Нежность (fb2)

файл не оценен - Нежность [litres][Tenderness] (пер. Дарина Николаевна Никонова,Татьяна Павловна Боровикова) 3228K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Элисон Маклауд

Элисон Маклауд
Нежность

Посвящаю эту книгу моим теткам, Джин Маклауд Келли (1927–2020) и Мириам Маклауд (1929–2008), которые подарили нам «Мыс»

Наш мир – мир раскрывшейся розы,
Явной,
Явленной откровенно1.
Д. Г. Лоуренс

Если они хотят отвергнуть Лоуренса, то, Бог свидетель, должны отвергнуть и самое жизнь.

Гвин Томас в письме Майклу Рубинштейну, адвокату защиты со стороны издательства «Пингвин букс»2

Alison MacLeod

TENDERNESS

Copyright © 2021 by Alison MacLeod

This translation is published by arrangement with Bloomsbury Publishing Plc

All rights reserved

© Т. П. Боровикова, перевод, примечания, 2024

© Д. Н. Никонова, перевод стихотворений, 2024

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024

Издательство Иностранка®

Потайное

Меня изумляло его мужество и решимость увидеть и описать потайное, о чем не смеют говорить и писать.

Фрида Лоуренс3

Изгнанник

i

О том, что будет после, пусть позаботятся мертвые, но здесь – здесь живое средостение Вселенной: городок, подъятый от сна, в бескрайней сети света, и Средиземное море в пяти милях, в Кань-сюр-мер, переливается огромным опалом. Изгнанник проснулся рано и наблюдал, как темное тяготение ночи отступает перед зарей. Сейчас улицы были миражом, полурастворенным в ослепительном утреннем свете. Даже древние стены города исчезли, и от лающей собаки на улице под окнами остался только лай. Изгнанник щурился с балкона, среди гераней: береговая линия дрожит и мерцает отсюда до самого Антибского мыса. Не различить, где граница моря и неба. Крохотное пятнышко – океанский лайнер – сгустилось там, где, возможно, проходит горизонт, а свет все струится – нити, сбежавшие с утка и основы мира. Все, чего касался день, растворялось, ничто не могло вынести этого света, кроме гераней, их вызывающе поднятых красных кулачков.

Вчера, стоя навытяжку в одном белье в лазарете, он узнал, что в нем до сих пор, даже сейчас, пять футов девять дюймов росту, – во всяком случае, когда легкие позволяют выпрямиться. Он бы подбодрился, да вот только он не дотянул и до сорока пяти кило на французских весах, до ста фунтов на английских, чуть меньше семи стоунов. Он настоял на том, чтобы его взвесили по обеим шкалам, но в кои-то веки две нации были согласны друг с другом.

Но зато это означало, что он может лететь, практически буквально, куда ветер несет. Миндальные деревья городка цвели горами бело-розовой пены. Ветерок, хоть и слабый, нес с собой живительный запах соли. Нужны только обувь и шляпа.

– Мы готовы? – крикнул он в комнату. Как снять стопор с колес этого дурацкого кресла?

На балкон вышла Фрида, щелчком открыла портсигар и по-рубенсовски томно облокотилась на перила. Ее не поторопишь. Плитки пола у нее под ногами были усеяны окурками сигарет и шкурками апельсинов, кое-где почерневшими от времени, но Фриду это не заботило. Ее также не заботило то, что ее это не заботит. С балкона было видно, как внизу открывают ставни, добросовестно встречая день. В садике за домом мужчина средних лет мылся у бочонка, болтались спущенные подтяжки. Будто специально для нее, он пел, плеща на себя водой: «Сердце красавицы склонно к измене». Верди. Фрида притопывала ногой в такт. Она любила энергичные напевы.

Куры, выпущенные из курятников, кормились и кудахтали. Из булочной напротив пахло свежим хлебом – месье Клодель всегда начинал до свету. Кошки рыскали. Женщина – волосы еще упрятаны в сеточку – развешивала на веревке белье, и где-то вопил младенец.

Мало-помалу утро захватывало средневековые улочки и древние римские дороги. Фонтаны снова журчали. Лавочники крутили лебедки, высоко поднимая навесы над окнами лавок, преграждающие путь потокам света, и копыта тяжеловоза, приближаясь, били по камням. Через каждые несколько дверей возчик останавливался, спрыгивал и сгружал огромный блок льда в наклонный ход в стене кафе или магазина.

Утро уже переливалось через край, посетители заполняли кафешки, и Фрида смотрела, как курортники неуверенно присоединяются к общему дню.

– Англичане, – заметила она, обращаясь к мужу. Она так и не избавилась от следов немецкого в речи. – По лицам видно. Белые, как тесто. Неошибочно.

– Несомненно, – поправил он.

Она учуяла струйку резкой вони – где-то засорилась канализация.

– Мне больше нравится «неошибочно».

Она повернулась, стряхнула пепел в карман-плевательницу на низком столике у кресла, снова развернулась лицом к улице и воззрилась вниз.

– Удивительно, правда? Английские младенцы совершенно прекрасны. Пухлые розовые персики. Апофеоз младенчества. Но когда они растут, с ними что-то случается. Я этого не понимаю.

Он склонил голову:

– Можно, мы уедем?

– Лоренцо, ты же обожаешь Средиземноморье. – Она глубоко затянулась сигаретой «Голуаз». – И отсюда в самом деле замечательный вид. Управляющий не соврал.

– Ты звучишь как «Бедекер»[1].

Она-то думала, что звучит просто бодро. В Англии – единственной среди всех англоговорящих стран – всегда приходилось обдумывать, что собираешься сказать. Сначала сочинить, потом высказать. Английский язык в Англии был ловушкой, попав в которую неведомо для себя открываешь всю подноготную: социальное положение, место рождения (приемлемое или не очень) и уровень образования (которому собеседник может завидовать или сочувствовать). Невольно, несколькими случайными словами, выдаешь свою бесчувственность или, наоборот, избыток эмоций; уровень взыскательности, доверчивости, способности послужить козлом отпущения; а также – насколько ты овладел или не овладел кодексом принадлежности к группе. Англичанин скажет, например: «Как интересно», и нужно уметь понять, что он имеет в виду «Это чудовищно скучно».

Язык, созданный для шпионов, подумала Фрида. Инструмент, с помощью которого урожденные англичане выпытывают, что думает собеседник и кто он есть на самом деле. Немецкий язык в сравнении с английским практичен и деловит, и после всех этих лет Фрида все еще скучала по его простоте. По-немецки люди говорят то, что думают. Побывав замужем за двумя англичанами и родив мужу номер один трех детей, Фрида, натюрлих[2], свободно говорила по-английски. Однако до сих пор – с излишней прямотой или откровенной грубостью, хотя по-немецки то же самое было бы просто речью без ухищрений.

Это огорчало, но по крайней мере она избежала ловушек, расставляемых англичанами друг для друга, в том числе для Лоренцо. Он в основном избавился от ноттингемского говора, осталось только подчеркнутое произношение гласных. Много лет назад она ужасно удивилась, впервые услышав, как он говорит на родном диалекте – на приеме у леди Оттолайн, в элегантном лондонском особняке, по просьбе хозяйки дома. Позже Фрида сказала ему, что нельзя превращать свой собственный голос в забаву для гостей, нельзя отказываться от своего подлинного «я», но он только пожал плечами. Сказал, что хочет двигаться в обществе, «не привлекая к себе внимания».

Воистину, наблюдение так вошло в привычку у англичан, что Фриде казалось: они путают его с человеческой природой вообще, полагая, что любой язык служит замочной скважиной, через которую можно подглядывать за кем угодно. А они к тому же во время войны обвинили ее вот в этом самом – в шпионаже! Какая ирония! Будто она способна сохранить хоть один секрет! Нет, она не скучает по этому островку. Вообще ничуточки!


Изгнанник выдохнул. Фрида наконец-то курила молча. Она закрывала ему обзор, зато не нарушала тишину.

Они находились в тысяче футов над уровнем моря. От морского воздуха можно было бы ожидать свежести, но здесь уже наступила жара, несмотря на ранний утренний час. Лоуренс жаждал оказаться где-нибудь в другом месте, сбежать отсюда. Не просил ли он Фриду раз за разом – освободить его, устроить ему побег? Кто знает, действительно она планирует организовать ему свободу сегодня утром или будет снова уламывать остаться на несколько дней «ради его здоровья»?

Или, может быть, ради этого «в самом деле замечательного вида».

– Английское побережье было бы ничем не хуже, зато гораздо дешевле, – пробормотал он.

Деньги! Как они гложут человека! Даже сейчас он не мог не бояться какой-нибудь внезапной засады, разверстой тигриной пасти. С «Чаттерли» вышло неплохо, тысяча четыреста фунтов за первый же год – никогда за всю свою жизнь он столько не зарабатывал на одной книге. Он был этим вполне доволен, пока его английский литературный агент не сообщил, что Арнольд Беннет, чья литературная звезда уже закатывается – давно пора, по мнению Лоуренса, – по-прежнему зарабатывает двадцать две тысячи фунтов в год. Свинья у кормушки.

Изгнанник смотрел, как Фрида раскуривает очередную сигарету. Как он ненавидит ее за курение. И почему она так часто оказывается с наветренной стороны?

В минуты более реалистичного настроя он понимал, что она никуда не тронется с континента. Она обожала континентальные виллы. Она любила бесконечные апельсиновые рощи и легкомыслие европейцев. Ее поддерживали французские сигареты и присутствие итальянского любовника где-то на этом же массиве суши. Лоуренс знал: она была бы счастлива никогда в жизни больше не видеть Англию. Англия оказалась жестока к ним обоим. Даже заочно – там только что конфисковали весь тираж еще одного (последнего, последнего!) его романа. Но он все же слезно тосковал по этой стране.

Фрида, со своей стороны, ощущала простое, благодарное счастье за возможность выкурить сигарету в покое, за вид с балкона, за перспективу пожить на новой вилле, пусть и временно. Куда торопится Лоренцо? Молодой девушкой, бывая вместе с семьей при прусском королевском дворе, она подметила, что важные люди никогда не спешат, и этот урок несла с собой через всю жизнь, даже в самых стесненных обстоятельствах.

Она переместила вес тела на одно бедро, наблюдая за молодым брюнетом броской внешности, в кремовых фланелевых брюках и белоснежной рубашке, проходящим внизу. Он чуть-чуть напоминал кавалерийского офицера, которого она однажды поимела в баварской гостинице. Зачем торопиться в жаркий день? Их чемоданы уже в такси. Она заплатила водителю за терпение. Она тоже умеет планировать загодя. В конце концов, она немка и не лишена организаторских способностей.

Сейчас, облокотившись на перила балкона, она чувствовала, как расплелся узел прически и волосы скользнули на шею. Если юноша в фланелевых брюках поднимет взгляд на балкон, она обворожительно улыбнется. Заставит его обернуться. Маленькие жизненные удовольствия – вот что держит человека на плаву.

Изгнанник повернул голову, напряг слух: это в палату зашел санитар, забрать несъеденный завтрак. Санаторий «Ад астра» тщетно мимикрировал под роскошный отель, и вот это вот лязганье посудой называлось сервисом «доставка еды и напитков в номер». Само название было издевательством над латинским языком. «Per aspera ad astra» – через тернии к звездам. Он ухмыльнулся. Через тернии в бар, так будет вернее. Чахоточные постояльцы изображали бодрых отдыхающих, и в воздухе столовой каждый вечер висела густая пелена отчаяния, которая, пожалуй, прикончила бы его быстрее, чем его собственные легкие.

Лишь по его неотвязным требованиям Фрида наконец подыскала виллу. Во всяком случае, если верить ей. Иногда она просто говорила то, что, как ей казалось, от нее хотели услышать. Добрых десять дней назад он заявил, что ни одной ночи больше не останется в «Адской астре». Он сказал, что умрет от недосыпа: по ночам соседи за стенами так кашляли, что все здание сотрясалось. А она парировала, что этот надсадный кашель – его собственный.

Сейчас она повернулась и стряхнула в его плевательницу еще добрый дюйм пепла.

– Я тебя просил этого не делать, – сказал он. Плечи стянуло веревкой напрягшихся мускулов.

– Может быть, как-нибудь съездим в Ниццу.

– Ницца не Брайтон, и меня уже тошнит от Франции.

Конечно, Ницца не Брайтон, подумала Фрида. Но любой предпочтет Ниццу Брайтону. В Лоренцо сегодня явно вселился дух противоречия.

Она смотрела, как лента дыма поднимается в дневное небо. Найти в Вансе место для жилья оказалось чудовищно трудно.

Раз за разом владельцы вилл отказывали ей, боясь заражения. За последнюю неделю она и Барби, самая способная из ее детей, – уже молодая женщина двадцати пяти лет – испробовали все средства, от шарма до подкупа, отчаяния, шантажа чувством собственной вины, но никто не хотел пустить чахоточного к себе во владения – чего доброго, он там и умрет, – а любое путешествие длиннее поездки в такси совершенно исключалось. Лоренцо просто не выдержит.

Утренняя жара заползала ему за шиворот, и запонки воротника прожигали шею до волдырей. Он подозревал: Фриде нравится, что он теперь беспомощен, кастрирован, инвалид, который без нее не выживет. Всего-то и нужно – добраться до Булони и сесть на пакетбот, идущий в Ньюхейвен или Брайтон. «Я рад, что мы едем в Сассекс – он так полон неба, ветра, погоды»4. Он жаждал увидеть белое сияние утесов на той стороне Ла-Манша. Морскую пену в сумерках. Желтые мачки на песке у соленой воды. Услышать шумное хлопанье волн. Но все это теперь ферботен[3].

– Эти места кишат дорогой швалью. – Он взмахнул рукой.

– Люди просто наслаждаются солнцем после долгой зимы, Лоренцо. Имеют право.

Он подергал себя за воротничок:

– На английском курорте люди не ставят свое счастье в зависимость от непрерывного солнечного сияния.

И хорошо, подумала она.

Но отчего это он вечно распространяется об Англии, будто она сама про нее ничего не помнит?

– Англичанам ничего не стоит проскакать по камням и плюхнуться в холодное море. Костный мозг замерзает от холода. У стариков останавливается сердце. Яички сжимаются в песчинку. Но люди довольны. Никто не нуждается в том, чтобы постоянно пялиться на «замечательный вид».

Она водрузила грудь на перила балкона и подумала: может, молодой человек во фланелевых брюках снова пройдет тут на обратном пути?

– Мы хотим переменить обстановку, найти пару красивых ракушек, купить сувенир в какой-нибудь замшелой лавчонке. Мы ожидаем, как должное, толчею на пирсе, день-другой тумана, а под окнами, что ж, – он вцепился в подлокотники кресла, – под окнами только мусорщики орут, да так, что и мертвого разбудят.

Откуда-то из желудка поднялся кашель.

– Черт возьми, вот бы старые добрые английские мусорщики разбудили меня, когда придет мой час. А если не получится, они по крайней мере живо уберут то, что от меня осталось. Раз-два, и готово!

– Лоренцо, ты не должен себя так утомлять.

– Я себя не утомляю, Фрида. Видишь ли, перспектива неминуемой смерти утомляет человека самостоятельно. Без посторонней помощи.

Она изогнула запястье. Сигарета элегантно застыла в воздухе.

У него защипало глаза. Интересно, подумал он, встречается ли она до сих пор со своим любовником, иль капитано. От Французской Ривьеры до Итальянской всего ничего. А любовник Фриды полон обаятельного нахальства и вкуса к жизни, этого у него не отнимешь. Связь жены с любовником давно перестала быть тайной между мужем и женой и стала лишь темой, которой они сознательно избегали.

Но в такие моменты он думал: а что, если бы. Как сложилась бы его жизнь, если бы он не сошел в тот вечер вниз по склону, через рощу олив, прочь от нее? Дорогая Р., я ожидаю приезда Ф. через несколько дней – она утомительно пишет мне из Германии. Чем, кем был бы он сейчас, если бы после тех нескольких недель в Сан-Гервасио, с ней, просто остался бы там?

Дорогая Р. Если бы они остались вместе, то вместе растили бы ее трех маленьких дочек. Может, она и от него бы родила. Кто скажет? По утрам он работал бы над книгой среди древних олив, с видом на собор, мерцающий внизу на равнине.

А Фрида имела бы своего Анджело – еще в большем объеме, чем сейчас. И «Чаттерли» никогда не было бы, потому что он не испытывал бы потребности выписать Р., создать ее на кончике своего пера, сделать так, чтобы она была рядом.

Прости, что так много слов, они потому, что я не могу тебя коснуться. Если бы спать, обняв тебя, незачем было бы чернила тратить5.

Ближе к концу дня он поднимал бы голову от стола и видел бы, как она входит, возвращаясь с рынка, неся инжир, сыр и хлеб. Он смотрел бы через внутренний дворик виллы «Кановайа» на рыже-каштановую голову, склоненную над вышивкой или рисунком. По ночам в постели она прижималась бы к нему всем телом. И он бы не жаждал дотянуться до нее через шум и суету времени.

В тот вечер, спускаясь по холму, он не обернулся. Пусть думает, что он окончательно решил. Он послал несколько открыток и больше не виделся с ней.

Сейчас, на балконе «Адской астры», он попытался развернуть «купальное кресло», чтобы солнце не било в глаза и чтобы изгнать мысли о ней и о том, другом, далеком флорентийском балконе. Борясь с колесом, он возобновил тему:

– Брайтон. Уортинг… В Литтлхэмптоне было достаточно неплохо. Помнишь? Или в Богноре. Я был бы счастлив, как рыбка, в каком-нибудь занюханном богнорском пансионе. Я бы туда свалил завтра же, не будь за мою голову объявлена цена.

Он поднял взгляд. Жена улыбалась и махала прохожему, словно императрица с балкона дворца.

– Никто не объявлял цены за твою голову. – Она повернулась к нему и сняла тормоз с колеса. – Ты писатель, а не политический беженец.

– Ладно бы голову, но меня могут посадить.

– В тюрьме ты мог бы писать. В тюрьме кормят. Нет худа без добра, Лоренцо.

Он посмотрел на небо. Над Вансом царил жестоко безоблачный день. Какая может быть надежда? Когда солнце так светит кому ни попадя, жизнь превращается в бессмысленное бодрячество. Ривьера как она есть. Предсказуемая. Неразборчивая в связях. Популярная. Когда-то она была ему прибежищем и источником счастья, но теперь он ее ненавидел. Люди, везде люди.

Фрида отшвырнула сигарету в дневной свет и хлопнула в ладоши:

– Ну вот. Наше такси за углом. Я слышу мотор.

Его ноги были босы – бледные твари, моллюски без раковины. Как нелепо они выглядят на откидных подножках «купального кресла», подумал он.

– Правда? – спросил он, не сводя взгляда со ступней. – Правда, можно ехать?

Она вытряхнула через перила балкона пепел из плевательницы и томно, роскошно потянулась. Она не думала, что он искренне верит в свою близкую смерть. Если бы верил, то не распространялся бы об этом постоянно. А поскольку он не верил, то и Фрида не верила. Врачи пророчили ему смерть уже долгие годы, и они с Фридой научились не слушать прогнозов и диагнозов. Его друзья считали ее безответственной, невнимательной, даже преступной. Презирали ее за это и многое другое. Пускай себе, думала она. Он опроверг все предсказания врачей благодаря одной только силе воли, своей и Фриды, а значит, она не будет сейчас задумываться о том, что он попросил ее надеть ему носки и ботинки. Он сказал – впервые, – что при наклоне у него начинается тошнота и одышка.


Зажим подтяжки носка никак не защелкивался. Фрида сложилась вдвое, склонившись над ногой мужа. Он тем временем ждал, глядел вдаль, разглядывая горизонт – словно выискивая малозаметную трещинку в чаше дня. Все эти слова, все его труды теперь под арестом. «Какой во всем этом был смысл?»

– Я не хочу умереть в такси, – произнес он.

Она сказала, что придется потерпеть полуспущенный носок. Мелькнула мысль – может, расстегнуть ему ширинку и сделать минет, или сунуть увесистую грудь, чтобы успокоился. Но пора ехать, а его желания в последнее время стали далеко не такими однозначными. Если вообще когда-нибудь были однозначными. Она поднялась, красная от натуги, и сдула с лица прядь светло-седых волос.

– Моя шляпа! – Он вцепился в колеса кресла.

– Она в такси, Лоренцо. Если мы не выйдем сейчас же, водитель продаст ее и сбежит. Пожалуйста, не будь невыносим.

Он промолчал. Теперь он во всем зависел от нее. Без нее не мог выжить. Может, так было всегда. Любая покорная жена усыпила бы мозг и душу. Он нуждался в вызове, который бросала она. Возможно, даже нуждался в том, чтобы решать задачу, которой она была.

В браке им с самого начала пришлось нелегко. Она спокойно относилась к своим аппетитам, непринужденным забавам плоти. Он жаждал тайны, родственного и в то же время инакого существа, неизведанной волшебной страны возлюбленной. От болезни он исхудал, а жена, ведомая аппетитом, располнела. Ей его не хватало, а ему ее было слишком много. Они приводили друг друга в отчаяние, и оно прочно связало их. Во времена относительной гармонии она его нянчила, и он принимал ее заботы. Этого было довольно. Теперь. Друзья давно пророчили распад их брака, но вот они двое, досконально знакомые друг другу, в незнакомом месте, цепляются за узкий карниз бытия.

Наконец шнурки на ботинках завязаны. Галстук точно посередине. Элегантный светло-серый летний костюм. Свежая рубашка с воротничком. Носовой платок – красный, чтобы не видно было пятен крови. Начищенные коричневые броги. «Прямо как настоящий джентльмен»6. Шляпа-хомбург. Через руку переброшен плащ. Лоуренс презирал экзистенциальный класс инвалидов, существ в пижамах. Ин-валид, не-действительный. Штамп «недействительно» он мог в любой день увидеть у себя в паспорте. Уж лучше клеймо «враг народа».

Фрида выкатила его с балкона, раздвинув тонкие занавески, в унылую палату, а оттуда в коридор.

– Если кто-нибудь спросит, – сказала она у лифта, – сегодня прекрасная погода. Это достаточная причина.

– Конечно, сегодня прекрасная погода! Здесь всегда прекрасная погода! Для них это ничего не значит. С тем же успехом можно сказать, что вода мокрая.

Он чувствовал себя слабым, как подвядшая белая герань в горшке.

Фрида вызвала лифт.

– Мы выходим прогуляться, – спокойно сказала она. – Вот и все.

Он вцепился в собственные коленки. Они распирали ткань штанин, как две костяные голгофы.

– А если мы встретим моего врача?

– Повторяй, Лоренцо: мы… выходим… прогуляться.

Она раскатывала «р» с тевтонской непререкаемостью.

Слабо звякнуло: прибыл лифт.

«Инвалид, инвалид», – скрипели колесики кресла.

Мальчик-лифтер захлопнул наружную дверь лифта, сдвинул вбок внутреннюю. Приветственно кивнул проживающему и его жене и повернул ручку влево. Кабина ужасно дернулась и поехала вниз.

Все это время изгнанник удерживал под пиджаком украденную «Жизнь Колумба». Библиотека была единственным светлым пятном в треклятом санатории.

– Да? – сказала она. – Мы выходим прогуляться.

Он кивнул – зубы стиснуты, костяшки пальцев белые. Тросы лифта шуршали и взвизгивали. «Жи-знь-жи-знь-жи-знь…»

Клеть лифта открылась, ворвался солнечный свет, сердце грянуло колоколом, и как счастлив он был, как бесконечно счастлив снова оказаться в пути.

ii

Назавтра, 2 марта 1930 года, утро просачивалось сквозь ставни полосами тени и света. Из темноты вздымался гардероб. Рукомойник стал бледно-голубым, вчерашняя вода в чашке сияла.

В свете дня обнаружился также эмалированный стул, на котором задремала сиделка, уронив подбородок на грудь. Тускло блестели ее черные туфли-оксфорды и гладкие волосы спящего пациента. Свет согрел голые половицы и замешкался на тумбочке, собравшись лужицей на открытом развороте «Жизни Колумба».

В изножье кровати мелькнул проблеском рыжий кот. Полевые цветы в кувшине на тумбочке тянулись к свету. Над узкой кроватью сверкала золотом овальная рамка Мадонны. Засунутый между ней и стеной пучок сухих пальмовых листьев с прошлой Пасхи всеми фибрами тосковал по зеленому хлорофиллу.

Снаружи день падал, подобно взгляду древнего провансальского бога, хаотичным благословением всего подряд и ничего в особенности. Дул ветерок, поднятый тяжелыми веками этого самого бога, вздымающимися и опадающими. Ветерок почти унес белье с веревки, натянутой в саду, но выбежала добросердечная поденщица, все поймала и прижала прищепками – две обширные женские нижние рубахи, батистовые панталоны и мужские кальсоны из Angleterre[4].

Далеко внизу под виллой и склоном, на котором она стояла, пульсировало море. Однако яркий, сверкающий свет побережья здесь, наверху, слегка укрощался ранним часом, нежной нерешительностью марта и памятью весны о битве с зимой. Земля была еще холодна, как роса.

Изгнанник лежал на боку. Дыхание тлело в груди медленным пожаром. Ему отрывками снились лодочки – у каждой на корме нарисован широко распахнутый черный глаз. Наконец флотилия нашла его, всплыла со стен подземных этрусских гробниц, которые он когда-то исследовал в Тоскане. Сегодня утром лодочки пришвартовались у пристани его кровати.

Он лежал успокоенный. Глаза – ямы тени. Голова усыхала, превращаясь в череп, рыжая борода потускнела. Кот, единственный постоянный обитатель виллы, учуял болезнь приезжего и, отринув холодность, свернулся клубком у него в ногах.

Подушка служила утешением. Она путешествовала с ним – сначала в «Адскую Астру», а оттуда – сюда, на виллу «Робермонд», нынешнее съемное жилье. Фрида и Барби уговаривали и уламывали, и первого марта, после тряской поездки в такси по холмам на запад от Ванса, они наконец водворились сюда.


Он медленно всплывал ото сна. Подушка под щекой все еще пахла диким тимьяном и сосновой смолой из лесов позади их прежней тосканской виллы-фермы «Миренда». Сколько времени прошло, год? Два? Вилла была квадратная, солидная, респектабельная, с мраморными полами. Он заплатил двадцать пять фунтов за аренду главного этажа, пиано нобиле, на целый год, и это был самый безмятежный их дом – на вершине крутого холма, над четырехсотлетними полями, уходящими вдаль во все стороны серебром (оливы) и золотом (пшеница), размеренными и прекрасными, как ренессансный пейзаж работы старых мастеров.

Перед виллой стояли группами зеленовато-черные кипарисы, словно стражи его одиночества. Ряды ракитника в поле, усыпанные желтыми цветами, испускали теплый, мягкий, странный запах. На задворках ждал лес – ждал каждый день, начиная с восьми утра. Обильно пестрели дикие цветы. На окрестных полях темнели точки крестьянских хижин – жилища контадини, местных издольщиков, будто сложенные из палочек. Соседи кивали при встрече, но никто его не беспокоил. Никаких иностранцев. Очень редкие гости – большинство их отпугивал неприступный склон.

День ото дня он не нуждался ни в чем, кроме рукописи, ее благосклонности. Была, конечно, и Фрида. В полдень, за обедом, она служила благодарной аудиторией для каждой новой главы. После обеда, во второй половине дня, он писал картины. Тоже отличная компания. Время от времени приезжала погостить падчерица, Барби, уже взрослая женщина.

То было блаженство – или, во всяком случае, максимальная степень счастья, какую он себе позволял, – но потом он заболел, или прежняя болезнь ужесточилась, и он вдруг возненавидел «Миренду» точно так же, как любое другое жилище, где недуг его настигал. Под конец ему уже не терпелось оттуда убраться.


В полусне, под надзором сиделки-англичанки, его ноги снова скользнули в старые сандалии с веревочными подошвами. Полотняная шляпа с широкими полями, чтобы глаза были в тени, когда он сидит и пишет позади виллы «Миренда». В ту последнюю осень в Тоскане он отправлялся в лес каждое утро и садился, подложив подушку под зад, опираясь хребтом на пинию, и рука бешено летала по странице, опровергая предсказания врачей.

Роман, в который перекачиваешь собственную жизнь, оживает. Он чувствовал напор сюжета, текущего в строках, как кровь в жилах, как молоко в груди, как сок под корой дерева.

Ящерки пробегали по его ногам, птички прыгали, не обращая на него внимания. Двигалась только кисть руки. Когда поднимался ветер, ствол сосны за спиной изгибался, упругий и мощный. Фиалки синими тенями расползались у ног. Мох дышал. Булькал ручей, окаймленный дикими гладиолусами, носящий имя давно забытого святого. На ветке над ручьем висела жестяная кружка – для путников и набегавшихся по жаре детей.

Изгнанник этого не замечал, но каждое утро священник в черной сутане кивал ему на ходу, спеша через лес – служить мессу или благословлять снопы. Иногда в подлеске пробегала собака. Трещали цикады, и в окрестных полях пели девушки-жницы.

Далеко внизу, в пойме Арно, лежала Флоренция – прекрасная головоломка глиняных черепиц, кипарисов и ярких колоколен, а в центре этого вечного мира высился собор, благодушный и немногословный.

Как там он писал Секеру, пока роман толстел с каждым днем? «Это немножко революция, немножко бомба»7.


По прибытии в «Робермонд» после побега из «Адской Астры» Фрида с нехарактерным образцовым трудолюбием принялась распаковывать вещи. Застилая ему постель, она показала кровяные пятна на подушке, но он не дал забрать подушку – ни Фриде, ни домработнице, и жена – счастливо безалаберная и здесь, как везде, – не настаивала, несмотря на безмолвный шок английской сиделки. Вместо этого Фрида сбросила туфли, вытянулась на прохладном мраморном полу и велела Барби позаботиться обо всем остальном.

В любом другом коттедже, доме, вилле он немедленно принимался за работу: драил полы, подвязав подтяжки к поясу, разбивал грядки для огорода, белил стены, мастерил полки, вешал занавески, варил варенье. Обо мне говорили, что характер у меня женственный8. В противоположность ему Фрида никогда не уступала буржуазным условностям, если могла вместо этого растянуться на солнце, или на прохладном полу, или сесть за пианино, играть и петь. Она говорила, что знает, в чем смысл жизни, и муж одновременно любил и презирал ее за это. Он любил шутить в разговоре с друзьями, что они вдвоем составляют одно большое вьючное животное: он был животным, а она вьюком.

Пора. Сиделка вытащила его из полусвета сна. Пощупала бешено скачущий пульс на запястье, заглушила жалобы термометром, засунутым под язык, жестоко избила подушку и валик, чтобы слушались, принимая нужную форму. Все это время ее косящие глаза старательно, хоть и беспорядочно, увертывались от его взгляда.

Он подумал, что, может быть, грубо обходится с сиделкой. Не кричал ли он на нее? Возможно. Он почти не знал. Он был слаб, как ягненок. Но у него удачное тело, несмотря ни на что, хорошее тело, энергичное и жилистое. Как сказал один врач Фриде, он уже много лет назад должен был умереть, но упрямство помогло ему продержаться до сих пор, достигнуть почтенного возраста – сорока четырех лет. Он просто так не дастся.

Сиделка потянулась к ручкам ставень, почти задев его волосы накрахмаленной грудью. Он ощутил смутное инстинктивное желание – повернуть голову, открыть рот и присосаться. Но вместо этого скрючился в приступе кашля. Он трясся вместе с кроватью.

– Для чего это все? – пробормотал он, лишенный дыхания, лишенный груди, обращаясь к комнате в целом.

Легкие жгло еще сильнее. Он хватал ртом воздух, как рыба. Со стены смотрела на его конвульсии Мадонна, копия с картины Рафаэля.

Он знает эти глаза. Знает…

Сиделка-англичанка подала ему чашку со свежей водой.

– Миссис Лоуренс с дочерью час назад ушли на рынок, – по собственной инициативе сообщила она.

Ответить было нечего. Болели ребра.

Она уговорила его встать – точнее, скрючиться, повиснуть на опоре у рукомойника, – чтобы обмыть липкое от пота лицо и почистить зубы. В квадратном зеркале он медленно собрал себя по частям: грязно-рыжие волосы, нос-картошка, узкий подбородок, скрытый золотистой бородой, мелкие желтеющие зубы и плоские, залитые болезненным румянцем равнины щек. Он сказал себе, что это лицо дворняги, лицо плебея, облагороженное лишь вызывающим взглядом глубоко посаженных глаз.

Он заметил с необычной отстраненностью, что зрачки у него расширены – вероятно, от жара, – и развернулся, чтобы сквозь стеклянные двери балкона увидеть оливы и равнодушное море. Затем снова упал в постель, и сиделка подстригла ему волосы и бороду.

За ним так ухаживали и другие женщины – мать, сестра Ада (Фриде нельзя доверять ножницы) и однажды, всего единожды – Р.

Уже почти десять лет прошло. Разве это может быть?

Закончила сиделка тем, что расчесала ему волосы и пригладила их ладонью. Какое счастье, какая роскошь – чужие прикосновения. И еще он подумал: может, меня загодя готовят к похоронам? Гораздо легче обиходить человека, если он сидит.

– Спасибо, – сказал он. – Спасибо.

В глазах стояли слезы.

Он сморгнул и увидел в нагрудном кармане синей хлопчатобумажной куртки, которую носил в постели, веточку мимозы. Пижамы были одеянием для распущенных, опустившихся людей, он себе такого не позволял. Кто сунул мимозу ему в карман? Фрида? Барби? Подарок.

Он снова взглянул на сиделкину грудь и присмотрелся к часам, висящим на цепочке вверх ногами. Они пристегивались к крахмальной броне эмалевым значком. Цепочку можно было втянуть в корпус. Красная секундная стрелка громко тикала.

– Когда? – невнятно спросил он. В жабрах курсировал морфий.

– Сегодня воскресенье, – ответила она. – Сейчас половина одиннадцатого.

Но он вовсе не это имел в виду.

Она смотрела в сторону, тикая.

Где они нашли сиделку-англичанку? Она совсем не походила на бабочек, порхающих вокруг больных в санатории, обладательниц приятных личиков, призванных одновременно завлекать и бодрить. Сиделка была принципиально иным созданием. Деловитая. С непроницаемым лицом, косящая на один глаз.

Его мозг запекался в печи черепа, а сиделка тикала, сидя на стуле, как маленькая бомба с часовым механизмом. Может, ее подослал этот байстрюк, министр внутренних дел, чтобы ликвидировать его, Лоуренса? После переполоха в парламенте? Он на такое способен, и любой из седовласых старцев – тоже.

Внутри взорвался кашель.

– Англия, – сказал он в потолок. – Невозможно.

– О да, безусловно, – отозвалась сиделка и скосила глаза крест-накрест, вероятно, чтобы избежать его синего, как пламя газовой горелки, взгляда.

Он отвернулся к стене. Сиделка все равно не поймет, сказал он себе, даже если бы у него хватило пороху на объяснения. Англия невозможна не из-за его болезни, – по словам нового врача, он теперь дышал единственным легким. Англия невозможна, потому что это она его пожирает. А вовсе не чахотка и не какой-либо из его самостоятельно поставленных диагнозов: застой в легких, астма, la grippe, чертова хандра, слабая грудь, неудачная полоса, мерзкая зима, небольшая пневмония, итальянская простуда, проклятый кашель.

Он умирал от уныния, от поражения, от разбитого сердца. Это Англия его убивала. Любовь к Англии. Ненависть к Англии. Будь она проклята, будь прокляты его соотечественники с отсохшим воображением и иссохшими яйцами. Будь проклята его собственная душа за то, что так рвется туда.

Я англичанин, и моя английскость составляет самое мое видение9. Больше всего на свете он желал увидеть лиственницы из своего детства. Они с Джесси и иногда с Аланом, ее старшим братом, выходили спозаранку из Иствуда и шли пешком в Уотстэндвелл. Путь занимал три часа, и под конец они умирали от голода. Их гроши, сложенные вместе, составляли богатство! Хватало на буханку хлеба, которую они тут же принимались кромсать складными ножичками. Закончив, они трясли оставшиеся во фляжках капли молока, пока из тех не сбивался потрясающей красоты кусочек золотистого масла. Хватит разве что на корочку хлеба, но случайный прохожий решил бы, что они сотворили золото из свинца, так радовались они своему успеху.

Утолив голод, они погружались в мысли. Почти безмолвно сидели на стене у моста на въезде в деревню, наблюдая, как несется внизу сверкающий Дервент. К харчевне у моста подкатывали бреки, нагруженные добычей богачей-охотников. Он всегда жалел фазанов, выращенных только для того, чтобы их застрелил какой-нибудь толстяк после сытного завтрака10.

Затем они переходили на другой берег, чтобы затеряться на зеленых тропинках леса Шайнинг-Клиффс, вопя: «Право охоты! Право охоты!» Лес стоял тут испокон веку, и им было все равно, кому он принадлежит – богачу или богу.

На самой вершине холма, у хорошо знакомого тысячелетнего тиса, они в изнеможении падали на землю, весной еще покрытую ковром сосновых иголок, оставшихся с предыдущей осени. Джесси всегда вставала первой и отправлялась на поиски «провизии», как она это называла. Следом поднимался Алан: он садился с ножом в руке и начинал выстругивать палочку, а сам Лоуренс тем временем вытаскивал альбом и принимался рисовать лиственницы.

