[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
D.V.: Диана Вриланд (epub)


DIANA VREELAND
An Imrpint of Harper Collins Publishers
Иконы моды
ДИАНА ВРИЛАНД
Москва
«Манн, Иванов и Фербер»
2022
Информация
от издательства
Научный редактор Наиля Аглицкая
На русском языке публикуется впервые
Благодарим Юлию Чеканову, чье огромное уважение к Диане Вриланд было так важно и ценно в этом проекте
Вриланд, Диана
D. V. / Диана Вриланд ; пер. с англ. Ю. Агаповой ; науч. ред. Н. Аглицкая ; авт. предисл. Алена Долецкая. — Москва : Манн, Иванов и Фербер, 2022. — (Иконы моды).
ISBN 978-5-00169-997-2
Эта книга — завораживающая автобиография одной из величайших икон моды XX века Дианы Вриланд, модного редактора Harper’s Bazaar и главного редактора Vogue, чье несравненное чувство стиля и талант определяли мир высокой моды на протяжении пятидесяти лет. Яркая, самобытная, харизматичная Диана Вриланд доказывает, что она блестящий рассказчик, увлекая нас в свою ослепительную и бурную жизнь и представляя нашему воображению роскошь и яркость эпохи, которая породила королеву Англии Марию Текскую, Буффало Билла, Сергея Дягилева, Кларка Гейбла и Коко Шанель.
Все права защищены.
Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
© Diana Vreeland, 1984
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2022
ОГЛАВЛЕНИЕ
ОТЗЫВЫ
Почти пятидесятилетняя карьера Дианы Вриланд не только перевернула индустрию, но и вдохновила тысячи людей навсегда связать свою жизнь с модой. Многие из них отдали бы состояние за то, чтобы поужинать с этой великой женщиной. Вечер с D. V. почти приблизит вас к мечте. Закончив книгу, вы разберете ее на цитаты.
Александр Перепелкин, The Blueprint
Когда перечитываю эту прекрасную книгу, вспоминаю, как после первого ее прочтения решила во что бы то ни стало работать в моде, и влюбляюсь в свою работу заново. А еще заряжаюсь энергией, жизнелюбием и бескомпромиссностью Дианы. Она всегда шла своим путем и не боялась делать амбициозные и необычные съемки, обложки и выставки, благодаря чему по сей день остается самым легендарным глянцевым редактором всех времен. Эта книга создает ощущение, что Диана, гремя десятком браслетов на тонком запястье, делится сплетнями и байками из жизни лично с вами в своей роскошной красной гостиной, и я очень рада, что теперь подобные встречи с ней, пусть и через бумажные страницы, доступны на русском языке.
Катя Федорова, Good Morning, Karl!
ПРЕДИСЛОВИЕ
Диана Вриланд, автор этой книги, — легендарный главный редактор американского Vogue, пожалуй, самая яркая звезда на аллее славы глянцевой журналистики, женщина до мозга костей, дама, обладающая феноменальной страстностью и дисциплиной, стальной волей и безупречным вкусом. Мощный игрок на просторах индустрии моды, она сначала подняла на новый уровень Vogue, сделав его самым влиятельным глянцевым журналом, а затем — уникальный Институт костюма в Метрополитен-музее. И музей, и журнал успешно живут и процветают до сих пор. И да, как человек она, несомненно, была больше, чем все ее мегауспешные проекты.
Каждому из вас, кто впервые будет читать эту книгу, я завидую. Разумеется, белоснежной завистью. Диана Вриланд затянет вас в омут, из которого невозможно — да и не захочется — выбраться. Прочитав последнюю фразу ее воспоминаний, вы поймете: через пару дней вас снова поманит этот омут.
Но.
Эта книга — очень дорогой десерт, который следует отведывать маленькой кофейной ложечкой. Иначе вы просто себя обворуете. Почему? Как-то раз президент Франции Жак Ширак, разгуливая по квартире режиссера и художника Сергея Параджанова, знаменитого эстета, сказал: «Дайте мне передохнуть. Я устал от вкуса». Вы не устанете, вы просто не переварите.
Вы влюбитесь во всех друзей Дианы Вриланд — от Джека Николсона до Коко Шанель, от Сергея Дягилева до Иды Рубинштейн, от герцога Виндзорского и Уоллис Симпсон до «дам полусвета». Куда вас только не занесет: Япония, Тунис, Америка и даже Россия, в английские и шотландские дворцы и во французские бордели. И уверяю вас, вам захочется там остаться. Везде.
Вы начнете различать цвета, о которых прежде не имели понятия. Вы устанете смеяться и смахивать со своих рук мурашки, вы будете бросаться к блокноту или телефону, чтобы записать цитаты. Как вам: «Бикини — величайшее изобретение со времен атомной бомбы», или «Мода — самый опьяняющий способ освободиться от мирской банальности», или «Меня всегда завораживали абсурдность, роскошь и снобизм мира, который демонстрировали модные журналы»? А вот еще: «Сады Англии — что нос на лице человека», «Селяне и гении — единственные люди, достойные внимания», «Молодой Нижинский напоминал домашнего грифона», «Цвет его кожи в точности повторял цвет лепестков гардении»… — умоляю, остановите меня.
Да, эта книга впервые вышла в Америке давно, почти сорок лет назад, но Вриланд предвидела многое из того, что сейчас вызывает жаркие споры и становится самой актуальной повесткой дискуссий: новая этика, новая политкорректность, затухание Европы, роль афроамериканского населения.
Ко всему прочему, классический романтик Диана Вриланд неизменно покоряет читателя своей самоиронией. Это качество дорогого стоит.
Девичья фамилия Дианы — Диэл, что на кельтском означает «бросаю вызов». И совершенно очевидно, что она делала это каждую минуту. Наверное, не всем окружающим было просто соотносить себя с такой высокой планкой профессионализма. Но, убеждена, эти сложности обернулись для них незабываемой школой жизни и стали причиной бесконечной благодарности небесам за возможность соприкоснуться с дамой по имени Диана Вриланд.
Алена Долецкая
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Я презираю ностальгию.
Однажды вечером на ужине в Санто-Доминго у Оскара де ла Рента литературный агент Свифти Лазар повернулся ко мне и сказал:
— Твоя проблема, куколка, — именно так он всегда меня называл, — в том, что весь твой мир — сплошная ностальгия.
— Послушай, Свифти, — ответила я, — каждый выживает как может, так что заткнись!
И двинула ему по носу. Он немало опешил. Взял фарфоровую тарелку и сунул ее под смокинг, чтобы защитить сердце. Я ударила по тарелке.
Ностальгия — только подумайте! Да я не верю ни во что, кроме пенициллина.
Хотя я скажу вам, во что действительно верю. В согревающие пластыри.
Позвольте описать один весенний вечер 1978 года.
У меня был поздний ужин в ресторане San Lorenzo в Лондоне с блестящим фотографом Дэвидом Бейли и Джеком Николсоном. Вам не кажется, что Джек — лучший актер из всех? У него весьма убедительное лицо и такие забавные раздувающиеся ноздри, согласны? И кое-что еще, чем обладают все великие актеры, — шикарная мимика. Вам доводилось видеть его пародию на Ахмета Эртегюна, турка, основавшего Atlantic Records? Джек улавливает это… нечто — невероятную энергию танца дервишей, которая бурлит в Ахмете. Я считаю, что понять другого можно только через пародию на него. Чаще всего напрямую от самого человека вы этого понимания не получите.
Но я хочу рассказать о вечере.
Меня беспокоил мой дорогой друг Джек Николсон, который не мог даже присесть, потому что его спина находилась в ужасающем состоянии.
Спина, чтобы вы знали, — наиважнейшая часть нашего тела. Я никогда не чувствую себя уставшей под конец дня — никогда. Это благодаря тому, как я сижу. В Метрополитен-музее у меня тот же кухонный стул, который стоял в редакции Vogue. Мне его отправили, потому что никто не стал бы пользоваться столь безобразной вещью в своем шикарном кабинете. Однако он поддерживает мою спину у самого основания, и это важно. Еще у меня есть маленькая резиновая подушка, которую я кладу под поясницу, и она помогает моей спине тянуться строго вверх, вверх, вверх. Всякий, кто приходит в мой кабинет в Метрополитен-музее, узнает в подушке медицинскую принадлежность — что ж, так и есть, она продается в аптеке. Но мне она дает возможность держаться прямо и высоко — и это волшебно.
Вернемся к тому вечеру. Спина Джека была так плоха, что в ресторане он не мог даже сесть. Он ходил кругами, кроша в руках сигареты… и страдая. Тогда я сказала:
— Твоя спина меня достала! Ты пьешь все существующие таблетки, но не делаешь так, как я говорю. Сегодня я тебя вылечу. Я возьму твоего водителя?
Конечно, старый Бейли, обосновавшийся там подобно опухоли, заметил в своей dégagé1 манере:
— Ты ничего не найдешь в это время суток, Вриланд. Ты сошла с ума. Тебе невдомек, что это за город.
Зря я не заключила с ним пари.
— Я знаю этот город лучше тебя. И представляю, куда нужно ехать — в Boots the Chemist на площади Пикадилли. Они открыты круглые сутки. Покупай что хочешь. Попроси — и забирай.
Я в одиночестве вышла на улицу, нашла машину Джека и сказала Джорджу, его водителю:
— Я сыта по горло мистером Николсоном! Он не понимает: мне прекрасно известно, что такое больная спина. Ему нужно снять спазм. Согревающим пластырем. Я хочу поехать в Boots the Chemist на площади Пикадилли. Аптека же еще существует?
— Конечно существует, мадам.
И мы отправились туда в самом большом «мерседесе», какой вы когда-либо видели. Но я начала думать, что старый Бейли в чем-то может оказаться прав. Вдруг Boots открыта только для экстренных случаев. Я сказала водителю:
— Джордж, я буду думать вслух… Не обращай внимания на мои слова. Я поговорю сама с собой. Я постоянно так делаю. Это мой способ формулировать мысли. Кажется, когда мы приедем, мне стоит притвориться больной… Это произведет на них должное впечатление. Так что сейчас я очень больна… Я практически не чувствую ног! Как тебе такое, Джордж?
— Как скажете, мадам.
Мы приехали. Разумеется, Джорджу едва удалось вытащить меня из машины. Мы вошли внутрь. Джордж поддерживал меня, а я, само собой, цеплялась за стеклянные витрины, сиявшие чистотой и красиво подсвеченные, — они были такими же, когда я покинула Лондон больше сорока лет назад.
В те годы люди являлись в Boots the Chemist в полночь за афродизиаками — «Шпанской мушкой», «Янтарной луной», — чрезвычайно популярными тогда. Вы могли что-то слышать о «Шпанской мушке». И возможно, ничего не слышали о «Янтарной луне», хотя на нее был невероятный спрос. Однако тем вечером меня не интересовали ни «мушка», ни «луна». Я попросила только согревающий пластырь. Аптекарь сунул руку под прилавок и достал одну штуку.
— Я возьму… два, — сказала я. — Как видите, я в ужасной форме.
Я забрала пластыри и вернулась в огромный «мерседес».
Мы снова приехали в ресторан и вместе с Джорджем подошли к столику.
— А теперь послушай, Бейли, — объявила я. — Ты, может, и родился под звон колоколов Сент-Мэри-ле-Боу2, но и я тут не новичок. Я отлично знаю город. Мне в этом месте продали бы все, о чем бы я ни попросила.
Потом я обратилась к Джорджу, с которым очень сблизилась за это время:
— Проводи мистера Николсона в мужскую уборную. Возьми над ним шефство, а я расскажу, что конкретно ты должен сделать с пластырями.
— Нет уж, к черту! — возмутился Джек. — Ты спустишься со мной и приклеишь пластыри собственными руками.
Хорошо ли вы знаете ресторан San Lorenzo? При входе с улицы в нем расположены женская и мужская уборные. Думаете, нас это интересовало? Нет. Прямо в холле. Он спустил свои брюки…
— Ты в отличной форме, — заметила я. — В весьма притягательной, должна признать. Такие округлые и розовые.
Я принялась снимать с пластыря бумажную защиту. Большие розовые ягодицы ждали меня, но бумажка никак не поддавалась.
— Тебе стоит натянуть брюки, — посоветовала я, — потому что кто-нибудь может войти за эти несколько минут и счесть происходящее довольно странным.
Он помотал головой. Казалось, его это нимало не беспокоило. Наконец я справилась с пластырем и сказала:
— Джек, сейчас я его приклею. Когда я сделаю это, тебе нужно будет наклониться и ерзать, ерзать, ерзать, чтобы он не пристал слишком плотно, — я показала как. — Иначе ты больше не сможешь пошевелиться.
К тому времени на другой стороне улицы собралась небольшая группа зрителей, наблюдавших за нами через дверь. Я аккуратно приклеила пластырь. Его тепло заставило Джека выпрямиться. Он надел брюки. Теперь он хотя бы мог сесть. Мы поднялись по лестнице в зал. Поели. Не спрашивайте, в котором часу закончился ужин: было поздно. Эти двое собирались на какую-то вечеринку. Так что мы сели в «мерседес», и вскоре я очутилась в северной части Риджентс-парка.
— А сейчас, — сказала я, — вы должны отвезти меня домой.
— Да ладно, Вриланд, — отмахнулся Бейли. Он всегда называл меня Вриланд, а я всегда звала его Бейли. — Ты тусишь и в более позднее время.
— Никаких вечеринок, — ответила я. — Не хочу видеть никого, кроме вас. Но поскольку мы уже здесь… давайте съездим на другой конец Риджентс-парка, к моему прежнему дому на Ганновер-Террас, который я не видела с тех пор, как оставила Англию в 1937-м.
Можете себе представить, как их воодушевила эта идея. Все дома на Ганновер-Террас похожи друг на друга. Мой, разумеется, отличался — стоило только войти внутрь. В конце улицы располагался Ганновер-Лодж — дом, принадлежавший леди Рибблсдейл, где жила моя любимая подруга Элис Астор, она же Алиса Облонская, Элис фон Гофмансталь, Элис Бувери и так далее и так далее… Как ни крути, для меня она Элис Астор — дочь Джона Джейкоба Астора, который ушел ко дну вместе с «Титаником». Великолепная, неземная женщина. Слава богу, ее не было в здании, когда на него упала бомба, — строение полностью разрушилось.
Я вышла из машины и направилась к нашему дому. Подошла к двери. Раньше дом принадлежал сэру Эдмунду Госсу — заметному литературному деятелю начала этого века и конца прошлого — ну, знаете, Yellow Book3 и все в этом духе. В половине мемуаров того времени упоминается этот адрес: Ганновер-Террас, 17. Мы купили дом у вдовы писателя в 1929 году. Фасад был rien4, но сам дом — божественный. За садом находилась кладовая…
Обожаю кладовые. Я могла бы взять свою кровать, поставить ее в кладовой и спать среди сыров, дичи, мяса, вдыхая ароматы сливочного масла и земли. Здесь, в Нью-Йорке, да и вообще повсюду, я говорю людям: «Что с вами не так? Везде, где есть сад, должна быть кладовая. Все, что вам нужно, — немного хорошей земли: выкопайте яму и сделайте кладовую!» О, наша кладовая была так притягательна…
В самом конце сада, на месте бывших конюшен, располагался гараж, где стоял наш великолепный «бугатти». У нас был водитель, такой молодой, что стоило двум моим сыновьям подхватить ветрянку, свинку или корь, как он тоже заболевал. Всю войну он писал нам письма. Через какое-то время после нашего переезда в Нью-Йорк он поступил на работу в Букингемский дворец и стал вторым водителем принцессы Елизаветы. И однажды сообщил мне: «Теперь, мадам, я вожу ее величество королеву». Разве это не изумительная жизнь?
Над гаражом размещались комнаты прислуги, где я установила обогреватели, умывальные чаши и организовала хорошую ванную — совершенно без надобности, как не меньше трех раз в неделю говорили мне слуги. Они до смерти боялись обогревателей — опасались, что те взорвутся. Никто из них так и не рискнул открыть воду ни в одной из спален. Удивительный народ. Они испытывали ужас перед водопроводом. Зато от меня не уходили. После моего переезда в Америку две горничные также поступили на службу в Букингемский дворец, потому что экономка знала кого-то при королевском дворе. Ведение домашнего хозяйства было важной частью английского быта в то время. Слуги жили своей жизнью. Но работали мы все вместе. Вот почему, покинув Англию, я смогла сотрудничать с Harper’s Bazaar: я умела работать, потому что знала, как управлять домом. Боже мой… Единственным моим шансом научиться чему-либо в жизни оказались те двенадцать лет в Англии!
Но я хочу вернуться к тому вечеру. Я подошла к двери…
Фигурно подстриженные кусты пропали. Само собой, у нас был сад с зелеными скульптурами. Наверху лестницы, по обе стороны от двери, я разместила кусты в форме медведей. Сады, как вы знаете, такая же неотъемлемая часть Англии, как нос — неотъемлемая часть человеческого лица. В нашем доме по адресу Ганновер-Террас, 17 возле высоких французских окон в гостиной росли апельсиновые деревья — я ездила за ними в Ковент-Гарден ни свет ни заря, — а на полу стояли горшки с цинерарией всех мыслимых цветов. Стены были выкрашены в изумительный бледный оттенок охры, который я скопировала с лица китайца, изображенного на коромандельской ширме5. Присутствовал там и ситец цвета бристольский голубой — думаю, вы представляете себе этот цвет, — декорированный бантами и огромными красными розами. Окна доходили до самого пола, а за ними раскинулся Риджентс-парк с его чудесными цветами, деревьями, вечнозелеными самшитами. И кряканьем уток поутру. Когда мы ложились в постель, что неизменно происходило весьма поздно, в парке кормили львов — они рычали, поедая свой ужин. О, как это волшебно — слышать львиный рык посреди города!
Вот где мы жили. Мой муж работал в банке Guaranty Trust. Каждый день он выходил на работу в пятнадцать минут девятого — точно вовремя, — одетый с иголочки.
Рид тщательно следил за своей одеждой. Он покупал множество вещей: шелковые сорочки, неброские офисные сорочки, целые кипы белых накрахмаленных сорочек — в немыслимых количествах и безупречного качества. Еще, еще и еще! А шляпы! Они так хороши. Большую их часть я раздарила. Нескольким приятелям, которым эти шляпы нравились. Осталось пять или шесть штук — я передам их в Музей6. Все до единой тщательно скроенные, они сидели идеально. Красивейший фетр — совершенно ни в чем не уступающий атласу. Шляпный магазин Lock’s на улице Сент-Джеймс. Рай для мужчин, настоящий рай. Помню последнего человека, приподнявшего шляпу при встрече со мной. Это было так элегантно и прелестно. Я шла по Пятой авеню, когда Ронни Три7 шагнул на тротуар. Он был в котелке. Если вы помните, у него жесткие волосы, густо растущие вокруг ушей. Вы представляете, как роскошно это смотрится. Со шляпой — великолепно. Тут требуется особая голова — с очень жесткими волосами. Он сделал это: приподнял шляпу — и его жест выглядел очаровательно. Красиво. Незабываемо.
Но потом все закончилось, не так ли? И те здоровые розовощекие английские лица — обветренные и улыбающиеся — тоже исчезли, согласитесь. Тот яркий цвет. Его им дарил сильный влажный ветер. Полагаю, современные парни не охотятся так много. Но в начале шестидесятых шляпы умерли в одночасье. Я помню, как однажды утром, очень рано, Рид зашел ко мне попрощаться и на нем не было шляпы.
— На тебе нет шляпы, — сказала я. Он всегда приходил для прощания полностью одетый.
Рид ответил:
— Я больше не ношу шляпы.
Вот и все.
Вернемся к Ганновер-Террас. Внутри было чудесно — но весьма обыденно, понимаете? Я хочу сказать, мы не создавали какой-то необычной атмосферы с помощью… освещения. Апельсиновые деревья у окна, свет с улицы… Очень английский свет.
Тем вечером я стояла у парадной двери и смотрела. Крыльцо тщательно ухоженное — это чисто английская особенность, ему придают особое значение. А вот дверь выкрашена в чудовищный цвет. Когда мы жили здесь, она была из выбеленной древесины — как следует зачищенной и отполированной. Все внутренние двери — оранжево-красные, но красная парадная дверь… В мое время через такую в дом не входили. Я стояла перед этой дверью. В боковое окно поглядеть тоже было не на что. Дом стал безликим. Однако на двери висел мой старый дверной молоток в виде трогательной маленькой руки. Он здесь с 1930 года, пережил бомбежку и всю эту кровавую историю. Дверной молоток! Нет, это нечто большее. Я купила его в Сен-Мало8, будучи еще совсем молодой, — и мы чуть не опоздали на корабль, отправлявшийся туда, куда мы планировали попасть. Я сказала Риду:
— Какая ручка — она мне так нравится!
Мы постучали в дверь, к нам вышла женщина, и через двадцать минут — французы невероятно щедры, когда им предлагают деньги, — ушли с дверным молотком. Любопытный молоточек в викторианском стиле — не grand’ chose9, но, боже мой, он безумно хорош!
Я повернулась, спустилась по ступеням, села в машину и сказала Дэвиду Бейли и Джеку Николсону:
— А теперь мы отправляемся на вечеринку!
ГЛАВА ВТОРАЯ
— Vreeland — через V, — поясняю я всякий раз, когда приходится называть свое имя по телефону. — V как victory! V как violent!
Помню, как одна телефонистка сказала мне во времена, когда я еще жила в Англии:
— Нет, мадам, V как violet10.
Мне понравилось, как она меня осадила. Вернула меня туда, где было мое место.
— Да, — ответила я. — Вы уловили суть.
Мне нравился лиловый оттенок.
У моей сестры Александры лиловые глаза. Она на четыре с половиной года моложе меня, поэтому была еще малышкой, когда в 1914 году вся семья переехала из Парижа в Нью-Йорк. Помню, ее называли Самым Красивым Ребенком в Центральном парке. В те времена мир казался очень маленьким и полнился всевозможными мини-титулами наподобие этого. Она сидела в своей коляске — как вы понимаете, ужасно разодетая, — и люди останавливались просто посмотреть на нее. Заметив, что прохожие разглядывают ее, я подбегала к коляске, потому что очень гордилась сестрой.
— О, что за прелестное дитя! — восклицали они.
— Да, — неизменно отвечала я, — и у нее лиловые глаза…
Однажды между мной и моей матерью случилась отвратительная сцена. Она сказала мне:
— Плохо, что у тебя такая красивая сестра, а ты столь уродлива и безнадежно завидуешь ей. В этом, конечно, и кроется причина, почему ты не можешь ладить с ней.
Меня ее слова не задели так уж сильно. Я просто вышла из комнаты. Я никогда не трудилась объяснять, что люблю сестру, что горжусь ею больше всего на свете, что совершенно ее обожаю… Родители, как вам известно, могут быть невыносимыми.
Мы с матерью не испытывали друг к другу нежных чувств. Как и многие матери и дочери. Она была чрезвычайно привлекательной. Я скажу вам, кто мы для американцев: Хоффман и Кей из Балтимора. Фрэнсис Скотт Кей — мой двоюродный прадед. Мама — урожденная Эмили Кей Хоффман. Ее отца звали Джорджем Хоффманом. Я ничего не знаю о Балтиморе. Ничего не знаю о своих корнях. Но знаю одну историю: моя прабабушка и ее сестра судились из-за обеденного стола и так допекли судью — дело происходило в Балтиморе, — что он попросил плотника распилить стол надвое и сказал: «Женщины, отправляйтесь восвояси и держитесь отсюда подальше, каждая со своим куском!»
Мои родители познакомились в Париже. Семья матери, несмотря на американское происхождение, постоянно находилась в Париже. Моя девичья фамилия — Dalziel, которая произносится как Диэл. Однажды ее даже упомянул журнал Reader’s Digest как одну из трех наиболее труднопроизносимых фамилий в мире. Еще одна — Cholmondeley (произносится как Чамли). Третью не помню, но уверена, что она английская. Невероятно трудный язык. Dalziel восходит к 834 году и Кеннету Первому, королю Шотландии. На древнем гэльском слово означает «бросаю вызов». Это обо мне.
Мой отец, Фредерик Диэл, был англичанином абсолютно европейского склада. С Нью-Йорком он имел не больше общего, чем я — с Персией или Сибирью. Моя мать была жгучей брюнеткой. Как и я когда-то. Но, конечно, она-то слыла красавицей. Я нисколько на нее не походила. Она считалась одной из представительниц La Belle Epoque11 в Париже, тут не может быть никаких сомнений.
Мне невероятно повезло — не считайте меня неблагодарной, — родители очень любили нас. Породистые, богемные, обожающие удовольствия привлекательные парижане, они жили в переходный период между эдвардианской эпохой и современным миром. Деньги, казалось, не имели для них никакого значения, и родители блестяще справлялись с тем, чтобы окружить нас — не ради нас самих, а потому что сами вели такую жизнь — удивительными людьми и событиями. В нашем доме бывали потрясающие личности. Ирен и Вернон Кастл12. Нижинский13 приходил вместе с Дягилевым. Не скажу, что он произвел на меня впечатление, но я видела его — и получила о нем представление. Зато Дягилев был выразителен. С прядью седых волос среди черной гривы, он надевал шляпу совершенно изумительным образом. Я помню его весьма отчетливо. А молодой Нижинский напоминал домашнего грифона. Он обычно молчал. Но, разумеется, мы понимали, что видим самого выдающегося танцора в мире. Мы просто знали это — детей не обманешь.
Между тем няня у меня была чудовищная. Конечно, няни часто бывают недовольными. Они, возможно, и любят детей, но это не их дети, и наступает время, когда они уходят навсегда. Я не выносила свою няню. Она была худшей из всех.
Но должна признать: есть один ужасно привлекательный факт, связанный с ней, которого мне не забыть. Ее звали Пинк. Я всегда считала это имя невероятно стильным.
В Париже Пинк ежедневно — кроме среды, своего выходного, — выходила с нами из дома, и мы шли по Авеню дю Буа, ныне Авеню Фош, к Булонскому лесу, где могли поиграть. По средам же моя бабушка поручала нас своей помощнице, мисс Нефф, отвратительной, всеми брошенной, сломленной, старой — старой! — приятельнице-американке, которая всегда носила одно и то же древнее платье из черного кружева. Мисс Нефф водила нас в Лувр смотреть «Мону Лизу». Вечное черное кружевное платье, Лувр, «Мона Лиза»…
Однажды настал день, когда мы пришли к «Моне Лизе» в сто десятый раз. Мы должны были встать тут, затем там, после здесь, здесь и здесь, потому что, как мисс Нефф неизменно объясняла нам, «она всегда смотрит на тебя…».
Мы с сестрой послушно исполняли то, что нам говорили, поэтому знали «Мону Лизу» прилично. В ту среду мы рассмотрели ее со стольких ракурсов, что охраннику пришлось подойти к нам и попросить покинуть музей, поскольку мы оказались последними посетителями Лувра. Я помню, как звучали наши глухие маленькие шаги, пока мы проходили по опустевшим мраморным залам, стремясь наружу. На следующее утро во всех газетах сообщили, что минувшей ночью «Мону Лизу» украли.
Кажется, бедную старушку нашли в сырой ванной нищего художника вырезанную из рамы, свернутую в рулон и засунутую в мусорное ведро. Ее не разворачивали два года. Не забывайте, что это была самая знаменитая картина в мире, и не забывайте также, сколь мал был этот мир тогда. Ее пропажа стала подлинной трагедией. Подобно похищению ребенка, которого вы любите больше всего на свете.
Возвращение картины наделало много шума, но еще больше шума произвела ее кража. Мы с сестрой оказались последними, кто видел ее до исчезновения. За один день мы превратились в самых знаменитых детей, игравших в Булонском лесу. В следующую среду, когда мисс Нефф планировала вести нас в Лувр смотреть «Мону Лизу», той там уже не было. Полагаете, в том возрасте мы сильно переживали? Нет, мы испытали колоссальное облегчение. Вместо этого нас отвели в лес, что понравилось мне гораздо больше.
Вообще-то, все мои мечты связаны с Булонским лесом. Я воспитывалась в мире «великих красавиц», в мире, где кокотки, женщины полусвета, считались важными персонами в Париже. Они были замечательными хозяйками, замечательными домоправительницами, замечательными женщинами в роскошных платьях. Они жили в собственном полумире, и этот полумир имел огромное значение. А Булонский лес — место, где они прогуливались ранним утром. В этом и состоял секрет красоты представительниц полусвета. Они дышали утренним воздухом. Дамы приходили туда в половине девятого утра. Затем возвращались домой отдохнуть, сделать массаж и подготовить меню для вечернего приема своих мужчин-покровителей. В те времена они ложились в постель значительно раньше. Полуночные трапезы, к которым мы привыкли в последние несколько лет, были для них немыслимы. Так что эти женщины отличались необыкновенной красотой.
Разумеется, я всегда сходила с ума по одежде. У рожденного в Париже нет шанса забыть об одежде хоть на минуту. А какие наряды я видела в Булонском лесу! Теперь я понимаю, что наблюдала там зарождение нашего века. Все было внове.
Конечно, ощущалось сильное влияние Дягилева. Колорит, экстравагантность, характер, волнение, страсть, стук, звук, треск… Этот мужчина расщепил атом! Его влияние на Париж оказалось всеобъемлющим. Предыдущая эдвардианская эпоха обладала твердостью стали. Ей предстояло длиться, пока не грянет нечто. Что ж, это нечто грянуло и смело на своем пути все, включая моду, потому что мода — часть общества и часть жизни.
Цвета! Прежде красный не был красным, а лиловый — лиловым. Они всегда оставались слегка… сероватыми. Но одежда женщин в Булонском лесу поражала цветами, острыми как нож: красный красный, неистовый лиловый, оранжевый — когда я говорю «оранжевый», я имею в виду красный оранжевый, а не желтый оранжевый, — нефритовый зеленый, кобальтовый синий. И ткани — шелк, атлас, парча, расшитые мелким жемчугом, подернутые серебром и золотом, отороченные мехом и кружевом, — воплощение великолепия Востока. Никогда больше мир не видел такой роскоши. Эти женщины выглядели богато.
Их силуэты смотрелись совершенно по-новому. Почти в одночасье скрученные, изогнутые, затянутые в корсеты фигуры викторианских леди исчезли. Пуаре14 стал дизайнером, ответственным за перемены в моде — за уход от Прекрасной эпохи и ее красивых эдвардианских женщин с огромными глазами и тугими корсетами. У дам тех времен были талии и сиськи. Полагаю, у них также имелся живот и все остальное. Но Пуаре ничего не оставил. Корсеты пропали. Вместо изгибов появились прямые линии. Казалось, каждый устремлялся к земле. Естественность женского тела — вот что было в новинку. Но часто юбки оказывались так узки, что женщины едва могли шагать. Я помню, как они пытались удержать равновесие, неся на голове огромную шляпу, украшенную райскими птицами, кокардами или перьями, и семеня через Булонский лес микроскопическими шажками…
Их туфли были так красивы! Дети, само собой, имеют особое представление о том, что связано с ногами. Они к ним ближе. Я помню обувные пряжки из искусственных камней, какие носили в восемнадцатом веке, — ограненные намного изящнее алмазов и выглядящие очень дорого. Люблю, когда ноги украшены. И по сей день именно так я отношусь к обуви.
А лошади! Автомобили были в новинку, но те женщины держали лошадей, которых всегда запрягали парой либо цугом. В моих детских глазах красота лошадей и красота женщин, которым они принадлежали, были неразделимы.
Представьте себе Елисейские Поля — они все те же… Хотя теперь там меньше деревьев и растут они уже не так буйно, как прежде. Улица все еще остается усладой для глаз — прямая и протяженная… Я помню скачки на Елисейских Полях, призванные определить, кто из соревнующихся — пара серых или пара гнедых — доберется до последнего холма рысью без остановки. Это было целое событие! Момент торжества этих женщин — а также мужчин, их содержавших.
Кто, как вы думаете, знал все о тех необыкновенных женщинах? Известен ли вам ресторан Maxim’s? Заходя в него с улицы, вы, само собой, встречаете швейцара. Дальше — старшего лакея. По крайней мере, так было раньше. Лакей выполнял обязанности посыльного. Это его вы просили сбегать на улицу и купить три экземпляра газеты Paris-Soir или что угодно другое — в те времена этим занимались посыльные, — и нужная вещь оказывалась у вас на столе.
Спустя несколько лет после Второй мировой войны один видный посыльный из Maxim’s, почтенного возраста мужчина, предложил журналу Harper’s Bazaar свою cahier — маленькую записную книжку с фактами о представительницах полусвета Прекрасной эпохи. Не спрашивайте, как такое везение могло свалиться на нас. Но в те дни имя Harper’s Bazaar гремело в Париже. И главный редактор журнала, Кармел Сноу, тоже была в Париже знаменитостью. Каждый знал эту сумасшедшую блистательную ирландку. Все ее обожали — пьяную или трезвую. Она всегда одевалась умопомрачительно. И часто бывала пьяной — именно пьяной, а не слегка навеселе. Ей удавалось великолепно говорить, но встать и пойти она при этом не могла.
Однако суть не в этом. Суть в записной книжке, которую Кармел передала мне. Я перевела и опубликовала ее в Harper’s Bazaar. И, вообразите, ни один человек в издательстве и ни один читатель не заикнулся о том, насколько это уникальный, общественно значимый документ.
Крохотный потертый блокнотик. Французы весьма рачительно относятся к бумаге. Мы с вами обычно оставляем первую страницу блокнота пустой и начинаем писать на его правой стороне. Но этот посыльный был истинным французом: он начал заполнять записную книжку слева, с самого верха — так, что над первой строчкой не осталось и толики пустого места. Блокнот содержал полный перечень всех известных женщин Парижа с обстоятельным описанием всех деталей — например, «родинка на левом бедре», pas tout à fait de premier ordre15, «родилась в Шайо», «баронесса не догадывается» и так далее. Этот старичок… вы только подумайте, он единственный человек в мире, знавший, что существует девушка с родинкой на левом бедре; девушка, которую некогда вожделел Герцог Какой-то Там и которая после его смерти не осталась, видимо, assez connue16 и потому была обязана заплатить высокую цену. На мой взгляд, это нечто невообразимое. Такое невозможно придумать, поскольку, как известно, правда всегда оказывается удивительнее вымысла.
Особенно выделялись англичанки. Они были неподражаемы. И пользовались огромной популярностью. Женщины полусвета могли иметь сколько угодно любовников до тех пор, пока об этом никто не знал. Они читали собственные газеты, их обслуживали собственные парикмахеры и собственные портные. Вы наверняка смотрели «Жижи»17. Они разбирались в сигарах, бренди и вине, могли нанять первоклассного повара. Многие мужчины не жили в Париже, но содержали там великолепные дома. Моя приятельница, изумительная женщина, которая работала на Кристиана Диора, однажды сказала мне:
— И не забывайте, мадам Вриланд, что мы часто служили прикрытием для английских мужчин, которые приезжали исключительно за мальчиками. Девушки были просто фасадом. Мы занимались домом, который для видимости нам покупался. Мы принимали розовый жемчуг из рук эрцгерцога и серый жемчуг из рук великого герцога, и каждое украшение соревновалось с другим в роскоши и изяществе. Джентльменам приходилось выглядеть безукоризненно в глазах их друзей, устраивая спектакли с новыми соболиными шубами, новой парой лошадей серой масти, красивой повозкой и прочим в этом духе. — Она рассказывала мне много всего, потому что сама находилась на шикарном содержании.
В 1909 году в дом моих родителей на улице дю Буа Дягилев привел Иду Рубинштейн. Он считал, что у моей матери отменный вкус. И эта встреча была для него очень важна. Если бы мама одобрила, Ида Рубинштейн — невообразимая красавица и совершенно неизвестная танцовщица, которую отстаивали Фокин и Бакст, — сыграла бы заглавную роль в «Клеопатре», а лорд Гиннесс помог бы оплатить целый сезон «Русского балета» в Шатле. Тогда лорд Гиннесс был одним из выдающихся покровителей парижских женщин. Возможно, он также любил мальчиков. И Иде Рубинштейн предстояло выступить своего рода прикрытием — чтобы, так сказать, защитить его репутацию.
Мы с сестрой не пропускали ничего. Как, впрочем, и все дети — если только вы не держите их в изоляторе. Я пряталась за ширмой. И вот вошла Ида Рубинштейн…
Одетая во все черное — прямое черное пальто в пол. В те дни при входе в помещение оставались в верхней одежде, потому что нельзя было предугадать температуру внутри. Подол ее пальто украшала широкая полоса черного лисьего меха. Такой же мех — на воротнике и манжетах. И из него же — огромная муфта, почти заменявшая рукава, в которой она держала руки, когда вошла в дверь. На ногах у нее были высокие замшевые сапоги. А волосы напоминали волосы Медузы: роскошные крупные черные локоны под черной вуалеткой, которая немного их усмиряла и едва прикрывала глаза. О, эти глаза за вуалью… Я никогда раньше не видела тени для век. Если вы прежде не видели теней, такой момент — самый подходящий, чтобы их увидеть! Длинные несуетливые глаза — черные, черные, черные, — и двигалась Ида подобно змее. Однако не несла опасности. Высокая, гибкая, чувственная, пластичная — само воплощение линии, линии, линии. Она не была профессиональной танцовщицей, но хотела танцевать в балете. Если не ошибаюсь, происходила она из богатой петербуржской семьи. Сексуальная еврейская девушка с достатком.
Мою мать Ида пленила. И она дала Дягилеву свое одобрение. Помню, как мать говорила ему:
— Она, быть может, и не профессиональная танцовщица, но, если уж на то пошло, ей и делать не нужно ничего, кроме как возлежать на сцене с выражением томной неги на лице.
Как вам, возможно, известно, в этом спектакле на сцену ее внесли на своих спинах четыре нубийца, одетые в костюмы, сплошь расшитые мелким жемчугом. На ней же одежды почти не было. Зато на большом пальце ноги — крупное кольцо с бирюзой… Так прелестно. Спектакль представлял собой ужасающую вакханалию, во время которой все поглощали друг друга… Ей же и правда не пришлось ничего делать.
Дягилев был более чем доволен, потому что знал: лорд Гиннесс будет поддерживать его в течение всего театрального сезона в Шатле. Лорд Гиннесс также был безмерно доволен, поскольку получил свое прикрытие. Там это и произошло, а 1909-й — год, когда это произошло, и говорят, что произошло все именно так.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Оглядываясь назад, я испытываю восторг от того, в каких условиях выросла. Я в восторге от обилия знаний, которые получала и которые сложились в то, что я знаю сегодня, и я в восторге от того, каким образом получила эти знания. Опыт мой был таким невинным, таким простым и таким очаровательным. Я росла при зарождении стольких явлений. Тогда еще существовала Британская империя. Я — продукт империи. Едва ли хоть кто-то осознает, каким богатством мы обладали.
Мне не дали систематического образования. Я первая, от кого вы это слышите. Но семья обеспечила нам с сестрой самые невероятные впечатления. Нас вместе с нянями в 1911 году отправили из Парижа в Лондон, где мы с трибун наблюдали коронацию Георга V. Волнение не унималось три дня и три ночи, и вы способны себе вообразить, что я могу сказать о том событии. Вы решите, что ребенок моего возраста не в состоянии проникнуться всем этим. Но вы представления не имеете, насколько я прониклась увиденным…
Все и вся было связано с лошадьми. Я помню пегих лошадей с черными пятнами и с рыжими, лошадей тигровой масти, чалых, серых — всех этих прекрасных, величавых животных, выращенных в Ганновере специально для экипажей, карет и извозчичьих дворов. Они имели чрезвычайное значение.
Все было поделено на монархические образования. Вспомните, например, сколько государств входило в состав Германии. Я даже забыла названия. Ганновер (как раз там выращивали лошадей), Саксен-Кобург-Гота, Саксония, Пруссия, Бавария, Вюртемберг, Шаумбург-Липпе. Существовал король Бельгии со всей своей свитой. Короли и принцы Балкан и Албании, Болгарии, Греции, Черногории, Сербии — со своими свитами. Царь всего Российского государства — заметьте, всего Российского государства — со своей свитой. Венгры. Румыны. И турки. И китайцы. И японцы. Нам действительно требовалось знать географию в те времена, и, что важнее, мы ее знали. Та смесь была чем-то невероятным. Я люблю смешения. Для меня это все еще очень по-европейски: смесь кровей, рас, отношений.
Не забывайте, насколько диковинно все это выглядело. Ведь король Сербии — это необычно! Не забывайте также, что король Георг и королева Мария были императором и императрицей Индии. Махараджей на улицах — пруд пруди, и они увешивали ювелирными украшениями своих слонов — своих слонов! Всякий, кто считал себя достойным человеком, имел слона! Понимаете ли вы, что такое слон в наше время? Их трудно встретить даже в Индии. Но во время коронации в Лондоне мы с сестрой смотрели на слонов, проходящих мимо, точно такси по Парк-авеню. До самой глубокой ночи. Это меня совершенно вымотало. Я одновременно хотела спать и была необычайно bouleversée18.
Махараджи и махарани, царь и царица, кайзер и кайзерин… а еще королева Мария и король Георг V! Я наблюдала за тем, как она идет, всего несколько минут, но по сей день вижу ее так, как могла бы видеть вас. Конечно, потом я многие годы жила под ее правлением. Было что-то особенное в том, как она садилась, в ее пропорциях и размере ее шляпы, всегда неизменной и всегда узнаваемой. Весьма и весьма хорошая идея — шляпы. Особенно для королевы. Ток19 надевался поверх прически в стиле помпадур — с поднятой челкой, — придавая ее величеству статности и делая лицо более открытым. Шляпы королевы Марии напоминали голову птицы-секретаря — что-то вроде растрепанной кисточки; они выглядели так, словно их можно было снять и использовать для чего-то еще — например, смахнуть в доме пыль.
Королева Мария приходилась снохой Эдуарду VII и была представительницей эдвардианской эпохи. Я без ума от ее манеры держаться — она всегда стремилась вверх, вверх, вверх. Эдвардианское влияние в Англии ощущалось еще долго после смерти Эдуарда VII и расцветало подобно вишневому саду под лучами солнца. Каждый период отбрасывает длинную-длинную тень. И это было мое время, если хотите знать. Вы могли бы предположить, что та эпоха принадлежала моей матери, но нет — мне. Ваше время тогда, когда вы очень молоды.
Вообще, когда в 1914 году меня привезли из Франции в Америку, я не знала английского. Но что еще хуже, я не слышала его. Я была самой потерянной маленькой девочкой. Поначалу меня отправили в дом моей бабушки, жившей в Саутгемптоне на Лонг-Айленде; это случилось в апреле (странный выбор месяца, но не берите в голову — мне ничего не объяснили тогда, и я ничего не могу выяснить теперь). Затем разразилась война, и мы там застряли. А я все так же не говорила по-английски.
С Лонг-Айленда моя семья переехала в домишко на восточной Семьдесят девятой улице, недалеко от Парк-авеню. Сестра поселилась на одном этаже со своей няней, а я на другом — со своей. Все, что меня интересовало, — это лошади. У меня никогда не было кукол. Только лошади — игрушечные фигурки, размещенные в маленьких стойлах вдоль одной из стен моей комнаты. Я гладила их и говорила с ними на собственном забавном языке. Практически ничего уже не помню, кроме того, что куриц я называла «адделаделс», а слонов — «эггапаттис». Я могла говорить с ними ночь напролет. Это ужасно — я обожала своих лошадей настолько, что вставала среди ночи проверить, напоены ли они; после чего по их гривам и хвостам начинал стекать клей. В комнате вечно пахло клеем — так, будто где-то сдохла рыба.
У моей бабушки в деревне Катона в штате Нью-Йорк был огромный конь, которого почти не использовали. Он просто стоял в своем стойле. После обеда я сбегала и забиралась на него. Приходилось использовать стремянку, потому что он был гигантским, и я сидела на нем остаток дня, совершенно счастливая. Становилось жарко, жужжали мухи… Конь начинал бить хвостом, так как мухи донимали его, а я продолжала сидеть. Все, чего я хотела, — чувствовать испарину и запах этой божественной лошади. Лошади пахнут куда лучше людей — за это я ручаюсь.
Я обладала почти экстрасенсорными способностями по части лошадей. Помню, как стояла на углу Семьдесят девятой улицы и Парк-авеню. Ни с того ни с сего я произнесла:
— Лошадь, лошадь, лошадь! — И лошадь появилась из-за угла. Конечно, к тому времени моя одержимость уже почти сошла на нет, и все же я могла уловить тянущийся издалека аромат овса и сена.
На том углу был довольно крутой подъем, покрытый льдом и снегом, и многие лошади поскальзывались и ломали ноги, из-за чего их умерщвляли выстрелом. Конечно, это убивало меня. Дети, как вам известно, ужасно впечатлительны. Смерть лошади являлась для меня чем-то невыносимым, потому что до всего остального мне не было дела. Не забывайте, я все еще не могла внятно разговаривать.
Мне определенно не было дела до учебы. Меня отправили в школу Брирли. Это единственный период в моей жизни, о котором я всегда жалела, — мне пришлось вести борьбу с тем местом. А эти дурацкие звонки! Каждый знал, куда идти, когда звенел звонок, — кроме меня. Я даже не знала, у кого спросить. Я не знала никого, не знала ничего — я не могла разговаривать. К тому времени я начала заикаться. Видите ли, мне запрещалось говорить по-французски. Но говорить-то было нужно. Бывает, надо сказать: «Я хочу хлеба», или «Я хочу масла», или «Я хочу в… туалет», но я не умела!
Помню учительницу миссис Маккивер, которая любила повторять:
— Если не можешь рассказать об этом — значит, ты этого не знаешь.
Представьте, как ее слова на меня действовали.
В общем, началось это отвратительное заикание… Обратились к нескольким врачам. Они говорили:
— Миссис Диэл, определитесь: либо она говорит по-французски, либо по-английски. Пока девочка в совершенном смятении. Необходимо что-то решить.
Решили в пользу английского, из-за чего я по сей день ужасно говорю по-французски.
Как-то в День матери мама пришла в Брирли — можете вообразить, насколько ей это было интересно, — и я в деталях помню ее облик. Ярко-зеленый твидовый костюм и аккуратная золотисто-желтая тирольская федора20 с маленьким черным пером — с позолоченным кончиком, коротким, но острым. И очень яркий макияж. Конечно, по школе тут же понеслось: «У нее дифтерия», «Она умирает от холеры». Само собой, я сгорала от стыда.
Папа был гораздо проще и ближе к нам. Самый чудесный и ласковый мужчина на свете. Шесть футов и шесть… Что ж, ей-богу, он был англичанин! Шесть футов с половиной21. Когда он встречал нас на вокзале — в те времена все, понятно, путешествовали на поезде, — я легко замечала его в толпе ожидающих, будь то в Лондоне, Париже или Нью-Йорке. Его отличало нечто, связанное с чувством юмора — самой созидательной вещью в мире. Он был яростно, душераздирающе красив. Дожил до девяноста трех лет, сохранив ясность ума и все остальное… Но с современным миром он не имел совершенно ничего общего.
Папа держал английские счета в брокерской компании Post and Flagg. Я никогда по-настоящему не понимала, чем занимаются брокеры. Сомневаюсь, что понимаю сейчас. Он вступил в этот бизнес после Первой мировой, поэтому я задаюсь вопросом… почему не было денег? У него никогда не появлялось денег, он никогда не зарабатывал денег, никогда не думал о деньгах. Это убивало мою мать — истинную американку, хотя и европейского склада. Она смотрела на вещи более приземленно, как и большинство женщин. Женщины, знаете ли, приземленные. И я считаю, это очень важно. Женщин заботит, чтобы их детям хватало еды. Мужья не проявляют такой обеспокоенности. Будь вы моим мужем, вы могли бы сказать: «Увидимся через пару недель. Я уезжаю. Не знаю точно куда».
Что ж, в Брирли меня продержали три месяца, а затем моей матери сообщили: «Миссис Диэл, она… не для нас». Определенно, нет. Я искала чего-то такого, чего школа Брирли не могла мне дать.
Я открыла для себя танец. Меня забрали из Брирли и отправили в танцевальную школу, которую я обожала. Только в такой школе я могла учиться. Мне преподавали русские: сначала Михаил Фокин, единственный императорский балетмейстер, навсегда покинувший Россию, а затем Шалиф22.
Я танцевала в «Гавоте» Павловой в Карнеги-холле. В Метрополитен-музее есть изумительная статуя авторства Мальвины Хоффман, изображающая танцующую «Гавот» Павлову. Я делала это одна, на большой сцене, но это вовсе не было знаменательным событием. Не думайте, будто зал встал и принялся штурмовать сцену или что-то в этом роде, — мы являлись всего лишь ученицами Шалифа. Но сам «Гавот» совершенно прелестен. Помню, я вышла в серо-зеленом платье, придерживая подол одной рукой, и в глубоком капоре. Я выступала в одиночестве и была напугана. Я желала всего лишь испытать радость от своей трактовки танца — «Гавота», — но, понимая, что на меня смотрят, страдала, как только способно страдать очень юное существо от необходимости быть на виду.
Я разучивала также партию из «Умирающего лебедя», самой незаурядной миниатюры, — и все благодаря дрожи, которая пробирает это создание. В наиболее трудной позиции одна нога уходит в сторону, в сторону, в сторону, затем голова опускается ниже, ниже, ниже, а тело движется, вибрирует в предсмертной судороге… Ах, как это красиво! Красота, покидающая мир… Разумеется, то была наилучшая наука для юной девушки, потому что мне приходилось самой доходить до сути этих произведений.
