ведущие к его сердцу, заставами равнодушия, и ее уловки не оказывали на него никакого воздействия. Однако найдя, что она не в силах отказаться от своего намерения и продолжает настаивать, он с помощью добродушной насмешки решил ввести ее в замешательство и тем самым прекратить несносные домогательства. «Как вижу, прабабушка Ева может гордиться своим дочерьми, они не становятся хуже: и по сей день любопытство остается их маленькой слабостью, ни одна не откажется отведать запретного плода». — «Извини меня, дорогой мой муж, — отвечала ему коварная леди. — Но я хочу упрекнуть тебя: ты слишком пристрастен к дамам. В свою очередь я хотела бы возразить тебе, что любопытство и по сей день остается заметной мужской привилегией и что не существует такого мужчины, который добровольно отказался бы от своей доли наследства, доставшейся нам от нашей прародительницы; одно различает нас: мы слабы и зависимы, нам не позволено иметь никаких секретов от вас, даже самых невинных. Могу ли я найти в сердце своем что-либо сокрытым от тебя? Стоит тебе почувствовать лишь намек, что я что-либо скрываю, — и ты не будешь иметь покоя, пока не вытащишь наружу все, что таилось в моем сердце». — «Заверяю своей честью, — отвечал он, — что женские секреты ни на минуту не стесняли меня; и более, я готов дать тебе полную свободу иметь любые тайны и, клянусь словом, никогда, ни под каким предлогом не буду пытаться узнать о них». Слова его несказанно обрадовали Матильду. «Хорошо, пусть будет так, — сказала она. — Тогда позволь мне выбрать нашему младенцу крестную мать; сроки мои приближаются, и я давно хотела поговорить с тобой об этом. У меня есть на примете одна дама, моя хорошая приятельница, которая просила не отказать ей в ее желании. Одно только заботит меня: она умоляла никому не говорить ни ее имени, ни о том, откуда она родом и где живет. Я обещала ей; и теперь прошу тебя сдержать свое слово и не пытаться заставить меня проговориться. Если ты согласишься на это и сохранишь неизменным свое обещание, то я охотно признаю, что мужская сила имеет право превозносить себя над слабостью женского пола». Зигфрид без колебаний поклялся, что воздержится от всех вопросов относительно этой женщины, и Матильда тайно обрадовалась успеху своей стратегии.
Через несколько недель она подарила своему мужу дочь. Отца более обрадовало бы, если б на его руки положили мальчика, но и так он был безмерно счастлив и в приподнятом настроении обскакал всех друзей и соседей с приглашениями на крестины. В назначенный день они все появились во дворе замка; и когда Матильда услышала топот и скрип подъезжающих экипажей, всхрапы взмыленных лошадей и однообразный гул собирающейся большой компании, она подозвала к постели одну из своих преданных служанок и сказала ей: «Сходи, милая, к источнику, повернись к нему спиной и брось этот камешек через левое плечо; исполни все в точности, как я тебе сказала, и сразу беги сюда». Девушка сделала все слово в слово; и не успела она возвратиться, как в залу вошла неизвестная леди. С изяществом, выдававшим ее высокое положение, она сделала реверанс собравшимся рыцарям и дамам. Все общество, очарованное ее красотой, склонилось в почтительном поклоне, уступая ей дорогу; и настолько сильно было их восхищение, что вошедший с младенцем на руках пастор остался незамеченным. Ее красота и изысканность манер притягивали к себе глаз; но более всего, что вызвало невольный шепот среди представительниц прекрасного пола, было ни с чем не сравнимое великолепие ее платья: ниспадающая по плечам мантия из небесно-голубого шелка, отороченная по краю белым муслином, воздушное покрывало, усыпанное разноцветием драгоценных камней и золотом нитей — точь-в-точь, как у моей леди из Лоретто. Сверкающими, полупрозрачными складками оно обвивало ее фигуру с ног до головы и завершалось венцом, с которого, как жемчужные бусины, стекали капли воды.
Неизвестная леди своим неожиданным появлением так расстроила собрание, что все забыли спросить у родителей, каким именем нарекли новорожденную; и пастор, чтобы не прерывать таинство, окрестил малютку именем матери. После торжественной церемонии маленькую Матильду отнесли обратно, и все крестные потянулись вслед за ней, чтобы поздравить счастливую мать и вручить своей крестнице дорогие подарки и необходимые в таких случаях пожелания. При виде незнакомки Матильда невольно выказала душевное волнение. Она в равной мере чувствовала и удовольствие от появления наяды, и удивление от того, с какой точностью и быстротой наяда отозвалась на ее приглашение. Матильда украдкой взглянула на мужа; он ответил ей улыбкой, смысл которой остался бы для случайных свидетелей загадкой, если бы у них было желание узнать его. Присутствующие сейчас занимали все внимание матери: водопад золота и драгоценностей обрушился на младенца из щедрых рук крестных. Последней к Матильде подошла прекрасная незнакомка. Собравшаяся в спальне компания любопытствующих, затая дыхание, вытянула шеи, чтобы разглядеть тот баснословно дорогой подарок, который только и мог соответствовать красоте и богатству незнакомки. Все приготовились уже было издать вздох восхищения при виде того, с какой осторожностью и каким замысловатым порядком разворачивала незнакомка шелковую обертку; но каково же было их удивление, когда они обнаружили, что в свертке ровным счетом ничего не было, кроме одного мускатного ореха, да и тот, как оказалось, был всего лишь изящной поделкой из самшита. С величайшей почтительностью наяда положила свой подарок в колыбельку, поцеловала Матильду в лоб и удалилась.
Такой пустяковый подарок! Громкий шепот пробежал по комнате, ему вслед поспешил сдержанный смех. Несколько тонких и язвительных замечаний, блистательных каламбуров и скользких намеков, замечательных по своему действию освежать застоявшуюся атмосферу торжественных и, увы, необходимых обрядов, развлекли гостей и придали собранию блеска. Но так как рыцарь и Матильда хранили молчание, то все разговоры сами по себе стихли, и естественное человеческое любопытство принуждено было удовольствоваться одними догадками и предположениями. Никто более не видел незнакомку, и никто не мог сказать, каким же образом ока исчезла из замка. На Зигфрида она произвела неотразимое впечатление, и он терялся в догадках и изводил себя вопросами: кто была эта леди под воздушной вуалью и откуда она; может быть, ее имя хранило ужасную тайну и потому она не хотела открыть себя? Как ни был он измучен сомнениями, но страх падения перед слабой женщиной и нерушимая святость рыцарского слова запечатали его язык. И все же, в минуты супружеской близости, вопрос: «Скажи, дорогая, кто была эта леди под воздушной вуалью?» — часто готов был соскользнуть с языка. Обольщенный хитростью своего ума и податливостью женского сердца, природа которого менее всего способна хранить секреты, как ситечко — удержать воду, надеялся он удовлетворить свое любопытство нежной лаской и обхождением. Однако на этот раз он промахнулся в своих ожиданиях: его жена не обмолвилась ему ни единым словом о своей тайне; она глубоко спрятала ее в своем сердце — с не меньшей тщательностью, чем мускатный орех в ларец с драгоценностями.
Еще до того, как девочка выросла из своих помочей, пророчество нимфы относительно ее нежной матери осуществилось; она занемогла и умерла так внезапно, что даже не имела достаточно времени позаботиться о мускатном орехе и уж совсем не могла распорядиться этим подарком для пользы маленькой Матильды, как наказывала ей ее покровительница. Зигфрид же, по несчастью, находился на турнире в Аугсбурге. И в то самое время, когда в его доме совершалось ужасное горе, он с весельем в сердце возвращался домой, празднуя свою победу и радуясь почетному призу, который он получил из рук самого императора Фредерика. Как только карлик на смотровой башне увидел приближающийся эскорт своего господина, он, по обыкновению, затрубил в свой горн, извещая население замка о прибытии доблестного рыцаря; но сейчас голос его горна не звучал, как прежде, светло и весело, подобно утреннему лучу, он был мрачен и тускл, как завывание осеннего ветра. От звука печального горна заныло сердце у рыцаря, потемнела душа, словно туча навалилась на грудь, застя солнце дурными предчувствиями. Тяжко вздохнул он: «О, как больно мне слышать эти скорбные звуки, словно крик воронья, провозвестников смерти. Хансель, Хансель, не мучь мое сердце напрасно!» Онемело войско рыцаря, нахмурились лица. Наконец взял один из них слово: «Видел, с левой руки черный ворон над нами кружил, знак дурной! Да помогут нам небеса!» И тогда дал рыцарь шпоры коню; и галопом помчалось по вересковой пустоши войско его, только искры летели из-под копыт. Подъемный мост был опущен, ворота открыты. Бросил Зигфрид нетерпеливый взгляд во двор замка и увидел перед дверями дома зажженный фонарь, траурное полотнище и плачущих людей. Они только что положили Матильду на похоронные дроги; у ее головы сидели две старшие дочери, закутанные в траурный креп, и, низко опустив головы, проливали потоки слез над телом своей матери. Самая юная сидела у ног; она была еще так мала, что не могла чувствовать тяжести своей утраты; она с детской непосредственностью вынимала из гроба цветок за цветком, которые устилали тело усопшей, и обрывала им лепестки. Ноги Зигфрида подкосились, крепкое тело его не выдержало вида своего несчастья, он рухнул на землю и громко зарыдал, потом подполз к охладевшей жене своей и принялся дрожащими губами покрывать ее лице поцелуями. Долго он увлажнял горькими слезами прах возлюбленной жены своей, долго прижимался к хладному телу, стараясь согреть его горячим своим дыханием, но всякому безумству рано или поздно приходит конец; поднялся он на ноги, облачился в траурные одежды, натянул шляпу на глаза и, предавшись размышлениям о своем несчастии, занял место у похоронных дрог.
Давно было замечено некоторыми великими умами, что наиболее бурные чувства в то же время являются и наиболее короткими по своей продолжительности. Минули недели, неспешно потекли друг за другом месяцы, и рыцарь, дотоле с рыданиями припадавший к могиле любимой жены, почувствовал, что бремя скорби становится все легче; за короткое время он совсем оправился от постигшего его несчастья и стал лелеять в глубине души желание восполнить свою потерю. Жребий его выбора пал на одну сумасбродную красотку, полную противоположность благородной Матильде. И вскоре сложившийся уклад жизни всего дома принял иную форму. Новую госпожу восхищали пышность и блеск; ее запросы и траты не знали границ; каждый день новые платья, роскошные пиры и званые обеды, вечеринки, пирушки и так без конца. В этом она знала толк, умела себя показать, умела приструнить прислугу; ее плодородное чрево наводнило дом многочисленным потомством. Дочери от первого брака не принимались ею во внимание и очень скоро были удалены с ее глаз и из мыслей. Старших она отправила в католический пансион в Германии, а младшую задвинула в дальний конец дома, в какой-то угол, где никогда не бывала и потому не могла ее видеть, поручив следить за девочкой старой няньке. Хозяйством же заниматься она была совсем неспособна и не расположена, хотя деньги ей требовались, и с каждым годом все больше, так как росли прихоти и капризы. Доходы семьи, зависящие только от удачливости Зигфрида в его походах стали несоизмеримы с ее расточительством, и Зигфрид был вынужден воспользоваться своей аристократической привилегией в полной мере. Но и эти крайние меры не могли удовлетворить алчность его супруги, поэтому ей иногда, а с каждым годом все чаще, приходилось забираться в сундуки своей предшественницы. Найденные дорогие одежды и богатые ткани, над которыми столько слез проливала когда-то Матильда, теперь обменивались новой хозяйкой на более дешевые с выплатой разницы или же закладывались еврею. Случилось однажды в домашнем хозяйстве великая нужда, весь дом был перевернут вверх дном в поисках денег и дорогих вещей, которые можно было продать или заложить; все сундуки были выпотрошены, все ящики и ящички перевернуты. Тогда вздумалось госпоже поискать там, куда заглядывать ей еще не доводилось, — в тех углах и пыльных комнатках, где обитала бедная маленькая сиротка. Среди старого полуразрушенного хлама она натолкнулась на запертый ящичек в ветхом, скрипучем секретере. К великой радости, среди бумаг и мелких ненужных предметов попался ей на глаза ларец, бережно хранимый для своих дочерей покойной Матильдой. Алчные глаза хищницы пожирали поблескивающие кольца, усыпанные брильянтами, серьги, браслеты, ожерелья, медальоны и россыпи мелких безделушек. Тут же она принялась составлять список всего содержимого, разглядывая предмет за предметом и подсчитывая в уме, сколько можно выручить денег за всю эту гору драгоценностей неожиданно свалившегося на нее наследства. В ларце она нашла и фальшивый орех, который вначале приняла за футляр от какой-нибудь дорогой вещицы, и попыталась отвернуть верхнюю половинку ореха, но дерево от сырости разбухло и не поддавалось, тогда она покачала его в руке и, найдя его слишком легким, швырнула в окно, словно какой-нибудь никчемный хлам.
Юная Матильда в это время играла на лужайке прямо под окном. Завидя катящийся шарик, она с пылом детского нетерпения завладела новой для себя игрушкой; ничуть не меньше обрадовалась она безыскусной находке, чем драгоценностям — ее приемная мать. Игрушка забавляла ее несколько дней; она была так увлечена ею, что даже не выпускала ее из рук. Однажды случилась сильная жара, и нянька отвела девочку в прохладу тенистой расселины; наигравшись любимым шариком, Матильда попросила у нее сладкого кекса; но кормилица, как назло, на этот раз забыла положить его в корзину и, чтобы не возвращаться назад и не тащиться по такой жаре, рассудила набрать в лесу для девочки горсть ежевики и с тем и ушла в лес; а Матильда, оставшись одна, принялась подбрасывать свой шарик, бегая за ним и роняя его на землю. Случайно она подкинула его сильнее обычного, и орех, упав в воду, обрызгал ее; и тут перед нею, словно по волшебству, появилась женщина — светлая, подобно утреннему рассвету, прекрасная, как ангел, и нежная, словно лепесток лилии. От неожиданности девочка задрожала: ей показалось, будто это ее приемная мать, от которой она ничего хорошего не видела, кроме побоев и криков. Но нимфа заговорила с ней настолько ласково, что девочка сразу же успокоилась. «Не бойся, мое дитя, я твоя крестная, подойди ко мне; взгляни, вот твоя игрушка, я принесла тебе ее». Вид любимой игрушки соблазнил девочку, и она доверчиво подошла к женщине. Нимфа подняла ее на руки, нежно прижала к своей груди, поцеловала в лоб и оросила ее лицо слезами. «Бедная сиротка, — сказала она. — Я обещала твоей матери любить и заботиться о тебе, и я сдержу свое слово. Приходи к своей крестной почаще, я буду рассказывать тебе сказки, каких ты еще не слышала. Ты всегда найдешь меня здесь, стоит только тебе бросить камешек в воду. Береги этот орешек, никогда не играй с ним, чтобы не потерять: наступит время — и он поможет тебе. Когда ты вырастешь и станешь постарше, я расскажу тебе о нем удивительные истории, а сейчас ты все равно не поймешь меня». На прощание она дала девочке материнский совет, подходящий ее нежному возрасту, и превыше всего заповедала хранить тайну; и когда кормилица возвратилась, ее уже не было.
Матильда росла нежной и умной девочкой; у нее хватило ума, чтобы не проговориться няньке о своей крестной; а по возвращении домой она попросила у нее иголку с ниткой и зашила орех в подол своего платьица. Каждый час, день за днем, думала она о прекрасной крестной и мечтала ее увидеть; стоило только ветру разогнать тучи и ласковому солнышку улыбнуться в ее окно, как тут же Матильда бежала к няньке и горячо просила ее пойти погулять в буковой аллее. Ее заботливая опекунша ни в чем не могла отказать ласковой девочке, казалось, она даже переняла от нее страсть к прогулкам в любимом месте уединения ее покойной матери и всегда была рада исполнить ее желание. У источника же Матильда затевала с ней какую-нибудь игру и непременно находила предлог, чтобы услать куда-нибудь, и затем, даже не дожидаясь, когда спина доверчивой старушки скроется из виду, бросала в воду камешек, который приводил ее в объятия милой крестной.
Минуло несколько лет, и из девочки Матильда превратилась в прелестную девушку: в один прекрасный день очарование юной Матильды расцвело подобно бутону розы, который вдруг раскрывается тысячей благоухающих лепестков и со скромным достоинством царственного величия возвышается среди многоцветия полевых трав. Увы! Она цвела даже не в поле, а в огороженном стенами замка палисаднике, среди замковой прислуги, никем не замеченная и не узнанная. Никогда еще не доводилось ей бывать на пышных балах своей приемной матери и танцевать с кавалерами; одиноко сидела она в своей комнатке и занималась рукоделием, а на закате дня находила утешение в обществе любимой крестной, ничуть не жалея о тех шумных удовольствиях, которых была лишена.
Однажды прекрасная нимфа глубоко растрогала ее сердце: она с такой нежностью обняла Матильду, с такой грустью во взоре склонилась ей на плечо и обнаружила столько печальной любви, что юная леди не смогла удержать слез сострадания и пролила их на руки крестной, когда целовала их. При этом выражении чувств юной воспитанницы наяда выказала еще большее отчаяние. «Увы! Дитя мое, — сказала она скорбным голосом. — Ты плачешь и не знаешь причину своих слез; они — зловещее предзнаменование твоей судьбы. Горестная перемена ожидает тебя. Не успеет косец заточить косу и западный ветер просвистеть над жнивьем, как замок твоего отца пожрет жадный огонь и не будет спасения. Знай: наступит час сумерек, когда девушки-служанки пойдут за свежей водой и принесут в руках пустые кувшины — вспомни мои слова: близка беда. Береги мой подарок как зеницу ока; волшебная сила заключена в нем, исполнит он три твоих желания, но не торопись загадывать их без надобности. Прощаюсь с тобой, дорогая моя, не суждено более нам встретиться на этом месте». Потом нимфа рассказала о других магических свойствах ореха, которые могли когда-нибудь пригодиться Матильде, но вскоре слезы и рыдания заглушили ее нежный голос, и она исчезла. Однажды вечером, когда уже близился сезон жатвы, служанки, вышедшие за крепостную стену набрать свежей воды, прибежали назад испуганные и бледные; их кувшины были пусты, а сами они дрожали как в лихорадке.
«Там леди в белых одеждах сидит, — наперебой говорили они, — в безумной печали руки ломает себе и жалобный стон издает». Не испугались воины Зигфрида зловещего предзнаменования; лишь кривые ухмылки да смех были ответом бабьему вздору. Любопытство, однако, заставило некоторых пойти и проверить, не было ли то пустой болтовней; но, к своему ужасу, они убедились в обратном, и когда, набравшись отваги, решились приблизиться к призраку, тот бесследно исчез. Много домыслов и догадок вызвало жуткое видение среди обитателей замка, но ни одно не могло объяснить причину его появления; лишь Матильда знала всю правду, но крепко держала взятое слово; удрученная, удалилась она в свою комнатку и там предалась пугающим мыслям.
К тому времени положение Зигфрида становилось все более шатким. Подчинившись капризам жены и утратив волю, преступил он роковую для рыцаря грань, за которой зияет стремнина падения. Не было уж сил у него, чтобы потворствовать всем прихотям мотовки жены: ни разбои, ни грабежи не могли удовлетворить ненасытное чрево. Когда не случалось ему быть в походе или подстерегать на больших дорогах беззащитных путников, она зазывала на пир бесчисленные толпы своих поклонников, разгульных обжор и развратных пьяниц, и принуждала его к попойкам; а когда недостаток в деньгах или провизии не позволял задать очередную пирушку, он собирал свое войско и спешил в поход, чтобы фургоны Якоба Фоггера или богатые караваны венецианцев покрыли досадную нехватку. Оскорбленный постоянным хищничеством и наглостью Зигфрида, генеральный конгресс Союза вольных городов Швабии принял решение расправиться с ним, и все протесты и увещевания со стороны сочувствующих Зигфриду аристократов не смогли возыметь своего действия. Не успел он еще поверить в серьезность их намерений, как знамена конфедератов появились перед воротами его замка, и ему ничего не оставалось, как подороже продать свою жизнь. Первый залп тяжелых орудий разнес вдребезги бастионы; вослед натянули тетиву арбалетчики, и тучи каленых стрел взвились над стенами замка. Увы, стоило лишь ангелу-хранителю, оберегающему Зигфрида, чуть споткнуться, как выпущенная в ту же секунду роковая стрела насквозь пронзила его забрало и глубоко впилась ему в голову. Свет померк в очах у Зигфрида; великое смятение пало на его войско; лишившись своего сеньора, малодушные выбросили белый флаг, но те, кто был смел и отважен, сорвали его и приняли бой; видя разлад и раздор, приободрился враг и, улучив минуту, пошел на штурм. Отряды конфедератов, преодолев глубокий ров, опоясывающий замок, и вскарабкавшись на стены, огнем и мечом проложили дорогу себе к главным воротам замка; и когда мост был опущен и ворота открыты, озверевшие толпы хлынули в крепость, сражая каждого, кто был еще жив; и настолько они были преисполнены ненависти к разбойному дворянству, что не пощадили ни сумасбродную жену рыцаря, виновницу бедствия, ни ее беззащитных детей. Замок же был разграблен, предан огню и стерт с лица земли, так что от него не осталось камня на камне.
Во время жестокой осады Матильда заперлась у себя в комнатке, находившейся под самой крышей, и, как могла, забаррикадировала дверь. Потом заняла место у оконца, чтобы наблюдать за ходом сражения; и, к своему ужасу, нашла, что никакие засовы и замки не оградят ее от неизбежной погибели. Тогда накинула она на свои плечи платок, взяла волшебный орех и три раза покрутила его на ладони, повторяя заклинание, которому научила ее крестная.
Уверенная в своей безопасности, она поспешила спуститься и прошла незамеченной по полю брани. С тяжелым сердцем оставляла она отеческий дом, при виде которого ее наполняла безысходная тоска; кругом царило опустошение, лилась кровь; и она поспешила миновать ужасные сцены насилия и бежала до тех пор, пока ее хрупкие ножки не отказались служить ей более. Ночь наступила так же неожиданно, как и охватившая ее слабость; и она была вынуждена найти себе приют у корней дуба, который одиноко стоял посреди вересковой пустоши. Как только она прилегла на холодную землю, слезы неудержимо полились из ее глаз, и не было у бедняжки сил остановить их. Она повернула голову, чтобы бросить прощальный взгляд в сторону замка и сказать последние слова благодарности дому, где протекли годы ее юности, но только устремила свой взор к милому месту, увидала повсюду на небесах кровавые сполохи пламени — печальный знак, что поместье ее предков стало добычей огня. С глубоким стоном отвела она глаза свои от ужасного зрелища, желая всем сердцем, чтобы поскорее наступил час, когда блеск звезд покроет утренний туман и рассвет забрезжит на востоке. Перед самым восходом солнца крупными слезами пала на траву роса, и она продолжила свое странствие. Рано поутру она пришла в деревню, принадлежащую ее отцу, и нашла там приют в семье доброй многодетной женщины, которая предложила ей подкрепить свои силы ломтем хлеба и кринкой молока. У этой женщины она обменяла свое господское платье на более бедное платье ее дочери и спустя некоторое время присоединилась к обозу, перевозившему скобяные изделия в Аугсбург. В том жалком положении, в котором она оказалась, она не смогла придумать для себя ничего лучшего, как найти место прислуги в каком-нибудь богатом доме, однако время было самое неподходящее, и долго еще она скиталась без своего угла и куска хлеба.
Конрад, граф Швабек, рыцарь ордена тамплиеров, канцлер и поборник епархии Аугсбург, зимы обычно проводил в собственном дворце в центре Аугсбурга. Во время его отсутствия во дворце хозяйничала хлопотливая Гертруда. Подобно другим достойным представительницам ее звания, Гертруда питала простительную слабость к скандалам и головомойкам, которые она ежедневно учиняла многочисленной дворцовой прислуге. Это ее пристрастие пользовалось в городе большей известностью, чем ее добродетель, благодаря которой многие жертвовали своей работой и лишь немногие выносили ее присутствие на короткое время. Куда бы она ни направлялась, где бы ни была, она поднимала такой невообразимый скандал, что девушки бежали звука ее ключей с таким же страхом, как дети от привидений. Кастрюли и головы претерпевали одинаковую участь из-за странной прихоти ее сварливого характера; когда же под ее рукой не оказывалось необходимого снаряда, его заменяла тяжелая связка ключей, которыми она играючи прохаживалась по спинам и плечам, творя суд над правыми и виноватыми. Если кто в городе рассказывал о какой-либо сварливой или плохо воспитанной женщине, то никто не упускал случая заметить: «Она так же дурна, как Гертруда, экономка у графа Конрада». Однажды она настолько рассвирепела в своем рвении угодить графу, что вся прислуга, словно сговорившись, разбежалась кто куда; в тот час случилось Матильде проходить мимо ее роскошного дома; увидев богатые украшения и причудливую лепнину стен, остановилась она в восхищении и, немного поразмыслив, решилась постучать в дверь, чтобы спросить для себя работы. Теперь она уже не была красивой и стройной девушкой: на ее спине возвышался уродливый горб, который она привязала к своему плечу; некогда нежная кожа стала смуглой и шершавой, как у цыганки, оттого что она натерла ее грецким орехом, а ее прелестные золотисто-каштановые волосы были тщательно скрыты под большой простонародной шапкой. Свирепая матрона, услышав позвякивание дверного колокольца, с любопытством просунулась в окно и раньше, чем разглядела в дверях одинокую фигурку, набросилась на нее: «А ну, проваливай отсюда; да таким девкам, как ты, я и кость не подам; твое место в тюрьме, шаромыжница!» — и скрылась, с шумом захлопнув окно, но Матильду теперь не так легко было напугать. Она звонила до тех пор, пока голова мегеры во второй раз не высунулась на улицу; и не успела Гертруда раскрыть свою беззубую пасть, чтобы излить на нее помои самых грязных ругательств, как Матильда уже рассказала ей о своей надобности. «Кто ты, откуда идешь и что умеешь делать?» — раздался скрипучий голос сверху; на что цыганка ей отвечала:
Смягченная непритязательной песенкой, перечисляющей достоинства ее исполнительницы, Гертруда открыла дверь и дала просительнице с ореховой кожей шиллинг в задаток как посудомойке. Юная наемница с таким прилежанием взялась за дело, что сварливая экономка вопреки своему обыкновению не нашла в ее работе ничего предосудительного. Однако, продолжая пребывать в угрюмом настроении духа, она ни на минуту не усомнилась в той простой истине: «Был бы человек, а недостатки всегда найдутся». И тем не менее ее подчиненная благодаря своей кротости и терпению оберегала себя от многих извержений ее дурного характера.
Перед первым снегом Гертруда подняла весь дом на ноги: паутины на потолках были сметены, полы натерты до блеска, окна тщательно вымыты, ставни распахнуты, каждая вещь заняла свое место, чтобы в любой момент послужить верой и правдой своему господину, который вот-вот должен был появиться вслед за многочисленным обозом дворни, упряжками лошадей и сворами гончих. Прибытие тамплиера возбудило в Матильде острое любопытство, однако ей настолько прибавилось работы на кухне, что совсем не было времени хоть одним глазком взглянуть на благородного рыцаря. Однажды утром, когда она набирала воду в колодце, он случайно прошел мимо нее. Облик его вызвал в ее сердце целый рой чувств, которых прежде она никогда не испытывала. Молодой человек был настолько красив и статен, словно только что вышел из ее самых сладостных грез. Сияние его Глаз, добронравие, светившееся в каждой черточке его лица, ниспадающие до плеч волосы, наполовину скрытые колеблющимся пером, украшавшим его шляпу, гордая поступь воина и благородство его осанки так поразили девушку, что бедное сердечко ее затрепетало, словно попавшаяся в силки птичка. Она сразу же почувствовала горечь своего униженного положения, в которое поставила ее судьба, и сознание непоправимости своей беды в эту минуту было намного тяжелее, чем полный кувшин воды, который она несла на себе. В глубокой задумчивости она возвратилась на кухню и в первый раз за все время, которое она работала здесь, пересолила суп — недосмотр, навлекший на нее суровый выговор экономки. Дни и ночи теперь перед ее глазами стоял статный рыцарь; не проходило и часа, чтобы не стремилась она увидеть его; стоило ей только заслышать бряцание его шпор во дворе, как тут же находила она в своем хозяйстве недостачу воды и спешила с кувшином в руках к колодцу, хотя гордый рыцарь ни разу не соизволил удостоить ее своим взглядом.
Казалось, граф Конрад существовал лишь затем, чтоб испить полную чашу наслаждений. Он не пропускал ни один банкет, ни одно увеселение, устраиваемые в городе, который, благодаря оживленной торговле с Венецией, стал богат и роскошен. Каждый день, всю неделю, месяц за месяцем в городе не прекращались всевозможного рода празднества и увеселения: сегодня в цирке давали представление, завтра — на главной арене — рыцарский турнир, на третий день — пир и народные гулянья в честь городского головы. Здесь на каждой улице, в каждом зале ежедневно устраивались танцы и вечеринки; здесь дворяне забавлялись с городскими красотками, украшая их золотыми колечками и шелковыми платками. Вся эта суматоха развлечений достигала наивысшей точки во время народных праздников и карнавалов; однако Матильда не участвовала во всеобщем веселье: она просиживала все свои дни в тесной и дымной кухне с закопченными стенами и горько плакала, пока ее глаза не воспалялись и у нее не оставалось больше слез, чтобы пролить их над своей судьбой, которая так немилосердно обошлась с нею. О, эти непостижимые капризы судьбы: одних она оделяет полной горстью своих щедрот, других лишает и тех малых крох, которые перепадают им за целую жизнь! Отяжелело сердце ее, и она не ведала почему; да и как могла она знать, невинная девочка, что любовь в нежном сердце свивает свое гнездо и в нем находит себе обиталище. Беспокойный жилец поселился в ее груди, каждый день он нашептывал ей чудные сказки со счастливым концом, каждую ночь занимал ее сны волшебными грезами: как наяву видела она, будто идет рука об руку с рыцарем по восхитительному саду и разговаривает о милых пустяках; то вдруг оказывалась в узкой келье монастыря и через окошечко смотрит на него, а он стоит за чугунной решеткой и умоляет настоятельницу впустить перемолвиться с нею парой словечек, но строгая настоятельница не дает на то своего милостивого разрешения; иногда она представляла себе, как он выводит ее на середину зала, чтобы открыть праздничные танцы; но, увы, обворожительные мечты словно туман рассеивались от громкого бряцания ключей Гертруды, которыми эта сварливая мегера имела обыкновение взбадривать клюющую носом прислугу. Но и такое жестокое вмешательство действительности не отрезвляло Матильду, и по ночам неутомимые мысли слагались в пирамиды планов, чтобы, как карточный домик, разлететься под дуновением ветерка и снова, в который уж раз, продолжить свою сладкую и бесконечную работу.
Любовь не знает преград, и упорство пробивает себе дорогу: влюбленная Матильда после стольких страданий наконец-то нашла тропинку, которая отвечала всем ее самым радужным надеждам. В ее сундучке среди милых сердцу безделушек лежал мускатный орех, она берегла его как память о своей дорогой крестной; и ни разу у нее не возникало желания воспользоваться его чудодейственной силой; и вот сейчас она решилась достать его. В это время весь город Аугсбург пребывал в хлопотах: близилась годовщина принца Максимилиана, августейшего сына императора Фредерика. Торжественное празднество, роскошный банкет, пышный бал и народные гулянья ожидали жителей Аугсбурга. Три дня продолжалось всеобщее веселье: были приглашены все без исключения дворяне и прелаты славного города; каждый день устраивались рыцарские турниры с богатыми призами, каждый вечер самые прекрасные девушки города танцевали с благородными рыцарями до захода благословенного солнца. Граф Конрад не мог не принять участие в празднестве, тем более что он всегда находился в центре внимания высокого общества и считался любимцем милых дам и выгодной партией у придирчивых и строгих матрон. Однако ни одна титулованная прелестница не могла надеяться на его законную любовь по той простой причине, что он был тамплиером; и все-таки сердцу не прикажешь: граф Швабек был так статен и танцевал так обворожительно.
На этот раз Матильда наконец-то решилась отправиться на поиски приключений. Она прибралась на кухне и подождала, когда все в доме затихнет, затем заперлась в своей спаленке и смыла с себя коричневый слой ореховой краски, обнаружив лилии и розы на своих щеках, благоухающих душистым мылом. Она положила на ладонь мускатный орех и пожелала себе роскошное платье, богатое и изящное, какое только можно было представить, со всею бесподобной вычурностью мельчайших деталей; потом отвернула крышку и, к своему изумлению, увидела, как из маленького орешка потекла, заструилась с нежным шуршанием шелковая ткань и, разворачиваясь всеми складками, превратилась в чудесное платье. Оно было как раз впору, словно сшито по ее мерке. Когда Матильда надела платье, у нее в груди вспыхнул огонек сладкого торжества, какой девушки всегда испытывают, когда украшают себя ради своих возлюбленных, расставляя им опасные сети. Оглядев себя, она осталась довольна собою и, не теряя времени даром, сразу приступила к исполнению своего замысла. Трижды повернула она мускатный орех и произнесла заклинание:
Немедленно тяжелая дремота пала на всех обитателей дворца: и на строгую Гертруду, и на бдительного Януса, охранявшего двери. Матильда выскользнула из дома, невидимкой прошла по улицам города и вступила в огромный бальный зал с грациозностью, не уступающей божественным Грациям. Очарование новой гостьи вызвало шумный восторг среди всех собравшихся; вдоль высокого балкона, опоясывающего залу, пробежал громкий шепот. Одни восхищались изяществом незнакомки, другие — фасоном ее великолепного платья, но все без исключения были смущены ее появлением и терялись в догадках: как ее имя и откуда она; но никто не мог удовлетворить любопытство своего соседа. Среди благородных рыцарей, столпившихся у балконных перил, чтобы получше рассмотреть прекрасную незнакомку, тамплиер был далеко не последний. Хотя его положение обязывало придерживаться монашеских уставов, он отнюдь не был женоненавистником, напротив, в кругу друзей он слыл взыскательным знатоком женских прелестей и искусным любовником. Увидев новоприбывшую гостью, он внезапно почувствовал, что прежде ему никогда не доводилось видеть прекраснее девушки и созерцать более счастливого облика. Не медля ни минуты, он подошел к ней и пригласил на танец. Она скромно подала ему руку и танцевала с пленительным совершенством. Ее проворные ножки едва касались пола; грациозные и трепетные движения приводили в восторг зрителей, которые, не отрывая глаз, следили за парой. Танец стоил графу Конраду сердца; во весь вечер он не смог оторваться от незнакомки. Он произнес так много красивых слов, с таким пылом одергивал свой костюм и поправлял складки жабо, что невольно мог сравниться с героем чувствительного романа, для которого все прелести мира — ничто по сравнению с милой улыбкой его возлюбленной. Первое любовное испытание Матильды увенчалось успехом, отвечающим всем ее самым фантастическим желаниям. Но не в ее силах было хранить счастливое расположение чувств под плащом женской осторожности: пришедший в упоение рыцарь скоро догадался, что ему не грозит удел безнадежного любовника, однако в каждой минуте упоения была растворена горечь беспокойства, и час от часу она становилась все невыносимее: кто эта незнакомка, откуда она, неужели так счастливо начавшееся знакомство прервется в самой своей завязи и цветок, столь прелестно раскрывшийся, облетит и не принесет заветного плода? Но все его попытки открыть инкогнито своей дамы были напрасны. Она с улыбкой отклоняла его вопросы и единственное, чего смог он добиться, было обещание прибыть завтра на бал. Однако он не совсем поверил ей и принял меры, чтобы найти ответы на интересующие его вопросы: в уверенности, что она живет в Аугсбурге, он приказал слугам выследить ее до самого дома. Компания же его друзей, видя внимание, какое он уделял прекрасной незнакомке, пришла к заключению, что они давно знают друг друга.
Рассвет уж занимался, прежде чем она смогла найти предлог, чтобы ускользнуть от рыцаря и покинуть веселое празднество. Только закрылась за нею дверь, как она сразу взяла в руки свой волшебный орех, трижды повернула его и произнесла заклинание:
Незамеченная слугами графа, она возвратилась во дворец и вошла в свою спаленку. Не мешкая, сложила она в сундучок свое прекрасное платье, надела перепачканную одежду кухарки и вновь обрела свой прежний вид. Старая Гертруда, которая совершала в тот час свой утренний обход, размахивая связкой ключей и рыча на сонную прислугу, нашла ее суетящейся на кухне. Довольная усердием молодой кухарки, она ободрила Матильду кривой ухмылкой и ласково потрепала ее по щеке.
Никогда еще ни один день не казался рыцарю таким скучным, как тот, что последовал за балом. Каждый час казался неделей. Приступы нетерпения и опасения, что загадочная красавица обманет его надежды, поминутно сменяя друг друга, терзали его. Подозрение, подобно острому клинку, раз за разом пронзало его сердце, так же мало давая покоя, как ураганный ветер — знаменам над башнями замка. Еще не зашло солнце, а он уже стоял перед зеркалом, с болезненной щепетильностью выбирая себе наряд. Наконец он был готов: на его груди, осыпанные брильянтовой пылью и драгоценными камнями, сверкали и переливались древние знаки принадлежности к высшему дворянству; дорогой атласный костюм вишневого цвета с богатым жабо и с голубой лентою через всю грудь украшал его фигуру. Вскочив на коня, он поторопился на свидание и пришел в бальную залу первым из приглашенных. Оглядевшись и найдя нужным занять такое место, чтобы сразу же увидать свою дульцинею, он немедленно принялся с пылом нетерпения разглядывать каждого, кто появлялся перед его глазами. Вечерняя звезда уже сияла высоко над горизонтом, когда молодая леди смогла освободиться от своих обязанностей и укрыться в спаленке, чтобы решить, что же ей делать дальше: то ли использовать свое второе желание, то ли сохранить его для более важного случая, который обязательно должен был когда-либо наступить, в этом она ни капельки не сомневалась. Верный вожатый, Разум, внушал ей последнее; но Любовь с такою страстью призывала ее к первому, что голос Разума становился все тише и тише, пока совершенно не умолк; и тогда Матильда, обрадованная его поражению, загадала себе платье из розового атласа, украшенное драгоценными каменьями. Услужливый волшебный орех проявил свою силу: роскошное платье превзошло все ожидания юной леди. Восхищенная новым нарядом, она совершила перед зеркалом кропотливую церемонию одевания и, убедившись, что ничего не забыла, весьма довольная собой, воспользовалась мускатным орехом, чтобы незамеченной появиться на бале. Она предстала перед графом Конрадом в еще большем великолепии своего платья, чем в предыдущий день, и тем привела рыцаря в восхищение. Сила, такая же необоримая, как сила земного притяжения, повлекла его через водоворот танцующих. Он ждал ее слишком долго и совсем было отчаялся увидеть; и теперь спазмы радости сдавили ему горло и не давали вздохнуть, чтобы излить на нее переполнявший его восторг. Не зная, как скрыть свое замешательство и выиграть время, чтобы прийти в себя, он, не говоря ни слова, повел ее на середину зала; и каждая танцующая пара, склоняясь, уступала им дорогу. Прекрасная незнакомка величественно плыла под руку с благородным рыцарем — светла и легка, словно богиня весны на крыльях Зефира.
Когда умолкла музыка, граф Конрад предложил своей возлюбленной испить освежающий напиток, провел ее в соседний зал и здесь тоном хорошо воспитанного придворного стал рассыпаться в восхищении перед ее красотой, как делал он это днем раньше; но не прошло и минуты, как чопорный светский язык невольно уступил место страстному объяснению в любви. Матильда выслушала его признание с застенчивой улыбкой; ее трепещущее сердечко и разгоревшиеся щечки выдали затаенную радость, и, когда она не могла уже более сдерживать свое волнение, она нежно обратилась к рыцарю: «Ваши слова тронули мое сердце, благородный рыцарь; мне очень приятно было слушать вас и вчера и сегодня, но женскому сердцу, право, они не достаточны. Как я могу принять ваше предложение, если вы, будучи тамплиером, дали обет безбрачия? Я не склонна думать, что в ваших намерениях обманом опорочить мою честь, но если вы не сможете объяснить мне эту двусмысленность, то считайте, что напрасно потеряли со мной свое драгоценное время».
На что рыцарь отвечал ей со всею серьезностью, на какую был способен: «Вы говорите, как приличествует рассудительной и добродетельной девушке; потому я обязан без обмана и хитрости удовлетворить ваше требование. Вы должны знать, что, когда я вступил в орден тамплиеров, мой брат и наследник нашего рода, Вильям, был еще жив. Безвременная смерть настигла его, и с той поры я получил всемилостивейшее разрешение отступить от данной мною клятвы с тем, чтобы род моих предков не угас; и потому я свободен в своем желании выйти из ордена. Но смею уверить, что никогда, за всю свою жизнь, я не помышлял оставить его до той самой минуты, пока не встретил вас. Мое сердце переменилось; я убедился, что вы и никто другой предназначены мне небесами, и, если вы сейчас не откажете мне в своей руке, ничто, кроме смерти, не сможет разлучить нас». Его объяснение несказанно обрадовало Матильду, однако она ему так отвечала: «Благородный рыцарь, ваше желание слишком поспешно, и как бы вам потом не пришлось пожалеть о своем решении. Те, кто второпях предлагают руку и сердце женщине, обыкновенно находят удобный случай, чтобы раскаяться в своем поступке. Я совершенно вам незнакома, вы меня видели всего два раза и ничего не можете знать ни о моем положении, ни об обстоятельствах, которые меня сюда привели. Может быть, вы обманулись и приняли меня за другую, ослепнув от одолженного сияния моих одежд? Не подобает благородному рыцарю вашего ранга так легкомысленно раздавать свои обещания. Помните, что обязательство дворянина должно быть выполнено неукоснительно». Выслушав ее, граф Конрад страстно прижал ее руку к своему сердцу и, сгорая от любви, пылко воскликнул: «Клянусь своей рыцарской честью и судом Всевышнего, что вы — достойнейшая из человеческих дочерей и как ангел чиста и целомудренна; и что бы ни препятствовало мне, я признаю вас своею женой и жалую вас своим достоинством».
С этими словами он снял с себя брильянтовое кольцо и вручил его ей как залог своей искренности и в ответ принял первый поцелуй от ее чистых девичьих губ. Затем он сказал: «Я нисколько не сомневаюсь в ваших способностях принимать гостей, и потому приглашаю вас через три дня сделать мне честь посетить мой дом, куда я созову всех моих друзей — рыцарей, дворян и прелатов — быть свидетелями нашего союза».
Его приглашение смутило Матильду, и она, как могла, сопротивлялась его настойчивым уговорам: ей совсем не понравилась та спешка, с которой развивались события; потому-то ее испуганное под натиском рыцаря сердечко постоянно требовало доказательств. Графу же не терпелось добиться от нее согласия, но, к его досаде, она не говорила ни да ни нет. Танцующие еще не насладились музыкой и заря не успела рассеять на востоке мрак ночи, как Матильда была уже далеко. Рыцарь же на рассвете призвал к себе Гертруду и приказал готовиться к торжественному пиру, который должен быть ровно через три дня.
Как наводящая ужас смерть, не разбирая дороги, косит всех, кто попадается ей на пути, будь то в спальне или на поле боя, так и старая Гертруда, размахивая окровавленным тесаком, гонялась за безответной птицей. Доверчивые обитатели птичьего двора падали дюжинами перед ее отточенным до блеска лезвием, хлопая в агонии крыльями и издавая истошные крики. Куры, голуби, каплуны грудами отдавали свои жизни. Так много было у Матильды работы, столько битой птицы, которую ей приходилось ощипывать, потрошить и насаживать на вертел, лежало у нее на столе, что она была вынуждена отказаться от ночного отдыха. И все-таки она не жалела, что ей выпало столько дел: ведь она готовила пир, дающийся в ее честь. Час торжества приближался; повеселевший хозяин приветствовал каждого гостя; и всякий раз, когда раздавался звук колокольца, его сердце сжималось в предчувствии, что на пороге стоит его прекрасная незнакомка; но каково же было его разочарование, когда он неизменно, открывши двери, наталкивался на преподобное брюхо какого-нибудь прелата, или на чванливую важность матроны, или на внушительное самодовольное лицо чиновника. И хотя гости давно были все в сборе и пора уже было приглашать всех к столу, взволнованный хозяин все медлил в ожидании своей очаровательной невесты. Время тянулось нескончаемо долго, наконец наступила минута, когда задерживать гостей стало неприличным, и хозяин с большой неохотой принужден был дать знак, чтобы подавали на стол. Когда все гости расселись и приготовились вкушать яства, к удивлению многих, на столе оказался не занятым один прибор. Кто был этот человек, нанесший оскорбление достопочтенному рыцарю, для всех присутствующих осталось загадкой. Помрачневший хозяин сидел во главе праздничного стола; хмурое и печальное лицо его рассеяло непринужденную веселость всего собрания; разговоры и смех сами собой умолкли под его скорбным взором, и над пирующими воцарилось тягостное молчание, словно не были они на веселом застолье, а присутствовали на торжественном поминовении. Музыканты, взятые за немалую плату, были отпущены; и во весь вечер в пиршественном зале не зазвучала ни одна гармоническая нота, и это в доме, который всегда славился гостеприимством и радушием.
Задолго до наступления сумерек смущенные гости мало-помалу разошлись; и рыцарь, оставшись в одиночестве, устремился в уединение своей спальни: горестные размышления о непостоянстве любви всецело завладели им. Он бросился на кровать и отдался мучительным переживаниям, которые жестоко терзали его сердце. Он метался и плакал, рвал на себе одежды и стонал, как смертельно раненный зверь: страшное напряжение мыслей клокотало в его воспаленном мозгу, и не было в его силах разрешить причину неверности своей возлюбленной. Солнечные лучи уже пробились сквозь занавеси, а он только закрыл свои воспаленные глаза, чтобы забыться недолгим сном. Верные слуги нашли своего господина в жесточайшем приступе лихорадки, одержимого бредом навязчивых фантазий. Это известие повергло всю семью в величайший ужас: мрачные тени лекарей засновали вверх-вниз по лестницам; ворохи затейливых и чудовищных по своему содержанию рецептов устелили столы всех комнат; в аптекарских лавках наперебой застучали, зазвенели ступки, будто церковный перезвон, сзывающий прихожан на утреннее богослужение. Но ни один ученейший лекарь во всем мире еще не нашел травы от скорбного сердца, единственно способной смягчить боль тоскующей души. Несчастный отвергал все лекарства: настойки, успокаивающие печень, бальзамы, разжижающие желчь; пренебрегал диетическими схемами, заботливо прописываемыми лекарями; умолял избавить его от кровожадных пиявок. Он просил только одного: чтобы никакие назойливые руки не трясли его часы и песку, отсчитывающему мгновения его жизни, дали бы спокойно ссыпаться вниз и тем прекратить его мучения.
За семь долгих дней муки любви изгрызли сердце рыцаря; розы на его щеках поблекли; пламя глаз угасло; слабое дыхание жизни заструилось на его губах, словно тонкий утренний туман на рассвете в долинах, который даже легкий порыв ветра способен согнать и навсегда рассеять. Матильда глубоко страдала; любящее ее сердце ясно видело, что совершается за дверями его спальни. Не от каприза или от притворной стыдливости она не ответила на приглашение рыцаря, — бессонная и жестокая борьба между рассудком и любовью была тому причиной. С одной стороны, она жаждала доказательств в искренности и постоянстве чувств рыцаря, с другой, — ей было жалко потратить свое последнее желание; ведь невесте новое платье просто необходимо, а ее любимая крестная предупреждала не расточать понапрасну свои желания, это она хорошо помнила. И все-таки в день пира она чувствовала на сердце необыкновенную тяжесть, будто мельничный жернов лег на ее грудь; она забилась в уголок и горько проплакала там до утра. Болезнь графа, причина которой для нее не стала загадкой, повергла ее в еще большее уныние, а когда она узнала о чрезвычайной опасности, угрожающей его жизни, она стала совсем безутешной.
Седьмой день, в соответствии с прогнозами лекарей, должен был определить судьбу несчастного Конрада: суждено ли ему жить, или смерть заключит его в свои объятия. Мы можем легко догадаться, что Матильда была тем единственным лекарством, которое необходимо было умирающему рыцарю; но как спасти его от смерти, бедняжка никак не могла придумать. И все же среди тысячи талантов, которыми любовь наделяет своих избранников, изобретательность не на последнем месте. Утром, как обычно, Матильда пошла к экономке, чтобы получить от нее указания относительно перечня провизии. Однако старая Гертруда не совладала с обрушившимся на нее ужасным горем и ни о чем не могла думать. Слезы беспрерывно катились по ее щекам. «Ах! Матильда, — рыдала она, — горе-то какое! Наш добрый господин не жилец на этом свете. Лекаря говорят, что жить ему не больше дня». Страшное известие захлестнуло плачем бедную Матильду, ножки ее подкосились, и она чуть было не упала в обморок, но любящее сердце в минуту страшнейших испытаний обретает в себе чудодейственные силы. Быстро она пришла в себя и сказала так старой Гертруде: «Не отчаивайтесь за нашего господина, не сегодня суждено ему умереть. Этой ночью видела я сон, он предвещает ему долгую жизнь». Старая Гертруда была любительница до чужих снов: каждое утро она выпытывала у слуг, что им приснилось ночью, и потом весь день разгадывала сны, находя в них пророчества, которые, как она ожидала по своей наивности, должны были обязательно исполниться. На ее памяти добрые сны не сулили ничего хорошего. «Позволь, дорогая, мне выслушать твой сон, — сказала она. — Может быть, он и вправду успокоит меня». — «Я видела, — начала рассказывать ей Матильда, — будто рядом со мной стоит моя покойная матушка. Долго я любовалась ею, да только она отвела меня в сторонку и принялась наставлять, как приготовить чудодейственный отвар из девяти сортов трав, который, если его испить, вмиг ставит на ноги любого, как бы недужен он ни был. „Приготовь этот отвар для своего господина, — так сказала мне матушка. — И он не только не умрет, но станет лучше и красивее прежнего“. Поразил Гертруду ее рассказ. „Твой сон слишком удивителен, чтобы присниться случайно, — сказала она. — Иди и немедленно готовь отвар, а я постараюсь убедить нашего господина его отведать“.
Граф Конрад лежал слабым и неподвижным; его мысли был погружены в созерцание приближающейся кончины; он жаждал сейчас только одного: облегчить исповедью свою грешную душу и принять святое причастие. В этом положении его застала старая Гертруда. Она словно на крыльях влетела в спальню к умирающему и гибкостью и проворством своего языка вскоре рассеяла мрачную сосредоточенность рыцаря. Чтобы избавить себя от мучения выслушивать ее болтовню, бедный рыцарь был вынужден обещать ей все, что она ни пожелает. Тем временем Матильда спешно готовила чудодейственный отвар из девяти сортов целебных трав, и, когда он был уже готов и необходимая порция отмерена, она незаметно опустила в него брильянтовое кольцо, залог рыцарской любви несчастного графа.
Больной настолько был утомлен назойливым красноречием экономки, ее голос с такой болью отзывался в его ушах, что он, хотя и с большим трудом, заставил себя проглотить пару ложек принесенного ему отвара. Помешивая варево, он почувствовал на дне какой-то предмет, который он немедленно выловил и, к крайнему своему изумлению, узнал в нем брильянтовое кольцо. В его глазах засияла жизнь; лицо, покрытое дотоле мертвенной бледностью, к большому удовольствию старой Гертруды, порозовело и воодушевилось. С видимыми признаками хорошего аппетита он выпил весь отвар, не забыв незаметно припрятать кольцо от постороннего глаза. Ничего не подозревавшая Гертруда приписала эту счастливую перемену в своем господине влиянию чудодейственного отвара. Она в изумлении всплеснула руками и перекрестилась. Оживший рыцарь оборотился к ней со словами: „Кто приготовил этот чудесный бульон? Он возвратил меня к жизни и напитал меня прежнею силой“. Заботливая Гертруда, дабы не утомлять понапрасну своего господина, так отвечала ему: „Сир-рыцарь, хвала Господу, что вы снова здоровы, как прежде; все ваши слуги день и ночь молились за вас, и какое счастье, что нашлась добрая женщина и приготовила этот спасительный отвар. Не беспокойтесь за нее, ваша милость, ей будет довольно и того, что вы здравствуете благодаря ее доброте“. Однако такие слова не удовлетворили рыцаря; суровым голосом потребовал он имени своей благодетельницы, и Гертруда ему подчинилась: „Этот отвар приготовила молодая цыганка; она служит на кухне у вашей милости“. — „Сейчас же приведите ее сюда, — приказал рыцарь, — я отблагодарю ее и воздам должное“. Несмотря на суровый вид рыцаря, Гертруда не двинулась с места: „Сир, простите меня, старую, но вид ее настолько безобразен, что, боюсь, как бы вам не стало хуже. Лицо и руки ее перемазаны сажей; одежда ее грязна и черна; а сама она горбата и хрома — словом, вылитая жаба“. — „Делайте то, что я приказал, — заключил граф, — и избавьте меня от ваших возражений“. Старая Гертруда молча повиновалась: и не такое приходилось ей слышать за долгую жизнь. Она вызвала Матильду из кухни, заботливо покрыла ей плечи цветастым платком, в котором ходила к мессе, и повела ее, принаряженную, к своему господину. Рыцарь сделал знак рукой, чтобы все удалились, и приказал поплотнее закрыть двери, потом обратился к цыганке: „Сейчас, мое дитя, вы откровенно признаетесь мне, откуда попало к вам в руки кольцо, которое я нашел в бульоне“. — „Благородный рыцарь, — ответила девушка, — я получила это кольцо из ваших, рук на второй вечер после нашего знакомства. Со словами любви и рыцарской клятвы вы отдали его мне как залог верности вашего намерения. Теперь же, когда мое положение и моя красота открылись вам во всей своей неприглядности, скажите: достойна ли я вашей руки? Чтобы избавить вас от заблуждения, которое так легко завладело вашим сердцем и чуть не привело вас в могилу, решилась я вернуть ваш подарок и тем спасти вашу жизнь“.
Истерзанный любовным недугом, граф не был в состоянии безболезненно перенести такой удар судьбы. Оцепенев от изумления, он не мог вымолвить ни одного слова. Долго тянулось тягостное молчание, пока услужливое воображение не нарисовало ему прелестный облик его избранницы. Пораженный чудовищным несоответствием, разум его заподозрил подлог: может быть, верные друзья, чтобы избавить его от мучений, применили ложь во спасение и подослали к нему цыганку? Но откуда у нее оказалось кольцо? Неужели его возлюбленная приняла участие в заговоре? Дрожь пробежала по его жилам от этого ужасного предположения, и тогда он решил подвергнуть цыганку строгому допросу и заставить ее самой уличить себя во лжи. „Если вы действительно та очаровательная девушка, за которую себя выдаете, — начал он, — и которой я посвятил свое сердце, то мы завтра же сыграем свадьбу, ибо слово рыцаря нерушимо. Однако вы должны представить веские доказательства своей правоты. Потому прошу вас принять прежний облик, в котором вы появлялись на протяжении двух вечеров; выпрямитесь, сделайте свое тело стройным, как у молодой сосенки; соскоблите с кожи гадкую чешую, приличную разве что змеям; измените цвет своего лица, — и я, клянусь вам, предложу вам руку свою и сердце. Но если вы не сможете удовлетворить моего требования, у меня будут все основания посчитать вас бесстыдной самозванкой и воровкой, заслуживающей строгого наказания“. — „Увы! — горько вздохнула на его слова Матильда. — Если одно только великолепие моей красоты ослепило ваши глаза, то горе мне, когда безжалостное время или роковой случай лишит меня мимолетных достоинств; когда годы оплетут сетями морщин мое лицо и придавят к земле мое тело. Чем станут тогда все ваши клятвы и обещания?“
Графа Конрада смутила эта речь, которую он никак не ожидал услышать из уст кухонной прислуги. „Красота лишь покоряет мужское сердце, — сказал он задумчиво, — дело добродетели — хранить узы любви“, — „Хорошо, я согласна удовлетворить ваши требования, — сказала цыганка. — Моя судьба принадлежит вашему сердцу“.
Граф Конрад был в нерешительности: мелькнувшая было надежда сменилась страхом нового обмана; он призвал к себе старую Гертруду и дал ей строгое поручение: „Отведи цыганку в ее комнату и стой у двери, пока она не переоденется в чистую одежду“. Будучи не способна отгадать намерения своего господина, старая Гертруда взяла под надзор свою пленницу. Когда они поднимались по лестнице в ее спаленку, она удивленно спросила: „Если у тебя есть приличная одежда, почему ты не показала ее мне?“ Но, рассудив, что у цыганки вряд ли может быть что-нибудь, способное ее украсить, предложила ей свою помощь. Она перечислила содержимое своего гардероба, предмет за предметом, которыми полстолетия назад завоевывала мужские сердца, и невольно слезы воспоминания увлажнили ее глаза. Однако Матильда совсем не слушала ее; она только спросила кусок мыла и таз для мытья рук, потом удалилась в свою спаленку и заперла за собой дверь, в то время как ее провожатая расположилась стоять на часах.
Полный надежд, рыцарь оставил постель, облачился в наиболее изящный костюм и удалился в гостиную, чтобы там провести оставшиеся минуты в ожидании конца своего любовного приключения. Время, казалось, нарочно замедлило свой ход, и в нетерпении рыцарь заметался по комнате из угла в угол. Но только большая стрелка итальянских часов на здании городского университета указала шесть часов, как двери гостиной медленно распахнулись, и переливчатый шорох шелкового платья возвестил о появлении своей обладательницы. Матильда была прекрасна; казалось, она, подобно богине Любви, источает вокруг себя сияющий ореол света. Граф Конрад громко воскликнул и пал у ее ног, опьяненный любовью. „Кто ты? Земная смертная или Афродита? Увидь меня распростертым у твоих ног, готовым повторять вновь и вновь свою клятву и подтвердить ее еще более торжественным обетом, при условии, если вы не сочтете ниже своего достоинства принять мою руку и сердце“.
Прекрасная леди склонилась над рыцарем: „Осторожнее, сир, не будьте слишком опрометчивы в своих словах. Сейчас вы видите меня в истинном облике, но во всех отношениях я остаюсь для вас незнакомой. Не прельщайтесь обманчивым блеском и не торопитесь расточать клятвы. На вашей руке надето кольцо, и только в вашей власти достойно распорядиться им“. Граф Конрад сорвал его с руки и преподнес своей возлюбленной, и она покорилась. „Впредь, — сказала она, — ты господин моего сердца. У меня нет больше тайн от тебя. Я — дочь Зигфрида Смелого, отважного и благородного рыцаря, чья несчастливая судьба хорошо известна тебе. Я с трудом бежала из разоренного дома моего отца и под крышей твоего дворца нашла себе приют и защиту“. Долго она рассказывала ему свою историю, не пропуская ничего, и даже упомянула о волшебном подарке нимфы; и, слушая ее дивную повесть, граф Конрад совершенно забыл, что не далее, как несколько часов назад, стоял на краю могилы. На следующий день он вышел из ордена и помчался сзывать гостей на свою свадьбу; на сей раз приглашенные гости, рассевшись за пышным столом, не нашли на нем ни одного лишнего прибора. Вот это был пир! Удался на славу и веселье всего города Аугсбурга. Только одна старая Гертруда не принимала участия в празднестве: неожиданное появление прекрасной леди так сильно испугало ее, что она перевернулась со стула, когда стояла на часах у дверей ее спальни; несчастливое падение обернулось для нее тяжелыми переломами и ушибами.
Медовый месяц счастливая пара провела в городе Аугсбурге в невинных радостях и в душевном веселье. Часто нежная Матильда, по велению страсти, склонялась на грудь супруга и с простодушием чистого сердца изливала на него свою любовь. Однажды она с улыбкой потребовала: „Если в твоей груди затаилось хотя бы одно самое малое желание, доверь его мне, и я не обижу тебя. А мне более не о чем желать, единственное мое желание уже исполнилось. Но если у тебя в чем-нибудь возникнет нужда, знай, что волшебный орех может исполнить еще одну просьбу; я милостиво дарю ее тебе“. Граф Конрад обнял свою прелестную жену с нежностью и запротестовал: „Ничего мне не нужно на этой земле, моя любовь; единственно молю Бога, чтобы он не прервал нашего счастья“. Мускатный орех потерял всю свою ценность в глазах его милой обладательницы, и она сохраняла его лишь как память о своей крестной.
Мать графа Конрада все еще была жива. Она коротала свое вдовство в уединении фамильного поместья. Матильда, признательная свекрови за сына, часто порывалась навестить ее, чтобы попросить благословения и развеять ее одиночество. Однако граф был непреклонен и всегда находил веские причины, чтобы отменить этот визит. Напротив, он предложил Матильде летом отправиться в поместье, доставшееся ему от брата, которое близко прилегало к вотчине храброго Зигфрида. Матильда с радостью согласилась. Давно желала она посетить свой родной дом, где прошло ее детство, но все было недосуг. И когда наступило лето, ее желание исполнилось, даже без помощи волшебного ореха. С торжественной грустью бродила она по развалинам замка, на могиле родителей уронила благодарную слезу и, припомнив место, где должен был находиться источник, пошла туда. Увы, сколько ни бросала она камешков в воду, все было напрасно; она даже не пожалела мускатный орех, но он только поплыл, словно пузырек воздуха, и Матильде пришлось доставать его из воды. Нимфа не хотела появиться перед своей крестницей, хотя близились другие крестины: молодая леди готовилась подарить мужу ребенка. Она принесла ему мальчика; он был прекрасен, как Купидон. Радость настолько захлестнула нежных родителей, что они чуть не задушили его в своих объятиях. Мать совсем не выпускала его из рук. Она сама следила за каждым движением невинного младенца, хотя граф и нанял благовоспитанную кормилицу ухаживать за ребенком. На третью ночь после его рождения, когда весь дом был объят беспробудным сном и легкая дремота завладела бдительной матерью, случилось несчастье: при пробуждении Матильда не нашла на руках своего ребенка. Застигнутая врасплох, она стала звать кормилицу голосом, полным ужаса: „Кормилица, кормилица, куда вы унесли моего мальчика?“ — „Благородная леди, — отвечала кормилица, — дитя спит на ваших руках“. Кровать и спальную комнату тщательно обыскали, но ничего не нашли, кроме маленьких пятнышек на полу. Кормилица, разглядев, что это пятна крови, подняла страшный крик: „Господи Боже мой! Всеми святыми молю тебя, помилуй нас! Великий Гриффин был здесь — это он унес нашего мальчика!“ Горькая весть разнеслась по всему дому. Долго леди оплакивала потерю любимого первенца; столько слез пролила она, что высохли розы на ее щеках. Сир Конрад же был безутешен. Хотя вера в Великого Гриффина ни на одно горчичное зернышко не тяготила его душу, он, не найдя никаких правдоподобных объяснений случившемуся, дал болтовне кормилицы полную свободу и занялся заботой о своей любимой жене; и она, чтобы не тяготить его любящее сердце, принудила себя принять неунывающий вид.
Время — великий утешитель; мало-помалу рана на сердце матери затянулась, и любовь восполнила ее потерю вторым сыном. Безграничная радость воцарилась во дворце графа. Он праздновал рождение наследника со всею щедростью своей души. Заздравная чаша беспрерывно переходила из рук в руки: от лорда и его гостей — к привратнику и обратно; все пили за здоровье юного графа. Только беспокойная мать не отходила от мальчика; что было сил сопротивлялась она нашептываниям сладкого сна. Наконец, когда она уже была готова покориться зову природы, она сняла с прелестной своей шеи золотую цепочку, обмотала ее вокруг младенца и привязала другим концом к своему запястью; потом перекрестила себя и своего ребенка, чтобы Великий Гриффин не имел силы похитить его, и вскорости погрузилась в беспробудный сон. Проснулась она с первыми лучами солнца, но — нет слов у меня передать весь ее ужас — прелестное дитя исчезло из ее рук. Она громко закричала в страшном испуге: „Кормилица, кормилица, куда вы унесли моего мальчика?“ — а кормилица ей в ответ: „Благородная леди, дитя спит на ваших руках“. Схватилась Матильда за золотую цепочку, смотрит — а она разрезана ножницами. Упала она тогда в обморок, и долго не могли до нее добудиться. Подняла кормилица в доме страшный переполох. Услыхал граф Конрад, что приключилось с его женой, вытащил свой тяжелый рыцарский меч и набросился в ярости на кормилицу.
„Подлая женщина, — закричал он, и голос его был подобен раскату грома, — не я ли давал тебе строгий наказ не спускать глаз с младенца? Не ты ли должна была криком изойти, но напугать злодея? Но ты предпочла сон, так усни навеки!“ И замахнулся он тяжелым своим мечом, чтобы отрубить ее подлую голову.
Пала она ему в ноги и взмолилась: „Помилуй меня, великодушный господин, не желала я никому зла; ночи не спала, за ребеночком приглядывала, потому и зарубите меня немедленно, чтобы тайну лютую, кровавую с собой унесла; потому что ни пытками, ни виселицей не вырвать ее из меня; суждена мне на этом свете мука смертная до самой могилы!“ Остановился граф, опустил свой меч: „Что увидала ты такое ужасное, что язык отказывается тебя слушаться? Исповедуй лучше грехи свои, как подобает верному слуге, чтобы я не заставил тебя признаться под пыткою“. — „За что наказаны вы судьбой, великодушный господин, чтобы выпытывать из меня тайну? — отвечала женщина. — Лучше похороните ее вместе со мной“. Граф, чье любопытство разгоралось не столько от ее слов, сколько от состояния неизвестности, отвел женщину в свой кабинет и угрозами и обещаниями принудил ее раскрыть виденное. Вот что поведала ему женщина. „Коль вы заставили меня сказать всю правду, так слушайте и не перебивайте: не на чистой девице женились вы, а на ведьме. Ввели ее в дом свой невинной невестой, а оборотилась она змеею. Любит она вас до безумия, вот и житья вам от нее нет, и горе ходит за вами по пятам. Вся сила ее — в красоте; ею прельстила она ваше сердце и не хочет с вами расстаться. В страшную ночь, когда в доме все спали, она притворилась спящей; вижу, нечистое что-то она замышляет, тоже легла на постель; слышу, будто зовет меня, но я вида не подаю, лежу тихо. Подошла она ко мне и смотрит, внимательно так. Потом отошла — и к младенцу. Взяла его, прижала к груди, поцеловала и шепчет:
Закружилась она на месте и шепчет так, шепчет жутким голосом свое заклинание. Потом вынула из волос брильянтовую заколку и проткнула ею сердце младенца — потекла из него невинная кровь, и, пока вся не вытекла, не выпустила она его из своих рук. Вынула потом мускатный орех, прошептала что-то над ним, а когда сняла крышку, колдовское пламя вырвалось из него, и такой силы, что описать нельзя, так что от младенца только пепел да обугленные косточки остались. Собрала она их и сложила в ларец, а сам ларец под кровать спрятала. И когда сделала свое черное дело, позвала меня такими словами: „Кормилица, кормилица, куда вы унесли моего мальчика?“ А я отвечала, дрожа от страха: „Благородная леди, дитя спит на ваших руках“. Вслед за тем закричала она, а я, себя не помня, под предлогом, что нужно позвать кого-нибудь, выбежала из спальни. Вот все, что я видела ночью, и готова претерпеть пытку раскаленным железом, чтобы подтвердить свою правоту“.
Сир Конрад стоял так тихо и неподвижно, словно окаменев; и прошло долгое время, прежде чем он смог вымолвить слово: „Зачем накликивать на себя столь страшное испытание, я и так верю тебе, женщина. Сохрани ужасную тайну в своем сердце и запечатай свои уста; даже на исповеди. Я же, клянусь, приобрету для тебя индульгенцию у самого епископа, и твой грех не вменится тебе в вину ни в этой жизни, ни в будущей. Сейчас пойду к этой гиене и постараюсь успокоить ее, дабы не выведала она, что мы знаем ее тайну, а ты — вытащи из-под кровати ларец и принеси ко мне“.
Он решительно вошел в покои жены. Она приняла его так, будто на ней не было ни капли вины, хотя душа ее и была смертельно ранена горем. Она не произнесла ни слова, но облик ее говорил о невинности; словно ангел смотрела она на него и взглядом своим потушила ярость и безумие мужа. Он сказал ей слова нежности и заботы, но в сердце своем пылал отвращением к ней. Тем временем кормилица сбегала за заранее приготовленным ларцом с обугленными костями битой птицы и принесла его во дворец. Убедившись в несомненной вине жены, граф решил казнить детоубийцу. А чтобы не быть свидетелем казни, он сел на коня и поскакал прочь в город Аугсбург, после того как дал своему сенешалю такое распоряжение: „Когда графиня на девятый день оставит свои покои и направится в баню, чтобы смыть с себя грязь, запри дверь поплотнее снаружи и поддай огня, чтобы она не вышла оттуда живой. Ты понял меня, сенешаль?“ Верный слуга, обожавший свою госпожу, с величайшей печалью выслушал эти слова, но ничего не смог возразить господину. Слишком страшен был облик его и жуток взгляд. На девятый день Матильда приказала натопить баню. Она думала, что ее муж не задержится в Аугсбурге, и пожелала перед его возвращением смыть с себя следы горя и страдания. Войдя в парилку, она обнаружила, что воздух дрожит от жара; она попыталась выбежать, но сильные руки затолкали ее обратно; следом услыхала она стук запора. Напрасно с мольбой кричала Матильда и звала на помощь, — никто не услышал, только в топку стали быстрее подкладывать уголь.
Не много надо ума, чтобы понять страшный смысл происшедшего. Покорилась графиня своей судьбе, лишь темное подозрение несказанно расстроило и смутило ее, даже больше, чем близкая и позорная смерть. Вспомнила она о своей серебряной заколке, вынула ее из волос и нацарапала на стене: „Прощай, любимый мой Конрад! Я умираю невинной жертвой твоего суда“. И когда предсмертные муки сдавили ее в жестоком объятии, бросилась она на низкое ложе и приготовилась к смерти. Но природа в критические минуты подымает свой голос и нередко находит лазейку для спасения. Когда несчастная страдалица металась и билась в агонии, из складок ее одежды выпал волшебный орех, который она всегда носила с собой. Кинулась она к нему из последних сил и закричала, в муке не помня себя: „Крестная, крестная, отведи смерть мою, защити мою честь!“ — и только отвернула крышку, как из него повалил холодный туман и рассеялся по всей комнате, освежив несчастную жертву. Или водяной пар из расселины поглотил жар, или наяда, в силу своей антипатии к огненной стихии, подавила природного врага, только стало прохладно в комнате. Облако пара само собой собралось в видимую форму, и успокоенная Матильда увидала, к своей радости, милую крестную. Нимфа ручья улыбалась ей, прижимая к груди ее новорожденного младенца, а рядом, у правой руки стоял прелестный мальчик, и Матильда узнала в нем первенца.
— Здравствуй, любимая Матильда! Рада видеть тебя! — сказала наяда. — Какое счастье, что ты не так бездумно обошлась с последним желанием, как с двумя предыдущими. Вот два живых свидетеля твоей невиновности; они избавят тебя от клеветы, из-за которой ты была близка к гибели. Зловещая звезда твоей жизни закатилась. И хотя мускатный орех потерял свою силу, тебе ничего более не остается желать. Я раскрою загадку твоей судьбы. Знай: мать твоего мужа — источник всех твоих бед. Женитьба сына отравила сердце надменной женщины. Она вообразила, что он запятнал честь своего дома, взяв в жены кухарку. Она прокляла его, и одна лишь ненависть осталась в ее высохшем сердце. Все ее мысли и планы были заняты одним: как погубить тебя, но зоркость твоего мужа до сих пор разрушала ее черные замыслы. Однако недавно ей удалось обмануть его бдительность: она нашла женщину, в которой притворство и ложь свили себе гнездо. Обещаниями и подарками она склонила ее к преступлению. Ты догадалась, Матильда, кто эта женщина? Кормилица твоих сыновей. Когда ты спала, она похищала невинных младенцев из твоих рук и бросала как слепых котят в воду. К счастью, она выбрала мой источник, и я приняла твоих деток в свои объятия и нянчила их, как мать. Ты рада, Матильда? У тебя прелестные дети. К сожалению, вероломная кормилица оболгала тебя и убедила графа, что ты колдунья и ради своей красоты сжигала младенцев с помощью моего подарка. Как доказательство она вручила графу ларец, полный жженых костей кур и голубей, которые он принял за останки своих детей, и вследствие этого обмана он приказал своим слугам убить тебя в бане. Сейчас он дает шпоры коню, дабы успеть отменить твою казнь; и через какой-то час он будет у твоих ног. А теперь прощай, более мы с тобой никогда не увидимся. Помни о своей крестной, Матильда!» — Сказав эти слова, нимфа поцеловала ее в лоб и, обернувшись туманом, растаяла без следа.
А тем временем графские слуги напрягали все старания в безуспешных попытках поддержать огонь, который угасал. Им казалось, что в парилке звучат человеческие голоса, и с неистовым усердием подбрасывали они в топку порции угля, но безуспешно. Казалось, огонь насытился и более не хотел пожирать свою пищу. Вскоре на взмыленной лошади примчался граф Конрад и бросился к своим слугам: «Что сделали с леди? Жива ли она?» — на что они отвечали, что, как ни старались и сколько ни бросали угля, жар не поднимался и что леди, по-видимому, жива. Обрадовался граф; он постучал в дверь, за которой находилась его жена, и спросил ее через замочную скважину: «Ты жива, Матильда?» Услышав голос мужа, графиня ему отвечала: «Да, дорогой мой супруг, я жива, и наши дети тоже живы». Вне себя от радости нетерпеливый граф приказал ломать дверь. И когда она под напором слуг сорвалась с петель, он упал к ногам оправданной своей супруги, оросил ее невинные руки слезами раскаяния и вывел ее и своих детей из ужасного места казни в ее покои и потом слушал из ее правдивых уст повесть чудесного спасения. Охваченный гневом на коварную кормилицу и ее черную клевету, приказал он слугам своим немедля схватить ее и заточить в бане. Вот тогда-то огонь разгорелся на славу: труба гудела в свое удовольствие, веселые языки пламени жадно облизывали кирпичные стены топки — и вскоре жар выпарил из грязного тела черную душу.
Уильям Чайлд Грин
ТАИНСТВА КАББАЛЫ
Перевод А. Брюханова
Вечером 29 июня 1555 года, в Лондоне, на одной из узких улочек, ведущих к Птичьему рынку, из темной подворотни неожиданно выскочил коренастый, чернявый разбойник в надвинутой на глаза шапке и в кожаной куртке и с силой ударил ножом в грудь проходившего мимо человека.
— Пречистая Дева! — вскричал неизвестный. — Будь моя кольчуга тоньше, не пришлось бы мне возносить Тебе хвалу! Любишь же ты шутить с возлюбившими Твое имя!
Размахивая кинжалом, зажатым в левой руке, он впечатал правую, одетую в железную перчатку, в лицо негодяя, оставив изрядную отметину; и тотчас же скрылся.
— Эй, Лаузел! — еще один разбойник появился из подворотни. — Какого черта ты валяешь дурака? Так ты едва ли получишь обещанные двадцать фунтов!
— Чума на него, Коннерс! Должно быть, он напялил под плащ кольчугу. Тряси поросят сам, если тебе мало денег. Да ведь ты уже заграбастал золотое кольцо и двадцать шиллингов.
— Тебе бы бабам подшивать нижние юбки! Как был портняжкой, так им и остался! Упустил из-под носа мерзавца. Теперь у него есть все основания считать себя правым. Последняя кварта пива вспенила тебе мозги, Лаузел.
— Ручаюсь, мой клинок достаточно остер, чтобы вспороть твою тушу, — пробормотал раздосадованный Лаузел, пряча оплывшее лицо в капюшон куртки. И оба приятеля снова исчезли в зловонной глубине подворотни.
Тем временем несостоявшийся мертвец торопливо шагал в направлении тюремных казематов, чтобы проведать заключенного в темницу Джона Бредфорда.
Увидев секретаря епископа Гарднера, надзиратель без колебаний впустил его, надеясь, что он принес радостную весть о помиловании кроткого и благочестивого узника. Секретарь нашел Бредфорда стоящим на коленях перед миской со скудной пищей в той смиренной позе, которая приличествует молящемуся. При виде входящего Джон Бредфорд поднялся и распрямил высокое, стройное тело, более подобающее юноше, чем старцу. Благородное лицо его, которого уже несколько дней не касалась бритва, осветила приветливая улыбка; не часто добрые прихожане рассеивали его своими посещениями. Секретарь Гарднера обнажил голову и, смиренно склонив ее, со слезами поцеловал его руку.
— Да пребудут твои тело и дух в добром здравии, сын мой, — проговорил Бредфорд. — В этой обители мне остается одно: обращаться ко Всевышнему в молитвах и размышлять о бренности земных дел. Намедни я понужден был просить Бога даровать спасение рабу своему, епископу св. Бани, заколотому во время заутрени у алтаря Господня.
— Бредфорд! — вздохнул посетитель. — Вы молитесь за того, кто мечтал сжечь вас. Не ради ли вас я зарубил его своим мечом!
Бредфорд вздрогнул и пристально вгляделся в лицо посетителя.
— Я узнаю твой голос! Этот голос нашептывал мне в ухо те же слова; там, у алтаря, когда во храме царило смятение. Зачем ты пришел сюда? В крови не входят к приуготовляющемуся ко смерти грешнику.
— Я не для того сделал это, чтобы покинуть вас, учитель. Да, я — Рудольф из Эдлесбурга.
Старец обнял его, и некоторое время они молчали.
— Двенадцать лет прошло с тех пор, когда я видел тебя в последний раз. Сердце мое огорчилось, услышав голос, похожий на твой, во время бесчинств в храме Божием. Но ты ли это, или мне видится сон? Тут ходят слухи, будто твой старый враг, Коннерс, убил тебя в прошлом году в Хантингтоне.
— В тот раз он сделал все, что мог, Джон Бредфорд, да и сегодня попытался добиться своего, но под моим камзолом была кольчуга; я сталкивался с его людьми не раз; им ведома сила моего удара. Но хватит об этом; я не в Англии, и я не Жиль Раффорд; уверен, с моей помощью вы вновь обретете свободу, Джон Бредфорд.
— Навязываемое под видом добродетели редко оборачивается благодеянием, — проговорил богослов. — Чем думаешь ты помочь мне, когда все мы в руках Божиих?
— Епископ Гарднер не чурается черной магии и с наслаждением варит колдовские снадобья из жаб и гадюк, — отвечал посетитель. — Благодаря познаниям в астрологии и древних языках я удостоен его доверия. К тому же у меня есть могущественная союзница — фрейлина нашей королевы.
— Да, эта женщина умна и милосердна, если не касаться ее веры; но я не вправе рассчитывать на ее помощь. Благодарение Богу за твой приход, но мне желательней принять смерть, нежели отречься от святых заповедей.
— Учитель, быть может, в садах Провидения для нас созрел не такой уж пагубный плод. Гарднер одно время был последователем великого Аальзея и более увлекался языческими учениями, нежели богословием. Из теста, замешенного на суеверии, должен получиться добрый пирог; Гарднер до сих пор грезит каббалой иудеев и корпит над древними фолиантами, которые привозят ему из Падуи и Антверпена. Зловещие предсказания, выпавшие на завтрашний день, приведут его в ужас и, может быть, заставят его изменить решение.
— Как ты молод, мой мальчик, если не знаешь, что жестокость — родное дитя суеверий. Остерегайся предрассудков и не прельщайся лживыми учениями. Не все то золото, что блестит. Остерегайся неверия — последствия его гибельны. Ты знаешь, я сплю совсем немного, как и положено в мои лета, но в последнее время к столь милым снам о моей родине стало примешиваться таинственное видение. Боюсь, что не со святыми помыслами является оно ко мне, прекрасное ликом и голосом, полным сладостной музыки. Дьявольское искушение таится в его обещаниях! В муках провожу я ночи, и только сознание собственной бренности оберегает меня.
Лицо ученика прояснилось, губы его тронула улыбка надежды. Он опустил глаза и тихо спросил:
— Но что обещало вам светлое видение, учитель?
— Безопасность и освобождение, если я доверюсь и покорюсь ему.
Собеседники задумались, и прошло немало времени, прежде чем молодой человек решился заговорить вновь:
— Вы помните, учитель, тот дикий лавр, что растет неподалеку от замка моего отца? Астролог из Пизы предсказал мне, что моя жизнь таинственным образом связана с этим деревом и что не засохнет оно, пока не наступит день моей смерти. В детстве я любил играть в его тени, и часто, когда засыпал, утомленный ярким солнцем и журчанием целебного источника, мне снился один и тот же сон: будто от лавра исходит неведомая божественная мелодия, словно незримый дух осторожно перебирает листья его и они, завороженные, звучат под его перстами. В нежной гармонии мне виделась прекрасная дева, окруженная сияющим ореолом. Учитель, что если легенды Греции и Сирии говорят нам правду и каждому из нас небесным предопределением назначен добрый дух-покровитель? И может же быть так, что наши стражи избрали себе лик прекрасной девы?
— Сын мой, — отвечал Бредфорд, — твои мечты подобны каплям утренней росы, что сверкает на розовых бутонах жизни; взойдет светило истины и рассудка, и они исчезнут. Нам, христианам, не потребен другой покровитель, кроме Бога, и тот, кто не забывает о Боге, не нуждается более ни в каких духах. В юности твое красноречие спасло немало простых людей; твои мысли, как сверкающие нити, сплетались в неопровержимые доказательства, подобные прочной, искусной ткани были твои оправдательные речи; но теперь — берегись! Не дай опутать себя злокозненному видению! Приносящие вред деревья я предаю огню; но не в твоих силах освободить меня, даже если бы тебе пришлось пожертвовать прекрасным телом лаврового амулета.
— Завтра я посрамлю астролога, — сказал ученик. — Фрейлина королевы посвящена во все секреты своей госпожи и может повлиять на нее. Если ее подкупить, она призовет Марию Стюарт к милосердию. У нас есть надежда на благоприятный исход суда. До скорой встречи! Не предавайтесь сомнениям, может быть, светлое видение, которое является вам во сне, откроет завтра двери этой темницы. — С этими словами молодой человек оставил Джона Бредфорда.
Стефан Гарднер, епископ Винчестерский и светлейший канцлер ее величества королевы Марии Стюарт, в ночь на 30 июня сидел в полном одиночестве в своем кабинете. Он был назначен председательствовать в суде над Джоном Бредфордом. И хотя на совещаниях высших церковников он настаивал на осуждении Бредфорда, ему была неприятна угодливая жестокость многих его коллег, а также явная трусость тех, кого некогда облагодетельствовал опальный Бредфорд.
— Вы поздно пришли, — сказал Гарднер, когда к нему вошел секретарь. — Звезды гаснут, и их голоса становятся неразличимы.
— Все это время я следил за движением планет, — ответил секретарь, — но мне надобны познания вашего преосвященства.
— Странно, — проговорил прелат, задумчиво склоняясь над томом Роджера Бэкона, — люди всех народов и всевозможных религий во все века тянутся к бесполезным, а зачастую даже вредным для них знаниям. Но еще более странно, что и светская история, и история церкви все еще не покарали нас за все напрасно дарованные когда-либо Богом познания. Что за пергамент у тебя в руках?
— Это мои расчеты, ваше преосвященство. В свое время я изучал арабские книги и вот теперь попытался в своих вычислениях использовать некие догадки халдейских астрологов; хотя я полагаю, что для изменения движения небесных светил более действенны магические знаки алхимиков. Ведь они, помимо прочего, использовали знаки Зороастра и Пифагора и еще великого Аполлона.
— Игнатий Лойола и Анастасий Кирх тоже не пренебрегали ими, — прервал его епископ. — Но каковы плоды твоих вычислений?