В дальнем краю, на одре болезни, женские цветы лиственниц снова взрывались розовыми факелами. Вздымались мужские соцветия, бледные, кремовые. Деревьям было больше двухсот лет, когда их срубили. Сестра Ада рассказала об этом, когда он последний раз приезжал в Иствуд, – упомянула, как старую, всем давно известную новость, что их свалили «давным-давно», в самом начале войны, как и все остальные деревья в здешних местах, по Дервенту и в долине Эмбер. Ада сказала, что вся древесина пошла на подпорки и настилы окопов, на деревянные кресты и гробы. Лес Шайнинг-Клиффс оголили, содрали одежды, как с женщины во время войны, и счастливые призраки его юности погибли вместе с лесом.

Слишком много пафоса, слишком много печальной красоты уходящей старины, которой на смену не приходит новое. Сердце Англии продолжает биться, но лишь потому, что обрубки прижгло войной. У англичан все больше вещей – большие дома, гордые ватерклозеты, мягкая мебель, новые автомобили, – но англичане больше не умеют чувствовать себя живыми.

Придет день – он знал, что придет, – когда они начнут грызть удила, жаждая новой битвы, еще одной войны, чтобы трагично, чтобы кровь бросилась в голову. И чем скорее, тем лучше. Очередное поколение принесут в жертву какому-нибудь новому смертоносному вранью. А седовласые старцы тем временем будут подписывать декларации и договоры, нести высокопарную чушь в клубах и залах. Ничего не изменится. Чернь будет ломать шапку и делать книксены, выражая почтение ради куска хлеба.

Господи, сохрани мир от седовласых старцев. Он, Лоуренс, никогда не станет одним из них – хоть какое-то утешение. Лучше отдать свою жизнь, чем сберечь ее на сырье для некрологов. Книги выскребли из него все нутро и отбросили пустую оболочку. С этим можно жить. С этим можно умереть. Но вот если отбросят его книги, это будет невыносимо.

Его последний роман, его «английский роман», его «мерзость», его высер, его пачкотня уже конфискована по ту сторону Ла-Манша, как и рукопись его нового сборника стихов. Британские таможенные власти и генеральный почтмейстер выразились недвусмысленно: он находится в полной милости правительства, а на таковую рассчитывать не приходится.

Почти пятнадцать лет назад весь тираж «Радуги» – все 1011 экземпляров – сгорели, улетели дымом в небеса. Он отправил рукопись своему литературному агенту, излив душу в сопроводительном письме: «Надеюсь, книга вам понравится. Надеюсь также, что она не слишком непристойна… Мое сердце обливается слезами, когда я ее перечитываю»11. О приказе на уничтожение он прочитал в газете «Манчестер гардиан» – назавтра после того, как книги пошли в костер.

Потом, прошлым летом, в июле 1929 года, случилось другое несчастье. Его акварели и картины маслом – обнаженную натуру – изъяли из галереи Дороти Уоррен в Мэйфере. Гнев вызвали волосы на лобке. Но ведь они есть у любого взрослого человека! В чем же преступление? Тринадцать тысяч человек успели увидеть его картины, прежде чем явилась полиция…

Как жарко. Как ужасно жарко. Где сиделка? Что, уже лето? Неужели он пропустил весну? Где он? Надо ехать в Альпы. Он твердо решил. Там будет прохладно. В горных ручьях даже в разгар лета ледяная вода. Чистый воздух.

Всего лишь месяц назад – месяц ли? что у нас сейчас? – министр внутренних дел выступил в палате общин, обличая его, автора печально знаменитого романа. Вслед за этим его литературный агент прислал телеграмму: почти наверняка в Уайтхолле внесли «Чаттерли» в черный список, засекреченный, так что это нельзя оспорить в суде. Удар был двоякий. То, что черный список – тайный, означало, что об этом не могут написать газеты. Роман просто задохнется без притока воздуха, подобно автору с его слабыми легкими.

Потом от агента пришла новость еще хуже, хотя куда уж хуже? Ни один человек в Лондоне не мог гарантировать, что автора и распространителя романа не арестуют по возвращении в Англию.

А ЕСЛИ Я ВЕРНУСЬ В ЯЩИКЕ ВОПРОС, телеграфировал он в ответ.

Как жарко, а ведь он даже простыней не накрыт. Он горел в лихорадке.

– Сиделка! – позвал он.

Цветы в кувшине беседовали между собой:

– Чему быть, того не миновать!

Перед смертью его последними словами будет: «Чему быть, того не миновать!»

– Унесите их, – сказал он, и непроницаемая английская сиделка позволила себе нахмуриться.

Но нет… Теперь он вспомнил. Это слова Конни. Его Констанции. Его печально знаменитой леди Чаттерли. «Чему быть, того не миновать, – говорит она в самом начале своих злоключений, а теперь – в самом конце его злоключений. – И, умирая, человек произносит те же слова: чему быть, того не миновать!»12

Богоматерь смотрела со стены, повернув голову к нему. Глубоко посаженные глаза сияли состраданием. Может быть, она поймет? Эта тумбочка у кровати переживет его, так любившего жизнь. Проклятая тумбочка в спокойствии столярных сочленений. Проклятый прочный стул у чудесного окна. Проклятый гардероб во всей своей весомости и внушительности. Даже кувшин с потеками глазури, в котором стояли цветы, был невыносим. Глазурь лучилась. Он чуть не разрыдался от этого зрелища.

Порой, часа в два ночи, его так мучил кашель, что он застрелился бы, будь у него пистолет. Но вот это, пронзительная красота обыденного, его прикончит. Он знал отчаяние, глубокое отчаяние, но оно ничтожно в сравнении с сегодняшним внезапным сияющим осознанием жизни, которая продолжается в прекрасном и проклятом неведении о нем, умирающем.

Английская сиделка послушно забрала кувшин с цветами. Лоуренс наблюдал, как она растерянно бродит по комнате и наконец ставит кувшин у подножия гардероба. Не вслух ли он выругался? Возможно. Взвизгнула петля дверцы. Сиделка сложила и повесила в гардероб его брюки. Вешалка бесполезно стукнулась о продольную перекладину.

Сожжет ли она его вещи потом? На задворках «Адской астры» каждый день пылали костры, в которых горели смокинги, платья и ночные рубахи. Он бы подал петицию о помиловании своей вельветовой куртки и шляпы, но какой смысл?

Опять замерцала знакомая галлюцинация. Он видел ее на письменном столе, за которым никогда не писал: его собственное тело, подобное пустому, бесполезному листу бумаги, пять футов девять дюймов в длину, голое, худое, как на картинах Эль Греко, сверхъестественно бледное. Его белое пламя погашено.

Где Фрида?

С Анджело, со своим «иль капитано»?

Не исключено. Чем меньше жизни оставалось в нем, тем больше, кажется, прибывало у нее. Перед ним возник сэр Клиффорд Чаттерли, парализованный, в инвалидном кресле. На самом же деле Клиффорд не мог обойтись без жены. Ни единой минуты. Рослый, сильный мужчина, а совершенно беспомощен. Разве что передвигаться по дому да ездить по парку он умел сам. Но, оставаясь наедине с собой, он чувствовал себя ненужным и потерянным. Конни постоянно должна быть рядом, она возвращала ему уверенность, что он еще жив13.

В груди ужасно булькало.

Английская сиделка с усилием отворила окна, и кот, прикорнувший у него в ногах, проснулся и сел. Снаружи под стрехой визжали стрижи. Он вспомнил, что стрижи создают одну пару на всю жизнь. И еще они пронзительно свистят, будто визжат. От этой мысли он рассмеялся, что всегда плохо кончалось для его ребер.

Он с усилием тянулся к жестяной кружке с водой. Когда судорога прошла, он попросил сиделку вернуть цветы на место: все-таки анемоны – неплохая компания, рядом с ними он будет не так одинок.

Он уже много недель не испытывал голода, но сейчас, похоже, возжаждал чего-нибудь, чего угодно – бесстыдно фиолетовых цветов, женских губ, сладкой мякоти инжира, пьянящего запаха розы.

– У вас жар, – сказала сиделка, осторожно промокая его лицо холодной мокрой тканью.

В этот миг он мог бы жить единым прикосновением английской сиделки.


Следующий раз он проснулся полусидя, подпертый подушками и напоенный. Ему было значительно лучше. Сиделка предложила сыграть в «двадцать одно». Но он отказался – его ждали «Жизнь Колумба» и Новый Свет. Кот лизал ему щиколотки. Со стены зорко, знающе смотрела Божья Матерь.

Однако до «Колумба» ему нужно поработать, сказал он сиделке. Он попросил чайный поднос, который служил ему письменным столом в постели. Где заметки, сделанные на прошлой неделе? Разве он не начал писать рецензию?

Никто не верит в собственную смерть.

Он продолжил начатый текст:

«Мистеру Гиллу не дано таланта писателя. Он примитивный и грубый дилетант. Еще в меньшей степени он обладает даром мыслителя в плане умения рассуждать и аргументировать»14.

Английская сиделка распахнула окно, а ее пациент опять задремал, вспоминая вид, который открывался с виллы «Миренда». Каждый год в мае золотистые поля пшеницы завораживали его. Они были подобны звериной шкуре, взъерошенной ветерком. Стебли гнулись под тяжестью зерен, наполняя воздух ароматом. Через месяц на полях лежали перевязанные снопы, словно тела спящих, а потом явились девушки с корзинами и отнесли их домой.


В тот вечер, без нескольких минут десять, он проснулся с ощущением, что его раздирают.

Голоса, высокий и низкий, взмывали и падали у изножья кровати, накрывали его и опадали. Простыни под ним промокли от пота, и прилив быстро надвигался на галечный пляж. Вода скоро подхватит его лодочку, выброшенную на берег… И что тогда? Но он отвлекся – взгляд упал на камень, блестевший у ног. Он смотрел со стороны, как наклонился, поднял камень и вытер досуха. Это «куриный бог», с протертой волнами гладкой дырочкой.

У него когда-то был такой… Где?

Он закрыл один глаз и прижал камень к другому.

Он увидел мать – она помогала ему с латинским уроком: «Nil desperandum»[5]. Милая Джесси в давнем Иствуде декламировала слова их любимой героини, Мэгги Талливер: «О Том, пожалуйста, прости меня! Я не могу этого вынести. Я всегда буду хорошая… всегда буду все помнить. Только люби меня… пожалуйста, Том, милый!»15 Сестра Ада учила его варить варенье: «Равное количество сахара и фруктов». Даже малютка Мэри из Грейтэма распевала так же воодушевленно, как пятнадцать лет назад, когда была его ученицей:

Поезд едет, поспешает, на каждой станции свистит:
Мистер Маккинли умирает,
Мистер Маккинли умирает:
Анархистом он убит.
Ну и время, ну и время…
Эй, мерзавец, посмотри-ка, посмотри, что натворил:
Мистер Маккинли умирает,
Мистер Маккинли умирает:
Это ты его убил.
Я везу его домой, в Вашингтон, в Вашингтон…16

В ушах гремели слова, все больше и больше слов.

Холмы Сассекса: там была ее Англия17. Сидя в Италии под сосной, он начертал на бумаге слова, составляющие эту фразу, и вместе с ними породил ее. «Дорогая Р., я…» И сейчас, здесь, в незнакомом месте, она словно бы на миг вернулась к нему, Розалинда, будто шагнула с белой страницы снежного сассекского склона, где он впервые увидел ее январским утром много лет назад и подумал, что она порождена сном самого холма, роза лицом открытая, улыбкою к небу18.

Вода и кровь бурлили у него в легких.

Он не слышал, как закричала Фрида.

Были жизнь, тело, вес, секс, аппетит, любовь, изумление и страх, а теперь остался лишь сосуд, лодчонка, что болталась, как пробка, в прибое.

Течение стремительно подхватило ее и его вместе с ней. Ни компаса, ни весла, ни карты.

Он вынул из кармана камень и посмотрел через глазок, но увидел лишь обсидиановую тьму.

Шлеп, шлеп – плескались волны.

Он наконец стал чем-то отдельным, чем-то неотделимым, чем-то за пределами языка. Где же звезды? Неужто и они покинули его, приняв за мертвого?

Забытье приходило и проходило.

Он не чувствовал голода.

Все стремления угасли, подобно самим звездам.

Он понял, что конец бесконечен. В этом истина вещей. Истина с большой буквы. Его несло по воле волн, и глаз куриного бога был слеп.

Он спал, видел сны, дрейфовал, просыпался.

Потом – спустя много времени или прямо сразу, откуда ему знать? – некая ось мира накренилась, схлестнулись потоки измерений, волна приподняла его лодчонку, и он увидел: тусклый проблеск на краю ночи, береговую линию, что сама вытачивает себя, терпеливо и медленно, как режут по слоновой кости; слабые царапины зари, последнее слово, первое слово, Новый Све…

iii

Два дня спустя маленькая черная лошадка приволокла нетяжелый катафалк вниз по лесистому склону в Ванс. Отпевания не было. На камне высекли феникса – «тотемное животное» изгнанника. Десятеро скорбящих роняли на гроб пучки мимозы, фиалок и первоцветов.

– Прощай, Лоренцо, – без прикрас сказала Фрида.

Но прощание пока не было окончательным. В некрологах то злорадствовали, то хвалили оскорбительно, хуже ругани. Романист Э. М. Форстер – с которым изгнанник жестоко обошелся пятнадцать лет назад – этого не потерпел. В статье памяти Лоуренса он заявил: «Низколобые, которых он шокировал, вместе с высоколобыми, на которых он наводил скуку, сомкнули ряды, чтобы вместе игнорировать его величие»19.

У изгнанника был талант наживать себе врагов, это уж точно.

Он восстал из могилы – не совсем по-фениксовски – через пять лет, когда Фрида передумала. Она велела эксгумировать останки мужа, кремировать и доставить ей на новое место жительства, в Нью-Мексико, на ранчо, которое он когда-то любил. Задачу она поручила итальянцу Анджело, своему любовнику с большим стажем и будущему третьему мужу. В этом эпическом путешествии транспортным средством для Лоуренса служила урна, а не каравеллы Колумба.

На склоне лет, после двух-трех стаканчиков виски, Анджело – который когда-то с сожалением, но весьма энергично наставлял Лоуренсу рога – утверждал, что оказал услугу своему другу и сопернику, «Давиду», опрокинув его урну над лучезарной гладью Средиземного моря в тот чудесный день в 1935 году. (Видите ли, Давид обожал Средиземное море.) Затем добросовестный Анджело вновь наполнил урну древесной золой из ближайшего костра. Он опасался, что прах великого писателя не впустят американские таможенники. Они не любили мертвецов и уже давно с большим подозрением относились к «Давиду».

Что правда, то правда.

Но авантюрный роман этим не кончился. Урну (что бы в ней ни лежало) Анджело случайно забыл на тихом полустанке в Нью-Мексико, где пришлось выйти из вагона по нужде. Облегчившись, он рассеянно вернулся в поезд и лишь через двадцать миль в отчаянии хлопнул себя по лбу. Перерыв всю багажную полку – о нет! о нет! – он сошел с поезда и вернулся на двадцать миль назад, на пустынный полустанок, где вновь обрел изгнанника (или, во всяком случае, урну).

Дальше они путешествовали вместе – любовник и (по официальной версии) муж.

Вскоре после возвращения Анджело и груза Фрида велела смешать прах от всесожжения с цементом, и изгнанника, или же его древесно-зольную имитацию, уложили на покой в часовенке, спроектированной лично Фридой. По-видимому, при жизни ее муж был таким неуемным, что теперь лишь цемент мог удержать его на месте. Более того, лишь цемент, как казалось Фриде, помешает его преданным друзьям – ее суровым критикам – выкрасть прах и развеять его над пустыней Нью-Мексико.


Где-то частицы изгнанника все еще парят и дрейфуют.

Пылающая молекула синей радужки. Атом рыжей бороды. Нейрон, хранящий память о соцветии лиственницы. Неуемность – его суть.

И все, что остается от каждого из нас, – сюжет.

Древние нити сплетаются, пресекаются.

Поймай кончик и осторожно потяни.

Не обращай внимания на узлы, помехи, треск контрапунктов. Они никуда не денутся.

Время распарывается. Смотри, как его стежки спадают с ткани мироздания.

авонС. адог 0391 атрам 2, речев йиннаР

Ранний вечер, 2 марта 1930 года. Снова.

«дномребоР» аллиВ

Вилла «Робермонд».

,ьтаворк юукзу ьшидиВ

Видишь узкую кровать,

,укчобмуТ

Тумбочку,

енишвук в ытевц и сондоп йынйаЧ

Чайный поднос и цветы в кувшине.

тен еще, огесв еерокс, ябеТ

Тебя, скорее всего, еще нет.

ьтсе еще киннангзИ

Изгнанник еще есть.

Через три часа сиделка-англичанка закроет ему глаза, сверится с часами на цепочке, тикающими у сердца, и зафиксирует время смерти.

Он поворачивает голову вправо-влево на замаранной подушке. Веки трепещут. Со стены на него в свете лампы смотрит Мадонна.

Он знает эти глаза.

Необычные для Мадонны.

«Альба Мадонна» Рафаэля. Вот она кто. Неплохая копия.

Темные глаза. Глубоко посаженные. Широко распахнутые. Проницательные и живые.

Сквозь одно лицо просвечивает другое… Дражайшая Роз

Вот она стоит и смотрит на него с порога, с расстояния почти в десяток лет: 10 сентября 1920 года. Ее дом – белый, в самом конце террасы, высоко на холме над Флоренцией, в деревне Фьезоле. К ее скромному жилищу ведет крутая тропа, идущая мимо его съемного приюта, виллы «Кановайа». Тропа карабкается сквозь оливковые рощи наверх, к ней.

Он вернулся в Италию в ноябре предшествующего года, после пяти лет заточения в Англии, вызванного войной. С объявлением войны закрылись все границы, и краткий визит в Лондон обернулся для него и Фриды непредвиденной ловушкой, нежеланной и разорительной. Когда он наконец вернулся в Италию – один, – у него за душой был всего двадцать один фунт стерлингов.

Осень 1920 года. Вилла «Кановайа» снята на ее имя Розалинда роза Роз розовое пламя, но он прожил там несколько недель. Сама Розалинда съехала оттуда, когда вернулась с детьми и Айви, нянькой, после месячного отсутствия (они уезжали в горы на лето) и обнаружила, что в окнах нет стекол. Взорвался расположенный неподалеку склад боеприпасов.

Кажется, что война и не кончалась, хотя перемирие заключили уже два года назад. Войну выиграли. А мир проиграли. Однако для Лоуренса взрыв обернулся везением. Одиннадцать комнат. Сад на склоне горы с потрясающим видом на Флоренцию. И Роз – на расстоянии пешего пути.

Да, ответила она, когда он спросил. Почему бы нет. Если он хочет пожить тут, дом в его распоряжении. Для семьи с тремя маленькими детьми дом не годится. В таком состоянии. А вокруг стоял благодатный тосканский сентябрь, прохладнее, чем на юге, в Сицилии, – Роз знала, что они с Фридой плохо переносят тамошнюю жару.

Фрида проводила сентябрь в Германии с родными и с последними его, Лоуренса, тремя фунтами стерлингов. Он сказал хозяйке дома, что Фрида возненавидела бы виллу «Кановайа» с первого взгляда – за слепые окна. Фрида терпеть не могла ничего сломанного, негодного. Вилла стояла у проселочной дороги, за высокой стеной. Собственный внутренний дворик с фонтаном, увитый плющом балкон и комната в башне с видом на Firenze[6].

Дом будто ждал его. Казались уже знакомыми охристые стены, скромные зеленые ставни, огромный заросший сад с изобилием плодов. Прохожий из местных сообщил, что этим грушам двести пятьдесят лет. Дольше них живут только оливы. Яблони все еще плодоносили, одичавшая клубника и фиалки буйствовали в огороде, внутренний дворик украшали яркие терракотовые горшки, из которых перли апельсины и лимоны. Он написал Фриде (с подчеркнутым намеком), что здесь наконец может снова дышать.

В первую ночь на новом месте в окно влетела летучая мышь и вылетела в другое. И улетела! / Ужасом подгоняема20. Из всех животных он только летучих мышей боялся так, что волосы вставали дыбом. Перед виллой обгладывали кусты две местные козы. Отлично. Что-что, а уж коз доить он умеет. У кухонной двери часто ждал щенок, и семейство котят-сироток мяукало у калитки. Он им всем заменит родную мать.

В унылых комнатах, где до взрыва жили слуги, пол устилали козьи орешки, а старый буфет, как насест, облюбовали куры и ежедневно откладывали яйца в недра дивана с лопнувшей обивкой. За домом раньше смотрели двое старых слуг, муж и жена, но когда в город пришла инфлюэнца, они перебрались выше по холму, к родным во Фьезоле. Остался только их зверинец.


Сейчас изгнанник снова перенесся туда.

Ночью он слушает, как горный ветерок обживает виллу. Ветреная пустота охватывает стены тринадцатого века, и двери захлопываются с грохотом, словно оружейный залп в честь нового года. На склоне дня душу лечит мягкий предвечерний свет. В саду совокупляются черепахи, судорожно вопя и биясь панцирем о панцирь.

Пахнет диким жасмином, и природа мало-помалу заново отвоевывает пространство виллы. Он решает, что перед отъездом хорошенько все почистит.

По утрам он завтракает персиками из сада, с дерева, растущего у калитки. Лучше, слаще этих он не знавал. Это я о персике, конечно, еще не съеденном. / Зачем такой бархатный, такой смачно тяжелый?21 Скоро поспеет черника. Не попробовать ли сделать вино?

Он заделался штатным вуайеристом при двух черепахах. Секс исторгает из нас голос, и мы зовем, зовем через бездны, зовем того, кто восполнит нас22. Их неловкая, некрасивая любовь наполняет его странным счастьем. Эта неуклюжая агония погони, / Эта угрюмая внутренняя тяга – / Знает ли она о них, / Удаляясь в бесконечной медлительности?23 Его восхищает самцовое саморазоблачение, крайнее унижение, позыв добавить себя к ней24. Наблюдая, он словно сам становится наполовину черепахой.

Официальная съемщица виллы навещает его каждый день, и с ней всегда три маленькие дочки. Впервые они явились в день приезда Лоуренса, формально – для того, чтобы две старшие, Бриджет и Хлоя, могли поблагодарить за шубки из овчины, сшитые собственноручно Лоуренсом, чтобы девочки не мерзли в морском путешествии из Англии в Италию в стылом январе. Он «так ловко обращается с иголкой!» – воскликнула она в тот день. И улыбнулась – на смуглом от итальянского солнца лице блеснули белые зубы.

Младшая, Нэн, у нее не от мужа, не от Годвина Бэйнса. Изгнанник в курсе, что младший ребенок – плод краткой связи хозяйки дома с ее другом детства в гостинице «Савой» в Лондоне.

Берти Фарджон, драматург и деверь Розалинды, по секрету предположил, что связь была с дальним прицелом – вызвать скандал, настолько неотвратимый, что даже муж-собственник не сможет смотреть на него сквозь пальцы и будет вынужден дать развод, на который до сих пор никак не соглашался. Берти рассказал, что Розалинда помогает мужу собирать улики – любовные письма и все такое, – которые позволят обосновать прошение о разводе.

Изгнанник тогда предложил Берти, другу-литератору – уже второй раз, первый был пятью годами раньше в Сассексе, за несколько месяцев до знакомства с Розалиндой, – вместе написать роман или пьесу о разваливающемся браке Бэйнсов, но Берти оба раза только менял тему. В этой идее, однако, что-то было, и она упорно сидела у изгнанника в мозгу. Он никак не мог ее оттуда выбить.

Сегодня, у него в гостях, во внутреннем дворике виллы «Кановайа», она, все еще миссис Бэйнс, Розалинда, склоняет голову, чтобы понюхать цветок плетистой розы. Розы оплетают крашеный трельяж, расползаясь темно-красным пятном. Она касается их, и они трясутся, расплескивая аромат.

Она садится рядом с ним на прохладную каменную скамью. Он разливает чай. Она, конечно, хорошо знает этих черепах, поскольку сама семь месяцев прожила тут, на вилле. Она улыбается и говорит, что скучает по ним, глядя при этом себе под ноги.

Сегодня она пришла проверить, все ли у него есть в этом безоконном доме, в ее доме. Горшки и миски, мука, сахар, вино и прочие необходимые припасы. Она пришла не только с детьми, но и с мешками винограда и фиг из своего нового сада, выше по склону, во Фьезоле. Она спрашивает, что он пишет в записной книжке.

– Стихи. – Он пожимает плечами. – Так, всякое.

Она сидит, вопросительно улыбаясь, и он запечатлевает ее четырьмя отрывистыми строчками:

О, сколько плодов приносят нам розы
Роза роз плодоносная
Раскрытая роза
Роза всего мира…25

Слова на клочке бумаги – своего рода волшебство.

Через десятилетия, измерения, растрепанные ветром черновики, страницы доносятся обрывки строк. О, сколько плодов приносят нам розы / Роза роз плодоносная / Раскрытая роза / Роза всего мира…

Они вдвоем смеются над черепахами.

Я слышал, как одна женщина ее пожалела, бедняжку Mère Tortue[7]. / А я – я жалею месье. / «Он пристает к ней, мучает», – сказала эта женщина. / А сам-то он как донимаем и мучим, скажу я26.

Она говорит, что нельзя все время работать. Он обязательно должен сегодня прийти к ней на ужин. Она ходила на рынок. Она уложит детей пораньше. Девочки, играющие у лениво журчащего фонтана, протестуют.

Да, договорились. Он должен прийти к ним наверх, в Виллино Бельведере. Она хлопает себя по бедрам, встает со скамьи и подзывает детей.

Он долго ждал. С самого Сассекса, с той встречи на заснеженной вершине. Пять лет назад? Шесть? Он даже самому себе не хочет признаться, но жизнь без этой, незнакомой ему женщины была болью. Боль сидела в пустоте грудной клетки.


На подъеме, на крутом лесистом склоне он останавливается передохнуть. Прислоняется к старой стене и слушает шелест серых листьев олив на горном ветерке, утонченный и печальный. Знойный предвечерний час. Слышно, как загустевают дневные тени. Древние этрусские голоса гудят в каменной стене, к которой он привалился. Вибрации ползут вверх по позвоночнику.

Слушай.

На одре болезни, под изображением Девы – столь же близкий к смерти, сколь тогда, в тот день, в саду был близок к жизни, – он слышит сквозь годы хрупкий тамбурин листьев оливы. Не сразу найденная дверь Виллино Бельведере полускрыта лозами винограда с пухлыми, сладкими гроздьями. Сквозь лозы подглядывает Мадонна с настенной таблички.

И вдруг облегчение, головокружительное облегчение – появилась она, явилась ему: Розалинда, Роз, роза, летнее солнце высветлило каштановые волосы в рыжину. Пять лет назад она была языками розового пламени на снежном холме. А сейчас она…

– Проходи, – приглашает она снова и впервые. Трет пальцем мазок желтой краски на подбородке.

Красота – это больно. Он вынужден отвернуться.

Восстанавливая самообладание, он притворяется, что разглядывает картину на стене. Розалинда смахивает с его щеки комара.

– Проходи, – повторяет она, жестом показывая, чтобы он двигался вперед. Поднимает сумки с продуктами. Она сама только что пришла.

– Боже, ты совсем запыхался! Неужели я тебя убила!

Голос радостный, лицо открытое, но она пока не хочет встречаться с ним глазами. На ней красивое серое шерстяное платье27, заляпанное, как и она сама, при покраске стен комнаты, предназначенной под детскую. Она качает головой, воображая, что за зрелище собой являет, но на самом деле она милая женщина, застенчивость красит ее еще больше28.

Они впервые встретились в Сассексе, где холмы громоздятся друг на друга, в январский день 1915 года. А теперь она, как и он, сбежала от Англии с ее унылой клаустрофобией. Они оба вырвались из плена.

– Дезертиры – сюда! – командует она, указывая на лестницу, наверх, но, несмотря на все свое гостеприимство и веселость, робеет.

– Революционеры – тоже? – спрашивает он. – Я думаю, расстрельная команда не капризна.

Они прибывают на верхнюю лестничную площадку. Розалинда роняет сумки, и он наблюдает, как она поднимает руки, чтобы завязать копну волос в узел на затылке. Тело у нее сильное, крепкое и притом изящное. Под платьем вздымаются груди. Она без корсета.

– С расстрельной командой разбирайся сам, – говорит она. – Главное, не вмешивайте мою новенькую желтую стену.

Он ухмыляется. Для него это впервые – чтобы с новым человеком сразу почувствовать себя так легко, так свободно от неловкости, планов, целей. Останься он школьным учителем, их пути никогда не скрестились бы. Но, несмотря на все их неравенство, разницу общественного положения, она с ним совершенно открыта. Люди, казалось, всегда несли с собой чудо, и уж коль скоро они пробуждали в Конни сочувствие, не все ли равно, к какому классу принадлежат29.

Он вручает ей бутылку марсалы, розы с виллы «Кановайа», каравай хлеба, купленный утром еще теплым у местной жительницы, и сюрприз в корзинке для Бриджет и Хлои.

– Я уже говорил? У меня завтра день рождения, – непринужденно замечает он.

Она поджимает подбородок, чтобы он стал двойным, как у армейского бригадира:

– День рождения, говоришь? Среди иностранцев? Разрази меня гром! Ну и дела!

Округляет глаза, картинно удивляясь собственной выходке:

– В таком случае – по такому случаю – ты обязан помочь мне в приготовлении трапезы.

– Последняя трапеза осужденного?

– Возможно. – Она виновато морщит нос. – Я, признаться, совершенно безнадежна как кухарка.

Ее кожа пахнет целым днем пребывания на солнце. На раковине, рядом со щеточкой для ногтей, он видит флакончик Коти30, «La Rose Jacqueminot». Они вместе разбирают сумки с покупками: козье молоко, настурции, мортаделла, анчоусы, дрожжи. Этот пестрый набор убедительно подтверждает ее слова о неумении готовить.

Она рассказывает о своих планах: собирается изучать плетение кружев и итальянскую вышивку. Она сама вышивает чехлы для декоративных подушек. Во Флоренции она купит перья, тушь и пигменты. Констанция создавала рисунки в старомодном стиле и иллюстрации к старым книгам. Иногда ее иллюстрации публиковали, у нее даже была какая-никакая известность31. Один лондонский издатель по-прежнему готов покупать ее рисунки, – к счастью, его не отпугнул предстоящий скандальный развод, сенсационное разбирательство в суде, сплетни. «Я знаю, досужие языки – это ужасно! Особенно если принадлежишь к хорошему обществу»32.

Развод в самом деле выйдет скандальным. О нем напишут в «Таймс», «Дейли экспресс», «Дейли ньюз», «Дейли миррор» и «Дейли мейл». Личные письма будут зачитываться вслух в суде, и куски из них будут печататься в газетах. («Расторгнут брак дочери члена Королевской академии!», «Феминистка получила развод!») Она говорит, что ей не терпится писать виды duomo[8] и колокольни Джотто с террасы нового дома.

Он смотрит на нее как зачарованный и по временам забывает, что нужно слушать.

Спустя лет шесть, в одиночестве, в сосновой роще на дальнем склоне той же речной долины он будет с любовью воссоздавать ее на бумаге. Констанция наследует от нее волосы орехового цвета и смугловатую кожу. Только будет иллюстрировать не детские, а старинные книги. Он поменяет цвет широко распахнутых ясных глаз с карих на синие – небольшая маскировка, возможность еще раз подержать ее в объятиях, пока пишется книга.

Муж Конни, «сэр Клиффорд Чаттерли», как и муж Розалинды, будет выпускником Кембриджа, героем войны и, в представлении изгнанника, «духовно бесплодным» – калекой в эмоциональном плане. Инвалидное кресло сэра Клиффорда станет внешним символом внутреннего паралича, бессилия целого поколения, закрывающего глаза на истины о своей войне.

Отец Констанции Чаттерли, член Королевской академии художеств, «сэр Малькольм» по книге, будет так же презирать своего зятя, как собственный отец Розалинды, сэр Хеймо, презирал своего. Своего зятя он не выносил33.

– Боже! – восклицает Розалинда и прижимает руки к груди. Это она открыла крышку его корзинки. Внутри извивается саламандра.

– На забаву трем юным грациям, – говорит он.

Бриджет и Хлоя несутся к нему с балкона, где до сих пор играли. На полу в гостиной, в большой оцинкованной ванне, на продолговатой подушке спит Нэн.

– Ш-ш-ш, тише, миленькие! – шикает на девочек мать, когда они восторженно пищат над саламандрой. – Сестренку разбудите!

Он чувствует себя едва ли не отцом семейства.

Полы ее нового дома устланы итальянскими циновками, сладко пахнущими тростником34, поверх которых там и сям раскиданы лиловые и синие персидские коврики, тонкие, шелковистые, порядком потертые35. На стене в гостиной висят отличные репродукции Ренуара и Сезанна36– из Германии, говорит она. Она купила их в Дрездене, когда путешествовала по Европе, еще до замужества. А вот – прекрасная копия Рафаэлевой Мадонны, круглый холст в потертой дубовой раме.

– «Альба Мадонна», – замечает она из кухни, видя, что он разглядывает картину. – Она висела на стене у меня в детской, когда я была ребенком. Тогда я обожала Деву Марию и ужасно жалела, что мы не католики. Мои дорогие родители, однако, не уставали напоминать, что мы – просвещенные агностики и в качестве таковых можем любить только сюжеты, порожденные Церковью, и вдохновленные ею произведения искусства – будь то исконная древняя Церковь или англиканская. Ее учениям мы доверять не можем. Однако меня завораживала эта голова, выражение лица – она похожа на одну из микеланджеловских сивилл. Я никогда не переставала ее любить. Это детство, я знаю, но она всюду путешествовала со мной, и мы по-прежнему близки.

Она улыбается – очевидно, собственное признание кажется ей забавным – и начинает хлопотать над настурциями:

– Их надо поставить в воду или положить в еду? Цветочница мне что-то объясняла, но я не поняла.

Они выходят на балкон, переступая через тряпичных кукол и «Волшебные сказки стран-союзников» с иллюстрациями Эдмунда Дюлака. На балюстраде из бледного камня сияют в ящиках бархатно-красные герани. Далеко внизу, в долине реки, где стоит Флоренция, собор якорем удерживает мир на месте.

…любовь – это так чудесно, ты чувствуешь, что живешь, что причастна к акту творения37.

Айви, молодая нянька детей, в отъезде – навещает каких-то друзей в Сиене. Когда дети наконец накормлены и уложены в широкую кровать матери, он готовит для нее ужин: тушеные помидоры из ее сада с оливками, вином, чесноком и мортаделлой. Потом они гуляют – вверх по склону холма в темноте, пахнущей соснами. Сверкают светлячки. На склоне горы под ними зажигаются огни в окнах, будто раскрываются ночные цветы38.

Она знает, что он написал монографию о книгах Томаса Гарди. Замечательно, говорит она. Они вместе восхищаются романами Гарди, перебирая один за другим. Она рассказывает с неприкрытым восторгом, что великий писатель был влюблен в ее мать и, по собственному признанию, списал образ Тэсс из рода д’Эрбервиллей с нее.

Достаточно взглянуть на Розалинду, думает он. Она определенно унаследовала безыскусную красоту матери, сияющую свежесть Тэсс, мягкие каштановые волосы, румяное, простодушное, как у деревенской девушки, лицо39. И тогда он решает рискнуть. Неуклюжая попытка стать ближе.

– Ты когда-нибудь попадала в беду, если можно так сказать, раньше, до развода? Просто за то, что жила. В смысле, за то, что просто пыталась жить честно, как сейчас?

«Да», – скажет она тихим, мягким говорком40, и это сделает их ближе.

– Боже милостивый, нет, конечно!

Ее как будто повергает в замешательство его вопрос, его серьезность, и она рвет горсть тимьяна с ближайшего скального выступа и прижимает к лицу, будто желая спрятаться. Она бы сейчас отдала что угодно, лишь бы оказаться на иссушенных солнцем склонах над Средиземным морем, вдыхать тимьяновый запах местных трав, карабкаясь на бледные утесы безлюдных гор! Там можно сорвать с себя крышку. А в Англии так и проживешь, закупорившись крышкой, всю жизнь41.

Он чувствует разделяющую их пропасть ночи. Розалинда отстраняется, напоминая, насколько они далеки друг от друга. Она продолжает дружелюбно – он приятель, но не член семьи.

– Понимаешь, мои родители – люди очень прогрессивных взглядов42. Мой отец – скульптор, как ты, конечно, знаешь, а мать активно участвовала в фабианском движении43. Путешествия с отцом всегда были чудесны. Мы изучали немецкий и французский. Меня и сестер возили в Париж, Флоренцию, Рим – надышаться подлинным искусством44. Мы копировали картины в галереях, а когда какие-нибудь доброхоты спрашивали, где наши родители, мы прикидывались сиротами.

В детстве мы пользовались полнейшей свободой – мальчики вместе с девочками – в деревне и в городе. Мы могли оставаться, сколько хотели, в студии отца в Кенсингтоне45. Мы ходили с распущенными волосами, в свободных халатах домашнего пошива, а иногда облачались в роскошные наряды, сшитые матерью для костюмированных вечеров. Я полагаю, можно сказать, что мы росли космополитками и одновременно – деревенскими девчонками46. Мы купались нагишом. Мы спали в лесу безо всякого присмотра взрослых. – Она поднимает лицо, словно обыскивая взглядом ночь. – Я думаю, что у молодежи никогда больше не будет такой свободы.

Но для нас это было в порядке вещей. Лет пятнадцати нас послали в Дрезден – в том числе ради музыки. Мы свободно жили в студенческой среде. Спорили с юношами о философии, социологии, искусстве и были ничем не хуже сильного пола, пожалуй, даже лучше, ведь мы женщины!47 Потом, когда мы стали чуточку постарше, мы с Джоан, моей старшей сестрой – ты ведь должен ее помнить по Грейтэму? – отправились в пеший поход по Альпам. Тем летом, мне кажется, мы танцевали в лунном свете каждый вечер, ходили в походы по лесам с крепкими парнями, которые непременно несли с собой гитары. Мы пели песни «Перелетных птиц»…48[9] Можешь в это поверить?