Однажды кто-то рассказал мне, будто Павлова разучивала «Умирающего лебедя», наблюдая за смертью настоящего лебедя в Саутгемптоне. Из этого я сделала вывод, что Павлова приехала в Соединенные Штаты после того, как начала работать над миниатюрой. Но эта история занятная, и я готова в нее верить. Я столько лет своей жизни провела на саутгемптонском пляже, вдыхая чудесный летний воздух. Всякий раз, когда шел дождь и я не могла находиться на пляже, я прогуливалась вокруг озера, где часами наблюдала за лебедями. Сколько же в них красоты! Конечно, в действительности это злые бестии, как и павлины; но если павлинов можно назвать напыщенными, то в лебедях нет ни доли напыщенности. Их беззвучные движения по воде… Вы не слышите, как они плывут, однако чувствуете это. Я слышала лишь шум дождя. И ощущала фантастическую соленость воды и воздуха, которая в отдалении от моря осязаема так же, как и на берегу.
В один из дней 1917 года мы с сестрой, как обычно, играли на пляже, а позже отправились спать. Ночью в Саутгемптоне случилась вспышка детского паралича23. На побережье назревала эпидемия. Нас тут же разбудили, одели и вместе с французской горничной моей матери — не спрашивайте, почему не с англоговорящей няней, — отправили в восьмичасовой путь до Пенсильванского вокзала, где мы сели на поезд, следующий в город Коди в Вайоминге. Не знаю, почему выбор пал на Коди. Полагаю, мама что-то слышала о нем и, по рассказам, он казался ей далеким и полным романтики. До Коди мы не добрались. В Бьютте, штат Монтана, под звуки ревущих медных рудников проходила забастовка железнодорожников, так что мы застряли.
Поверьте, Запад тогда все еще был Западом. Нас отправили в постель, а французская горничная, конечно же, билась в истерике в соседней комнате, не понимая, где она находится и что вообще произошло. Мы устроились у окна — сестра верхом на подушке — и смотрели на улицу. Все были пьяны. Мужчины выкрикивали: «Танцуем, танцуем, танцуем!» — затем стреляли в землю, пританцовывали вокруг места попадания пули и снова кричали: «Танцуем, танцуем, танцуем!» При этом важно было подпрыгивать. Иногда они метили в свои шляпы… и порою промазывали. Некоторые падали — замертво.
Не думайте, что нас это пугало. Происходящее выглядело совершенно чудно. Мы ничего не знали об этом мире, и потому он не влиял на нас так уж сильно. До сих пор, сталкиваясь с любым проявлением реальности либо с чем-то необычным… я, как правило, просто называю это весьма полезным опытом.
В конце концов мы попали в Коди, где к нам присоединилась мама. Там мы оказались среди дикой природы, рядом с лосями, оленями, медведями… подумать только! В этом месте царило одиночество. Я помню одиноких мужчин, пустынные пространства… Одиночество этих ковбоев я считала невыносимым. Я не видела в них романтических героев. Обычные одинокие парни, которые пели свои грустные песни у огня. Возможно, все это и не было столь чувствительно и я сама воспринимала ту жизнь в таком свете. Я не находила в ней ничего особенного.
Однако мы встретили там Буффало Билла24 — как он был хорош. Город назвали в его честь. И если вы жили в Коди, вы знали полковника Коди — Буффало Билла. В сущности, он был шоуменом. Но каким обладал обаянием! Борода делала его похожим на Эдуарда VII, а еще он носил кожаную одежду с бахромой — такую в шестидесятые любили хиппи. К моменту нашей встречи его уже признали европейские монархи, так что при нем были слава, бахрома, перчатки для соколиной охоты и сомбреро. Мы видели в нем джентльмена эдвардианской эпохи, которого, как и нас, судьба забросила в Вайоминг.
Мы оставались там, рядом с ним еще долго после начала учебного года. Он прекрасно держался в седле и обходился с нами чрезвычайно мило, к тому же позволял кататься на маленьких индийских пони, которых мы обожали.
Лошадь матери, два наших пони… Это все, что я получила от Запада… Плюс старый Билл. В последний раз мы виделись, когда он пришел проводить нас на поезд, отправляющийся обратно в Нью-Йорк. Помню, как мы с сестрой стояли в конце состава и махали, а по щекам бежали слезы…
В Вайоминге я чувствовала себя совершенно одинокой. Но я считаю, что в юности необходимо много времени проводить наедине с собой и своими переживаниями. Позже, в один из дней, ты выберешься туда, где светит солнце, льет дождь и идет снег, и все наладится.
Все наладилось, когда я вернулась в Нью-Йорк. Я снова ходила в танцевальную школу и плевала на все остальное. Меня заботили лишь движение, ритм, ощущение сопричастности — и дисциплина. Так учил Фокин.
Он был зверем. Ставил вас у станка, помещал трость под вашей ногой, и если вам не удавалось поднять ногу достаточно высоко — бил! Однажды он разорвал мне ногу в клочья — все связки. Так случилось. Восемь недель я была прикована к кровати с поднятой ногой. Он же воспринял это как пустяк. Но он обучил меня безусловной дисциплине. И она помогала мне твердо стоять на ногах всю мою жизнь — ведь это навсегда!
Я говорю о строгих правилах, подразумевающих рутину, наказания и снова упорную работу. И все же моя мечта — прийти домой и не думать абсолютно ни о чем. В конце концов, невозможно думать непрерывно. Если вы думаете непрерывно каждый день своей жизни, то можете с одинаковым успехом убиваться сегодня и быть счастливее завтра. Я усвоила это, будучи совсем молодой. Открыв для себя танец, я научилась мечтать.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Япония! Когда я попала в Киото — город, бывший в восьмом веке столицей Японии, — мне казалось, что это сон наяву. Под его соснами я ощущала дух столетий так, как нигде ранее в моей жизни. Старину там поддерживают в отличном состоянии. Но тихим Киото не назовешь: люди носятся на мопедах и в рубашках от Сен-Лорана. Поразительно, как все современное подходит всему старому. Это вопрос сочетаний. Нет ни начала, ни конца — сплошная непрерывность.
Бог справедливо обошелся с японцами. Он не дал им ни нефти, ни угля, ни алмазов, ни золота — никаких природных ресурсов, ничего! В недрах острова нет благ, которые помогли бы поддерживать цивилизованную жизнь. Но чем Бог одарил японцев, так это чувством стиля, пронесенном сквозь столетия благодаря тяжелому труду и честолюбию.
Когда я увидела, как майко идут с прелестными зонтиками по зарослям мха в сумраке дождливого вечера, под шикарными ивами, едва сгибая ноги в коленях… Вы знаете, кто такие майко? Это девушки, которые учатся быть гейшами. Вы будете принимать макияж майко за макияж гейши, пока не узнаете, в чем разница. Гейша накрашена очень естественно, и все в ее волосах, одежде и прочем преисполнено изысканности. И наоборот, у майко все преувеличено: ее шелковый пояс вот такой ширины, низ юбки подбит валиком ваты вот такой толщины, дощечка на спине — до сих пор. У нее очень белый грим, очень красный грим…
Идея, должно быть, заключается в том, что вы учитесь через преувеличения.
Для меня это серьезная тема. Я много ее обдумывала. Я обожаю одеваться и обожаю делать макияж. Обожаю сам процесс, он невероятно бодрит — и после пробуждения поутру, и когда я собираюсь к вечернему выходу. Я получаю массу удовольствия.
Я люблю разные трюки. Всегда ими пользуюсь. Помню, в возрасте тринадцати или четырнадцати лет я купила в Китайском квартале красный лак для ногтей.
— Это еще что? — спросила мама. — Где ты это взяла? Зачем тебе это?
— Затем, — ответила я. — Хочу быть китайской принцессой.
Так что я ходила с красными красными ногтями. Можете себе представить, сколько шума подобное наделало бы в школе Брирли.
Несколькими годами позже, начав выходить в свет, я открыла для себя белила. Когда я собиралась куда-то — а собиралась я практически каждый вечер, — за два с половиной часа до прибытия кавалера я брала в руки огромную бутылку белил (забыла производителя, но это был театральный грим), спонж… и все заканчивалось тем, что я оказывалась полностью покрыта белилами от пояса и выше: все руки, спина, шея и так далее и так далее. Мне приходилось делать это самой, поскольку моя семья не проявляла интереса к моим занятиям. После, когда мы с кавалером танцевали, он — в своем черном смокинге — становился совершенно белым. Все из-за моих белил. Но ему приходилось с этим мириться. Меня это не волновало, ведь я выглядела подобно лилии!
В 1923 году состоялся мой дебютный выход в свет… Сколько белил я на себя намазала! Я была белее белого. Платье тоже белое, само собой. Но я добавила и кое-что красное. На мне были красные бархатные слиперы с лаковой отделкой. А в руках я держала красные камелии. В то время все кругом посылали друг другу цветы, и мне прислали порядка пятнадцати букетов. Огромный букет красных камелий принесли от известного шоумена — Джона Ринглинга Норта.
— Циркачи… где ты могла с ними познакомиться? — вопрошала моя мать. Я ответила, что по какой-то причине Ринглинг Норт увлекся мною и послал красные камелии.
Маме это не понравилось.
— Тебе следует знать, — сказала она, — что красные камелии в девятнадцатом веке носили в руках женщины полусвета во время месячных, в период, когда они были недоступны для своих мужчин. Полагаю, этот букет не вполне… уместен.
Я все равно пошла с камелиями. Они были так красивы. Я просто надеялась, что никто на том вечере не знал того, что знала моя мать.
Сомневаюсь, что мама считала уместным и мое платье, однако она ничего не могла с этим поделать. Его скопировали с одной из моделей Пуаре: белый атлас, юбка с бахромой, придававшей un peu de movement25, и расшитый жемчугом и бриллиантами корсет, к которому и была пришита бахрома. Напоминало хулу — юбку с Гавайских островов.
Как я скучаю по бахроме! Где она теперь? Бахрому носили в двадцатые — равно как и в шестидесятые — благодаря танцам, танцам… музыке! Я могу выделить в своей жизни два великих десятилетия — двадцатые и шестидесятые — и всегда привожу их в пример из-за музыки. Музыка — это все, а в те два десятилетия у нас было нечто столь пронзительное, столь новое…
Танго! В основе танго лежит вальс — ведь вы все время рисуете на полу квадраты, — но он более стилизованный. Требуется особым образом держать спину, держать голову… Не забывайте, какие усилия нужны, чтобы делать широкие шаги. Важно иметь непревзойденного партнера. Это пленительный, насквозь южноамериканский танец. Однажды, когда Южная Америка проявит себя, мы осознаем, какое любопытное влияние она оказала на нашу культуру.
Сноб скажет: «Танго… ради всего святого, разве это культура?»
В свои семнадцать лет я уже знала, кто такие снобы. Я знала также, что молодые снобы едва ли получат мой номер телефона. Я куда лучше ладила с мексиканскими и аргентинскими жиголо26 (они были не настоящими жиголо, а городскими белыми воронами, которым нравилось танцевать так же сильно, как мне). Эти люди знали, что я люблю одежду, ночную жизнь — в определенных ее проявлениях — и что я люблю танго.
Это, конечно, вряд ли понимали в Нью-Йорке.
Меня считали немного легкомысленной. О моих похождениях прознали. Colony Club находился на другой стороне улицы. Несколько лет назад я прогуливалась пополудни с Энди Уорхолом. И сказала:
— Взгляни, Энди, это женский клуб для избранных.
Энди спросил:
— Женский клуб? Чем они занимаются?
Я ответила:
— Не знаю точно. Мама и бабушка хотели, чтобы я вступила в него, но все проголосовали против, а это означало, что вход закрыт.
— Почему?
— Ну, меня считали легкомысленной.
— Легкомысленной! Боже. Тебя не впустили, потому что ты легкомысленная? Что они там делают? — Я впервые видела Энди таким оживленным.
Я пояснила:
— Они делают прически, надиктовывают письма, обедают вместе. Все это мило… но я не член клуба.
Это никогда не имело для меня значения. Но расстраивало мою мать. Ведь бабушка — одна из основательниц клуба. Однако мне куда интереснее было пойти в ночной клуб на другом конце города, чтобы не столкнуться ни с матерью, ни с отцом — и делать то, что я любила больше всего… танцевать.
В те годы маму тоже недопонимали. Ее яркость вызывала негодование. Кругом шептали: «Смотри, какая намалеванная». Мама предпочитала очень яркий для того времени макияж. Но мужчины были от нее без ума. Гремело немало скандалов, поскольку она часто кем-то увлекалась. Она путешествовала с весьма привлекательным турком по имени Сади-бей, который носил красную феску с костюмом или смокингом. Совершенно очаровательный человек. Мы видели его только по вечерам: он приезжал в своем смокинге, и с его фески свисала кисточка. Мы считали, что он воплощение шика. Хотя мы и не представляли собой безукоризненную ячейку общества, мои родители хранили преданность друг другу. Это был очень старомодный брак. Маленькие эпизоды вроде Сади-бея и прочих воспринимались как пустяк.
Вот что я помню: моя мать не нанимала водителя или лакея, если тот не был в нее влюблен — ему следовало демонстрировать глубочайшую увлеченность. Это касалось каждого — иначе ей становилось неинтересно. Помню, когда-то я говорила ей чудовищные слова:
— Ты ждешь, что все кучера в округе будут в тебя влюблены. Да что с тобой такое? Когда ты угомонишься?
Но она стремилась быть на сцене, нередко выставляя себя при этом на посмешище. Она флиртовала даже с моими ухажерами, и один из них однажды клюнул. Она была довольно молодой, красивой, веселой, богемной и броской, и я рада, что жила на ее фоне, — рада теперь. Мне потребовалось много лет, чтобы прийти к этому заключению.
В моих воспоминаниях мама выглядит оживленной, увлекающейся и одинокой. Но, полагаю, ее сковывал величайший страх. Она опасалась даже прислуги — боялась всего, что может причинить хоть какое-то беспокойство. При этом она жила только ради будоражащих эмоций. Она умерла в пятьдесят пять, и, думаю, это произошло потому, что ничто больше не могло ее увлечь.
Ее кокетство скорее забавляло моего отца — все это было игрой. Флирт — часть жизни, часть общества. Если в жизни человека не будет этих маленьких эпизодов, что станет с ним? Мне кажется, отец понимал это. Он был предан маме. Она оказалась в руках сильного мужчины, который умел обо всем позаботиться, потому что знал: сама она силой не отличалась.
Я куда сильнее — сильнее моя воля, сильнее характер, — но тогда я не отдавала себе в этом отчета. Тогда я знала лишь, что мама мною не гордилась. Я всегда оставалась ее уродливым маленьким монстриком.
Я не испытывала уверенности относительно своей внешности до тех пор, пока не вышла за Рида Вриланда.
Он был красивейшим мужчиной из всех, кого я встречала. Очень сдержанный, очень элегантный. Я любила в нем все это. Мне казалось прекрасным даже просто смотреть на него.
Я познакомилась с ним 4 июля 1924 года в Саратоге, на вечеринке по случаю праздника27. Я верю в любовь с первого взгляда, потому что именно так с нами и случилось. В момент, когда встретились наши глаза, я поняла, что мы поженимся. Я попросту предположила это — и оказалась права. Мы, так сказать, стали друзьями. Он был стажером у Роберта Пруина — в банковском бизнесе в Олбани.
Однажды, дней за десять до свадьбы, я обедала с друзьями, когда зазвонил телефон и меня попросили к аппарату.
В трубке звучал женский голос.
— Диана Диэл? — уточнила женщина. — Я журналист из газеты. Я наблюдала за вами на разных вечерах и всегда вами восхищалась. Вы непохожи на всех остальных девушек, у вас особенный стиль. Мир лежит у ваших ног. Поэтому я не хочу, чтобы вы страдали.
Я понятия не имела, к чему все это. Однако она продолжила:
— Должна сообщить, что ваша мать выступает соответчицей в чужом бракоразводном процессе и в газетах раздуют из этого большое дело.
Я выслушала, поблагодарила собеседницу и вернулась за стол. Естественно, я ни слова не сказала людям, с которыми обедала. Но едва мы закончили, я позвонила домой и выяснила, что мама отправилась с собаками в Центральный парк. Будучи ребенком, я ненавидела Центральный парк. В нем не было ни загадки, ни романтики. Но я взяла такси до Рэмбла28, куда обычно уходила мама, — представьте, чего стоит найти человека в Центральном парке в наши дни, — и, заметив нашу машину и шофера, попросила таксиста остановиться.
Я вышла, обогнула холм и увидела ее сидящей на солнце. Один из наших чудесных шотландских терьеров лежал у нее на коленях, а другой бегал вокруг. Она смеялась и болтала с ними. Я села рядом и передала все, что мне сказали.
Я чувствовала опустошение. И она ответила мне так же — опустошенно. Она была слабее меня. Держалась очень тихо. Затем сказала:
— Думаю, мы пойдем домой. Ты с нами?
Кажется, я не видела ее два или три дня. Мне было искренне жаль ее.
— Все эти истории о твоей матери, — позже сказал мне папа, — неправда. Ты должна быть выше них.
На отце скандал отразился не так сильно, как на маме. Он был истинным британцем — умел преодолевать трудности. «Это еще не конец света» — его любимое выражение. Им он подытоживал любые неприятности.
На этом происшествие закончилось — насколько я могла судить по его участникам. Такой уж семьей мы были — чрезвычайно английской. Не выставляли эмоции напоказ.
Я так и не читала газет, но история появилась в печати и, очевидно, была правдивой. Как я слышала позже, тот мужчина оказался важной фигурой в сфере военного снабжения. Его имя — сэр Чарльз Росс (винтовки Росса), жил он в Лондоне, а еще в Шотландии и Африке. Повествование кишело оружием, треволнениями, слонами, путешествиями в Индию и Африку и прочим. Все это, окрашенное драматизмом, светилось в газетах каждый божий день.
Меня же интересовало только мое замужество. Утром в день свадьбы я отправилась навестить свою крестную мать Бейби Белль Ханнивел, которая была замужем за Холлисом Ханнивелом из Бостона. Я пришла к ней, потому что она не могла прибыть в церковь ко мне. Это требовалось сделать. Она еще не вставала с кровати. Божественная. Казалось, ее кожа на один слой тоньше, чем кожа остальных людей. Совершенно необыкновенный цвет. Легкая розоватость, просвечивающая сквозь белизну. Разумеется, о солнечных ожогах в те времена и не задумывались. Словами описать ее красоту невозможно. Обычно она лежала в постели и пила джин. Здоровье ее было не в порядке. Но ее это не беспокоило — она отлично проводила время. Здесь, в Нью-Йорке, крестная сняла две комнаты — Бостоном она пресытилась. Большую гостиную переделала в спальню. В изножье кровати привязала замечательный букет из воздушных шаров. У нее были самые красивые ночные сорочки — сшитые из тончайшего батиста и украшенные черным кружевом с продетыми сквозь него розовыми атласными лентами. Она лежала в одной из своих чудесных сорочек, и я впервые заметила вышивку в области левой груди: маленький черный колокольчик.
— Ух ты, Бейби Белль29, никогда этого не видела, — сказала я.
— Все, что у меня есть, отмечено моим крошечным колокольчиком.
Итак, это был день свадьбы. Я надела самое красивое платье, которое наверняка до сих пор где-то хранится, — надо отдать его в Музей. В те годы невесты выходили замуж в безвкусных платьях-тортах, но мое платье отличалось четкими линиями и имело очень высокую горловину — весьма moyen âge30. Голову стягивала полоска кружева, а шлейф усыпали алмазы и жемчуг.
Когда я приехала к церкви Святого Томаса, встречавший меня отец сказал:
— Гости прибыли не все, так что народу внутри… негусто.
Негусто — не то слово. Церковь оказалась практически пустой. Мне сказали, будто приглашения на свадьбу не доставили — якобы их по ошибке выбросили. Или, что вероятнее, из-за скандала газеты благополучно замяли сообщение о свадьбе.
Вот почему я до сих пор не верю в свободную прессу. Единственная газета, которую я когда-либо одобряла, — лондонская The Times с ее объявлениями о продаже канареек на первой полосе.
Но тогда это имело для меня столько же значения, сколько для вас сейчас. Все, чего я хотела, — выйти за Рида Вриланда. Ничто не могло помешать моему счастью. Я испытывала невероятную гордость. Только подумайте: я была очень молода — во всех смыслах — и выходила замуж за зрелого мужчину. Ему исполнилось двадцать пять, но я считала его ужасно взрослым и брак с ним воспринимала как достижение.
Его чары действовали на меня фантастическим образом. И Рид навсегда сохранил свое обаяние. Интересно, что даже после сорока лет в браке я по-прежнему слегка стеснялась его. Помню, как он возвращался домой по вечерам — как закрывалась за ним дверь, как звучали его шаги… Если я принимала ванну или наносила макияж в спальне, то всегда выпрямлялась, думая: «Я должна выглядеть безупречно». Не было ни одного раза, чтобы у меня не возникла такая реакция, — ни одного.
Красота его оставалась неизменной: даже после смерти он выглядел так же, как в день нашей свадьбы. Вся его фигура, его обаяние, его притягательность принадлежали молодому мужчине. Он не увял. Не производил впечатления старика — никогда.
Вот почему я не выношу стариков. Не может быть и речи о том, чтобы я увлеклась кем-то старше себя. Никого старше себя я никогда не любила — кроме моего зрелого мужчины.
Конечно, у старших мы учимся всему. После свадьбы мы с Ридом переехали в Олбани — там он проходил стажировку как банкир, и там все окружение было старше нас. Королевой города считалась Лулу Ван Ренсселер — супруга Луи Ван Ренсселера, одного из величайших чародеев всех времен. Мы с Ридом чувствовали себя точно маленькие дети, введенные в смущение, робкие, невинные, и нас приглашали на ужин в их шикарный дом на холме по Стейт-стрит, спроектированный Стэнфордом Уайтом.
Однажды вечером на таком ужине у Лулу Ван Ренсселер присутствовали два весьма известных гарвардских профессора. Разговор за столом крутился вокруг Шекспира. Наконец один из профессоров спросил:
— Могу я поинтересоваться, миссис Ван Ренсселер, почему вы произносите «Клеопатра» как «Клеоптра»? Верно, конечно же, «Клеопатра».
Миссис Ван Ренсселер выпрямилась и заявила:
— Я называю ее Клеоптрой, потому что так правильно. — Казалось, на этом все споры могли быть окончены, однако она продолжила: — Тем не менее, поскольку вас это, очевидно, не убедило, я напишу своему старому другу Лоуэллу, президенту Гарварда, и он поставит в споре точку. Через две недели — за это время я успею написать президенту и получить ответ — мы все снова соберемся здесь за ужином, те же люди за тем же столом. И я зачитаю вам мнение доктора Лоуэлла.
И две недели спустя мы опять встретились. Лулу — в лучшем виде, шикарно одетая — подобно армаде вплыла в комнату, чтобы поприветствовать нас. Когда мы сели за стол, она достала из своего корсажа — невероятно обширного, способного вместить что угодно — письмо от президента Гарварда и принялась его зачитывать:
— «Моя дорогая Луиза, ты совершенно права, считая, что правильно произносить “Клеоптра”. Очень рад получить от тебя письмо. С наилучшими пожеланиями и так далее и так далее…»
На этом она сложила листок и вернула его в свой необъятный корсаж. Конечно, мы так и не рассмотрели письмо, и никто, определенно, не собирался прилагать к этому усилий. Она вполне могла сфабриковать всю ситуацию. Вид Луизы внушал страх, и, само собой, никакого протеста от гарвардских профессоров, скромных и весьма застенчивых, не последовало. Если бы имя Клеопатры снова всплыло в разговоре, я не удивилась бы тому, что оба стали называть ее Клеоптрой!
Наш дом находился в небольшом мьюзе31, принадлежавшем миссис Ван Ренсселер и расположенном позади ее особняка на Стейт-стрит. Каждая входная дверь в мьюзе имела свой цвет. Наша была красной, а в милых приоконных ящиках у нас росли голубые гортензии. В то время Олбани напоминал голландский городок — очень стильный! Столь же чистый, как голландская кухня, и не такой пошлый и пропитанный политикой, как сейчас. Я любила все это — ту среду, которая складывалась из хорошей еды, хорошего домоводства, полированных полов, полированной латуни, слуг… Мой первый сын, Тимми, родился там, и мне очень нравилось заниматься домом и бытом.
Не думайте, будто я всегда являлась тем человеком, которого вы видите сейчас. Не думайте, будто я была такой же до того, как начала работать. Я родилась ленивой. Живя в Олбани, я гуляла в макинтоше32 и a béret basque33 с очень ярким, очень насыщенным макияжем — я всегда испытывала слабость к кабуки34. Меня критиковали, но Лулу Ван Ренсселер это обожала. А я любила нашу жизнь там. Я была совершенно счастлива. Меня не волновали никакие другие места в мире. Я и сейчас жила бы там, если бы Рид не захотел переехать в Лондон. Я всегда отправлялась туда, куда устремлялся он.
Мне нечего было делать — кроме как ничего.
У меня не возникало никаких идей.
Я напоминала японскую жену. Попав в Японию, я поняла, что однажды женщины устроят там мощный переворот, ведь на тот момент они занимались исключительно домашним хозяйством. Однако японский дом, как и мой домишко в Олбани, можно привести в порядок за пять минут, так что и домашнего хозяйства было немного. Конечно, существует искусство составления букетов и прочее в этом духе, но женщины не имели особых дел после того, как утром муж уходил на работу. Он работал весь день, а потом направлялся в чайный домик гейш, что сродни походу в клуб. Он обсуждал бизнес со своими приятелями, пока вокруг суетились девушки. Считается, что у них нет ни глаз, ни ушей, они ничего не знают, ничего не видят… Такова суть гейши. Это не имеет ничего общего с сексом — тут совершенно другое. Но когда мужчина приходит домой, его день окончен, и жене только и остается, что не делать ничего.
В Киото мне довелось быть гостьей торговой палаты, поэтому я каждый вечер ужинала с мужчинами. Это всегда происходило в отеле, и мы неизменно сидели на полу на соломенных циновках, что оказалось для меня очень простым занятием. Гейши входили и кланялись мужчинам. Затем порхали, подобно бабочкам, по комнате и опускались на колени. Их движения нельзя назвать быстрыми, все выглядит очень размеренно. Они смеются и болтают, а вы вовсе не чувствуете себя не в своей тарелке оттого, что не понимаете их речь, потому что — о чем бы они ни говорили — все наполнено очарованием: их голоса, их лица.
Едва ужин заканчивался, они оставляли мужчин и усаживались вокруг меня. Я спрашивала их о макияже — с помощью переводчика, конечно, — потому что меня чрезвычайно интересовало, как их кожа выглядела после смывания всех этих плотных слоев, продержавшихся на лице день напролет. Я выясняла, какой косметикой они пользовались, где ее доставали, — скажу правду, в основном это оказывался Revlon. Но важно то, что они были совершенно обворожительными и занятными — для меня, не только для мужчин.
— Почему эти девушки производят на меня такое чарующее впечатление? — спросила я одного из мужчин.
— Потому что, — ответил он, — первое, чему учат гейшу в возрасте девяти лет, — очаровывать других женщин.
Я думаю, этому стоило бы поучиться тем, кто живет на Западе. Каждой девочке в мире не мешало бы пройти такое обучение, которое проходят гейши.
Я знаю, о чем говорю. Я знаю. Бог мой, приехав в Лондон из Олбани, я подружилась с англичанами. Английские женщины заботились об английских мужчинах, как никто в мире не заботился ни об одном ребенке, при этом они могли начать охоту на любого чужого мужа. Друзья мои, чего только я ни повидала, глядя налево и направо! У меня, несомненно, был более привлекательный муж, чем у большинства. Он не вел себя игриво, но они — да; и, конечно, это льстило мне… до известной степени.
Разница в том, что англичанки циничны, в то время как гейши лишены цинизма. Они находятся в гармонии с собой — что довольно необычно, м-м-м?
Но японские жены… Можно вернуться на столетия назад, прочитав «Повесть о Гэндзи» и «Записки у изголовья», и вспомнить, что женщины жили в красивых компаундах с решетчатыми верандами, какие мы видим на картинах периода Хэйан, где женские волосы, пробиваясь сквозь бамбуковую решетку, выходят в другой части страны. Они вели довольно праздную жизнь. Слуги заботились об их одежде, их париках, их макияже, толкли белую пудру, которую женщины наносили на лицо, — полный набор. За них делали все.
Японцев невозможно сравнить ни с кем. Их часто сопоставляют с китайцами, которые, как вам известно, были великими философами, астрономами, астрологами, химиками — они проявили себя во всех сферах! Изобрели мороженое, фейерверки, спагетти, макароны, лапшу, мопсов, пекинесов, чау-чау — все, что ни возьми. И все эти явления нам полностью понятны и близки. А вот нечто японское вроде харакири мы постичь не в состоянии. Хотя для японцев это так же естественно, как выкурить сигарету.
Все японское такое всеобъемлющее! Вспомните борцов сумо. Пока я была там, в мою честь устроили вечер в большом европеизированном доме за пределами Киото. Кульминацией вечера стало открытие гигантской обитой парчой коробки высотой с человека. Я вообразить не могла, что находилось внутри. Меня подвели к коробке и попросили отодвинуть панель. О боги! Оттуда вышли два борца сумо. При полном параде, подразумевающем весьма скудные одеяния — особенно сзади. Оба совершенно ослепительные. Но взгляды их были испепеляющими! Они вовсе не получали удовольствия от того, что стали экспонатами. Я так их понимала. И сочувствовала этим парням. Как можно терпеть, когда вас выставляют напоказ подобным образом? Борцы сумо очень гордые, они — необыкновенное наследие и история своей страны, национальное достояние. И вот двоих из них заперли в большой коробке, заставили ждать в темноте бог знает сколько, пока я открою их и они смогут выйти — большой сюрприз! Что ж, сюрприз удался. Как ни крути, я человек с Запада, варвар в их глазах, и все это делалось ради моего удовольствия — чтобы я обнаружила двоих сумоистов в коробке, как пару ботинок. Они были далеко не парой ботинок, позвольте вас заверить. Я сделала вид, что происходящее — обычное дело. Натянула самую широкую свою улыбку — разве не интересно повстречать кого-то нового? Сделала шаг навстречу и пожала руки обоим. Я совершенно точно не вела себя с ними как с плюшевыми. Возможно, они чувствовали себя оскорбленными, но я видела в них живых людей. Мне хотелось расспросить их о рационе, потому что у них была такая кожа — фарфор с абрикосовым оттенком. С девяти лет они ели одно и то же: миска за миской чистейших ингредиентов, необходимых для поддержания здоровья. Три раза в день.
А теперь представьте театр кабуки — крайность той же традиции, однако совершенно иная. В сущности, это инстинктивная игра, состоящая из мельчайших нюансов. Но она, должно быть, обладает великой силой, поскольку остается неизменной с восьмого века.
В Японии я видела восходящую звезду театра кабуки. Юноша лет двадцати исполнял танец среди тени и света — совершенно неповторимый. Я знаю, как обычно выглядят эти представления, потому что всегда была без ума от кабуки. Но этот юноша, Томасабуро Бандо, танцевал так, что мне казалось, будто я вижу подобное впервые. Он выходил вперед, отступал назад, выходил вперед, отступал назад, выходил вперед, отступал назад, приближал зрителей и отталкивал, приближал и отталкивал… А потом вдруг, изогнув запястье, с щелчком открыл веер. Я остолбенела от восторга.
Казалось, он делал все легко, однако это совсем непросто. Требуются необычайное владение мышцами — сложное сочетание напряжения и расслабления — и большая сила.
Как вы понимаете, он играл женщину. В кабуки все актеры — мужчины. Но утонченность этого юноши… Игра сосредоточилась в его веках и была изящнее первого весеннего цветка. Поверьте, будь у меня дочь, я отправила бы ее к нему, чтобы она научилась быть женщиной.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Мы перебрались из Олбани в Лондон как раз накануне биржевого краха 1929 года. И въехали в чудесный дом на Ганновер-Террас. Когда живешь по соседству с Европой, как случилось с нами, вечно находишься в разъездах, ведь все прелести континента у тебя под рукой.
Приходилось ли вам пользоваться в Музее одним из моих небольших аудиогидов? Никто из моих друзей этого не делал. Друзья никогда не смотрят мои выставки. «О, Диана, это просто великолепно… волшебно». Конец разговора. По мне, аудиогиды — важная штука: какой смысл смотреть выставку, если не узнаёшь ничего нового? А так вы платите и слушаете мой рассказ. Мои гиды весьма неплохи. Правда, на днях я надела наушники и включила запись, в которой говорила о Тунисе. Тунис — это звучало так нелепо! Почему я болтала все это? Почему не могла заткнуться? Полагаю, потому, что, приехав с Ридом жить в Европу, мы часто ездили во французскую колонию.
Мы мало бывали на юге Франции. Никогда не посещали шикарные villes d’eau35. Если бы вы разговаривали с другими людьми моего возраста, они рассказали бы вам о Довиле, о Монте-Карло, об… ужине с королем Испании! Мы не делали ничего подобного. Мы путешествовали в Северную Африку. Либо в Баварию и Венгрию. Мы ездили только туда, где воздух благоухал, а жизнь была проще. Мы с наслаждением катались в нашем великолепном «бугатти» с нашим замечательным шофером и моей лондонской горничной — и никогда не испытывали никаких затруднений.
Конечно, что-то мы упускали. Мы так и не побывали в Испании, пока ею правил король Альфонсо XIII. Видит бог, нас приглашали. Годами позже испанские друзья говорили:
— Диана, ты вечно упускаешь случай. Тебе стоило приехать сюда, пока Альфонсо был королем. Вот тогда ты увидела бы Испанию.
Альфонсо — этот ослепительный, выдающийся, непостижимый Бурбон! Я встречалась с ним — однажды — в Лондоне, прежде чем он эмигрировал. Он показался мне самым впечатляющим мужчиной из всех, кого я знала. Не существовало никого, подобного королю Испании. Он единственный, кто родился, уже будучи испанским королем, поскольку появился на свет после смерти своего отца. Король Испании был… королем Испании… Яркий, полный величия. С носом испанских Бурбонов и этим ртом — таким выдающимся и выпяченным. Усы великолепные, волосы — густые и черные, кожа слегка смуглая; он любил собак, лошадей, мужчин, женщин… Невозможно было представить, что в его жизни что-то пойдет не так. Но подумайте, какими стали последние его годы. Вообразите, в Риме никто не желал идти с ним по одной стороне улицы! Это походило на проклятье, на сглаз.
Альфонсо женился на Виктории Евгении Баттенбергской — Эне, — этой изумительной, совершенно роскошной внучке королевы Виктории и крестной дочери императрицы Евгении. Она являлась носительницей генов гемофилии, и все их сыновья — кроме одного — родились с пренеприятнейшими физическими недостатками. Они были глухие, немые, с деформированными ступнями36 — бог знает какие еще.
Альфонсо оказался в изгнании, когда пала монархия и началась гражданская война. Его вышвырнули из страны, словно старый башмак. Он отчалил на крейсере — так же в свое время покинул Англию Эдуард VIII, отрекшись от престола.
Однажды, направляясь в Марсель, мы с Ридом проехали через юг Франции. Мы прибыли в Hôtel de Noailles и собирались там заночевать. А наутро планировали сесть на корабль, отправляющийся в Тунис, в Сиди-Бу-Саид. Но прежде, на тот же вечер, наметили прогулку по марсельскому району красных фонарей в сопровождении префекта полиции. Вечер обещал быть интересным.
После того как мы расположились в своем номере, Рид спустился в холл, чтобы уладить все насчет нашей авантюры, а я тем временем задремала. Я чувствовала, что весь отель чем-то взбудоражен, но слишком устала, чтобы думать об этом. Рид позвонил снизу.
— Пожалуйста, — сказал он, — ни при каких обстоятельствах не выходи из номера, пока я не вернусь. — Поскольку мы собирались идти вместе, он добавил: — Ты должна знать: этим утром король Испании прибыл сюда на крейсере, и сейчас он здесь с…
Не успел он договорить, как я все увидела сама. Там присутствовал весь испанский королевский двор. Целый дворец вышвырнули из Испании, и его обитатели оказались в Hôtel de Noailles. В холле мы встретили маленьких инфантов и инфант на носилках, в ортопедических корсетах, на инвалидных колясках, большинство — с какими-то увечьями. Были и дети постарше, и старые служанки с корзинами в руках, бесцельно бродившие по вестибюлю, — словом, все, кто обычно имеет отношение к королевской семье. Это напоминало уборку на чердаке. Все получили комнаты, все уладилось. Они совсем не походили на беженцев, хотя и прожили в этом качестве остаток своей жизни.
Однако мы покинули королевскую семью, пройдя сквозь эти необыкновенные декорации, и вышли наружу, навстречу приключению — в мир, столь разительно отличающийся от привычного нам.
Нас было пятеро: мы с Ридом, Китти и Перри Браунлоу, которые собирались в Тунис вместе с нами, и префект полиции.
— Хочу, чтобы вы знали, — начал префект. — Британский дипломат исчез пять недель назад, делая то же, чем планируете заняться вы, — слоняясь в нашем городе по району красных фонарей. С тех пор о нем ничего не слышали. Вы все еще готовы пойти туда?
Он еще спрашивал! Да что могло нас остановить?
— Да, — ответила я.
И мы отправились к первому пункту. Прошли чрезвычайно темную аллею и у стены увидели этих Pepe le Mokos37. Единственное, что удалось разглядеть, — это зажженные кончики их сигарет, тела же находились в тени. С аллеи мы свернули во внутренние, секретные кварталы, расположенные внутри кварталов, — они отличались такой красотой, такими масштабами, такими пропорциями и, должно быть, относились к раннему Ренессансу, — но были погружены во тьму.
В наиболее потаенном квартале мы увидели освещенный прожектором фасад дворца с каменным основанием, балюстрадами, состоящими из столбиков в виде пирамид, и самой красивой и высокой дверью из всех, какие нам встречались. Зашли ли мы туда? Забудьте — это же рассказ о порочном приключении! Мы открыли маленькую и низенькую дверь сбоку, где нас встретила мадам весьма внушительных размеров и с усами, достойными Адольфа Менжу38.
— Bonsoir, bonsoir! — произнесла она с тем умопомрачительным марсельским акцентом, который трудно разобрать, даже когда вам говорят нечто простое — например, «добрый вечер». Она продолжила: — Вы желаете посмотреть кино, увидеть действо, познакомиться с девочками — что именно?
— Все! — ответил префект.
Бордель был назван в честь Эдуарда VII. Всякий хороший бордель в Европе носил его имя. Он очень любил эти заведения и, можно сказать, стал их крестным. И конечно, этот — его самый любимый, или нам просто так сказали — как знать, чему можно верить? Я могу поделиться лишь тем, что мы видели. Мы видели серебряные комнаты, мы видели золотые комнаты, мы видели зеркальные комнаты… А затем оказались в огромном красно-золотом бальном зале Эдуарда VII, с аккуратными золочеными стульями повсюду и с оркестром, который настраивал инструменты под руководством маленького горбуна.
Вскоре вошли девочки и заняли свои места. Это мало напоминало вечер в их честь — приехали трое парней и две девушки, так куда же планировалось вписать их? Однако префект был душкой, договариваясь с этой непристойной женщиной с усами Адольфа Менжу, с этой пышной дамой, напоминавшей командира армии.
И вот… оркестр заиграл. Дирижер — этот маленький горбун за фортепьяно, — как нам сообщили, руководил оркестром в Марсельской опере. Он считался наиболее выдающимся музыкантом Марселя и при этом каждый вечер играл для девушек.
Это было чересчур необычно. Можно ли сказать, что именно такое и привлекает в борделях? Встреча земли с небесами.
— Боже мой, — сказала я Риду, когда мы наконец вернулись в отель, — какой вечер! Гном, девочки, мадам, старые служанки с корзинами, маленькие инфанты… король Испании!
Мы так и не узнали, что сталось с британским дипломатом.
Все это произошло в один день. Можно решить, что впечатлений оказалось с избытком, но не забывайте: мы проживали каждый час того дня. В то время всего было с избытком. Мир был гораздо больше — и гораздо меньше. Не просите объяснить, что это значит.
Но не думайте, будто вы родились слишком поздно. Каждому свойственно подобное заблуждение. Однако это не так. Единственная проблема — если вы мыслите с опозданием.
Такая проблема была у моей матери. И в этом — ее трагедия. Во время нашего с Ридом медового месяца в Париже она писала нам: «Дорогие, любимые мои дети, идет дождь, и я плачу по вам, когда думаю, что вы не узнали Париж в его славные времена до начала войны, когда думаю, что так и не увидели Булонский лес таким, каким он был, когда думаю…»
— И слава богу! — сказала я.
Я ответила ей ужасным письмом: «Дорогая мама, была ли ты когда-либо в Зеркальной галерее? Знавала ли ты, каково это — быть представленной самому Людовику XIV? Охотилась ли на оленей с охотничьим рогом и гончими Генриха V в лесу Фонтенбло? Оставь это! Чего бы я ни упускала сегодня, не хочу знать этому имен!»
Разумеется, никогда в своей жизни она не касалась содержания того моего письма.
Все бывает в новинку. По крайней мере, в самый первый раз.
Так что мы с Ридом поставили себе цель: посещать наиболее выдающиеся новые места. В некоторые из них нас, конечно, приглашали. Барон Родольф д’Эрлангер пригласил нас в Сиди-Бу-Саид после нашей авантюры в Марселе. Его нельзя назвать паршивой овцой среди д’Эрлангеров — он был исключительно очаровательным мужчиной и одновременно белой вороной. Он никогда не появлялся в банке д’Эрлангеров, и это столь же странно, как ходить на руках, когда можно ходить ногами. Его жена Беттина была римской красавицей с бирюзовыми глазами. Они вдвоем уехали в Сиди-Бу-Саид, будучи женихом и невестой. И жизнь там понравилась им настолько, что они остались и построили невероятно красивый дом — миниатюрный дворец. Их друзья, самые интересные люди Европы, приезжали к ним в гости. Элси Мендл39, например, находилась там, когда мы с Ридом нанесли свой первый визит. Мы никогда не бывали в Африке раньше, и я оказалась под большим впечатлением. Мы подплыли к Сиди-Бу-Саид на рассвете. С палубы я увидела дом д’Эрлангеров — маленький белый дворец на вершине белого утеса, растущего прямо из вод Средиземного моря. Снизу доверху утес покрывали апельсиновые и лимонные деревья и олеандры.
Мы причалили. Затем добрались до дворца и во внутреннем дворе встретили мужчин-слуг. За все время, проведенное там, среди слуг мы видели только мужчин, одетых… А под вечер они переодевались, и это напоминало «Книгу тысячи и одной ночи»: огромные шаровары из золотой и серебряной парчи, парчовые короткие жилеты поверх чистейших белых рубашек.
Мимо слуг мы прошли в холл с оранжевыми мраморными стенами и лиловым мраморным потолком, который поддерживали ажурные колонны шестнадцатого века, сделанные из камня, изрезанного подобно кружеву и называвшегося кружевным. Между колоннами сновали маленькие птички — туда и обратно, туда и обратно… А через весь холл бежал ручей, по которому плыли гардении.
Затем мы отправились на обед — европейский, сервированный на розовом мраморном столе с золотыми кубками. Я сидела справа от барона Родольфа, который не выпускал из рук красивый батистовый платок, похожий на совершенно прозрачную паутину, и то и дело подносил его к носу… Он был эфироманом.
— Диана (шмыг), — произнес он, — как приятно, видеть вас такой цветущей. Вы утро, наступающее после ночи (шмыг)… Вы солнце, вы луна и звезды (шмыг, шмыг)… — Словом, все то, что мужчины обычно говорят женщинам на море.
— Рид, — как-то сказала я, — что будет, если эфир плохо на меня повлияет?
— Этого не случится, — ответил он. — Просто помни: когда он вдыхает, ты выдыхаешь.
Родольф был очень привлекателен. Не подумайте, будто этот его ритуал выглядел отталкивающе — просто требовалось привыкнуть. Слабость к эфиру являлась для него столь же нормальной, как для вас нормально… Да о чем это я, барон Родольф считался некоронованным королем Туниса!
Его лучшим другом был Фуад, король Египта, отец короля Фарука. Вдвоем они занимались тем, что записывали на бумаге музыку арабов Северной Африки. Свою музыкальную работу мужчины вели в красивой библиотеке барона Родольфа, а еще они обменивались оркестрами. Порою, когда мы приходили на ужин, в зале играл оркестр — и он продолжал играть весь ужин и далее до самой ночи.
По утрам все спускались к морю поплавать — через сады, мимо стаи павлинов. Все шли вместе, и, полагаю, павлины считали разумным дать людям дорогу. Но со мной было иначе. Утром я вставала последней — я всегда последняя, — так что к берегу отправлялась одна; я пересекала бесконечные лимонные и апельсиновые сады, и на моем пути непременно возникал павлин с расправленным хвостом.
— Пожалуйста, дай мне пройти, — говорила я. — Они меня ждут. Иначе я не успею поплавать перед обедом. Пожалуйста.
Он ждал столько, сколько считал нужным, затем опускал хвост и утаскивал его в глубь сада.
Павлины — и я всегда признавала это — невероятно красивы, но красота их кричащая. Однако те павлины были серебристо-белыми, и я расскажу почему. Много лет назад к королю Фуаду, точно к человеку из шестнадцатого века, отправили гонца с миниатюрной корзинкой из пряденого золота, в которой находилась пара голубых птенцов павлина. Естественно, позже у них появились свои птенцы. Затем — еще поколение, и еще, и вот однажды вылупился белый павлин. По мере того как стая росла, белых птиц прибавлялось.
К моменту нашего визита их должно было быть семьдесят пять. Д’Эрлангеры раздали всех голубых павлинов, а поскольку у белых появлялись только белые птенцы, то в дальнейшем так и рождались белые, белые, белые. Они очень красиво смотрелись в сумерках. Жаркими вечерами после ужина мы поднимались на плоскую крышу дворца, чтобы подышать и полюбоваться павлинами: их силуэты с распущенными хвостами и крошечными головками выделялись на фоне моря, в котором отражалась сияющая луна. Все это выглядело ненастоящим. А когда я говорю, что нечто выглядит ненастоящим, — значит, так оно и есть. Пейзаж напоминал иллюстрации Обри Бёрдсли40 к «Саломее».
Однажды поздним вечером мы услышали барабаны. Они возвещали о том, что погиб Денис Финч Хаттон. Один из первых великих охотников-аристократов. Большой друг моей матери и всех, кто принадлежал к ее поколению. И, что еще важнее, любовник писательницы Айзек Динесен41, которая была моим большим другом. Всякий раз, приезжая в Америку, она навещала меня. Каждое воскресенье днем заходила на чай. Чай, как правило, переходил в ранний ужин, и она неизменно предпочитала одно и то же меню. Бутылку шампанского. Гроздь винограда. И двенадцать устриц в половинках раковин. Она страдала от болезни и перенесенных операций, но всегда отправлялась туда, где хотела оказаться. В течение двадцати лет ее убивал сифилис.
В одно из снежных воскресений прозвенел звонок. Я открыла дверь, а там стояла она, словно дровосек, с охапкой ярких багровых гладиолусов, перекинутых через плечо, — посреди зимы, когда снегу по колено. Хохоча, она сказала:
— Я принесла тебе красных цветов для твоей красной комнаты. — И бросила их мне, как бы говоря: «Боже правый, я счастлива от них избавиться!»
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Меня всегда завораживали абсурдность, роскошь и снобизм мира, который демонстрировали модные журналы. Конечно, этот мир не для всех. Немногим доводилось окунуться в особую атмосферу дома, хозяйка которого носила платья, появлявшиеся на страницах Vogue во времена моей молодости. Но я жила в этом мире, и не только когда работала в журнальном бизнесе, но и до того, потому что всегда принадлежала ему — по меньшей мере, в своем воображении.
Конде Наст42 был весьма незаурядным мужчиной высочайшего уровня. Он обладал особым видением. Он решил поднять коммерческий стандарт американских женщин. Почему бы, подумал он, им не носить самую привлекательную одежду? И дал им Vogue. Сделать дома более комфортными? Пожалуйста, House & Garden. И не забывайте о Vanity Fair! Почему бы, рассудил Конде, американским женщинам не прочесть о писателях, шоуменах, художниках — о том, что Пикассо создавал удивительные картины, а человек по фамилии Пруст писал удивительные книги? Почему бы им не узнать о… Жозефине Бейкер43?
Я знала о Жозефине Бейкер. Я видела ее в Гарлеме. В начале двадцатых я была завсегдатаем Гарлема. С его прекрасной музыкой и Жозефиной — единственной девушкой, которую видели в кордебалете. Ее глаза — мягчайший коричневый бархат — любящие, нежные, ласкающие, от них исходило нечто исключительно приятное. И вместе с тем они всегда смеялись. В ней было… нечто — и точка.
Однажды меня пригласили к Конде Насту на вечеринку. Все приглашенные отличались чем-то особенным. Конде сумел создать своеобразный светский мир, который называли тогда Café Society: тщательно продуманная смесь — не имеющая ничего общего с битком набитой комнатой — из разношерстных личностей, которых до тех пор никто не встречал на одних и тех же мероприятиях. Конде выбирал своих гостей за их таланты, в чем бы они ни проявлялись — в литературе, в театре, в крупном бизнесе. Эффектное, шикарное общество. Почему позвали меня? Я светилась молодостью, хорошо одевалась и умела танцевать.
То была ночь трех Бейкер. Сначала на вечеринке Конде появилась миссис Джордж Бейкер, жена величайшего банкира, любительница изысканных нарядов, самая привлекательная женщина Нью-Йорка и гостеприимная хозяйка. Затем… Эдит Бейкер — прелестнейшая крошка. Она приехала из Миссури и обладала миниатюрностью и потрясающим музыкальным даром. На эстрадном представлении Кокрана в Лондоне она играла на гигантском пианино — длиной во всю сцену. Эта куколка сидела за клавишами. Пальцы ее порхали, и она пела The Birth of the Blues. Такова Эдит.