— Ничего нельзя предсказать наверное, — смиренно отвечал секретарь. — Ясно лишь то, что первый день июля — день дьявольского предзнаменования, а последний день имеет сомнительное влияние. Мое предсказание таково: если кого-то лишат жизни в этот день, митра епископа падет в пепел.
— Да! Еретики поймут предсказание именно так, если Бредфорд умрет. Они любят повторять, что он самый достойный из нас. Но ты сказал не все.
— Ваше преосвященство, дальнейшее я вижу тускло. Сквозь дымку различаю знак падающей звезды и пламя, гаснущее в потоках крови. Символы указывают на скорые похороны.
Несколько минут Гарднер молчал, опустив голову.
— Ты знаешь, Равенстоун, что когда-то и я, как иезуит Лойола, предавался греховной жизни, и я немало убил на войне врагов, пока Господь не обрек меня на служение ему. Ты знаешь, что Лойола тоже размышлял о египетских таинствах… Хотя об этом известно многим. Платона и Сократа всегда окружали демоны. Не одного ли из них я видел прошедшей ночью? Мне показалось, что возле меня в часовне стояла фрейлина нашей королевы, прекрасная, неземная. Она указала мне, как выйти из тумана, застилавшего глаза, и я ступил к зеленому дереву, растущему рядом с источником; в небе над деревом сверкала звезда; но вскоре она скатилась в его густую крону; потом я увидел собор в Винчестере и статую с моим лицом над могильным склепом; я пытался прочесть надпись на плите склепа; она была затерта или сбита, осталась только дата: «…первое июля». Не странно ли, Равенстоун, такое совпадение: одна и та же дата и в твоих вычислениях, и в моем сне? Когда-то давно меня предупреждала одна ведьма, что епископ Винчестерский прочтет проповедь на похоронах королевы Марии.
— Ваше преосвященство, быть может, произносить проповедь будете не вы, а Вайт? Он тоже епископ Винчестерский, — высказал предположение секретарь, отзывавшийся на имя Равенстоун.
— А! Я понял смысл твоих вычислений! Вайт, человек сильный и проницательный, он хочет занять мое место! Послушай меня. Мне кажется, я понял дьявольский план; он стремится все сделать быстрее, возможно, к ближайшей ночи! Вот в чем польза моих сновидений — они предупреждают! Я должен сейчас же уехать из Лондона; я пережду начало июля в Винчестере. Возьми это кольцо с печаткой; когда приговор Бредфорда принесут из суда — поставишь мою печать и вторую подпись: это будет подтверждением.
— Вы думаете, приговор будет вам послан? — с кажущимся спокойствием спросил секретарь и добавил: — И вы уверены, что он будет означать смерть? В беседе с королевой ее фрейлина сказала, что ведьмы потому являются дочерьми ада, что они причиняют вред живущим.
— Тьфу; эта женщина — сама ведьма и к тому же хитрая насмешница, но мы нуждаемся в ее услугах, пока правит Мария Стюарт. Мы умно поступили, пообещав ей владения Жиля Раффорда. С тех пор как он умер, а его наследник перерезал себе горло, мы можем без затруднений передать эти земли Алисе из Хантингтона.
Ни один мускул не дрогнул на лице Равенстоуна, его потемневшие глаза смотрели прямо и спокойно, когда он проговорил:
— Да, это хорошо придумано, ваше преосвященство, если только она верна вам. Когда должны казнить Джона Бредфорда?
— Прикажем коменданту тюрьмы, чтобы он исполнил приговор в четыре часа утра. Бредфорд — великий оратор, как и его тезка, сумасшедший Джон Мюнстер; он даже на раскаленных угольях произнесет проповедь! Сделаешь все, как я тебе приказал, и пошлешь приговор в Ньюгейт. Вот и все… нет, постой, подойди ближе — я забыл сказать тебе важную вещь: в моем кабинете стоит ларец, который я оставил открытым. В нем лежит серебряный кубок, оплетенный червленой цепочкой; прикрепи мою печать к цепочке и запомни то, что ты при этом услышишь; но сделай все это ровно в полночь и так, чтобы ни одна душа не узнала об этом.
Равенстоун обещал все исполнить, и рука его задрожала от радостного волнения, принимая заветное кольцо. Гарднер стоял уже на пороге, когда неожиданно для себя увидел лунную радугу. Это было недобрым предзнаменованием.
— Алиса Хантингтон, — проговорил он, кусая губы, — неужели земель мертвеца не достанет, чтобы удовлетворить голубоглазую колдунью? — Крадучись, епископ выскользнул из залы.
Оставшись в одиночестве, Равенстоун схватился за голову и воскликнул:
— О Провидение! Как же мне осуществить задуманное! Да, мне следует остерегаться этой распутной девки, которая только и может, что брать взятки да лицемерить перед этим тупым изувером. Его взгляд на поэзию достоин грубого и тщеславного трутня! Я слышал и видел людей, изучавших платоновское учение; они живут под горячим солнцем Испании, где воздух кажется дыханием бесплотных существ и воды так светлы и привольны, что хочется поселиться навеки в этой благодатной стране; но жить здесь, на этом сыром и туманном острове — среди невежества и бессердечия!
Молодой Равенстоун заперся в своей комнате; для исполнения его тайных намерений — разузнать все о скрытой деятельности Гарднера — необходимо было принять надлежащий вид. Он накинул поверх камзола мантию, которую обычно надевал епископ Гарднер. Презрительная улыбка не покидала его лица; до сих пор он и в мыслях не предполагал, что ему придется подражать дряхлой и безобразной наружности своего господина. В одиннадцать часов, когда мрак узких улочек Лондона уже не разгоняли едва тлеющие фонари, Равенстоун, воспользовавшись отмычкой, проник в личную резиденцию Гарднера. Там он прошел в кабинет и позвонил в серебряный колокольчик. Когда доверенный слуга епископа вошел, то неожиданно для себя увидел своего господина. По своему обыкновению тот сидел позади плотной занавеси и кутался в широкую мантию. У него был вид, как будто он только что возвратился с консилиума.
— Из суда еще не прибыл посыльный? — спросил мнимый епископ.
— Нет, ваше преосвященство; но есть сообщение от королевы: они серьезно занемогли.
— Если прибудет комендант тюрьмы, не медли — уведоми меня.
Слуга вышел, и Равенстоун остался один. На высокой тумбе рядом с креслом, в котором сидел, он увидел ларец. Внутри него лежал продолговатый серебряный кубок с тонкой цепочкой, прикрепленной к противоположным концам его. Похожие вещицы предназначались для ворожбы или колдовства. Стоило рискнуть и исполнить то, о чем просил Гарднер. Любопытство заставило Равенстоуна продеть цепочку в кольцо; оно мелко задрожало и трижды с мелодичным звоном задело край кубка. Он с тревогой вслушивался, ожидая чудесных явлений. Когда он поднял глаза, перед ним стояла Алиса из Хантингтона.
Эта женщина обладала грацией королевы. На прелестной головке возвышалась сплетенная из светлых волос прическа; подобная мусульманской чалме, она придавала ее осанке благородство и величественность. Платье из тонкой голубой ткани обильными складками ниспадало с ее плеч и придавало ее фигуре изящность и стройность, достойные греческой Дианы.
— Вы меня звали, — сказала она, — я пришла.
Равенстоун, с таким презрением недавно говоривший о суеверии Гарднера, был заметно испуган: кровь замедлила бег в его жилах и темный ужас сковал его. Однако благая цель и сознание собственного притворства вернули ему самообладание; сохраняя осанку, приличествующую епископу, он возвысил голос и спросил:
— Куда подевалось твое колдовское искусство, если ты не знаешь в чем моя надобность?
— Я изучала ход ваших планет, — отвечала Алиса Хантингтонская, — вашим желаниям несть числа, и потому время их исполнения неопределенно; но я прочла судьбу Марии Стюарт, и я знаю, кто из ее вельмож лишится благоволения своей фортуны сегодняшней ночью.
— Не скажешь ли ты, кто он? Каков его облик, Алиса? — отворачивая от Алисы лицо, спросил мнимый епископ.
— У него тонкое, благородное лицо с глубоко посаженными глазами; густые брови и широкие ноздри, все время он как бы принюхивается; у него тонкие губы и большие руки с длинными холеными ногтями; расслабленная походка и природная смуглость — вот его приметные черты. Однако невозможно описать его ум, столь глубок он и многогранен. Знаком ли тебе этот портрет, епископ Винчестерский?
— Полно, женщина! — отвечал Равенстоун. — В том, кого вопрошаешь ты, нет больше веры к ведьме, окрасившей цветом своих глаз лицемерие; отныне бессильна ее льстивость, заставлявшая краснеть мальчиков и верить их в то, что дерево, которое она любила, и источник, которому она улыбалась, — священны. И сейчас она служит двум господам, — один из них обезумел от своих мечтаний, другой — от своих лет! — Произнеся эту тираду, Равенстоун скинул с себя мантию; густые агатовые волосы рассыпались по его плечам; и он предстал перед Алисой грациозный и гибкий, как сама молодость. Алиса оставалась невозмутимой; она не сделала даже попытки отстранить юношу, когда он обнял ее.
Она засмеялась, и смех ее был так мелодичен, так свеж был ее румянец, что Равенстоун невольно выпустил ее из своих рук.
— Документ, Алиса! Уже полночь, и комендант ждет — где документ об освобождении Бредфорда?
— В моей руке, — ответила она. — Нужна лишь твоя печать и подпись; видишь, тут уже стоит подпись нашей королевы.
Равенстоун выхватил пергамент и, не спеша ставить подпись, развернул его.
— Ты обманываешь меня, Алиса! Это брачный контракт, дающий тебе в приданое земли Жиля Раффорда.
— Но он подписан самой королевой, не правда ли? — спросила она, улыбаясь.
Равенстоун снова заглянул в пергамент и увидел в контракте свое имя: он был представлен как муж, выбранный королевой Марией для своей фрейлины.
— Королева подписала указ об отмене приговора Бредфорду?
— Вот он, но печать, которая должна спасти твоего друга, не будет поставлена до тех пор, пока ты не дашь свое согласие на брак. Выбирай!
В правой руке она держала развернутый указ об освобождении Бредфорда, в другой ее руке был брачный контракт. Он улыбнулся, когда взор его встретился с ее сияющими голубыми глазами, и поставил свое имя на контракте, справа от себя. Заключив соглашение своей подписью, она вложила бумагу в поясной кошель и позволила Равенстоуну взять документ об освобождении Бредфорда. Все складывалось удачно, но когда он обернулся, чтобы взять кольцо Гарднера, то нашел ларец закрытым.
— Ты сам виноват, Равенстоун! — сказала Алиса. — Ты смеялся над чудесами и колдовскими обрядами даже тогда, когда любопытство соблазнило тебя заглянуть в ларец в надежде на чудо. Как хорошо, что хозяин твой был достаточно умен и не надеялся на твое почтение к нему. Он спрятал это кольцо для того, чтобы разжечь твое любопытство! Ты думаешь, я пришла сюда как сильфида, не слыша ударов кольца по кубку? Они открыли мне твое присутствие. Верно говорят, Равенстоун, что человеческое тщеславие — это ведьма, которая управляет его душой.
— Демон! Прекрасный демон! Когда коварный иезуит, направивший твою хитрость, перестанет нуждаться в тебе, он предаст тебя твоему хозяину, демону огня, и ничто не спасет тебя от его объятий!
— Я доверяю только себе, — отвечала девушка. Сбросив узорную накидку, дотоле прикрывавшую нижнюю часть ее лица, она встряхнула густыми волосами; они волною упали до самых ее ног, окутали ее прекрасное тело сверкающей золотой вуалью. Огромные лазоревые глаза ее торжествующе засияли.
— Не восставай против моего могущества, Равенстоун, если тебе дорога жизнь! — воскликнула она и продолжала: — Гарднер безжалостно определил Бредфорду смерть, и тебе не отвратить ее. Он и тебя притворными снами заманил в ловушку, им замысленную, а ты, подобно глупой овце, вложил свою голову в пасть зверя. Пеняй же на себя, Равенстоун! Я исполнила волю Гарднера, и земли Жиля Раффорда теперь мои.
— Но ты еще не полностью оплатила по счету, — усмехнулся Равенстоун.
— Эти земли — мои! Они — мои, и теперь только я, если того пожелаю, могу спасти тебя, — с презрением зашипела она. — Твое имя, Генри Равенстоун, так же фальшиво, как твоя клятва спасти Джона Бредфорда.
Алиса засмеялась и трижды ударила в ладони. В тот же миг комната наполнилась вооруженными людьми в черных камзолах. Они окружили и повалили наземь отчаянно сопротивлявшегося Равенстоуна.
— Но это же не епископ! — воскликнул кто-то из наемников с возмущением.
— Ладно, ладно, помалкивай!
— Нам за эту падаль не заплатят!
— Это — Жиль Раффорд из Хантингтона, малыш, — довольно хмыкнул разбойник Коннерс, — вот я и расквитался с тобой сполна, мерзавец.
— Это не Стефан Гарднер! — в несколько глоток затрубила толпа в черных камзолах, и множество рук протянулось к Алисе. Она попыталась бежать, но тщетно. Прекрасные развевающиеся волосы сослужили ей плохую службу: их непомерная длина не позволила ей скрыться в одном из боковых переходов. В завязавшейся борьбе они обвились вокруг ее горла, и задыхающаяся Алиса была принуждена покориться своим неверным сообщникам. Так хвастливая красота ее обернулась орудием смерти. За волосы ее волочили до самого Ньюгейта; обвиненная в колдовстве, она была казнена на следующее утро рядом с Джоном Бредфордом. Дабы не привлекать внимание многочисленных ее любовников и не вызывать в сердцах зрителей сострадания к прекрасному телу дьяволицы, перед казнью ее обрядили в мужское платье. Бредфорд узнал ее. Увидев, как палачи из веток душистого лавра выкладывают поленницу под ее ногами, он горестно воскликнул, предчувствуя гибель своего юного друга:
— Господи! Из-за меня погиб молодой лавр! Ради моего спасения! Неужели талисман моего друга срублен лишь для того, чтобы растопить кости какой-то ведьме?!
Жители Лондона, даже те из них, у кого воспоминания о святых делах Бредфорда заглушены голосом предрассудков, до сих пор поклоняются заброшенному пепелищу, где первого июля 1555 года был предан огню святой великомученик Джон Бредфорд. Его сердце чудесным образом избегло пламени; когда казнь свершилась, оно лежало, подобно телу мученика архиепископа Гранмэрского, забальзамированное и обернутое в листья лаврового дерева. Память о Джоне Бредфорде освящена религией, тогда как останки Алисы Хантингтонской истлели в грязи и прахе, подобно нечестивым символам каббалы.
Фрэнсис Лэтом
ДУХ ВОД
Перевод А. Брюханова
Макхардис силою завладел титулом и стал Таном клана Дангиван после того, как коварно умертвил последнего обладателя этого титула, лорда Родерика, пригласив его на пиршество в свой замок на берегу Клайд. Пир подходил к концу, когда злосчастный Родерик поднялся, учтиво попрощался с хозяином и с гостями и направился в свою резиденцию. Но не суждено ему было возвратиться в мирный Босуэлкасл. Его верных соратников предали смерти и погребли в тайных склепах замка. Самого Родерика заковали в цепи и бросили в мрачное подземелье.
Трое суток провел в мрачной темнице Родерик. Ложем ему служил каменный пол; кружка воды и овсяная лепешка были его пищей. Так подло обошелся с ним тот, кому он щедро дарил свою благосклонность. На четвертую ночь Макхардис вошел к Родерику; в одной руке он держал запечатанную сургучом бумагу, в другой — кинжал. Слуга, приносивший еду сэру Родерику, нес перед новоиспеченным Таном факел. Родерик не обратил внимания на вошедших, и первым нарушил молчание Макхардис, предложив узнику прочесть принесенную им бумагу. Это было завещание Родерика, передающее в руки Макхардиса обширнейшие владения и титул дангиванских Танов.
— С какой целью вы подаете мне эту бумагу? — спросил Родерик.
— Подпишите ее, и вы сохраните себе жизнь, — отвечал ему Макхардис. — Я не могу обещать вам полной свободы, но рад буду предложить вам лучшие апартаменты в моем замке. Каждое ваше желание будет исполняться со всем тщанием, достойным вашего происхождения, если только ваши желания не будут простираться за пределы этого замка.
Кровь прилила к лицу благородного сэра Родерика. Он с яростью разорвал протянутую ему бумагу. Макхардис, взбешенный таким ответом, кинулся на несчастного и заколол его. С тяжелым стонам Родерик упал к ногам своего убийцы.
Покинув темницу, Макхардис возвратился в свой кабинет, где его уже ожидал поверенный, тайно составлявший бумаги, подобные только что уничтоженной. По требованию Макхардиса он принялся изготавливать еще одно завещание Родерика, стараясь как можно искуснее подделать руку и подпись погибшего Тана. Эту работу злодеи выполнили с большим прилежанием и тщательностью, и тем немало помогли исполнению подлых замыслов Макхардиса.
Задолго до восхода солнца мертвое тело Родерика вывезли из замка и бросили неподалеку в густых зарослях шиповника, предварительно содрав с него дорогие одежды.
Продолжительное отсутствие Тана серьезно встревожило его вассалов. Поиски и расспросы крестьян не принесли никаких известий о нем; никто не видел Родерика с тех пор, как он и его свита покинули замок Макхардиса.
Только через несколько дней после кровавого преступления тело Тана было обнаружено в лощине охотниками. Следы насилия на теле и отсутствие роскошного одеяния не оставляли никаких сомнений в том, кто совершил это злодейство. Всем стало ясно, что слуги, сопровождавшие Тана в тот роковой день, убили своего господина, польстившись на его дорогие одежды, и скрылись, разделив добычу. На Макхардиса не пало и тени подозрения.
А он, преуспев в исполнении самых смелых своих желаний, торопился нанести завершающий удар. Получив от слуги подложный документ, он тайно подбросил его в одну из комнат замка Родерика, где, как он полагал, бумагу невозможно будет не заметить. И действительно, при разборе бумаг погибшего Тана этот документ был обнаружен, и Макхардис в согласии с волей покойного был объявлен единственным наследником титула и всех его владений. Не такое уж неожиданное известие, ибо все знали о дружбе, связывающей Макхардиса с Родериком. Большинство подданных все же глубоко опечалились этой переменой, так как тиранический характер Макхардиса был хорошо известен, и те, кого судьба обрекла на положение его вассалов, рассказывали много нелестного о достоинствах нового господина.
Став Таном клана Дангиван, Макхардис достиг вершин своих честолюбивых устремлений; но не было ему покоя! Ложе, на которое он возлег, усеивали шипы и терзали его душу. Увы! Сколь непохожим на мирную радость праведника было его торжество! Совесть его беспрестанно воскрешала в памяти подробности кровавых преступлений; зловещая мысль о неотвратимом возмездии приводила его в трепет.
В молодости Родерик был женат на прекрасной леди, наследнице вождя соседнего клана. С ней Родерик мечтал в счастии прожить всю свою жизнь. Но напрасны были его надежды! Несравненная Матильда умерла, оставив безутешному Родерику младенца. Макхардис был крестным, принимавшим мальчика из рук священника.
Два года прошло с той поры, но безутешный Родерик все еще оплакивал свое горе. Все это время Макхардис старательно поддерживал его в несчастии и как бы ненароком напоминал ему о счастливых днях, проведенных с милой Матильдой. Как же возликовал он, когда, едва скрывая радость, принял от Родерика торжественную клятву никогда более не налагать на себя супружеских уз и беспрестанно молиться за воссоединение с любимою там, где неведома острая боль разлуки.
Макхардис давно с вожделением смотрел на владения Дангиван, и не было дня, когда бы он не обдумывал способа завладеть ими. Зная, что у Родерика, кроме сына, нет больше близких родственников, которые могли бы притязать на Дангиван, он замыслил убить отца вместе с малолетним Дональдом.
После долгих раздумий Макхардис утвердился в мысли, что благоразумнее будет начать с Дональда, так как если приступить к делу в ином порядке и отправить на тот свет первым отца, то впоследствии может не представиться возможности добраться до сына.
Анна, молодая нянька, прогуливалась с маленьким лордом по берегу реки Клайд, когда на нее напали четверо вооруженных мужчин в масках и вырвали ребенка из ее рук. Двое, схватив заплакавшего мальчика, бросились бежать, а оставшиеся крепко привязали Анну к дереву и последовали за своими сообщниками.
Непривычно долгое отсутствие сына встревожило Родерика, и он послал прислугу поискать Анну и ее питомца и сказать ей, чтобы они немедленно возвращались. После недолгих поисков слуги нашли няньку, которая, плача и причитая, рассказала о случившемся. Ослабевшую от горя, ее привели в замок, и Родерик выслушал ее.
Он рвал на себе волосы и одежды; в беспамятстве, он не слышал и не видел ничего; и все слова утешения, которые говорил ему Макхардис, были напрасны.
Никто даже представить не мог, кто те злодеи, что похитили ребенка, и почему решились они на такой шаг. У Родерика, насколько все знали, не было врагов; ко всем он относился доброжелательно и всегда одаривал милостью страждущих; и теперь он даже предположить не мог, кому бы пошла на пользу смерть его сына, настолько чиста и бесхитростна была его душа. Увы! Он оплакивал сына на груди своего заклятого врага!
Для исполнения своих подлых намерений Макхардис предусмотрительно нанял четырех разбойников, которые и похитили Дональда. По замыслу злодея, руководивший бандитами Аллан должен был избавиться от сообщников и утопить мальчика в глубоких водах Клайда.
Надвигался вечер, когда Аллан, прижимая спящего ребенка к груди, подошел к своей хижине, в которой он намеревался спрятать Дональда до той поры, когда ночной мрак окутает саваном землю и позволит ему беспрепятственно совершить то, в чем он так клятвенно божился Макхардису. Ступив на порог своего скромного жилища, он увидел Джаннет, свою жену, горько рыдающую над мертвым тельцем их единственного сына. Уходя утром, Аллан оставил его здоровым и веселым резвиться у ворот. И вот не прошло и дня, как смерть унесла его, и лишился Аллан своей единственной радости и надежды. Он не усмотрел связи между постигшим его несчастьем и карой небесной за злодейства свои, но почувствовал безмерную горечь страдания, и жалость к Родерику наполнила его сердце.
— Несчастные дети! — воскликнул охваченный раскаянием Аллан. — Отчего так жестока наша судьба, Родерик! Моя судьба уже предопределена, тебе же еще предстоит испить всю горечь земных страданий. Завтра, — прошептал замолкнувший было Аллан, — завтра твоего сына, безжизненного, найдут в речной стремнине, и жестокая правда, Родерик, подтвердит худшие твои опасения.
— Ты не станешь убийцею этого ребеночка! — сквозь слезы воскликнула Джаннет и прижала к себе маленького лорда.
— Нет, я должен, — сказал Аллан. — Я поклялся в том страшною клятвою. Взгляни на цену моего злодейства! — И он высыпал на стол содержимое кошеля, туго набитого золотыми монетами. — Я получу еще больше, когда лорд Макхардис убедится в совершении его воли.
— Я не отдам мальчика тебе, — проговорила Джаннет. — Он станет мне сыном. Ты злодей, Аллан, но еще не детоубийца. Наш Алоиз так похож на него, и росточком они одинаковы; посмотри, как они похожи друг на друга! Только что у Дональда волосы кудрявее, а наш Алоиз потемнее. Да и кто разберет: если в воде дня два пролежит, то ничего и не разберешь.
— О чем это ты? — Аллан непонимающе посмотрел на свою жену, и внезапно со всею ясностью осознал смысл ее слов, облегчивших его измученную душу.
Джаннет накормила маленького Дональда, переодела его в одежду своего умершего сына и уложила в кроватку, тихонько напевая и баюкая его. Когда он уснул, она приступила к исполнению своего замысла.
Она одела бедного Алоиза в богатое платье Дональда, не забыв ни одного украшения из тех, что были на маленьком лорде. Единственной вещью, которую она сберегла, был золотой медальон с миниатюрным портретом отца Дональда на длинной цепочке; он легко мог соскользнуть с шеи мальчика и утонуть в реке. С наступлением темноты Аллан вынес тело ребенка из дома и, обливаясь слезами и горячо молясь, опустил его в темные воды Клайда.
Джаннет и словом не обмолвилась ни с кем из соседей о смерти своего ребенка. Притворившись, будто бы мальчик заболел заразной болезнью, она спрятала Дональда в верхнюю комнатушку дома и старалась пореже зажигать свет, чтобы кто-нибудь из соседей случайно не вошел во двор и не заметил мальчика.
Маленького утопленника обнаружили лишь на третьи сутки; удивший с лодки молодой рыболов увидел плывущее тело и вытащил его на берег. По платью признали лорда Дональда (хотя черты были уже совершенно неразличимы), и горестную весть принесли в замок Дангиван. Родерик был в отчаянии; он устроил пышные похороны, и после скорбного обряда удалился в заброшенную северную башню замка.
Аллан ожидал Макхардиса, чтобы потребовать от него обещанное вознаграждение; он также рассчитывал на дополнительную плату за находчивость, проявленную им при выполнении нелегкого поручения.
Удовлетворившись полученным, он поторопился вернуться домой с тем, чтобы тайно в темную ночь оставить свое жилище и переправиться в Перту, а уже оттуда отправиться искать убежище для своей семьи в каком-нибудь из глухих уголков Шотландии. Он не без основания полагал, что Макхардис постарается уничтожить его так же, как он уничтожал прочих помощников, когда-либо исполнявших его злодейские приказания.
И эта мысль не была порождением мятущегося воображения — все слуги слишком хорошо знали мстительную натуру Макхардиса: до тех пор вероломный лорд не обретал покоя, пока не умерщвлял всех, кого подкупами или угрозами принуждал к преступлениям. Какое же испытал он жестокое разочарование, обнаружив, что Аллан предупредил его месть и избежал смерти!
Теперь Макхардис намеревался умертвить Тана, но, пока он обдумывал и прикидывал, как бы удачнее расправиться с Родериком и при этом не повредить себе, тот неожиданно решил посетить Англию и возобновить дружественные отношения с тамошним монархом.
Во время недолгого пребывания в. Англии Родерик присоединился к войску крестоносцев и с ними отправился в Святую Землю, где показал чудеса храбрости, беспощадно разя полчища нечестивых язычников.
Шестнадцать лет он провел в беспрерывных битвах в заморских странах — шестнадцать лет, пока наконец воспоминания о милой Шотландии не наполнили тоскою его сердце. Тогда Родерик повернул своего коня и возвратился домой, вознамерившись провести остаток дней в покое и благочестии.
Он был в расцвете сил, доблесть его вызывала восхищение женщин и уважение рыцарей. Шотландская знать устраивала роскошные пиры, приветствуя его возвращение; Макхардис тоже приветствовал его, и вскоре Родерик был дружен с ним, как и прежде. Макхардис не замедлил пригласить его в свой замок, где ничего не подозревавшего гостя ожидала ужасная смерть.
О том, каким образом Макхардис достиг своего величия, уже было рассказано; но он не был счастлив. Чтобы избавиться от навязчивых кошмаров, питаемых воспоминаниями о свершенных злодействах, Макхардис замыслил обручиться с юной леди, почти девочкой, отданной ему под опеку ее умирающим отцом. Удивительная красота Катарины благотворно воздействовала на расстроенные чувства Макхардиса, а огромное ее состояние тешило его чрезмерную алчность и побуждало выказывать ей знаки заботливого внимания. Несмотря на свои лета, Макхардис был красив: не много найдется на свете мужчин, одаренных природой с такою щедростью, как он. Но преступные страсти и долгая привычка к жестокости исказили его черты, и порою оно превращалось в отвратительную маску, смотреть на которую без содрогания было невозможно. Неудивительно, что такое тонкое существо, каким была леди Катарина, испытывало омерзение, когда ей приходилось выслушивать его комплименты.
Два года прошло с той поры, как она поселилась в замке Дангиван, и уже достаточно насмотрелась на отвратительные выходки Макхардиса, заставлявшего ее трепетать от ужаса. Ежедневно она оплакивала свою судьбу и горько сожалела об ослеплении дорогого отца, уготовившего своей единственной дочери столь ужасную участь.
В те давние времена нити судеб жителей Каледонии сплетались в руках Призрачных Парок, трех древних, как сама жизнь, сестер-ведьм. С самого рождения Дональда они покровительствовали его судьбе и трудились ему на благо и его врагам на беду.
Прошло немало лет с тех пор, как Аллан похоронил Джаннет; отныне все силы своей души он обратил на воспитание Дональда, которого любил с отцовской нежностью. Героические помыслы Дональда, так свойственные юности, его доброта и отзывчивость восхищали и радовали Аллана. Природное благородство и возвышенность духа выделяли юношу в бедном его окружении, и часто Аллан украдкой любовался им, но, когда юноша смотрел ему прямо в глаза, Аллан всегда потуплялся, испытывая угрызения совести и глубочайшую вину перед ним, ибо раскаяние навеки поселилось в его сердце. Заветным его желанием было видеть Дональда занимающим подобающее его происхождению место в обществе, но страх и неправдоподобие истории, которую он должен был поведать лордам, отнимали у него решимость произнести хотя бы слово.
С того самого времени, когда он вместе с Джаннет покинул Дангиван, его дела шли весьма успешно: на часть денег, которые ему дал Макхардис, он купил небольшой участок земли, и все доходы, которые приносила ему эта земля и его трудолюбивые руки, он откладывал для Дональда в надежде, что когда-нибудь его питомец обретет свое настоящее имя.
Дональду шел уже двадцатый год, и Аллан стал все чаще задумываться, как с наибольшей для Дональда выгодой распорядиться накопленными сбережениями, когда однажды ночью ему неожиданно явилась одна из сестер-ведьм и приказала возвратиться со своим названым сыном на берега реки Клайд.
Аллан отдал все необходимые по хозяйству распоряжения и повиновался колдунье; вернувшись в родные места, он купил дом в горах Дангивана и стал обживаться на новом месте. С ужасом он узнал об убийстве Родерика; будучи хорошо осведомленным о злодействах Макхардиса, он понял истинные причины чудовищного преступления.
Время посеребрило его голову, и он настолько изменился, что никто бы не смог узнать в этом старце прежнего Аллана, но все же, оберегая себя от роковой случайности, он назвался другим именем.
Следуя дальнейшим указаниям Призрачных Парок, Аллан отправился к вождям соседних с Дангиваном кланов, чтобы оповестить их о судьбе законного наследника Родерика и о преступлениях Макхардиса.
Он доказывал происхождение Дональда родимым пятном на его шее; и многие лорды припоминали, что видели такое же у сына Родерика, когда тот был еще младенцем. Это бесспорное доказательство и несколько других несомненных свидетельств позволили Аллану убедить всех в законности прав Дональда на трон Дангивана, но никто из соглашавшихся с ним не пожелал стать врагом свирепому Макхардису, чья сила и неустрашимая отвага ввергали в ужас соседние кланы и остерегали их от попыток встать на его пути.
Не смог Аллан при всем своем старании поднять лордов встать на защиту молодого Дональда; удрученный бесплодностью затраченных усилий, старик вскорости угас под тяжестью довлевшей над ним вины.
Дональд ничего не знал и даже не догадывался о причинах смерти своего названого отца; тот так и не раскрыл ему тайны его происхождения. Аллан был уверен, что возвышенная душа юноши не вынесет безвестности в то время, когда его владениями распоряжается узурпатор. Да и что мог бы он сделать один против могущественного врага, который неизбежно уничтожил бы его, узнай он о существовании соперника. Вышло так, что ни один из лордов не встал на сторону Дональда, однако некоторые из них позволили себе разболтать все, что сообщил им старый Аллан, и слухи о воскресшем наследнике Дангивана дошли до ушей Макхардиса. Хотя тот открыто высмеял подобные, как он говорил, глупости, известие вселило в него неизъяснимый страх перед неясным будущим.
Терзаемый жестокою тревогой, Макхардис решился доподлинно узнать о своей судьбе у Призрачных Парок. Он покинул замок Дангиван, взяв с собою одного лишь верного Сэнди, и углубился в дремучие леса, во мраке которых, как ему рассказывали, скрывалась пещера Фингала, где колдуньи находили прибежище для полуночных шабашей.
Когда они достигли страшного места, Макхардис приказал Сэнди ожидать его возвращения под огромным и приметным деревом, а сам, испытывая непривычную слабость от страха, двинулся к отверстой пещере. Душа Макхардиса трепетала в ужасе; чудовищные порывы ветра сгибали стволы вековых деревьев; гром грохотал над его головою, и вдруг ослепительная голубая змея молнии с глухим шипением всколыхнула землю у его ног и разломилась надвое. Макхардис отшатнулся, ошеломленный, и бросился прочь; но тропа, ведущая из леса, выскользнула у него из-под ног и исчезла; в беспамятстве, не зная, куда он идет, Макхардис блуждал во мраке сырого леса, когда неожиданно увидел перед собой подрагивающий на ветру огонек. Задыхаясь от усталости, он шел на мерцающий свет, надеясь, что тот выведет его из проклятого леса.
Скоро он вышел к подножию утеса, в зияющей расселине которого что-то тускло поблескивало; он подошел ближе и увидел приоткрытую дверь. Она легко подалась, и он ступил в густой светящийся туман, заполнявший огромную пещеру; сияние, исходящее со всех сторон, медленно разгоралось, пока не стало невыносимым; нервы Макхардиса были готовы лопнуть от напряжения, когда перед ним сгустились тени Призрачных Парок, сестер-ведьм, кивающих ему и приветствующих его нестройным хором дребезжащих голосов:
Призрачные Парки спросили, что он хочет узнать от них. «Проси! — Требуй! — Спрашивай! — мы поведаем тебе будущее», — восклицали они.
И Макхардис спросил в первый раз: «Суждено ли мне погибнуть от меча?»
Первая Парка ответила: «Нет у людей такой силы, чтобы нанести вред Макхардису!»
Он во второй раз спросил: «Кто наследует земли страны после смерти моей?»
Вторая Парка ответила: «Будут править законный наследник Родерика и Катарина, несравненная роза Шотландии».
Замерло сердце в груди у Макхардиса, вздулися вены; и третья Парка, самая древняя, спросила его: «Что ты хочешь узнать от меня?»
Отдышался Макхардис и задал третий вопрос: «Сколько лет осталось мне жить?»
Молчаливо кивали бородатыми лицами Парки, не отвечали прямо, только сказали ему: «Суждено тебе встретить призрак убитого Родерика».
Вспомнились Макхардису страшная ночь злодейства и труп окровавленный; затрясло его тело крупной дрожью, и глаза полезли у него из орбит.
«Помни! — провозгласили Парки. — Увидишь призрак в третий раз, не жить тебе более!» — Сказали так и исчезли. Ужаснулся Макхардис темноте, нащупал стену и попытался выбраться из пещеры, но не сделал и трех шагов, как призрак убитого Родерика преградил ему путь.
Макхардис со смертной мукой посмотрел на ужасающее видение; холодный пот выступил на лице его; ноги его подкосились, и он рухнул на камни.
Бездыханным был найден он Сэнди, который, обеспокоившись долгим отсутствием Тана, покинул свое убежище и отправился на поиски. В тревоге он бродил по лесу и перепугался, когда наткнулся на Трех Сестер; они позабавились его испугу, но указали дорогу.
Он нашел своего господина очнувшимся от смертного обморока, поднял его; Макхардис огляделся кругом и, не увидев призрака, испытал огромное облегчение. С большим трудом, напрягая все силы, он выбрался из ужасной пещеры; когда он достиг с помощью Сэнди замка Дангиван, он уединился в своих покоях и два дня приходил в себя после увиденного.
Со дня смерти Аллана Дональд жил в вынужденном уединении: ему еще не представился случай испытать себя на военном поприще, но он ожидал его с юношеским нетерпением.
Томясь одиночеством, он совершал дальние прогулки по окрестным горам, и нередко ему приходилось встречать там прелестную леди Катарину, сопровождаемую служанкой Магги Камерон.
Горячая, пылкая страсть с первого взгляда захватила юношу, и сколько ни убеждал он себя в безнадежности своей любви к высокопоставленной леди, чувства его не ослабевали и все рассуждения холодного рассудка были напрасны. Каждая встреча наполняла его душу неизъяснимым блаженством и соблазняла надеждой.
Леди Катарина была совсем не так холодна, как то могло показаться со стороны Дональду; часто она взволнованным шепотом обращала молитву к Богу, моля его, чтобы происхождение юноши оказалось не ниже ее.
Незаметно пролетели пять недель со дня первой их встречи. Однажды утром, когда леди Катарина каталась по реке в маленькой лодочке под парусом, неожиданный и сильный порыв ветра перевернул лодку. Юная леди оказалась в воде, одежды ее намокли, и она медленно погружалась в пучину.
Дональд, следуя повсюду за девушкой, в этот момент стоял на берегу и любовался красиво выгибавшимся на ветру белым парусом; увидев, какая опасность угрожает его избраннице, он не раздумывая бросился в стремнину, чтобы спасти возлюбленную от неминуемой смерти. К счастью, он прекрасно плавал, и его сильное тело легко расшвыривало волны. Он вынес девушку невредимой на берег, донес ее до ворот замка Дангиван и там неожиданно оставил; она даже не успела выразить ему свою признательность за счастливое спасение и была сильно разочарована и удивлена его поспешным уходом.
С этого дня в сердце леди Катарины расцвела любовь; однако благоразумие советовало ей избегать встреч с Дональдом: она видела бедность его; ее друзья питали высокомерное предубеждение к нему; безнадежность ее любви пугала юную леди; и она решилась подавить в себе нежные чувства к Дональду, забыть и никогда более не встречать его.
Теперь Дональд не видел своей возлюбленной. Он чувствовал, что она переменилась к нему; и глубокое отчаяние завладело им. В ночной тишине блуждал он по горам, с тоскою заглядывав в мрачные пропасти. Случай привел его к пещере Фингала, которую несколько часов назад покинул Макхардис, получивший аудиенцию у Призрачных Парок. У входа в пещеру Дональд увидел трех безобразных старух, одна из которых обратилась к нему по имени. Удивленный, Дональд с некоторою холодностью начал разговор с ними, но заботливые взгляды и доброжелательность Трех Сестер смягчили его. С глубоким уважением он выслушал старшую из них, поведавшую ему о преступлениях нынешнего Тана и о его жестоком намерении принудить к браку леди Катарину. Старшая Сестра предупредила Дональда о коварном замысле Макхардиса погубить его.
Три Сестры подарили ему белый шелковый платок с вытканными на нем магическими знаками. «Помни, — сказала одна из них, — этот платок действенен только один раз, не торопись испытать его магическую силу. Когда в смертельной опасности все усилия твои окажутся тщетны, все старания друзей твоих бесплодными — только тогда воспользуйся им. Помни об этом!»
Потрясенный услышанным, Дональд возвратился домой; никогда не предполагал он, что его самые фантастические мечты воплотятся в действительность: рождением своим он не уступает знатнейшим шотландским лордам! Он чувствовал, сколь близко желанное счастье, о котором недавно он не смел и думать.
На следующий день он встретил странного человека; незнакомец был искренне обеспокоен его судьбою и утверждал, что Макхардис открыл тайну происхождения Дональда и лично поручил наемным убийцам расправиться с ним. Утаив от наемников истинную причину своей ненависти, Макхардис сказал им, что разыскивает соблазнителя леди Катарины. Еще незнакомец сказал Дональду, что сейчас леди Катарина томится под стражею и выслушивает признания ненавистного ей Макхардиса.
В волнении выслушал Дональд это сообщение и решил отправиться ко двору короля Малькольма просить его защиты. Просматривая бумаги покойного Аллана, он обнаружил документ, свидетельствующий о спасительной предусмотрительности его приемных родителей; в одной из бумаг содержался перечень примет на теле маленького Дональда; заботливою рукою к свитку была прикреплена цепочка с портретом Родерика.
Найденные доказательства его высокого происхождения утешили Дональда и укрепили его силы; с легким сердцем он отправился в дорогу со всею быстротой, на которую был способен. Полуденное солнце пекло немилосердно, и он уже преодолел значительную часть своего пути, но невыносимая жара отбирала силы, и он едва передвигал ноги, когда впереди показался придорожный трактир. Он постучал в запертые двери, надеясь найти за ними спасение от палящего солнца и дождаться вечерней прохлады; но в этой просьбе ему отказала дородная хозяйка. Он просил ее, но все увещевания были напрасны, она не пускала его в дом. Однако в разговоре женщина неосторожно обмолвилась о том, что ее нерадушие связано с пребыванием высокопоставленной постоялицы, бежавшей из замка Дангиван и теперь укрывшейся здесь от шпионов Макхардиса; сюда ее привела служанка, Магги Камерон, дочь хозяина этого заведения. Еще она проговорилась о том, что беглянку зовут леди Катарина. При упоминании имени своей возлюбленной Дональд так пылко стал выражать свою радость, что почтенная женщина, встревоженная возможными последствиями своей болтливости, поспешно вошла в дом и затворила за собою двери. Отчаяние овладело Дональдом; он так надеялся встретиться с милой Катариной и показать ей подарок своих странных покровительниц. Последние силы оставили его, и он упал без чувств. Постояльцы трактира, обнаружив его лежащим у порога, привели Дональда в чувство и внесли вовнутрь.
Леди Катарина сразу же узнала в ослабевшем бродяге верного Дональда; он очень скоро оправился от слабости, и юная леди с большим удивлением выслушала его рассказ. Но счастье вновь изменило им: наемники Макхардиса, посланные за беглецами, ворвались в трактир, схватили всех находившихся в нем и препроводили в замок Дангиван. Дональда заключили в ту же темницу, что и Сэнди, попавшего туда за то, что он тайно пытался помочь молодой леди. Часовые охраняли их, и только благодаря успешным действиям Магги, которая подпоила тюремщиков и подобрала ключи к запорам, узники снова обрели свободу и бежали из замка.
Ведомые Магги, они вскоре достигли уединенной хижины, отстоящей на две мили от Дангивана. Меньше чем через час к ним присоединились леди Катарина и ее сопровождающие; им удалось обмануть шпионов Макхардиса, пройдя подземным ходом из северной башни в небольшой грот, которым оканчивалась одна из аллей замка.
Они бежали два дня, едва останавливаясь, чтобы передохнуть, когда — увы! — их снова опутал сетями злодей Макхардис, на этот раз лично возглавивший погоню.
Как только они прибыли в замок, Макхардис отрядил несколько человек перевезти Дональда на лодке в пещеру Фингала (длинный скалистый грот, скрывавший один из рукавов реки) и там умертвить его. Тщетно Катарина, пав перед ним на колени, молила отложить исполнение приговора; Макхардис был непреклонен. Прекрасная леди, не помня себя от отчаяния, бежала из замка, и Тан не мог задержать ее. Сэнди, не отходивший ни на шаг от своей леди, последовал за нею; добыв лодку, они направились в пещеру Фингала и прибыли туда первыми. Спрятав лодку в одном из протоков, леди Катарина укрылась за выступом скалы и оттуда наблюдала за Таном, прибывшим вскоре в сопровождении всего одного человека. Вопреки надеждам Катарины Макхардис сразу же заподозрил неладное и очень скоро нашел ее убежище. Грубо втащив девушку в свою лодку, он направился к месту, где находились Дональд и его будущий убийца.
По пути в лодке завязалась борьба. Катарина, выскользнув из объятий Тана, упала в холодную воду и непременно погибла бы, если бы не верный Сэнди: он помог ей взобраться обратно в лодку и повез дальше — туда, откуда Дональд, связанный по рукам и ногам, в отчаянии наблюдал происходящее.
В обмен на жизнь Тан предложил Дональду отказаться от владений и от прав на руку леди Катарины, но юноша отверг предложение с презрением, которого оно стоило. Тайные помыслы заставляли Макхардиса сохранить юноше жизнь, и он снова поклялся освободить Дональда и не чинить препятствий его дальнейшей судьбе, если леди Катарина сама откажется от Дональда и станет его женой. Девушка с достоинством отказала Макхардису, и взбешенный Тан приказал убийце задушить свою жертву. Сопротивляться силе не имело смысла, но юноша вспомнил слова одной из Сестер и три раза взмахнул платком. Призрак его духа-хранителя восстал из вод и произнес приговор злобному тирану; Макхардис вместе со своей лодкой погрузился в пучину и там нашел свою погибель.
Когда Дональд и леди Катарина возвратились в замок, их встретили радостные лица домашних и слуг. Восторг и ликование сопутствовали восшествию сына Родерика на лордство, и все радовались избавлению от гнета Макхардиса.
Дональд без труда утвердил свой титул среди подданных, а союз его с прекрасной Катариной был счастлив как для них самих, так и для их потомков.
Неизвестный автор
ПЛЯСКА СМЕРТИ
Перевод А. Бутузова
Когда-то давным-давно, если верить старинным немецким хроникам, в небольшом силезском городке Нейссе остановился странствующий волынщик. Жил он неприметно и очень скромно; все дни проводил в маленьком саду около домика, а по вечерам играл для собственного развлечения. Такое размеренное существование, однако, длилось недолго: соседи, привлеченные чудесной игрой, частенько коротали около домика музыканта теплые летние вечера, и неудивительно, что очень скоро мастер Виллиболд перезнакомился со всеми в городе и теперь играл ко всеобщему удовольствию и к собственному процветанию.
Юные ухажеры и их избранницы, которым посвящалось и посвящается немало пусть и не совсем изящных, зато искренних стихов, были самыми постоянными из слушателей волшебных мелодий мастера Вилли. Нередко и свидания назначались у его окон, и потому паузы, если случалось им вкрасться в ход мелодии, в избытке заполнялись нежными переливами вздохов.
Добрые же горожане буквально засыпали старого волынщика приглашениями на торжественные вечера и званые обеды, без его музыки не обходился ни один праздник, даже свадьба не считалась сыгранною, если мастер Виллиболд не исполнял в честь молодых знаменитый танец собственного сочинения. Замысловатая его мелодия как брызгами обдавала собравшихся искрометной радостью и в то же время звучала серьезно и даже строго, веселое ликование в ней смешивалось с тихой грустью, в общем, музыка создавала ту не передаваемую словами атмосферу, что всегда и всюду отличает супружескую жизнь. Слабые отголоски этой мелодии и теперь можно узнать в дошедшем до нас старонемецком «Дедушкином танце». Во времена наших бабушек он тоже исполнялся в честь новобрачных и кое-где украшает свадьбу по сей день. Но вернемся в тихий, спокойный Нейсс. Обычно, стоило мастеру Виллиболду выдуть первые звуки из своей верной волынки, — самым старым из старых дев не удавалось усидеть на месте, пускались в пляс даже изрядно раздавшиеся за годы семейной жизни матроны и седовласые мужи обретали такую сноровку и живость, что ничуть не уступали в танцевальных па розовощеким отпрыскам своих взрослых детей. Казалось, волшебная музыка возвращает молодость, и потому, сначала в шутку, а потом и всерьез, ее назвали «Дедушкин танец».
В том же городе вместе с мастером Вилли в его домике жил юный художник по имени Видо; горожане считали его сыном старого музыканта. Может показаться странным, но чудесные мелодии не трогали сердце молодого человека, и он оставался мрачен и молчалив, как ни старался Виллиболд развеселить его. Даже шум празднеств, печальным свидетелем которых порой оказывался юноша, не мог рассеять его задумчивость. Сидя в углу, вдали от круга танцующих, он весь вечер, не отрываясь ни на миг, любовался одной из девушек, однако не решался ни заговорить с ней, ни тем более пригласить на танец. Отец девушки, мэр города Нейсса, слыл человеком гордым и даже надменным, если не сказать спесивым, и он счел бы себя глубоко оскорбленным, если бы какой-нибудь бедняк осмелился бросить влюбленный взгляд на его дочь. К счастью, прелестная Эмма думала иначе и любила со всем жаром первого и неразделенного чувства очень красивого и очень застенчивого юношу. Нередко она замечала восторженный взгляд Видо, украдкой любовавшегося ею, и тогда замедляла танец, чтобы дать влюбленному возможность полнее насладиться красотой и прелестью ее черт. Искреннее восхищение, которым дышало лицо художника, заставляло ее, краснея, отворачиваться прочь, но яркий румянец и блеск быстрых глаз юной красавицы успевали вызвать новый пожар и вместе с тем посеять новую надежду в сердце ее несчастного поклонника.
Мастер Виллиболд уже давно обещал юноше помочь добиться ее руки, но до сих пор не мог выбрать способ, как это сделать. То он хотел, подобно старым колдунам, зачаровать мэра танцем и заставить его плясать до тех пор, пока не будет исполнено любое желание, в другой раз он предлагал увести невесту из дома ее отца, подобно тому, как греческий Орфей когда-то увел из ада свою Эвридику. Но все его планы отвергал Видо — он не хотел причинять зло родителям невесты и надеялся в конце концов расположить их к себе постоянством и добропорядочностью.
Однажды мастер Вилли в сердцах сказал ему такие слова: «Ты ничего не добьешься, если просто предложишь свои чувства; твоей любви мало, чтобы победить этого надутого дурака. Тут необходима напасть навроде египетских — тогда, пожалуй, он уступит. Увидит, что Эмма уже твоя и ничего тут не поделаешь, — тогда только и отдаст ее. Эх, жаль, что я обещал не делать того, что не понравится тебе. Слово свое я сдержу. Но смерть все прощает, а там… кто знает, думаю, я помогу тебе, хотя с условием, что сделаю тогда все по-своему».
Бедный художник был не одинок в безнадежном своем чувстве. Не меньше шипов и колючек было рассыпано на пути других претендентов на руку дочери мэра. К слову сказать, все горожане испытывали мало приязни к своему голове, и ни один не упускал случая заступить ему дорогу. А всё потому, что градоначальник настроил всех против себя неумеренным и неумным правлением. Взятки и штрафы, непомерные налоги и наказания по ничтожным пустякам возмущали души даже самых миролюбивых из нейссцев.
Каждый год после праздничной январской ярмарки мэр имел обыкновение облагать горожан чудовищными налогами, оправдываясь при том крупными тратами на проведенные торжества. Но, когда в очередной раз сей тиран объявил свою волю, долготерпению его подданных пришел конец. Кипящая ненавистью толпа сильно напугала злосчастного экзекутора. Затворившись в доме, он в страхе прислушивался к гневным выкрикам бунтовщиков, призывавших сжечь его вместе с награбленным им добром.
Как только произошли описанные события, к Виллиболду пришел Видо и сказал: «Старина, пришло время показать твое искусство, ты ведь часто предлагал мне помощь. Если твоя музыка действительно так сильно действует на людей, то пойди освободи мэра и успокой беснующуюся толпу. В награду за спасение мэр отдаст любую вещь, какую ты ни пожелаешь. Тогда ты расскажешь ему обо мне и о моей любви и попросишь для меня руки Эммы». Старый волынщик улыбнулся и снял со стены волынку, при этом он пробормотал себе под нос: «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало». Затем не торопясь направился к площади, где вооруженные факелами и копьями мятежники все плотнее обступали дом городского головы.
На площади мастер Виллиболд прислонился к одной из ратушных колонн и принялся наигрывать «Дедушкин танец». И только он заиграл — свершилось чудо: вместо злобных гримас засветились улыбки; грозно сведенные брови разошлись; ненависть и гнев оставили лица, искаженные черты разгладились и смягчились. Острые пики и горящие факелы были отброшены руками, до того угрожающе их сжимавшими, а музыка все лилась и лилась из кожаных мехов; уже ноги нетерпеливо переступали ей в такт, и, наконец, вся площадь, не в силах удержаться, пустилась в пляс. От недавнего недовольства не осталось и следа; город выглядел как в большие праздники — все радовались и танцевали. А старый мастер, не переставая играть на волшебной волынке, отошел от ратуши и зашагал по одной из улиц, — люди, приплясывая, двинулись за ним, и каждый, пританцовывая, входил в свой дом, который незадолго до того оставил совсем в ином настроении.
Спасенный от неминуемой гибели мэр не знал, как благодарить избавителя. Он пообещал отдать Виллиболду все, что бы тот ни пожелал, пусть даже это будет стоить половину его состояния. Смеясь, музыкант отвечал, что искусство его не стоит таких огромных денег, да и вообще для себя лично он ничего не хочет, но раз его милость, господин мэр, поклялся отблагодарить спасителя, чего бы это ему ни стоило, то старый Виллиболд смеет просить руки его дочери, прелестной Эммы, для своего Видо. Самолюбие правителя оказалось сверх меры уязвлено такою просьбой, и, как только мог вежливее, он отказал, но мастер настаивал и даже напомнил про обещание. Что ж, правитель поступил так, как все деспоты того мрачного времени, да и нашего, светлого, имели и имеют обыкновение поступать: сочтя себя оскорбленным, мэр объявил мастера Виллиболда возмутителем спокойствия и врагом всеобщего благополучия, после чего отправил его в городскую тюрьму поразмыслить над тем, что ему было обещано, а что — нет. Не удовлетворившись, однако, содеянным, мэр обвинил волынщика в связях с нечистой силой и заявил, что следует проверить, не тот ли это дудочник, что увел всех детей из злополучного Гаммельна. «Единственным отличием» в искусстве двух музыкантов мудрый правитель нашел лишь то, что в Гаммельне под дудку плясали только детишки, а здесь все, и старые и малые, подпали под власть колдовских чар. Посредством столь искусно проведенного сравнения мэр отвратил от доброго участия в судьбе пленника самые мягкие из сердец. Страх таинств некромантских наук и боязнь второго исхода детей были тогда так сильны, что судьи и присяжные тотчас же засели за работу; секретарь уже подсчитывал похоронные издержки; звонарь подал прошение на замену колокольной веревки и был готов хоть сейчас звонить по душе бедного грешника; плотники сооружали подмостки на месте предполагаемой казни; а прокурор в трехсотый раз репетировал обвинительную речь. Смерть колдуна-крысолова была не за горами. Но как ни торопились экзекуторы и судьи, мастер Виллиболд оказался проворнее всех; от всей души он посмеялся над их поспешными приготовлениями — как-то раз лег на свою соломенную подстилку в камере да и помер.
Перед смертью друга навестил Видо, и вот что тот сказал ему: «Теперь ты убедился, что нельзя строить планы, предполагая только доброе в человеческой душе: в этой же душе немало и злого. Здесь я плохой тебе помощник, да и устал порядком от тех неприятностей, что свалила на мою голову твоя прихоть. Теперь моя очередь просить тебя об одолжении, хотя, если не захочешь — можешь не исполнять его. Когда я умру, мой мальчик, посмотри, чтобы волынку положили в гроб со мною. Как память она не слишком много будет значить, если ты сохранишь ее у себя, а если она останется со мною, кто знает, быть может, счастье улыбнется тебе». Видо обещал исполнить последнюю волю, и они расстались навеки.
Едва известие о смерти мастера Виллиболда распространилось по городу, все жители от мала до велика собрались у тюрьмы и с облегчением узнали, что это правда. Больше всех этой вести радовался достопочтенный мэр. Безразличие, с которым узник воспринимал приготовления к собственной казни, рождало в душе жестокого правителя дурные предчувствия. Порой он как наяву видел пустую тюремную камеру и стражников, застывших у порога с разинутыми от изумления ртами. В другой раз его мозг обжигала мысль о коварстве хитрого колдуна, сжигающего вместо себя соломенное чучело. Посему было решено как можно быстрее предать земле тело волшебника и тем избегнуть возможного обмана. Таким вот способом честь судей славного города Нейсса была спасена от посягательств чародея.
Для упокоения останков Виллиболда отвели неосвященный участок кладбища у самого края церковной ограды. Начальник тюрьмы, по закону наследовавший имущество заключенных, осмотрел небогатый скарб музыканта и спросил, что делать с волынкой.
Присутствовавший при том Видо оказался избавленным от труда самолично исполнять волю покойного, потому что речь, произнесенная мэром, звучала так: «Для того чтобы, в будущем избежать каких бы то ни было бед и неприятностей, зловредный инструмент надлежит похоронить вместе с хозяином». Волынку положили в гроб, пастор прочел подобающую случаю молитву, и дюжий могильщик торопливо закидал землей свежую яму с телом музыканта.
И следующей же ночью произошли очень странные события. Часовые на городской башне, по обычаю тех мест наблюдавшие за округой, были неприятно поражены, увидев мастера Виллиболда, поднимавшегося из своей могилы. С волынкой под мышкой он прислонился к могильной плите и, освещаемый взошедшей луной, принялся дуть и перебирать трубки своего инструмента совсем так, как это делал, будучи живым.
Пока озадаченные стражники переглядывались между собой, отверзлось множество соседних могил; их обитатели молча глядели из тьмы черными провалами белеющих в лунном свете черепов. Они осматривались, покачивались в такт, наконец, они покинули свои ветхие ложа и пустились, гремя болтающимися суставами, в безудержный пляс. Из стрельчатых окон церковного придела, из ниш фамильных склепов таращились безликие маски благородных жителей подземелий. Иссохшие руки раскачивали и трясли створки железных решеток, болты и шарниры, удерживавшие их, отлетали прочь с грохотом; кладбище наполняли толпы восставших скелетов. Извиваясь и корчась, проносились они в жутком танце. Новые и новые гости, раздвигая могильную насыпь, лезли из-под надгробий. Отряхиваясь, они вставали в весело вальсирующий хоровод — только саваны колыхались, развеваемые ветром на их лишенных плоти телах. Так продолжалось до тех пор, пока часы на башне не пробили полночь — с последним ударом все танцоры, и большие и маленькие, нехотя возвратились в свои мрачные жилища; музыкант переложил инструмент в другую руку и тоже вернулся в могилу. Все стихло.
Задолго до рассвета, сотрясаемый крупной дрожью, один из стражников разбудил мэра и прыгающими губами поведал ему об увиденном. Строго-настрого приказав держать все в секрете, правитель решил сам провести следующую ночь на башне. Однако предосторожности оказались напрасны — в городе множились и ползли невероятные слухи. Ближе к вечеру крыши прилегавших к церкви домов были усеяны зеваками; коротая время, они горячо спорили о том, что должно произойти.
И мастер Виллиболд не обманул ожиданий — с первым ударом часов, отбивавших одиннадцать, он не спеша поднялся, оперся на могильную плиту и заиграл. Мертвецы, казалось, только того и ждали — камням и надгробиям было не сдержать их; с первыми, звуками волынки кладбище зашумело и наполнилось, как в прошлый раз. Полуистлевшие трупы и совсем скелеты, в саванах и без, высокие и низкие, женщины и мужчины — толпа восставшей нежити кружила вокруг музыканта. Хоровод замедлял бег или, наоборот, убыстрял, смотря по тому, какая звучала мелодия. И так продолжалось до тех пор, пока часы не пробили полночь; с последним ударом колокола танцоры и волынщик вновь упокоились в могилах. Живые же свидетели жуткого представления убедились воочию, что «много есть на земле и в небе такого, что и не снилось нам». Мэр долго не уходил со сторожевой площадки, а перед тем как сойти, приказал немедленно схватить художника и бросить в тюрьму, чтобы пытками вырвать у него признание, как избавить Нейсс от проделок его названого отца. На первом же допросе Видо напомнил о невыполненном обещании и тем вызвал заметное смущение в умах членов магистрата. Однако мэр был непреклонен и вместо того, что сдержать слово, решил перезахоронить останки умершего музыканта в освященном приделе церковной ограды.
И вновь не обошлось без происшествия: местный пономарь по собственному почину вынул из гроба волынку и повесил ее у себя дома в изголовье кровати. Теперь заколдованный музыкант, если бы и захотел, не смог бы сыграть волшебную мелодию без инструмента. Той же ночью, только часы пробили одиннадцать, в дверь к пономарю постучали. Призывая на помощь всех святых и угодников, злополучный служка, обливаясь холодным потом, отворил дверь и увидел стоящего на пороге мастера Виллиболда. «Мою волынку», — проговорил мертвец и шагнул в комнату. Сняв инструмент со стены, он возвратился к своей могиле и принялся играть. Все было как в предыдущие ночи: вылезшие из-под земли гости уже приготовились лихо отплясать свой танец, когда вместо вальса мастер заиграл марш и двинулся прямо в город, и следом за ним двинулась жуткая процессия. В полном параде отшагав по пустынным улицам вымершего от ужаса города, покойники, как и раньше, ровно в полночь возвратились в свои, жилища.
Ужас охватил горожан; еще одна ночь — и мертвецы войдут в их дома. Многие из членов магистрата пытались убедить мэра исполнить обещанное, но самонадеянный упрямец и слышать не желал о том, а про Видо сказал: «Художнишке больше подойдет осиновый кол, чем брачное ложе».
На следующую ночь город вновь заполнила пляшущая нежить. Хотя затворенные окна и не пропускали звуков, по движениям танцующих угадывались фигуры «Дедушкиного танца». Эта ночь была страшнее предыдущих; скелеты останавливались напротив домов, где жили невесты, и начинали, приплясывая, кружиться вокруг зыбкой тени, постепенно обретавшей сходство с несчастной девушкой, в чью честь игралась ночная свадьба.
Разгоравшийся день горожане Нейсса встречали в трауре — все девушки, чьи тени танцевали среди мертвецов, неожиданно умерли. Новая ночь принесла новые смерти; бедные невесты встречали рассвет в убранных цветами похоронных дрогах.
Долее подвергать опасности жизни своих дочерей и жен нейссцы не могли; городского правителя заставили дать согласие на свадьбу. Задолго до начала ночного бала приглашенные сидели за праздничным столом. Часы на башне пробили одиннадцать, и к неописуемому ужасу присутствующих на улице зазвучала до дрожи знакомая мелодия. Опрокидывая стулья, испуганные гости бросились к окнам: в свете фонарей по мостовой шагал старый волынщик, а за ним — длинная вереница закутанных в белые саваны фигур. У самых дверей музыкант остановился, но не перестал играть, и вся процессия, не торопясь, прошествовала в залу. И там, недоуменно озираясь и протирая в изумлении глаза, они остановились, подобно толпе внезапно разбуженных лунатиков. Ледяные цепи сковали сердца людей, в гробовом молчании они наблюдали открывавшиеся им метаморфозы. Бледные щеки вошедших заметно порозовели, побелевшие губы постепенно обрели свой естественный цвет и напоминали теперь нераскрывшиеся розовые бутоны. С радостным удивлением ожившие привидения окликали друг друга и собравшихся, ибо то были те самые девушки-невесты, чьи смерти уже несколько дней оплакивал Нейсс.
Сняв с чистых душ магическое заклятье, мастер Виллиболд освободил их из-под холодных надгробий и привел сюда, на веселую свадьбу. Сам же, доиграв чудесную мелодию, незаметно исчез, и больше его в тех краях не встречали.
Видо рассказывал потом, что познакомился со старым мастером во время одной из прогулок в горах. Добрый Волшебник Силезских гор, а это был именно он, проникся симпатией к юному художнику и обещал помочь его несчастной любви. Он сдержал слово, хотя, как мы видели, весьма и весьма своеобразно.
Со временем Видо стал известным и уважаемым в городе человеком. Богатство его росло вместе с его славой. Прекрасная Эмма каждый год дарила ему по сыну, а его картины продавались даже в Италии. «Пляска Смерти», полотна которой — предмет гордости галерей Базеля, Антверпена, Дрездена, Любека и многих других городов, — всего лишь жалкое подражание шедевру Видо, созданного в память описанных событий и названному «Пляска Смерти в Нейссе». Увы! Картина эта утеряна и до сих пор не найдена, к великому огорчению истинных ценителей искусства.
Чарльз Мэтьюрин
ЗАМОК ЛЕЙКСЛИП
Перевод А. Бутузова
События этой повести — не просто пересказ каких-то фактов, они и есть факты не столь отдаленного периода в жизни моей семьи. Свадьба моих близких родственников, их внезапный и загадочный разрыв, полное отчуждение друг от друга вплоть до оставления ими земной юдоли — все это факты. Я не могу ручаться за правдивость иррационального объяснения этих загадок; однако эту историю я рассматриваю как замечательный образчик готического искусства, мне не забыть то впечатление, которое она произвела на меня, когда я впервые услышал ее среди множества других леденящих душу преданий.
Ч. Р. М.
Умиротворение и спокойствие ирландских католиков в тревожные годы первой половины восемнадцатого столетия были весьма похвальны, но вместе с тем и весьма необычны; анализ возможных причин столь странного их поведения не занимает автора этой повести; ему представляется гораздо более интересным описывать сами события, нежели отыскивать для них сомнительные основания. В ту пору многие католики, не удовлетворенные существовавшим положением дел, покидали фамильные резиденции и странствовали, подобно лишенным крова бродягам, терпеливо ожидая возможных перемен к лучшему.
Однако некоторые из приверженцев короля Иакова II еще оставались на севере острова, и среди них был один якобитский баронет, сэр Редмонд Блейни. Утомленный раздражающим соседством вигов, их нескончаемой болтовней о героической обороне Лондондерри и о варварстве французских генералов, изнуренный назойливыми проповедями преподобного мистера Уолкера, пресвитерианского священника, которого местные жители называли не иначе, как «Евангелист», этот баронет решил оставить родовое поместье и пожить в более спокойном крае. Для этого в январе 1720 года он снял на три года Лейкслипский замок (тогда он принадлежал муниципалитету Коннолиса и сдавался внаем по трехгодичным контрактам), после чего переехал туда со всей семьей, кроме него, состоявшей из трех дочерей; мать их умерла задолго до описываемых событий.
В те годы замок Лейкслип поражал своей красотой и величием, и мало замков в Ирландии могли соперничать с ним. Теперь, увы, его стены разрушило безжалостное время. Расположенный всего в семи милях от Дублина, Лейкслип окружен природой столь тихой и восхитительной, что досужее воображение равно может отнести замок и за сотню миль от города. После целой мили (ирландская миля равняется примерно двум английским) утомительной езды от Лукана до Лейкслипа дорога, с одной стороны огороженная высокими стенами — владения Вишесов, с другой — ветхими столбиками низкого забора, за которым нет ровным счетом ничего, на что бы следовало обратить внимание, неожиданно сворачивает к Лейкслипскому мосту, где путешественнику открывается необычайно восхитительный вид. Воспоминание о нем, доведись вам хотя бы раз увидеть его, будет питать ваше воображение еще долгие годы. Некрасивое, но еще крепкое сооружение, Лейкслипский мост круто опускается на противоположный, значительно более низкий берег реки Лиффи. Справа поток отделяет земли Машфилдов и прихода святой Катерины от владений Вишесов, которые здесь больше не скрывает высокая ограда. Растущие вдоль берегов реки деревья сплетают в ее темной глубине свои ветви. Слева к реке сбегают садовые лесенки ухоженных домиков замка. Сверкая на солнце бриллиантами брызг, волны играют прогулочными лодками, причаленными под стрельчатыми арками летних строений замка. Чуть ниже река плавно огибает низкую в этом месте церковную ограду, и дальше, насколько можно различить, гладь ее полностью скрывают окаймляющие берега густые заросли. Противоположный замку берег являет разительную противоположность описанному ландшафту; покрытые редким кустарником холмы, заброшенные башни и чаща, скрывающая подступы к воде, — теперь эти земли принадлежат полковнику Марли.
Если смотреть поверх городских крыш, то хорошо видны развалины замка Конфи, отстоящего от моста на четверть мили; хищные очертания его башен напоминают о прошедших веках, когда кровь лилась, как вода в Лиффи. Как только вы минуете мост, ваше внимание, конечно же, привлечет водопад (Лососевая стремнина, как его называют здесь); сияние его струй, будь то солнечный день или лунная ночь, едва ли будило восторг грубых душ, живших в те мрачные времена, когда замок Конфи был «неприступной скалой»; вряд ли они даже взглядывали в сторону водопада, когда, грохоча копытами коней по бревенчатому настилу Лейкслипского моста, возвращались с разбойной вылазки, и тем паче не думали они о нем, когда моста не было и поток приходилось преодолевать вброд.
То ли уединение, в котором пребывал сэр Редмонд Блейни, способствовало безмятежности его чувств, то ли они от бездействия утратили былую силу, теперь это сказать трудно, но определенно то, что постепенно его интерес к политическим проблемам угасал, если не считать обедов со старым приятелем, таким же приверженцем короля Иакова, как и сам сэр Редмонд; и если не принимать в расчет многозначительные кивки и улыбки, которыми они имели обыкновение обмениваться за бутылкой вина, если не слушать его разговоров с приходским священником о победе правого дела и о надеждах на лучшие времена и если закрыть глаза на тот, пожалуй, самый крамольный случай, когда якобиту-слуге, насвистывавшему «Мой милый Чарли», неожиданно отозвался и вторил густой бас сэра Редмонда, то можно сказать, что интерес баронета к политике угас окончательно. Вдобавок ко всему старого джентльмена сильно переменили семейные несчастья. Младшая из трех его дочерей, Джейн, исчезла при обстоятельствах столь необычайных, что, несмотря на то что предание об этом — фамильная тайна, я не могу удержаться и поведаю его вам.
* * *
Девочка была необыкновенно прелестна и умна, и ей позволяли гулять в окрестностях замка вместе с дочерью одного из слуг, которую тоже звали Джейн. Однажды вечером Джейн Блейни и ее подружка зашли далеко в лес; их продолжительное отсутствие не вызвало беспокойства, так как подобные прогулки не были редкостью; однако когда ближе к ночи домой возвратилась плачущая подружка Джейн Блейни, весь замок переполошился. Она рассказала, что, проходя дорогой неподалеку от замка, они встретили старуху, одетую в гаэльское платье (красный берет и длинный зеленый жакет); неожиданно появившись из кустов, она взяла Джейн Блейни за руку; на ее ладони лежали две тростинки: одну она перебросила через плечо, а другую дала девочке и заставила ее сделать то же самое.
В ужасе от увиденного подружка убежала; вслед ей донесся голос Джейн Блейни: «Прощай, прощай, много времени пройдет, прежде чем мы увидимся снова». Девочка рассказала, что после этого старуха и Джейн исчезли, а сама она едва нашла дорогу домой. Немедленные и тщательные поиски не принесли результатов; в лесу осмотрели каждый кустик, баграми прощупали дно в прудах — все было тщетно. Постепенно надежда угасла, и поиски прекратили.
Прошло десять лет. Как-то раз экономка сэра Редмонда вспомнила, что забыла на столе в кухне ключи от шкафа с конфетами, и вернулась, чтобы забрать их. Когда она подошла к двери, то услышала детский голос, шептавший: «Холодно, холодно, как долго я не грелась у огня!» Экономка вошла и, к своему изумлению, увидела Джейн Блейни, съежившуюся и как будто усохшую вполовину; она куталась в какое-то тряпье, склонясь над тлеющими угольями. Экономка в ужасе бросилась прочь из кухни и позвала слуг, но привидение уже исчезло. Говорили, что девочку видели еще несколько раз; она становилась все меньше и меньше, как будто не выросла ни на дюйм с тех пор, как пропала. Всегда ее видели греющейся у огня; встречали ли ее в башне или на кухне — все время она куталась в лохмотья, жалуясь на холод и голод. Говорят, ее до сих пор видят в замке такую, совсем не похожую на Люси Грей из чудесной баллады Водсворта:
Судьба старшей дочери была более печальна, хотя и менее необычна; ее обручили с джентльменом мягкого характера и твердого достатка; ко всем прочим достоинствам он был католик, и потому сэр Редмонд подписал брачный контракт, будучи совершенно спокоен за судьбу своей дочери. Свадьбу справляли в замке Лейкслип. После того как невеста и жених удалились в свои покои, гости еще не покинули замок и какое-то время сидели за праздничным столом и пили за грядущее счастье молодоженов, когда неожиданно, к великой тревоге сэра Редмонда и его друзей, из той части замка, где располагались покои новобрачных, донеслись громкие и пронзительные крики.
Кто из гостей не потерял присутствия духа, устремился по лестнице наверх, но было уже поздно: злосчастный жених в ту роковую ночь неожиданно и необъяснимо сошел с ума. Изуродованное тело умирающей леди покрывали раны, которые в буйном припадке помешательства ей нанес ее несчастный муж. Сам он умер сразу же после убийства жены. Скоро, как только того дозволяли приличия, тела предали земле, и об этой истории старались больше не вспоминать.
Хотя сэр Редмонд и продолжал выслушивать самые невероятные истории о явлениях Джейн (их пересказывали ему домашние), надежда на ее возвращение таяла с каждым днем, и вся его забота отныне обратилась к оставшейся дочери, Анне. Получив весьма неглубокое образование, приличествовавшее в те времена ирландским женщинам, Анна жила уединенно и общалась главным образом со слугами, от которых переняла склонность к сверхъестественным страхам и суевериям; все это имело ужасные последствия в дальнейшей ее судьбе.
Среди многочисленной челяди замка была одна «старая колдунья», когда-то нянчившая покойную мать леди Блейни; ее память была настоящим кладезем страшных преданий. Загадочное исчезновение Джейн было причиной того, что ее сестра прилежно выслушивала жуткие истории старой ведьмы, клявшейся и божившейся, будто однажды она видела беглянку, стоявшую в одной из зал замка перед портретом матери и шептавшую: «Горе мне, горе! Разве могла мама подумать, что ее Джейн когда-нибудь станет такой!»
Когда Анна повзрослела, она стала еще серьезнее прислушиваться к словам старухи, особенно к ее обещанию показать ей будущего жениха. Для этого, однако, надо было совершить определенный ритуал. Нечестивостью своей он возмутил Анну, но в конце концов она уступила настойчивым уговорам старухи и согласилась его исполнить. Время, выбранное для безбожных молитв, приближалось; ночь на 1 ноября полна событий, и именно этой ночью следует проводить подобные церемонии с тем, чтобы усилить действие заговоров (предполагают, что такие обряды проводят и поныне на севере Ирландии).
Весь день накануне старуха уговаривала молодую леди, и, чтобы вернее заставить ее исполнить желаемое, она без устали рассказывала ей истории, одну другой страшнее. В замке эту женщину прозвали Кумушкой, равно как в Англии подобных ей называют госсип, а в Шотландии — каммер (хотя настоящее ее имя было Бриджит Диз). Старуха оправдывала свое прозвище неумеренной болтовней, цепкой памятью и ненасытным интересом к сверхъестественному. Ее назойливого внимания не избежал ни один человек в замке; все рано или поздно становились ее жертвами, начиная с конюшего, которого ее рассказы заставляли теплее кутаться в одеяло, и кончая юной леди, Кумушкино влияние на которую было необычайным.
Наступило 31 октября; замок был тих и спокоен. Около половины двенадцатого Кумушку и Анну Блейни видели направлявшимися к башне короля Джона, где, как говорили, этот монарх был коронован ирландскими принцами и провозглашен лордом Ирландии. Это было самое старое из строений замка. Открыв маленькую, неприметную дверцу ключом, с которым она не расставалась даже ложась в постель, Кумушка поторопила юную леди. Ступив под своды подвала, Анна стояла в нерешительности и сомнениях, подобно тому как неопытный пловец стоит на берегу незнакомого потока. Был теплый осенний вечер; сильный ветер вздыхал в кронах деревьев, окружавших замок. Внезапные порывы клонили верхушки деревьев к блестящей глади реки Лиффи, которая, разбухнув от недавних дождей, неслась и ревела среди валунов, обступавших ее русло. Темная аллея вязов скрывала маленькую деревушку замка; там еще виднелись огни, но и они, ввиду позднего часа, скоро должны были погаснуть.
Девушка медлила.
— Я обязательно должна идти одна? — спросила она, предчувствуя, что ужасы ее вечернего бдения — ничто в сравнении с гораздо более жуткой его целью.
— Непременно одна, или снадобье потеряет свою силу, — отвечала ей старуха, прикрывая ладонью тусклый огонек свечи. — Вы должны сойти вниз одна; я буду ждать у входа. Когда вернетесь — смотрите, кто явится вам ровно в полночь.
Несчастная девушка не трогалась с места.
— О! Кумушка, Кумушка, разве ты не можешь пойти со мной. О! Кумушка, идем вместе, прошу тебя!
— Если мы пойдем вместе, дорогая, нам не выбраться оттуда живыми; тот, кто живет там, растерзает нас в клочья!
— О! Кумушка, Кумушка, давай вернемся в мою комнату, я уже сделала так много и прошла так далеко!
— То, что мы сделали, дорогая, обязывает нас идти дальше; если вы сейчас вернетесь в свою комнату, то в полночь увидите не молодого и красивого жениха, а кого-то, кто больше похож на…
Молодая леди оглянулась и некоторое время стояла не двигаясь; ужас и невероятная надежда заставляли трепетать ее сердце. Затем, с внезапной отвагой она, как птица с террасы замка, устремилась вперед; ее белые одежды развевались как крылья и вскоре исчезли из виду. Старуха закрыла дверцу в подвал, поставила свечу в низкую бойницу башни и села ожидать действия колдовских снадобий. Прошел час, и леди поднялась из подвала; лицо ее было бледно, и глаза глядели неподвижно, как мертвые; в руке она сжимала окровавленный лоскут — доказательство того, что колдовской ритуал ею исполнен. Она упала в объятия своей сообщницы и несколько мгновений стояла, тяжело дыша и озираясь, как будто не сознавая, где она. Старуха ужаснулась безумному виду своей жертвы, но заторопила ее к спальне, где предметы, приготовленные для зловещего церемониала, были первым, что задержало взгляд несчастной девушки. Вздрогнув при виде их, она закрыла глаза и остановилась посредине комнаты.
Потребовались все искусство и настойчивость Кумушки (сопровождавшей свои уговоры загадочными угрозами), чтобы заставить молодую леди довершить начатое. Наконец несчастная проговорила в отчаянии: «Хорошо! Я все исполню, но будь в соседней комнате; если произойдет то, чего я боюсь, я позвоню в серебряный колокольчик, и если у тебя есть душа, о которой ты заботишься, Кумушка, приди мне на помощь».
Старуха обещала выполнить ее просьбу. С нетерпеливой обстоятельностью она дала ей последние наставления, после чего ушла в свою комнату, примыкавшую к комнате леди. Свеча ее давно потухла, но она разворошила уголья в камине и сидела возле них, поклевывая носом и поглаживая время от времени соломенный тюфяк на своей кровати. Однако она не решалась ложиться, так как в любой момент из комнаты леди мог долететь звук колокольчика.
Было уже далеко за полночь; могильная тишина окутывала спящий замок. Старуха дремала, склонившись к огню. Ее голова опускалась все ниже и ниже, пока, наконец, не коснулась колен. При звуке колокольчика Кумушка встрепенулась, но задремала снова, потом снова встрепенулась, когда колокольчик зазвучал отчетливее — и в тот же момент она проснулась, но не от звона, а от душераздирающего крика, донесшегося из соседних покоев. Испуганная вероятными последствиями неудачи, старая карга заторопилась в комнату госпожи. Анна лежала на полу без сознания. С неохотой, но старухе пришлось позвать на помощь экономку (предварительно спрятав принадлежности тайного ритуала). Вдвоем они перенесли девушку на кровать и с помощью специфических средств, обычных в то время — обожженных перьев и т. п., — привели ее в чувство. Когда экономка ушла и Кумушка осталась наедине с Анной, о предмете их беседы можно было догадаться, хотя об истинных событиях той ночи еще много лет не знал никто. Странной формы кинжал лежал на кровати Анны; было очевидно, что кто-то посетил ее комнату, и весьма вероятно, что это было не земное существо.
Старуха советовала уничтожить колдовскую улику, но девушка не слушала ее и спрятала оружие в один из шкафов в спальне. Она полагала, что отныне (с тех пор как перед ней приоткрылась пугающая завеса будущего) она имеет право знать все тайны, связанные с ночной загадкой. Однако с этой ночи характер ее разительно переменился; переменились ее манеры и даже ее лицо. Она стала серьезнее и проводила долгие часы в уединении и раздумьях; при виде бывшей сообщницы она вздрагивала и сжималась; при этом она избегала даже малейшего намека на обстоятельства, произведшие в ней столь странную перемену.
Прошло несколько дней с той ночи. Однажды после обеда, оставив сэра Редмонда с капелланом, читающим ему житие святого Франциска Хавьера, Анна вернулась в свою комнату к прерванному рукоделию и была немало удивлена, услышав звук колокольчика у ворот; кто-то звонил настойчиво и громко — звук, которого ей ни разу не доводилось слышать с тех пор, как их семья поселилась в замке; их гости, из числа отдыхавших на здешнем курорте, приходили и уходили неслышно, как и подобает гостям в доме знатного и влиятельного человека. За оградой, по аллее уже упоминавшихся нами вязов, в сопровождении четырех слуг верхом на коне ехал молодой джентльмен. Слуги его, тоже верхом, были нагружены тяжелой поклажей; у двух передних с седел свисали притороченные кобуры, двое других везли переброшенные через луки седел огромные тюки. Шла первая неделя декабря, но обед в замке подавали в час дня, и поэтому Анна легко разглядела все эти подробности. Прибытие незнакомца вызвало суматоху в замке; отдавались громкие и поспешные приказания, шаги не смолкали в коридорах в течение целого часа; затем все утихло. Говорили, что сэр Редмонд собственноручно запер залу, где он принимал незнакомца, дабы никто не мог помешать их разговору. Примерно через два часа после прибытия незнакомца к Анне постучала служанка и передала приказ хозяина замка приготовить к восьми часам ужин и присутствовать на нем.
Хозяйство в замке велось неплохо по ирландским меркам, и все, что требовалось от Анны — спуститься на кухню и проверить, хорошо ли прожарены цыплята и посыпаны ли они сахаром, согласно вкусам тех лет; еще ей надо было посмотреть, правильно ли положены специи и по мерке ли разлито вино в кувшины; но самое главное — ей следовало проследить за тем, чтобы в центр горохового пудинга положили большой кусок масла. На этом ее обязанности по приготовлению ужина заканчивались, и она могла возвратиться в свою комнату, чтобы приготовить на вечер торжественное платье из белой дамасской ткани. В восемь часов ее позвали на ужин; по обычаю тех лет ей следовало внести первое блюдо. Когда она проходила по коридору, кто-то схватил ее за локоть; лицо Кумушки, искаженное отвратительной гримасой, придвинулось к ней. Она прошептала: «Разве я не говорила, что он придет за вами?» У Анны застыла кровь в жилах, но она овладела собой и вошла в залу, приветствуя отца и незнакомца низким реверансом; после этого она заняла свое место за столом. Ужас, охвативший ее при встрече бывшей сообщницы, не уменьшился в присутствии незнакомца; странной была его задумчивость во время ужина. Он ничего не ел. Сэр Редмонд тоже выглядел необычайно сдержанным и задумчивым. Наконец он обратился к незнакомцу (не называя его по имени): «Вы выпьете за здоровье моей дочери?» Незнакомец выразил желание оказать хозяину такую честь, но скромно наполнил свой стакан водой; Анна добавила несколько капель вина в свой, поклонившись ему. В этот момент, в первый раз с тех пор, как она увидела его, ей удалось рассмотреть его лицо — оно было бледным, как у мертвеца. Мертвенная бледность его щек и губ, глухой, как из-под земли, голос и странный блеск больших и неподвижных черных глаз, которые он не сводил с Анны, заставили ее побледнеть и даже задрожать, когда она подносила бокал к губам. Она поставила бокал обратно на скатерть и после этого, еще раз поклонившись отцу и странному незнакомцу, удалилась в свои покои.
Там она застала Бриджит Диз, занятую уборкой прогоревшего торфа в ее камине (тогда еще не было каминных решеток).
— Что ты делаешь здесь? — в волнении спросила девушка.
Старуха обернулась к ней, и безобразная ухмылка исказила ее лицо:
— Я ведь говорила, что он придет за вами!
— Да, я верю, что это он, — проговорила, несчастная девушка, опускаясь в плетеное кресло поодаль от камина. — Никогда в жизни я не видела человека с таким взглядом.
— Но разве он не настоящий джентльмен? — продолжала старуха.
— Он выглядит так, как будто явился с того света, — сказала Анна.