Смех у нее был теплый, звучный.

– В Гааге и Берлине49 мы ходили в оперу и на съезды социалистов50. Сейчас те девочки для меня непостижимы. Кто они были? Смотри! – Она указала на падающую звезду, хвост которой сыпал искрами в ночи. – Мы без конца пели и читали стихи. Мы рисовали, мы сочиняли музыку. Мы, наша маленькая группа, были вечно полны замыслов и планов.

Став постарше – уже в Лондоне, – мы всей шумной веселой компанией, бывало, брали целый ряд дешевых мест в балет на «Русские сезоны». Их мы любили больше всего. Их и Вагнера в Ковент-Гардене, где постановщиком был мой дядя Джордж. Еще мы играли в крикет, в крикет или хоккей, целыми днями.

Девочки Мейнелл – ну ты знаешь, Моника, Мэделайн и Виола, и еще младшая, я запамятовала ее имя, но ты, конечно, ее помнишь, – они тогда играли в хоккейной сборной школы Слейд. В огромных, обширных одеяниях средневекового вида. Должна сказать, что играли они не очень хорошо. Но кто бы смог хорошо играть в таких пеленах?

Капитаном команды был Калеб Салиби, впоследствии доктор Салиби, который потом женился на бедной Монике Мейнелл и бросил ее. Ты наверняка слыхал об этой печальной истории еще тогда, в Грейтэме, от мейнелловского клана. Мэделайн, сестра Моники, была всегда такая добрая… Понимаешь, мы все играли, не только мальчики. Мы были свободны, хотя сами этого не осознавали. Перед нами распахнут весь мир, нас привечают утренние леса. Делай что хочешь, говори что хочешь! Главное были разговоры, страстные споры, обмен мнениями51.

Какие мы были живые! Теперь я это вижу. Тогда мы не подозревали, что жизнь может быть какой-то иной, в нашей мы только жили, жили и совершали открытия, постоянные открытия нового. Нам и в голову не приходило, что жизнь может так… сузиться.

Она поворачивается к нему, пожимая плечами – словно отбрасывая что-то.

Он не в силах вообразить себе такую жизнь.

Точнее, способен ее только воображать.

– Вероятно, мы были избалованы, – говорит она, словно выпуская на волю его мысль.

– Вы были любимы.

– Да. – Она снова обращает лицо к небу. – Была. Когда-то. Конечно, до войны все было возможно.

Она ускоряет шаг. С тропы прыскают в разные стороны кузнечики.

– Я встретила своего будущего мужа – официально он до сих пор мой муж – на одном из музыкальных вечеров у дяди Джорджа в Хэмпстеде. Годвин был студентом-медиком, стажером в больнице Святого Варфоломея. У него дивный голос, почти профессионально поставленный. Он пел Зигмунда, а я кое-как осиливала партию Зиглинды. Он блистал. Во всем, что делает Годвин, он как юный бог. Он на голову выше окружающих – в буквальном смысле, в нем шесть футов четыре дюйма[10], – и все его обожают.

– Ты тоже его обожала?

– А как же иначе? Он был громовержцем… Он состоял в сборной Кембриджа по гребле, и его команда дважды побеждала на соревнованиях, обойдя и Оксфорд, и Гарвард. Он представил меня своим кембриджским друзьям, щеголявшим не только модными брюками, но и непримиримыми взглядами52, как «отпадную красотку». Мне это льстило и вместе с тем претило. Я немедленно закатала волосы в узел, что мне совершенно не шло, чтобы стать похожей на средневекового мальчика-пажа. Годвина это ничуть не охладило… Как-то снежной ночью в Хэмпстеде мы катались на санках – в смысле, вся наша компания, – а потом он проводил меня домой. По дороге нам преградил путь огромный бескрайний сугроб, и Годвин попросту взял меня на руки, пронес остаток пути и сгрузил у отцовской двери. Теперь мне кажется, что этот путь домой решил мою судьбу.

– Ты его любила.

– Я определенно в него влюбилась. Он очень сильная личность, и меня он поглотил полностью. На самом деле он не виноват, что не мог… юные боги просто не умеют… А потом, когда Бриджет уже училась ходить и я уже ожидала Хлою, он нас бросил – ушел на фронт. Понимаешь, его не призывали. Врачей не брали – они требовались в тылу, так что ему совершенно необязательно было уходить. Но он искренне верил во всю патриотическую дребедень. Меня это до сих пор бесит. Столько молодых. Золотых сердец. И для чего? Чего добились? Что спасли? Но Годвин никогда не был проницателен. Он просто кидается на все, что его привлекло. Как ни прискорбно, это относится и к медсестре, которая работала у него – в клинике у нас на дому, в Уисбеке.

«Может, именно тот, кто по виду один как перст, и способен на настоящую преданность, – заметила Конни. – А все остальные как липучки. Легко приклеиваются к кому попало»53.

– Его многие искушали, но именно то, что происходило у нас дома, я переносила особенно тяжело. Я слышала, как они возятся в кладовой, где якобы занимались переучетом лекарств. Они выходили оттуда раскрасневшиеся, хотя в кладовой было прохладно. Через несколько недель я завела привычку заглядывать в кладовую и просить их достать мне оттуда масло или окорок… Однако, несмотря на собственные интрижки – как с женщинами, так и с мужчинами, – он оставался ревнивцем и отказывался даже думать о разводе. Видишь ли, – она закатила глаза, – он меня обожал и не желал отдавать никому другому. В каком-то смысле Годвин, несмотря на весь свой героизм и врачебные достижения, ужасно тупой.

Она улыбается мимолетно, проблеском. Потом смотрит на гостя, читает его лицо и отводит взгляд, словно сказала лишнее.

Она поворачивает назад раньше времени, и они без слов входят в Виллино Бельведере. Дом дышит вместе со спящими детьми. Она проверяет, как они там, и он чувствует – пора уходить. Она провела границу.

Но нет, случилось чудо. Она возвращается в гостиную и жестом – одним плавным движением руки – приглашает на балкон, в свет фонаря, в трехстах футах над Флоренцией. От ее волос пахнет краской и луком. На балконе они вглядываются в ночь, и звезды содрогаются.

Он говорит:

– Мне кажется, что можно совершенно отлепиться от Англии, от всего своего прошлого. Что можно никогда не возвращаться, никогда не захотеть вернуться.

Конни, типично для представительницы привилегированного класса, цеплялась за клочки старой Англии. Ей понадобилось много лет, чтобы понять: старой Англии больше нет, ее вытеснила новая, ужасная и отвратительная…54

– Я тоже так иногда чувствую, – тихо говорит она. – Чаще я лелею надежды, но в последнее время, даже после перемирия, не могу стряхнуть какое-то смутное отчаяние. Я, в общем-то, счастлива, но живу с этой колоссальной настороженностью. Я ее не понимаю. По большей части я как оглушенная.

Перемирие – это не более чем временное прекращение огня, печально говорит он. Поэтому ее чувства вполне естественны. Напряженность возрастает, говорит он, а политиканы подливают масла в огонь, раздувая страхи и обиды. А сколько людей выжили и вернулись лишь для того, чтобы пасть жертвой инфлюэнцы. Его и ее родная страна, «зеленой Англии луга»[11], стала мрачным обиталищем призраков.

Англия, моя Англия! Но которая же моя?55

Завтра ему исполняется тридцать пять. Она, помолчав, говорит, что у нее завтра седьмая годовщина свадьбы. Ночной воздух подвижен. Лампы дымят. Она говорит, что ей недавно исполнилось двадцать девять. Свобода – одно дело, но она никогда не ожидала, что станет одной из женщин, ведущих «беспорядочный образ жизни». Впрочем, она понимает, что и упорядоченности никогда не жаждала.

Они стоят на балконе, клонясь вперед, через балюстраду, соприкасаясь плечами.


Поймай нить. Распусти год, день, миг.

Десятое сентября тысяча девятьсот двадцатого года.

адог оготацдавд тосьтявед ачясыт ярбятнес еотясеД

Петля за петлю. Стежок на стежок.

Вот так.

Флоренция на равнине под ними темна – огни погашены. Они сидят бок о бок на садовом диванчике, на балконе. Дымятся красные герани.

Она берет красивую старинную шаль, изумрудно-зеленую шаль56, которую, как сообщает ему, купила за полкроны на Каледонском рынке в Лондоне вскоре после свадьбы. Она приподнимает ноги в замшевых домашних туфлях57 и водружает на диванчик. Он тянется руками и кладет ее ступни себе на колени. Прикрывает ладонями ее озябшие лодыжки. Бутылка марсалы – с опивками на дне – стоит на столике рядом.

Она поднимает руку и кладет ему на голую шею, сзади. На нем рубашка тонкой фланели, цвета сливок58, без воротника. Она ощупывает кончиками пальцев его волосы и замечает, что он оброс – уши полностью закрыты. Она смеется:

– Какой лохматый. Когда ты последний раз стригся?

Он не помнит.

– Я завтра обкорнаю их кухонным ножом.

– Не говори глупостей, ты себе шею порежешь.

Она оценивает длину волос – существенно ниже выреза рубашки. Многие парикмахерские во Флоренции до сих пор закрыты – угроза инфлюэнцы еще не миновала. Розалинда весной сама заразилась, но Айви, добрая душа, присматривала за детьми и беспрестанно таскала ей холодные компрессы и соки. Инфлюэнца уносила большей частью мужчин, здоровых молодых мужчин в расцвете сил. Конечно, он бережется. Он уже раз болел и выжил – удивительно, учитывая, что легкие у него и до войны были слабы. Поговаривают, что инфлюэнцей можно переболеть дважды и даже трижды.

Мгновение странно длится – мост исчезает в тумане.

– Я могу тебя подстричь, – наконец говорит она. – Я всегда стригла отца, когда он надолго застревал в мастерской.

Прикосновение к шее будто пронзает его насквозь.

– Почему бы и нет, – говорит он.

В темноте, за краем светлого пятна, скрипит козодой.

Она возвращается с ножницами для вышивания и фланелевым полотенцем и принимается щелкать. Движения спокойны, методичны. Сначала она рассматривает его спереди и сзади, поднося лампу поближе. Ему спокойно, безопасно, будто он вернулся в детство и сидит на кухне у матери, в «хорошей» рубашке, прикрытой полотенцем, чтобы не испортить.

Наконец Роз проводит ладонью по его голове, собирает полотенце и обрезки волос, отряхивает его своей шалью. Прохладный воздух овевает шею – такого утонченного удовольствия он не испытывал много лет. Он жаждет повернуться к ней и схватить ее в объятия, но только, дождавшись, пока она снова сядет, снова кладет ее ступни себе на колени.

– Поздравляю с днем рождения, авансом, – говорит она. – У тебя теперь подходящий щегольской вид.

– Да уж, черепахи меня не узнáют.

За стеной вскрикивает во сне младшая девочка, Нэн. Роз поворачивает голову, прислушивается – что-то плохое приснилось – и выпрямляется, готовая пойти к ребенку.

«Останься, – мысленно заклинает он. – Не шевелись». Его мучило ощущение своей незавершенности, одиночества. Его тянуло к ней. Коснуться бы…59

Девочка затихает, и мать снова опускается в недра дивана. Волшебство осталось ненарушенным. Она кивает подбородком, указывая на левую щиколотку, которую он все еще бережно прикрывает ковшиком ладони:

– В детстве меня туда укусила змея. У меня был страшный жар, и бедные родители до смерти перепугались.

Словно нет ничего естественней, он склоняется и касается губами укушенной лодыжки, будто желая высосать последние остатки вредоносного яда. Затем снимает с нее туфельки, смотрит в лицо и видит встречный блеск глаз.

Она едва заметно вжимает пятку ему в колени, и он чувствует, что твердеет. Рука слепо шарит – вверх, через колено, под платье, вдоль роскоши бедра, туда, где мягко мягкие каштановые волосы60 влажные шелковистые лепестки роза роз плодоносная раскрытая роза61.

Каждое сердце имеет право на собственные тайны.

– Я люблю тя, – бормочет он. Это его прежний говор, из его родных мест. – Так сладко быть с тобой, сладко тя касаться.

Я люблю тя. Так сладко быть с тобой, сладко тя касаться62.

Неблагонадежный элемент

i

Читатели – тоже хранители тайн: листают беззаконные страницы, делают опасные выводы. Сердце бьется чаще. Что-то взрывчатое тикает между строк. Подглядывающий резко втягивает воздух: беззвучная вспышка узнавания. Все это время его или ее лицо бесстрастно, даже непримечательно, потому что читатель, как любой другой неблагонадежный элемент, ведет тщательно замаскированную двойную жизнь.

Она уже собиралась уходить, когда вспомнила. Ночью ей снилась Констанция Чаттерли.

На двенадцатом этаже «Маргери», в пустой семейной квартире, она снова осмотрела себя в зеркале, принадлежащем свекрови. Новый, достойно выглядящий наряд: платье-рубашка из шелка-сырца кораллового цвета, до колен. Она скользнула в жакет такого же цвета, еще раз попыталась защелкнуть сумочку и натянула белые перчатки длиной три четверти.

– Святые угодники, неужто вам не страшно ехать одной? – спросила миссис Клайд, экономка-шотландка, работающая в семье уже многие годы.

– Ничуточки.

Прежде чем покинуть дом на Ирвинг-авеню, она попыталась сочинить легенду, чтобы побудить миссис К. уложить вдобавок ко всему остальному плащ-дождевик, простую шерстяную юбку, блузку и удобные для ходьбы туфли. Тогда ей осталось бы только проскользнуть в ресторан Шрафта на Западной Тринадцатой улице, рядом с Центральным парком, и незаметно переодеться в дамской комнате.

Но поездка планировалась всего на сутки, и как объяснить необходимость дорожной одежды и плаща в городе? В семье никто никогда не укладывал вещи самостоятельно. На этот счет существовали протоколы, восходившие еще к тем временам, когда они ездили все вместе, сопровождая отца – сотрудника посольства. И еще она обещала и миссис Клайд, и мужу никуда не ходить в одиночку. Она должна запомнить, что больше не анонимна, сказал он тогда, вонзая зубы в поджаренный хлеб с сардинками, а миссис Клайд смотрела сверху вниз, улыбаясь.

Она тогда чуть не ответила, что никогда и не была анонимной. Никто не анонимен, только кажется таким со стороны. Но она знала, что сердита – злится, что выбор собственной одежды не совсем в ее власти, – и, конечно, понимала, что имеет в виду муж.

Когда она была девочкой, распорядительницы-хостессы в ресторане Шрафта носили длинные одеяния и словно плыли, а не шагали вверх по закручивающейся лестнице ресторана, мимо фресок в стиле ар-нуво – женщин, оплетающих волосами рог изобилия. В отрочестве ее первым взрослым приобретением стал ланч у Шрафта – назавтра после выпуска из Фармингтона, в июне сорок седьмого, по возвращении в Нью-Йорк.

У нее были деньги на карте, подарок отца. Она заказала филе камбалы в креольском соусе, а на десерт – «Плавучий остров» из заварного крема. Возможность выбрать из меню была роскошью, поесть в одиночку – тоже. В Фармингтонской школе ни за что не подали бы такой десерт – разве что девочкам, сидящим за столом для худых. За столом для толстых сервировали полную противоположность – пареный чернослив или еще что-нибудь столь же неаппетитное, а остальным разрешали пудинг из тапиоки, имбирную коврижку с яблочным соусом или черничный коблер. Здоровая еда для подвижных растущих девочек.

Тогда в ресторане она изучала элегантных женщин всех возрастов, без спутников, в хорошо сшитых костюмах и шляпах – обычная обеденная клиентура «Шрафта». Кое-кто из них читал, отправляя в рот курицу в соусе бешамель. Другие сверялись с адресными книжками и что-то записывали белыми перламутровыми ручками. Третьи мечтали, глядя на улицу сквозь блестящее зеркальное стекло, или занимали угловой столик и курили, хладнокровные, как шпионки. Еще они иногда встречались глазами с мужчинами, которые шли мимо, распахнув плащ навстречу июньскому теплу или залихватски перекинув через плечо снятый пиджак.

В сорок седьмом война, конечно, была еще свежа в коллективной памяти, и тех, кто пережил ее в расцвете лет, тогда можно было узнать по особому выражению лица: трудноопределимое понимание, ненаигранный, непринужденный лоск, умудренная небрежность. Знойный, циничный взгляд на новую жизнь в стране, царстве официальной послевоенной бодрости.

Еще эти лица – черный блеск зрачков, манера бросить взгляд искоса и помедлить – наводили на мысль, что их владельцы не боятся риска или даже пристрастились к нему. Конечно, многие из них пришли с войны, из каких-нибудь ее особо неприятных уголков, лишь для того, чтобы сесть на мель нового социального порядка, воцарившегося на рубеже пятидесятых. Теперь все обязаны были «играть в домик» и, более того, получать от этого удовольствие. Разглядывая хорошо одетых посетителей «Шрафта» из-под прикрытия «Плавучего острова», девочка чувствовала, что наблюдает за тайным, организованным движением сопротивления.

Теперь, всего двенадцатью годами позже, этот тип женщин почти исчез, и она не могла не чувствовать, что родилась слишком поздно. Она, конечно, любила маленькие житейские удобства, да и кто их не любит, но знала: она прекрасно вписалась бы в Париж военного времени, где продукты и уголь были по карточкам, зато открывались неограниченные, захватывающие возможности быть и действовать.

В фармингтонском выпускном альбоме сорок седьмого Джеки написала, что ее главное стремление в жизни – «не быть домохозяйкой». А сейчас Джек уже нацелился на Белый дом и уже неофициально подыскивал людей в избирательный штаб. Если на следующий год он объявит о своих намерениях и если победит, она станет первой леди (или первой домохозяйкой, как она про себя окрестила эту должность) Америки. Она ненавидела этот титул. Он звучал как «призовая кобыла». Когда-то она собиралась стать журналисткой и писать материалы для журнала «Нью-Йоркер». А теперь сама стала материалом для прессы.

Два года назад Пэт Никсон – она как жена вице-президента носила титул второй леди (ужасно, хуже не придумаешь) – получила звание «Идеальная домохозяйка Америки». В 1953 году она завоевала еще и титул «Мать года». Рассказывали, что ей в самом деле нравится гладить рубашки и костюмы мужа – тихими вечерами, дома. Она, Джеки, никогда в жизни не сможет конкурировать с такой женщиной. И никогда в жизни не захочет.

В тот день у Шрафта ей принесли счет вместе с миниатюрным серебряным ковшиком лимонного шербета и мятной зубочисткой на белой фарфоровой тарелке. Счет потянул на 95 центов. Она едва наскребла денег на чаевые.


Кровать в «Маргери» была необъятной. Ночью Джеки дрейфовала в ней, как в Мертвом море. Одиночество было и непринужденным, и чуждым.

Джек находился где-то в Западной Виргинии, проездом через Бостон, а оттуда собирался лететь во Флориду. Официально они сейчас пытались зачать еще одного ребенка, но Джек занимался избирательной кампанией, а она, Джеки, по правде сказать, боялась. За шесть лет их брака она беременела три раза. До Кэролайн она потеряла двоих детей. Сначала у нее был выкидыш. Потом – Арабелла.

Когда летом 1956 года у нее началось кровотечение во сне, боль была непомерной, как стихия. Словно все тело выворачивало наизнанку. Оглушенная и ослепленная болью, она цеплялась за край кровати, как жертва кораблекрушения – за киль перевернутой лодки. Джек был в Европе, и она знала, что в ту ночь, если бы не настойчивость ее сводной сестры, истекла бы кровью.

Позже, когда ее скоблили, она пыталась сказать врачам, что анестезия не подействовала, но сквозь маску никто не слышал.

Потом, на пепелище, на развалинах, она хлопала глазами, пытаясь снова собрать мир воедино. Ей это не удалось – во всяком случае, не удалось вернуть ему прежний вид. Отныне он мог быть лишь корявым, неуклюжим. Но теперь она чувствовала: подлинно любит жизнь лишь тот, кто любит ее, невзирая на, и даже за, уродство.

Джек тоже боялся в самой глубине души, как ни хотел еще одного ребенка. В тягости она была неприкосновенна. Плод в утробе священен. На протяжении всех трех ее беременностей белье супружеской постели сохраняло первозданную чистоту и гладкость.

Нельзя сказать, чтобы дело было только в ней. Отнюдь. С тех пор как они поженились, Джеку уже дважды делали операцию на позвоночнике. Каждый раз врачи объясняли, что риск очень высок. И Джеки, и ее свекор с жаром указывали на пример президента Франклина Делано Рузвельта, который руководил страной из инвалидного кресла, но Джек о том и слышать не хотел. Даже когда боли были чудовищны, он почти не пользовался костылями, что уж говорить об инвалидной коляске.

До его операций она никогда не молилась по-настоящему. Даже с подозрением относилась к молитве, особенно когда к ней примешивался личный интерес. Но вдруг начала молиться. Она молилась с адским жаром. Она потеряла разборчивость. Она молила Творца за Джека. Оставшись одна в церкви Святого Франциска Ксаверия в Хайаннисе, она опускалась на колени. И низко склоняла голову, потому что склонить голову – смиряясь перед жизнью и ее непостижимыми тайнами – было в конечном итоге единственно возможной молитвой, речью тела во всей его бессловесной человечной уязвимости.

После первой операции Джек подцепил инфекцию и впал в кому. Врачи пророчили ему смерть. Но он не умер. Не таковский. Он выжил. Скоро он уже сидел в постели, читая газеты и шпионские романы, с новой серебряной пластиной в спине. Он ухмыльнулся Джеки и сказал, что это усилит его персональный магнетизм.

Магнетизм действительно усилился, по той или иной причине. В промежутке между операциями Джек разъезжал по стране, и публика его обожала.

Его было легко обожать.

Джеки уже знала, что безопасность – лишь иллюзия. Отец, азартный игрок, говорил: ничто не мотает человека по ветру так, как надежда. Но Джек твердо решил построить свою избирательную кампанию именно на ней. На надежде, а не страхе. Даже если это в итоге будет стоить ему жизни.

В августе пятьдесят шестого, когда умерла их нерожденная дочь, он был в отпуске – ходил на яхте с кучкой разнообразных друзей в Средиземном море у острова Эльба. Джеки в глубине души не верила, что он вылетел домой первым же самолетом. Никто не верил. Желание иметь детей и страх перед бездетностью сидели в нем очень глубоко. Он боялся взглянуть в лицо фактам. Еще он опасался, что виноват сам, и боялся взглянуть в лицо этому страху. Семейный врач когда-то в разговоре с ним и Джо-старшим высказал предположение, что венерическая болезнь, перенесенная когда-то Джеком, могла повлиять на матку Джеки, на ее способность к зачатию. Джека эти слова вывели из себя, но Джо и слышать не хотел: «Чепуха. Девица слишком хрупкая, почитай стеклянная. В том и беда».

Правду о подозреваемой инфекции Джеки открыла Этель, золовка. Вроде бы из жалости к невестке, которая была совершенно убита горем, поскольку подвела Джека и всю семью Кеннеди, ведь у бездетного мужчины очень мало шансов попасть в Белый дом и все такое. Будешь так убиваться, только себе повредишь, сказала Этель. Джеки об этом даже не думала, пока Этель не сказала. Но она хотела как лучше, потому что сама на месте Джеки чувствовала бы себя именно так. Бобби и Этель уже настрогали четверых и ожидали пятого. Этель заявила, что никак не может перестать беременеть, и шутливо запыхтела, изображая предельную усталость и будто желая сказать, что Джеки и половины всего не знает.

Джеки, конечно, не знала всего, но отлично знала про Арабеллу.

Восьмимесячная, само совершенство, и неподвижная, как нераскрывшийся белый бутон.

Она выбрала имя сказочной принцессы для ребенка, которого не смогла удержать.

После выписки из больницы она поняла, что не сможет вернуться в их новый дом, «Хикори-Хилл», где ждет молчаливая, пустая, заново отремонтированная детская. И Джек продал дом брату, Бобби, по себестоимости, а сами они сняли жилье в Джорджтауне, пригороде Вашингтона. Трехэтажный красный кирпичный таунхаус. Потом – с помощью Джо-старшего – Джек купил дом на Ирвинг-авеню рядом с «Большим домом» – имением на мысу Кейп-Код, где выросли все дети Кеннеди. Вскоре Джек начал планировать избирательную кампанию пятьдесят восьмого года, чтобы переизбраться в сенат. «Уже?» – спросила тогда она. Он почти не бывал дома. Бывал так редко, и время вдвоем было для них так драгоценно – что еще им было делать, как не «играть в домик»?

На Кейп-Коде под конец того лета, после Арабеллы, Джеки начала выходить гулять на прилежащий к имению кусок пляжа, и ветер с пролива хлопал калиткой ее сердца. Лязг, лязг. Ветер стал для нее чем-то вроде спутника – дикого, необузданного. Он свистел в ушах и не давал думать. Он говорил: есть только этот миг, здесь, сейчас.

Тяга приливов и отливов успокаивала. Дюны были крепостными стенами, укрывающими от мира. В теплом сентябре она плавала ночами в околоплодной темноте пролива. Миссис Клайд и свекровь Джеки не одобрили бы, но Этель и Бобби как раз родили пятого ребенка, девочку, и вся семья радовалась. Клан Кеннеди отвлекся на новорожденную. Для Джеки это было как нежданное помилование. Остров Нантакет подмигивал ей издали.

Она запретила себе рассказывать Джеку, что мысленно окрестила девочку Арабеллой. Ему ни разу не пришло в голову, что дочери нужно имя. На могильном камне написали просто «Дочь». Бобби организовал похороны по просьбе Джека, пока тот возвращался домой через Францию.

Не позволяй себе сдаваться печали.

И все же она пала духом – так сильно, что сама от себя не ожидала. Просто удивительно, как человеческое тело может изображать жизнь к удовлетворению всех окружающих, но не владельца тела.

По настоянию сестры, Ли, в ту осень Джеки поехала в Лондон – навестить сестру и ее мужа Майкла в элегантном новом доме на Честер-сквер. Лондон помогал развлечься – блистательные приемы, модный свет. Но Джеки было не по себе везде, кроме развалин – мрачного щебеночного пейзажа, – потому что ее душа тоже лежала в руинах.

Город почти не изменился с пятьдесят третьего года, когда Джеки писала репортажи о коронации в «Геральд трибьюн» – ее первое настоящее задание как журналиста. Три года спустя в Лондоне все еще виднелись развалины там, где бомбы и ракеты грубо пробудили его. Джеки ловила себя на том, что удивленно моргает, глядя на пустырь – бывший элегантный ряд или полукруг георгианских домов. Из некогда величественных фундаментов пробивались молодые деревца. Там и сям неожиданно вздымались внутренние стены, деля дневной свет на куски, и погреба зияли на улицу темными пропастями.

Город был покрыт копотью, оспинами от осколков, населен призраками. Триумфальные арки и монументы обросли странным угольно-черным мехом. Из Темзы пропала всякая живность. В воронке от бомбы прямо на Стрэнде после двух ночей сильного дождя внезапно обнаружился троллейбус: он провел больше десятка лет под слоем земли и грязи. Джеки пошла посмотреть на троллейбус, смутно думая о том, что в пятьдесят третьем сама часто ездила этим маршрутом. Оказавшись на месте, она увидела, как констебль уносит покрытую коркой глины дамскую сумочку.

Она стояла и смотрела, словно побродяжка – которой, в сущности, и была. Или зевака, из тех, что приходят на место убийства или крушения поглазеть. Возможно, это помогло ей почувствовать благодарность за то, что она жива. Возможно, это помогло ей почувствовать.

Лондонцы спешили на работу, одетые в серое, темно-синее или коричневое – другой одежды тут почти не продавали. Джеки показалось, что они в большинстве своем плохо питаются, худы, внутренне сжаты, как прищепка для белья. Неудивительно, что ее гламурная младшая сестра кружила головы. Ли ко времени приезда Джеки уже завела несколько романов – того или иного рода – со всякими знаменитостями.

Когда-то Джеки сурово осудила бы сестру. Но теперь дала волю воображению… Мадам Бовари, мадам Рекамье, Анна Каренина, леди Чаттерли. Что, если внебрачная связь – не обязательно обман? Что, если сожительствовать иногда значит жить настолько честно, насколько вообще возможно в мире, заставляющем мужчин быть много большим, а женщин – много меньшим, чем на самом деле? Ничуть не бесчестней большинства браков, которые, общеизвестно, представляют собой сделку – вынашиваешь мужчине детей, а взамен получаешь респектабельный дом и уверенность в завтрашнем дне.

После трех лет супружеской жизни она не смогла выносить ребенка для клана Кеннеди, а Джек почти не бывал дома. Дом – то, что внутри тебя, а не кирпичные стены, и ее дом был разрушен. Особняк на Ирвинг-авеню теперь служил ей пристанищем, не более того. Ни для кого не было секретом, что у них с Джеком разлад.

Лондонский свет, заметив ее явное одиночество, начал приглашать ее на охотничьи выезды в сассекские имения. Ли не очень обрадовалась, но одолжила сестре нужное: охотничье кепи, твидовый жакет, белую рубашку и бриджи для верховой езды. Еще чья-то жена подыскала охотничьи сапоги на ее большую ногу, а также шпоры, перчатки и хлыст.

Когда Джеки предоставили выбор, она присоединилась к той части охотников, которой не нужно было прыгать через препятствия. Она ездила с ними легким галопом по сжатым полям и позолоченным осенью лесам и при любой возможности сбегала, чтобы побыть одной.

Она – дубрава, темная и густая, и на каждой ветке бесшумно лопаются тысячи и тысячи почек63. Сассекское утро было туманным. Полог леса, золотой в начале октября, к концу месяца выцвел в сепию. Джеки скучала – она сама не ожидала, что может так скучать – по осенним краскам Новой Англии, палитре пунцовых, желтых и малиновых оттенков, – но тусклое сассекское золото подходило под ее настроение. Ветви обнимали пустоту. От древнего леса исходила старая-престарая грусть, и душа ее умирялась как никогда64 Из-под копыт лошади летели обрывки папоротника, сухие листья, каштаны, шляпки грибов. Ветерок приносил запах капитуляции, умирающего лета, даже если день был обманчиво теплый. Кролики с белыми задками спешно ретировались, заслышав ее приближение. Белки следили с веток глазами-бусинками. Только в лесу обретала она и приют, и уединение65. Здесь она дома. Лес был для нее домом. Здесь можно жить. Никто за тобой не следит. Твои мысли принадлежат только тебе.

Когда в поле зрения поднялись холмы низин, зелень встряхнула ее. В этом пейзаже была радость. В нем можно раствориться: холмы были камерными по масштабу. Вздымались неожиданно гладкие бока. Бедра нежно вжимались друг в друга. Ранним утром вершины холмов часто парили над слоем тумана – это выглядело странно, будто они оторвались от подножий и дрейфуют по воздуху.

Тишину утра нарушал только заливистый лай и повизгивание охотничьих собак – английских фоксхаундов, свора не меньше чем в полсотни голов. Однако охота – ритуальное сочетание цивилизованной утонченности и животной жестокости, самоконтроля и кровожадности – завораживала Джеки. Ей казалось, что она глубоко понимает охоту, хотя в быту ее круга, зажиточных семей американского восточного побережья, ничего сравнимого не было.

У псарни один из псарей, «выжлятник», объяснил ей, заезжей американке, какие стати положено иметь хорошей охотничьей собаке: сильная мускулистая линия вдоль хребта, сказал он, удерживая собаку неподвижно, и «прямая корма». Джеки так поняла, что под кормой имелся в виду хвост.

Подходящая голова у охотничьей собаки, продолжал он, не слишком широкая и не слишком узкая. Выпуклая грудь, чтобы легкие были хорошего размера, и мощный мотор – сердце. Нос даже важнее глаз, потому что гончую ведет нюх, пока она не загонит добычу в угол или на дерево.

Она спросила разрешения Конни боялась собак66 погладить пса, но он с такой силой врезался мордой ей в пах, что она зашаталась и отступила. Она густо покраснела, но псарь расхохотался и сказал что-то про запах – она не разобрала и совершенно иррационально возненавидела псаря за этот смех, фамильярность, вторжение в ее границы. Он был хорош собой, держался уверенно, залихватски вздернув подбородок, и, может быть, думал, что это дает ему какие-то права – притом, что она здесь одна, без спутника. Она бы на него пожаловалась, но подумала, что это его только позабавит. А следовало бы. Чтобы поставить его на место. Но этого ей как раз не хотелось. По совести. Она и так ненавидела Англию за все эти «места», по которым насильственно расставляли людей; за подобострастие; за бесконечные неявные иерархии; за натянутые улыбки и лелеемые в душе обиды. Однако останься она в Европе надолго, здешние повадки вошли бы в нее, стали ее частью, и, если бы она затем вернулась в Америку, родная страна, сравнительно незрелая, более расслабленная, непринужденная, непринужденно богатая, в ее глазах вечно проигрывала бы.

Они с Джеком общались ровно в таком объеме, чтобы его семья ничего не заметила. Официально Джеки «отдыхала» у сестры («после неудачных родов»). Джек «много работал». Их телефонные разговоры через океан Джек заполнял политикой. Французы и англичане высадили больше тысячи десантников вдоль Суэцкого канала. Президент был зол на Энтони Идена: «Айк» предупреждал британцев, чтобы не лезли, но они, типично для британцев, решили, что лучше знают. Джеки никак не могла заставить себя этим интересоваться.

Через несколько недель слухи о разводе – который никем не обсуждался – достигли редакции «Тайм». Джо-старший – не Джек – передал через Ли: Джеки должна определиться.

Она вернулась в Порт-Хайаннис в середине ноября, успев к моменту, когда клан Кеннеди фотографировался на рождественскую открытку 1956 года. Она изменилась внутренне, если не внешне. Она несла в себе ощущение другой себя – той, кем могла бы быть: возможно – во Франции, возможно – в Англии. Мельком увиденные иные истины. Она лишь сейчас поняла, что, может быть, именно поэтому много лет назад не приняла предложенную работу своей мечты в журнале «Вог» в Париже, не пошла собеседоваться на место в парижском отделении ЦРУ. Выбери она эту дорогу, могла бы никогда не вернуться домой.

Однако это означало, что она – в собственных глазах – утратила цельность. В «стеклянной» личности появились трещины. Та женщина, что когда-то раздавала ценные советы и служила привлекательным примером другим молодым женам, теперь стала ей чужда. Ее юмор сделался острее, умнее, непредсказуемее. Сама она теперь была одновременно менее робкой и более замкнутой. Легче переносила одиночество. Она бесконечно читала, пока муж разъезжал по стране. Она с большим разбором прислушивалась к мнению людей из «мира Кеннеди». Самодостаточность очень успокаивает. Еще Джеки научилась понимать магию тел, магию присутствия, а вместе с ней – всю силу молчания, в том числе своего собственного.

Тем временем она принимала все больше и больше закулисного участия в избирательной кампании Джека.

– Ничто из этого для меня не имеет значения, вообще никакого, если ты не со мной, – тихо сказал он однажды ночью. Она лежала спиной к нему, но он почувствовал, что она не спит.

Она молчала и не ответила. Они пришли к согласию. Он знал точно. И он, и она. Она не хочет и не станет мешать его шансам. Но если партия не выдвинет его кандидатом, он и Джеки официально разъедутся.

Но как бы то ни было, пока предвыборная кампания набирала ход, Джеки помогла мужу осознать: в политической сфере ему надо стремиться не к популярности, но к умению зримо сочувствовать людям, будь то битком набитый зал районной школы или одинокий фермер, которому пожимаешь руку. Джек репетировал речи, она советовала ему, как и когда жестикулировать. Она подыскивала подходящие цитаты и звучные афоризмы для выступлений. Джек никогда ни с кем не общался свысока. У него и в мыслях такого не было – и она знала, что это его величайший природный дар, которого ни Джо-старший, ни избирательный штаб не видят и не ценят.

Она уже давно освоила искусство жить. Надо стараться, чтобы тобою были довольны. В школе – учителя. В колледже – преподаватели. Теперь она вела себя так, чтобы довольны были журналы и пресс-служба Кеннеди. В юности она постоянно ходила с книгой на голове, вырабатывая осанку. Теперь она сама стала книгой, и все невысказанное, что хранилось в ней между строк, мешало спокойно спать по ночам.

Она себя не обманывала. Она знала: да, Джек – бабник, и это плохо, но все равно, когда рядом незнакомый голый человек, что ни говори, наверняка по временам это придает невиданную полноту жизни. Она становится немыслимо огромной, как невозможно в круговерти дней и лет марафонского забега брака. То, что эти встречи преходящи, не обязательно обнуляет переживание, ощущение, которое они дарят, как ни ненавистна эта мысль ей, Джеки. Она даже не пыталась себя убедить, что такие встречи имеют целью исключительно физические ощущения или быструю разрядку. Просто «обществу» нужно в это верить. Все хотят дружно согласиться, что подобные контакты не имеют никакого значения. И тогда их можно будет не то чтобы разрешить, но закрыть на них глаза.

Верно ли, что все женатые мужчины изменяют женам? Она практически не сомневалась, что большинство – да. Но чувствовала, что обман заключается в словах «Это ничего не значит» – пожалуй, не меньший, чем в самом акте.