Дальше среди нас появилась… Жозефина Бейкер. Этот момент можно назвать историческим: в дом вошла чернокожая. Антуан — известнейший парикмахер Парижа — сделал ей прическу под греческого юношу: короткие плоские локоны. На ней было белое платье Vionnet44, скроенное по косой, с прямоугольной вставкой из ткани, ниспадавшей наподобие хвоста. Платье не имело никаких застежек. Вы просто надеваете его через голову, а оно облегает вас, легко повторяя движения вашего тела. А как двигалась Жозефина! Эти длинные черные ноги, длинные черные руки, длинная черная шея… В плоских черных локонах — белые шелковые бабочки. Она воплощала в себе весь шик сияющего Парижа.
Меня необычайно взволновало это приглашение. Несколько дней со мной не было никакого сладу. Ночь трех Бейкер!
Однажды вечером в Париже, после моей свадьбы, мы с другом пошли в маленький театр, расположенный наверху Монмартра, на немецкий фильм L’Atlantide с замечательной актрисой Бригиттой Хельм, которая играла владычицу затерянного континента. Дело происходило в середине июля. Стояла жара. Единственные свободные места остались на балконе третьего яруса, под балками, где было еще жарче. Мы заняли два из четырех мест в ряду.
Сели, фильм начался… и совершенно меня опьянил. Загипнотизировал! Представления не имею, действительно ли я видела тот фильм, который, как мне казалось, я смотрела. Но меня поглотило наблюдение за этими тремя заблудившимися солдатами иностранного легиона, с их верблюдами, их передрягами. Они были невероятно изможденными, обезумевшими от жажды. И вдруг перед глазами возник мираж. Это значит, если ты желаешь женщину, то видишь женщину, если жаждешь воды, видишь воду — то есть видишь то, о чем мечтаешь. Но не можешь коснуться этого. Потому что все — иллюзия.
Дальше… намек на оазис! Пальма… и еще пальмы. Мужчины оказываются внутри оазиса, где видят Бригитту Хельм, эту божественного вида женщину, сидящую на троне в окружении гепардов! Гепарды нежатся на солнце. Она останавливает взгляд на солдатах. Один из них приближается к ней. Она протягивает ему бокал шампанского, он выпивает. Она забирает бокал, разбивает и осколком перерезает солдату горло…
И так далее.
История продолжалась и продолжалась. Я не шевелилась. В какой-то момент я сместила руку, и она оставалась там до конца фильма. Я была заворожена, потому что настроение картины не отпускало. Меня буквально затянула, обольстила эта атмосфера пустыни, покорила владычица затерянного континента — самая опасная женщина всех времен — с ее гепардами! В этом и заключается суть кинематографа.
Дальше… включили свет, и я почувствовала легкое движение у себя под рукой. Я посмотрела вниз — там был гепард! А рядом с ним — Жозефина Бейкер!
— О, — сказала я, — ты привела гепарда посмотреть на гепардов!
— Да, — ответила она, — именно это я и сделала.
Она была одна с гепардом на поводке. Очень красиво одетая. В чудесную короткую черную юбку и маленький топ Vionnet — без рукавов, без спинки, без передних полочек, просто скрещенные полосы ткани, скроенные по косой. Не забывайте — было жарко, и, конечно, идея выбраться из этого театра показалась нам замечательной. Гепард, разумеется, поднялся первым и три лестничных марша тянул за собой Жозефину, которая передвигала свои длинные черные ноги так быстро, как могла, — то есть быстро.
На улице ее ждал огромный бело-серебряный «роллс-ройс». Водитель отворил дверь. Она отпустила поводок. Гепард издал рык и в один прыжок очутился на заднем сиденье машины, рядом с Жозефиной. Дверь закрылась, и они уехали.
Ах, какая пластика! Я никогда не видела ничего подобного. Скорость во всей своей красоте и стиль. Стиль был великой вещью в то время.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Если мне дозволено высказать это — по крайней мере, вам, — то я признаюсь: временами я думаю, что с белыми людьми что-то не так. Мы находимся не в том месте не в то время. Черные нынче практически единственные, на кого я еще могу смотреть.
Мне нравится наблюдать за чернокожими школьниками, которые приходят в Музей и двигаются ровным строем в своих безукоризненно чистых кардиганах, связанных руками их матерей.
Юные чернокожие девушки, которых я вижу в современном Нью-Йорке, — самые привлекательные, от макушки до пят! Кисти их рук — красивейшее явление на Земле. Всегда так было. Но насколько необыкновенны их ноги! Обычно они стоят, выпятив ягодицы. И вы знаете, как они ходят: как бы проваливаясь всем туловищем и отставляя ягодицы назад. Но у современных девушек нет и намека на что-либо подобное. Они держатся прямо, а когда шагают… напоминают бегущих газелей. Они сильные. Они выносливые.
Мир превратится в чередование цветных полос, вне всяких сомнений. Не будет просто африканцев, просто арабов, просто китайцев — в каждой части планеты образуются прожилки цвета, отличного от белого. Западный мир исчезнет. Это не произойдет при моей жизни и, возможно, не произойдет в ближайшие пятьсот лет, но это случится. Запад делается скучным до смерти! И до смерти доводит себя своей болтовней!
Я обращаю внимание на эти перемены каждый раз, когда приезжаю в Париж и останавливаюсь в отеле Crillon. В шестидесятые, когда я обозревала новые коллекции для Vogue, как-то вечером я приехала в Crillon, когда там собралась вся Республика Чад. Они имели совершенно библейский вид в этих тюбетейках и длинных одеждах в пол, расшитых золотом и серебром.
В следующий раз, несколькими годами позже, я поселилась в Crillon, когда туда заехала вся Африка — ну правда, вся Африка. Воссоздался антураж примерно сорока стран. Постояльцы говорили на французском и английском. Мужчины были в красиво скроенных французских костюмах и рубашках с французскими манжетами и отличались безукоризненными манерами.
А как вечером выглядели женщины! Они были чрезвычайно привлекательны. Все до одной походили на богинь с Нила. Светилось что-то древнее, и волшебное, и восхитительное в их чудесных золотых кольцах, их красивых чертах, их шикарной бархатистой коже. В них чувствовался характер.
Затем, на следующий день, прибыло большое начальство из третьего мира: пять президентов и один император. Просто фантастика. Одежда! Украшения! Личная охрана! Представители охраны в Crillon — это всегда что-то особенное, ведь там постоянно останавливались правители. Я люблю мужчин, работающих в охране, — просто обожаю. Едва ли они находятся там ради меня, но в момент, когда я выхожу из лифта и двадцать мужчин поднимаются с мест, я ощущаю себя в полной безопасности.
С отъездом африканцев наступила тишина, казавшаяся почти мистической. А дальше, через два дня, появились арабы! Бог мой, они оказались шикарнее всех прочих — и все являлись гостями президента Франции. Даже не представляете, как красиво они были одеты. И выглядели такими свежими. Я словно очутилась на показе самых ослепительных белых одежд, которые мне только доводилось видеть. Под верхним слоем они носили эти чудесные кушаки багровых и лиловых оттенков. Молодые, стройные, красиво сложенные, с прямыми носами и ухоженной бородой. А какая походка! Quelqu’uns45, вне всяких сомнений.
Тем вечером они к тому же все надели джеллабы46. Коричневые. Сотни коричневых джеллаб! Хорошо, это были не совсем джеллабы и не совсем кафтаны… Некая разновидность верхнего платья из тонкой коричневой шерсти с золотой отделкой. Не знаю точного названия, но знаю, что они все нарядились в такие, и мне тоже захотелось. Я чуть не написала своего рода письмо от поклонницы с признанием, что всю жизнь мечтала о подобной вещи в коричневом цвете. Мне необходимо было как-то донести это до них.
Ах, что за мужчины! Великолепные джентльмены! Они смотрят строго перед собой и никогда вас не замечают. Само собой, они богаты — ужасающе. И ни одной женщины в поле зрения! Как хотелось бы мне стать наложницей, спрятанной где-то далеко в пустыне и освобожденной от необходимости о чем-либо беспокоиться…
Вы, должно быть, заметили, что я говорю попеременно о чернокожих и арабах. Однажды, когда в Метрополитен-музее проходила русская выставка, позвонил мой друг Уитни Уоррен из Сан-Франциско и спросил, может ли он привезти оттуда в качестве зрителей своих друзей Романовых. Вскоре он приехал с друзьями — приятными, обаятельными людьми, — и они направились прямиком к темнокожему парню, который участвовал в нашей выставке. Они остановились перед этим красивым, высоченным манекенщиком совершенно завороженные.
— Madame, — сказал кто-то из них на французском, как любой русский эмигрант, — c’est un arabe!47 Как мы любили наших арабов!
Разумеется, этот чернокожий был таким же арабом, как и я… Но это очень по-русски. Вспомните темнокожих, игравших важную роль в ранних балетах Дягилева, вспомните замечательную книгу Пушкина «Арап Петра Великого». Бабушка Пушкина, как вам известно, была черной. У входа в любой царский дворец стоял настоящий чернокожий, огромный, обожаемый всей монаршей семьей, который открывал и закрывал двери, не позволяя чудовищному холоду врываться внутрь.
Их увековечивали в ювелирных украшениях — в России, в Венеции, в восемнадцатом и девятнадцатом веках.
Я не показывала свои миниатюрные африканские головы с эмалевыми тюрбанами от Cartier? Мы с Баба Люсинж любили носить их целыми рядами. В конце тридцатых годов это был подлинный парижский chic. Переехав в Нью-Йорк, я договорилась о том, чтобы парижский Cartier продавал эти головы нью-йоркскому Cartier; и что я могу сказать: гонка через океан — не забывайте, их переправляли на морских судах, — была неистовой. Украшения Cartier стоили весьма дорого, но Saks48 выпустил копию и продавал ее по тем временам примерно по тридцать долларов за штуку — и отличить копию от оригинала было невозможно. Так что я купила реплики и носила их вместе с оригиналами в качестве украшений — буквально усыпанная черными головами!
Мне говорят, что носить подобное уже не считается признаком хорошего вкуса, но я подумываю возродить эту моду. А почему нет? Мне кажется, чернокожие, которых я вижу сейчас в городе, получат удовольствие от осознания, что они — живое воплощение самых красивых вещиц в мире. Мои спутники удивляются: «Что ты затеваешь? Что пытаешься доказать?» Но я думаю, что чернокожие будут просто чертовски довольны. Они обладают великой значимостью.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Я носила черные головы так, как Пегги Хопкинс Джойс49 носила бриллианты. Она была хорошенькой блондинкой — охотницей за деньгами и всеобщей любимицей в двадцатые и тридцатые годы. Бог мой, вы никогда не видели такого количества бриллиантов, каким обладала Пегги Хопкинс Джойс! Крупные, с огранкой «Багет». Господи, какой она была яркой и привлекательной! Разумеется, как у всякого, кто пьет слишком много шампанского, у нее начал появляться второй подбородок, но фигуру она сохраняла прекрасную. А к парням испытывала неподдельный интерес.
Пегги славилась талантом вытягивать деньги из мужчин, проводивших с ней время. На улице ее всегда ждала машина — в чужую машину она не садилась. Вы уезжали из Ritz на ее авто, приезжали к ней на ужин или что-то другое, а затем возвращались в Ritz. Выйдя от нее на улицу, вы встречали ее взгляд: «Что ты оставишь Джорджу?» Джордж — шофер, который открывал двери. Пегги знала, с кем имеет дело — отнюдь не с уличными мальчишками. Поэтому она спрашивала: «Что ты оставишь Джорджу?» И даже не думайте отделаться суммой меньше ста долларов! Как минимум семь или восемь мужчин рассказывали мне это. Только представьте, какие это деньги в то время — сто долларов!
Джордж, полагаю, не был простым шофером. Скорее, он выполнял обязанности того, кого сегодня мы называем «личным водителем». Большая привилегия в наши дни — иметь личного водителя. Этот человек за вами присматривает. Он вам как друг. Называет вас по имени, и вы его тоже. Раньше шоферов одевали как следует: меха зимой, первоклассная фуражка. И обращались к ним по фамилии: Поллард, Перкинс. Пегги этого не делала — она использовала свои методы и средства.
Что это было за поколение! Эра мартини. Человек выходил из машины у вашего дома, чтобы навестить вас, немного покачивался из стороны в сторону, а затем падал на тротуар. Вы возвращались домой, а он лежал там. При этом шофер или водитель такси неизменно приезжал за ним. Каким же отвратительным был этот мартини двадцатых годов. Если я налью вам джина с каплей вермута — размером не больше булавочной головки, — это и будет мартини. Людей, которые пили его, уносили домой обычно в бессознательном состоянии. Я говорю только о двух-трех годах, когда вела довольно разгульную жизнь, пока не вышла замуж. Никогда раньше я не видела, чтобы люди столько пили. Так что я не испытываю и мало-мальского интереса к алкоголю, но понять пьяниц могу.
А потом, конечно, грянул сухой закон. Безумная затея. Попробуйте запретить мне сделать глоток чая, и я выпью весь чайник. Рузвельт знал, что нужно предпринять: отменить. Сегодня трудно поверить, что сухой закон вообще существовал — он кажется небылицей.
В 1931 году, как раз посреди всего этого, я на несколько дней приехала из Англии в Нью-Йорк без Рида. И влюбилась в заведение под названием Abbaye50, которое являлось тем, что тогда называли bottle club51. Войти в него вы могли только после того, как некто изучил вас в дверной глазок. Вы спускались по длинным, чрезвычайно темным лестничным пролетам, держа в руке собственную бутылку, содержимое которой вам потом подавали в бульонницах. Люди тогда выпивали по литру бульона.
Это происходило после биржевого краха, и все же те времена в Нью-Йорке были роскошны. Ни одного из моих друзей, с которыми в одну из ночей я оказалась в Abbaye, обвал, казалось, не коснулся. И вы поймете почему, когда я назову этих людей: Томми Хичкок — величайший игрок в поло всех времен — и его очаровательная жена Пегги, Аверелл Гарриман, Сонни Уитни и его божественная жена Мари — мастера поло, и еще несколько мужчин. Итак, мы на месте… Компания богатейших и элегантнейших людей — тех, у кого имелись деньги в банке, это вам не биржевые брокеры, — и каждый из нас шикарно одет к ужину. Я была без ума от Abbaye: от размера комнаты — очень тесной, от музыки и, конечно, от привкуса опасности, ведь мы находились в подпольном баре и делали нечто противозаконное; сам алкоголь меня не так уж интересовал, но нельзя отрицать, что в ситуации таилось нечто притягательное. Все полнилось шиком и весельем и весьма меня увлекало. Там, в этой маленькой комнате, сочетались лучший из миров и худший: приятный баланс, если любишь ночную жизнь — а я любила ее всегда.
Итак, в Abbaye мы пили и пили бульон — бульону не было видно конца. Один мужчина из нашей компании — обаятельный ирландец по имени Джим (не могу вспомнить его фамилию) — решил как следует напиться. Не подумайте, будто это выглядело ужасно. Позже он как сквозь землю провалился, но до того мы всегда видели его пьяным и всегда божественным. Так вот, в ту ночь он посмотрел в другой конец комнаты и спросил:
— Вы видите то же, что и я?
А видел он девушку с прямыми рыжими волосами до плеч, челкой, с темными миндалевидными глазами и в шикарном красном платье. Он пересек комнату, чтобы позвать ее танцевать. Совершенно пьяный, он мог стоять, ходить и все в этом роде, так что продолжал беседовать с ней, ведь именно так в то время знакомились со случайными девушками. Мужчина настаивал, даже если она говорила: «О, это так мило с вашей стороны, но, видите ли, у меня только что началась эта ужасная мигрень».
— Ну правда, Джим, — сказала я, когда он вернулся за наш столик, чтобы дозаправиться, — тебе стоит взять себя в руки. Ты хоть понимаешь, кто сидит рядом с ней?
— Какого черта меня должно интересовать, кто там сидит? — ответил он. — Эта девушка для меня.
И он подошел к ней во второй раз, а мужчина, что сидел с ней, встал, и его головорезы тоже встали — а в руках у них пушки, пушки, пушки. Это был гангстер Легс Даймонд, а девушка — его знаменитая подруга Кики Робертс. Легс распахнул свой плащ. На его груди красовались два револьвера в кобуре. Он похлопал по ним. Великолепная синхронность. Элегантность движений. Его дружки были наготове. Малыш Нельсон, Милашка Флойд… Не помню всех. Но я помню ту ночь. Как и наш друг. Он вернулся очень тихо, сел на свой стул и выпил еще миску бульона или около того.
Следующим вечером мы снова пришли в Abbaye — все той же маленькой изысканной толпой, — и все гангстеры, вся мафия города находились там. Отличие заключалось лишь в том, что на этот раз никто из сидящих за нашим столиком их не беспокоил. Мы все поняли. Мы сидели, хохотали, прекрасно проводили время. Могло быть уже полтретьего ночи, могло быть и полчетвертого — в то время я часто не спала ночь напролет и никогда не знала, сколько времени, — когда вдруг весь свет погас. Включился снова — и опять темнота. Опять включился — опять темно. Мы все знали, к чему свет гаснет три раза, — это полиция! Все фляжки исчезли, бульон был выпит залпом, в одну минуту все стало до противного comme il faut52 — присутствующие просто сидели за небольшим ужином. Посреди комнаты встали три полицейских.
— Леди и джентльмены, — сказал один из них, — чеков не будет, просто тихо уходите. И когда я говорю «тихо», — все трое держали наготове свои пулеметы, — это значит тихо.
И мы вышли. По тесному темному холлу, за дверь — на тротуар, переступив через троих мужчин, которые истекали кровью на ступенях. Судя по всему, их застрелили из пушек с глушителями, поскольку мы ничего не слышали. Другого пути наружу не нашлось, так что мы аккуратно перешагнули их, чтобы оказаться на улице.
Я отчетливо помню, в чем была той ночью: белое атласное платье и белые атласные слиперы. Разумеется, в то время все наряжались. Вы наряжались, отправляясь в Гарлем, наряжались, отправляясь в подпольный клуб. Что ж, идти домой в забрызганных кровью белых атласных слиперах… Никогда не забуду ее — ту самую ночь в Abbaye.
Конечно, период сухого закона был временем больших треволнений. Все потому, что под запретом употребления алкоголя вы пили все, что попадалось под руку. Люди могли пойти в ванную, чтобы глотнуть «Листерина»53! Да чего угодно, что содержало хоть каплю алкоголя. Какие красавцы-мужчины жили в ту эпоху. Многие из них умерли из-за выпивки. Надолго их не хватало.
Мы с Ридом большую часть времени, пока существовал сухой закон, проводили в Лондоне, но летом 1928-го остановились в доме моего свекра в Брюстере, штат Нью-Йорк. Я сидела на газоне со своим малышом Фреки. Это было божественно! Вы знаете, какие чувства испытываешь к своим детям. Он лежал на солнце, коричнево-красный и очень словоохотливый. Всегда смешливый, всегда обаятельный. И такой крупный! Он весил больше пяти килограммов при рождении, только подумайте! Как вы понимаете, я тот еще интересный случай. Моя история беременности и родов фигурировала во всех медицинских исследованиях из-за моих миниатюрных размеров. У меня двое детей: Тимми появился на свет за четырнадцать минут, Фреки — за семь. До того — никакой боли или чего бы то ни было. Они просто родились. Раз, и готово! Весьма удобно. Прямо скажем, мои размеры ни на чем не отразились. Я просто знала, что другого пути нет.
Так вот, я сидела там под солнцем, болтая со своим любимым мальчиком, когда этот шикарный мужчина подъехал на машине, вышел, направился прямиком к дому — я все это время оставалась на газоне — и исчез внутри с довольно внушительным ящиком. Затем вновь показался и подошел к нам. Он уточнил:
— Миссис Вриланд?
Я ответила:
— Слушаю.
На нем была красивейшая одежда замечательного кроя и красивая шляпа. В те дни мужчины носили федоры. А Брюстер тогда был эдаким сельским местечком: три грунтовых дороги и все в этом духе. Мужчина сказал:
— Я Джо Палука. Вожу запрещенный алкоголь вашему мужу. Мы с Ридом большие друзья. Рад с вами познакомиться. Какой красивый у вас ребенок, — и бла-бла-бла.
Я в это время думала: «Боже, что за чудесная одежда. Эти итальяшки знают, чего требовать от своих портных». Он был совершенно очарователен. Я предложила:
— Садитесь рядом. Совсем ни к чему торопиться обратно в Нью-Йорк.
Так мы сидели там, разговаривали и… догадайтесь, что случилось! Где-то наверху послышалось слабое гудение, мы подняли головы, и над нами пролетел Чарльз Линдберг! Он держал путь в Париж. Чарльз Линдберг. Я всегда уверяла Фреки, что это хороший знак. Мы посмотрели вверх и увидели тот самолет. Само собой, в те времена самолеты не сновали по небу туда-сюда. Я говорила Фреки:
— Что за чудесный был момент: сидишь на солнце с ощущением безоговорочного счастья, хихикаешь, пускаешь пузыри и дурачишься по-детски, рядом — контрабандист твоего отца, и Линдберг пролетает над головой!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Вам стоило бы поболтать с Джозефом, моим массажистом. Это человек, который знает закулисье. Это человек, который прожил жизнь. Он был массажистом Мистангет54, Жозефины Бейкер… Слушайте, да он жил в Букингемском дворце!
Когда у Жозефины Бейкер случился чрезвычайно неприятный инцидент во время выполнения шпагата в «Казино де Пари» и она порвала все связки вот до сих пор, Джозеф, получив разрешение у королевы Марии, перебирался трижды в неделю через Ла-Манш — и вернул все в первоначальный вид. Он таков до сих пор. Просто в его руках есть какая-то исцеляющая сила.
— А теперь, Джозеф, — говорю я, — расскажи, что ты делал для королевы Марии?
— О, мадам, — отвечает он на тяжелом гортанном французском с эльзасским акцентом, — она каждый день открывала по шестнадцать базаров — просто невыносимо!
— Да, — соглашаюсь я, — поэтому ты массировал ей ступни.
— Нет, мадам! Я массировал все! Я начинал… вот отсюда.
— И что на ней было?
— О, мадам…
— Давай же, Джозеф, что на ней было?
— Ничего.
— Нет, Джозеф, я тебе не верю. Королева Мария никогда, никогда не позволяла себе массаж нагишом.
— Мадам, уверяю, когда я массировал ее, на ней не было ничего!
Я заводила этот разговор каждый раз, когда видела Джозефа.
Но это не то, чем принято делиться. Вы не можете сказать: «Мой массажист поведал мне об этом». Хотя почему нет?
Зато я могу рассказать, каково это — быть представленным ко двору. Это нечто. Требовались долгие часы просто для того, чтобы попасть на место. Поэтому с собой брали еду и фляжку. И приходилось сидеть в автомобиле целую вечность, ибо в придворцовой аллее образовывалась пробка из машин, а весь Лондон заглядывал к вам со словами: «Приветствую, дорогуша!» или «Всего хорошего, милашка!» — и говорил прочие изумительные вещи, характерные для кокни.
А потом вы оказываетесь там, и, на мой взгляд, нет в мире ничего более удивительного. Церемония проходит в огромной квадратной комнате, тронном зале — я всегда считала тронный зал красивейшим местом, — в дальнем конце которого располагается помост. На одном краю помоста стоят шотландцы в своих тартанах55, в обуви на длинных шнурках, в бархатных дублетах, с кинжалами и спорранами56. Их носят, чтобы прижимать килты к ногам, иначе ветер будет раздувать их. К слову, ветер действительно их раздувает. Уж поверьте. Мы с сестрой много чего узнали в Шотландии. Когда джентльмен наклонялся, чтобы подбросить торфу в огонь… мало что ускользало от наших глаз.
Словом, шотландцы стояли при полном параде, и еще там были два монарха: король Георг V и королева Мария — полагаю, самые царственные особы за всю историю. Ничего не имею против нынешней королевы, но в тех двоих было нечто абсолютное, потому что они являлись императором и императрицей Индии и потому что солнце никогда не закатывалось на английской земле. А на другом краю помоста находились индийцы — тоже при полном параде, но по-своему: в сапфирах и жемчуге — они обладали несметными запасами жемчуга, — в изумрудах и рубинах. Парча, туники, шаровары — картинка рисуется, пожалуй, слишком турецкая. В любом случае так выглядела роскошь во всей своей красе.
Непосредственно рядом с тронами стоял юноша лет семнадцати. Никогда не видела его раньше. Цвет его кожи в точности повторял цвет лепестков гардении. Гардения не абсолютно белая. У нее есть легкий кремовый оттенок. Нельзя о белом человеке сказать, будто у него кожа цвета гардении. Но у этого юноши была именно такая. А глаза — черные. Из одежды — плащ восемнадцатого века из белой парчи с бледными голубыми, розовыми, зелеными и желтыми цветами. Плащ доходил до колена, а из-под него виднелись узкие брюки из белого атласа. Голова совершеннейшей красоты, с намотанным тюрбаном, казалась широкой при своем небольшом размере — у него было маленькое лицо. Так я впервые увидела Али Хана57.
Но вспоминаю я об этом только для того, чтобы рассказать вам о человеке, который стоял на помосте еще ближе к их величествам.
Однажды вечером, за несколько лет до этого события, Лео д’Эрлангер пригласил нас с Ридом на ужин в заведение, которое в те времена называлось «клубом». Это не был классический мужской клуб вроде White’s или Boodle’s. Наш «клуб» походил, скорее, на бордель — не из-за того, для чего предназначался, а потому, что не имел никакого заметного входа или выхода. Место наподобие того, где Джон Пирпонт Морган58 мог роскошно поужинать в обстановке полной приватности. Вы идете к боковой двери, а она скрыта… Лео собирался ужинать там с каким-то потенциальным партнером по бизнесу и попросил нас прийти в качестве поддержки.
Того мужчину звали Нубар Гюльбенкян. Его отец — финансист Галуст Гюльбенкян по прозвищу Господин Пять Процентов — человек, заработавший миллиард долларов или около того. Я узнала, что Галуст владел самой большой в мире коллекцией китайского искусства и, собирая шедевры Востока, взялся еще и за фантастические полотна европейских мастеров, которые сейчас знают повсюду, подобно картине Рубенса, на которой чернокожий слуга держит зонт над своей хозяйкой, и прочим. Само собой, я была под впечатлением.
Не могу сказать, что сын так же впечатлял, хотя ничего отталкивающего в нем не проявлялось. Однако по какой-то причине он увлекся мной. С тех пор, встречая меня где-то в Лондоне — в ночном клубе или в вестибюле театра во время антракта на очередной премьере, — он привлекал к себе много внимания.
— Диана! — кричал он через все помещение, раздирая в клочья платок.
— Ну правда, Диана, — подхватывали мои английские друзья, понижая голос, — здесь человек, которого ты подцепила!
— Я его не цепляла, — отвечала я. — Нас познакомили.
Дальше этого мы с ним не зашли. Позже он обрел лоск: всегда носил в петлице зеленую орхидею, — но к тому моменту практически исчез из моего поля зрения. Было всего несколько подобных эпизодов в театрах и ночных клубах — сущая ерунда.
Вернемся к королевскому двору. Я как раз делала реверанс королю Георгу и королеве Марии. Я любила реверансы. Меня воспитали по-английски, не забывайте. А еще я люблю размять конечности. Я опустилась в реверансе, после чего, конечно, требовалось поднять себя. Живя в Лондоне, вы не можете ограничиться коротким кивком, вы долго приседаете, а затем проделываете обратный путь, выпрямляясь. Я как раз выпрямлялась, когда мои глаза вдруг округлились, заметив одну из самых шикарных королевских драгоценностей в мире. Стоит увидеть этот камень, и вы уже никогда его не забудете. У него необычайная огранка, похожая на зеркальную, — то есть камень плоский, как при огранке «Багет». Не спорю, ценность алмазу придает его толщина. Однако я описываю камень, имеющий форму яйца, но срезанный так, что свет, невероятно чистый, просто лился из него потоком. Я уставилась на этот камень. Едва ли я могла закончить свой реверанс.
Наконец я обратила внимание на владельца этой драгоценности. В огромном черном тюрбане, в роскошной черной джеллабе… мой друг Нубар Гюльбенкян собственной персоной. Я была несказанно удивлена: человек, который звал и конфузил меня во всех театральных вестибюлях, стоял сейчас подле трона. Не уверена, что поразило меня больше: позиция, которую занимал этот мужчина, или изумительная драгоценность на нем. Почему он носил ее, я не знала.
Затем камергер, бывший большим другом Адель Астер Кавендиш59, — обаятельный парень в бриджах, одетый ко двору с иголочки, — подошел ко мне и сказал:
— Адель сообщила, что сегодня вечером вас представили ко двору. Могу я проводить вас на дипломатический фуршет, где будут ужинать придворные господа и дамы?
Естественно, я была enchantée60.
Итак, мы вошли. Внутри были предусмотрены ненавязчивые развлечения, и эти симпатичные маленькие бутербродики, и бульон… Никогда не забуду. И вот, бог мой, этот мужчина по фамилии Гюльбенкян, который срамил меня в каждом театральном вестибюле, в каждом ночном клубе, который кричал через весь зал в ресторанах, прошел мимо, перед глазами моих роскошных друзей, и просто проигнорировал меня… Будто никогда раньше не встречал — никогда! Он прошел мимо, словно я какое-то белое отребье.
Конечно, он преуспел при дворе, потому что был наикрупнейшим и наиважнейшим. Он владел нефтью и всем тем, в чем нуждался имперский бизнес, и поэтому ему отвели столь фантастическую позицию на помосте. Это, скорее всего, объясняет в том числе и ту драгоценность.
— Слушайте, — сказала я своим английским друзьям позже, — вы просто не понимаете, с чем приходится иметь дело вашей империи. Это понимают только король Георг и королева Мария. Их не проведешь. Они знают, что к чему. Вот почему солнце никогда не садится!
Как вы можете видеть, я придерживаюсь весьма высокого мнения о королевской семье.
Прошу прощения, что никак не закончу с королевой Марией, но я была от нее без ума. В Лондоне мне приходилось видеть ее по три раза в неделю, потому что она любила те же магазины, в которых бывала я. Старый господин, владевший одним из них, однажды сказал:
— Существует разница между вами и ее величеством королевой, мадам, если вы не против услышать об этом. Разница вот в чем: когда вам нравится вещь, вы просите ее продать. Но когда ее величество появляется здесь, мы убираем лучшее с глаз долой, потому что она ожидает получить все даром.
Она и правда пользовалась тактикой «бей и беги». Просто брала, что нужно.
Однажды в период жизни в Лондоне я покупала что-то — полагаю, фарфор — в магазине Goode’s на Саут-Одли-стрит. Goode’s — самый процветающий магазин в мире. В какой-то момент продавец сказал:
— Извините, мадам, сейчас зайдет ее величество. Не могли бы вы сделать шаг назад всего на минуту?
Мы находились в зале с очень дешевыми вазами — стеклянными. Не знаю, бывали ли вы в Goode’s, но магазин этот весь состоит из маленьких комнаток — так получается больше стен, на которых можно выставить товар. И я отступила.
Она выглядела очень по-королевски. В тот день была в голубом. Все сочеталось: светло-голубой лисий мех, светло-голубой английский костюм, светло-голубые лайковые ботинки на шнурках. И светло-голубой ток. Я шагнула назад. И, боже мой, какая-то часть моего пальто или мой рукав — на мне было объемное твидовое пальто, подбитое мехом, — задели стеклянную вазу, и каждая стеклянная вещица по обе стороны от нее задела еще по одной, и все это стекло разбилось вдребезги. А я, подобно своего рода распятой фигуре, замерла посреди всего этого на фоне стены. Это было слишком жутко! Королева прошла мимо и посмотрела на меня, словно говоря: «Да уж, в наше время мы все в делах!» Конечно, она прошла мимо безо всяких комментариев, но одарила меня весьма говорящей улыбкой. Наверняка подумала, что я отменная домохозяйка, чрезвычайно занятая своим домишком.
Она всегда носила комплекты в одном цвете. Ток. Вы знаете токи королевы Марии. Лисий мех. Костюм. Обувь. Все одного цвета: светло-голубой, бледно-лиловый, иногда кремовый, иногда белый, светло-зеленый, светло-розовый. Она имела наряды в каждом из перечисленных цветов.
Я сказала своему отцу:
— Угадай, кого я видела сегодня днем, — королеву Марию! — И описала ее.
Папа ответил:
— Никогда не выносил Текских. Много болтаются без дела. — Свел к нулю целую семью — немецких корней, как вам известно, — и переключился на другую тему.
Я находила ее великолепной. Просто великолепной! Она несла такую ношу. Должно быть, ужасно уставала со всеми этими базарами, светскими приемами в саду и прочим. Но я не считаю все это скучным. У вас есть все, что вы хотите. Никто не встает у вас на пути. Все дела выполняются, что замечательно. А вы делаете только то, что можете, и делаете много, и требуете многого от других. Я не прочь быть Елизаветой I61. Она была неподражаемой. Окружала себя поэтами и писателями, жила в Хэмптон-корте, держала маленькое стадо пятнистых пони с длинными хвостами. Хвосты и гривы этих животных красили в цвет ее волос — вы знаете, что такое королевская кровь, — рыжий! Она правила маленькой Англией и мечтала об империи! Она на вершине моего списка. И мне нравится ее одежда. Ей требовалось четыре часа, чтобы одеться, — у нас много общего! Нет, я вовсе не прочь быть и государственным служащим: с хорошей зарплатой, хорошим домом, на хорошем счету. Отнюдь. Все это мне более чем подходит.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Я не рассказывала о ванной герцога Виндзорского в Ле-Мулен? После обеда герцогиня предложила мне:
— Пойдем наверх. Хочу кое-что тебе показать.
Итак, ванная герцога: не слишком большая — скажем, от сих до сих… но богатая. Поверх ванны установлена деревянная доска, которую для него, очевидно, выполнил на заказ кто-то из мужчин в поместье, — своего рода стол. Сверху стопками лежали бумаги, бумаги… бу-ма-ги, бумаги! Счета, какая-то мелочь, связанная с гольфом. Герцогиня спросила:
— Разве не ужасно? Погляди на этот завал!
Что ж, конечно, она была права — просто куча бумаг. Очень по-английски. Удивительно, что этот бардак творился в доме лучшей в мире домовладелицы, где все без исключения непрестанно, изо дня в день, приводилось в порядок усилиями десятков горничных. В подобном доме можно ожидать чего угодно, но не такого стола! Так что мы хохотали до упаду. Герцогиня сказала:
— Что я могу предпринять? Только посмотри на это.
Внезапно появился герцог:
— Что вы вдвоем делаете здесь? Могу я попросить вас, леди, убраться подальше! Кажется, это моя ванная и, кажется, это мой стол.
Так он выдворил нас из ванной. Мы ни к чему там не притронулись. Лишь взирали с ужасом. Да, в этой комнате имелся душ, но не внутри ванны. Я уверена, что герцог пользовался душем. Его отделяла стеклянная дверь, чтобы вода не попадала на бумаги. Ах, я не сомневаюсь, он принимал душ. В герцоге не было ничего нечистоплотного. Бог мой! Мы знаем, кто такие англичане, но я всерьез полагаю, что он посещал душ по два раза на дню.
Впервые я встретила герцога на матче по поло на Лонг-Айленде, когда в двадцатые годы сюда приезжали аргентинцы, — золотой принц Уэльский, наследник престола. «Правильно ли я поступил?» — после отречения герцог, должно быть, задавался этим вопросом каждый день своей жизни. Герцогиню это мучило тоже. Однажды я приехала в Париж. Герцогиня позвонила мне и сказала:
— Диана, я знаю, ты только с поезда, но приезжай ко мне на ужин. Я совсем одна.
Это случилось после смерти герцога. Я подъехала к дому в Нёйи. Герцогиня стояла в саду, прекрасная в своей бирюзовой джеллабе, расшитой черным и белым жемчугом, — восхитительной — и во всех своих сапфирах. Она была очень душевным, любящим другом — весьма редким, к вашему сведению. Женщины нечасто бывают такого рода подругами. Мужчины куда больше расположены друг к другу. По крайней мере, я так думаю.
Мы болтали после ужина, вдвоем. И вдруг она схватила меня за запястье, уставилась куда-то мимо меня и сказала:
— Диана, я продолжаю убеждать его, что не стоит отрекаться. Он не должен отрекаться от престола. Нет, нет, нет! Нет, нет, нет, я говорю!
Затем, внезапно, после этого короткого умозрительного путешествия более чем на тридцать пять лет назад ее разум вернулся к настоящему. Она снова посмотрела на меня, и мы продолжили болтать как ни в чем не бывало.
Впервые я встретила ее, когда начала заниматься продажей белья близ Беркли-сквер. Это была моя первая работа. Магазин располагался в мьюзе, где один мой друг держал свои машины. Место над гаражами пустовало, и именно там я открыла магазин, в котором руководила всей работой. Я постоянно ездила в Париж на поиски тканей, дизайнов… Я наняла несколько женщин, которые шили для магазина, но самые красивые вещи создавались в испанском монастыре в Лондоне, где я проводила почти все свое время. В тот короткий период своей жизни я вечно находилась в монастырях. Если я направлялась куда-то днем — значит, вскоре должна была увидеть мать-настоятельницу.
— Делайте их закрученными! — говорила я. — Не хочу никакой каймы, хочу, чтобы они были закр-р-рученными!
Ах, вы не видели тканей, с которыми мы работали! Не видели этой роскоши, не видели этой красоты… Кто-нибудь вроде моей подруги Моны Уильямс мог прийти и оставить пять тысяч долларов — за простыни, — что, само собой, считалось внушительной суммой. Она их коллекционировала. Раскладывала по бельевым шкафам и сундукам. Обращалась с ними как с лучшими французскими платьями. А еще у нас были ночные сорочки…
Однажды в магазин зашла Уоллис Симпсон62. Я тогда почти не знала ее. Видела на вечере в посольстве, когда мы впервые приехали в Лондон. В то время она не очень хорошо одевалась. Не принадлежала к тому, что называется сливками общества, — совершенно. Нам в тот раз не случилось подружиться. Но как-то она пригласила меня на обед, и я приехала. Никогда раньше я не пробовала такой еды. Все, кто сидел за столом, признались, что подобного обеда у них еще не бывало. Потом она устраивала другие званые обеды — всегда с отменной едой, и это создало ей в Лондоне репутацию непревзойденной хозяйки, каковой она и была, когда посетила мой магазин.
Она точно знала, что ей нужно. Заказала три ночные сорочки, и вот какие: первую, из белого атласа — копию Vionnet, — сшитую по косой, так что она просто надевалась через голову. Оригинал второй я купила в Париже у чудесной русской женщины. Все лучшие lingères — белошвейки — были русскими, ведь они единственные, кто прикоснулся к роскоши, когда роскошь находилась на пике моды. Горловина этой сорочки состояла из лепестков, что выглядело невероятно, поскольку лепестки, пристроченные к скроенной по косой ткани, при движении колыхались. Третья сорочка — из чудесного крепдешина. Две из них — светло-голубые и одна белая. Всего три изделия.
К тому времени она ушла от мужа, Эрнеста Симпсона. И была одна. Никакого покровителя — так что эта покупка стала внушительной тратой денег. Ночные сорочки предназначались для весьма особенных выходных. Уоллис Симпсон приметил принц Уэльский.
Она дала магазину три недели на изготовление заказа.
— Вот срок, — сказала она. — Ни днем позже!
Когда прошла неделя, она позвонила:
— Как идут дела с сорочками?
На третьей неделе она звонила каждый день.
Она готовилась к первому свиданию в Форт-Бельведер наедине со своим принцем.
Потом, неожиданно, у нее появились самая красивая в Лондоне одежда и божественный дом на Грейт-Камберленд-Террас, наполненный белой сиренью, ароматическими маслами и всем в таком духе.
На днях я ужинала со своей давней подругой Эдвиной д’Эрлангер. После ужина мы заговорили о том, как вместе жили в Лондоне в тридцатые годы.
— Ах, Эдвина, — сказала я, — как мы любили нашего золотого принца Уэльского!
Он был золотым принцем. Если произнести такое сейчас, спустя столько лет, это прозвучит слегка приторно. Но вы должны понимать: быть женщиной моего поколения в Лондоне — любой женщиной — означало быть влюбленной в принца Уэльского.
Тем вечером я поведала Эдвине историю, которую не рассказывала никому, кроме Рида. Шел, судя по всему, 1930 год — я помню, что Рид был тогда по делам в Нью-Йорке, а я осталась в Лондоне одна. Как-то вечером мы договорились с другом, что он отвезет меня сначала поужинать, а затем посмотреть фильм в шикарном кинотеатре на Керзон-стрит, где требовалось заранее бронировать билеты и где все друг друга знали, — это место считалось очень модным, но приезжать туда следовало вовремя. Друг должен был забрать меня ровно в восемь.
Восемь пробило. Затем восемь пятнадцать. Я стояла у камина внизу, недоумевая. Я не могла поверить в происходящее, потому что мой друг всегда был исключительно пунктуальным, как и все английские мужчины в то время. Часы показали восемь тридцать, и я попросила Коглина, дворецкого, принести мне ужин на подносе. Коглин — необыкновенный мужчина, отличавшийся замечательной благопристойностью, — предложил мне подождать еще пятнадцать минут.
Без десяти девять в дом вошел мужчина, небритый с самого утра, с перекошенным галстуком и мятым воротом. В Лондоне просто невозможно встретить мужчину в таком виде вечером без десяти минут девять. Я не говорю, что он должен был явиться во фраке, но предполагалось, что он появится опрятным — и вовремя.
— Диана, — сказал он, — я только что пережил ужаснейший день своей жизни. Сегодня в девять утра меня вызвали в Букингемский дворец на встречу с королем и принцем Уэльским. Я сидел с ними в комнате, нам подали обед, открыли бутылку вина. Мы вели разговор — очень скованно. А потом…
Человек, который рассказывал все это, уже умер. Обаятельный красивый мужчина по имени Фрути Меткалф. Он служил личным секретарем принца Уэльского. Был игроком в поло, когда принц забрал его из Индии. Женился на младшей дочери лорда Керзона — вы знаете, это Баба, леди Александра. Ему мало что приходилось делать в жизни. Как-то я спросила его:
— Фрути, чем ты занят по утрам?
— Одеваюсь.
— Что ж, как и я.
— Ну, мне приносят галстуки и прочее, и я должен выбрать.
Как бы то ни было, он служил личным секретарем у принца Уэльского. Причина, по которой он оказался за обедом с королем Георгом и принцем, заключалась в том, что принц настаивал на присутствии в комнате третьего лица помимо него самого и наводящего страх короля Георга. Король никогда не говорил на публике, не считая Палаты лордов, но когда говорил, то метал громы и молнии.
Так что вы можете представить, насколько драматичным был момент, когда принц Уэльский посмотрел прямо в глаза отцу, королю, и сообщил, что никогда, ни при каких обстоятельствах, не станет его преемником.
Это, вы должны понимать, случилось задолго до того, как он встретил Уоллис Симпсон. Даже речи не идет о том, что он отказался от трона ради женщины, которую любил. Разве это не дичайшая история из всех, какие вы слышали? Я даже не рассказывала ничего Риду в течение пяти или шести лет. Боялась, что, произнеся это вслух, привыкну говорить об этом.
По прошествии времени все выглядит весьма логичным. Начнем с того, что принц Уэльский родился человеком очень прогрессивным. Не уверена, что он по-настоящему верил в монархическую систему. И я сейчас не веду речь о любви к стране. Любовь эта была всепоглощающей.
Однажды я приехала в Нёйи, близ Парижа, на большой званый ужин. Обутая в белые атласные слиперы. Я никогда еще не видела такого дождя! Капли падали с неба и отскакивали от земли. Герцог стоял у дверей, что я посчитала совершенно очаровательным, — как вы понимаете, с двумя лакеями, — и падал со смеху, пока я выбиралась из машины. Я промокла насквозь, буквально насквозь, и сказала ему:
— Ваша страна63, сэр! — подразумевая, что во Франции было чересчур дождливо, как минимум в тот момент, — и выражение его лица поменялось.
— Моя страна?! — Он… пришел… в ярость от моего предположения, что Франция — его страна. Ах, он отнюдь не шутил! Но, конечно, тут же взял себя в руки и вновь стал очаровательным. Однако я обнажила нечто, что как раз подходило к концу.
Мы с Ридом покинули Англию к тому моменту, когда Эдуард стал королем, а затем отрекся от престола. Но деверь моей сестры, лорд Браунлоу, был глубоко вовлечен в эту историю. Он служил камергером у Эдуарда. Это означало, что его могли вызвать в любое время дня и ночи. Естественно, такое случалось крайне редко. Его могли пригласить на ужин так же, как я могла бы пригласить вас. Король не отслеживал каждый его шаг. А потом, единожды за всю историю, когда королю по-настоящему понадобился лорд Браунлоу, того нигде не удавалось найти. Наконец его обнаружили в турецкой бане. Полагаю, он был слегка навеселе и наслаждался старым добрым массажем, когда ему сообщили, что нужно отправиться прямиком в Форт-Бельведер и принести с собой комплект одежды.
Когда Перри прибыл на место, король сказал ему, чего в точности ждет от него. Перри предстояло поужинать, а сразу после трапезы уехать с миссис Симпсон в Саутгемптон и сесть там на корабль, курсирующий по Ла-Маншу, под видом мистера и миссис Каких-нибудь. Это оказалось большой ошибкой. Лицо Перри знали повсюду — он вместе с королем появлялся в парламенте, в баре White’s и в прочих местах. А еще к тому времени едва ли кто-то мог не узнать Уоллис Симпсон. Она не одевалась ярче, чем я одеваюсь сейчас, но было в ней нечто такое, что заставляло посмотреть на нее дважды. В итоге их вычислили, и всем стало известно, что эти двое сели на корабль и пересекли Ла-Манш.
Перри рассказал об этом нам с Ридом, когда мы приехали в Лондон примерно через полтора месяца после отречения. Он позвонил нам поздно вечером и попросил:
— Пожалуйста, приезжайте к нам с Китти.
И мы, все еще одетые к ужину, приехали.
— Я вернулся две недели назад, — начал Перри, — и вот какая у меня жизнь: сегодня я захожу в White’s, и все мужчины уходят из бара. Я иду по Сеймур-стрит, где мы с Китти жили все эти годы, и если встречаю друга, то он переходит на другую сторону улицы. Никто — ни один человек — не заговаривает со мной в Лондоне. Как будто все считают, что я причастен к отречению, к тайному сговору. Китти не хочет слышать об этом. Она пойдет в кровать. Но я расскажу вам с Ридом все.
Китти и правда поднялась в спальню, совершенно к тому времени вымотанная этим потрясшим мир событием, в которое ее муж был вовлечен как никто другой — за исключением короля и миссис Симпсон, конечно.
Перри продолжил.
— Мы пересекли Ла-Манш, Уоллис и я, — сказал он. — Первая ночь прошла в Руане, где мы сняли комнаты в отеле, словно обычные туристы. «Перри, — позвала Уоллис через дверь после того, как мы засели в своих раздельных комнатах, казалось, навеки, — не мог бы ты оставить дверь между нами открытой? Мне так страшно. Я вся на нервах». Я открыл. Затем она позвала снова: «Перри, не мог бы ты уснуть со мной в одной кровати? Не могу быть одна».
Он пришел к ней в комнату, полностью одетый, и натянул на себя плед. И вдруг она начала плакать.
— Звуки, которые она издавала, — рассказывал Перри, — не повышались и не понижались. Они были какими-то первобытными. Я ничего не мог с этим поделать, только лежал рядом, держа ее руку и давая почувствовать, что она не одна.
Следующим утром, по словам Перри, позвонил король. Отель был самым простым, и миссис Симпсон пришлось разговаривать по телефону за стойкой консьержа. К тому времени весь Руан знал, кто такая Уоллис. Люди стояли в холле, на улице, на площади — сотнями, — пока Перри, служанка и шофер, которые отправились в дорогу вместе с ними, пытались обеспечить ей хоть немного приватности во время беседы.
На следующий день они приехали в Канны. Туда король звонил по два-три раза на дню. Телефон прослушивался, и Уоллис с королем могли буквально слышать по двадцать щелчков на линии, когда поднимали трубку.
— Все слушают? — спрашивала в трубку миссис Симпсон. — Сейчас мы начнем говорить.
Это был единственный способ как-то справляться с происходящим: дать людям знать, что о подслушивании известно. А потом миссис Симпсон обращалась к нему:
— Ты никогда больше меня не увидишь. Я затеряюсь в Южной Америке. — Не забывайте, в то время Южная Америка все еще была местом, где можно затеряться. — Никогда не покидай свою страну! Ты не можешь сдаться! Не можешь! Ты рожден для этого, это твое наследие, этого требует твоя страна, ради девятисот лет традиций…
И так далее.
Как бы то ни было, король не внимал ее словам, и отречение от престола состоялось. Перри вызвали из Канн в Виндзор. Он видел прощание.
— Эдуард подошел к королеве Марии, — рассказал Перри нам с Ридом, — поцеловал ее в обе руки и обе щеки. Она была холодна как лед. Только взглянула на него. Затем он попрощался с принцем Генри, герцогом Глостерским, и принцем Георгом, герцогом Кентским, — оба расплакались. После подошел к новому королю, Георгу VI, совершенно подавленному. «Не вешай нос, Берти! — сказал герцог. — Боже храни короля!» С этими словами он развернулся, вышел прочь, и на этом все.