— Этот ли свет, тот ли, — пробормотала старуха, поднимая вверх костлявый палец, — помяните мои слова, они верны как… (тут она повторила одну из странных формул, произнесенных ею в ночь на 1 ноября) — он будет вашим супругом.
— Значит, мне суждено стать невестою мертвеца, — сказала Анна, — ведь тот, кого я видела сегодня вечером, — не живой человек.
Минуло две недели, и, казалось, Анна примирилась с чертами, доселе вызывавшими в ней ужас и отвращение. Она обнаружила, что они необыкновенно красивы; она заметила, что голос, такой странный и глухой, смягчается, когда произносит ее имя. Возможно, что вкусы и склонности молодых людей оказались так же одинаковы, как и их образ жизни; может быть, все проистекало из совокупности причин, — как бы то ни было, меньше чем через месяц незнакомец сказал Анне, что любит ее. С румянцем, хотя и без теснящих грудь вздохов, она приняла его признание. Он открыл ей, что имя его — сэр Ричард Максвелл и что он — шотландский баронет. Семейные невзгоды вынудили его покинуть родину, и он перевел все свое состояние в Ирландию, решив остаться здесь на всю жизнь. Так он говорил. Ухаживание тех дней было простым и коротким, и скоро Анна стала женою сэра Ричарда. Они жили с ее отцом до самой смерти сэра Редмонда, после чего перебрались в свои северные владения. Там они провели несколько лет. Семья их росла, и дни протекали в счастии и спокойствии. Поведение сэра Ричарда, однако, отмечали две странности — он всеми силами старался избегать встреч с соотечественниками: если он узнавал, что в соседний город прибывал какой-нибудь шотландец, он затворялся в замке и не покидал покоев до тех пор, пока не уверялся в отъезде чужестранца. Другая его странность заключалась в том, что он имел обыкновение запираться в своей комнате в канун 1 ноября. Леди, у которой были свои воспоминания, связанные с этим днем, лишь однажды отважилась спросить его о причинах этого необычного уединения; с тех пор она ни разу не осмеливалась повторить свой вопрос и, кажется, испытывала немалое облегчение от этого. Все шло своим чередом, и дела обстояли, как я уже сказал, немного таинственно, но тем не менее счастливо, когда неожиданно, без объяснения причин, сэр Ричард и леди Максвелл расстались и больше никогда не встречались в этой жизни. Сэр Ричард продолжал жить в фамильном особняке, а леди Максвелл переехала к дальней родственнице в удаленную и глухую часть страны. Столь глубоки были чувства, вызвавшие их разрыв, что имя любого из бывших супругов до самой смерти не проронили губы другого.
Леди Максвелл пережила своего супруга на целых сорок лет, дожив до девяноста шести лет. Только перед смертью она открыла родственнице, в доме которой жила, следующие необычайные обстоятельства.
Она рассказала, что в ночь на 1 ноября, около семидесяти пяти лет назад, по наущению негодной советчицы, она выстирала одно из своих платьев в течении, где сходятся четыре потока. Она исполнила и другие безбожные обряды, подсказанные ей Кумушкой, надеясь увидеть будущего жениха в полночь в своих покоях. Пробило двенадцать, однако то, что она увидела, не походило на человеческое существо. Видение неописуемое и ужасное приблизилось к ней и швырнуло на пол тяжелый кинжал странной формы, наказав «узнать будущего мужа по этой вещи». Жуткий визит лишил ее чувств; придя в себя, ока подняла брошенное призраком оружие: при ближайшем рассмотрении оно оказалось покрыто засохшей кровью. С тех пор оно хранилось в одном из ее секретеров и не извлекалось оттуда до того рокового дня, когда леди Максвелл и сэр Ричард так странно и внезапно расстались. Как-то раз рано утром сэр Ричард Максвелл встал, чтобы отправиться на охоту. Затеряв свой охотничий нож, он зашел к леди Максвелл, еще не встававшей с постели, одолжить другой. Леди, полусонная, отвечала, что в таком-то из секретеров он найдет то, чего хочет. Он вышел из комнаты, но, к несчастью, перепутал секретеры; леди Максвелл совершенно пробудилась, когда увидела мужа, приставившего к ее горлу страшное оружие. Он угрожал ей мгновенной смертью, если она не расскажет, как этот кинжал оказался у нее. Она умоляла не убивать ее и в ужасе открыла ему всю правду о страшном гадании. Несколько мгновений он стоял неподвижно, лицо его искажали то гнев, то презрение и беспредельное отчаяние; ни одно из чувств не возобладало над остальными; как она клялась, в этот момент он был донельзя схож с демоном, явившимся ей роковой ночью (так своеобразно проявилось фатальное сходство). Затем он воскликнул: «Ты победила меня с помощью дьявола, но больше тебе не владеть мной!» — и он оставил ее, чтобы не встретить больше в земной юдоли.
Уже тогда ей была известна тайна ее мужа. Нельзя достоверно указать, откуда она узнала ее, но, вероятнее всего, этому способствовал приезд одного шотландского джентльмена, утверждавшего, что он знает сэра Ричарда. Любопытство леди Максвелл, разжигаемое странными привычками мужа, требовало разгадки и побудило ее искать встречи с приезжим шотландцем. Представившись чужим именем, она узнала от него обстоятельства, отравившие ее жизнь до самого последнего часа. Вот рассказ, который ей довелось услышать.
Сэр Ричард Максвелл смертельно враждовал со своим младшим братом. Клан предполагал примирить их на фамильных празднествах. Так как ножи и вилки были тогда орудиями, неизвестными в Горах, пирующие пользовались вместо них шотландскими кинжалами. Вино лилось рекой, и вместо того, чтобы примирить врагов, праздник воспламенил их; вспомнились старые распри, и руки, вначале лишь с негодованием сжимавшие рукояти кинжалов, с яростью выхватили их; в завязавшейся схватке сэр Ричард смертельно ранил своего младшего брата. Жизнь его самого с трудом спасли от мести клана, и он был вынужден бежать к морю. В глухой рыбацкой избушке он скрывался до прихода судна, переправившего его в Ирландию. В ночь на 1 ноября он ступил на его борт, и в тот же миг дух его смутила внезапная ярость; бессознательно его рука коснулась кинжала, который он продолжал носить после убийства. Он выхватил его и обратился к небесам, моля, чтобы «вина за пролитую кровь брата была бы так же далека от его души, как брошенное им оружие». С этими словами он размахнулся и с силой метнул кинжал в воздух. Теперь же, спустя много лет, он нашел его спрятанным в шкафу у своей жены. То ли он в самом деле поверил, что она завладела им с помощью сверхъестественных сил, то ли он боялся того, что жена была тайным свидетелем его преступления, — сейчас это сказать трудно, но исход был таким, каким я его описал вам. Разрыв был немедленным и бесповоротным, и я не знаю, насколько правдива эта история, но рассказываю ее такой, какой ее рассказали мне.
Мэри Уоллстоункрафт Шелли
СОН
Перевод А. Бутузова
Время, когда произошли описываемые в этой легенде события, ознаменовалось вступлением на престол Генриха IV, короля французского; его правление и ровное обращение с подданными хотя и принесли мир королевству, трон которого он занимал, все же не смогли залечить глубоких ран, в избытке нанесенных друг другу враждующими сторонами. Неубывающая неприязнь и память о смертельных обидах продолжали жить в сердцах ныне объединенных вассалов; и часто руки, только что пожимавшие друг друга, непроизвольно вслед за тем сжимали рукояти кинжалов; чувствам недавних врагов более подходила холодная сталь, нежели учтивые речи. Многие из непокорных католиков удалились в отдаленные провинции; терзаясь и досадуя в своем уединении, они не переставали в волнении ожидать того дня, когда наконец им представится возможность открыто проявить свои чувства.
В большом укрепленном замке, стоявшем на обрывистом берегу Луары, недалеко от Нанта, проводила свои дни последняя представительница своей фамилии, единственная наследница обширных земель и владений, молодая и прекрасная графиня де Виллиньев. Весь прошедший год она провела, затворившись в своем уединенном жилище; траур, носимый ею по отцу и двум братьям, павшим в гражданской войне, служил извиняющей и достаточной причиной ее удаления от дворцовых дел и празднеств. Осиротев, графиня унаследовала не только высокое имя, но и обширные земли; и вскоре ей стало известно, что король, ее попечитель, желал бы видеть ее владения препорученными вместе с ее рукой благороднейшему из дворян, происхождением и достоинствами заслуживающему столь щедрого дара. В ответ Констанция решила принять постриг и заключить себя в монастырь. Король горячо воспротивился осуществлению ею задуманного, искренне веря, что такая мысль есть следствие чрезмерной чувствительности переполняемого печалью сердца графини; к тому же он надеялся, что со временем живые лучи юности пробьют себе путь сквозь тучи.
Минул год, но графиня была непреклонна в своем решении. Не желая принуждать ее и желая понять причины, побуждающие столь юную и прекрасную обладательницу счастливой фортуны хоронить себя в монастырских стенах, король объявил о своем намерении теперь, когда истек срок ее траура, посетить замок Виллиньев. Если его приезд, сказал монарх, не повлечет за собой перемен в ее намерениях, то ему не останется ничего другого, как дать ей высочайшее соизволение.
Много дней и ночей в слезах, в безутешном горе провела Констанция, много печальных часов протекло. Ворота ее затворились для посетителей; подобно леди Оливии в «Двенадцатой ночи» она препоручила себя одиночеству и печали. С непоколебимой, неизменной твердостью она отвергала увещевания и сочувствие своих подданных; нянчила и пестовала свою тоску, как если бы это была единственная дорогая ей вещь на свете. И все же печаль была еще слишком свежа, слишком горька и болезненна, чтобы быть желанной гостьей в ее покоях. Молодая, живая и пылкая, Констанция не переставала противиться своему горю, преодолевала и желала забыть его; но все, что дышало радостью, все, что было прекрасно вне стен, только будило горе. И легче было выносить его тяжесть в смиренном уединении; Констанция покорилась своему горю; и оно угнетало ее, но не пронзало болью.
В надежде рассеяться недолгой прогулкой в окрестностях Констанция вышла из замка. В высоких и просторных покоях своего жилища она чувствовала себя стесненной. Древний лес и холмы хранили дорогие ее сердцу воспоминания; деревья манили ее, обещая упокоить часы и дни ее жизни под густым лиственным покровом. Подобно ветру, шумящему в кронах, или солнцу, катящемуся по небесному своду, вечное движение и перемена утешали ее в глубокой печали, неизбывной болью и тоской сжимавшей ее сердце под сводами замка.
На краю густо заросшего тенистыми деревьями парка, в одном из уголков его, находилось место, откуда взору открывалась равнина, раскинувшаяся у подножия гор. Констанция отреклась от этого уголка, но бессознательно ноги ее направлялись туда; и теперь, в двенадцатый раз за этот день, она вновь обнаружила себя стоящей среди знакомых деревьев. Она присела на поросший травою холмик и в задумчивости посмотрела на цветы, посаженные ею для украшения этого зеленого убежища — замка ее любви и воспоминаний. В руке она держала письмо короля, по-отечески опекавшего ее в великом горе. Грусть затемняла ее черты, и нежное сердце в тоске вопрошало судьбу: как должно ей, столь юной, незащищенной, оставленной милостью небес, сопротивляться новому несчастью.
«Единственное, чего я прошу, — думала она, — позволить мне жить в замке отца — жить там, где все мне знакомо с детства. Слезами я буду орошать цветы на могилах тех, кто был дорог мне; я буду плакать здесь, в этом лесу, где жила моя безумная мечта о счастье, — я буду оплакивать ее смерть, ибо счастье мое отныне погребено навеки!»
Легкий лесной шорох достиг ее слуха; сердце ее учащенно забилось — но снова все стихло.
— Глупо! — произнесла она полушепотом, — глупо обманывать себя и тешить чувства фантазией; все это оттого, что когда-то мы виделись здесь; когда-то, сидя в беседке, я ожидала, и звуки, подобные этим, предвещали его столь желанный приход; и кролик, зашуршавший в траве, и птица, разбудившая тишину своей песней, — все говорит о нем. О, Гаспар! — мой когда-то; отныне никогда дорогое место не озарится радостью, принесенной тобою, отныне — никогда более!
Снова зашелестели кусты, и стали отчетливо слышны шаги в чаще. Констанция поднялась; сердце ее учащенно билось: должно быть, это глупая Манон идет уговаривать ее вернуться в замок. Однако шаги были тверже и размеренней, что было совсем не свойственно ее горничной; выйдя из тенистой беседки, Констанция разглядела пришельца. Убежать — был первый ее порыв; но хотя бы еще раз увидеть, взглянуть на него, еще раз услышать его голос; еще раз, прежде чем страшная клятва разлучит их навеки, побыть вместе! Бездна отчаяния переполняла душу ее в долгие часы и дни одиночества, и Констанция решила, что краткий миг не оскорбит память умерших и, может быть, отчасти смягчит смертельную тоску, что мертвенной бледностью покрывала ее щеки.
Любимый, он вновь стоял перед ней; взаимные клятвы верности соединяли их. Как и Констанция, он был печален, и она не могла противиться его умоляющему взгляду, взывавшему к ней не уходить, остановиться.
— Я пришел сюда, леди, — сказал молодой рыцарь, — без всякой надежды переменить твою волю. Я пришел еще только раз взглянуть на тебя и сказать «прощай», прежде чем отправиться в Святую Землю. Я пришел молить тебя не уходить в мрачный монастырь; ты избегнешь меня, столь ненавистного тебе, ибо ты не увидишь меня никогда более. Погибну ли я или буду жить — Франция и я расстались навеки!
— То, что ты говоришь, страшно! — сказала Констанция. — Однако, пожелает ли король терять своего верного рыцаря? Трон, который ты помогал воздвигать, нуждается в твоей защите. Если слова мои когда-то были не безразличны тебе, умоляю — не уходи в Палестину.
— Одно твое слово могло бы остановить меня, одна улыбка, Констанция, — юноша опустился перед ней на колени: образ, когда-то столь дорогой и любимый, — пугающий и запретный теперь.
— Не медли более! — вскрикнула она. — Ни улыбка моя, ни слово отныне не принадлежат тебе. Зачем ты пришел сюда; здесь живут души умерших. Если эти тени — их; они проклинают неверную, позволившую убийце тревожить их освященный покой.
— Когда любовь наша была юна, ты нежно встречала меня, — отвечал рыцарь, — ты научила меня находить путь среди этих деревьев. Ты с радостью встречала меня здесь, в этом месте, и однажды ты поклялась быть навеки моей — здесь, под этими древними кронами.
— Было преступлением, великим грехом, — сказала Констанция, — отворить двери отца сыну его заклятого врага. Но разве небо недостаточно наказало меня за это?
Пока она говорила, молодой рыцарь в тяжелых раздумьях опустил голову и стоял не двигаясь; Констанция трепетала, каждое мгновение готовая обратиться в бегство. Наконец он освободился от минутной задумчивости и медленно отвечал:
— То были счастливые дни, Констанция, тревога и радость наполняли их, когда вечер приводил меня к твоим ногам; когда ненависть и месть окутывали далекий замок, тени и звезды, подобно храму любви, укрывали сенью эту беседку.
— Счастливые? Нет — горестные дни! — эхом отозвалась Констанция. — Как я могла думать, что из несоблюденного мною долга произрастет что-то доброе; разве Господь вознаграждает непослушание? Не говори о любви, Гаспар! Пролитая тобою кровь разлучила нас навеки! Не приближайся ко мне. Мертвые даже теперь стоят между нами! Их бледные тени предупреждают меня и грозят мне за то, что я внимаю речам их убийцы.
— Но я не убийца! — в отчаянии вскричал бедный юноша. — Констанция, мы оба — последние в своих родах. Смерть жестоко обошлась с нами, и мы одиноки. Но все было не так, когда мы впервые полюбили; моя семья, отец, брат, даже моя мать — все дышало ненавистью к дому Виллиньев, но я благословлял наши встречи. Я видел тебя и благословлял небеса. Господь заронил любовь в наши сердца. В залитых луною домиках теплыми летними вечерами назначали мы тайные свидания. Стоило дню разгореться неясными лучами, мы находили приют в этом укромном убежище, и здесь, на том самом месте, где я сейчас стою, мы преклонили колени и поклялись в верности друг другу. Неужели клятва будет нарушена нами?
Слезы катились по бледным щекам Констанции, когда любимый оживлял в ее сердце образы счастливых часов.
— Нет, никогда! — вырвалось у нее. — О, никогда! Ты знаешь или узнаешь скоро решимость и верность той, кто не смеет принадлежать тебе. Приличествовало ли нам говорить о любви, о счастье, когда война, кровь, ненависть бушевали вокруг! Весенние цветы, собранные нашими руками, попрали сошедшиеся в жестокой битве рыцари. От руки твоего отца погиб мой отец; мой брат поклялся отомстить, и малое утешение знать, что не твоя рука направляла смертоносный удар, поразивший его. Ведь ты сражался на стороне убивших его. Не говори ничего больше, ни слова — это бесчестит непокойные души, что слушают тебя. Иди, Гаспар! Забудь меня. С благородным и храбрым Генрихом твоя карьера вознесет тебя; прекрасная девушка примет, как я когда-то, твои клятвы и будет счастлива с тобой. Прощай! Пусть Дева Мария благословит тебя! В монастырской келье я буду помнить христианский завет — я буду молиться за своих врагов. Гаспар, прощай!
Она торопливо выбежала из беседки, быстрыми шагами пересекла лесистую лощину и вскоре достигла замка. Лишь в уединенной замкнутости своих покоев она позволила горю, как буря разрывавшему ее грудь, выйти наружу; новые горести омрачали память давно ушедшей радости и делали зловещей ловушкой само воспоминание о прошлом блаженстве; сокрытая в тайниках сердца любовь вместе с воображаемой виной составляла ужасное сочетание, грозящее, подобно жестокому тирану, обратить в прах живое тело. Внезапно странная мысль пронзила ее. Констанция отбросила ее, как детскую, суеверную, но мысль не оставляла ее.
— Манон, — в необычайном волнении позвала она горничную. — Манон, ты когда-нибудь спала на ложе святой Катерины?
Манон в ужасе перекрестилась.
— Святители небесные! Кроме двух девушек, там никто не спал с тех пор, как я помню себя на свете. Одна из девушек упала в Луару и утонула, другая только поглядела на каменную постель и возвратилась домой без единого слова. Это страшное место; если монахиня не ведет примерную и благочестивую жизнь, то беда коснется ее в тот самый час, когда она положит голову на святой камень!
Констанция тоже перекрестилась.
— В течение всей нашей жизни единственно через посредство Господа и через благословение святых мы можем, каждый из нас, надеяться на свою праведность. Завтра ночью я усну на этом ложе!
— Но госпожа! Ведь завтра прибывает король.
— Тем более; мне необходимо утвердиться в решении до его приезда. Нет такого горя, которое переполняло бы сердце и было бы столь велико, что для него не отыскалось бы лекарства. Когда-то я надеялась принести мир нашим домам; и если лучше мне будет надеть венок из терний — небо укажет мне свою волю. Завтра я буду спать на ложе святой Катерины, и если, как я слышала, святая направляет во снах монахинь, то и я буду ведома ею. Я поступлю так, как мне укажут небеса; я готова ко всему, даже к самому худшему.
На пути из Парижа в Нант король остановился и провел ночь во владениях, отстоящих на несколько миль от замка Виллиньев. Перед самым рассветом в его покои был проведен молодой рыцарь; вид его был серьезен и даже печален, мужественная красота его поблекла, сокрытая чрезмерной усталостью. Он молча стоял в приемной Генриха, когда тот, быстрый в движениях, обратил к нему взгляд живых голубых глаз и мягко проговорил:
— Итак, ты нашел ее непреклонной и решившейся, Гаспар?
— Да, я нашел ее решившейся на наше обоюдное горе. Увы! Поверьте, это не только моя беда; разрушая мое счастье, Констанция приносит в жертву свое.
— Так ты действительно веришь, что она скажет «нет» тому галантному шевалье, которого мы представим ей?
— О моя клятва! Я не допускаю и мысли о том! Это невероятно. Мое сердце признательно вам и глубоко благодарит вас за ваше великодушное участие. Но даже голос любимого, звучавший в беседке, где воспоминания и уединенность помогали чарам, не смог убедить ее; она не последует даже приказу вашего величества. Она собирается уйти в монастырь, ухожу и я, примите мою отставку: отныне я — воин креста.
— Гаспар, — сказал монарх, — я знаю женщин лучше тебя. Их не победить уступками и покорностью. Смерть родных, естественно, тяжким бременем легла на сердце графини; лелея в одиночестве свое горе, она вообразила, что самому небу противен ваш союз. Дай время голосу света достичь ее души; голос земной силы и голос земной доброты, один приказывая, другой — умоляя, найдут отклик в ее сердце, и — клянусь честью и святым крестом — она будет тогда твоею. А пока будем исполнять задуманное. По коням; занимается день, и солнце уже высоко.
В Нантское аббатство король прибыл к началу службы, отправлявшейся в кафедральном соборе. За мессой последовал пышный обед, и был уже полдень, когда монарх достиг берега Луары, где, чуть выше Нанта, высился замок Виллиньев. Графиня встретила короля у ворот. Тщетно Генрих искал следы безысходного горя на ее щеках, тщетно он пытался отыскать в ее лице печаль и отчаяние, которые ожидал увидеть. Щеки ее цвели, и манеры ее были живы; голос ее дрожал, но не сильно. «Она не любит его, — подумал Генрих, — или сердце ее уже согласно».
Легкий ужин ожидал короля. После некоторого колебания, вызванного цветущим видом молодой графини, он упомянул имя Гаспара. Вместо того чтобы побледнеть, Констанция вспыхнула и отвечала поспешно:
— Завтра, мой государь, все решится завтра, и я прошу вас отложить наши дела, потому что я связана клятвой Богу…
Она смутилась, но король, одновременно и удивленный и польщенный, спросил ее:
— Значит ли это, что ваше решение переменилось и вы прощаете молодому де Водмонту то, что в его венах течет кровь, враждебная вашей?
— Мы должны любить и прощать врагов наших, — отвечала графиня в некотором смятении.
— Клянусь святой Денизой, это добрый ответ для начинающего, — смеясь, проговорил король. — Но где же мой верный слуга, дон Аполлон? Подойдите и поблагодарите свою леди за ее любовь.
Держась поодаль, изумленный рыцарь с бесконечным удивлением наблюдал столь изменившиеся манеры и столь спокойное выражение лица молодой леди. Он не мог слышать ее слов, но ее ли, плачущую и трепещущую, видел он вечером накануне? Ее ли сердце разрывали вчера враждующие страсти? Она ли видела бледные призраки мертвецов, вставших между ней и любимым? Эту загадку было непросто решить. Призыв короля прозвучал в унисон с чувствами де Водмонта; рыцарь бросился вперед. Он был у ее ног, когда графиня, спокойствием своим скрывая терзавшие ее страсти, неожиданно вскрикнула, узнав де Водмонта, и без чувств опустилась на пол.
Все это было в высшей степени загадочно и странно. Когда прислуга привела ее в чувство, последовал новый обморок, а за ним — неудержимый поток слез. Все это время монарх находился в гостиной. Он внимательно рассматривал стол с остатками ужина, насвистывал романс о непостоянстве женского сердца, и он явно не знал, как отвечать на полные беспокойства и горького разочарования взгляды молодого де Водмонта. Наконец появилась горничная графини с запоздалыми извинениями.
— Леди очень плохо себя чувствует. Завтра она припадет к ногам короля, чтобы просить его снисхождения, и завтра же она откроет ему свое решение.
— Завтра, снова завтра! Чем так притягательно завтра, скажи нам, девушка? — спросил король. — Не поможешь ли ты разрешить эту загадку? Что за странная история принадлежит завтрашнему дню, коль все так настаивают на его наступлении?
Зардевшись и опустив глаза, Манон колебалась. Но Генриху не пришлось уподобляться тирану, чтобы узнать секрет ее леди. Манон сама была сильно напугана затеей госпожи, и упорство графини более, чем что-либо другое, побуждало ее выдать тайну. Утес, на котором стоит каменное ложе святой Катерины, нависает над глубокими и стремительными водами Луары, и спать там, по ее мнению, было сущим безумием. Сам Генрих считал, что едва ли бы нашлась женщина, способная решиться на подобный поступок; если несчастная сновидица и избежит падения в бурные воды, ее неминуемо ждет тревожное видение, произведенное нелегким сном по диктату небес. Однако Констанция решилась, и королю оставалось только изумляться, как она, чьему уму и талантам он слышал так много похвал, могла увлечься такой затеей. Может ли страсть так играть нами? Подобно смерти, она гасит возвышенный блеск, уравнивает дворянина с темным крестьянином, забирает и мудрого, и глупца в вечное рабство в свои чертоги. Странным было желание графини, но она могла поступать, как ей того хотелось. Было очевидно, что она колебалась в решении, и оставалось только надеяться, что святая Катерина не сыграет в ее судьбе роковой роли. С другой стороны, образы, отличные от тех, что указует небесный перст, грозили помешать видению спящей. Чтобы предотвратить вмешательство земных сил, было решено поставить вокруг охрану.
Нет на свете чувства более пугающего, чем то, что вторгается в слабое сердце; не внимая голосу рассудка, человек покоряется действию неуправляемых импульсов; и так случается даже с грубыми натурами, стихия которых — борьба, сражения, вечный спор; так происходит и с теми, для кого счастье — в смертельной схватке и радость — в смятении страстей. Нежная душа Констанции была добрее и мягче; долг и любовь попеременно сжимали, терзали ее бедное сердце. Избавлением от невыносимых мук было для нее обращение к таинствам веры; и опасности, что грозили ей на этом пути, придавали ей сил и энергии; осмелиться и дерзнуть ради любимого было счастьем, ибо того требовали ее любовь и ее отчаяние. И если отречение от любви было ее судьбою — опасности и смерть меркли в сравнение с той болью, что наполнила бы тогда ее существо.
К ночи грозила разразиться буря. Порывистый ветер сотрясал оконные переплеты, и деревья взмахивали огромными темными ветвями, подобно гигантам, с шумом проносящимся в фантастическом танце. Констанция и Манон, одни, без провожатых, вышли через боковые воротца из замка и стали спускаться вниз по склону. Луна еще не взошла, и, хотя дорога была знакома, Манон то и дело спотыкалась и вздрагивала, тогда как графиня, закутавшись в шелковый плащ, уверенно спускалась вниз по травяному склону. Они достигли речного берега, где их ожидала причаленная лодка с сидевшим в ней провожатым. Констанция легко поднялась на борт и помогла свой боязливой спутнице. В мгновение ока они были на середине реки. Теплый, живительный ветер проносился над их головами. В первый раз со времени окончания ее траура Констанция почувствовала, как ее грудь вздымает сладостное дыхание природы. Она с восторгом приветствовала это новое чувство. «Не может быть, — подумала она, — чтобы небеса запретили ей любить столь храброго, великодушного и благородного Гаспара. Я не смогу полюбить кого-нибудь другого; я умру, если придется разлучиться с ним. И это сердце, эта душа, пылающая живым чувством, — неужели им предначертан холод ранней могилы? О нет! Жизнь в полный голос говорит во мне. Я буду жить, чтобы любить. Разве не любовь создает мир? Разве не о любви шепчут ветры бегущим волнам? И волны, когда целуют цветущие берега, разве не спешат слиться в объятиях с морем? Любовь соединяет и поддерживает небеса и землю; так неужели мне предопределено одиночество, мне, чье сердце переполняют чувства; неужели мне суждено опустить каменную плиту на живой источник и закрыть его навсегда?»
Приятные грезы принесли радостный отдых тяжелым мыслям графини; но недолго ей пришлось предаваться им; Манон тронула ее локоть:
— Леди, глядите! — вскрикнула она в ужасе. — Вон там — лодка, как призрак: ее весла не ударяют по воде. О, Дева Мария, охрани нас! Надо было остаться дома!
Темный силуэт другой лодки проплыл мимо них. Четыре гребца, закутанные в черные плащи, налегали на весла, которые, как и говорила Манон, не плескали, погружаясь в пенящуюся воду. Еще один человек сидел на корме лодки; как и остальные, он был закутан в черную мантию, но голову его не скрывал капюшон. Несмотря на сумрак, скрывавший его лицо, Констанция узнала своего возлюбленного.
— Гаспар, — позвала она, — это ты?
Окликнутый ею не повернул головы и не ответил, и вскоре лодка пропала во мраке вод.
Как переменились мысли графини! Небо откликнулось и послало ей свои предзнаменования; неземные образы окружили Констанцию, когда она напряженно вглядывалась в сереющий сумрак. Большая лодка возникла перед ней и снова исчезла во мраке; ужас овладел Констанцией и не покидал ее, как будто лодка еще скользила рядом. Души умерших сидели в ней; отец махал ей рукой, и братья хмуро глядели на нее.
Тем временем нос их маленького судна уткнулся в берег небольшой бухты. Констанция сошла на берег; дрожь сотрясала ее тело, и она уже была готова поддаться уговорам Манон, умолявшей ее вернуться обратно. Но стоило бесхитростной ее горничной упомянуть имена короля и де Водмонта и заговорить об ответе, который должно было дать завтра, — Констанция встрепенулась. Какой ответ предстоит дать ей, если она вернется, отказавшись от своего намерения?
Она заторопилась вперед по неровному берегу, затем вдоль него; наконец, женщины поднялись на холм, одной стороною круто обрывавшийся в воду. На вершине его стояла небольшая часовня. Трепещущими пальцами графиня достала ключ и открыла дверь. Они вошли. Было темно — только маленькая лампада, колеблясь в струях воздуха, освещала статую святой Катерины. Девушки опустились на колени и помолились, затем встали, и графиня с принужденным спокойствием пожелала своей спутнице спокойной ночи. Она отворила низкую железную дверь, выходившую в узкий грот; рев быстрого потока доносился снизу.
— Ты можешь оставить меня, моя бедная Манон, — сказала Констанция, — нельзя требовать от тебя столь многого; эта ночь принадлежит мне одной.
Было несправедливо оставлять трепещущую от страха горничную одну в часовне; ей не приходилось испытывать чувств, приведших сюда ее госпожу; ни страх, ни любовь не поднимали в ее душе бури, подобной той, что волновала сердце Констанции; но в те дни подданные влиятельных особ играли при господах ту же роль, что и унтер-офицеры в армии; шишки и удары выпадали на их долю гораздо чаще, чем слава и награды. Как бы то ни было, Манон ничего не грозило в освященном приделе. Тем временем графиня ощупью шла узким и темным ходом. Что-то похожее на свет мелькнуло впереди в окутывающем ее мраке. Выход из грота нависал над несущимися внизу волнами. Стоя на открытой ветру площадке, Констанция ожидала наступления ночи. Воды Луары проносились мимо, столь же стремительные и неизменные, как и в тот день, когда они в первый раз забили из земного разлома. Небо закрыли плотные тучи, и ветер в деревьях был так же печален и зловещ, как вихрь над могилою убийцы. Констанция вздрогнула и посмотрела на ложе — узкий выступ земли и поросший мхом камень у самого края пропасти. Она сбросила плащ — таким было одно из условий свершения таинства; склонив голову, она распустила свои черные волосы; она разулась и теперь была готова страдать от невыносимого холода предстоящей ночи. Она легла на узкое ложе, едва позволявшее вытянуться в рост; узость его грозила падением в холодные воды, стоило неосторожно повернуться во сне.
В первый момент Констанции показалось, что ей не удасться заснуть; тело, открытое порывам ветра, и жуткое расположение каменной постели не позволяли ее векам сомкнуться. Но в конце концов ее посетило видение; оно было утешительно и нежно, как ничто из дотоле ею виденного. Затем постепенно ощущения ее стали меняться: в первом из снов она видела себя, лежащей распростертой на ложе святой Катерины, — Луара шумела внизу и свирепый ветер проносился порывами над ее волнами; потом — о, было ли это? — не за тем ли послала ей этот сон святая, чтобы ввергнуть ее в отчаяние и ужас, не за тем ли видение посетило ее, чтобы навеки лишить ее благоволения небес?
У подножия холма, у темной кромки потока еще один человек переживал похожие чувства; боясь тысячи опасностей, он едва осмеливался лелеять надежду. Он желал сопровождать леди, но обнаружил, что присутствие его смущает ее. Он задержался, и ему пришлось в спешке догонять ее. Замеченный с лодки, в которой плыла его Констанция, он не ответил ей, опасаясь вызвать ее гнев и получить приказание вернуться. Он видел, как она вышла из грота и задрожала, облокотившись о камень. Он видел, как она шагнула вперед вся в белом, и теперь он различал ее лежащей на высоком уступе. Сколь трудную вахту несли влюбленные! Он знал — и сознание это заставляло в волнении вздыматься его грудь, — что любовь, ее любовь к нему побудила ее лечь на это опасное ложе. Опасности подстерегали ее в тревожном сне, но чувства ее жили только для тихого и спокойного голоса, что нашептывал ее сердцу грезы, должные решить их судьбу. Она, вероятно, спала, но де Водмонт бодрствовал и наблюдал. Ночь протекала в молитве чередою надежды и страха, и рыцарь неподвижно сидел в своей лодке, не отрывая взор от белых одежд спящей.
Утро — утро ли пробивалось в тяжелых облаках? Придет ли оно, чтобы разбудить ее? И не проснулась ли она? Какие грезы, счастливые или горестные, населяли ее сон? Гаспар поднялся в нетерпеливом ожидании. Он приказал своим гребцам ожидать его и двинулся к утесу, намереваясь взойти на него. Напрасно ему говорили об опасностях, тщетны были попытки остановить его; прильнув к изрезанному трещинами склону, он находил углубления для рук и ног там, где, казалось, не существовало их. Подъем был не очень высок, и главная опасность была та же, что подстерегала и спящую на ложе святой Катерины, — падение в холодные воды грозило гибелью неосторожному. С трудом и тщанием Гаспар продолжал восхождение и наконец добрался до узловатых корней дерева, росшего на вершине. Схватывая его ветви и тем помогая себе в продвижении, он достиг края выступа, где на изголовье каменного ложа покоилась непокрытая голова его любимой. Руки ее лежали, скрещенные на груди, темные волосы обвивали шею и служили подушкой для ее щек, лицо ее было безмятежно, и сон был невинен и тих; страсть, чувства исчезли, — и только грудь вздымалась в такт ровному дыханию. Рыцарь видел биение ее сердца, когда оно в такт поднимало руки, скрещенные на нем. Не отыскать высеченной из мрамора статуи, которая была бы хоть вполовину столь же прекрасной; и в божественной этой форме заключалась душа чистая, нежная, чувствительная и верная — едва ли когда подобная ей согревала человеческую грудь.
С благоговением взирал Гаспар на ее ангельские черты и вновь обретал надежду. Улыбка тронула ее губы, и он непроизвольно улыбнулся, приветствуя счастливый знак. Но неожиданно щеки ее запылали, грудь поднялась, как от боли; слеза слетела с ее ресниц и затем — целый поток слез, когда она громко вскрикнула:
— О нет! Он не может погибнуть! Я освобожу, я спасу его!
Рука Гаспара поддержала ее; он сжал в объятиях легкое тело, уже готовое соскользнуть с опасного ложа. Констанция открыла глаза и увидела возлюбленного, охранявшего ее во время вещего сна и спасшего теперь ее.
Со сновидением или без — Манон спала крепко и была сильно испугана, когда проснулась утром, окруженная незнакомыми людьми. Маленькую часовню украшали гобелены — алтарь опоясывали золотые цепи, и священник служил мессу цвету рыцарства, преклонившему колени в святилище. Манон узнала короля, стоявшего между других; она отыскивала глазами другого рыцаря и не находила его, когда открылась железная дверь, ведущая из грота, и вошел Гаспар де Водмонт, ведя под руку прекрасную Констанцию. В белых одеждах, с волосами, разбросанными по плечам, с лицом, на котором улыбка и смущение сменялись более глубоким чувством, она подошла к алтарю и опустилась на колени рядом с любимым, произнося клятву, соединившую их в вечности.
Незадолго до этого события Гаспар узнал от своей леди тайну ее сна. Несмотря на то, что лицо ее излучало счастье, она жестоко страдала, вспоминая те страшные дни, когда любовь ей казалась преступлением; отныне любые воспоминания, связанные с теми днями, внушали ей ужас. Много видений, рассказывала она, посетило ее той ночью. В раю она видела души отца и братьев; она видела Гаспара, храбро сражавшегося против неверных. Она видела его при дворе короля Генриха, осыпаемого милостями и любимого; она видела себя: то чахнущей в монастырской келье, то благодарящей небеса за дарованное ей блаженство, то оплакивающей печальные дни; когда, внезапно, она оказалась в Палестине; святая Катерина вела ее, незримую, через город неверных. Она вошла во дворец и увидела врагов, празднующих победу; она спустилась вниз, в темницу: ощупью она пробиралась сырыми подвалами, шла низкими, покрытыми плесенью переходами, пока не достигла каморы, жуткой и мрачной более, чем все остальные. Человек в одеждах, забрызганных грязью, со спутанными волосами и с дикой, взлохмаченной бородой лежал там на полу. Щеки его ввалились, огонь угас в его взоре, он высох, словно скелет, и цепи висели на костях его, лишенных плоти.
— И когда я явился тебе в таком привлекательном виде, одетый, как победитель, твое суровое сердце смягчилось? — спросил Гаспар, улыбаясь тому, чему отныне было не суждено сбыться.
— Да, все было именно так, — отвечала Констанция, — потому что сердце прошептало в тот момент мне, что это моя вина. И, вспомнив жизнь, угасавшую в тебе, я подумала — кто простит и кто спасет разбившего ее? Никогда мое сердце не вмещало больше тепла и участия к моему рыцарю, чем тогда, когда он явился распростертым у моих ног. Пелена упала с моих глаз, и темнота рассеялась перед моим взором. Мне кажется, я в первый раз тогда узнала, что есть жизнь и что есть смерть. Я поняла тогда, что сделать жизнь счастливой — не значит оскорбить память умерших; и я вижу, сколь ничтожна и тщетна была та фальшивая философия, что заставляла добродетель и достоинство обращаться в злобу и ненависть. Ты не мог погибнуть; я почувствовала, что должна расковать твои цепи и спасти тебя; ты должен был жить для любви. Я шагнула к тебе, и гибель, на которую я обрекала тебя, едва не стала моею тоже, — именно тогда я впервые по-настоящему познала цену жизни. Твоя рука поддержала и спасла меня, и голос твой, прозвучав во мне, обещал мне вечное благословение.
Перси Биши Шелли
АССАСИНЫ[34]
(Отрывок повести)
Перевод К. Бальмонта
ГЛАВА I
Ожесточенные непрерывными притеснениями и тиранией Рима, жители Иерусалима позабыли о внутренней вражде, чтобы восстать против общего врага и деспота. Уступая противнику во всем, кроме неистребимой жажды свободы, они обнесли свой город чрезвычайно прочными укреплениями, а перед храмом выставили отряд самых отчаянных храбрецов, готовых на все ради родины и веры. Даже женщины предпочитали умереть, лишь бы не пережить гибели отчизны. Когда римские войска подступили под стены священного города, их подготовленность, дисциплина и численность свидетельствовали об убеждении военачальника, что ему предстояло покорить не простых варваров. С приближением римлян все чужеземцы покинули город.
Среди множества пришельцев со всех стран света, проживавших в то время в Иерусалиме, была маленькая христианская община. Она не была многочисленной или влиятельной. Среди ее членов не было ни философов, ни поэтов. Не признавая иных законов, кроме Божьих, каждый из них в своих отношениях с ближними руководствовался собственным разумением того, как применять эти законы на деле. Простота и строгость их нравов показывала, что презрение к человеческим установкам выработало из них цельные и самоуглубленные натуры, возвышавшиеся над рабством языческих обычаев и грубыми заблуждениями старых суеверий. Многие их взгляды были близки к верованиям секты, ставшей позднее известной под именем гностиков. Верховным судьей человеческих поступков они считали человеческий разум; они утверждали, что самые таинственные истины религии не требуют для своего истолкования ничего иного, кроме прилежных усилий человеческого ума. Им казалось невероятным, чтобы любая доктрина, угрожавшая общественному благу, не могла быть опровергнута доводами, основанными на самой природе вещей. Набожное следование заветам Христа сочеталось у них с бесстрашным стремлением находить правильный путь в различных случаях жизни. Руководствуясь в своих поступках милосердием и справедливостью, завещанными Спасителем, они не соглашались признать, что в Его божественном учении есть хоть одно окаменелое правило, согласно которому именно тот, а не иной поступок должен сам по себе считаться выполнением воли Учителя.
Презрение, с каким судьи и священство относилось к этой безвестной секте мечтателей, до поры до времени спасало ее от гонений. Но вскоре она достигла той известности и влияния, которые особенно ненавистны богатым и сильным мира сего. Исход из Иерусалима решил ее судьбу. Если бы она продолжала искать временное убежище в одном из городов Римской империи, преследования не замедлили бы наложить отпечаток на взгляды и поведение ее членов; сектантская узость и нетерпимость скоро вытеснили бы духовную красоту, обретенную в пору свободы.
Превыше всего возлюбив мирную жизнь, презирая и ненавидя обычаи и потехи развращенной толпы, скромное содружество счастливых и добрых укрылось в пустынях Ливана. Торжественная величавость этих безлюдных мест была особенно привлекательна для арабов, к тому же одержимых своей идеей. Их понятия о долге человека по отношению к ближнему требовали, чтобы все они трудились, как равные: чтобы, свергнув владычество волка и тигра, на развалинах их царства воздвигнуть царство разума и добродетели. Отныне поклонники бога Природы не будут обязаны труду сотен рук и сами будут удовлетворять свои скромные потребности. Яд гниющей цивилизации не станет отравлять их пищу. Они не будут обязаны своим существованием людским порокам, суевериям и безумствам. Единственными побуждениями к труду станут любовь, дружба и человеколюбие. Пахарь будет трудиться ради любимой или друга; он позабудет о себе, зато о его нуждах позаботятся другие. «Господь питает голодных воронов и одевает лилии долин так, что и Соломон во всей славе своей не сравнится хотя бы с одной из них».
Рим к тому времени представлял собою лишь тень того, чем он был прежде. Его блеск и величие померкли. Последние и благороднейшие из его поэтов и летописцев, скорбя, предсказали ему близкое падение. Гибель человеческого духа — зрелище более страшное, нежели разрушение самых величественных храмов, — отбрасывала на раззолоченные дворцы мрачную тень, которая оставалась невидимой для невежественной толпы, но повергала властителей в страх и отчаяние. Развалины Иерусалима, беззащитные и безлюдные, вздымались из раскаленных песков; трепет охватывал каждого, кто посещал это проклятое, запустевшее место. Предание гласит, что в почернелых развалинах храма обитало создание, которое не решались назвать человеком, — руки его были стиснуты, взгляд недвижим, лик пугал своим спокойствием.
Не от переменчивой толпы, не от постоянных колебаний безвольного большинства зависят судьбы царств и религий. Они — всего лишь косная материя, на которой выдающийся ум создает долговечные памятники. Те, кто правит земными делами, изрекают свою волю с престола, сокрытого во мраке и буре.
Да, могущество человека велико.
После многодневных скитаний ассасины разбили свои шатры в долине Бетзатанаи. Эта плодородная долина была веками скрыта от смелых землепроходцев грядами снеговых гор. В древние времена она была обитаема. Груды мрамора и обломки колонн, уцелевшие от зданий, которые, казалось, не могли быть грубыми творениями человека, но были созданы чьей-то более богатой фантазией, громоздились на берегу озера и виднелись в его прозрачных водах. Разрушенные портики заросли померанцем, бальзамовым деревом и душистым кустарником. Чаши фонтанов переполнились; среди обрамлявшей фонтаны роскошной растительности, никем не тревожимые, гнездились желтые змеи. Тигр и медведь приходили сюда охотиться на некогда прирученных животных, обманутых безопасностью, в которой жили их предки. Когда голодный хищник покидал эти пустынные пределы, которые он только что сам опустошал, тишина нарушалась лишь резким криком аиста, тяжелым хлопаньем его крыльев над какой-нибудь одинокой колонной и клекотом голодного коршуна, упустившего свою добычу. В таинственных наскальных письменах запечатлелась древняя мудрость. Человеческий дух и человеческая рука некогда творили здесь величайшие чудеса. Здесь высился храм, посвященный богу Познания и Истины. Быть может, дворцы калифов и цезарей превосходили эти развалины размерами и великолепием; но те были задуманы тиранами и выстроены рабами. А храм Бетзатанаи был задуман и осуществлен высоким гением и совершенной мудростью. В каждой линии его причудливых скульптур заключался глубокий смысл. Никому уже не понятные символы, некогда столь прекрасные и поэтические, даже разрушенные, все еще вещали нечто, исполненное таинственного значения.
Но даже в пору наивысшего своего расцвета искусство в долине Бетзатанаи не могло соперничать с природой. Все ее красоты словно собрались в этом уединенном месте. Капризные стихии, казалось, обрели здесь постоянство и приняли самые прекрасные свои формы. Чтобы образовать этот счастливый уголок земли, горы Ливана раздвинулись до самого подножия; их снежные вершины со всех сторон вознеслись в лучезарное синее небо, подражая очертаниям минаретов, разрушенных куполов или колонн, источенных временем. Далеко под ними серебристые облака свивались в прекраснейшие видения и давали начало потокам, которые, перескочив над темными пропастями в виде бесчисленных сверкающих радуг, низвергались в тихую долину, вились меж кипарисовых и пальмовых рощ и впадали в озеро. Громады отвесных гор, снежные пирамиды их вершин заслоняли солнце, которое даже в зените не могло подняться над этими великанами. Зато от их льдистых зеркал отражался смягченный, неземной свет; пробиваясь сквозь перламутровые облака, он создавал бесконечное разнообразие цветов и тонов. Трава здесь вечно зеленела, покрывая самые темные уголки леса и горных пещер.
В этом уединении, где ей ничто не мешало, Природа стала чародейкой; здесь она собрала все, что только есть чудесного в арсенале ее всемогущества. Даже ветры были здесь целительны и вселяли в человека радость, молодость и отвагу. Среди душистых цветов плескались прозрачные струи, примешивая свою свежесть к их ароматам. Ветви сосен стали затейливыми инструментами, из которых каждое дуновение ветерка извлекало все новые чарующие мелодии. Осколки метеоров, искрившиеся ярче лунного света, цеплялись за летучие облачка или кружились в стремительной пляске над струями фонтанов. Под скалами и среди развалин синие клочья тумана, свиваясь в причудливые фигуры, двигались тихой поступью призраков.
На востоке, сквозь узкую расселину в горах, в конце длинного прохода, сверкавшего всеми сокровищами подземного мира, сияла луна, разливая свои лучи сплошным золотым потоком. Выше, ближе к царству снегов, попеременно царили весна и осень. Увядшие листья, опадая, останавливали течение медленных ручьев; холодный туман развешивал алмазы на каждой ветке; темными и студеными вечерами ветры пели в деревьях печальные песни. Еще выше сиял ледяной трон зимы — прозрачный и ослепительный. Порой снежные хлопья, озаренные заходящим солнцем, падали, словно дождь огненной серы. Водопады, застывшие в стремительном падении, казалось, подпирали хрустальными колоннами темные фронтоны утесов. По временам ледяной вихрь взметал пушистый снег кверху, где он, смешивался с шипящими метеорами и рассыпал искры в разреженном воздухе.
Эти грандиозные картины, где все мешалось в причудливом беспорядке, окружая и замыкая со всех сторон долину, усиливали прелесть ее нерушимого, сладостного покоя. Каждый, побывавший там, невольно верил, что некий мудрый и могущественный дух предназначил эти уединенные и прекрасные места для великого таинства.
Действие подобного зрелища, внезапно предстающего глазам смертных, редко бывает запечатлено в рассказах очевидцев. Даже самый равнодушный раб привычного всегда запоминает те редкие мгновения, когда дыхание весны, или клубы облаков на закате и бледный месяц, сквозящий за их легкими очертаниями, или песнь одинокой птицы на единственном древе какой-нибудь безлюдной поляны будили в нем чувство Природы. А в долину Бетзатанаи пришли арабы — люди, поклонявшиеся Природе и ее богу; для которых любовь, высокие помыслы, чистые устремления души составляли самую суть жизни. Уйдя от ненавистной житейской суеты, они со всем жаром пламенных сердец отринули принятые там законы. Они не признавали и презирали те путы, которыми грубые и низкие натуры сдерживают порывы души, стремящейся к месту своего упокоения. Новый, священный огонь пылал в их сердцах и сиял в их глазах. Каждое их движение, каждая черта, малейший поступок озарялись святым вдохновением, снизошедшим на их пытливый дух. Это вдохновение с быстротою молнии распространилось на все сердца. Они стали бесплотными ангелами и уже обитали в раю. Жить, дышать, двигаться — само по себе приносило каждому из них бесконечную радость. Осознание своей человеческой природы всякий раз было для счастливца радостным открытием и сообщало всем органам, где духовное сочетается с телесным, более острое и тонкое ощущение всего, что в них есть божественного. Любить и быть любимым становилось столь ненасытной жаждой, что для ее утоления, казалось, не хватит вселенной со всем ее бесконечным разнообразием и великолепием.
Но, увы! Зачем эти духовные взлеты столь кратки! Зачем эти мгновения, когда наш дух поднимается вровень со всем великим и прекрасным, что он способен себе представить, не длятся всю жизнь и не сопровождают нас за роковую черту!
Красота весеннего заката в завесях пурпурных облаков быстро исчезает для нас, чтобы когда-нибудь нежданно вернуться и скрасить нежной грустью темные ночи отчаяния.
Да, возвышающий восторг, живший в груди каждого ассасина, со временем миновал. Житейские нужды и тяготы, кои суждены каждому человеку, погребли под собой, хотя и не угасили, священный вечный огонь. Однако в каждом из этих людей он оставил неизгладимый след; вся жизнь их общины определилась и сложилась под его влиянием.
ГЛАВА II
Рим пал. Его сенат сделался гнусным притоном воров и обманщиков; его величавые храмы — ареной теологических диспутов для проповедников чудовищных религий, прибегавших вместо доводов к огню и мечу. Столица изверга Константина, которая самой историей своего основания символизировала безнравственность и слабость его преемников, была лишь жалким подобием некогда славного Рима. Паломники новой, крепнувшей веры стекались к развалинам Иерусалима, чтобы плакать и молиться у гроба вечного Бога. На земле царили распри, смута и разорение. Во имя бескорыстного добра половина цивилизованного мира вооружилась против другой его половины. Отвратительные, жуткие суеверия отравляли жизнь людей. Высокомерие, предрассудки, мстительная злоба вытеснили естественные привязанности и древнюю веру.
Так протекли четыре столетия, отмеченные самыми пагубными переменами. Тем временем ассасины, не тревожимые окружающий смутой, возделывали свою плодородную долину. Их особое положение помогло сложиться совершенно особым нравам. То, что уже не приводило их в экстаз, как вначале, сделалось незримым законом их жизни, их духовной опорой. В соответствии с их нравственным развитием изменились и их верования. Они теперь реже возносили благодарения доброму духу, который не только сотворил их души, но и искупил их грех; однако он не перестал быть их хранителем, поверенным их сокровенных мыслей и верховным судьею каждого их поступка. Они привыкли отождествлять этого незримого благодетеля с радостным чувством, что рождается средь пустынных скал и живет как в изменчивых красках неба, так и в глубинах подземных пещер. Будущее существовало для них лишь в блаженном покое настоящего. Время измерялось пороками и бедствиями людей, а между ними и счастливым племенем ассасинов не было ничего общего. Для него уже наступила пора вечного блаженства. У отверстых врат смерти уже не царила тьма.
Верования ассасинов и их образ жизни своеобразно и неповторимо сказывались на их поступках. Отдаленное от многолюдных мест, их уединенное убежище стало для них священным приютом, где все было гармонией, не нарушаемой ничьей деспотией и никакой враждой. Все их помыслы были устремлены к одной цели, к одному предмету. Каждый член общины посвятил себя счастью ближнего. Они постоянно соревновались в добрых делах; и это не была притворная, бездушная филантропия торгаша, но та истинная добродетель, которая отражается в малейших движениях и в каждой из черт лица. Пороки и несчастья людей, обитавших за пределами их мирной обители, были им неведомы и непонятны. Не обремененные условностями цивилизованного общества, они не мыслили себе счастья, которое не стремишься делить с другими и постоянно распространять вокруг себя. На пути к добродетели и счастью они не видели препятствий. В любом случае они избирали тот образ действий, который вел к наибольшему блаженству. Они не представляли себе, чтобы человек из чувства долга мог отказаться любой ценой доставить себе и другому наибольшую и самую полную радость.
Отсюда возникли особенности нравов, которые не привели к чрезвычайным последствиям только потому, что ассасины не общались с миром, где вместо добра и справедливости царили иные принципы и иные мотивы поступков. Этим искренним и простым людям было бы трудно предвидеть конечные результаты своих поступков среди толпы развращенных рабов. Они не сумели бы избрать и средства для осуществления своих намерений. Необходимость причинять боль или нарушать сложившийся порядок ради будущего блага согласуется с самыми высшими религиозными и нравственными учениями, но всегда вызывает негодование большинства. Попав случайно в цивилизованное общество, ассасин из принципа повел бы против этих предрассудков и предпочтений упорную борьбу. Ему пришлось бы применять средства, кажущиеся людям недопустимыми, ради цели, которую они не могли бы понять. Защищенный уверенностью в своей высшей правде, чистый, как свет небес, он подвергся бы среди людей клевете и гонениям. Неспособные понять его побуждения, они причислили бы его к самым гнусным из злодеев. С наглостью невежества они стали бы презирать того, кто неизмеримо выше их всех. За то, что он горел неугасимой жаждой творить им добро, они, глумясь и насмехаясь, повели бы его на позорную смерть, как вели некогда его великого Учителя.
Кто поколеблется убить ядовитую змею, подползшую к спящему другу, кроме себялюбца, который боится, как бы злобная гадина не обратила свою ярость против него самого? А если змея приняла человеческий облик и яд ее отличается от змеиного лишь большей губительной силой, неужели спаситель и мститель отступит перед предрассудком, считающим человеческую жизнь священной? Неужели человеческий облик — всего лишь право на безнаказанные злодеяния? Неужели сила, питающаяся слабостью угнетенных или неведением обманутых, позволяет беспрепятственно угнетать и обманывать?
Подданный государства или последователь любой из узаконенных систем суеверий не решится задать подобный вопрос. Ради будущего блага он мирится с тем, что считает преходящим злом, и терпеливо взирает на нравственное падение человека. Но верования ассасина требуют от него иных добродетелей, кроме смирения, когда ближние стонут под игом тирании или принижены до состояния животных, не ощущающих своих цепей. Ассасин полагает, что человек — прежде всего человек и лишь тогда имеет право на преимущества своего положения, когда и сердцем, и разумом воздает дань божеству Природы. А развращенные, порочные, низкие — что они такое? Всего лишь тени из дурного сна, сотворенные духом Зла; меч милосердного воителя должен исторгнуть их из нашего прекрасного мира. Это — бесплотные кошмары, призраки горя и зла, восседающие на раззолоченных тронах и ютящиеся в зловонных притонах нужды. Ни один ассасин не мог бы покорно мириться с пороком или стать милосердным пособником лжи и бед. Его путь через пустыню, именуемую цивилизованным обществом, был бы отмечен кровью угнетателей и разорителей. Злодей, перед которым униженно трепещут народы, искупил бы под его карающей рукой бесчисленные узаконенные преступления.
Скольких лживых святош, скольких паразитов под величавыми масками он сбросил бы с их роскошного ложа и вверг в разверстую могилу, чтобы многоногие зеленые твари, жители кладбищ, обглодали их лица, на которых написана злоба и хитрость. Так называемый почтенный человек — лоснящийся, улыбающийся мерзавец, почитаемый всем городом, сделавший своим ремеслом обман и убийство, живущий за счет крови и слез людей, был бы брошен в пищу воронам. Ассасин совершил бы доброе дело, доставляя добычу стервятникам и безглазым червям могилы. Но здесь, в их тихой обители, любовь и вера сделали этих людей необычайно кроткими и мягкими. Смелость, воинствующая добродетель, ненависть к пороку, возросшая до неодолимой страсти, спали в них, как спят вулканы, как спят стрелы молний в золотистых вечерних тучках. Они были невинны, но способны на нечто большее, ибо не забывали великих основ своей веры и постоянно к ним обращались; вкушая безмятежный покой, они не забывали, кому им обязаны.
Так прошло четыре столетия, не отмеченные большими событиями. Люди умирали, над могилами их проливались слезы той печали, которая смягчает сердце. Любящие пары уходили из жизни вместе, оставляя друзьям священную печаль; печаль, в которой есть нечто сладостное. Грудные младенцы становились взрослыми; взрослые, состарившись, умирали; густые травы, разросшиеся вокруг их жилищ, сплетались над их останками. Эта мирная жизнь была — подобна летнему морю, которое колышется так тихо, что в нем отражаются звезды и не смещаются краски многоцветных закатов.
ГЛАВА III
Когда все так спокойно, малейшее событие становится памятным. На исходе шестого века произошел странный случай. Молодой житель долины, по имени Альбедир, бродя по лесу, услышал крик хищной птицы и, взглянув вверх, заметил, что с ветвей кедра капает кровь. Он влез на дерево и увидел страшное зрелище. На обломанный сук было насажено человеческое тело. Оно было чудовищно изуродовано; все его члены были изломаны так, что оно казалось страшной насмешкой над жизнью. Почуяв добычу, к нему уже подбиралась огромная горная змея, а над головой парил голодный стервятник. На окровавленном лице несчастного выделялись одни лишь пронзительные темные глаза, горевшие неземным светом. В них читались спокойствие и сила бессмертного разума, который не страшится уничтожения. Горькая усмешка презрения и отвращения кривила израненные губы — казалось, он наблюдал окружающее и самообладание не покинуло его искалеченное тело.
Альбедир подобрался к суку, на котором было подвешено тело. При его приближении змея нехотя развила сверкающие кольца и поползла к своей темной пещере. Стервятник, лишенный добычи, улетел в горы, оглашая их резкими криками. Поднялся ветер, и ветви кедра затрещали под тяжестью тела. И это было все — кругом царила мертвая тишина. Но вот страдалец заговорил. Из груди его вырвался хриплый шепот. Он словно договаривал какой-то ему одному понятный монолог. Речь его была отрывиста и бессвязна, а долгие промежутки молчания полны таинственного значения.
— Тиран бессилен, хоть он и торжествует. Слава! Слава его распятому противнику! Слава червю, которого он попирает! Ха! Ведь это все равно что пытаться уничтожить все сущее — и самого себя, безумный самоубийца! У замкнутых врат смерти царят радость и ликование. Я не страшусь их черной и мрачной тени. Здесь кончается твоя власть! Ты создаешь — я гублю и разрушаю. Я был твоим рабом — отныне я тебе равен: я твой противник. Перед твоим престолом трепещут тысячи, но по моему зову они сорвут золотой венец с твоей недостойной главы.
Он умолк. Полдневная тишь поглотила его слова. Альбедир крепче ухватился за дерево, не в силах отвести глаз. Содрогаясь от ужаса, он молчал.
— Альбедир! — произнес тот же голос. — Во имя Бога, приблизься ко мне. Тот, кто низверг меня сюда, видит нас; благостные и милосердные духи земной любви не могут радоваться зрелищу мучений. Именем сострадания, именем твоего кроткого Бога, прошу тебя, Альбедир, приблизься! — Голос звучал кротко и нежно, как Эолова арфа. Он донесся до ушей Альбедира, подобно теплому дыханию июня, которое умиротворенно веет из зеленых рощ. На глаза его навернулись слезы жалости. Он словно слышал голос близкого друга. Товарищ его детских игр, любимый им, как брат, казалось, звал его на помощь и упрекал за промедление. Он не мог противиться волшебному зову и, приблизившись к искалеченному телу, осторожно освободил его. Затем он медленно спустился с дерева со своей несчастной ношей и положил ее на землю.
Наступило молчание. Ужас постепенно уступал в нем место другому чувству — мучительной жалости; и тут он вновь услышал тот же чарующий серебристый голос:
— Не плачь надо мной, Альбедир! Нет такого страдальца, который не ожил бы здесь, в вашем райском крае. Я ранен и страдаю; но, найдя в этих местах убежище, а в тебе — друга, я достоин скорее зависти, нежели сожаления. Отнеси меня тайком в твою хижину; я не хочу испугать своим появлением твою кроткую подругу. Но скоро она полюбит меня нежнее, чем брата. Я стану играть с твоими детьми; я уже чувствую к ним отеческую любовь. Мое появление не должно казаться загадочным. Если б люди не были склонны к ошибкам и преувеличениям, что диковинного в том, что чужеземец, бродя в горах Ливана, упал со скалы в вашу долину? Альбедир, — продолжал он, и голос его зазвучал торжественно, — в ответ на любовь, которую я питаю к тебе и твоим близким, ты обязан повиноваться мне на этот раз.
Альбедир беспрекословно подчинился; у него не явилось даже мысли ослушаться. Он снова взвалил на себя свою ношу и направился к дому. Там он подождал, пока Халед отлучилась, и внес незнакомца в покой, предназначенный для гостей. Гость попросил надежно запереть дверь и не тревожить его до следующего утра.
Альбедир стал нетерпеливо ждать возвращения Халед. Непривычная тайна отягощала, словно проклятие, его простодушное сердце. Речи незнакомца навеяли на него неясные и восхитительные грезы. Надежды, столь смутные, что он не сумел бы их назвать, завладели им, как ни были они призрачны. Рядом с ними возникало и беспокойство. В мыслях его царила сумятица, но ею правила твердая рука самой судьбы. Альбедир ходил по саду, перебирая в уме все связанное с происшествием этого дня. Он старался припомнить мельчайшие его подробности. Напрасно — кто-то словно подсказывал ему другие. Изумление, ужас, нестерпимая жалость и странное душевное волнение лишали его способности размышлять и властно вытесняли все попытки обдумать случившееся и понять его.
Возвращение Халед вывело его из задумчивости. Она вошла в свой мирный дом, убежденная, что перемены могут перевернуть весь мир, прежде чем вторгнутся в это святилище. Увидя Альбедира, она встревожилась. Без всяких предисловий он торопливо пересказал ей события дня. Кроткая Халед едва успевала следить за стремительным бегом его рассказа. Его сбивчивая речь, его смятенный вид потрясли и ошеломили ее.
ГЛАВА IV
На следующий день Альбедир пробудился с восходом солнца и вошел к незнакомцу. Тот уже встал и украшал оконную решетку цветами из сада. Весь его вид и самое его занятие говорили о том, что он совершенно освоился с новым местом. Жилище Альбедира, казалось, всегда было ему домом. Он обратился к хозяину с тем ласковым и веселым приветом, который неизменно вызывает ответное чувство.
— Друг мой, — сказал он, — роса этой долины — истинный бальзам; или, быть может, ветры сговорились приносить в твой сад самые сладкие ароматы, какие они могут сыскать? Дай опереться на твою руку, ибо я еще очень слаб. — Он хотел идти, но, не в силах двинуться дальше, сел возле двери. Несколько минут они молчали, если можно назвать молчанием обмен счастливыми взглядами. Наконец он увидел лопату, прислоненную к стене.
— У тебя всего одна лопата, брат мой, — сказал он; — и других орудий тоже, наверное, по одному. Между тем твой сад необходимо расширить. Этому надо пособить поскорее. Я еще не смогу заработать свой ужин ни сегодня, ни завтра, но послезавтра я уже не буду в праздности есть твой хлеб. Я знаю, что ты готов взять на себя лишний труд, которого потребует мое пропитание; знаю также, что, трудясь на меня, ты будешь даже испытывать некоторое удовольствие, но именно этого-то удовольствия я не намерен тебе доставлять. — Глаза его еще глядели томно, а голос звучал устало.
Пока они беседовали, подошла Халед. Незнакомец указал ей место рядом с собой и, взяв ее руки в свои, внимательно заглянул в ее кроткое лицо. Халед спросила, хорошо ли он спал. Он ответил веселым и беззаботным смехом, а затем, вложив одну ее руку в руку Альбедира, сказал:
— Если это сон, здесь, в этой ароматной долине, где над нами витают улыбки и звучат любящие голоса, — если это сон, сестра моя, то после него даже тот, кто ложится в муках, встанет легкий, как мотылек. Я явился к вам из бурного мира, столь отличного от здешних мест. И вот нежданно оказался среди вас и среди жизни, о какой не смел и мечтать. Я должен здесь остаться, я не уйду.
Халед, очнувшись от восхищения, в какое ее привели слова и поведение незнакомца, заверила его, что его общество доставит им большую радость. Альбедир, еще сильнее, чем она, взволнованный событиями, снова выразил горячие чувства, которые ему внушал незнакомец. Тот кротко улыбнулся пылкой искренности, звучавшей в их словах, и встал, собираясь удалиться в дом; но тут Халед сказала:
— Ты еще не видел наших детей, Маймуну и Абдаллаха. Они сейчас на озере, играют с любимой змейкой. Надо лишь пройти вон ту рощицу и по тропинке сойти со скалы, нависшей над озером, — там мы их и найдем — берег там образует бухту, а скалы и лес замыкают ее со всех сторон. Только сможешь ли ты дойти туда?
— Чтобы увидеть твоих детей, Халед? Думаю, что смогу, с помощью Альбедира и твоей.
И они пошли через рощу старых кипарисов, между которых цвело множество ярких цветов, сверкавших, точно звезды в их поэтической тени. Миновав зеленый луг, они вошли в ущелье, полное благоуханных трав. Наконец, по тропинке, извивавшейся среди зарослей, они подошли к озеру. Со скалы, нависавшей над ним, им были видны все создания природы и искусства, которые окружали и украшали его берега. Незнакомец смотрел на все с тем же выражением задумчивого созерцания. Халед сжала его руку и сказала тихо, но настойчиво:
— Посмотри, посмотри вон туда!
Он оглянулся, но она глядела не на него. Она глядела вниз — губы ее приоткрылись под влиянием обуревавших ее чувств — дыхание было ровным, но неслышным. Она склонилась над обрывом; черные волосы, обрамляя ее лицо, оттеняли тонкие черты, светившиеся невыразимой любовью. Незнакомец проследил за ее взглядом и увидел внизу детей; затем, подняв глаза, обменялся с ней ласковыми взглядами, выражавшими одобрение и радость. Мальчику было на вид лет восемь, девочке — года на два меньше. Их лица и тела были так прекрасны, что всем, кто их видел, они казались дивным сном. На них были просторные льняные одежды, не скрывавшие прелестных очертаний их тел. Не зная, что за ними наблюдают, они продолжали свое занятие. Из древесной коры они соорудили лодочку, сплели для нее парус из перышек и спустили на воду. На плоском белом камне, где они сидели, лежала, свернувшись, маленькая змейка; окончив свой труд, они встали и что-то нежно пропели змейке, которая, как видно, понимала их, ибо она развернулась и поползла к лодочке. Как только она туда забралась, девочка отвязала лодку, и она отплыла. Дети побежали по берегу бухты, хлопая в ладоши и мелодично покрикивая, а змея изгибалась, словно отвечая. Но вот с берега подул ветер, лодочка повернулась и пошла к выходу из бухты; змейка, заметив это, выпрыгнула в воду и приплыла к ногам детей. Девочка что-то пропела ей, и она скользнула к ней на грудь; девочка скрестила на груди свои прекрасные руки, как бы давая ей приют. Тогда запел мальчик, и змейка выскользнула из-под обнявших ее рук и поползла к нему. Среди этой забавы Маймуна взглянула вверх и, увидев на утесе своих родителей, побежала им навстречу по крутой тропе; Абдаллах, оставив змейку, радостно помчался за нею.
Джордж Гордон Байрон
ПОГРЕБЕНИЕ
Перевод П. Киреевского
В 17.. году, решившись посвятить время на обозрение стран, до сих пор редко посещаемых путешественниками, я отправился в путь вместе с одним другом, которого назову здесь Августином Дарвеллом. Он был на несколько лет старше меня, происходил из древней фамилии, был довольно богат и вполне ценил эти преимущества, хотя и не гордился ими. Некоторые особенные обстоятельства его частной жизни сделали его для меня предметом внимания, любопытства и даже уважения: и несмотря ни на отдаляющую холодность обхождения его, ни на порывы беспокойства, которые часто казались в нем близкими к сумасшествию, — ничто не могло угасить во мне этих чувств.
Я был еще молод и совсем недавно близко познакомился с ним. Мы воспитывались в одной школе и учились в одном университете, но он опередил меня своими успехами и был уже глубоко посвящен в таинства так называемого «большого света», между тем как я был всего лишь неопытным начинающим. Я много слышал о его прошедшей и настоящей жизни, и хотя в этих слухах было много несообразных противоречий, из суммы их можно было видеть, что он не принадлежит к разряду существ обыкновенных, и, несмотря на всю его скрытность, он всегда оставался человеком заметным. Я не прервал наше знакомство и старался выиграть дружбу его, но последняя казалась недостижима; каковы бы ни были прежние страсти его, некоторые из них, казалось, угасли ныне; другие сосредоточились во глубине сердца. Я имел довольно случаев заметить, что чувства его были сильны; хотя он и владел собою, совершенно их скрыть он не мог. Однако он так умел одной страсти придать вид другой, что всегда было трудно угадать, что потрясает его внутри; выражение же лица его переменялось хотя и разительно, но так быстро, что определить его не было возможно. Какое-то неизлечимое горе, очевидно, терзало его; но было ли причиной его страданий честолюбие, или любовь, или раскаяние, или утрата, или все вместе, или то была природная меланхолия, почти болезненная, — я не мог понять: многие явления говорили в пользу каждой из причин, но, как я уже сказал, все так противоречило одно другому, что ни на одном нельзя было остановиться с уверенностью. Где есть тайна, там обыкновенно предполагают и зло: не знаю, справедливо ли это, но в Дарвелле, безо всякого сомнения, была первая, хотя я никогда не мог определить степени последнего, и, питая к нему уважение, мне всегда было тяжело верить, что оно в нем существует. Мои знаки внимания были приняты довольно холодно; но я был молод и не привык отказываться от своих намерений. Наконец мне удалось завязать с ним более близкое знакомство и приобрести некоторую доверенность, которая рождается от сходства занятий и частых встреч и называется коротким знакомством или дружбою — смотря по понятиям, какие с этими словами связывают.
Дарвелл уже много путешествовал, и я обратился к нему, испрашивая совета о предполагаемом путешествии. Тайным моим желанием было уговорить его ехать вместе, и я имел причины надеяться на это, так как знал его равнодушие к окружавшей его роскоши. Еще прежде я заметил в нем какое-то мрачное беспокойство, которое усиливалось при мысли о странах отдаленных, видимо, оживлявшей дух его. Сначала я говорил намеками, но наконец высказал свое желание: его ответ, хотя и не совсем неожиданный, имел, однако же, для меня всю прелесть нечаянности — он согласился. Устроивши все необходимое, мы отправились в путь. Проехав многие страны полуденной Европы, мы решили посетить Восток, согласно плану нашего путешествия, и происшествие, которым ознаменовалась наша встреча с этими странами, будет главной темой моего рассказа.
Судя по наружности, в ранней юности Дарвелл отличался необыкновенно крепким сложением, однако с некоторого времени силы начали постепенно оставлять его, хотя и не было в нем заметно никаких признаков болезни. У него не было ни кашля, ни жара, однако с каждым днем он видимо ослабевал. В дороге он вел умеренный образ жизни, не изменялся в наружности и не жаловался на усталость, но силы его заметно угасали: час от часу он делался молчаливее, терял сон и наконец так переменился, что я начал сильно беспокоиться о его здоровье. И чем больше, как мне казалось, увеличивалась опасность, тем сильнее возрастало мое беспокойство.
По прибытии в Смирну мы собирались посетить развалины Эфеса и Сард. Видя болезненное состояние Дарвелла, я старался отговорить его от этого намерения — но напрасно: казалось, что-то тяготило его душу; в его поведении появилось нечто торжественное, и я не мог понять, почему он с такой жадностью стремится к поездке, в которой я видел одну только цель — удовольствие — и которая могла повредить больному. Но я больше не возражал ему, и через несколько дней мы отправились в сопровождении местного лекаря и янычара.
Мы миновали половину пути к развалинам Эфеса, оставив позади плодородные окрестности Смирны, и ехали мимо болот и теснин по пустынной дороге, ведшей к нескольким хижинам, стоявшим среди разрушенных колонн храма Дианы, среди голых стен церквей изгнанного христианства и развалин заброшенных мечетей, когда внезапное изнеможение моего товарища вынудило нас остановиться на одном из турецких кладбищ, где только могильные камни, украшенные чалмами, свидетельствовали, что некогда в этой пустыне обитали люди. Единственный виденный нами караван-сарай остался далеко позади, впереди же не было ни намека на селение, ни даже хижины, к которой мы могли бы стремиться. Окружавшее нас обиталище мертвых, по-видимому, было единственным убежищем для моего несчастного друга, самою судьбою, казалось, приведенного в это жилище. В таком положении я отыскивал глазами место, где бы можно было отдохнуть, и взгляду представилось не похожее на обычные магометанские кладбище. Кипарисов было мало, и они росли, изрядно рассеянные по всему пространству; могильные камни по большей части заросли и изгладились от времени. Едва держась на ногах, Дарвелл облокотился на один из огромных валунов, покоившийся в сени могучего кипариса. Моего бедного друга мучила жажда.
Я сомневался в возможности найти источник и готовился идти его отыскивать, но он просил меня остаться; и, обратившись к Сулейману, нашему янычару, который спокойно курил подле нас трубку, сказал:
— Сулейман, вербана су,[35] — и с большой обстоятельностью принялся описывать место в ста шагах вправо от нас, где был небольшой источник для верблюдов.
Янычар повиновался.
— Откуда вы знаете эго место? — спросил я у Дарвелл а, удивленный.
— По нашему положению, — отвечал он, — вы сами можете видеть, что некогда это место было населено и потому поблизости непременно должен находиться источник. Однако, я был здесь и прежде.
— Вы были здесь прежде! Почему же вы никогда об этом не говорили? И что можно искать здесь, где и остановиться может заставить только необходимость?
Мой вопрос остался без ответа. Между тем Сулейман возвратился с водой, оставив лекаря с лошадьми у источника. Свежая влага, казалось, на минуту оживила Дарвелла; у меня появилась надежда продолжать путь или по крайней мере возвратиться назад, и я сказал ему об этом. Он молчал и, казалось, собирал силы для того, чтобы говорить. Наконец он сказал:
— Здесь лежит конец моего путешествия и моей жизни. Я пришел сюда затем, чтобы умереть, но перед смертью… я хочу, чтобы вы исполнили мое последнее желание… просьбу… Исполните ли вы?
— Не сомневайтесь. Но у меня есть еще надежда…
— У меня нет ни надежды, ни желания продолжать эту жизнь; прошу только одного — ни одно живое существо не должно знать о моей смерти.
— Надеюсь, что этого не потребуется, когда вы выздоровеете…
— Нет! Это должно свершиться. Обещайте!
— Обещаю.
— Клянитесь всем, что вам… — Тут он произнес торжественную клятву.
— В этом нет необходимости. Я и без того исполню ваше желание, а сомневаться во мне, значит…
— Я не могу поступить иначе. Вы должны поклясться.
Я произнес клятву: это, казалось, облегчило его. Он снял с руки перстень, на котором было изображено несколько арабских букв, и подал мне.
— В девятый день месяца, — продолжал он, — ровно в полдень: какого угодно месяца, но непременно в девятый день, бросьте этот перстень в соленые источники, впадающие в Элевзинский залив. На другой день, в тот же самый час, придите к развалинам храма Цереры и один час подождите.
— Для чего же?
— Увидите.
— В девятый день месяца?
— В девятый.
Когда я заметил, что и теперь девятый день месяца, он изменился в лице и замолчал. Когда он сел, очевидно ослабев еще больше, неподалеку от нас на один из могильных камней опустился аист со змеею в клюве и, не пожирая добычу, устремил на нас взгляд своих глаз. Не знаю, что побудило меня прогнать его, но моя попытка оказалась тщетной; совершив несколько кругов в воздухе, аист возвратился на то же самое место. Дарвелл улыбнулся, указал на птицу и сказал — не знаю, мне ли или самому себе:
— Славно!
— Что вы хотите сказать?
— Ничего. Сегодня вечером похороните меня здесь, на том самом месте, где сейчас сидит эта птица. Остальные мои желания вам известны.
Потом он начал рассказывать мне о различных способах, как лучше всего скрыть его смерть, и под конец воскликнул:
— Видите эту птицу?
— Вижу.
— И змею, извивающуюся у нее в клюве?
— Вижу; тут нет ничего удивительного, ведь это ее обычная добыча. Но странно, что аист не съедает змею.
Судорожная улыбка мелькнула на его лице, и слабым голосом он сказал:
— Еще не время!
Между тем аист улетел. Не больше двух минут я провожал его глазами, когда вдруг почувствовал, что тяжесть Дарвелла увеличивается на моем плече; оборотился взглянуть на него и увидел, что он уже умер!
Меня поразила его внезапная смерть, сомневаться в которой не было возможности, так как через несколько минут он почти совершенно почернел. Такую скорую перемену я приписал бы яду, если бы не знал, что отравить его втайне от меня было невозможно. Солнце садилось, тело начинало разлагаться, и нам осталось только исполнить его последнюю волю. С помощью Сулейманова ятагана и моей сабли мы вырыли могилу на месте, назначенном Дарвеллом; земля, уже заключавшая в себе труп какого-то магометанина, подавалась без труда. Мы копали так глубоко, как нам позволяло время, и, засыпав сухой землей останки таинственного существа, так недавно умершего, мы вырезали несколько зеленых дернин среди поблекшей равнины, окружавшей нас, и ими прикрыли могилу.
Пораженный горестью и удивлением, я не мог плакать…
Джон Полидори
ВАМПИР
Перевод П. Киреевского
Среди рассеяний света, обыкновенно сопровождающих лондонскую зиму, между различными партиями законодателей тона появился незнакомец, более выделявшийся необыкновенными качествами, нежели высоким положением. Он равнодушно взирал на веселье, его окружавшее, и, казалось, не мог разделять его. По-видимому, его внимание привлекал лишь звонкий смех красавиц, мгновенно умолкавший от одного его взгляда, когда внезапный страх наполнял сердца, до того предававшиеся беспечной радости. Никто не мог объяснить причины этого таинственного чувства; некоторые приписывали его неподвижным серым глазам незнакомца, которые он устремлял на лицо особы, перед ним находившейся; казалось, их взгляд не проходил в глубину, не проникал во внутренность сердца одним быстрым движением, но бросал какой-то свинцовый луч, тяготевший на поверхности, не имея силы проникнуть далее. Причудливость характера открыла ему доступ во все дома; все желали видеть его; жаждущие сильных впечатлений и теперь ощущавшие тягость скуки, львы света были рады видеть перед собою предмет, способный привлечь их внимание. Несмотря на мертвенную бледность его лица, черты которого были прекрасны, но которые никогда не разогревал ни румянец скромности, ни пламя сильных страстей, многие из красавиц старались привлечь его внимание и приобрести хотя бы нечто, похожее на привязанность. Леди Мерсер, известная легким поведением со времени замужества, пыталась увлечь его в свои сети и только что не наряжалась в платье арлекина, желая быть им замеченною, — но напрасно; она стояла пред ним, и взгляд его был обращен ей в глаза, но он, казалось, не замечал их — даже ее неустрашимое бесстыдство не принесло ей успеха, и она отказалась от своего намерения. Несмотря, однако, на то, что женщина, известная своим легким поведением, не могла оказать влияния даже на движения его глаз, он не был равнодушен к прекрасному полу. Но так осторожен был его разговор с добродетельной женой или невинной девушкой, что не многие знали, говорил ли он когда-нибудь с женщинами наедине. Он славился искусством поддержать беседу, и было ли красноречие сильнее, нежели страх, производимый его странным характером, или видимая его неприязнь к пороку подкупала всех — его так же часто замечали в обществе женщин, по семейным добродетелям составляющих украшение своего пола, как и между теми, которые бесчестят оный своими пороками.
Примерно в то же время в Лондон приехал молодой человек по имени Обрий. Родителей он потерял еще во младенчестве и с единственной сестрой остался наследником большого состояния. Предоставленный самому себе своими опекунами, которые полагали долгом печься лишь о делах имения, а важнейшие заботы о развитии духа предоставляли наемникам низшего сословия, он более развивал свое воображение, нежели разум. Таким образом он приобрел высокие и романтические понятия о чести и честности — чувства, от которых ежедневно погибает так много молодых людей. Он верил, что каждый изначально исполнен добродетели, и думал, что порок брошен Провидением на землю единственно для живописной разительности сцены, как то бывает в романах. Он считал, что бедное убранство хижин и убогое платье их обитателей созданы для того только, чтобы своими неправильными складками и разноцветными заплатами быть более привлекательными для глаз живописца. Словом, мечтания поэтов представлялись ему действительной жизнью. Он был хорош собой, прямодушен, богат, и потому многие матроны окружали его, когда он вступал в веселое общество, и наперебой старались описать ему с возможно меньшей правдивостью достоинства своих томных или резвых любимиц; а дочери, движения которых оживлялись при его приближении и глаза которых блистали, стоило ему начать говорить, очень скоро внушили ему ложное понятие о собственных талантах и дарованиях. Привыкнув к мечтаниям уединенных часов, он был поражен, когда увидел, что в действительной жизни нет ничего похожего на приятно разнообразные картины и описания, встречаемые в романах, — кроме, разве что, восковых и сальных свечей, трепетный свет которых происходил не от появления привидений, но от ленивого действия щипцов. Находя некоторое вознаграждение в удовлетворенном тщеславии, он уже был готов отказаться от своих снов, когда повстречал необыкновенное существо, нами выше описанное.
Он наблюдал за ним; невозможно было понять характер человека, совершенно погруженного в самого себя, который тем только показывал свое отношение к внешним предметам, что безмолвно соглашался на существование их, избегая всякого с ними соприкосновения. И так как присутствие тайны дозволяло воображению Обрия представлять себе все, что льстило его наклонностям к необыкновенному, то он скоро превратил это странное существо в героя романа и решил разгадать его — более произведение собственной фантазии, нежели человека, им встреченного. Он познакомился с ним, выказывал к нему внимание и скоро добился того, что лорд Ротвен начал замечать его присутствие. Постепенно он узнал, что дела лорда Ротвена запутаны и, судя по приготовлениям, он готовится к путешествию. Желая понять характер человека, который до сих пор только раздражал его любопытство, Обрий намекнул своим опекунам, что ему пришло время путешествовать. Путешествия долго считались необходимыми для того, чтобы молодые люди могли сделать несколько быстрых шагов на поприще порока и тем приблизиться к старшим; им было непозволительно выглядеть как бы упавшими с неба, когда дело касалось соблазнительных интриг, о которых говорили с насмешливостью или похвалою — в зависимости от степени искусства, употребленного в исполнении. Опекуны согласились, Обрий немедленно сообщил о своих намерениях лорду Ротвену и удивился, когда тот предложил ехать вместе. Такой знак расположения, выказанный человеком, мало считающимся с действиями других, польстил самолюбию Обрия; он с удовольствием принял предложение, и по прошествии нескольких дней они уже были на континенте.