Любовь, связи, всякие там увлечения – чтоб как мороженое: лизнул раз-другой – и все! С глаз долой – из сердца вон. А раз из сердца вон, значит все это ерунда. Половая жизнь в особенности. Ерунда!67

Неприятная правда заключалась вот в чем: интрижке, связи не обязательно быть глубоко личной, чтобы оставить след в душе. Джеки догадывалась: и безличная встреча может быть глубоко интимной. Кто не мечтает вспыхнуть внезапно – и претвориться? Кто не боится потерять связь с животворной струей жизни? Ее муж ничем не отличался от других. Жены, женщины тоже хотели бы полной жизни, ощущаемой полной жизни, но цена для них, для нее обычно была слишком высока. Даже хорошо обеспеченные женщины из числа ее знакомых нуждались в суммах, выделяемых мужьями на одежду и «на булавки». К тому же, если уж на то пошло, она хотела претворяться с Джеком, своим харизматичным, обожаемым мужем, а не с кем-нибудь еще. Но как она со временем поняла, юные боги не способны – возможно, по своей природе не способны – испускать единичный луч любви.

Униженная, она часто ярилась про себя. Но, не в силах простить мужа – да и с какой стати? – она его понимала. Лучше, чем ей самой хотелось бы. Джек был глубоким, сложным человеком. Верующим, пусть и не в смысле воцерковленности, не так, как Бобби. Она знала: Джеку надобна душа в ее первозданнейшей, голой, неприкрашенной форме, самородок жизненной силы, выброс, прехождение телесной границы. Пройдя на волосок от смерти – сначала на войне, на торпедном катере, потом дважды на операционном столе, – он нуждался в том, чтобы снова и снова испытывать самую жизнь, взрыв жизни.

Пик телесного удовольствия – это одно; эссенция жизни во взгляде незнакомой женщины – как полагала Джеки – абсолютно другое. Все прочее на свете, даже ранящие миги на грани смерти, у Джека растворялось в пике наслаждения, как у других людей бывает в первой взаимной любви, в рождении ребенка, в предсмертной исповеди.

Конечно, и сама Джеки тоже. Она тоже растворялась. Ее тело, ее личность, их брак. В такие моменты она полностью исчезала из его мыслей. Да и как иначе, если он сейчас весь – восклицательный знак Жизни, вектор жизненной силы, выстреливает всем телом, как ружье? Она бы и хотела быть романтичной, но жизнь навязала ей реализм. Даже прагматизм, омозолелый по краям.

Рана была глубока. Но все равно Джеки отказывалась притворяться, даже наедине с собой, что не понимает. Отказывалась себе лгать. И еще не дала себе стать из-за этого мученицей, как некоторые женщины. Она подлинно понимала, как может измениться человек, прошедший по краю смерти, подобно Джеку. Она сама ощутила это темное течение, тянущее вглубь, когда выжила, а ее крохотная дочь – нет.

Тот же черный прилив скоро набежал снова и утянул ее любимого, беспутного отца – в августе пятьдесят седьмого. Джеки всего на несколько минут опоздала с ним попрощаться.

И с тех пор прошло уже почти два года.

Ход времени головокружителен.

Потом, за месяц до Рождества того же года, родилась Кэролайн, их собственное маленькое чудо. Джек был на седьмом небе от счастья. Они оба были. Наконец-то они стали настоящей семьей.

В декабре того же года он попал на обложку «Тайм» – благодаря тому, что Джо-старший «пожертвовал» журналу семьдесят пять тысяч долларов. За рождественским столом Джек попросил ее изобразить Кастро, Никсона и королеву Елизавету. Этот дар Джеки отточила в школе, когда по просьбе одноклассниц имитировала учителей – все для того, чтобы искупить слишком легко завоеванное положение учительской любимицы. Джек хохотал до слез.

Не прошло и года, он снова с головой ушел в дела. Он бурлил энергией и при этом был спокоен. Когда он приходил домой – если приходил, – от него пахло духами L’Heure Bleue. Ими душилась его секретарша, Сандра.

Стиль этой молодой женщины всегда нравился Джеки.

Он нравился Джеки, потому что это был ее собственный стиль.

В доме на Ирвинг-авеню ей опять казалось, что их разделяет целый Нантакетский пролив. Это преждевременная старость, думала она. Когда ты больше не женщина. Когда тебя не касаются. Ей было двадцать девять. Они и шести лет не прожили вместе.

– Еще, еще, еще! – кричала вчера Кэролайн, когда Джеки опускала ее в прибой, так что ножки в красных ботиночках касались воды.

Мать и дочь набивали карманы ракушками нежных оранжевых и желтых тонов. Ручонки Кэролайн хватали, хлопали по телу матери повсюду – руки, ноги, бедра, лицо. Прикосновения маленькой дочери заземляли и утешали Джеки, но лишь обостряли телесный голод.

«Я люблю тя, – сказал Меллорс Констанции. – Так сладко быть с тобой, сладко тя касаться». Этого довольно. Джеки понимала, отчего леди Чаттерли готова была бросить всю свою «жизнь» – свой брак, титул, положение в обществе, даже страну, – чтобы обрести жизнь. Быть не только любимой, но возлюбленной. Для этого не нужен Рагби-Холл. Для этого не нужен Белый дом.

Иногда при виде бесконечных фото ей казалось, что она смотрит на чью-то чужую жизнь. И чем подробнее запечатленную, тем менее реальную.

После этого беглого визита в Нью-Йорк и возвращения на Кейп-Код будут новые фотографии – на этот раз для «Ньюсуик». Джеку предстояло появиться на июньской обложке. Джеки выбрала для него костюм. Может, он позволит брызнуть ему на волосы капельку лака, чтобы начесать.

Что до Джеки, в подобных случаях она умела, когда нужно, притянуть взгляд объектива и правильно преподнести себя. Она знала, как расположить руки – чтобы спрятать пальцы, ногти на которых часто были обкусаны до мяса: старая дурная привычка, от которой Джеки так и не удалось избавиться, как ни мазала их учительница рисования в Фармингтоне чем-то желтым, мерзким на вкус. Джеки умела вызвать нечто из внутренних глубин, подчиняясь требованиям внешнего: взгляду фотографа. Когда тебя берут, отдавать надо умеючи.

Во вчерашнем сне она держала запрещенный роман – издание в твердом переплете, – и Констанция говорила прямо с ней. «Я сама теперь только персонаж в книге, про которого кто-то читает». В романе это потайная мысль леди Чаттерли, которой она теперь поделилась с Джеки, почти заговорщически. Они стояли лицом к лицу, одинаково одетые: серое шерстяное платье68 леди Чаттерли, легкий темно-серый плащ кругом так уныло, так серо! Одряхлел весь белый свет!69 а на ногах – резиновые теннисные туфли Конни. Джеки сама была лишь персонаж в книге, про которого кто-то читает70.

Чтобы истолковать этот сон, не нужен психоаналитик.

Но что за женщиной надо быть, чтобы на ее месте – Джек, Кэролайн, дом на Ирвинг-авеню – чувствовать себя несчастной? Конни изображала столь любимую мужчинами хозяйку: скромную, предупредительную и любезную, в больших голубых глазах – смирение и покой, надежно скрывающие истинное состояние. Так часто приходилось играть эту роль, что она стала второй натурой Конни, ничуть не ущемляя натуру истинную71.

Миссис Джон Ф. Кеннеди закрыла за собой дверь семейной квартиры. Казалось, она полностью владеет собой, причем легко и естественно. Лишь одна деталь противоречила образу. Лишь одна деталь указывала на первую натуру, спрятанную за второй, на подлинное «я». Застежка сумочки никак не желала защелкиваться над крамольным грузом.

ii

За членами семьи Кеннеди обычно заезжала машина во внутренний двор «Маргери». Джеки пошла через парадный вход, застав врасплох пожилого швейцара. Он кинулся открывать ей дверь и выскочил следом, чтобы поймать такси. Он очень разволновался, но она покачала головой: «Спасибо, я пешком, тут рядом». И двинулась мимо него по Парк-авеню. Что ему оставалось, как не взять под козырек?

Туман словно крышкой накрыл ходы и переходы города. Она свернула на Восточную Сорок седьмую улицу. Уже несколько дней небо закрывали тучи, то и дело проливаясь дождем. Впрочем, вдали у горизонта вроде бы начинало проясняться. Она различала белые башенки церкви Святого Патрика – две неподвижные точки над рекой шляп, портфелей, машин, трамваев, мокрых деревьев, мигающих светофоров и мальчишек – чистильщиков обуви, протирающих свои ящики.

Шины шуршали по мокрому асфальту. Она шла быстро, опустив голову, и дважды проверила, не увязались ли за ней охранники из «Маргери». Что, если швейцар кому-нибудь сболтнет? Это вполне возможно. Ее свекор знал всю обслугу здания по именам и часто общался по телефону с управдомом. Он снял две квартиры для семьи и вел переговоры об аренде двадцати пяти офисов для предвыборной кампании Джека.

Надо соображать быстро. Наступало время ланча, и прилавки в кафешках быстро заполнялись. На Западной Сорок восьмой улице две хорошо одетые девушки ждали у новой фотографической будки: четыре позы за двадцать пять центов. Наверняка хотят стать фотомоделями или актрисами. Человек в костюме арахисового ореха – реклама фирмы «Плантерс пинат» – приподнял шляпу, приветствуя Джеки, и помахал тростью, не прекращая раздавать арахис в блестящих фольговых пакетиках. В кино все еще шел «Телефон пополам» с Дорис Дэй[12]. У кинотеатра, у входа для цветных, ждали две негритянки в халатах уборщиц. Джеки на ходу улыбнулась им. Они отвели взгляды.

Она бы на их месте тоже отвела взгляд. Неужели она вообразила, что их осчастливит? Подумать только, хорошо одетая белая женщина заметила их, проходя мимо. До чего она смешна.

Дойдя до темно-бронзовых дверей универмага «Бергдорф Гудман», она рванулась под укрытие гипсовых знамен и прочей лепнины и доехала в лифте на третий этаж, в отдел дамского верхнего платья. Почти безлюдный, если не считать немолодых обеспеченных женщин, которым нечем заняться и некуда пойти. Джеки подумала, что, наверно, бывает на свете участь и похуже, но прямо сейчас не смогла бы назвать ни одной.

– Не желаете ли примерить, мадам? – (Джеки остановилась перед длинной вешалкой с плащами.) – Вон там есть зеркало…

– Нет, спасибо. – Она бегло улыбнулась, глянула на часы, сунула продавщице плащ и вытянула несколько банкнот из внутреннего кармана сумочки. – Пробейте, будьте добры, и срежьте ярлыки.

Три продавщицы смотрели от кассы, натянуто улыбаясь. Одна взглянула в зеркальное окно – идет ли дождь? Джеки купила простой темно-синий плащ и палубные туфли на плоской резиновой подошве. Продавщицы не посмели заикнуться, что на ней эксклюзивный жакет из кораллового шелка и сшитое на заказ платье или что дождь перестал.

Старшая продавщица нашла ножницы и срезала этикетки.

– И большой пакет, пожалуйста.

Джеки сняла перчатки и тройную нитку жемчуга, скинула жакет и надела плащ. Младшая продавщица глядела, открыв рот.

Наконец у выхода из магазина супруга сенатора сняла изящные туфли на каблуке, надела палубные, стерла губную помаду салфеткой и принялась рыться в сумочке в поисках темных очков. Вышла на улицу и подозвала такси.


Джек сейчас летит во Флориду. В понедельник он летел в Орегон. Он признался, что нервничает: вдруг на западном побережье избиратели не придут на встречи? Она знала от Джерри, его «уполномоченного представителя», что в тех местах на митинги порой является от силы десяток человек.

На прошлой неделе Джек устроил ей перелет, чтобы она могла побывать ровно на одном мероприятии. Затем он отвел ее в кабинку мужского туалета на сталелитейном заводе в Гэри, в штате Западная Виргиния. Предыдущий посетитель кабинки не смыл за собой, но Джек не заметил. Он упал на колени на грязный пол, и этот образ во внутреннем видении Джеки вдруг совместился с образом мужа в церкви, на молитвенной подставке для коленопреклонения, у семейной скамьи Кеннеди в храме Святого Франциска. Джек распахнул плащ жены, задрал юбку и комбинацию, раздвинул ей ноги, чтобы смотреть, чтобы вжаться лицом. Крючок для одежды с внутренней стороны двери колол ей спину. Она заметила, что к ботинку Джека прилип обрывок туалетной бумаги. Ее удивил такой аппетит мужа и еще – то, как легко он сбросил маску, в которую и Джеки, и рабочие завода полностью верили всего десять минут назад. В тусклом сортирном свете ее муж – самый харизматичный сенатор страны – выглядел постаревшим, голодным и почти слабым от похоти. Джеки не обманывалась. Не прилети она мигом на зов мужа, он сейчас прижимал бы в кабинке туалета другую женщину.

Он спустил воду, захлопнул крышку, расстегнул брюки и притянул Джеки к себе. В туалет кто-то вошел и уселся в соседней кабинке. Джеки пришлось задрать ноги, чтобы их не заметил обутый в галоши незнакомец, опорожняющий кишечник.

Она прятала лицо на груди мужа, пока он рвал на ней белье, приподнимал и снова опускал ее бедра, плавным движением насаживая на себя. Руки не были нежны, но Джеки дивилась, до чего легко он орудует ее телом. Наконец он подался вперед, приглушив стон воротником ее плаща.

Он поднял голову. Глаза были слепые, остекленевшие. Кожа казалась желтой. Он вытащил. Сперма скопилась лужицей в складке брюк, поверх которой сидела Джеки. Одна защелка чулочной резинки сломалась. Придется идти без чулок и молиться, чтобы никто не заметил, пока за ними не придет машина. Хорошо, что они уже уезжают. Она пыталась полностью отдаться происходящему, но пережитое уже изгладилось с лица Джека, не успел он и дверцу кабинки открыть.

Позже он извинялся – за то, что помял ее одежду, что душой был где-то далеко, за неделикатность, за спешку, за неподходящую обстановку. Видимо, для этого ему и нужны другие, подумала Джеки. Девицы. Или Сандра. Обычно Сандра. Ни один мужчина не станет извиняться перед женой за свои желания – даже если выбрал в жены женщину, у которой такой вид, словно она нуждается в извинениях.

Сейчас, прыгнув в такси с пакетом из магазина, Джеки вспомнила: во сне она не звала леди Чаттерли «леди Чаттерли», или даже «Конни», но «Констанция».

Константа.

Постоянство.

Ее мечта.


В пьянящую ночь 1958 года, когда Джека выбрали на второй срок в сенат, Джерри пошутил, не заметив ее присутствия: «О, я представитель, это точно. Я представляю Джека девицам, и они падают в его объятия!» Кто-то – Пьер, пресс-секретарь Джека – засмеялся.

Конечно, она прикинулась дурочкой. Инженю, невинная девушка, ничего не поняла. Классический женский прием сглаживания неловкости. Пьер смотрел себе под ноги, умирая от стыда, хотя всего лишь засмеялся чужой шутке. А пошутил Джерри. Только это, конечно, была не шутка – именно потому Пьер не смел взглянуть ей в глаза. Пьер ей нравился – он прекрасно играл на пианино (раньше учился в консерватории в Канаде), но почти никому об этом не рассказывал. Ему казалось, что непатриотично – приобрести такой особый дар за пределами своей страны.

– Кто-нибудь видел мой мятный джулеп? – спросила она.

Все пятеро, «кухонный совет», бросились за ее напитком.

В первую брачную ночь для нее оказалось сюрпризом, что Джек, прежде чем лечь в постель, обязательно преклоняет колени перед кроватью и молится. Она обнаружила, что ее трогает это зрелище. Сквозь полуприкрытые веки она видела углубляющиеся морщинки у него на лице, беззвучно шевелящиеся губы. Она подумала, что это не столько от веры, сколько от суеверия. Его гложет чувство вины, и в то же время, подумала Джеки, он боится. Вдруг, если не проявит должного почтения, ему предъявят к оплате колоссальную удачу, которая сопутствует ему всю жизнь.

Ей виделась некая ирония в том, что самым щекотливым моментом его имиджа кандидата оказалась религиозная принадлежность. Ладно бы, будь на его месте Бобби, но Джек сам признавался, что католик он «равнодушный». Самый большой секрет Джека состоял и не в том, что он «ходок», как называла это его команда. Хоть и это не подобает добропорядочному мужу-католику. Совсем другую тайну ревностно охраняли члены избирательного штаба.

Настоящей тайной, конечно, было состояние его здоровья. Десять лет назад, когда они только начали встречаться, на заднем сиденье его двухдверного «плимута» Джеки обнаружила, что он носит медицинский корсет – туго затянутый, скрытый широким бинтом. Он, запинаясь, объяснил – рассказал, как в Гарварде, на футбольном поле, противник незаметно подобрался сбоку и сбил его с ног. А потом, на войне, его корабль разнесло торпедой пополам.

Он был штурманом на патрульном торпедном катере и однажды вывел его прямо на траекторию японского миноносца. «Я ждал, что по возвращении меня отправят под трибунал, – краснея, признался он. – Вместо этого мой отец потолковал с кем-то в Вашингтоне, и меня объявили героем».

Они познакомились на званом ужине у супружеской пары, с которой были знакомы, каждый по отдельности. Они болтали, передавая вокруг стола миски с кассеролью из курицы. После ужина стали играть в шарады – у Джеки получалось отлично. Джек старался держаться поближе к ней. Она сочла его привлекательным – высокий, поджарый, с большими серо-голубыми глазами и загорелым лицом. Более того, он держался с приятной непринужденностью, привлекательной небрежностью. Он задавал вопросы. Похоже, его интересовало всё, интересовали все. Он больше наблюдал, чем говорил. В нем была определенная скрытность. Еще Джеки обнаружила, что он любит книги. Видно было, что он и людей читает, причем проницательно; словно, растя в большой семье, рано выучился измерять чужую нужду, жадность, надежду. Но, кроме проницательности и настороженности, в нем была и щедрость. Он ценил хорошую шутку. Смеялся он тихо, где-то в глубине горла, но глаза горели весельем. Мальчишеское озорство.

Она не относилась к его любимому типу девушек – секс-бомб. И сама это знала. Она была узкобедрая, с маленькой грудью. Она еще не знала, что Джек тогда сказал Бобби: «Жаклин Бувье – „с чудинкой“».

Она тогда уже встречалась с одним человеком, и их встречи, как все полагали, должны были закончиться браком. Она тут же разорвала эти отношения. Но Джека Кеннеди полюбила лишь несколько месяцев спустя, как-то ночью у него в машине. За то, как он вглядывался в ее лицо. За беспокойство – что она подумает, узнав правду о его военной доблести и о суровом корсете.

Он тогда не упомянул, что, несмотря на травму, поплыл за сильно обожженным матросом катера и притащил его к останкам кораблекрушения: бо́льшую часть пути он держал этого человека за спасжилет зубами. Или что после буксировал спасаемого еще три с половиной мили до неблизкого острова, а остальные члены экипажа плыли за ним вместе с двумя ранеными, которых взгромоздили на деревянные обломки катера. Об этом ей рассказал Бобби, гораздо позже.

Сам Джек не мог гордиться ни своим орденом «Пурпурное сердце», ни иными знаками отличия, потому что два человека в тот день погибли. Его ошибка стоила им жизни. Еще он никогда не жаловался на боль в спине, по временам изнурительную. Только его врачи, Бобби и самые близкие соратники из избирательного штаба знали, какие чудовищные у него бывают боли, – и то лишь потому, что в их обязанности входило скрывать его недуги от всех остальных. Дома на Ирвинг-авеню, вдали от фотоаппаратов и кинокамер, муж предпочитал проводить время в кресле-качалке.

Еще у него была болезнь Аддисона, и от этого все становилось еще хуже. Мышцы усыхали. Он худел и желтел. Джеки выбирала для него белые рубашки с классическим воротником, узкие галстуки с рисунком и солидные двубортные костюмы, придающие массивности и ширины в плечах.

Раз в неделю она заставляла его чистить зубы особой пастой с перекисью водорода для отбеливания. В феврале, когда его пригласили на телеканал Си-би-эс на программу «Лицом к лицу с народом», Джеки уговорила его воспользоваться лучшей парижской пудрой. В тот день у него были особенно сильные боли, но благодаря корсету он смог просидеть прямо – ровно столько времени, сколько длилось интервью. Джеки сама замотала его бинтом поверх корсета, почти до сосков, тугой восьмеркой.

Потом ему прописали кортизол от Аддисоновой болезни, он стал набирать вес и стараниями жены выглядел в сорок два года воплощением юношеской энергии и здоровья.

Ему ничего не стоило перебрать мотор или поднять парус. Во время избирательной кампании он с жаром пожимал руки – на сельских ярмарках, в общинных залах и профсоюзных буфетах – так, словно каждая протянутая рука была первой за весь вечер.

Еще, Джеки не сомневалась, ему достаточно было пощупать попу девочке по вызову, чтобы определить, на косточках ли у нее лифчик. Джеки знала, что он любит секс в гостиничных бассейнах – с дежурной девицей со стойки регистрации или хостессой из ресторана. Чтобы спина была в теплой воде. Или в сауне. Вскоре после свадьбы он рассказал жене, что без ежедневного секса у него начинаются головные боли. В «Большом доме» она иногда видела на столе у Джо-старшего счета за частные вечеринки в бассейнах и эскорт-услуги. Как-то на большом семейном сборище Джо-старший заявил, что зря не кастрировал Джека в детстве, и захохотал, словно взлаял.

Как-то ночью – Джек был дома, на Кейп-Коде, краткий отдых от предвыборных разъездов – Джеки перекатилась в кровати и уселась на него верхом, неуверенно, игриво. Она сидела, обхватывая бедрами в чулках его грудную клетку. Приподняла руками груди и потеребила соски большими пальцами. Но у Джека на лице отразилась неловкость, и он осторожно ссадил ее, сказав мягко, но грустно, что ей не обязательно это делать, выставлять себя напоказ, унижаться вот так ради него.

Она и не подозревала, что унижается.

Никто из них не умел вести разговор на подобные темы.

Он был на двенадцать лет старше. Ему нравилось, как смотрят другие мужчины на его жену. Он говорил, что обожает ее шарм, ее ум, ее грацию. Но она знала: сексуальную привлекательность он ищет у других. Загадочная женщина не то же самое, что влекущая. Это Джеки тоже знала. Загадочная женщина устанавливает границу между собой и мужчиной. Влекущая – тянет его к себе.


Она велела таксисту высадить ее на углу Седьмой авеню. Последний квартал она хотела пройти пешком. Нужно было перевести дух и взять себя в руки. На углу уличный артист подсовывал шляпу прохожим и при этом пел «Убийство президента Маккинли», не сбиваясь с такта. Бодрая мелодия всплыла в голове у проходящей мимо Джеки. В Фармингтоне они часто пели эту песню летом у костра субботними вечерами.

Поезд едет, поспешает, на каждой станции свистит:
Мистер Маккинли умирает,
Мистер Маккинли умирает:
Метким выстрелом убит.
Ну и время, ну и время…
Эй, мерзавец, посмотри-ка, посмотри, что натворил:
Мистер Маккинли умирает,
Мистер Маккинли умирает:
Это ты его убил.
Я везу его домой, в Вашингтон, в Вашингтон…

Ладонь, сжимающая ручку магазинного пакета с коралловым шелковым жакетом, вспотела. Джеки прошла по Западной Тридцать первой улице, свернула налево на Восьмую авеню и взбежала по пятнадцати ступеням главпочтамта. Под коринфской колоннадой ее охватила нервная дрожь, и пришлось остановиться, подождать, пока успокоится пульс.

Запретный предмет распирал ее сумочку. Если прийти в зал одной из последних, можно проскользнуть в задний ряд незамеченной. Впрочем, не то чтобы ее узнавали случайные встречные – во всяком случае, когда она одна, без Джека.

Она посмотрела вверх, на узорный потолок вестибюля. Последний раз она была тут в детстве, еще до того, как ее послали учиться в пансион в Коннектикут. Тогда она ждала, пока мать отправляла по почте рождественские подарки. Здание сохранило прежнее величие. Вестибюлем служила длинная галерея, роскошно оформленная в стиле Beaux Arts, где царила благоговейная тишина. Казалось, что входишь в храм.

iii

За конторкой на входе охранник с густым басом и большими, почти женственными глазами спросил, не желает ли она оставить плащ и сумку в гардеробе. Это был вежливый приказ. Впереди все сдавали свои вещи. «Нет, спасибо», – сказала она и быстро прошла мимо, опустив голову.

В Фармингтоне каждая из них училась культивировать определенный образ. Не притворяться, а представлять миру внешний фасад, который позволит каждой из девочек, когда она станет взрослой, двигаться в обществе, не привлекая к себе внимания. Джеки понимала: это делается не для самоуничижения, но чтобы отгородить личное пространство внутри, для многих светских женщин – единственное место, где можно побыть наедине с собой.

Прочность этой видимой миру личины испытывали постоянно – с момента утреннего подъема – вошедшими в распорядок напоминаниями о недостатках каждой девочки, о ее дурных привычках и дефектах внешности. Самой Джеки говорили, что она чересчур робка. Она католичка и, разумеется, должна воздерживаться от каких бы то ни было «католических манер». Ей следует знать, что в Англии католикам не разрешено быть ни премьер-министрами, ни членами королевской семьи. А разведенных не допускают на королевскую трибуну ипподрома в Аскоте. Ее родители католики, и притом разведены; двойное пятно, и ей придется много потрудиться в жизни, чтобы это преодолеть.

Ей очень повезло, что ее приняли в Фармингтон, и она, несомненно, приложит все усилия, чтобы школа могла ею гордиться, несмотря на ее недостатки. Она чрезмерно увлечена одиночными занятиями – верховой ездой, чтением. Она должна спросить себя почему. Это очень важно – участвовать в общей жизни, быть настоящей фармингтонкой. Она должна стараться правильно мыслить. Пусть не думает, что красива. У нее изящная шея и плечи, но икры чересчур толстые и ступни размера десять с половиной[13] – решительно слишком велики. У нее широкая кость, но она сможет казаться стройной, если правильно подберет одежду. У нее слишком широкие брови. Надо выщипывать. Ноги обрабатывать кремом-депилятором. Брюнеткам в этом смысле не повезло. Она запинается, когда говорит, и не умеет держаться на публике. Ей следует заниматься с учительницей красноречия – в свободное от уроков время. Умение выступать публично считалось очень важным в Фармингтоне.

Одна из горничных – ирландка по имени Шивон – как-то утром случайно заглянула за ширму, где раздевалась Джеки (девочек обязывали при переодевании пользоваться ширмой у кровати), и громко прошептала остальным горничным, что у Джеки «там – настоящие заросли». Джеки сделала вывод, что речь идет о ее лобковых волосах. Она сжалась за ширмой. Шивон окликнула ее: «Авось лошадь либо парень не напугаются!» Джеки сидела в укрытии, скрючившись, не меньше двадцати минут, ожидая, пока горничные точно уйдут на другой конец коридора.

Особое качество, которое культивировали в ученицах Фармингтона, было умение «держаться с достоинством в любых обстоятельствах», как выражался журнал «Вог». Им разрешали читать журналы «Вог» и «Город и усадьба», но не «Мадемуазель» и не «Истинные истории». Девочки должны были самостоятельно постичь – открыто об этом не говорилось, – что чем лучше умеешь казаться, тем, наедине с собой, большую свободу получишь быть.

Выпускницы, или «прежние», как их называли в Фармингтоне, служили для школы источником явной и неумеренной гордости. Прочитав в светской хронике о помолвке Джеки с сенатором, директриса школы написала ей: «С первого же дня знакомства с тобой я знала, что ты станешь идеальным примером фармингтонки».

Сейчас, в Главном почтовом управлении, Джеки вошла в длинный зал, где должно было начаться слушание. Солнце струилось через арочные окна, и в зале оказалось неожиданно жарко. А может, это из-за напора человеческих тел. Полы были натерты воском. Высокий потолок усажен замковыми камнями и розетками. Помещение просторнее большинства залов суда и гораздо сильней впечатляет, – впрочем, Джеки до того не бывала в суде и ей не с чем сравнивать.

Зал битком набит. Из-за книги. Кто бы мог подумать? В заднем ряду еще оставалось несколько свободных мест. После всей спешки Джеки наконец села. Она не смела снять или даже расстегнуть новый – сухой – плащ, потому что кто же приходит в розовом шелковом платье на слушание в Главном почтовом управлении?

Канат на столбиках отделял публику от стола судебных протоколистов. На галерке, похоже, собрались представители мира печати – как предположила Джеки, друзья издателя Барни Россета и «Гроув-пресс», а также эксцентричные личности из Гринвич-Виллидж и, возможно, какие-нибудь литературоведы, законоведы. Рядом с Джеки сидел сам профессор Триллинг из Колумбийского университета[14]. Потрясающе. Она старалась разглядеть его, не поворачивая головы. Его фотографии попадались ей в газетах и журналах, пишущих о литературе.

Нищий в промокшей одежде искал место, где бы обсохнуть после утреннего дождя. Американские представители католической женской лиги сурово сидели в ряд. Но основную массу зрителей составляли журналисты и юристы.

Джеки заметила Джудит Крист из «Геральд трибьюн» и ощутила горячий укол зависти. Она и сама строила грандиозные планы, пока не вышла замуж. Профессия журналиста казалась пропуском в большой мир.

Когда-то, после года учебы по обмену в Париже, она чуть не поступила работать в ЦРУ. Тогда опасались, что послевоенная Франция пойдет за коммунистами, – по оценкам, примерно каждый третий француз сочувствовал коммунизму. ЦРУ хотело в случае чего оперативно нейтрализовать этот риск – по возможности средствами искусства, литературы и пропагандой либеральных ценностей. Джеки легко могла представить себя частью этой миссии, сотрудницей парижского бюро.

В те дни она еще довольно свободно говорила по-французски и всячески старалась совершенствоваться. Она целый год пропитывалась историей искусства и французской литературой. Ее до сих пор изумляло, до какой степени знание другого языка открывает волшебную дверь в другую жизнь, к другому «я». В Фармингтоне она вынужденно скрывала свою тягу к знаниям, но за год в Париже научилась ее не стыдиться. Такая свобода пьянила.

Она до сих пор скучала по Парижу, по всему целиком: мрачные истории Сопротивления, уличные художники и гончары, с которыми она заговаривала по пути на лекции – об экзистенциализме, Камю и Сартре, в Сорбонне и Рид-Холле. Она скучала по элегантному обществу квартала Фобур Сен-Жермен, по «ангелюсу», звучащему с колоколен, по странной легкости жизни католичкой в католической стране; по катанию верхом в Булонском лесу; по picon-citron[15] и сплетням в кафе «Ле Селект», где когда-то проводили часы Фицджеральд и Хемингуэй; по ланчам в «Брассери Бальзар» на рю д’Эколь. Она скучала даже по продуктовым карточкам и жутковато-экзотичным «напольным унитазам» в кафе и ресторанах, при пользовании которыми приходилось садиться на корточки.

Вечерами она ходила в театр или танцевала под пластинки Клода Лютера и Эдит Пиаф. Послеобеденное время субботы и воскресенья она проводила в галереях… Она открыла в себе любовь к Коро, к его тихим серебристым пейзажам, нежным и печальным. Когда подруга спросила, какую картину Джеки унесла бы с собой, если бы могла, она выбрала «Диану и Актеона» Коро на сюжет из «Метаморфоз» Овидия, на фоне приглушенной, но пышной зелени. Она до сих пор обожала тайну Дианы: ее священную неприкосновенность, женскую чувственность.

Глава ЦРУ, Аллен Даллес, дружил с отчимом Джеки, и она, отучившись и получив диплом бакалавра по французской литературе, рискнула заполнить заявление в парижское бюро, куда как раз набирали новых людей. Тут ее осенила еще одна идея. Она отправила рассказ на конкурс и внезапно – ей самой не верилось – получила первый приз, работу в журнале «Вог».

Но она опять тянула время, пока не стало слишком поздно. Может быть, боялась, что, уехав, больше уже не вернется. А если бы и так, то что? Кто та другая она, которая так и не осуществилась? Снятся ли этой женщине сны на французском языке? Отпускает ли она ехидные реплики в сторону на званых обедах в Париже?

В зале на верхнем этаже главпочтамта не было присяжных. Это слушание, а не суд, объяснял журналист из «Нью-Йорк таймс» сидящему рядом новичку-репортеру. Слушать дело будет Чарльз Д. Аблард, чиновник почтового управления. Его в целом любили и уважали – он «умело ведет слушания», сказал человек из «Нью-Йорк таймс». Дело против издательства «Гроув-пресс» возбудил главный почтмейстер Нью-Йорка, начальник самого Абларда.

– Иными словами, полнейшее равенство сторон, – ухмыльнулся журналист.

Барни Россета, издателя, обвиняли в том, что он использовал почтовую службу Соединенных Штатов для пересылки своих грязных книжонок. Журналист из «Таймс» заявил, что у Россета нет ни единого шанса. Книгу запретили к почтовой пересылке еще тридцать лет назад, и сейчас главный почтмейстер не собирался ничего менять, как бы умело ни вел слушания мистер Аблард. Бюрократы, продолжал журналист из «Таймс», не утруждают себя тонкостями. Непристойность – это непристойно, а значит, недопустимо. Поэтому главный почтмейстер Соединенных Штатов выдал соответствующее указание почтмейстеру Нью-Йорка, и через несколько дней Россету назначили дату слушания – четырнадцатое мая. Во всем этом не было ничего удивительного, кроме головокружительной скорости реакции.

Адвокат Россета, некий Чарльз Рембар, впервые представлял дело на слушании, и у него было всего две недели на подготовку. Оказывается, они с Россетом познакомились, играя в теннис на выходных где-то в Хэмптонсе. Зато Сол Миндель, представитель нью-йоркского почтмейстера, «собаку съел в подобных делах».

Она открыла сумочку. Ее всю, если не считать каких-то денег, губной помады и пудреницы, занимала книга, прямоугольная, весомая. В тускло-бежевой обложке. Книгу легко было бы принять за скучный научный труд, но Джеки каким-то чутьем приметила ее в книжном магазине на главной улице Хайанниса еще до того, как поднялся шум. Она всегда любила Лоуренса – когда-то изучала его рассказы и, конечно, читала самые известные его романы, в том числе «Любовника леди Чаттерли» – подцензурную версию, которую держали в библиотеке Фармингтонской школы. Ученицам до шестнадцати лет ее не выдавали.

Когда инициатива почтового ведомства попала в новости, владелец книжного магазина в Хайаннисе сообщил местной газете, что почтмейстер Нью-Йорка не имеет права вмешиваться в его личную торговлю здесь, на мысе Кейп-Код. Пусть только попробуют конфисковать его товар, сердито заявил он. Его книги прибыли не Почтой Соединенных Штатов, а в машине, его личном автомобиле, четырьмя рейсами из Нью-Йорка в Хайаннис. Книгу запретили только Главное почтовое управление и таможня Соединенных Штатов. Грузовики коммерческой перевозки могут остановить, а вот что человек везет у себя в машине, никого не касается, кроме его самого, сказал книготорговец.

Это была дырка в законе, и он ею воспользовался. За один рейс он перевозил лишь несколько экземпляров, чтобы в случае чего – если вдруг остановят на границе штата – заявить, что это для личного пользования. «Сувениры, офицер!» Но заранее заготовленный ответ не понадобился. Как рассказывал потом книготорговец клиентам, Господь позаботился о сохранности их «непристойного чтива».

Джеки заплатила мальчику – разносчику газет, чтобы он съездил в Хайаннис и купил ей экземпляр, пока их не распродали полностью. Наутро книга, завернутая в газету «Кейп-Код таймс», ждала в почтовом ящике дома на Ирвинг-авеню. Джек отдал ей книгу с ехидной теплой улыбкой:

– Смотри не попадись миссис Клайд, а то она тебя живо потащит в церковь каяться.

В то утро Джеки умудрилась улизнуть и от миссис Клайд, и от агента Секретной службы, который патрулировал их задний двор и цветочные клумбы. Она прошла напрямую, по газонам, к «Большому дому» с его необъятными видами на пролив. Вода была мутной после вчерашнего шторма, но небо блестело, как оловянная кружка. Джеки удалилась от мира в утреннюю комнату и прочитала роман от корки до корки за день и еще одно утро.

«Неужто ее удел – ниточку за ниточкой вплетать всю себя без остатка в жизнь мужа? И так до самой смерти?»72 Так размышляет Конни над своим браком.

Джек выжидал подходящего момента, прежде чем объявить, что будет бороться за номинацию в президентские кандидаты на съезде Демократической партии. Если у него не выйдет, неужели они действительно разъедутся? Джеки сама не знала – сегодня думала одно, завтра другое. Но знала точно: сейчас, ожидая, пока начнется слушание, она переживала душевный подъем, небывалый со времен работы в «Геральд трибьюн». Сидя в заднем ряду, в самом конце, она чувствовала, как в ней что-то кипит и сыплет искрами – ослепительное, гневное, раскаленное добела.

Протоколисты и адвокаты вошли в зал через боковую дверь и заняли места за длинными полированными столами впереди. Потом все встали и замолчали, приветствуя мистера Абларда, председателя слушания.

Она отложила книгу, как молитвослов в церкви, на стул и встала. Обернувшись, заметила на другом конце своего ряда, за семь-восемь мест от нее, мужчину в сером шерстяном пальто. Он сжимал в руках сложенный зонтик. Подобно Джеки, он не стал сдавать вещи в гардероб и, как ни странно, несмотря на теплый день, тоже остался в пальто и даже не расстегнул его.

Ему было лет сорок. Высокий, среднего телосложения. На лице вроде бы никаких особых примет. Но ее внимание привлекли руки, держащие зонтик. Кожа в трещинках, чешуйках – похоже на экзему. Словно почувствовав, что его инспектируют, мужчина посмотрел на нее, и она отвернулась.

Все начали снова садиться. «Поезд едет, поспешает, на каждой станции свистит…» Опять этот мотивчик крутится в голове. Высоко над головой мерцали замковые камни свода в приливе полуденного света.