Перри сопроводил герцога Виндзорского на крейсер, который увез его в Калее. Оттуда герцог последовал в Вену, где остановился в замке, принадлежавшем Эжену фон Ротшильду. Перри же отправился в Канны — навестить миссис Симпсон и привезти новости от нее герцогу. Он рассказал, что прибыл к герцогу около шести утра — солнце как раз всходило, — и лакей, встретив его, проводил через холодный покинутый замок в комнату. Перри вошел и увидел герцога, который выглядел точно мальчишка: он крепко спал, а солнечные лучи играли в его светлых прядях. Вокруг кровати стояли стулья, и на каждом из них — по портрету его возлюбленной Уоллис.
— Он был одержим, — вспоминал Перри. — Не существовало еще на земле такой сильной любви. Я провел рядом с ним два дня. Теперь я вернулся в Лондон, и вот моя награда: я совершенно, безнадежно одинок.
Мы никогда больше не заговаривали об этом снова, Перри и я. Эта история, определенно, очень сильно на него повлияла. Он, должно быть, прошагал по комнате взад и вперед не меньше восьми километров, пока мы с Ридом слушали его рассказ. Ни Рид, ни я так и не произнесли ни слова. Перри, обаятельный и всесторонне образованный человек, был навсегда очернен из-за того, что оказался рядом с королем в неудачный момент.
Знаете ли вы, в каком часу мы с Ридом вышли вновь на Сеймур-стрит? В половине восьмого утра. Ярко светило солнце. Вот почему я помню, в чем была: красивое платье, думаю, Chanel — шли тридцатые годы, так что это должно быть оно, — из темно-синего крепдешина, а от колен спускалась белая органдие. Рид — в смокинге. И так мы шли по улицам Мейфэра ранним утром — одетые с иголочки.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Я никогда не обсуждаю политику — это не в моей компетенции. Но я знаю, что появление Гитлера, более или менее совпавшее с отречением герцога, обернулось смертью империи.
Несколько лет назад, сразу после выхода фильма «Гибель богов», я ужинала с Лукино Висконти в Риме. Я рассказала ему, что частично «ночь длинных ножей», которую он так замечательно отобразил в «Гибели богов», проходила тремя этажами выше моего номера в мюнхенском отеле Vier Jahreszeiten.
Тот день мы с Ридом провели в чудесном Лебедином крае — долине под Мюнхеном — и вернулись в отель в начале вечера, ужасно торопясь переодеться, чтобы успеть на концерт. Сперва мы заметили чрезвычайное оживление у отеля: машины, машины, машины — внушительные «мерседес-бенцы» с огромными серебристыми выхлопными трубами, с открытым верхом, благодаря чему простой народ мог созерцать величие людей, сидящих внутри, — капитанов нового гитлеровского порядка. Из машин вышли офицеры Рёма64 — в островерхих касках, с бряцающими кортиками, в пальто до земли. Сплошной металл. Из-под пол длинных пальто выглядывали шпоры — хотя, конечно, к лошадям эти люди были столь же близки, как мы с вами прямо сейчас. По улице строевым шагом прошел полк солдат — клац, клац, клац, — стучали кожаные ботинки по тротуару, а солдаты куда-то в небо выкрикивали: «Хайль! Хайль! Хайль!»
Сквозь все это я проложила себе путь к отелю, стремясь принять ванну.
— Послушай, — сказал мне Рид, — соблюдай приличия. Ты не можешь просто растолкать этих людей со словами: «Простите, извините, мне нужно в ванну». Ты должна понимать, что находишься в чужой стране, где верховодит эта особая каста.
Тот день закончился хорошо. Прямо скажем, тогда мы отлично проводили время. Каждый вечер уезжали в чудесную благоухающую сельскую местность, которая оставалась еще почти нетронутой, устраивали пикники, снова и снова посещали замки безумного короля Людвига65, на которые никак не могли наглядеться.
Маршрут выглядел так: сначала — дворец Нимфенбург. В нем Людвиг родился. Здесь можно уловить дух раннего Вагнера.
Дальше — Нойшванштайн. Выходите из машины, пересаживаетесь в повозку, а потом еще идете пешком, потому что подниматься надо на самую вершину горы. Внутри все проникнуто «Тангейзером»66 — насквозь, — и снаружи очень красиво, с этими башнями, что стоят на макушке горы, точно свечи. Так в своих мечтах видят замки дети. Нет больше другой такой местности, какой являлся тогда Лебединый край. Трава по пояс, всюду башенки, голубое небо.
Затем, согласно этапам жизни Людвига, остановка в Линдерхофе, совершенно божественном, — это лучший образец китча за всю историю мира. Вы видите огромный золотой трон во главе обеденного стола. Здесь, облаченный в одежду из хвостов горностаев, Людвиг ужинал с бюстами Людовика XIV и мадам де Ментенон, или Людовика XV и мадам де Помпадур, или с какой-то другой комбинацией бюстов в зависимости от того, что подкидывало ему воображение в тот или иной вечер. Бюсты располагались на стульях. Стол, уже накрытый, поднимался из ниши в полу, так что им никогда не приходилось видеть слуг. Появлялся ужин, они ели. Разумеется, наслаждались беседой — безумный Людвиг и его бюсты: tous les trois67 или сколько бы то ни было, — а затем, в полночь, он оставлял их и выходил на воздух. Всякий раз, проходя мимо статуи Марии Антуанетты в саду, он снимал шляпу и склонял голову. Все они были королевских кровей. После он бродил по округе, потому что не мог уснуть. Я однажды видела волшебную картину: Людвиг в одиночестве ехал в повозке, запряженной восемью павлинами — двое, двое, двое и еще двое. Не думаю, что монарх в действительности проделывал такое — кто бы ни написал картину, он, полагаю, был еще безумнее короля, — но идея замечательная.
В Линдерхофе есть маленькая дверь, пройдя через которую вы оказываетесь в Голубом гроте! Внутри, благодаря игре света, создана удивительная атмосфера. Там Людвиг плавал по воде на лодке в виде золотой ракушки, а на балконе внутри грота оркестр исполнял все известные произведения Вагнера — час за часом, час за часом…
Дальше — Херренкимзе, где Людвиг вступил в более «классический» период, скажем так, — и это конец… Он пытался построить нечто более утонченное, более масштабное и более живописное, чем Версаль. К тому времени он был уже совершенно не в себе, слишком много беседуя за ужином со своими мраморными бюстами.
Кажется, это Гёте сказал: «Есть в безумии некое великолепие, доступное одному лишь безумцу». Красивое высказывание, но, боюсь, я его исказила. Если так, то получилось лучше, чем у Гёте.
В подобных занятиях мы проводили время близ Мюнхена. Затем возвращались в отель в начале вечера, а ночью слушали музыку, весьма примечательную; к слову, лучшая музыка в мире — немецкая. На небо выходили звезды, мы наслаждались музыкой, и жизнь казалась красивым сном.
Однако нам пришлось столкнуться с событиями, совершенно контрастирующими с этой красотой и сопутствующей ей буффонадой.
Однажды утром Жюли, моя горничная из Лондона, принесла нам завтрак с опозданием. Она дрожала, тряслась и рыдала.
— Мадам, мадам, мадам, — заговорила она, — нам нужно уехать сегодня же.
— Что значит «уехать сегодня же»? — спросила я. — У нас осталось еще четыре дня, тебе это известно — и тебе самой нравится Мюнхен.
— Мадам, пожалуйста! В отеле происходит что-то ужасное.
— Что ж, если это настолько ужасно, то не могла бы ты объяснить, что именно происходит?
— Что-то. Я не знаю. Но я знаю, что, когда выхожу из номера — сегодня утром я дважды выходила в коридор на том этаже, пытаясь принести вам завтрак, — это нечто на время прекращается. Что-то творится тремя этажами выше вас. Там что-то делается.
— Послушай, Жюли, не из-за чего расстраиваться, пока ты можешь выйти из своего номера, чтобы…
— О, мадам, мадам…
— Слушай, Жюли, улыбнись, и давай забудем эту историю.
Она помогла мне одеться, и все, казалось бы, шло вполне нормально. Но Жюли становилась все более и более подавленной и в какой-то момент не смогла даже справиться с застежкой на платье. Она была очень впечатлительной француженкой — без какого-либо жеманства. Она знала, что находится в весьма и весьма плохой компании.
Потом мы вернулись в Лондон. А десятью днями позже The Times опубликовала информацию о четырнадцати убийствах, совершенных в ту ночь в отеле Vier Jahreszeiten. То была ночь убийства Рёма и его штурмовиков — «ночь длинных ножей» — операция, которая проходила по всей стране.
От горничных в своей жизни я многому научилась.
Помните ли вы сцену из «Гибели богов» с офицерами в женском нижнем белье? Элси Мендл показывала мне фотографии, запечатлевшие то же самое явление, имевшее место в ее доме. Эти снимки ее замечательный старый сторож сделал вместе со своей женой. Они смотрели за двором при ее маленьком доме в Версале, называемом Villa Trianon, и оставались там, когда дом заняли немцы.
Для начала вам нужно представить всю красоту дома Элси. Он принадлежал одному из придворных Луи-Филиппа, и что-то такое было в договоре аренды, что давало Элси право открыть дверь и выйти прямиком в Версальский парк — на земли дворца, которые не видит никто, раскинувшиеся далеко-далеко от каналов и прочих садов-парков, дальше, чем доступно человеческому взору. Открываете ворота скоромного potager — огородика Элси — и оказываетесь под вечнозелеными дубами, которые стоят здесь со времен первых королей Франции. Дубы росли в отдалении друг от друга, а под ними щипали траву овцы. Все равно что шагнуть в восемнадцатый век.
Теперь, если можете, вообразите немецких офицеров, которые, в своих касках и с усами, выглядят совершенно непотребно, бегая по этому саду в нижнем белье Элси. Каким-то образом сторожу и его жене удалось сделать фотографии офицеров — те, я полагаю, были слишком пьяны. Снимков оказалось не так много, но, поверьте мне, это ого-го какие снимки.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Давайте представим, что вы совершенно незнакомый со мной человек — и очень хороший друг. Это замечательное сочетание. Что вы хотели бы узнать обо мне? И как принялись бы выяснять это?
Для меня книги, которые я прочитала, — это подарок. Ничто не повлияло на мою жизнь так сильно, как книги. Я перестала читать — читать по-настоящему — несколько лет назад. Но то, что успела прочесть к тому моменту, навсегда отпечаталось в моей памяти, потому что мне свойственно было читать, и перечитывать, и перечитывать. Подлинная значимость моей юности, под которой я подразумеваю первые годы своего замужества, состоит в том, что я полностью посвятила себя познанию. С тех пор как я вышла замуж в восемнадцать и до того, как начала работать в 1937 году, а это двенадцать лет, — я читала. Мы с Ридом читали друг другу вслух, и это было волшебно. Есть в этом особое очарование: услышанное слово значит гораздо больше, чем только увиденное.
У нас с Ридом собралось семь тысяч книг, включая книги сыновей, которые мы вынуждены были продать, продавая дом в Брюстере. История та — из разряда «сначала товар, потом деньги», потому что дом был не из тех, для которых можно найти покупателя без просмотра. Мы вели в городе слишком насыщенную жизнь и в полной мере не использовали дом и сад при нем. Дом был трехэтажным, что одновременно и затрудняло его продажу, и придавало ему особую романтику. Решение о продаже стало одной из тех вещей, которые не обдумываешь. Дело сделано. И эти ужасные люди приходили и спрашивали:
— И к какому периоду вы отнесли бы это строение?
— Тут много периодов, — отвечала я, — много задумок…
Несомненно, это был самый романтический загородный дом, какой можно себе представить. Вершина балдахина над моей кроватью находилась в шести метрах от пола — à la polonaise68. Каждая дверь внутри дома имела свой цвет: бледно-лиловый, бледно-голубой, розовый, ярко-желтый — такое у меня было ощущение цвета в те времена. Но мы проводили там мало времени. Думаю, именно потому и продали. Видите ли, я всегда вела кочевой образ жизни. До того как мы поселились там, я успела пожить в Европе, потом в Америке, снова в Европе и снова в Америке. Помню, после продажи дома я говорила Риду, что не умею пускать корни, у меня не возникает связи со своей землей, которую чувствуют другие люди. У меня отсутствует ощущение дома — напрочь. Однако по той же причине продажа книг кажется мне безумием.
С самого начала в плане чтения для меня существовало несколько констант. На первом месте — русские авторы.
Толстой! Толстой, конечно, всегда был любимым писателем. Когда я представляю, как Наташа из «Войны и мира» только что увидела поцелуй юных леди и мужчины, между которыми определенно что-то назревало, а затем вместе с молодым офицером оказалась в зимнем саду, где сжала его руку… Я точно знаю, что было на ней надето. Этот наряд теперь известен как «платье Наташи Ростовой». Где очутилась бы мода без литературы?
Япония — другая константа. «Повесть о Гэндзи» и «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон стали для меня олицетворением Японии с тех пор, как я впервые прочла их, а затем перечитывала в Олбани и Риджентс-парке. Это мой культ. У некоторых людей есть свой Пруст. У меня — мои «Записки у изголовья». Я все еще держу эту книгу рядом с кроватью. Этакое блуждание ума, весьма очаровательное. Короткие зарисовки, проникнутые мудростью и красотой.
Я познакомилась с Артуром Уэйли, переводчиком «Гэндзи» и «Записок», в Лондоне. Он оказался привлекательнейшим мужчиной. Его переводы китайской поэзии тоже очень изысканны: «Птицы летят высоко, ласточки летят низко, зная, что скоро дождь…» Всего три или четыре строки. Это мой пересказ, как вы понимаете, не поэзия… от которой можно умереть.
На мои вылазки в Баварию и Венгрию меня вдохновила книга Чипса (Генри) Ченнона о Виттельсбахах «Людвиги Баварии». Я читала ее в Риджентс-парке и в дождливые выходные в английской деревне. Я день за днем проводила в кровати с книгой и не придавала этому значения. Но этих книг было так много. Я все узнала в Англии. Я выучила английский.
Может быть из-за того, что я такая кочевница, я ассоциирую книги с домами, в которых их прочла. Любопытно, что особенно ярко мне запомнились часы чтения, проведенные в Швейцарии, — мы несколько месяцев жили в Hôtel Beau-Rivage, когда покинули Лондон, но еще не переехали в Нью-Йорк. Мальчики ходили в школу неподалеку, через озеро, и днем всегда забегали на чай. У нас была просторная гостиная с камином и большим столом — сюда приносили джемы и яйца для мальчиков. А потом мы с Ридом тоже спускались поужинать. Однако прежде Рид своим шикарным, поставленным голосом — он, знаете ли, был певцом — читал детям Ханса Кристиана Андерсена, и китайские волшебные сказки, и русские: «Полночь, и полярный медведь несет на спине принцессу на встречу с человеком, которого она любит больше всех на свете, и все мысли ее заняты этой встречей, и она действительно принцесса. И полярный медведь белый, и лед голубой, и полночное небо — синее…»
Я была невероятно счастлива в Ушие69, близ воды. С кровати я могла видеть Монблан. И каждую ночь оставляла небольшой зазор между шторами, чтобы посмотреть на эту вершину после пробуждения. Иногда поутру — зимой, когда снег ложится на гору очень-очень толстым слоем, — Монблан стоял в розовой глазури. В другой раз — в голубой. Я сидела и смотрела, как розовый переходит в голубой в течение дня, по мере того как меняется свет и облака непрерывно движутся по небу. Каждый день был совершенно, полностью другим. Помню, я размышляла о том, сколь сильно это напоминает мой собственный характер — впрочем, характер любого человека. Игра света на Монблане олицетворяла то, из чего все мы состоим. Я говорю о тенях, цветах, взлетах и падениях, об изумлении. Все это подобно нашему взрослению в мире.
Думаю, люди забывают о том, что я семейный человек. В Лондоне никто не предполагал, что у меня есть дети. Они считали, будто меня интересует только одежда — и она меня интересовала. Но семья имела большое значение. Хотя сыновья часто присутствовали в моих мыслях, я не проводила с ними так уж много времени. На тот момент при них состояли английская няня и лучшая французская няня-горничная во всем Лондоне, так что они прекрасно говорили по-французски. Тогда это было для них самым подходящим воспитанием — в известной степени.
По средам няне, как и няне-горничной, мы давали выходной, и днем время с сыновьями проводила я. В хорошую погоду мы ходили через улицу в зоосад Риджентс-парка с его утками и цветами. Тимми и Фреки направлялись прямиком к своим друзьям гориллам. Мальчики были знакомы со сторожем, поэтому нас пропускали на их участок за ограждение, и сторож подзывал обезьян. Потом он оставлял нас с этими тремя громадными гориллами одних, безо всякой преграды! Я дала себе святую клятву никогда не показывать своим детям, будто в мире есть что-либо пугающее, грязное или невозможное. Следовательно, видела в гориллах изумительных созданий и сидела, любуясь на то, как они раздают хлопки и шлепки двум моим малышам. Мальчики обнимали обезьян и целовали время от времени. Они боялись этих животных не больше, чем испугались бы вас.
Если же было чрезвычайно дождливо, мы отправлялись в Музей восковых фигур мадам Тюссо и изучали сцены обезглавливания. Дети воспринимали это совершенно нормально. Ничего такого, на что нельзя было бы смотреть. Любому стоило бы пойти. Что я могу сказать, мои сыновья получили очень здоровое воспитание. Они никогда ничего не боялись — ни физиологического, ни нового, ни экстравагантного.
На стены в их комнатах — у каждого была своя, что крайне важно, — я повесила карты мира. Когда мы с Ридом собирались за границу на несколько дней, в какое-нибудь восхитительное местечко вроде Туниса или к высоким травам Баварии, я показывала, куда именно мы отправляемся. Дело не в том, что они так уж этим интересовались, но мальчики могли связать место с образом. Они взрослели, не ограниченные провинциальным мировоззрением.
Люди вроде меня, не получившие образования, жадны до знаний — они тянутся к ним, пока их не отправляют за ними в классную комнату с постоянно звенящим звонком. Но я твердо решила, что мои дети не станут воспитываться подобным образом.
В Лондоне мы устроили их в школу мистера Гиббса, очень хорошую и очень традиционную. Они научились читать и писать прежде, чем им исполнилось четыре или пять, что важно — всем детям это полезно. «Отдайте мне ребенка на семь лет…» — как говорили иезуиты.
Когда Тимми было восемь, мы отправили его в школу в Швейцарию. Я делала это через «не хочу». Но мы не могли оставить их в Лондоне, потому что в тот период в местных школах учились только мальчики, болеющие туберкулезом или чем-то еще.
После переезда в Америку образование сыновей стоило нам немного. Они оба обучались в школе Гротона со стипендией. Я сказала:
— Ваш папа работает, ваша мама работает…
Нет ничего лучше хорошего толчка.
Во многих смыслах я была весьма классическим родителем, хотя никогда не выглядела как классическая мать. Помню, как пришла к сыновьям в Гротон. Разумеется, расфуфыренная и накрашенная так же, как сейчас, — если не ярче. Первый маленький мальчик, который мне встретился, спросил:
— Как поживаете, миссис Вриланд?
— Спасибо, хорошо, — ответила я. — Но откуда ты знаешь, что я миссис Вриланд?
— Тимми и Фреки сказали: «Если увидишь женщину с красными ушами, это наша мама».
Не думаю, что их это беспокоило. В какой-то момент ребенок научается жить со своими родителями. В Лондоне, во времена, когда люди увлекались салонными играми, мы забавлялись игрой, в которой требовалось выбрать себе родителей. Помню, однажды кто-то решил, что хочет быть очень хитроумным, и выбрал Муссолини и Эмеральд Кунард70. Что сказать, присутствующие выстроились в огромную очередь… Своего хода я так и не дождалась. Но помню, как сказала:
— Знаешь, кем ты будешь при подобных родителях? Самой мелкой монетой на дне водоема!
Для себя я не заготовила интересного варианта. Выпади мне шанс ответить, я знаю, что выбрала бы своих родителей — точно таких, каких и имела.
А еще у меня были великолепные крестные родители. Ни на кого в мире я их не променяла бы! Я уже рассказывала о Бейби Белль Ханнивел. А Боб Ченлер — дядя Боб — мой крестный отец. Он был живописцем. В моей парадной прихожей стоит расписанная им чудесная ширма. Внушительный крупный мужчина с крупными же серыми локонами, вечно запачканными краской — золотой и серебряной. Он часто приходил к нам в гости с зелеными волосами, в приподнятом настроении и покрикивал на нас. Он с ума сходил по девушкам — со всеми вытекающими последствиями. Мой отец был шафером на одной из его свадеб. Дядя разделял философию Дягилева с его «Давайте всегда идти до конца!». Он жил в красивом доме на Девятнадцатой улице.
Боб Ченлер однажды сказал:
— Приводите детей ко мне. Пусть поужинают у меня. Погуляют в саду.
И мы пришли. На звонок в дверь никто не ответил. Бом! Мы слышали звон внутри дома. Никакой реакции. Наконец дверь слегка приоткрылась. Это был китайский повар. Представляясь, он сказал:
— Повар мистера Боба! Повар мистера Боба! — Он выглядел жутко напуганным и повторял: — Большой, большой, большой! — при этом разводил руки в стороны, словно показывая небывалых размеров рыбу.
Выяснилось, что в доме был выпущен огромный удав. Что-то пошло не так предыдущей ночью, удав свободно разгуливал, и никто не мог его найти. Мы тут же ретировались. Так и не узнав, разгуливал ли там же Боб Ченлер. Но, полагаю, в доме находились только китайский повар и удав.
Другой мой крестный отец — Генри Клюз. Он выбирал себе в жены исключительных красавиц и исключительных леди. Приходя на ужин, он предпочитал сидеть в кресле-качалке, таков был его стиль. Генри попросту не любил стулья с прямой спинкой. Иногда, если ему хотелось, он сидел за столом в шляпе — в красивой, свободной, небрежно надетой федоре.
Он был лучшим в мире другом моего отца. Однажды папа понял, что не видел его уже порядка тридцати пяти лет, и потому ближе к девяноста годам решил пересечь Большой пруд — Атлантический океан, — чтобы повидать старого друга в Мандельё-ла-Напуле на юге Франции.
Рано утром отец прибыл на Ривьеру, но его никто не встретил. Ему удалось добраться до великолепного замка на перешейке, входящем в Средиземное море. Там ему сказали:
— Его величество встретится с вами без пятнадцати минут три, мистер Диэл.
Потребовалось примерно четыре подобных объявления, чтобы ввести моего отца в настроение, близкое к бешенству, — и это ему совсем не нравилось. Он не знал, чем заняться. Погулял по саду. Выкурил несколько сигарет. Два или три раза поднялся в свою комнату. Затем спустился обратно. Наконец к нему подошел слуга — вероятно, из особо приближенных — и сказал:
— Пожалуйста, сэр, пройдите в тронный зал, где их величества примут вас.
Мой бедный дорогой папа вошел в «тронный зал»… Он походил на ребенка, которого привели в дом с леопардами или что-то в этом духе. И там находились эти двое — разодетые, в коронах и прочем. Миссис Клюз спустилась с помоста:
— Фред! Как замечательно, что ты у нас! Это такое удовольствие для нас с Генри! Пожалуйста, садись. Мы собираемся пообедать через несколько минут.
К этому времени отец проглотил уже порядка четырех завтраков. Происходящее его не веселило. Нисколько не веселило. Он попросил вызвать машину и уехал в Париж до трапезы. Он не смог это терпеть. Он был слишком стар, чтобы его дурачили. Вернувшись домой, он объяснил мне:
— Понимаешь, дорогая Диана, если бы Генри сказал: «Слушай, я стал владельцем самой большой мистификации на всей Ривьере. У меня есть этот великолепный замок… и мы отлично проводим здесь время. Большинство людей нашего возраста уже не могут себе этого позволить, а мы можем. Присоединяйся!» — это было бы нормально.
Но вместо этого дядя вовлек в свой розыгрыш моего отца, лучшего друга. Нет, папа не повеселился. Его это сильно задело. И когда он рассказывал мне об этом, его глаза полнились слезами. Потому что, когда тебе под девяносто, у тебя уже почти нет друзей, так ведь? А ему было восемьдесят девять или девяносто. Это грустная история. И сентиментальная.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Бог мой, такси — дорогое удовольствие! Мне следовало бы ездить на автобусе, как и всем людям в мире. Можете ли вы это представить? Вот и мои внуки не могут. Они рассказывают обо мне такую историю:
— Nonnina, — так они меня называют, это «бабуля» по-итальянски, — однажды села с дедушкой в автобус, и знаете, что она ему сказала? «Посмотри, тут еще люди!»
Каждый раз, когда я садилась в автобус — это случилось всего трижды или четырежды, — мне приходилось спрашивать водителя, сколько стоит билет. Естественно, весь автобус принимался смеяться. Они просто лопались от смеха, поэтому я объясняла:
— Видите ли, я не местная. Я… китаянка.
Не думайте, что я всегда была такой. Устроившись на работу, я вела себя как все. Могла даже воспользоваться метро.
Вскоре после нашего возвращения в Нью-Йорк в 1937 году мне предложили работу. Я приехала недавно. Пробыла здесь всего полгода и распоряжалась деньгами так, как некоторые алкоголики распоряжаются бутылкой скотча. В Нью-Йорке совершенно невозможно удержать деньги в руках. После Лондона этот город оказался очень дорогим. Кармел Сноу, которая была редактором Harper’s Bazaar, увидела, как однажды вечером я танцевала в отеле St. Regis, и наутро позвонила мне. Она сказала, что любовалась моим нарядом (на мне было белое кружевное платье Chanel с болеро, а в волосах — розы), и спросила, не хочу ли я работать у нее.
— Но, миссис Сноу, — ответила я, — за исключением бельевого магазинчика в Лондоне, я нигде не работала. Я в жизни не бывала в офисе. И не одеваюсь раньше обеда.
— Но, кажется, вы много знаете об одежде, — заметила Кармел.
— Это так. Я посвятила многие часы тщательному обдумыванию своих комплектов.
— Хорошо, тогда почему бы вам просто не попробовать, чтобы посмотреть, как оно пойдет?
Как мало я знала в самом начале. Должно быть, я приводила их в ужас. В один из первых дней в Harper’s Bazaar у меня возникла блестящая идея. Я была вот в таких слаксах и короткой рубашке Chanel с внутренними карманами, а не накладными, как делают сегодня. И сказала одному из редакторов, неторопливо шагающему по холлу:
— У меня гениальная идея! — Я привела его в свой кабинет. — Мы избавимся от всех дамских сумочек.
— Мы сделаем что?
— Избавимся от сумочек. Вот посмотрите. Что у меня тут? Я ношу с собой гораздо больше, чем большинство людей. У меня есть сигареты. У меня есть помада, расческа, пудра, румяна, деньги. Но чего ждать от чертовой старой дамской сумки, которую можно забыть в такси и так далее? Все это должно перекочевать в карманы. Настоящие карманы, как у мужчин, ради всего святого. Кладем деньги сюда, помаду и пудру туда, расческу и румяна вот сюда. Конечно, карманы будут значительно просторнее и значительно эффектнее.
Я предложила посвятить целый номер демонстрации того, что можно делать с карманами, с описанием, как они улучшат силуэт и прочее. А еще походку. Ничто так не искажает женскую походку, как сумочка.
Что ж, мужчина выбежал из моего кабинета так, как бегут за полицией. Он примчался в кабинет Кармел и объявил:
— Диана сходит с ума! Угомоните ее.
Кармел пришла и сказала:
— Послушай, Диана, мне кажется, ты потеряла рассудок. Понимаешь ли ты, что наш доход от рекламы дамских сумок составляет бог его знает сколько миллионов в год?!
Что ж, она, конечно, была права. Это сродни отказу от мужских галстуков. Страна разорилась бы.
«У тебя день рождения, я принесу галстук». Что вы подарите мужчине-управляющему в вашем здании? Галстук. День рождения отца — что ему подарить? Галстук.
Так началась моя трудовая жизнь. Отец никогда не говорил о моей работе на Harper’s Bazaar, потому что это было издание Хёрста71. Дело не в том, что он выступал против работающих женщин. Просто он со страшной силой ненавидел желтую прессу. Пока я росла, в доме не появлялось ни одного экземпляра ни одной из газет Хёрста. Если горничную заставали за чтением Daily Mirror, ее увольняли. О, да. И с моего первого дня в журнале он ни разу не спросил, как я справляюсь, или сколько зарабатываю, или хорошо ли ко мне там относятся. Эту тему никогда — ни разу — не затрагивали из-за его неодобрения. А учитывая, что мы были большими друзьями с Миллисент Хёрст и ее сыновьями, темы этой для моего отца попросту не существовало.
Миллисент умерла всего несколько лет назад. Я не любитель похорон. И не стала бы об этом упоминать, если бы картина была хоть сколько-нибудь жуткой, но правда вот в чем: лежа в гробу, она выглядела совершенно великолепно! Ровно так, как в течение всего времени, пока считалась красавицей Нью-Йорка с его зажженными повсюду люстрами и играющей повсеместно музыкой. По-настоящему лучезарно. Я хочу сказать, в это было трудно поверить. Мне всегда очень нравились сыновья Хёрст, потому что я проработала на Хёрстов больше двадцати восьми лет. Нет, в плане бизнеса нас ничего не связывало: они не знали, где у журнала низ, а где верх. Но я испытывала к ним большую симпатию. И вот я повернула за угол Шестьдесят седьмой улицы к дому Миллисент, у дверей которого Билл Хёрст сказал мне:
— Вы должны увидеть маму. Уверен, вы не любительница подобного, но ее надо увидеть! Это какая-то чертовщина!
Мы вошли в столовую. Этих бедных людей всегда кладут в столовой! И передо мной предстало произведение искусства. Никогда за свою жизнь не встречала ничего более удивительного. Она лежала в гробу, готовая к погребению.
Я приветствую только кремацию — быструю-быструю. Раз — и готово. Но Миллисент Хёрст действительно сияла.
Свои последние большие вечеринки Миллисент устраивала в Нью-Йорке — было весело. Когда я только познакомилась с ней, она жила в замке на Риверсайд-драйв. Вы входили — и кругом видели сверкающие доспехи. Замечательный холл в стиле прежних баронов, и Миллисент стояла посреди всего этого, хохоча. Однажды вечером она надела эполеты, расшитые изумрудами. В другой раз — эполеты, расшитые бриллиантами. И не стоит упускать из виду, что изумруды и бриллианты вот такой величины усыпали эполеты довольно большого размера. Она никогда не тяготела ни к чему мелкому — все по-крупному!
А еще она была веселой. Если собиралась пошутить, то сначала принималась смеяться, заставляя и вас хохотать еще до того, как прозвучала шутка; когда же шутка произносилась, все уже падали со смеху. Кроме того, она коверкала фразы. Вместо «техасская нефть» и «сефтонский граф», как следовало бы говорить, она могла сказать «сефтонская нефть» и «техасский граф». Она была из Бруклина и пропитана Бруклином насквозь. Ее всегда окружали значимые и умные мужчины. В Лондоне, Париже — всюду, куда бы она ни отправилась, — к ней относились как к видной персоне этой страны. Американка с королевским достоинством. Она так и не усовершенствовала свой английский. Не то ее это не заботило, не то она не знала, как говорит на нем — она его попросту не слышала. Миллисент — приветливая, чувственная, великолепная блондинка из Бруклина, которая дважды объехала весь мир. Я думаю, ее было слишком много для старого Уильяма Рэндольфа Хёрста. И по этой причине появилась Мэрион Дэвис72.
Еще одна чаровница. Она чем-то напоминала Нелл Гвин73: продавала апельсины на улице, а теперь спит с королем. Мэрион всегда была прелестной, соблазнительной и занимательной компанией — энергичное, волнующее создание, полное обаяния… и власти. Не так уж она отличалась от Миллисент. Они обе обладали властью.
В Нью-Йорке старик никогда не спускался с вершины Ritz Tower — очевидно, внизу его всегда поджидали кредиторы. Но я частенько забиралась наверх, чтобы повидать Мэрион. К тому времени она несколько подрастеряла свою привлекательность: у нее появился тяжелый подбородок от избытка шампанского — такой редко увидишь сегодня, потому что люди делают подтяжки. Она была женщиной с замечательным характером и чрезвычайно бережно относилась к Уильяму Рэндольфу. Он любил говорить:
— Люди, наделенные силой ума, не умирают. Джордж Бернард Шоу и я не умрем никогда.
Когда Шоу все-таки умер, Хёрст был уже стар и сам умирал. В то утро Мэрион распорядилась убрать новость из всех западных газет — Хёрст читал только те свои издания, которые публиковались западнее Миссисипи, — поэтому он так и не узнал о смерти драматурга.
Однажды Мэрион спросила, завтракаю ли я в постели. Я ответила, что завтракаю.
— Я тоже хотела бы, — сказала она. — Это наверняка очень приятно. Но мне приходится немедленно вставать.
— Почему?
— Потому что, — ответила она, — он говорит, что это приманивает мышей.
В тот день, когда старина Хёрст умер, в моем воображении возникла сценка: Мэрион сидит в прелестной пижаме в своей прелестной кровати в гостиничном номере, неторопливо завтракая, а вокруг нее — маленькие мышки! Эта картинка так и не забылась. Я все еще вижу ее весьма отчетливо.
Я никогда не виделась с Хёрстом. Но однажды, когда только начала вести в Harper’s Bazaar колонку под заголовком «Почему бы вам не…», он отправил мне записку, составленную собственной рукой: «Дорогая мисс Вриланд, читать вашу колонку — всегда большое удовольствие. Я постоянно перечитываю ваши эссе. Я ваш особенный поклонник». Это очень тронуло меня. А как вам это «мисс»? Кстати, он никогда не надиктовывал писем. Он был джентльменом старого толка — в том смысле, что представители высшего общества никогда ничего не печатали.
Впервые колонка «Почему бы вам не…» появилась в Harper’s Bazaar летом 1936-го. И была довольно легкомысленной. Я мало что помню из нее — и слава богу. «Что можно надеть после катания на лыжах? Раздобудьте себе пальто, как у итальянских шоферов — красно-оранжевое в темно-зеленую полоску». Вот одна из идей. «Украсьте выхлопную трубу своего автомобиля мехом олененка». Прошу заметить, все это были опробованные и весьма реалистичные идеи. У нас самих был такая труба в «бугатти». «Свяжите себе маленькую шапочку, плотно облегающую голову». «Превратите старое пальто из горностая в банный халат». Одна из идей, вызвавших особый ажиотаж, касалась выдохнувшегося шампанского. «Вымойте белокурые волосы своего ребенка выдохшимся шампанским, как делают во Франции». Это удостоилось даже внимания Перельмана74. Он написал очень смешную пародию в The New Yorker. Кармел Сноу отправила Перельману письмо, в котором посоветовала не делать впредь подобных вещей, так как критика «очень огорчает девушку». Боже правый! Мне шел четвертый десяток, и я была необычайно польщена.
Поначалу никто не подкидывал мне идей для колонки, но потом стали предлагать что-то вроде: «Напиши у себя, что дочь Дейзи Феллоуз выехала из церкви в Париже на парной упряжке». Я не использовала ничего из предложенного. К тому же объявили о начале войны, и она, слава богу, положила конец всему этому абсурду.
Но было приятно знать, что старому Уильяму Рэндольфу нравилась моя колонка.
Я никогда не бывала в Сан-Симеоне, пока он жил там. Его сын Билл часто приглашал нас с Ридом, но по той или иной причине мы так и не приехали. Однажды, спустя долгое время после смерти отца, Билл позвонил из Сан-Франциско и сообщил, что это наш последний шанс посетить Сан-Симеон в качестве частных гостей. И мы отправились. Помню, как позвонила туда накануне вечером и сказала:
— Удостоверься, что там будут зебры.
Билл Хёрст удивился:
— Зебры? Ей-богу, мы не видели здесь зебр последние лет десять.
Я ответила:
— Я еду ради зебр. Ни для чего более.
Вы не поверите: мы приехали, а они там — целая вереница, растянувшаяся на три километра вдоль дороги, ведущей в горы. Билл Хёрст, должно быть, забыл о том, что у него вообще-то имелись зебры. Мы провели там около двух с половиной недель и за все это время не видели больше ни следа зебр. А в то утро, когда собрались обратно в Сан-Франциско, все они снова выстроились вдоль дороги, чтобы попрощаться. Билл Хёрст пришел в изумление. А я приняла произошедшее на свой счет. Они вернулись ради меня.
Сан-Симеон оказался очаровательным и весьма необычным.
— Но это такое заурядное место, — говорили мне друзья. — Как ты можешь называть его необычным?
— Все потому, что оно воплощает мечту любого мужчины, — отвечала я. — Американскую мечту в частности. Для Уильяма Рэндольфа мечта стала явью. И в этом смысле место действительно великолепно.
Сан-Симеон не был создан для Миллисент или Мэрион. Нет, он существовал только для Уильяма Рэндольфа. Вообразите: целые поля роз, уходящие на несколько километров. Мужской замок. Кровать Ришелье75. Там имелся лишь один намек на присутствие женщины: литры осветлителя для волос.
Я считаю, что женщины естественным образом зависят от мужчин. В мужчинах восхищаются тем и ждут от них того, чего не ждут от женщин, — такова история мира. Вся красота живописи, литературы, музыки, любви — это то, что мужчины подарили миру, не женщины.
Как видите, вы имеете дело отнюдь не с феминисткой. Я придерживаюсь французского мировоззрения: женщины и дети — в конце.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Знаете ли вы, сколько раз на неделе я слышу о тридцатых годах? Едва ли день проходит без того, чтобы кто-нибудь не сказал мне:
— Вам это понравится, миссис Вриланд, это так напоминает тридцатые.
Для меня это всегда déjà vu, но так бывает со многими вещами. Интересно, что это было дежавю уже тогда.
В тридцатые вы ничему не смогли бы научиться. Это ужасная правда, которую я раньше никому не озвучивала. Но не забывайте, мы шли к самой чудовищной войне за всю историю, и это ощущалось во всем. Все кругом слабело. Я знала, что мы движемся в направлении rien76.
Тем не менее я любила одежду, которую носила в тридцатые. Помню платье Schiaparelli77 с накладными грудями — такими забавными маленькими штуками, торчавшими вот отсюда. Когда я садилась, они как будто… словом, это было необычайно изысканно. Не спрашивайте почему — просто это так. Другой наряд Schiaparelli, запечатленный в моей памяти, — черное платье-футляр с длинным шлейфом в форме объемного рыбьего хвоста. Я отдала его Джипси Роуз Ли78, и она выступала в нем на Всемирной выставке в Нью-Йорке, вышагивая по подиуму по шесть раз на дню.
Я любила свою одежду Chanel. Когда думаешь о Chanel, представляешь себе костюмы. Но это появилось позже. Видели бы вы мои наряды Chanel тридцатых годов: dégagé79 цыганские юбки, божественная парча, короткие жакеты, розы в волосах, вуали до кончика носа, все в пайетках — днем и ночью! А как прелестна была тесьма.
Помню, мой добрый друг Лео д’Эрлангер сказал мне в Париже:
— Диана, хочу сделать тебе подарок. Знаю, что больше всего в мире ты любишь одежду, а Chanel предпочитаешь всем прочим. Поэтому я прошу тебя отправиться в Chanel и купить себе все, что захочется.
Так что я пошла в Chanel на улицу Камбон и там сказала своей vendeuse — это своего рода метрдотель в maison de couture80:
— Пожалуй, я куплю нечто немного более… м-м-м… роскошное, чем обычно.
Вот что я выбрала: огромная юбка из серебристого ламе, расшитая жемчугом, за счет чего она имела приятный вес; болеро из кружева, украшенного жемчугом и бриллиантами; под болеро — красивейшая блуза из льняного кружева. Полагаю, это был самый шикарный наряд из всех, какие я носила. Сомневаюсь, что когда-либо испытывала большую благодарность за подарок, чем в тот раз.
Затем грянула война.
Мы с Ридом находились на Капри и по пути с острова остановились в Париже. Мой муж обладал этим удивительным чувством… пониманием женской сути. С множеством своих американских друзей он сел на корабль, отправляющийся из Франции, а меня оставил там.
— Хочешь сказать, ты бросаешь свою жену, — говорили они (этот дух буржуазии, знаете ли), — в стране, которая находится в состоянии войны?
— Послушайте, — отвечал он, — нет никакого смысла забирать Диану от Chanel и ее туфель. Без всех этих туфель и одежды бессмысленно привозить ее домой. Так всегда было и так должно быть.
Я осталась одна в отеле Bristol — в ту пору довольно новом — примерно на две недели. Все было спокойно. Шел период «странной войны»81. Но однажды утром ко мне из Лондона приехал Лео д’Эрлангер.
— Диана, — сказал он, — завтра в четыре часа дня ты должна уехать. Я купил тебе билет на поезд, который увезет тебя в Гавр, и выкупил каюту на корабле, следующем из Гавра в Нью-Йорк. Тебе надо выбираться из Франции, выбираться из Европы — это последний шанс. Другого пассажирского корабля с отдельными каютами из Европы не будет. Я обещал Риду, что вызволю тебя отсюда, когда придет время.
Никогда не забуду тот день, когда я шла по улице Камбон, — мой последний день в Париже после пяти проведенных там лет. У меня только что состоялась последняя примерка в ателье Chanel. Я сомневалась, что смогу дойти до конца квартала, потому что была ужасно подавлена. Я покидала Chanel, покидала Европу, покидала весь мир… моего мира.
А потом я увидела человека, проходящего мимо отеля Ritz, и это был мой друг Рэй Гетц — самый веселый мужчина на земле. В голубой фетровой шляпе. Он был женат на Ирен Бордони. И считался важной фигурой в театре. Он привез эту шикарную испанскую певицу Ракель Мельер, которая пела «Кто купит у меня фиалки?». В тот день он мог бы заключить меня в объятия и присматривать за мной до конца своей жизни — хотя и не знал об этом.
— Рэй! — позвала я. — Ужасная новость насчет войны, правда?
Он повернулся. Посмотрел на меня секунду — долю секунды — и спросил:
— Какой войны? — И прошел дальше, подобно тени.
Как странно… Всегда одно и то же. Кто угодно может своим высказыванием сбить тебя с ног — или поставить на ноги, что Рэй и сделал. Не помню, когда еще я была так благодарна за что-то другому человеку.
Шел сентябрь. Дни становились короче. Темнело уже к шести. Тем вечером я гуляла туда и обратно по Елисейским полям с Джонни Фосини-Люсинж. Погода стояла мягкая, на улицах было довольно людно и совершенно тихо. Точно помню свой наряд: черный муаровый костюм Chanel, кружевная черная лента вокруг головы и красивые, невероятно тонкие, как лайковые перчатки, слиперы. Странно восстанавливать себя в памяти подобным образом, согласитесь? Но мне всегда нужно думать о том, что на мне было. Вот сегодня я подумала о тех слиперах и вспомнила все.
Какая протяженность у Елисейских полей? Как минимум километра полтора, правда ведь? Мы, должно быть, прошли в тот вечер около шестнадцати километров. С тротуаров исчезли все столики. Никто не играл «Марсельезу». Не было ничего. Едва ли кто-то разговаривал. Сотни людей, вышедших из домов под звезды, сохраняли эту неестественную тишину.
Я пригласила Джонни подняться в мой номер в Bristol, чтобы в последний раз пропустить по стаканчику. В то время в путешествиях меня всегда сопровождал nécessaire82. Очень красивый — и, конечно, сделанный на заказ, — а внутри находился миниатюрный хрустальный графинчик, в котором я держала бренди. Все брали с собой в поездки немного бренди, потому что часто приходилось стоять на железнодорожной станции в ожидании поезда, где вас могли настигнуть дождь, снег, холод и сырость.
Мы поднялись в номер изнуренные — это была усталость не просто физическая, а какая-то глубинная; я открыла несессер, достала графинчик с коричневой жидкостью, откупорила и налила в один стакан для полоскания рта — Джонни и в другой такой же — себе. Мы не стали звонить и просить принести нам бокалы, потому что было уже очень поздно. Я поднесла стакан к губам… и это оказался не бренди. Кто-то опустошил графин и заново наполнил — чаем. Холодным чаем!
Мое сердце было разбито. Это стало таким разочарованием. Думаю, это один из самых опустошающих моментов моей жизни. Холодный чай!
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Каким удивительным образом способны вести себя эти непостижимые люди — англичане! Особенно когда они в беде. Представьте себе маркиза Бата, владевшего Лонглитом. Войну он пережил с уткой на поводке, умоляя бомбы падать так, чтобы у его утки появился прудик, где она смогла бы плавать.
Генри Бат был более чем привлекателен — что естественно для англичанина. Он имел замечательный нос. Правда, Генри сломал его, объезжая дикую лошадь в Техасе, еще будучи юнцом, однако нос все равно остался красивым. Он присоединился к американским войскам, вы знали об этом? Генри — янки. Это как пересесть за другой столик в клубе El Morocco. Его спрашивали:
— Почему вы здесь, с американцами?
И он отвечал:
— Не думайте, будто я не люблю британцев, — я сам англичанин.
И он им был — в большой степени. Генри Бат являлся значительной фигурой. Это вам не бродячий кот. И его всегда сопровождала эта утка. С ней на пару они вечно глядели в небо и пускались со всех ног смотреть, не заполнится ли кратер от упавшей бомбы водой, чтобы утке удалось поплавать.
Британцы бьют своих лучших друзей по лицу, но это ничего, ведь их друзья способны это вынести. Весьма жесткий народ — англичане. Конечно, подобное поведение можно позволить себе, только если англичане вы оба. Англичанин крайне возмутится, если американец скажет нечто оскорбительное в адрес другого англичанина. Они никогда не дают друг друга в обиду. При этом ни за что не одернут: «Заткнитесь!» Они будут выражаться гораздо вежливее: «Мой дорогой сэр…» — произнесут они медленно, затем продолжат в том же духе и в итоге положат вас на лопатки.
Ах, эта английскость англичан! Это малодушие англичан! Это доброе сердце англичан! И не будем обращать внимания на плохие зубы англичан.
В 1926 году, еще до переезда в Лондон, мы приехали в Англию погостить. Тогда Лондон был большим благонравным городом — он управлял миром, не забывайте. Там не встречалось смешения кровей и национальностей, которое присутствует в Лондоне сегодня и которое я нахожу необычайно волнующим. В то время вы были либо кокни, либо жителем Вест-Энда. А затем вдруг вся страна ушла в забастовку. Всеобщая стачка. Можете ли вы себе представить, что ничего не работает? Не стало ни поездов, ни такси, ни телефонов, ни телеграфов, ни газет, ни еды — ничего совершенно. Все вымерло.
Вместо бастующих за работу взялись светские люди. В Оксфорде и Кембридже юноши начали грузить составы молоком и доставлять его лондонским детям. В какой-то момент молока и еды стало хватать всем, и старый город понемногу ожил. Мы узнали, что эти знатные пожилые дамы в черных кружевных платьях, которых мы встречали, — в то время люди в возрасте выглядели старше, одевались старше, вели себя старше и были старше — работали круглые сутки (телефонистками в газете Evening Standard, например), чтобы жизнь шла своим чередом.
Но лучше всего из той забастовки я запомнила то, как ехала в Мейденхед. Мы были в открытом «бентли», я — на переднем сиденье рядом с водителем, когда на подножку автомобиля запрыгнул мужчина.
— Не пугайтесь, мадам, — сказал он. — Все в порядке. Но не могу ли я посоветовать вам… Видите ли, ниже по этой дороге мы переворачиваем автобус, и я подумал, что вам будет лучше сделать небольшой крюк.
Никогда этого не забуду. Эта предупредительность, эти манеры — нечто несравненное.
Я знавала англичан. Знавала их характер, их смелость, их обаяние, их умение вести беседу, их средства и методы — что угодно. Знаете ли вы лорда Астора Хиверского? Неплохой художник. Если помните, Черчилль сказал, что всех английских джентльменов учат читать, писать и рисовать. Лорд Астор был обворожительным, совершенно неземным. Его дети дружили с нашими детьми, но отличались необузданностью. Они обычно допоздна оставались в Лондоне, и он говорил им:
— Если вы не вернетесь в Хивер к такому-то времени, мост разведут. Вы не попадете домой!
Они задерживались в Лондоне куда дольше обозначенного времени, а когда добирались до моста, тот оказывался разведенным. Что есть, то есть. Чертов холод — не стоит рассказывать о том, как холодно среди ночи в английской глубинке, — негде переночевать. Что им оставалось делать? Способа опустить мост надо рвом с водой не было — только со стороны замка. Ров с водой — замечательная штука, однако в нем нет ничего хорошего, если ты не на той стороне в четыре часа утра. К счастью, большой страстью лорда Астора были собаки, поэтому дети с другого берега рва начинали лаять, заставляя лаять настоящих собак. Так они лаяли все вместе, старый лорд просыпался, ковылял через замок — он потерял одну ногу во время Первой мировой войны, — пересекая парадную столовую, по коридорам, мимо шикарной коллекции доспехов, мимо картин Гольбейна, затем мимо Елизаветы, Генриха VIII и некоторых его жен, которых монарх обезглавил, и подходил к мосту:
— Мои дорогие!
Вот вам великолепный престарелый джентльмен, до смерти промерзающий посреди ночи в ночной сорочке.
Потом, конечно, появились такси, и все изменилось. Он принял это очень спокойно, покинул Англию, оставив замок Хивер старшему сыну, и поселился на юге Франции, где писал картины до конца своих дней. А после они устроили этот крупный аукцион: продажу изысканнейших в мире доспехов.
У меня страсть к доспехам. По мне, нет ничего красивее перчаток для фехтования: позолоченные пальцы, линия запястья.