До сих пор Обрию не представлялось случая пристально изучить характер лорда Ротвена, и теперь он увидел, что хотя и был свидетелем многих поступков лорда, но что сами поступки совершенно противоречили видимым причинам его поведения. Его спутник не знал пределов своей щедрости; тунеядцы, бродяги и нищие получали он него значительно больше того, что было необходимо для облегчения их тяжелой участи. К тому же Обрий заметил, что лорд раздавал милостыню не тем, кто был доведен до нищеты несчастиями, преследующими обыкновенно и добродетель, — их он отсылал с полусокрытой насмешливой улыбкой; когда же приходил человек развращенный и просил его помощи — не для облегчения бедности, а для удовлетворения своих низких страстей и для того, чтобы еще глубже погрязнуть в бездне порока, — тогда лорд отпускал его со щедрым подаянием. Обрий приписывал это дерзости порочных, которая обыкновенно имеет больше успеха, нежели робость добродетели, угнетенной бедностью. Еще одно обстоятельство произвело сильное впечатление на Обрия: все те, кому помогал лорд, неизбежно узнавали о проклятии, соединенном с его помощью, и либо оканчивали жизнь на плахе, либо падали на низшую ступень нищеты и презрения. В Брюсселе и других городах, через которые лежал их путь, Обрий с удивлением наблюдал, как ревностно его товарищ старался проникнуть во все скопища пороков «большого света», там он совершенно предавался духу карточных столов, держал пари и неизменно выигрывал; когда же противником его оказывался какой-нибудь известный карточный шулер, тогда он проигрывал еще больше, чем выигрывал до того; но его лицо всегда сохраняло ту же неподвижность, с которой он обычно наблюдал окружающее общество. Его выражение изменялось только при встрече с неопытным и пылким юношей или с отцом семейства: тогда безразличие его исчезало, и глаза лорда Ротвена сверкали, как глаза кошки, играющей с полумертвой мышью. В каждом городе, посещаемом им, оставались юноши, прежде наслаждавшиеся изобилием, а теперь исторгнутые из общества, украшением которого они некогда были. В тюремном заключении многие несчастные проклинали судьбу, которая свела их с этим злым духом; и многие отцы как безумные сидели под говорящими взорами своих безмолвных, голодных детей, не имея ни копейки из прежних богатств. Лорд Ротвен никогда не брал со стола денег, напротив — немедленно проигрывал уже многих разорившим злодеям последний золотой, изъятый из рук неискушенного. Это можно было приписать законам карточного искусства, которое зачастую одерживает верх над хитростью опытных игроков. Обрий собирался поговорить со своим другом, просить его, чтобы он отказался от своих милостынь — от удовольствия всем пагубного и для него самого бесполезного, — но откладывал свое намерение; каждый день он надеялся, что друг его подаст повод говорить откровенно и искренне, но так и не получал его. Во время путешествия, проезжая мимо разнообразных и диких красот природы, лорд Ротвен оставался неизменно безучастным. Взоры его говорили еще меньше, нежели безмолвные уста; и хотя Обрий был рядом с предметом своего любопытства, все его усилия оставались напрасными и он тщетно старался раскрыть тайну, начинавшую уже представляться его разгоряченному воображению чем-то сверхъестественным.
Вскоре они прибыли в Рим, и Обрий на некоторое время потерял из виду своего товарища. Лорд Ротвен ежедневно посещал утреннее собрание в доме одной итальянской графини, между тем как Обрий уходил осматривать древние руины в другую, почти не обитаемую часть города. В один день из Англии пришли письма к Обрию, и он с нетерпением распечатал их. Первое было от сестры и дышало одною любовью, остальные были от опекунов и очень удивили его. Еще прежде воображение подсказывало ему, что какой-то злой дух живет в его товарище, и пришедшие письма подтвердили его предчувствие. Опекуны убеждали его немедленно оставить своего друга, утверждая, что он погряз до низшей степени порока и что неодолимая сила обольщения делает его тем опаснее для общества. Открылось, что его презрение к леди Мерсер происходило не от отвращения к ее поступкам, но от того, что лорд хотел возвысить наслаждение, низвергнув жертву, соучастницу своего преступления, с высоты благородного положения в бездонную пропасть позора и презрения. В конце письма они уведомляли Обрия, что все те женщины, общества которых лорд Ротвен искал за их добродетельность, после его отъезда сбросили с себя личину и не постыдились открыть перед взорами окружающих свои пороки в полном их безобразии.
Обрий решил расстаться с человеком, в характере которого не видел ни одной светлой черты, на которой бы взор мог отдохнуть. Он решил отыскать какой-нибудь благовидный предлог для разрыва, а для этого наблюдать за лордом пристальнее, не пропуская ни одной подробности незамеченной. Он вошел в общество, которое посещал лорд Ротвен, и скоро увидел, что тот желает употребить во зло неопытность дочери той дамы, дом которой он посещал чаще других. В Италии девушка редко появляется в обществе, и потому лорд Ротвен был вынужден использовать втайне свои планы. Однако везде за ним следовал зоркий глаз Обрия, и скоро юноша открыл, что назначено свидание, которое, по всей вероятности, должно было кончиться погибелью невинной, хотя и ветреной девушки. Не теряя времени, он вошел в комнату лорда Ротвена, прямо спросил его о намерениях и сказал, что ему известно о свидании, назначенном на этот вечер. Лорд Ротвен отвечал, что намерения его таковы, какие, по его мнению, всякий бы имел при подобном случае, и рассмеялся, когда Обрий несколько раз настойчиво спросил: «Хочешь ли ты на ней жениться?» Обрий ушел; немедленно написал записку лорду Ротвену, в которой сообщал, что больше не желает быть его спутником в дальнейшем путешествии. После чего велел своему слуге искать другую квартиру, а сам отправился к матери той девушки, которую хотел защитить, и рассказал все, что знал, не только о ее дочери, но и о характере лорда. Свидание предупредили. На следующий день лорд Ротвен прислал своего человека для того, чтобы изъявить полное согласие на разлуку, но ни малейшим намеком не показал, что подозревает Обрия в разрушении своих замыслов.
Оставив Рим, Обрий захотел посмотреть Грецию и, переехав полуостров, вскоре прибыл в Афины. Там он остановился в доме у одного грека и скоро проводил дни, читая забытую повесть о древней славе руин, которые, как будто стыдясь вещать рабам о деяниях граждан свободных, скрылись под землей и разноцветными мхами. В одном доме с ним находилось прелестное создание; живописец мог бы избрать ее моделью, изображая обетованную надежду в магометанском раю; но жизнь, сиявшая в ее глазах, выгодно отличала ее от творений, лишенных души. Когда она резвилась в долине или легкими шагами пробегала по отлогому склону, газель казалась бледным отблеском ее прелестей, и кто бы мог променять ее глаза, глаза одушевленной природы, на томный и сладострастный взор животного, пленительный разве что для сластолюбца. Легкие шаги Ианфы часто сопровождали Обрия в разысканиях древностей; и часто резвая красавица, гоняясь за мотыльком, невольно показывала прелесть своего стана, казалось, летевшего по ветру; жадные взоры Обрия следовали за ней, и, теряясь в созерцании ее очаровательной красоты, он забывал полуизгладившиеся надписи, едва прочитанные на древних камнях. Часто, когда ее кудри небрежно спадали на плечи, в солнечных лучах являлись такие нежные, переливающиеся и быстро исчезающие оттенки, которые совершенно извиняли забывчивость нашего антиквария, когда из его мыслей ускользал предмет, весьма важный для объяснения темного места в Писании. Но для чего описывать прелести? Их чувствуют все, но оценить никто не может. То были невинность и красота, не омраченные толпами гостиных и удушливыми балами. Когда он рисовал памятники древности, о которых хотел сохранить воспоминание, она любила стоять рядом и следить за магическим движением кисти, изображавшей виды ее родины. Она описывала ему хороводные пляски, изображала во всех красках свадебные обряды, которые видела в детстве; потом, переходя к предметам, очевидно произведшим сильнейшее впечатление на ее воображение, рассказывала сверхъестественные предания, которые слышала от своей нянюшки. Она совершенно верила тому, что рассказывала, и говорила с такой важностью, что даже Обрий слушал ее с любопытством.
Часто, когда она повторяла предание о вампире, который проводил годы среди своих друзей и каждый год был вынужден питаться жизнью прекрасной женщины для того, чтобы продлить свое существование на остальные месяцы, кровь Обрия холодела, хотя он делал усилие, чтобы смеяться над этими страшными и нелепыми сказками. Однако Ианфа называла имена старых людей, которые открыли наконец живущего между ними вампира — но поздно, когда уже многие из их детей и близких были найдены мертвыми со следами, показывавшими, что они утолили жажду злого духа; и когда девушке казалось, что Обрий не верит, она просила верить, потому что было замечено, что те, кто осмеливался сомневаться в существовании злобного существа, всегда на опыте получали доказательство и с растерзанными сердцами должны были убеждаться в истине. Она подробно пересказывала ему предание о наружности этих чудовищ, и ужас Обрия увеличивался, когда он слышал достаточно точное описание лорда Ротвена. Он продолжал уверять ее, что в этих страшных сказках нет истины, но в то же время изумлялся странному совпадению, дававшему основания верить в сверхъестественную силу лорда Ротвена.
Любовь Обрия к Ианфе усиливалась; ее невинность, столь несходная с притворной добродетелью женщин, среди которых, он искал воплощения своих романтических мечтаний, очаровывала его сердце. Хотя он со смехом представлял себе молодого англичанина, женатого на необразованной гречанке, но все больше и больше пленялся существом, столь близким призраку сновидения. Часто он собирался расстаться с нею, составлял планы разысканий древностей, хотел уехать и не возвращаться, не достигнув цели, ибо никак не мог остановить внимание на окружающих его развалинах — в его душе жил образ, казавшийся единственным вместилищем его мыслей. Ианфа не замечала его любви: как и прежде, она оставалась все тем же по-детски невинным и доверчивым существом. Разлука с Обрием была всегда неприятна ей, но потому только, что, кроме него, ей не с кем было посещать свои любимые места, где он открывал или зарисовывал некоторые из обломков, уцелевших от разрушительной руки времени. Ради него она спрашивала о вампирах у своих родителей, и они подтвердили их существование, побледнев от ужаса при одном их упоминании. Однажды Обрий решил отправиться на поиски древностей, на которые у него должно было уйти несколько часов. Когда он произнес название места, куда собирался отправиться, все в один голос просили его не возвращаться ночью, потому что ему придется проезжать через одну рощу, в которой ни один грек не согласится остаться после захода солнца. Все в один голос утверждали, что там находится сходбище вампиров во время их ночных оргий, и величайшие бедствия ожидают того, кто дерзнет с ними встретиться. Обрий легкомысленно отнесся к их предостережениям и постарался высмеять их страхи, однако заметил, что они содрогаются от его насмешек над неодолимой адской силой, при одном имени которой кровь стыла в их жилах, — и замолчал.
На следующее утро Обрий отправился на поиски один; он удивился, увидев печальное лицо своего хозяина: молодому человеку показалось странным, что насмешка над страшными духами могла внушить тому такой ужас. Когда он полностью был готов к отъезду, к его лошади подошла Ианфа и, смущенная, просила его возвратиться прежде, чем наступит ночь, которая дает полную свободу действиям этих страшилищ; — он обещал. Но разыскания так увлекли его, что он не заметил скорого наступления ночи и не видел темных облачков, которые в странах полуденных быстро собираются в огромную тучу и бурей изливаются на землю. Наконец он сел на лошадь и решил поспешностью вознаградить потерянное время, однако было уже поздно. Сумерки в полуденных странах почти неизвестны: стоит сесть солнцу — и уже началась ночь; и прежде чем Обрий успел далеко отъехать, буря заревела над его головой — гром гремел, почти не умолкая; частый, крупный дождь пробивался сквозь ветви деревьев, и молния синей змеей падала и блестела у самых его ног. Внезапно лошадь испугалась и стремительно понесла всадника по густому лесу. Наконец она остановилась от усталости, и при блеске молний Обрий заметил хижину, скрытую под кучей опавших листьев и сучьев. Он спешился и устремился туда, надеясь найти проводника до города или по крайней мере защиту от бури. При его приближении гром на минуту стих, и он услышал ужасный женский крик, заглушаемый глухим адским хохотом — голоса сливались в один, почти непрерывный звук; — Обрий оцепенел. Но, пробужденный ударом грома, он собрал силы и выломал дверь хижины. Густой мрак окружал его, но жуткий вопль был его проводником. Он крикнул, однако голоса не умолкали; казалось, его никто не замечал. В темноте он наткнулся на кого-то и схватил его; чей-то голос вскричал: «Опять попался!» — и снова раздался громкий хохот. Обрий почувствовал, как неизвестный сжал его с невероятной мощью, и решил дорого отдать свою жизнь; он боролся, но напрасно: он был поднят в воздух и с ужасной силой брошен на землю. Противник бросился на него, придавил коленом грудь и протянул руки к горлу…
Свет нескольких факелов блеснул сквозь щель хижины. Оставив добычу, противник Обрия вскочил, бросился к двери, и через минуту уже не было слышно шума ветвей, которые он раздвигал в своем беге. Буря утихла, и люди, проходившие близ хижины, скоро различили стон Обрия, лежавшего неподвижно. Они вошли; свет факелов упал на грязные стены и неопрятный соломенный потолок. По просьбе очнувшегося Обрия крестьяне пошли найти ту, которая привлекла его своим криком; он снова остался среди мрака; но каков же был его ужас, когда факелы снова осветили хижину, пришельцы внесли бездыханный труп — и он узнал небесные черты своей Ианфы! Бледность покрывала ее черты; на лице ее застыло странное спокойное выражение: оно казалось почти так же привлекательно, как и жизнь, игравшая на нем прежде. На груди и шее ее виднелась кровь, а на горле выделялись следы зубов, разрезавших вену. Пораженные внезапным ужасом, крестьяне указывали на эти знаки и шептали: «Вампир, вампир!» Тотчас были приготовлены носилки, и Обрия положили рядом с той, которая еще недавно была для него предметом многих светлых и чарующих видений, померкших теперь вместе с поблекшим цветом ее жизни. Мысли его смешались; мозг замер в оцепенении, казалось, избегая сознания и отыскивая спокойствие в удалении всех мыслей. Не сознавая, Обрий сжимал в руке кинжал странной формы, найденный в хижине. Вскоре они встретились с остальными селянами, отправившимися на поиски Ианфы, о которой сильно беспокоились ее родители. Их невеселые возгласы по мере приближения к городу предупредили родителей об ужасном происшествии — описать их отчаяние невозможно, но, узнав причину смерти Ианфы, они укоризненно глядели на Обрия и указывали на труп. Горе их было безутешно, и скоро они упокоились в могиле.
Обрия уложили в постель; у него был сильный жар, и он бредил; в бреду он произносил имена лорда Ротвена и Ианфы и по какому-то безотчетному соединению мыслей, казалось, просил у своего бывшего товарища пощады для любимого существа. Иногда он проклинал его, называя его убийцей Ианфы.
По случайности в то время лорд Ротвен находился в Афинах. И каковы бы ни были причины, двигавшие им, распутный лорд, узнав о состоянии Обрия, немедленно переехал к нему в дом и стал ухаживать за больным. Придя в сознание, Обрий содрогнулся от ужаса при виде того, чей образ теперь соединялся для него с образом вампира, но лорд Ротвен ласковыми словами, изъявляя почти раскаяние в ошибке, послужившей причиной их расставания, а более всего вниманием и заботой, оказываемыми выздоравливающему, скоро помирил его с собою. Казалось, лорд совершенно переменился; он уже не походил на то бесчувственное существо, которое так удивляло Обрия, но как только он начал быстро поправляться, с лордом произошла обратная перемена, и вскоре Обрий наблюдал его прежнего. Иногда он с удивлением замечал внимательный взгляд лорда и видел на его губах улыбку злобного удовольствия. Обрий не знал почему, но эта улыбка врезывалась ему в сердце. В последние дни выздоровления было заметно, что лорд Ротвен все чаще обращает взор к волнам, вздымаемым легкими, прохладными ветрами на спокойной поверхности вод; он все чаще поднимал глаза к небу и звездам, обращающимся вокруг нашего мира; казалось, он желал укрыться от всех взоров.
Дух Обрия был сильно потрясен, и быстрая подвижность, живость ума, некогда его отличавшая, казалось, навсегда исчезла. Он, как и лорд Ротвен, полюбил молчаливое уединение. Но как он ни стремился к одиночеству, он не мог найти его в Афинах; среди руин, прежде им посещаемых, его преследовал образ Ианфы; стоило ему углубиться в рощу, и она легкими шагами мелькала в кустах, собирая скромные фиалки… она внезапно поворачивала голову, и расстроенное воображение рисовало ему ее бледное лицо, окровавленную шею и слабую улыбку. Он решил бежать из этих мест, где каждый камень будил в его душе столь горькие воспоминания. И он предложил лорду Ротвену, которому считал себя обязанным за заботу и уход во время болезни, ехать в те страны Греции, где они оба еще не были.
Они с поспешностью проезжали по местам, связанным с историческими преданиями, и, казалось, наблюдаемые предметы не привлекали их внимания. Им часто приходилось слышать о разбойниках, но постепенно они начали забывать о предосторожностях, полагая, что проводники, говорившие им об этом, хотели только воспользоваться их щедростью, навязывая свою защиту от вымышленных опасностей. И так, не внимая предостережениям, они отправились однажды, взяв с собой несколько местных жителей — более для указания дороги, чем для защиты. Но, въехав в горловину одной узкой теснины, где между огромных валунов, обрушившихся с обступивших их гор, бежал ручеек, они имели причины раскаиваться в своей небрежности. Находясь уже в теснине со своими проводниками, они были вынуждены остановиться, встреченные свистом пуль, пролетевших над головами, и громовым залпом нескольких ружей. Проводники в тот же момент бросили их и, скрывшись за камнями, начали стрелять в направлении, откуда раздались выстрелы. Лорд Ротвен и Обрий, следуя их примеру, также укрылись в одной из расселин; но, устыдившись того, что их удерживают разбойники, слыша их оскорбительные выкрики и предвидя неизбежную погибель, если кому-то из разбойников удастся обойти их с тыла, они решили броситься вперед на неприятеля. Едва они успели выскочить из-за выступа, защищавшего их, как лорд Ротвен упал, раненный пулей в плечо. Обрий поспешил на помощь к нему, забыв о сражении и об угрожавшей ему опасности; он был удивлен, увидев вокруг лица разбойников: проводники, видя, как упал лорд Ротвен, сложили оружие и сдались.
Обещая значительный выкуп, Обрий убедил разбойников отнести своего раненого друга в ближайшую хижину; условившись о сумме, они отправили одного из своих товарищей в город за деньгами, Обрия же оставили в покое, охраняя только вход в хижину. Силы быстро оставляли лорда Ротвена; через два дня у него началась гангрена, и смерть уже стояла у него в изголовье. Его обращение и внешний облик нисколько не изменились при этом; казалось, он так же нечувствителен к боли, как и ко всем предметам, его окружающим. Однако к исходу последнего вечера в нем стало заметно беспокойство, и его глаза часто внимательно устремлялись на Обрия, который предлагал свою помощь с еще большей горячностью, чем раньше.
— Вы должны помочь мне! В ваших силах спасти меня — я говорю не о жизни или смерти; они так же мало заботят меня, как прошедший день. Но вы можете спасти мою честь, честь вашего друга.
— Как? Скажите, как! Я готов вам помочь, — отвечал Обрий.
— Мне потребуется немногое, жизнь моя быстро угасает… Всего я не могу объяснить, но если вы согласитесь скрыть все, что вам известно обо мне, моя честь останется чиста перед лицом света… Если бы некоторое время моя смерть осталась неизвестна в Англии, я… я…
— Она останется неизвестна.
— Клянитесь! — закричал умирающий, привстав с последним усилием, — клянитесь всем, что свято для вас, всем, что дорого вам, что в продолжении одного года и одного дня вы ни единой живой душе никоим образом не передадите того, что знаете о моих преступлениях или о моей смерти — что бы ни случилось и что бы вы ни увидели!
Его глаза, казалось, стремились покинуть свои орбиты от напряжения.
— Клянусь, — сказал Обрий.
Лорд с хохотом упал на свое ложе и уже не дышал.
Желая отдохнуть, Обрий отошел от него, но заснуть не мог; все подробности знакомства с лордом ожили в его воображении снова. Он не знал почему, но при воспоминании о данной клятве холод пробегал по его членам; казалось, предчувствие чего-то ужасного наполняло его сердце.
Встав рано утром, он хотел войти в хижину, где оставил умершего, но его повстречал один из разбойников и сказал, что тела там уже нет; когда Обрий ушел, он со своими товарищами отнес его на вершину горы, исполняя обещание, данное лорду, который потребовал, чтобы его тело положили под первый холодный луч луны, что взойдет после его смерти. Обрий был удивлен и, взяв с собой нескольких человек, решил пойти к месту, где положили тело, чтобы там похоронить его. Однако, взойдя на вершину, он не нашел следов ни тела, ни одежды, хотя разбойники клялись, что стоят на той самой скале, на которую положили его. Некоторое время Обрий терялся в предположениях, но в конце концов он вернулся, уверив себя, что разбойники зарыли тело, желая завладеть одеждой.
Страна, в которой его постигло столько несчастий, где все, казалось, располагало к суеверной меланхолии, овладевшей его душой, стала тягостна Обрию; он решил оставить ее и вскоре прибыл в Смирну. Ожидая корабль, который должен был перевезти его в Отранто или Неаполь, он занялся приведением в порядок вещей, оставшихся у него после смерти лорда Ротвена. Среди них был ящик с разнообразным оружием, более или менее приспособленным к вернейшему умерщвлению жертвы. Там хранилось много различных кинжалов и ятаганов. Перебирая их и рассматривая их необычную отделку, Обрий с удивлением обнаружил пустые ножны, оправа которых показалась ему сходной с отделкой кинжала, найденного в заброшенной хижине. Он содрогнулся при воспоминании и, спеша удостовериться, отыскал тот кинжал. Можно представить себе его ужас, когда ножны, бывшие у него в руках, совершенно подошли к кинжалу, несмотря на причудливую форму последнего. Глаза Обрия не нуждались в дальнейших доказательствах; необычная форма, одинаковый выбор цветов на рукояти и ножнах, матовый отблеск обеих частей не оставляли места сомнениям — на ножнах и рукояти были видны засохшие капли крови.
Он оставил Смирну и по пути домой остановился в Риме, где справился о судьбе девушки, которую пытался защитить от обольщений лорда Ротвена. Ее родители прозябали в нищете, сама же она пропала без вести с тех пор, как уехал лорд. Эти повторные удары сокрушали душу Обрия; он содрогнулся при мысли, что и эта девушка стала жертвой того, кто погубил Ианфу. Он сделался пасмурен и молчалив, не интересовался ничем и только торопил возниц, как будто спеша спасти жизнь драгоценного для него существа. Он прибыл в Кале, и попутный ветер скоро принес его к берегам Англии; он поспешил к жилищу своих предков и там, казалось, на время забыл в объятиях любимой сестры все воспоминания о прошедшем. Если раньше своими детскими ласками она приобрела его привязанность, то теперь, когда она уже вступала в зрелый возраст, она была дорога ему как друг.
Мисс Обрий не обладала теми блестящими прелестями, которые привлекают взоры и восхищают шумные собрания. В ней не было того легковесного блеска, который существует только в душной атмосфере гостиных, наполненных многолюдным обществом. Ее голубые глаза не поражали воображения, но в них отражалась какая-то очаровательная меланхолия, происходившая, как казалось, не от несчастья, но от внутреннего чувствования души, знакомой с миром высшим и светлым. Она не принадлежала к тем легким созданиям, которые готовы лететь всюду, куда привлечет их блистающий свет, — ее поступь была нетороплива и задумчива. В уединении никогда улыбка радости не оживляла ее лица, но когда брат изливал перед ней свои чувства и в присутствии ее забывал несчастья, разрушившие его покой, — кто променял бы тогда ее улыбку на улыбку сладострастия? Казалось, ее глаза и лицо светились тогда неземным светом небес.
Ей только исполнилось восемнадцать лет, и она еще не появлялась в свете, потому что опекуны считали приличным отложить ее представление до возвращения брата, который станет ей защитником. И теперь было решено, что следующий бал, собираемый вскоре, будет датой ее вхождения в «большой свет». Обрий предпочел бы остаться дома и там предаваться меланхолии, которая все больше и больше им овладевала. Суетные удовольствия света не могли занимать его, когда душа его была так истерзана перенесенными несчастьями, но он решил пожертвовать своим уединением ради сестры. Вскоре они приехали в город и приготовились к завтрашнему дню, на который был назначен бал.
Общество собралось чрезвычайно многолюдное. Балов не объявляли долгое время, и все, желавшие лицезреть улыбку монарха, спешили туда. Обрий приехал с сестрой и стоял в углу, погруженный в свои мысли, не замечая ничего вокруг, но в воображении возвращаясь к тому дню, когда на этом самом месте он впервые встретил лорда Ротвена. Вдруг он почувствовал, что кто-то тронул его за руку, и голос, слишком знакомый, прошептал у него над ухом: «Не забывайте клятвы». Он едва имел мужества, чтобы обернуться, боясь встретить убийственный взгляд мертвеца, — рядом с собою он увидел то самое лицо, которое привлекло его внимание когда-то давно, во время первого его вступления в свет. Он не мог отвести от него глаз, пока силы не оставили его; опираясь на одного из своих друзей, он проложил себе дорогу сквозь толпу собравшихся, бросился в свою карету и был отвезен домой.
Сжимая голову руками, он быстрыми шагами ходил взад и вперед по комнате; казалось, он боялся, чтобы из его головы не вырвались ужасные мысли. Лорд Ротвен, восставший из праха, кинжал, клятва — волновали его душу. Он старался ободриться, убеждая себя в невероятности того, чтобы мертвые восставали! Случившееся могло оказаться наваждением. Обрий не верил, что такое могло произойти в действительности, и решил вернуться на бал, чтобы расспросить о лорде Ротвене. Однако имя это замирало на губах, и он ничего не мог узнать.
Спустя несколько дней он вместе с сестрой отправился на вечер, собираемый у его близких родственников. Оставив сестру под покровительством одной замужней дамы, он ушел в отдаленную комнату и там предался своим мучительным мыслям. Заметив наконец, что гости начали разъезжаться, он опомнился и, войдя в гостиную, нашел свою сестру, окруженную большим обществом; все казались очень заняты разговором. Обрий хотел подойти ближе, когда один из гостей, которого он просил посторониться, обернулся, и он увидел черты, более всего ему ненавистные. Он бросился вперед, схватил за руку сестру и быстрыми шагами увел из комнаты; в прихожей их задержала толпа слуг, ожидавших своих господ, и, пока Обрий пробивался сквозь них, тот же голос прошептал ему на ухо: «Не забывайте клятвы!» Обернуться у него не было мужества, но, подталкивая сестру, он скоро сидел в карете.
Обрий был близок к сумасшествию. Если и прежде все его чувства занимал единственный предмет, то теперь уверенность в том, что чудовище вернулось из могилы, еще сильнее тяготела над его размышлениями. Он уже не замечал ласк своей сестры, и напрасно она просила его объяснить причину странного его поведения. Его несвязные речи приводили ее в ужас, и чем больше он размышлял, тем больше смешивались его мысли. Клятва ужасала его — неужели он должен был равнодушно смотреть, как это чудовище повсюду несет разрушения своим дыханием, как оно обольщает тех, кто для него всего дороже, и не препятствовать его успехам? И над его сестрой нависла опасность. Но если бы он и нарушил свою клятву, открыл бы свои подозрения, — кто бы ему поверил? Он думал собственной рукой избавить мир от этого чудовища, но вспомнил, как на его глазах смерть явила над ним свое полное бессилие.
Целыми днями он пребывал в таком состоянии, не виделся ни с кем и принимал пищу только тогда, когда приходила сестра и со слезами умоляла его, хотя бы для нее, сохранить свою жизнь. Иногда, не в силах больше переносить уединение и собственное молчание, он выбегал из дома и бродил по улицам, пытаясь отогнать терзавший его образ. В его одежде была видна небрежность, и он так же часто бродил под знойными лучами полуденного солнца, как и среди полночных туманов. Невозможно было узнать его; сначала он возвращался домой с наступлением ночи, но под конец он уже не заботился о выборе места и засыпал там, где его настигала усталость. Заботясь о его безопасности, сестра посылала провожатых следить за ним, но те скоро теряли его из виду; Обрий бежал от быстрейшего из преследователей — от своих дум.
Однако внезапно его поведение переменилось. Пораженный мыслью, что своим отсутствием он оставляет в кругу друзей чудовище, об истинном лике которого они и не подозревают, он решил возвратиться в общество, пристально наблюдать за лордом и, невзирая на клятву, предостерегать всех, с кем он будет находиться в близких отношениях. Но, когда он вступал в общество, его дикие и подозрительные взгляды были так разительны, его внутреннее содрогание было так заметно, что сестра наконец была вынуждена просить его оставить общество, которое он искал только ради нее и которое так сильно на него действовало. Видя, однако, что все убеждения оказывались бессильны, опекуны сочли за необходимость принять меры и, сочтя его сумасшедшим, решили снова принять на себя ту обязанность, которая была прежде поручена им родителями Обрия.
Желая уберечь его от страданий и оскорблений, ежедневно получаемых им на улицах, и скрыть от общества те признаки, которые они считали сумасшествием, они поручили доктору семьи безотлучно жить в его доме и неусыпно смотреть за ним. Обрий едва заметил это, настолько ужасная мысль овладела его духом. Его забывчивость достигла такой степени, что его были вынуждены запирать в комнате. Там он проводил целые дни, неспособный опомниться. Он высох, как скелет, запавшие глаза потеряли блеск, и единственные признаки памяти и привязанности являлись только тогда, когда его навещала сестра. В эти минуты он поднимался с постели, схватывал ее руки и, устремив на нее горящий взор, глубоко ее огорчавший, умолял, чтобы она не прикасалась к «нему».
— О! Не прикасайся к нему! Если ты любишь меня, не приближайся к нему.
Но когда она спрашивала, о ком он говорит, Обрий отвечал только: «Это правда! Правда!» — и снова уходил в свои мысли, от которых даже она не могла его отвлечь.
Так прошло несколько месяцев. Постепенно, с течением года, припадки забывчивости становились все реже; душа его свергала с себя часть своей мрачности. Опекуны замечали, как по нескольку раз в день он подсчитывал на пальцах какое-то число и улыбался.
Роковое время почти истекло, когда в последний день года один из опекунов, войдя в комнату, заговорил с доктором, сожалея, что Обрий находится в столь ужасном состоянии, когда его сестра выходит замуж. Неожиданно это замечание привлекло внимание Обрия, и он с поспешностью спросил: «За кого?» Такой знак возвращающегося рассудка, которого, как они думали, Обрий лишился, обрадовал опекунов, и они назвали имя герцога Марсденского. Думая, что это молодой человек, которого он встречал в обществе, Обрий обрадовался и еще больше удивил всех, объявив о своем намерении присутствовать на свадьбе и сейчас же видеть сестру. Опекуны не отвечали, но через несколько минут сестра была с ним. Казалось, ее милая улыбка снова трогала его; он прижал ее к груди и целовал ее лицо, смоченное слезами, которые лились из ее глаз при мысли, что болезнь отступила и брат ее снова ожил. Обрий начал говорить со всей своей привычной горячностью и поздравлять сестру с женихом, столь выдающимся по титулу и дарованиям. Вдруг он заметил медальон на ее груди, и каково же было его изумление, когда, раскрыв его, он узнал черты ненавистного чудовища, так долго влиявшего на его жизнь. Он схватил портрет и в припадке бешенства растоптал его ногами. Когда сестра спросила, за что он разбил изображение ее жениха, он взглянул на нее непонимающе, потом сжал ее руку и, вперив безумный взор в нее, просил поклясться, что она никогда не будет женою этого чудовища, потому что он… однако продолжать Обрий не мог; ему показалось, что тот же голос напоминает ему о клятве — он обернулся, думая, что лорд Ротвен стоит рядом, но никого не увидел.
Между тем опекуны и доктор, которые всё слышали и сочли, что это новый припадок сумасшествия, вошли в комнату и, вырвав из его объятий мисс Обрий, просили ее выйти. Бедный юноша упал на колени перед ними и просил, умолял их хотя бы на один день отложить свадьбу. Но они, приписывая все сумасшествию, постарались успокоить его и ушли.
На другой день после бала лорд Ротвен приезжал к Обрию, однако не был принят, так же как и остальные. Услышав о болезни Обрия, он тотчас понял ее причину; узнав же, что юношу считают сумасшедшим, он едва мог скрыть свою радость. Он поспешил в дом своего прежнего товарища и частыми посещениями, рассказами о своей дружбе и участии в судьбе брата скоро успел снискать расположение мисс Обрий. Кто мог противиться его страстным исповедям? Он рассказывал о перенесенных трудностях и опасностях, говоря о себе как о человеке, не встречающем сочувствия ни у одного существа на многолюдной земле — кроме той, к которой были обращены его речи. Он мог уверять, что только с тех пор, как познакомился с ней, начал дорожить жизнью, хотя бы для того только, чтобы слышать утешительные звуки ее голоса. Словом, он так владел змеиным искусством обольщения или такова была воля судьбы, но лорд Ротвен завоевал привязанность мисс Обрий.
Наконец он получил титул старшей родовой линии, и ему поручили важную миссию, что и послужило предлогом к ускорению свадьбы, несмотря на расстроенное здоровье Обрия. Свадьба была назначена в самый день отъезда лорда на континент.
После ухода опекунов и доктора Обрий пытался подкупить слуг, но напрасно. Он попросил перо и бумагу; его пожелание исполнили. Он написал письмо сестре и заклинал ее, чтобы она — если дорожит своим счастьем, своей честью и честью тех, кто уже покоится в могиле, кто когда-то держал ее на руках и видел в ней свою надежду и надежду своего рода, — хотя бы на несколько часов отложила свадьбу, которую он осыпал самыми тяжелыми проклятиями. Слуги обещали отдать письмо, но показали его доктору, который решил не нарушать спокойствия мисс Обрий.
Истекала ночь, но в доме никто не ложился спать, и легко понять, с каким ужасом Обрий слушал звуки деятельных приготовлений. Наступило утро, и он различил стук карет. Обрий как никогда был близок к помешательству. Наконец любопытство слуг одержало верх над их бдительностью; постепенно все они ушли, оставив Обрия под присмотром одной слабой служанки. Он воспользовался случаем; одним прыжком вырвался из комнаты и через минуту был в шумной зале. Лорд Ротвен первым заметил его, немедленно подошел к нему, и, с силой взяв его за руку, поспешно вывел из залы, едва сдерживаясь от бешенства. Когда они были на лестнице, он наклонился к нему и прошептал на ухо: «Не забывайте клятвы и помните, что если сегодня же ваша сестра не станет моей женой, — она обесчещена. Женщины так слабы!» — сказав это, он бросил его подбежавшим слугам, которых послала встревоженная служанка. Обрий уже не мог стоять на ногах; его бешенство, не могущее найти выхода, разорвало кровеносный сосуд, и юношу пришлось отнести в постель. Сестре его, которой не оказалось в комнате, когда он вышел, ничего не сказали; доктор боялся огорчить ее. Обряд венчания свершился, и молодые оставили Лондон.
Слабость Обрия увеличивалась; потеря крови явила признаки близкой смерти. Он просил, чтобы позвали опекунов, и, когда пробило полночь, подробно рассказал все, здесь записанное, и сразу после этого умер.
Опекуны пытались спасти мисс Обрий, но было уже поздно. Лорд Ротвен исчез, но сестра Обрия уже утолила кровавую жажду ВАМПИРА.
Уильям Харрисон Айнсворт
НЕВЕСТА ДЬЯВОЛА
Перевод А. Бутузова
В конце 1655 года в замке Хернсвольф собиралось блестящее общество тех лет. Владетель замка, барон Хернсвольф, слыл знатным и уважаемым человеком в Германии и равно почитался своими гостями как за успехи и патриотические подвиги своих сыновей, так и за небывалую красоту своей единственной дочери. Земли Хернсвольфа, расположенные в самом центре Черного леса, были дарованы когда-то одному из его предков благодарным народом Германии и с тех пор переходили в наследство последующим поколениям, пока наконец не стали законным владением нынешнего барона. Мощные каменные стены окружали высокие готические башни; построенный в духе времени, замок извне являл пышный архитектурный стиль, но внутри состоял в основном из темных извилистых коридоров и сводчатых покоев, увешанных гобеленами; огромные размеры его зал поражали душу своим угрюмым величием и потому мало располагали к отдохновению. Темная полоса сосен и дикой рябины окружала замок и бросала мрачную тень на его окрестности, редко оживлявшиеся радостным сиянием небесного светила.
Главный колокол замка возвестил наступление зимних сумерек, и смотритель занял наблюдательный пост на башне, чтобы не пропустить прибытия гостей, приглашенных разделить увеселения бала, устраиваемого в стенах замка. Единственной дочери барона, леди Клотильде, недавно исполнилось семнадцать лет, и блестящее общество было приглашено отпраздновать день ее рождения. Огромные сводчатые апартаменты принимали многочисленных гостей; шум и веселье вечера были в разгаре, когда часы на башне замка пробили отчетливо и с необычной торжественностью, — в то же мгновение высокий незнакомец, одетый во все черное, вошел в бальную залу. Он учтиво поклонился собравшимся, но был принят с принужденной сдержанностью. Никто не знал ни кто он, ни откуда появился, тем не менее было очевидно по его манерам, что это человек благородного происхождения. Хотя его звание было воспринято с недоверием, его самого принимали со всем уважением, подобающим его благородному обхождению. В своей беседе он большей частью обращался к дочери барона и был столь тонок и столь умен в своих суждениях, столь ярки и живы были его замечания и так чарующа была его речь, что он сразу же и без остатка завладел всеми чувствами своей юной слушательницы. Хозяину, после некоторых колебаний, разделяемых и некоторыми из его гостей, показалось невозможным принять незнакомца нерадушно, и тот получил приглашение остаться на несколько дней в замке — приглашение, которое с радостью было принято.
Наступила ночь, и, когда гости удалились в отведенные им покои, стали отчетливо слышны глухие удары тяжелого колокола, раскачиваемого ветром в главной башне, хотя бриз едва шелестел в вершинах лесных деревьев. Многие из гостей, встретившись на следующее утро за завтраком, утверждали, что слышали ночью божественную мелодию, и все жаловались, что всю ночь их сон тревожил ужасный шум, доносившийся, как всем показалось, из покоев, которые занимал незнакомец. Вскоре и он появился за утренним столом; когда обстоятельства прошедшей ночи были пересказаны ему, мрачная, исполненная неведомого смысла улыбка промелькнула на его нахмуренном лице; и вновь выражение глубочайшей печали сменило ее. Как и вчера, он обращал свои речи к Клотильде, и когда он рассказывал ей о разных странах, в которых побывал, о солнечных землях Италии, где воздух пропитан ароматом цветов и где летний бриз мягко вздыхает над медвяными лугами; когда он поведал ей о восхитительном крае, где радость дня утопает в мягкой красоте ночи и где яркий свет небес не затмеваем ни на миг, — слезы сожаления исторглись из глаз его прекрасной слушательницы; в первый раз она с горечью пожалела, что не была нигде, кроме дома.
Проходили дни, и с каждым мгновением росли неизъяснимые жар и волнение, которые внушал Клотильде незнакомец. Ни разу еще он не сказал ей слов любви, но он говорил о ней, она проявлялась в его поведении, во вкрадчивых интонациях его голоса и в спящей мягкости его чарующей улыбки; когда же он обнаружил, что сердце девушки расположилось к нему, презрительная, дьявольская усмешка заговорила на миг и вновь умерла на его темном лице. Встречая ее с родителями, он неизменно бывал учтив и вежлив в своем обращении, и только наедине с нею, в прогулках по тенистым лесным полянам, он принимал вид страстного обожателя.
Однажды вечером, когда незнакомец и барон сидели с остальными гостями в библиотеке, их разговор обратился к сверхъестественным предметам. Незнакомец оставался сдержанным и задумчивым в продолжении всей беседы, но, когда барон в шутливом тоне отверг существование духов и в насмешку призвал явиться хотя бы одного из них — его глаза зажглись неземным светом; сам он, казалось, вдруг вырос и заполнил собою все кресло. Когда спор закончился и над собранием на несколько секунд повисла гнетущая тишина, из темных аллей леса донеслась мелодия небесных хоров. Гармония звуков заворожила собравшихся, и только незнакомец выглядел встревоженным и мрачным; он с состраданием взглянул на своего благородного хозяина, и что-то похожее на слезу блеснуло в его черных глазах. Несколько секунд спустя музыка затихла вдали, и все стало покойно, как прежде. Вскоре после этого барон оставил комнату, и следом за ним, почти сразу, ушел незнакомец. Он недолго отсутствовал, когда предсмертный вопль жутким эхом разнесся по замку; барон был найден мертвым в одном из темных переходов. Лицо его исказила гримаса боли, и на его почерневшем горле отчетливо выделялся отпечаток человеческой руки. Немедленно подняли тревогу, замок перевернули сверху донизу, но незнакомца не нашли и с тех пор его в замке не видели. Прошло время, тело барона предали земле и об ужасном преступлении старались вспоминать как можно реже.
Нежная душа Клотильды заметно расстроилась после исчезновения завладевшего ее чувствами незнакомца. С утра до вечера она бродила по тропинкам, где он когда-то ходил; она вспоминала его последние слова, его мягкую улыбку, навещая то место, где он однажды заговорил с ней о любви. Общества она избегала и, казалось, с радостью затворялась в своих покоях, где любовь ее, которую девичья гордость прятала от чужих глаз, изливалась в слезах в часы одиночества. Прекрасная плакальщица была одинока и прелестна, как ангел, освобожденный от земных пут и приготовившийся взлететь на небеса.
Однажды летним вечером, когда она посетила уединенное место, любимое ею, за спиной ее раздались тяжелые шаги. Она обернулась и, к бесконечному своему изумлению, увидела перед собой незнакомца. Он подошел к ней.
— О, вы вернулись! — воскликнула обрадованная девушка. — Когда вы оставили меня, я подумала, что счастье отныне недоступно мне. Но вы вернулись, и мы снова будем счастливы?
— Счастливы, — отвечал ей незнакомец с презрением и насмешкой, — могу ли я стать счастливым вновь, могу ли… — но извините мое волнение, возлюбленная, и отнесите его к восторгу, который я испытываю от нашей встречи. О! Я должен много рассказать вам! Но еще больше добрых и нежных слов мне предстоит услышать, ведь это так, любимая? Скажи мне, скажи, не таясь: была ли ты счастлива в мое отсутствие? Нет! Я это вижу по твоим запавшим глазам, по бледным щекам; наконец-то бедный странник вызвал участие в сердце своей возлюбленной. Я был в других странах, я видел разных людей, я встречал многих женщин, прекрасных и совершенных, но я не встречал среди них моего ангела, и теперь он стоит передо мной. Примите мое искреннее восхищение, — продолжал незнакомец, срывая и протягивая Клотильде бутон вереска. — Вы прекрасны, как полевые цветы, что украшают ваши волосы, и нежны, как моя любовь к вам.
— Это очень трогательно и нежно, — отвечала ему Клотильда, — но вереск увянет до наступления ночи. Он прекрасен, но красота его скоротечна, как любовь мужчины. Нет, не вереск будет означать ваше чувство — подарите мне нежный, вечнозеленый, чудесный цвет, что живет круглый год; и я скажу, вплетая его в косу: «Фиалки цвели и увяли, розы раскрылись и опали, но эвергрин вечно юн, и такова любовь моего странника». Друг моего сердца! Вы не можете, — вы не можете покинуть меня. Я живу лишь вами; вы — все мои надежды и мысли, вы — все мое существо. И если я потеряю вас — я потеряю себя. Я была одиноким полевым цветком в пустыне мира до тех пор, пока вы не перенесли меня в плодородную землю; и можете ли вы теперь разрушить нежное сердце, которое вы первый научили пылать жаром страсти?!
— Не говорите так, — произнес незнакомец, — моя душа разрывается от ваших слов; — оставьте меня, забудьте меня навсегда, избегайте самого моего присутствия — иначе вы погибли на веки вечные! Господь и человек оставили меня, и, если бы только вам привелось увидеть иссушенное зноем сердце, что едва бьется под безобразною оболочкой, вы бы бежали меня, как если бы встретили на тропинке ядовитую гадину. Вот мое сердце, любимая, смотрите, как хладно оно; биение не выдает его чувствований; оно мертво и хладно, как друзья, которых я знал когда-то.
— Вы очень несчастны, мой милый, и ваша бедная Клотильда останется, чтобы утешить вас. Неужели вы думаете, я оставлю вас в беде? Нет! Я буду странствовать с вами по свету, я буду вам слугой, рабыней, если вы захотите того. Я буду укрывать вас от ночных ветров, чтобы они не тревожили вас. Я буду защищать вас от бурь, что завывают вокруг; пусть даже бесчувственный мир предаст поруганию ваше имя, пусть ваши друзья отступятся от вас и единомышленники иссохнут в могилах, — всегда рядом будет нежное сердце, которое будет любить вас в горе и будет утешать и успокаивать вас. — Она остановилась, и из больших голубых глаз ее брызнули слезы, когда в волнении она повернулась к незнакомцу. Он отвел свой взгляд, и мрачная усмешка, исполненная смертельной ненависти и злобы, исказила его прекрасное лицо. В то же мгновение это выражение исчезло; его странно блестевшие глаза вернули свою неземную холодность, и он вновь оборотился к своей спутнице.
— Час заката, — воскликнул он, — прекрасный, восхитительнейший час, когда сердца влюбленных счастливы и природа улыбается в тон их чувствам; но она не улыбается более мне — завтра на рассвете я должен быть далеко, очень далеко от дома моей возлюбленной; от мест, к которым навеки приковано мое сердце. Но должен ли я покинуть вас, прекраснейший из цветов, покинуть затем, чтобы стать игрушкою вихря, добычей горной бури?
— Нет, нет, мы не расстанемся, — отвечала взволнованная девушка, — куда бы ты ни пошел, я буду с тобой; твой дом будет моим домом, и твой бог будет моим богом.
— Поклянись, поклянись мне в этом, — потребовал незнакомец и с силою сжал ее руку, — клянись ужасною клятвой, которую я открою тебе!
Он приказал ей стать на колени; угрожающе протянув к небу правую руку, он отбросил со лба развевающиеся черные волосы и вскричал с дьявольской злобой:
— Проклятия оскорбленного Бога, — кричал он, — будут преследовать тебя, пребудут с тобою вечно — и в бурю и в штиль, и ночью и днем, и в слабости твоей и в печали; и в жизни и в смерти, если отступишься ты от обещания быть моею. Темные духи проклятых будут выть в твоих ушах, как хор проклинающих дьяволов; отчаяние избороздит твою грудь ненасытным огнем преисподней! Если отступишься — будет душа твоя домом для прокаженных; призраки умерших найдут в ней пристанище себе! Как могила будет твоя душа, и поселится в ней стоглавый червь; и огонь в ней никогда не иссякнет. Дьявол будет править тобой и восклицать, когда будешь ты проходить мимо: «Господь и человек оставили ее»; страшные призраки станут посещать тебя ночью; все твои близкие и друзья умрут один за другим, проклиная тебя на своем смертном ложе; все самое жуткое в человеческой природе, более страшное, чем язык в состоянии выразить или произнести, будет вечным уделом твоим, если ты нарушишь данную тобой клятву.
Он кончил; едва сознавая, что делает, девушка в ужасе поклялась страшной клятвой и обещала верность и послушание навеки тому, кто отныне был ее господином.
— Духи проклятых, я благодарю вас за вашу помощь, — прокричал незнакомец, — я завоевал сердце моей прекрасной невесты. Она — моя, моя навеки! О да, тело ее и душа — все мое; мое и в жизни и в смерти — навеки! Отчего ты плачешь, моя прелесть, разве медовый месяц уже прошел? Да, у тебя есть причина плакать; но, когда мы встретимся в следующий раз, мы встретимся, чтобы подписать брачное соглашение!
С этими словами он запечатлел холодный поцелуй на щеке своей юной невесты и, смягчив ужасное выражение своего лица, потребовал, чтобы она встретилась с ним на следующий вечер, в восемь часов, в часовне, примыкающей к замку. С пылающим вздохом на устах она обернулась к нему, как будто умоляя защитить ее от него самого; но незнакомец уже исчез.
По возвращении в замок она погрузилась в глубокую меланхолию. Тщетно родные пытались узнать причину ее печали; страшная клятва, данная ею, омертвила ее чувства: больше смерти она боялась выдать себя неосторожной интонацией или изменчивым выражением собственного лица. Когда наступил вечер, все в замке удалились отдыхать, и только Клотильда, которой отныне был неведом покой, в одиночестве сидела в библиотеке, соседствовавшей с ее комнатой.
Наступила глубокая ночь; домашние давно легли спать, и единственным звуком, разносившимся в полночной тишине, было завывание дворового пса, задравшего морду на убывающую луну. В глубоком раздумье Клотильда сидела в библиотеке. Лампа, стоявшая на ее столе, давно потухла, и дальний конец залы едва вырисовывался в густом сумраке. Часы на северной башне замка пробили двенадцать, и гулкое эхо разнеслось во мрачном спокойствии ночи. В дальнем конце залы беззвучно повернулась на массивных петлях дубовая дверь, и бескровная фигура, облаченная в могильный саван, медленно ступила в залу. Ни звука не раздалось при ее приближении; медленно ступая, она подошла к столу, за которым сидела леди. Девушка не замечала ее, но внезапно почувствовала, как ледяная рука сжала ее запястье, и печальный голос прошептал ей: «Клотильда». Она взглянула перед собой; черный призрак стоял подле нее; крик умер у нее в груди; ее глаза расширились и замерли в неподвижности, как зачарованные; медленно призрак отвел складки савана, закрывавшие его лицо; блеснул негодующий взгляд — перед девушкой стояли останки ее отца. Он посмотрел на нее с грустью и сожалением и печально промолвил: «Клотильда, убранство и слуги готовы, звучит церковный колокол, и священник ждет у алтаря; но где же помолвленная невеста? Покои в могиле приготовлены для нее, и завтра она упокоится со мною».
— Завтра? — задрожала испуганная девушка.
— Духи ада запишут в книгу твое соглашение, и завтра же оно должно быть исполнено, — фигура замолчала; медленно, шаг за шагом, она стала отступать назад и вскоре растворилась во мраке.
Прошло утро, и наступил вечер. Клотильда шла к часовне, когда часы пробили восемь. Темная, безлунная ночь укрывала окрестности; плотные, серые тучи плыли по низкому небу, и зимний ветер страшно завывал в верхушках лесных деревьев. Еще одна фигура ожидала ее в назначенном месте — Клотильда подошла ближе, и стали видны прекрасные черты незнакомца.
— Моя невеста сдержала слово, — воскликнул он с презрительной усмешкой, — клянусь, я славно отплачу за твою любовь. Следуй за мной.
В молчании они двинулись по извилистым переходам часовни и шли, пока не достигли кладбищенской ограды. Около нее они ненадолго остановились; незнакомец, смягчив свой голос, проговорил:
— Еще один час, и смятенье погибнет; ведь сердце, впитавшее ненависть и злобу, все еще не утратило способности чувствовать раскаяние, когда оно препоручает столь юную и чистую душу могиле и тьме. Но это должно свершиться! — продолжал он, видя, что память о недавней любви всколыхнула Клотильду. — Ведь дьявол, которому я служу, желает того. Бедная девочка, я действительно веду тебя под венец, но священником там будет смерть, твоими родственниками — полуразложившиеся скелеты, что во множестве гниют вокруг. И свидетелями нашего союза будут ленивые черви, что пируют на источенных костях мертвецов. Идем, моя суженая, священник с нетерпением ждет свою жертву.
Они продолжали идти, и тусклый голубоватый огонек быстро бежал перед ними, озаряя порталы церковного склепа. Двери были открыты, и они вошли внутрь. Холодный ветер овевал мрачное обиталище смерти; по обе стороны лежали сваленные остовы полурассыпавшихся гробов, доска за доской опадавших на влажную землю. Каждый шаг приходился на мертвое тело; белые кости жутко гремели под их ногами. В центре склепа высилась груда непогребенных скелетов, на которых сидела фигура столь ужасная, что вообразить себе ее облик затруднилось бы и самое темное сознание. Когда незнакомец и Клотильда приблизились к ней, пустота склепа загрохотала, отдаваясь взрывами дьявольского хохота; казалось, все полусгнившие трупы вновь обрели жизнь. Незнакомец остановился и сжал запястье своей жертвы; один-единственный вздох вырвался из его груди, одна-единственная слеза выкатилась из его глаз. Но все это длилось только мгновение — фигура злобно нахмурилась, заметив его колебание, и повелительно взмахнула длинной рукой.
Незнакомец приблизился; в воздухе он очертил несколько магических кругов, проговорил неземные слова и замер, объятый ужасом. Неожиданно он возвысил свой голос и дико вскричал:
— Супруга повелителя тьмы, тебе осталось два мгновения жизни. И ты должна знать, кому ты препоручила себя. Я — вечная душа нечестивца, проклявшего своего Спасителя на кресте. В предсмертный час он взглянул на меня, и этот взгляд все еще не умер, ибо все живое на земле проклинает меня. Я осужден навеки служить преисподней! И я должен до тех пор угождать моему повелителю, пока мир не свернется, как обугленный свиток, до тех пор, пока не умрут земля и небо. Я тот, о ком ты, возможно, читала, и о чьих деяниях ты могла слышать. Миллион душ я должен заманить в адские сети, угождая моему повелителю; тогда только исполнится мое покаяние и я смогу познать могильный покой. Ты — тысячная душа, которую я проклял. В недобрый час я увидел и выбрал тебя. Я убил отца твоего за его неверие и дерзость, и тем я предупредил тебя о твоей судьбе; тогда я сам был обольщен твоей чистотой. Ха! Заклятие было неотвратимо, и ты вскоре увидишь, любимая, с кем ты связала свое бессмертие; ибо вечным, как череда времен года — как вспышки молнии — как раскаты грома, — вечным будет твое покаяние. Взгляни вниз! И смотри, какова твоя судьба.
Она взглянула, и склеп раскололся на тысячу кусков под ее ногами; земля зияла бездонными провалами, и был слышен рокот могучих вод. Живой океан расплавленного огня пылал в пропасти, разверзшейся перед нею. Вопли проклятых смешивались с ликующими криками дьяволов; видение являло ужас более ужасный, чем то дозволено человеку вообразить. Десять миллионов душ корчились в сполохах адского пламени; когда бурлящие волны бросали их на черные скалы алмазной тверди, они проклинали в отчаянии и богохульствовали в бессилии; и каждое проклятие отражалось громом над волнами. Незнакомец приблизился к своей жертве. Мгновение он держал ее над пылающей пропастью, глядел в ее лицо и плакал как ребенок. Но то был краткий миг; снова он сжал ее и отшвырнул от себя с яростью; и в тот момент, когда ее последний взгляд упал на его лицо, искаженное страданием, он громко закричал:
— Это преступление совершил не я, но религия, которую исповедуешь ты; разве не сказано, что пламя вечности ожидает души проклятых; и разве ты не заслужила этих мучений?
Бедная девушка, она не слышала выкриков богохульника. Ее нежное тело, ударяясь о выступы, перекатывалось на скалах, летело над волнами и пеной; когда она упала, океан хлестнул себя валами, будто ликуя, что получил ее душу. И пока она погружалась все глубже в горящую пропасть, десять тысяч голосов прогремели в бездонной бездне:
— Дух зла! Мучение и вечность ожидают тебя здесь; ибо здесь никогда не умирает червь и здесь огонь никогда не гаснет!
Неизвестный автор
ПРЕДСКАЗАНИЕ АСТРОЛОГА, или СУДЬБА БЕЗУМЦА
Перевод А. Брюханова
Реджинальд, единственный наследник известного рода Ди Венони, с младенчества отличался своим необузданным и исступленным нравом. Его отец вследствие несчастной болезни к концу жизни одряхлел разумом и умер в совершенном безумии. По глубокому убеждению друзей юного Ди Венони, болезнь не миновала и его сына, ибо часто им приходилось видеть, как в глазах Реджинальда вспыхивал лихорадочный блеск и непостижимое возбуждение изменяло до неузнаваемости его черты. Действительно ли в его жилах дремал страшный недуг — неизвестно, но то, что домашние оберегали юношу от малейшей случайности, которая могла бы разбудить в нем наследственное безумие, было несомненным. С раннего возраста оставшись на руках своей матери, которая после смерти мужа проводила дни в добровольном затворничестве, он не имел возможности хоть сколько-нибудь рассеять и оживить душу новизной впечатлений. Уединенная усадьба отстояла далеко от проезжих дорог и находилась на самой границе непроходимых лесов Шварцвальда. Сам господский дом, следуя причудливой моде, был построен в готическом стиле мрачного средневековья. Рядом возвышались руины некогда прославленного по всей Швабии замка Радштейн, от которого остались лишь полуразрушенная башня да обвалившаяся крепостная стена; далее за ними угрюмые тени и непролазные чащобы Шварцвальда замыкали пейзаж.
В этом диком и пустынном месте была заточена молодость Реджинальда. Но наступил роковой час, и его унылая жизнь внезапно переменилась. В день его восемнадцатилетия в полуразрушенной башне Радштейн поселился загадочный старик, измученный тяготой лет и старческой немощью. Днем он редко покидал свое убежище; единственным признаком его присутствия была лампа, которая с высоты башни наполняла ночь зловещим светом. Местные жители, привыкшие отмерять часы своей жизни по солнцу, были несказанно удивлены его странностями, и не прошло и недели, как кто-то пустил слух, что старик — посланец дьявола. Слух этот получил широкую огласку и вскоре достиг ушей Реджинальда. Любопытство его пробудилось, и он решился, предоставив себя в распоряжение мудреца, удостовериться в причинах его странного затворничества. Охваченный минутным порывом, он внезапно оставил усадьбу и устремился к башне. Была мрачная ночь. Резкие порывы ветра предвещали бурю. Реджинальд уже был на развалинах замка, когда часы на деревенской церкви скрипуче пробили полночь. С немалым трудом взобравшись по дряхлой от времени лестнице, которая колебалась под каждым его шагом, он достиг кабинета философа. Дверь была широко распахнута. Старик сидел у открытого окна. Облик его был величественен. Длинная белая борода спускалась до пола. На плече он с видимым напряжением держал астролябию, направленную на звезды. Повсюду были разбросаны книги. На их листах таинственно мерцали магические знаки каббалы. На столе стояла гипсовая ваза в виде оскаленной головы дракона, по бокам которой были выгравированы знаки Зодиака, окруженные причудливой арабской вязью. Старик был одет в широкую бархатную мантию цвета глубокой ночи с вышитыми на ней золотыми звездами; серебряная лента перепоясывала ее. Тонкие локоны старика развевались от ветра. Правая рука сжимала трость из черного дерева. При появлении Реджинальда он медленно поднялся и окинул пристальным взглядом возбужденного юношу.
— Дитя сумрачных звезд! — воскликнул он глухим голосом. — Зачем пришел ты выпытывать тайну своей судьбы? Ради вечного спасения беги от меня! Лучше бы тебе, Реджинальд Ди Венони, никогда не рождаться на свет, чем узнать страшный путь, предначертанный тебе свыше! И где? В покоях моего уединения, которым, к несчастью, суждено стать свидетелем твоего падения.
Желтое лицо старца было грозным, и жуткие слова его похоронным звоном загудели в голове Реджинальда. Он побледнел; ноги его задрожали.
— Я невинен! — пролепетал он. — Ни одно постыдное желание не тяготило моей души. За всю жизнь я не совершил ни одного греха.
— Ха-ха-ха! — затрясся от хохота старец. — Человек невинен до той поры, пока не грянул час проклятия. Звезда твоей жизни недолговечна и грозит скоро закатиться. Надменный род Ди Венони пресечется навеки. Взгляни на запад! Та планета, которая сейчас так ярка на ночном небе, — звезда твоего рода. Когда в следующий раз ты будешь созерцать ее и она, подобно метеору, падет вниз, вспомни слова мои! И ужаснись! Зов крови вопиет, и ты не способен воспротивиться ему!
В это мгновение луна выглянула из-за пелены облаков и осветила нежным светом землю. На западе сияла одинокая яркая звезда. Звезда семьи Реджинальда. В напряженном ожидании он пожирал ее глазами, не смея вздохнуть, и смотрел до тех пор, пока летучие облака не скрыли ее сияния. Астролог тем временем возобновил свои занятия. Он поднял на плечо астролябию и направил ее к звездам. Тело его, казалось, затрепетало от напряжения. Дважды он отер рукавом взмокший лоб.
— Несколько дней осталось мне жить на земле, — глухо сказал он. — В хладной могиле найдет вечный покой мое тело. Звезда моей жизни бледнеет и гаснет. Никогда уж ей не гореть, как прежде, и, отягченная годами, никогда она не воссияет надеждой… Прочь! — вскричал старик, устремив дикий взор на юношу. — Не беспокой мои последние мгновения. Возвращайся через три дня и в подземелье этого замка погреби холодное тело. Теперь прощай!
Полный мистического ужаса, Реджинальд не мог произнести ни единого слова. Он так и стоял в дверях, не смея шевельнуться. Очнувшись, он сбежал вниз, бросился прочь от старой башни и в жуткой тревоге возвратился в дом своей матери.
Три дня промчались быстро, и, полный веры в пророчество, Реджинальд устремил свои шаги в сторону башни. Он достиг ее, когда на землю пала ночь, и, дрожа всем телом, вошел в зловещие покои астролога. Внутри все было мертво, на его робкие шаги откликалось лишь гулкое эхо. Ветер стонал и плакал; черный ворон хрипло каркал над башней. Реджинальд ступил в отворенную дверь. Сильный порыв ветра разметал его волосы. При бледном сиянии луны он увидел астролога; старик сидел у окна, как и прежде, погруженный в глубокую задумчивость. Его астролябия лежала под рукой. Боясь нарушить покой старца, Реджинальд осторожно приблизился. Старик не шевелился. Ободренный молчанием, Реджинальд со страхом посмотрел ему в лицо: перед ним сидел труп — останки того, что некогда жило. Ужас охватил Реджинальда. Память о предыдущем посещении оставила его, и в безумии он выбежал из кабинета.
Долгие дни нервная горячка не отпускала его. В ночные часы дьявольские создания являлись ему, кривя рожи и высовывая языки. Охваченный неистовым бредом, он бросался на демонов, отвергая их посулы. Его мать была потрясена явными признаками сумасшествия. Она вспомнила несчастную судьбу своего мужа и, когда Реджинальду случалось приходить в себя, слезно умоляла его укрепить свой дух путешествием. Увещевания графини наконец возымели свое действие; и он покинул поместье Ди Венони затем, чтобы насладиться жарким солнцем Италии.
Шло время; череда новых впечатлений оказалась целительным лекарством для его помутившегося рассудка. Ужасные воспоминания мало-помалу оставили его, и вскоре природные силы взяли верх над тяжелым недугом. Он провел несколько лет за границей и в течение этого времени часто писал матери, которая по-прежнему жила в старой усадьбе. Однажды он известил ее, что намеревается посетить Венецию. В городе он пробыл несколько месяцев, когда случился в этой стране праздник, и его, как знатного и благородного дворянина, пригласили к прекрасной дочери дожа. Она была прелестна, совершенна в своих познаниях и одарена достоинствами, которые обеспечивали ей неизменное восхищение. Реджинальд был очарован ее красотой и превосходными качествами ее ума. Он признался в своей любви, и румянец ответного чувства вспыхнул на щеках прекрасной девушки. Нежное воркование влюбленных сердец не стало ни для кого тайной. Обрадованный счастьем дочери, венецианский дож, не медля, дал необходимые распоряжения и не поскупился на значительные траты, чтобы достойно отпраздновать союз юной пары.
В назначенный день сверкающее золотом и бриллиантами высшее общество собралось на площади Святого Марка. Вся Венеция веселилась и гуляла на свадьбе. Вне себя от счастья, благородный дворянин Италии граф Реджинальд Ди Венони получил руку Марселии, прелестной дочери дожа. Вечером во дворце был дан бал-маскарад, однако молодая пара в пылком стремлении уединиться покинула сцену веселья и поспешила на усыпанной душистыми цветами гондоле в огромный дом, подарок венецианского дожа.
Была прекрасная лунная ночь. Нежное свечение звезд колебалось на серебряной груди Адриатического моря. Чуть слышная мелодия долетала при дуновениях западного ветерка. Гирлянды разноцветных ламп, украшающие кварталы ночного города, отражались в ласковых волнах спокойного моря мириадами бегущих огней. Нежный плеск и журчание воды напевали сладостные грезы. Сердца любовников трепетали, и волшебство часов прихотливо овладело их душами. Вдруг глубокий стон вырвался из возбужденного сердца Реджинальда. Он нечаянно посмотрел на запад. Звезда, которая в этот момент ярко вспыхнула на горизонте, заставила его вспомнить страшную сцену в башне Радштейн. Его взор вспыхнул огнем безумия, и, если бы не потоки слез, которые хлынули из его глаз, эта минута стала бы для него последней. Нежная заботливость новобрачной смягчила возбуждение и возвратила в его душу прежнее спокойствие.
Несколько месяцев минули, как один день, а сердце Реджинальда все еще не могло опомниться от счастья. Он души не чаял в Марселии, и она отвечала ему нежными чувствами. В радостном нетерпении он известил мать о своей любви и умолял ее приехать к нему разделить его счастье. Однако жизнь рассудила по-своему: от поверенного пришел ответ, что графиня серьезно занемогла и требует немедленного его прибытия. Получив горестное известие, он поторопился вместе с Марселией в родовое поместье. Графиня была жива, но не вставала. Завидев сына, она нежно обняла его. Однако напряжение бедной матери было столь велико и неожиданно для ее ослабевшего духа, что она угасла прямо на руках своего сына.
С этой роковой минуты сознание Реджинальда погрузилось в безысходное отчаяние. Он проводил свою мать в последний путь и по возвращении с кладбища поразил всех домашних жуткой улыбкой, которая надолго запечатлелась на его лице. Мрачность усадьбы Ди Венони угнетала его. Вид полуразвалившейся башни Радштейн заставлял хмурить брови. Однажды ему довелось целый день бродить по окрестностям. Вернувшись домой, он испугал жену сумрачным видом. Чтобы утолить его боль, она сделала все, что было в ее силах, но мучительные страдания не оставляли его. В минуты, когда припадки хандры овладевали им, он в исступлении бежал от нее; но когда страдания отпускали его сердце, лицо озаряла улыбка любви, и взор подолгу задерживался на Марселии, как на сладостной мечте исчезнувшего счастья.
Однажды вечером Реджинальд со своей молодой супругой гуляли неподалеку от замка, когда вдруг его речь сбилась и стала невнятной. Глубокая задумчивость легла на его черты. Солнце садилось и уже окрасило багрянцем верхушки деревьев. Они повернули обратно, минуя церковь, через кладбище, на котором покоился прах графини. Реджинальд присел с Марселией перед надгробным камнем матери и, в раздумье сорвав несколько диких цветков, воскликнул:
— Любимая, не хочешь ли ты соединиться с моей матерью? Она ушла в благочестивый край — страну любви и солнечного света! Если в этом мире мы так счастливы, то какое блаженство должно ожидать нас у порога в следующий мир? Милая, давай оставим постылую землю и устремимся вкушать райскую жизнь. Вот увидишь, как обрадуется моя мать нашей встрече!
Когда он произносил эти слова, взор его пылал безумием и руки, казалось, искали меч. Марселия, испуганная его видом, схватила его за руку и повлекла за собой прочь от этого места.
Тем временем солнце погрузилось во мрак ночи. На небосклоне засияли яркие звезды. Вспыхнула среди них и та, на западной стороне, звезда судьбы рода Ди Венони; увидал ее в ужасе Реджинальд и рукой указал Марселии:
— Смотри! В блеске этой звезды — наша смерть! Близок час кончины нашего рода!
В этот момент мрачные развалины башни Радштейн встали перед ними. Полная луна облила камень холодным мерцающим светом.
— Кровь в башне взывает ко мне! — вскричал безумец. — Мне суждено утолить ее жажду.
Слезы заструились по его щекам.
— Гони страх пред собою, Марселия, твой Реджинальд не причинит тебе горя; он может стать жертвой, но никогда не будет злодеем! — С этими словами он вошел в дом и рухнул в беспамятстве на постель.
Небеса просветлели, и утро спустилось на землю. Приход дня возобновил страдания Реджинальда. Природа будто почуяла его смятение и взвыла. Ветер гнул ели и рвал у осин листья. С заходом солнца Реджинальд пропал, и никто не знал, когда он вернется. Но, когда Марселия сидела грустная одна в сумерках ночи и на арфе играла нежную венецианскую мелодию, двери распахнулись, и Реджинальд влетел в комнату. Глаза его были воспалены; тело сотрясала нервная дрожь.
— Это не сон! — вскричал он. — Я видел ее… Она грозила и укоряла меня: зачем мы не спешим к ней.
— Дорогой, о ком ты? — спросила Марселия, встревоженная его видом.
— Я видел мою мать, — ответил безумец. — Послушай, я расскажу тебе ужасную историю. Когда я бродил по лесу, ко мне с небес спустилась сильфида и приняла облик моей матери. Я бросился к ней, чтобы обнять ее, но она удержала меня, напомнив о мудреце, который некогда открыл мне тайну моей судьбы. Вдруг жуткие крики раздались в чаще, и сильфида приняла образ демона. Она вытянула уродливую голову к верхушкам высоких елей и, злобно захохотав, указала на тебя; да, на тебя, моя Марселия. С яростью она потащила тебя ко мне и бросила к ногам. Я наклонился и убил тебя; глухие стоны потонули в вое полуночной бури, и наводящий ужас гнусавый голос колдуна-астролога загудел, как из мрачного подземелья: «Предначертанное свершилось, и жертва с честью может удалиться!» Потом светлая часть небес покрылась мраком, и дымящиеся потоки крови хлынули из свинцовых туч. Западная звезда лопнула с чудовищным грохотом, выбросив из себя тысячи огненных брызг, и с шипением погасла, разнося смрад и дым. Снова моя мать появилась передо мной и снова умоляла меня идти за ней.
Безумец умолк и выбежал из комнаты. Марселия кинулась за ним и нашла его в библиотеке. Он сидел, обхватив голову руками, и губы его что-то страстно шептали.
Марселия нежно взяла его за руку и вывела на свежий воздух. Они бродили, не замечая надвигающейся бури, пока не обнаружили себя у подножия башни Радштейн. Внезапно безумец замер: жуткая мысль вспыхнула в его помутившемся рассудке. Он с нечеловеческой силой схватил хрупкую Марселию, поднял на руки и бросился с ней в комнату астролога. Напрасно она звала на помощь, взывая к его жалости:
— Дорогой Реджинальд, я — Марселия, ты обещал не причинять мне страданий.
Он слышал звуки ее голоса, но не понимал слов. Одна лишь мысль заставляла его мчаться по шатким ступеням; и ничто теперь не могло его остановить. Наконец он достиг комнаты смерти. Вдруг с его лица схлынули черты безумия. Он подошел к окну и уставился в небо, стараясь взглядом пронзить мрачную пелену туч. Как тени, мимо его головы проносились свинцовые тучи, и глухие раскаты грома разрывали пространство в пугающей близости. На западе звезда его судьбы все еще была видна, но свет ее померк и был тускл. В этот момент яркая вспышка молнии осветила всю комнату и выхватила из темноты распростертый на полу скелет непогребенного астролога. Реджинальд в испуге отшатнулся. Он приблизился к Марселии и указал на восходящую луну. На его лице блуждала счастливая улыбка безумца.
— Черная туча умчалась, — произнес он, — но не надолго: сейчас луна скроется вновь, и тогда ты умрешь; я возьму тебя за руку, и мы вместе пойдем к блаженству будущей жизни. Матушка ждет нас!
Бедная Марселия закричала, моля о пощаде, но ее голос потонул в завывании бури. Тем временем мрачная тень обволокла нежный лик луны. Она затуманилась и скрылась, оставив во мраке Марселию наедине с ее обезумевшим мужем. Настала роковая минута. С яростным криком безумец бросился на свою жертву и схватил ее за горло. Несчастная Марселия захрипела, забилась в предсмертной агонии и испустила дух. Жуткая смерть остудила ее тело, и только тогда страдалец понял, что держит в объятиях труп горячо любимой Марселии. Рассудок вернулся к нему. Он ужаснулся содеянному и вновь впал в безумие, теперь уж навсегда. Ничего не осталось человеческого в его чертах, и то, что некогда было Реджинальдом, со звериным воем и зубовным скрежетом метнулось к окну и рухнуло вниз.
Наутро истерзанные тела были найдены и погребены в одной могиле. Мрачные развалину Радштейна сохранились до сей поры, но никто не отваживается подходить к ним, суеверно полагая, что они служат обиталищем грешных душ. День за днем время медленно стирает замок с лица земли, и только черный ворон да дикий лесной зверь находят приют в его развалинах.
Вальтер Скотт
МАГИЧЕСКОЕ ЗЕРКАЛО
Перевод А. Кулишер
ГЛАВА I
— Ты любишь слушать рассказы о людях того времени, которое уже ушло в прошлое, — сказала тетушка. — Мне очень хотелось бы дать тебе хоть некоторое представление о сэре Филипе Форестере — «привилегированном распутнике» светского общества Шотландии конца прошлого века. Я-то никогда его в глаза не видала, но в памяти моей матери сохранилось множество эпизодов из жизни этого остроумного, галантного и беспутного человека. Этот лихой кавалер наслаждался жизнью в конце семнадцатого и начале восемнадцатого века. Он был сэром Чарлзом Изи и Ловеласом своего времени и своей страны, прославился множеством дуэлей, на которых дрался, и ловкими интригами. Его верховенство в избранном обществе было всеми признано, и, сопоставив огромную популярность этого человека с двумя-тремя происшествиями из его жизни, за которые, «когда б равно законам все подвластны были», его, безусловно, следовало повесить, мы неизбежно заключаем: либо в наше время люди если и не более добродетельны, то гораздо более соблюдают приличия, чем прежде, либо подлинно светский тон был несравненно более изощренным, нежели то, что сейчас именуют этим словом, и, следовательно, те, кто, владея им в совершенстве, успешно наставляли других, приобретали полную безнаказанность и огромные привилегии. Ни одному повесе в наши дни не сошла бы с рук такая безобразная проделка, как та, что была учинена с красоткой Пегги Грайндстон, дочерью силлермилского мельника, — этой историей чуть было не занялся генеральный прокурор, но сэру Филипу Форестеру удалось выйти сухим из воды. В обществе он продолжал быть, как прежде, желанным гостем, а в день похорон несчастной девушки обедал с герцогом А. Она умерла от горя, но к моему рассказу это не имеет отношения.
Сейчас тебе придется выслушать несколько слов о родстве и свойстве — обещаю тебе быть краткой. Но, чтобы лучше понять мой рассказ, ты должен знать, что сэр Филип Форестер, красавец с изысканными манерами, изощренный во всем, что ценится в свете, женился на младшей мисс Фолконер из древнего рода Кингс-Копленд. Ее старшая сестра незадолго до того вышла замуж за моего деда, сэра Джефри Босуэла, и принесла в нашу семью изрядное состояние. Мисс Джемайма, или мисс Джемми Фолконер, как ее обычно называли, тоже получила в приданое около десяти тысяч фунтов — по тому времени большие деньги.
У каждой из сестер в девичестве было много поклонников, однако сестры совсем не походили друг на друга. Леди Босуэл всем своим складом несколько напоминала Кингс-Коплендов. Она отличалась смелостью, не переходившей, однако, в безрассудную отвагу, была честолюбива, стремилась возвеличить свой род и свою семью; рассказывали, что она сильно пришпоривала моего деда и, если только это не злостная выдумка, тот, человек от природы слабовольный, под влиянием своей супруги принял участие в кое-каких политических делах, в которые ему лучше было не соваться. Но вместе с тем это была женщина высоких правил, обладавшая к тому же чисто мужским здравым смыслом, о чем свидетельствуют многие из ее писем, по сию пору хранящиеся у меня в кабинете.
Джемми Фолконер во всех отношениях была полной противоположностью своей сестре. Ее разумение не превышало среднего уровня, пожалуй, даже не достигало его. Красота ее в молодости более всего заключалась в нежности кожи и правильности черт, впрочем, маловыразительных. Но и эти прелести быстро поблекли под воздействием страданий, неизбежных, когда супруги совершенно не подходят друг другу. Леди Форестер страстно любила своего мужа, выказывавшего ей учтивое, но жестокое равнодушие, которое для женщины, чье сердце было столь же нежно, сколь разумение скудно, может быть, было более мучительно, чем неприкрыто дурное обращение. Сэр Филип был сластолюбец — иначе говоря, законченный эгоист; всем своим складом и характером он был подобен рапире, которою так искусно владел: как она, изящный, отточенный, блистающий и вместе с тем — негнущийся и беспощадный. В своих отношениях с женой он так искусно и неукоснительно соблюдал все общепринятые условности, что она даже не вызывала сочувствия в свете, а ведь — как это сочувствие ни бесполезно и ни бесплодно для страждущих — для женщин такого склада, как леди Форестер, сознание, что она его лишена, было весьма горестным.
Светские кумушки делали все от них зависящее, чтобы представить в выгодном свете не страдалицу жену, а беспутного мужа. Некоторые называли ее жалкой дурочкой и заявляли, что, имей она хоть малую толику ума своей сестры, она образумила бы любого сэра Филипа, будь он строптив, как сам Фолконбридж. Но в большинстве своем знакомые этой супружеской четы, прикидываясь беспристрастными, винили обе стороны, хотя, в сущности, перед ними были всего-навсего поработитель и порабощенная. А говорили о них примерно так: «Конечно, никто не станет оправдывать сэра Филипа Форестера, но ведь всем известно, что он за человек, и Джемми Фолкнер могла с самого начала знать, что именно ее ожидает. Чего ради она так старалась женить на себе сэра Филипа? Он никогда бы не обратил на нее внимания, не вешайся она ему на шею со своими жалкими десятью тысячами. Я более чем уверена, что, если ему нужно было приданое, он сильно продешевил. Он мог сделать куда лучшую партию — уж это я доподлинно знаю. И, наконец, коли он ей достался, разве не могла она постараться сделать домашний очаг более привлекательным для него, почаще приглашать его друзей, вместо того чтобы донимать его детским визгом? Да и вообще ей следовало заботиться о том, чтобы все в доме и в быту было красиво, выдержано в хорошем вкусе. Я не сомневаюсь, будь у него жена, которая умела бы с ним обращаться, сэр Филип был бы прекрасным семьянином».
Но, воздвигая это идеальное здание семейного счастья, беспристрастные критики забывали, что во всем этом недоставало краеугольного камня, — ведь расходы по радушному приему достойных гостей должен был нести сэр Филип, а у нашего кавалера, при совершенном расстройстве его финансов, не хватало средств на то, чтобы оказывать широкое гостеприимство и одновременно тратиться на свои menus plaisirs.[36] Поэтому, несмотря на все мудрые советы, которые благожелательные приятельницы расточали его жене, сэр Филип веселился и увеселял других везде и всюду, только не у себя, а дома оставлял унылый очаг и тоскующую супругу.
В конце концов, когда сэр Филип безнадежно запутался в своих денежных делах, а семейный круг, как ни мало он там бывал, ему совершенно опостылел, он решил поехать на континент в качестве добровольца. В те времена люди фешенебельные часто поступали так, и, возможно, наш кавалер рассудил, что оттенок воинственности, как раз достаточный, чтобы усилить, но не огрубить те достоинства, которыми он обладал как beau garcon,[37] необходим, чтобы сохранить то высокое положение, которое он занимал в ряду любимцев большого света.
Принятое сэром Филипом решение повергло его жену в такой смертельный ужас, что почтенный баронет смутился. Вопреки всем своим привычкам, он попытался, как мог, рассеять ее опасения и снова довел ее до слез — правда, в этих слезах была уже не только печаль, но и радость. Леди Босуэл как о большой милости просила сэра Филипа разрешить ее сестре на время его отсутствия поселиться со всем своим семейством у нее. Сэр Филип охотно принял это предложение, сильно сокращавшее его расходы и вынуждавшее молчать всех тех глупцов, которые в ином случае стали бы толковать о преступно покинутой супруге и осиротелых детях; вдобавок он доставил этим удовольствие леди Босуэл, которая как-никак внушала ему уважение, ибо она нередко беседовала с ним, всегда выражая свое мнение без обиняков, иногда даже весьма резко, не смущаясь ни его насмешками, ни его «светским престижем».
За день или два до отъезда сэра Филипа леди Босуэл имела смелость задать ему в присутствии сестры тот вопрос, который робкая жена часто хотела, но никогда не дерзала предложить своему супругу:
— Прошу вас, скажите, сэр Филип, каким путем вы намерены отправиться на континент?
— Я отплыву из Лита на посыльном судне, которое идет в Хелвет.
— Я все это отлично понимаю, — очень сухо ответила леди Босуэл, — но я полагаю, что вы не намерены засиживаться в Хелвете, и хотела бы знать, каковы ваши дальнейшие планы.
— Вы, дражайшая леди, — ответил сэр Филип, — задаете мне вопрос, который я самому себе еще не решился поставить. Ответ зависит от того, какой оборот примут военные действия. Разумеется, прежде всего я отправлюсь в штаб-квартиру, где бы она в то время ни находилась, вручу кому следует свои рекомендательные письма, усвою в той мере, в какой это доступно жалкому профану, благородное искусство войны, а затем постараюсь воочию увидеть все то, о чем мы столько читаем в официальных сообщениях.
— Но я надеюсь, сэр Филип, — продолжала леди Босуэл, — вы будете свято помнить, что вы супруг и отец семейства, и хоть вы и считаете нужным удовлетворить свою воинственную блажь, однако вы не дадите вовлечь вас в опасности, подвергаться которым, кроме людей военных, вряд ли кто должен.
— Леди Босуэл, — ответил галантный любитель приключений, — оказывает мне слишком много чести, проявляя пусть даже небольшой интерес к этому обстоятельству. Но дабы успокоить столь лестную для меня тревогу, я попрошу любезнейшую леди припомнить, что, вздумай я отдать на волю случая высокое семейное звание, которое она так настоятельно советует мне блюсти, я тем самым подверг бы немалой опасности и славного малого, нашего Филипа Форестера, с которым крепко дружу без малого тридцать лет и не имею ни малейшего желания расстаться, хотя кое-кто и считает его вертопрахом.
— Что же, сэр Филип, кому и судить о ваших делах, как не вам! У меня нет достаточных прав в них вмешиваться — вы ведь мне не муж.
— Упаси меня Бог! — выпалил было сэр Филип, но тотчас поправился. — Упаси меня Бог отнять у дражайшего сэра Джефри такое бесценное сокровище!
— Но вы муж моей сестры, — продолжала леди, — и мне думается, вы заметили, что ее рассудок сейчас в сильнейшем смятении.
— Еще бы не заметить! Бубнит над ухом с раннего утра до позднего вечера! — воскликнул сэр Филип. — Кто-кто, а уж я это хорошо знаю!
— Я не намерена состязаться с вами в остроумии, сэр Филип, — заявила леди Босуэл, — но должны же вы понять, что это смятение вызвано не чем иным, как страхом за личную вашу безопасность.
— В таком случае меня удивляет, что леди Босуэл так сильно тревожится по столь незначительному поводу.
— Если я и пытаюсь что-либо узнать о предстоящих странствиях сэра Филиппа Форестера, то лишь потому, что я озабочена благополучием моей сестры; не будь этой причины, сэр Филип, несомненно, счел бы мои вопросы неуместными. Кроме того, меня тревожит вопрос о безопасности моего брата.
— Вы имеете в виду майора Фолконера, вашего сводного брата? Какое это может иметь отношение к той приятной беседе, которую мы ведем сейчас?
— У вас с ним недавно был серьезный разговор, сэр Филип, — сказала леди Босуэл.
— Ну и что же? Мы с ним в свойстве, вот и толкуем, когда встретимся, о всякой всячине.
— Вы уклоняетесь от ответа, — сказала леди Босуэл, — я разумею крупный разговор о том, как вы обходитесь с вашей женой.