Мистер Чарльз Д. Аблард официально открыл слушание со своего места – он сидел за столом на низком помосте в головной части зала. Джеки плохо видела из последнего ряда, но звучный голос разносился по залу, и она слышала каждое слово. Ее план сработал. Она, внешне выражая лишь сдержанный интерес, вся обратилась в слух.

Констанция Чаттерли была замужем за раненым героем, ветераном войны – пускай в инвалидной коляске, а не в корсете. Сэр Клиффорд любил жену как блестящую собеседницу и прекрасную хозяйку, умеющую отлично принять гостей, но не знал ее, и Конни жила с мертвенной болью внутри.

Героине романа исполняется двадцать девять лет, когда ей наконец удается построить жизнь, свою жизнь, для себя; когда она рожает своего первого ребенка – от любовника, Меллорса; когда они создают общий дом – далеко от Рагби-Холла, в Канаде, в Британской Колумбии, а для них, возможно, в новой Британии. Джеки знала, что англичане селятся на западном побережье Канады еще со времен Британской империи. Говорят, там древние прекрасные леса, мягкие зимы, богатая почва. Джеки любила воображать, как Конни бродит на воле в тех местах. Рисует, пишет маслом. Живет дальше. Остров Ванкувер. Виктория. Принс-Джордж. Острова Королевы Шарлотты. Она знала эти названия по картам, которые иногда перебирал Джек: он мечтал когда-нибудь сходить на яхте вдоль того побережья.

Ей тоже двадцать девять лет. Считалось, что в этом возрасте женщина должна задержаться навсегда.

В то утро она первым делом отыскала лавчонку букмекера, которую исправно посещал много лет назад ее покойный отец, «Черный Джек» Бувье Третий, житель Нью-Йорка по рождению и по душевному складу. Лавчонка была все та же, рядом с цирюльней, через дорогу от суповой кухни для бездомных. Подростком Джеки много раз ждала отца на тротуаре у входа. Ничего не изменилось, кроме вывески на двери – теперь подсвеченной синим.

Либо женщина получает от жизни то, что ей положено, либо – запоздалые сожаления об упущенном73.

У нее приняли ставку на леди Чаттерли, тридцать к одному.

iv

«Женский домашний журнал»74

Сегодня на обсуждении стоит вопрос: можно ли данную конкретную книгу пересылать по почте. С этой целью я бы хотел задать вам один вопрос как уважаемому литературному критику. Если человек прочитает роман «Любовник леди Чаттерли» целиком, возбудит ли эта книга у него похотливые помыслы?

Прежде чем ответить, я должен сказать, что Лоуренс считается самым значительным из английских прозаиков после Джозефа Конрада. Он разработал последовательную философию общества и морали, философию естественности; иными словами, он считает, что душа и тело неразделимы. «Леди Чаттерли» – его последний роман, в котором он пытался…

Можно ли сказать, что описание сексуальных контактов в книге необходимо для выражения идей автора?

В книге нет ни одного слова, не имеющего отношения к этой цели. Более того, в книге «Любовник леди Чаттерли», по сути, нет ничего такого, чего нельзя было бы найти в «Женском домашнем журнале».

Тишина, прошу тишины. Свидетель может продолжать.

Я имею в виду, что именно это ежедневно твердят консультанты по семейной жизни своим клиентам. Идея реализации себя в браке стала практически общим местом. В «Леди Чаттерли» нет ни единого слова, которое на данный момент не фигурировало бы в почтенных литературных произведениях. Я берусь утверждать, что тайного… тайного языка, на котором разговаривают между собой мужчины, уже не существует. Он уничтожен.

Возражение! Мистер Рембар, ваш свидетель – литературный критик. Он не обладает необходимой квалификацией, чтобы выносить суждения по поводу непристойности и ее воздействия на среднего индивидуума.

Мистер Миндель, могу ли я, в свою очередь, указать, что здесь нет присяжных?

А я бы хотел указать, господин председатель, на неподобающий характер личных замечаний защиты.

Мистер Миндель, я никоим образом не желал… Я знаю, что никто из нас не имеет отношения к шоу-бизнесу. Я вовсе не хотел намекнуть…

В таком случае я повторю вопрос, обращенный к свидетелю. Возбуждает ли чтение полного текста романа «Любовник леди Чаттерли» похотливые помыслы?


Британcкая энциклопедия

Вы знакомы со всеми словами, использованными в романе? Так называемой англосаксонской лексикой, как ее иносказательно именуют? Согласитесь ли вы с утверждением в статье Британской энциклопедии, что Лоуренс как писатель был одержим половым вопросом?

Я не соглашусь с Британской энциклопедией. Лоуренса сильно занимал половой вопрос, но я бы не назвал это одержимостью…

Господин председатель, от имени свидетеля я заявляю решительный протест! Мы даже не знаем, точно ли это говорится в Британской энциклопедии.

Прошу занести в протокол: защита ходатайствует о приобщении этой машинописной страницы, представляющей собой текст, перепечатанный из Британской энциклопедии, том 13, год издания 1946, страница 796, к числу вещественных доказательств.

Ну вот, мистер Рембар. Нас просветили.


Егерь?

Насколько я понимаю содержание книги, главная героиня, леди Чаттерли, не получала удовлетворения в браке и потому вступала в половые сношения с мистером Меллорсом, егерем поместья; а также с писателем, гостившим у нее в доме, в собственном доме лорда Чаттерли; а до того – с некими молодыми людьми во время поездки в Германию…

Возражение! Тогда она еще не была замужем.

Да, мистер Рембар. Я же сказал «до того». Вопрос к свидетелю: каким образом эта тематическая линия служит донесению до читателей мысли о необходимости удовлетворения, сексуального удовлетворения, в браке?

Таким образом, что леди Чаттерли и Меллорс всеми силами стремятся заключить брак.

Но ведь ранее главной героине казалось, что она любит также и того, другого, этого писателя, как его… Мейкелса?

Да, но Лоуренс считает, что такая неразборчивость в связях делает людей несчастными; он показывает, к чему приводит такое поведение, а не рекламирует его.

И все же, когда героиня вступила в связь с Меллорсом, егерем, вы утверждаете, что между ними тоже была любовь и что автор считает эту новую связь простительной в аспекте общей темы книги?

Он не считает ее простительной; эти отношения становятся очень глубокими. Лоуренс считал их истинным браком независимо от того, были ли Конни и Меллорс формально женаты.


Смешанное общество

Утверждаете ли вы, что так называемые непечатные слова на самом деле важны и незаменимы?

Да. Лоуренс пытался изгнать сентиментальность – фальшивое чувство – из половых отношений и в то же время раскрыть присущую им страсть и нежность. «Нежность» – первоначальное название этой книги. Лоуренс использовал грязные слова так, как никто привычный к ним не стал бы их использовать.

Значит, по вашему мнению, эти слова больше не принадлежат исключительно к тайному языку мужчин, как вы выразились ранее?

Да, больше не принадлежат.

И все же вы, наверно, ни за что не стали бы использовать эти слова здесь и сейчас?

Пожалуйста, ответьте на вопрос.

Да.

«Да», не стали бы?

Да.

Помните ли вы описание полового сношения леди Чаттерли с Меллорсом в ночь перед ее отъездом на континент?

Возражение!

Отклонено. Продолжайте, мистер Миндель.

Для протокола, я прошу свидетеля перечитать соответствующий отрывок, который начинается на странице двести девяносто семь… Позвольте мне зачитать его вслух.

«Чуть испуганно она позволила ему делать с собой все; безрассудная, бесстыдная чувственность как пожаром охватила все ее существо, сорвала все покровы, сделала ее другой женщиной. Это была не любовь…» И это – та нежность, о которой вы упомянули?

Это непростая нежность.

«Непростая», говорите? Вы не назовете ее непристойной?

Боюсь, вы ставите меня в чрезвычайно неловкое положение, вынудив заявить, что я не способен обсуждать эту тему в смешанном обществе.

Простите, вы бы не могли повторить погромче? Я не расслышал вторую половину вашего заявления.

Господин председатель, я вынужден протестовать!

Я всего лишь пытаюсь извлечь из вашего свидетеля ссылки на конкретные части книги, с которыми связаны его утверждения. В этом эпизоде Констанция Чаттерли практически подвергается нападению. Во всяком случае, она пассивно приемлет, а не активно участвует.

Свидетель, отвечайте.

Я не согласен. Здесь нет непристойности. Судя по силе подлинной любви, которую она испытывает к возлюбленному, она не чувствует себя жертвой нападения.

Пожалуйста, в таком случае объясните, как это «сношение» укладывается в вашу концепцию естественных отношений в браке, которая, по вашим словам, является целью автора.

Лоуренс утверждал, что у нас нет языка, чтобы говорить о чувствах. Главная цель его как романиста при написании этой книги заключалась в том, чтобы найти язык для выражения наших чувств, язык, которого мы обычно стесняемся, для выражения чувств, которые обычно остаются за кадром, поскольку у нас нет для них слов. Такие вещи выходят за пределы языка, но, конечно, в распоряжении Лоуренса был только язык. Вот главная сложность, с которой он столкнулся при создании романа и конкретно этой сцены. Более того, я должен указать, что это всего лишь один из аспектов одной из сцен романа.


Сигареты «L&M»

Господин председатель, если позволите, я желал бы прервать перекрестный допрос, чтобы проиллюстрировать последнее заявление свидетеля. Прошу занести в протокол, что я показываю на плакат с рекламой сигарет «L&M». Это очень хороший пример того, что считается приемлемым в пятьдесят девятом году.

Протестую! Плакат никак не относится к делу. Изображение девушки в купальном костюме не имеет ничего общего с содержанием романа «Любовник леди Чаттерли» в плане возбуждения сексуального интереса.

Вы позволите мне продолжать? Как я уже сказал, плакат служит иллюстрацией того, что происходит, если слова или абзацы вырвать из контекста. Если вы или любой из собравшихся взглянете на конкретный квадратный дюйм этого плаката, большинство решит, что им предъявили нечто непристойное, но тем не менее…

Протестую!


Леди Констанция Чаттерли на скамье подсудимых

Как вы думаете, Конни когда-либо вела себя бесстыдно?

Я думаю, она иногда совершала поступки, которых сама от себя не ожидала.

Вы считаете, что она когда-либо вела себя бесстыдно?

С чьей точки зрения?

С ее собственной.

Нет, не считаю.

Позвольте привлечь ваше внимание к странице двести девяносто восемь, где леди Чаттерли сама заявляет, что «стыд в ней умер». Как это следует понимать?

Что она отбросила сковывающие запреты и робость.

А на странице двести шестьдесят семь? Вы считаете, что мы должны восхищаться точкой зрения Меллорса? Если позволите, я освежу вашу память…

Он всего лишь выражает радость, что любит настоящую живую женщину и живет с ней, с женщиной, которая не боится жизни.

Советуют ли консультанты по семейной жизни и «Женский домашний журнал» своим читателям вступать во внебрачные половые связи?

Лоуренс не считает отношения леди Чаттерли и Оливера Меллорса внебрачной половой связью. Их отношения – это истинный брак.

Несмотря на то, что с точки зрения закона она все еще состоит в действующем браке с лордом Чаттерли?

Тут следует принять во внимание, что импотенция является веской причиной для развода во многих штатах нашей собственной страны.

Вернемся к теме. Вам известен хотя бы один случай, когда «Женский домашний журнал» рекомендовал жене, чей муж не способен к продолжению рода, прибегнуть к зачатию наследника вне брака?


Есть ли здесь среднестатистический читатель?

Господин председатель, прошу принять во внимание, что об этой книге следует судить в разрезе ее воздействия на среднестатистического читателя.

Благодарю, что напомнили мне о моих обязанностях, мистер Миндель. Возможно, нам следует вызвать из публики человека, считающего себя среднестатистическим читателем, и допросить его как свидетеля… Тишина, прошу тишины. Свидетель, отвечайте на вопрос. Как успешный на своем поприще литературный критик, способны ли вы определить воздействие подобного романа на среднего читателя? Иными словами, на обычного человека? Не говорю уже – давать по этому поводу заключения.

Возможно, и нет.

Погромче, пожалуйста!

Протестую! Эта линия допроса…

Протест отклонен.

Для полной ясности: я прошу свидетеля подтвердить под протокол заявление, которое он только что сделал, а именно – что как представитель интеллектуальной элиты он не может судить о влиянии этой книги на обычных людей.

Тишина, прошу тишины, иначе я буду вынужден объявить перерыв.

Я скажу только одно: сам факт того, что эту книгу читают и восхищаются ею тысячи людей в Европе и в нашей стране, наводит на мысль, что, может быть, никаких обыкновенных людей не существует. Что любой человек, читающий эту книгу, возможно, необыкновенный.

v

Объявили перерыв. Она сидела, моргая, пока слова перестраивали ее нутро. Она никогда – ни в церкви, ни на лекциях – не слышала ничего столь прекрасного.

Где-то в коридорах пробили часы. Она взглянула на свои наручные часики. Пора уходить. Сегодня председатель все равно, скорее всего, не придет к окончательному решению. Так сказал журналист из «Таймс». Она следила за обсуждением по своему экземпляру, страница за страницей, но теперь закрыла книгу, зажала под мышкой и потянулась за сумочкой.

Прочие слушатели на галерке сидели, расслабленно откинувшись на спинки кресел, как театральные зрители во время антракта. Лайонел Триллинг, прославленный профессор Колумбийского университета, даже повернулся к ней, своей ближайшей соседке, раздувая щеки и смущенно улыбаясь, словно говоря: «Ну и ну». Тут ей припомнилась строчка из его книги «Либеральное воображение», которая когда-то заинтересовала ее, но и заставила недоумевать: «Если мы не настоим на том, что политика – это воображение и разум, то узнаем, что воображение и разум – политика, причем такого рода, который нам совсем не понравится».

Воображение. Он тоже пришел сюда поддержать.

В головной части зала защитник, мистер Рембар, обмяк в кресле, костяшками пальцев почти касаясь пола. Он свое дело знает, надо отдать ему должное. У нее сложилось впечатление, что его свидетели неплохо держались на допросе у многоопытного мистера Минделя.

Гул голосов нарастал. Слышался скрип отодвигаемых стульев, кашель, смех и прочие мелкие шумы, способные разрушить благоговейную тишину любого действа. Она поднялась, и тут ее ошеломили, почти сбили с ног неожиданные слова, прозвучавшие в зале главпочтамта вслух:

– Мадам, вы забыли свои покупки!

Она обернулась. Это был не кто иной, как профессор Триллинг.

– Спасибо, – выдохнула она, просияв улыбкой. В плаще было жарко. Платье прилипло к телу, на лбу выступили капли пота. – Спасибо.

У двери вдруг возник мужчина в шерстяном пальто. Он открыл дверь и придерживал ее для Джеки. Она заметила покрасневшую, шелушащуюся руку на косяке. Второй рукой он все еще сжимал зонтик. Он тоже уходит? Значит, их таких только двое. Она опустила глаза и кивком поблагодарила, проходя в дверь. Мужчина возился с кнопкой на ручке зонтика. Может быть, хочет выйти покурить. Что, дождь опять пошел?

Она сказала вслух, неожиданно для себя:

– Говорят, раскрывать зонтик в помещении – плохая примета.

Очень глупо с ее стороны. Она рисковала привлечь к себе внимание. Однако после этих слов что ей оставалось делать? Только неопределенно улыбнуться и пройти мимо. Другие зрители повалили в коридор, на ходу доставая зажигалки, сигареты и записные книжки. Может, он журналист? – подумала она. Очень возможно. Что ж, если он ее и заметил, то, похоже, не узнал.

Но все равно она не могла, как раньше собиралась, зайти в женский туалет и снова переодеться в дорогой жакет и туфли на каблуке. Когда она выйдет в коридор, этот мужчина может обратить внимание.

Осталось переодеться в такси. Пакет с плащом и палубными туфлями она бросит на заднем сиденье и больше не будет обыкновенным – нет, необыкновенным – читателем, к которому профессор Лайонел Триллинг обращался всего несколькими минутами ранее. Она снова превратится в жену младшего сенатора Соединенных Штатов.


«Поезд едет…»

Наутро за завтраком в «Маргери» она изучала утренние выпуски газет – нет ли чего про слушание. «Ну и время. Ну и время…» Нашлась только заметка в боковой колонке, всего четыре дюйма длиной. Там говорилось, что председатель процесса пока не пришел к решению. Слава небесам, никаких фотографий.

Она вздохнула с облегчением и принялась читать отредактированную стенограмму речи президента Эйзенхауэра на второй странице «Геральд трибьюн». Надо знать, что он сказал. Вдруг Джек поинтересуется.

Им с Джеком были симпатичны генерал и миссис Эйзенхауэр, несмотря на разницу в политической программе. Однажды, в пятьдесят третьем, когда они с Джеком только поженились, на приеме на Капитолийском холме в честь Дня благодарения генерал даже сам подошел к ним, чтобы поздравить, и пригласил «к нам с Мейми» на субботний бридж в Белом доме. Хотя Джек попал в конгресс не в последнюю очередь за счет того, что выступал против его политики.

Конечно, генерал не имел в виду в самом деле пригласить их на бридж, но все равно это был дружелюбный поступок. «Айк, зовите меня Айк». Широкая улыбка – теплая, искренняя. Джеки поначалу ужасно робела перед ним: подумать только, это он командовал войсками союзников при высадке в Нормандии! Но потом оказалось, что у них общее хобби – живопись. Джеки рассказала о своей любви к акварели; генерал – о том, что предпочитает масляные краски. Она сказала, что для работы маслом недостаточно искусна. Акварель легче прощает ошибки.

После той беседы они с Джеком непременно получали приглашения из администрации президента на любые культурные мероприятия, которые могли быть интересны – в особенности ей. Приглашение на церемонию закладки Линкольн-центра, дата которой совпала с датой слушания, оказалось подарком судьбы. Джеки готова была расцеловать старика.

«Здесь, в сердце нашего величайшего мегаполиса, дальновидные лидеры строят нечто служащее высокой цели, полезное и культурно развивающее. В Линкольн-центре американцы получат новые, более широкие возможности выработать настоящую общность интересов, вместе прикоснувшись к искусствам. Благодаря достижениям американских технологий, труда, промышленности и бизнеса стала возможной личная свобода, характерная для индивидуума двадцатого века. У нас больше свободного времени для совершенствования разума, тела и души».

Джеки было приятно представлять себе Айка, склонившегося над мольбертом, где возникает портрет внука или, может быть, изображение цветущей яблони-китайки в розовом саду Белого дома.

«…Благотворное влияние этого великого культурного свершения не ограничится пределами нашей страны. Здесь будет происходить настоящий международный культурный обмен. Здесь зародится движение, которое обойдет весь земной шар, неся с собой человечную весть, какую способны передавать только люди, а не правительства…»75

Джек говорил, что сейчас перед Америкой стоит тайная цель – протаскивать контрабандой свои идеи в другие страны, используя таланты американцев и продукцию американской индустрии развлечений. Новая линия фронта проходит по разумам и душам людей. «Мягкая сила». Эйзенхауэр был прагматиком, его больше интересовали скоростные шоссе, чем концертные залы, но раз объявилось новое состязание, все равно в чем, генерал не желал проигрывать.

Джек говорил, что у русских свои методы. Русские не глупы. Они знают, что их современное искусство и массовая культура, работающие по указке партии, никогда не завоюют успех у масс. Она тогда ответила, что выросла на рассказах Чехова, что он – ее кумир. Джек объяснил, что дни Чехова, Толстого и Достоевского в России давно прошли. Писателям больше не разрешено творить настоящую литературу. Но этим Советы сами себя загнали в угол: они не могут конкурировать с западным искусством, западной индустрией развлечений. В том числе и поэтому, сказал он, русские уже давно, еще в двадцатых годах, начали программу, которая называется – во всяком случае, в переводе – «активные мероприятия».

Цель этих «активных мероприятий» – усугубить внутренние противоречия в американском обществе и посеять раздоры на Западе. Ослабить, скомпрометировать или даже свергнуть демократические правительства. Русские ищут трещины, слабые места, куда можно всунуть динамитную шашку.

Кто бы мог подумать, сказала тогда Джеки, что можно так утонченно вредить в таких огромных масштабах?

Джек рассказывал, что Советский Союз финансирует законные демократические протесты, а потом подсылает так называемых сочувствующих, чтобы проводить агитацию или прибегать к насилию и таким образом дискредитировать активистов. Тогда общественное мнение разделится на два лагеря, а это и есть главная цель. В лучшем случае это отвлечет американцев от настоящих проблем, а в худшем – приведет к расколу общества.

Зачем воевать с врагом, если можно настроить граждан страны потенциального противника друг против друга? Конечно, это хитрый ход. По словам Джека, в России огромные учреждения работают на достижение этой цели. На них тратятся миллионы, и американское правительство сейчас со всех ног кинулось догонять.

Как, должно быть, сверкала серебряная лопатка Эйзенхауэра в полуденном свете на стройплощадке, на месте будущего Линкольн-центра. «Итак, эта лопата земли знаменует начало рытья котлована для первого из просторных залов…» Вот что сказал Эйзенхауэр.

Интересно, подумала она, кто писал ему речь. После инсульта Эйзенхауэр все больше и больше полагался на спичрайтеров. Мейми рассказывала, что когда у генерала случился удар, Никсон засел в гостиной Белого дома на целый день, в предвкушении, пока она сама не попросила его уйти. Но генерал, неожиданно для всех, оправился.

Ей всегда виделось в Никсоне что-то неловкое, неприятное, хотя он несомненно умен. Мрачные амбиции незримо изуродовали его душу, и Джеки невольно его за это жалела. Он был не просто необычно замкнутым для политика, но глубоко одиноким человеком, даже когда его замыслы вроде бы увенчивались успехом. Пэт Никсон однажды рассказала Джеки на чаепитии в Белом доме, как Ричард когда-то ухаживал за ней. Он был так решительно настроен, что сам возил ее на свидания с другими ухажерами и обратно. Во время этих поездок в машине они почти не разговаривали, рассказывала Пэт, но он не сдавался.

Таким он будет конкурентом, подумала Джеки. Упрямый, как собака, сжимающая в стиснутых зубах кость президентства. В отличие от большинства мужчин, он скорее готов публично унизиться, чем потерять вожделенный приз.

«Поезд едет, поспешает…»

Джек собирался объявить о своей кандидатуре лишь через несколько месяцев, но уже оценивал будущих соперников, и очень похоже, что вице-президент Никсон станет одним из них.

Мистер Маккинли умирает:
Анархистом он убит.
Ну и время, ну и время…
Эй, мерзавец, посмотри-ка, посмотри, что натворил:
Мистер Маккинли умирает,
Мистер Маккинли умирает:
Это ты его убил.

Дурацкий мотивчик снова крутился у нее в голове. Она встряхнулась, отпила кофе и перелистнула газету, открыв страницу светской хроники, чтобы увидеть фотографии с приема.

Да! Вот она – в жемчугах, шелковом платье и перчатках – беседует с миссис Эйзенхауэр, склонясь к ней. Черным по белому, на всеобщее обозрение.

vi

Попасть на слушание оказалось легко, несмотря на выпирающий под пиджаком револьвер. Даже не пришлось предъявлять значок фэбээровца. Недаром Федеральное бюро расследований уже много лет свободно перехватывает отправления на главпочтамте. Вице-директор, должно быть, распорядился, чтобы им позвонили.

Главпочтамт служил постоянной тренировочной площадкой, где Нью-Йоркское отделение Федерального бюро расследований испытывало терпение агентов-курсантов, кандидатов на работу. Ему до сих пор помнилось это занятие, люстрация почты. Фокус был в том, чтобы не отвлекаться на любовные письма, неприличные картинки, «письма счастья», чеки для подкупа, записки самоубийц, требования шантажистов и подметные письма, летящие в разные стороны с бурно вздымающейся груди столицы.

Информация – сила.

Читать мысли противника значит предвосхищать его ходы.

Если противника нет, задача Бюро – в том, чтобы его найти.

А если не удается найти, его нужно создать.

Невзирая на факты.

Каждому агенту давали понять, что ФБР нельзя обвинять и компрометировать. Это главное правило. Во время незаконного проникновения, например, запрещалось иметь при себе служебный значок. Агент должен был знать: если местная полиция поймает его на проникновении с целью незаконного поиска улик, мокром деле или подслушивании телефонных разговоров, он будет выкручиваться сам.

Три недели они проводили на курсах в академии ФБР в Куантико, занимаясь физической и оружейной подготовкой. Чтобы попасть в курсанты, требовались почти идеальные зрение и слух. Будущий агент должен был метко стрелять днем и ночью, с левой руки и с правой, стоя, с колен, лежа лицом вниз и из движущейся машины. Он должен был, как при поступлении на службу, так и потом, сохранять способность к спринтерскому забегу на триста метров. В деловом костюме.

Из Куантико Хардинга перевели в вашингтонскую лабораторию на следующий тринадцатинедельный курс. С понедельника по пятницу, с девяти утра до девяти вечера. В выходные их отпускали – только на утро воскресенья – для посещения церкви, как им объяснили.

Сначала он прошел курс базовой подготовки, выбрав из многочисленных подразделений, отделов и контор Бюро: оперативное расследование, скрытые инженерно-технические приспособления, анализ документов, анализ почерка, опознание, статистика Бюро, ведение записей, скоростная машинопись, дактилоскопия, изготовление муляжей, анализ сыворотки крови, детектор лжи, криминалистика, взрывное дело, фотография для наружного наблюдения. Преподаватели почти никогда не повторяли объяснений. Курсант должен быстро соображать, обладать отличной памятью и владеть стенографией.

Им преподавали краткие курсы по всему, что когда-либо могло пригодиться агенту: контактная передача информации (лицом к лицу), бесконтактная передача информации (закладки), аудиоусиление (подслушивание телефонных разговоров), вскрытие сейфов (медвежатничество), установка устройств (жучков), вход в случаях необходимости (взлом и проникновение), скрытая защита (разного рода ловушки), сбор вещественных доказательств (подбрасывание улик), осложнения летального характера (мокрые дела) и, наконец, курс с самой широкой тематикой, «Подготовка данных», куда входило практически все: контролируемые утечки информации, анонимные письма с угрозами, запугивание, фальсификация отчетности, дезинформация и распространение тревожных слухов.

Мальчиком он обожал мастерить камеры-обскуры. В подростковые годы обзавелся старым фотоаппаратом «Брауни», купил в лавке старьевщика. Он заменил видоискатель, в котором была трещина, и починил заклинивший спуск. С фотоаппаратом он умел обращаться лучше, чем с любым револьвером. В ФБР ему больше всего понравился отдел обработки фотографий, и там признали его талант.

Он прошел общую подготовку агента Бюро и сдал экзамены, пускай едва натянув нужные 85 %. Ему приказали регулярно возвращаться с оперативной работы на курсы повышения квалификации – с интервалом от пяти до двенадцати месяцев. Но во всяком случае, ему наконец выдали набор агента: служебный значок, две толстые тетради, под которые были замаскированы «Устав и правила» и «Свод инструкций», и ко всему этому – кобуру и в ней револьвер 38-го калибра. Оружие предписывалось носить при себе постоянно.

Агенты-новички в Нью-Йоркском отделении оперативной работы, независимо от специализации, весь первый год занимались перехватом почты на главпочтамте, в основном писем с угрозами и оскорблениями. Кроме этого, они рассылали приказы налогового аудита под надуманными предлогами, а также занимались подделкой документов и рассылкой этих подделок. Стандартной целью было вызвать раскол в группах левых активистов, подозрительных для ФБР, а особенно – для директора Бюро. Список был бесконечен. Только отработав свое на главпочтамте, новобранец в Нью-Йоркском отделении ФБР допускался до оперативной работы.

Агент обязан служить образцом чистой, мужественной жизни. Он должен подавать пример нижестоящим. Есть и пить на рабочем месте запрещалось. «Добровольные сверхурочные часы» вменялись в обязанность. Надлежащую бумажную работу следовало выполнять каждый вечер, ни в коем случае не в рабочие часы. Отчеты требовалось подавать ежедневно, не исключая воскресенья. Предупреждение можно было получить за слишком длинные и слишком короткие волосы, «пятичасовую тень» проступившей к концу дня щетины, шляпу с незагнутыми полями, галстук, не соответствующий подкладке пиджака.

Лично директор ФБР учредил программу снижения веса. Всех агентов еженедельно взвешивали, и тех, кто не укладывался в обязательные стандарты, выгоняли. Один агент в Нью-Йорке, соблюдая свирепую диету, потерял сознание и умер прямо на рабочем месте. Выговоры с занесением также давались за неидеальную чистоту белых рубашек, отсутствие стрелок на брюках, орфографические и пунктуационные ошибки в отчетах.

«Учреждение – это удлиненная тень одного человека». Это кредо вдолбили в них накрепко. Тень, конечно, принадлежит Дж. Эдгару Гуверу, директору Бюро. Рассказывают, что, идя с кем-нибудь по улице, Гувер запрещает спутнику наступать на его тень. Сопровождающие должны соблюдать дистанцию. Директора окружает силовое поле.

Понятно, что из всех оперативных отделений Америки именно полиция нравов Вашингтона, расположенная рядом со штаб-квартирой ФБР и офисом Гувера, конфисковала не прошедшее цензуру издание «Любовника леди Чаттерли», выпущенное «Гроув-пресс», еще тепленькое с печатного станка.

Для сотрудников Бюро не было тайной, что Гувер следит за «Гроув-пресс» и Барни Россетом уже много лет. Он начал еще раньше, чем сенатор Маккарти учредил показательные телевизионные суды, на которых каждый вечер обличал «антиамериканскую деятельность». Хардинг своими глазами видел толстенное досье на Россета и директиву, начертанную лично Гувером.

Прилежно готовясь к слушанию на главпочтамте, Хардинг прочел всю переписку ФБР по этому поводу и все перехваченные почтовые отправления, а также прослушал все записи разнообразных телефонных разговоров. В деле была даже копия письма вдовы писателя Россету, из – подумать только – Нью-Мексико. Россет планировал эту аферу целых пять лет. «Дорогой мистер Россет! – писала вдова Лоуренса. – Это очень храбро с вашей стороны – попробовать издать неотцензурированный вариант „Леди Ч.“. Но я очень рада. Я пока никому ничего не буду говорить. Желаю вам всяческой удачи с этим трудным ребенком»76.

Именно из ее письма ФБР разнюхало о происходящем. Агент-стажер на главпочтамте узнал имя на конверте: «Миссис Фрида Лоуренс Равальи». И на всякий случай вытащил его из сортировочного шкафа.

Прежде чем в Вашингтоне конфисковали тираж «Чаттерли», Гувер приказал оперативному отделению на другом конце страны – в Чикаго – «незаметно раздобыть» экземпляр этой «подозрительной книги для анализа, не придавая огласке интерес Бюро к ней»77. Чтобы след не потянулся к вашингтонской штаб-квартире.

Этот основополагающий принцип знали все, от зеленого новичка до старейшего агента: ФБР никогда не должно быть ни в чем замешано.

Назначенный агент в Чикаго нашел новое издание «Гроув-пресс», без купюр, в университетском книжном магазине, заплатил шесть долларов наличными и приложил чек к отчету о расходах. Из Чикагского оперативного отделения собственный курьер Бюро доставил книгу на дом Гуверу меньше чем через день после того, как тот отдал приказ. Гувер жил в Форест-Хиллз, северо-западном пригороде Вашингтона, на Сёртис-Плейс, тихой зеленой улице, застроенной просторными каменными домами.

Гувер принял посылку с крамольной книгой за завтраком – крутым яйцом, которое ему неизменно подавали в фарфоровой подставке, унаследованной от матери. Он любил очень слабо поджаренные тосты – чем белее, тем лучше – с размягченным маслом и черный кофе из чайной чашки, расписанной цветами. Он прочитал книгу Лоуренса от корки до корки за четыре часа, сидя у себя в гостиной в окружении семейных портретов, вставленных в рамки фотографий его самого, вырезанных из газет – на некоторых он был вместе с Клайдом, – и трех оленьих голов, охотничьих трофеев. Когда-то он прошел курс скоростного чтения в вечернем колледже и гордился способностью узнать содержание книги, не читая ее.

Как, должно быть, загорелись эти припухшие глазки, думал Хардинг, когда подрывной элемент Барни Россет так очевидно для всех подставился под прицел. Россет был в черном списке Гувера по меньшей мере с начала пятидесятых, когда директор впервые объявил войну всеамериканской заразе, идущей от «опасных радикалов».

Там, где суд был едва ли возможен, ФБР придерживалось следующей политики: следить, мешать, шантажировать и запугивать. Миссия Бюро давно уже состояла не только и не столько в охране закона. Этим пускай занимаются топтуны и приземленно мыслящие полицейские начальники. Задачей ФБР было искоренение «опасного элемента» – а это понятие для Бюро включало в себя потенциальную опасность и инакомыслие.

Еще задачей ФБР было насаждать правильные мысли в умах американцев и не позволять Советам тянуть руки к американскому образу жизни. Бюро даже перенимало кое-какие приемы у Советов и у гэдээровской «Штази». Так ответственно оно относилось к своей задаче. Поднять планку всегда успеем, заявил Гувер в ежемесячном обращении к сотрудникам. Он знал свое дело. С этим никто не спорил. Под управлением Гувера Бюро из кучки филеров с пышным названием превратилось в одну из самых высокопрофессиональных и уважаемых спецслужб в мире.

Хардингу рассказывали: когда ЦРУ только-только учредили, его сотрудники, хоть и обвешанные дипломами, понятия не имели, что им делать. Гувер предсказывал, что они придут к нему с протянутой рукой. Так оно и вышло. Они хотели получить доступ к системе подготовки персонала ФБР.

Проведя утро дома с грязной книжонкой, Гувер взял ручку и нацарапал служебное письмо категории «не для архива». Хардинг сам видел этот сугубо секретный документ. В нем Гувер сообщал отделу порнографии вашингтонской лаборатории о «предстоящем осуждении» книги. Иными словами, сотрудники лаборатории должны были дать заключение, на основании которого книгу осудят. Не сложнее, чем заказать доставку обеда из ресторана.

Потом Гувер, видимо, запечатал книгу в стандартный картонный конверт ФБР для отправки курьером, позвонил в вашингтонское отделение полиции нравов и приказал обыскать столько книжных магазинов, сколько понадобится. Не прошло и часа, как у ФБР было двадцать четыре ящика книги издания «Гроув-пресс». Более чем достаточно вещественных доказательств.

Затем Гувер снова взялся за телефон. На этот раз он позвонил генеральному почтмейстеру Соединенных Штатов – в его вторую, флоридскую резиденцию. Вероятно, Директор заботливо осведомился о том, как себя чувствует новый внук почтмейстера, который родился несколько недель назад в отдельной палате больницы в Палм-Бич. Вероятно, почтмейстер понял – по одному тону директора, – что семейная тайна вышла наружу, что Гувер знает: ребенок не только незаконный, но еще и мулат. Далее, очевидно, директор – словно это было в порядке вещей и он позвонил просто поболтать – сообщил: «до его внимания дошло», что Почта Соединенных Штатов рассылает через Нью-Йорк непристойные материалы; в одном только округе Колумбия конфисковано огромное количество ящиков. Он ожидает немедленного принятия мер.

Дело завершил назначенный агент, отправив почтмейстеру анонимную телеграмму с напоминанием о противозаконности межрасовых отношений во многих штатах, включая Флориду, а именно: «любой мужчина-негр и белая женщина, равно как и любой белый мужчина и женщина-негритянка, не состоящие в браке между собой и при этом постоянно сожительствующие и занимающие в ночное время одну и ту же комнату, оба наказуются тюремным заключением на срок до года или штрафом на сумму до 500 долларов». Вступление в брак не спасло бы дочь генерального почтмейстера, даже если бы отец ей разрешил: за межрасовый брак предусматривалось еще более суровое наказание. Отныне генеральный почтмейстер был марионеткой в руках Гувера.

Конечно, этому назначенному агенту было прекрасно известно, что такой же слух – о мулатстве – ходит в ФБР по поводу самого Гувера. Это не имело отношения к делу. Впрочем, поговаривали, что именно поэтому у директора бзик на почве любых межрасовых отношений. Слухи всегда указывали на наследственность со стороны отца, – по слухам, этот самый отец также окончил свои дни в психиатрической лечебнице. В общении с сотрудниками Гувер часто упоминал свою покойную мать, а отца – никогда. Даже агенты среднего звена знали, что на Гувера, единственного из всех сотрудников ФБР, не хранятся никакие личные данные в архивах Бюро. Нет даже копии свидетельства о рождении. Но поскольку угрожающую телеграмму новоиспеченному деду отправил агент, причем анонимно, все это не имело никакого значения.

Назавтра генеральный почтмейстер – точно вовремя – получил инструкции от Гувера на предмет «выдачи четких указаний» главному почтмейстеру Нью-Йорка по поводу «Любовника леди Чаттерли» и издательства «Гроув-пресс».

Повестки были доставлены. Дату слушания в главпочтамте назначили с головокружительной скоростью. С «Гроув-пресс» разберутся.

vii

Директор расслабился, глядя в окно своего кабинета. Отсюда открывался вид до самого Капитолийского холма. Он смотрел на неизменный столб дыма, успокоительно поднимающийся из недр здания. Иона, кочегар мусоросжигателя, был старейшим и самым надежным подчиненным Гувера. Надо будет как-нибудь сказать мисс Гэнди, чтобы организовала сбор средств для старика Ионы. Может, даже маленькую пенсию ему выхлопотать.

Гувер протянул руку себе за спину и вытащил из лотка с входящей почтой сливочно-белый лист писчей бумаги. Недешевой. Он уже много недель держал это письмо у себя на столе – точно так же, как когда-то в начальной школе вешал табели с оценками на стену в своей комнате.