На моих выставках в Метрополитен-музее всегда представлены доспехи. Вы не замечали? В Vanity Fair у меня была красивая кружевная комната, в центре которой я поместила золотой нагрудный щит. Напыщенно золотой. А из его горловины струилось point de Bruxelles83 — самое красивое кружево в мире. Сочетание золота, стали и кружева — что может быть великолепнее.
О, я без ума от доспехов. Без ума! Мне нравятся их составные части. Я люблю шлемы с перьями, торчащими назад. Очень по-милански. А приходилось ли вам видеть ристалище? Я не встречала ничего прекраснее. Однажды я отправилась в Дартингтон-холл в Девоншире, чтобы посмотреть на место, где проводятся рыцарские поединки. Никогда в жизни я не видела ничего подобного. Не знаю, какая протяженность у ристалища — километр или около того, но такой красивой травы нет нигде. Большие насыпи возвышаются по обе стороны от поля сражения, словно гигантские ступени, покрытые травой, — трава, трава, зеленая трава, — там устанавливают шелковые шатры, украшенные кисточками и золотом. Тут же прогуливаются труверы и трубадуры, а красивые женщины сидят перед шатрами и наблюдают. И кругом — эта восхитительная зеленая земля, рыцари в доспехах, знамена и чудесные лошади. Вы можете сказать: «Да лучше покажите мне хороший футбол». Однако то, о чем я говорю, должно быть, самое красивое состязание из всех существующих. Невозможно представить себе этого, пока не увидишь ристалище. Зелень, зелень, зелень — буквально до неба.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Лиловый — цвет, который мне действительно нравится. Хотя мне нравятся почти все цвета. У меня особое чутье на цвет — это, пожалуй, самый необычайный дар из всех, которыми я обладаю. Восприятие цвета целиком зависит от его тона. Зеленый, например, может напоминать подземку, но стоит вам найти правильный зеленый… скажем, цвет весенней зелени, и он будет волшебным. Английский зеленый и французский зеленый — красивейшие оттенки весенней зелени. Английский при этом чуть глубже французского, чуть темнее.
Красный замечательно оттеняет — яркий, очищающий, раскрывающий нюансы. Он делает все остальные цвета красивыми. Не представляю, чтобы красный мог наскучить. Это как скучать рядом с любимым человеком.
Всю свою жизнь я искала идеальный красный. Никак не могла добиться того, чтобы художники смешали его для меня. Это как если бы я сказала: «Хочу рококо с долей готики и щепоткой стилистики буддийского храма», — а они понятия не имели, о чем я говорю. Максимально приближен к искомому красный цвет на детских чепцах с любого портрета эпохи Ренессанса.
Я не выношу красный хоть с какой-то примесью оранжевого. Любопытно, однако, что также я не выношу оранжевый без примеси красного. Когда я говорю «оранжевый», то имею в виду не желто-оранжевый, а красно-оранжевый — оранжевый Бакста и Дягилева, оранжевый, который преобразил столетие.
В то же время я люблю цвета девятнадцатого века. Люблю названия цветов мужской одежды эпохи Регентства: цвет буйволовой кожи, песочный, цвет шкуры олененка, и не забывайте о табачном! Бог мой, какие слова звучали в то время. Где теперь этот «табачный»?
Восхитительное чувство цвета было у Баленсиаги84: его tête de nègre85, его café au lait86, его фиалковый, фуксия, мальва. Каждое лето я брала с собой в Саутгемптон одни и те же четыре пары его слаксов и четыре пуловера. А однажды я поехала в Биарриц. Сложила все те же четыре пары слаксов, все те же четыре пуловера… и как будто видела их впервые! Все это, конечно, из-за света — невероятно мощного света Страны Басков87. Нигде больше нет такого света. Только на родине Баленсиаги.
Для цвета освещение — это все. Цвет зависит от того, как солнце светит в разных странах. И чем дальше на север вы отправляетесь, тем острее становится ваше чувство цвета. Я говорю не о маленьких шотландских селениях с домами из серого камня, а о розах Шотландии — таких розово-розовых! А пурпурный вереск? Он ярко-лиловый под голубым шотландским небом. Обожаю Шотландию. Только если мне не приходится оставаться там на ночь — чертовски холодно.
Я не люблю южное небо. По мне, его… недостаточно. Хотя самое красивое небо в своей жизни я видела в тропиках, над Баией, — пока не обнаружила точно такое же над Гонконгом. В Баие мне сказали, что еще одно место, в котором можно встретить такой же особенный голубой, — это Китай, хотя они значительно удалены друг от друга. Баия — практически на экваторе, а большая часть Китая — весьма холодная северная территория. Но голубизна неба одна и та же. Холодный голубой оттенок зубной эмали, и он невозможно красив.
Нет другого такого же голубого, как цвет глаз герцога Виндзорского. Когда я вошла в дом в Нёйи, он стоял в конце холла. Он всегда принимал гостей сам, что выглядело чрезвычайно привлекательно, и всегда говорил что-нибудь забавное в дружеской манере, пока вы избавлялись от своего пальто. Так вот, я увидела его стоящим там и даже в довольно тусклом свете холла разглядела этот голубой. Он появляется от близости моря. У моряков такие глаза. Полагаю, это семейное — королева Мария имела такие же. Но вокруг герцога еще и создавалась аура такого цвета. Я не преувеличиваю: аура небесной лазури озаряла его лицо. Это ощущалось даже на черно-белых фотографиях.
Найти правильный черный труднее всего, только если это не серый.
Полин де Ротшильд, еще в бытность свою Полин Поттер, жила в нью-йоркском доме, где каждый с готовностью оспаривал цвет, в который она выкрасила стены гостиной. Я могу сказать вам, что это за цвет. Светло-серый оттенок пушечной бронзы — цвет жемчужины изнутри.
В Париже у Молино88 был салон, выкрашенный и устланный коврами другого идеального оттенка серого. Все его продавщицы носили крепдешиновые платья точно такого же цвета. Все — серое, и одежда, которую он демонстрировал, эффектно выделялась на этом фоне. Вы не видели ничего, кроме этой одежды.
Я слышала, что у эскимосов есть семнадцать различных слов, описывающих оттенки белого. Это больше, чем способно родить даже мое воображение.
Но разве не восхитительны белые шелковые слиперы под темным подолом бархатного платья? В Harper’s Bazaar я месяцами повторяла: «Не забывайте о Веласкесе!» Это одна из моих идей, так и не ставших достоянием общественности.
Пурпурный — красивый цвет. Сейчас с ним немного перебарщивают, потому что людям потребовалось слишком много времени, чтобы его распробовать. Он ассоциируется с церковью — со всем, что относится к духовенству и власти, — а еще это очень японский цвет, хотя японцы любят не совсем пурпурный. Они предпочитают что-то вроде смородиново-красного с толикой лилового.
Желтый цвет такси — превосходен. Я часто просила использовать фон цвета такси, когда работала в фотостудиях.
В Harper’s Bazaar обо мне часто рассказывали такую историю: якобы я требовала для иллюстрации зеленый фон оттенка бильярдного сукна. Фотограф ушел и сфотографировал этот цвет. Он мне не понравился. Фотограф снова ушел и снова сделал снимок. Мне не понравилось. Тогда фотограф опять ушел и опять сделал снимок, но я все еще была недовольна.
— Я просила цвет бильярдного сукна! — как будто сказала я.
— Но это и есть бильярдное сукно, миссис Вриланд, — ответил фотограф.
— Милый, — якобы последовал ответ, — я имела в виду идею оттенка бильярдного сукна, а не сам этот цвет.
История вымышленная, но вполне могла бы стать правдивой. На днях кто-то делился мыслью о том, что хочет покрасить комнату в оттенок зрачка с одной из картин Вермеера89. Мне это совершенно понятно.
Вообще-то, бледно-розовый лососевый цвет — единственный, который я терпеть не могу. Хотя, естественно, я обожаю розовый. Люблю пыльный персидский розовый, как у прованских гвоздик, и розовый Schiaparelli — розовый инков90.
И хотя это уже vieux jeu91, я едва ли могу удержаться от того, чтобы повторить: розовый — это как темно-синий для Индии.
Но оттенки лилового… Вам стоило бы увидеть лиловый Баленсиаги. Он был величайшим из всех модельеров. В те времена люди наряжались к ужину, буквально наряжались, а не просто переодевались. И если женщина появлялась в платье Balenciaga, все остальные женщины в помещении переставали существовать.
Он не интересовался юностью. Его нисколько не волновало телосложение и все то, чем мы восхищаемся сегодня. Ах, его коллекции! Совершенно будоражащие! Мы стояли в углу салона, если стульев для желающих посмотреть коллекцию не хватало. Вы никогда не видели таких цветов, никогда не видели таких оттенков лилового. Бог мой, розовые лиловые, голубые лиловые! Внезапно вы оказывались в женском монастыре, а потом вдруг попадали в мужской.
С ним никто не сравнится.
Он говорил очень тихо, и часто приходилось как следует сосредоточиться, чтобы расслышать его голос. Имя Баленсиаги — Кристобаль. Вдохновением для него служили арены для боя быков, танцоры фламенко, свободные рубахи рыбаков, холод монашеских обителей. Он брал эту атмосферу, эти цвета, приспосабливал их под свой вкус и буквально одевал в них тех, кого в тридцатые годы интересовали подобные вещи. Он любил кокетливое кружево и тесьму, при этом безусловно верил в достоинство женщины. Баленсиага часто говорил, что женщины не должны быть идеальными или красивыми, чтобы носить созданную им одежду. Они становились красивыми, когда надевали его модели.
Никто никогда не знал, что предстоит увидеть на показе новой коллекции Баленсиаги. Кто-то падал в обморок. Можно было взорваться и умереть. Помню, как на дефиле в начале шестидесятых — организованном для частных клиентов, а не для коммерческих покупателей, — Одри Хепбёрн повернулась ко мне и спросила, почему я не исхожу слюной, глядя на коллекцию. Я ответила, что стараюсь оставаться спокойной и невозмутимой, так как, ко всему прочему, представляю прессу. Напротив нас Глория Гиннесс сползала со стула на пол. Мы были в мыле и словно оглушены громом. Мы не понимали, что делаем, — настолько великолепно это выглядело. Происходило следующее: Баленсиага впервые демонстрировал майо. Майо — нечто вроде нательного комбинезона, который не закрывает только шею, кисти рук и ступни. На том показе его представили в телесном цвете, эдаком золотисто-розовом, а поверх — платье из шифона, облаком окружающее девушку-модель. Это было невероятно красиво. И не забывайте, что Баленсиага не работал с длинноногими моделями. Он выбирал скорее моделей с короткими конечностями, с округлыми формами, потому что любил испанок. Такого впечатляющего наряда я еще не видела. Просто мечта. И знаете, я пыталась достать его для своей выставки в Метрополитен-музее, посвященной Баленсиаге, но никто не смог вспомнить его — промелькнул как сон!
А потом настал день, когда Баленсиага закрыл свои двери. Не сказал ничего даже Банни Меллон, которая, несомненно, была одной из главных его клиенток. Полагаю, она владела самой крупной коллекцией моделей Баленсиаги в мире.
Я находилась с Моной Бисмарк на Капри, и именно там мы узнали эту новость. Я была внизу, с бокалом, одетая к ужину. Из Рима мне позвонила Консуэло Креспи и сказала: по радио только что сообщили, будто сегодня днем Баленсиага закрыл свой модный дом и больше его не откроет. Мона не выходила из своего номера три дня. Она погрузилась в полнейшую… Я сказала бы, это стало концом определенной вехи ее жизни.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Когда люди спрашивают, что стало величайшей переменой в моей жизни, я всегда отвечаю, что это страх — ощущение нависшей физической опасности, с которым все мы вынуждены жить сегодня в больших городах по всему миру.
Когда-то я не боялась ничего. Годы на Седьмой авеню — в Швейном квартале92, — сколько лет это продолжалось? Работая в Vogue, я не так много времени проводила на Седьмой авеню, но в Harper’s Bazaar я была редактором отдела моды. Поэтому ходила в Швейный квартал посмотреть, что интересного нам могут предложить. Я мерила улицы шагами. Истаптывала всю набережную.
Все те годы я в одиночку преодолевала шестьдесят кварталов по дороге домой. Я любила Швейный квартал и именно по нему шагала, закончив рабочий день.
Я говорю о годах войны. Поверьте, такси не ездили. Я шла долгими, долгими кварталами. Мы жили практически в темноте, которую тогда называли частичным освещением улиц: свет был чрезвычайно тусклым. Я ужасно мерзла. Не продавали ни слаксы, ни ботинки — я носила сандалии. Надевала меховой плащ — непромокаемый, подбитый мехом, — и приказывала себе: «Не останавливайся! Не останавливайся!»
Я делала это вечер за вечером. Принимала как должное — наравне с тем фактом, что собираюсь ночью уснуть в своей постели.
Добравшись до дома, я оказывалась одна. Мальчики несли военную службу. Рид всю войну жил в Монреале, работая в интересах Британии. Он провел там семь лет. Семь лет из сорока шести брака его не было рядом. Этот период своей жизни я считаю особенно острым. Семь лет сама по себе…
Но какой счастливой я становилась, оказываясь на Седьмой авеню. Я поднималась, преодолевая ржавые лестничные клетки с разбросанными повсюду старыми газетами и устрашающего вида персонажами, отирающимися тут и там. Но ничто меня не пугало. Все это являлось частью великого приключения, моей профессией, моими декорациями. Полагаю, именно поэтому я так предана Седьмой авеню сейчас: она привлекала меня всеми своими проявлениями. Многие из ее обитателей были еврейскими беженцами. Они едва говорили по-английски. Эти люди много значили для меня, потому что олицетворяли связь со старой Европой. И нет, это не упадок, даже после Сhanel. В конце концов, они составляли мой мир. Местные мужчины были моими приятелями. Они присматривали за мной. Делали мою жизнь выносимой.
Сама я, как вы понимаете, никогда не надевала одежду с Седьмой авеню. Я всегда сохраняла совершенно европейский взгляд на вещи. Может быть, именно поэтому меня там хорошо принимали. Я оставалась независимой. Не забывайте, в то время мода распространялась очень медленно. Вернувшись в эту страну с началом войны, я с трудом верила в увиденное. Летом все женщины носили бриллиантовые броши на крепдешиновых платьях. И шелковые чулки — нейлоновых еще не изобрели, — а также чудовищные босоножки с ремешками на высоких каблуках. Летом, за городом. Немыслимо.
Все годы, что я провела в Европе, с наступлением жары я переставала носить чулки и обувалась в сандалии с перемычкой между пальцами. У меня до сих пор хранятся сандалии, сделанные на заказ на Капри в 1935-м, когда мы с Ридом жили в отеле Fortino в порту Марина-Гранде. Суть этих сандалий как раз и заключалась в перемычке между пальцами. А как красива подошва. Она состоит из слоев, каждый тоньше моего ногтя, — слой за слоем. Когда идешь, ощущение, будто на тебе атласные туфли. На Капри для нас обычным делом было подниматься по холмам и проходить виноградники до самого дворца Тиберия — а это чертовски длинный путь. Помню, Коко Шанель и Висконти преодолевали это расстояние на ослах. Она — в берете, пуловере, белых парусиновых брюках — и в жемчуге, само собой, — а осел тащил ее наверх холма по крутой каменистой дороге. Висконти, без ума в нее влюбленный, следовал за ней на другом осле. Капри — языческий и прекрасный.
Затем пришла война, и все мы потеряли связи между собой. Но у меня остались сандалии. В Нью-Джерси я принесла их башмачнику мистеру Максвеллу и попросила сделать точно такие же. Он никогда прежде таких не видел. Поэтому я рассказала, где позаимствовала идею для них: в порнографическом музее в Помпеях, куда изначально пускали только мужчин. В период круизов по Средиземному морю старые горничные, предварительно скопив денег в течение нескольких лет, доставали себе мужские костюмы и просачивались в музей, где принимались вопить, кричать и визжать и в результате оказывались на полу в приступе эпилепсии. Невероятно. Вызывали полицию, старых горничных выносили на носилках, и в конце концов музей пришлось вовсе закрыть.
Однако через друга, работающего в правительстве Муссолини, мне удалось попасть внутрь.
— Проще простого, — сказал он.
И я увидела… В Помпеях все, что способно происходить в жизни, запечатлелось за полторы минуты извержения вулкана. Женщины, рожающие детей, собаки, которые чешут себе спину… навсегда отпечатаны в вечности. В музее я застыла перед женщиной, занимающейся любовью со своим рабом, обутым в…
Все это я рассказывала мистеру Максвеллу, а он, конечно, пришел в ужас. Этот чрезвычайно очаровательный и кроткий мужчина, наделенный лучшими качествами жителя Энглвуда, что в Нью-Джерси, никогда не слышал подобных рассказов от женщины. Но я продолжала…
На рабе были особые браслеты, цепочками соединенные с кольцами на пальцах, которые я немедленно узнала, поскольку точно такие же все носили в двадцатые годы. А вместо чрезвычайно продуманных сандалий, какие предпочитали вельможи или воины, вместо сандалий городского джентльмена или торговца я увидела на нем простейшие сандалии в мире. Всего с одной перемычкой, которая шла между большим пальцем и соседним с ним, и одной перемычкой, обхватывающей щиколотку и соединенной с пяткой. Вы спросите, почему он занимался любовью в сандалиях? Вероятно, у него не было времени разуться. Она, возможно, набросилась на него, не оставив шанса избавиться от сандалий. А затем, разумеется, Везувий обоих пригвоздил к земле. С этой идеей я приехала на Капри, и там мне сделали сандалии по моему описанию.
В какой-то момент мистер Максвелл преодолел свое смущение. Он пошил копию тех сандалий. Но никто не мог такие носить. Якобы, согласно регламенту здравоохранительных органов города Нью-Йорка, запрещалось надевать обувь на босые ноги. Очевидно, что перемычка не могла проходить между пальцами, затянутыми в чулок, а именно в этом, разумеется, был весь смысл. Со временем, однако, законы поменялись. Не спрашивайте, как это произошло, я никогда не обременяла себя подобной информацией. Но с тех пор дела у мистера Максвелла пошли весьма неплохо.
Так родились сандалии с перемычкой. Затем настала очередь крашеных ногтей на руках.
Приехав в Америку, я носила темно-красные ногти, и отдельные люди их не одобряли. Впрочем, тогда отдельные люди не одобряли решительно ничего. Суть в том, что ногти были исключительно ровными и идеальными. В те годы в Нью-Йорке я знала еще только одну женщину с идеальными ногтями — Мону Уильямс, к которой каждый вечер приходила маникюрша. Маникюр тогда делали на дому по одной веской причине: лак высыхал целую вечность, и ваши руки час за часом оставались в бездействии. Мне тоже делали маникюр на дому, однако лак высыхал мгновенно — история как раз об этом.
В Париже у меня был мастер по маникюру, венецианец по имени Перрера, который работал в птицеводческом бизнесе на Катрин д’Эрлангер — ту самую, что жила в доме лорда Байрона в конце улицы Пикадилли. Она также владела домом за пределами Венеции, выше по реке Бренте, где находятся эти странные каналы и великолепные дома шестнадцатого века. Ее дом — Villa Malcontenta — украшали веронские стены и потолки. Перрера, полагаю, был тем, кого называют «селянином», хотя я ненавижу употреблять слова, смысл которых не до конца понимаю. Я просто имею в виду, что он не относился к аристократии. Он пробовал себя в самых разных сферах, но больше всего на свете любил женские руки. Как-то вечером он пришел в мой номер в Париже, и, думаю, будь я раздета, он не обратил бы на это внимания. Я не уверена даже, что он когда-либо смотрел на мое лицо.
Некоторые мужчины обожают женщин за определенные вещи, и это становится их жизнью. Жизнь Перреры заключалась в том, чтобы находиться рядом с женщинами, обладающими красивыми руками. Он, например, боготворил Барбару Хаттон93, имеющую самые красивые руки в мире. Он говорил о них бесконечно. Перрера был далеко не богатым мужчиной. Уверена, уходя от Барбары Хаттон, он шел под парижским дождем до ближайшей станции метро и, оказавшись дома, возвращался к очень простому быту. Он практически ничего не просил за свою работу, заботясь о женских руках из любви к ним.
Он зашел в номер, открыл свой красивый серый шведский чемоданчик и достал инструменты, все как один золотые — ему их подарила Эна, королева Испании, внучка Виктории. У него был этот волшебный лак — не спрашивайте, где он его делал, — который высыхал, едва Перрера наносил его. У вас могли быть вот такие ногти, какие я предпочитала, и они высыхали мгновенно.
Хотите ли вы знать, что больше всего в мире любил художник Бебее Берар? Наблюдать за тем, как Перрера покрывает ногти этим лаком, — это целое искусство. Однажды Берару выпал шанс увидеть это зрелище в моем гостиничном номере, и он не мог дождаться следующего раза.
Помню, в последний раз я встретила Перреру сразу после объявления войны. Мы сказали друг другу goodbye, и au revoir, и «это ненадолго», и «это не настоящая война»… А потом я привезла два больших флакона его лака с собой в Нью-Йорк. Отдала их своей маникюрше, которая находилась в свободном полете — в том смысле, что не работала в маникюрном кабинете, а ходила по клиентам. Но вот однажды лак закончился. Разумеется, я была в отчаянии.
— Мой парень живет в центре Нью-Йорка, — сказала моя маникюрша, — думаю, я могу попросить его сделать копию.
— Кто он? — спросила я.
— Ну, он делает лак для ногтей, от которого все без ума.
Его фамилия была Ревсон. Он работал где-то на пересечении Двадцать седьмой улицы и Шестой авеню в местечке со старой железной лестницей. Его лак имел чудесный цвет и не трескался — что крайне важно, — но высыхал он долгими часами и долго не держался.
Но потом, изучив лак Перреры, Ревсон разработал свою версию, которая высыхала быстрее всех прочих американских аналогов. И через несколько лет он начал неплохо развиваться. Скажем прямо, он стал самым крупным производителем — величайшим.
Сегодня лучший лак для ногтей в мире, которым пользуется все побережье, — это Revlon. Любопытно, что всякий раз, когда я вижу Чарльза Ревсона, что-то эдакое проблескивает в его взгляде… Я всегда знала, что он знает, что я знаю, что эту невероятную удачу он извлек из моего флакона, на дне которого оставалось вот столечко лака. Да, в его взгляде всегда сквозило нечто эдакое…
Первое, что я сделала после окончания войны, — попыталась найти Перреру. Никто — ни одна душа — не встречал его ни в Венеции, ни в Париже, ни на юге Франции. Он как сквозь землю провалился. Я надеялась привезти его в Америку и свести с… что скрывать, у меня были связи. Но я всегда оказывалась очень наивной, когда дело касалось бизнеса.
Мы с Ридом никогда не обсуждали бизнес. Это до смерти ему докучало. Я так и не сказала ему: «Не считаешь ли ты, что мне следует пойти к Ревсону и объявить: “Слушай, я согласна на четверть половины десятой части процента того, что ты зарабатываешь сегодня, потому что благодаря именно моему лаку у тебя сейчас есть такая жизнь”?»
«Для чего? — ответил бы Рид. — Ты получила лак, который хотела, что еще тебе нужно?»
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Помню тот вечер, когда мы с Ридом приехали в Париж сразу после войны. Как изменился город! Картофельная мука. Подумать только, люди ели французский хлеб — олицетворение торжества французской гастрономии, — сделанный из картошки! Все носили деревянные башмаки. Клац, клац, клац. Сидя в гостиничном номере, можно было определять время по стуку деревянных башмаков по тротуару. Если подошвы стучали градом, значит, пришло время обеда, и люди расходились с работы по кафе. Через некоторое время снова слышался град: все возвращались на рабочие места. И так далее. Мы прибыли в День взятия Бастилии, хотя и не планировали такого совпадения. Фонтаны на площади Согласия работали впервые после освобождения. И мы объехали весь Париж. Побывали везде: в Шайо, в Сен-Дени… Я забыла названия районов на Монмартре, но мы заглянули в каждый из них. Во всяком маленьком парке какой-нибудь маленький оркестрик наигрывал один и тот же мотивчик.
Незнакомцы танцевали с незнакомцами. Девушки танцевали с девушками. Чудаковатого вида молодые мужчины, которые выглядели напуганными, точно годами не выходили из подвала, танцевали со старыми толстыми женщинами. Шел дождь. Никто не разговаривал. Это было жутко — и великолепно.
Примерно около четырех часов утра я вдруг поняла, что хочу есть. Мы пошли по одной из улочек к вершине Монмартра и нашли заведение, которое показалось нам невозможно симпатичным, однако ставни были закрыты. Мы все стучали и стучали, пока к нам не вышел мужчина.
— Мы давно не ели, — сказала я. — Только приехали из Америки, провели здесь, в Париже, чудесную ночь, но мы такие голодные.
— Mais entrez, madame et monsieur! — ответил мужчина. — Entrez! C’est une auberge!94
Никогда этого не забуду, ведь для меня Франция всегда была постоялым двором — в плане ощущений, эмоций и многих других вещей. Мы с Ридом после обсуждали эти впечатления еще много лет. Мужчина открыл дверь так широко, что едва ли мог сделать более широкий жест, даже если бы приглашал нас в Зеркальную галерею.
Париж! Я была так взволнована. Но Париж изменился. Мир изменился.
Я осознала это, когда дело коснулось примерок. Вы не представляете, какую важную часть жизни составляли когда-то примерки в ателье. Помните, я рассказывала, что до войны трижды приходила на примерку ночной сорочки? Хотя я не такая уж испорченная.
После войны никто больше не шил сорочки с примерками.
Произошли и другие перемены. Одежда от-кутюр до войны не стоила так дорого. Я едва ли отдавала за платье больше двух сотен долларов. Я играла роль женщины, которую некогда называли mannequin du monde — то есть «манекенщица мира», — потому что каждый вечер выходила в очередной клуб и находилась на виду, на виду, на виду… За то, что я была mannequin du monde, maison de couture одаривал меня тем, что именовалось prix jeune fille95, — то есть мне отдавали платье, в котором я выходила в свет, и я оставляла его себе. Этой фразы нет больше во французском словаре. Первое, что я спросила после войны:
— Существует ли до сих пор это выражение? — Я ни на что не намекала.
— Определенно, нет! — ответили мне. — Умерло напрочь.
До войны каждый в Лондоне и Париже одевался у кого-то. Помню, например, как Рид говорил о старой толстой Эльзе Максвелл, у которой не было ни гроша:
— Эльзу выделяет то, что она одевается у Пату96.
Она сбрасывала один из своих пиджаков — огромная женщина-гора, — и все видели на нем ярлык: Jean Patou.
Эльза не была вульгарной. Это трудно объяснить человеку, который не знал ее хорошо, потому что она выглядела вульгарно. На фотографиях перед вами женщина, которая на вечеринках скорее походила на кухарку. Кончик ее носа казался вульгарным. Почему не она сама? Я не знаю.
Может быть, потому что она очень любила музыку. Она была потрясающей пианисткой. Любовь к музыке — замечательный фильтр. Ее музыку отличала чистота кристальной воды.
Помните ли вы «Женщину с белыми глазами» Мэри Борден? В этой книге есть чудесное описание толстых белых пальцев, мчащихся по клавишам. Это пальцы Эльзы. Она начинала как эстрадная артистка. А потом, конечно, прославилась своими вечеринками. Она могла на скорую руку сварганить вечеринку у вас дома. Все брала на себя. В наше время люди идут в ресторан, но тогда Эльза устраивала веселье на дому: приглашала всех важных гостей, а вы получали счет за еду, цветы и вино. Сама она никогда не пропускала и бокала портвейна. О ней отнюдь не скажешь, что она никто. Эльза часто ужинала с королями. Весьма приятными. С королем Швеции. Наблюдала, как он играет в теннис. Останавливалась в любом отеле, который соглашался взять на себя расходы. Она запускала вокруг себя шумную круговерть в Waldorf и заканчивала в Summit. Люстра в апартаментах Эльзы в Summit была смещена от центра комнаты, что вызывало легкое головокружение.
Помню наш совместный ужин в Париже перед войной. Я сидела напротив Тони Монтгомери из Сан-Франциско — одного из известных плейбоев того времени, и мы услышали, как некий француз спросил Эльзу:
— Мисс Максвелл, а вы были в Сан-Франциско, когда началось то землетрясение? — Вы понимаете, все эти разговорчики за ужином.
— Конечно была, — ответила она, — и помню весьма отчетливо. Я спускалась по мраморной лестнице в доме своего отца, когда внезапно ступень треснула у меня под ногой.
Тони глянул на меня, я — на него. Мы оба знали, что тогда не существовало никаких мраморных лестниц к западу от Миссисипи, не говоря уже о доме отца Эльзы. Но в этом — вся Эльза: она шиковала и неизменно держала марку. К чему рассказывать, что ты родился в лачуге? Кому это нужно?
Она всегда умела поддержать разговор. Однако я помню один случай, когда Эльза оказалась на удивление молчаливой. Она позвонила мне.
— Диана, хочешь познакомиться с Кристин Йоргенсен97?
— Вообще-то, — сказала я, — никогда об этом не задумывалась.
— Я решила, что тебе может быть интересно. Ты всегда участвуешь в самых разных делах, так что кто знает? Вдруг это станет для тебя откровением. Я устраиваю обед завтра.
Разумеется, я пошла. В каком году это происходило? Где-то после войны. Какой бы ни был год, именно в то время Кристин Йоргенсен попала в центр внимания всего мира. Ее публично обсуждали, скажем, около трех недель, поскольку она — первый широко известный транссексуал. Обед состоялся на втором этаже отеля в отдельной комнате Эльзы. Собрались Лелэнд Хейуорд, Фулько ди Вердура, знаменитый ювелир, и несколько других обаятельных мужчин, которых я не помню. Никто не мог сказать и слова этой очаровательной, с хорошими манерами особе по имени Кристин Йоргенсен. Мы уставились на нее без малейшего понимания, как начать беседу. Что мы могли спросить: «С чего вы начали — надули себе сиськи?» Фулько никогда в жизни не вел себя так тихо. Он хотел узнать, как она поступила с подмышками. Но так и не спросил. Кристин Йоргенсен делала все возможное, чтобы поддерживать беседу, толкуя о еде, погоде и — м-м-м — бог мой, о переменах в мире! Эльза выглядела потрясенной. Это был единственный раз, когда я видела ее такой, а я знала Эльзу очень хорошо.
Тем первым послевоенным летом, которое мы с Ридом провели в Европе, Эльза пригласила нас на необычный вечер на юге Франции. Мы ехали через Прованс в Антиб. Ах, какой в Провансе свет! Мы словно переживали роман с Францией, когда наблюдали эту красоту, восхищавшую нас на протяжении всей жизни, вдыхали эти пленительные ароматы… мускари, гвоздики и прочие манящие запахи Прованса. Мы ночевали в роскоши на настоящих льняных простынях в самых божественных отелях, а после чудесных ужинов гуляли под соснами.
Затем мы приехали в Антиб. Там все катались на водных лыжах. Девушки были в бикини. Тогда я сказала, что бикини — величайшее изобретение со времен атомной бомбы, но, я полагаю, бикини появилось во время войны: женщины, должно быть, разрывали простыни и делали себе такое белье. То был год La vie en rose98. Каждый вечер мы довольно рано ложились спать в Hôtel du Cap и слышали, как люди возвращались домой и все до одного пели La vie en rose. Песни живут вечно. В наших умах они ассоциируются с тем или иным временем. Тогда один пел эту песню другому в ночи, а мы лежали в постели и вслушивались в счастье… Все это была La vie en rose. Воздух казался неподвижным. Он удерживал музыку. Понимаете, о чем я?
По утрам Рид, само собой, был одет и готов к выходу задолго до меня. Чудесный компаньон в путешествиях, он всегда рано вставал, прощупывал почву, а затем возвращался и забирал меня, и мы вместе отправлялись смотреть или пробовать то, о чем он разузнал. Однажды утром ему повстречался аргентинец Додеро. Додеро был одним из подручных Перона99 — из приличной семьи, с хорошим образованием, обаятельный, с изумительными манерами. Он пригласил нас на следующий день в свой загородный дом в Каннах на вечеринку. Рид сказал ему, что мы уже приглашены к Эльзе Максвелл, но все равно постараемся приехать после ужина.
Эльза давала вечер в честь Мориса Шевалье100. Прием состоялся в старом порту Антиба, где мало кто бывал. Эльза завладела главной улицей, которая вела к докам, и установила один длинный стол. Я сидела как раз напротив Шевалье. Конечно, с шестнадцати лет я наблюдала за тем, как он спускается со сцены «Казино де Пари», но теперь я по-настоящему его видела. Боже, какой привлекательный мужчина, какой чаровник! Должно быть, восхитительно чувствовать, что мир любит тебя и ты способен многое дать этому миру. Полагаю, лучшей жизни и не пожелать. Мне нравился этот повеса! То, как он носил шляпу. Как держал трость.
После ужина мы отправились на холм, возвышающийся над Каннами, на вечеринку Додеро; там миновали его подручных — когда у подручного есть подручные, это значит, что он большая шишка, — и прошли через совершенно пустой загородный дом. Очевидно, никто в нем не спал и не жил — кто знает, для чего вообще его использовали. Затем мы спустились по ступеням сквозь сосновую рощу, и этот обаятельный мужчина, Додеро, вышел к нам, взял мою руку и поцеловал ее. Я ощутила жесточайшее напряжение в его кисти и поняла, что он отнюдь не здоровый человек: тяжесть образа жизни в качестве члена команды Перона была ему не по силам. Совершенно ясно, что ему постоянно угрожала опасность. Тем летом он располагал тремя этажами в отеле Carlton, тремя яхтами в порту и тремя виллами на холмах позади Канн. Он служил самой загадочной системе.
Итак, мы спустились с ним по длинному лестничному маршу в красивое место, оформленное как танцпол, и он подвел нас к столу. Вскоре отовсюду притащили небольшие золоченые стулья. Стали появляться люди. Все старые плейбои довоенного периода — не могу вспомнить ни одного имени — остановились у стола. Все девушки — наши нью-йоркские модели — подошли ко мне. Каждый гость выглядел чрезвычайно притягательно.
Мне всегда льстило, что любой человек, независимо от статуса, считал для себя возможным пригласить меня. Мы с Ридом могли сегодня ужинать с королем, а завтра пойти на вечеринку вроде этой, которая, к слову, была последней из вечеринок полусвета. Полусвет — загадочность этих женщин! Мужчины всегда могли обеспечить себе любое сопровождение, какое хотели. На днях я читала Пруста, и у него представительница полусвета появилась на вечере — не вызывая недоумения — у герцогини Германтской101. Я убеждена, что эти женщины все еще находятся среди нас, только никто уже не дает обедов в их честь. Даже само выражение никто, кроме меня, не использует. Оно стало древним, как risqué, как roué, как outré102 — все эти слова безнадежно устарели.
Не одни лишь женщины полусвета находились тогда с нами. Вечеринка оказалась во всех смыслах респектабельной. Я пришла в коротком платье без рукавов. Летний наряд. Волшебный, незабываемый вечер. Великолепные официанты. Огни, мерцающие между стволов сосен. В ту ночь Рита Хейворт, вне всяких сомнений наиболее притягательная из американок, познакомилась с Али Ханом — мы были свидетелями. В ту ночь Тайрон Пауэр познакомился с Линдой Кристиан103 — мы были свидетелями. И в ту ночь я познакомилась с девушкой по имени Кэрролл Макдэниел. Позже она вышла за Фона, маркиза де Портаго, страстного автогонщика. Вы можете вспомнить, как Фон остановился посреди гонки Mille Miglia, чтобы заправиться, и к нему, пересекая трассу, подошла Линда Кристиан, которая к тому времени уже оставила Тайрона Пауэра. Она наклонилась и поцеловала Фона. Поцелуй смерти: через семь минут Фон погиб в аварии.
Его мать была одной из тех замечательных ирландских женщин, у которых на лице появляется еще больше веснушек, стоит им перейти на другую сторону улицы. В свои почти восемьдесят она сломала ногу, катаясь на лыжах, и после наложения гипса продолжила кататься. Однажды она рассказала мне одну великолепную историю о себе. Шла война, мы сидели на саутгемптонском пляже. На пляже она была в браслетах с вот такими зелеными каплевидными подвесками на вот таких бриллиантах огранки «Маркиз» — потребовалось совсем немного камней, чтобы обогнуть запястье. Она поведала, что когда-то работала медсестрой в государственной больнице в Дублине. Преклонного возраста мужчина, за которым она ухаживала, спросил, не может ли он увезти ее к себе домой, чтобы она стала его личной сиделкой, поскольку он умирал и нуждался в таком человеке. Никаких более интересных предложений ей не делали, а этот пациент был весьма приятным пожилым мужчиной. Они поженились.
В какой-то момент он понял, что продолжать все это нет смысла. Тогда он взял ее руку и спросил:
— Скажи, если бы я не был богат, ты все равно относилась бы ко мне так же по-доброму?
— Нет, — сказала она.
— А вышла бы тогда за меня?
— Нет.
Он ответил:
— Ты самая честная девушка на всем белом свете. Поэтому и унаследуешь все.
Так самая богатая вдова в Европе приехала в Испанию, вышла замуж за достойнейшего европейского мужчину, маркиза де Портаго — крестного сына короля Испании, — родила Фона, которого назвали в честь испанского короля и который позже женился, как я уже говорила… Послушайте, вы не должны позволять мне повторяться!
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
В свободное от работы время я проявляю себя скорее… непрактично. Хотя и считаю, что воспитала в себе практичную женщину. Невозможно проработать столько лет, сколько довелось мне, проходя огонь и воду, без практического подхода в самой основе.
Мужчины обладают ясным рациональным умом и языковым чутьем. Когда мужчина, например, пишет деловое письмо, он берется за него с полным пониманием дела: нигде не появится лишней запятой, или точки с запятой, или плохо подобранного слова. В то время как женщина… Мне пришлось учиться дисциплине. И учил меня мужчина, а именно Рид.
К моменту, когда я вернулась в Америку и начала работать, я уже была неплохо натаскана по части дисциплины. Женщины мало влияли на меня. Кармел Сноу, главный редактор Harper’s Bazaar, определенно, не оказала на меня никакого влияния, когда я там появилась. На самом деле, как это ни странно, мне кажется, ее возмущал мой вкус. Но я точно знала, что всегда находилась под влиянием Элси Мендл.
Элси была исключительно самодисциплинированной. Это проявлялось в том, как она собирала букет, планировала меню… в том, как она делала что угодно. Все у нее подчинялось плану. В этом смысле она настоящая американка, но, кроме того, Элси много знала о Франции восемнадцатого века — эпохе женской логики.
Я обожала ее дом в Версале — и витающий всюду аромат лаванды, и то, как во время дождя окна оставались наполовину открытыми, и раскинувшийся прямо за окнами зоопарк из фигурно выстриженных кустов, невыносимо очаровательный… Однако все это делалось рационально. Лопату она называла лопатой.
Элси, разумеется, обладала чудесным вкусом, как и все, кого я знала в Европе. Конечно, с хорошим вкусом человек рождается. Очень трудно вкус приобрести. Приобрести можно налет хорошего вкуса. Но Элси Мендл имела кое-что еще, исключительно американское, — чутье к вульгарности. Вульгарность — очень важный ингредиент жизни. Я большой сторонник вульгарности — если в ней чувствуется жизнь. Толика дурного вкуса подобна щепотке паприки. Никому не помешает щепотка дурного вкуса — это естественно, здорово и органично. Полагаю, нам стоит подмешивать его побольше. Нет такого вкуса, который я не одобрила бы.
Что приковывает мой взгляд к витрине, так это всяческие уродливые вещи — сущее барахло. Пластиковые утки! Вот почему Рид никогда не соглашался гулять со мной ни в одном городе.
— Если ты внезапно остановишься у витрины, где окажется нечто… — говорил он. — Если направишься к любой уродливой штуке, то я перестану сопровождать тебя, пока мы не пойдем прямиком в парк.
Знаете ли вы кого-то, кто покупает пуделей из гипса? Несколько лет назад мы с Джерри Зипкином встретились в Палм-Бич. Сейчас Джерри — мой хороший друг, потому что в нем есть созидательность. Он разрушает и созидает — вы же понимаете, о чем я. Это значит, что он разбирает вас на части, а затем собирает снова — делая лучше, чем было. Приведу пример. Я, наверное, не посещала Палм-Бич лет тридцать. Когда приехала, Джерри сказал:
— Могу ли я иметь честь пригласить тебя на Уорт-авеню?
Что ж, меня ждали перспективы, о каких я и помыслить не могла. Мы увидели гипсовых пуделей, выкрашенных в розовый — к слову, в довольно красивый розовый в стиле Жанны Дюбарри, — и рамки для фотографий в гипсовых ангелах, тоже розовых, конечно, а еще в зеркальной мозаике и ракушках. Справа, слева, пудели, ангелы. Все либо было из гипса, либо блестело, как бижутерия — не драгоценности, а бижутерия. Это что-то невообразимое. Без конца. Без края. Кто их покупал? Я почувствовала неладное.
— Джерри, — попросила я, — давай остановимся здесь. Я уловила, что к чему. Ты не думаешь, что Уорт-авеню нам уже достаточно?
— Ты ничего еще не видела, — ответил он. — Я хочу показать тебе место, в которое ты едва ли попадешь сама.
И мы отправились куда-то на Мизнер-корт, если не ошибаюсь, и Джерри сказал:
— Позволь объяснить — тебе стоит оформить там членство.
— Но, Джерри, я думала, ты ведешь меня в магазин, — удивилась я.
— Это и есть магазин. Но велика вероятность — не обижайся, — что ты не сумеешь попасть внутрь. Сейчас посмотрим, что можно сделать.
Мы резко повернули направо, во внутренний дворик, позвонили в дверь, и к нам вышел мужчина.
— О, мадам Вриланд, — сказал он, и это было так по-американски: «Мадам Вриланд»…
Он расцеловал меня. Оказалось, это человек из моего прошлого, из тех дней, что я провела на Седьмой авеню. Он одарил меня бесплатным членским билетом на год вперед. Мило с его стороны. Оказывается, за пятьдесят долларов в год люди получают возможность делать покупки в этом магазине. Я не могла в это поверить: необходимо платить, чтобы покупать.
В магазине царила восточная, довольно экзотическая атмосфера: чудесные травяные сборы, привезенные из Китая, рамки для фотографий, ряды восточной одежды. Не знаю только, к чему такая приватность. Возможно, они не хотели, чтобы им завезли гипсовых пуделей.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Не существует такого явления, как вялое французское лицо. Вы не замечали? Я много думала об этом и, полагаю, нашла объяснение: французы интенсивно тренируют свои челюсти и все, что находится у них во рту, выталкивая из себя слова. Гласные звуки требуют к себе много внимания. Вообще, французский язык крепко связан с привлекательностью и красотой французского лица. Произнесите одну фразу на французском, и все ваше лицо начнет двигаться, в то время как английский позволяет оставаться расслабленным. Вот пример. Встаньте перед зеркалом. Теперь скажите: «Ché-rie!»104 Видели, что произошло с вашим лицом? Заметили, какое упражнение проделали? А теперь попробуйте «Dear»105. Никаких усилий. Худая кляча зря куда скачет. Как вам это выражение? Как-то мы с другом вышли из кинотеатра, что через дорогу от гипермаркета Bloomingdale’s, и сели в такси, стоящее у тротуара. К нашему заднему стеклу наклонился парень и сказал:
— Эй, худая кляча зря скачет. Водителя нет.
Мы глянули на переднее сиденье: вне всяких сомнений, оно пустовало. Бог знает куда он делся. Отправился в кино? Пошел за гамбургером?
В продолжение нашей темы: не существовало лица более французского, чем лицо де Голля. Франция была… де Голлем. И, как вам известно, французы очень любят французов. Де Голля наполняло старое доброе amour propre106, ну ладно — он любил себя. И был моим героем, поскольку во многом являлся частью Франции и частью мира в течение долгих, долгих лет.
В середине шестидесятых он утратил популярность. Я только приехала в Париж на показы новых коллекций и ужинала с молодой семейной парой — очаровательной, но слишком comme il faut, так сказать. А меня саму переполняло чувство собственной значимости. Поэтому я заметила:
— Знаете, когда вам достается нечто выдающееся, вы не можете это принять. Возьмем, к примеру, де Голля…
— О нет! — они поддались эмоциям. — Ты же не станешь пытаться продать нам де Голля?
— Я не продаю, — ответила я, — только говорю.
— Но мы думаем о своей стране!
— Я тоже. Я не живу здесь, но знаю ее героев. Вам нужен герой. Вам нужно лицо. Вам нужен руководитель. Вот пример: если бы каждый за этим столом отвечал за организацию ужина, досталась бы нам хоть крошка?
Потом я продолжила:
— Сколько людей смогут пройти по тропам — по кровотоку — истории последних пятидесяти лет, как это сделал де Голль? Кто бился за Францию, чтобы она продолжила существовать? Когда здесь не осталось места для битвы, кто поехал в Лондон и ждал, подобно мальчику на побегушках, чтобы Черчилль лишь выслушал его? Почему, я не понимаю, почему вы относитесь к нему подобным образом? Вы считаете, что любой буржуа, любая заурядность, любой, кто скажет «И что с того?», хорош? Нечто выдающееся… Вот что по-настоящему отстаивает Франция — высшую логику неординарности!
Я высказалась предельно откровенно.
На следующий день мне позвонил один из присутствовавших за столом.
— Диана, мы ценим энтузиазм и страсть. Когда любишь с такой силой, как ты, необходимо находиться ближе к объекту любви, поэтому я организовал для тебя участие в его пресс-конференции. Буду держать за тобой место. Приходи как можно скорее.
Повесив трубку, я повернулась к Риду и поделилась произошедшим. Я добавила:
— У Шанель сегодня начало в половине четвертого, я не могу пойти на пресс-конференцию.
— Почему? — спросил Рид.
— Ну, потому что Шанель — это… Кроме прочего, мне платят за присутствие на ее показах.
У меня был замечательный муж. Он всегда оказывался прав. Всегда знал, что делать и что сказать мне.
— Платят? О чем ты говоришь? Ты помешана на этом де Голле, и тебе представилась такая редкая возможность. Все уже организовано, а ты вспоминаешь о Шанель, с коллекциями которой имеешь дело всего лишь с 1925-го!
Тогда я послала мадемуазель Шанель записку, в которой сообщила, что, к сожалению, сломала зуб о хлебную корку (хорошее оправдание, потому что все американцы действительно ломают зубы о французский хлеб) и потому не могу присутствовать.
Я отправилась на пресс-конференцию. Приехала в Елисейский дворец, но без паспорта. «Passeport, madame, passeport!» — говорили жандармы. Было довольно ветрено, их плащи сдувало в эту сторону, а я пошла в ту — и нырнула внутрь. Как они могли меня остановить?
Я заняла свое место во втором ряду. И тогда красивейшим голосом — поставленным, я уверена, в «Комеди Франсез»107 — мой герой произнес:
— Дамы и господа…
Какой красивый язык! Какой призыв к нравственности! Какая шикарная дикция. И руки — тоже как у артиста «Комеди Франсез»: руки лидера, практически мессии. Я была под сильнейшим впечатлением.
А еще я сделала большое открытие. На привычных фотографиях шестидесятых де Голль почти полностью лыс. Увидев его вживую, я поняла, что линия роста волос у него куда ближе ко лбу — весьма отчетливая линия, обрамляющая небольшое, исключительно утонченное французское лицо. Само собой, он не пытался приукрашивать себя для фотографий — он генерал армии, президент Франции! Тут некогда заниматься ерундой.
После волшебных часов, проведенных рядом с этим блистательным мужчиной, моим героем, я вернулась в отель Crillon, где мы остановились, и увидела, что меня ожидает букет роз — красных красных роз. От Коко Шанель. Сорт, что всегда посылает Шанель: эти цветы раскрываются, а не сморщиваются в жалкие орешки и умирают. И среди них — очаровательная записка, написанная рукой самой Мадемуазель: «Chère Diane108, мой самолет ждет тебя в Ле-Бурже. Он доставит тебя в Лозанну, к моему дантисту — лучшему в мире».
Разумеется, я незамедлительно отправила цветы в ответ с запиской о том, как мило с ее стороны позаботиться обо мне, и признанием, что в кабинете стоматолога было не столь невыносимо, как я себе представляла, и так далее и так далее, и пообещала прийти на ее показ завтра днем.
На следующий день она забыла эту историю с зубом. Мне не пришлось ничего объяснять. Что стало большой удачей. Шанель не выносила де Голля и кричала об этом с каждой колокольни.
Коко Шанель всегда приглашала меня на примерки в свое частное ателье на седьмом этаже в доме по улице Камбон. Сначала вы поднимаетесь по великолепной винтовой лестнице непосредственно к ателье — это та самая знаменитая зеркальная лестница, — а после тащитесь еще пять пролетов практически по стремянке. Это меня убивало. Когда я оказывалась у входной двери этого дома, там обязательно был человек, который говорил мне:
— Mademoisselle vous attend, madame109.
Бог мой, я забиралась наверх, еле дыша. А потом начиналась примерка. Коко с ума сходила по проймам. Проймы никогда не получались идеальными, такими, какими она их видела. Она вечно хватала ножницы и срывала рукава, приводя в ужас портных. Втыкала в меня булавки так, что я корчилась, и бесконечно говорила, одаривая меня философскими сентенциями вроде «Терпенье и труд» или «Старей как мужчина», а я отвечала: «Мне кажется, большинство мужчин стареют так же, как женщины», но она возражала: «Нет, ты ошибаешься. Они обретают логику, обретают свою самость» — и все это время я стояла, держа руку кверху. Затем, если ей по-настоящему хотелось поболтать, она втыкала булавки мне под обе руки, так что я просто не могла двигаться, не говоря уже о том, чтобы вставить хоть слово.