— Поскольку вы, леди Босуэл, — возразил сэр Филип Форестер, — считаете майора Фолконера достаточно наивным, чтобы давать мне непрошеные советы касательно моих семейных дел, вы нимало не ошибаетесь, решив, что я нашел это вмешательство чрезвычайно нескромным и предложил вашему брату держать свои советы при себе, покуда я сам не пожелаю их услышать.
— И при таких отношениях вы хотите направиться именно в ту армию, где служит мой брат?
— Нет человека, который знал бы стезю чести лучше майора Фолконера, — ответил сэр Филип, — и самое лучшее, что может сделать тот, кто, подобно мне, стремится к славе, — это пойти по его стопам.
Леди Босуэл встала и подошла к окну; из глаз ее хлынули слезы.
— И эта бездушная насмешка, — молвила она, — все, что вы находите сказать нам, когда нас терзает страх перед ссорой, которая может иметь самые гибельные последствия. Боже правый! Сколь жестоки сердца людей, способных так глумиться над страданиями других!
Сэр Филип Форестер был тронут: он отказался от насмешливого тона, которым говорил раньше.
— Дорогая леди Босуэл, — так начал он, взяв ее за руку, которую она тщетно пыталась высвободить, — и вы и я не правы: вы на все это смотрите чересчур серьезно, я, возможно, чересчур легкомысленно. Спор между мною и майором Фолконером не имел сколько-нибудь существенного значения. Произойди между нами нечто такое, что принято решать par voie du fait,[38] как выражаются во Франции, оба мы отнюдь не из трусливых и не стали бы откладывать нашу встречу. Разрешите мне сказать вам следующее: если только люди узнают, что вы или моя жена боитесь подобной катастрофы, огласка эта скорее всего может привести к тому столкновению, которого в противном случае можно избежать. Я знаю, леди Босуэл, что вы женщина рассудительная и поймете меня, если я скажу вам, что мои дела требуют, чтобы я отлучился на несколько месяцев, а вот Джемайма не может этого понять; она забрасывает меня вопросами — почему, мол, ты не можешь поступить так, или вот так, или еще вот этак; и только, казалось бы, докажешь ей, что ее предложения совершенно нелепы, как она опять принимается за свое — и приходится все начинать сызнова. Так вот, прошу вас, скажите ей, дорогая леди Босуэл, что вы удовлетворены моими объяснениями. Вы сами должны признать — она из тех, для кого властный тон убедительнее всяких доказательств. Прошу вас, окажите мне хоть немного доверия, и вы увидите, сколь щедро я вас за него вознагражу.
Леди Босуэл покачала головой — видно было, что все эти объяснения удовлетворяли, ее лишь наполовину.
— Как трудно оказать доверие, когда устои, на которых оно должно зиждиться, неимоверно расшатаны! Но я сделаю все, что в моих силах, чтобы успокоить Джемайму, а относительно дальнейшего я могу сказать только одно — на мой взгляд, вы сейчас перед Богом и людьми обязались не отступаться от тех намерений, которые мне изложили.
— Не бойтесь, я вас не обману, — заверил ее сэр Филип. — Самый надежный способ сноситься со мной в будущем — это адресовать письма на главный почтамт армии в Хелвет-Слойс, а я там всенепременно оставлю распоряжения, куда их переправлять дальше. Что до Фолконера — разговор у нас может быть только дружелюбный, за бутылкой бургундского; так что, прошу вас, будьте совершенно спокойны на его счет.
Совершенно спокойной леди Босуэл быть не могла, но она понимала, что ее сестрица своей манерой непрестанно «рюмить», как выражаются горничные, вредит собственным интересам. К тому же она всеми своими повадками, а иногда и речами так неприкрыто выражала посторонним людям недовольство предстоящим путешествием своего супруга, что это неминуемо должно было дойти до его слуха и столь же неминуемо его раздражить. Но не было никакой возможности уладить эти семейные раздоры, и они улеглись только с отъездом сэра Филипа.
К великому своему сожалению, я не могу точно указать, в каком году сэр Форестер отправился во Фландрию; но то был один из тех периодов, когда война велась с необычайным ожесточением, и между французами, с одной стороны, и союзниками — с другой, произошло немало кровопролитных, хотя не решивших исхода кампании, сражений. Среди множества усовершенствований, созданных современной цивилизацией, пожалуй, всех изумительнее были исправность и быстрота передачи известий с любого театра военных действий тем, кто с тревогой ожидает их на родине. Во время похода Марлборо страдания многих и многих, чьи близкие состояли в действующей армии или находились при ней, усугублялись еще томительным ожиданием, изматывавшим людей за долгие недели между первыми слухами о кровавых боях, в которых должны были участвовать те, о ком они тревожились, и получением достоверных сведений. Среди тех, кто особенно мучительно переживал эту страшную неизвестность, находилась — чуть было не сказала «покинутая» — жена веселого сэра Филипа Форестера. Одно-единственное письмо уведомило ее о прибытии супруга на континент — больше писем не было. В газетах промелькнула заметка, гласившая, что добровольцу сэру Филипу Форестеру была поручена опасная рекогносцировка, что в этом деле он выказал необычайное мужество, проворство и находчивость — и получил благодарность от начальства. Сознание, что муж ее отличился на поле брани, вызвало легкий румянец на увядших щеках леди Форестер, но при мысли о том, какой он подвергся опасности, они снова покрылись сероватой бледностью. После этого обе дамы уже не получали никаких вестей — ни от сэра Филипа, ни даже от своего брата, майора Фолконера. В таком же положении, как леди Форестер, находились, разумеется, многие сотни других женщин; но чем ограниченнее ум, тем легче он, естественно, поддается тревоге, и долгое ожидание, которое одни переносят с прирожденным спокойствием или философской покорностью судьбе, а кое-кто с неиссякаемой надеждой и даже уверенностью в том, что все будет хорошо, — это ожидание было невыносимо для леди Форестер — женщины одинокой и чувствительной, весьма склонной впадать в уныние, не обладавшей природной твердостью духа и так и не сумевшей ее приобрести.
ГЛАВА II
Не получая от сэра Филипа никаких известий — ни прямо, ни косвенно, — его несчастная супруга стала находить некоторые утешения, вспоминая те легкомысленные привычки, которые в прежнее время безмерно ее огорчали. «Он так беспечен, — по сто раз в день твердила она сестре, — он никогда не пишет, если все идет гладко, такой уж у него нрав; если б с ним что-нибудь случилось, он дал бы нам знать».
Леди Босуэл слушала речи сестры, не пытаясь ее успокоить. По всей вероятности, она в глубине души полагала, что даже самая худшая весть из Фландрии могла быть в какой-то мере утешительной и что вдовствующая леди Форестер, если так ее сестре суждено будет именоваться, возможно, познает счастье, неведомое жене самого веселого и красивого джентльмена во всей Шотландии. Еще более она укрепилась в этой мысли, наведя справки в штаб-квартире и узнав, что сэр Филип уже выбыл из армии, но был ли он взят в плен, или убит в одной из тех то и дело происходивших стычек, в которых он искал случая отличиться, или же по каким-то ему одному ведомым причинам, если не из прихоти, добровольно оставил службу, — об этом никто из его соотечественников, находившихся в союзных войсках, не мог высказать даже отдаленных предположений. Тем временем многочисленные кредиторы у него на родине зашевелились, завладели его поместьями и грозили добиться его ареста, если у него хватит дерзости вернуться в Шотландию.
Приблизительно в это время в Эдинбурге появился человек странного вида и нрава. Его обычно звали «доктором из Падуи», так как образование он получил в этом знаменитом университете. Про него шла молва, что он располагает какими-то необыкновенными лекарствами, при помощи которых во многих случаях исцеляет самые тяжелые недуги. Но если эдинбургские врачи пренебрежительно называли его шарлатаном, то весьма многие, в том числе и некоторые духовные лица, признавая действенность его лечения и целительные свойства его лекарств, в то же время утверждали, что доктор Баттиста Дамьотти с целью обеспечить успех своего врачевания прибегает к колдовству и чернокнижию. Более того — проповедники с амвона возбраняли обращаться к нему, ибо — говорили они — это то же, что вымаливать здоровье у языческих идолов или уповать на помощь Князя тьмы. Однако покровительство, которое доктору из Падуи оказывали некоторые знатные влиятельные друзья, давало ему возможность не считаться с такими обвинениями и даже в благочестивом Эдинбурге, известном своей ненавистью к волшебству и черной магии, заниматься опасным делом предсказания будущего. Распространился слух, что за известное — разумеется, немалое — вознаграждение доктор Баттиста Дамьотти открывает людям, что происходит с отсутствующими, более того — может показать своим клиентам далеких друзей в их подлинном обличье и за тем самым делом, которым они в данный момент заняты. Об этом кто-то рассказал леди Форестер, дошедшей до того предела душевных терзаний, когда страдалец готов все сделать, все вытерпеть, только бы узнать правду, какова бы она ни была.
Обычно нерешительная и кроткая, леди Форестер к тому времени, под влиянием своих горестей, стала упрямой и готова была идти напролом: леди Босуэл не на шутку удивилась и всполошилась, когда сестра сообщила ей о своем твердом решении посетить таинственного ученого и узнать от него, что сталось с ее супругом. Леди Босуэл стала было доказывать сестре, что то ясновидение, которым похваляется иностранец, скорее всего основано не на чем ином, как на бесстыдном обмане.
— Мне все равно, — возразила покинутая жена, — стану ли я посмешищем в глазах других или нет; если здесь мне представляется один шанс из ста узнать что-нибудь достоверное о судьбе моего супруга, я ни за что на свете не откажусь от этого шанса.
Тогда леди Босуэл высказала мысль, что прибегать к запрещенным источникам знания — дело противозаконное, на что несчастная страдалица ответила:
— Сестра, когда умираешь от жажды, нельзя заставить себя не припасть к воде, будь она даже отравлена. Когда терзаешься неизвестностью, нужно любыми способами доискаться правды, даже если те силы, от которых это зависит, чужды святости и причастны аду. Я одна пойду узнать, какая судьба меня ждет, и узнаю я это не позже, чем сегодня вечером. Когда завтра взойдет солнце, оно узрит меня если не более счастливой, то более спокойной.
— Сестра, — сказала леди Босуэл, — если уж ты твердо решилась на такой безумный поступок, одну я тебя туда не пущу. Если этот человек — шарлатан, ты, пожалуй, так разволнуешься, что и не сможешь распознать, что он нагло тебя обманывает. Если же, чему я не верю, он похваляется не зря и в его власти открыть тебе хоть малую долю правды, тебя нельзя оставить одну в момент, когда тебе сообщат весть, полученную столь необычным способом. Если ты в самом деле решила пойти туда, я пойду с тобой. Но все же — обдумай еще раз свой замысел и откажись от намерения что-либо разузнать способами, которые не только преступны в глазах закона, но и могут оказаться опасными.
Леди Форестер заключила сестру в свои объятия, бесчисленное множество раз прижимала ее к груди, благодарила за предложение пойти вместе с ней, но в то же время печальным мановением руки отклонила данный ей дружеский совет.
Когда начало смеркаться — в этот час доктор из Падуи, по тайному соглашению, принимал тех, кто желал с ним посоветоваться, — обе дамы покинули апартаменты, которые занимали в эдинбургском Кэнонгейте, предварительно одевшись так, как одеваются женщины из простонародья, и расположив складки тартана вокруг головы на особый лад, ибо в те времена безраздельного господства аристократии по расположению складок тартана и по тонкости ткани, из которой он был сделан, можно было безошибочно определить положение его посетительницы в обществе. Это своеобразное переодевание придумала леди Босуэл, отчасти с целью не быть замеченными, когда они отправятся в дом чародея, отчасти же, чтобы, представ ему в несвойственном им обличье, испытать этим дар провидения, который ему приписывала молва. О своем посещении леди Форестер предупредила доктора через посредство старого надежного слуги, умилостившего падуанца изрядной мздой и рассказом о том, что некая жена военного жаждет узнать, что сталось с ее мужем — предмет, по которому с мудрецом, вероятно, очень часто советовались.
До самой последней минуты, когда на башенных часах пробило восемь, леди Босуэл неусыпно наблюдала за сестрой, все еще надеясь, что она откажется от своего дерзкого замысла; но поскольку люди кроткие и даже робкие способны иной раз принимать смелые и твердые решения, она к назначенному для ухода часу убедилась, что леди Форестер не передумала и упорно стоит на своем. С тревогой думая о предстоящей встрече, но не считая возможным оставить сестру одну в таком состоянии, леди Босуэл шла рядом с нею по темным улицам и переулкам; впереди шел слуга и указывал им дорогу. Наконец он свернул в тесный двор и постучал в сводчатую дверь, которая, судя по всему, вела в старинное здание; дверь бесшумно отворилась, хотя привратника не было видно, и слуга, отступив в сторону, знаком предложил дамам войти.
Как только они это сделали, дверь захлопнулась, и провожатый остался снаружи. Сестры очутились в небольшой прихожей, тускло освещенной одной-единственной лампой и с внешним миром сообщавшейся только этой, теперь плотно закрытой дверью. На противоположной, стороне прихожей они увидели полуоткрытую дверь во внутренние покои.
— Теперь уже не время колебаться, Джемайма, — сказала леди Босуэл и тотчас твердым шагом вступила в комнату, где, окруженный книгами, картами, алхимическими приборами и другой утварью весьма своеобразного вида и формы, им предстал сам чернокнижник.
Наружность итальянца отнюдь не поражала своеобразием. На вид ему было лет пятьдесят, смуглый цвет лица и резкость черт свидетельствовали о южном происхождении; одет он был просто, но изящно, во все черное, — в те времена врачи повсеместно так одевались. Комната, прилично обставленная, была освещена большими восковыми свечами, стоявшими в высоких шандалах. Когда сестры вошли, он встал и, хотя они были одеты весьма невзрачно, приветствовал их со всем тем почтением, на которое они имели право по своему высокому званию и которое иностранцы особенно щепетильно подчеркивают при встречах с теми, кому надлежит оказывать такого рода почет.
Леди Босуэл попыталась было сохранить свое воображаемое инкогнито и, когда доктор пригласил ее перейти на другой, более парадный конец комнаты, жестом отклонила это изъяснение учтивости, как неподобающее их званию.
— Мы люди бедные, сэр, — начала она свою речь, — и только горе моей сестры побудило нас… просить лицо столь знаменитое поведать нам…
Падуанец с улыбкой прервал ее:
— Сударыня, я знаю, что ваша сестра в горе, я знаю и причину ее страданий; мне известно также, что меня соизволили посетить две дамы самого высокого ранга — леди Босуэл и леди Форестер. Не сумей я-отличить их от особ того звания, на принадлежность к которому призвана указать их одежда, вряд ли я мог бы удовлетворить их желание и дать им те сведения, за которыми они изволили прийти.
— Мне нетрудно догадаться… — возразила было леди Босуэл.
— Прошу простить мою дерзость, если я перебью вас, миледи! — воскликнул итальянец. — Ваша милость хотели сказать — нетрудно догадаться, что я узнал, кто вы такие, расспросив вашего лакея. Но если вы так полагаете, вы несправедливы к вашему верному слуге и, смею прибавить, к искусству того, кто готов столь же верно вам служить, — Баттисты Дамьотти.
— У меня и в мыслях нет быть несправедливой к нему или к вам, сэр, — ответила леди Босуэл, стараясь говорить спокойно, хотя она была немало удивлена, — но положение, в котором я сейчас нахожусь, несколько непривычно для меня. Если вам, сэр, известно, кто мы такие, — стало быть, вам также известно, что именно привело нас сюда.
— Необоримое желание узнать судьбу шотландского аристократа, в настоящем пребывающего — или не так давно еще пребывавшего — на континенте, — ответил провидец. — Зовется он кавальере Филиппо Форестер; на его долю выпала честь быть мужем вот этой леди, и, если ваша милость разрешит мне говорить не таясь, он, к сожалению, недостаточно высоко ценит это великое счастье.
Леди Форестер тяжело вздохнула, а леди Босуэл ответила:
— Уж если вы, без того, чтобы мы вам ее сообщили, знаете цель нашего посещения, нам остается спросить вас только об одном: во власти ли вашей избавить сестру от ее терзаний?
— Да, сударыня, это в моей власти, — ответил падуанский ученый, — но предварительно нужно решить еще один вопрос. Хватит ли у вас мужества увидеть своими глазами, что именно кавальере Филиппо Форестер делает в настоящее время? Или же вы предпочтете положиться на мои слова?
— На этот вопрос сестра должна ответить сама, — сказала леди Босуэл.
— Я хочу своими глазами, как бы тягостно это ни было, увидеть от начала и до конца все, что в вашей власти показать мне, — заявила леди Форестер, с твердостью, которой исполнилась с той минуты, как приняла решение.
— Это будет сопряжено с опасностью.
— Если золото может вознаградить вас за риск… — начала было леди Форестер, вынимая свой кошелек.
— Я занимаюсь такими вещами не ради наживы, — заявил чужестранец. — Я не смею применять свое искусство в таких целях. Если я соглашаюсь брать золото у богатых, то лишь для того, чтобы оделять им неимущих, и никогда не беру больше той суммы, которую я уже получил от вашего слуги. Спрячьте ваш кошелек, сударыня: посвященному ваше золото не нужно.
Усматривая в отказе от предложенного сестрой лишь уловку шарлатана, замыслившего выжать из посетительницы побольше денег, и желая, чтобы все началось и окончилось как можно скорее, леди Босуэл, в свою очередь, посулила золото, пояснив, что этим только хочет расширить круг его добрых дел.
— Пусть леди Босуэл сама расширит круг своих добрых дел, — ответил падуанец, — и не только по части раздачи милостыни — я знаю, на этот счет она не скупится, но и по части оценки нравственных качеств других людей, и пусть, чем премного его обяжет, она считает Баттисту Дамьотти честным человеком, покуда у нее не будет доказательства, что он мошенник. Не удивляйтесь, сударыня, если я отвечаю не столько на ваши слова, сколько на ваши мысли, и скажите мне еще раз, хватит ли у вас мужества увидеть своими глазами то, что я имею возможность вам показать.
— Признаюсь, сэр, — молвила леди Босуэл, — ваши слова несколько пугают меня, но что бы моя сестра ни пожелала увидеть, я не побоюсь лицезреть это вместе с ней.
— Нет, нет, опасность заключается лишь в том, что вам может изменить присутствие духа. Сеанс будет длиться семь минут, ни секунды больше; и стоит вам только нарушить тишину одним-единственным словом, как видение исчезнет, более того — зрители могут подвергнуться опасности. Если же вы способны в продолжении этих семи минут хранить полное молчание — ваше любопытство будет полностью удовлетворено без малейшего риска, в этом я готов ручаться своей честью.
Леди Босуэл подумала, что это ручательство не слишком надежно, но она тотчас отогнала от себя это подозрение, словно боясь, что алхимик, на смуглом лице которого играла едва заметная улыбка, способен читать ее наисокровеннейшие мысли. Последовала многозначительная пауза, длившаяся, пока леди Форестер не собралась с духом и не сказала доктору, как он сам себя именовал, что то зрелище, которое он обещал им показать, она будет созерцать спокойно, в полном безмолвии. После этого он отвесил дамам низкий поклон и, сказав, что идет сделать необходимые для выполнения их воли приготовления, вышел из комнаты.
Сестры уселись рядом, тесно прижавшись друг к дружке, словно эта близость могла предотвратить любую подстерегающую их опасность; Джемайма искала поддержки в мужественном, стойком характере леди Босуэл, а та, со своей стороны, взволнованная сверх всякого ожидания, старалась проникнуться той отчаянной решимостью, которой под влиянием всей окружающей обстановки преисполнилась ее сестра. Первая, возможно, говорила себе, что сестра ее ничего не боится, а вторая, пожалуй, успокаивала себя мыслью, что то, чего не боится существо столь малодушное, как Джемайма, никак не может внушить страх ей — женщине нрава смелого и решительного.
Не прошло и нескольких минут, как думы обеих сестер были отвлечены от их тягостного положения звуками музыки, столь необычайно торжественной и сладостной, что она, хоть и была, казалось, рассчитана на то, чтобы изгнать или рассеять любую мысль, не связанную с этой небесной гармонией, наряду с этим усугубляла трепетное волнение, которое неминуемо должен был вызвать предшествовавший разговор. То было звучание инструмента им незнакомого; лишь много лет спустя, услышав стеклянную гармонику, моя бабушка поняла, что за инструмент звучал в тот час.
Когда эти небесами порожденные звуки умолкли, на противоположном конце комнаты открылась дверь, и они увидели Дамьотти, стоявшего на небольшом возвышении, куда вели две-три ступеньки, и знаком предлагавшего им приблизиться. Его одежда была настолько непохожей на ту, которая была на нем несколько минут назад, что они с трудом узнали его, а в мертвенно-бледном лице с его суровой неподвижностью мышц, говорившей о том, что человек этот бесповоротно решился на некий дерзновенный, опасный шаг, теперь не осталось и следа того саркастического выражения, с которым он так недавно взирал на них обеих, и в частности на леди Босуэл. На нем были сандалии наподобие античных, ноги ниже колен были оголены; одежда состояла из коротких штанов и плотно облегавшего стан темно-красного шелкового камзола, поверх которого было наброшено несколько напоминавшее стихарь одеяние из белоснежного полотна; шея была обнажена; длинные прямые черные волосы, тщательно расчесанные, ниспадали на спину и плечи.
Когда сестры, повинуясь его жесту, приблизились, чародей ни в чем не проявил той церемонной учтивости, которую он еще так недавно расточал им. Напротив, знак, которым он велел им подойти к нему вплотную, был еще более властен, и когда, рука об руку, неверным шагом они поднялись по ступенькам, он, предостерегающе насупясь, приложил палец к губам, словно напоминая об условии полного безмолвия, и, бесшумно крадучись впереди, повел их дальше.
Они вошли в обширный покой, где стены снизу доверху были затянуты черным, словно для похорон. На возвышении стоял стол — или, вернее, подобие алтаря, — покрытый материей того же мрачного цвета, на которой были разложены какие-то предметы, напоминавшие обычные принадлежности колдовства. Различить эти предметы им не удалось, даже когда они подошли поближе, так как комната была скудно освещена только двумя тускло мерцавшими светильниками. Доктор — я употребляю это слово в том смысле, который ему придали итальянцы, обозначая им людей подобного сорта, — прошел на этот конец комнаты, преклонил колена перед распятием, как то делают католики, и одновременно осенил себя крестом. По-прежнему рука об руку и безмолвно сестры поднялись вслед за ним по широким ступенькам на площадку перед алтарем или подобием алтаря. Здесь итальянец остановился и снова, еще более властно повторив знаками приказ молчать, поставил сестер направо и налево от себя. Затем, выпростав правую руку из-под белого одеяния, он простер указательный палец по направлению к большим светильникам, стоявшим по пять в ряд по обе стороны алтаря. Стоило только его руке — вернее, пальцу — приблизиться к ним, как они мгновенно зажглись и залили всю комнату светом. Тогда посетительницы смогли разглядеть на этом странном алтаре два обнаженных, положенных крест-накрест меча, огромную раскрытую книгу — им показалось, что это было Священное писание, но на языке, им незнакомом, — а рядом с этим фолиантом — череп. Но более всего сестер поразило большое, очень широкое зеркало, которое занимало все пространство за алтарем и, ярко освещенное пылающими светильниками, отражало разложенные на нем таинственные предметы.
Затем доктор стал между обеими сестрами, все так же не произнося ни звука, указал им на зеркало и каждую из них взял за руку. Сестры, не отрываясь, смотрели на полированную, блестящую поверхность, к которой он привлекал их внимание. Но вдруг эта поверхность приняла иной, причудливый вид. Она уже не отражала попросту все то, что находилось перед ней, — нет, теперь в зеркале, словно у него было свое собственное, ему одному доступное поле зрения, стали видны какие-то иные предметы; вначале они возникали беспорядочно, смутно, их трудно было различить; очертания их, казалось, вырастали из хаоса; затем все это мало-помалу обрело четкие, вполне определенные формы и пропорции. И вот, после того как на поверхности волшебного стекла свет не раз сменялся мглою, по обоим краям его начали постепенно выступать длинные перспективы колонн и арок, а над ними в верхней его части появились едва заметные высокие своды; наконец, после того как по поверхности стекла несколько раз пробежала зыбь, все стало устойчивым, неподвижным, как бы застыло, и глазам сестер предстала внутренность какой-то незнакомой церкви. Мощные колонны были увешаны гербами, арки — стройны и великолепны, на каменных плитах пола вырезаны надгробные надписи. Но не было там ни богато изукрашенных приделов, ни изображений святых, и алтарь не украшали ни чаши, ни распятия. Следовательно, то была протестантская церковь на континенте. Священник в облачении и брыжах пастора-кальвиниста стоял у престола. Раскрытая перед ним Библия и присутствие стоявшего несколько поодаль причетника указывали на то, что он готовится совершить один из обрядов религии, которую исповедует.
Немного погодя в средний неф церкви вошло многочисленное общество; по-видимому, то был свадебный кортеж, так как впереди всех рука об руку шли женщина и мужчина, а за ними — толпа людей, одетых в яркие, роскошные одежды. Невесте, черты которой сестры видели вполне отчетливо, было самое большее шестнадцать лет, она поражала своей красотой. Жених первые несколько секунд шел к ним спиною, обратив лицо к невесте, но изящество его фигуры и осанки тотчас вызвало у обеих сестер одно и то же смутное опасение. Как только он обернулся, это опасение ужасающе оправдалось: в красавце женихе, представшим их взору, они узнали сэра Филипа Форестера. Жена его не удержалась и вскрикнула, и в то мгновение все, что они видели в зеркале, искривилось и словно подернулось туманом.
— То, что произошло тогда, — говорила впоследствии леди Босуэл, рассказывая эту удивительную историю, — можно сравнить с исчезновением отражения, которым любуешься в глубоком тихом пруде, — когда туда с размаху кидают камень, все очертания тотчас изламываются и расплываются.
Итальянец до боли стиснул руки сестер, словно напоминая им об их обещании и о той опасности, которую они могли на себя навлечь. Возглас замер на губах леди Форестер, и все, что сестры видели до внезапного помутнения, снова приняло в их глазах прежний свой вид и характер вполне реального события, отраженного в зеркале так, словно оно было запечатлено на картине, с тою лишь разницей, что персонажи не были неподвижны.
Представший им в зеркале сэр Филип Форестер, чьи черты и обличье были теперь отчетливо видны, подвел к священнику юную красавицу, в лице которой выражалась робость и в то же время гордость своим избранником. Как раз тогда, когда священник должным образом разместив лиц, сопровождавших жениха и невесту, хотел начать службу, в церковь вошла другая компания, где было несколько офицеров. Сперва вновь пришедшие приблизились к алтарю, словно хотели поглядеть на венчание, как вдруг один из офицеров, стоявший спиной к сестрам, отделился от своих спутников и подбежал к брачащимся, а все участники свадебной церемонии мгновенно обернулись к нему, — казалось, он закричал что-то и слова его всех поразили. Пришелец молниеносно выхватил саблю, жених поступил так же и ринулся на него; многие другие — как из числа участников свадебной церемонии, так и среди пришедших — тоже обнажили сабли. Сделалась суматоха: священник и несколько лиц постарше и постепеннее, видимо, пытались восстановить мир, тогда как горячие головы с обеих сторон потрясали оружием. Но уже истекал краткий промежуток времени, в течение которого прорицатель был властен над своими чарами. Все очертания снова подернулись дымкой и постепенно стали неразличимы; своды и колонны церкви раздвинулись и исчезли; зеркало уже не отражало ничего, кроме пылавших светильников да расставленной на алтаре странной утвари.
Доктор довел сестер, весьма нуждавшихся в его поддержке, до той комнаты, где они находились вначале; там уже были приготовлены ароматные эссенции, вино и всякие снадобья, которые должны были помочь им прийти в себя. Он знаком пригласил сестер сесть, они молча последовали приглашению; обе были взволнованны, леди Форестер в отчаянии ломала руки, то и дело обращая взор к небесам, но не говорила ни слова, как если бы наваждение все еще было у нее перед глазами.
— Неужели все то, что мы видели, происходит сейчас на самом деле? — спросила леди Босуэл, с трудом овладев собой.
— Этого, — ответил ей Баттиста Дамьотти, — я не могу вам с уверенностью сказать. Оно либо происходит сейчас, либо произошло совсем недавно. Это — последняя опасная схватка, в которой участвовал кавалер Форестер.
Затем леди Босуэл выразила беспокойство относительно сестры, сильно изменившейся в лице и, казалось, не сознававшей, что происходит вокруг; леди Босуэл не представляла себе, как она доставит ее домой.
— Об этом я уже позаботился, — ответил чародей, — я приказал вашему слуге подъехать с экипажем так близко к моему дому, как только возможно в этом узком переулке. Не беспокойтесь за вашу сестру: дайте ей, как только вернетесь домой, вот это успокоительное питье, и завтра она будет чувствовать себя хорошо. Немногие, — с грустью продолжал он, — покидают этот дом в столь же добром здоровье, в каком переступали его порог. Если таковы следствия стремления узнать истину таинственными путями, то я предоставляю вам самой судить о состоянии тех, в чьей власти удовлетворить столь незаконное любопытство. Прощайте, и не забудьте дать лекарство.
— Я не дам ей ничего такого, что исходит от вас, — ответила леди Босуэл. — Достаточно я насмотрелась на ваше чародейство. Вы, чего доброго, задумали отравить нас обеих, чтобы скрыть ваши колдовские штуки. Но мы занимаем такое положение, что имеем возможность предать гласности причиненное нам зло, и у нас есть друзья, чтобы за него покарать.
— Я не причинил вам никакого зла, миледи, — возразил итальянец. — Вы сами домогались встречи с человеком, мало признательным за такую честь; он-то никого не домогается и только дает ответы тем, кто его приглашает к себе или является к нему. В сущности, вы лишь несколько раньше времени узнали о том горе, которое вам все равно суждено перенести. Я слышу за дверью шаги вашего слуги и не буду больше задерживать ни вас, ни леди Форестер. Следующей почтой с континента вы получите объяснение всего того, что вы уже частично видели. Осмелюсь дать вам совет — постарайтесь, чтобы это письмо не сразу попало в руки вашей сестры.
Затем чародей пожелал леди Босуэл доброй ночи и, освещая путь, проводил сестер до прихожей; войдя туда, он поспешно накинул поверх своего странного одеяния черный плащ, открыл дверь и препоручил знатных посетительниц заботам их слуги. С большим трудом довела леди Босуэл сестру до кареты, стоявшей в каких-нибудь двадцати шагах от дома чернокнижника. Как только они вернулись домой, леди Форестер понадобилась врачебная помощь. Домашний врач явился и, пощупав ей пульс, озабоченно покачал головой.
— Судя по всему, — сказал он, — вы пережили тяжкое нервное потрясение. Я должен знать, что случилось.
Волей-неволей леди Босуэл должна была рассказать, что обе они побывали у чародея и сестра узнала от него дурные вести о своем супруге, сэре Филипе.
— Буде этому преступному знахарю суждено остаться в Эдинбурге, — сказал ученый медик, — я составил бы себе состояние. Это седьмой случай такого тяжкого потрясения, который я врачую по его милости, и все они — результат сильнейшего испуга. — Затем он рассмотрел успокоительное питье, которое леди Босуэл, сама того не сознавая, захватила с собой, отведал его и заявил, что оно весьма полезно для данного случая и вполне может заменить снадобья, которые приготовляются в аптеке. Помолчав, он многозначительно взглянул на леди Босуэл и прибавил: — Я полагаю, мне лучше не задавать вам, миледи, вопросов о том, как действует колдун-итальянец?
— Вы правы, доктор, — ответила леди Босуэл, — по моему мнению, то, что произошло, не подлежит огласке; пусть даже этот человек — мошенник, все же, раз мы были столь неразумны, что обратились за советом, мы, думается мне, должны быть столь же честны, чтобы выполнить его условия.
— Пусть даже он мошенник, — повторил за ней врач, — я рад слышать, что ваша милость допускает такую возможность в отношении чего бы то ни было, вывезенного из Италии.
— Вывезенное из Италии, доктор, может быть ничуть не хуже того, что вывозится из Ганновера. Но мы с вами останемся добрыми друзьями, а для этого давайте не будем спорить о вигах и тори.
— Хорошо, не буду, — сказал врач, получив свое вознаграждение и берясь за шляпу. — Гинея мне всегда одинаково приятна, будет ли на ней изображен Каролус или Вильгельмус. Но мне хотелось бы знать, почему старая леди Сент-Ринган и все эти дамы выбиваются из последних сил, расхваливая до небес этого иностранца.
— Ах, лучше всего было бы счесть его иезуитом, как сказал Скраб.
На этом они расстались.
Несчастная пациентка, у которой необычайное напряжение нервной системы сменилось столь же необычайной расслабленностью, пребывала во власти суеверного страха, и страх этот, как она ни пыталась его побороть, становился все сильнее, когда из Голландии прибыли страшные сообщения, совпавшие с самыми мрачными ее предчувствиями.
Эти сообщения, присланные графом Стэйром, содержали печальный отчет о дуэли между сэром Филипом Форестером и сводным братом его жены Фолконером, капитаном шотландско-голландских, как их тогда называли, войск. Дуэль закончилась гибелью капитана, а причина столкновения придала этой истории еще более скандальный характер. По-видимому, сэр Филип оставил армию внезапно, из-за того, что не мог заплатить весьма значительную сумму, которую проиграл в карты другому добровольцу. Под чужим именем он поселился в Роттердаме, где сумел приобрести расположение некоего богатого бургомистра, а своей приятной наружностью и изящными манерами — покорить сердце единственной дочери старика, совсем молоденькой девушки, в будущем — наследницы огромного состояния. Очарованный обманчивым обликом претендента на руку его дочери, старик купец, так высоко ставивший национальный характер британцев, что ему и в голову не пришло предосторожности ради собрать сведения об общественном положении и жизненном пути жениха, дал свое согласие на брак. В тот день и час в кафедральном соборе города должно было состояться венчание, но этому помешало престранное обстоятельство.
Незадолго до того капитан Фолконер был послан в Роттердам с поручением привести оттуда часть расквартированной в этом городе бригады шотландских войск. И вот однажды некое значительное в городе лицо, с которым он и раньше был знаком, предложило ему, чтобы развлечься, сходить в собор поглядеть на свадьбу его соотечественника-англичанина с дочерью богача бургомистра. Капитан Фолконер согласился и в обществе голландца, его приятеля и еще двух-трех офицеров шотландской бригады отправился в собор. Можно представить себе его изумление, когда он увидел, что не кто иной, как его собственный шурин, женатый человек, ведет к алтарю невинную очаровательную девушку, намереваясь сделать ее жертвой низкого, подлого обмана. Фолконер тут же во всеуслышание заявил о его злодействе, и, разумеется, венчание не состоялось. Но, вопреки мнению советчиков более рассудительных, считавших, что сэр Филип Форестер сам себя исключил из числа людей чести, капитан Фолконер, признав за ним право, этим людям присвоенное, принял сделанный им вызов и в ходе поединка был смертельно ранен. Таковы неисповедимые для нас пути Господни. Леди Форестер никогда уже не оправилась от вызванного этой страшной вестью жестокого потрясения.
— И неужели, — спросил я, — трагедия разыгралась именно в то время, когда в зеркале была показана сцена венчания?
— Жаль портить историю, которую сама рассказываешь, — ответила тетушка, — но, правду сказать, событие это произошло на несколько дней раньше, чем сестры его увидели.
— Стало быть, — продолжал я, — не исключена возможность, что путем каких-либо тайных, быстро осуществляемых сношений хитрец мог сразу об этом проведать?
— Люди скептически настроенные так и говорят, — ответила тетушка.
— А что сталось с чернокнижником? — спросил я.
— Ну что ж, вскоре после этой истории был отдан приказ арестовать его по обвинению в государственной измене, как тайного агента шевалье Сен-Жоржа; и леди Босуэл, вспоминая намеки, которые вырвались у ее врача, ярого сторонника наследования престола протестантской династией, припомнила также, что колдуна наиболее восторженно восхваляли престарелые матроны, придерживавшиеся тех же политических убеждений, что и она сама. Поэтому представлялось вероятным, что новости с континента, без особого труда переданные агентом деятельным и располагавшим влиятельными связями, могли дать ему возможность подготовить ту фантасмагорию, очевидицей которой она стала. И все же попытки дать всему этому разумное объяснение наталкивались на такие трудности, что до самой своей смерти леди Босуэл пребывала в большом сомнении и была весьма склонна разрубить этот гордиев узел, допустив существование сверхъестественных сил.
— Но все-таки, дорогая тетушка, — упорствовал я, — что сталось с этим мастером на все руки?
— Ах, он был слишком искусным прорицателем, чтобы не предусмотреть, что его собственная судьба примет трагический оборот, если он будет дожидаться прихода человека с серебряной борзой на рукаве. Он с той поры, что называется, в воду канул. Ходили слухи, будто в его доме были найдены какие-то бумаги или письма, но эти слухи постепенно затихли, и вскоре доктора Баттисту Дамьотти стали поминать не чаще, чем Галена или Гиппократа.
— А что, сэр Филип Форестер тоже навсегда сошел со сцены?
— Нет, — ответила моя долготерпеливая собеседница, — он напомнил о себе однажды весьма примечательным образом. Говорят, будто мы, шотландцы, еще с тех времен, когда были независимой нацией, храним в большом, туго набитом мешке наших добродетелей одно или два крохотных зернышка порока. В частности, утверждают, что мы редко прощаем обиды и никогда их не забываем; что мы творим себе кумир из своего злопамятства так же, как бедная леди Констанция — из своего горя, и склонны, как сказано у Бернса, «свой гнев распалять, чтоб больнее он жег». Это чувство отнюдь не было чуждо почтеннейшей леди Босуэл, и думается мне, ничто на свете, за исключением разве восстановления на престоле династии Стюартов, не было бы для нее сладостнее возможности отомстить сэру Филипу Форестеру — отомстить ему за тяжкую, двойную обиду, отнявшую у нее и сестру, и брата. Но в течение долгого времени о нем не было ни слуху ни духу.
Через много лет, в последний день масленицы и канун начала поста, на большом балу, где в полном блеске было представлено все высшее общество Эдинбурга, один из лакеев шепнул сидевшей среди дам-патронесс леди Босуэл, что некий джентльмен хотел бы поговорить с ней наедине.
— Наедине? Во время бала? Это какой-то умалишенный! Скажите ему, чтобы он завтра утром пришел ко мне домой.
— Я так ему и сказал, миледи, — ответил лакей, — но он настоял на том, чтобы я передал вам вот эту записку.
Леди Босуэл взяла записку, как-то странно сложенную и запечатанную. В ней было всего несколько слов: «Дело идет о жизни и смерти», написанных почерком, совершенно ей незнакомым. Ей вдруг пришло в голову, что эти слова могут иметь касательство к безопасности кое-кого из ее друзей-единомышленников; поэтому она последовала за лакеем в небольшую комнату, где были приготовлены прохладительные напитки и куда широкая публика не имела доступа. Там находился старик, который, как только она приблизилась, встал и низко ей поклонился. Его вид свидетельствовал о расстроенном здоровье, а одежда, покроем, правда, вполне соответствовавшая этикету балов избранного общества, была поношена, вся в пятнах и мешком висела на его изможденном теле. Предположив, что небольшая милостыня избавит ее от докучливого посетителя, Леди Босуэл хотела было вынуть кошелек, но смутное опасение совершить этим ошибку удержало ее, и она решила дать неизвестному возможность изложить свое дело.
— Я имею честь говорить с леди Босуэл?
— Я леди Босуэл. Позвольте мне сказать вам, что здесь не время и не место для долгих объяснений. Что вам угодно от меня?
— У вашей милости, — сказал старик, — некогда была сестра.
— Верно: сестра, которую я нежно любила.
— И был брат.
— Самый храбрый, самый добрый, самый любящий из братьев, — ответила леди Босуэл.
— Обоих этих горячо любимых вами родственников вы потеряли по вине некоего несчастного, — продолжал неизвестный.
— Да, по вине изверга, проклятого убийцы! — воскликнула леди.
— Ваш ответ вполне ясен, — сказал старик и поклонился, видимо, намереваясь уйти.
— Стойте, сэр, я вам приказываю! — воскликнула леди Босуэл. — Кто вы, что в таком месте, при таких обстоятельствах, воскрешаете эти страшные воспоминания? Я должна это знать.
— Я не желаю сделать леди Босуэл зло; напротив, я хотел дать ей возможность выказать истинно христианское милосердие, которое изумило бы свет и было бы вознаграждено на небесах; но я вижу, что она не склонна принести ту жертву, о которой я намеревался ее просить.
— Скажите все до конца, сэр; что именно вы имеете в виду? — спросила леди Босуэл.
— Несчастный, причинивший вам такое великое горе, — начал неизвестный, — сейчас лежит на смертном одре. Его дни проходили в терзаниях, бессонные ночи — в угрызениях совести, но он не может умереть, не получив от вас прощения. Вся его жизнь была непрерывным искуплением — и все же ему страшно расставаться с этой тяжкой ношей, покуда ваши проклятия тяготеют над его душой.
— Посоветуйте ему, — сурово ответила леди Босуэл, — просить прощения у того, кого он так тяжко оскорбил, а не у смертного существа, заблуждающегося, как и он сам. Какая, ему польза от моего прощения?
— Очень большая, — ответил старик. — Оно будет залогом того, что мольбы, с которыми он затем дерзнет обратиться к Творцу, давшему жизнь и мне, и вам, досточтимая леди, будут услышаны. Помните, леди Босуэл, вам ведь тоже придется лежать в мучениях на смертном одре; вы тоже, подобно всем нам, будете трепетать при мысли, что предстанете перед Высшим Судией с совестью запятнанной, изглоданной, неумолчно вас упрекающей, — каково вам будет тогда при мысли: «Я не была милосердна, как же я могу уповать на милосердие Господне?»
— Кто бы ты ни был, старик, — воскликнула леди Босуэл, — не пытайся убедить меня столь жестокими доводами! Кощунственным лицемерием было бы, если б уста мои произнесли слова, против которых сердце мое восстает каждым биением своим! От этих слов земля разверзлась бы, и люди узрели бы изможденный облик моей сестры, окровавленные черты злодейски убитого брага. Простить его? Никогда, никогда!
— Великий Боже! — простонал старик, воздев руки к небу. — Вот как черви, вызванные Тобою из небытия, исполняют веления Того, кто их сотворил! Прощай, надменная, неумолимая женщина! Можешь торжествовать: ужас умирания в нищете и горе ты еще усугубила отчаянием, обуревающим тех, кто утратил надежду утешиться религией. Но никогда уже не дерзни оскорбить небеса мольбами о прощении, в котором ты отказала другому человеку.
С этими словами он повернулся, чтобы уйти.
— Стойте! — воскликнула она. — Я попытаюсь, да, да, я попытаюсь простить его.
— Милостивая леди, — сказал старик, — вы освободите душу, изнывающую под тяжким гнетом, душу, которая не решается расстаться со своей грешной земной оболочкой, покуда не пребудет в мире с вами. Кто знает, не продлит ли ваше милосердие жалкие остатки несчастной жизни, которые пройдут в молитве и покаянии!
— Ах! — вскричала леди Босуэл. Ей внезапно открылось все. — Да это же он сам, злодей! — И, схватив за шиворот сэра Филипа Форестера, ибо то был он и никто другой, она завопила: — Убийца! Убийца! Держите убийцу!
Услышав столь странные в таком месте возгласы, участники празднества поспешили туда, откуда они доносились, но сэра Филипа Форестера там уже не было. Он вырвался из рук леди Босуэл и выбежал из комнаты, выходившей на площадку лестницы. Казалось, ему никак не спастись: несколько человек подымались по лестнице, другие спускались с нее. Но злосчастный старик был готов на все. Он перелез через перила и, спрыгнув с высоты пятнадцати футов, очутился в прихожей, где, целый и невредимый, встал на ноги и, выбежав на улицу, мгновенно исчез во мраке ночи. Несколько мужчин из рода Босуэлов пустились за ним в погоню и, возможно, убили бы, попади он в их руки — ведь в те времена в жилах людей струилась горячая кровь. Но правосудие в это дело не вмешалось, преступление было совершено много лет назад, к тому же за границей. Да и вообще весьма многие были убеждены в том, что столь необычайное происшествие, в сущности, было не чем иным, как ловко разыгранной лицемерной мистификацией, посредством которой сэр Филип хотел узнать, может ли он вернуться на родину, не опасаясь мщения семьи, которой причинил столь тяжкое горе. Поскольку результат нимало не соответствовал его надеждам, он, по слухам, возвратился на континент где и умер в изгнании.
Так закончилась повесть о таинственном зеркале.
Томас Пекетт Прест
ДЕМОН ХАРТЦСКИХ ГОР, или ТРОЕ УГОЛЬЩИКОВ
Перевод А. Бутузова
Пустынное уединение Хартцского леса в Германии, особенно окрестности гор, называемых Блокберг (нередко — Блокенберг), — излюбленное место действия историй о колдунах, демонах и привидениях. Характер повседневных занятий местных жителей, по большей части углекопов и хуторян, весьма поощряет их необычную склонность к суевериям; природные явления, которые им случается наблюдать в их полуотшельнической жизни, в их устах нередко получают сверхъестественное объяснение. Среди множества легенд, пересказываемых в этом дремучем крае, есть одно замечательное поверье о духе-охранителе Хартцского леса: при встречах с людьми он принимает вид дикого человека огромного роста, с головой, увенчанной дубовыми листьями (ими же прикрыты его бедра), — он держит в своей руке сосну, вырванную с корнем. Многочисленные очевидцы утверждают, что им доводилось видеть его пересекающим гигантскими шагами удаленную горную гряду, которую в этих местах разделяет узкая лощина. Достоверность видения признается всеми, так что современный скептицизм может приписать призрак единственно оптическому обману.
Раньше встречи местных жителей с демоном были обычным делом, и, согласно преданиям Хартцского леса, капризный и своенравный, как и все порожденные землею силы, дух часто вмешивался в дела смертных, иногда к выгоде и достатку последних. Было, однако, замечено, что дары его по продолжении некоторого времени приносили несчастье или гибель тем, кто принимал их, и для пасторов, заботящихся о своей пастве, стало привычным сочинять длинные проповеди, предостерегающие от общения, прямого или косвенного, с демоном Хартцских гор. И теперь, когда старикам приходится слышать, как кто-то шутит над опасностью, подстерегающей духовидца, они рассказывают своим непослушным детям давнюю историю о судьбе Мартина Вальдека.
Один странствующий монах-капуцин, все имущество которого состояло из деревянной кафедры в крытой соломой церквушке деревни Моргенбродт, что расположена в окрестностях Хартца, проповедовал против испорченности нравов местных жителей, против их сношений с дьявольскими силами, с ведьмами и феями и в особенности с лесным гоблином Хартца. Так как описываемые события происходили в годы правления Карла V, среди крестьян имели хождение учения доктора Лютера, и потому они только смеялись над теми вещами, о которых им толковал со свой кафедры святой человек. Преподобный отец сильно горячился, встречая столь явное противление, но неудовольствие прихожан росло вместе с его пылом. Местным жителям было очень неприятно слышать, что демона их гор, к которому они уже привыкли и который уже много поколений жил в Брокенберге, сравнивают с Баал-пуром, Аштаротом и даже с Белзебубом, и им совсем не нравилось, что его называют порождением преисподней. К боязни, что дух отомстит за то, что они слушают неугодные ему речи, примешивалась еще и заинтересованность в его дарах. «Странствующий монах, — говорили крестьяне, — сегодня здесь, а завтра его нету, и потому он может проповедывать все, что ему вздумается, но нам-то здесь жить, и нам не след оставаться на милость оскорбленного демона, да еще и расплачиваться за все». Возмущенные такими мыслями, крестьяне от неуважительных слов перешли к делу и изрядно поколотили камнями священника, после чего прогнали его из прихода проповедывать где-нибудь в другом месте. Среди участвовавших в изгнании священника из деревни были три молодых человека, зарабатывавших на жизнь выжиганием угля для плавильных печей. Когда они возвращались в свою хижину, их разговор естественно коснулся демона Хартца и проповеди капуцина. Максимилиан и Георг Вальдеки, два старших брата, хотя и допускали, что капуцин, осмелившийся осудить нрав и повадки духа, был несколько невоздержан в своих речах и потому заслуживал порицания, все же говорили, что принимать от демона какие-либо дары и вообще поддерживать с ним какое-либо общение в наивысшей степени опасно. Демон обладает огромной силой, утверждали они, но он себе на уме и чересчур своенравен, поэтому все люди, которые когда-либо общались с ним, редко заканчивали свои дни в спокойствии и достатке. Разве не он подарил отважному рыцарю Экберту фон Рабенвальду знаменитого черного коня, принесшего ему победу на большом турнире в Бремене? И разве не этот же конь бросился потом вместе с наездником в пропасть столь глубокую и ужасную, что ни коня, ни наездника больше не видели с тех пор? Разве не он сказал фрау Гертруде Тродден заклинание для сбивания сливочного масла? И не ее ли сожгли как ведьму по приговору электоратского суда, когда она попыталась воспользоваться полученным подарком? Однако эти и многие другие примеры, которые братья приводили в доказательство гибельности даров хартцского духа, не производили на малейшего впечатления на младшего из братьев, Мартина Вальдека.
Мартин был молод, горяч и порывист; обладающий всеми качествами, которые отличают жителя гор, отважный и неустрашимый, он не боялся близкого знакомства с опасностями, окружавшими его. Он только смеялся над робостью братьев: «Не рассказывайте мне чепухи, — сказал он им. — Этот демон — неплохой парень, он живет с нами, как будто он — простой крестьянин, как и мы; ходит среди дальних скал и расселин, как простой охотник или пастух — он любит Хартцский лес и потому не может оставаться равнодушным к тяжелой судьбе простых людей. И если этот демон так злобен, как вы говорите, то каким образом, скажите мне, он забирает столь гибельную власть над душами смертных, когда те попросту извлекают выгоду из его даров, не связывая себя при этом никакими соглашениями? Когда ваш уголь попадает в печь, разве деньги, заплаченные за него богохульником Блейзом, старым нечестивым старостой, отличаются от денег, которые вам заплатил бы за этот уголь пастор? Вовсе не подарки гоблина оказываются причиною ваших неудач; то, как вы их используете, служит объяснением этому. Появись этот демон сейчас и укажи мне золотую или серебряную жилу, я стал бы раскапывать ее еще до того, как он повернулся бы ко мне спиной; и я бы чувствовал себя защищенным несравненно более могущественным духом, нежели он, когда бы стал извлекать пользу из указанных мне богатств».
На это его старший брат заметил, что богатство, нажитое дурным путем, редко расходуется хорошо и еще реже приносит счастье, ибо сильно меняет человека, Мартин отвечал ему, что даже обладание всем Хартцским лесом не произведет ни малейшей перемены ни в его привычках, ни в его характере.
Брат тщетно пытался образумить Мартина и, чтобы тот не отзывался столь безрассудно о предмете их спора, с трудом, но перевел разговор на приближавшуюся ярмарку и поросячьи бега. Так, беседуя, они подошли к своей хижине — жалкому шалашу, стоящему на краю пустынной и узкой лощины в уединенном и романтическом распадке Брокенбергских гор. Они сменили сестер, наблюдавших за обжигом дров — делом, требовавшим постоянного присмотра, и разделили между собой ночные дежурства согласно своему обыкновению: один из братьев должен был бодрствовать, пока остальные спали.
Макс Вальдек, старший из братьев, нес вахту первые два часа ночи и был сильно встревожен, заметив на другой стороне лощины огромный костер, который окружали странные фигуры, метавшиеся и кружившиеся вокруг него. Сначала Макс подумал о том, чтобы разбудить братьев, но вспомнил безрассудный характер младшего; к тому же он обнаружил, что разбудить среднего не удастся, не потревожив Мартина. Догадавшись, что виденное им есть не что иное, как призрак демона, посланный, вероятно, в наказание за необдуманные слова, которые накануне вечером говорил Мартин, Макс решил препоручить заботу о своей душе святым молитвам и стал нашептывать их, с ужасом вглядываясь в жуткое видение. Огонь несколько раз вспыхнул и пропал в темноте, и остаток дежурства Макса не беспокоило ничего, кроме воспоминаний о пережитых им страхах.
Средний брат, Георг, сменил Макса, который улегся спать в хижине. Видение гигантского пылающего костра на другой стороне лощины снова предстало глазам наблюдателя. Как и раньше, неясные тени кружились вокруг красных сполохов пламени. Острожный Георг был все же смелее своего старшего брата. Он решил пристальнее рассмотреть поразившее его видение; перейдя протекавший в долине ручей, он взобрался на противоположный берег и подошел на полет стрелы к ярко полыхавшему костру.
Вид существ, окружавших костер, напоминал призраков, что являются нам в кошмарных снах, и сразу подтвердил мысль Георга о том, что это не люди. Среди странных фигур Георг Вальдек разглядел гиганта, заросшего волосами; в руке тот держал вырванную с корнями сосну, которой время от времени ворошил уголья в кострище. На нем не было никакой другой одежды, кроме дубовых листьев, оплетавших его голову и бедра. У Георга упало сердце, когда он узнал столь знакомый облик хартцского демона; именно таким его описывали старые пастухи и охотники, встречавшиеся с ним в горах. Георг повернулся и уже готов был броситься бежать, однако остановился; отругав себя за трусость, он мысленно прочел стих из Псалтиря: «Да восхвалят ангелы имя Господне!», который, как полагали в этих краях, обладал свойством заклинать духов, после чего снова обернулся к тому месту, где только что полыхал костер. Больше его не было видно.
Бледная луна уныло озаряла лощину, когда Георг со взмокшим от страха лбом и с волосами, вставшими дыбом под его углекопской шапочкой, неверными шагами приблизился к старому дубу, где недавно горел костер. Он не обнаружил ни малейших следов его среди густого вереска. Мох и полевые цветы были свежи, и ветви дуба, только что объятого языками пламени и дыма, были влажными от ночной росы.
Нетвердо ступая, Георг возвратился к своей хижине и, рассудив точно так же, как и его старший брат, решил ничего не говорить об увиденном, дабы не будить у Мартина непомерное любопытство, которое, как он считал, граничило с нечестивостью.
Пришел черед Мартина поддерживать огонь. Пропели первые петухи, и минула большая часть ночи. Проверив печь, в которой обжигались дрова, он сильно удивился, обнаружив огонь почти угасшим; это произошло оттого, что во время своей прогулки Георг напрочь забыл об основном предмете своего дежурства. Первой мыслью Мартина было разбудить спящих, но, видя, что оба брата крепко спят, он решил не тревожить их и самостоятельно разжечь печь. Охапка хвороста, которую он положил сверху, была, по-видимому, сырой, и костер более затухал, чем разгорался. Тогда Мартин направился к поленнице набрать крупных сучьев, обрезанных и высушенных специально для таких случаев; однако когда он вернулся, то обнаружил, что огонь совсем погас. Это была серьезная неприятность, грозившая им потерей торговли больше чем на один день. Рассерженный и досадующий, Мартин принялся высекать огонь, чтобы заново разжечь костер; но трут за ночь отсырел, и все его попытки были безуспешны. Видя такое дело, он уже собирался будить братьев, когда в окне и в многочисленных щелях грубо построенной хижины внезапно засверкали сполохи пламени, побудившие его выйти наружу и наблюдать видение, до того потревожившее его братьев. Сначала он подумал, что Мюллерхауссеры, их конкуренты в торговле, с которыми они часто ссорились, захватили принадлежащую им землю и крадут их лес; он решил разбудить братьев, чтобы отомстить наглецам. Но недолгое размышление и наблюдение за поведением тех, кто, как казалось ему, «поддерживал огонь», заставили его отбросить эту мысль. Настроенный довольно скептически к подобным вещам, он вынужден был признать: увиденное им — сверхъестественное явление. «Будь они люди или дьяволы, — сказал бесстрашный угольщик, — пусть себя пляшут и колдуют у костра, а я пойду и попрошу у них огня, чтобы разжечь нашу печь». На этот раз он решил не будить братьев. Приключение, которое он отваживался предпринять, не требовало участия больше чем одного человека; к тому же он опасался, что братья с их сомнениями и страхами могут помешать ему. Сняв со стены пику, неустрашимый Мартин Вальдек в одиночку отправился испытать судьбу.
Как и его брат Георг, однако превосходя отвагой последнего, он пересек ручей, взобрался на холм и подошел так близко к призрачному собранию, что смог разглядеть в верховодящей фигуре хартцского демона. Первый раз в жизни Мартина пробила холодная дрожь, но воспоминание о том, что вдали от призрачного костра он был смел и даже шутил о предстоящей встрече, задело его самолюбие, и в результате к нему вернулось его обычное мужество; с изрядным самообладанием он подошел к костру — фигуры, окружавшие его, казались еще более фантастическими и жуткими, по мере того как он приближался к ним. Взрыв демонического хохота, зловещее эхо которого не походило ни на один из земных звуков, приветствовал его.
— Кто ты? — спросил гигант, стараясь заставить свои крупные безобразные черты сохранять степенное и важное выражение, в то время как изнутри их сотрясали взрывы подавляемого им смеха.
— Я Мартин Вальдек, угольщик, — отвечал отважный юноша, — а кто ты?
— Король этих лесов и самого себя, — сказал призрак. — Зачем ты пришел? Выведывать мои тайны?
— Я пришел, чтобы взять огня и разжечь мой костер, — смело отвечал Мартин и в свою очередь спросил: — А что за тайны вы празднуете здесь?
— Мы празднуем, — отвечало ему демоническое создание, — свадьбу Гермеса с Черным Драконом. Но забирай огонь, за которым ты пришел сюда, и уходи — ни один смертный не может долго смотреть на нас и после остаться живым.
Крестьянин воткнул свою пику в большой кусок горящего в костре дерева; с трудом он поднял его и двинулся к своей хижине. Взрывы жуткого хохота с утроенной силой возобновились за его спиной, когда он шагал через ручей и лощину. По возвращении, как ни был он поражен увиденным, первой его заботой была растопка потухшей печи; но после нескольких неудачных попыток, после бесплодной возни с мехами и ухватом, принесенный уголь потух, так и не воспламенив сухие ветви, наваленные в печи. Обернувшись, Мартин увидел, что костер все еще пылает на холме, хотя те, кто плясал вокруг него, исчезли. Вообразив, что призрак сыграл с ним злую шутку, угольщик дал волю природной необузданности своего характера и решил во что бы то ни стало завершить начатое предприятие. Он снова отправился к костру, из которого без позволения демона взял и принес еще один пылающий уголь. Однако и этот уголь не разжег его костра. Безнаказанность придала Мартину смелости, и он в третий раз решил испытать судьбу. Как и в предыдущие разы, он без помех добрался до кострища, взял новый кусок пылающего угля и уже повернулся, намереваясь уйти, когда внезапно услышал, как грубый, замогильный голос, до этого вопрошавший его, произнес такие слова:
— Не смей возвращаться в четвертый раз!
Попытка разжечь костер последним куском угля была столь же неудачной, как и все предыдущие; Мартин оставил безнадежное занятие и повалился спать на свое ложе из листьев, оставив до утра разговор с братьями о своем ночном похождении. Громкие крики радости и удивления пробудили его от глубокого сна. Его братья, найдя костер потухшим, весьма изумились и принялись ворошить уголья, чтобы снова разжечь его; они еще больше изумились, когда обнаружили среди золы и сучьев три огромных металлических слитка, которые они сразу и безошибочно (большинство крестьян в Хартце имеют дело с минералами на местных шахтах) определили как золотые.
Как ушатом холодной воды с их лиц смыло радость, когда они узнали способ, каким Мартин заполучил это сокровище; собственный опыт заставил братьев отнестись к его словам с полным доверием. Однако они не могли противиться искушению разделить богатство с братом. Поведя себя как глава дома, Мартин Вальдек купил земель и леса, построил замок, получил дворянский титул и, безмерно презираемый старинными дворянскими фамилиями, облекся всеми привилегиями человека знатного рода. Его отвага и доблесть в военных кампаниях и в междоусобицах, огромная армия слуг, нанятых им, поддерживали его некоторое время и помогали подавлять ненависть окружающих, раздраженных его внезапным возвышением и его высокомерными амбициями. И сразу стало видно по его делам, как и по делам многих других людей, сколь мало могут смертные предвидеть последствия своего неожиданного возвышения. Дурные стороны натуры, которые бедность сдерживала и подавляла, созрели и принесли непозволительный плод под влиянием различных искусов и вседозволенности. Одна дурная страсть пробуждает другую: дьявол скупости воззвал к дьяволу гордыни, а гордыню поддержали жестокость и угнетение. От природы смелый и отважный, характер Вальдека стал жесток и надменен из-за богатства и вскоре сделал его объектом ненависти не только дворян, но и людей низших сословий, которые с удвоенным недовольством наблюдали, как правами ленной знати столь бесцеремонно и жестоко пользуется один из тех, кто сам поднялся из самых низов общества. История его, хотя и тщательно скрываемая, уже передавалась шепотом среди крестьян. Духовенство клеймило несчастного как колдуна и пособника дьявола из-за того только, что он, добыв столь необычным способом огромное богатство, не прибег к защите Святой Церкви через пожертвование в ее пользу значительной части своего состояния. Окруженный врагами, явными и неявными, терзаемый тысячей дьяволов, под угрозой отлучения от Церкви, Мартин Вальдек часто горько сожалел об оставленных им трудах и развлечениях незавидной бедности. Однако природная отвага не изменяла ему и перед лицом этих трудностей; казалось, она возрастала соразмерно опасностям, сгущавшимся вокруг него. И так продолжалось до тех пор, пока один случай не ускорил его падения.
Указ правителя тамошних земель, герцога Брунсвикского, приглашал на рыцарский турнир всех германских дворян благородных и знатных фамилий; Мартин Вальдек, превосходно вооруженный, в сопровождении братьев и пышно экипированной свиты имел дерзость появиться среди дворянства провинции и потребовал внесения своего имя в списки приглашенных. Все гости, съехавшиеся на праздник, восприняли этот поступок как переполнивший меру его самонадеянности. Тысяча голосов воскликнула: «Мы не потерпим углежога в наших благородных играх». Не помня себя от ярости, Мартин выхватил меч и разрубил пополам герольда, который, выполняя общее требование, воспротивился внесению его имени в списки. Тяжелее этого преступления в те дни считалось только святотатство и цареубийство, и тысяча мечей обнажилась, чтобы отомстить преступнику. Вальдек, защищавшийся как лев, был схвачен и после короткого допроса был осужден судьями ристалища. Приговор гласил: за нарушение спокойствия своего суверена и за оскорбление священной особы герольда, находившегося к тому же при исполнении своих обязанностей, Мартин Вальдек приговаривается к отсечению правой руки, к публичному лишению дворянского звания, которого он оказался недостоин, и к изгнанию из пределов города. Когда суровый приговор привели в исполнение, несчастного Вальдека отдали на растерзание толпе, которая преследовала его с угрозами и криками, радуясь, что наконец-то колдун и притеснитель получил по заслугам. Братья (вся его свита сбежала) вырвали Мартина из рук разъяренных горожан, когда те, насытившись жестокостью, оставили его на дороге полумертвым от потери крови и от позора, который ему пришлось пережить. Им не позволили — такова была изобретательная жестокость врагов — использовать для перевозки несчастного какое-либо другое средство, кроме угольной тележки. В нее они и поместили на подстилку из прелой соломы своего брата, едва надеясь достичь какого-нибудь прибежища прежде, чем Мартина настигнет смерть, которая теперь одна бы могла избавить его от горя и унижений.
Когда Вальдеки, передвигаясь столь унизительным способом, достигли околицы родной деревни, в близлежащих скалах они увидели человеческую фигуру, быстро приближавшуюся к ним. Сначала им показалось, что это идет пожилой крестьянин: однако чем ближе он подходил, тем больше становился ростом; грубый плащ слетел с его плеч, пилигримский посох обратился в вырванную с корнем сосну, и гигантский призрак хартцского демона прошел мимо охваченных ужасом братьев. Когда он проходил мимо тележки, в которой лежал несчастный Мартин, его громадное лицо растянулось в усмешке невыразимого презрения и злобы, и он спросил страдальца: «Как тебе понравился костер, что ты разжег моими угольями?» Все силы братьев, которых парализовал ужас, казалось, передались Мартину. Он приподнялся в своей тележке, нахмурил брови и яростно погрозил призраку кулаком, впившись в него ненавидящими глазами. С обычным взрывом громового хохота гоблин исчез, оставив младшего Вальдека медленно угасать в убийственном ничтожестве.
Испуганные братья повернули повозку к монастырским стенам, которые возвышались в сосновом лесу рядом с дорогой. Их принял босой длиннобородый капуцин, и Мартин прожил ровно столько, чтобы завершить свою первую с тех пор, как он неожиданно разбогател, исповедь и получить отпущение грехов от того самого священника, которого точно в этот же день ровно три года назад он помогал изгонять из деревушки Моргенбродт. Полагали, что три года его сомнительного благополучия находились в загадочной связи с числом его посещений призрачного костра на холме.
Тело Мартина Вальдека было погребено в монастыре, где он умер, и где его братья, приняв постриг, жили и умерли впоследствии в благочестии и в любви к Богу и ближним. Никто не осмеливался претендовать на оставшиеся после Мартина земли, и они лежали дикой пустошью, пока их не забрал по истечении лена император. Развалины замка который Вальдек назвал своим именем, углекопы и хуторяне до сих пор обходят стороною, так как бытует поверье, что их посещают злые духи и демоны. Вот так злое начало, сокрытое в нежданном богатстве, нажитом без труда и дурно растраченном, проявилось в судьбе Мартина Вальдека.
Джеймс Хогг
ПУТЕШЕСТВИЕ В ПРЕИСПОДНЮЮ
Перевод А. Бутузова
Пожалуй, не найдется на свете явления, менее объясненного, чем сновидение, хотя о нем и написано немало всяческой чепухи. Это странная вещь. Я и сам не понимаю, в чем тут дело. Или не желаю понимать. Однако я убежден, что среди философов, пишущих о снах, не сыскать ни одного, который бы знал о них хоть на йоту больше, чем я, какие бы изощренные теории для их объяснения он ни предлагал. Он даже не знает, что само по себе есть сон, тем более ему затруднительно определить природу его; среднему уму такая задача и вовсе не под силу. Да и каким образом, скажите, ему удастся выделить ту эфемерную область сновидения, где душа летает, растворенная во Вселенной? Как, используя такую абстракцию, объяснит он тот факт, что одни идеи всецело завладевают нами, навязываются нам, как бы мы ни старались от них избавиться, в то время как другие, с которыми мы не желали бы расставаться и ночью, как не расстаемся днем, покидают нас, порой даже в ту минуту, когда присутствие их желаннее всего?
Нет, нет; философ не ведает ни о тех, ни о других, и даже если он заявляет, что знает о них все; заклинаю вас — не верьте! Он даже не знает, как устроен наш мозг, как устроен его собственный мозг, хотя с последним он возится уже достаточно долго; и тем менее он способен определять движения чужого рассудка. Он даже не ведает при всей изощренности своих теорий: отлична ли природа мозга от телесной природы или же являет с ней одно целое, которое на краткий миг, случайно, обрело отличные свойства? Он тщится открыть, когда был заключен сей союз. И вновь в дураках; его сознание изменяет ему; оно заявляет, что не позволит залезть так глубоко, и тем отказывает ему в ответе. Тогда он пытается определить, когда же точно произошло расслоение на субстанцию мыслящую и субстанцию ощущающую, но и тут его сознание молчит; все сокрыто тайной и мраком; все, что касается происхождения, жизни и момента распада союза на тело и душу, нельзя обнаружить при помощи наших природных чувств, — загадка эта неподвластна нам, ибо нам даже не дано понять, где в ее разрешении мы допускаем ошибку. Но если кто возьмется с помощью Священного писания толковать сон, быть может, тогда, оберегаемый от заблуждений материального мира, он сможет постичь таинство одной из субстанций.
Обращаясь к сказанному, я часто размышлял, но не о теории снов, а о самих снах, потому как они даже необразованному человеку неопровержимо доказывают существование души. С тою же очевидностью они открывают, сколь стремительны и живы отношения души с внешним миром, а также и с миром духов, с которым мы не так хорошо знакомы по той причине, что спящее наше тело для души столь же чуждо, сколь и мертвое.
И совсем мало я могу сказать о снах, действие которых воспринимается как наяву; получается, что человек вовсе и не спит, когда ему снится такое; нет четкой грани, разделяющей бодрствование и сон; они сплетены в столь тесный клубок (фермер назвал бы его компостом), что выбрать из него что-то, при том не потревожив оставшееся, мне не представляется возможным. Кроме того, я обнаружил, что во многих случаях люди различных профессий видят сны, странным образом связанные с их каждодневными занятиями; смысл таких снов отчасти объясним. Тело каждого человека — своеобразный барометр. Вещь, составленная из неких элементов, непременно откликается на их перемещение или сокращение; точно так же устроено и тело. Когда я был пастухом и достаток мой в значительной степени зависел от того, будет ли погода хорошей или плохой, то первое, что я делал, просыпаясь поутру, — вспоминал виденный сон; и так я обнаружил, что из него выуживаю гораздо больше, нежели из изменений неба. Я знал одного рыболова, который как-то рассказывал мне, что сны еще не разу не подводили его. Если, к примеру, ночью ему снится, что он ловит рыбу в глубокой реке, то он уверен, что днем будет дождь; если вода в реке мелка и рыба едва плавает в ней, то это предвещает засушливую и жаркую погоду; охота на зайцев в его снах — снег и болотный ветер и т. д. Однако самым замечательным из профессиональных снов, без сомнения, является сон Джорджа Добсона, извозчика из Эдинбурга. О нем я и хочу рассказать вам. Хотя его видели и не на пастушьей койке, его часто пересказывают там.
Джордж Добсон был возницей и совладельцем наемной кареты в ту пору, когда такие экипажи были еще в диковинку в Эдинбурге. Однажды вечером, в карету к нему сели два джентльмена, и один из них, лицо которого показалось ему знакомым, сказал:
— Джордж, отвези меня и моего сына в N. — Тут он назвал какое-то местечко в окрестностях Эдинбурга.
— Сэр, — сказал Джордж, — я никогда не слыхал о таком месте и вряд ли смогу отвезти вас туда, если вы не расскажете мне, как проехать.
— Глупости, — возразил джентльмен. — В Шотландии нет человека, знающего эту дорогу лучше тебя. Ты за всю свою жизнь другой и не ездил, поэтому я и хочу, чтобы ты отвез нас туда.
— Хорошо, сэр, — сказал Джордж. — Если вам того хочется, я отвезу вас хоть к черту, только вам придется указывать мне, в каком направлении ехать.
— Тогда полезай на козлы и поехали, — сказал другой джентльмен. — И не беспокойся о дороге.
Джордж так и сделал, и в жизни ему не доводилось видеть, как резво его кони полетели вперед; никогда еще ему не приходилось ездить такой прекрасной дорогой, а так как она все время шла под уклон, то он уже предчувствовал скорый конец путешествия. Не снижая скорости, он правил все дальше и дальше под гору, пока наконец не стемнело так, что не стало видно, куда вообще править. Он окликнул джентльмена и спросил, что делать. Тот отвечал, что это и есть то место, куда они направлялись, так что он может останавливаться, высаживать их и возвращаться назад. Он точно так и сделал, слез с козел, изумляясь обилию на лошадях пены, и открыл дверцу кареты, одною рукою держась за край шляпы, а другую протягивая за платой.
— Ты славно довез нас, Джордж, — сказал старший джентльмен, — и заслужил награду; но нам нет нужды рассчитываться сейчас, потому как ты должен встретить нас здесь завтра, ровно в двенадцать часов.
— Очень хорошо, сэр, — сказал Джордж, — но я хотел бы получить деньги сегодня, к тому же с вас причитается старый должок, а завтра мне придется платить пошлину за проезд этой дорогой — вы это знаете не хуже меня.
Это действительно было так, но джентльмен отвечал:
— Все наши дела мы уладим завтра, Джордж, хотя, боюсь, что пошлину тебе придется заплатить сегодня.
— Не вижу причин, с чего бы это, ваша честь, — сказал Джордж.
— Зато я вижу, и причина эта находится не так далеко от нас. Думаю, у тебя будут сложности с возвращением, так как у тебя нет постоянного билета. Как жаль, что я не захватил с собой мелочи!
— В тот раз вы ее тоже не захватили, ваша честь, — сказал Джордж, улыбаясь чуточку непочтительно. — И впрямь жаль, что вы все время страдаете от ее отсутствия!
— Я дам тебе разрешение на проезд, Джордж, — сказал джентльмен и вручил ему бумажку, исписанную красными чернилами. Джордж не стал разбирать, что там было написано, и сунул ее за обшлаг рукава, после чего осведомился, где находится будка, в которой собирают пошлину, и еще он спросил: почему с них, не взяли плату, когда они ехали сюда? Джентльмен отвечал ему, что дорога, ведущая в эти владения, — одна и если кто приехал сюда, то должен здесь и остаться; если же он захочет вернуться, то будет вынужден проехать по этой же самой дороге. Поэтому пошлина взимается только с возвращающегося человека, и уж тогда дорожный смотритель весьма придирчив, но билет, который получил Джордж, поможет ему преодолеть это препятствие. И еще джентльмен спросил Джорджа: неужели тот не заметил ворот и нескольких одетых в черное людей, стоящих возле?
— Ого! Так это, значит, там? — сказал Джордж. — Тогда смею уверить, ваша честь, это вовсе не пошлинные ворота, а какой-то частный въезд; потому как я очень хорошо знаю двоих из тех людей; эти джентльмены — законники, я частенько возил их и знаю как хороших ребят. Уж они-то никогда не позволят себе остаться без мелочи! Ну, счастливо оставаться. Значит, завтра, ровно в двенадцать?
— Да, ровно в полдень, в двенадцать. — И с этими словами работодатель Джорджа растворился в темноте, оставив последнего в одиночку выбираться из мрачных лабиринтов. То было совсем не простым занятием, так как фонари на облучке кареты не горели, и видно было не дальше ярда от кончика носа; Джордж с трудом различал холки собственных лошадей. Но что было гораздо хуже, так это странный потрескивающий звук, как будто город вокруг был объят пламенем, и звук этот был так силен и отчетлив, что напрочь заглушал шум движения кареты. Неприятные мысли лезли в голову Джорджа, не разбиравшего, то ли движется его карета, то ли нет; и потому он несказанно обрадовался, увидав перед собой ворота и двух своих приятелей-законников, все еще стоявших возле них. Джордж смело направился к ним, окликнул и спросил, что они делают в этом месте; они ничего ему не ответили, но молча указали на ворота и на смотрителя. Мороз пробежал по спине Джорджа, когда он увидал разбойника, схватившего его лошадей под уздцы. Чтобы как-то завязать с ним знакомство, Джордж в несколько шутливой манере осведомился, когда тот успел нанять его друзей охранять ворота?
— Они были в последнем пополнении, — весело отвечал разбойник. — А ты будешь охранять ворота завтра.
— Дьявола я вам буду охранять, сэр.
— Да, дьявола ты будешь охранять, сэр.
— Да провалиться мне, если я буду.
— Да, ты провалишься, если будешь.
— Дайте же, наконец, моим лошадям проехать!
— Нет.
— Нет?! Да как вы смеете говорить мне «нет», сэр? Меня зовут Джордж Добсон из Плезанса, что в Эдинбурге. — Я — возничий и совладелец этой кареты; и никто не смеет говорить мне «нет», когда я плачу за дорогу, по которой езжу. Его высочество выдал мне патент, и потому я могу ездить где мне заблагорассудится! Сейчас же дайте проехать моим лошадям, или извольте сказать, что вам надобно.
— Хорошо, я дам проехать твоим лошадям, — сказал смотритель, — но тебя я возьму в залог.
С этими словами он отпустил карету и схватил бедного Джорджа за горло. Тот отбивался и сыпал проклятиями как одержимый, а между тем кони его сорвались с места и понеслись как ветер; карета, казалось, летела в воздухе: колеса ее не касались земли по меньшей мере четверть мили. Джордж сделался вне себя от ярости, когда увидал это. Роскошный его экипаж и упряжь грозили вот-вот разлететься в мелкие щепы, а его великолепная пара в любой момент могла переломать себе ноги или шеи; и чем, скажите на милость, зарабатывал бы он тогда на кусок хлеба! Он бился, молил, ругался; но тщетно — неумолимый страж был глух к его крикам. Он снова обратился к своим старым знакомым; напомнил им, как в воскресенье возил их вместе с сестрами, если судить по поведению тех леди, что были с ними, в Розлин, и это тогда, когда ни один извозчик в городе не взялся бы отвезти их. Но джентльмены очень неблагодарно только кивнули и показали глазами на ворота. Положение Джорджа становилось отчаянным, и он снова обратился к разбойнику, спросив, какое тот имеет право не отпускать его и вообще, какие у него полномочия.
— Какое право я имею не отпускать вас, сэр, вы это сказали? Да кто вы сами, чтобы распоряжаться здесь? Вы хотя бы знаете, куда попали?
— Не имею ни малейшего представления, — отвечал ему Джордж, — хотя очень бы хотел. Но я узнаю и обещаю тогда, что заставлю вас пожалеть о вашей наглости. Меня зовут, я говорил вам, Джордж Добсон; я — совладелец кареты с патентом из Плезанса, что в Эдинбурге; а теперь, чтобы примерно наказать вас за ваше самоуправство, единственное, чего я желаю знать, где я?
— Тогда, сэр, если это доставит вам удовольствие, — сказал смотритель, злобно ухмыляясь, — вы должны узнать и даже можете сменить своих знакомцев на их посту, когда я скажу вам, что вы находитесь в аду и через эти ворота вы больше никогда не выйдете отсюда!
Тут уж Джордж совсем приуныл, потому как понял, что силою здесь ничего не добиться. И когда он снова обратился к смотрителю, которого боялся теперь пуще прежнего, то слова его звучали примерно так:
— Поймите меня правильно, сэр, ведь я должен попасть домой, чтобы накормить и запрячь моих лошадей. Я должен предупредить Кристи Холлидэй, мою жену, о моем поручении. О Господи! Я только сейчас вспомнил, что должен быть завтра в двенадцать часов на этом же самом месте, и вот, смотрите, здесь билет на проезд по этой дороге.
Все еще держа Джорджа одной рукой за горло, страж взял билет другою.
— Ого! Так вы приехали с нашим почтенным другом мистером Р. из Л.? — спросил он. — Его имя давненько вписано в наши книги; думаю, его ручательства достаточно, только вот тут вам следует расписаться: условие таково, что вы закладываете свою душу и обязуетесь быть здесь завтра ровно в полдень.
— Как же, вернусь я тебе, приятель, — говорит ему Джордж. — Нет, я такие вещи не закладываю и не стану подписывать твой документ.
— Тогда оставайся здесь, — сказал смотритель, — выбора у тебя нет. Да и нам больше нравится, когда люди приходят в пекло по доброй воле; хлопотное дело — тащить их сюда.
С этими словами он швырнул Джорджа обратно под гору, при этом бедняга пять ярдов, пролетел вниз головой, и сторож запер ворота.
Понял Джордж, что протестовать бесполезно, и так захотелось ему хотя бы раз еще вдохнуть свежего воздуха, увидеть дневной свет и жену свою, Кристи Холлидэй, что в невыразимой тоске подписал он поставленное условие и тогда только миновал ворота. Чуть не бегом он направился по следам своих лошадей, стараясь перехватить их; он громко покрикивал: «Хэй! Хэй!» — в надежде, что, может быть, они услышат его и повернут, хотя он даже не видел их. Но беды его только начинались; на опаснейшем и очень хорошо ему знакомом участке дороги, где с одной стороны стоял небольшой дубильный заводик, а с другой — отвесно обрывалась каменоломня, он обнаружил своих скакунов: карета разлетелась вдребезги, Дотти поломала передние ноги, а Дункан издох. Это было больше того, что достойный кучер мог вынести; приключение в преисподней не шло ни в какое сравнение с этим несчастьем. Там его достоинство и мужественный дух помогли одолеть дурное обхождение, но здесь… сердце его разрывалось, в отчаянии он бросился на траву и горько заплакал, поминая своих прекрасных Дункана и Дотти.
Так он лежал, безутешный в своем горе, когда кто-то тронул его за плечо и тихонько встряхнул. Очень знакомый голос сказал ему: «Джорди! В чем дело, Джорди!»
Джордж был до глубины души оскорблен неуместностью, если не сказать — наглостью этого вопроса, потому как он знал, что голос принадлежал Кристи Холлидэй, его жене.
— Какая нужда спрашивать о том, что прекрасно видишь сама! — сказал Джордж. — О, моя бедная Дотти, где теперь твоя веселость и твой легкий галоп, где твое нежное ржание, моя бедная Дотти? Что мне теперь делать без вас, ведь я лишился своей лучшей пары!
— Вставай, Джордж! Вставай и приводи себя в порядок, — говорит тем временем Кристи Холлидэй, его жена. — Лорд президент хочет, чтобы ты отвез его в парламент. На улице непогода, а тебе следует быть там не позднее девяти часов. Вставай и приготовься; его слуга уже ждет тебя.
— Женщина, ты сошла с ума! — зарыдал Джордж. — Как я могу поехать и отвезти лорда президента, когда моя карета разбита в щепки, бедная моя Дотти лежит со сломанными передними ногами, а Дункан издох? А у меня еще одно поручение не исполнено; ведь сегодня не позднее двенадцати я обещал быть в преисподней.
Тут Кристи Холлидэй громко захохотала и долго не могла остановиться; Джордж при этом не сдвинулся ни на дюйм и все лежал, зарывшись с головой в подушки, и только постанывал от непереносимого горя; за окном бушевала разыгравшаяся ночью непогода, и, возможно, ее завывания объясняли тот странный потрескивающий звук, что так поразил Джорджа в аду. Сон, однако, был так реален, что Джордж не мог так сразу взять и перестать постанывать и плакать; ведь он как наяву видел все своими глазами. Пришлось его жене идти и рассказывать соседям о бедственном положении мужа и еще о том, что у него сегодня очень важное дело с мистером Р. из Л. ровно в двенадцать часов дня. Она упросила одного из его друзей поехать вместо него и отвезти лорда президента в парламент; но все это время она очень непочтительно начинала смеяться, вспоминая о неприятностях, которые печалили ее мужа. Ему же было совсем не до смеха; он даже не повернул головы, когда она пришла, и Кристи Холлидэй, испугавшись, не повредился ли он в уме, заставила его еще раз повторить рассказ о приключениях в преисподней (а он и мысли не допускал, что это был сон), что он и сделал, рассказав то, что вы уже слышали. Она все поняла и ужаснулась, подумав, что у него, верно, начинается жар. Ненадолго отлучившись, она навестила доктора Вуда и рассказала ему о болезни мужа, а также сказала доктору о его твердом намерении сегодня в двенадцать часов съездить в преисподнюю.
— Он не должен туда ездить ни в коем случае, сударыня. Это соглашение ни в коем случае не следует выполнять, — сказал доктор Вуд. — Переведите часы на час или два назад, чтобы он опоздал на встречу, а я зайду к вам во время обхода. Да, вы уверены, что вчера он не пил? — Она заверила его, что нет. — Ну, хорошо, хорошо. Итак, вы не должны говорить ему, что туда ни в коем случае не следует ехать. Просто переведите часы, а я зайду и осмотрю его. Это похоже на мозговую лихорадку, и с этим нельзя шутить. Еще вам не следует смеяться над ним, любезная, и, пожалуйста, не смейтесь над его соглашением. Это может быть просто нервический припадок, кто знает.
Доктор и Кристи вышли из дома, и так как некоторое время им было по пути, она успела рассказать ему о двух молодых законниках, которых Джордж встретил у адских ворот и которых тамошний портье обозвал «двумя из последнего пополнения». Когда доктор услыхал это, то сразу перестал спешить; в момент сбавил шаг, поворотился к женщине, посмотрел на нее как-то странно и сказал:
— Что вы только что рассказали мне, любезная? О чем это вы говорили только что? Повторите-ка мне это снова, каждое слово.