7 марта 1959 года

Дорогой мистер Гувер!

Я чрезвычайно признательна за Ваши поздравления по поводу присвоения мне титула (или звания? Я еще сама не разобралась!) Дамы. Я горжусь оказанной мне честью и еще горжусь добрыми пожеланиями от ФБР. Да существует оно много лет, успешно поддерживая закон и порядок!

Искренне Ваша,

Ребекка Уэст78

Ему казалось естественной вежливостью послать ей поздравление от себя лично, учитывая ее постоянное общение с Бюро и взаимное уважение. На самом деле мисс Уэст была не мисс и не Уэст, но Гувер знал, что у писателей с этим всегда сложно. Муж «мисс Уэст» был давним другом Аллена Даллеса, главы ЦРУ. Они вместе работали еще на Уолл-стрит в двадцатых годах. Ребекка Уэст и Даллес были в дружеских отношениях. Они встречались в свете. Они обменивались «новостями» и мнениями.

Почти наверняка она осведомитель и ЦРУ тоже, но Гувер – джентльмен и умеет хранить тайны. Он не намерен припирать ее к стенке. Или ставить ей это в вину. В Бюро ведут на нее досье, и, вероятно, о некоторых хранящихся там подробностях она не подозревает. Гувер все еще обдумывал, каким образом она может принести ФБР пользу. Еще больше пользы.

Дама Ребекка предпочитала общаться непосредственно с Гувером, в крайнем случае – с вице-директором Клайдом Толсоном. Они делали ей уступку в этом, хоть она и не сообщала желанных им подробностей, свидетельствующих против ее друзей, американских либералов. Но все же между ней и Бюро сложились отношения взаимного доверия, в основе которых лежали общие ценности.

Ребекка весьма здраво смотрела на вещи. Она считала, что масштабы увольнений с работы и черных списков, вдохновленных сенатором Джо Маккарти, сильно преувеличены, даже истерически раздуты. А уж кому и знать, как не ей, подумал Гувер: у нее свои источники, в том числе канал информации непосредственно в Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности. «Каналом» была ее старая подруга, некая Дорис Стивенс, которая стала преданной сторонницей Маккарти после того, как сама убедилась: в правительство «Нового курса» внедрились коммунисты и продажные проститутки-либералы.

Как справедливо указала мисс Уэст в одной из своих телеграмм, антикоммунистов убивал вовсе не Маккарти, их убивали коммунисты. Она прямо говорила о том, что видела. «Нельзя убить общество, чтобы спасти его», как она выразилась. Она заявляла абсолютно недвусмысленно: пора забыть о политических союзах военного времени. Нужно признать, что Сталин – гораздо бо́льшая угроза миру, чем грузный американский сенатор, пьющий и вспыльчивый.

Когда-нибудь, подумал Гувер, история покажет, что они с Ребеккой были правы, что бы там ни вопили сейчас так называемые интеллектуалы. Точнее, история покажет, что правы были все трое: мисс Уэст, Джо Маккарти и сам Гувер.

Ах, какая женщина Ребекка Уэст! Да, в юности она вела себя довольно прискорбно – когда-то «фабианка», потом «феминистка», потом родила вне брака от Герберта Джорджа Уэллса. Но кто из нас не ошибался? С возрастом она, безусловно, встала на стезю добродетели.

Гувер подумал о том, с каким наслаждением однажды представит ее президенту Эйзенхауэру. Или, может быть, Ширли Темпл[16]. Он хотел спросить ее, показывают ли в Англии по телевизору «Шоу Лоуренса Уэлка»[17], но необычно застеснялся. Ему доводилось общаться с многочисленными «мадам», но еще ни разу – с Дамой.

Однако она сама на него вышла. Это очень лестно. Она даже призналась в одном из «разговоров по душам» с лондонским представителем Бюро, что доверяет ФБР гораздо больше, чем английским спецслужбам. Она сказала, что в прошлом предлагала Лондону ценную информацию, но власти ее игнорировали – и информацию, и, в сущности, самое Ребекку и ее внушительный список контактов. Идиоты. У нее информаторы во всех правительственных учреждениях, в высших эшелонах власти, даже в британском Форин-Офис.

Она – друг. Она предупреждала о «недружественном» изображении Бюро в новых книгах, попадающих к ней на стол. Она сообщила, что ее бывший любовник Чарли Чаплин, с которым она недавно ужинала и весь вечер ссорилась, – опасный коммунист и вообще сумасшедший. Чаплина добавили в список неблагонадежных элементов, за которыми Бюро вело слежку.

Гувер и Клайд согласились: Ребекку следует внести в список особых корреспондентов, тайную группу людей, которым Бюро доверяет производить утечку информации с целью повлиять на общественное мнение. Бюро разборчиво, но мисс Уэст завоевала его доверие.

Гувер промокнул подбородок носовым платком. У него, без шуток, текли слюни. Как будто я старая охотничья собака, подумал он и засмеялся. Он сложил благодарственное письмо. Клайд однажды сказал, что он, Гувер, не способен смеяться над собой. Но ведь он только что над собой смеялся! Только милому Клайду сходят с рук такие подколки!

Гувер верен. Клайд всегда так говорит. Он говорит: только Гувер так упрямо хранит верность любому, кто ему когда-либо помог, и любому, кто нуждается в его защите. Гувер чувствовал афронт, нанесенный мисс Уэст, едва ли не как личное оскорбление. Что МИ5 себе позволяет?! Хамы, и всё тут. Британская разведка старалась, как могла, игнорировать ФБР – конечно, кроме случаев, когда ей было от ФБР что-нибудь нужно. Англичане считали американцев новичками в разведывательном деле, «салагами», которые должны только смотреть и учиться. Один из их парней как-то похвалился в разговоре с Гувером, что они – британцы – занимаются этим со времен Тюдоров. И что Гувер должен был на это ответить?

Гувер считал агентов МИ5 мусором. Они слишком много пили, часто оказывались интеллектуалами и были подвержены нервным срывам. Очень малая часть сотрудников МИ5 усердно трудилась – при ближайшем рассмотрении слишком усердно. Двойные агенты. Куда ни плюнь, попадешь в предателя.

И как будто этого мало, Бюро располагало свидетельствами – если и не окончательными, то впечатляющими – того, что глубоко замаскированные советские агенты уже проникли в сердце британского истеблишмента, а именно – в Британский королевский флот. КГБ, похоже, резвился под самым носом у МИ5, но эти английские голубки не замечали – слишком были заняты, всё квасили в закрытых клубах для джентльменов да устраивали оргии. Об этом сообщала разведывательная служба Бюро. Чего и ждать там, где не ставят во главу угла верность и дисциплину. Скоро в старой доброй Англии кое-кому придется сильно краснеть.

Как свойственно большинству англичан определенного класса, сотрудники МИ5 в массе проявляли гомосексуальные тенденции. Впрочем, они не чурались и общества дорогих девочек по вызову. Информаторы Гувера сообщали, что эти агенты даже делят своих девиц с ведущими членами английского правительства. Что ж, если это им помогает держать руку на пульсе… Так он тогда сказал Клайду и сам фыркнул от смеха. Гувер получал все больше и больше информации об этих девицах и их применении. Его секретарша, незаменимая мисс Гэнди, всё аккуратно переписывала на каталожные карточки. Гувер оценивал эти данные на пригодность для операций, связанных с шантажом.

Дело усугублялось тем, что большинство британских агентов – скользкие типы, атеисты. Люди, лишенные морали. Не знают, что такое верность. Похоже, чтобы устроиться в МИ5, нужен только диплом Оксфорда или Кембриджа и хороший портной. Попав на работу в управление, агенты, кажется, получали большую свободу. Творили что хотели. Сам Гувер никогда не допустил бы такой анархии среди своих людей. Будь он главой английской разведки, он бы кое-кого из них так наказал, что остальным надолго запомнилось бы.

В сущности, ничего удивительного, что знаменитая писательница Ребекка Уэст – знаменитая, в числе прочего, своими связями – выбрала не Лондон, а Вашингтон и Бюро под управлением Гувера. Она доказала на деле, что крепко верит в правление закона. Она любит порядок. Кроме того, Гувер обнаружил, что она – как и он сам – считает: у нации должна быть цель, национальные традиции, национальный характер.

Представитель Бюро в Англии сообщил, что все хорошие газеты правых взглядов со статьями Ребекки – эссе или колонкой – неизменно раскупаются. Гувер нацарапал заметку – напоминание самому себе: приказать подчиненным организовать перепечатку в Штатах каких-нибудь статей Ребекки. Здоровая доза реализма – вот что нужно этой стране. Ребекка умеет писать. Конечно, он не читал ее книг. Агенты не читают историй. Они их фабрикуют. Но ему докладывали. И еще она теперь Дама.

Она потеряла многих старых друзей из среды леваков, обожателей коммунизма. Туда им и дорога, считала она, хоть это и означало утерю потенциальных источников информации, возможно – весьма богатых, для Бюро. Зато теперь она точно знает, кто ее настоящие друзья.

Впрочем, ее и кое-кто из правых не любил, особенно с тех пор, как она обвинила премьер-министра Чемберлена в обострении обстановки перед Второй мировой – заодно со всеми соглашателями и любителями петь «Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу» при виде несправедливости. Ну и молодец. Видно, что она не гонится за популярностью. Она стремится к истине.

Благодарственное послание было написано от руки на личной писчей бумаге Ребекки. Тисненой, цвета сливок. Очень мило, хотя почерк и оставляет желать лучшего. Но она занятая женщина. Важная персона. Ей нужен секретарь, или жена, как мужчине.

Он велит мисс Гэнди добавить это письмо в его личный альбом. Жаль, что мать не дожила и не увидит. Вместо нее он покажет письмо Энни. Она всегда так бережно обращается с оставшимися от матери подставками для яиц.


Проблемой – Проблемой с большой буквы – оставался этот говнюк Барни Россет. И будет оставаться, пока почтмейстер Нью-Йорка не заверит его, Гувера, в письменном виде, что Чарльз Аблард, председатель слушания на главпочтамте, умеет отличить добро от зла.

На персональную телеграмму Гувера ответа до сих пор не было. Нужно что-то делать. Он как никто знал, что Государственную почту Соединенных Штатов часто обводят вокруг пальца торговцы грязью, умеющие найти дырку в законе.

Россету тридцать семь лет, он происходит из среднего класса, из почтенной еврейской семьи банковских работников в Чикаго – по отцовской линии. Зато бабка и дед со стороны матери были террористами, боролись за независимость Ирландии, и он, видно, унаследовал смутьянскую кровь. В школе он издавал ученический журнал под названием «Анти-всё-на-свете». Потом пытался учиться в трех разных университетах, все бросил, приехал в Нью-Йорк, обосновался – на отцовские деньги, конечно, – и принялся искать себе неприятностей.

Он печатал кого попало – коммунистов, европейских авангардистов, провокаторов, подрывных элементов, негров, евреев, позеров, ниспровергателей всего святого, гомосексуалистов, темных личностей и дегенератов; в общем, как видел это Гувер, всю антиамериканскую шоблу. Издательство «Гроув-пресс» существовало у кого-то на дому, в столовой, на Западной Пятьдесят девятой улице, где из окон открывался вид на веревки с развешанным бельем, запущенный газон и крошащуюся кирпичную стену. Ночью, когда приличные люди уже спят, в том квартале льется из окон джаз, эта грязная саксофонная музыка.

Очень немногие обитатели Гринвич-Виллидж имели постоянную работу. Один агент Гувера проник на проводившуюся там так называемую выставку живописи. Он доложил, что картины висели в десяти футах от пола, чтобы никто из посетителей не продавил их, привалившись задницей, и не облил напитком. Ничего общего с выставкой, на которой побывал сам Гувер – президентской, не как-нибудь там, выставкой раскрасок по номерам, где его собственная, Гувера, подписанная работа висела в одном зале с полотном самого Айка.

От «Гроув-пресс» несло вонючим духом Гринвич-Виллидж. Но даже Барни Ли Россет на этот раз зашел слишком далеко. Думал, что ему все сойдет с рук? Ну что ж, теперь узнает.

У двустворчатых дверей комфортабельного дома Гувера чернокожая горничная Энни приняла у курьера противозаконную книгу и расписалась в получении. В то утро, перелистывая страницы издания «Гроув-пресс», Гувер был уверен: он держит Барни Россета за яйца.

viii

Бюро организовало для Хардинга запущенную квартиру в браунстоуне[18] в Квинсе, только на неделю – чтобы он мог закончить задание и сдать рапорт о слушании на главпочтамте, прежде чем вернуться в отделение ФБР в городе Джоппа, штат Монтана. Он полдня убил, заделывая трещины и щели, через которые в грязноватую ванную комнату проникал свет. Щели он заклеил черной изолентой, а окна завесил кусками черных мешков для трупов. Он становился сам собой только в темноте фотолаборатории, наблюдая, как проступает на бумаге невыразимая сущность бытия. Это до сих пор казалось ему волшебством. Как может дух человека – тепловые и световые волны – коснуться куска пленки и преобразить ее?

Он чуть не отверг это задание. На бумаге оно казалось – было – слишком простым для агента с двенадцатилетним стажем в Бюро: зафиксировать открытое слушание по поводу запрещенной книги. Никакой квалификации не требуется, только обычная секретность и самые элементарные навыки фотографии. Работа для стажера. Но он проглотил гордость. Он любил возиться с новыми устройствами, которые всегда поступали в распоряжение Бюро. И умел с ними обращаться. Лаборатория Бюро была всегда на переднем крае всех технологий и криминалистики, и ему нравилось пробовать новинки.

Кроме того, это задание давало возможность на неделю вернуться в Нью-Йорк, на неделю вырваться из Джоппы. Центральный парк. Весеннее помилование, молитвенный свет. Вишни в цвету на холме Пилигримов. Он водил туда мать в ее последние годы, чтобы она могла подставить лицо солнцу. Он снова сможет ощутить себя почти живым, сможет ненадолго забыть, что его жизнь – лишь полоска негатива, зеркалящая то, чем должна быть жизнь мужчины, полная противоположность, все наоборот, и притом хрупкая, непрочная.

Само слушание проходило более-менее как ожидалось – то есть пока председатель не объявил, что еще не пришел к решению. В зале слышно ахнули. Целые ряды непонимающих лиц.

Интересно, но Хардинга не касается. Это не его дело. Аудио он записал без проблем, сфотографировал – что запрещено на любом суде, на любом слушании – всех основных участников, свидетелей и зрителей. Никто его не заподозрил. Хитрое устройство – зонтик-фотоаппарат – было капризным в обращении, но ничего сложного. Снимки профессора Триллинга получились не в фокусе, но сойдут как доказательство его присутствия. ФБР давно вело на профессора досье, и оно уже было толстое, как Библия.

Чего он совсем не ожидал – за миг до того, как захлопнулись двери, как началось слушание, – это ее.

ix

Любой хороший снимок – тайна внутри тайны. Проблеск непостижимого среди проблесков. Головоломка, спрятанная у всех на виду. Вопрос, сподвигающий на поиск ответа, который нам никогда не найти. Нераскрытое дело. Неразгаданный секрет. Хороший кадр не бывает статичным – он живет и дышит.

Хардинг едва мог поверить своему счастью, когда под лупой на полоске негатива появилось ее лицо – четкое, яркое, испуганное. Угол оказался верным даже без видоискателя.

Раньше, в пятьдесят шестом и пятьдесят седьмом, он работал с фотоаппаратом «Робот-стар II», спрятанным в портфеле-ранце. Сама камера была шикарная. На коротких выдержках она отстреливала по четыре кадра в секунду. Объективы маленькие, но отличного качества. Одного завода пружинного механизма хватало на двадцать пять кадров. На стандартный ролик пленки, тридцать шесть кадров, умещалось от пятидесяти до шестидесяти снимков.

Тогда это была последняя новинка из Германии. Нью-йоркская лаборатория нашла способ сделать затвор бесшумным. Стальной корпус, тяжеловатый, но достаточно компактный – около трех дюймов в длину. Камера умещалась в портфель, изготовленный на заказ. Кое-кто из агентов жаловался на трудности с зарядкой пленки, но Хардингу она давалась легко.

Проблема была с портфелем. Снимали из него скрытым на боку объективом. Не забыть сдвинуть ремешок, зажать портфель под мышкой под нужным углом (обычно направляя чуть-чуть вверх) и нажать спусковую кнопку, скрытую в ручке. Видоискатель, стоящий под прямым углом, был неудобен, и, как правило, приходилось полагаться на чутье. Даже при стопроцентном зрении Хардинга на снимках в основном оказывались деревья, тротуары и дверцы машин.

Иногда попадалось интересное. Эти снимки он печатал себе на память: женский профиль, исполненный отчаяния, на фоне рекламы слабительного; блестящие туфли танцора под дверцей кабинки в грязной уборной; девочка, зависшая в прыжке во время уличной игры в классики; руки немолодых влюбленных на потрескавшейся обивке автобусного сиденья.

Русская Ф-21, с другой стороны, была мечтой любого агента. В лабе изготовили ее точную копию. При длине три дюйма она весила всего шесть унций и имела тихий пружинный механизм перевода пленки. Ее легко было спрятать внутри зонтика, а спусковой тросик подключался к кнопке на ручке. Видоискателя нет, но маленьким зонтиком целиться куда проще, чем дурацким портфелем. Можно сделать так, чтобы объектив был постоянно открыт, сдвинуть кнопку-колпачок и разом отснять сотню кадров на стандартной 21-миллиметровой пленке. Фотографии, как правило, получались хорошими и четкими. Надо отдать должное КГБ – работать втихую они умеют как никто!

В темноте грязной ванной он включил безопасный свет.

Опять забыл купить щипцы для проявочных лотков. Он уже не помнил, когда у него не болели руки. Химикаты вредны для его экземы, но это не смертельно.

Веревка для просушки была натянута над ванной, увеличитель стоял на столе.

В красно-оранжевом свете фонаря он вращал кольцо диафрагмы, пока не почувствовал щелчки и не увидел, как проецируемое изображение слегка потемнело. Таймер тикал. Он проверил резкость, отпечатал контрольную полоску, поместил ее в проявитель, снова выставил таймер и стал покачивать лоток взад-вперед. Привычно плескался раствор.

Она проявилась медленно, словно в алхимическом опыте. Черно-белая поэма о женщине.

Темные, блестящие, широко расставленные глаза.

Экзотическая, не американская красота.

Холодна и неподвижна, как цветок, даже в изумлении.

Лицо угловатое, с сильной челюстью, но кажется изящным. Приоткрытые губы без помады. Большой рот.

Темные пряди волос на белом потном лбу.

Если ей жарко, то почему она сидела застегнутая на все пуговицы во время слушания?

Лицо озабоченное, даже растерянное. Но еще, на самом дне глаз – глубоко скрытая тишина, от которой трудно отвести взгляд.

Достать. Слить. Положить в закрепитель – тик-тик-тик, – в воняющую уксусом стоп-ванну, пока не зажужжит таймер, и, наконец, промыть.

Моргая, он повесил полоску сушиться над ванной.

Фотоаппарат в зонтике – гениальное изобретение. Снимая на ходу в дверях главпочтамта, Хардинг даже не надеялся на результат. И тем не менее вот она.

Она фотогенична не только потому, что красива, а потому – теперь он видел, – что отдается камере легко, даже если не ведает, что ее снимают. Это физический дар, который встречается у людей, как, например, способность открыть рот и спеть идеальную ноту; качество, выходящее за рамки логики, нечто большее, чем набор обстоятельств, при которых делается снимок.

Бывает, кинозвезды устраивают истерику, если снимок подчеркивает их неудачные стороны. Иногда красивые люди плохо получаются на фото. Кто постигнет алхимию, которая творится, когда уникальный световой образ человека падает на кристаллы серебра в пленочной эмульсии? В этой женщине было что-то превыше «удачных» и «неудачных» сторон. Возможно, это что-то – случайность, но тогда она – как это говорят? – неисповедима.

Он склонился над фото. Под нижней губой виднелась горизонтальная черточка – след прикуса передними зубами.

Нервы.

И все же у нее хватило духу сострить, бросить на ходу, что раскрывать зонтик в помещении – плохая примета. Голос нежный, с менее выраженной версией протяжного бостонского акцента, характерного для ее мужа-сенатора. Слова были шуткой и в то же время звучали предупреждением или проклятием, словно она чутьем поняла, что он не просто незнакомец, придержавший для нее дверь. «Раскрывать зонтик в помещении – плохая примета». Она не знала, что это за зонт. Она и глаз-то не подняла. И все же фраза прозвучала слишком фамильярно. Намеренно. Намек на соучастие. Мимолетное пособничество. Раскрытый мимоходом секрет. Она будто заявила, что знает нечто такое, чего никак не могла знать.

Разумеется, Бюро собирало данные на рыбу покрупнее – первую и вторую леди. У Гувера было пухлое досье на Элеонору Рузвельт. Ходили слухи, что мисс Хелен Гэнди – его личная секретарша на протяжении сорока лет – хранит самые секретные папки в скамеечке для ног у себя под столом.

А в Вашингтоне поговаривали, что Кеннеди собирается выставить свою кандидатуру от Демократической партии к январю. Если Кеннеди метит в Белый дом – впрочем, никакого «если» тут уже нету, – Гувер будет охотиться за Кеннеди.

В Бюро это всем известно. Линдон Джонсон и Ричард Никсон, соперники Кеннеди, готовы сотрудничать с Гувером. Установили взаимопонимание. Директора Бюро особо не заботила партийная принадлежность. Никсон свой. Он начал политическую карьеру как убежденный антикоммунист, член Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, и был ярым защитником американских ценностей.

А уж если так случится, что изберут демократа, то человеком Гувера будет Линдон Джонсон. Десять лет назад они были соседями в Вашингтоне. Шутливо болтая с агентами, Гувер рассказывал, как помогал Джонсону выслеживать его сбежавших собак и находил их раньше, чем собаколовы из приюта. «Надо быть собакой, чтобы поймать собаку», – говаривал Джонсон, дружески похлопывая Гувера по спине. Гувер любил это цитировать. Время от времени семья Джонсон приглашала его на воскресный ужин, на «чили кон карне». «Ты и твои ребята – высший класс!» – еще одно любимое Гувером присловье Джонсона. Вправду ли он это говорил? Какая разница. Главное, что они полезны друг другу, и Джонсон знает это не хуже Гувера. Особенно когда дело дошло до обвинений в фальсификации сенатских выборов сорок восьмого года. Благодаря Гуверу эти обвинения «исчезли», так что Джонсон в долгу перед ФБР.

Все это значит, что теперь Джонсон будет прислушиваться к «советам» из Бюро. И вообще, помимо аферы сорок восьмого ему есть что скрывать – множество женщин перебывало в его сенатском офисе, также известном как «Джонсоново ранчо на востоке». Плюс кое-какие грязные делишки.

«Страховые полисы» и все такое. У Гувера были все материалы плюс собственная картотека для быстрой справки. В преданиях Бюро говорилось, что Гувер в молодости работал рассыльным в Библиотеке Конгресса и там узнал ценность картотеки и полной, как следует индексированной информации.

Похоже, Гуверу Джонсон еще и симпатичен. Хорошая семья. Гувер однажды даже согласился посидеть с его дочерьми в субботу вечером, вместо няньки. Так что не важно, кто станет следующим президентом – Никсон или Джонсон. Главное, любой из них с пониманием отнесется к «серым зонам» в деятельности Бюро.

Кеннеди же молод, неопытен и «либерален», что, с точки зрения Гувера, означает «аморален». Гувер в неплохих отношениях с его отцом, Джо Кеннеди-старшим, но сын-сенатор – яблочко, упавшее далековато от яблони. «Он даже шляпу никогда не носит, – с ухмылкой говорил Гувер агентам. – Что тут еще сказать?»

Хардинг уже больше года безвылазно торчал в Джоппе, не считая редких командировок, когда какому-нибудь оперативному отделению вдруг требовался фотограф с нужным уровнем допуска. Теперь он нутром чуял: фотография жены сенатора, выходящей со слушания, – это его пропуск на выезд из Джоппы, и другого такого шанса не представится.

Даже высоколобые либералы, засевшие в ЦРУ, не станут связываться с грязной книжонкой Лоуренса. Им плевать, что она про секс и всяческие извращения, но они не могут смотреть сквозь пальцы на то, что эта книга – против капитализма, против материализма, против индустриализации, против войны. Антиамериканская, с какой стороны ни погляди.

Он видел литературный разбор, проделанный в лабе, – ее сотрудники читали все книги, о которых агентам следовало знать. Отчет был составлен на совесть. В нем перечислялась целая куча возмутительных выходок писателя. «Демократия в Америке, – оказывается, заявил он, – совсем не то же самое, что свобода, к которой всегда стремились европейцы. Свобода в Европе – великий бьющийся пульс жизни. А вот демократия в Америке всегда была чем-то направленным против жизни»79. И это только для начала.

О Америка, / Страна заходящего солнца. / Не ты ль могила наших дней?80

В лабе даже раздобыли копию старого досье на Лоуренса из MI5. Оказывается, письма Лоуренса перехватывали давным-давно, в годы Первой мировой, когда его с женой-немкой подозревали в шпионаже на кайзера. Единственной проблемой, согласно отчету, было то, что Дэвид Герберт Лоуренс не поддавался никакому анализу из-за «вопиющей непоследовательности».

В разное время писатель выступал за национализацию промышленности, выплату пенсий всем людям труда и за уничтожение демократии. В письме от 1915 года, обращаясь к леваку-интеллектуалу Бертрану Расселу, он заявил: «Вы должны отринуть всяческую демократию. Не следует верить в „народ“»81. Он агитировал за класс добрых правителей-патрициев и одновременно – за коммунистическое сообщество единомышленников-интеллигентов. А позже, всего три года спустя, выражал опасения, что демократии скоро придет конец.

Писатель сбежал из Англии на ранчо в Нью-Мексико – такого не ожидаешь от хилого британца. Но похоже, он любил широкие просторы и свободу. И в то же время презирал «буржуазные республики с их президентами»82 и проклинал Америку, «Содом и Гоморру индустриального материализма»83.

Хардинг хихикнул. Красиво сказано.

Главным так называемым героем грязной книжонки был человек по имени Меллорс, служивший егерем в богатом имении. Он совсем не верил в доллар84 – довольно странно, учитывая, что жалованье он получал не в долларах и тратил тоже не их. И еще отдает лицемерием, поскольку сам автор, похоже, не брезговал никакой валютой. Согласно рапорту, Лоуренс вечно искал, у кого бы занять денег, и жил прихлебателем за счет друзей. Стукач из MИ5 сообщал: «Как выразился один знакомый Лоуренса, тот не может зайти в деревенский домик или пустую лондонскую квартиру приятеля без того, чтобы обшарить ее оценивающим взглядом».

Под отчетом значились дата и подпись Гувера. Хардинг увидел, что Гувер проигнорировал почти весь документ, только жирно подчеркнул карандашом одно-единственное слово: «коммунистическое».

Хардинг захлопнул крышку унитаза, уселся и уставился на фото, на тайную поклонницу Д. Г. Лоуренса. Она рискует своей красивой шеей ради писаки, что уже тридцать лет как помер.

Хардинг начал прикидывать, что можно выжать из Бюро за эту фотографию. Всего пару недель назад в Бюро страшно радовались, раздобыв фото Джека Кеннеди, выходящего из квартиры Джулии Гудвин, своей специалистки по пиару, в час ночи. Фэбээровцы также знали, что у Гувера есть одно из пятидесяти писем – оригинал, – разосланных квартиросдатчиками мисс Гудвин в редакции крупных газет страны. Сенатор путается с ней уже минимум несколько месяцев, а возможно, и намного дольше. Домовладельцы – Стилы, богобоязненные супруги средних лет – возмущались. Мистер Стил даже предоставил катушки с записью звуков, издаваемых парочкой в постели.

Рассказывали, что Гувер, выбрав удачный момент, лично проинформировал сенатора Кеннеди о «слухах».

Безошибочная стратегия. Даже богатому, хорошо устроенному сенатору можно вставить фитиль.

Конечно, это никакие не слухи. У Гувера в сейфе лежат шесть копий первоначального письма, фото Кеннеди, выходящего с вороватым видом среди ночи из – предположительно – квартиры Гудвин, да еще запись постельных звуков. «Страховые полисы». Так это называли в конторе. Агенту, сделавшему ночной снимок, сразу присвоили звание «ответственный оперативный сотрудник».

Чувак по имени Фрэнклин из Вашингтонского оперативного отделения, зам ООС, заглянул в офис Хардинга в Джоппе пару месяцев назад. Он сказал, что здесь проездом и что знает эти места – у него родня в Монтане. По личному распоряжению директора он следил за Кеннеди всю предыдущую весну и осень, во время кампании перевыборов в сенат – по всему Среднему Западу, от Юты до Айдахо, от Айдахо до Монтаны. Джоппа, епархия Хардинга, была последней точкой маршрута. Сенатор собирался произнести речь на каком-то ужине демократов. Хардингу не показали графики и протоколы спецслужбы, касающиеся этого ужина, хотя он – представитель Бюро в Джоппе и сидит практически через дорогу. Его информировали, что Бюро уже обо всем позаботилось. Оказывается, под «Бюро» в данном случае имелся в виду Фрэнклин.

Усилием воли придушив в себе зависть и злость, Хардинг пододвинул Фрэнклину стул, и они принялись открывать бутылки пива о стальной край письменного стола. Крышечки от бутылок потом попадались в кабинете несколько месяцев.

Фрэнклин тогда заявил, что своими глазами видел ящик с досье на Кеннеди – во всяком случае, один из этих ящиков. На самом деле даже рядовые агенты в большинстве своем знали про «досье Гувера», собранную директором личную коллекцию компромата на правительственных чиновников, конгрессменов и президентов. Знали потому, что каждый агент, стоящий своей должности, мечтал пополнить эту коллекцию. Так зарабатывают повышение. Порадуй Гувера, и дело в шляпе.

С переводом в Джоппу в пятьдесят восьмом году Хардинга понизили в звании: незадолго до того его произвели в управляющие оперативные сотрудники Вашингтонского отделения – после всего лишь десяти лет напряженной работы в Нью-Йоркском. А теперь он старший оперативный сотрудник – звание, предназначенное в основном для агентов старше тридцати пяти, которым не светит высокий чин помощника ответственного оперативного сотрудника, заместителя ответственного оперативного сотрудника и собственно ответственного оперативного сотрудника.

Хардинг только радовался, что он единственный сотрудник отделения в Джоппе и что рядом нет коллег, никто не будет сыпать ему соль на раны.

Фрэнклин, надо отдать ему должное, вел себя дипломатично: не задавал вопросов и не отпускал обычных острот.

После четвертой бутылки пива Фрэнклин сказал: несомненно, досье Кеннеди – одно из тех, что хранится не просто в личном кабинете Гувера, но в ящике-скамеечке под столом у его секретарши. Покидая пост, она каждый раз запирает все двери, какие только можно.

Но Фрэнклину, прежде чем отправить его на просторы Среднего Запада следить за Кеннеди, все же показали досье сенатора. Конечно, Гувер хотел подготовить своего агента, намекнуть, как низко тот должен быть готов опуститься. Хотел соблазнить его прецедентами. Хотел, чтобы Фрэнклин переплюнул своих предшественников, пал еще ниже.

– И как, – спросил Хардинг, – добыл ты что-нибудь?

Фрэнклин пожал плечами:

– Один раз сенатор велел остановить машину на обочине. «Хоба», – думаю. С ним ехала местная королева красоты, его эскорт на торжественный ужин в Айдахо. В смысле, не то чтобы эскорт, но, ты понимаешь, наготове. Я тоже притормозил и съехал на обочину чуть позади них. Притворился, что ищу что-то на карте. Я думал, он сейчас велит водителю выйти из машины минут на десять, полюбоваться видом.

– И?

– Оказалось, девица на ходу углядела оленя в лесу и Кеннеди хотел на него посмотреть.

– Ты повесил микрофон на водителя?

– Нет. На девицу. Но, – он пнул письменный стол, – nyet, полный ноль. Похоже, Кеннеди по правде втюрился в эту самую Джулию Гудвин.

Он тихо присвистнул.

– Совсем не то, на что нацеливался Гувер, но все же… не лишено интереса для Бюро. Скажем так: указывает, что сенатор «влюблен».


Хардинг подался вперед, чтобы получше рассмотреть отпечаток, подвешенный для просушки над ванной. Можно забыть о перипетиях любовной жизни сенатора. Эта фотография его молодой жены – нечто из совершенно иной оперы и, возможно, гораздо ценнее любого нечеткого снимка Кеннеди в дверях секретаршиной квартиры. Скромняжка, католичка, кандидатка в первые леди тайно поддерживает грязную, извращенную книгу.

Случись утечка информации, американцы скорее простят симпатичного президента с приятной внешностью, неравнодушного к хорошеньким девушкам, чем первую леди – любительницу грязных книжонок. Гувер поймет это немедленно.

И еще он поймет, что жена Кеннеди может неведомо для себя сыграть на руку Бюро. Незачем трудиться, рисковать. Она сама подставит ножку мужу. Можно сесть поудобнее, расслабиться и смотреть, как сенатора вышибает из предвыборной гонки его кандидатка в первые леди, тайно рискующая ради скандальной антиамериканской книжки.

Это вполне реально.

Директор Бюро, его помощники и заместители при помощи агентов собрали свыше 400 000 досье на неблагонадежных американцев. Кроме того, каждого сотрудника федеральных учреждений теперь проверяли на возможную нелояльность, отклонения, потенциальный риск. Политики и их семьи тоже были под колпаком. Их расследовали долго и тщательно, как никогда.

Печь для сжигания бумаг в подвале штаб-квартиры ФБР обслуживал человек по имени Иона. Столб дыма от бесконечных документов, просмотренных и сохраненных в памяти старшими чинами ФБР, поднимался высоко над Капитолийским холмом. Иону наняли давным-давно – еще четырнадцатилетним мальчиком – за то, что он не умел читать. И с тех пор он трудился не покладая рук.

Призрак неблагонадежной первой леди – с грязной книжонкой прокоммунистически настроенного писателя, напечатанной ренегатом-издателем, – распалит воображение Гувера.

Молодая супруга сенатора красива, но неброской красотой. На фото ее широко распахнутые глаза были в резком фокусе. Сверкало обручальное кольцо на пальце. Кисти крупные для женщины. Ногти заметно обкусаны. На руке, сжимающей книгу, выступили жилы.

Он пошлет тайные звукозаписи и фото со слушания – особенно Барни Россета и профессора Триллинга, – как велено, директору Нью-Йоркского отделения, замдиректора Бюро. Но этот отпечаток, «образец», отправится прямо в хранилище особых досье в штаб-квартире ФБР, под замок. Хардинг пометит его кодом «ИЮНЬ», относящимся к самому секретному протоколу. И вложит не просто в конверт из коричневой бумаги, под этим конвертом окажется еще один, помеченный «НЕПРИСТОЙНОСТЬ», для централизованного досье непристойности. Так он обойдет помощника директора и экспертов из штаб-квартиры, отправив фото самому Гуверу.

Потому что если он еще на год застрянет в Джоппе, то вышибет себе мозги собственным табельным оружием.

Надежда есть. В прошлом году ответственного оперативного сотрудника, зафиксировавшего всего лишь слух о президенте Эйзенхауэре, произвели в директора отделения – любого в стране, на выбор. Слух гласил, что Айк попытался переспать с женой вашингтонского юриста. Этот юрист внезапно начал фигурировать во всяких федеральных гешефтах, не говоря уже о государственных делах.

Хардинг не мог отвести от нее глаз. Даже после стольких лет занятия фотографией его до сих пор удивляло, что нет двух человек, которые излучали бы свет совершенно одинаково. Хардинг не верил в Бога. Уже не верил. Но физика световой реакции, проступающая на фотобумаге, казалась ему подобием души.

Его мать когда-то «заимствовала» глянцевые журналы из приемных врачей и дантистов, которые убирала. Ребенком он сидел за кухонным столом и часами разглядывал лица, пытаясь понять, как проявляется свет. Молодая супруга сенатора не слепила глаза, как Грейс Келли, и не пылала раскаленным добела жаром Вивьен Ли. Она не была солнечной, как Дорис Дэй, или полночно-знойной, как Элизабет Тейлор. Не светилась, как Монро, и не лучилась, как Катрин Денёв. Жена сенатора была как свеча на всенощной, других слов он подобрать не смог. Огонек свечи в соборе, мерцающий во тьме среди камней и теней.

Ее образ болтался над ванной, окаймленной грязным кольцом. Чего ради сенаторшу занесло в тот день на главпочтамт? Ей хватило мужества явиться на слушание – а это, несомненно, требовало мужества, – но еще она казалась уязвимой, в этих темных, настороженных глазах светилась трудноопределимая беззащитность.

Гувер следил за будущей выборной кампанией, улавливая каждый слух. Руководящим оперативникам был дан бессрочный приказ передавать наверх абсолютно любую информацию на Джека Кеннеди. Хардинг не собирался разочаровывать директора. Не мог себе позволить. Какая другая работа ему светит? Нынче, куда ни плюнь, нужно быть «командным игроком». А вот сотрудники Бюро в этом плане скорее напоминали католическое священство. Бюро любило одиночек. Сотрудника переводили с места на место, чтобы он не пустил корни. Хардинга это устраивало. Он был ущербный и сам это знал. Человек без корней.

В тот день, в прошлом году, когда он вошел в отель «Мейфлауэр», откуда ему было знать, что его ждет Джоппа? Он совершенно не заинтересовался увиденным…

Джоппа когда-то была процветающим городом, но потом пришла в упадок. Теперь сотрудники Бюро именовали это отделение попросту глубинкой или, чаще, глубокой Джоппой. Такая шутка. Послали в Джоппу. Бедняга, его отправили в Джоппу.