Показы своих коллекций она смотрела с вершины зеркальной лестницы. Стояла там, полусогнувшись, в одиночестве, а когда вы поднимались к ней после показа, она точно знала, что у вас на уме.
Она была необычайной. Квинтэссенция женщины! Шарм! В нее невозможно не влюбиться. Пленительная, удивительная, волнующая, остроумная… С ней никого не сравнишь. Остальным не хватает изюминки! Или шика. Не забывайте, она была француженкой — насквозь.
В какой части Франции она родилась, никому не известно. Она говорила одно сегодня и совсем другое завтра. Она была селянкой — и гением. Селяне и гении — единственные люди, достойные внимания. Она принадлежала и к тем и к другим.
Герцог Вестминстер и великий князь Дмитрий — двое главных мужчин в ее жизни. С ними она узнала о роскоши все, и никто никогда не обладал таким чутьем к роскоши, как Коко Шанель.
Великий князь Дмитрий был красавцем. Как на нем сидели костюмы! Как смотрелась нога в ботинке! Боже! Больше всего он интересовался рыбалкой и охотой, как и все русские, но да, он был красавцем. Убил он Распутина или нет, кто знает? Он не жил нигде, кроме отцовского дворца, пока не приехал в Париж, и тогда, думаю, едва ли имел свой угол, ведь он был так беден. Шанель заметила его и восстановила в прежнем положении. Она дала ему красивые комнаты, и замечательных лакеев, и брюки из шикарной шерстяной фланели, и прочие вещи, важные для джентльмена. От него она узнала о роскошных драгоценностях и роскошной жизни. А потом ушла к герцогу Вестминстеру. Тот был безнадежно в нее влюблен, а она отказалась выйти за него. Указала ему на то, что есть уже три герцогини Вестминстер, но Коко Шанель будет только одна. От него она узнала о полуденных чаепитиях и невероятно ухоженных загородных домах. С ним ездила верхом и стала умелой всадницей. Герцог располагал семью владениями в Англии. Величайший землевладелец в мире воевал на стороне русских в эпоху царей. Какое изящество! Герцог до мозга костей! Он требовал ежедневно гладить его шнурки. Настаивал на этом. Хотя, в общем-то, пустяк. Там и гладить-то нечего.
Свое прозвище — Бендор — он получил в честь лошади, выигравшей дерби. Многих называли в честь лошадей. В Лондоне у меня была хорошая подруга леди Морвит Менсон. Я как-то спросила:
— Ради всего святого, откуда это имя — Морвит?
Она ответила:
— Видишь ли, мой отец находился где-то на скачках, когда я родилась. Мама умирала, и некому было взять на себя ответственность, кроме слуг. «Мы должны хоть как-то назвать этого ребенка».
И ее назвали Морвит — по имени одного из поло-пони. Очаровательнейшее валлийское имя, правда?
Большинство людей многое извлекают из тех явлений, с которыми сталкиваются. Я не говорю, что всё, но многое. От англичан и своих отношений с герцогом Вестминстером Шанель унаследовала роскошь, у учеников Итонского колледжа и мужчин-охотников переняла опрятность во внешности. От русских унаследовала жемчуг Романовых. Из России Дмитрий выбрался так, как люди выбираются из огня, — но у него с собой был жемчуг. Он подарил его Шанель, а она создала копии, которые с тех пор знали и носили женщины по всему миру — искусственные или культивированные — длинные, длинные нити…
А русская одежда! Сейчас я вспоминаю, как часто в тридцатые годы Коко ездила в Москву. Несколько лет назад и я оказалась там с Томом Ховингом110, готовя показы русских нарядов для Метрополитен-музея, и отправилась в Исторический музей — полюбоваться шикарными деревенскими платьями. Когда я вернулась в отель, Том спросил, что я видела.
— Множество чудесной одежды, — ответила я, — большую часть которой носила бы сама.
Он посмотрел на меня как на умалишенную.
— Вообще-то, — сказала я, — в прямом смысле… Это и есть платья Шанель тридцатых годов: пышные юбки, короткие жакеты, те же головные уборы…
Женщина, одетая в наряды Шанель в двадцатые и тридцатые, — подобно женщине в одежде Баленсиаги в пятидесятые и шестидесятые — входила в комнату с чувством собственного достоинства, с чувством превосходства. Это за пределами вопросов вкуса.
Я не говорю о поздней Шанель, которая забавлялась, одевая всех на улицах Парижа. Вновь открывшись после войны, она хотела видеть свои костюмы повсюду. Говорили, Коко показывала свои модели копиистам прежде, чем их видели клиенты или пресса. Она достигла той точки, когда сделала все, что могла, — абсолютно все, — и ей требовалось развлечься.
Послевоенные модели Шанель были разработаны бог знает когда, но крой, силуэт, плечи, проймы, юбки — не настолько короткие, чтобы поставить женщину в неловкое положение, когда она садится, — даже сегодня остаются тем, что стоит носить.
Я подружилась с ней в середине тридцатых, и тогда Коко невероятно хорошо выглядела. Яркая, с загаром цвета темного золота, с широким лицом и фыркающим носом, точно миниатюрный бычок, со щеками цвета дюбонне111. До войны она жила в доме на улице Фобур-Сент-Оноре112. У нее был огромный сад с фонтанами, красивейшие гостиные с окнами, выходящими в этот сад, и порядка пятидесяти четырех коромандельских ширм, превращавших комнаты в причудливые очаровательные аллеи. Там Коко принимала весь свет. Она окружила себя соответствующим обществом: художники, музыканты, поэты — и каждый был ею очарован. Ее обожал Кокто, ее обожал Бебе Берар, ее обожал Пикассо, который в то время, прихватив свою последнюю любовницу, ездил по Парижу в ярко-желтом автомобиле «испано-суиза» с нарисованными на кузове серпом и молотом. И Коко была частью этой богемы.
Коко Шанель стала заметной фигурой в своем окружении — в парижском обществе — исключительно благодаря своим уму и вкусу. Вкус она имела, как говорится, formidable113. Она была неотразимой. Совершенно. Примерно за год до ее смерти я получила приглашение на ужин к ней в квартире на улице Камбон. Вечер давали в честь герцога и герцогини Виндзорских. Мне позвонил Ники де Гинцбург114 и сказал:
— Ты получила приглашение от Коко? Тогда я за тобой заеду. Нас будет всего шестеро, и мы отлично проведем время.
Я часто бывала в этой чудесной гостиной, в этой роскошной столовой. Огонь в камине. Дивные бронзовые фигуры животных на полу.
Но никогда я не видела эти комнаты такими, какими они предстали передо мной тем вечером. Все мерцало. Огонь слегка потрескивал, потому что было не холодно, но влажно — ведь все происходило в Париже. Мы с Ники приехали первыми. Затем объявили о прибытии Виндзорских. Коко вышла к ним. Я никогда не видела, чтобы женщина смотрела на мужчину так, как она, приветствуя герцога Виндзорского. Не могу описать словами. Им принесли напитки. Они глядели друг на друга не отрываясь. Герцог был поглощен Шанель так же, как и она им.
Они прошли и сели на диван, а потом заговорили друг с другом приглушенными, совершенно счастливыми голосами. Никого вокруг для них не существовало. Мы все могли бы отправиться прочь из дому, они и не заметили бы. Время шло. Наконец Эрве Милле, обаятельный мужчина, один из шестерых гостей, заметил:
— Коко, я думал, нас пригласили сюда на ужин.
Коко оторвалась от герцога — впервые — и выразительно посмотрела на дворецкого, после чего мы проследовали в столовую. За столом она села справа от герцога — и они снова принялись разговаривать. Очевидно, когда-то между ними уже возникал романтический момент. Я хочу сказать, это даже слепой заметил бы. В жизни я не видела такого пыла.
На следующее утро я не торопилась вставать с постели. Когда я спросила телефонистку, не звонил ли кто, она ответила:
— Oui, Madame la Duchesse de Windsor a téléphoné cinq fois, madame115.
Она звонила с восьми утра. Вы знаете, что она плохо спит. Когда я перезвонила, она сказала:
— Боже, Диана, надеюсь, у нас еще будут вечера, подобные этому!
Герцогиню ничто не беспокоило. Утром она не могла дождаться, когда я возьму трубку, чтобы обсудить чудесный вечер накануне.
Когда Шанель умерла — она не поддавалась болезням и за две-три недели до смерти закончила работать над очередной коллекцией, — ее секретарь подошла к Сьюзан Трейн из французского Vogue с маленьким бархатным мешочком и запиской, в которой говорилось: «Pour Mme Vreeland de la part de Mademoiselle»116.
В мешочке лежали жемчужные серьги, которые постоянно носила Шанель. Они были натуральными, хотя она редко отдавала предпочтение настоящим драгоценностям. Вообще, в день ее смерти, насколько нам известно, ее шикарная коллекция украшений — включая знаменитый романовский жемчуг, подаренный ей Дмитрием, — исчезла с лица земли.
Разве не любопытно, что она передала эти серьги мне? Я всегда слегка робела перед ней. И конечно, временами она была невыносимой. Она имела чрезвычайно острый язык. Однажды сказала мне, что я самая вычурная женщина из всех, кого она встречала. Но это Коко — она много чего говорила. Столько слов произносится в жизни, но, в конце концов, они ничего не значат. Коко никогда не была доброй. Она была monster sacré117. И при этом — самым интересным человеком, какого я когда-либо встречала.
Однажды Коко планировала переночевать в Нью-Йорке по дороге с Гавайев в Париж. Я предложила:
— Не хочешь ли прийти на ужин, пока будешь здесь?
Она ответила:
— Нет, нет, нет. Слишком изнурительно. Я очень устала. Очень утомлена. Не могу дождаться, когда вернусь в Париж.
Позже мне позвонили и сообщили:
— Мадемуазель с радостью придет на ужин, если ей не придется разговаривать.
Я сказала, что нас будет всего четверо и ей необязательно даже садиться за стол, но я буду счастлива видеть ее. Она редко бывала в этой стране. Думаю, за все время она приезжала не больше трех раз. В то время французы нечасто пересекали Атлантический океан. Понятия не имею, почему они так жалуются на перелеты. Хотя, конечно, они жалуются на все, включая Францию.
Итак, Коко пришла с весьма обаятельным мужчиной, французом, который сопровождал ее в путешествии. Она села на самом виду, скрестила ноги и принялась говорить. Объявили ужин. Она села за стол, ела все, что попадало в поле зрения. И говорила не переставая. В разгар ужина спросила:
— Можем ли мы пригласить Элену? — имея в виду Элену Рубинштейн118.
Вы видели ее на снимках? Она выглядела великолепно. Умопомрачительная польская еврейка. Умопомрачительная! Я позвонила Элене и сказала:
— Если не возражаешь против того, чтобы прийти после ужина — мы уже давно за столом, — то знай, что Коко хочет с тобой увидеться.
Элена пришла. Стояло лето. На Коко были белый стеганый атласный костюм с юбкой ниже колена, хотя и короткой, белая кружевная блуза, а в волосах — белая лента и гардения. Никогда не видела, чтобы кто-то выглядел столь же восхитительно, столь же прелестно. Сколько ей тогда было? Она умерла в восемьдесят восемь. Впрочем, какое это имеет значение? Элена Рубинштейн появилась в изысканном пальто длиной до пола. Под «изысканностью» я подразумеваю красивейшие петли для пуговиц, очень высокий ворот, а также материал — китайский шелк ярко-розового цвета. Две женщины встали друг напротив друга. Затем ушли в заднюю часть дома, в комнату Рида. Через некоторое время я заглянула к ним — убедиться, что все в порядке. Вдруг они совершили групповое самоубийство. Они не двигались. Элена сказала:
— Мне нравится комната твоего мужа. Здесь хорошо.
Эти двое стояли там остаток вечера, обсуждая бог знает что. Я заходила к ним время от времени. Они так и не присели. Стояли, как мужчины, и разговаривали на протяжении четырех часов. Никогда еще я не находилась в присутствии людей с такой силой личности. Они обе ею обладали. Ни одна из них не была истинной красавицей. Обе явились из ниоткуда. И обе стали намного богаче большинства мужчин, которых сегодня мы называем богатыми. Всего этого они добились самостоятельно. Конечно, в их жизни появлялись мужчины, которые помогали, однако они заслужили каждый заработанный цент. Вы спросите, были ли они счастливы. Счастье не является каким-то значимым параметром для европейца. Жить в довольстве — это для коров. Однако я полагаю, что все-таки были, по крайней мере в период, когда обладали властью, стояли у руля и управляли всем. А именно это они и делали: эти две женщины правили империями.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Как я любила Париж! Бывая там в двадцатые и тридцатые, я останавливалась в жутком отеле на бульваре Осман вместе с этими сомнительными индийцами. Они вечно не давали проходу встречным женщинам. Это очень возмущало мою горничную:
— Какие ужасные, вульгарные люди! Почему мы живем здесь?
Мы! Я приезжала туда, потому что это было недорого и я могла тратить деньги на другое.
Обеду я никогда не придавала особое значение. Зачастую я съедала его наверху, в своем маленьком номере дешевого отеля, чтобы сэкономить время для чего-то действительно интересного.
В то время по вечерам было принято ходить на танцы. И наряжаться на них! Не забывайте, мы одевались красиво всегда и везде. Я хочу сказать, что в Studio 54119 мы не появлялись в чем попало.
Раньше я проводила за примерками дни напролет. Ездила мерить свои ночные сорочки. На примерку одной сорочки являлась по три раза. Представляете? Люди спрашивают:
— Для чего тебе это было нужно?
Однако именно это вы делаете, чтобы получить новую сорочку. Невероятно красивую, примерно за двенадцать долларов. Видели бы вы эти ткани. Какой выбор! Разные сорта крепа, атласа. У каждой ткани свой вес. Любые цвета, в том числе грейж — смесь серого и бежевого, которую сейчас нигде не увидишь. Кружево! И то, как все это сочеталось! То была целая жизнь. Чрезвычайно напряженная жизнь в моде. Я занималась примерками с полудня до вечера — весьма напряженно. Очень напряженно, с этим не поспоришь. А еще обувь. Перчатки, которые делали на заказ у Александрин. Шляпы — у Ребу. И у Сьюзи.
Я не понимаю, как можно что-то покупать в Америке. В Париже, если я иду на показ коллекции, — это одно. Если прихожу на примерку — другое. Все это очень эффективно. Французы — умные люди, талантливые бизнесмены. Теми организациями, в которых я бывала, замечательно управляют. Но в Америке все иначе. Bloomingdale’s — просто закат шопинга, ведь там нет никого, кто обслужил бы вас. Вы только ходите и рассматриваете. Вдруг видите мужчину и думаете, что это администратор универмага.
— Извините, леди, ничем не могу помочь. Я, как и вы, ищу кого-то, кто поможет мне.
И вот вы выходите на улицу со слезами на глазах: ничего не добившись и к тому же потеряв здоровье!
Или иду я, скажем, в Saks Fifth Avenue, где вижу на вешалке с колесами два десятка платьев по пять тысяч долларов. На вешалке! Это меня шокирует. К тому же пройти через Saks — это уже целое приключение. Сходите с эскалатора, оказываетесь не в том отделе, разворачиваетесь и снова едете на эскалаторе. Опять сходите с него, минуете отдел нижнего белья, отдел косметики, преодолеваете еще несколько километров по обувному, и вот наконец перед вами платья за пять тысяч долларов — Oscar de la Rentas, Bill Blass, — которые все вместе болтаются на вешалке. Конечно, многие люди ценят разнообразие. Они уходят домой с пустыми руками. Но они сходили за покупками. Это такой спорт. Однако в Париже это целое событие, которое случается, быть может, пару раз в год. Паломничество.
Поездки в Париж на показы коллекций всегда были для меня шансом увидеться с Бебе Бераром, восхитительным художником. Вон там на стене у меня висит одна из его зарисовок. Бебе Берар для меня подобен кому-то из эпохи Карла Великого. Не спрашивайте, в чем причина, но это так. Он имел самые ясные в мире глаза. Почему — не имею представления.
Он был моим лучшим другом в Париже. Он был другом в Париже любому, кто наделен талантом. И когда он прикладывал к чему-то руку, это походило на золотое прикосновение. Будь то искусство, мода, балет, театр… В каждом из миров Берар возводил мосты.
Одно меня печалит: то, что сегодня осталось миру от Берара, совершенно несопоставимо со всем, что он делал. Многие из его творений использовались на сцене. Постановки, которые я видела… для меня никогда не существовало других декораций, кроме декораций Берара.
Однажды он занимался Мольером. Не вспомню, какой пьесой. Ecole des Femmes120, полагаю. Действие начиналось в розовом саду с растущими всюду кустами роз, и с зеленью, покрывающей всю сцену, и со шпалерами для вьющихся лоз. Персонажи двигались между этими кустами, когда огни начали гаснуть. По мере того как они медленно затухали, сверху спустилась люстра! И еще одна, и еще четыре, и вот мы уже видели чудесную гостиную. Это звучит просто. Я не сумею передать это так, как следовало бы. Но никто, кроме Берара, не мог сделать подобного.
А еще… то, как он оформил La Folle de Chaillot121! В подвале эта старая сумасшедшая рассказывает, как просыпается по утрам, как рисует себе лицо, как смотрит на себя в зеркало — и как оживают ее глаза… Безумная поэтическая фантазия. Слова, конечно, написал Жироду. Но декорации Бебе создали тесную подвальную комнатку, где эта бедняга спала на стопке половиков. И это была самая высокая стопка из всех, какие вам приходилось видеть. Она вся — буквально вся — состояла исключительно из ковриков, ковриков, ковриков… и в этом сквозило нечто прекрасное. Несколькими годами позже я опубликовала в Vogue текст, в котором Жироду описывает утренний макияж той сумасшедшей. Он вспомнился мне однажды утром, когда я наносила макияж на собственное лицо.
Декорации, конечно, выбросили, когда пьесу закрыли. К сожалению, в мире нет места использованным декорациям. Все, что остается, — воспоминания. Подобно опиумному сну, который подходит к концу.
Бебе, случалось, говорил мне:
— Ты должна пойти со мной прогуляться по кладбищу Пер-Лашез, и мы увидим всех наших старых-старых друзей.
Каждое имя на каждом камне — это, безусловно, имя, с которым мы выросли, такова культура. Уверена, прогулка оставила бы большое впечатление. Мы так и не пошли. Но часто по воскресеньям мы ходили в старый заброшенный замок недалеко от центра Парижа. Замок пустовал, и мы бродили вокруг, глядя на стену с изображенными на ней чудесными животными: оленями, собаками, лошадьми. Вам знакома эта стена, если вы смотрели фильм Кокто La Belle et la Bête122.
Насколько хорошо я знала Бебе, настолько же плохо знала Жана Кокто123. Но я помню вечер с Кокто, проведенный в его номере в отеле накануне войны. В чудном маленьком отеле на правом берегу Сены, недалеко от Камбон, на улице, которую пересекаете, не замечая. Его комната была тесной и скудно обставленной, с железной кроватью, около которой стоял низкий столик, чрезвычайно изысканно сервированный атрибутами курильщика опиума. Кокто лежал на кровати в красно-белом батистовом платке, повязанном вокруг шеи, как у бандита, и все туже и туже стягивал его концы. Никогда не слышала об этом ни раньше, ни позже, но мне рассказали, что этим сдавливанием он стимулировал щитовидную железу — правда или нет, откуда мне знать?
Комната была наполнена дымом, и Кокто говорил не переставая. Неизвестно, сколько трубок он выкурил к тому времени, но явно много. Я начала испытывать такую жажду, что, казалось, мое горло вот-вот треснет, но он в своей речи не делал пауз, достаточно длинных для того, чтобы я могла попросить стакан воды. По одну сторону кровати опустился на колени Жан Маре, по другую — еще один красивый юноша, — подобно архангелам с картин эпохи барокко. Но я стала для него новой аудиторией. Поэтому он говорил, и говорил, и говорил. Конечно, меня впечатляло то, что я слышала. Он говорил изысканно, фантастически… То была одна из иступленных, непостижимых фантазий, какие рождает добрая доза опиума. Не могу передать вам ни слова из сказанного.
Наконец примерно в половине второго ночи я поняла, что больше не могу этого выносить, и ушла. Вернувшись в отель, я, кажется, выпила шесть бутылок воды. А наутро проснулась с похмельем, какое убило бы целый морской флот. Чувствовала себя так, словно меня заключили в Нюрнбергскую железную деву, внутри которой гвозди впивались в мое темя.
Однажды я сообщила своей горничной, что в любую минуту может произойти самое волнующее в мире событие. Мистер Берар собирался приехать в Нью-Йорк, в Америку! Вы знаете, как ненавидят французы путешествовать, и все же Берар планировал приехать. Мы не знали точно когда и не были уверены, что приедет вообще. Но надеялись. И вот горничная подошла ко мне и сказала:
— Мадам, я видела мистера Берара.
Я ответила:
— Как ты могла его узнать? Ты никогда с ним не встречалась.
— Но, мадам, он ровно такой, как вы описывали: невысокий мужчина, похожий на танцора, с остроносыми туфлями и лицом, обращенным к небу.
Какой восторг! Она ухватила то главное, что я чувствовала в нем. Она встретила его на улице и немедленно узнала.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Когда я приезжала в Париж, чтобы посмотреть новые коллекции и увидеться с Бераром, я снимала комнату в отеле Crillon. Crillon оставался довольно старомодным местом все те годы. У меня всегда там возникало чувство полного уединения. Я имею в виду: вы заходите, и внутри полно народу, а потом доезжаете на лифте до своего этажа — и на этом все. С этих пор вы не знаете, кто еще живет в отеле. Каждый здесь относится к вам с заботой. Никаких ошибок: вам звонят не без десяти минут семь, а ровно без пятнадцати. В этом ощущается своего рода величие.
Некоторые отели примечательны не столько таким величием, сколько выдающимся консьержем. Grand Hotel в Риме привлекает меня своим великолепным консьержем Бузо. Знаете его? Он прекрасно выглядит, мил в обращении и чрезвычайно внимателен. Единственный человек на земле для него — это вы. И такое отношение — к каждому. Вот он говорит по-арабски с кем-то из Каира, а потом снова поднимает трубку и беседует уже бог знает на каком языке с кем-то с Борнео.
Я приехала посреди ночи, только-только позвонила, и вот он уже здесь, и у него есть для меня номер, и все как по маслу. Но от француза или англичанина такого отношения не ждите.
Знаете ли вы отель Cavendish на Джермин-стрит в Лондоне? Им владела Роза Льюис. Когда-то она была любовницей Эдуарда VII, а потом досталась лорду Рибблсдейлу, увековеченному на портрете кисти Джона Сарджента,124 — красивому мужчине в цилиндре. Рибблсдейл и оставил ей этот отель, который был в запущенном состоянии, но обладал замечательной атмосферой. Роза Льюис использовала в некотором смысле произвольную систему выставления счетов. Если вы ей нравились либо она знала, что вы студент и не располагаете средствами, она могла поселить вас в Cavendish почти даром. Но если у вас громкое имя, в особенности американское, она зачастую отправляла счет на круглую сумму.
Я была в Лондоне вместе с Долли Шифф, дочерью банкира Мортимера Шиффа, должно быть, в 1930-м или 1931 году. Долли предложила:
— Давай пообедаем в Cavendish.
— Никогда не слышала, чтобы кто-то там обедал. Не знаю, есть ли у них вообще обеденный зал.
— Конечно, у них есть обеденный зал.
К нам вышел швейцар, миниатюрный, невысокий мужчина.
Мы сказали, что хотели бы пообедать чем-то очень легким.
Через несколько минут явился маленький белый терьер. А затем — Роза собственной персоной. Она была безразмерной женщиной и заполняла собой много пространства. В руке она держала бутылку шампанского.
— Вы, юные леди, обе американки, не так ли?
Ей чрезвычайно важно было узнать наши имена. Стоило Долли сказать, что она Шифф, как мы тут же влипли бы. Получили бы счет на пятьдесят фунтов за всех недавних гостей отеля, которым она назначала всего по несколько шиллингов в неделю, потому что они ей нравились.
Она разложила ломберный стол в своей частной маленькой гостиной и поставила на него шампанское. Никогда еще у меня не было такого замечательного обеда. Однако Роза все суетилась, выпытывая, кто мы такие. В конце концов она спросила:
— Не хотите ли взглянуть на некоторые из моих уютных номеров?
— Было бы чудесно.
Но Долли сказала:
— У меня урок в Королевской школе вышивки. — Она не обманывала, хотя это и не оправдывало ее. — Мне нельзя опаздывать. Поэтому оставлю вас здесь.
И уехала на моей машине. А я не могла выбраться из отеля. И начала паниковать. Роза Льюис поднялась со мной наверх. Открыла какую-то дверь.
— Майор! Майор! Вы здесь? Тут для вас американская девушка!
Она втолкнула меня в комнату, а затем продолжила подталкивать к ванной комнате, где старик — вы не поверите! — лежал в ванне на когтистых лапах и пялился на меня.
Я сказала:
— Прошу прощения. Полагаю, мы все знаем нашу хозяйку: она чрезвычайно щедра и, как бы это сказать… до свидания.
И побежала вниз так быстро, как могла, лишь бы оказаться в любом другом месте. Буквально любом! По черной лестнице — прочь на Джермин-стрит, где поймала такси.
Вот это приключение!
Знаете ли вы, что у меня завязываются самые невероятные разговоры с водителями такси? У них есть мнение, поверьте, на любой счет. На днях я повернула за угол на Парк-авеню, остановила такси, села в него и попросила отвезти меня в Музей. Был понедельник, и мне требовалось вернуться к делам, поэтому я достала свои бумаги и вытянула ноги, как делаю всегда, когда еду в такси одна. Через пять кварталов или около того машина остановилась на красный свет, и водитель спросил:
— Мадам, — я знаю, что он смотрел на меня в зеркало всю дорогу, — позволите задать вопрос? Помните ли вы, как в годы войны я вез вас и Кларка Гейбла на другой конец Лонг-Айленда в гости к вашей подруге Миллисент Роджерс?
— Да, — ответила я. — Помню очень хорошо. И вас тоже.
Миллисент подцепила этого водителя, когда шла война. Из-за ограничений по расходу горючего ей не разрешалось иметь машину и водителя, но она привязалась к этому мужчине и его такси, и он стал почти членом семьи. Она отправляла его вместе со своей горничной подобрать что-то подходящее к паре сандалий или, если горничная нужна была ей дома, отправляла его одного подобрать то, что сочеталось бы с блузой такого-то цвета и кардиганом вот такого. В конце концов он стал ее наемным работником, и всякий раз, когда мы с ней собирались куда-то, она отправляла за мной эту машину и этого мужчину. Ее единственного и неповторимого любимца-таксиста.
Он так и не обернулся ко мне. Смотрел в зеркало, и мы говорили о Миллисент Роджерс весь остаток пути до Музея.
Я не стала оставлять больших чаевых. Это выглядело бы как покровительство. Но, уходя, сказала:
— Ни один из нас никогда не забудет этой красивой женщины, не так ли?
Кстати, о стиле. Миллисент и Элси Мендл — две женщины на моей выставке «Стильные женщины Америки» в Метрополитен-музее, которых я знала лучше других. Миллисент много жила в Санкт-Антоне, в Австрии. Совершенно очаровательный факт: она ездила в музей в Инсбруке зарисовывать костюмы девятнадцатого века, чтобы потом ее местный портной шил ей такие же. Затем она приезжала в Париж, одетая в черный костюм Schiaparelli по последней моде, который сочетала с блузой, сшитой у себя в деревне, и каким-нибудь изумительным головным убором. Или надевала исключительно элегантную шляпку и юбку-дирндль125.
Рассказывала ли я о том вечере, когда увидела Миллисент на вечеринке в старом отеле Ritz-Carlton здесь, в Нью-Йорке? В начале вечера она появилась в платье Paquin126— из черного шелка, с турнюром и шлейфом. Когда принесли десерт, она капнула на него мороженое и ушла переодеться. Когда принесли кофе, она пролила и его и ушла переодеться в еще одно платье. Миллисент — американка до мозга костей: Standard Oil127 — это ее отец Генри Хаттлстон Роджерс. После развода с матерью Миллисент он женился снова и снова, порою торопясь развестись с предыдущей женой, чтобы сочетаться браком со следующей: одну из бывших жен потом откапывали со стеклом в животе, другую — с порохом где-то еще… Словом, скандал за скандалом.
Миллисент любила красивых мужчин и просто с ума сходила по Кларку Гейблу. У них завязался серьезный роман. Кларка не назовешь столь уж неотразимым. Голова слишком большая. Миллисент же была обольстительна сверх меры — конечно, Кларк не мог это выдержать. Возможно, европеец справился бы, но этот был американцем — и очень простым. Кровь и плоть — и секс. Уверена, он никогда не обходился с ней плохо, не изменял, но он пил. Кларк заказывал три ящика скотча, закрывался в своем гостиничном номере и распоряжался, чтобы его не беспокоили звонками. Он не брился, не мылся — только пил. И десять дней спустя, или две недели спустя, объявлялся снова.
Но как хотелось бы мне поделиться с вами хоть частью его невероятных ресниц! У него были самые красивые ресницы, какие я видела у мужчин — у человека вообще. Точно как у шетлендских пони. Возможно, вы не так хорошо знаете шетлендских пони, как я. Ужасающие маленькие бестии, обладающие самыми длинными и пушистыми ресницами, какие бывают у живых существ. Кларк имел точно такие же.
Помню один вечер, проведенный с ним в ресторане El Morocco, — тогда тот находился на пике своей изысканности. Мы приехали и встали за красным бархатным канатом. К тому времени уже прошел слух, что мистер Гейбл появится в ресторане, и мистер Джон Перона, владелец, вышел, чтобы проводить нас за столик. Кларк сжал мою руку:
— Не смотри влево и не смотри вправо, просто иди. Придерживай свою шляпу, детка, — это место сейчас взорвется!
Едва он сказал это, как присутствующие озверели — буквально озверели! Эти взгляды! Люди перегибались через столики. Все «утонченные» особы… превратились в животных и напоминали ревущий зоопарк. Я могу подтвердить: это место действительно взорвалось. Власть — самая пьянящая вещь в мире. А из всех форм власти наиболее пьянящая — слава.
«Придерживай свою шляпу, детка…» Так сказал Кларк. Точно. На мне не было шляпы, как вы понимаете. На мне было то, что я всегда носила в сороковые: шарф-хомут — как у маленького Гойи, если позволите.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Полагаю, Хёрсты платили мне восемнадцать тысяч долларов в год все двадцать восемь лет моей работы в Harper’s Bazaar. Должно быть, деньги Хёрста уходили на Сан-Симеон. Я, определенно, тех денег не видела.
Я стала самым экономически выгодным событием в жизни Hearst Corporation. Возможно, они любили меня, потому что я не знала, как выудить из них деньги. Они никогда не отличались щедростью. Именно поэтому в конце концов я ушла.
Кармел Сноу была великолепным редактором. Светилась энтузиазмом вплоть до последних лет моей работы в Harper’s Bazaar, но потом вдруг просто перестала появляться в офисе. Думаю, она не могла больше выносить давление. Она утратила остатки сил. Два или три года Кармел увядала, и хотя я никогда не задумывалась о том, что все это время управляла журналом, именно это я и делала. После двадцати восьми лет сотрудничества, в 1959-м, Хёрсты повысили мне зарплату: на тысячу долларов. Представляете? Вы дали бы такое повышение своему повару после того, как он готовил для вас целых двадцать восемь лет?
Единственным человеком, чья зарплата росла, когда я трудилась на Harper’s Bazaar, был Ричард Берлин. Он управлял империей от имени старого Уильяма Рэндольфа Хёрста. Однажды вечером, через пятнадцать лет после моего ухода из Harper’s Bazaar, я ужинала с Энди Уорхолом и другими художниками с The Factory128 в ресторане Pearl’s. За наш стол села Бриджид Берлин, дочь Ричарда. Хорошая девушка. Ее отца мы тоже ожидали за этим столом в центре ресторана. К тому времени он жил безбедно, однако целиком пребывал в прошлом. Он все еще оставался весьма красивым. Когда-то числился среди хороших друзей герцога Виндзорского. Одевался с иголочки. Никто, кроме герцога Виндзорского, не завязывал галстук так, как он. Помню, герцог сказал:
— Дик, никто не умеет повязывать галстуки, как это умеешь ты.
После Бриджид появился и Дик. Он встал за моим стулом, положил руки мне на плечи. И обратился ко всему ресторану:
— Без этой крошки, — он имел в виду меня, — не было бы издательства Хёрста. Она управляет всем. — Затем принялся восклицать: — Самый выдающийся редактор из существующих… — и так далее и так далее. Он всецело жил в прошлом.
На этих словах Бриджид перебила его:
— В таком случае не забывай, что ты должен повысить Диане зарплату. Она хочет повышения, папочка.
И папочка ответил:
— Все, чего она хочет, мы дадим! — Казалось, он представления не имел, где находится.
Когда он переживал свой расцвет, другие люди Хёрста и надеяться не могли на такое же благополучие. Поэтому пришедших ко мне парней из Vogue — Пэта Пацевича и Алекса Либермана — я внезапно надумала выслушать. Они хотели забрать меня к себе. Я сказала:
— Послушайте, мне все здесь нравится. Мне нравится место, которое я занимаю. Вам придется предложить мне очень много.
— Мы предлагаем тебе луну и грош, — ответили они и в итоге это сделали. Мне дали огромную зарплату и возможность безлимитных расходов на служебные нужды, а еще поездки в Европу, когда бы мне туда ни захотелось.
Вот на что они меня подцепили. Для Harper’s Bazaar на модные показы в Париж ездила Кармел Сноу. Я же повидала достаточно Америки, и меня снова тянуло в Европу. Поэтому я перешла в Condé Nast, в Vogue.
Я любила Конде, вы знаете. Ужасное событие уничтожило его — биржевой крах 1929 года. Восемнадцать миллионов, которые, конечно, были его личными сбережениями, накопленными за всю жизнь. Он умер в 1942-м. Сэм Ньюхаус, которого я обожала, рассказал мне, что купил Vogue за миллион долларов у Condé Nast, чтобы подарить своей жене Митци на Рождество и посмотреть, что у нее получится. Конде был мертв, и там не осталось никого с издательской жилкой. Никого.
Когда я пришла, мне дали кабинет Конде. Это ужасно польстило мне. Кабинет был огромнейшим. Я сделала непростительную вещь. Сказала Пацевичу:
— Слушай, Пэт, я не могу сидеть за столом и бесконечно долго наблюдать, как человек идет через комнату. Просто не могу. Так и хочется сказать: «Поторопитесь. Чуть быстрее, пожалуйста».
Так что я отрезала один конец комнаты, представляете? С помощью перегородки. Это же подобно отрезанию части собора Святого Петра в Риме.
Я организовала большой административный офис и посадила в него трех секретарей. У меня были замечательные секретари-англичане. Они все содержали в идеальном порядке, поэтому утром, когда я приходила в свой кабинет, он выглядел так, будто я чрезвычайно аккуратна. У некоторых людей в кабинетах стоят огромные круглые столы, подобные обеденным, за которыми они могут устраивать собрания. Поскольку я никогда не провожу собрания, никогда не хожу на собрания и не знаю, что делают на собраниях, я обходилась просто большим черным рабочим столом. Кроме него в кабинете находился большой длинный стол с таким же черным лакированным покрытием, где громоздились фотографии. У меня была доска для заметок. У меня были леопардовый ковер и леопардовая мягкая мебель. И алые стены. Кабинет вовсе не выглядел экзотично. Ненавижу экзотику, это так глупо. Еще там стояли два шведских плетеных кресла, очень красивых. Они предназначались для гостей, всего два. И диванчик. А остальное пространство занимали книжные стеллажи. Такой весьма рядовой кабинет, ничего претенциозного, однако просторный и наполненный воздухом. Каждый день я находилась там до половины восьмого вечера. В офисе было чрезвычайно многолюдно. Все лондонские парни являлись один за другим. Шикарные девушки из Чехословакии и Польши… Бог мой, эти девушки выглядели невероятно! Фотографы сходили с ума — некоторые больше других. Знаком ли вам итальянский фотограф Пенати? Он, можно сказать, вплыл в нашу жизнь подобно причудливому облаку. В итальянских журналах я видела его снимки королевских детей — конечно, самых красивых детей в мире. Итальянская королевская семья, возможно, не одарена неземной красотой, но важно помнить, что бабушка — мы с ней примерно из одного поколения — была дочерью козьего пастуха. Они всегда волшебно выглядят, правда? Кажется, что они всюду ходят в матросках. Я принесла фотографии Алексу Либерману и сказала:
— Этот парень — просто мечта.
Один итальянский друг поделился со мной умопомрачительной историей о Пенати. Якобы все в Турине и Милане восторгались тем, как он фотографирует детей. И как-то к нему обратилась одна видная итальянская семья: требовалось провести фотосессию детей в качестве рождественского подарка отцу семейства.
Пенати ответил:
— Хорошо, если хотите, чтобы я снимал ваших детей, мне необходимо остаться с ними наедине.
Семья запротестовала:
— Кто-то из взрослых должен быть в доме. Будет звонить телефон, с рынка доставят пакеты с продуктами. И, кроме всего прочего, нам надо есть.
Он сказал:
— Нет, невозможно. Если вокруг будут люди, фотографировать я не смогу.
Они ответили:
— Хорошо, но вам придется сделать исключение для одного человека. Мы настаиваем на присутствии гувернантки. Это не обсуждается.
— Договорились. Я приду в девять утра и никого больше не желаю видеть до пяти вечера.
Семья и вся прислуга уехали в назначенное время и провели день, гуляя по Милану. Они прошлись по магазинам, съездили в зоопарк. Вернулись около половины шестого. Тишина. Необычайная тишина. Отворили дверь. Все дети сидели на полу, поедая из огромных, похожих на тазы, мисок мороженое. Повсюду были сладкие пироги. А гувернантка, совершенно голая, лежала на диване, пока ее фотографировал Пенати.
Разве не чудесно?
Что ж, можете себе представить, что он чувствовал, снимая для Vogue всех этих невозможных красавиц, которые съезжались со всей Европы.
Сомневаюсь, что кто-либо когда-то оказывался в лучшем месте в лучшее время, чем я, пока являлась редактором Vogue. Vogue всегда радел за повышение качества жизни для людей. Я говорю о том, что новое платье ничего вам не даст. Важно, какую жизнь вы проживаете в этом платье, и какой являлась ваша жизнь до него, и что вы будете делать в нем дальше.
Как и все великие времена, шестидесятые были эпохой личностей. Впервые личностями стали манекенщицы. Это время великих целей, время изобретений. И те девушки делали сами себя. Естественно, как редактор, я находилась рядом, помогая им в этом.
Твигги! Она не мое открытие — не в полном смысле. Я знала, кто она, и отправила за ней. Я видела ее однажды в Elle на маленькой-премаленькой фотографии — там была только голова. Тогда эта своеобразная жутковатая крошка, худая как щепка, приехала ко мне в Нью-Йорк — с волосами кукурузного цвета и с великолепной кожей, прекрасно сложенная, а затем она открыла рот, из которого полилась весьма необычная английская речь.
— Да ты глянь! — сказала она, и при этом лицо ее воплощало английское изящество. Не было другой такой кокни, как Твигги, но шестидесятые стали великой эпохой кокни.
Твигги никогда не появлялась без телохранителя. Когда она приходила в мой кабинет или когда мы примеряли одежду, он всегда сидел за дверью, держа перед собой огромный мешок. Припоминаю, что звали его Монк, и как-то мы поговорили. Я спросила:
— Что в мешке? Пушки?
— Ага, — ответил он и открыл мешок. Их там было штук семнадцать.
— О-о-о, вот это да! — сказала я. — Мы в безопасности.
Потом появилась Шер. Ее я тоже не изобретала — сомневаюсь, что кто-либо когда-то мог хоть что-то внушить Шер, — но именно я привела ее в мир Vogue. Должна рассказать вам, где я ее нашла, где обнаружила.
Это произошло в Марокко, на узкой полоске пляжа между Мохаммедией и Рабатом. Мы с Ридом поехали туда повидать нашего сына Фреки и его семью. Остановились в отеле с тесными комнатушками наподобие монашеских келий, рядом с которым строили очередной королевский дворец. Каждый день приезжали внуки, и мы вместе выходили гулять на пляж. В один из таких дней на пляже ветер принес нам кусок газеты. Должно быть, чехословацкой газеты или ей подобной, поскольку я не могла прочитать ни слова, — только знаю, что это был не арабский язык, на котором я, конечно же, читаю бегло. На обрывке газеты я увидела фотографию этой невероятно обворожительной девушки. Это была Шер. Я положила снимок в свой портфель-дипломат и привезла с собой обратно в Нью-Йорк.
— Бог мой, — сказала я по возвращении в редакцию Vogue, — эта девушка — просто мечта! Уверена, вы с ней уже работали. Расскажите о ней.
Никто о ней не слышал. По крайней мере, никто в моем офисе. Хотя они должны бы. Что ж, я отыскала ее, отправила за ней… И нам удалось с ней поработать! Она была нашей моделью целую вечность.
Вместе с тем манекенщицы становились личностями в шестидесятые и личности становились манекенщицами. Это я придумала привлечь в качестве манекенщицы Барбру Стрейзанд. Ее успех был молниеносным. Я отправила ее в Париж с Диком Аведоном демонстрировать модели новых коллекций. Мы отправляли ее дважды. Мы фотографировали ее в профиль, с этим ее носом Нефертити. Снимки получались шикарные.
Какую ужасную фразу мы привыкли слышать одно время на каждом углу? «Иметь отношение» в значении «соотносить с». Люди всё соотносили с собой, и в этом таилась их ошибка. Полагаю, частично мой успех в роли редактора обусловлен тем, что я не беспокоилась о фактах, причинах и обстановке. Я существовала, и я проецировала себя на публику. В этом состояла моя работа. Думаю, у меня всегда было предельно ясное видение того, что публика способна вынести. Давать им то, чего они хотели, хотя и не догадывались об этом.
В то же время я всегда испытывала отвращение к растиражированности. Когда дело касается моды, ты должен идти на шаг впереди публики. Никогда это утверждение не было более справедливо, чем в шестидесятые. Порой я делала слишком широкий шаг и терпела фиаско.
Однажды я решила напечатать целый номер Vogue задом наперед, наподобие японской книги, потому что именно так, мне кажется, все просматривают журналы — я просто это предположила. Я постоянно вижу людей, читающих журналы таким способом: они листают с конца к началу. Мы его, однако, не опубликовали. Это могли принять за брак. Но первоначальная идея была верной.
Руководство Vogue никогда не тревожилось о том, что я публикую внутри журнала как редактор. Но я мало влияла на выбор обложек. Только вступив в должность, я отвечала за обложки в течение семи или восьми месяцев, в том числе за ту, для которой использован снимок Ирвина Пенна с манекенщицей, приставившей палец к своей переносице, и с черно-белым кольцом и парой черно-белых полосатых змеиных браслетов. Мне сказали, что в плане продаж в газетных киосках этот номер провалился. Я не говорю, что они позволили ему провалиться, дабы сбить с меня спесь, но я знаю: в отношении обложек от меня всегда ждали работы на широкую публику.
Но я никогда не сражалась за обложки. Помню мужчину, мистера Янга, отвечающего за доставку журнала по стране — полагаю, это называлось «распространением», — который значительно на меня повлиял.
— Ваш журнал появляется в провинции, миссис Вриланд, — сказал однажды он, — вас читают в маленьких городах и городишках, в деревнях и деревушках. Оставьте обложки нам. Мы сделаем так, чтобы их раскупили в киосках. Все, что внутри, — ваше.
Внутри я как-то раз опубликовала фотографию, которая не смогла выйти за пределы почтовых отделений в некоторых штатах. Это было нечто. Снимок с показа первой коллекции брюк Courrèges129. Фотография запечатлела топ, открывающий пупок. В редакцию начали приходить письма. «В нашем доме журналы кладут на кофейный столик, и теперь мы считаем неприемлемым класть на него Vogue. Как мать девятнадцатилетнего сына…»
«Боже, леди, — думала я, — отпустите его! Отправьте его куда-нибудь! На одну ночь в Танжер! В Тунис! В Каир!»
— Почему ты опубликовала подобный снимок? — вопрошали коллеги.
— Потому что я — рупор, — отвечала я. — Я узнаю новое, когда сталкиваюсь с ним. Да о чем мы говорим, ради всего святого, об угождении буржуазии Северной Дакоты? Мы говорим о моде — идите с ней в ногу!
Эта фотография была в новинку в то время. Но забавно: посмотрите на нее сегодня, и она покажется вам такой ординарной, такой приличной, такой старомодной.
Эти журналы формировали мировоззрение. У многих людей нет своей точки зрения. Им требуется, чтобы точку зрения им предложили. Более того, они ждут этого от вас. Со мной произошел любопытный случай — должно быть, в 1966-м или 1967 году. Я напечатала большой модный слоган: «В этом году вы всё должны сделать сами». Что ж, после его появления нам позвонили из всех магазинов страны со словами: «Послушайте, ваша задача — диктовать людям. Никто не хочет решать что-то самостоятельно. Они желают знать готовый маршрут и следовать за лидером!» Эти люди были правы. Вышел всего лишь один номер с моим слоганом — и тот свалил страну с ног. После мы вернулись к более привычным заявлениям: «Остерегайтесь носить серый жемчуг с розовым» — что-то в этом духе. А в следующем месяце: «Сочетайте абрикосовый с оранжевым». В подобных вещах мало стратегии. Это больше похоже на женское мышление. Ты просто чувствуешь именно это прямо сейчас. Так держать. Занимаемся рутиной. Пусть думают. Пусть спрашивают.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Я не могла позволить себе уехать на несколько недель, чтобы, скажем, увидеть Индию. Но я могла послать группу фотографов, редакторов и моделей, и они оказывались там уже на следующий день. Если я хотела отправить их в Индию, они ехали в Индию. Если хотела отправить в Японию, ехали в Японию. Если хотела отправить на Таити…
Никогда не бывала на Таити, но готова ручаться, что остров куда более незатейливый, чем представляется людям. Гоген был таким романтиком. Пусть он и жил на Таити, но многое вполне мог додумать. Объясню, почему говорю это. В те полные романтики годы моей работы в Vogue я организовала поездку, в которой моделей предполагалось фотографировать в таитянской обстановке. Я дала указания:
— Не обращайте внимания на крупных девушек, которые сидят там с цветами в волосах. Не нужно это фотографировать, потому что Гоген уже прекрасно справился с помощью кистей и красок. Наша миссия — найти наикрасивейшую белую лошадь с длинным белым хвостом на розовом пляже. Не низкорослую, как у Гогена, а высокую фантастическую лошадь, каких много во Фрисландии на севере Нидерландов, — с шикарным хвостом и гривой. Ищите, пока не найдете!
Они всегда получали особые указания, прежде чем отправиться в путь. Все думают, будто мой характер портится с годами, но именно тогда я была монстром — сущим монстром. Правда, все всё понимали самым замечательным образом. Я говорила не о том, что они могут обнаружить, а о том, что обнаружить должны.
А если не можешь найти — подделай. Подделай это. Очень это во мне отзывается. Много лет назад я ехала на поезде Twentieth Century в Чикаго. Я была еще маленькой девочкой. В этом же поезде ехал великолепный артист по имени Фриско. Чернокожий. В шляпе-котелке и невероятно щегольских туфлях. Он пришел в вагон-ресторан на завтрак, сел и открыл газету. Выглядел потрясающе. Официант, тоже чернокожий, подошел к нему и произнес:
— Доброе утро, мистер Фриско, сэр. Что желаете этим утром?
Фриско ответил:
— Мороженое и яблочный мусс. Поживее.
Официант погрустнел и, замерев на месте, сказал:
— Видите ли, сэр, это завтрак, сэр, и у нас нет ни мороженого, ни яблочного мусса.
— Хорошо, подделайте их.
Это произвело на меня невероятное впечатление. Именно такой подход я использовала в своей жизни ко многим вещам. Я могу сказать: «Устраивайся поудобнее, обопрись на подушки». Вы заметите: «Но здесь нет подушек». Тогда я отвечу: «Что ж, подделай их. Сверни плед или что-то в этом роде». Хоть убейте, не помню, что принес ему официант. Меня слишком ослепил вид Фриско — с тростью и котелком. В памяти остались шуршание газеты, то, как он полностью в нее погрузился, и то, как официант отвлек его: «Доброе утро, мистер Фриско, сэр».
Итак, в поездке на Таити парикмахером работал Кеннет. Некоторые замечательные мужчины работают парикмахерами, и Кеннет был замечательнейшим из них. Я сказала ему:
— Возможно, хвост таитянской лошади будет… недостаточно хорош. Тебе придется его подделать. Вдруг он окажется слишком куцым. Прихвати с собой синтетические волосы.
Синтетические волосы лучше натуральных — ведь их можно взять столько, сколько требуется.
И нам сделали лошадиный хвост из синтетического волокна, чтобы Кеннет взял его с собой и мог использовать при необходимости. Тогда как раз был расцвет моей приверженности синтетике — признаюсь, один из счастливейших периодов в моей жизни, потому что меня приводило в восторг обилие вещей, которые можно сделать с синтетическими волосами. Мы заплели эти волосы, добавив банты, банты, банты — пышные банты из тафты, целыми рядами. Ни одна инфанта не имела подобного! Я была без ума от того, какой хвост у нас получился. Шикарные банты, а волосы — густые, блестящие, длинные — до земли, словно шлейф, — точно как настоящий конский хвост: манящий и притягательный.
Они приехали на Таити, вооруженные этим искусственным хвостом, и принялись искать белую лошадь. Затем оттуда прислали снимки, и я пошла взглянуть на них вместе с Бабс Симпсон, редактором отдела моды. Бабс была лучшим редактором, умевшим подать моделей правильно — под «правильно» я подразумеваю настроение, которое изначально задумывалось, — однако сама она всегда оставалась довольно мрачной особой.