Кристи Холлидэй так и сделала, после чего доктор в сильнейшем возбуждении взмахнул руками и воскликнул:
— Я иду с вами сию же минуту; я осмотрю вашего мужа перед обходом. Это изумительно! Это невероятно! Ужасно! Ведь молодые люди умерли сегодня ночью — как раз в это время! Прекрасные молодые люди, я осматривал обоих; оба умерли от одной и той же болезни! О! Это и в самом деле невероятно!
При этом доктор задал такого шагу, что заставил Кристи бежать за ним вприпрыжку всю дорогу от Хай-стрит до дома. Время от времени, не отрывая глаз от мостовой, он восклицал:
— Изумительно! Это изумительно!
Подстрекаемая женским любопытством, Кристи решилась спросить у доктора, что он знает об их знакомце мистере Р. из Л. Но тот только головой тряхнул и ответил:
— Нет, нет, любезная, ничего не знаю о нем. Он и его сын сейчас в Лондоне, потому я ничего не знаю; но это! Это чудовищно! Определенно это чудовищно!
Когда доктор Вуд добрался до своего пациента, он нашел у него упадок сил и немного лихорадки; положив ему на лоб уксусный компресс, он укрепил повязку паточным пластырем и те же ухищрения проделал со ступнями, после чего стал ожидать благотворного действия. Джордж и вправду чуточку ожил, но, когда доктор, желая взбодрить его, шутливо осведомился о сновидении, Джордж тяжело застонал и снова уронил голову на подушки.
— Так вы, любезный, убеждены, что это не сон? — спросил его доктор.
— Да как же такое, достопочтенный сэр, может оказаться сном? — отвечал больной. — Ведь я самолично там был вместе с мистером Р. и его сыном; и вот, смотрите, следы лап этого сторожа у меня на горле.
Доктор Вуд посмотрел и удивился, увидев два или три красных пятна, отчетливо отпечатавшихся справа на шее Джорджа.
— Я уверяю вас, сэр, — продолжал Джордж, — это был вовсе не сон; уж это я знаю точно. Я потерял карету и лошадей, а что, кроме них, у меня было? Я собственной рукой подписал соглашение и по доброй воле взвалил на себя это жуткое поручение.
— Но вам не следует выполнять его, — сказал доктор Вуд. — Я вам так скажу, что ни в коем случае не следует выполнять его. Общаться с дьяволом — грех, но еще больший грех — выполнять его поручения. Предоставьте мистеру Р. и его сыну ехать куда им угодно, но вам не следует ради них и пальцем шевелить, тем более — вывозить их на свет Божий!
— Ох, доктор! — опять простонал бедолага. — Такими вещами не шутят! Я чувствую, что не могу нарушить проклятое соглашение. Я должен поехать, и сейчас же. Да, да, я должен поехать и поеду, хотя бы мне пришлось одалживать пару Дэвида Барклэйя.
С этими словами он отвернулся к стене, застонал протяжно и глубоко и впал в летаргическое состояние. Доктор Вуд выгнал всех из комнаты, полагая, что если несчастный проспит условленный срок, то будет спасен; однако он постоянно проверял его пульс и временами его лицо выказывало плохо скрываемое беспокойство. Жена Джорджа тем временем сбегала за священником, о котором в приходе шла добрая молва; она надеялась, что его молитвы помогут привести мужа в чувство. Но после его прихода Джордж не произнес больше ни слова, если не считать сдавленных криков; как будто он понукал лошадей, заставляя их бежать быстрее; так, спящим, он мчался во весь опор, чтобы успеть выполнить данное ему поручение; он так и умер, не пережив этого приступа, после ужасной агонии, ровно в двенадцать часов.
Обстоятельства, в момент смерти Джорджа неизвестные, впоследствии сделали его сон еще более уникальным и замечательным. В ночь его сновидения, как это уже говорилось, поднялся ужасный шторм, и во время него около трех часов утра неподалеку от Вермута затонуло небольшое каботажное судно, направлявшееся в Лондон. Среди утопленников были и его знакомые — мистер Р. из Л. и его сын! Джордж едва ли что мог узнать об этом до рассвета, потому что известие о гибели судна достигло берегов Шотландии только ко дню его собственных похорон! И еще меньше он мог знать о смерти двух молодых законников, которые вечером накануне скончались от оспы.
Уильям Мадфорд
ЖЕЛЕЗНЫЙ САВАН
Перевод А. Бутузова
Замок принца Толфи венчал вершину скалистой, неприступной Сциллы. С высоты его открывался прекрасный вид Сицилии. Во времена, когда враждующие кланы опустошали плодородные земли Италии, в замке-содержались пленники, за которых был обещан богатый выкуп. И здесь же, в подземелье, глубоко уходящем в гранитную скалу, томились жертвы кровавой мести — темной, злобной и безжалостной мести итальянского сердца.
Вивенцио — благородный и достойный, бесстрашный в сражении, гордость Неаполя в солнечные часы мира, — юный, отважный Вивенцио пал жертвой безжалостного коварства. Узник Толфи, он был заперт в каменной темнице, двери которой не раскрывались для живого дважды.
Изнутри темница походила на огромную клетку; потолок ее, пол и стены были сделаны из железа. Высоко под потолком располагались семь зарешеченных окон, пропускавших воздух и свет. Кроме них и высоких створчатых дверей, ни единый выступ, ни щель не нарушали матово черневшую поверхность. В углу стояла железная кровать, покрытая охапкой соломы, рядом — сосуд с водой и грубая миска, наполненная еще более грубой едой.
Даже неустрашимый Вивенцио содрогнулся в ужасе, когда ступил в мрачное узилище и услышал, как с грохотом затворяют массивные створки дверей молчаливые злодеи, приведшие его сюда. Молчание их казалось пророческим и обещало погрести его заживо в пугающей тишине. Его просьбы и угрозы, оскорбленный призыв к правосудию и нетерпеливые расспросы о будущем были бесплодны. Они слышали его, но не отвечали. Достойные соучастники преступлений, о которых некому будет поведать!
Как жуток был звук их удалявшихся шагов! И только слабое эхо умерло в извилистых переходах, страшное предчувствие выросло в душе: отныне ничто — ни голос, ни взгляд — не нарушит его одиночества, в последний раз видел он человеческое существо! В последний раз видел он яркое небо над улыбающейся землей, и в последний раз видел он тот прекрасный мир, что был так любим им и что так любил его! Здесь суждено ему завершить свои дни, ему, едва начавшему жить. Но какая же смерть уготована ему? Будет ли он отравлен? Или убит? Нет — для этого незачем было заключать его. Возможно, голод — тысяча смертей в одной! Об этом страшно думать, но еще страшнее — рисовать картину долгих затворнических лет, когда мысль, не находя спасения от одиночества, либо тонет в безумии, либо замирает в идиотическом оцепенении.
Побег из темницы был бы возможен, если бы руки его вмещали достаточно сил, чтобы раздвинуть железные стены. На милость врага не оставалось надежды. Толфи не желал ему мгновенной смерти, иначе жестокость его давно бы нашла выход. Очевидно, ему сохранили жизнь в угоду более изощренному плану мести; но что же избрал в своей дьявольской злобе утонченный мучитель: медленную смерть от голода, или же во сто крат более медленную смерть от одиночества, когда гаснет последняя искра жизни, или же, когда рассудок изменит ему и не остается ничего другого, как добить безумное тело?
Был вечер, когда Вивенцио вошел в темницу; наступила ночь, пока он ходил взад и вперед, перекатывая в мозгу ужасные предположения. Звон колоколов замка или близлежащего монастыря не долетал до его окон и не мог указать ему, который час. Он часто останавливался и прислушивался; не раздастся ли звук, указывающий на присутствие другого человеческого существа, но одиночество пустыни, могильная тишина не были столь плотны, сколь плотно было то угнетающее уединение, что окружало его. Сердце его упало, и в отчаянии он бросился на соломенную подстилку своего ложа. Очищающий сон стер печали минувших суток, и приятные грезы заново расцветили его существо; в радужном забытьи он забыл, что является пленником Толфи.
Когда он проснулся, наступил день; но как долго длился его сон, он не знал. Теперь могло быть и раннее утро и могла быть середина дня; время для него текло чередою света и темноты. Прошедший сон вернул ему друзей и подруг, и потому, пробудившись, он не сразу вспомнил, где он лежит. Он огляделся, недоумевая; поднял горсть соломы, как бы спрашивая себя: что все это значит? Но память очень скоро развеяла туман, заволокший события вчерашнего дня; услужливое воображение ослепило его, обрисовав зловещее будущее. Контраст ошеломил его. Некоторое время он оставался неподвижен, открывшаяся истина стерла яркие образы ушедшего сна, ужасы настоящего облекли его, подобно пропитанному ядом платью.
Когда волнение его улеглось, он осмотрел свою мрачную клеть. Увы! Дневной свет подтвердил то, что приоткрыла вчера мрачная неясность сумерек, — совершенную невозможность побега. Однако, когда глаза его скользили вдоль стен, два обстоятельства поразили его. Первое, так думал он, могло оказаться игрой воображения, но второе было несомненно. Пока он спал, кто-то переменил кувшин с водой и миску, и теперь они стояли около дверей.
Даже если бы он усомнился, полагая, что спутал место, где видел их накануне, то убедился бы в обратном, так как кувшин в его камере теперь был совсем другой формы и другого цвета, чем вчера, а еда была заменена и выглядела гораздо лучше. Значит, сегодня ночью в камеру к нему входили. Но как? Неужели он спал так крепко, что не слышал грохота железных дверей? Нельзя сказать, чтобы такое не было возможно, но, допуская, что в камеру к нему входили, Вивенцио должен был предположить наличие еще одного входа, о существовании которого он не подозревал. Тогда получалось, что голодная смерть не была его предопределением, а загадочный способ, каким его снабжали едой, явно указывал на то, что его хотят лишить самой возможности общения с внешним миром.
Другим обстоятельством, привлекшим его внимание, было исчезновение одного из семи зарешеченных окон, выстроившихся под самым потолком его камеры. Он был уверен, что вчера видел и пересчитал их, так как его несколько озадачили их странная форма и число, а также то, что располагались они на неравных друг от друга расстояниях. Однако тут проще было допустить, что вчера он ошибся, в противном случае пришлось бы искать объяснение тому, куда за ночь мог испариться внушительный кусок железной стены; и вскоре Вивенцио вообще выбросил эту мысль из головы.
Без всяких подозрений он принялся за еду. Ее могли отравить, но если это и было так, он знал, что не в его силах избегнуть смерти, в каком бы обличье ее ни приготовил ему Толфи, и скорая смерть для него означала скорейшее избавление.
День прошел вяло, хотя и родил надежду, что если не спать в эту ночь, то можно будет увидеть человека, приносящего пищу. Сама мысль увидеть живое существо, быть может, проведать о готовящейся судьбе, вернула узнику толику душевного спокойствия. К тому же, если пришедший будет один, можно будет напасть на него и убить. А может быть, сострадание проснется в его душе или щедрая награда зажжет его алчное сердце, и тогда Вивенцио вновь обретет утраченные свободу и могущество. Пусть даже он будет вооружен; худшее, что может произойти, если ни мольбы, ни подкуп, ни сила не возымеют действия, — смертельный удар, неизбежный в завязавшейся схватке, он принесет желанное избавление. Не было ни малейшей причины раскаиваться в любом из исходов схватки, тем более что она выглядела очень неплохо в сравнении со столь пугающей Вивенцио идеей полного одиночества.
Наступила ночь, и Вивенцио стал ждать. Наступило утро, когда он в тревоге вскочил со своего ложа. Должно быть, он заснул, даже не сознавая того. Сон подкрался к нему, когда усталость на миг сомкнула его отяжелевшие от бдения веки, и он провалился в горячечное забытье. Наполненный свежей водою кувшин и дневная порция еды стояли перед ним.
Но это было не все. Бросив взгляд на окна, он насчитал только пять! Зрение не обманывало его, и теперь он был убежден, что и вчера недосчитался одного из них. Но что же все это значит? Где он находится? Он вглядывался в матовую поверхность стен до тех пор, пока у него не зарябило в глазах, но так и не обнаружил ничего, что бы могло пролить свет на эту загадку. Все было именно так, чувства ему не лгали — это он знал точно. Но почему все обстояло так; он тщетно напрягал свой мозг в поисках ответа. Он осмотрел двери: одна деталь подсказала ему, что ночью их не открывали.
Пучок соломы, воткнутый между створок вечером накануне, когда он в раздумьях шагал взад-вперед по темнице, оставался нетронут, хотя малейшее движение одной из половинок должно было сбросить его на пол. Это было очевидно, и против этого было невозможно спорить. Тогда получалось, что в одной из стен находилось какое-то приспособление, при помощи которого человек мог проникать вовнутрь. Он внимательно осмотрел стены. Казалось, они сплошь отлиты из куска металла; если они и были собраны из металлических пластин, то столь искусно, что глаза не различали ни единого шва. Снова и снова осматривал он стены, пол, потолок и странный ряд окон: они почти осязаемо притягивали его; и он не находил ничего, абсолютно ничего, что могло бы разрешить его сомнения. Иногда ему начинало казаться, будто и сама клеть немного уменьшилась, но этот эффект он приписывал своему взбудораженному воображению и тому впечатлению, что породило в его мозгу загадочное исчезновение двух окон.
В смятении Вивенцио ожидал наступления ночи; когда же она пришла, он решил больше не поддаваться предательскому сну. Вместо того чтобы лечь на соломенный тюфяк, он продолжал расхаживать по клети до самого рассвета, напряженно вглядываясь в окружавшую тьму: с любой стороны могло показаться нечто и тогда дневные загадки были бы разрешены. Прошагав таким образом примерно до двух часов ночи (насколько он мог судить по времени, прошедшему после того до рассвета) Вивенцио неожиданно ощутил под ногами слабое подрагивание.
Он наклонился. Движение длилось минуту или около того, но было столь незначительно, что Вивенцио начал сомневаться, действительно ли он чувствует его, или же это игра воображения.
Он прислушался. Не раздавалось ни звука. Внезапно струя холодного, воздуха окатила его; бросившись в ту сторону, откуда, как показалось ему, она исходила, он споткнулся в темноте обо что-то, вероятно о кувшин с водой. Движение воздуха прекратилось; вытянув руки, Вивенцио уперся в стену. Некоторое время он стоял неподвижно, но больше ничего не происходило. За остаток ночи ничего не привлекло его внимания, хотя он и не оставил своей бессонной вахты.
Занимавшаяся заря тускло высветила квадраты зарешеченных окон. Неясно очерченные, их контуры выделялись во мраке, наполнявшем темницу. В страхе, почти бессознательно, Вивенцио обратил взгляд к окнам и впился в них горячечным взором.
Теперь их осталось только четыре! Но вдруг какой-нибудь предмет заслонил и сделал невидимым пятое окно? И Вивенцио терпеливо ждал, пока рассветавший день даст ему возможность удостовериться в этом. Наконец солнечные лучи осветили внутренность клетки, и ее убранство предстало глазам изумленного Вивенцио. Пол покрывали осколки кувшина, которым он пользовался накануне, а неподалеку от них, у самой стены стоял еще один, виденный им в первый день заключения, и рядом — новое блюдо с едой.
Теперь у него не оставалось никаких сомнений в том, что с помощью хитроумных механизмов дверь открывается в самой стене и что именно через эту дверь ночью дул воздух. Но, Бог мой, как тихо! Ведь упади тогда на пол перышко — он бы услышал. Он снова осмотрел замеченный участок стены; как на вид, так и на ощупь это была ровная, однородная поверхность; сколько ни стучал он по ней — удары не отзывались пустотою.
Эти занятия на время отвлекли его от окон; однако, повернувшись к ним, он увидел, что пятое окно исчезло таким же непостижимым образом, как и предыдущие два: без видимого изменения окружавшей его обстановки. Оставшиеся четыре располагались точно так же, как незадолго до того — семь; так же, отступая на неравные промежутки друг от друга, выстроились они под самым потолком на одной из стен. Входная дверь, врезанная в стену напротив, тоже, казалось, спокойно стояла точно посредине этих четырех, как до того — посредине семи окон. Но больше не оставалось сомнений в том, что еще вчера Вивенцио приписал бы оптическом обману.
Камера стала меньше. Потолок опустился, а противоположные стены сошлись как раз на то расстояние, которое занимали исчезнувшие окна. Тщетно он искал объяснения этому поразительному открытию. Какую-то жуткую цель преследовали открывшиеся ему метаморфозы, какая-то дьявольская пытка была уготована ему, попавшему в невиданную ловушку.
Подавленный увиденным, терзаемый неопределенностью, которую готовила ему судьба, Вивенцио размышлял, предполагая самое худшее. Час проходил за часом, а он все не уставал пожинать урожай возлелеянных ужасов. Наконец воображение отказалось дарить их ему. Страшное подозрение зародилось в его мозгу, и в ярости он вскочил на ноги.
— Да! — воскликнул он, дико озирая темницу и вздрагивая. — Да! Вероятно, все так! Я вижу это! Я знаю безумную истину — она в моем мозгу как факел! О Всемогущий! Помоги мне! Ведь это так! Да, да — таков мой рок! Потолок падет на меня! Стены обступят меня! — и медленно, медленно раздавят меня в железных тисках! О Господи! Взгляни на меня и в милости своей даруй мне мгновенную смерть! Дьявол, исчадие ада, так вот какова твоя месть?!
В отчаянии он бросился на железный пол; слезы душили его, пот крупными каплями выступил на его лице; он рыдал, он рвал на себе волосы, он катался в агонии, как будто нестерпимая боль пронизывала его; он был готов грызть железные стены клетки; ужасные проклятия сыпались с его уст на голову жестокого Толфи, и страстные молитвы он устремлял к небесам, желая мгновенной смерти. Наконец буря в его душе улеглась, и он лежал неподвижно и плакал как малое дитя.
Сгустившиеся сумерки наполнили мраком его узилище, когда Вивенцио перестал предаваться своей безудержной печали. За день он не прикоснулся к еде. Ни одна капля воды не смочила его обожженных слезами губ. Он не спал вот уже тридцать шесть часов. Он ослабел от голода и ночных бдений; выплеснутое в рыданиях горе опустошило его. Он попробовал принесенную пищу, он жадно выпил всю воду в кувшине и повалился на солому как пьяный. Он лежал и размышлял о своем страшном будущем, и неотвратимость его сводила Вивенцио с ума.
Он спал. Но сон не приносил ему облегчения. Всем естеством своим он противился ему, а когда уступил, жуткие видения посетили его; чудовищные фантазии терзали его мозг; он вскрикивал, звал на помощь, как будто массивный потолок уже надвигался на него; он тяжело дышал и извивался, зажатый между сближающихся стен. Он вскакивал на постели и дико озирался. Он простирал руки и убеждался, что осталось еще достаточно места для жизни, и вновь падал, и вновь утопал в цепкой паутине горячечных снов.
Разгорелось утро четвертого дня, но был уже полдень, когда сознание вернулось к оправившемуся от столбняка Вивенцио. Невозможно описать отчаяние, выразившееся на его лице, когда он взглянул вверх и увидел, что осталось только три окна! Только три! — они, казалось, отсчитывали оставшиеся ему дни. Не спеша оглядел он затем потолок и стены и обнаружил, что сегодня высота его клетки заметно уступает прежней, равно как и ширина ее.
Теперь сжатие его темницы было слишком очевидно и осязаемо, чтобы быть плодом его воображения. Все еще теряясь в догадках о причинах изменений, Вивенцио больше не мог обманываться относительно своей участи. Какой же дьявольский гений создал эти стены, потолок, окна — так бесшумно и незаметно для узника могли они передвигаться и сходиться в конце концов. Как это происходит, он не понимал, но он знал, что они так могут; и тщетно старался он убедить себя, что замысел создателя — пронзить несчастного сознанием грозящей опасности и в пик его агонии остановить адскую машину.
С радостью он ухватился бы за такую возможность, если бы только разум позволил ему. Однако он чувствовал ненужность этого обмана. Сколь бесчеловечно — обрекать узника на столь длительные мучения; сколь бесчеловечно, жестоко — день за днем подвигать его к жуткой кончине. Лишенного исповеди, не видящего ни одного живого существа, целиком предоставленного самому себе, лишенного всего, даже утешительной надежды на чудесное избавление, его ожидает смерть в одиночестве! В одиночестве он должен ждать медленной гибели, и самые сильные из его мук — одиночество и неспешная неотвратимость.
— Я боюсь не смерти! — воскликнул он. — Но смерть, что мне суждена! Думаю, и ее я смог бы встретить лицом к лицу со всем ее ужасом, если бы она взяла меня тотчас же. Но где обрести мне сил дожидаться, пока она придет! Как проживу я те долгие три дня и три ночи, что мне осталось прожить? Ведь не в моей власти запретить появляться ее призраку! Кто?! Кто может примирить меня с мыслями, кто может заставить меня вытерпеть все до конца? Если я не смогу? Вдруг я сойду с ума, наблюдая приготовления? О! если бы сон, глубокий сон охватил меня! Я встретил бы смерть уже мертвым, мне больше не пришлось бы пить из чаши отравленное вино!
Прервав свою жалобу, Вивенцио заметил, что еда и кувшин с водой, как и раньше, доставлены в его камеру. Но это больше не вызвало его удивления, мозг его был занят другим. В нем все еще теплилась слабая надежда на избавление; ведь не существует надежды слабой настолько, чтоб оказаться не в силах поддержать отчаявшееся сердце.
Он решил не спать в эту ночь и ждать тех изменений, которые заметил за день до этого. Как только он почувствует дрожание пола или движение воздушной струи из таинственной двери, он станет кричать и звать на помощь. Кто-нибудь может оказаться рядом и услышать его, и, может быть, этот кто-то почувствует жалость к нему. Даже если не почувствует, то, может быть, скажет, сколь справедливы его опасения, действительно ли его судьба так ужасна, как он нарисовал ее. Любой ответ будет лучше повисшей над ним неизвестности.
Наступила ночь, и пришло время, когда Вивенцио рассчитывал заметить то, что так потрясло его раньше. Затаив дыхание, он замер на месте и ожидал, неподвижный и молчаливый, как статуя. Однако, простояв так некоторое время, он решил, что лучше почувствует загадочное движение, если вытянется на железном полу.
Он улегся, и прошло совсем немного времени, когда — да, в этом он был уверен! — пол тронулся под ним! Тотчас же он вскочил на ноги и громко закричал; слезы душили его. Он перестал кричать — пол замер и не двигался больше. В этот раз он не ощутил холодного дуновения; все стихло, и никто не ответил ему. Рыдая, он опустился на железный пол.
— Господи! — с болью повторял он. — О Господи! Только ты можешь спасти меня, так дай же мне силы вынести дозволяемое тобой до конца.
Еще одно утро забрезжило в темнице несчастного узника, и гибельная судьба предстала его взору. Два окна! Два дня — и все будет кончено! Свежая вода и новая пища! К нему опять приходили, и тщетно он пытался это заметить. Но, Боже! какой ужасный ответ принес его молитвам день! Потолок темницы находился теперь всего в нескольких футах от его головы. Стены по обе стороны от окон сблизились настолько, что шести шагов оказалось достаточно, чтобы перейти от одной к другой. Вивенцио задрожал, обходя и осматривая свое узилище.
Рыдания больше не облегчали душу. Скрестив на груди руки, сжав челюсти, с красными от недосыпания глазами он несколько часов молча вымеривал шагами оставшееся ему пространство. Чей разум способен постичь, чей язык или чье перо способны описать ужас и мрак его мыслей! Подобно року, вдохнувшему в них жизнь, изведать эти чувства можно только в момент смерти. Внезапно он перестал шагать и впился глазами в участок стены, приходившийся над его железным ложем. Там проступала надпись! Надпись, сделанная рукой человека! Он бросился к стене, но кровь застыла у него в жилах, когда он начал читать.
«Я, Людовико Сфорца, прельстившись золотом принца Толфи, трудился три года, создавая сей дьявольский триумф моего искусства. Когда работа была завершена, вероломный Толфи, более дьявол, чем человек, однажды утром привел меня сюда, чтобы, так он сказал, посмотреть на работу. Он бросил меня в машину и обрек стать первою жертвой пагубного творения. Иначе, сказал он, я мог бы раскрыть тайну или повторить свое гениальное произведение. Быть может, Господь смилуется над ним, как смилуется он надо мной, служившим столь кощунственной затее! Несчастный, кто бы ты ни был, читающий эти строки, пади на колени и молись, как молился я, ибо только Его всепрощение, Его милость могут поддержать тебя, дабы достойно встретить месть вооруженного страшным орудием Толфи. Через несколько часов стены раздавят тебя, как раздавят они своего проклятого создателя».
Стон вырвался из груди Вивенцио. Окаменевший, с расширившимися глазами стоял он; ноздри его трепетали, губы кривила судорога, когда он читал предсмертное послание. Как будто загробный голос вострубил в его ушах: «Готовься!»
Надежда оставила его. Прочитанная надпись была приговором. Будущее развернуло покровы и открылось в пугающей наготе. Ужас объял его — треск костей и предсмертные хрипы мерещились ему, сжатому в мощных объятиях железных стен! Не сознавая, что делает, он принялся ощупывать карманы, отыскивая какой-нибудь предмет, с помощью которого он мог бы уйти из жизни. В отчаянье он сжал рукой собственное горло, желая задушить себя. Но вдруг он посмотрел на стены и вопросил:
— До конца ли они исполнят то, что предначертано им? Неужели даже смерть моя их не остановит? — Истерический хохот сотряс его, и он воскликнул: — Но для чего? Он был первым, и он погиб как мужчина, он не бежал жутких объятий! И я не уступлю ему!
Вечернее солнце заиграло в одном из окон, и радость охватила Вивенцио, когда он увидел лучи его! Хрупкая нить на миг соединила его с миром, раскинувшимся за стеной. Приятные мысли проплывали в его мозгу, и в какой-то момент ему показалось, что окна за ночь опустились достаточно низко и, привстав, он сможет выглянуть в них. Одним прыжком он достиг стены, еще прыжок — и он приник к прутьям решетки. Было ли то злое намерение — поселить безумное отчаяние в душе обреченного прекрасным видом, открывавшимся за стеной, или нет, — но зелень долины, пролегшей между скалистых вершин, небо, заходящее солнце и океан, оливковые деревья и тенистые тропки и далеко вдали — ослепительный отблеск милой Сицилии; краски взорвались в его глазах. Как восхитителен был холодный бриз, обдувавший его лицо и наполнявший его ноздри восхитительными ароматами. Он вдыхал запах жизни. Рокот спокойных волн, божественная прелесть ландшафта падали на его измученное сердце, как капли росы падают на иссушенную зноем землю.
И пока он смотрел, к нему возвращалось мужество! То одной, то другой рукой он схватывал прутья решетки, он не желал отпускать райские видения, открывшиеся ему. Наконец он устал, руки его затекли и онемели; без сил он упал вниз и некоторое время лежал, оглушенный падением.
Когда он пришел в себя, чудесные видения исчезли. Его снова окутывала непроглядная тьма. Он уже сомневался, не виделся ли ему сон, но постепенно события прошедшего вечера всплыли в его мозгу. Да! В последний раз он наяву видел великолепие и пышность природы!
Мысли вновь заметались в его голове, когда он, опустив веки, представил себе глухой шепот неиссякающих волн и покойный сон под оливковыми деревьями. О, как он хотел бы быть моряком, отдавшимся на милость бури; он был бы проклятым, зачумленным, пусть бы тело его покрыла проказа, но если бы ему было суждено кончить дни в сени зеленых деревьев, если бы участь переменилась для него!
Тщетные мысли терзали мозг помимо его воли; но они не могли вывести его из оцепенения, которое овладело им и не отпускало всю ночь, подобно тому, как не выпускают своих жертв цепкие когти опиума. Ни голод, ни жажда не мучили его, хотя шел уже третий день с тех пор, когда он в последний раз ел. Он то садился, то снова укладывался на железном полу; иногда тяжелое забытье завладевало им; но все остальное время он мрачно раздумывал о грядущем. Порою безумие поселялось в его душе, и тогда он выкрикивал бессвязные мольбы, грозил и звал, и все смешивалось в его мозгу.
Жалкий, раздавленный, встретил он шестой и последний рассвет, если это можно было назвать рассветом; неясный серый отблеск едва пробивался сквозь оставшееся окно. Возможно, он не сразу заметил зловещий знак, но слабый луч коснулся его глаз, и немая судорога исказила его лицо, когда он понял, как мало ему осталось ждать.
Пока он спал, его кровать подверглась чудовищной метаморфозе; это была не кровать более: перед Вивенцио стояло нечто, напоминавшее похоронные дроги. Увидев их, он поднялся с пола и неожиданно ударился головой о потолок клетки: теперь потолок был так низок, что не позволял ему выпрямиться в полный рост.
— Да исполнится воля Господня! — все, что смог выговорить потрясенный Вивенцио, наклоняясь и протягивая руки к дрогам.
Механический гений Людовико Сфорца изрядно потрудился над ложем; сближаясь, стены касались его подножия и изголовья, и в действие вступали скрытые пружины — они-то и производили представшую взору узника трансформацию. Дьявольский замысел преследовал единственную цель: породить новую волну отчаяния и страха, без того переполнявших душу несчастного. Для этой же цели последнее из окон было устроено так, чтобы свет, проникавший в него, не рассеивал наполнявшего клеть сумрака и тем усугублял ожидание смерти.
Вивенцио опустился на колени и горячо молился, слезы бежали по его щекам. Воздух казался густым и необычайно плотным, и Вивенцио с трудом вдыхал его. Может быть, это казалось ему, зажатому в сузившемся нутре клетки; теперь он не мог ни стоять, ни лежать, выпрямившись в полный рост.
Подавленный дух и уничтоженный рассудок больше не досаждали ему. Больше он не надеялся, и страх отпустил его. Желанным был сейчас решающий удар мстительного врага, ибо чувства почти оставили Вивенцио и боль не пугала его. Но дьявол Толфи учел и этот летаргический сон души, долее не сопротивляющейся страданиям. Павший первою жертвой, исполнитель чудовищной воли до конца продумал свой план.
Удар гигантского колокола сотряс распростертого на полу Вивенцио! Он вскочил на ноги. Колокол ударил вновь. Близость его была ошеломляющей; казалось, он в щепки раскалывал мозг; как гром он рокотал в скалистых переходах. Колоколу вторил ужасный скрежет стен и полов, как будто они готовились упасть и раздавить несчастного в сей же миг. Вивенцио закричал и протянул руки, упираясь в сдвигавшиеся стены, как будто бы его сил хватило, чтобы удержать их. Стены стронулись и замерли, вдруг.
Вивенцио взглянул вверх: потолок почти касался его головы, хотя он сидел, поджав под себя колени. Еще несколько дюймов, и придет конец ужасным мучениям. Он не двигался. Тело его сотрясала мелкая дрожь; ему пришлось согнуться, сложившись почти вдвое. Локти его упирались в противоположные стены; коленями, поджатыми под себя, он упирался в стену напротив. В таком положении он оставался около часа, затем адский колокол ударил снова, и вновь раздался скрежет приближающейся смерти. Удар в этот раз был так силен, что сбросил Вивенцио на пол.
Он извивался и корчился среди обступавших его стен, когда колокол ударил еще. В этот раз он бил чаще и громче; звон опережал и заглушал скрежет, и дьявольская машина неотвратимо подвигалась к цели, пока, наконец, приглушенные стоны Вивенцио стали не слышны более! Его раздавили массивный потолок и сошедшиеся стены; и смятые дроги плотно облекли его тело в ЖЕЛЕЗНЫЙ САВАН.
Джозеф Шеридан Лефаню
ПРИЗРАК И КОСТОПРАВ
Перевод А. Бутузова
Просматривая бумаги моего покойного друга, Фрэнсиса Пьюселла, почти пятьдесят лет отправлявшего обязанности священника в одном из приходов на юге Ирландии, я наткнулся на эти записи. Их у него немало; он был страстный и старательный коллекционер старинных преданий, а место, где расположен его приход, прямо-таки изобилует ими. Собирание и пересказ разных легенд и поверий, сколько я помню, было его хобби; но я никогда не предполагал, что любовь к чудесам и суевериям заведет его так далеко и он станет записывать результаты своих наблюдений. Я не знал об этом до тех пор, пока его посмертная воля не сделала меня законным наследником его рукописей. Кому-то может показаться, что литературные привязанности не свойственны деревенским священникам; следует, однако, заметить, что раньше существовала особая каста священнослужителей — последователи старой школы, которых теперь осталось совсем немного; всесторонняя образованность и широта интересов выгодно отличали их и позволяли преуспевать не только на избранном поприще.
Вероятно, следует добавить, что поверье, описанное в этом рассказе, а именно о покойнике, который, попадая в чистилище, обязан подносить воду ранее похороненным соседям по кладбищу, распространено повсеместно на юге Ирландии.
Я могу поручиться за достоверность известного случая, когда уважаемый и зажиточный типперарский крестьянин на похоронах любимой супруги положил в ее гроб две пары сапог: легкие — для сухой и тяжелые — для слякотной погоды, дабы у нее не было проблем, если придется носить воду в чистилище. В том случае если две похоронные процессии одновременно приближаются к кладбищу, каждая из них стремится первой внести своего покойника внутрь кладбищенской ограды и тем избавить его от изнурительной обязанности подносить воду успевшим упокоиться вперед него. Порою между процессиями случаются жестокие стычки, и не так давно, во время одной из таких встреч, одна из процессий, боясь утратить неоценимое преимущество для своего умершего друга, отыскала самый короткий путь на кладбище; движимые одним из сильнейших предрассудков этих мест родственники попросту перебросили гроб через ограду и таким образом не потеряли ни минуты, отыскивая ворота. Можно привести бесчисленное множество примеров, показывающих, насколько сильны среди жителей юга подобные предрассудки. Однако я не стану больше утомлять читателя предварительными замечаниями, и пусть он прочтет следующее:
Выдержки из бумаг покойного реверенда Фрэнсиса Пьюселла, из Драмкула.
(Я привожу эту историю, практически не изменяя слов человека, рассказавшего ее мне. Надо сказать, это был неплохой собеседник; в приходе он слыл за человека знающего, и многие из прихожан обучались у него наукам и ремеслу. Некоторые слова весьма часто повторяются на протяжении его рассказа, объяснением этому отчасти может служить тот факт, что благозвучие повествования этот человек ценил выше правильности самой речи. Но я перехожу к истории и предлагаю вам описание удивительных приключений Терри Нейла.)
Да, это странная история, ваша честь, но это такая же правда, как то, что вы сидите здесь; я еще скажу, что в семи приходах не найти человека, который мог бы рассказать ее лучше и подробнее, чем я; потому что все это произошло с моим отцом и я часто слышал все это от него самого; не хвастаясь, скажу, что словам моего отца можно верить так же, как клятве какого-нибудь сквайра; и заметьте, он был такой человек, что, случись у какого-нибудь бедняги неприятность, он пойдет просить за него в суд; но это не так важно; важно то, что он был честный и порядочный крестьянин и рассуждал очень трезво, хотя и прикладывался иногда к шкалику, если отправлялся иной раз поразвлечься. Во всей округе никто лучше его не принимал роды; и притом у него были руки настоящего плотника, и еще любил он в саду возиться и все такое. Еще у него хорошо получалось вправлять кости, да так, что никто не мог с ним сравниться в этом, будь то даже вывернутая ножка стола или стула; и уж будьте уверены — отродясь в этих местах не было лучшего костоправа: и старый, и малый — все, кто когда вывихивал ноги, поминали его добрым словом. Итак, Терри Нейл — так звали моего отца — со временем почувствовал, как сердце его наполняется счастьем, а кошелек — деньгами; тогда-то он и купил что-то вроде фермы у нашего сквайра Фелима, как раз возле замка, и неплохое, скажу я вам, то было местечко; туда к нему с раннего утра валили бедолаги со сломанными руками и ногами; они приходили со всей округи, и всем он вправлял кости. Вот, ваша честь, значит, все шло так хорошо, как только может идти; однако там был обычай, чтобы кто-нибудь из местных присматривал за замком, если сэр Фелим куда уезжал из деревни; вроде как любезность старому сквайру, однако очень неприятная обязанность для селян; ведь среди них не было ни одного, кто бы не знал какой-нибудь жути о старом замке. Все знали, что прадед нынешнего сквайра, добрый джентльмен — упокой его душу, Господи, — имел привычку ровнехонько в полночь прохаживаться по замку; об этом я слышал еще мальчишкой, и вот, если случалось ему натолкнуться на полную бутыль — тут же высаживал из нее пробку, совсем как вы или я, — взаправду, хоть и привидение, но не в этом дело. Вот, как я уже говорил, старый сквайр имел привычку выходить из рамы, где висел его портрет, и бить все бутыли и стаканы — помилуй нас, Господи, — да выпивать все, что ни найдет в них, — прости ему Господи, это малое прегрешение; а если кому из домашних в это время случится зайти в залу — заберется обратно в раму и стоит там с невинным видом, как будто и ведать ни о чем не ведает, — такой вот озорной старикашка.
Вот, значит, ваша честь, я и говорю, как-то раз семейство из замка остановилось в Дублине на неделю или на две; поэтому, как обычно, кто-то из деревенских должен был сидеть в замке, и на третью ночь выпал черед идти туда моему отцу. «Винная бочка и маленький бочонок! — сказал он самому себе; — с чего это я должен сидеть там всю ночь, когда старый бродяга, царствие ему небесное, — так говорит мой отец, — будет разгуливать по всему замку и делать всякие пакости?» Однако отказаться от поручения было невозможно, поэтому он сделал мужественное лицо и отправился на ночное бдение, прихватив с собой бутылку самогонного виски и бутылку святой воды.
Шел сильный дождь, и было уже темно, когда мой отец добрался до замка; он здорово вымок, да перед тем еще обрызгался святой водою, и прошло, совсем немного времени, как он почувствовал, что должен выпить стаканчик, чтобы согреться. Дверь ему открыл старый слуга, Лоуренс О’Коннор, — они были большие приятели с моим отцом. Поэтому, когда он увидел, кто стоит перед ним, — а мой отец сказал ему, что сегодня его очередь охранять замок, — то предложил составить ему компанию и сторожить ночью вдвоем; будьте уверены, что моего отца не пришлось уговаривать. Однако вот что сказал ему Ларри:
«Мы растопим камин в главной зале», — говорит он.
«А почему не в прихожей?» — говорит ему мой отец, потому как он знал, что портрет эсквайра висит как раз в главной зале.
«Мы не можем развести огонь в прихожей, — говорит Лоуренс, — потому что старый аист свил в дымоходе гнездо».
«Ну тогда, — говорит мой отец, — давай сядем на кухне, потому что мне очень не хочется сидеть в зале», — говорит он.
«Нет, Терри, это невозможно, — говорит Лоуренс. — Если уж мы взялись соблюдать старый обычай, то надо соблюсти его до конца».
«Дьявол подери этот обычай!» — говорит мой отец, но про себя, ведь он не хотел показывать Лоуренсу, что чего-то боится.
«Хорошо, — говорит он вслух. — Я согласен, Лоуренс», — говорит он; и они вместе пошли на кухню, подождать, пока не протопится камин в зале, — на это ушло немного времени.
Значит, так, ваша честь, скоро они вернулись и сели поудобнее возле камина, стали разговаривать о том о сем, курить и попивать понемногу из бутылки с виски; еще они подбросили в огонь торфа и сухого валежника, чтобы лучше прогреть свои ноги.
Как я уже говорил, они продолжали курить и разговаривать до тех пор, пока Лоуренсу не захотелось спать, и это было вполне понятно; ведь он был старый слуга и привык много спать.
«Нет, так дело не пойдет, — говорит мой отец, — ты уже спишь, приятель!»
«О, черт, — говорит Ларри, — я только на минуту закрыл глаза; проклятый дым разъедает их, — говорит он. — И незачем совать нос в чужие дела, — говорит он, а он в то время выглядел совсем неплохо (упокой его душу, Господи), — продолжай свой рассказ; я тебя прекрасно слышу», — говорит он и снова закрывает глаза.
Когда мой отец увидел, что спорить с ним бесполезно, он продолжил свой рассказ. По случайному совпадению это была история о Джиме Саливане и о его старом козле — очень занятная история, настолько занятная, что пересказ ее мог бы разбудить целое стадо церковных крыс, не говоря уж о том, чтобы не дать заснуть одному христианину. Но пока мой отец рассказывал ее; а я думаю, ее стоило бы тогда послушать: он почти выкрикивал каждое слово, стараясь разбудить старого Ларри; увы, в крике не было нужды, и задолго до того, как он добрался до конца своей истории, Ларри О’Коннор храпел, как прохудившаяся волынка.
«Гром и молния, — говорит мой отец, — час от часу не легче, — говорит он, — старый разбойник назвался моим другом и заснул, а комната та самая, с привидением, — говорит он. — Крест Господний!» — говорит он, и с этими словами принимается трясти Лоуренса за плечо, чтоб разбудить его. Но тут он подумал, что если Лоуренс проснется, то уж точно пойдет досыпать ночь наверх, в свою постель, и таким образом он останется совершенно один в зале, что будет гораздо хуже.
«Ладно, — говорит мой отец, — не стоит будить старика. Это совсем не по-дружески — мучить беднягу, когда он спит, — говорит он, — пожалуй, и мне надо последовать его примеру».
После этого он принялся расхаживать взад-вперед по зале и шептать про себя молитвы, пока он не взмок от них, извините, ваша честь. Но молитвы не помогали, и ему пришлось выпить около пинты виски, чтобы привести свои мысли в порядок.
«О, — сказал он, — как бы я хотел быть на месте Ларри! Может быть, — говорит он, — я смогу заснуть, если попытаюсь»; после этого он подвинул свое кресло поближе к Лоуренсу и расположился в нем как только мог удобнее.
А весь вечер его смущала одна странная вещь, о которой я забыл рассказать вам. Когда бы он ни глянул на картину — он ничего не мог поделать с собой, — все ему казалось, глаза на портрете смотрят на него, моргают и следят за ним, куда бы он ни пошел. «Ого, — сказал он, когда увидел такое, — это, кажется, по мою душу, — говорит он; — мне дьявольски не повезло, что именно сегодня выпала моя очередь, — говорит он; — но, если мне и суждено умереть этой ночью, думаю, уже поздно чего-либо бояться», — говорит он.
Да, ваша честь, он изо всех сил пытался заснуть, и два или три раза казалось, это удавалось ему, но его снова будил шторм, бушевавший за стенами замка. Скрип деревьев, свист ветра в каминной трубе — можно было подумать, что стены вот-вот рухнут, так вздрагивал замок при порывах ветра. И вдруг все стихло и стало спокойно, совсем как июньским вечером. Да, ваша честь, все было тихо, и не прошло трех минут, когда моему отцу послышался странный шорох, доносившийся от прогоревшего камина; он осторожно приоткрыл глаза и увидел старого сквайра, вылезающего из картины. Плащ сквайр оставил на холсте, а сам стоял на каминной полке и раздумывал. Наконец он полностью вышел из рамы и спрыгнул на пол. Да, такого мой отец едва ли ожидал в тот вечер. Прежде чем начать свои проделки, призрак на минуту остановился возле спящих; как только ему показалось, что все спокойно, он протянул руку и схватил бутылку виски; одним глотком он выдул из нее целую пинту. Да, ваша честь, когда он выпил, то поставил ее обратно точно на то самое место, где она стояла. После этого старый сквайр принялся ходить взад и вперед по комнате, трезвый и серьезный, как будто и не пил вовсе. И когда он проходил мимо моего отца, тому казалось, что он явственно ощущает запах жженой серы, и это его очень пугало, потому как он знал, что серой топят печи в аду, прошу прощения, ваша честь. Он часто слыхивал об этом от преподобного отца Мерфи; сейчас-то он знает об этом наверняка — упокой его душу, Господи! Да, ваша честь, мой отец притворялся спящим всякий раз, когда привидение проходило мимо него, но запах серы был так силен, что у него перехватывало дыхание и он сколько мог сдерживался, но в конце концов закашлялся, да так сильно, что выпал из кресла, в котором сидел.
«Ого-го! — говорит сквайр, остановившись в двух шагах от моего отца и разглядывая его. — Это никак ты? А что ты делаешь здесь, Терри Нейл?»
«Служу вашей милости, — говорит мой отец (он сидел, где упал; ни жив ни мертв от страха), — очень рад видеть вашу милость сегодня», — говорит он.
«Теренс, — говорит сквайр, — ты уважаемый человек (и это действительно было так), трудолюбивый и трезвый человек, ты пример трезвости для целого прихода», — говорит он.
«Благодарю, ваша милость, — говорит мой отец, немного оживая, — вы всегда умели хорошо говорить. Упокой, Господи, вашу милость».
«Упокой, Господи, мою милость? — говорит привидение (у него даже лицо покраснело от злости). — Упокой мою милость? — говорит он. — Ты, невежественный крестьянин, — говорит он, — ты, скудоумный, ничтожный невежа, — говорит он, — в каком хлеву ты оставил свои манеры? — говорит он. — Если я и мертв, в том нет моей вины, — говорит он, — и не тебе напоминать мне об этом», — говорит он, при этом так топнув ногою, что дубовые доски затрещали под ним.
«Ох, — говорит мой отец, — я всего лишь бедный невежественный крестьянин», — говорит он.
«Никем другим ты и не можешь быть, — говорит сквайр, но я пришел сюда не для разговоров с тобой. Послушай, Терри Нейл, — говорит он, — я всегда хорошо относился к тебе и к твоему деду, Патрику Нейлу», — говорит он.
«Это правда, ваша милость», — говорит мой отец.
«И, кроме того, я думаю, что я всегда был порядочным и справедливым джентльменом», — говорит сквайр.
«Клянусь вашим именем, это правда», — говорит мой отец (хотя это и было вранье, он ничего не мог с собой поделать).
«Ладно, — говорит призрак, — пусть я и не всегда был справедлив и иногда даже жесток к своим крестьянам, — говорит он, — за все это мне приходится нелегко там, где я живу сейчас, — говорит он, — хотя у меня еще есть надежда», — говорит он.
«Какая жалость, — говорит мой отец. — Может быть, ваша милость желает переговорить с преподобным отцом Мерфи?»
«Попридержи свой язык, ничтожный человечишка, — говорит сквайр, — если я о чем и думаю, то не о душе; меня изумляет твоя наглость — говорить джентльмену о его душе, и это тогда, когда его беспокоит совсем другое, — говорит он, хлопая себя по колену. — Нет, меня беспокоит не душа, — говорит он, присаживаясь напротив моего отца; — гораздо больше, чем душа, меня беспокоит моя правая нога, — говорит он, — я вывихнул ее около Гленварлока, в тот день, когда я убил черного Барни».
Потом мой отец узнал, что это был любимый жеребец сквайра, павший во время охоты.
«Я надеюсь, — говорит мой отец, — ваша милость не беспокоится о душе черного Барни?»
«Попридержи свой язык, болван, — говорит сквайр, — я скажу тебе, почему меня так беспокоит моя нога, — говорит он. — Там, где я провожу большую часть своего времени, — говорит он, — исключая то время, когда я отдыхаю здесь, — говорит он, — я должен пешком ходить по большой долине, к чему я не привык, — говорит он, — и расстояния, которые прохожу я, больше тех, что я способен пройти, — говорит он. — Я должен сказать тебе, — говорит он, — что люди там, где я живу, ничто на свете не ценят так, как свежую, прохладную воду; к тому же там очень жарко, и это весьма неприятно, — говорит он; — и там я определен, — говорит он, — подносить свежую воду, но очень малая ее часть достается мне, — говорит он, — а самое неприятное то, что их всех мучит невероятная жажда и они выпивают воду с такой же скоростью, с какой мои ноги приносят им ее, — говорит он; — но что меня совершенно убивает, — говорит он, — это слабость моей ноги, — говорит он, — и я хочу, чтобы ты дернул ее и вставил на место, — говорит он, — это все, что мне нужно от тебя», — говорит он.
«О, с удовольствием, ваша милость, — говорит мой отец (хотя ему совсем не хотелось вправлять ноги привидениям), — но я не смею побеспокоить вашу милость, — говорит он, — ведь до сих пор я исправлял ноги таким же беднякам, как я», — говорит он.
«Не говори глупости, — говорит сквайр. — Вот моя нога, — говорит он и протягивает ее моему отцу, — тяни ее, если тебе дорога жизнь, — говорит он, — а если откажешься, я не оставлю в тебе самом ни одной кости — все сотру в порошок», — говорит он.
Когда мой отец услыхал это, он понял, что едва ли что спасет его, если не его уменье, потому он обхватил руками ногу и стал тянуть — тянул, пока не вспотел. Господи помилуй, аж пот побежал по его лицу.
«Тяни, сильнее тяни», — говорит сквайр.
«Рад стараться, ваша милость», — говорит мой отец.
«Еще сильнее, — как дьявол тяни!» — говорит сквайр.
Тут мой отец вцепился в его ногу обеими руками и ну тянуть ее, как дьявол.
«Я глотну немного, — говорит сквайр, протягивая руку к бутылке, — мне необходимо освежиться, — говорит он и снова хватает бутылку. Но в этот раз чутье подвело его, и вместо виски он схватил бутылку со святой водой. — Твое здоровье, Теренс, — говорит он; — а теперь тяни, как дьявол.» С этими словами он поднял бутыль со святой водой, однако едва ли ее содержимое предназначалось для его глотки; как он заревел! — могло показаться, что замок рассыпается на куски от его крика; он вздрогнул всем телом, нога у него отлетела и осталась в руках моего отца. Тот кувырком перелетел через всю комнату, перекатился через дубовый стол и упал на спину в погасший камин.
Когда отец пришел в себя, солнечные лучи пробивались сквозь закрытые ставни. Он лежал на спине, сжимая в руках ножку одного из старых кресел. Конец ее, вывороченный из гнезда, глядел в потолок, а в соседнем кресле, как будто ровным счетом ничего не произошло, храпел старый Ларри. Этим же утром мой отец отправился к преподобному отцу Мерфи и с этого дня до самой смерти не пренебрегал ни исповедью, ни мессой, и тому, о чем он рассказывал, можно было верить, ибо он об этом рассказывал весьма редко. А что до сквайра — то ли ему не пришелся по вкусу напиток, то ли потому, что он лишился одной ноги, но в замке его больше не встречали.
Макартур Рейнольдс
ТРИБУНАЛ ИНКВИЗИЦИИ
Перевод А. Бутузова
Большая зала, где заседал трибунал, была убрана черным. В дальнем конце ее возвышался широкий полукруглый стол; позади него стояло массивное кресло, обитое черным бархатом. Поверхность стола и пол перед ним были покрыты грубым черным сукном.
В кресле, похожем на трон, заседал Великий Инквизитор, Петр Арбец. Над сиденьем его на черной стене белело распятие из слоновой кости. Еще два черных кресла стояли по обе стороны инквизиторского трона. Их занимали инквизиторы, исполнявшие обязанности судебных исполнителей. Справа от Инквизитора на столе стоял колокольчик; слева — лежала раскрытая Библия. Перед председательским креслом возвышалась стопа бумаг и протоколов, рядом стояли песочные часы.
Перед столом стояла грубая скамья, точнее, грубо обработанная доска треугольной формы, предназначавшаяся в качестве сиденья для обвиняемого. По правую руку от Инквизитора стояли палач и четверо его подручных в масках. Облаченные в черное, с головами, покрытыми подобием колпаков с прорезями для глаз и носа, — на этих четверых было страшно взглянуть! По левую руку от Великого Инквизитора сидели два секретаря; они писали под диктовку председателя и заносили в протоколы свидетельские показания.
В парадном облачении, с белым крестом Святого Доминика на груди Петр Арбец взошел на председательский трон и сел, окинув залу недобрым взглядом. Страсти, бушевавшие в груди этого страшного человека, были неведомы сердцам четырех младших судей, однако же и их возбуждало непередаваемое ощущение собственной власти; с показной деловитостью они перебирали бумаги, ожидая появления заключенного. Их каменные лица не выражали чувств; им были чужды сомнения и тревоги настоящих судей, трепещущих при мысли о том, что кара может задеть невиновного. Обычно их приговоры выносились еще до суда. Ошеломить и раздавить без сожаления — таков был их девиз. Единственное, что могло бы смутить их, — оправдательный приговор; его они выносили с большой неохотой.
В противоположном конце залы стояли священники и монахи различных орденских званий — обычные свидетели заседаний; рядом с ними — несколько грандов Испании. Они преданы делу Святой Инквизиции, и их Петр Арбец вызвал намеренно, ибо сегодня будет судим не простой еретик, но славный и знатный рыцарь — ревностный католик, обвиненный в ереси.
Гнетущая тишина пронизывала скорбное собрание. Можно было подумать, что здесь собрались самые мрачные и молчаливые из священнослужителей; от их неподвижности веяло смертью. Но через несколько мгновений легкое движение пробежало по их рядам, глаза их медленно обратились к дверям: двое стражников ввели в залу суда обвиняемого.
Это был человек высокого роста, очень бледный, приблизительно пятидесяти лет. В его волосах, от природы темных, виднелись седые пряди; открытое лицо его было скорее надменно, нежели умно; глаза сверкали благородным огнем истинных сынов Кастилии. Глубокая религиозность — отличительная черта испанских христиан — смягчала печаль и горе, отражавшиеся в его чертах. Тягостные размышления и двухдневное заключение в подземельях Инквизиции изнурили его дух.
С охраною по бокам он медленно приблизился и остановился перед судьями. Оглядевшись в поисках сиденья, он не обнаружил ничего, кроме треугольной скамьи; горькая усмешка тронула его губы. Однако он сел на это странное изобретение инквизиторов. Вскинув голову, он взглянул в глаза Петру Арбецу. Исполненный достоинства, взгляд был способен смутить кого угодно, но не Инквизитора.
Не переменившись в лице, Петр Арбец выдержал взгляд и, обращаясь к заключенному, произнес: «Обвиняемый, встаньте! Поклянитесь на Библии говорить только правду». Заключенный медленно поднялся, подошел к столу и, положив руку на Святую книгу, проговорил отчетливо и твердо: «Именем Спасителя и его Святым писанием клянусь говорить только правду».
— Ваше имя? — потребовал Великий Инквизитор.
— Пауль Иоахим Мануэль Аргосо, граф де Церваллос, гранд Испании второго класса и губернатор Севильи по высочайшему повелению нашего короля Карла Пятого!
— Не утруждайте себя перечислением, — сказал Инквизитор. — Эти звания не принадлежат вам больше. Арестованный по обвинению в ереси теряет все знаки отличия и все владения.
Мануэль Аргосо не произнес ни слова; только нижняя губа его дрогнула; кастильская кровь вскипела в нем.
— Ваш возраст? — спросил Инквизитор.
— Пятьдесят лет, — отвечал губернатор.
— Мануэль Аргосо, — продолжал неумолимый Инквизитор, — вы обвиняетесь в том, что принимали в своем доме человека богопротивной расы; человека, который высказывался против учения Святой Католической Церкви и на которого вы не донесли суду.
— Ваша честь, я не понимаю, о чем вы говорите, — угрюмо отвечал Мануэль Аргосо.
— Сокрыть ересь — значит поощрить ее, — снова обратился к нему Инквизитор. — Вы не могли не знать, что дон Стефен де Варгас, происходящий из мавританской фамилии, не придерживается католической веры. Но вы не только принимали его в своем доме — вы обручили с ним свою единственную дочь.
Тяжелый вздох вырвался из груди несчастного, и слезы обильным потоком хлынули из его глаз; собрав все свое мужество, он отвечал:
— Ваша честь, Стефен де Варгас происходит из знатного рода Абессенрахов, которые чтят учение Иисуса Христа и признают Фердинанда и Изабеллу его наместниками на земле. От нашего монарха их род получил привилегии, подобающие кастильским донам, и я не вижу причин отказывать им в том, чем они владеют уже более века.
— Тот, кто получает привилегии, обязан честно исполнять свой долг, — отвечал Великий Инквизитор. — Пренебрегающий своим долгом лишается своих званий. Дон Стефен де Варгас, признавший учение, противное христианским канонам, лишился защиты Святой Церкви: он запятнал себя ересью; отныне само общение с ним — ересь и подлежит суровому наказанию.
— Ваша честь! — торжественно произнес Аргосо, — клянусь моим добрым именем, что дон Стефен де Варгас ни разу не произнес в моем доме слов, оскорбительных для слуха благочестивого христианина.
— Он упорствует в своем заблуждении, — с сожалением проговорил Великий Инквизитор и обернулся к судьям, как будто спрашивая у них совета. С деланным ужасом судьи воздели руки и закатили глаза к небу. Эта пантомима была хорошо отрепетирована ими и исполнялась с подкупающей искренностью и благочестием. Секретари торопливо записывали произнесенный диалог, и, пока они не закончили своей работы, Петр Арбец молчал; казалось, он погружен в глубокие раздумья.
Наконец, с видом величайшей скорби, сыгранной столь искусно, что обман был доверчиво принят многими из присутствовавших, он взглянул на губернатора Севильи и проговорил:
— Сын мой, взгляни мне в глаза, ты видишь, как меня огорчает твое упорство. Я любил тебя как друга; во имя нашей дружбы и во славу христианской веры я молю небеса наполнить твою душу раскаянием и сожалением о содеянном.
— Ваша честь, — отвечал дон Мануэль Аргосо. — Бог мне судья и свидетель, что я даже в мыслях не преступал заповедей Священного писания.
— Но вы не отрицаете, что общались с молодым еретиком? — коварно спросил Инквизитор.
— Дон Стефен де Варгас — не еретик, ваша честь, — твердо отвечал губернатор, — он такой же добрый католик, как вы или я.
— О, небо! — воскликнул Инквизитор, — дьявол ослепил его во гордыне!
— Ваша честь, — сказал один из судей, — он признает свою связь с доном Стефеном де Варгасом.
— Да, он признает, — подтвердил Инквизитор. — Заключенный, вы не отрицаете, что ваша дочь разделяет ваши антикатолические воззрения?
— Ваша честь, я думаю, на этот вопрос лучше ответить вам, ведь вы были частым гостем в моем доме, — сказал Аргосо.
— Я не был ее исповедником, — сухо возразил Инквизитор.
— О! Ваша честь, неужели вы и Долорес обвиняете в том же, в чем обвиняете меня? Неужели она в тюрьме?
— Мы сейчас говорим не о вашей дочери, а о вас, обвиняемый, — сказал Инквизитор.
— Моя дочь! Что вы с ней сделали? — закричал несчастный отец, с мольбою протягивая к судье руки.
— Тихо! — сурово оборвал его Инквизитор. — Я здесь не затем, чтобы отвечать на вопросы, а вы — не затем, чтобы задавать их. Введите свидетелей.
Открылась боковая дверь залы, и две фигуры, закутанные в длинные черные плащи, с вощеными белыми масками на лицах медленно двинулись к столу. Дрожь пробежала по телу дона Мануэля Аргосо; казалось, восставшие мертвецы приближаются к нему — так походили два таинственных незнакомца на оживших покойников, обернутых в могильный саван!
Великий Инквизитор взял с них клятву говорить только правду. Они поклялись. Затем первый из них, судя по голосу — городской торговец Энрико, дал показания, из которых следовало, что упомянутый еретик дон Стефен де Варгас был частым гостем в доме дона Мануэля Аргосо.
Вышел второй свидетель, и Инквизитор продолжил допрос. В подобных процедурах свидетели просто подтверждали факты или то, что выдавалось за них. При этом их имена не подлежали оглашению в суде, и вместо их лиц присутствовавшие видели безобразные восковые маски. На роль свидетелей людей подбирали офицеры Инквизиции, и для первого допроса знатного узника Петр Арбец приказал найти двоих своему фавориту Джозефу.
— Вы знаете обвиняемого? — обратился Великий Инквизитор ко второму свидетелю.
— Да, знаю, — голос говорившего показался Инквизитору знакомым, хотя он не мог вспомнить, где его слышал.
— Что вы о нем знаете?
— То, что он такой же добрый католик, как вы или любой из присутствующих здесь, — голос звучал бесстрастно.
— Что! — вскричал Великий Инквизитор, потеряв самообладание от неожиданного ответа. — Вы пришли сюда, чтобы защищать еретика?
— Нет, я пришел сюда, чтобы говорить правду, — последовал ответ.
— А вам известно о последствиях, которые влечет за собой защита еретика? — в бешенстве прорычал Арбец.
— Мне известно, что личность свидетеля неприкосновенна и поэтому я не боюсь ваших угроз, — тихо, но твердо отвечал незнакомец.
— Довольно, уведите его, — приказал Великий Инквизитор, — его словам нельзя верить, ведь вся Севилья знает, что дон Стефен — еретик, да и обвиняемый этого не отрицает.
— Зачем же тогда вызывать свидетелей? — спросила таинственная маска.
— Уведите его прочь — он оскорбляет суд! — загремел Арбец, едва сдерживая свой гнев. — Снимите с него маску и вышвырните из дворца.
Палач поспешно увел свидетеля, и Арбец прошептал про себя:
— Странно, очень странно! Неужели Джозеф обманул меня? Да нет, наверное, его самого обманули! И голос — кажется я уже слышал его!
— Ваша честь, — шепотом обратился к нему один из судей, — мы думаем, что заключенный заслуживает пытки дыбою.
— Да исполнится воля Господня, — громко произнес Великий Инквизитор, — отведите обвиняемого в комнату пыток!
Подручные палача обступили дона Мануэля Аргосо и повели его в соседнюю залу, точнее — в огромный подвал.
Там находилась комната пыток.
Безрадостен и жуток был вид этого места. Повсюду глаз натыкался на страшные орудия казни. Веревки, тиски и стальные прутья, зажимы, ножи и лезвия бритв, гвозди, иглы и испанские сапоги висели вдоль стен или лежали грудами на низких полках. В дальнем углу пылала жаровня, и неверные тени плясали на закопченных стенах.
Два экзекутора с масками на лицах держали горящие факелы, двое других подвели губернатора к укрепленному на потолке блоку, с которого свисала длинная веревка.
На мгновение губернатору показалось, что он уже умер и перенесся в тот из миров, о котором в. Писании сказано, что там слышны «стоны и скрежет зубовный».
Спустя несколько минут в сопровождении остальных инквизиторов в камеру вошел Петр Арбец.
Обвиняемый стоял в центре жуткой камеры. Когда вошли судьи, ощущение реальности происходящего возвратилось к нему, и он с мольбою обратил глаза к небу — над его головой с потолка свисала дыба — от неожиданности он вздрогнул.
Петр Арбец и его помощники сели на скамью, чтобы до конца наблюдать безрадостную сцену; несмотря на твердость и непреклонность духа, дон Мануэль почувствовал, как в сердце его заползает страх. Он подумал о дочери, которой, возможно, предстоит пройти весь этот церемониал, и мужество покинуло его.
— Сын мой, — проговорил Петр Арбец, подходя к нему, — покайся в грехах своих; не огорчай нас, упорствуя в ереси, не заставляй нас исполнять суровые предписания, которые Инквизиция налагает на отступников.
Мануэль Аргосо молчал, но взгляд, брошенный им на Великого Инквизитора, выражал глубочайшее презрение к пытке.
Арбец сделал знак, и палач сорвал со своей жертвы верхнее платье, оставив несчастному только нательную рубашку.
— Покайся, сын мой, — еще раз обратился Великий Инквизитор, сохраняя участливый и мягкий тон. — Мы — твои духовные отцы, и наше единственное желание — спасти твою бессмертную душу. Покайся, сын мой, — только искреннее покаяние спасет тебя и отвратит от тебя гнев Господний.
— Я не могу признаться в том, чего не совершал.
— Сын мой, — сказал Инквизитор, — мне тяжело видеть, как ты упорствуешь во грехе. Я молю Спасителя коснуться тебя, ибо без его всепрощения душа твоя обречена погибнуть во мраке; дьявол держит тебя, и это он внушает тебе греховные речи.
Петр Арбец упал на колени и зашептал молитву, неслышную окружающим. Он сотворил крестное знамение и некоторое время оставался неподвижен, смиренно сложив перед собой ладони.
В этот момент жестокий Инквизитор Севильи был всего лишь покорным воле Господа доминиканцем, молящим Бога за чужие грехи!
Наконец он поднялся.
— Ничтожный раб, продавший бессмертную душу дьяволу, — прогремел он, обращаясь к обвиняемому, — внял ли Господь моей молитве, открыл ли он глаза твои свету святой веры?!
— Вера моя неизменна, — отвечал Аргосо, — и ее не поколебать словами, я исповедую ее такой, какой ее передал мне отец.
— Господь свидетель, в том не моя вина! Я сделал все, что было в моих силах сделать, — воскликнул Великий Инквизитор, обратив взор к небесам. — На дыбу его!
Страшная пытка началась.
Аргосо не запросил пощады: только грудь его, вздымаясь и замирая от нестерпимой боли, порой исторгала глухие стоны. Глаза его закатились; веки были не в силах сомкнуться и закрыть их. Тугие веревки врезались ему глубоко в кожу, и кровь стекала из ран на землю, заливала рубаху. Пол камеры был из сырой глины, и жертву теперь с головы до ног покрывала кровавая слякоть.
Аргосо рухнул на землю бесформенной массой; вывороченные кости и разорванные мышцы больше не держали его тело.
Жутко было видеть, как человека, недавно здорового и сильного, раздавила и смяла чудовищная пытка. Он был наказан еще до того, как ему вынесли приговор!
Но что можно ожидать от правосудия, подвергающего обвиняемых столь жестоким пыткам? Кроме того, у инквизиторов не было жалости; они правили, пытая, — они питались муками своих жертв!
Сериал 1830-х
ВАМПИР ВАРНИ
Перевод А. Бутузова
Полночный зов о помощи. — Трапеза вампира.
Погоня. — Смерть дочери лендлорда.
Старинный постоялый двор отдыхал; деловые шаги и шумные разговоры путешественников больше не нарушали покой его комнат; заботливые руки хозяйки, не обошедшей вниманием ни одного уголка заведения, оставили стоять печальными пришельцами метлу и щетку, ни минуты не отдыхавших днем. Все обитатели двора погрузились в глубокий сон.
Не было ни одного человека, кто не был бы погружен в океан сновидений, ни одного, кроме единственного — чужеземца, выделявшегося среди всех своим видом.
Он бросился в кресло и, казалось, задумчиво смотрел на облака, проплывающие по небу в бесконечном разнообразии форм и размеров. Незнакомец сидел без движения, его огромные бесстрастные глаза были широко раскрыты, и он напряженно вглядывался в небо почти целый час, не шелохнувшись.
Наконец, как будто его внимание утомилось от столь длительного созерцания, он пошевелился и глубоко вздохнул, почти простонал.
— Сколько может длиться эта ненавистная жизнь? — прошептал он. — Когда я перестану быть отвратительным чудовищем, внушающим ужас?
Какие-то воспоминания терзали его. Он передернул плечами и спрятал лицо в ладони, оставаясь в таком положении несколько минут. Однако затем снова поднял голову и повернулся навстречу лучам луны, шепча:
— Но я слаб, мне необходим покой. Только кровь возвратит мне силу. Я не могу противиться жуткой страсти, что подталкивает меня. Я должен… должен утолить ее.
Внезапно он поднялся, выпрямившись в полный рост, и вытянул перед собой руки, яростно проговаривая эти слова; однако через несколько минут он успокоился и произнес:
— Я видел, как в соседнюю комнату вошла девушка. У меня есть ключ, я могу войти туда, и она будет в моей власти. Это судьба зовет меня утолить жажду.
Он тихо подошел к двери, украдкой открыл ее и прислушивался несколько минут.
— Вся спят, — отметил он. — Все, кроме меня. Только я бодрствую в этом доме. Все мирно отдыхают, тогда как я, подобно дикому зверю, ищу, кого можно пожрать. Я должен идти.
Он выбрался в коридор и приблизился к двери молодой девушки, глубоко дышавшей в покойном сне, не подозревая об участи, ожидавшей ее; она даже не догадывалась, что злодей так близко.
Конечно, ей мог присниться сон о том, что в доме находится кто-то, совсем непохожий на нее, — кто-то отвратительный и ужасный, кто-то, кто живет кровью невинных и прекрасных.
— Она спит, — прошептал он. — Она спит!
Чужеземец снова прислушался, потом осторожно вставил в дверь ключ и обнаружил, что она не заперта. Поворачивая рукоять, он почувствовал, как что-то мешает двери открыться, но что именно, он не мог угадать.
Он налег на дверь и с усилием сдвинул ее, обнаружив, что она подается и помеха практически без шума постепенно уступает.
— Судьба благоволит ко мне, — прошептал он; — она не слышит меня. Я войду в комнату и, пока она не проснется, смогу испить из источника жизни, дорогого ей не меньше, чем мне.
Он уже вошел в комнату и выяснил, что открыть дверь мешало легкое кресло, приставленное к ней, — так как не оказалась других способов запереться на ночь после исчезновение ключа, девушка остановила выбор на кресле.
— Я запру замок, — прошептал незнакомец. — Если меня потревожат, я смогу убежать и буду в безопасности. Моей трапезе никто не помешает; по крайней мере я успею выпить столько, чтобы восстановить силы.
Он приблизился к постели, пожирая пылкими глазами прелестные формы молодой и невинной спящей.
— Как спокойна и безмятежна она, — прошептал он, — как жаль, но я должен, должен, ничего нельзя исправить.
Он склонился над ней. Наклонил голову, пока его ухо не коснулось губ спящей, как будто прислушиваясь к дыханию девушки.
Что-то пробудило ее. Она открыла глаза и попыталась подняться, но была немедленно отброшена назад, и вампир впился в ее нежную плоть острыми зубами; погрузив их, он отпил эликсир жизни, окрасив шею жертвы кровью.
Ужас и страх на какое-то мгновение лишили ее силы и совершенно — голоса; но когда она закричала, это был дикий, нечеловеческий крик, заполнивший весь дом и в ту же секунду пробудивший всякое живое существо.
— Спасите! Я умираю! — закричала бедная девушка, как только утих первый вскрик и она обрела дыхание.
С быстротой молнии ее призывы разносились по дому в отчаянной попытке остановить злодея; но постепенно они становились все тише и тише.
* * *
Лендлорд едва очнулся от приятных грез о былой юности, когда до него долетел душераздирающий вскрик Мари.
— Господи упаси, — прошептал он, — что это? В жизни не слыхивал ничего столь жуткого. Что бы это могло быть?
Он сел на кровати и стащил свой ночной колпак, прислушиваясь к призывам о помощи, исходившим из комнаты его дочери.
— Господи правый! Это Мари, — прошептал он. — Что стряслось?
Не медля ни минуты, он поспешно набросил одежду и выбежал из своей спальни со свечой к двери дочери.
— Что случилось? — осведомился один из постояльцев, Нед, разбуженный жутким криком.
— Не знаю, но… помогите мне.
— Помочь, но в чем?
— Нужно взломать эту дверь; там спальня моей дочери и там кто-то кричит. Тише!
— Спасите, — послышался слабый голос.
— Проклятье! — проговорил другой постоялец. — Здесь что-то неладно. Кому-то плохо, уж не чужеземец ли там?
— Взломаем дверь!
— Тогда надо взяться за руки; она не выдержит нашего напора, — сказал Нед; и они втроем налегли на дверь, которая подалась и распахнулась под их натиском. Слабый замок уступил, и больше их ничего не удерживало.
Но, ворвавшись вовнутрь без затруднений, они оказались недостаточно проворны, кубарем прокатившись по полу комнаты. И прежде чем им удалось подняться, перед их глазами выросла фигура чужеземца и пробежала мимо с Мари на руках.
— Спасите! Спасите, ради Бога! — взывала бедная девушка.
— Это она, — проговорил лендлорд.
— Мари…
— Да, за ней! Сейчас же за ней. Ради всех святых, за нею!
— Мы не оставим ее, — громко вскричал постоялец, и в ту же минуту все трое бросились следом за чужеземцем.
— Чужеземец побежал на кухню; кажется, она все еще у него, — произнес лендлорд.
— Я догоню его, — сказал Нед. — Я видел ее у него на руках. Она была вся в крови. Святые небеса! Чего он хочет? Не замышляет ли он убить ее?
— Спасите! Спасите, я умираю! — закричала девушка, и в ту же минуту они услыхали, как внизу чужеземец ломает дверь на кухню. В то же мгновение все трое сбежали по лестнице так быстро, как только могли, чтобы схватить злодея, но едва они ворвались на кухню, как увидали, что дверь захлопывается за ним.
— Он убежал, — воскликнул лендлорд. — Он убежал!
— Мы догоним его, бежим за ним! На Мари белое платье, и луна не даст нам упустить их из виду.
— За ним, друзья! Спасите мою дочь — спасите мою Мари!
Они бежали, не разбирая дороги, однако чужеземец каким-то непостижимым образом все время оказывался впереди них; высокий рост давал ему преимущество в беге, однако на руках он нес дочь лендлорда, вес которой более чем уравновешивал их возможности. Хотя девушка и не была тяжелой, — нести ее подобным образом представляло известную трудность, но незнакомец, казалось, обладал сверхчеловеческой мощью и благополучно удалялся, пока его силуэт не затерялся среди снопов сена, к которым приближалась погоня.
— Он бежит к амбару Джексона, — прокричал лендлорд, — быстрей, быстрей; мы еще можем успеть, пока не поздно.
Все трое уже бежали из последних сил, тяжело дыша и едва передвигая ноги, однако сделали последнее усилие, снова понеслись по полю и меньше чем через минуту достигли амбара.
Вбежав во двор, они увидели чужеземца, сидящего на снопе соломы с беспомощной девушкой на коленях. Его острые клыки погрузились ей в шею, и он жадно пил ток жизни из ее вен.
Едва заметив преследователей, он поднялся и побежал; Нед выстрелил ему вслед, предварительно хорошо прицелившись, однако не причинил ему видимого вреда. Тело дочери лендлорда было еще теплым, но безжизненным. Было ли это последствием ее ран и потери крови, что очень сомнительно, или это было последствие пережитого ею ужаса — неизвестно, однако последняя из причин, представляется более вероятной.
* * *
Может ли это быть правдой, и если да, то отчего жуткий призрак, существо, наполовину принадлежащее миру духов, должно скитаться под холодной луной, вселяя ужас в сердца всех, против кого обращается его странная злоба!
Сколь пугающе существование Варни-Вампира!
Были некоторые особенности в этом человеке, собирались мы сказать, но не находим справедливым называть так это существо. Странный мир вновь обретенной жизни… Если это так, то разложение смерти не касается его, и лучей «холодной луны» оказывается достаточно, чтобы вдохнуть в него жизнь. И кто скажет, что этот процесс конечен? Кто осмелится утверждать, прогуливаясь по улицам Лондона в разгар дня, что этого не может быть в действительности? Страшно подумать об этом, но, может быть, под маской благовоспитанной наружности мы принимаем в наш круг Вампира!
Такое, однако, может случиться. Мы уже видели, что Варни — человек учтивый и благовоспитанный; он обладает редким и прекрасным даром красноречия, и свой богатый опыт он, вероятно, собрал, длительное время вращаясь в обществе — так много лет, что он смог приспособиться ко вкусам и чувствам всякого и, преуспев в этом, обрел опасную власть над всеми.
Временами может показаться, что он сожалеет о своем гибельном даре бессмертия и более желает быть человеком, жить и умереть, как все живущие вокруг него. Но, вынужденный удовлетворять потребности своего естества, он ни разу не обнаружил достаточно мужества, чтобы собственной рукой пресечь свое бытие и тем остановить череду своих прегрешений.
Разумеется, природа такого существа обязана придумать пока неведомый нам способ, как положить конец его существованию, чтобы в мертвых членах его тела не теплилась более искорка, которую можно было бы потом раздуть в пламя жизни…
Возможно, какие-то из этих усилий увенчаются успехом и мы увидим, как Варни-Вампир не рассыплется прахом, как остальные обитатели нашего мира, но подвергнется жестокому умерщвлению, влекущему гибель, и навсегда будет вычеркнут из списков ныне живущих в этом огромном мире.
Неизвестный автор
ПРИЗРАЧНЫЙ ЗАЯЦ
Перевод С. Рублевского
— Бесси, ты встречала в этих местах белого зайца?
— Белого зайца? Нет, никогда. Почему ты спрашиваешь об этом?
Сюзанна Стенхоуп не ответила. В этот вечер она пришла домой несколько возбужденной. Я видела, как она пробежала по широкой садовой тропинке между грядок, засаженных прелестными скромными цветами, будто убёгая от какой-то опасности. Ее легкие шаги послышались возле дверей спальни, где я сидела с рукоделием, и в следующий момент она была передо мной с этим вопросом.
— Разве в Корнуэлльсе никто не слышал о преданиях, связанных с появлением белого зайца? Бесси, — продолжала она, — неужели в детстве ты не любила сказки?
— Это было так давно, что я уже ничего не помню, — улыбнулась я.
Сюзанна, сложив снятую с плеч накидку и бросив поверх берет, села на стул у открытого окна. Я тоже придвинула свой маленький рабочий столик ближе к окну, торопясь до сумерек закончить починку платья Джейн, порванного на самом неудобном месте. Между тем за окном уже темнело. В сентябре — хоть осень только началась — смеркается рано.
Мы жили на Маунт-фарм, в большом поместье, расположенном в Корнуэлльсе, вблизи Пенрина, и принадлежащем Бертрамам. Мой отец, Роджер Тренати, родился на приходской земле. Уже несколько поколений его семья жила здесь. В возделывании земли он превзошел многих соседей и был, что называется, зажиточным человеком, однако это вовсе не освобождало нас от необходимости трудиться, как и положено в патриархальном семействе. Роджер, наш единственный брат, уже работал в поле, как и отец. Я была старшей. Юнис была моложе Роджера, ей исполнилось этим летом семнадцать лет. Маленькой Джейн было всего десять, она посещала школу с пансионом у миссис Полок. На меня было возложено много домашних забот, поскольку две наши служанки были очень легкомысленны, а Юнис едва ли не более ветрена, чем они.
Наша мама умерла. Она была дочерью священника, настоящей дамой. Я многим обязана ее воспитанию. Роджер внешне больше всех нас походил на мать. У него были ее прекрасные глаза и добрая улыбка. Единственная сестра матери была замужем за преподобным Филипом Стенхоупом. Он и его супруга уже умерли, оставив дочь. Сейчас Сюзанна гостила у нас. Она получила первоклассное образование, но была небогата: всего тысяча фунтов трехпроцентного вклада. Когда она окончила школу, восемнадцать месяцев тому назад, мой отец предложил ей жить с нами, но она предпочла остаться независимой и устроилась гувернанткой. В одном из писем она как-то написала нам в искренней, но полушутливой манере, что она и не желала бы все время жить в сельском доме. Но сейчас был ее первый отпуск, семь недель, и она приехала два дня назад, чтобы пожить с нами.
— Сюзанна, ты нашла дорогу к дому госпожи Меллон? — спросила я, наметывая. Дело в том, что мы вдвоем собирались сходить к вдове Меллон после чая, чтобы отнести старой женщине шерсть для вязания носков. Это была единственная работа, которую она могла исполнять, ибо была слепа. И мы были рады занять ее. Кстати, хотя я и назвала ее старой, ей не было и пятидесяти. Хлопоты и болезни состарили ее лицо и сгорбили спину. А молодые часто склонны считать старыми всех, кому минуло сорок лет.
Джейн пришла домой с этой ужасной прорехой в новом платьице. Я очень рассердилась, на нее и была вынуждена заняться штопкой. Сюзанна сказала, что она одна может отнести шерсть. Я отдала ей шерсть, добавив небольшую корзиночку с запасами из нашей богатой кладовой, и рассказала, какой дорогой идти.
— Конечно! Я легко нашла, — ответила Сюзанна; — это живописный маленький коттедж в тенистой лощине.
— Почему ты спросила меня о белом зайце, Сюзанна?
— Потому что я сейчас видела его. У меня было приключение, Бесси.
— В самом деле? Что за приключение?
— Мы вчера беседовали о мисс Бертрам, — сказала она после паузы, не ответив на мой вопрос, — о том, что она собирается выйти замуж за мистера Арлея. Припоминаешь, это было как раз тогда, когда она вместе с пожилой леди проезжала через ворота, вон там, в своей повозке.
— Ее тетей. Да?
— В самом деле она собирается замуж за мистера Арлея?
— А как же, конечно собирается. Они должны пожениться в ноябре. Он ее кузен, но не двоюродный, а какой-то троюродный или еще более дальний родственник. Когда ее отец, сэр Уильям, скончался тринадцать месяцев тому назад, титул был ею утрачен, однако замок и все большие поместья перешли к мисс Бертрам. Поэтому Хуберт Арлей, как говорят, поспешил сделать ей предложение, и она через некоторое время, не с первого раза, приняла его.
Сюзанна быстро подняла свои голубые глаза.
— Его зовут Хуберт? Что он за человек?
— Очень симпатичный.
— Высокий и темноволосый?
— Высокий и довольно темноволосый. Он и в самом деле выглядит очень неплохо.
— Ну, а мне он таким не кажется, Бесси, — возразила она запальчиво. — Возможно, он и производит такое впечатление из-за своей внешности, но у него крайне неприятное выражение лица и…
— Послушай, Сюзанна! — прервала я ее. — Что это тебя так задело? Мистер Арлей обидел тебя?
— Меня? Обидел? О нет, дорогая!
— А можно подумать. Ты его где-то видела?
— Я расскажу тебе, Бесси. Я говорила, что у меня было приключение, когда я возвращалась от госпожи Меллон по этой темной тропе, не знаю, как она называется.
— Парковая тропа, — прервала я, — она относится к парку мисс Бертрам, но нам разрешают по ней ходить.
— Итак, я быстро шла по дорожке, потому что под деревьями казалось очень сумрачно, размахивая маленькой корзинкой, которую держала в руке, да так небрежно, что она сорвалась и улетела на много ярдов назад. Как раз в это время из-за угла вышли леди и джентльмен. Я узнала мисс Бертрам, ее красивое лицо, должна отметить, и обаятельную манеру держаться. Он нагнулся за корзинкой, а она сказала несколько ласковых слов мне, очевидно потому, что видела меня в коттедже миссис Меллон. Я толком не поняла, что она сказала, а мистер Арлей — я уверена, что это был он…
— Да-да, никто другой, кроме него, не мог бы прогуливаться с мисс Розой. К тому же он единственный гость в их поместье. Продолжай, Сюзанна.
— В тот самый момент, когда он протянул мне корзинку, чудесный белый заяц внезапно выскочил из зарослей, проскочил прямо перед ним и скрылся в кустах на другой стороне дорожки, — обронила Сюзанна задумчиво. — Заяц, казалось, так напугал молодого человека, что он, выронив корзинку, отшатнулся со сдавленным вскриком. Мисс Бертрам, очевидно, не видела зайца. Она повернула голову и спросила, в чем дело. Нет, ничего, спокойно ответил мужчина, но его волнение выдавала мертвенная бледность. Когда я наклонилась за корзинкой, будучи проворнее его, тот же белый заяц вновь появился из кустов, так же пересек дорожку и, скакнув перед ним, исчез в густой зелени. Бесси, мистер Арлей содрогнулся в страхе с головы до ног — это так же верно, как то, что я сейчас разговариваю с тобой.
— В страхе от чего?
— Откуда я могу знать? Мисс Бертрам оглядывалась кругом, будто вблизи неведомой опасности. Так мне показалось, но я по-прежнему думаю, что она не видела зайца. Они ушли, пожелав мне доброго вечера, а я бегом отправилась домой.
— Наверное, это был белый кролик, Сюзанна.
— Я уверена, что это был заяц. Я не могла ошибиться. Вопрос в том, почему он так напугал мистера Арлея…
— Другой вопрос в том, — сказала я, уходя от темы, полагая, что у Сюзанны разыгралось воображение, — почему это настроило тебя против мистера Арлея?