Фрэнклин сказал, что досье Кеннеди разбухло от каталожных карточек с информацией о прошлом и настоящем. Там были даже разведданные времен войны, когда Кеннеди служил на флоте. Разведка через замочную скважину, как выразился Фрэнклин. Любимый сорт Гувера, ухмыльнулся он.

Он рассказал, что в сорок втором сенатор Кеннеди, тогда молодой офицер флотской разведки, завел страстный роман с датской журналисткой-социалисткой. Бывшая «мисс Европа», которую короновал сам Морис Шевалье. Оказалось, ее даже пригласили на свадьбу Германа Геринга и там представили шаферу, Адольфу Гитлеру, который впоследствии дал ей три эксклюзивных интервью. В деле были аудиозаписи из «комнаты 132» – усаженного жучками номера в гостинице города Чарльстон в Южной Каролине.

Отчет принесли непосредственно директору. Кеннеди капитально влюбился в прекрасную датчанку, Ингу Арвад, и вдруг решил, что хочет на ней жениться. Несмотря на то, что она была все еще замужем за каким-то кинорежиссером. Еще она почти наверняка шпионила в пользу нацистов, хотя Бюро не смогло раздобыть доказательств. Семья Кеннеди была в ужасе. Кеннеди-старший вместе с Гувером шуровали за кулисами, чтобы перевести Джека по возможности дальше от Южной Каролины. Его перебросили на тихоокеанский фронт, где он и подорвался вместе с патрульным катером.

Сейчас Гувер твердо решил, объединив усилия с несколькими антикатолически настроенными высокопоставленными лицами, закрыть Кеннеди путь в Белый дом. Люди Гувера в СМИ муссировали тему католической угрозы. Как бы ясно Кеннеди ни обозначал свои взгляды на необходимость отделения церкви от государства, журналисты на зарплате у ФБР нагнетали ужасы о президенте, который будет лизать ноги папе римскому.

У Гувера собралась коллекция звукозаписей, на которых Кеннеди, отлично узнаваемый, отчетливо оргазмировал. Начиная с Инги Арвад, предполагаемой нацистки, в сорок втором. И еще 628 страниц заметок плюс аудиозаписи разговоров. Директор Бюро знает Кеннеди, как никто другой. Даже если Бюро не сможет помешать и Кеннеди все же пролезет в Белый дом, он побоится снять Гувера с поста. Кеннеди под колпаком у директора. «Страховые полисы». И все же оба младших Кеннеди презирают Гувера, и он об этом знает. Уже достаточно, чтобы поддержать Никсона и Джонсона.

Но это – Хардинг отцепил фотографию от бельевой веревки – козырная карта, которая, если ею правильно пойти, вышибет Кеннеди из предвыборной гонки еще до старта. Никакому кандидату не простят жену со скандальной репутацией, любительницу непристойности, скрытную махинаторшу, обладательницу неамериканских вкусов. Никто не был выше подозрений, и ФБР вело разъяснительную работу среди населения, призывая его выполнить свой долг.

В обращениях, составленных лично Директором, Бюро призывало граждан Америки внести свой вклад в спасение страны от разврата – подобно тому, как само Бюро только что помогло искоренить половые извращения в рядах госслужащих. Публика должна пылко защищать моральные устои. Она должна подняться на борьбу с потопом безнравственности и поддержать всеамериканский крестовый поход. Всем, кому не безразлична судьба молодого поколения американцев, следует быть начеку и знать о новых методах растления нравов.

Лучшие психиатры и врачи доказали, что порнография – скрытая угроза моральному, умственному и физическому здоровью. «А вы слышали? Одна девочка начиталась дешевых романов и стала проституткой». «А вы знаете? По статистике, чтение бульварных книжонок повышает склонность к изнасилованиям и разбойным нападениям». «А вы знаете? Так называемое „мягкое порно“ совсем не безобидно. Ответственные органы единодушно считают, что существует связь между многими преступлениями сексуального и насильственного характера, с одной стороны, и непристойным чтивом – с другой стороны, особенно среди молодежи».

Хардинг знал все эти песни наизусть.

Он встал, выключил красный свет, повернул выключатель на стене и полюбовался своей… случайной удачей. Само совершенство. Осталось только напечатать. Редакторы газет расхватают этот снимок, стоит Гуверу его предъявить. Здесь всё – и рука, прижимающая книгу к груди, и отчетливо видное название.

Адрес отпечатался у него в памяти, как номер выигрышного лотерейного билета. Штаб-квартира ФБР, внутренняя почта, секретарю директора мисс Хелен Гэнди, для Дж. Э. Г., код: ИЮНЬ, особое хранилище дел: НЕПРИСТОЙНОСТЬ/Дело номер 80-662, шкаф № 9 из 11, секция 8А/ЧИТАТЕЛИ НЕПРИСТОЙНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ.

Жена сенатора, выдающаяся «читательница непристойности», поедет прямо к самому Директору.

Хардинг повернулся к раковине.

Руки жгло огнем.

Изгнанник

i

В 1914 году они собирались в Англию лишь ненадолго – быстренько пожениться летом в Лондоне и наконец-то обрести респектабельность.

Фрида и Лоуренс явились в Кенсингтонское бюро регистрации, прихватив с собой свидетелей – Кэтрин Мэнсфилд и Джека Мёрри. Изгнанник впервые в жизни надел шляпу канотье – собственность неизменно щеголеватого Джека. Фрида облачилась в какой-то костюм, в котором, даже по мнению жениха, выглядела плотнее и солиднее, чем на самом деле.

Потом они сели на автобус и поехали обратно в апартаменты Джека, на торжественный завтрак в садике квартирной хозяйки на заднем дворе. С любительского снимка, сделанного в день свадьбы, смотрят настороженный чисто выбритый юноша в слишком высоком воротничке и чуточку полноватая молодая женщина, уверенная в себе, но не до степени тиранства, хотя челюсть тяжеловатаНевеста была на несколько лет старше жениха…85

Много лет спустя изгнанник «украдет» это фото для описания свадьбы егеря Оливера Меллорса с неприятной женщиной Бертой Кутс, которая, как выяснилось позже, не подходила жениху ни по характеру, ни в постели.

После того как фотография была сделана, Фрида сменила костюм на свободное одеяние а-ля Айседора Дункан, и соседские дети, высунувшись через верх кирпичной стены, глазели на пирующих, как на зверей в зоопарке. В щелях между каменными плитами дворика цвели маки. Кэтрин принесла блюда поджаренного хлеба, меда и вареных яиц. Джек внезапно схватил с бельевой веревки простыню, разодрал пополам и накрыл чумазый от копоти садовый стол. Добрый друг Джека, Дэвид Герберт Лоуренс, теперь женатый человек с надеждами на будущее. В лондонском отделении издательства «Метьюэн и компания» уже готовят к подписанию договор на следующую книгу изгнанника, «Радуга».


Через полгода, на пронзительном ветру январской ночи, изгнанник завидовал им тогдашним, своему собственному счастливому неведению. Блаженный покой в садике за домом, спокойствие того дня разорвалось так же внезапно, как простыня домовладелицы. Не прошло и трех недель, как объявили войну. Их жизни – и его душевный мир – раскололись на «до» и «после».

Границы с Европой и внутри Европы захлопнулись моментально. Информаторы Лоуренса в Лондоне подтвердили, что в Италию возврата нет. Однако он, новоиспеченный глава семейства, не мог себе позволить ничего, кроме Италии. У него за душой едва набралось бы шесть пенсов.

Благодаря помощи друзей супруги вселились в «Треугольник», темный сырой коттедж в Чешеме, Бакингемшир. От безвыходности Лоуренс обратился в благотворительный фонд помощи бедствующим писателям. Получив чек, он отправил письмо, в котором горячо благодарил, но внутренне проклинал скупость руководителей фонда.

Пять месяцев в Чешеме были мрачны, как в могиле. Лоуренс заболел: упадок духа, слабость тела. Он целыми днями сидел у печки, неспособный думать ни о чем, кроме ужасов из ежедневных сводок с фронта, раскачивался взад-вперед – само отчаяние – и медленно распадался на куски.

Когда из-за паводка разлился утиный пруд по соседству, как это часто бывало, коттедж оказался отрезанным от цивилизации (точнее, от ее чешемского подобия). Несмотря на все муки, изгнанник как-то умудрялся царапать пером по бумаге, работая одновременно над книгой о Томасе Гарди и над «Радугой» (название, предложенное Фридой). Но каждая страница давалась чудовищным усилием, и работа шла медленно. Семейная жизнь тоже не ладилась. В иные дни муж и жена презирали друг друга, как никогда раньше.

Потом подвернулась возможность удрать из Чешема. Знакомая писательница Виола Мейнелл предложила им свой маленький домик в имении ее отца в Грейтэме, небольшой деревушке, затерянной среди необитаемых просторов Сассекса. Она сказала, что отец пришлет за Лоуренсом и Фридой семейную машину с шофером.

Если это путь в никуда, думал Лоуренс, пусть так. Все равно у них нет своего места. «Где-нибудь» обычно разочаровывает, а вот «нигде» сулит неисчерпаемые возможности.


Фрида спала рядом в машине, отвесив челюсть. Водитель подался вперед со своего места, вглядываясь в метель. Изгнанник отковырял лед с окна и с усилием опустил стекло. Фрида нахмурилась во сне. Лоуренса не пугало, что в машину врывается снег – он приятно холодил лицо, а горло защищала только что отпущенная борода. Лоуренсу нравилось носить бороду, он гордился, что она так хорошо отросла. Более того, теперь его никто не спутает со всякими там слугами, поскольку их обязывают чисто бриться. Чтобы исключить самую возможность. Он подумал, самодовольно улыбнувшись, что похож на сатира, сбежавшего с римской вазы.

Перспектива Сассекса – холмов, моря – подняла ему настроение. Конечно, это не Итальянская Ривьера, но Сассекс полон неба, ветра, погоды. Жизнь снова двинулась вперед – сквозь январскую ночь, по вдавленным в землю дорогам, прослеживающим пути древних римлян. Нужно пройти сквозь прошлое, чтобы обрести будущее. У меня в душе ужасное недоверие к будущему86. Склоны холмов Даунса уже покрыл глубокий снег, и они светились в темноте, как фосфор.

Совсем недавно между Сассексом и остальной Англией лежала непроходимая местность, называемая Уилд, дикий лес, разделяющий холмы Северного Даунcа и Южного Даунcа. Жители здешних мест последними из всех англичан обратились в христианство, и сегодня ночью некий стихийный дух – даже гневный дух, думал изгнанник, – хотя и спящий, все еще живет в этих темно-сияющих холмах.

Машина рывками продвигалась вперед. Lentissimo[19], lentissimo. У водителя была упрямая крепкая шея и отличная быстрая реакция. Фрида в полусне схватила изгнанника за руку и взмолилась, не открывая глаз:

– Лоренцо, закрой окно! У тебя слабая грудь!

Он не обратил внимания. Снег занес проселочные дороги, ведущие к фермам, и ветер вылепил на каркасе живых изгородей призрачные крепостные стены. Машина проехала мимо стада коров, сгрудившихся у ветролома в чистом поле. Первобытные силуэты под тусклым фонарем луны, подумал он.

Свояк Фриды, флигель-адъютант при дворе кайзера, много лет назад – в эпоху ныне ушедшей невинности, когда цеппелины были всего лишь новым модным видом транспорта для богатых путешественников, – рассказал изгнаннику, что аэростаты, те самые штуки, которые держат надувных монстров в воздухе, делаются из коровьих кишок. На один цеппелин требовалось свыше 250 000 коров. Какое-то непристойное безумие в индустриальных масштабах.

Всего несколько ночей назад два таких цеппелина возникли в небе над восточной Англией и принесли с собой ужас. Они прицельно уничтожали мирных жителей. Утренние газеты сообщили, что одна бомба убила вдову солдата. Четырнадцатилетний мальчик погиб во сне. Сапожника, запиравшего мастерскую, разорвало на куски. А утром дети, идя в школу, увидели безжизненное тело старухи, наполовину свисающее из окна. Сами небеса – царство подсвеченных горним сиянием облаков Констебля и причудливых ангелов Блейка – подверглись вражескому вторжению. Небо Англии обрушилось на землю.

Иногда черный огонь мести с яростным треском разгорался у Лоуренса в душе. Но чаще он думал, что, если уж немцам так хочется отобрать у него какой-нибудь дом, проще уступить, чем с ними драться. А если кто-то другой хочет отстаивать свое жилище, что ж, это Лоуренса не касается.

В сущности, он со своей слабой грудью, скорее всего, никогда не попадет на фронт – разве что начнется мобилизация и станут выгребать последний человеческий мусор. Лоуренс не был пацифистом. Если эта война и возмущала его, то скорее потому, что не была в достаточной степени войной. Слишком много механизмов, слишком много чиновников. Это пародия на войну, на честную драку.

«Знающие люди» утверждали: современная война так ужасна, что попросту не может продлиться дольше нескольких недель. Но конечно, к Рождеству она не кончилась, вопреки многочисленным предсказаниям.

Рождество 1914 года – мишура, огни и музыка. Последний отзвук ушедшей эпохи. Изгнанник воспрянул духом настолько, чтобы готовить угощение – варить, жарить, печь – для разношерстных друзей в сыром, унылом «Треугольнике». Они хлебали кьянти, танцевали, играли в шарады и орали песни. Вокруг царил сплошной хаос. Фрида вслух жаловалась, что ее могут в любой момент арестовать как шпионку и «враждебную иностранку». Мужчины боялись призыва, но в основном молча. Праздник вышел веселый, хоть и с оттенком нереальности.

Экспедиционная армия уже отступила из Монса и Антверпена. Пятьдесят тысяч человек погибли при Ипре. Числа были настолько огромны, что теряли всякий смысл. Человек стал всего лишь деталью, к которой крепился приклад винтовки. Люди были винтиками, заклепками и спицами в механизме; их тела – подстилкой, чтобы лафеты пушек не проскальзывали в грязи.

По семейному преданию Лоуренсов, его прадеда нашли малышом на поле боя у Ватерлоо – растерянный и оглушенный, он блуждал среди моря трупов. Был ли он байстрюком, рожденным от английского солдата? Или мальчиком с бельгийской фермы, заблудившимся в неузнаваемом поле, где вдруг воцарился ад? Как бы то ни было, английские солдаты спасли его (так, во всяком случае, гласила легенда) и отвезли в Бирмингем.

В детские годы Лоуренсу, еще не знавшему судьбы прадеда, на уроках истории в школе, когда проходили битву при Ватерлоо, чудились запахи столетней давности: раскисшая после грозы земля, вороны на трупах, изувеченные лошади, люди-стервятники, вырывающие зубы у мертвых и умирающих. Лоуренс задумывался: может ли бессловесный ужас передаваться по наследству, от отца к сыну, от деда к внуку? Он не знал ответа, но в день, когда объявили войну, его сердце похолодело, как мертвый ком земли.

В конце июля и самом начале августа Лоуренс с четырьмя спутниками шел походом по холмам Вестморленда. Недавно женатый, он радовался жизни. Двое из группы были новые для него люди – такие же туристы, любители странствовать пешком, он познакомился с ними на железнодорожной станции. Третьего, Льюиса, инженера, он слегка знал по Италии. Сюрпризом оказался приятель инженера, Самуил Котелянский по кличке Кот. Отличный собеседник, он постоянно болтал о русской литературе и своих планах по ее переводу на английский.

Карабкаясь по склонам, Кот продемонстрировал умение выть волком: это искусство он отточил в Киеве, чтобы отпугивать бродячих собак, возвращаясь по темноте домой из университета. Выл он отлично, и за это сразу понравился Лоуренсу.

В последний день похода они вдвоем остановились на привал на полпути к вершине. Они поплавали в горном озерце, надергали кувшинок и навертели их себе на шляпы, которые и приподняли, приветствуя девушек, пьющих чай у окна гостиницы на склоне горы. Девушки хохотали до визга, расплескивая чай на блюдца.

Когда путники достигли вершины, начался проливной дождь. Они скорчились под прикрытием низкой каменной стены. Но Лоуренс вдруг подумал: «Да пропади оно все пропадом», содрал с себя промокшую до нитки одежду и помчался сквозь высокие заросли желтого утесника, распевая шлягер из мюзик-холла. Котелянский обозвал его идиотом и тоже разделся. Он радостно орал меланхолические еврейские напевы, и капли дождя отскакивали от живой изгороди его черных волос: «Ранани цадиким цадиким!»[20]

Спустившись с горы в городок, они сперва услышали, а потом и увидели – людской поток на каменном мосту, сколько хватает глаз. Люди валили тысячами, сбившись в неровные кучки. Пока туристы поднимались на гору, а потом спускались, мир рухнул, став собственным отражением в зеркале тьмы. Где я?

Жители Барроу аплодировали и свистели разномастно обмундированным рекрутам, марширующим по булыжной мостовой. В руках новобранцы держали старинные мушкеты, вилы и палки от метел. Бледные, сутулые, узкогрудые: много лет проработали на местном заводе боеприпасов. Теперь они маршируют – точнее, топают кое-как – на огромный завод войны.

Путь к вокзалу был перекрыт. Кругом висели призывные плакаты. КОГО НЕ ХВАТАЕТ НА ФРОНТЕ? ТЕБЯ?87 Кто-то сбил с Лоуренса увенчанную лилиями шляпу. Туристы боялись, что не доберутся до поезда, что их растерзает толпа.

Кот как иностранец решил рискнуть. Он хотел притвориться, что не понимает английского. Позже Лоуренс узнал, что Кот благополучно добрался до Лондона. Остальные трое спутников Лоуренса ушли на дно, забаррикадировались в коттедже Льюиса в Барроу. Но изгнанник задыхался в четырех стенах. Он пробрался на побережье в поисках корабля, идущего на юг.

Там пески светились в ласковых лучах августовского солнца. Он смотрел, как к берегу, храбро борясь с волнами, движется суденышко, груженное бретонским луком. Белые паруса во всем великолепии были мучительно прекрасны. Эти лодки уже стали достоянием прошлого.

Лоуренсу еще не исполнилось двадцати девяти. В тот день он понял, что никогда не сможет любить страну – даже свою собственную – за имперскую мощь. И не сможет ненавидеть никакой народ целиком. Он не мог, оставаясь верным себе, исполниться воинственности на том лишь основании, что он – англичанин, как не может исполниться воинственности роза на том лишь основании, что она – роза88.


На заднем сиденье авто спящая Фрида пускала слюни Лоуренсу на отворот куртки. Она спала, уронив голову ему на грудь, в непостижимой близости душ, соединенных жребием – или брошенных судьбой, как жребий. Последние несколько месяцев они почти непрерывно ссорились и очень редко наслаждались друг другом как муж и жена. Но регистрация брака – обретение респектабельности – была единственной причиной, по которой они приехали в Англию. Ну и еще Фрида хотела, вернув себе статус приличной мужней жены, добиться встречи с детьми. Но ничего не вышло. В глазах света она все равно была падшей женщиной, бросившей детей ради молодого любовника. То, что они застряли в Англии, ранее так бесповоротно покинутой, окончательно ухудшало дело.

Он поправил плед, прикрывающий им ноги.

Когда их впервые бросило друг к другу, Лоуренса не волновало, что она уже замужем. Ее брак с Уикли не был подлинным союзом душ. Как рассудил Лоуренс, невозможно «украсть» женщину, если брак, в котором она сейчас, – не настоящее единение.

А теперь они постепенно свыкались с мыслью, что не подходят друг другу. Фрида светская женщина, искушенная, а он – что себя обманывать – узок. Узкие плечи, худое тело, не пара ее мягкой обширной женственности. Узкие взгляды, робость выскочки из низов, от которой никак не избавиться. Узкий луч внимания, сфокусированный в одной точке.

Счастливей всего она была, когда они пели вместе или когда он находил ей новый дом. Пусть Лоуренсу неприятны ее аппетиты, сидящий внутри первозданный голод, который он не в силах утолить, но он не станет приструнивать ее на манер жандарма: она уже сбежала от властного надзора одного мужа, чтобы быть с ним, Лоуренсом. Пусть он не может удовлетворить ее в постели, но точно знает, что его растущая слава писателя, знакомства в свете доставляют ей ни с чем не сравнимое удовольствие.

Тогда, в Ноттингеме, в начале марта 1912 года, когда они встретились, он всего лишь пришел в назначенный час к своему бывшему преподавателю – отобедать и спросить совета. Но профессор Уикли где-то задержался, и Лоуренса приняла миссис Уикли. Она села напротив и обворожительно подалась к нему, чтобы лучше понимать его ноттингемский английский говор. Ее собственная речь с деловитыми немецкими ритмами звучала чудесно.

Они много смеялись над взаимным непониманием. Потом она с неожиданной прямотой спросила, указывая на его траурную повязку: «Кто умер?» Он объяснил, что чуть больше года назад умерла его мать, которой он обязан больше, чем кому-либо. «Больше года, говорите?» Она прищурилась и переменила тему, заговорила об «Эдипе» Софокла. Она была старше его на шесть лет, и у него стучала кровь в ушах.

Она выпрямила скрещенные ноги и потерла икру, повергнув его в восторг. День был теплый. У нее за спиной ветерок раздувал красные бархатные шторы на французских окнах, обрамляя ее, как казалось Лоуренсу, подобием женской промежности – средоточием мягких складок. Он ни о чем не мог думать, кроме обширной колыбели ее бедер.

Тогда он решил, что прекрасней женщины не встречал за всю жизнь. Со временем он узнает, что стал третьим, с кем она изменила мужу. Фрида была честна и не утруждала себя английским лицемерием и стыдливостью.

И все же она принадлежит мне, как повелела Природа, говорил он себе. Он верил в брак, в священное слияние тел, и радовался, что наконец может отринуть всяческие похоти плоти, когда будто лишаешься рассудка, сам не свой. Но Фрида – вольный дух. Даже при решении самых приземленных вопросов она сохраняла уверенность в себе, характерную для людей ее круга. Она происходила из рода фон Рихтгофен, о чем не уставала напоминать, и излучала мощную ауру «ничейности», характерную, как ни смешно, и для девственниц. Лоуренса это чаровало и бесило.

Во время побега любовников в Италию через немецкую родину Фриды она была верна своим позывам. Однажды Лоуренс пошел за припасами на местный рынок, а Фриде захотелось отдохнуть и расслабиться на берегу реки Изар. По возвращении она призналась, что расслабилась чересчур сильно. Оказалось, она переплыла на тот берег холодной реки – на дворе стоял май, совсем не теплый, – чтобы предложить себя дровосеку. «Он выглядел одиноким», – объяснила она.

На следующей неделе, когда они продолжили путешествие на юг, Фрида встретила на лестнице постоялого двора немецкого кавалерийского офицера и совокупилась с ним в номере наверху. В тот вечер она заявила своему английскому любовнику, что офицер был очень милый и так славно шептал нежные слова на ее родном языке, но теперь она проголодалась и ей срочно нужно поужинать. Лоуренс облил ее презрением, но в душе изумлялся ее силе духа и смелости.

К августу, через полгода после первой встречи у бархатных занавесок, они вошли в Италию пешком. У границы к ним присоединились юный друг и протеже изгнанника Дэвид Гарнетт и его приятель-студент Гарольд Хобсон. С первого момента встречи Фрида откровенно флиртовала с Гарольдом. Позже она сообщила, что «он имел меня на сеновале». Изгнанник, мрачный и злой, сбежал.

Его страсть к любовнице большей частью выгорела в том путешествии в Италию. Пусть его чувства к Фриде фон Рихтгофен не годятся для вагнеровской оперы – все равно он не собирается играть роль евнуха в ее мире. Служить символом человека, ведомого по жизни головой, а не членом. Через два лета, когда они наконец смогли позволить себе поездку в Англию, он взял Фриду в руки, пускай лишь буквально, и женился на ней.

Но хотя бы в песне они составляли радостную пару. Фрида утверждала, что любит его пение, несмотря на то что голос у него слишком высокий – «как сова кричит», так она выразилась. Но сама она пела хорошо и любила, когда ей подпевают. Вместе они исполняли немецкие lieder, американские народные песни, песни жителей Гебридских островов, оперные арии, шлягеры из мюзик-холлов, церковные гимны и негритянские спиричуэлс.

Рядом с ней он впервые захотел своего собственного ребенка. Ведь она уже трех родила, разве не так? Она была широкобедрой, полногрудой богиней плодородия, и он поклонялся ей должным образом. Он худ, но покамест не истощен.


В машине Фрида сопела и ерзала под пледом. Снежные вихри крутились в конусах света фар. Машина миновала древнюю церковку в саксонском стиле: фонарь у покойницких ворот мигал и манил, будто выставленный пиратами ложный маяк, зазывающий корабль на скалы. «Верь мне, – словно говорил он, – верь».

Лоуренс принялся крутить ручку, закрывая окно автомобиля. Англиканская церковь нынче выродилась, по сути, в рекрутскую контору. Мейнеллам, напротив, не откажешь в мужестве. Мало какая семья нынче рискнет предложить крышу над головой не просто немке фон Рихтгофен, а мужу и жене, подозреваемым в том, что они – немецкие шпионы. Подозреваемым сотрудниками Веллингтон-Хауса[21] в Лондоне и, более обыденно, детьми, владельцами питейных заведений, почтальоншами и полицейскими констеблями Чешема.

Шпионы! В отрочестве Фрида, находясь при дворе, часто видела кайзера и всегда относилась к нему с неприязнью. Сейчас она боялась за сестру, которая была замужем за флигель-адъютантом кронпринца. Честно сказать, Фрида восхищалась своими кузенами, пилотами немецкой военной авиации, но это ничего не значит. Она охотно признавала: ее соотечественникам чуждо понятие того, что англичане именуют «честной игрой». Ее сородичи подходят к любой стоящей перед ними задаче с чисто логической точки зрения. А если эта задача – война, что ж, они и к ней подойдут логически.

В Скотленд-Ярде принялись копать под них с Фридой сразу, как только началась война. Лоуренс помнил вечер, когда они гостили у Дэвида Гарнетта, он же Кролик, в его квартире в Челси. Уходя, они выкрикивали слова прощания – весело и совершенно невинно – по-немецки. Потом им сообщили, что один из соседей Дэвида – Кролика – услышал и донес. Это было только начало. В Скотленд-Ярд ежедневно поступали сотни писем. Люди доносили на своих соседей. Следователь сказал, что Скотленд-Ярд обязан рассмотреть каждый донос. От этого зависит будущее Англии.

Позже Кролик признался, что Форд Мэдокс Форд, или Жирный Фордик, как его называли, пишет пропагандистские тексты для Веллингтон-Хауса и донес своему начальству о «пронемецких симпатиях» Лоуренса и Фриды – чтобы искупить факт своего собственного рождения от немца, как предположил Кролик.

Такое не исключалось. Четырьмя-пятью годами раньше Форд всячески продвигал романы Лоуренса, но то было в другой жизни.

Да, Мейнеллы проявили мужество и великодушие, пригласив чету Лоуренс к себе. Но все же оставалось только надеяться, что в Грейтэме они не будут дышать ему в затылок всем выводком. Доброта Виолы и ее родителей спасла Лоуренса от вечно грызущей нужды, но ему надо работать, а не служить свадебным генералом на семейных торжествах и прочих светских сборищах.

Клан Мейнеллов обширен. Уилфрид, paterfamilias[22], отец Виолы, обеспечил каждую из выросших дочерей отдельным домиком в Грейтэме. Малочисленные сыновья тоже заглядывают туда по временам. Детей в общей сложности вроде бы семь. Мать, Элис Мейнелл, уважаемая в обществе поэтесса, славится благотворительностью в отношении писателей помоложе и победнее. Больше всего известен случай обнищавшего католического поэта Фрэнсиса Томпсона, которого Мейнеллы спасли от множества демонов и пороков. Они в буквальном смысле подобрали его на улице, сами напечатали его труды и обеспечили им возвышенную аудиторию. Поблагодарит ли Мейнеллов за это история, как заметил он в разговоре с Виолой, уже другой вопрос.

Как часто бывает с новообращенными, Уилфрид и Элис Мейнелл – истовые католики, и детей своих, ныне уже взрослых, воспитали в лоне Церкви. Изгнанник предполагал – точнее, всем сердцем надеялся, – что его и Фриду избавят от латинских бормотаний и ладана. Он скажет, что у него слабая грудь и ему это вредно. Однако, судя по всему, что ему рассказывали о Мейнеллах, они… жизнерадостны. До такой степени, как сейчас уже не модно. Как им это удается? Его всегда интересовали обширные полнокровные семьи – хотя бы по той причине, что его собственная семья вечно в стесненных обстоятельствах, вечно удручена.

Виола, одна из младших дочерей, – сестра Лоуренса по ремеслу, писательница. Ее книги пользуются спросом, и при этом она очень мила. Она объявила себя великой поклонницей его «Сыновей и любовников» и все так же мило, но непреклонно настояла, чтобы Лоуренсы поселились в ее коттедже на землях ее отца. И добавила, что домик – бывший сарай для скота.

Фрида разразилась хохотом, как умела только она: «Дорогая, мы чем-то напоминаем парнокопытных?» Виола смущенно объяснила, что сарай перестроили под человеческое жилье и теперь там даже уютно. Она сказала, что Мейнеллы прозвали домик «Хлев-Холл», но это всего лишь семейная шутка, которая почему-то прижилась. Сама Виола будет счастлива переехать в главный дом поместья, Уинборн, к родителям, которые живут поочередно то в Сассексе, то в Лондоне.

Лоуренс решил: Хлев-Холл, конечно, не очень шикарно смотрится на конвертах в качестве обратного адреса, но уж всяко окажется не хуже унылого грязного жилища в Чешеме. Фрида была уверена, что их ждет шаткая хижина на южном побережье, где они будут прозябать в одиночестве, без друзей. Но Виола в очень удачный момент прислала вдогонку постскриптум: у них с Фридой будет прислуга, женщина, которую предоставят Мейнеллы-старшие.

Фрида начала укладывать вещи.

Перед ними стоял еще один непреодолимый вопрос: как заплатить за ее развод. Похищение чужой жены оказалось неожиданно дорогим удовольствием. Лоуренсу предстояло выложить сто пятьдесят фунтов стерлингов, а у него в 1915 году от Рождества Христова не нашлось бы и пяти.

Автомобиль пробирался по заснеженной дороге, и пишущая машинка Лоуренса, недавний подарок от его новой американской приятельницы Эми Лоуэлл, подпрыгивала и брякала в углублении пола под ногами. Лоуренс промедлил с романом, пока пять месяцев лежал трупом в чешемской могиле, и теперь не успевал к весеннему сроку публикации, несмотря на то что Виола Мейнелл предложила перепечатать для него рукопись с профессиональной скоростью. Но ему было все равно. Только сегодня утром он сказал Фриде: что толку дарить свои книги освиневшей публике в ее нынешнем омерзительном воинственном угаре?

«Жить-то на что-то надо», – сказала Фрида и, типично для нее, пожала плечами.

Этот жест говорил: теперь ты женатый человек. На тебе лежит ответственность. Это сама Фрида на нем лежала, с ее красивым лицом пруссачки, и Лоуренс отвечал за то, чтобы оно было счастливым. В Чешеме, в промежутках между скандалами, унынием, приступами ярости и взаимными угрозами разрыва, он купил ей новую шляпу, новое пальто и бусы из ляпис-лазури. От пятидесяти фунтов аванса, выданного издателем, Метьюэном, почти ничего не осталось.

Он не говорил жене, что девяносто фунтов из гонорара за книгу заберут непосредственно адвокаты ее мужа-профессора – еще до того, как этот гонорар увидит он, Лоуренс. Зачем ее пугать? Суд разрешил развод, но также наложил на его литературного агента обязательство передать на выплату любые средства, полученные от Метьюэна.

Над Лоуренсом нависал призрак банкротства.

И еще ему срочно нужны новые воротнички.

За окнами, в метели, дорога была абсолютно пуста. Автомобиль продолжал ползти вперед, все дальше вглубь древнего Сассекса. Водитель нервно насвистывал мотивчик, а снежные вихри хлестали машину. Один раз она чуть не свалилась в канаву, и изгнаннику пришлось выйти и толкать. И снова вперед, по извилистым трактам и проселочным дорогам.

Жена тяжко навалилась на него сбоку. Свободной рукой он протаял глазок в заледенелом окне и стал смотреть на кружево ветвей, укрытых сияющим снегом, смыкающихся над дорогой. Деревья стояли как молчаливые исполины.

Когда они доехали до деревушки Грейтэм, метель утихла. Показались треугольные фронтоны бывшего фермерского дома, Уинборна. Изгнанник выпрямился, чтобы видеть поверх заснеженной изгороди, и на душе потеплело. Виола обещала, что, как бы поздно они ни прибыли, их будет ждать жаркий огонь в очаге, тушеная зайчатина и вино. Он проголодался. Хотя уже давно забыл, что такое аппетит.

Машина ползла по дорожке к дому. Лоуренс опять с усилием открыл замерзшее окно. Звезды плавали над головой, подобно серебряным живчикам – безрассудным, буйным, жаждущим слиться с целью – в темной утробе ночи. Небо пульсировало. Он заметил, что здесь, в прекрасном Нигде, Млечный Путь густ, как сперма богов: сияющий и величественный продукт похоти небожителей.

Духи этого места еще живы, не то что в Бакингемшире. Изгнанник чувствовал их, чувствовал, как к нему возвращается жизнь. Libre, libero[23]. Впервые за много месяцев он подумал, что, может быть, у них с женой – она только что проснулась, глаза блестят, щеки розовые – выйдет душевно потрахаться.

ii

Наутро он нашел в чемоданах свою старую учительскую куртку, решив, что ладно уж, вельветовый пиджак слишком тонок для такой ветреной погоды. По совету горничной, Хильды, он обмотал ноги поверх башмаков врученными ею мешками из-под картошки и воспользовался любезно предложенным полевым биноклем Уилфрида Мейнелла. Фрида суетилась, заматывая Лоуренсу горло принесенным Виолой шарфом, а сама Виола дала ему перчатки своего брата. Он поблагодарил ее теплой улыбкой через плечо Фриды.

Дети Мейнеллов повыскакивали, как лягушки из скрытого пруда, и стали клянчить, чтобы он взял их с собой. Хильда отогнала их, а ему велела: «Бегите, быстренько». Он прихватил старую фетровую шляпу армейского фасона.

Только он начал карабкаться наверх, как порыв ветра унес шляпу, и пришлось гнаться по сугробам, с силой опуская ноги, чтобы поймать ее, придавив краешек. Он зашагал против ветра, почувствовал, как сплющивается лицо, и развернулся. Взгляду открылось то, что Мейнеллы между собой называли «Колонией». Изгнанник видел крышу своего нового дома. Правду сказать, он был в восторге от коровьего жилища Виолы. В мыслях он уже составлял описание места действия для сюжета – он еще не знал о чем. Это происходило чисто рефлекторно, так уж у него голова устроена.

По одну сторону четырехугольной площадки тянулось длинное-длинное строение, не то бывший амбар, не то сарай, приспособленный им для младшей дочери, Присциллы89.

Хлев оказался низким длинным строением из дерева и камня. У входа было вмуровано очаровательное небольшое панно из алебастра – Святое семейство. Деву художник изобразил погруженной в меланхоличную грезу, и изгнанник почувствовал, что, вопреки рассудку, рад такому соседству. Виола рассказала, что священник из Эмберли, ближайшей деревни, друг семьи Мейнелл, приходил и освятил Уинборн и все остальные жилища «Колонии».

Сегодня утром, выходя из дома, изгнанник поднял руку и двумя пальцами коснулся Мадонны. Он не был склонен к католичеству, но фигура Божьей Матери интриговала его и дарила утешение. Англиканская церковь считает, что можно отказаться от священных образов, женственности, тайны, и тут кроется величайшее заблуждение англикан. Англиканство – еще незрелая религия, ей всего несколько сот лет; англикане наивно верят в то, что можно исследовать рассудком присносущно-иррациональное. Рассудочность и завела поколение Лоуренса в окопы, и он не мог не презирать тех, кто забыл разницу между проповедью и пропагандой.

Сегодня утром, впервые пробудившись в хлеву, они с Фридой обнаружили беленые стены, четыре действующих камина с кучами дров на решетках и незыблемые, как стволы деревьев, скрещения темных балок: просмоленный древний корабельный лес. Гостиная была сурова и великолепна. Там стоял длинный полированный стол для многолюдных трапез. В такой комнате можно дышать. Она походила на трапезную монастыря, кроме тех моментов, когда Фрида принималась мычать, как корова; она объяснила, что таким образом хочет позабавить себя и перестать бояться. Новое жилище показалось ей пустым и голым.

На длинных окнах висели белые в голубую клеточку занавески90.

Она раздвинула занавески, отпустила, и они снова сомкнулись.

– Здесь все очень по-деревенски, Лоренцо. – Похоже было, что она вот-вот заплачет.

Он сделал уступку: согласился, что здесь не так людно, как в Чешеме; во всяком случае, определенно дальше от Лондона. Зато под боком нету утиного пруда, чтобы затопить их дом, а Сассекс гораздо красивей Бакингемшира. Их новому жилищу не хватает только книжного шкафа, и он немедленно займется его постройкой. И покроет полы линолеумом. Их спальня достаточно просторна, и – такая роскошь! – здесь есть даже не одна, а целых две комнаты для гостей. Хильда, служанка, – чудесная добрая женщина, поезда из Лондона в Пулборо ходят на удивление регулярно, пешком от станции до Грейтэма не так уж и далеко, и друзья обязательно будут сюда приезжать. Он не упомянул, что уже написал Котелянскому, закрыв глаза на то, что Кот не любит Фриду, а она его.