— Что ж, надеюсь, вы нашли на пляже белую лошадь, — сказала я.
— Там практически нет лошадей, — ответила она. — Лошадь на острове едва ли появлялась в последнюю сотню лет. Забудь о белой лошади.
— Ни одной?
— Что ж, там нашелся один старый жеребец.
— Допустим, — кивнула я. — Они его поймали?
Выяснилось, что они поймали этого древнего жеребца к концу третьей недели поисков. Он и правда был белым, но хвост его оказался довольно облезлым, и от Кеннета требовалось приделать ему наш синтетический хвост. Он подошел сзади к жеребцу, который за всю свою жизнь не видал ни одной кобылы и блуждал по острову в полном одиночестве. Теперь представьте: кто-то дотрагивается до определенной анатомической зоны этого жеребца… Он просто подпрыгнул! Это древнее создание, которое годами не знало ничего, кроме медленных, монотонных прогулок, издало дикий вопль — вы знаете, как ржут лошади, — и ринулось в горы. Он буквально взвился. И умчался неведомо куда. И пропал на пять дней.
Вообразите старину Кеннета, ужасно смущенного содеянным, — это явно было чересчур. По крайней мере, конь именно так и посчитал. Но вы должны понимать, что я всегда жду результата. Всю свою жизнь я работала на результат. И мне плевать, имелась ли на Таити хоть одна лошадь. Ей-богу, такую следовало найти, причем белую, и прицепить ей синтетический хвост.
— Но посмотри на эти снимки, — сказала я Бабс, — они вернули его, разве нет?
Вернули. Каким-то образом он появился снова. Полагаю, жеребец выбился из сил, обскакав около семнадцати гор и долин, издавая ржание и вопли, глядя на луну. И пришел обратно. Они приделали хвост. Возможно, конь вернулся, потому что впервые в жизни получил столько внимания. И они сделали снимки, слишком красивые, чтобы описать словами. Они знали, что не могут вернуться домой без фотографий белой лошади. И конечно, приехали с лошадью, и именно белой.
Кеннет обладал восхитительным чувством юмора. По возвращении он рассказал, что однажды вечером на Таити прибыли Джен и Майк Коулзы. Они собирались провести на острове месяц. Майк Коулз, который, как вам известно, был президентом Cowles Company, владел журналом Look и прочим, очевидно, выглядел самым несчастным из людей. Ему пришлось тащиться через весь Тихий океан. Это не он придумал — приехать туда. Таити вовсе не являлся его мечтой. Он приехал через не хочу. В отличие от Джен, его романтически настроенной жены, — она чувствовала себя там как в раю. Истинная женщина. Она видела Таити.
Итак, Кеннет вошел в бар при отеле. Приблизился к Майку Коулзу, с которым, разумеется, был знаком, и сказал:
— Майк, позволь обнять тебя. Хочу сказать спасибо за то, что позвал меня сюда, на Таити, издалека, чтобы я заботился о прическе Джен, пока вы на острове.
Майк чуть не упал, подумав, что вынужден платить Кеннету, который проделал такой долгий путь и будет заниматься здесь волосами его жены. Он чуть не умер.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
В Vogue мы вечно были жутко заняты. Десять лет, по два номера в месяц, и каждая статья с подписью D. V. Я прочитывала их и потом отмечала: «Пожалуйста, вырежьте второй абзац. По-моему, он ужасен. Придите ко мне, обсудим». И подпись: D. V. D. V.? Нет, никто меня так не называл. Всегда только «миссис Вриланд». Кто-то в Музее, полагаю, и зовет меня D. V. Кто — не знаю. В этом что-то есть. Deo volente — «воля Божья» или Dominus vobiscum — «с Богом». Думаю, понтифики ставят эти символы на своих буллах так же, как мы пишем «всего наилучшего» в конце писем.
Казалось, мы бесконечно работали над рождественским номером. В мой кабинет вносили карточный столик с сервированным на нем обедом: ореховая паста и сэндвич с мармеладом. И рюмка скотча. Я никогда не звала никого на ланч. Ни разу. Деловые обеды перечеркивают всю работу на день вперед. От них надо отказаться. Пойти на обед куда-то — нет, этого я пережить не могла.
Кроме того, еда — это то, в чем я совершенно не разбираюсь. Готова это признать. Рид замечательно ориентировался в гастрономии. Именно он всегда планировал наше меню. Но хотя у меня нет познаний в еде, определенные пристрастия я, конечно, имею. Обожаю картофельную запеканку с мясом. Могу есть ее целую вечность. Люблю кеджери130 — шипящий, брызжущий и обжигающий! Люблю рисовый пудинг и охлажденный заварной крем с фруктами. Люблю молодой картофель с тугой блестящей кожурой, напоминающей китайские изделия из слоновой кости. По части еды я человек очень простой. Мне нравится хэш131 из солонины с кетчупом поверх. Это привычный для меня гарнир.
Я не выношу продукты в чистом виде. Для некоторых это оказывается сюрпризом. По какой-то причине — полагаю, из соображений эстетики — они ждут, что я приду в восторг от сырой рыбы, которую в действительности терпеть не могу. Есть несколько мест в мире вроде Гонконга, Японии и России, где каждая моя трапеза состояла из вареной курицы и риса — точка. С вареной курицей и рисом нельзя ошибиться — вы не испытываете голода, и это замечательно. Если вокруг едят что-то в чистом виде, в моей тарелке — вареная курица и рис.
Чатни великолепен — я от него без ума. По мне, это царский соус. Он ассоциируется с империей, Викторией, махараджи… с великой эпохой.
Салат-латук божественен, хотя я не уверена, что это настоящая еда.
А бульон в ресторане Maxim’s! Вот это еда. В нем чувствуется каждая косточка каждого животного, каждый овощ. Это лучшая пища в мире. В семидесятые я обедала в Maxim’s, отлично проводя там время, как вдруг из углубления сливочника появился таракан. La Cucaracha! La Cucaracha!132 Местное обслуживание, которое всегда было на высоте, внезапно стало таким молниеносным, что я едва поспевала.
Лучшее мясо, лучшие яйца, лучшие фрукты и лучшие овощи находятся на рынках Парижа. Когда-то Сен-Жермен был бульваром с множеством мест, где можно купить продукты, однако сейчас там стало больше лоска, чем раньше, и это мне не нравится. Кругом элитные магазинчики, в окнах которых вы увидите только ивовое дерево, что, на мой взгляд, слишком пошло. Я же люблю смотреть на шестьдесят пять тысяч яиц в темной скорлупе.
Гренки должны быть коричневыми и черными. Спаржа — сексуальной и почти текучей.
Авокадо для меня никогда не бывает достаточно спелым. Оно должно быть черным. То, что вы выбрасываете в мусорное ведро, я ем!
Лучшая малина тоже черная. И ей полагается быть мелкой — чем меньше и чернее, тем лучше.
Идеальная клубника — очень крупная и с очень длинной плодоножкой, чтобы ее легко было вытащить. Ивонн, моя горничная, раньше по одной отбирала их для меня у Fraser-Morris. Изумительно. Бог знает сколько они стоят сегодня. Однажды я решила узнать цену за штуку. Ивонн пришла в изумление:
— Спрашивать цену, мадам?
— Послушай, Ивонн, — ответила я, — все спрашивают.
— Но, мадам…
— Ивонн, ты хочешь сказать, что пойдешь в ювелирный салон Гарри Уинстона за диадемой и не спросишь цену? Принято спрашивать!
Это не приходило ей в голову, хотя она сама, будучи француженкой, сберегала всякий кусочек тесьмы, попадавший в дом.
Правда чертовски важна для меня.
На днях внук сказал мне:
— Слушаю тебя и понимаю, что ты очень много лжешь. Возьмем то, что ты говорила неделю назад или две недели… Неважно, какое время вспоминать… Ты вечно рассказываешь истории, в которые невозможно поверить!
Да, я преувеличиваю — всегда. Конечно, факты важны для меня. Но хорошая история… отдельные ее детали… они в воображении. Я не могу назвать это ложью.
Считаю, нет ничего более неприглядного, чем истинная ложь. Меня остро задевает всякий, кто врет умышленно. Эти люди блекнут для меня. Я буду с ними исключительно вежливой, пожму руку, улыбнусь… но пусть идут к черту! Могут сгинуть с лица земли, мне все равно. Что-то внутри меня умирает. И я могу вычислить их на раз-два! Конечно, в бизнесе это довольно полезный навык.
Но есть те, кто по-настоящему верит в свою ложь. Они рассказывают, как провели день в Олбани. Как летали на самолете Дэвида Рокфеллера. Как обедали с губернатором. А в Олбани было довольно жарко. И так далее. Они верят во все это, пока рассказывают. Пока они говорят, история расцветает.
Во время работы в Vogue Алекс Либерман преподал мне очень важный урок. Мы говорили об одном неисправимом лгуне из числа наших коллег — человеке при том весьма значимом, бывалом, вросшем в стены издательства, с которым я ничего не могла поделать.
— Диана, — сказал Алекс, — ты знакома со многими лжецами, — и перечислил двоих или троих.
— Нет, я не могу назвать их лжецами, — ответила я. — По мне, они романтики.
— Разве ты не видишь, — продолжил Алекс, — когда люди не верят в то, что говорят, а просто пытаются извлечь для себя выгоду, тогда ты и не выносишь их. Если же они верят сами себе и ты веришь им, тогда ты ничего не имеешь против.
— Правильно! — сказала я. — Ты попал в точку.
Я никогда раньше не думала об этом в таком ключе. Ложь ради того, чтобы выпутаться из какой-то ситуации или выиграть что-то для себя, — это одно. Но ложь во имя того, чтобы жизнь стала интереснее, — что ж, это совсем другое.
Отдельная категория — бытовая ложь. Я не возражаю, если вы скажете: «Не могу увидеться с тобой сегодня вечером, потому что в это время у меня деловой ужин». Вполне приемлемо, не так ли?
Когда-то у меня работала изумительная ирландская горничная, с которой я обращалась совершенно невыносимо. Я заставляла ее произносить ложь — бытовую ложь — по телефону, денно и нощно. «Мадам еще не вернулась с обеда», «Мадам прилегла, и ее не велено беспокоить». А если я наотрез отказывалась говорить с кем-то, то: «Мадам нет в городе».
Через полгода она наконец решила меня покинуть. И, выходя за дверь, сказала: «До свидания, мадам. Впереди меня ждет честная жизнь».
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Забавно листать современные журналы и видеть ссылки вроде «Парфюм от…». Мы никогда не делали этого в Vogue и Harper’s Bazaar. Мы в то время были очень старомодными — хотите верьте, хотите нет — и педантичными. Но принцип мне понятен. Беспрестанное повторение имени, имени, имени… Это продажи! И аромат, хотя его нельзя увидеть, столь же важен для хорошо одетой женщины, как макияж, маникюр и жемчуг…
Chanel № 5 для меня до сих пор идеальный женский аромат. Его можно носить где угодно в какое угодно время, и всем — мужьям, возлюбленным, водителям такси — всем он будет нравиться. Ни один другой аромат пока еще не превзошел Chanel № 5.
Шанель стала первым модельером, который дополнил женский гардероб парфюмом. Ни один дизайнер до нее не помышлял ни о чем подобном. Chanel № 5 — совершенно изумительная вещь: лучший флакон, пробка, упаковка и, конечно, один из величайших ароматов. Наверняка вы помните это:
— В чем вы спите, мисс Монро?
— В Chanel № 5.
Знаете ли вы, почему парфюм получил такое название? Шанель не знала, какое имя дать ему. Ей на улицу Камбон привезли несколько вариантов на выбор. Коко позвонила одному из близких русских друзей — весьма аристократичному, блестящему мужчине — и попросила:
— Помоги мне сделать выбор. У меня мигрень. Голова раскалывается. Ты должен взять это на себя. Приезжай немедленно.
Он приехал, его проводили в спальню, где Коко лежала в кровати, едва способная говорить — так ее мучила боль.
— Вон там стопка из десяти платков, — сказала она. — Разложи их на каминной полке. Надуши каждый одним из образцов и, когда выветрится спирт, дай мне знать.
Он сделал как велено. Коко соскребла себя с постели и подошла к каминной полке. Она поднимала к лицу один платок за другим. Первый: «C’est impossible!» Второй: «Horrible!» Третий: «Pas encore». Четвертый: «Non». И вдруг: «Ça va, ça va!»133 Это был пятый платок. Природное чутье не обманывало ее, даже когда она находилась практически без сознания.
Два лучших в мире мужских аромата созданы Риго. Один назвали L’Eau Merveilleux134, а другой — Eau de Kananga135. Это крепкие ароматы. Они напоминают мне о великолепии джентльменов эдвардианской эпохи в Париже начала двадцатого века. Когда мы с сестрой были детьми, перед сном мы делали реверанс и целовали друзей наших родителей, что доставляло нам сплошное удовольствие. Многие мужчины имели усы и довольно длинные волосы — это была не компания американских биржевых маклеров, — и все они пахли одинаково. Лавровишневая вода — «вода Флориды»136 — аромат чистоты. Здоровый аромат — он хорош для кожи, хорош для души… и крепкий.
Сейчас существует целая школа, утверждающая, будто парфюм должен быть едва заметным. Сущий вздор. Говорю вам на основании опыта целой жизни.
Я обязательно ношу с собой флакончики, которые помещаются в сумочку, — так они всегда со мной. Чувствуете ли вы, что от меня исходит аромат парфюма? Не подходите ближе — если вам приходится тянуть носом, точно гончая, значит, аромат недостаточно сильный.
Мне рассказывали, что камердинер Наполеона каждое утро брал буквально целую бутыль парфюма, L’Eau Impériale — один из тех божественных наполеоновских флаконов, сплошь усеянных пчелами, — и выливал содержимое на тело императора. Целую бутыль! Сколько там было — пол-литра или литр — не спрашивайте. Но все описанное мне совершенно понятно.
Не стоит наносить на себя парфюм сразу после душа. Это величайшая ошибка, ведь аромату не за что зацепиться. Должна признаться, что Герти Лоуренс, которая жила тремя террасами ниже нашего дома на Ганновер-Террас в Лондоне — мы каждое утро вместе играли в теннис в Риджентс-парке, — обычно брала большую бутыль парфюма Molyneux, разбивала ее о край ванны и выливала содержимое в воду. Разумеется, вы не получите никакого эффекта, приняв ванну с растворенным в ней парфюмом, поскольку в последнем нет ни капли масла, только спирт. Это был просто триумфальный жест… Герти отличалась большой экстравагантностью.
Помню, когда Пату выпустил на рынок свой парфюм Joy, он совершил неподражаемый шаг: разрекламировал его как самый дорогой аромат в истории. И знаете что? Та реклама сделала Joy. После нее каждая женщина в Америке — буквально каждая — должна была иметь Joy. Парфюмы — удовольствие дорогое. Однако странно, что американцы — народ более чем расточительный — никогда не используют ароматы правильно. Покупают флаконы, но не разбрызгивают их содержимое. Шанель всегда говорила, что флакон нужно держать в сумке и освежать на себе аромат непрестанно.
Еще важнее — значительно важнее, чем ароматы, — то, что вы носите на ногах. Если с обувью все в порядке, то вы воплощение изысканности. Если же что-то не так, об изысканности можете забыть. Я хочу сказать, что вы можете носить скальные туфли, если того требует ваша профессиональная деятельность, или ортопедические — если есть проблемы со ступнями, но обувь при этом должна выглядеть безупречно.
Безупречность для обуви — главное. Я не могу носить готовую обувь. Иначе и быть не может, поскольку у меня короткие, широкие ступни с высоким подъемом, как у испанской танцовщицы. Поэтому все мои пары шьются на заказ.
Это серьезная тема для меня. Наконец-то мы затронули серьезную тему. Дело не в моде — это нечто жизненное. Я всегда говорю: «Молю Бога о том, чтобы умереть в городе с хорошим портным, хорошим башмачником и, возможно, с кем-то заинтересованным quelque chose d’autre137». Но все, что меня по-настоящему заботит, — это башмачник. У каждого должен быть обувной мастер, к которому можно ходить так же исправно, как к врачу. Тут мне повезло: я всегда имела дело с лучшими башмачниками в мире.
Замечательные мастера работали раньше в Будапеште. В Париже в тридцатые годы трудился выдающийся итальянский башмачник Перуджа, от которого я неизменно приходила в восторг. Его жена была настолько сногсшибательной, что на ее фоне Мистангет выглядела несколько несвежей, если вы понимаете, о чем я. Она стояла за кассой на Рю-де-ля-Пэ: «Bonjour, madame» — вы можете представить себе этот типаж. Она работала там, чтобы быть на виду у мужа. Он изготовил мне пару на низком каблуке — подобную тем, что я ношу сейчас, — когда все вокруг ходили на высоком. Я всегда думала, что высокие каблуки — последнее дело, хотя они и умеют красиво выгибать ноги, если те достаточно длинные.
Обувной магазин Dal Co в Риме в шестидесятые представлял для меня изумительное место. Их мастер никогда не смотрел мне в лицо. Он видел только мои ступни. Настолько был поглощен своим ремеслом.
И конечно, мой дорогой Роже Вивье, которого я знала еще до войны, когда он работал здесь, в Нью-Йорке. Обувь, которую он создавал, перебравшись в одиночку в Париж, — самая красивая из всего, что я видела. На выставке Vanity Fair в Музее я поставила некоторые из этих пар рядом с французскими туфлями восемнадцатого века — его туфли были сделаны целиком из слоев фатина или перьев колибри, расшиты мельчайшим черным жемчугом и коралловыми бусинами, все с изящными лакированными каблуками — и качество оказалось идентичным. Мы тратили по четыре с половиной часа, подгоняя для меня его узкие туфли на каблуке. И никто не делал подметку настолько плоской — плоской, как язык, — как это удавалось Роже Вивье. Вам стоит прийти и изучить мои пары, созданные им. Это урок совершенства.
Те туфли подходят мне идеально. Некоторые я ношу по двадцать лет — вот как хорошо они сделаны. У меня, кроме того, очень легкая походка благодаря занятиям балетом. И когда дело касается обуви, я просто помешана на уходе за ней.
Неначищенные туфли — конец цивилизации. Так получилось, что все мужчины в моей жизни — отец, муж, оба сына, оба внука — большие любители сияющей обуви. У Рида были туфли из кожи русского теленка, и в Лондоне наш дворецкий на протяжении пяти лет или около того начищал их кремом и рогом носорога, пока не добивался квинтэссенции очень «довольной» кожи. Только после этого Рид надевал их. Не знаю, выделывают ли в России до сих пор кожу теленка, но не забывайте: все, что делалось в то время, делалось на века. И для английских джентльменов было привычно использовать рог носорога для деликатной кожи. Кожа — живая, и она жива до тех пор, пока ее берегут.
Годами Ивонн начищала таким рогом мои туфли. Чрезвычайно чувствительная французская леди, она пальцем не шевелила, чтобы отполировать мебель, и тем не менее тщательно умащивала кремом и натирала все мои пары после каждой носки, в том числе и подошву. Да я помыслить не могла о том, чтобы пойти в обуви с неухоженной подошвой. Например, вы идете на ужин и вдруг поднимаете ступню, а подошва на туфле выглядит небезупречно… Что может быть прозаичнее?
А еще походка! Не выношу вульгарность тех женщин, что создают при ходьбе много шума. Это нормально для солдат, но, пока я росла, высшей степенью воспитания леди считалась беззвучная походка. Для меня это до сих пор так. К вашему сведению, в Vogue я уволила блестящую сотрудницу из-за того, как она ходила: бряцая каблуками! После разговора со мной она переехала в Париж. Я сказала:
— Я не в состоянии выносить вашу походку. Я просто не могу!
Хотя, конечно, ее проблема была в гневе. Если вы не можете контролировать свою манеру ходить — вы не способны сдерживать свой гнев. Уверяю вас, тяжелая походка — это форма гнева. Следует тянуть подъем стопы кверху, напрягать ногу и, возможно, носить чуть более низкий каблук. Или потрудитесь хотя бы шагать чуть деликатнее. А если у вас не получается, вам следует поехать в Париж. Как сказал Наполеон: «Отправляйтесь в Париж — и вы станете женщиной».
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Я получаю мало удовольствия от вечеров, на которых кто-нибудь встает и начинает выступать, или от вечеров со зрелищами и увеселением. Куда больше мне нравится просто поговорить. Хорошая беседа — редкое явление, и оно становится все более редким. Сегодня многие привыкли ходить в ресторан, но разговаривать в этом гвалте невозможно. Как замечательно, когда удается провести вечер у кого-то дома — маленькой тесной компанией, — где красноречивый гость берет слово, провоцируя тем самым жаркое обсуждение. Ресторан? Что может быть скучнее? Хорошие домашние повара, веселые приятели — вот залог превосходного ужина.
Моя любимая компания для ужина — англичане, потому что они никогда не смеются. Я бываю совершенно захвачена и очарована атмосферой, которую они создают в разговоре. Их остроумие — вот что великолепно. Забавный человек забавен лишь до поры до времени, остроумный же способен сидеть и завораживать бесконечно. Необязательно, чтобы кто-то смеялся. Окружающие могут молчать и восхищаться. Спонтанная остроумная речь, вне всяких сомнений, самое восхитительное развлечение из всех существующих.
Очень хорош в этом был Ноэл Кауард138. Что за талантливый рассказчик! «Несколько дней тому назад…» — и все за столом подавались вперед, чтобы послушать. Эти рассказы всегда полны драматургии, потому что все англичане — актеры, и существует очень мало талантливых актеров, не являющихся англичанами.
Я имею в виду разговоры на общие темы. Разные земные дела. Обожаю, когда кто-то удерживает всеобщее внимание за столом. Часто в наше время за ужином любят повернуться сначала к соседу справа, затем к соседу слева. Люди слишком увлекаются тем, что ведут за ужином счет: «Боже, я ни с кем не обсудил то-то и то-то». Какой вздор. Ведение счета не способствует хорошему ужину.
Сомневаюсь, что мужчины в этой стране достаточно серьезно относятся к участию в светских вечерах. Иными словами, они принимают их как должное, не трудясь продемонстрировать со своей стороны никакого своеобразия. Возможно, они приходят очень уставшими после рабочего дня. Это грустно. Мужчины общительнее женщин. Они способны получать удовольствие от вечерних развлечений, от смены ритма — с работы на отдых. Но не говорите мне, что ужины в общественных заведениях стали своего рода искусством. Нам следует вернуть себе прелесть домашних ужинов — и важно, чтобы некоторые из присутствующих мужчин были англичанами!
Очень кстати, если в воздухе витает дух абсурда… что-то вопиющее или запоминающееся. Грета Гарбо всегда привносила искру, от которой зажигались все за столом. Великолепная фонтанирующая речь. Гарбо никого не звала по имени. «Миссис Ври-и-иланд». А ее все называли Мисс Джи139. Голос ее, несомненно, был красивым и соблазнительным. Неизменно соблазнительным. Она обожала Рида и все его пальто. Она могла расхаживать по нашему дому в его пальто — не для того, чтобы ею любовались, а ради удовольствия накинуть его. Снимала одно, шла в его гардеробную и брала другое.
Коул Портер140 — еще один человек, зажигавший всех вокруг себя. Иногда, пригласив меня с Ридом на ужин, он сочинял короткий стишок о нас и играл эту зарисовку на фортепьяно. Ничего серьезного, само собой… Просто приятный сюрприз на полминуты или около того, пока нам несли лед для напитков. У него был дом в Париже на улице Месье, одной из тех закрученных улиц восемнадцатого века, которые выглядели так, будто их спроектировали по образу завитка дыма. Вы звоните, вызывая консьержа, дверь распахивается, и вот вы уже смотрите сквозь яблоневый сад, находясь в деревянно-кирпичном строении, какие встречаются в Нормандии. Заходите внутрь, а Коул наигрывает свою короткую песенку:
А вот и Диана
На форте-пиано.
Еще у него имелось палаццо в Венеции. Сказочное. В шесть утра Коул выходил на воду со своим гондольером и менялся с ним местами: гондольер сидел на носу гондолы, на месте Коула, а Коул с большим веслом стоял в задней части, в своем синем пуловере, в гондольерской шляпе с развевающимися ленточками, и прислушивался к ритму движения лодки. Гондольер направлял его. Разве не божественно? Все в жизни Коула было связано с ритмом. Вот почему он так заразителен. Вот почему он вечен.
Коула я считала самым обаятельным мужчиной, какого только можно иметь в своем окружении. И выглядел он всегда притягательно. Настоящий джентльмен, истинный светский мужчина. Очень хорош. Человек, которого вы назвали бы джентльменом с большой буквы. Он приехал из города Перу, штат Индиана. Но в нем не было ничего местечкового. Он обладал легким налетом другого мира. Признаться, я без ума от Индианы. Столько людей, проникнутых стилем, родились там. Не то чтобы я могла предоставить бесконечный список, но все же это так. Коул имел этот их говорок — занимательный, искрящийся.
Я присутствовала на той же домашней вечеринке на Лонг-Айленде, когда с ним произошел ужасающий случай с лошадью. Переходя асфальтированную дорогу, лошадь встала на дыбы, испугавшись приближающегося автомобиля. Она потеряла равновесие и упала, придавив Коула. Обе ноги переломаны. И это был конец. Для Коула началась новая глава — выживание.
После этого происшествия он выдержал двадцать восемь операций в течение примерно тридцати лет. Мы с Ридом часто навещали его в больнице. В медицинском центре Harkness Pavilion у нас проходили замечательные чаепития. Вместе с Коулом находился его камердинер. Нам приносили канапе, чудесный чай и шейкер с алкоголем для поддержания веселья, потому что Коул, конечно же, был веселым малым. Буквально полным веселья. А потом умерла его жена — Линда Ли из Луисвилла, штат Кентукки, — известная красавица, к тому же очень богатая. Хотя он зарабатывал в три раза больше, они часто шутили на эту тему. А дальше последовала ампутация.
После нее он перестал разговаривать. Но продолжал жить. Он не выносил одиночества. Просил некоторых из своих друзей прийти к нему на обед или ужин в его красивые апартаменты в Waldorf. Вы рассказываете ему что-нибудь, а он просто молчит. Мы приходили, он сидел на диване, я целовала его в лоб, доставала пузырек с водкой — это было время ужина, — и затем мы с Ридом начинали разыгрывать сцену, отрепетированную в такси по дороге к Waldorf. Мы говорили:
— Ни у кого нет книг красивее, чем у Коула. Ты только посмотри на их переплет. — И так далее и так далее.
Потом объявляли ужин. Мы с Ридом выходили из библиотеки и направлялись в столовую. Но не садились. Мы даже не приближались к столу. Останавливались где-нибудь в дальнем конце комнаты, рассматривая живописные китайские обои. И я говорила Риду:
— Помнишь субботу? Не находишь этот фильм самым смешным из всех, что мы видели?
Коула вносили в столовую, поскольку ходить он не мог, но мы ничего этого не видели. Потеряв возможность передвигаться, он перестал говорить. Однако не хотел быть один, он не выносил этого. Его усаживали на стул.
Однажды вечером я решила, что сдвину ситуацию с мертвой точки. Я остановилась у аптеки недалеко от работы на Пятьдесят шестой улице. И купила накладные ресницы. Самые длинные из существующих. Изготовленные из гусиных перьев, они крепились прямо к векам с помощью клейкой полоски. Они были длиннее семи сантиметров! Предполагалось, что их можно обрезать до необходимой длины. Разумеется, я не стала их укорачивать. Итак, я пришла к Коулу. Взяла свой бокал и сказала ему, как замечательно он выглядит и как я рада видеть его. По обыкновению, он ничего не ответил. За ужином мы съели первое блюдо, затем второе. Все это время мы с Ридом болтали. Наконец я сказала:
— Послушай, Коул, ты ничего не сказал о моих ресницах.
И внезапно он произнес:
— Что ж, я их вижу. — Это была единственная фраза, которую мы услышали от него за весь вечер.
Не хочу, чтобы вы думали, будто я хоть сколько-то недовольна Коулом. Люди с радостью приходили навестить его, хотя и знали, что им придется ломать комедию. Было нелегко и все время хотелось воскликнуть: «Браво, браво!» В конце вечера я говорила:
— Мы должны идти, мой дорогой Коул. Как всегда, вечер был великолепен и мы прекрасно провели время.
Коул умер в 1964-м. Двумя годами позже ушел Рид. Его болезнь не была затяжной. Единственное — он провел шесть недель в больнице. Одним воскресным утром он уложил в чемодан несколько домашних халатов и отправился в больницу на обследование. Я сидела в своем кабинете в Vogue, когда позвонил врач. Пришли результаты анализов. Доктор собирался к Риду, чтобы сообщить.
Я сказала:
— Вы принимаете моего мужа за идиота? Думаете, он не знает?
— Вы с ним это обсуждали?
— Конечно нет! Чего ради мы станем обсуждать рак?
Доктор ответил:
— Миссис Вриланд, вы очень несовременны. Мы всегда сообщаем своим пациентам.
Вечером того дня я приехала в больницу. Обычно Рид встречал меня в холле: изысканный фуляровый носовой платок, изысканное то и это. Однако не в этот раз. Он лежал в кровати, лицом к стене. Я поздоровалась.
Он не ответил. Я села.
Двадцатью минутами позже он повернулся ко мне:
— Что ж, они сказали тебе и сказали мне, теперь это официально. Уже ничего не сделать.
Я даже не смогла ничего возразить.
Сейчас я не думаю об этом. Не думаю ни о чем, кроме того, как прекрасна была наша совместная жизнь: путешествия по Европе в чудесном «бугатти», все те волшебные вещи, что мы видели в поездках, роскошь, в которой жили каждый день до какого угодно часа ночи, ароматы парфюмов, цветы…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Какой невзрачной бывает жизнь!
Помню, Джеки Кеннеди рассказывала мне о своих впечатлениях сразу после переезда в Белый дом. Там не было ни цветов, ни места, где можно присесть, там никого не ждали… Это ужасно. Хуже даже загородного клуба для избранных, если вы понимаете, о чем я, — пустота.
Все поменялось благодаря чете Кеннеди. Как вам известно, Белый дом стал иным. И вся страна тоже. Трудно поверить, что это случилось столь быстро, изящно и легко. Как это произошло? Джеки Кеннеди привнесла стиль и в Белый дом, и в образ первой леди страны. Внезапно «хороший вкус» стал хорошим вкусом. До появления пары Кеннеди понятие хорошего вкуса не имело для современной Америки ценности — никакой. Я не говорю о манерах — вроде необходимости всем мужчинам вставать, когда в помещение входит женщина. Кеннеди развили положительное отношение к культуре, стилю. И с тех пор отката назад уже не случалось.
Я приняла в этом скромное участие. Как-то поделилась с Джеки советом относительно одежды. Предложила ей взять на инаугурацию муфту из соболиного меха. У этой идеи была исключительно практическая подоплека: я предположила, что иначе она до смерти замерзнет. Однако, кроме того, я полагала, что муфты полны романтики, потому что несут в себе историю.
Мы с Ридом ездили в Вашингтон на инаугурацию. Прибыли на церемонию на снегоуборщике. В тот день было очень холодно и снега навалило вот столько — каждую веточку на деревьях покрывал иней. И конечно, стояла тишина. Монумент Вашингтону возвышался надо всем в этом белом, белом окружении. Но лучше всего я запомнила синеву неба.
Не стоит забывать, что город с низкой застройкой значительно отличается от многоэтажного мегаполиса вроде Нью-Йорка, где всюду кирпич, цемент и чудовищные стеклянные небоскребы. Нью-Йорк в снежный день смотрится куда более убого. А вот Вашингтон выглядел невероятно чистым. И купол Капитолия выделялся на фоне синего неба — оттенка «китайский синий». Никогда не забуду этот цвет. И этот день.
Впечатления походили на те, что я испытала на коронации Георга V, будучи ребенком. Дело, конечно, не в масштабе события, а в чем-то другом, совершенно особенном… Мне известно об Америке очень мало, но в тот день впервые в жизни я почувствовала себя американкой.
Мой сын Фреки, знающий семью Кеннеди лучше меня — он и его жена Бетти познакомились с ними в Вашингтоне, — был в составе американского посольства в Рабате, столице Марокко, когда Джона Кеннеди убили. Сын рассказывал: они проснулись тем утром — новость дошла до Рабата накануне ночью — и увидели, что парадное крыльцо их дома полностью усыпано маленькими букетами цветов. А когда двое моих внуков тем утром отправились на уроки, все учащиеся ждали их снаружи, чтобы дать войти в школу первыми.
Манеры в восточных странах удивительно утонченные.
Незадолго до убийства мне из Сан-Франциско позвонил мой друг Уитни Уоррен. Большой ценитель красивых вещей, он владел чарующей коллекцией живописи и фарфора, а также восхитительным домом на Телеграф-Хилл, выходящим на китайский квартал. Его отец, известный архитектор, крутил скандальный роман с Сесиль Сорель из «Комеди Франсез». Их любовные письма теперь хранятся в Национальной библиотеке. Она была женщиной, способной на большие поступки. Когда ее муж оказался в суде по делам о банкротстве, она ушла из «Комеди Франсез» в «Казино де Пари», чтобы зарабатывать. Эта великолепная актриса часами разучивала, как спускаться по длинной винтовой лестнице на сцену «Казино»: с правильной скоростью, с покачивающимися перьями, с бриллиантами на этих перьях, с вытянутыми вверх руками. Достигнув нижней ступени, она восклицала сквозь огни рампы: «Ai-je bien descendu?» («Достойно ли я спустилась?») — и публика приходила в неистовство.
Что ж, такой была любовь отца Уитни Уоррена, однако нам не стоит слишком увлекаться и забывать, с чего мы начали. А начали мы с того, что Уитни Уоррен позвонил мне из Сан-Франциско и сказал:
— Я так восхищаюсь миссис Кеннеди, что хочу подарить ей самое дорогое, что у меня есть. Сарджента.
Я знала эту картину очень хорошо. За несколько лет до того Уитни сдал нам в аренду свой дом на Телеграф-Хилл на две недели, пока сам был в Европе. Я заняла его спальню, устроенную практически как нос корабля: по трем сторонам комнаты — круглые окна в чудесном обрамлении. Между окнами располагались экземпляры невероятной коллекции живописи и рисунков, в том числе шикарная зарисовка Больдини141 с изображением герцогини Мальборо и ее младшего сына. А на четвертой стене, над кроватью, висел Сарджент.
На этой картине маслом написана женщина в платье желто-белого, можно сказать бледного бананового, цвета, лежащая под черной сетью. Полотно называется «Москитная сетка». Платье изображено великолепно: складки ткани, свет, играющий в них. А еще… прелесть выражения лица этой девушки. Она точно улыбается в полусне, и не поймешь, действительно ли ее беспокоят мошки или вся эта ситуация — выдумка. Не в этом суть. Суть в витающем здесь настроении, в игре тени и света, в сладостном томлении, во всем очаровании обстановки, необычайно привлекательной.
И вот Уитни говорит мне, что хочет подарить картину миссис Кеннеди.
— Мысль замечательная, — ответила я, — и женщина, которая придала этой стране стиля, красоты — всего, за что ратует культура, — определенно, этого заслуживает. Однако, Уитни, каков подарок! Ты отдаешь свою правую руку, свою правую ногу, свой правый глаз. Это самое красивое и в некотором смысле самое интимное достояние, которым обладал кто-либо из моих знакомых!
— Вот поэтому я и хочу подарить картину ей, — сказал Уитни. — Такого я о ней мнения.
И он начал заниматься передачей прав на полотно. А потом президента убили — примерно тогда же, когда этот необычайный подарок прибыл на место. Но миссис Кеннеди уже покинула Белый дом.
Меня это сильно проняло — вся histoire этой картины. Я разместила ее репродукцию в Vogue. И вот каким текстом мы ее сопроводили: «Романтическое настроение задает сама точка обзора: кроме оборок, лент и кружев — кроме всех этих привычных атрибутов, — здесь присутствует и тайный мир… Мы смотрим на полотно Сарджента и ощущаем под изломами черной вуали, за бледными облаками атласа скрытую улыбку, негу, кокетливую загадку — нечто утаиваемое и придающее волшебство всей картине. Мы ощущаем, что эта минута блаженства — лишь временное затишье перед зреющим весельем и вспышкой энергии, которая заставит девушку вскочить на ноги. Она смешлива, привлекательна и влюблена в мир, в котором живет. Ее мир. Она создала его для себя сама, и для нее он реален, а потому реален и для нас… Мы верим в него, как верим в зачарованный остров Просперо или в Арденнский лес142. Или как верим в мир, описанный Ален-Фурнье в Le Grand Meaulnes143, — мир, который, как нам известно, не больше французской деревушки, но при этом столь детально продуман и воплощен автором, что становится соблазнительной действительностью, просторной и бесконечной: мир романтики. Вам самостоятельно предстоит открыть для себя и в себе — в безмятежной прохладной зеленой роще внутреннего мира, где, будучи одиноким и свободным, вы можете мечтать об осуществимом, — что диковинное реально, ведь именно так вы чувствуете, таким хотите это видеть и так желаете воплотить это в жизнь».
Не помню, насколько я приложила руку к этому описанию. Обычно я записывала несколько мыслей и передавала их на доработку человеку, ответственному за текстовую часть. Знаю, что упоминание «Бури»144 — не мое, хотя я полностью его одобряю. Однако уверена: именно я сделала отсылку к Алену-Фурнье. Я постоянно пыталась притянуть всюду «Большой Мольн».
Теперь картина висит в Зеленой комнате Белого дома. На маленькой табличке указаны название — «Москитная сетка» — и имя дарителя, но, самой собой, табличка не сообщает ни о том, почему картину подарили, ни о чувствах Уитни Уоррена касательно всего, что чета Кеннеди сделала для страны. Не могу ручаться, что картина не приехала на место в день гибели президента. Уверена я в одном: Жаклин Кеннеди ее так и не увидела.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Я организовала в Метрополитен-музее двенадцать выставок. Изначально во все это меня вовлек Тед Руссо. Приходил ко мне четыре или пять раз — он был моим старым другом и официальным лицом Музея, — садился напротив и уговаривал.
— Тед, я никогда не имела никакого отношения к музеям, разве что в качестве туриста.
Он ответил:
— Так почему бы не сделать небольшую перестановку?
Я, определенно, могла себе это позволить. Из Vogue меня уже уволили. Они хотели, чтобы там царил «новый курс» Рузвельта. И добились этого.
По части увольнения они не были мастерами. Одна из величайших редакторов в истории Vogue — Маргарет Кейс. Она выбросилась из окна в восемьдесят лет, потому что осталась не у дел, осталась без денег, к тому же ее уволили самым неприглядным образом. Она жила в здании, в котором мы сидим сейчас. Отсюда она шагала до Лексингтон-авеню даже в самую отвратительную погоду — в проливной дождь и все в этом духе — и садилась в автобус, следующий до Сорок второй улицы, где находился офис Condé Nast. Решив, что Маргарет им больше не нужна, они не трудились даже разговаривать с ней… годами.
Она была замечательным редактором. Обладала даром по части светской хроники. Маргарет действительно могла разнюхать все что угодно. В то время мир полнился предрассудками. Не представляете насколько. Никогда не забуду фотосессию с Бейби Джейн Хольцер — блестящей блондинкой шестидесятых, с потрясающей внешностью, — в Париже. Начало шестидесятых. Помните ли вы, каким был мир в те годы? Даже Татьяна Либерман — вот уж искушенный человек — сказала мне тогда:
— Ты знаешь, кто она?
— Нет. А кто?
— Диана, она еврейка!
— Что ж, Татьяна, — ответила я, — для людей мы своего рода газета. Мы достигли тиража в пятьсот тысяч экземпляров за три года, потому что публикуем любого — до тех пор, пока он остается волнующим, эффектным и модным. Такова наша работа.
— До тех пор, пока вы знаете, что делаете…
А я подумала: «Я совершенно точно знаю, что делаю».
Маргарет Кейс такой снобизм не был чужд, однако и она отлично представляла, о чем должна говорить с читателем. Она приехала из Итаки, что в штате Нью-Йорк, — якобы прибыла в составе танцевальной труппы. Как, спросите вы, Маргарет Кейс, имеющая за плечами столь провинциальное окружение, смогла стать знатоком по части светской хроники? Доводилось ли вам знать чью-нибудь горничную? Или дворецкого? Попробуйте-ка их переплюнуть. Не то чтобы я отношу Маргарет к той же категории. Она была женщиной с чувством собственного достоинства. Хорошо разбиралась в моде. Долгое время являлась правой рукой Condé Nast. А потом издательство решило от нее избавиться. Ей даже не намекнули. Она сидела за своим рабочим столом, за которым трудилась уже сорок или пятьдесят лет, когда в кабинет вошли грузчики и сообщили, что должны вынести стол. Она сказала:
— Но это мой стол. Тут мои вещи.
Невзирая на это, они забрали стол и вывалили из него все содержимое. Сюда, в это здание, приходили коробка за коробкой. Разве не ужасно? Документы, письма, фотографии. Я не решалась подняться к ней, не могла на это смотреть.
Однажды рано утром моя горничная Ивонн шла по заднему двору и нашла Маргарет. Та вышла в окно с шестнадцатого этажа. Вся чистая и аккуратная. В туго запоясанном плаще, застегнутая на все пуговицы, в платке, в слаксах. Я хочу сказать, что она все продумала.
Должна признать, меня уволили более вежливо. Услышав эту новость, Тед Руссо из Метрополитен-музея пришел ко мне. Он очень мне нравился. Тед был изумительным мужчиной. Вырос в Париже. Истинное воплощение Музея. Он разместил меня в кабинете при Институте костюма — основанном сестрами Льюисон, — который существовал там долгие годы. В самом начале Институту пожертвовали просто фантастическую коллекцию вещей: шали, шикарное кружево, одежду представителей Директории145 и прочее и прочее, я уж не говорю о платьях восемнадцатого века. Эта коллекция не только восхитительна, но и сохранена в прекрасном состоянии. Я пригласила туда Мари-Элен де Ротшильд, и она сказала:
— Боже, Диана, если бы мою одежду можно было хранить вот так!
Все, что вы там видите, дышит. Одежда находится за жалюзи в огромных стеклянных витринах, где обеспечены определенная температура, влажность и освещение.
Первую выставку мы посвятили Баленсиаге. Это был своего рода спектакль, какого и ожидали официальные лица Музея. Но третья выставка, которую мы организовали, называлась «Романтика и гламур голливудского дизайна». Том Ховинг, занимавший тогда пост директора, позвонил мне:
— Ради всего святого, Диана, зачем мы тащим в Метрополитен Голливуд?
Я ответила:
— Том, я наблюдала за французской высокой модой последние сорок лет и могу сказать тебе одно: я никогда еще не видела одежды такого уровня.
Так и есть. Одежда, которую носили те актрисы, была невероятной. Разумеется, я говорю о пленительных годах голливудского дизайна. О том, что надевала Гарбо, играя даму с камелиями или Мату Хари. Или платья Дитрих в «Ангеле». Или комплекты Вивьен Ли в «Унесенных ветром».
Я побывала всюду, чтобы раздобыть эти наряды. Я находила их у белокожих в Новом Орлеане и на складах, с которых продают костюмы для Марди Гра146, — по всей стране. Разумеется, я ездила в киностудии Калифорнии, сообщая костюмерам, что интересуюсь той эпохой. Каждый из них говорил:
— Миссис Вриланд, вас ждет большой сюрприз. У нас есть то самое платье из зеленых занавесок, которое Скарлетт О’Хара носила в «Унесенных ветром». Мы сохранили его для вас. Все гоняются за ним. Однако оно только для вас.
Я всегда отвечала:
— Я так вам благодарна, но это чересчур мило с вашей стороны, — потому что виделась с Дэнни Селзником, который дал мне ключ от гардероба своего отца, где находился гигантский сейф.
— Диана, — сказал мне Дэнни, — внутри вся одежда из «Унесенных ветром».
Стройными рядами внутри висели красивейшие платья Вивьен Ли. В Голливуде мне показали, должно быть, штук двадцать «оригиналов», но в конце концов я уехала с подлинником.
Относительно «Унесенных ветром» мне всегда вспоминается вот что: когда мы с Ридом были в Манхассете, сестра Джока Уитни, Джоан Пейсон, отправила к нам шофера с рукописью книги. Она попросила меня быстро прочесть ее, потому что на следующее утро собиралась отправить ее Дэвиду Селзнику в Голливуд. По сравнению с этой книгой телефонный справочник выглядел как носовой платок. Я попросила шофера объяснить миссис Пейсон, что ночью, хотя бы часть ночи, предпочла бы поспать, а то, что мне вручили, заставит меня бодрствовать две или три недели подряд. Вообще-то, я не выношу романы, меня не интересует, что происходит с людьми на бумаге.
Одной из моих любимых в Метрополитен-музее стала выставка «Мода эпохи Габсбургов: Австро-Венгрия». К сожалению, венгры больше не производят ни на кого впечатления. Они никогда не были успешны, а успех — единственная вещь, которую мир, в каком мы живем сейчас, понимает и помнит.
Я ни разу не оказывалась за железным занавесом. Мне доводилось посещать Москву и Ленинград, но я говорю не об этом. Я имею в виду государства-сателлиты вроде Венгрии. А приехав наконец в Венгрию, чтобы уладить все для выставки в Музее, я была удручена настолько, что не могла дождаться, когда закончу работу и уберусь оттуда. Некоторое вознаграждение за приезд я все же получила: там не было многоэтажек, так что в этом плане они выигрывали. Вдоль Дуная сохранились останки дворцов восемнадцатого века. Меня свозили в два музея — безупречные и красиво освещенные. Но бедность! Люди без работы. Самое печальное впечатление произвели на меня мужчины. Я была там в марте — промозглом и сером, — и мимо меня проходили мужчины в выцветших пальто с какими-то черными пакетами в руках. Что, по-вашему, они могли нести в этих пакетах? У меня не возникло никаких идей на этот счет. Это, определенно, не связано с работой, потому что я не увидела и намека на то, чтобы кто-то работал. Возможно, в пакетах была их воля к жизни. Или бутылка. Все они выглядели несколько сутулыми, что происходит с людьми, когда им не к чему стремиться.
Но окажись вы в Будапеште до войны, вы прониклись бы духом истории, прониклись бы романтикой… В довоенное время Будапешт был самым изысканным городом в Европе.
Будапешт! Буда-пешт. Тут и Буда, и Пешт, разделенные Дунаем. Ощутив запах Дуная, вы понимаете, что уже не на Западе. Это неописуемый аромат, идущий с Востока.
Дунай все еще пахнет так же. Только это оказалось неизменным, когда я вернулась в Будапешт, чтобы достать одежду для выставки о Габсбургах. Теперь это серый город с серыми зданиями, серыми людьми… Но Будапешт, который я помню, был городом удовольствий. Воплощением шарма, жизни, звуков скрипки. Выглянув в окно, вы могли увидеть, как босоногая цыганская девушка ведет медведя с кольцом в носу, шагающего на задних лапах, или красивого офицера в бледно-голубом кителе с обшлагами из соболиного меха и таким же воротником через одно плечо. Ботинки с вышивкой! Особый дух Будапешта!
Животные когда-то составляли важную часть жизни человека. В Будапеште это, определенно, так и было. Мы часто обедали на территории зоопарка среди зверей, свободно гуляющих в своих вольерах: разного рода рогатые животные, павлины, журавли, пеликаны. Зоопарк Будапешта казался наиболее романтичным местом из всех, какие можно себе представить. Мой любимый фильм — «Зоопарк в Будапеште» с Лореттой Янг и Джином Рэймондом. Мало кто вообще знает о существовании такой кинокартины.
Когда-то в Венгрии мы отправились за город, недалеко от Будапешта, и окружавшие нас виды напомнили русские степи; там мы увидели то, что встречали только в Тунисе: миражи, вода — фата-моргана. И встретили пастухов в широкополых шляпах.
Вечером вернулись в Duna Palota Hotel, где останавливались обычно. Ах, эта удивительная изысканность Duna Palota! Сезар Риц жил там вместе с женой в конце девятнадцатого века и решил его скопировать. Все отели Рица, начиная с Ritz на Вандомской площади в Париже, были копией Duna Palota, который, бесспорно, являлся лучшим и самым шикарным отелем Европы, пока не пострадал от прямого попадания бомбы в годы войны.
Около девяти часов мы ужинали в винном саду. На входе брали плед из шотландки — мягкий, шерстяной — из высокой стопки у двери. Я взяла два или три. Они предназначались для того, чтобы класть их на колени или набрасывать на плечи. По всему саду были зажжены свечи, кружили многочисленные официанты. По мере того как вечер набирал обороты, официантов становилось все больше. Они порхали вокруг, меняя одно и другое, без единого намека на то, что пора заканчивать с напитками и двигаться дальше. А скрипачи создавали атмосферу какой-то волшебной сказки.
В Будапеште было еще два незабываемых места. Одно из них — Parisienne Grille — огромный бальный зал с королевскими ложами в каждом из четырех углов, где можно сидеть, возвышаясь над танцующими, а потом устремиться вниз и присоединиться к общему веселью. Другое — Arizona. Там не имелось ничего, что могло бы кому-то в Будапеште напомнить Аризону. Разве что поднимающийся пол — весь такой механизированный и современный — с девушкой в серых слаксах и широкополой фетровой шляпе, поющей Stormy Weather. У меня нет ни малейшей идеи, почему это ассоциировалось у венгров со штатом Аризона. Уверена, если бы в Аризоне вы отправились в заведение под названием «Будапешт», то встретили бы десяток прохаживающихся по залу скрипачей и официантов в красных брюках.