— Не это настроило меня. У меня нет предубеждений. Причина, почему он мне не нравится, состоит в том, что он…
— Что он, Сюзанна?
— Мне трудно это выразить. Но он взглянул на меня как-то развязно, будто, Бесси, я была девицей легкого поведения.
Я промолчала. Одна или две неприятные истории, компрометирующие мистера Арлея, гуляли по округе. Публика гадала, в достаточной ли степени они не известны мисс Бертрам, что было вполне возможно, поскольку оба они не были связаны с нашим непосредственным окружением. Он проживал в Сент-Хуте — поселке, удаленном на семь миль, в небольшом поместье, принадлежащем его отцу. Богатство Розы Бертрам, не говоря уже о ее красоте, должны были представлять искушение для него. До помолвки с мисс Бертрам он проводил время главным образом в Лондоне, где наделал много долгов.
— Сюзанна, ты привела одну из причин неприязни к нему, хотя, возможно, ты ошибаешься. Какова вторая причина?
— Вторая имеет отношение ко мне лично, Бесси. Я не могу ее назвать.
Она уселась на подоконник в глубокой задумчивости, серьезно вглядываясь своими голубыми глазами в сгущающуюся тьму и бессознательно откидывая рукой прекрасные золотые волосы. Когда стало слишком темно для работы, я закончила штопку, и мы спустились в гостиную. Юнис помогала служанке накрывать на стол: отец и Роджер пришли к ужину. Джейн давно лежала в постели.
Перед сном мы обычно пели гимн под аккомпанемент мой или Юнис. Сегодня сыграть вызвалась Сюзанна. По сравнению с нами она была искусной исполнительницей.
У Сюзанны была привычка читать псалмы по вечерам в спальне, которую она делила со мной. Сегодня вечером она села, как обычно, но почти сразу закрыла молитвенник.
— Нет, я сегодня не могу читать, это бесполезно, — воскликнула она почти с отчаянием. — Мысли блуждают, не могу сосредоточиться.
Я отвернулась от зеркала и взглянула на нее. Ее щеки раскраснелись, глаза взволнованно блестели.
— Бесси, можно я расскажу тебе историю?
— Конечно, я слушаю, дорогая.
— Тогда давай потушим свет и сядем у окна.
Она сама прихлопнула свечу колпачком, и мы сели у закрытого окна. Ночь была чудесная: лунный свет заливал холмы и долины, убранные поля, пастбища и разбросанные среди них большие и маленькие дома.
— Ты знаешь, Бесси, что, когда мама умерла, меня на два года отдали в школу в Уолборо для завершения образования. Это была небольшая и очень хорошая школа. Мисс Робертсон, воспитательница, была очень добра к нам. Мне сразу понравилась одна девушка, Агнес Гарт. Ей, как и мне, было шестнадцать лет. Это была самая милая, прелестная, красивая девушка, каких я когда-либо встречала.
— Красивее тебя? — прервала я ее.
— Какая ты глупая, — воскликнула она, смеясь и краснея. — Конечно, я знаю, что недурна, но меня нельзя даже сравнить с нею, хотя девочки и считали нас похожими. Мы обе были с ярким румянцем и одинаковым цветом волос. Ее прозвали Красавица, так обычно и называли: Красавица Гарт. Я не могу передать тебе, как я любила эту девушку; казалось, что вся любовь, какая была во мне, сошлась на ней. Она была такая нежная, добрая, хорошая — настоящий ангел.
Я рассмеялась.
— Ах, в самом деле, это так и было, Бесси. Мисс Робертсон говорила, что у Агнес нет твердых взглядов и она может легко попасть под влияние того, кого она любит. Однако и это была привлекательная слабость. Мы были как сестры и все два года провели вместе. Однако какое-то облако, казалось, окутывало ее.
— Облако?
— Ну, мы никогда не могли узнать по-настоящему, кто она такая. Другие девочки свободно беседовали о своем доме, о друзьях, о прошлой жизни. Она же молчала обо всем, что касалось ее личных дел, даже со мной. Однако мне казалось — я не знаю почему, — что ее мать была актрисой в Лондоне. Своего отца она никогда не знала. Агнес воспитывалась, как и остальные девочки, — больше мы ничего не знали.
— Уезжала ли она домой на каникулы?
— Нет, она проводила их в школе, как и я. Вероятно, это еще больше сблизило нас. Мои два года подходили к концу, когда однажды мисс Робертсон вызвала Агнес с урока немецкого. Когда мы вернулись в класс, то узнали, что Агнес уехала в Лондон по известию, полученному воспитательницей. Она вернулась через месяц в глубокой печали и сказала нам, что ее мама умерла. Хотя ее печаль была искренней, сквозь нее просвечивала радость, которой не было прежде. Я узнала, что Красавица была влюблена. Она встретила в Лондоне одного джентльмена, и уже состоялась тайная помолвка. Она не говорила, кто он по положению, хотя я и расспрашивала ее. «Теперь мне не придется идти в гувернантки», — сказала она мне однажды, поскольку именно это ждало ее, — ведь мать оставила ей слишком незначительное состояние, если таковое вообще было.
— Сколько ей было лет, Сюзанна?
— Тогда восемнадцать, как и мне. Это был последний год. Как-то меня пригласили в город, к себе на вечер, добрые люди, которые прежде жили рядом с папиным приходом. Красавица тоже была куда-то приглашена. Случилось так, что мы, возвращаясь, подошли к двери одновременно. Со мной была пожилая служанка. Красавицу провожал высокий, красивый молодой человек. Она держала его руку, и я инстинктивно поняла, что это ее возлюбленный приехал в Уолборо. Я хорошо разглядела его. Газовый фонарь отбрасывал свет прямо на его лицо. Он коротко пожелал ей доброй ночи и повернулся, чтобы уйти, когда Агнес остановила его. «Это мисс Стенхоуп, о которой ты так много слышал от меня», — сказала она. Правила приличия заставили его остановиться и сказать мне несколько слов, прежде чем нам отворили дверь. Затем он приподнял шляпу в знак прощания и удалился. «Не рассказывай ничего, Сюзанна, — шепнула мне Красавица с мольбой, — мисс Робертсон это может не понравиться».
— И ты рассказала?
— Что ты, конечно нет, Бесси. Разве мы могли выдать друг друга? Кроме того, я не видела ничего дурного в том, что он проводил ее домой. Я полагаю, что и друзья, с которыми она была, не возражали против этого.
— Продолжай.
— На следующей неделе я покинула школу и поступила на место, которое мне подыскала мисс Робертсон, у леди Лесли. Это очень далеко от Уолборо, примерно на полпути сюда, в Пенрин. Красавица и я не рассчитывали на частые встречи, но, прощаясь, мы плакали и обещали друг другу, что будем постоянно переписываться. Бесси, я получила от нее всего два письма.
Больше, чем слова Сюзанны, меня удивил ее тон.
— Только два письма. Одно из них пришло из школы, второе, через неделю, — из Лондона. Она писала, что покинула Уолборо и находится с друзьями в Лондоне, готовясь к свадьбе. Ее единственным желанием было видеть меня подружкой невесты, что, конечно же, было несбыточным. После этого я ничего не слышала о ней.
— И до сих пор ничего не знаешь?
— Слушай; через несколько месяцев, я думаю, в конце августа или в начале сентября — я помню, был теплый, с дымкой на небе день, — я сидела в школе, проверяя тетради. Мои ученики гуляли во дворе под присмотром воспитательницы-француженки. Вошел слуга и сказал, что меня спрашивает молодая леди. Это была Агнес. Когда дверь закрылась, она со стоном бросилась ко мне. Я не могу тебе передать, Бесси, как ужасно девушка изменилась за эти пять или шесть месяцев. Ее красивое лицо стало изможденным, прежде приятные округлые плечи заострились. Я не могла говорить от испуга, я видела, что случилось что-то плохое. Она прильнула ко мне, всхлипывая и дрожа. «Я должна была зайти к тебе, Сюзанна, — задыхаясь, произнесла она. — Всего на несколько минут, Сюзанна, только чтобы увидеть тебя, а потом я снова уйду». — «Дорогая Агнес, ты замужем?» — спросила я, нежно ее целуя. «Я думала, что да, Сюзанна, — ответила она. — Я думала так, хотя он не позволил мне сказать об этом тебе или кому-нибудь еще». При этом она села, бедная девочка, и со стоном уткнулась лицом в парту. «Дорогая, — сказала я, — куда ты направляешься?» Но она не ответила. Мне не понравилась тусклая синева ее губ. Было видно, что она нуждалась в пище и отдыхе. Я решила попросить леди Лесли, чтобы она позволила ей остаться у меня на день или два. Я была уверена, что леди разрешит, так как она была отзывчивой женщиной. «Подожди немного здесь, дорогая, — шепнула я, целуя ее бледную щеку. — Я принесу тебе стакан вина и печенье». Леди Лесли находилась в гостиной с друзьями. Я была в затруднении, не зная, что делать. Мне не хотелось вызывать ее из комнаты или разговаривать в присутствии посторонних. Пока я медлила, леди Лесли сама вышла из гостиной, и тогда я обратилась к ней, рассказав немного историю Красавицы. «Разрешите мисс Гарт остаться на несколько дней у меня», — попросила я. Леди Лесли сердечно сказала: «Если она в беде или у нее какие-то затруднения, необходимо, чтобы друзья за ней присмотрели». Я была так благодарна и растрогана, Бесси, что разразилась слезами. Потом я побежала к дворецкому за стаканом вина и вернулась в классную комнату. Она была пуста. Красавица ушла.
— Ушла?
— Да. Она, видимо, покинула класс почти сразу после моего ухода. Один из служащих встретил ее в холле и открыл дверь. Леди Лесли навела справки, и мы узнали, что Агнес поспешила на вокзал и села в поезд.
— В Лондон?
— Нет, она ехала в Корнуэлльс. Возникли затруднения с билетом — у нее был сквозной билет — из-за того, что она сделала остановку. Железнодорожный служащий сказал, что билет был до Сент-Хута. Бесси, я не видела ее с тех пор и ничего о ней не слышала.
— Сент-Хут — это небольшое селение в семи милях отсюда.
— Я знаю. Я проследила ее путь по карте. А теперь, как ты полагаешь, почему я рассказала тебе эту историю?
Задавая вопрос, она наклонилась ко мне, и я заметила, что она взволнованна: легкий румянец появлялся и исчезал на щеках, прекрасные голубые глаза необычно блестели.
— Этот человек, Хуберт Арлей, который собирается жениться на мисс Бертрам, перед которым вчера дважды проскакал заяц, напугав его до ужаса, был возлюбленным Агнес Гарт.
Я вскрикнула.
— Я узнала его мгновенно, хотя видела его только однажды, и к тому же при свете газового фонаря. Когда он стоял передо мной в парке, я узнала его и его голос, низкий и хриплый. Ты говоришь, что мистера Арлея зовут Хуберт. И имя возлюбленного Агнес было Хуберт. Я хочу знать: если он собирается жениться на мисс Бертрам, то где Агнес?
Я не могла говорить. Мысли метались в голове одна тревожнее другой. Вдруг всплыла еще одна, худшая из всех.
— Когда, ты говоришь, это было, Сюзанна? Когда она приехала в Корнуэлльс?
— Приблизительно год назад.
— Ну конечно, это было как раз тогда. Насколько я могу сейчас припомнить, год назад молодая девушка, утомленная, измученная, со сбитыми ногами добралась до коттеджа вдовы Меллон. Два дня она, больная, лежала у нее, затем исчезла. Домашние или кто другой ничего не знали о ней.
Минни Меллон рассказывала интересные вещи, но этого я не стала передавать Сюзанне, хотя описание молодой леди, которое мне дала сестра миссис Меллон, совпало с внешностью Агнес Гарт. Конечно, это не могло нас, семью Тренати, настроить против мистера Арлея. Если его свадьба с мисс Бертрам состоится, он станет нашим лендлордом и мой отец через год обратится к нему за продлением аренды.
Наконец мы легли спать. Но у меня не выходила из головы история, рассказанная Сюзанной; судьба бедной Агнес Гарт и, наконец, не в последнюю очередь, белый заяц, пробежавший по ногам мистера Арлея. Должно быть, мне присуща доля романтики, поскольку белый заяц все время вторгался в мои мысли.
В последнее время у нас возникли затруднения с домашней птицей, особенно с гусями. И вот утром, управившись со своими разнообразными обязанностями, я надела свой солнцезащитный капор и собралась сходить к Майклу Харту, леснику мисс Бертрам, чтобы посоветоваться с его женой, которая была знатоком в птицеводстве, о гусях. Мери Харт не было дома. Однако Майкл, покуривая послеобеденную трубку у дверей коттеджа, сказал, что она отправилась в сторону болота с порцией тушеного кролика для старой вдовы Лоум, которая сейчас болеет. Я не знала, ждать ли мне Мери Харт. Уже было около часа — время обеда у нас. Майкл предполагал, что она долго не задержится. Я села на скамейку у кухонного окна и завела с ним разговор.
— Здесь есть белые зайцы, Майкл?
— Белые зайцы?! — произнес он, поворачивая голову ко мне. — Что вы, мисс Бесси, у нас такой дичи нет.
— Моя кузина, мисс Стенхоуп, говорит, что видела, как белый заяц бежал через парковую тропу вчера вечером.
— Наверное, это был кролик, — сказал Майкл; так же, как я — Сюзанне. — Люди в этом краю не любят белых зайцев, — добавил он, перекладывая трубку из руки в руку. — Говорят, если увидишь — не жди ничего хорошего.
— Но как можно их видеть, Майкл, если их нет?
— Дело в том, что белые зайцы — это не настоящие зайцы, а духи, мисс Бесси, призраки. Я видел белого зайца только однажды и не хотел бы его увидеть снова.
— Так вы видели одного зайца?
— Я видел его, мисс Бесси. Дело было десять лет тому назад. Вы помните те времена?
— Конечно, помню, Майкл. Мне двадцать два года.
— В этом красном доме — его трубы видны над деревьями — жили старый Трехерн, его жена и сын. Молодой Трехерн был сумасбродом и доставлял родителям немало хлопот. Однажды осенним днем, когда я сопровождал сэра Уильяма и компанию охотников с собаками, молодой Трехерн, входивший в эту группу, отстал от других, рассказывая мне о своей заболевшей собаке. Как раз когда мы пересекали пятиугольную рощицу, белый заяц — так он выглядел — выбежал из зарослей прямо ему под ноги. Прямо под ноги, мисс Бесси. Я никогда ничего такого не видел. Молодому Трехерну это не очень понравилось — я видел, как он отпрыгнул в сторону. Я полагаю, что он вспомнил суеверие, но захотел заставить говорить меня. «Что это было, Харт?» — спросил он, ругаясь и отряхивая ноги, как бы желая стряхнуть с них следы, которые оставила эта тварь. «Это выглядело похоже на зайца, сэр, — сказал я, — но он удрал так быстро, что невозможно толком разобрать». Мы пошли дальше. Больше ничего необычного не случилось. Девять дней спустя молодой Трехерн погиб. Его выбросило из кабриолета, когда он возвращался из гостей, и он умер на месте.
— И все же, Майкл, что это за суеверие?
Прежде чем ответить, Майкл не спеша затянулся трубкой.
— Не такое это дело, мисс Бесси, чтобы его рассказывать молодой леди.
— Но я хочу знать. У меня есть веская причина для этого. К тому же я взрослая женщина, заметьте, Майкл, а не ребенок.
— Ну ладно. Что касается Трехерна, то он слишком много болтал и хохотал с Патти, дочерью вдовы Лоум. Она была молоденькая и прелестная, а он посмеялся над ней. Говорили, что вдова прокляла его. Я не знаю, как все случилось, но Патти умерла.
— А как же суеверие, Майкл?
— Это и есть суеверие, мисс Бесси. Если с молодой девушкой обходятся подобным образом и она умирает, она возвращается в виде белого зайца, и вот тогда наступает смерть ее бывшего возлюбленного. Она, влюбленная, возвращается, чтобы предупредить его.
Легкая дрожь охватила меня при этих словах. Неужели мистер Арлей настолько близок к смерти? Что за глупая мысль? Я стряхнула с себя дрожь вместе с суеверием. Мы, жители Корнуэлльса, склонны верить многочисленным фантазиям, но уж наверняка не таким нелепым.
— Не похоже, чтобы ваша жена возвращалась, Майкл, — сказала я, поднимаясь со скамьи. — Я больше не буду ждать. Возможно, она зайдет ко мне на ферму. Я бы хотела, чтобы она посмотрела на наших гусей.
— Она обязательно придет, мисс Бесси.
Я ушла, но, что бы ни делала, мне не удавалось выбросить эту историю из головы. Нет, не суеверие; я не могла забыть историю, рассказанную Сюзанной об Агнес Гарт и о том сходстве, которое существовало между нею и девушкой, посетившей миссис Меллон год назад.
Сегодня, во второй половине дня, мы пили чай необычайно рано, в четыре часа, из-за отца, которому надо было уходить. Я решила потом заскочить к миссис Меллон, порасспросить ее кое о чем. Сюзанна была занята красивыми старыми кружевными лентами для наволочек, которые остались ей от матери и от долгого хранения слегка пожелтели. Она их постирала и сейчас вытягивала, прежде чем разложить для отбеливания. Это и пригодилось как повод, чтобы оставить ее.
— На кого была похожа молодая леди, которая пришла сюда год тому назад, мисс Бесси? — повторила миссис Меллон мой вопрос. — Знаете ли, мисс, я сама не могла ее видеть, но моя сестра Анна, которая как раз была здесь, не могла наговориться о ее красоте, болезненном виде и ужасной печали.
— Она была очень красивая, не так ли? С голубыми глазами?
— О да, очень красивая, и глаза были самые голубые, прелестные и печальные; а волосы у нее были ярко-золотого цвета. Минни не далее как вчера сказала, что у молодой леди, которая приходила сюда с шерстью от вас, были такие же красивые золотые волосы.
Это было похоже на подтверждение, и я медленно перевела дыхание.
— Можете ли вы рассказать мне подробности ее прихода и пребывания здесь? — попросила я.
— Это было год назад, мисс Бесси. После полудня Анна, я и ребенок пили чай за этим круглым столом, когда снаружи послышалось какое-то движение. Анна отворила дверь. Там стояла одетая в черное молодая девушка, бледная и утомленная, как после долгого пути, с болезненным, но красивым лицом. Не разрешим ли мы ей присесть на несколько минут, спросила она, попросив стакан воды. Анна ввела ее в комнату, и тут она потеряла сознание, едва опустившись в кресло. Мы раздели ее и положили в постель Минни, потому что она была слишком слаба, чтобы уйти вечером. В этой постели она оставалась почти три дня, не имея сил, чтобы встать с нее, и плача почти все время.
— Назвала ли она вам свое имя? — прервала я рассказ.
— Она не называла своего имени, не говорила, откуда она, не рассказывала ничего о себе. Но все же сказала, что в тот день она вышла ранним утром из Сент-Хута. Мы поняли, что она где-то здесь прождала весь день, ожидая кого-то, так как ее видели два или три человека. Майкл Харт, по его словам, тоже видел ее, но он сказал мне, что лучше об этом не говорить, — внезапно оборвала свой рассказ миссис Меллон. — Так что оставим это. На третий день она поднялась, мисс Бесси, и я хорошо помню, как она сидела здесь со мной после легкого обеда, расспрашивая о мисс Бертрам и о ее предстоящем замужестве, будто она знала мисс Розу прежде. Я задала ей прямой вопрос. Нет, ответила она, никогда в жизни не видела мисс Бертрам, но слышала о ней. После этого надела шляпу и накидку, собираясь уходить. Я спросила, достаточно ли хорошо она себя чувствует и далеко ли ей идти. «Нет, совсем близко», — ответила она, заметив, что чувствует себя совсем здоровой. При этом она сняла медальон, висевший у нее на шее, надела на голубую ленту и повесила Минни на шею. «Храни его, моя дорогая, — сказала она. — Это все, что я могу тебе дать. Я не хочу его брать с собой туда, куда я пойду». Потом она поспешно попрощалась со мной и ушла прежде, чем я смогла сказать слово, оставив на столе (как я обнаружила позднее) золотой соверен, завернутый в лист бумаги. «Беги, Минни, — сказала я, — посмотри по какой дороге она пойдет». Я боялась, что девушка может снова упасть в обморок. Итак, Минни побежала и проследила ее путь очень далеко — до самого болота, не так ли, дочка?
— Да, мама, — ответила Минни, проказница лет десяти, которая слушала разговор в оба уха. — Я шла за ней всю дорогу. Она прошла вниз по тропе к болоту, а потом уже не выходила.
— Уже не выходила, — воскликнула я, пораженная этой странной фразой. — Что ты имеешь в виду, Минни?
— Она в самом деле больше не выходила, — ответила Минни. — Я очень долго стояла и смотрела, не выйдет ли она.
— Девочка имеет в виду, что она не выходила из зарослей, — вступила в разговор ее мать.
— Ты шла за ней по тропе, Минни?
— Да, сначала я шла за ней по тропе, а потом она скрылась под ивами, которые растут на краю болота, а я осталась на тропе. Увидев, что она не выходит, я подошла к ивам, но ее там уже не было.
— Но куда она могла уйти? — воскликнула я, чувствуя, как сжалось мое сердце. — Не могла же она перейти через болото — оно слишком топкое.
— Она не вернулась на тропу, — сказала Минни. — Я ее там не видела.
— Вероятно, ей удалось обойти болото, пробираясь по пням и кустам, мисс Бесси, и таким образом выбраться на большую дорогу, — вновь вступила в разговор миссис Меллон. Ее уравновешенный тон показывал, что мысль о худшем никогда не посещала ее.
— Вы не думаете, что она могла упасть в болото? — спросила я, едва сумев выдохнуть слова.
Женщина удивленно повернула свое невидящее лицо ко мне. Минни вытаращила глаза. Идея показалась им слишком дикой.
— Ну, что вы, мисс Бесси, такого быть не может. Если бы бедная леди оступилась и упала в болото, что маловероятно, она бы, конечно, закричала, а тут рядом была Минни, которая услышала бы крик.
Убежденность в том, что если бы она бросилась в болото намеренно, то не стала бы кричать, промелькнула у меня в голове вспышкой молнии. Я тут же мысленно назвала себя испорченной девчонкой за такое предположение.
— Не могли бы вы показать мне медальон, который она дала Минни? — спросила я вслух.
Госпожа Меллон вынула из кармана маленький ключик, подошла к кухонному столу и отомкнула чайницу, стоящую на нем. «Я держу его под замком из боязни, что Минни может его потерять», — заметила она, передавая медальон мне в руки.
Ах, нет необходимости смотреть второй раз! Внутри золотого медальона лежал локон золотистых волос — вне всяких сомнений, это были волосы Сюзанны — и была выгравирована надпись: «Агнес от Сюзанны».
— Он такой красивый, что мне хочется показать его моей кузине, — взволнованно сказала я. — Вы разрешите мне взять его с собой, миссис Меллон? Я верну его завтра.
Вдова разрешила взять медальон и сказала, что можно не торопиться с его возвратом. Старая женщина, взяв трость, пошла меня провожать.
— Я хочу, чтобы вы передали мне, что вам рассказал об этом деле Майкл Харт, — тихо промолвила я. — Вы же знаете, что можете мне доверять.
— Да, дорогая, я тебе верю, мисс Бесси. Итак, однажды, гуляя с собаками в рощице, Майкл увидел молодую леди, разговаривающую с мистером Арлеем. Он возвращался домой с охоты, а она стремительно вышла из рощицы и взяла его за руку. Мистер Арлей вырвал руку и закричал на нее, спрашивая, откуда она взялась и что ей надо. Полчаса спустя Майкл снова проходил мимо этого места, а они все еще были там. Она громко плакала и причитала, а он резким тоном обзывал ее бродяжкой, угрожая сдать под арест за то, что она к нему пристает, если только она немедленно не вернется туда, «откуда пришла». Майкл не знает, чем кончилась ссора. Но мистер Арлей, должно быть, оставил ее там одну, ибо немного спустя его видели идущим по парковой тропе в сторону поместья Бертрамов. Это не такие вещи, о которых стоит говорить, вы понимаете, мисс Бесси. Вот почему Майкл хотел, чтобы я молчала.
Пока я шла домой, в голове теснились тревожные мысли. Это была несомненно бедняжка Агнес. Но где она сейчас? И что я могу для нее сделать?
Приближаясь к нашим воротам, к своему удивлению, я увидела лошадь мистера Арлея, привязанную к ним, а его самого — на лужайке рядом с Сюзанной. Ее руки были скрещены на груди, а на лице, обращенном к нему, — холодное высокомерное выражение. Вдруг он повернулся на каблуках, вышел из ворот, сел на коня и проехал мимо, не удостоив меня ни словом, ни взглядом. Сюзанна объяснила мне, что произошло.
Она разостлала свои кружева на траве, устанавливая камешки на каждую ленту, чтобы прижать ее, когда подъехал мистер Арлей. Увидев Сюзанну, он внезапно придержал лошадь, спешился и подошел к ней.
— Так ты одна из дочерей фермера Тренати, моя дорогая, — начал он развязным тоном, которого Сюзанна не могла терпеть. — И где это ты пряталась, скажи пожалуйста, что я тебя не видел до вчерашнего вечера?
— Мистер Тренати — мой дядя, — ответила Сюзанна, поворачиваясь к нему.
— Ты приехала сюда жить?
— Нет.
— Пожить на время, во всяком случае, я полагаю. Я очень рад. Не так уж часто приходится встречать такую красавицу здесь, на краю земли.
— Мистер Арлей, — начала Сюзанна, — вы взяли на себя труд задать мне вопросы. В свою очередь могу ли я задать один или два вопроса вам?
— Пятьдесят, если тебе угодно, моя дорогая. Чем больше, тем лучше.
— Когда вы были еще мальчиком, не учились ли вы в течение трех или четырех лет у преподобного Филипа Стенхоупа? Мальчика звали, по моему, Хуберт Арлей.
— Именно так. Мистер Стенхоуп был моим наставником.
— Вы уважали и любили его, я полагаю.
— Любил и уважал Стенхоупа! Ну конечно. Что дальше?
— Я его дочь, мисс Стенхоуп, и дама, мистер Арлей.
Он был обескуражен, его лицо покраснело. Однако у него хватило такта изменить свои манеры на более уважительные, поэтому он предложил ей свою руку и сказал, что рад с нею познакомиться.
— Есть еще один вопрос, который я желаю вам задать, и это больной вопрос, — продолжала Сюзанна, — мне трудно спрашивать. Можете ли вы мне сказать, где находится Агнес Гарт?
Он остолбенело взглянул на нее и заметно изменился в лице.
— Агнес Гарт? — нарушил он молчание после паузы. — Я не знаю никого с таким именем.
— Я знаю, что вы ее знаете, мистер Арлей. Она моя лучшая подруга, любимая, как сестра, мы вместе учились в школе в Уолборо. Все последние двенадцать месяцев я жду известий от нее, но их нет.
— Я протестую, я не могу понять, с какой стати вы мне это говорите, — ответил он холодно. — Я никогда не слышал об особе, которую вы назвали. Разрешите пожелать вам доброго вечера. И с этим быстро повернувшись, он сел на коня и уехал.
Сюзанна рассказывала мне об этом под удаляющийся стук копыт, когда мы присели на скамейку под большой грушей. Я протянула ей золотой медальон.
— Ты узнаешь его, Сюзанна?
Она схватила его, бросила один взгляд и разразилась слезами.
— Ох, Бесси, где ты его взяла? Это подарок на память Агнес от меня при окончании школы. А она подарила мне этот замечательный крестик.
Я рассказала ей все, даже мои сомнения и страхи насчет болота. По правде говоря, я не имела намерения раскрывать так много, но секреты в такие моменты вырываются непроизвольно. «Но, Сюзанна, дорогая, — добавила я в заключение, — ты должна хранить это в строгой тайне. Ради моего отца не следует допускать огласки».
— Я сохраню это в тайне, — ответила она, поворачивая ко мне залитое слезами лицо. — Почему, Бесси, тебе кажется, что мы, смертные, можем распоряжаться такими вещами? Если моя бедная Агнес в самом деле лежит на дне болота, уверяю тебя, что все в руках Высшей силы.
Звезды начали мерцать на небе, взошла луна, запах закрывающихся цветов исчезал в холодном воздухе, а мы все сидели. Юнис вышла из дома, удивляясь, почему мы не идем, хотя должны знать, что ужин уже готов.
— Бесси, проводи меня завтра взглянуть на это болото, — прошептала Сюзанна, когда мы поднялись. — Я не успокоюсь, пока не увижу его.
И я пообещала.
Однако, подобно многим обещаниям, его не суждено было выполнить. Утром к нам в гости неожиданно приехали друзья из Сент-Хута. Последующие два дня шел проливной дождь. В общем, мы отправились к болоту на следующей неделе.
Красное предзакатное солнце отражалось в нем. Это было любопытное место: наполовину вода, наполовину земля — сплошная черная грязь. Когда был жив сэр Уильям, он говорил, что эта трясина когда-нибудь будет представлять ценность, однако он лично не станет с ней возиться. Ивы, про которые говорила миссис Меллон, нависали над краем болота, затем шли заросли тростника, потом — карликовые деревья, среди которых торчали пни.
— Ты видишь, Сюзанна, — заметила я, — она могла проползти вокруг по тростнику и пенькам и так выбраться на дорогу.
— Да, я вижу, — ответила Сюзанна, — это было бы возможно. С другой стороны, она могла броситься в пучину, чтобы избавиться от своей поломанной жизни.
— Не смей так думать, Сюзанна, ради всего святого!
Когда мы вернулись на дорогу, то увидели мисс Бертрам в красивой низкой коляске, запряженной пони. Рядом сидел мистер Арлей. Она остановилась, чтобы поприветствовать нас, а мистер Арлей приподнял шляпу.
Вдруг выскочивший как из-под земли белый заяц начал резвиться под ногами у пони. Был ли это настоящий заяц или призрак, но пони ужасно испугался: выкатил глаза, морда покрылась пеной. Заяц исчез почти мгновенно, но животное продолжало становиться на дыбы и беспорядочно метаться. Мисс Бертрам бросила поводья и чуть не выпала из коляски. Мистер Арлей удержал ее от падения, выскочил из экипажа и бросился к голове пони. Зайца, я уверена, он не видел.
Но он увидел его теперь. Заяц, который только что определенно исчез, был снова здесь, бегая сейчас уже под ногами у него. Со сдавленным воплем мистер Арлей отскочил назад и отпустил пони. Заяц снова исчез, мистер Арлей опять ухватил пони под уздцы, и мисс Бертрам выпрыгнула из коляски.
— Селим, что с тобой? — крикнула она, обращаясь к дрожащему животному. — Вы видели, кто испугал его? — обратилась она ко мне. — Или ты, Хуберт?
Но что я могла ответить? Ничего. Мистер Арлей теперь вел пони вперед, и, когда лошадка успокоилась, они сели и тронулись. Вожжи держал мистер Арлей.
И еще один раз мистер Арлей был напуган белым зайцем. Это было в следующее воскресенье. Он прогуливался по церковному двору с нашим священником, мистером Часнелом. Они остались после службы, чтобы обсудить какие-то приходские дела. Как раз когда они проходили мимо высокой могилы миссис Бартон, белый заяц пробежал по ногам мистера Арлея и, казалось, на миг остановился на них.
— Да ведь это совсем как белый заяц! — закричал священник. — Куда он убежал? Он напугал вас? — обратился он к мистеру Арлею, видя, что лицо у того стало белее смерти.
— Я не знаю, что это было, — ответил мистер Арлей, когда они осмотрелись. Но зайца нигде не было.
Преподобный Чарлз Часнел рассказал об этом случае — так о нем и узнали. Будучи новоселом в Корнуэлльсе, он никогда не слышал о предании, связанном с белым зайцем.
— Как вы думаете, что за новость я принес? — крикнул Роджер, выходя к завтраку во вторник утром. — Эта старая трясина будет выкуплена, осушена и…
— Я поверю в это, только когда увижу, — прервал его отец. — Сэр Уильям все время об этом говорил, но ничего не делал. Это с давних пор позор всей округи.
— На этот раз действительно собираются сделать дело, — сказал Роджер, улыбаясь в ответ на горячность отца. — Какие-то господа, ученые люди из Лондона, прибывают сегодня в поместье, работы будут начаты немедленно. Сам управляющий сказал мне это. Они говорят, — здесь Роджер не удержался от хохота, — что в этом болоте огромная ценность.
Отец посмотрел на него весьма сердито:
— Ценность в чем?
— В грязи, или в воде, или в их сочетании. Они говорят о ее химических свойствах. Это все мистер Арлей, это он все привел в движение и убедил мисс Бертрам начать это дело.
— Давно пора, — проворчал отец.
Через день мы увидели нескольких джентльменов, сопровождаемых рабочими. Они шли вниз по дороге к болоту. Мистер Арлей был впереди и всем заправлял. Он казался на удивление обаятельным, разговаривал энергично, смеялся весело — будто забыл про белого зайца.
Но — и это печальная правда — прежде, чем село солнце, его бездыханное тело провезли обратно мимо наших ворот.
Экскурсия на болото оказалась роковой. Я не могу рассказать вам в точности, что произошло или как, да в этом и нет необходимости. Рабочие начали чистить дно возле ивовых деревьев — возможно, чтобы посмотреть, что там за разновидность грязи. Первая вещь, которую они достали, была черная шляпа, вторая выглядела как пучок золотых волос. Это заставило их работать целенаправленно, и вскоре они вытащили молодую леди.
Это была бедная Агнес Гарт. Ее лицо удивительным образом сохранило свои черты. Хуберт Арлей не мог не признать ее. Те, кто были вокруг него, говорили впоследствии, что он сразу побледнел и осунулся.
Однако все забыли об осторожности и начали заходить слишком далеко в глубь болота, ступая по жердям от старого забора, торчащим из трясины. Дерево было гнилым и пористым, оно ломалось, и кто-то упал в болото, издав пронзительный крик. Это был мистер Арлей.
Он погрузился с головой, совершенно исчез из виду и больше не вынырнул. Как только приспособление было разобрано и переставлено, его снова наладили на поиски тела. Он был мертв; очевидно, захлебнулся ядовитой грязью. Ничего не помогло, они не смогли вернуть его к жизни.
С тех пор прошло много лет. Мой отец покоится на церковном дворе, а я по-прежнему Бесси Тренати. Я живу в старом доме с Роджером и его женой, которая надеется, что я никогда их не оставлю — иначе что будут делать дети без тетушки Бесси?
Сюзанна вышла замуж за Чарлза Часнела. Он недолго оставался в Корнуэлльсе. У него были хорошие связи, поэтому он успешно продвигался по службе, и сейчас настоятель собора в У. Сюзанна иногда встречает в обществе леди Каллоуэй — бывшую мисс Бертрам, и они редко упускают возможность поговорить о старом месте, Пенрине. Но есть один предмет, о котором Сюзанна никогда не говорит, разве только со мной. Это грустная история о несчастной Агнес, о Хуберте Арлее и о предостережении призрачного зайца.
Р. С. Хоукер
ПРИЗРАК БОТАСЕНА
Перевод Р. Громовой
В положении духовенства на западе Англии на протяжении всего семнадцатого века можно увидеть много своеобразного и даже тяжелого. Церковь тех дней находилась в переходном состоянии, и ее служители, как и ее документы, вобрали в себя странное сочетание старой веры и новой ее интерпретации. К тому же большая удаленность от главного центра жизни и нравов, Лондона, — а он в те времена и был цивилизованная Англия, подобно, тому как в наши дни Париж — это Франция, — лишала корнуэлльское духовенство, в числе прочего, возможности следить за направлением общественных взглядов той эпохи. А если вспомнить и то, какую преграду представляли собой неровные каменистые дороги и расположение жилищ священников в пустынных районах, очевидна неизбежность того, что существование епископа становилось для них скорее доктриной, которой надлежит верить, чем действительным фактом, известным любому вокруг. Ситуация складывалась так, что сельский священник, изолированный внутри замкнутого пространства, часто лишенный даже общества сельских сквайров (и нетронутый влиянием четвертого сословия, прессы, — так как до начала девятнадцатого века «Еженедельный альманах Флинделла», распространявшийся от дома к дому в корзине на спине мула, был единственным лучом света, проникавшим на запад), где-то к середине своей жизни превращался в человека, обладающего самобытным разумом, ничем не ограниченного в пределах своего прихода, несколько чудаковатого, если сравнивать с его собратьями из цивилизованных районов, и все же, как говорят немцы, «человека цельного и редкостного» в своем владении душ. Он был «пастырь», если выражаться каноническим языком, то есть человек, примеру коего надлежит следовать. Люди эти не были, однако, обесцвечены однообразием жизни и нравов в уединенном своем существовании. Они вбирали, каждый из своего собственного неповторимого окружения, оттенки окружающих предметов, и образовывали четкие сочетания цвета, выделявшиеся, по многочисленным свидетельствам, на фоне местных людей. Один из них, прозванный «свет иных дней», приходский священник на побережье, сдерживал неистовство «высадок контрабандистов» своим присутствием на песчаном берегу и «держал светильник», указывая пастве путь, когда ночи были темны, что и являлось, наверное, единственной духовной составляющей его трудов. Он бывал умиротворен и утешен, когда ему подносили бочонок голландской водки или ящичек чая. Среди рудников был там веселый священник, находивший отраду в выдолбленной людьми подземелий земле. Он, должно быть, был артист и поэт в своем роде, потому что ему приходилось поднимать прихожан по три, а то и по четыре раза в год для сооружения приспособлений для «гвари», религиозной мистерии, которая в надлежащее время разыгрывалась в хорошо сохранившейся вершине зеленого кургана или холма, расширяющегося в огромный амфитеатр и окруженного скамьями из дерна, на которых помещалось до двух тысяч человек. Там ставились исторические пьесы, «Творение» и «Ноев ковчег», которые до сих пор существуют в первоначальном кельтском варианте наравне с английским, и критики и исследователи старины полагают, что приходские священники, устраивающие подобные празднества, должны были быть, — потому что исконный язык Корнуэлльса звучал до конца семнадцатого века. Более того, ведь где-нибудь мог быть некий пастырь, разбирающийся лучше других в глубоко волнующих сказаниях неповторимой прелести. Там был человек, настолько высоко отмеченный в колледже за природную одаренность и знание ученых книг, которых никто другой и прочесть не мог, что, когда он «принял сан», епископ дал ему плащ алого шелка, чтобы тот покрывал им плечи в церкви; и будто бы его светлость вложил такую власть в этот плащ, что, когда пастырь надевал его, он мог «повелевать любым призраком или злым духом» и даже «остановить землетрясение».
Этим могущественным священником, противостоящим сверхъестественным пришельцам, был Парсон Рудалл из Лонсестона, сведения о жизни и делах которого мы взяли из местной хроники его времени, из сохранившихся писем и других документов и, наконец, из собственного его «ежедневника», случайно попавшего в руки пишущего эти строки. В действительности легенда о Парсоне Рудалле и призраке Ботасена многим корнуэлльцам покажется знакомой с детских лет по местным рассказам.
В дневнике ученого наставника грамматической школы — ибо такова была его обязанность наряду с неусыпным попечением о приходе — сделана следующая запись: «Чумное поветрие разразилось в нашем городе в начале года 1665 от Р. Х.; увы, тотчас же пришло оно и в мою школу, отчего сразу заболело и умерло несколько старших учеников… Среди других подвергшихся губительному влиянию недуга был юный Джон Элиот, старший сын, помощник и наследник Эдварда Элиота, эсквайра из Требурси, подросток шестнадцати лет от роду, но уже выделявшийся многообещающими дарованиями. По его собственному побуждению и горячему желанию я согласился лично отслужить на церемонии его похорон».
Здесь следует заметить, что, каким бы странным и исключительным ни казался нам тот факт, что этот паренек, почти мальчик, так формально заботится об исполнении церемонии своим наставником, это вполне согласовалось с нравами тех времен. Старинные обычаи служения мертвым были упразднены законом, и единственное, что осталось от тех священных церемоний, месячных и годовых поминовений, было всеобщее желание «разделить», как они это называли, напутственное слово в загробный мир, наполненное обычно самыми возвышенными восхвалениями и витиеватыми предостережениями живым и мертвым.
Дневник продолжает:
«Я исполнил обещание и читал над его гробом при большом стечении безутешных, плачущих друзей. На одного джентльмена преклонного возраста, бывшего в то время в церкви, м-ра Блайха из Ботасена, моя речь произвела особенно сильное впечатление, и было слышно, как он повторял некоторые обороты из нее, особенно одну фразу из Maro Virgilius (Девы Марии), которую я произнес применительно к усопшему юноше: „Et puer ipse fuit cantari dignus“ — „отрок этот высших достоинств исполнен“.
Причина, по которой этот старый джентльмен был столь тронут моим сравнением, была такова. Его первенец и единственный сын — ребенок, который еще несколько месяцев назад ни в чем не уступал описанному мной юному Элиоту, но который по какой-то странной причине в последнее время совершенно изменился вопреки надеждам своих родителей, стал угрюмым и замкнутым, болезненно задумчивым. По окончании похорон не успел я выйти из церкви, как меня остановил этот почтенный родитель, горячо и с исключительной настойчивостью требуя, чтобы я в тот же вечер безотлагательно ехал с ним к нему, в Ботасен; и я не смог бы уклониться бы от его просьбы, если бы не приглашение м-ра Элиота посетить его дом. Так я смог освободиться от настойчивого просителя, но не раньше, чем пообещал и заверил его, что непременно посещу его на следующий же день как можно раньше».
«Местечко», как его называли, Ботасен, где проживал старый м-р Блайх, представляло собой приземистое строение — помещичий дом пятнадцатого века, с прочными стенами и торчащими каминными трубами, — сооруженное из темно-серого камня, добытого неподалеку, в каменоломнях Вентор-Гана. По сторонам, совмещая приятное с полезным, место для прогулок и ограду, располагался сад с широкими лужайками, окруженный величественной рощей деревьев, кроны которых напоминали оленьи рога. Все это несло на себе глубокий отпечаток эпохи и казалось вполне подходящей сценой для всяких странных и сверхъестественных происшествий. С каждой сумрачной низиной в округе могла бы быть связана легенда, а стены самого здания просто наверняка скрывали какую-нибудь потайную комнату. Туда-то, следуя своему обещанию, и прибыл наутро Парсон Рудалл. Как оказалось, для встречи с ним был приглашен и другой священник, который вскоре после прибытия, под предлогом осмотра гостем тропинок и деревьев парка, предложил прогуляться вместе, пока не прозвонит обеденный колокол. И там, очень многословно, с постоянными торжественными паузами, его собрат «поведал тайну».
Необычайное несчастье, сказал он, свалилось на юного Блайха, некогда подающего надежды наследника своих родителей и земель Ботасена. Хотя с детства он был живым и веселым мальчиком, отрада старости отца, как Исаак в былые дни, в последнее время он внезапно переменился, стал сдержан и молчалив — нет, даже как-то суров и мрачен, необщителен, всегда задумчив, часто слезлив. Сперва мальчик ничего не говорил о причинах такой глубокой перемены, но наконец, в ответ на настойчивые расспросы родителей, открыл свою тайну. Дело в том, что каждый день он ходил по тропинке среди полей к дому этого самого священника, который заботился о его образовании и наставлял его в занятиях, соответствующих его возрасту. На его пути лежала одна пустошь или низина, где дорога вилась среди высоких гранитных глыб с поросшими травой пространствами между ними. Там, и всегда в одном и том же месте, мальчик каждый день, по его словам, встречал женщину с застывшим, бледным лицом, в длинном свободном одеянии из грубой шерстяной ткани; Одна рука ее всегда протянута вперед, другая прижата к телу. Ее зовут Дороти Динглет, и мальчик знает ее еще с детства, поскольку тогда она часто бывала в доме его родителей. Но пугает его то, что она умерла уже три года назад, и он сам вместе с соседями присутствовал на ее похоронах. Значит, как простодушно заключает мальчик, поскольку он видел ее тело лежащим в могиле, то, что он видит каждый день, — это ее дух или призрак. «Спрошенный снова и снова, — сказал священник, — он ни разу не сбился; но он повторяет одну и ту же простую историю как нечто, не подлежащее сомнению. Действительно, описания мальчика очень ясны и спокойны для его возраста. Он говорит, например, что волосы привидения выглядят неживыми, такие мягкие и невесомые, словно тают на глазах. А ее глаза раскрыты и никогда не мигают, даже когда солнце светит ей прямо в лицо. Она не делает шагов, но как бы плывет над травой. И ее рука, протянутая вперед, словно указывает на что-то очень далекое, чего нельзя увидеть. И эти ее постоянные появления, — а он неизменно встречает ее там — очень подавляют мальчика. И хотя он никогда не встречает ее к ночи, он, не может спокойно спать».
Вот что рассказал священник; здесь его прервал звон колокола к обеду, и мы вошли в дом. После обеда, когда юный Блайх вместе со своим наставником оставил нас, чтобы заняться книгами, его родители тотчас пожелали узнать мое мнение об их сыне. Я очень осторожно сказал, что «случай этот странный, но ни в коей мере не невозможный. Я непременно займусь им и не побоюсь столкнуться с чем бы то ни было, если мальчик будет откровенен со мной и исполнит все, что я скажу ему». Мать мальчика была чрезвычайно обрадована, но я заметил, что старый м-р Блайх побледнел и что его гнетет какая-то мысль, которую он, однако, не высказал вслух. Затем они решили, что пора позвать мальчика, чтобы он безотлагательно встретился со мной. Он пришел и повторил мне свой рассказ с большим самообладанием и вдобавок с очаровательной простотой выражений. Казалось, что это, правда, сказано про него, он действительно выглядел как ingenui vultus puer ingenuique pudoris. Я раскрыл ему свои намерения. «Завтра, — сказал я ему, — мы пойдем вместе на то место; если женщина появится, в чем я не сомневаюсь, предоставь мне действовать в соответствии с тем, что я знаю, и с теми законами, что записаны в моих книгах».
Местность, на фоне которой развертывались события, описываемые легендой, сохранилась неизменной и все еще посещается теми, кто интересуется сверхъестественными преданиями старины. Тропинка проходит через болотистую пустошь, где тяжелые громады скал возвышаются тут и там из травянистого дерна, а заросли вереска и чертополоха переплетаются в золотистые и лиловые узоры между ними. И среди всего этого между скал извивается естественная дорожка, протоптанная редкими деревенскими прохожими. Как раз посредине, где полоска дерна, лежащая у тропинки, несколько шире, чем везде, находится то место, которое до сих пор связывают с тем привидением, называя его Призраком Парсона Рудалла.
Но мы должны воссоздать первое столкновение священника с Дороти из его собственных слов. «Мы встретились, — пишет он, — в саду ранним утром, когда другие еще спали; мы вдвоем, я и мальчик, пошли к полю. Он был совершенно спокоен; рукой он прижимал к себе Библию, откуда прочел мне несколько стихов, которые, по его словам, выбрал уже давно, чтобы всегда держать в памяти. Это были стихи из Книги Иова: „Тогда смущаешь ты меня снами и ужасаешь меня видениями“ и из Второзакония: „Скажи утром: „Боже, пусть будет еще вечер!““, а вечером скажи: „Боже, пусть будет еще утро!“ — из-за страха сердца твоего, из-за видений глаз твоих».
Способность мальчика так легко применять стихи меня очень порадовала, но в глубине души мне было тревожно и далеко не весело. Поскольку я предполагал, что это может быть daemonium meridianum, духи наиболее неподатливые воздействию и приказам из всех, кого только может встретить человек, и к тому же еще самые опасные. Мы едва достигли указанного места, как одновременно увидели ее, скользящую к нам; в точности так древние авторы описывали своих «лемуров, которые плывут по земле, не оставляя ни следа на песке, не задевая ни травинки». Выглядела эта женщина совершенно так, как описывал ее мальчик. Бледное, окаменевшее лицо, странные, похожие на туман волосы, застывший, немигающий взгляд, устремленный, однако, не на нас, а на что-то очень-очень далекое; одна рука протянута вперед, другая лежит на поясе, повязанном на ней. Она плыла по полю, как корабль по течению, и проскользнула рядом с нами, чуть помедлив. Но столь глубокий трепет объял меня — ведь я стоял лицом к лицу с человеческой душой, отделенной от плоти, — что мужество покинуло меня, и я забыл о своих намерениях. Я хотел обратиться к видению в заранее выбранных словах, но не смог. Я оставался стоять, пораженный и безгласный, пока она не удалилась. За нами увязался спаниель, любимец мальчика; но, когда женщина приблизилась, бедное создание, отчаянно завизжав и залаяв, кинулось бежать прочь, назад, в невыразимом ужасе. Мы возвратились домой, и после того, как я сказал все что мог, чтобы успокоить мальчика и утешить стариков, я на некоторое время покинул их, пообещав, что, как только завершу одно дело в другом месте, куда я должен отправиться сейчас, я вернусь, чтобы уладить и их дело.
Январь 7, 1665. — Дома из книг я узнал, что должно предпринять; итак, Apage, Satanas! — Изыди, Сатана!
Январь 9, 1665. — Сегодня я покинул жену и семью, будто бы для того, чтобы провести обручение в одном месте, а сам тайно поехал в епархиальный город, где находится резиденция нашего достойного епископа.
Январь 10, 1665. — Deo gratias, — благодарю тебя, Боже, — за спокойный путь до Эксетера; за испрошенную и полученную немедленно аудиенцию у его светлости; просил я ее для совета и наставления по одному очень тяжелому и значительному делу; меня позвали, я вошел, выразил свое почтение; затем по данному мне знаку изложил свое дело — затруднения по поводу Ботасена, подкрепленное яркими, живыми примерами и торжественными заверениями всего виденного и слышанного мной. Я был спрошен его светлостью, какую же именно помощь желаю я получить из его рук. Я отвечал, что мне нужно разрешение заклинать духов, чтобы я мог, поступив так, успокоить этого пришельца из другого мира и таким образом избавить живых и мертвых от подобных неожиданностей. «Но на каком основании, — сказал епископ, — вы полагаете, что я уполномочен давать то, о чем вы просите? Наша Церковь утратила, как известно, некоторую часть своей древней власти — из-за отпадения от истинной веры и других злоупотреблений». — «Нет, мой господин, — смиренно отвечал я, — по счастью, семьдесят второй из канонов, утвержденных и предписанных нам, духовным лицам, в 1604 году Anno Domini ясно говорит, что „никакой священник, если только он не владеет разрешением, полученным от своего епархиального епископа, не должен пытаться заклинать духов — ни злых, ни добрых“. Поэтому я и не мог, — кротко продолжал я, — заняться этим делом, не имея законного разрешения с подписью и печатью вашей светлости». После этого наш епископ, человек ученый и мудрый, сидя в своем кресле, некоторое время обсуждал со мной эту тему, изящно ссылаясь на древних авторов и на Святое писание; я же смиренно отвечал ему, пока наконец он не позвал секретаря и не велел ему написать вышеупомянутый документ, тотчас же и безотлагательно, что и было исполнено; и после того, как я передал секретарю определенную сумму денег для епархиальных нужд, как всегда делается в таких случаях, епископ собственноручно скрепил подписью документ возле sigillum — оттиска — своей печати и передал его в мои руки. Когда же я преклонил колени, чтобы получить его благословение, он сказал мягко: «Пусть это останется тайной, м-р Р. Слабая братия! Слабая братия!»
Разговор с епископом и успех, сопутствовавший ему, когда он преодолел владевшие его светлостью сомнения, похоже, очень укрепили Парсона Рудалла в его собственной решимости и придали ему мужество, которого ему явно не хватало во время первого столкновения с призраком.
Записи продолжаются:
«Январь 11, 1665. — Наконец-то поспешил я домой, и приготовил все необходимое, и произвел все вычисления на начало следующего дня. Я достал свое медное кольцо со scutum Davidis — знаком Давида, — вычерченным на нем, и надел его на указательный палец правой руки.
Январь 12, 1665. — Въехал в ворота Ботасена во всеоружии, но не так, как вооружался Саул, и приготовился. Демоны представляют собой некоторую опасность, но эта опасность постоянно разлита в воздухе вокруг нас. Итак, рано утром, один, — ибо так предписывают обычаи, — я отправился в поле. Там было пусто, а значит, у меня было необходимое время, чтобы все подготовить. Сначала я остановился и начертил круг в траве. Затем я запечатал пентаграммой своего перстня самую его середину, а в сфере ангелов огня установил свой посох из рябины. Потом я встал с юга от круга, точно по линии меридиана, повернувшись лицом к северу. Довольно долго я ждал и вглядывался. Наконец воздух как бы задрожал, раздался мягкий вибрирующий звук, и мгновенно появился образ, двинувшийся тут же ко мне. Я развернул пергаментный свиток и вслух прочитал заклинание. Она остановилась, словно колеблясь и сомневаясь; замерла неподвижно; тогда я снова произнес заклинание, нараспев читая каждый слог. Она приблизилась к моему кругу, но остановилась сперва вне его, на краю. Я повторил опять, но в этот раз я говорил по-сирийски, на языке, который, как говорят, используется подобными созданиями, живущими и общающимися мысленно.
Она наконец покорилась и скользнула в круг, где внезапно застыла. Более того, я увидел, что она опустила свою указующую руку. Признаюсь, все это время колени мои дрожали и пот градом катился по телу. Но теперь, хотя я и стоял лицом к лицу с призраком, сердце мое успокоилось и рассудок прояснился. Я знал, что пентаграмма управляет ею и что круг удержит ее, пока я не произнесу разрешающего слова. Тогда я вспомнил одно правило, с древности известное людям: ни ангел, ни демон, ни один дух, добрый или злой, не заговорит до тех пор, пока кто-нибудь первым не обратится к нему. NB — это и главный закон молитвы. Господь никогда не ответит до тех пор, пока человек снова и снова вслух не обратится к нему с молитвой. Итак, я заговорил первым, как советуют книги, и призрак ответил, даже охотно. Я спросил, почему он не упокоен. Не находит себе покоя из-за одного греха. Спросил, какого и кто совершил. Открыл это: но это sub sigillo — на этом печать тайны, — и, значит, nefas dictu — не может быть разглашено. Спросил ее, чем она может подтвердить, что она настоящий дух, а не демоническое наваждение. Предсказала, что до того, как наступят следующие святки, ужасная чума опустошит страну, и бесчисленные души будут покидать свою плоть, покуда, как образно выразилась она, „наши долины не будут полны“. Еще спросил, зачем она так пугала мальчика. Ответила: „Таков наш закон: мы должны найти юношу или девушку, отличающихся чистой жизнью и не достигших еще совершеннолетия, чтобы передавать послания и предостережения“. Мы сказали друг другу еще немало всего, но это не в моей власти — приводить их здесь. Перо и чернила исказят и плохо передадут те мысли, который она высказала и которые я услыхал в тот день. Я разорвал круг, и она удалилась, чтобы вернуться еще раз на следующий день. Перед вечерней молитвой состоялся длинный разговор с этим старым грешником. М-р Грэйт испуган и полон раскаяния; искупление и епитимья сполна; тем не менее я доволен; подробный рассказ перед прощением.
Январь 13, 1665. — На рассвете я снова был на поле. Она появилась тут же, и, кажется, по собственной воле. Я спросил ее, известны ли ей мои мысли и то, о чем я собираюсь ей рассказать? Ответила: „Нет, нам известно лишь то, что мы видим и слышим; мы не можем читать в душе“. Тогда я повторил ей слова раскаяния, произнесенные человеком, обвинить которого она приходила, и рассказал, что он готов сделать во искупление вины. После этого она сказала: „Мир всем нам“. Я исполнил все необходимое для ее освобождения в соответствии с тем, что было записано в моей памятке; и затем, выполнив определенные обряды, освободил страдающий дух, и она мирно удалилась, скользя к западу. После этого никогда не появлялась она больше, упокоившись до тех пор, пока не предстанет снова во плоти в последний Судный день в долине Армагеддона».
Этот отрывок и любопытные детали из «ежедневника» простодушного священника, жившего в семнадцатом веке, кажется, подтверждает его личную убежденность в истинности всего того, что он видел и говорил, хотя в словах его слишком много того, что одни назовут суеверием, а другие — преизбытком веры того времени. Замечательно, однако, что то положение, по которому нужно разрешение епископа для заклинания духов, по-прежнему включено в священный закон Англиканской Церкви, хотя можно представить себе, как это отразилось бы на нервах наших епископов, если бы их подчиненные обращались к ним за документами вроде того, какой получил Парсон Рудалл. Общие факты, перечисленные в его дневнике, по сей день являются предметом искренней веры в тех местах. И как веское доказательство правдивости истории с Парсоном Рудаллом и Призраком часто приводится тот факт, что чума, роковая для стольких тысяч человек, действительно разразилась в Лондоне на исходе того самого года. Мы завершим рассказ такой страницей из «ежедневника», датированной 10 июля 1665 года:
«Какими тяжелыми кажутся грехи и отпадение от истинной веры нашего поколения, когда видишь, что эта Черная Смерть, пожирающая теперь тысячи и тысячи людей на улицах огромного города, была предсказана уже шесть месяцев назад одному сельскому священнику скорбным видимым духом! И от каких радостей и впечатлений отворачиваются те, кто презревает и отрицает любую возможность общения с бесплотными душами, с духами, радостными и исполненными печали, которые населяют невидимый мир!»
Иден Филпотс
ЖЕЛЕЗНЫЙ АНАНАС
Перевод Р. Громовой
Я рад, что могу об этом написать. Я почувствовал большое облегчение, когда рассказал об этом жене, но оно не было полным, поскольку она отказалась мне поверить и предложила обратиться к врачу.
Возможно, найдутся ученые люди, для которых не составит труда объяснить то, что произошло со мной; возможно, для этого состояния существуют какие-то названия, и очень может быть, что и другим приходилось пережить нечто подобное и совершить столь же непостижимые поступки, — однако у меня при моем скромном положении нет времени изучать работы по психопатологии или по психотерапии. Поэтому я предпочел бы объяснить все иначе и проще. Я берусь утверждать, что Провидению заблагорассудилось избрать меня для особой миссии в его далеко простирающихся целях.
Так я объясняю это теперь. Но быть орудием Провидения в великом деле — эта участь не очень подходит для мелкого лавочника, и никто никогда не узнает всей глубины страданий, которые я пережил, пока тайные силы, вершащие наши судьбы, вели меня по этому страшному пути; никто никогда не измерит всю глубину отчаяния и страха, в которые я опускался на грани безумия; никто и никогда не сможет представить себе непреодолимую пропасть, которая тогда разверзлась между мной и моими близкими.
Я был совершенно отрезан от них. Я жил своей тайной жизнью. Ничей взгляд не мог проникнуть в темные лабиринты духа, где я странствовал, потерянный. Ни один дружеский голос не звучал для меня. Сочувствие или понимание, которые могли бы придать мне сил и помочь преодолеть отчаяние, не достигали меня.
Несомненно, в какой-то мере это была моя собственная вина. Вокруг было достаточно людей, ценивших меня и готовых сделать все, что в их силах, чтобы помочь мне. Моя жена — скажите, можно ли себе представить женщину лучше? Она всегда была рядом, и ее мягкая тактичность помогла мне пройти через невротические вспышки и приступы болезненного возбуждения. Но моя тайна, моя одержимость была скрыта от нее. Я скрывал это от стыда; даже ей не мог я раскрыть сути того, что происходило со мной, и того, насколько сильное и разрушительное воздействие это оказывало на меня.
Сущность этого проклятия станет ясна в ходе моего рассказа. Зовут меня Джон Ной, я живу в корнуэлльской гавани Бьюд. Сюда я приехал из Холсворси лет двадцать назад, но благосостояние, не так давно благодатным дождем излившееся на Бьюд, превратив его из затерянной деревушки в фешенебельный курорт, меня не коснулось.
Я держу небольшой бакалейный магазин, торгую также фруктами и овощами. По мере скромных сил я к тому же обслуживаю почтовое отделение, и таким образом прибавляю немного к своим доходам, но значительно увеличиваю ежедневные обязанности, поскольку ничтожная плата в один фунт и один шиллинг в месяц — это все, что мне полагается за такую важную государственную службу.
Я надеялся, что в развивающихся районах Флексбери, где новые дома росли как грибы, часто даже с более чем грибным постоянством, заведя у себя почтовую контору, можно привлечь больше покупателей и расширить мое маленькое дело. Но увы! Иногда мне удавалось продать немного почтовой бумаги или воска для запечатывания писем, но никакого заметного прироста моей собственной торговли благодаря почте не замечалось, хотя по праздникам для работы на ней не хватало — и продолжает не хватать — одной головы и одной пары рук. Тогда моя рассудительная жена приходила мне на помощь; но даже так наши доходы не покрывали расходов.
Конечно, Бьюд сейчас уже не тот, каким был, когда я только что женился на Мэйбл Полглэйз и открыл магазин. Теперь каждое лето к нам стекаются бесчисленные отдыхающие, площадки для гольфа заполнены мужчинами и женщинами, которые упражняются в нем с раннего утра и до вечера. Широкие песчаные пляжи покрыты детьми, которые в своих живописных нарядах похожи на розовые и голубые, желтые и белые лепестки цветов, разбросанные на песке во время отлива.
У меня никогда не было детей; и это очень огорчало мою жену, но втайне радовало меня — не потому что я их не любил, но потому что после женитьбы я стал подвержен приступам слепой одержимости и почувствовал, что дать кому-то унаследовать такие непостижимые черты характера было бы просто преступлением с точки зрения любого сознательного существа.
Тень на ясном горизонте моего сознания росла очень постепенно, и только когда она приобрела уже явно зловещий оттенок, я впервые всерьез об этом задумался. Более того, при первых ее проявлениях я ею даже гордился; а моя жена еще со времени нашей свадьбы привыкла ценить во мне определенную черту, связанную в сознании людей обычно с процветанием и успехом.
— Джон, — заметила она по какому-то поводу, — то, как ты умеешь схватывать детали, — это самое замечательное, что в тебе есть. Ты накидываешься на какую-нибудь вещь, как собака на кость, и ничто уже не может тебя от нее оторвать. Будут ли это сардины, или сушеные фрукты, или весенние овощи, или новый сорт чая, — это удивительным образом захватывает все твои мысли, ты готов забыть обо всем на свете и думать лишь об одном, заслонив этим предметом все остальные, просто живя им, как хлебом насущным. Это просто здорово для торговли; ты проводишь столько времени, расставляя все как можно лучше и уговаривая покупателей взять эту новую вещь. Но, знаешь, мне кажется несколько странным, что ты так часто всей душой и всем сердцем отдаешься какому-нибудь пустяку, вроде новой мышеловки или мухобойки, который совершенно этого не стоит. Ты уделяешь не меньше внимания перочистке или щетке для посуды не дороже шести пенсов, чем новому вину или чему-то другому существенному, что может дать хорошие деньги, много денег.
Здесь она попала в точку. Какая-нибудь мысль могла проникнуть в мое сознание, подкинутая, как яйцо кукушки в чужое гнездо, чтобы потом, когда птенец вылупится, вытеснить всех остальных, и тогда на какое-то время я становился рабом одной и только одной идеи. Если бы эти идеи представляли ценность, если бы я вынашивал блестящие планы для Бьюда или хотя бы для себя, никому бы не пришло в голову возражать против такой способности концентрации или подозревать, что за этим кроется расстройство ума. Но, как, к сожалению, очень справедливо заметила моя жена, я был склонен расходовать огромные запасы душевных сил на самые пустяковые и никчемные вещи.
Однажды, к примеру, мне случилось поймать кузнечика в нашем маленьком саду, и потом целых два года я не мог думать ни о чем, кроме кузнечиков. Я покупал работы по энтомологии, которые едва мог понять; я собирал кузнечиков, часами изучал их повадки; я даже приручил одного кузнечика. В конце концов мне удалось собрать такое количество сведений об этих насекомых, какого, вероятно, не имел никто и никогда в целом мире.
Я смог преодолеть это благодаря поддержке жены. Но это было только начало гораздо худших дел. После того как однажды, потеряв терпение, она в сильных выражениях высказала все, что думала о подобном ребячестве, я стал осторожнее и начал скрывать от нее свои мысли. Потом я осознал, что моя искренность с Мэйбл во всем без исключения прежде помогала мне держаться и служила как бы щитом между мной и пугающей склонностью моего характера.
Теперь, когда возник этот барьер между моим помраченным рассудком и ее здравым смыслом, сошествие в ад стало легче легкого и шло уже скачками. В моих беспричинных увлечениях произошла существенная перемена. До этого они обычно касались чего-нибудь съестного или каких-нибудь усовершенствований в магазине, занимавших меня в ущерб вещам более важным. Кузнечики появились преждевременно, и на протяжении многих лет после того, как я полностью освободился от них, со мной не случалось ничего подобного. Но, привыкнув быть неискренним с Мэйбл, скрывая от нее свою тайную жизнь, я оказался во власти ускоряющегося процесса внутреннего распада; магазин больше не интересовал меня; мой разум блуждал теперь в других местах, притягиваемый предметами, не имеющими никакого отношения к моей собственной жизни. Мне виделся в этом какой-то мистический смысл, я тайно принимал эти предметы в сердце, служил и поклонялся им. Они всегда были до невозможности обыкновенны; в этом и заключалось самое страшное.
Как пример можно привести такой случай. Было время, когда один памятник на кладбище у церкви приковывал все мое внимание. Там, на зеленом холме, нашли свой последний приют многие безымянные жертвы моря, и там, над могилой моряков, давным-давно утонувших в устье гавани, величественно стояла головная фигура с их разбившегося корабля. Как прежде, при жизни, эта статуя вела их через бурные волны морей, так и теперь продолжала нести вахту над могилами моряков, возвышаясь, большая и белая, над другими памятниками. Так она стояла уже лет пятьдесят, и видно было, что простоять так она может еще очень долго, если за ней хорошо следить и предохранять ее от повреждений.
И вот эта деревянная фигура со злосчастного «Бенкулана» зачаровала меня самым невероятным образом. Не могу даже сказать, как часто я приходил к ней, трогая ее руками, изливая перед ней свои бессвязные мысли, как некий священный дар. Эта фигура, изображавшая азиатского вождя, для меня превратилась в настоящего инкуба, излучавшего какую-то просто гипнотическую привлекательность, перед которой в течение долгого времени я был совершенно беспомощен. В результате я избавился от этого только перейдя из Англиканской Церкви в секту методистов. Я не ходил больше в церковь и на могилу погибших моряков; я старался противостоять жуткому притяжению памятников. По ночам я просыпался в поту и, цепляясь руками за кровать, боролся с желанием немедленно вскочить и бежать к величественной фигуре среди могил.
Часовня методистов находилась в десяти минутах ходьбы от моего магазина. Она была построена недавно; камень в ее основание был заложен два года назад известным методистским филантропом, финансистом и другом человечества, Болсовером Барбелльоном. Это здание, представлявшее новейшую и наиболее извращенную форму архитектуры, тяжело возвышалось над Флексбери, нависая глыбой мрачных каменных плит и зловещего кирпича над жалкими рядами жилых домов. Но оно все-таки спасло меня от головной фигуры с «Бенкулана», и на некоторое время методисты своими проповедями успокоили мою душу и внесли в нее мир. Я многим им обязан, и с радостью записываю этот мой долг.
Можно привести немало примеров не менее мрачных, чем этот. Но я хочу поскорее перейти к развязке трагедии и тем событиям, которые непосредственно ей предшествовали. Моя жена, после длительного периода, когда мы все более отдалялись друг от друга, теряя взаимопонимание, призвала меня к ответу, и ее резкость, хотя и совершенно заслуженная, просто поразила меня. Никогда до этого она не говорила в таком тоне.
— Почему ты не можешь, несчастный человек, немного позаботиться о том, чтобы крыша не обрушилась нам на головы? — начала она. — Никогда еще торговля не шла хуже, и ты лишишься почтовой службы не позже следующего лета, если еще что-нибудь перепутаешь. А то, что творится в мире, способно заставить ангелов проливать слезы. Взгляни, что пишут во вчерашней газете, — все эти благотворительные общества рухнули как карточный домик, а этот праведник Господень, за какого мы его принимали, этот Болсовер Барбелльон, на деле оказался отродьем Сатаны. Твоя родная сестра разорена, множество вдов и сирот по всей Англии стоят на пороге работного дома, а этот мошенник вышел сухим из воды, исчез куда-то — и все. А эта забастовка шахтеров, подобной какой еще не знали, а убийца в Плимуте, а эти разговоры о войне с Германией, и еще Бог знает что! Но ты при этом — ты можешь жить спокойно в подобном мире, словно ты какая-нибудь корова или овца и не более, тайком лелея мысли о вещах, которые и гроша ломаного не стоят и о которых тебе даже говорить стыдно. Да, да, ты можешь так жить и живешь. Я-то знаю тебя, кому и знать, как не мне? Я вижу, что тебя швыряет, как корабль в бурную ночь, но ты не хочешь ничем со мной поделиться, не даешь мне помочь тебе. Моя жизнь превратилась в ад, и я не знаю, сколько еще я намерена это терпеть! Откуда мне знать, что у тебя на уме? Как я могу тебе помочь, когда ты держишь меня в полном неведении? Все, что я могу сказать, — это то, что ты помешался или что-то в этом роде, потому что ты теперь постоянно где-то бродишь, все лазаешь по скалам вверх и вниз, будто ты часовой или таможенник. И в один прекрасный день ты свалишься оттуда, — чудесный будет скандал, не правда ли? Ведь не бывает же дыма без огня, все вокруг только и будут шептаться, что это я довела тебя.
Все это она выпалила скороговоркой, и я не сделал ни малейшей попытки остановить поток ее слов. Моя последняя страсть очень отличалась ото всех предыдущих: ее предметом был человек. Если бы по несчастной случайности этим человеком оказалась женщина, без сомнений, это означало бы крушение моей семьи, потому что миссис Ной не принадлежала к тем женщинам, которые допускают широту взглядов в вопросах секса. Но это был мужчина, и вот уже три месяца он, сам того не зная, безраздельно владел моими мыслями. Это был большой, бородатый, мощного сложения художник, которого заинтересовал наш скалистый ландшафт, и который писал с натуры пляжи Бьюда.
Я никогда с ним не говорил. Он даже не подозревал, что за ним столь пристально наблюдают, но с того дня, как с невысокой скалы у площадки для гольфа я впервые заметил верхушку его шляпы, я просто пропал и ни о чем другом не мог больше думать. Он завладел моими мыслями, я чувствовал себя по меньшей мере нездоровым в те дни, когда не видел его. Я не пытался узнать его имя или выяснить, где он живет, но подолгу размышлял о нем самом и об уровне его искусства, пытался представить себе, о чем он думает, о его планах, надеждах и опасениях. У него было интересное лицо и громкий голос, ему нравилось наблюдать за детьми, играющими на пляже. Рисовал он плохо — так по крайней мере мне казалось.
Я считал его импрессионистом, а я испытывал неприязнь к этой школе, не имея никакого понятия о ее принципах. Однажды он отошел от места, где рисовал, чтобы немного пройтись вдоль моря; я заметил это со скалы, откуда следил за ним, и, спустившись, стал разглядывать его картину. Что-то подталкивало меня усесться на его складной стул, и я так и сделал. Он обернулся, заметил меня и повернул назад. Но из-за прилива ему надо было пройти почти четверть мили до своего мольберта. Я поспешил прочь и спрятался от него. Он, подойдя, не выразил ни малейшего удивления. Он только тщательно осмотрел свою картину, чтобы убедиться, что я ничего к ней не добавил.
С этого дня я начал испытывать безудержную неприязнь к художнику, и это чувство скоро переросло в глубокое отвращение; затем оно вышло и за его рамки, превратившись в беспощадную, убийственную ненависть. Отчего она так страшно разгорелась во мне, понять было невозможно.
До этого момента мне не случалось испытывать ненависти ни к человеку, ни к какой другой твари. А теперь вот она проснулась во мне, звериная, сокрушительная, такая, какую никто бы не предположил в мягком и воспитанном человеке вроде меня. Я боролся с этим сильнее, чем со всеми предыдущими помрачениями. Я говорил себе, что скорее покончу с собой, чем причиню какой-либо вред ближнему своему. Вновь и вновь взбираясь на скалы, чтобы наблюдать за ничего не подозревающим художником внизу, я почти желал оступиться и кончить так, как предсказывала моя жена. Избавиться от сатанинского наваждения, умереть и обрести мир стало для меня все возрастающим соблазном. Но физически у меня не хватало мужества сделать это. Я не мог убить себя. Я скорей бы согласился на любую душевную пытку, чем сделал это.
Иногда я сталкивался с художником лицом к лицу. Казалось, даже в душе демона бесчеловечная страсть могла бы угаснуть при виде доброго, располагающего лица этого человека, с его огромной русой бородой, смеющимися карими глазами и звучным веселым голосом, но моя неприязнь только возрастала. Она была, насколько я понимал, совершенно беспричинна, — неприкрытый инстинкт разрушения, заставлявший меня вздрагивать при мысли, что я могу просто уничтожить этого моего ближнего, вышибить из него дух.
Я твердо решил обратиться за советом к врачу, но колебался, опасаясь, что тот настоит на моем помещении в клинику. Я не был сумасшедшим — ни в чем, кроме этих моих бессмысленных увлечений и, поскольку все прочие помрачения до того были ограничены во времени, я со слезами, на коленях молил Бога долгими ночами, чтобы это ужасное испытание поскорее оставило меня, уступив место измышлениям менее пугающим и менее опасным для окружающих.
И словно в ответ на мою молитву наступило внезапное и удивительное облегчение. Направление моих мыслей изменилось. На какое-то-время я позабыл о художнике, как будто того вовсе не было на свете, и все надежды, желания, помыслы сосредоточил на самом ничтожном и незначительном предмете, какой только можно себе представить. Это было уже самое дно, ниже упасть было невозможно.
В строящемся районе неподалеку от моего магазина возводилось несколько жилых домов, один из которых мне очень нравился, потому что он походил на оазис среди безводной пустыни при сравнении с окружавшими его домами. Он был спланирован в итальянском стиле, смотрелся хорошо и выделялся на фоне Бьюда своеобразием архитектуры. Этот дом был окружен оградой, заканчивавшейся сверху металлической решеткой.
К своему неудовольствию, я заметил там протянутую цепь, которая с промежутками в десять футов поддерживалась металлическими столбиками, увенчанными литыми шишками в виде ананасов. Зачем понадобилось окружать красивое здание такой кричащей безвкусицей, я понять не мог. Но мои размышления по этому поводу внезапно оборвались, и как гром среди ясного неба — такие наваждения всегда именно так и поражали меня — во мне вспыхнуло безумное влечение к одной из этих воплощенных нелепостей. Моя душа устремилась к одному из металлических ананасов; я не просто почувствовал себя во власти этой гадости вообще, но все мои жизненные силы оказались вдруг сосредоточены на третьем ананасе на северной стороне ограды, и только на нем. Остальные меня вовсе не привлекали; они мне скорее не нравились. Но третий на северной стороне завладел мною совершенно.
Не смейтесь, но я твердо знал, что никогда не буду счастлив до тех пор, пока не заполучу этот невзрачный кусок железа. К новым домам шло несколько немощеных дорог. Они вели через поля и со временем должны были быть застроены, обычно же они были пустынны, потому что никуда не вели. Все это означало, что у меня была возможность часто навещать мой ананас, гладить его рукой, пожирать глазами и потакать хоть как-то моим ненормальным желаниям без привлечения всеобщего внимания. И хотя после заката ежедневно на меня накатывался приступ настоящего лунатизма, никто, кроме Мэйбл, не догадывался о моей ненормальности.
Очень скоро этот ананас превратился для меня во всепоглощающую страсть, и я тщетно пытался противостоять этому наваждению. Желание обладать им сделало испытание особенно трудным, потому что прежде роковой предмет всегда притягивал меня к себе, но в этом случае мной владело безудержное желание иметь ананас всегда при себе. Я невольно думал об этом мусоре как о предмете одушевленном. Я изображал его себе существом, способным чувствовать, страдать, понимать. Промозглыми ночами я представлял, как должен мой железный ананас страдать от холода. В жаркие дни я боялся, как бы летнее солнце не повредило ему. Лежа в уютной кровати, я рисовал себе мой ананас, одиноко торчащий на своем пьедестале среди мрака. Если случалась гроза, я опасался, что молния может ударить в него, навеки уничтожив.
И вот во мне созрела твердая решимость спасти мой ананас. И однажды ночью я его похитил. В час, когда ущербная луна освещала серебристым светом квартал строящихся домов и неогороженных дорог, я прокрался в тени итальянского дома и, поработав напильником с полчаса, обрел свое бесценное сокровище. Один раз, пока я работал, я видел полисмена, обходившего свой участок. Глубоко спрятавшись в нише, я старался представить себе, что подумал бы этот человек и что бы он сделал, если бы обнаружил управляющего почтой и бакалейщика, Джона Ноя, в таком месте между двумя и тремя часами утра.
Я возвратился к спящей жене, и ананас был спрятан в ящике, в котором хранился мой выходной костюм.
Металлическая шишка весила около двух фунтов, и целую неделю я ломал себе голову над тем, куда его перепрятать. То я закапывал его в саду, то прятал в магазине, то таскал с собой, чем-нибудь обернув.
Проблема не выходила у меня из головы. Более того, за нахождение человека, виновного в исчезновении ананаса, была объявлена награда в одну гинею. Владелец итальянского дома сам лично принес мне отпечатанный плакат с этим объявлением. Я прикрепил плакат к витрине синими полосками клейкой ленты и постарался его утешить. Он был сильно раздосадован и заявил, что идиот, сознательно способный к такому бесцельному разрушению, должен быть пойман и посажен под замок ради всеобщей пользы. Как искренне я согласился с ним! И на протяжении всего нашего разговора я поглядывал вниз, на мешок сухого гороха, где был спрятан железный ананас.
А потом психология ментальной ситуации изменилась, и две последовательные фазы моего помрачения влились одна в другую, подобно тому, как одна полоска рельсов переходит в следующую. Железный ананас и художник так переплелись в моей расстроенной голове, что распутать было уже невозможно. Первый я любил, второй ненавидел. И я говорил себе, что пока два эти образа не сольются полностью в нечто целое, мне нечего и надеяться обрести хоть какой-то душевный покой.
Итак, Провидение направляло мои помыслы к лишь ему ведомым целям, в то время как я, оставаясь в полном неведении относительно их, мог только вглядываться во мрачные глубины моего сознания, содрогаясь при мысли о безумии, все яснее маячившем передо мной. Я теперь уже не сомневался, что ненормален, но был бессилен что-либо предпринять. Инстинкт гораздо более сильный, чем стремление к самосохранению, полностью завладел мной.
Я бродил по заброшенным тропинкам среди скал, рассказывая о своей беде чайкам и придорожным цветам. По ночам я поверял ее звездам. Даже во сне я бормотал о том же, так что моя жена в конце концов это заметила.
Мы спали при свете ночника, и однажды, внезапно пробудившись, я увидел Мэйбл сидящей на кровати и в испуге наблюдающей за мной. Ее лицо выражало крайнюю степень озабоченности. Я бессознательно отметил, что тень от ее головы (украшенной бигуди или еще какими-то металлическими приспособлениями, болтавшимися и поблескивавшими в мягком свете ночника), огромным пятном лежащая на потолке, очень похожа на очертания Африканского континента.
— Пресвятые ангелы! — начала она. — Что еще с тобой случилось? Ты бормочешь как не пойми кто из детской книжки-путаницы — вроде этой «Алисы в Стране чудес», которую тебе давала прочесть миссис Хасси, и ты еще находил ее забавной, хотя я, убей Бог, не видела в ней ничего смешного. Ты сейчас твердил без остановки: «Ананас и художник; художник и ананас; и горы, горы песка!» Знаешь, если я сошла с ума, лучше скажи мне об этом. Но если нет, то ясно как день, что сошел с ума ты. Я так больше не могу. Этого не выдержит никакая женщина!
Я постарался придать ее мыслям другое направление. Я объяснил, что хотел изменить вывеску магазина и что предполагал время от времени заказывать ананасы из Вест-Индии, чтобы сделать наш фруктовый отдел более привлекательным для покупателей. Потом мы заговорили о положении моей единственной сестры — моя незамужняя старшая сестра была совершенно разорена недавним крахом нескольких благотворительных обществ. Теперь она могла выбирать только между моим домом и каким-нибудь профсоюзным приютом, и, хотя у меня было не слишком много средств, чтобы поддержать ее, мое чувство долга не позволяло мне поступить иначе.
Но несмотря ни на что, у меня было такое чувство, что наступающий день принесет нечто куда более важное, чем прибытие в Бьюд Сьюзан Ной. Неразрешимая задача — как соединить обожаемый ананас и ненавидимого художника — в последнее время сделала меня еще безучастнее к делам, чем обычно. Я уходил из дому надолго, чаще всего проводя время неподалеку от моря. Во время отлива я гулял по открывавшемуся песку либо бродил, задумчивый и поглощенный своими заботами, среди источенных скал, с которых, как гроздья винограда, свисали лиловые мидии. Во время прилива я взбирался на скалы и с них наблюдал за кораблями, проходившими в океане у самого горизонта, или глядел, как Ланди, похожий на голубое облако, поднимается среди волн.
Здесь я был в компании стихий, и только так в тот период моей жизни моя измученная душа могла обрести хоть какую-то надежду. Разбивающиеся валы волн и потоки солнечных лучей, льющиеся на меня на закате; суровые лики скал, из-под нахмуренных бровей следящие за надвигающимся штормом; винно-красные тени на поверхности моря; песнь могучего западного ветра, как на арфе игравшего на обрывах и утесах, — такие только впечатления могли немного облегчить мне душу. Но полностью успокоить меня не могли и они. Они не могли разрешить невероятную проблему, всюду преследовавшую меня. Я существовал, казалось, с одной-единственной целью: понять, как можно соединить железный ананас и этого рисовальщика скал в нечто единое, неразделимо связанное, цельное.
Очень точно замечено, что проблему помешанного может решить сумасшедший. К описываемому дню я несомненно был практически сумасшедшим — избранник Господа, который должен вершить Его волю через темную пропасть временной потери рассудка, человек, не по своей вине ставший безумным, но участник тех ужасающих порой проявлений, в которых Его безграничная воля открывается на земле, утверждая Его всевидение и справедливость!
Это случилось после полудня, в один из дней в конце августа. Я вышел на скалы в тот момент, когда начался уже всеобщий исход с побережья: приближалось обеденное время, и длинная вереница детей, мам и нянек тянулась прочь от пляжей и пляжных развлечений. В час пополудни скалы и берег совершенно опустели, и по площадкам для гольфа можно было спокойно ходить: игроки временно прервали свое занятие.
Я шел теперь по высокой скале к северу от мест купания, сгибаясь, в прямом и в переносном смысле, под тяжестью моей неразрешимой проблемы. В грудном кармане у меня, оттопыривая его и заставляя меня наклоняться вперед больше обычного, лежал мой ананас. Зачем я взял его с собой — не знаю. Но теперь я часто таскал его при себе, и скрываясь от взглядов людей, разглядывал его подолгу, как будто такое непосредственное изучение предмета могло помочь мне в поисках ответа.
В тот день я вытащил его на краю скалы и положил на землю, там, где тонкий слой почвы уже весь истрескался под лучами августовского солнца. Лиловые цветки карликовой буквицы росли возле моего локтя, и ковер из розовых армерий, почти уже отцветших и превратившихся в серебристые метелки, подбирался к самому краю скалы. Воронье перо, лежавшее в траве, взлетело от ветра, опускаясь в нескольких шагах от прежнего места, и черный плюмаж вспыхивал в солнечных лучах. Внизу на склоне несколько рыжих овечек щипали невысокую мягкую траву. По другую сторону скал шли невысокие холмы, покрытые чахлыми деревцами, и серые башенки церквей возвышались над ними.
Это было такое одиночество, какого только может достигнуть человек. Отдыхающие исчезли, и мир опустел. В этот момент я, как никогда раньше, осознал, что Бьюд целиком и полностью превратился в курортное местечко, и его благосостояние теперь во всем зависит от тех, кто в часы отдыха спешит на север Корнуэлла для перемены воздуха и развлечений. Сколько хватало глаз, далеко на юг, где виднелись волнорезы и водозаслоны и откуда выходил маленький канал, в котором стояло несколько двухмачтовых судов, — не было видно никаких человеческих сооружений, кроме тех, что служили забавам и отдыху.
Железный ананас стоял на земле возле моей руки. Поверхность металла была отшлифована до блеска моими постоянными касаниями, и солнце вспыхивало и отражалось на чешуйчатой поверхности.
В течение долгого времени я созерцал его, обдумывая свою бессмысленную проблему. Как вдруг откуда-то снизу, с пляжа до меня донесся звук человеческого голоса, поющего песню. Это был звучный, сочный голос, и песня была звучная и сочная. Первый я узнал тотчас же, последнюю мне никогда не приходилось слышать. Я до сих пор не знаю, чьи там были слова и музыка, но они очень подходили, чтобы выразить полную удовлетворенность поющего жизнью.
То, что песнь радости пелась с таким удовольствием и так самозабвенно, могло, без всякого сомнения, означать лишь одно: одинокий ее исполнитель внизу был счастлив, полон надежд и совершенно доволен жизнью. «Должно быть, — подумалось мне, — ему удалось продать одну из своих странных картин за хорошую цену, или, может быть, он повстречал родственную душу или нашел сердце, которое бьется согласно с его собственным и видит мир его глазами. Ясно, что жизнь преподнесла ему какую-то новую радость или увлечение или манит его какими-то радужными обещаниями, иначе он не мог бы так разливаться тут, прямо из глубины сердца, с беспечностью пташки!» Нужно ли добавлять, что это был мой темнобородый здоровяк художник, который распевал внизу за работой.
Я лег на живот на выступающем краю скалы и посмотрел на него вниз. Он сидел как раз подо мной, и я с удовольствием отметил, как нелепо выглядела сверху его фигура. На нем была огромная серая хламида, и под ней его большое тело, странно укороченное, громоздилось на складном стульчике. Ног не было видно: они были поджаты. Но руки можно было разглядеть. В одной он держал палитру и кисти; в другой ту кисть, которой рисовал в этот момент. Он сопровождал ритм песни мазками на картине, стоящей перед ним.
И вот тогда на меня внезапно снизошло вдохновение. Передо мной имелся железный ананас и имелся этот художник — один рядом с другим. Они теперь были так близко один возле другого, как не случалось никогда раньше. Их разделяли какие-то две сотни футов высоты. И я почувствовал, что два этих предмета — один бесценный в моей измерении, а другой воплощенное зло — должны вот теперь воссоединиться и таким образом, в их взаимодействии, должна исполниться их судьба.
В этот момент мои колебания кончились. Что-то во мне, что не было мной, подчинило и повело меня. С такой решимостью, которая и близко не походила на мою собственную, с быстротой и горячностью, очень далекими от моей обычной нерешительности и неуверенности, мой рассудок решил, и рука послушно исполнила приказ. Это захватило меня, как ураган. Я чувствовал себя зрителем, скованным и остолбеневшим, но способным все же замечать, что делает кто-то другой совсем рядом с ним. Я взял железный ананас и, установив его точно над головой счастливого певуна внизу, не давая руке дрожать, чтобы не сбить снаряд с цели, бросил его.
Кусок металла, пролетев две сотни футов или больше, угодил как раз в центр серой шляпы, видневшейся внизу. Я услышал звук удара — негромкий, приглушенный шляпой. Но результат был ужасен. Удар молнии не уничтожил бы беспечного певуна более внезапно и более полно. Руки его вскинулись, песня застряла в горле. Его большое тело конвульсивно дернулось, по всем членам прошла дрожь, и он упал вперед на свой мольберт, зацепив его и уронив на землю перед собой.
После того как он уткнулся лицом в песок, он уже не двигался. Руки его продолжали сжимать палитру и одну из кистей. Его ноги были вытянуты, как у плывущего человека. Я заметил, что кровь струится из его головы и стекает на землю. Железный ананас валялся немного впереди, в полуметре от него, посредине упавшей картины.
Я спустился, чтобы получше рассмотреть то, что я сделал. Меня охватило чувство внезапного облегчения и какого-то удовлетворения. Я был свободен, я был нормален! Тень, омрачавшая мою душу, исчезла. Я твердо знал, что отныне и навсегда я буду таким же, как все люди.
Я поспешил спуститься со скалы, и по пустынному берегу подошел к сраженному художнику. Только теперь, стоя на пропитавшемся кровью песке у его виска, я начал осознавать, что я совершил. Сама эта бессильно лежащая фигура резко поразила меня. Он был очень крепкий и пожилой, — старше, чем я предполагал. Однако он пел о радостях любви. Он воспевал прелесть некоей леди по имени Джулия в тот момент, когда мой железный ананас, свалившись на него, как огонь небесный на грешников, превратил его в бесчувственную груду. Его борода нелепо торчала из-под уткнутого в землю лица, и чувство приличия побудило меня дотронуться до него и передвинуть, чтобы расположить труп более пристойно.
Я хотел перевернуть его, выпрямить ему ноги, чтобы не оставлять его лежащим на брюхе, как лягушка, попавшая ночью под колеса.
Но мне не удалось исполнить этого намерения, потому что произошло нечто, вызвавшее во мне такой первобытный ужас, что я бежал от убитого не помня себя. Едва я дотронулся до его бороды, как вся она оказалась у меня в руке, отделившись от лица! Это событие, хотя по большому счету и не такое страшное, как все, что ему предшествовало, совершенно расстроило мой возбужденный рассудок. Возможно, его непредвиденность так подействовала на меня. Я не знаю. Но если до того я смотрел на убитого без содроганий и собирался привести в порядок его еще теплое тело, чтобы у тех, кто его найдет, не возникло чувства неловкости или непристойности происходящего, то теперь это непостижимое и полное отделение его бороды от первого же прикосновения поразило меня, как тень того безумия, от которого я освободился, выкинув его из головы вместе с куском украденного железа. Я вздрогнул и закричал. Мой голос прокатился по поверхности скал, отражаясь многократным эхом, и достиг моря, там где широкие полосы пены разбивались о берег. Но никто, кроме парящего вверху коршуна, меня не слышал. Никто не видел, как, обезумев, я отшвырнул прочь копну волос и побежал прочь.
На берегу я обернулся и увидал, как эти волосы, похожие на живое бесформенное тело какого-то чудовища — порождений морских глубин и тьмы, а не дневного света, — медленно ползли по кромке берега позади меня. И тогда я закричал опять, бросился к скалам и вскарабкался на них с такой поспешностью, что в кровь, ободрал себе колени и суставы пальцев. Отсюда я, время от времени глядя вниз, наблюдал, как массу волос подхватил ветер и унес далеко в море.
К вечеру я полностью успокоился, вернулся домой и впервые за многие годы спал спокойно.
На следующий день в газетах появилось следующее сообщение:
Из курортного местечка Бьюд получено сообщение, которое не может не вызвать чувства глубокого ужаса. Это место, при упоминании о котором невольно представляешь себе невинные удовольствия, счастливых детей, людей, отдыхающих от утомительных дел и забот, внезапно оказалось связанным с из ряда вон выходящим и непостижимым преступлением. В течение последних шести месяцев джентльмен по имени Уолтер Грант проживал по адресу: Виктория Род, 9. Несчастного художника — так он себя называл — привлекли сюда виды скалистого побережья, и почти все время он проводил на пляжах Бьюда или где-нибудь неподалеку. Там он и был убит самым загадочным образом.
Потом следовало описание самого преступления, и высказывалась гипотеза, что причиной смерти несчастного был металлический ананас, найденный рядом с ним. То, что из дома он вышел бородатым, а найден был гладко выбритым, тоже было отмечено. Кроме того, говорилось, что убитый зарекомендовал себя добрым и отзывчивым человеком, пользовался расположением тех немногих, кто близко знал его. Расследованием было установлено, что и в артистических кругах он совершенно неизвестен, и что он собирался покинуть Бьюд в будущую субботу.
Инцидент с недавним похищением железного ананаса и его теперешнее сенсационное появление привели к тому, что точнейшие его изображения появились в газетах. Но обо всей этой чепухе было забыто, когда на следующее утро выяснилось нечто такое, что заполнило собой не только наши местные газеты. И все, читавшие по-английски, к своему изумлению, узнали, что Болсовер Барбелльон — мошенник, на чьей совести было столько несчастий, свалившихся на бедняков и нуждающихся, которому удалось, однако, скрыться, был обнаружен и выслежен накануне того дня, когда он предполагал покинуть Англию и через день после того, как он ушел из жизни. Выяснилось, что не только борода, но и волосы убитого были поддельными, и после изучения его личных бумаг уже ни у кого не оставалось сомнений в подлоге.
Это подтвердила и одна женщина — некая Джулия Далби. Они предполагали покинуть Англию вдвоем на пароходе из Плимута в ближайшую субботу, сразу после его отъезда из Бьюда, и только она одна в целом мире знала, где он скрывается. Их билеты были уже заказаны на имя мистера и миссис Грант, и уплыть они собирались в Южную Америку.
Меня не коснулось ни тени подозрения. Но в то время как здоровье мое улучшалось и разум оставался ясным, совесть у меня была по меньшей мере не совсем в порядке, и то, что жена начисто отказывалась мне верить, не приносило облегчения. Через неделю после описанных событий я отправился к нашему священнику, твердо намереваясь все ему рассказать, услышать его мнение об этом и получить наставление, что мне делать, но так получилось, что как раз в тот момент он был очень озабочен одной проблемой, и я отложил свою исповедь. По мнению священника камень из основания нашей церкви надлежало изъять, поскольку ничего хорошего нельзя ожидать от проповедей в храме, основатель которого оказался одним из величайших мошенников нашего времени. Архитектор, однако, возражал ему, объясняя, что поднятие этого камня связано с целым рядом трудностей. Захваченный этой проблемой, я совершенно позабыл о своем намерении исповедаться и никогда больше к этому не возвращался.
Сегодня я, уравновешенный и рассудительный человек, спокойно живу среди людей и так же, как они, ни перед кем не опускаю глаз. Жизнь моя изменилась к лучшему; дела идут хорошо; будущее выглядит как никогда безоблачно. Но главное, мой рассудок снова в ладу с самим собой, я пользуюсь репутацией справедливого и заслуживающего доверие человека, и соседи часто обращаются ко мне за помощью.
И вот я беспристрастно свидетельствую против себя, закрепив это на бумаге. Я полагаюсь целиком и полностью на милость человеческую и раскрываю загадку, над которой ломали голову наиболее изощренные специалисты криминалистики.
Моя гипотеза о том, что на какое-то время я стал орудием Высшей Воли, не может быть по крайней мере опровергнута, и я уверен, что ни один судья и никто из моих сограждан не призовет меня к ответу за ту роль, которую мне пришлось сыграть в уничтожении этого врага общества. Ведь любое земное возмездие в этом случае походило бы на кощунство и было бы заведомо неверно. И ничего, что могут придумать люди, не идет ни в какое сравнение с муками тех прошедших дней и будет похоже лишь на их бледное отражение.
Р. Эллис Робертс
КОНФЕССИОНЕР
Перевод О. Шмыревой
I
На церемонии рукоположения в сан священника он вывел из терпения лондонского епископа (в то время им был Фредерик Темпл), настаивая на принятии дополнительно тройного имени — Альфонсо Мария Александр. Темпла удивила уверенность, с которой он отвечал на вопрос о причине, побудившей его выбрать эти имена, и привели в ярость его объяснения, что Александром он желает называться в честь Римского Папы Александра VI, которому весь христианский мир обязан открытием ангельского служения вере.
— Это служение, — отвечал юноша изумленному епископу, — как, вероятно, известно его святейшеству, с сотворения мира было привилегией святых ангелов. И лишь в преддверии еретических искажений снизошло на людей, когда потребовалось заступничество Девы Марии, защитившей своего сына от германских еретиков.
Капеллан совета пытался пресечь невоздержанные речи Фрэнка Ласселласа, однако Темпл резким движением руки осадил его. Когда Ласселлас закончил, епископ с минуту молча смотрел на него.
— Я надеюсь, что со временем вы избавитесь от этих глупых мыслей. Но вы знаете свои обязанности и получите их.
Епископ Темпл — это признавали даже его недруги — был непреклонен в вопросах веры, но справедлив.
Прошло более двадцати лет со дня этой церемонии. Фрэнк Мария Ласселлас уехал в Эли и был назначен настоятелем в небольшой деревенский приход этой епархии. Еще через два года он был переведен в Сент-Юни на севере Корнуэлльса и жил там уже более девятнадцати лет. До его приезда церковь пустовала, теперь в ней регулярно служились мессы. Слушателями в основном были дети, иногда заходили их матери, забредал протрезвевший деревенский пьяница или кающаяся проститутка из Черчтауна. Но обычно в церкви не собиралось больше трех человек.
Однако и это стоило Ласселласу труда. Его приход был в основном методистским.[39] Постоянных прихожан, которых не заботило — протестантский ли гимн или католическую мессу служить в храме, — было всего трое: трактирщик, владелец гостиницы и одна почтенная старая дева, которая звонила в колокол и называла себя смотрительницей церковных скамеек. Ласселлас вскоре шокировал респектабельность трактирщика и протестантские чувства хозяина гостиницы, но старая дама осталась преданной ему. Ее не волновали ни постройка нового алтаря у восточной стены церкви, ни большие статуи Богоматери и святых Антония и Иосифа, которые Ласселлас поставил в церкви. Ей было все равно, на латыни или на английском он совершает богослужения; так же спокойно она относилась к ладану и святой воде.
Но в деревне к этим переменам отнеслись иначе. Хотя методисты и не ходят в церковь, за исключением венчания и отпевания, они решили, что имеют право вмешиваться в дела своего священника. Однажды несколько человек вломились в церковь, схватили статуи и скинули их с обрыва. На следующей неделе новые изображения заняли их место. Ласселласу был объявлен бойкот всеми его прихожанами, за редкими исключениями. Он был изгнан из общества, но остался в приходе и продолжал служить в пустом храме или для редких посетителей. Лет через пять положение стало меняться.
Происходило это не совсем обычно. Католические священники, как правило — люди целеустремленные, горящие духом, умеющие обратить к вере самую непокорную часть прихода и направить ее на путь христианской жизни. Но Ласселлас, хоть и был по годам взрослым человеком, до сих пор оставался мальчиком, выбравшим Александра VI своим покровителем. Он мучился реалиями духовного мира — добром и злом. Его подушка была влажной от слез, проливаемых им о грехах прихожан. Он страшился мирского зла и все не мог начать активно бороться с ним. У него была только одна сильная привязанность — он очень любил детей.
Сначала она не находила отклика. Его сутулая фигура, шаркающая походка, иногда случавшиеся вспышки гнева возбуждали скорее насмешки и страх, нежели любовь. Потом один ребенок как-то понял, какое доброе сердце было у этого странного человека, потом другой… Он завоевал симпатии детей. Но это мало помогло бы ему, если бы не приезд в Сент-Юни преподобного Пауля Тренгроуза. Мистер Тренгроуз был направлен туда методистским священником примерно через три года после того, как Ласселлас принял этот приход. Это был ревностный, проницательный и искренний молодой человек. Он недолго прожил в деревне, когда главы его религиозного братства поведали ему о прегрешениях сельского католического священника и о запустении, царившем в приходской церкви. Хотя он не любил вмешиваться в дела других церквей, но если хотя бы половина из рассказанного была правдой, то с этим нужно было бороться.
Церковь всегда была открыта, и Тренгроуз, зайдя в нее, был глубоко опечален убранством, а именно идолами, которых он там увидел. Когда он рассматривал их самодовольные лики, послышались шаги. Это был Ласселлас. К счастью, перед тем, как начать служить мессу, он оглядел церковь и увидел стоявших там людей. Поэтому служба велась на английском.
Тренгроуз не был догматиком. Он преданно служил религии. И поэтому своей искренней и набожной душой различил в этом паписте-священнике, тихо произносившем слова молитв, родственную душу. Погруженность Ласселласа в ведение службы, его острое чувство потустороннего мира произвели на Тренгроуза огромное впечатление. Месса продолжалась, и когда Тренгроуз услышал: «…вкупе со всеми ангелами и архангелами и всеми небесными силами…», он почувствовал, что получил ответ на свою молитву. Этот человек был христианином, как бы он ни ошибался в своих действиях.
Поэтому в следующее воскресенье методисты, надеявшиеся на серьезную проповедь против католической церкви, были очень удивлены, услышав:
— Мистер Ласселлас может ошибаться. Я думаю, что он не прав, очень не прав во многих вещах, но он любит Бога и служит Ему. Поверьте, братья, не всякий человек, исповедающий Господа, будет осенен Святым Духом. Давайте помолимся за мистера Ласселласа и за прихожан церкви в Сент-Юни и о спасении душ наших.
Будь Тренгроуз человеком с менее твердым характером, он потерпел бы поражение в защите Ласселласа. Но он был признанным проповедником и человеком, чья искренняя любовь к Богу не могла быть подвергнута сомнениям. Поэтому, сначала с ропотом, потом с молчаливой покорностью жители деревни Сент-Юни послушались его.
Результат оказался странным. Ласселлас все больше привлекал детей. Это совершенно не волновало Тренгроуза, но когда один из его прихожан презрительно отозвался о службах Ласселласа: «Эти игры годятся только для детей», он серьезно ответил: «Да, но в Евангелии сказано: „Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное“». Эти слова заставили замолчать сомневающихся, но не сердце самого Тренгроуза. Как это могло произойти, что проповеди Ласселласа возымели такое влияние именно на детей, в основном подростков до пятнадцати лет, и никакого — на их родителей? Его собственное объяснение было довольно просто. Епископ не мог конфирмовать детей до тринадцати лет. А Ласселлас вводил их в церковь год за годом, начиная с шести-семи-летнего возраста. Он читал удивительную проповедь о трех основных целях дьявола в приходе Сент-Юни. Три ее части были озаглавлены: «О лицемерии», «О похоти», и «О епископе». Окрестное духовенство было в ярости, но епископ, простой, не особо умный человек (совершенная противоположность тому, который рукоположил Ласселласа в священнический сан), отказался обращать внимание на эти выпады и не стал изменять правило о возрасте конфирмации детей. Архидиакон сообщил Ласселласу, что его приход считается источником заразы в епархии, на что тот остроумно возразил, что в общей массе развращения и болезней здоровое место всегда кажется ненормальным. И хотя у него были смелые защитники, неудача с прихожанами не давала ему покоя. Он не стал бы возражать, если бы они до сих пор были враждебно к нему настроены. Но это давно прошло. И сейчас они любили своего священника. Им нравилось разделять с ним его известность. Они поддерживали его против официальных властей. Когда лондонские протестанты попытались возбудить недовольство Ласселласом, прихожане немедленно заступились за него, а Тренгроуз написал письмо епископу, выразив в нем сочувствие мистеру Ласселласу «со стороны всех прихожан: и католиков, и методистов».
Философия Ласселласа не давала ему увидеть в основе своих неудач неспособность к служению. Его смирение было гордым и величавым. Считая себя единственным источником Божией милости, он забывал, что своеобразие его личности искажало тот путь, которым она доходила до людей. Один его друг попытался объяснить ему это, но безуспешно.
— Мой дорогой, — сказал ему Ласселлас, — я не понимаю, о чем ты говоришь. Все, что им нужно, — это Евангелие. Я даю его им, служу для них мессы, выслушиваю их исповеди, наставляю их. По сравнению с этим все остальное — лишь людская суета. Конечно, более опытный человек был бы им приятнее, но и он смог бы дать им не больше, чем Евангелие, не так ли?
II
На праздник Всех Святых в 1912-м Ласселлас чувствовал себя подавленным. В этот день рано утром он сходил на кладбище и отслужил заупокойную службу в маленькой часовне. Потом была ранняя месса в церкви. Народу было очень много. Собрались не только дети, но и многие их родители: служба в этот день взывала к самым глубинам человеческой души с такой силой, что даже Ласселлас не мог ее исказить. Псалом, певшийся на латыни, звучал странно из уст паствы, состоявшей в основном из детей. Ласселлас произнес короткую проповедь.
— Мы преувеличиваем значение смерти. Она имеет смысл только для нас, живущих, но, не для умерших. Для них — это освобождение, для нас — предостережение. Смерть тела — это только символ. Смерть души — вот чего мы должны бояться. Поверьте мне, что лучше было бы для вас всех, — здесь предстоящих, умереть, если по смерти вы могли бы принести души ваши Господу нашему Иисусу Христу. Бог ведает, что я с радостью умер бы за вас, если бы это спасло вас. Сейчас здесь есть такие — ты, Пенберти, и ты, Тревос, — кто не был на мессе с самого детства. Наберитесь решимости и помолитесь всем святым, умолите их спасти вас. А теперь идите к своим обязанностям и возвращайтесь в церковь.
Ласселлас чувствовал, что его обращению не хватало силы. Он знал, что после мессы Пенберти скажет Тревосу:
— Ничего служба, а, Том?
— Да уж. Я, конечно, могу послушать ее пару раз, но не больше.
— Ты прав. Бедный мистер Ласселлас, и чего это он к нам прицепился? Вот уж не думал…
— Да, это в его духе. Ну и ладно, я ничего не имею против.
Итак, Ласселлас пребывал в подавленном настроении. Он сидел, обложившись книгами, и изучал старинный трактат о смерти. Мысли о ней никогда не покидали его. Иногда он ужасно боялся смерти. Этот страх был великим врагом веры. В такие минуты он чувствовал себя открыто не повинующимся Высшей Воле. Ему никак не удавалось достичь той высоты духа, которая была у святого Франциска в рассуждениях о смерти. Он был слишком отдален от повседневной жизни, рождений, смерти, чтобы воспринимать последнюю как обычное явление, столь же естественное, как закат солнца.
— Может быть, — читал он, — существует более одной смерти. Очевидно, что некто, приверженный греху, умирает задолго до смерти своего тела. Такие люди обычно веселы и беспечны, потому что со смертью их душ умирает и страх Божий, и боязнь Суда, и вера во спасение. Они становятся подобны животным. Не потому ли Церковь всегда считала, что еретики, если они неисправимы и безвозвратно потеряны для нее, могут быть переданы в мирские руки перед смертью тела? Нас не должно беспокоить, что они обладали человеческими добродетелями: это обычные уловки дьявола, убеждающего неверующих в бессмысленности религии. Они — его дети и могут наказываться по закону любым служителем Бога. Церковь сама не убивает, хотя Папа и может использовать свою власть и покарать грешника.
Ласселлас отложил книгу и долгое время смотрел на огонь. Эти слова всколыхнули в нем волну почти испугавших его мыслей. Но он был не из тех, кто отказывается от идеи только потому, что она жестока. Он верил в то, что дьявол получает по заслугам, и всегда настаивал на том, чтобы люди смело встречали искушения. Он поднялся с кресла и встал на колени перед распятием, глядя на раны Христа.
Когда через полчаса он поднялся, в его взгляде была решимость.
III
Первый случай «чумы», так упорно называли эту болезнь местные жители, произошел перед Рождеством. Она поразила Пенберти, который раньше никогда не болел. Через четыре дня он умер. Эта смерть озадачила местного доктора, но он счел ее особым случаем полиомиелита. Его коллега из Труро, с которым он проконсультировался, настаивал на апоплексическом ударе, вызванном status limphaticus. Но самым серьезным было, однако, не то, что они не могли определить, что это за болезнь, а то, что они не знали, как ее лечить. Кроме общей усталости, нежелания двигаться и «странной тошноты внутри», не было никаких определенных симптомов. После второго случая заболевания было проведено вскрытие, но — опять никаких результатов. И доктор Марлоу уже начал поговаривать о том, чтобы вызвать эксперта из Лондона.
Он появился еще до наступления февраля. По счастливой случайности в Сент-Юни на выходные приехал сэр Джошуа Томлинсон. «Чума» в Сент-Юни попала в лондонские газеты. Умерли уже десять человек, а теперь еще две женщины лежали при смерти. Доктор Марлоу пригласил сэра Джошуа, и известный врач обещал приехать осмотреть больных. Марлоу был очень рад, что случай послал ему такого крупного специалиста.
— Видите ли, Ласселлас, — сказал он священнику, — не похоже, чтобы мы жили в пятнадцатом веке, хотя на деле все так и выходит — люди умирают как мухи. Разница только в том, что в то время человек, умирая, готовился к этому переходу в иной мир, можно сказать, умирал с восторгом. Эти же парни хотят жить, страстно хотят.
— Да, Марлоу, именно так. Их желание жить — страсть. Едва ли приличествует христианину так цепляться за жизнь. Но здесь я не судья. Вы знаете, Марлоу, за последний месяц я несколько раз думал, что эта таинственная болезнь — не что иное, как Божья кара для Сент-Юни. Так будем же молиться за тех, кто умер, умирает и особенно за тех, кто еще жив.
Марлоу, хоть и был в дружеских отношениях с Ласселласом, очень испугался, услышав от него эти слова. Священник работал за двоих, с тех пор как начались несчастья. Он ухаживал за больными, утешал родственников умерших, служил мессы о здравии всех прихожан. Так он поднялся в их мнении на высоту, прежде для него недоступную. В Сент-Юни все были благодарны ему. Но доктор опасался за его здоровье. Ласселлас находился в каком-то странном напряжении. Он проводил долгие часы в молитве и совсем мало времени уделял еде и сну.
— Нет, я не согласен, Ласселлас. Я тоже католик и знаю, это могло бы быть карой Божией, но я не понимаю, за что.
— Вы и не сможете. И никто не может, Марлоу. Пока Он не укажет нам.
В субботу приехал сэр Джошуа. Он навестил больных миссис Пентрет и миссис Викелло и только качал головой. Он расспросил их о том, что они ели накануне болезни, где были. Пока он беседовал, Марлоу нетерпеливо, но молча дожидался его. Прощаясь, сэр Джошуа сказал им пару ободряющих слов и вышел из просторной комнаты, которую Ласселлас приспособил под больничное помещение по совету доктора Марлоу, считавшего, что больных лучше изолировать.
— Ну, сэр, что вы думаете?
— Что за человек ваш священник? Должно быть, его любят.
— Да, он славный малый, Немного не в себе, я думаю. Очень ревностный католик, он долгое время был весьма огорчен неудачей со своими прихожанами.
— А, так они не ходят в церковь?
— Да нет, теперь уже ходят. Как раз с тех пор, как обнаружилась эта проклятия болезнь. Он очень хорошо к ним относится. А дети, так те уже давно к нему ходят.
— Занятно, однако, что среди заболевших нет ни одного ребенка.
— Действительно. Я об этом говорил молодому Джонсу из Труро. Он настаивает на апоплексическом ударе, сопровождающем status limphaticus. Я объяснял ему, что у большинства пациентов не было никакого удара. Тем не менее они умерли.
— Я тоже думаю, что Джонс не прав. Но не знаю, что это за болезнь, доктор Марлоу. Я кое-что подозреваю, но пока не могу сказать точно.
— А, вот идет викарий. Я представлю вас.
Ласселлас быстро подошел к ним. Он выглядел больным, но был очень энергичен. Его глаза горели каким-то фанатичным восторгом, держался он прямее, чем обычно. Он молча поклонился сэру Джошуа и собирался уже уйти, но тот остановил его вопросом:
— Вы идете от больных, мистер Ласселлас?
— Да, но они уже не больны. Я успел вовремя, чтобы исповедать и причастить их.
— Боже мой! — Сэр Джошуа был явно шокирован. — Ведь не прошло и десяти минут, как мы их оставили.
— Да? Но смерть наступает всегда внезапно, так, Марлоу?
— Так. Но в этот раз что-то слишком быстро. Что вы думаете, сэр Джошуа, — он понизил голос, — о вскрытии?
— Нет, мне кажется, что это бесполезно. Кстати, как вы записываете причину смерти?
— Я писал: «Сердечная недостаточность, причина не обнаружена». И я не вижу ничего общего между этим и возмездием Божиим.
— Марлоу! Именно так и надо было записать, — вмешался Ласселлас. — Это Божия кара, именно Божия кара!
С этими словами он поклонился сэру Джошуа и поспешил прочь.
— Так ваш викарий считает это правосудием Божиим? Может, он и прав. Иногда Бог использует для этого людей. Он интересный человек, а, доктор?
— Да, но он очень волнуется из-за этой болезни. Я беспокоюсь за него. Так у вас есть какая-то теория, вы ведь говорили о подозрениях.
— Хорошо, я скажу вам. Ваши пациенты были убиты.
Марлоу посмотрел на доктора, как будто сомневаясь в его здравом рассудке.
— Нет, Марлоу, я не сошел с ума, хотя я ничем не смогу вам это доказать. Единственное, что мне нужно, это увидеть следующего больного по крайней мере через полчаса после начала болезни. Кстати, я могу раздобыть где-нибудь ненадолго комнату? Вы сами где живете?
— У викария. Думаю, он будет рад, если вы остановитесь у него.
— Нет, мне бы этого не хотелось. Ладно, я найду где-нибудь жилье. Думаю, завтра вечером появится еще один больной.
IV
В то воскресное утро Ласселлас читал проповедь «О каре Божией». Церковь была полна. Тренгроуз отслужил в девять и привел всех своих прихожан на мессу к одиннадцати часам. Ласселлас выглядел гораздо лучше, чем накануне. Взгляд его прояснился, и сама проповедь звучала ликующе.
— Они пронзили его руки. — Голос священника звенел под сводами храма. — Евреи представляли Бога всевидящим оком, заботящимся о них с небес. Мы, христиане, зрим Господа на кресте и на руках у Девы Марии. Его заботу о нас мы воспринимаем как благодеяние, творимое Его рукой, рукой, которую мы пронзили. В прошлом месяце Господь явил нам Свою милость. Он всегда незримо присутствует в таинствах Церкви, а теперь Он сопереживает с нами в таинстве смерти.
Наше естественное чувство — страх. Мы не привыкли к таким мгновенным проявлениям Божьего правосудия. Многие из нас старались внести религию в свою жизнь, теперь мы все должны внести наши жизни в религию, посвятить себя ей. Бог научит нас не заботиться ни о чем, не обращаться ни к кому, кроме Него, Он станет для нас единственным утешением. Позвольте же мне помочь вам осознать, что болезнь эта — милость для нас. И нам надо заботиться об укреплении нашей веры с тем, чтобы суметь ответить на Его любовь.
Сэр Джошуа внимательно слушал проповедь. Он выглядел разочарованным, но ему не хотелось обсуждать причину этого с Марлоу. Не было сомнения в том, что фаталистическая позиция Ласселласа, хотя и выводила из себя доктора, находила живой отклик у паствы. Они, как дети, внимали словам этого человека, говорившего так, как будто он знал пути Господни. Ласселлас еще никогда не пробуждал в своих прихожанах такой набожности. Они, может, и не разделяли полностью его смирения, но оно помогало им терпимее относиться к их уделу.
В воскресенье вечером, как и предсказывал доктор Джошуа, обнаружился еще один случай заболевания. На сей раз это была миссис Бодилли, жена бакалейщика. Марлоу явился немедленно; придя, застал сэра Джошуа уже сидевшим у постели больной.
Она была откровенно испугана. Этим ее случай отличался от предыдущих, когда больные мало беспокоились о себе. Миссис Бодилли утром была на мессе. Потом пришла домой и приготовила обед. Около пяти часов почувствовала себя как-то странно, но после чая это ощущение прошло. Потом, собираясь на вечернюю службу, она неожиданно упала, и муж с сыновьями отнесли ее наверх в комнату.
В отличие от других женщин в деревне ее не конфирмовали, и она редко ходила в церковь. Набожность, появившаяся в ней во время «чумы», была вызвана страхом. Она верила, что это действительно наказание свыше, и хотела спастись.
Болезнь вызвала в ней противоречивые чувства: с одной стороны, раздражение и досаду тем, что она недостаточно потрудилась, чтобы избегнуть такой участи, с другой — она очень боялась смерти как наказания. Безутешная, выслушала она слова ободрения.
В течении болезни не было никаких новых симптомов. На самом деле не было вообще никаких симптомов, кроме крайней слабости и необычно замедленного, неровного пульса. После пятиминутного осмотра сэр Джошуа признался Марлоу, что не смог обнаружить ничего из того, что предполагал.
— Откровенно говоря, я считал, что это яд, да и сейчас так думаю. Полагаю, все они были отравлены дьявольски искусным способом одним и тем же фанатиком. Но я не могу найти следов. Если она умрет, я хотел бы произвести вскрытие, но сомневаюсь, что оно что-нибудь даст. А если все-таки будут результаты, то позвольте мне поступать так, как я сочту нужным, разумеется, если вы хотите, чтобы я помогал вам.
— Конечно, но ваши слова больше похожи на слова детектива, а не врача.
— Мне хотелось бы думать иначе, но боюсь, что это действительно криминальная история.
Они не успели уйти, как вошел Ласселлас. Его вызвал мистер Бодилли, и викарий пришел для совершения последнего обряда над умирающей. Когда на лестнице показался мальчик со свечой в руках, сэр Джошуа прошептал Марлоу:
— Ваш викарий, кажется, и не сомневается в ее смерти.
На что тот только пожал плечами.
— У нас еще не было ни одного выздоровевшего.
Вскрытие не дало никаких результатов. В тот вечер Марлоу ужинал вместе с сэром Джошуа в деревенском трактире. После ужина доктор поделился с коллегой своими подозрениями. Марлоу слушал сначала с недоверчивым раздражением, сменившимся откровенным страхом.
— Этого не может быть! Человек живет ради своей паствы. Зачем ему убивать их?
— Я уверен в этом. Если мои выводы верны, то сделал это именно он.
— Но мы не нашли никаких следов известных нам ядов, да что там, вообще ничего.
— Ну и пусть. У меня большой опыт, Марлоу, и я уверен, что именно ваш викарий убивал своих прихожан. Сегодня вечером я собираюсь поговорить с ним. Нам по пути, если хотите, пойдемте со мной.
V
Ласселлас выглядел немного уставшим, когда сэр Джошуа замолчал.
— Это все?
Тут вмешался Марлоу:
— Послушайте, старина, не обижайтесь на сэра Джошуа. Я пришел вместе с ним, только чтобы не оставлять вас одного перед таким нелепым обвинением. Вам остается лишь сказать, что это чушь, и мы уйдем.
Ласселлас с благодарностью взглянул на него.
— Спасибо, Марлоу. Но сэр Джошуа прав, рассказав мне о своих подозрениях. Вы закончили?
— Да. Я хочу услышать ваши объяснения, если они у вас есть, или признание и обещание прекратить эту эпидемию.
— Странные слова из уст человека, не имеющего доказательств.
— Да, — внезапно воскликнул Марлоу, — да, ведь у вас…
— Пожалуйста, помолчите, Марлоу. Ведь вы не успокоитесь на предъявлении обвинения, сэр Джошуа? Вам нужны мои объяснения?
— Да, я требую их.
— Знаете ли, сэр, вы, великие врачи, имеете один недостаток. Вы можете говорить со мной как с пациентом — душевнобольным или страдающим нервным расстройством. Вы думаете, что ваш строгий тон, можно даже сказать, неучтивая манера разговаривать должны как-то повлиять на меня. Поверьте, я все это вижу.
Сэр Джошуа покраснел. Слова Ласселласа слишком явно описали его метод. Ему стало неприятно, что человек, которого он считал полусумасшедшим, видит его насквозь.
— Прошу простить мня. Вы частично правы. У людей любой профессии есть свои… приемы.
— Благодарю вас.
Ласселлас встал спиной к камину, глядя сверху вниз на своих гостей. Он изменился за последний месяц: выглядел здоровым и крепким. Говорить стал гораздо медленнее.
— Вы обвинили меня в убийстве и просите признать себя виновным. Что ж, я ждал вашего прихода. Кстати, я долго изучал ваш трактат по древней токсикологии. Позвольте выразить вам мое восхищение. Очень рад, что вы пришли сегодня. Мой ответ готов. Я ни в чем не признаюсь и ничего не могу обещать.
Сэр Джошуа удивленно смотрел на священника. На мгновение его обвинения показались нелепыми ему самому. Но потом вернулась прежняя уверенность.
— Отец Ласселлас, ваш ответ не устраивает меня. Я должен буду продолжить расследование.
— Это ни к чему не приведет. Если уж вы не смогли найти доказательств, то никто другой и подавно не сможет. Вы говорите, что мои бедные прихожане были убиты, хорошо, найдите яд. Но вам это не под силу. Глупо пытаться запугать меня. Однако я скажу вам то, что собирался сообщить Марлоу сегодня вечером.
Первое, я не ожидаю больше смертей от этой «чумы» долгое время. Второе, я должен признаться. В прошлом году на праздник Всех Святых я находился в угнетенном состоянии духа. Моя работа шла не так, как мне хотелось бы. Ко мне приходили дети, но не взрослые. В то время я много думал о смерти и наконец стал молить Бога послать ее, если ничто больше не может обратить этих людей к вере, послать смерть как правосудие. Так и случилось, и люди поняли этот урок. Те, кто умирал, примирялись с Церковью перед смертью, а из оставшихся почти все соединились с ней. Сегодня утром Тренгроуз пришел ко мне с просьбой приготовиться к конфирмации.
— Тренгроуз! — вскричал Марлоу.
— А вечером я узнал, что те, кого будут конфирмовать, собираются причаститься в следующее воскресенье. Эта паства полностью отдана Богу, ценой тринадцати жизней. Но одно стоит другого, не так ли, сэр Джошуа?
— Отец Ласселлас, я не могу считать вас нормальным. Вы не только признаетесь во всем, но объясняете мотивы.
— Прошу прощения, я ни в чем не признавался. Да, я молился о том, чтобы Бог посетил этих людей и, если необходимо, даровал им смерть. Но это не вина. В следующее воскресенье я скажу об этом на проповеди.
— И вы молитесь, чтобы смертей больше не было? — Тон сэра Джошуа был явно иронический.
— Да, я молился об этом как раз перед вашим приходом, — смиренно ответил Ласселлас.
— Боже мой, да меня тошнит от вашего лицемерия. Вы несете чепуху, болтаете о вмешательстве сил свыше, а сами отправляете людей одного за другим на смерть, используя отвратительный яд собственного изготовления.
— Сэр Джошуа, вы верите в то, что Бог часто карает и без человеческого участия?
— Это софистика.
Марлоу сидел как зачарованный, изумленно глядя на священника. Потом тихо произнес:
— Я не знаю… Я тут думаю… — он подавил нервный смешок, — кто он, святой или дьявол?
Ласселлас невозмутимо продолжал:
— Вы не ответили мне и не сможете ответить. Почему вы думаете, что я, истинный священник, не имею права вершить правосудие? В конце концов, я знаю моих людей, каждого лично. И люблю их, поэтому могу судить их.
Его лицо озарилось необычным светом. Он стоял, глядя сверху вниз на своих гостей, позволяя им спорить с собой.
Сэр Джошуа поднялся. Его судейский тон пропал. Он был глубоко по-человечески тронут. Поэтому слова его звучали мягко, но более выразительно:
— Отец Ласселлас, мне больше нечего сказать. Я уверен, что вы согрешили. Мне понятно, как бы вы защищались, если бы вас привлекли к суду. Однако ваши оправдания не имеют никакой силы, моральной силы. Вы обманываете сами себя. Когда-нибудь вы поймете, какую страшную ответственность взяли на себя без согласия общества, без благословения Церкви. Вы сами решили судьбу людей, бывших вашими духовными детьми. Мне жаль вас. Прощайте.
Лицо Ласселласа померкло. Он снова выглядел больным и измученным, когда неистово простер руки к распятию:
— Он тоже. Он тоже согрешил.
A. Л. Роуз
ХЕЛЛОВИН
Перевод Н. Кузнецовой
Тихий летний вечер как нельзя более располагал к беседе, которую вели декан и двое его коллег, устроившиеся в плетеных креслах на террасе учебного здания колледжа. За четко очерченным прямоугольником двора открывался превосходный вид на собор Пресвятой Девы; длинные остроконечные шпили парили на фоне олдриджской часовни. Чуть левее раскинулись мощные стены Бенедиктинского аббатства, скромно замерло украшенное лепными фигурами здание Бодлерианской библиотеки. Гаснущие лучи неверным сиянием позолотили циферблат часов на северной стороне главной монастырской башни: приближались минуты, желанные и волнующие для сердец, которые расположены к потустороннему и таинственному. Странным, необъяснимым образом в душу входило ощущение неповторимости происходящего.
Медные колокола оксфордских часов пробили девять. Мелодичный перезвон часовни сменил замогильный вздох соборской звонницы; к ним присоединился бархатный гул Большого Тома с англиканской церкви на другом конце города.
Слова звучали в сонном сознании молодого доцента, лениво прислушивавшегося к размеренной беседе декана с преподавателем классической литературы. Застекленные двери на террасе были широко распахнуты; смутные блики заходящего солнца переливались в сумраке, постепенно сгущавшемся за окнами. Трое мужчин уютно расположились вокруг кофейного столика, наслаждаясь досугом. Преподаватель литературы курил уже шестую трубку, декан задумчиво разминал пальцами ароматную сигару. Когда доцент снова присоединился к разговору, его коллега спрашивал декана:
— Кстати, что произошло с молодым Каленсо? Помнится, он подавал большие надежды, ему собирались предложить аспирантуру. Я так и не узнал, что с ним стряслось. Полагаю, вы расскажете нам, мой дорогой декан, ведь этот Каленсо был вашим протеже?
Это была обычная фраза, которой они поддразнивали декана, намекая на его почти отеческую благожелательность по отношению к студентам из западных провинций. Объект шутливого замечания лишь добродушно усмехнулся, раскуривая сигару.
— Смею вас уверить, с ним не произошло ничего сверхъестественного. Бедняга даже не умер и продолжает жить, хотя, думаю, и не лучшим образом.
В сонном мозгу доцента вновь зазвучали стихотворные строчки:
«О каком духе идет речь? — скользнула ленивая мысль. — О бедном студенте… Может быть, декан видел призрак?»
Доцент встрепенулся и внимательнее прислушался к беседе.
— Увы, тут ровным счетом нет ничего таинственного, — продолжал свой рассказ декан, — хотя в своем роде это очень и очень любопытная история. Как вам известно, я достаточно хорошо знаю уголок Корнуэлльса, откуда приехал этот юноша. Жители тех мест уравновешенные и спокойные люди, так что для меня представляется неожиданностью то, что произошло с ним.
Декан замолчал, с интересом разглядывая кончик потухшей сигары.
— Но что же с ним произошло? — несколько напряженно переспросил преподаватель классической литературы.
Декан сосредоточенно раскуривал сигару. Выдохнув густую струю дыма, он откинулся в кресле и неторопливо продолжал:
— Когда Каленсо поступил в колледж, его будущее выглядело безоблачным. Неплохая стипендия, из которой он мог помогать семье. Его отец, как я узнал, бросил жену с сыном и уехал в Америку. Бедная женщина едва ли была в состоянии составить благополучие сына, и его воспитанием с детства занималась тетка. Что касается самого Каленсо (его полное имя — Тристам Алпин Каленсо, тоже довольно любопытное — полагаю, оно наследовалось из поколения в поколение), он отлично сдал первый семестр и был принят в Университетское научное общество. Возможно, напряженная учеба подорвала его здоровье, однако сомнительно, чтобы это являлось единственным объяснением случившегося.
Декан, у которого в начале академической карьеры тоже были трудности, задумчиво покачал головой.
— Однако бедняге нельзя было отказать в одаренности, — прибавил он дружелюбно, — еще немного настойчивости — и он бы обязательно чего-нибудь добился. Тем более что объект для исторических исследований, можно сказать, лежал у него под ногами. Вы слышали о старинном графском роде Лантенов из Каирн Тиана? Их предки были крупнейшими землевладельцами в средневековом Корнуэлльсе. Правда, с тех пор прошло много времени, и они порастеряли свои владения. С шестнадцатого по восемнадцатый век они находились в изгнании: королева Елизавета не слишком жаловала католиков, особенно знатного рода. К тому же в те годы Англии где только возможно досаждала ее католическая соперница — Испания. Так что изгнание объяснялось не одними религиозными соображениями. — Декан с наслаждением затянулся сигарой. — Однако даже такой удар судьбы не сломил род Лантенов; католицизм в их семействе остался нерушимой традицией и предметом своеобразной гордости. По их уверениям, в крохотной церквушке, которую крестьяне выстроили в Каирн Тиане на графские деньги, светильник не угасал со времен Реформации.
Старая леди Лантен была необыкновенной личностью в тех местах. Последняя из рода Бланчминстеров, старая леди — ее христианское имя было Джейн Люсинда — отличалась отвратительнейшим характером: прислуга не задерживалась у нее больше двух месяцев — кто сбегал, кто скрепя сердце выносил капризы девяностолетней старухи, однако хуже всего приходилось семейным капелланам. Казалось, она ненавидела их и не упускала случая выместить на несчастных свое скверное настроение. При этом ей даже в голову не приходило выгнать хоть одного из них. Сменяясь один за другим, священники так и жили в старинном доме. Возможно, старухе был попросту необходим мальчик для битья, ведь сказать по правде, сама она была сущая ведьма. Детей у нее не было, муж умер много лет назад, и единственной наследницей оставалась наша несравненная Джейн Люсинда. Был, конечно, старший брат мужа, но он всецело зависел от прихотей злобной старухи.
Итак, она жила в Каирн Тиане и, как вы уже поняли, главным ее развлечением было мучить священников. Один за другим они покидали ее, доведенные до безумия. Последний — тихий, постоянно занятый собственными мыслями француз — выдержал все круги ада, однако участь его была печальной: дни свои он закончил в доме для буйнопомешанных. Возможно, немаловажную роль тут играла диета, на которую обрекала своих жертв высокородная леди Люсинда. Всякая трапеза в ее доме неизменно начиналась и заканчивалась доброй порцией пунша или смородиновой наливки. По вечерам стол украшало изысканное бренди, а глубоко в подвалах в дубовых бочках выдерживался старинный коньяк.
Декан вздохнул от всего сердца.
— Старая леди была настоящей аристократкой и не могла поверить, что есть на свете люди, не приученные к ее диете. Своих священников она откармливала исключительно рисом или английским пудингом, не забывая сдабривать эти кушанья изрядной порцией спиртного. Те из святых отцов, кто выдерживал бесконечный рис и пудинги, становились безнадежными пьяницами из-за обилия бренди. Последний не вынес этой комбинации. Все-таки он слишком много размышлял.
Нельзя сказать, чтобы все это сильно беспокоило старую выпивоху, Джейн Люсинду. В ответ на ее жестокое обхождение со святыми отцами лизардский епископ посылал ей протест за протестом. Однако безрезультатно. Наконец, в качестве последней меры ей было отправлено официальное отлучение от Церкви. Испугало ли это ее? Ничуть. На пороге девяностолетия она велела закладывать экипаж и через все графство помчалась в монастырь Кармелиток, где затворилась в монашеской келье, велев ни под каким видом не тревожить ее и никакой почты ей не пересылать. Таким вот образом она умудрилась не получить отправленное отлучение. Когда епископ раскрыл ее убежище, старуха перебралась к родственникам в Ворчестершир. К тому времени, когда послание достигло Ворчестершира, она была уже в Лондоне. Для епископа это было тяжелым испытанием, тем более что оставалось загадкой, на чью сторону склоняются симпатии простых прихожан. Смею заметить, старая ведьма неплохо развлеклась в последние месяцы своей бренной жизни. Перехитрив всех церковников, она скончалась среди скорбящих родственников в собственной постели, пребывая официально в мире и согласии с Церковью и ее заповедями.
Брат ее мужа, тринадцатый баронет де Лантен, наконец-то вступил в долгожданное наследование. Помимо крупных банковских счетов, ему достался старинный особняк, очень напоминающий средневековый замок, затерянный среди холмов Корнуэлльса. Обстановка внутри дома практически не менялась за минувшие двести лет. Баронет де Лантен был последним в своем роду и, как многие холостяки, ничего не предпринявшие для продолжения рода, довольно серьезно интересовался фамильной историей. Вступив в права, он сразу же переехал в родовое гнездо, где обнаружил целую комнату, заваленную ветхими рукописями и документами. Когда улегся первый порыв радостного возбуждения при виде находок, стало очевидно, что в одиночку едва ли удастся своротить эту гору бумаги. Требовалась помощь со стороны, и выбор пал на молодого Тристама Каленсо. Сэр Ричард слышал о его успехах в расшифровке древних свитков и предложил молодому студенту написать краткую историю родов Лантенов и Бланчминстеров. В конце концов это было единственное, что он мог сделать для прославления фамилии, не произведя на свет наследников. Законных, во всяком случае, — осторожно добавил декан.
Таким образом, молодой Каленсо был приглашен на уик-энд для предварительного осмотра архива. Бедный юноша впервые в жизни переступил порог древнего фамильного владения — увы, как мы видим, это посещение оказалось для него последним. Помню, как он волновался, собираясь в дорогу, и это естественно — столько слышать о знаменитом Каирн Тиане и получить возможность воочию увидеть его…
Поместье и дом расположены в живописной, но труднодоступной части Корнуэлльса — в долине Тамар. Постройки поражают величием форм и неповторимым великолепием. Вы, вероятно, слышали утверждения вроде: «Да, да, побережье Корнуэлльса просто сказка, но этого никак не скажешь о холмах, изрывших остальной полуостров». Что за нелепость! — Декан, как истинный патриот, негодовал. — Можно ли доверять впечатлениям экскурсантов, галопом проносящихся вдоль автобанов к Ньюки, Сент-Иву или Лизарду? И интересно знать, есть ли на свете места, прекраснее наших речных долин — Хелфорд, Фал, Фоуи, Кемел и — не в последнюю очередь — Тамар. Несмотря на то, что в устье реки Тамар построили порт, внутренние районы чудесным образом избегли губительного дыхания цивилизации.
Вкратце изложив свою точку зрения, декан отправил одного из собеседников в курительную комнату за порцией виски с содовой и по его возвращении продолжил рассказ.
— Когда после целого дня пути Каленсо прибыл на станцию в Лончестоне, его ожидал графский слуга с автомобилем. В предзакатных сумерках — уже наступали заморозки, приближался ноябрь — они проехали еще несколько миль, пока из-за островерхих верхушек деревьев не показались стрельчатые шпили особняка. Не без внутреннего трепета Каленсо миновал ворота, тяжелую арку, украшенную парой львов, подпирающих щит — фамильный герб Лантенов. Величественные кедры тянулись вдоль дорожки, ведущей к парадному входу.
Мраморная лестница спускалась в полутемный холл, поражавший своими циклопическими размерами. Восемь дверей из красного дерева выходили на верхнюю площадку; следом за служанкой Каленсо вошел в крайнюю справа и оказался в длинном, извилистом коридоре. Зыбкие тени от свеч, освещавших путь, плясали на стенах. Они миновали несколько мрачных зал, одна из которых была библиотекой, и остановились перед потемневшей от времени дверью. Обстановка внутри приходилась ровесницей остальному зданию, но больше всего поражала гигантская кровать под балдахином, возвышавшаяся посреди комнаты. Каленсо почувствовал себя стоящим на театральной сцене: все выглядело слишком гротескно и неуютно. Казалось, сам приезд в Каирн Тиан был ошибкой.
Уходя, служанка молча передала ему записку, оставленную сэром Ричардом. Баронет выражал сожаление, что не смог встретить своего гостя. Срочные дела вынудили его утром уехать в Плимут, но к ужину он предполагал вернуться. У студента оставалось в избытке времени, чтобы, не торопясь, переодеться и осмотреться. Комнату, несомненно, готовили к его приезду: пыль была тщательно вытерта, в камине весело потрескивали дрова. Блеск языков пламени ободрил его, однако сама комната была чересчур велика, чтобы подарить ощущение уюта. Тристам попытался представить себя спящим в гигантской кровати: лечь с краю, посредине или же, попросту, вдоль подушек?
Помимо стенных канделябров, на туалетном столике горела керосиновая лампа. Никаких признаков электричества. Дом сохранял угрюмую атмосферу прошедших столетий. На стенах висели портреты восемнадцатого века, на комоде и письменном столе лежали дорогие безделушки. Чтобы скоротать время до возвращения сэра Ричарда, Тристам достал письменные принадлежности и начал заносить впечатления от поездки в свой дневник. Незаметно подошла пора спускаться к ужину. Из дорожного саквояжа он извлек парадный сюртук, накрахмаленную рубашку и шелковые носки, привел в порядок запонки и манжеты и вдруг обнаружил, что забыл захватить галстук. Рассеянность, простительная в молодом возрасте, — с отеческой улыбкой сказал декан, вероятно, припоминая собственные промахи. — Странно, что таким мелочам придается столько значения.
Между тем Тристам не помнил себя от ужаса. Как он мог просмотреть столь важную деталь туалета, собираясь в дорогу? Молодой и неопытный, он рассматривал это как катастрофу. Прошло добрых полчаса, прежде чем он набрался мужества и позвонил в колокольчик. Еще примерно столько же он ждал, пока служанка появится из мрачных глубин старинного дома. В качестве замены она принесла старомодный галстук сэра Ричарда и передала наилучшие пожелания последнего.
Пробило восемь часов, и Каленсо, прихватив подсвечник, отправился на поиски столовой залы. Не без труда выбравшись к мраморной лестнице, он сошел вниз и, миновав освещенную арку, едва не налетел на мужчину, увлеченно вытаскивавшего пробку из бутылки с портвейном. Это и был сэр Ричард собственной персоной. Они обменялись рукопожатием и вместе прошли в столовую. Благодаря тому, что их встреча произошла столь неожиданным образом, Тристам чувствовал себя довольно непринужденно. Когда же сэр Ричард добродушно посетовал на забывчивость молодого человека, признавшись, что и с ним в молодости часто случались подобные неприятности, обстановка стала совсем домашней. Каленсо был покорен обходительностью баронета, и, надо отдать должное, сэр Ричард хорошо знал, как произвести впечатление на людей.
Кушанья не отличались излишествами, и прислуживала только одна служанка. Баронет управлялся за дворецкого. Несмотря на великолепие столовых приборов из серебра, Тристам не мог не заметить, что ковер в столовой довольно стар и в некоторых местах потерт. Ужин завершился парой бокалов портвейна из бутылки, за откупориванием которой был застигнут сэр Ричард. Даже из непродолжительной беседы было очевидно, что владелец Каирн Тиана искренне гордится своими предками и всем, что так или иначе касается фамильной истории. Тристам едва успевал следить за чередой бесконечных упоминаний о славных деяниях седьмого или десятого сэра Ричарда и о судьбе их не обладавших титулом наследников. Вся история Англии в изложении достопочтенного хозяина сводилась к набору событий и фактов из семейной летописи.
После ужина, прихватив с собой свечи, они вновь вышли к лестнице и по мраморным ступеням спустились в подвал, где хранился архив. Для нашего студента это был настоящий рай — такое обилие рукописей, громоздящихся по полкам и шкафам, предстало его взору. Старинные земельные книги, долговые расписки, копии судебных тяжб, дубликаты завещаний, дневники, письма — и большая их часть в отличном состоянии. Для любителя древностей тут было где развернуться. Внимание Тристама привлекли стоявшие вдоль стен сундуки — своего рода пример исследовательской интуиции, — однако они были крепко заперты, ключи же утеряны много лет назад. Они перепробовали несколько связок, но ни один ключ не подходил к старинным замкам. К вящей досаде обоих, на крышках сундуков были выгравированы названия монастырей, и можно было с уверенностью предположить, что внутри сложены монастырские рукописи. Тристам попробовал собственные ключи, однако только сломал их, оставив бородки в замочных скважинах.
Шел двенадцатый час, когда они поднялись из подвала и сэр Ричард проводил своего гостя в отведенную тому комнату. Весело потрескивал огонь, отбрасывая неровные тени на стены. Тристам прилег на кровать, с опаской чувствуя, как его тело погружается в бездонную глубь пуховой перины. Удобство кровати удивило его. Потушив свечу, он попытался заснуть, лениво наблюдая за скользящими по потолку бликами от камина. То ли от портвейна, то ли от усталости кружилась голова. Он уже засыпал, когда неожиданно вспомнил о священнике-французе, жившем в семействе леди Лантен. Бедняга сошел с ума в этом доме, возможно, именно в его комнате.
После этого Тристаму уже было не до сна. Он лежал, прислушиваясь к глухому стуку сердца, к малейшему шороху в окружавшей его тишине. Где-то за окнами, в парке, заухал филин; чья-то невидимая рука — или это была ветка? — царапнула стекло. Сон прошел. Тристам встал, накинул халат и присел за письменный стол, надеясь успокоить нервное напряжение письмом к сестре.
Вероятно, это было худшее из того, что он мог предпринять. Воображение его распалилось еще сильнее; малейший шорох заставлял его вздрагивать и оборачиваться…
Декан помолчал, разглядывая на свет остатки жидкости в бокале.
— За достоверность всего, что произошло потом, я не берусь поручиться. Могу только привести несвязные обрывки его воспоминаний — это все, что удалось узнать от несчастного в редкие минуты просветления. Увы, слишком редкие… — Декан допил виски. — Кажется, он решил почитать перед сном. Не знаю, были ли какие-нибудь книги в комнате… Во всяком случае, рядом находилась библиотека, так что выбор не составлял проблемы, и бедняга выбрал… Как вы думаете, что это была за книга?
Декан вытащил новую сигару, закурил, выпустив струю дыма в слетающихся, словно неприятные воспоминания, комаров, и продолжал:
— Да, это была тетрадь, исписанная рукой священника-француза. Своего рода исповедь, потому что из нее Тристам узнал о непоправимом грехе, который лежал на совести француза. Когда тот готовился к рукоположению в сан, скончалась его сестра, оставив его заботам сироту-сына. Для нашего священника это была серьезная помеха в карьере, и он без сожаления поместил своего подопечного в приют, полностью сняв с себя ответственность. Прошло двенадцать или пятнадцать лет, и он получает записку с просьбой навестить больного, в котором узнает своего бывшего подкидыша.
Мальчик вырос, обучился наукам в духовной семинарии, однако сейчас, неизлечимо больной, лежал на смертном одре. Тронутый до глубины души, священник остался и ухаживал за умирающим все лето и осень, пока бедный юноша не скончался от туберкулеза точно в канун Дня Всех Святых… в Хелловин.
С тех пор каждый канун Дня Всех Святых священник служил мессу по мальчику. После приезда в Каирн Тиан им все больше овладевала черная печаль: безутешное горе, казалось, сжигало его грудь. Аскетический образ жизни стал для него привычкой, приведя его на грань голодного истощения. Уже тогда были заметны первые признаки надвигающегося сумасшествия. Он знал, что виновен в смерти мальчика, и возмездие настигло его.
Тристама потрясла эта исповедь; дрожь, которую порождала эта история страдания и наказания, была созвучна его собственной душе, стиснутой каменным мешком старинной комнаты. Дом словно наблюдал, выжидал миг, чтобы обрушиться и поглотить свою жертву.
В камине вспыхнул огонь и погас; почерневшие тени слились с темнотой. Тихое движение возникло в углу комнаты, послышался чей-то голос. Нервное возбуждение Тристама достигло предела. Что было сном, а что явью? Увы, на этот вопрос мы уже не получим ответа. Тристам сел, вглядываясь в темноту, и долго не мог заставить себя пошевелиться. Глухой стон сорвался и закружился во мраке, окутавшем комнату. Он прислушался: странный голос становился отчетливее — кто-то невидимый шептал незнакомые слова.
Наконец Тристам совершенно отчетливо различил строфу: «Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa», произнесенную с невыразимым страданием. Латинские слова выговаривались мягко, с французской нетвердостью. Не будучи католиком, Тристам сразу узнал начало канонической мессы. Возбужденный, он продолжал вглядываться в темноту, словно желая прожечь ее взором.
Бесшумно приотворилась тяжелая дверь, словно пропуская кого-то. Тристам ждал. Никого. Никто не вошел. Громадная дверь затворилась так же бесшумно и медленно, как и открылась.
Тристам не мог больше оставаться на месте. Едва сознавая, он встал с постели и вышел из комнаты. Мозг работал с неестественной ясностью, все чувства устремились в темноту, сгущавшуюся перед ним. В странном смешении мыслей он бежал вдоль коридора, толкал двери и снова бежал, пока — едва ли он понимал, как это произошло, — не остановился, озираясь, на пороге часовни, соединенной с домом.
Сумрачные фигуры в ризах застыли перед алтарем, освещенном двумя свечами. Не в силах сдвинуться с места, Тристам стоял и слушал, как странные, лишенные интонаций голоса поют Dies Irae. Лишь отзвучали последние слова, когда он заметил стоящий перед святилищем катафалк с тонкою восковой свечой, горящей в изголовье бедно украшенного гроба. Теперь он знал, по кому пели реквием.
Эта мысль наполнила его страданием; чужая печаль, придя извне, завладела его телом, сознанием, волей. Он повернулся и вышел; пошатываясь, добрел до своей комнаты; одну за одной зажег все свечи — на письменном столе, у кровати, в канделябрах, укрепленных вдоль стен. Если бы там было двести свечей, он зажег бы их все, чтобы не чувствовать бездны чужого горя.
Спрятав лицо в ладонях, он сидел перед зеркалом, боясь взглянуть в отражение… Прошла, казалось, целая вечность, прежде чем он опустил руки. Неровные морщины избороздили лоб, глубокие складки пролегли от крыльев носа к уголкам губ… Тристама не покидало ощущение, что, чем дольше он всматривается, тем больше меняется его лицо. Словно лицо другого человека. В это мгновение он обратил внимание на цвет глаз: вместо карих из зеркала на него смотрели серо-стальные, с тем странным выражением, которое иногда мелькает во взгляде французов. По мере того как он вглядывался, лицо начало подергиваться, расплываться. Еще минута, и на него смотрело лицо сумасшедшего.
Утром его нашли сидящим перед зеркалом и невнятно бормочущим слова какой-то молитвы.
Д. Д. Бересфорд
МИЗАНТРОП
Перевод А. Бутузова
I
С тех пор, как я вернулся с острова и много раз пересказывал эту историю, я начал сомневаться, не обманул ли меня тот человек. В глубине души я чувствую, что он не мог так поступить, и тем не менее мне трудно противостоять вежливой иронии, с которой слушатели встречают мое повествование. Здесь, на твердой земле, все происшедшее кажется невероятным, тогда как на острове признание того человека звучало предельно убедительно. Однако все на свете определяет окружение, и я даже благодарен нынешним обстоятельствам за то, что они столь благотворно влияют на мой рассудок. Никто так не ценит тайн, что встречаются в нашей жизни, как я; однако когда такая тайна порождает обилие смутных раздумий, лучше забыть о ней. Естественно, я не очень-то верю всей этой истории. Иначе мне пришлось бы отыскивать в себе вместилище человеческих пороков. И самое страшное — я не знаю наверняка, какие это пороки.
Прежде чем начать рассказ, я бы хотел, чтобы вы отбросили удобное и весьма тривиальное объяснение, подразумевающее помешательство моего собеседника, и остановили свой выбор лишь на одном из двух: отвергнутая любовь или преступление. Увы, человек по натуре своей романтик, и во все времена ему было свойственно избегать излишне очевидного.
Много лет назад некий землевладелец пытался выстроить дом на скалистом островке под названием Галланд. Недружелюбная почва не приняла строение: не прошло и двух недель, как его усилия обратились прахом. Остатки фундамента увезли с острова и построили на берегу скромную церквушку; ее до сих пор можно увидеть там.
Однажды мы были проездом в городке Тревон и долго осматривали это место, вероятно, в слабой надежде, что один из нас, сам того не подозревая, раскроет причину столь поразительного недружелюбия островка.
Из этого визита мы не извлекли ровным счетом ничего, если не считать косвенного подтверждения некоторых психометрических теорий, уже набивших к тому времени изрядную оскомину. Мы сравнивали прежнюю, неудачную попытку покорить Галланд и нынешнее, успешное освоение.
Новоявленный мизантроп обосновался и провел на Галланде целую зиму — и поныне существовал там. Разумеется, теперь факт его проживания на груде безобразных камней вызывал толки и среди местных жителей, для которых отшельник был лишь на малую толику безумнее туристов, шумные компании которых специально прервали в этом году путешествие в Бедрутан, чтобы остановиться и поглазеть на едва различимую вдали хижину, как заплата прилепившуюся к рваной поверхности сгорбленного островка.
Мы все разглядывали этот странный клочок суши. Ничего примечательного, и все же… напряженные раздумья обуревали нас. Все, чего я неуемно жаждал тогда — какого-нибудь необыкновенного приключения, — привело меня как-то вечером на мыс Гунвер Хэд, откуда далекий свет неприметной хижины казался золотистым мхом, проросшим на сумрачной поверхности вод.
Что-то очень близкое, человечное почудилось мне в его мерцании и окончательно побудило решиться на вылазку. Возможно, сюда примешивалась некоторая симпатия к отшельнику, добровольно отрекшемуся от суетного общества людей. Был ли он безумцем, преступником или разочаровавшимся в жизни человеком — эти вопросы подтолкнули меня искать ответ в путешествии. Бушевала гроза, грохотал прибой, а я все стоял на берегу. Крохотное желтое пятнышко потухло, и только завеса брызг, скрывавшая черный Галланд, представала глазам всякий раз, когда его касался луч маяка.
Решиться было нетрудно, но пока я дожидался тихой погоды — чтобы море позволило лодке с припасами причалить к отстоявшему на две мили от берега островку, — меня переполняли неуверенность и сомнения. До завершения поездки я решил ни с кем не делиться ими, и пусть мои друзья счастливо полагают, что я отправляюсь на рыбалку, — я решил рассказать им обо всем, только когда вернусь.
Знакомый лодочник отыскал меня в гостиничной таверне и сообщил, что погода располагает к отплытию. Вовремя вложенная в ладонь монета предупредила его излишнюю словоохотливость, и вскоре мы были в пути.
Мое волнение нисколько не уменьшилось, когда мы приблизились к скале и увидели одинокую фигуру единственного обитателя, ожидавшего нашего прибытия. Должно быть, он уже успел заметить сверх необходимого нагруженную лодку, и я мысленно подыскивал приличествующие случаю извинения за непрошеное вторжение. Цивилизованные формы общения не смогли бы выразить моей симпатии, обнаружив лишь — так мне казалось — единственной причиной моего визита неуемное любопытство. Сидя на корме, я сумрачно размышлял, были ли до меня на острове посетители, и не решался спросить об этом у лодочника.
Волнение мое возросло еще более, когда мы подплыли ближе к единственной расщелине между скал, превращавшейся в крошечную гавань во время прилива. Я ощутил на себе взгляд стоявшего у самой водной кромки человека и неожиданно пал духом, решив, что я не вправе навязываться незнакомцу и будет лучше, если я останусь в лодке до завершения разгрузки, а там вернусь в Тревон. Я так утвердился в своем намерении, что, когда лодка коснулась носом края скалы, поспешно отвернулся, стараясь не смотреть на человека, из-за которого я и очутился в этих краях, и внимательно разглядывал сгорбленную спину мыса Тревоуз, представавшего в совершенно незнакомом ракурсе.
Из продолжительного созерцания меня вывел голос отшельника.
— Прекрасная погода, вы не находите? — заметил он с некоторой, как мне показалось, напряженностью.
Чуть раньше с этими же словами он обратился к лодочнику, который теперь переносил груз в хижину.
Я поднял голову и стоически выдержал его взгляд. Незнакомец рассматривал меня с видимым напряжением, словно старался запечатлеть в памяти черты моего лица.
— Да, — с готовностью отозвался я, — слава Богу, шторм кончился. За эти дни вы, вероятно, истратили последние припасы?
— Кое-что осталось, — ответил он. — Несколько дней ничего не решают… Вы остановились на берегу? — он кивнул в сторону залива.
— Так, небольшая экскурсия. Возле Тревона превосходные пляжи…
И мы принялись оживленно обсуждать виды окрестностей, словно два незнакомых джентльмена, сошедшихся за бокалом вина на скучном рауте.
— Полагаю, вам еще не приходилось бывать на Галланде? — отважился он наконец, когда лодочник уже управился с грузом и был готов отплыть.
— Нет. — Я колебался, чувствуя, что приглашение остаться должно исходить именно от хозяина.
— Для отдыха здесь довольно неподходящее место, но рыбалка просто непревзойденная. Как вы относитесь к рыбалке?
— О, превосходно, — с энтузиазмом откликнулся я.
— На другой стороне, в скалах, — продолжал он, — находится глубокая бухта. В хорошую погоду там ловятся крупные окуни. — Он помолчал и добавил: — Сегодня их должно быть небывалое скопище.
— К сожалению, мне еще предстоит возвращаться… — начал я, но тут в разговор вмешался лодочник.
— Вы можете вернуться и завтра, если хотите, — сказал он. — Прилив позволяет наведываться сюда хоть каждые двенадцать часов.
— Если вы надумаете остаться… — протянул отшельник.
— С удовольствием. Надеюсь, мое присутствие не слишком обременит вас.
И я остался, уверенный, что лодка придет и увезет меня завтра утром.
Но события развернулись иначе.
II
На первый взгляд действительно было много необычного в обитателе Галланда. Звали его, как он сказал мне, Уильям Конли, но выяснилось, что он не родственник тем Конли, с которыми я был знаком. Если бы он сбрил бороду, то выглядел бы как самый обычный англичанин на отдыхе. Возраст его я определил приближающимся к сорока годам. За время нашей рыбалки я заметил за ним всего две странности, привлекающие внимание. Его пронзительный взгляд изредка останавливался на мне, словно пытаясь проникнуть в суть моего существа, однако стоило мне обернуться, как он немедленно отводил глаза. Еще более необъяснимым было его поведение, когда обстоятельства требовали, чтобы мы шли друг за другом по тропинке, ведшей вдоль узкой прибрежной полосы. Ничто не могло заставить его обогнать меня. Он пропускал меня вперед даже во время краткой экскурсии, когда мы осматривали скромные достопримечательности островка.
Это было интригующее открытие. Глупо было пытаться объяснять все эти странности безумием Конли: манеры и речь незнакомца были убедительны и разумны. Но в мыслях я вновь и вновь возвращался к тем предположениям, которые сделал, впервые рассматривая с берега остров. Меня не покидало ощущение, что по какой-то непонятной причине он боится меня, и я до сих пор не мог решить, бежал ли он от правосудия или же от кровавой вендетты. Любое из предположений вполне объясняло его внимательный, изучающий взгляд. Возможно, он со страхом ждал, не окажусь ли я тайным посланцем, призванным завершить начатую вендетту. Интересно, раздумывал я, удастся ли мне убедить Конли в своей полной лояльности и получить объяснение всем странностям, которые я наблюдал в его поведении?
Однако объяснение последовало само собой, без малейших усилий с моей стороны.
Приближался вечер. Хозяин маленькой хижины занялся приготовлением ужина, между тем как я, не желая мешать ему, спустился знакомой тропинкой к обдаваемым брызгами скалам и стоял, наслаждаясь свежим морским ароматом и покоем. С некоторым сожалением вглядывался я в далекие, теплые огоньки, оставшиеся на противоположном берегу: казалось, мне больше не суждено вернуться к ним. Странное это было чувство…
Когда я вошел в хижину, Конли разливал в грубые глиняные миски дымящуюся уху. Чудесный запах щекотал ноздри, превращая скромное убранство стола в подобие царского пиршества. За едой мы только и говорили что о дневной рыбалке, однако чуть позже, когда аппетит поутих и мы закурили трубки, Конли неожиданно произнес:
— Не вижу причин, почему бы не рассказать вам эту историю…
Словно несмышленый школьник, я в нетерпении согласился, когда бы так легко мог остановить его…
— Все началось, когда я был еще ребенком, — сказал он. — Однажды моя мать нашла меня плачущим в саду: всхлипывая, я рассказал ей, что Клод, мой старший брат, испугал меня. После этого случая я не мог видеть его несколько дней, но так как я был вполне нормальным ребенком, то взрослые не придали большого значения этой ссоре. Они думали, что Клод состроил мне «страшное» лицо и напугал меня. Отец даже наказал меня за ябедничество.
Возможно, это наказание отпечаталось у меня в памяти. Я не рассказывал никому о странностях своего зрения, пока не достиг семнадцати лет. Можно сказать, я стыдился этого и до сих пор стыжусь.
Он замолчал и задумчиво рассматривал сложенные на столе руки. Любопытство завладело всем моим существом, но я боялся нарушить молчание и помешать ему. После минутного колебания он поднял глаза и снова взглянул на меня, однако на этот раз без прежнего изучающего выражения. Скорее, он смотрел с симпатией.
— Я рассказал об этом моему домохозяину, — сказал он. — Он был замечательный парень и очень хорошо отнесся ко мне: принял все совершенно серьезно и посоветовал обратиться к окулисту, что я и сделал. Придумав более разумное объяснение своих неприятностей, я вместе с отцом побывал у одного из лучших лондонских врачей. Он долго осматривал меня, и это доказывает, что тут повинно не одно только мое воображение: в моих глазах он нашел какое-то отклонение, нечто «совершенно непостижимое», как он сказал; нечто, если я правильно запомнил, связанное с неодинаковым преломлением или отражением лучей в различных сечениях светового пучка. Для краткости он назвал это новой разновидностью астигматизма и тут же сокрушенно развел руками, говоря, что никакие стекла не смогут помочь мне.
— И что же это было? — я был не в силах дольше сдерживать свое любопытство.
Конли нерешительно опустил глаза.
— Как вы можете прочитать в Медицинской энциклопедии, — сказал он, — астигматизм — это дефект, «порождающий зрительное невосприятие линий, расположенных в определенной плоскости, тогда как линии, перпендикулярные означенным, в отличие от них, видны совершенно отчетливо». Однако мой случай интересен тем, что этот дефект возникает лишь тогда, когда мне приходится смотреть вполоборота или через плечо.
Он взглянул на меня почти умоляюще, словно надеясь, что все остальное я пойму без дальнейших объяснений.
Признаюсь, его рассказ озадачил меня. Как мог этот ничтожный дефект заставить его поселиться на Галланде? Я нахмурился в затруднении.
— Не вижу, однако, что могло бы… — протянул я.
Конли выбил свою трубку и принялся чистить ее при помощи перочинного ножа.
— Пожалуй, мой случай можно назвать своего рода моральным астигматизмом, — произнес он. — Мне кажется, что я вижу изнанку человеческой души. Боюсь, что это и в самом деле душа. Несколько случаев доказали это.
Он замолчал и с углубленным видом продолжал чистить свою трубку. Прошло какое-то время, прежде чем он заговорил вновь.
— Обычно, вы понимаете, когда я смотрю людям прямо в лицо, я вижу их, как все. Но когда я оглядываюсь через плечо, я вижу… О! Я вижу все их пороки и недостатки. Их лица остаются в общем-то прежними — узнаваемыми, я хочу сказать, но искаженными… невероятно.
…Таким был мой брат Клод — он был хорошим парнем, но когда я увидел его… таким… у него был нос, как у попугая, и вид у него был прожорливый и злобный. — Конли слегка вздрогнул, словно воскрешая в памяти пережитое. — А теперь все знают, что он такой и есть. Совсем недавно он с треском пролетел на фондовой бирже. Дутые векселя, рискованные сделки…
Потом был Денисон, классный наставник. Очень благовоспитанный человек. До самого окончания школы я не пытался взглянуть на него: у меня стало привычкой не оборачиваться и не смотреть через плечо. Но иногда я забывал об осторожности. И это был как раз такой случай. И играл в школьной сборной по регби, и однажды, во время матча, Денисон окликнул меня: «Удачи, старина!» — как раз в тот момент, когда я бежал вперед. Забыв об осторожности, я оглянулся…
Я ждал, затаив дыхание, но он молчал, и я отважился подсказать ему:
— Он тоже был… не такой?
Конли кивнул.
— Бедный дьявол. Его глаза выкатывались из орбит, и выражение их просто невозможно описать словами. Стоило мне окончить школу, как из-за Денисона разразился крупный скандал, и только его отставка спасла положение.
Если вам нужны еще примеры, следующим был окулист — прекрасный парень. Естественно, он заставил меня оглянуться и посмотреть через плечо — чтобы удостовериться в моем дефекте. Затем он спросил меня, что я видел, и я рассказал ему. Он был жизнерадостным и веселым малым, но, когда я смотрел на него, он выглядел как старый, обрюзгший боров.
Окончательно сломил меня, — продолжил Конли после томительной паузы, — разрыв помолвки с Элен. Мы были влюблены друг в друга, и я решил рассказать ей о своем несчастье. К сожалению, ее подвела сентиментальность. Она уверила себя, будто на мне лежит проклятье и ей суждено его разрушить. Само собой, она настояла на такой попытке. Я не сопротивлялся — наверное, я потерял голову от любви. Она казалась мне совершенством, в котором невозможно обнаружить изъян. Я согласился и взглянул на нее…
Он подавленно замолчал, словно пересказ этой трагедии отнял у него последние силы.
— Я посмотрел, — продолжал он, — и увидел существо без подбородка, с водянистыми, слабоумными глазами: преданная слюнявая тварь, бр-р! Я не мог… Больше я никогда не разговаривал с ней.
Моя способность видеть то, чего не видел никто, угнетала меня, — произнес он, чуть погодя, — но после этого случая мне стало все равно. Я не сопротивлялся своему гибельному дару и вскоре был вынужден искать убежища от общества людей. Я жил в лесу, в мире бессловесных тварей: все они выглядели такими, какими и были на деле. Сильные были преступными и злобными, а слабые были отвратительны мне. Я не мог жить среди них, и в конце концов мне пришлось укрыться здесь.
Внезапно меня осенило.
— А вы не пробовали посмотреть на себя в зеркало? — спросил я.
Конли кивнул.
— Я не лучше, чем все остальные, — сказал он, — поэтому я и отпустил бороду. В хижине нет зеркал.
— Вы могли бы не оборачиваться, и проблема решилась бы сама собой, — заметил я.
— Искушение было чересчур велико, — Конли тряхнул головой, — и становилось все сильнее. Это не просто любопытство, скорее, мне нравится то ощущение превосходства, которое мне дает мой дар. Когда видишь изнанку человеческой души, забываешь о собственных недостатках. Со временем, к сожалению, даже такое развлечение утомляет.
— Вы не могли… — нерешительно начал я: желание знать истину боролось во мне со страхом. — Вы не могли бы… взглянуть на меня… так?
— Только не сейчас, — сказал он.
— Вы полагаете…
— Ничего нельзя утверждать наверняка. Все, на кого я смотрел, внешне тоже выглядели совершенно обычными людьми.
— А как, по вашему, я могу выглядеть?
— Даже не представляю себе. Когда-то я пытался угадывать, но из этого ничего не получалось.
— Тогда, может быть, стоит попробовать?
— Нет, не сейчас, — отрезал он. — Возможно, перед отъездом?
— Вы уверены, что тогда?..
Он кивнул с плохо скрываемым отвращением.
В этот вечер я лег спать с тяжелыми мыслями и долго ворочался, не в силах заснуть, размышляя над последними словами Конли.
III
Лодка пришла за мной на следующее утро, около одиннадцати. Я сбросил с себя остатки суеверных страхов, которые цепко держали меня всю ночь, и не стал повторять своей просьбы Конли. Он тоже не обмолвился ни словом о вчерашней беседе. Мы вместе спустились к пристани, дружески простились, и я сел в лодку.
Как только мы отчалили, он повернулся и медленно начал взбираться по склону. На полпути к хижине он остановился, словно раздумывая. Прошло несколько секунд, а он все стоял, не решаясь обернуться.
— Постойте, — скомандовал я лодочнику и привстал на сиденье. — Э-гей, Конли! — прокричал я.
Он медленно обернулся, и я увидел, как разительно изменилось его лицо. Выражение глубокого отвращения и ненависти переполняло его; нечто похожее я наблюдал у одного ребенка-идиота.
Я опустился на сиденье и повернулся спиной к нему. Вскоре осталась лишь точка, отмечавшая положение проклятого острова.
Иногда я раздумываю, каким он видит собственное отражение.
Но с этого времени меня больше занимает мысль, что же он увидел во мне.
И у меня нет мужества вернуться и спросить его.
Примечания
1
The Literary Hours, 1798.
(обратно)
2
The Beginning of the English Romantic Movement, William Lyon Phelps. N.Y., 1893.
(обратно)
3
A Philosophical Inquiry into the Origin of Our Ideas of the Sublime and Beautiful, Edmund Burke, 1757.
(обратно)
4
The Supernatural Omnibus, Montague Summers, vol. 1–2, L., 1967.
(обратно)
5
The Gothic Quest, Montague Summers, L., 1969.
(обратно)
6
История искусствознания. От античности до конца XVIII века. М., 1963, с. 210.
(обратно)
7
The Anekdote of Painting, L., 1872, p. 70.
(обратно)
8
The Gothic Flame, D. P. Varma, L., 1976, p. 10.
(обратно)
9
Перевод с английского А. Шора.
(обратно)
10
The Champion of Virtue, Miss Clara Reeve, 1777.
(обратно)
11
The Old English Baron: A Gothic Story.
(обратно)
12
Интересно, что после своего знаменитого романа Хорас Уолпол написал лишь небольшую поэму «Таинственная мать» (1768) и собрал два десятка итальянских легенд, одна из которых представлена в этой книге.
(обратно)
13
The Tale of Terror, Edith Birkhead, L., 1921, p. 29.
(обратно)
14
Собрание старонемецких легенд и преданий в изложении Иоганна Шписса (1799).
(обратно)
15
Это свидетельство поддерживает современный венгерский исследователь доктор Золтан Медер.
(обратно)
16
The Tale of Terror: A Study of the Gothic Romance, Edith Birkhead, L., 1921.
(обратно)
17
Сюда же Эдит Биркхэд относит стихотворение Уильяма Блэйка «Прекрасная Элеонора».
(обратно)
18
A Philosophical Inquiry into the Origin of Our Ideas of the Sublime and Beautiful, ch. Clearness and Obscurity as They Affect the Passions, N.Y., 1899, p. 63.
(обратно)
19
Книга Иова, глава IV, стихи 13–17.
(обратно)
20
A Philosophical Inquiry… pp. 57–58.
(обратно)
21
The Gothic Quest, L., 1969, (reprinted).
(обратно)
22
The Gothic Flame, D. P. Varma, L., 1976, ch. Quest of the Numinous, p. 205.
(обратно)
23
The Influence of Gothic Literature on Walter Scott, Walter Freye, Rostock, 1902.
(обратно)
24
The Haunted Castle, Eino Railo, L., 1964, (reprinted).
(обратно)
25
The Gothic Flame, D. P. Varma, L., 1968, p. 19.
(обратно)
26
chapbook (англ.) — недорогое издание карманного формата.
(обратно)
27
News of the World, 27 October, 1974.
(обратно)
28
Daily Telegraph, 7 August, 1974.
(обратно)
29
The Surly Sullen Bell, Russel Kirk, N.Y., 1962, pp. 238–239.
(обратно)
30
Печатается с сокращениями по изданию: Анна Радклиф. «Удольфские тайны». Т. 2, сс. 289–313, СПб., 1905.
(обратно)
31
Позже открылось, что в стене замка находился потайной ход, соединявший комнату с берегом бухты. Людовико похитили контрабандисты, использовавшие ход в своих целях.
(обратно)
32
«Заповедь послушания» (лат.)
(обратно)
33
Перевод Г. Аванесовой.
(обратно)
34
Печатается по изданию: П. Б. Шелли. «Письма. Статьи. Фрагменты». М., 1972.
(обратно)
35
Принеси воды (турецк.).
(обратно)
36
Удовольствия (франц.).
(обратно)
37
Красавец мужчина (франц.).
(обратно)
38
Действием (франц.).
(обратно)
39
Протестантское направление в христианском вероисповедании.
(обратно)