А лечебные грязи Будапешта! Каждое утро в Duna Palota приходила женщина с грязями откуда-нибудь с Дуная, и после я сидела, совершенно довольная, с грязью, покрывающей все мое лицо и шею. В Будапеште все лица выглядели идеально чистыми. Не будем забывать, что в этом городе никто не имел денег, но все были влюблены, хорошо одеты, все носили красивую обувь. Лучшие башмачники и сапожники в мире находились здесь — лучшие из лучших, — поэтому все женские ноги были замечательно обуты и изящны, точно ноги балерины.
А мужчины! Ну что за щеголи! И они оставались такими же в восемьдесят, потому что никогда не уставали от удовольствий. Они умели стареть красиво. Мы часто ходили на лошадиные бега со светскими представителями мира скачек. Я имею в виду знаменитостей, являющих собой венгерский эквивалент лорда Дерби. И вот что интересно: важные персоны в полосатых брюках и визитках147 всегда носили легкий макияж, который можно было разглядеть под их серыми шляпами. Немного теней тут, немного подмазано черным там, чуток того и этого… Все это придавало лицу особое выражение. Очевидно, это что-то от славян. Полагаю, пришло из Румынии. Но являлось в той же мере comme il faut, как и кружевной воротничок в наряде пожилой дамы. Я никогда не воспринимала эту особенность как нечто вопиющее. Для меня это всего лишь нечто такое, что однажды я увидела на скачках в Будапеште. И одновременно часть жизни.
Вы заметите, что это комплекс павлина, и я соглашусь. «Покажите мне щеголя, и я покажу вам героя», — сказал Бодлер. Нигде я не видела таких денди, как в Будапеште. Весьма венгерское явление. И в девятнадцатом веке оно было особенно ярким. Вернувшись в Будапешт, я испытала восторг по поводу мужской военной формы девятнадцатого столетия. Аристократия элегантности. Качество кожи, расположение золотой вышивки, аккуратные каски с одним пером цапли, сапоги с бахромой, соболиный мех… Конечно, в этом мало логики — они нечасто бывали на войне, однако всегда носили униформу. Так распорядился император: ни один мужчина при дворе не мог носить ничего, кроме военной формы его полка. Их стиль был по-настоящему абсурдным.
Эти венгерские мужчины — мои герои. А Елизавета, императрица Австрии и королева Венгрии, — одна из моих героинь. Она урожденная Виттельсбах, и я могу показать вам ее портрет и портрет молодого Людвига, на которых они одно лицо, хотя были всего лишь двоюродными братом и сестрой. Мальчика от девочки можно отличить только по длине волос. Елизавета обожала свои волосы и тщательно за ними ухаживала. Возможно, вы помните замечательный портрет Винтерхальтера. Она — одна из первых женщин с современными взглядами. Одна из первых, кто занимался физическими упражнениями, делал гимнастику. А раз в неделю Елизавета отправлялась в постель, обернутая специальными простынями из полотенечной ткани, под которыми находились куски сырой телятины — для сохранения молодости кожи. Похоже, она никогда не выглядела старше тридцати — никогда.
Во время моих поисков костюмов в Будапеште мне показывали… начнем с того, что я не понимала, что мне показывают. Мой переводчик и куратор по костюмам говорили по-венгерски и по-немецки, когда принесли коробку. Внутри лежала красивая блуза из черной тафты с высокой горловиной и узенькой талией. Она принадлежала Елизавете. У Елизаветы были очень длинные ноги: она обладала немалым ростом и воплощала собой грацию и стройность.
— А это, — сказал куратор, — блуза, в которой императрицу убили.
— О, — выдохнула я.
Блуза выглядела так же безукоризненно, как и моя рубашка. В ней осталась микроскопическая прорезь — в том месте, где вошел стилет. Но кроме этого — никаких отметин. Видите ли, императрица была в корсете. Зашнурованном так туго, что кровь на одежде не проступила. Вот почему ни она, ни кто-либо другой даже не поняли, что произошло. Она просто продолжила идти.
— Пожалуйста, дайте мне опереться на вашу руку, — сказала она. — Я хотела бы вернуться на корабль.
Она шла, теряя кровь, туго затянутая под своей черной блузой из тафты. Все шла, все шла, все шла… Вернулась на корабль, увезший ее в Женеву, и там умерла. Только представьте. Разумеется, в наши дни вам не пришлось бы ничего представлять. Кругом давно были бы папарацци, фиксирующие все происходящее.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
В России мне говорят: «Мы не королевское государство».
Я как раз думала об этом недавно. Не проходит дня, чтобы я не размышляла о России. Однажды меня попросили сделать рекламу на радио для Hide-a-Beds148. Чисто коммерческая работа, заметите вы, но я считаю, что кровати — нечто изумительное. Дома у меня огромный диван и, en plus149, длиннющая кровать от сих до сих. Поэтому я сказала:
— Вот что я хотела бы озвучить в рекламе: когда я была в Павловске, в пригороде Ленинграда, — во дворце, который Екатерина Великая построила для своего сына Павла, — я увидела кровать самой Екатерины, и кровать эта имела форму английской буквы L. Это так удивительно. Вот кровать, а вот ножка буквы L — еще одна очень широкая кровать, приставленная под прямым углом. Не спрашивайте, для чего это было сделано, я представления не имею. Мне никто не объяснил. Может, у нее там помещались сухопутные войска или военно-морской флот… Но это именно то, что я хотела бы упомянуть на радио.
Заказчики посчитали мою идею неуместной.
— Но, — ответила я, — разве люди не хотят такую же кровать, как у Екатерины Великой из России? Она действительно была великой, как сказала Мэй Уэст150. Вообще-то, она даже назвала так одну из своих пьес: «Екатерина была великой». Я верю, нам есть что им предложить.
Когда я приехала в Россию, чтобы собрать одежду для выставки в Метрополитен-музее, в первый день не понимала, чем могу заняться. Никто не планировал навещать меня до завтра, так что я отправилась в дом Толстого. Когда-то он находился далеко за городом, в окрестностях Москвы, теперь же до него рукой подать. Там больше никого не оказалось, и я подумала, что это место — самое дивное во всем мире. А когда увидела сирень, похожую на большие спелые грозди винограда, падающие со стен, подобно бомбам… я умерла.
За мной по пятам следовал какой-то ребенок — очевидно, дочь смотрителя. Конечно же, я восторгалась увиденным. Мой первый день в России был таким волнительным. Думаю, девочка меня понимала. И вдруг она убежала прочь — так делают дети и собаки: ну, вы знаете, поначалу вы чрезвычайно их занимаете, а потом они теряют интерес. Но она вернулась… с розой! Из сада Толстого! Я забрала розу домой, поставила в сливочник, и она радовала меня все десять дней, что я провела в Москве.
Все мы своего рода изгнанники, но невозможность когда-либо вернуться в свою страну — нечто такое, что нам незнакомо. Пробыв в России всего лишь сорок восемь часов, я подумала: я знаю множество стран, но ужаснее всего было бы не иметь возможности вернуться именно сюда, будь Россия моей родиной.
Гуляя по Красной площади поздним вечером, я чувствовала себя ребенком. Примерно до половины двенадцатого прямо надо мной разливался свет, но не солнечный. Какой-то другой свет, идущий из-за облаков. Не думаю, что полуночное солнце меня порадовало бы. Что я люблю, так это темноту, переменчивость. Мне полюбились золотые луковицы куполов и красивое небо. Мне нравится средневековая Русь. Москва — по-настоящему мой город.
А дальше случился Ленинград! Я приехала туда в конце марта, и там еще была зима. Все кругом черное, кроме зданий, конечно. Чем больше удаляешься на север, тем больше влюбляешься в цвет, а никто не любил цвет так, как русские. Когда я вернулась, один друг спросил:
— Ну что, ты купилась на эту третьесортную Италию, на Ленинград, город-мороженое?
Именно!
Когда я только очутилась в Ленинграде, все деревья смотрелись толстыми черными линиями. И вдруг в одну неделю — весна! Наикрасивейший большой город, который я когда-либо видела в своей жизни. Он был больше жизни. Шестьдесят пять квадратных километров розовых, лиловых, лавандовых, фисташковых и бледно-голубых дворцов, каждый из которых дышит таким величием, таким масштабом… Широкие-широкие проспекты и площади. Кругом речная вода, и мосты, и закаты, и чистый прозрачный северный воздух.
Обожаю les russes151. Называю их так по привычке: из-за «Русского балета», из-за Фокина, из-за всех émigrés152, что я видела в Лондоне, Париже, Лозанне и Нью-Йорке. Как вам известно, все эмигранты говорят по-французски.
Не так давно я виделась со своей подругой Ией Абди. Отец ее был великим драматическим актером, известным от одного конца России до другого. В один вечер он становился Борисом Годуновым, в следующий — Иваном Грозным, он странствовал в караванах с попугаями, леопардами, гепардами и тиграми. Вот какое было детство у Ии.
Она приехала в Музей на выставку, посвященную России. Приехала одна. Создается впечатление, что по всему миру она ездит в одиночестве.
— Диана, — спросила она, — ты возненавидела Р-р-россию?
Она так и не избавилась от своего русского акцента, что довольно странно, учитывая, сколько лет провела за пределами страны — больше пятидесяти. Правда, Ия и выглядела почти так же, как в нашу первую встречу, которая, по любопытному стечению обстоятельств, состоялась в Нью-Йорке. Она дрессировала пятерых пекинесов на улице у Waldorf Towers. Крупные завитки светлых волос, огромная черная шляпа и большой рот. Сто восемьдесят сантиметров роста. Нью-Йорк тогда был маленьким городом — человека легко приметить. И я сказала себе: «Это, должно быть, леди Абди».
Она одна из давних моих подруг. Мы никогда не теряем друг друга из виду, если находимся в одном городе. Все крупные города одинаковы: встретиться с кем-то кажется довольно трудной задачей. Однако мы всегда находимся. Она все еще сто восемьдесят сантиметров ростом. Нисколько не сморщилась. Все так же величественна. Всегда напоминала мне золотых архангелов барокко.
Однажды Ия спросила:
— Как тебе удается оставаться в такой форме?
Она явно хотела услышать в ответ, что я вовсе не в такой уж хорошей форме. И потом мы могли бы пожаловаться друг другу. Это очень по-русски.
Но я сказала:
— А чего ты от меня ждешь, чтобы я зачахла и умерла?
— Это трудно, не находишь? — продолжила она. — Трудно оставаться живым.
— Нет, — ответила я, — не так уж трудно, если тебе есть чем заняться, если ты любопытен, если правильно питаешься, если не теряешь ритма…
Было довольно трогательно находиться рядом с les russes.
Но я действительно полагаю, что ритм в любом своем проявлении исключительно важен. Я имею в виду, что все мы существа физиологические, мы полагаемся на движение, на настрой, на мудрость своего тела и прочее в этом духе, чтобы выжить, не так ли? Сказать, о чем я очень много думаю? О серфинге! Я в самом деле считаю, что серфинг — одно из красивейших занятий в мире. Я по-настоящему в это верю. О, я наблюдала за серферами часами. В Калифорнии приходила на пляж Малибу и оставалась там до полуночи, завернутая в покрывало, в шлеме от солнца и в креме, намазанном на лицо. А все остальные были в резиновых костюмах, и я мельком видела их на гребне волны в лунном свете. Я могла наблюдать бесконечно! Бесконечно! И завидовать. Как вы знаете, я не из тех, кто завидует. Я не завидую ни одному человеку… обычно. Но я действительно завидую тем, кто занимается серфингом. Полагаю, это все из-за моей страсти к танцу, из-за тех лет в русской балетной школе. Разумеется, серфинг застал меня уже в слегка преклонном возрасте.
Серфинг очень хорош!
А еще, конечно, у меня особое отношение к воде. Я говорила, что считаю воду божественным успокоительным? Будучи отчасти шотландкой, я нахожу волшебными прогулки под дождем. Я не говорю о том, чтобы бродить в ливень. Если вам нравится смотреть на огонь, это не значит, что вся комната должна быть охвачена пламенем. Но находиться среди воды, ощущать ее вокруг себя, просыпаться утром, зная, что небо и весь мир пребывают в этом чудесном состоянии свежести и чистоты… это моя мания. Единственное, чем я недовольна в американцах, — это тем, что они напрочь лишены вкуса к дождю. Кажется, он выбивает их из колеи, он против их природы. Американцы воспринимают дождь как оскорбление, как неудобство! Однако ведь дождь такой очищающий, такой освежающий, такой успокаивающий…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Я всегда находилась рядом с замечательными молодыми людьми — независимо от их действительного возраста. Достигнув зрелости, люди, кажется, проживают свои годы будто по расписанию. Но, знаете ли, я и вправду всегда была неимоверно занята. Конечно, я не утверждаю, что работаю сейчас так же, как в былые дни, — смешно это предполагать. Но я никогда не делала паузы в работе, чтобы построить прогнозы, подвести итоги, спросить, какое сегодня число, или припомнить собственный возраст. У меня есть чудесные друзья-ровесники, но я никогда не видела в этом фетиш.
Я любила болтать с мистером Кларенсом Диллоном153, которому было, должно быть, больше ста. Он вечно не мог меня вспомнить. Я садилась рядом, брала его руку и говорила:
— Мы с вами лучшие друзья, но давайте не будем думать об именах друг друга, мы их все равно никогда не запомним.
Мне всегда чрезвычайно трудно точно вспомнить дату своего рождения. Возраст — такая скука. И многие американцы не могут с ним примириться. Старение терзает их. Думаю, это все из-за ужасной пенсии. Если ты покончил с работой, то что остается делать?
В журнале Interview есть блестящая заметка, в которой Жанна Моро говорит:
— Я умру очень молодой.
— В каком возрасте? — спрашивают ее.
— Не знаю, может быть, в семьдесят, может быть, в восемьдесят или девяносто. Но я буду очень молода.
Давайте представим, что я молода и только начинаю осваиваться в современном Нью-Йорке. Разумеется, мне нужно работать, потому что жить в Нью-Йорке сегодня означает работать. Чем я занималась бы? Не исключаю, что билась бы в какой-нибудь лаборатории над загадками медицины.
Современная медицинская наука такая притягательная. Столько всего довели до высочайшего уровня. Пенициллин, само собой, величайшее изобретение из всех, с которыми я сталкивалась в жизни. А как насчет таблеток, стерших в шестидесятые грань между мальчиками и девочками? Вы слышали, как я рассуждаю об этих чудесах тысячу раз.
Мои собственные представления о медицине, вообще-то, куда примитивнее. Хороший массаж — вот во что я верю! Это все, что нам нужно. С ним мы жили бы вечно. Это основы, дорогие мои.
Я верю в хруст спины! Я хрустну твоей спиной, но ты должен хрустнуть моей. Это для меня непреложное правило. Мы с внуками проделываем это постоянно.
Растяжка! Я уповаю на нее целиком. Я растягиваюсь, лежа в ванной, растягиваюсь, встав с постели, растягиваюсь, разговаривая по телефону. Всякий раз, когда вы заняты чем-то и можете одновременно делать что-то еще, — растягивайтесь! В свободную минуту встаньте у двери, например в ванную комнату, и прижмитесь к ней спиной. Все в вашем теле вернется на свои места. Это должен проделывать каждый.
Я провожу в своей ванной часы. Всю жизнь я не выходила из дома раньше обеда. Если только не собиралась к стоматологу. Важно записываться на прием пораньше, поскольку тогда врач пребывает в добром расположении духа. Он еще не устал и не раздражен. Иметь дело с уставшим дантистом — так себе развлечение. Однако обычно я провожу утро в ванной и успеваю выполнить половину всей работы на день. Это начиналось как разновидность лености, но сейчас я всецело верю в метаболизм. Щитовидная железа тоже очень важна. В Vogue и Harper’s Bazaar, имея большие планы на секретаря, я обязательно отправляла ее проверить щитовидку. «Ты несколько медлительна, девочка моя».
Печень — жизненно важна. И не забывайте о желчном пузыре. Помню, как встретилась за ужином здесь, в Нью-Йорке, со своей замечательной подругой, только что прилетевшей из Японии. При этом она цвела как роза.
— Как можно так чудесно выглядеть после столь ужасающего перелета? — спросила я.
— Я никогда, никогда, никогда не болею, — сказала она, — хотя раньше страдала от тяжелейших мигреней и прочих проблем. Однажды у себя за городом я пошла к своему местному врачу и сказала: «У меня невыносимая работа. Каждый вечер я должна везти американских клиентов в город, где им хочется отведать по шесть разных сортов вина и по три вида бренди. Но именно мне приходится выносить все это вечер за вечером, и моя печень уже разрушена».
Врач прощупал ее печень — та оказалась набрякшей. Тогда доктор рассказал моей подруге историю о монахе, жившем недалеко от их поселения; он ежедневно умывался холодной водой из реки, протекавшей мимо деревни. Монах вечно страдал от болей. А однажды, умыв лицо, он положил свою холодную мокрую руку на область желчного пузыря — и боль утихла. Тогда он взял привычку приходить к реке после каждой трапезы. Опускал руку в холодную воду, а затем прижимал все к тому же больному месту, после чего боль и вздутие проходили.
— Всегда после еды берите губку, — посоветовал моей подруге доктор, — смачивайте в ледяной воде и прижимайте к области желчного пузыря.
Именно это она и делала. Я и сама практиковала этот способ, когда мучилась ужасающей, парализующей головной болью. И, могу сказать вам, это работает. Никогда не запускайте желчный пузырь!
Во времена Пруста — 1909–1911 годы — в отеле Ritz мой отец стал свидетелем того, как один мужчина мучился от икоты в течение трех недель. Он, само собой, не мог есть, а кости его ходили ходуном… Его передергивало до смерти. Никто не знал, что делать. Тогда Оливье, выдающийся джентльмен и замечательный метрдотель, позже ставший мне другом, — он покончил с собой, когда немцы вошли в Париж, — подошел к тому мужчине с большой порцией острого мясо-овощного рагу и большим куском мягчайшего льна и сказал:
— Месье, нужно повернуть икоту вспять… — С этими словами он вывалил рагу на льняную ткань и все это приложил к носу бедняги — такой вот весьма изысканный носовой платок, — и мужчина, вместо того чтобы икнуть, чихнул… Так икота обернулась вспять — и прекратилась.
Однажды вечером, не так много лет назад, мне позвонил мой дорогой друг Уолтер Морейра-Саллес, который в ту пору был бразильским послом в Соединенных Штатах. Тем вечером мы ждали его на ужин.
— Диана, — сказал он, — знаю, ты всегда сажаешь меня справа от себя, но могу ли я сегодня сесть напротив, чтобы проще было выйти из-за стола? Чувствую, меня одолеет икота. Видишь ли, мне сообщили, что я тот человек, которому суждено умереть от икоты.
Когда Уолтер приехал, я посадила его напротив себя. И конечно же, началась эта икота.
— Уолтер, — обратилась я к нему, — делай так, как я тебе скажу. Поклонись луне!
И я научила его своему способу, не столь радикальному, как средство мистера Оливье. Когда застанете меня за этим занятием, не спешите думать, будто я сошла с ума. Это значит, что я избавляюсь от икоты. Я назвала это действо поклонением луне, потому что именно так оно выглядит со стороны. Довольно выразительный жест, но не такой уж экстравагантный. Позвольте мне описать. Поднимите руку со стаканом воды, точно произносите тост в честь луны, наберите в легкие воздух и задержите дыхание, затем сделайте глоток, выдохните. Повторите, глотайте. Повторите снова. Это все, что нужно делать, — но это работает!
— Уолтер, — шептала я, — руку вверх! Вдохни! Глотай! Выдохни! Салют! Салют!
Позже Уолтер написал мне от руки: «Дорогая Диана, ты спасла мне жизнь. Ты научила меня, как с этим справляться. Мне больше не нужно жить в страхе».
Я изобрела эту технику самостоятельно. Поклонение луне.
Еще я занимаюсь своего рода бессознательной йогой, которую придумала сама, хотя мне говорили, что это действительно йога. Однажды в спа-отеле Golden Door в Калифорнии я сказала инструктору йоги, на которую ходила каждый день:
— Сейчас покажу вам, как делаю я.
Когда я закончила, он воскликнул:
— Это просто великолепно! — Он был впечатлен.
Позвольте, я покажу вам. Расслабьте руки и ноги. Пальцем зажмите одну ноздрю и вдохните. Отпустите. Теперь закройте другую ноздрю и снова вдохните. Есть какие-то ощущения в глазах? Воздух циркулирует у вас в голове. Сейчас я сделала это лишь дважды, но обычно проделываю по двадцать раз. Часто я занимаюсь этим, сидя в ванне. Это дает мне чувство расслабленности и замечательные ощущения позади глазных яблок. Я сама это придумала. Однако достаточно минуты, чтобы изменения пошли во всем теле. Так вы улучшаете циркуляцию крови. Это чудесно. Каждый должен знать этот способ.
Хотела бы я знать, почему «Тигровый бальзам» так мало известен в этой стране. Это отнюдь не наркотик — в том смысле, что вас не арестуют за его покупку. Запахом он напоминает «Звездочку» и оказывает похожее действие, однако при этом куда более эффективен.
Несколько лет назад меня чрезвычайно беспокоил мой голос. Я боялась, что теперь всегда буду хрипеть, как фальшивая Таллула Бэнкхед154, и мысль эта казалась мне невыносимой. Но «Тигровый бальзам» вылечил меня. Мне не терпится принести его своему врачу.
— О боже! — воскликнет он. — Что вы придумали на этот раз?
— Но вы ничего не могли поделать с моими синуситами и с закупорками здесь и здесь, — отвечу я. — А «Тигровый бальзам» помог мне!
Еще я влюблена в женьшеневый чай. Мне потребовалось несколько лет, чтобы привыкнуть к нему, но теперь я подсела. Я пью его каждый вечер после работы. Он так тонизирует. Я чувствую это всеми конечностями, и лицом, и задней стенкой глазных яблок.
Чай очень и очень важен. На Востоке его открыли тысячи лет назад, а англичане позаимствовали это открытие несколько столетий назад, и, пожалуй, они им немного злоупотребляют. В Америке же его сильно недооценивают. Нет ничего полезнее чая!
И не забывайте о гамамелисе! После работы, прежде чем выйти в свет, я обычно недолго дремлю на полу в ванной, положив на закрытые веки ватные диски с гамамелисом. Все, что мне требуется, — это продержать ватные диски в течение пятнадцати минут. Затем я могу встать и покорить весь мир.
А собираясь в постель в конце дня, я никогда не делаю это уставшей. Этому научил меня Рид: отправляясь спать, проснись. Сон, сон, сон… это, конечно, самое главное. Вот почему я всегда твержу, что лучшее время уйти с вечеринки наступает тогда, когда вечеринка начинается. Как говорится, алкоголь не во вред до тех пор, пока не выпиваешь бокал, который пить не хотелось. И позднее веселье не во вред до тех пор, пока не решишь остаться, хотя уже тянет домой.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Извините, что перебиваю, но вы же знаете, как бывает порою: если не озвучишь свои мысли немедленно, забудешь и уже не вспомнишь. Я думаю о Диане де Пуатье155. Я считаю, что ее портреты, сделанные художниками школы Фонтенбло156, божественны. Действительно ли она выглядела так или нет, я не знаю, но в мемуарах того времени упоминается ее фантастическая кожа. Выходя на охоту с королем, она надевала маску, которая защищала ее лицо от ветра и прочего разрушительного влияния зимней погоды. Когда всходила полная луна, Диана выходила обнаженной на террасу, чтобы принимать «лунные ванны». И трижды в день купалась в холодной воде — удивительная практика. Но прямо сейчас я размышляю о лозунге, написанном у нее над кроватью: Seule157. Конечно, ее не назовешь такой уж одинокой: у нее, между прочим, было два короля.
Вспоминая детство, я понимаю, что всегда была одна. То же самое касается военного времени. И сейчас я снова одна. Но я знала, как это — быть одной, потому что находилась в этом состоянии очень часто. Возможно, в этом и состоит секрет жизни.
Опять же, нужно с чего-то начинать. Это как в истории, в которой меня выкинуло из такси. Я вам не рассказывала?
Это случилось за три недели до открытия выставки Vanity Fair в Музее. Я едва поставила одну ногу в такси, как машина двинулась с места; я упала головой вниз, и меня протащило по земле. Все это время — пока меня волочило — я думала: «У тебя три недели до открытия выставки, ты должна быть в порядке». Я слышала, как моя голова ударяется о бетон. Отвратительнейшая вещь — слышать, как собственная голова отскакивает от обочины. А потом водитель увидел, что происходит, остановился, вышел и уставился на меня, лежащую на земле.
— О боже! — сказал он. — Что я наделал!
— Вы поехали, — ответила я, — когда я еще не села в машину. Почему вы поехали?
— Понятия не имею!
— Послушайте, у вас есть зеркало, и вы всегда можете посмотреть в него и увидеть, сел ли пассажир. Но не волнуйтесь, ни одна кость не сломана. Никто не пострадал. Не будем задерживаться.
Я наконец устроилась в машине, и водитель произнес:
— Леди, должен кое в чем признаться: этой мой первый день в качестве таксиста, а вы — первый человек в моей жизни, которого я куда-то везу.
— Нужно с чего-то начинать, — сказала я. — Никогда не оглядывайтесь назад, молодой человек! Никогда не оглядывайтесь. Разве что посмотрите в зеркало, чтобы понять, находится ли пассажир в машине.
В моей жизни было несколько потрясений, но я считаю, все они случились к лучшему. Никогда не оглядываться назад! Я отказываюсь думать иначе.
Моя жизнь разворачивалась фантастическим образом в последние годы. А прежде я занимала свое место, делала свое дело, по-настоящему работала — не найдешь и троих человек, которые трудились бы упорнее меня, серьезно. Но то была рутина. Мода — вечная fantaisie, для меня она всегда являлась чем-то нереальным. И все же оставалась рутиной. Даже сейчас, когда официально я уже не имею отношения к модному бизнесу, я все еще в деле, потому что это единственная жизнь, какую я знала.
Когда тебя узнают на улице из-за твоей причастности к миру моды — это фантастика. Это всякий раз изумляет меня. Я имею в виду — ведь обычно меня узнавали только водители такси. Просто не укладывается в голове. Я много об этом размышляла и пришла к выводу: все потому, что мода могущественнее, чем просто очарование подиума. Это и вправду мое заключение. Мода, полагаю, самый опьяняющий способ освободиться от мирской банальности.
Когда меня останавливают незнакомцы, я так и порываюсь сказать: «Конечно, конечно…» — и протянуть руку. Это началось около десяти лет назад. Как только зрение стало ухудшаться, я потеряла всю свою застенчивость. Я никогда не отличалась скромностью в бизнесе, но встречи с людьми внушали мне ужас. Теперь же, вместо того чтобы страдать от способности видеть всех и вся чересчур четко, я едва ли вижу хоть что-то.
На днях меня приходил фотографировать Энди Уорхол. Он снимал меня сотни раз — и получалось великолепно. Он знает свое дело. Он единожды нажимает кнопку затвора — и готово. А потом сидит и болтает со мной. Придя, Энди сказал, что привел помощника. Я даже не заметила, потому что зрение уже слишком меня подводит.
— Для чего тебе помощник? — спросила я. — Неужели ты подобен французскому Vogue, который считает, что нуждается в шикарном антураже?
— О, да.
— Он тебе не нужен. Почему бы тебе не попросить его уйти?
— Он тебе понравится, — сказал Энди. — Он очень хорош собой.
— Не лги мне, Энди.
И я спросила помощника:
— Вы хороши собой?
Ответа не последовало. Я удивилась:
— Почему он молчит?
— Он китаец, — объяснил Энди. — Его зовут Ming Vase158.
Никогда не знаешь, чего ждать от Энди Уорхола.
Конечно, мне легко даются телефонные разговоры, потому что нет необходимости смотреть на собеседника. Я просто представляюсь и сообщаю человеку на том конце провода, для чего звоню.
Так я получила Légion d’Honneur159. Я его попросила. Кто-то из надежных людей сказал, что присудить его могут, только если вы об этом попросите. Так я и сделала. К тому времени его уже несколько лет не давали никому в Америке. Де Голль перестал присуждать орден за пределами Франции, поскольку сразу после войны его мог получить любой официант Нью-Йорка, подававший французский бренди. Вместо этого, работая в Vogue, я получила Ordre du Mérite160, что очень приятно и мило, — он выполнен в синем цвете и серебре, восходит к эпохе Людовика XIV и возрожден де Голлем, — но это не орден Почетного легиона. А именно его я очень и очень хотела.
Я с ума схожу по медалям и орденам. Барбара Хаттон, выйдя за лаотянина, заполучила его орден Миллиона слонов и белого зонтика, весь в бриллиантах и белой эмали. Красота! Он был сделан очень искусно. Однажды я говорила о нем у себя в издательстве, и каким-то образом слухи о моем восхищении дошли до лаосского министра здесь, в Соединенных Штатах. Он написал мне очаровательное письмо такого содержания: «Миссис Вриланд, невероятная честь знать, что вы так заинтересованы нашим орденом. Согласен, он великолепен, и надеюсь, вам доставит удовольствие возможность полюбоваться моим экземпляром». И отправил мне свой орден. Он находился у меня два дня. Довольно потрепанный — кусок металла, покрытый облупившейся белой краской. Ему требовалась рука Барбары Хаттон. В любом случае он поразил мое воображение.
Однако у всех нас есть мечты. Все мы хотим одного. Красная ленточка ордена Почетного легиона связывала меня с детством во Франции: я привыкла видеть мужчин с этими знаками отличия в петлицах. Невозможно объяснить, но для меня это и была Франция, где я родилась и выросла. Я помню, как люди с красными ленточками приходили в дом моих родителей. Люди, которых я видела постоянно. Вот чего я желала все эти годы.
Французский посол приехал из Вашингтона в консульство для награждения. Когда он приколол орден, я закричала: «Enfin, enfin, enfin!»161 Тот вечер мог бы счастливо подвести итог моей жизни.
Сколько всего я еще вам не рассказала. Говорила ли я о своей одержимости лошадьми? О лошадях, которые появлялись из-за угла на пересечении Парк-авеню и Семьдесят девятой улицы? Говорила? А об игрушечных стойлах в моей комнате и о том, как я поила своих маленьких лошадей всю ночь напролет? Тоже говорила? Рассказывала ли я о Жозефин Бейкер и о том, как сидела рядом с ее гепардом в кинотеатре Mirabar? Да? А о зебрах, что выстроились вдоль трассы в Сан-Симеоне? Вы поверили в эту историю, не так ли? Говорила ли я, что Линдберг пролетал над Брюстером? Это мог быть кто-то другой, но кого это интересует? Подделывай! Я рассказывала о слонах на коронации? Конечно да. А о том, как ударила в нос Свифти Лазара? Что ж, этого я никогда не делала. Да я сломала бы себе кисть! И она никогда не зажила бы. Обычно я знаю, когда начинаю повторяться, — говоря иначе, я теряю вдохновение. В жизни есть только одна важная вещь: вдохновение, которое непрестанно возрождается. М-м-м… Но поскольку я вечно не знаю, о чем говорю, велики шансы, что время от времени я повторяюсь.
«В моем конце мое начало». Кто сказал это? Мария, королева Шотландии, кажется? Наведите справки.
Но с чего же начинать? Первое, что нужно сделать, мои дорогие, — это родиться в Париже. С этого мы и начали наш разговор. После все происходит само собой.
Уверена, я это выбрала — родиться в Париже. Уверена, я выбрала своих родителей. Уверена, я выбрала имя Диана. Уверена, я выбрала няню по имени Пинк. Не спрашивайте меня о других ее именах. У человека, которого зовут Пинк, нет других имен.
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Непринужденной (фр.). Здесь и далее, если не указано иное, примечания переводчика и редактора.
2. Сент-Мэри-ле-Боу — одна из самых известных церквей Лондона, построенная в 1671–1680 годах.
3. Yellow Book — английский литературный журнал, издававшийся в 1894–1897 годах. Эдмунд Госс публиковался в нем и дружил с двумя его главными редакторами.
4. Никакой (фр.).
5. Коромандельские ширмы — лаковые ширмы ручной работы, выполненные китайскими мастерами в эпоху Мин; славятся своим прорезным декором, перламутром и черным лаком. Являлись предметом восхищения и коллекционирования Коко Шанель.
6. Здесь и далее под Музеем подразумевается Метрополитен-музей.
7. Рональд Три (1897–1976) — скандальный журналист, отец английской модели Пенелопы Три. Прим. науч. ред.
8. Сен-Мало — город и порт на северо-западе Франции.
9. Шедевр (фр.).
10. С английского victory — «победа», violent — «неистовый», violet — «лиловый, фиолетовый».
11. Прекрасная эпоха (фр.) — условное обозначение периода европейской истории между семидесятыми годами XIX века и 1914 годом.
12. Вернон и Ирен Кастл — муж и жена, исполнители бальных танцев, педагоги, появившиеся на Бродвее и в немом кино в начале XX века. Сыграли значимую роль в возрождении популярности современных танцев.
13. Вацлав Нижинский (1889–1950) — русский танцовщик и хореограф, один из ведущих участников «Русского балета» Дягилева.
14. Поль Пуаре (1879–1944) — парижский модельер, оказавший огромное влияние на моду в первой четверти XX века.
15. Не высшего класса (фр.).
16. Довольно известной (фр.).
17. «Жижи» — французский музыкальный фильм 1958 года о девушке, которую готовили к роли кокотки.
18. Потрясена (фр.).
19. Ток — европейский жесткий головной убор с небольшими загнутыми вверх полями либо без полей.
20. Федора — классическая фетровая шляпа с небольшими полями и тремя вмятинами на тулье, обвитая лентой. Обычно носится мужчинами, но есть и варианты шляп для женщин.
21. Примерно 198 см.
22. Луис Харви Шалиф (1876–1948) — балетмейстер русского происхождения, хореограф, автор учебников по танцевальным техникам, один из первых русских преподавателей танцев в США.
23. Прежнее название полиомиелита.
24. Уильям Фредерик Коди по прозвищу Буффало Билл (1846–1917) — американский военный и предприниматель, организатор популярных зрелищ о быте Дикого Запада, с которыми он объездил всю Америку.
25. Толику движения (фр.).
26. Изначальное значение слова «жиголо» — наемный (за плату) партнер для танцев в ночных ресторанах.
27. Имеется в виду День независимости США, отмечаемый 4 июля.
28. Рэмбл (англ. The Ramble) — дикая зона Центрального парка.
29. Игра английских слов bell («колокольчик») и belle («красавица»).
30. В духе Средневековья (фр.).
31. Мьюз — ряд плотно примыкающих друг к другу малоэтажных домов с гаражами, расположенных вдоль одной или двух сторон переулка или проезда.
32. Макинтош — плащ из непромокаемой прорезиненной ткани.
33. В берете (фр.).
34. Имеется в виду японский театр кабуки, где, кроме прочего, актеры активно используют грим.
35. Курорты (фр.).
36. Из пятерых законнорожденных сыновей короля Испании Альфонсо XIII двое страдали от гемофилии и довольно рано ушли из жизни, один родился глухонемым, и еще один — мертвым. Незадолго до смерти в 1941 году Альфонсо формально отрекся от испанского престола в пользу единственного здорового сына — Хуана, графа Барселонского.
37. Пепе ле Моко («Моко» на жаргоне — житель Марселя) — не лишенный обаяния уголовный преступник, персонаж одноименного фильма 1937 года французского режиссера Жюльена Дювивье.
38. Адольф Менжу (1890–1963) — американский актер, пик славы которого пришелся на 1920–1930-е годы. Его особенностью были черные густые прямые усы.
39. Элси Мендл (1859–1950), в девичестве Элси де Вульф, — американская театральная актриса и первая профессиональная женщина-дизайнер интерьеров в США.
40. Обри Бёрдсли (1872–1898) — английский график, декоратор, писатель, одаренный музыкант, создал цикл иллюстраций к трагедии «Саломея» О. Уайльда (1894).
41. Айзек Динесен — один из псевдонимов датской писательницы Карен Бликсен (1885–1962).
42. Конде Монтроз Наст (1873–1942) — основатель американского издательского дома Condé Nast Publications, прославившегося журналами Vanity Fair, Vogue, The New Yorker и др.
43. Жозефина Бейкер (1906–1975) — легенда французской сцены, американо-французская танцовщица, певица и актриса, ставшая звездой варьете.
44. Мадлен Вионне (1876–1975) — французский модельер, одна из ведущих дизайнеров Парижа в период 1919–1939 годов, прославившаяся платьями в греческом стиле и популяризацией косого кроя.
45. Важные персоны (фр.).
46. Джеллаба — традиционная берберская одежда, вариант длинной туники свободного покроя с широкими рукавами и остроконечным капюшоном.
47. Мадам, это араб! (фр.)
48. Речь о знаменитом нью-йоркском универмаге Saks Fifth Avenue. Прим. науч. ред.
49. Пегги Хопкинс Джойс (1893–1957) — американская актриса, танцовщица, натурщица, известная яркой жизнью, браками с богатыми мужчинами, разводами, скандальными романами, коллекцией бриллиантов и мехов.
50. Аббатство (фр.).
51. Дословно — «бутылочный клуб».
52. Как полагается (фр.).
53. «Листерин» — торговое название антибактериального ополаскивателя для рта, содержащего спирт.
54. Мистангет, настоящее имя — Жанна-Флорентина Буржуа (1875–1956) — французская певица, актриса, клоунесса-конферансье, прозванная «королевой парижского мюзик-холла», впоследствии — художественный руководитель кабаре «Мулен Руж».
55. Тартан — шотландская клетчатая шерстяная ткань и изделия из нее.
56. Спорран — кожаная сумка-кошель, которую носят на поясе.
57. Принц Али Салман Ага-хан (1911–1960) — сын султана Ага-хана III и светская личность, жокей, муж актрисы Риты Хейворт; постоянный представитель Пакистана при ООН с 1958 по 1960 год и заместитель председателя Генеральной Ассамблеи.
58. Джон Пирпонт «Джек» Морган (1867–1943) — американский банкир, сын предпринимателя и финансиста Джона Пирпонта Моргана.
59. Адель Астер (1896–1981), она же леди Чарльз Кавендиш, — американская актриса, танцовщица, старшая сестра Фреда Астера и его партнер по эстраде.
60. В восторге (фр.).
61. Речь о Елизавете I (1553–1603) — королеве Англии и Ирландии с 1558 года, последней представительнице династии Тюдоров на английском престоле. Время ее правления называют «золотым веком Англии» в связи с возросшим значением Англии на мировой арене и расцветом культуры.
62. Бесси Уоллис Симпсон (1896–1986) — с 1937 года герцогиня Виндзорская, супруга герцога Виндзорского, отрекшегося от престола короля Великобритании Эдуарда VIII.
63. После отречения от престола и женитьбы на Бесси Уоллис Симпсон герцог Виндзорский поселился во Франции, где супруги прожили до конца своих дней, покидая пределы страны лишь на время войны.
64. Эрнст Юлиус Гюнтер Рём (1887–1934) — один из лидеров национал-социалистов и руководитель штурмовиков, убитый по приказу Гитлера в «ночь длинных ножей».
65. Имеется в виду король Баварии Людвиг II (1845–1886).
66. «Тангейзер» — пятая по счету опера Рихарда Вагнера, основанная на сюжете легенды о Тангейзере — немецком средневековом поэте.
67. Все трое (фр.).
68. В стиле полонез (фр.).
69. Уши — бывший город на Швейцарской Ривьере, ныне южный район Лозанны.
70. Мауд Элис Берк (1872–1948), впоследствии леди Кунард, больше известная как Эмеральд (с англ. — изумруд), — лондонская светская львица, американка по происхождению.
71. Уильям Рэндольф Хёрст (1863–1951) — американский медиамагнат, газетный издатель, основатель издательской компании Hearst Corporation, создавший индустрию новостей и придумавший делать деньги на сплетнях и скандалах.
72. Мэрион Дэвис (1897–1961) — американская комедийная актриса немого кино, чья любовная связь с Уильямом Рэндольфом Хёрстом продолжалась до его смерти в 1951 году.
73. Элинор (Нелл) Гвин (1650–1687) — английская актриса, известная связью с королем Англии Карлом II. В юные годы работала разносчицей апельсинов в театре, на сцене которого позднее дебютировала.
74. Речь идет об американском юмористе и сценаристе Сидни Джозефе Перельмане (1904–1979), прославившемся короткими юмористическими произведениями, которые он писал на протяжении многих лет для еженедельника The New Yorker.
75. Хёрсты гордились тем, что в их доме была подлинная кровать кардинала Ришелье. Прим. науч. ред.
76. Ничто (фр.).
77. Модный дом Эльзы Скиапарелли (1890–1973), парижского модельера и дизайнера.
78. Джипси Роуз Ли (1911–1970) — американская актриса и писательница.
79. Летящие (фр.).
80. Ателье (фр.).
81. «Странная война» («сидячая война») — период войны Великобритании и Франции против фашистской Германии в начале Второй мировой войны, с 3 сентября 1939-го по 10 мая 1940 года. Название отражает характер боевых действий между враждующими сторонами — почти полное их отсутствие, за исключением боевых действий на море.
82. Несессер (фр.) — небольшая сумка с множеством отделений для мелких предметов.
83. Брюссельское кружево (фр.).
84. Кристобаль Баленсиага (1895–1972) — баскский модельер, основатель дома высокой моды. Любил работать с плотными тканями и в конце 1940-х и 1950-е годы создал то, что впоследствии активно использовалось в дизайне одежды: узкий прямой силуэт, платья-бочки, пальто-каре, свободные жакеты с огромными капюшонами, шляпы-коробочки и многое другое.
85. Голова негра (фр.).
86. Кофе с молоком (фр.).
87. Страна Басков — историческая область на севере Испании в Кантабрийских горах, у Бискайского залива. С 1979 года имеет статус автономной области.
88. Эдвард Молино (1891–1974) — британский модельер, основатель модного дома, получившего его имя.
89. Ян Вермеер Делфтский (1632–1675) — голландский живописец, представитель делфтской школы, мастер бытовой живописи и жанрового портрета.
90. Речь о камне родохрозит, названном «розой инков», потому что был ими обнаружен; имеет чудесный розовый оттенок.
91. Устарело, старомодно (фр.).
92. Швейный квартал (англ. Garment District) — район Манхэттена, получивший свое название благодаря высокой концентрации бутиков и центров моды.
93. Барбара Вулворт Хаттон (1912–1979) — всемирно известная американская светская львица, наследница торгового магната Фрэнка Вулворта.
94. Так входите, мадам и месье! Входите! Я держу постоялый двор! (фр.)
95. Букв. «награда молодой девушке» (фр.).
96. Жан Пату (1887–1936) — французский модельер, первый из дизайнеров, кто начал создавать моду с учетом естественности и удобства.
97. Кристин Йоргенсен (1926–1989) — американская женщина-трансгендер, первый человек, получивший в США широкую известность благодаря операции по смене пола.
98. «Жизнь в розовом цвете» (фр.) — песня в исполнении Эдит Пиаф.
99. Хуан Доминго Перон (1895–1974) — аргентинский военный и государственный деятель, президент Аргентины с 1946 по 1955 год и с 1973 по 1974 год.
100. Морис Огюст Шевалье (1888–1972) — французский киноактер и эстрадный певец.
101. Герцогиня Германтская — один из центральных персонажей цикла романов Марселя Пруста «В поисках утраченного времени».
102. Примерно соответствует русским эпитетам: «неблагонадежный», «изнеможенный», «шаржированный».
103. Тайрон Пауэр (1914–1958) — американский актер, исполнявший романтические роли в голливудских фильмах 1930–1950-х годов; Линда Кристиан (1923–2011) — мексиканская актриса, ставшая популярной в Голливуде в 1940–1950-х годах.
104. С французского — «дорогой, дорогая». Здесь намеренно разделено на слоги. Произносится как «ше-ри» с ударением на втором слоге и характерным грассированным «р».
105. Слово с тем же значением на английском; произносится как «диэ».
106. Самолюбие (фр.).
107. «Комеди Франсез» (фр. Comédie Française) — единственный во Франции репертуарный театр, финансируемый правительством. Основан в 1680 году, расположен в центре Парижа.
108. Дорогая Диана (фр.).
109. Мадемуазель ожидает вас, мадам (фр.).
110. Томас Ховинг (1931–2009) — директор Метрополитен-музея.
111. Французский аперитив на основе крепленого вина.
112. Улица, на которой, кроме Елисейского дворца, располагаются магазины известных парижских домов высокой моды.
113. Великолепный (фр.).
114. Барон Николя Луи Александр де Гинцбург (1904–1981) — франко-американский обозреватель мира моды, продюсер, исполнитель главной роли в фильме «Вампир» (1932).
115. Да, герцогиня Виндзорская звонила пять раз, мадам (фр.).
116. Мадам Вриланд от Мадемуазель (фр.).
117. Священное чудовище (фр.).
118. Элена Рубинштейн (1872–1965) — основательница косметической линии и сети магазинов в США, Франции и Великобритании.
119. «Студия 54» — культовый ночной клуб в Нью-Йорке.
120. «Школа жен» (фр.).
121. «Безумная из Шайо» (фр.).
122. «Красавица и чудовище» (фр.).
123. Жан Кокто (1889–1963) — французский писатель, драматург, график, живописец, режиссер, театральный деятель, сценарист и кинорежиссер.
124. Джон Сингер Сарджент (1856–1925) — американский живописец, писал в основном портреты высшей знати, а также акварельные пейзажные зарисовки.
125. Дирндль — женский национальный костюм немецкоговорящих альпийских регионов. Нижняя часть костюма представляет собой широкую юбку из пестрой ткани в складку или сборку, с обязательным ярким фартуком.
126. Дом моды французской художницы-модельера Жанны Пакен (1869–1936).
127. Американская нефтяная корпорация.
128. Арт-студия Энди Уорхола в Нью-Йорке.
129. Модный дом Андре Куррежа (1923–2016), французского модельера, который первым среди кутюрье показал мини-юбки, шорты и женские брючные костюмы, создал летние сапоги и платье-трапецию.
130. Кеджери — блюдо английской кухни из вареной нарезанной рыбы (традиционно — копченой пикши), отварного риса, петрушки, яиц вкрутую, карри, масла, сливок и изюма.
131. Хэш — блюдо из измельченного мяса, картофеля и лука, обжаренных на сковороде. Хэш из консервированной солонины (мяса, выдержанного в поваренной соли) получил распространение в Великобритании, Франции и США во время и после Второй мировой войны, поскольку свежее мясо было недоступно.
132. Таракан! Таракан! (ит.)
133. По порядку в переводе с французского: «Что-то невозможное!», «Ужасно!», «Не совсем», «Нет», «Хорошо, хорошо!».
134. «Чудесная вода» (фр.).
135. «Иланг-иланг» (лат.).
136. Своего рода американский аналог французской «Кёльнской воды» (Eau de Cologne), то есть одеколона.
137. Кое в чем другом (фр.).
138. Ноэл Пирс Кауард (1899–1973) — английский драматург, актер, композитор и режиссер.
139. В английском языке имя и фамилия Греты Гарбо начинаются с буквы G («джи»).
140. Коул Альберт Портер (1891–1964) — американский композитор, завоевавший признание публики сочинениями в так называемом легком жанре и музыкальной комедии.
141. Джованни Больдини (1842–1931) — итальянский живописец, портретист.
142. Арденский лес — лес к северу от Стратфорда (центральная Англия), связанный с преданием о Робин Гуде и явно вдохновивший Шекспира на Арденский лес из комедии «Как вам это понравится».
143. «Большой Мольн» (фр.) — единственный законченный роман французского писателя Алена-Фурнье (1886–1914).
144. Пьеса Уильяма Шекспира, главным героем которой является упомянутый волшебник Просперо.
145. Директория — правительство первой Французской республики, просуществовало до 1799 года.
146. Марди Гра (фр. Mardi Gras — «Жирный вторник») — день перед началом католического Великого поста и последний день карнавала.
147. Визитка — однобортный короткий сюртук с закругленными, расходящимися спереди полами (в XIX — начале XX века предназначался для утренних визитов).
148. Диван-кровать (англ.).
149. Кроме того (фр.).
150. Мэри Джейн Уэст (1893–1980) — американская актриса, драматург, сценарист и секс-символ, известная под псевдонимом Мэй Уэст,
151. Русских (фр.).
152. Эмигрантов (фр.).
153. Кларенс Дуглас Диллон (1909–2003) — американский дипломат, политик, 57-й министр финансов США.
154. Таллула Брокман Бэнкхед (1902–1968) — американская актриса театра и кино, известная, помимо прочего, своим хриплым голосом.
155. Диана де Пуатье (1499–1566) — официальная фаворитка французского короля Генриха II.
156. Школа Фонтенбло — название группы мастеров, в том числе живописцев, скульпторов, архитекторов и ювелиров, работавших во дворце Фонтенбло во Франции в XVI – начале XVII века.
157. Сама по себе (фр.).
158. Имеется в виду ваза династии Мин.
159. Орден Почетного легиона (фр.).
160. Орден «За заслуги» (фр.).
161. Наконец, наконец, наконец! (фр.)
МИФ Культура
Подписывайтесь
на полезные книжные письма
со скидками и подарками:
mif.to/kultura-letter
Все книги по культуре
на одной странице:
mif.to/kultura
#mifbooks
НАД КНИГОЙ РАБОТАЛИ

Руководитель редакционной группы Ольга Киселева
Ответственный редактор Татьяна Медведева
Литературный редактор Юлия Тржемецкая
Арт-директор Яна Паламарчук
Корректоры Елена Гурьева, Екатерина Тупицына
Фотография обложки Evelyn Hofer/Getty Images
ООО «Манн, Иванов и Фербер»
Электронная версия книги подготовлена компанией Webkniga.ru, 2022