Майн либер[24]Кот,

приезжай, пожалуйста, к нам в субботу – напиши, каким поездом приедешь. Думаю, из Мейнеллов здесь будет только Виола. Я приду на станцию тебя встретить, но приезжай засветло. Дом еще не окончательно оборудован – не хватает кое-чего из мебели и всякого такого. Но он обладает красотой собственного характера. Фриде нравятся Мейнеллы, но она побаивается монастырской суровости нашего жилища. Я же в него просто влюблен.

Ауфвидерзейн[25],
Д. Г. Лоуренс91

Чудо из чудес – здесь была даже ванная комната, облицованная бело-синей дельфтской плиткой, с ванной, подключенной к водопроводу, и блаженно горячей водой. Изгнанник допоздна просидел в ванне накануне ночью, после приезда, после ужина, после неудачного совокупления с Фридой. Он сидел по шею в воде, созерцая выступающие ребра и мягкий вырост между ногами, а Фрида тем временем звала из спальни: «Му-у-у! Му-у-у!» – полушутливо, полуманяще. «Где мой бык?» – кричала она. Неизменный детский оптимизм был ее величайшим даром.


Тем первым утром, карабкаясь по снежному склону, он видел все еще спящие низины, их бока, груди и зады, укутанные белым золотом. Подъем был крутой, а снег глубокий, по колено. Приходилось часто останавливаться, чтобы перевести дух, на пронзительном ветру, по временам сгибаясь в три погибели. Один раз он задержался – перекинуться парой слов с пастухом. Каждый из них с трудом понимал другого, но в конце концов Лоуренс разобрал, что пастух откапывает из-под заносов свое стадо – начал, когда только рассвело.

Изгнанник повесил бинокль на сосну и снял тонкие мейнелловские перчатки. И запустил обе руки в сугроб, где тут же наткнулся на холодную жесткую кость: лодыжка. Он схватился за одну пару ног, пастух за другую, и оба дружно потянули. Из сугроба возникла косматая овца, как желтоглазый Лазарь из гробницы.

В юности изгнанник всегда любил фермерский труд, особенно в части ухода за скотом и дойки. Тогда все говорили, что он умеет подойти к скотине. Пастух поднял голову, буркнул краткую благодарность, ругнулся и принялся растирать овцу, воскрешая ее.

Впервые изгнанник увидал Сассекс в мае 1909 года, в прошлой жизни – когда учительствовал в Кройдоне и приехал, чтобы совершить пеший поход из Брайтона в Ньюхейвен, по утесам по-над морем, вместе с Хелен Корк. Она была его коллегой и могла бы стать женой, не будь он так уперто намерен сбежать и из Кройдона, и из школы – как можно скорее. В тот год весь их отпуск держалась прекрасная, солнечная, приятная погода, и в отдалении пенились волны. Брайтон был прекрасен и величествен, особенно королевский павильон, «чертоги наслаждений», словно возникший из поэмы «Кубла-хан».

На ночь их приютила ореховая роща. Они уснули в зарослях колокольчиков. Их насмешила мельница в Роттингдине, приземистая и неуклюжая. На протяжении всех девяти миль – дороги туда и обратно – солнце светило не переставая и дул легкий ветерок, овевая путешественников прохладой.

Сейчас, во внезапной хватке зимы, ветер сдирал с путников кожу заживо. Вечнозеленые изгороди молчали, опустив ветви под тяжестью снежного савана. Вдали виднелся местный проток под названием Солент, отвод Ла-Манша, свинцово-серый.

Изгнанник упрямо шагал дальше и лез выше, следуя тропе скорее ощупью, чем зрением. Склоны холмов, облизанных тысячелетиями непогоды, были гладкие, как на детском рисунке, если не считать «тумулов», курганов с захоронениями древних бриттов. Их мощь запала ему в душу с прошлого похода, и он твердо решил этой весной посетить их еще раз. Раньше, чем Британию завоевали римляне, народ Сассекса облюбовал его высокогорья, как современные жители – низины.

Он поднимался, хватаясь за обледенелые ветви, чтобы сохранить равновесие, и останавливался, лишь когда что-нибудь цепляло глаз: лисий помет, темный и плотный на белом, с шерстью пожранного зверька; заснеженное гнездо клеста высоко на сосне – птенцы клеста вылупляются зимой, и спинки у них припорошены снегом. На земле под гнездом валялись стерженьки сосновых шишек, вылущенных пернатой матерью или отцом в поисках семян. Еще выше буйствовал остролист с ягодами ярко-красными, словно капли крови. Ветви обросли сосульками, с которых громко капала капель, сверля черные глазки в сугробах под деревьями.

Вдали, на равнинах Уилда, все было укутано белым, и река Арун бежала ленивой серебряной жилой. На южном берегу, чуть поодаль от реки, сверкали – там, где их не скрывал снег, – две параллельные линии, рельсы железной дороги, уходящие словно бы в бесконечность.

Послышалось пронзительное «кии-кии-кии», и изгнанник поднял лицо к небу. Пустельга – некрупная хищная птица, но в своей неподвижности казалась величественной. Она безо всякого усилия парила в высоте, а потом зависла в одной точке, осторожно колотя небо крыльями – изучая изгнанника, как он изучал ее. В бинокль он разглядел серо-голубую изнанку крыльев и белый веер хвоста. Спокойствие птицы, ее оседлавшее ветер долготерпение на краткий миг передалось человеку. Каждый из них видел другого и отдавался связующим их чарам.

И тут птица спикировала и пропала из виду – внезапно, словно рассекли нить, на которой она висела. За несколько секунд хищник преодолел тысячу футов, отделявшую его от земли. Должно быть, на белизне склона мелькнул крот или мышь-полевка – охваченные ужасом, совсем как пехотинец, бегущий в атаку, подумал изгнанник.

С вершины холма деревушка Грейтэм в миле отсюда казалась не столько построенной, сколько брошенной у подножия холмов, как ребенок бросает кубики. По словам Уилфрида Мейнелла, этот приход значился еще в «Книге Страшного суда». Может, когда-то он и процветал, но сейчас почти вымер, хоть и сохранял былую красоту атавистической, уходящей жизни. В большом барском доме дымили трубы. Мерцали стекла оранжерей.

Рядом с большим домом, но отдельно стояла церковь двенадцатого века, однонефная, неброская, как стог сена. Мейнелл рассказывал, что ее построили для саксонских пастухов, а камень взяли из римских развалин Сассекса.

Соседние фермы спали под снегом. Изгнанник различил длинный низкий прямоугольник древнего десятинного амбара и по соседству крутую черепичную крышу Уинборна, сверкающую красным на белом.

Как обнаружил Лоуренс по прибытии, Уинборн был фермерским домом восемнадцатого века с бревенчатыми стенами, мрачными флигелями и темными дубовыми балками во всех помещениях. Его собственный дом стоял, отступая от дороги, неподалеку от крохотной церковки посредине почти вымершего селения – поместительный старый фермерский дом в глубине пустого двора, заросшего травой92.

Мейнелл пристроил к дому библиотеку, также служащую гостиной. Виола упомянула, что отец лелеет честолюбивый замысел – добавить еще и часовню. Все вместе выглядело идиллической пасторалью: восемьдесят акров земли, лоскутное (когда его не скрывает снег) одеяло дубовых и вязовых рощ, обширных газонов и розариев. Были тут и приличных размеров плодовый сад, тенистый лес и осушительная канава с манящим гребнем, поросшим темными соснами.

Когда река Арун выходила из берегов, а это случалось каждую зиму, семейный удел обретал внутреннее море, из-за чего плохо подходил для сельского хозяйства. Именно поэтому, когда Мейнелл впервые увидел имение, оно ждало своего покупателя уже много месяцев. К тому же оно отстояло от ближайшей деревни на четыре мили. Однако самая его удаленность и заброшенность очаровала литературный клан. Мейнеллы ничего не знали о сельском хозяйстве, но обладали богатым воображением и быстро осознали весь потенциал этих земель.

Мейнелл, редактор и издатель католической газеты, купил имение в 1911 году. В июне того года он и его титулованная жена, поэтесса Элис, приехали в пролетке от станции Пулборо по разбитой проселочной дороге. На подступах к Уинборну их приветствовали кивающие колосья и алые маки. У дальнего конца имения стада ланей скакали по клочковатой пустоши – общинной земле.

Со временем лани перейдут в наступление, упорно год за годом пожирая семейный огород. Папоротник и дрок оккупируют теннисный корт. Полевые мыши угнездятся в теннисных туфлях. Процветет колония ужей, при виде которых гости из Лондона будут с визгом подпрыгивать. За чаем на открытом воздухе под осенним солнышком и гости, и хозяева будут единодушно притворяться, что не замечают возни и гортанных вскриков косуль, у которых в разгаре брачный сезон.

Однако чем больше не ладилось в имении, тем сильнее хозяева прикипали к нему. Грейтэмский покой обещал убежище от лондонской суеты, особенно теперь, когда объявили национальное безумие. Куда делись все душевно здоровые люди? Куда деваться им? Поднять голос против войны и зияющей раны, которую Англия нанесла сама себе, означало немедленно получить клеймо «антипатриота».

Виола рассказала, что ее отец раньше был квакером, но восемнадцати лет перешел в католичество. Однако верность пацифизму сохранил. Тихий человек, бизнесмен и верующий, он знал, что война не принесет ничего, кроме новой войны. В этом он и его новый гость оказались единодушны. В те дни Грейтэм стал больше чем летним убежищем Мейнеллов от суеты и амбиций Кенсингтона: теперь это был уголок ненасильственного сопротивления.

О, как изгнанник мечтал о мире. О покое. В Чешеме целые куски покоя отрывались от него день за днем и растворялись в чешемском дожде. Толпа втаптывала их в чешемскую грязь. От изгнанника остались сплошные дыры, и не только в одежде. Холод дождя заползал внутрь, и грязь тоже. Но пусть в его сломленности была скорбь – теперь, с переездом в Сассекс, он обрел новые силы, новые намерения. Что-то большее, чем он сам, пульсировало внутри. Это не был зов сигнального рожка, определенно нет. Но гул жизни пронизывал его надтреснутый дух и, похоже, успокаивал истерзанные нервы. Может быть, роман – для него, Лоуренса, ясная книга жизни93 – понесет его на себе вперед, излечит.

Он давно пришел к выводу, что хороший сюжет – разновидность общения: души с душой, духа с духом. Хороший рассказ пересылает искру жизни от одного человека к другому, незнакомому, сквозь пространство, сквозь десятилетия и века. В человеческом сочувствии – человеческом внимании друг к другу – есть волшебство. А любой настоящий сюжет искрит сочувствием – через года, через ряды типографских значков. Помогает перескочить низкие межевые изгороди фантазии.

Изгнанника не интересовали твердые полированные кирпичи творения; жизнь, запертая в четырех стенах, как в ловушке; идеальная симметрия на странице. В настоящей жизни есть люфт, прилив и отлив, паводок и засуха, мертвая неподвижность зимы и зеленый пульс весны. Он рискнет: пусть будет дерганость, случайность, сырое необработанное бытие. Другие мужчины ежедневно рискуют много большим – это он видел во тьме шахт своего детства. Многие из этих мужчин были сломлены. Им нечем помянуть свою жизнь, кроме зияющей пасти земли.

Это правда, чаще всего он чувствовал себя неудачником, но здесь, в обществе старых богов Сассекса, казалось, что жизнь возможна. Воздух здесь потрясающе чист. А полную безопасность человеку гарантирует только смерть.

«Мне не следовало…» Он снова развернулся в сторону грейтэмских крыш. Ему повезло: у него есть неоконченный роман, домик, служанка, ванна и пишбарышня.

Он ни за что не смог бы – «Мне никогда не следовало…» – в тот миг понять собственные слова, занесенные ветром из будущего: «Мне никогда, ни за что не следовало приезжать в Грейтэм»94.


Чуть раньше тем же утром они завтракали вместе с Мейнеллами – целой ордой Мейнеллов – за столом, который ломился от еды. Уилфрид Мейнелл, патриарх, оказался невысоким, но мощного сложения северянином в отличном сером костюме; не человек, а какой-то ходячий дымящий факел, он постоянно затягивался глиняной трубкой и бурлил жизнью и щедростью. Он явно питал сентиментальное пристрастие к идее большой семьи и старался сделать свой дом утонченным обиталищем культурных людей. Но изгнанник видел, что хозяин дома проницателен и далеко не дурак. За беседой Лоуренс мысленно набрасывал его портрет.

Он был деловой человек, но чувственный по душевному складу. Он ценил поэзию и мог преклонить колени перед стихотворением, подлинно говорящим с его душой. Соответственно с этим он, процветающий бизнесмен, в семейном кругу обогатил исконную квакерскую праведность жизни новой эстетикой, и его дети выросли в этом эмоциональном эстетическом накале, который, однако, неизменно держали в колее железные опоры традиционной этики95.

Элис, его жена, маленькая и хрупкая, разительно контрастировала с мощным мужем. Темноволосая и смуглая, она обладала тонкостью восприятия, поразившей изгнанника. Ее стихи были слишком далеки от его вкусов – поколенчески и стилистически. Она любила сонеты, катрены и определенную возвышенность формы, но все еще пользовалась известностью. Всего год или два назад кое-кто предлагал присвоить ей звание поэта-лауреата, и совсем недавно вышел сборник ее стихов.

Виола объяснила, что мать обожает Грейтэм, но в последнее время приезжает из Лондона очень редко по слабости здоровья, в основном из-за мигреней, которые окрестила «колесованием». «Увы, я слегла – у меня очередное колесование». Но радость от приезда новых гостей пересилила недуги хозяйки, и она заявила, что они с Фридой обязаны прикончить коробку французского шоколада, купленную для рождественских праздников, но открытую лишь вчера. Фрида с готовностью согласилась, хотя они еще не завтракали. Элис Мейнелл подмигнула, словно подыгрывая ребенку-обжоре, которого не может не баловать.

За длинным столом для завтрака начались сложные взаимные представления. Гостям предстояло запомнить не только множество имен, но и прозвища, фамилии в браке и тысячи ответвлений семейного древа. Клан словно трепетал и разбухал – с такой скоростью, что завтракающего изгнанника мутило. Комната полнилась смуглыми женщинами из рода Мейнелл, напоминающими мадонн, – они приходили и уходили. Они и сами не лишены были своеобразной грации, но грации медлительной, тяжеловесной. Все они были коренастые, с сильными, плотно сбитыми телами и немного землистым оттенком кожи96.

После завтрака Виола взяла на себя роль хозяйки и развлекала гостей в библиотеке, пока ее младшая сестра, замужняя, распоряжалась насчет кофе, подносов и кресел, которые следовало расставить вокруг огромного очага. Эта сестра – изгнанник моментально забыл, как ее зовут, – оказалась хорошей художницей; по словам Виолы, она прошла курс обучения в Слейдовской школе и до сих пор занималась живописью, несмотря на материнство. Очаровательный ребенок лет двух спал на подушке в плетеной корзине, стоящей на буфете. Фрида попросила разрешения подержать девочку, и Лоуренс был вынужден ей напомнить, что будить малыша не стоит.

Библиотека представляла собой большую гостиную с книжными шкафами по стенам; в огромном очаге весело пылал огонь, в глазах рябило от итальянских безделушек и обоев Уильяма Морриса[26]. Элис взяла под руку Фриду – новобрачную, хоть и не очень стыдливую – и сказала, что рада видеть их у себя в доме.

Элис умела согреть гостей искренним теплом. Она выразила надежду что «мистер Лоуренс» сможет продолжить работу над книгой «здесь, в диких дебрях Сассекса» и что ее семья не окажется слишком надоедливой. Она призналась – и он немедленно проникся к ней симпатией, – что сама, когда надо, не отвлекаясь, поработать над стихотворением, часто скрывается в ватерклозете.

Она похвалила гостя за антивоенную позицию. Ее сын Фрэнсис придерживался столь же здравой точки зрения. Она как будто сделала ударение на слове «здравой», и Лоуренс подумал: не рассказала ли Виола матери по доброте душевной о его нервном срыве в Чешеме.

Конечно, гостям показали многочисленные семейные фотографии и портреты, в том числе вставленный в рамку рисунок Джона Сингера Сарджента. Знаменитый американский художник создал этот этюд, портрет хозяйки дома, в ее юности.

Изгнанник вежливо кивал, рассматривая этюд. Он сказал, что сам немножко рисует и пишет маслом, точнее, в молодости этим увлекался. И даже преподавал рисование, живопись и ботанику в школе для мальчиков в Кройдоне.

– Ты работал учителем? – спросила подошедшая Виола, и он кивнул, вспоминая прошлую жизнь.

Он ничего не сказал об этюде, на котором Сарджент изобразил хозяйку дома. Из вежливости промолчал. А подумал, что американцы, как и англичане, рисуют одежду, а не тело. Ни одна из этих стран не породила певца человеческого тела, подобного Пикассо, Микеланджело или Дега. История изобразительного искусства Англии и Америки – это история эмоциональной неразвитости. Вот Ренуар, несмотря на все его недостатки, умел рисовать елдой.

Фрида, на которую вежливые светские беседы всегда наводили скуку, отошла в сторонку и встала у окна библиотеки, намекая мужу, что хорошо бы им уйти. Она смотрела наружу, где играли в снегу три маленькие дочки Мэделайн, рисуя снежных ангелов. И тосковала по своим троим детям.

Несколько месяцев назад, вскоре после регистрации брака, Фрида явилась к воротам школы, и дети ее попросту испугались. Даже милый Монти, старший ребенок и единственный сын, побледнел. Эльза в панике прикинулась перед подружками, что незнакома с «этой женщиной». Фрида не видала детей два года, и десятилетняя Барби, младшая, похоже, в самом деле не узнала мать: она разразилась слезами при виде чужой женщины, которая тянулась к ней через прутья решетки.

Что такое Уикли могли наговорить про нее детям, спросила Фрида у Лоуренса. Он любил детей вообще, но ее детей почти не знал, и для него проблема была в основном теоретической. По временам Фрида его бесила. Он на ней женился, разве не так? Он всячески старается найти деньги на ее развод, разве не так? Он не может исправить все на свете! Если бы он мог колдовством перенести ее детей сюда, он бы непременно это сделал. Стал бы им вторым отцом.

Но поскольку я не колдун, сказал он, остается только одно: попросить помощи у леди Оттолайн. Она может надавить на профессора Уикли. Но Фриде придется быть с ней любезной. Он пригласит леди в гости. Что еще он может сделать?

Уилфрид Мейнелл подошел к Фриде, стоящей у окна, и справился о ее самочувствии. Она сморгнула слезу и объяснила, что возле огня ее клонит в сон. Изгнанник видел, как бедный Мейнелл дергает себя за короткую седую бороду, не в силах развеселить златовласую дочь немецкого барона – столь же растерянный, как если бы к нему в гости заглянула тевтонская богиня.

На помощь тут же пришла Виола. Она сказала Фриде – как бы между делом, но ободряюще, – что большая часть семьи сегодня после обеда возвращается в Лондон. Они были ужасно рады познакомиться с новыми обитателями «Колонии», но остаться не могут. Фрида и Лоуренс обретут тишину и покой. Сама Виола, конечно, останется, как договорились, и завтра же начнет перепечатывать рукопись Лоуренса.

Изгнанник покинул общество Элис, чтобы спасти Виолу от своей жены. Он объявил, что чрезвычайно благодарен за помощь с рукописью. Но про себя знал, что это – сотни рукописных страниц. Может быть, шестьсот. Он обещал Виоле, что «извергнет» все полностью к концу февраля. Он обещал издателю, что в книге не будет гнусных, flagrant[27] описаний любовной страсти, но признался Виоле, что у него с мистером Метьюэном мнения на этот счет могут разойтись. Она кивнула и обещала помечать места, которые, как ей покажется, ему стоит «заново обдумать».

К ним подошла через всю комнату Мэделайн, сестра Виолы, с тремя девочками на буксире. Она объяснила гостям, что до недавнего времени вместе с мужем и детьми жила в примитивной хижине под названием Рэкхэм-коттедж на дальнем краю «Колонии», в солнечной низине, под пологом древних дубов. Как раз там, где холеные земли Мейнеллов граничат с клочковатой травой общинного луга.

Изгнанник решил, что Мэделайн тридцать один или тридцать два года. Ее муж, Персиваль Лукас, уменьшительное – Перси, с сентября находился в военном учебном лагере в Эпсоме. Он пошел на военную службу добровольцем. Мэделайн показала гостю фотографию в рамке, стоящую на буфете. Снимок был сделан прошлым летом. «Наша маленькая племянница Мэри фотографировала», – пояснила Виола. На снимке была крикетная команда – точнее, половина команды. В июле Перси Лукас играл в крикет на лужайке, а потом «Мэри, единственная дочь нашей сестры Моники» спросила у мужчин позволения снять их своим новым фотоаппаратом «Брауни».

Постепенно компания принесла несколько стульев и табуреток. Позировали расслабленно, без усилия, чтобы сделать приятное девочке, которой очень хотелось их сфотографировать. Она стояла перед мужчинами, робея, сжимая фотоаппарат у пояса, повернув его набок, чтобы заглянуть в расположенный сбоку видоискатель и сделать горизонтальный снимок. Она выбрала композицию кадра и, стараясь не дышать, потянула за рычаг.

Тут Мэделайн отвлеклась на собственных детей, которым тоже чего-то очень хотелось. Виола тем временем сообщила изгнаннику, что «милый Перси», муж Мэделайн, «сама кротость… и такой заботливый, хотя к некоторым вещам немножко равнодушен». Она улыбнулась.

– В самом деле? – отозвался гость.

Она искала слов, продолжая лучезарно улыбаться:

– Немножко… витает в облаках, наверное, можно так о нем сказать, витает в облаках в своем собственном мире.

Из ее слов изгнанник понял, что поступок Персиваля Лукаса этим летом, когда весть об объявлении войны достигла Грейтэма, как громом поразил всех Мейнеллов. «Набираем добровольцев! Хочешь, чтобы жена смотрела на тебя с восторгом? Не посрами свою семью!» Все думали, что женатых мужчин, а тем более отцов семейства призывать не будут, хотя регулярная армия на континенте противостоит намного превосходящим силам врага – точнее, они скоро станут намного превосходящими, если не придут десятки тысяч британских новобранцев. Воззвания властей адресовались в основном юношам и молодым холостякам, но Перси Лукас вместе с товарищами по крикетной команде явился в рекрутскую контору сам в первый же день.

– Это был благородный поступок, – сказала Виола. Лицо ее при этом говорило: «Об остальном лучше помолчать».

Вернулась Мэделайн. Она показала гостям, где на фото ее муж. Он сидел на земле с самого краю первого ряда. Высокий, худощавый, но крепкого сложения. Длинные стройные ноги поджаты и целиком попадают в кадр. Поза одновременно сосредоточенная и томная. Лицо красивое, нос с горбинкой, выдающий потомка старинного деревенского рода. Взгляд умный, чувствительный, скрытный. Одна бровь приподнята – может быть, признак, что человек способен к иронии. Тонкие светлые шелковистые волосы – в молодости он был блондином, но с годами потемнел. Он смазывал волосы бриолином и разделял четким пробором.

Изгнанник увидел, что у Перси Лукаса правильные черты лица, он чисто выбрит и непринужденно держится в крикетном фланелевом костюме. Вот цвет английского мужества. Вот человек, чувствующий себя полным хозяином на своей земле, свободный от несуразностей и трений. Судя по виду, он был спокойным, умным бэтсменом, умеющим беречь силы и реагировать инстинктивно. Перси смотрел в объектив фотоаппарата Мэри, как бы говоря: «Я нахожусь именно там, где предназначен находиться. Я могу быть только тут и больше нигде».

Такое ощущение принадлежности к своему месту, правильности, уверенности в почве под ногами казалось изгнаннику чем-то близким к волшебству. Он вернул фотографию Мэделайн, встал и потянулся к вазочке с грецкими орехами.

Колоть орехи оказалось нелегко. Изгнанник чувствовал, как он слаб: маленькие кисти на длинных руках. В нем все непропорционально: руки, нос-картошка, узкий подбородок. В молодости он был гибок и строен, с млечно-белой кожей. А теперь – просто худой и бледный.

Каким человеком надо быть, спросил он себя, чтобы добровольно, очертя голову броситься на войну, куда тебя не зовут и тем более не тащат? Персиваль Лукас либо кровожаден, либо до глупости самоотвержен. Что же именно?

И, начиная с этого утра, загадка Персиваля Лукаса царапала мозг изгнанника. «Сама кротость… И такой заботливый, хотя к некоторым вещам немножко равнодушен. Витает в облаках в своем собственном мире» – так сказала Виола о зяте. Но зачем бежать на войну? От чего именно он убегал? Изгнаннику вдруг показалось, что Персиваль Лукас, которого здесь нет, присутствует на семейном сборище в большей степени, чем все остальные.

И вот так история Англии, чьей-то Англии, замерцала и вспыхнула, ожила в эти, в остальном ничем не примечательные минуты оживленного семейного завтрака в 1915 году. «Англия, моя Англия» – сильный рассказ, пока неведомый даже его автору, который сейчас смеется, щелкает орехи и шутит с Мейнеллами. Мощный отравленный дротик, что скоро полетит в будущее – на много десятилетий в будущее.

Мэделайн Мейнелл Лукас, сестра Виолы и жена Персиваля, добросердечна, хороша собой и, по всем отзывам, сообразительна. Ее родители щедры. Ее дети очаровательны. Семейная жизнь Перси Лукаса, подумал изгнанник, явно была спокойной и на зависть комфортной. У Перси была квартира в Бейзуотере, и время от времени молодая чета перебиралась с лона природы в Лондон. Здесь у Эгберта было полно друзей, того же незадачливого племени, что и он сам: этот баловался живописью, тот пробовал сочинять или лепить, третий музицировал. Эгберту не приходилось скучать97. И еще в его распоряжении был маленький рай – здесь, в Сассексе, во владениях семьи Мэделайн, в уютном домике на залитой солнцем поляне.

Тем временем Уилфрид Мейнелл у окна каким-то образом умудрился привлечь и удержать внимание Фриды, которая (о чем он не знал) на самом деле обожала общество любого мало-мальски примечательного мужчины. Лоуренс, Виола и Мэделайн вернулись от окна к очагу, и гость самозабвенно болтал, швыряя скорлупки в огонь. Но даже пока он весело раздавал собеседницам очищенные половинки орехов, непонятное чувство вспарывало его, как раскаленный нож, от грудины до кишок: удивительная жгучая ненависть к человеку вроде бы порядочному, с которым он не знаком, которого никогда не встречал. Ненависть – очень странная вещь, но от этого ничуть не менее реальная. Лоуренс не обманывался на свой счет: он знал, что душа у него широкая, но искривленная.

Мэделайн взяла кочергу и пошевелила горящее полено, проталкивая его поглубже в решетку. При этом она тихо призналась Лоуренсу, что после ухода мужа в армию предпочитает лондонскую квартиру Рэкхэм-коттеджу, который стоит в глуши и на ее вкус слишком далек от всего. К тому же она теперь не могла управляться с огородом, который «милый Перси» собственноручно разбил и сам за ним ухаживал. И еще муж как раз чинил бревенчатый мостик через ручей возле дома, когда обнаружил, что ему нужно в армию. Мостик остался недостроенным. Мэделайн беспокоилась, что он может провалиться. Особенно она опасалась за местных ребятишек. Изгнанник обещал непременно проверить мостик, как только сойдет снег. Он умеет обращаться с молотком и гвоздями.

Отвечая на невысказанный вопрос, Мэделайн сказала, что Перси пошел в армию вместе с людьми, которых знал всю жизнь, еще со школы, хотя кое-кто из них намного моложе. Они вместе играли в сборной по крикету и вместе танцевали моррис. Ни один из них не помнил, кто первый предложил пойти добровольцами, но этот первый каким-то образом вдохновил второго «и так далее» (Мэделайн неопределенно взмахнула рукой). Они так горячо отозвались на призыв лорда Китченера. Теперь, как ни удивительно, они находились в учебном лагере для будущих офицеров Батальона Частных Школ. Мэделайн захлопала глазами, словно ее мозг не успевал осознавать, что говорят губы. Это было так неожиданно, сказала она. Ее муж никогда ни с кем не ссорился, даже змею убить у него рука не поднималась. «Живи и давай жить другим, – сказала она. – Это золотое правило, которым он всегда руководствовался. Живи и давай жить другим».

Она помотала головой, сдерживая слезы. Потом снова понизила голос и призналась, что решение Перси в самом деле поначалу застало ее врасплох. Перси перешел в католичество, чтобы жениться на ней, а раньше был, как и ее семья до обращения, убежденным квакером. Иными словами, пацифистом. Кроме того, их дочери еще совсем маленькие и нуждаются в… Она остановилась. Идея войны была попросту бесконечно далека от всего, что она – они, супружеская пара – знали, во что верили.

Конечно, она очень гордится мужем. Не подумайте, что она им не гордится. Они все им гордятся. Он даже слегка сжульничал на проверке зрения, заранее выучив таблицу, хотя мог на совершенно законном основании быть забракованным и остаться дома. Однако он твердо решил не нарушать обещание, данное старым друзьям, потому что они уже прошли комиссию.

Изгнанник первым делом подумал: а как же обещание, как же клятва, которую этот мужчина дал своей жене? Словно уловив его мысль, Мэделайн призналась, что после того, как муж ушел в армию, им пришлось «приспосабливаться». Когда он уехал в учебный лагерь, жизнь в Рэкхэм-коттедже стала непосильна для матери с тремя детьми, нянькой и гувернанткой, даже с учетом родни, наезжающей в Уинборн. Поэтому теперь они с детьми жили в Лондоне и оттуда приезжали в Сассекс на каникулы детей и по особым случаям. Визит Лоуренсов как раз и есть такой особый случай! Теперь, когда Перси в отъезде, они с девочками, как правило, ночуют в большом доме, но на этот раз дети очень просили: соскучились по своему старому коттеджу, и Артур, слуга хозяина имения, оставил им дрова в камине. Только семья совсем не ожидала, что к утру дом занесет снегом!

Тут снова появились две девочки постарше – они явно пошли в отца тонкими светлыми волосами, похожими на пух одуванчика, – и заговорили с изгнанником, поначалу робея, цепляясь за юбки матери. Но скоро средняя девочка, Кристиана, уже трещала вовсю, рассказывая, как они выкапывались из-под снега, чтобы добраться в Уинборн на особенный завтрак с важными гостями.

– Это значит с вами! – пояснила она, от восторга обхватив себя руками, словно сама не верила в такое счастье. И сразу посерьезнела. – А почему вы важные?

– А как ты сама думаешь, почему мы важные?

– Потому что у тебя борода, а твоя жена была при королевском дворе. А что, у меня щеки еще розовые?

– Да.

– Это потому что, прежде чем вернуться в дом, мы с Флорри, нашей гувернанткой, легли в снег и делали снежных ангелов. Для тебя и миссис Лоуренс. У меня теперь даже в панталончиках снег!

Он улыбнулся и обещал полюбоваться ангелами на пути из «Большого дома» в свой коттедж.

– Мой ангел самый лучший!

Ей было лет пять или шесть.

– Барбара, моя сестра, еще маленькая, она так и не поняла, как правильно делать ангела, хотя Флорри ей объясняла. – Последние слова прозвучали очень высокомерно. – А Сильвия, моя старшая сестра, могла только здоровой ногой, правда, Сильви?

Она взглянула на сестру, потом опять на важного гостя:

– А ты возьмешь нас сегодня кататься на санках? После того, как отец Патрик придет?

– Тихо, – улыбаясь, сказала Мэделайн. – Сходите на кухню, попросите кухарку сделать вам горячего какао.

Он смотрел, как три маленькие девочки Лукас с гувернанткой выходят из библиотеки, и впервые обратил внимание на Сильвию, старшую. Она застеснялась и только кивала, когда средняя сестра говорила за них за всех. Но теперь, пока она хромала прочь, он разглядел железную шину-ортез у нее на ноге под темным зимним чулком. Правая нога не сгибалась в колене.

Потом, уходя, он заметил ее ангела на заснеженном газоне. Нога в ортезе была слишком тяжелой, девочка волокла ее по снегу с усилием и зацепила землю под снегом. Земля размазалась, и ангел вышел грязный. Может быть, поэтому он счастливее других.

Брат Виолы Фрэнсис и его жена тоже присутствовали на утреннем семейном сборище не полностью – то приходили, то уходили. Должно быть, Фрэнсис и есть тот самый сын-пацифист, о котором упоминала Элис. Он, кажется, переплетчик. Или печатник? Слишком много мейнелльства кругом, всего не упомнишь. По виду Фрэнсиса сразу становилось ясно, что он женился молодым.

– Зачем? – спросил его изгнанник через крышку рояля. – Почти любой брак – фальшивка либо катастрофа. – Он швырнул Фрэнсису грецкий орех. – Может, вы женились из страха перед самим собой?

– Я был сильно влюблен, – краснея, ответил Фрэнсис98.

Самый младший из детей Мейнеллов, еще один брат, доставал поленья из сугроба и сваливал в доме, по охапке за раз, чтобы высохли у огня. Старый спаниель по кличке Беспечный трусил за ним туда-сюда, словно по-прежнему считая своим долгом охранять младшего ребенка хозяев.

Беспечный, похоже, одобрил гостей – до такой степени, что неоднократно пытался совокупиться с ногой Лоуренса.

– У вас завелся поклонник! – объявил Фрэнсис.

Все, включая Лоуренса и Фриду, расхохотались, и Лоуренс нагнулся, чтобы потрепать шелковистые уши пса.

Последняя сестра, Моника, сидела чуть поодаль от огня, и большие боковины кресла скрывали ее почти полностью. Как странно, подумал изгнанник, сидеть так подчеркнуто отдельно, когда вся семья в сборе. Фрэнсис заметил беспокойство на лице гостя.

– У нее опять вселенская скорбь, – пожал плечами Фрэнсис.

Подошла Виола и зашикала на брата. Она шепотом объяснила, что их старшую сестру бросил высокоученый муж, уважаемый доктор биологии и евгеники. Изгнанник кивнул: мужчина, живущий рассудком, измеряющий окружность чужих голов, может сделать женщину только несчастной. Бедняжка.

Виола, ровесница изгнанника – ей тоже под тридцать, – была обручена с издателем Мартином Секером и (возможно, из-за собственного блаженства) смотрела на душевное состояние сестры с абсолютно искренним, но, как подумал изгнанник, беспочвенным оптимизмом. Виола тихо сообщила гостю и его подошедшей в этот момент жене, что Моника страдает от «нервов», но сейчас, «безо всякого сомнения, идет на поправку» в собственном уютном коттедже.

Он заметил, как Фрида прищурилась, когда Виола выдала диагноз. Его жена терпеть не могла больных, а в существование многих болезней просто не верила, но сейчас хотя бы удержалась от того, чтобы, по обыкновению, резко бросить: «Истеричка».

Он же, со своей стороны, абсолютно ясно видел, что Моника отнюдь не «идет на поправку». Она несла в душе глубокую рану и почти наверняка сейчас переживала нервный срыв. Утром, за завтраком, он опознал напряженно сжатый рот, медленную, монотонную, невыразительную речь, лиловые синяки под глазами – остекленевшими, одновременно лихорадочными и мертвыми. Он сам только что кое-как отошел от края той же пропасти. Смотреть на Монику было для него мучительно. Она воскрешала в памяти ядовитую тьму, от которой, как ему хотелось верить, он освободился навсегда.

На квадратном поле, где стояла «Колония», Моника занимала хорошенький коттедж рядом с Уинборном, построенный для нее отцом. После ухода мужа лондонское общество стало для нее невыносимо. Ее коттедж и при нем огород до самой опушки молодой дубовой рощицы99 отстоял всего на полсотни ярдов от их собственного хлева. Моника («Магдалена») жила там с Мэри, десятилетней дочерью, которая не ходила в школу.

Из слов Виолы он заключил, что ее племянница Мэри существует в Грейтэме более-менее безнадзорно: собирает птичьи гнезда, растит шелковичных червей, играет с местными деревенскими ребятишками и бесконечно фотографирует камерой «Брауни», которую ныне отсутствующий отец подарил прошлым летом, чтобы дочь больше не претендовала на его внимание.

Виола сказала, что девочка умная. Она даже сама научилась проявлять пленку и печатать фотографии в старом сарае, который уступил ей Артур, садовник и шофер Мейнеллов. Они вместе обили дверь, окна и внутренние стены красной диагоналевой тканью, два отреза которой купил в подарок Мэри дедушка; такая материя как нельзя лучше преграждает путь солнечным лучам. Она даже пахнет прелестно, сказала Виола: пропиталась ароматом саше, которыми проложены ткани на полках в магазине «Либерти».

Виола показала еще одну из недавних фотографий, сделанных девочкой прошлым летом: Генри Джеймс, писатель, семидесяти одного года, и его брат-философ Уильям. Они приехали засвидетельствовать свое почтение Элис, знаменитой поэтессе. Малютка Мэри уговорила их встать по обе стороны Рори, любимого пони детей, – как будто, сказала Виола, фотограф счел, что эти двое недостаточно интересны сами по себе.

Лоуренс ухмыльнулся. В прошлом году Генри Джеймс опубликовал неблагоприятный отзыв о его книгах в литературном приложении к газете «Таймс», и нелепый вид философа рядом с пони радовал сердце изгнанника. Солнце освещало плешь Генри, окружая его плотную фигуру комически-мистическим ореолом. На заднем плане был запечатлен Беспечный, спаниель, с разинутой пастью: он облаивал гостей. Рот Уильяма казался искривленным, напряженным и каким-то запятнанным, словно губной помадой.

– Переел вишен, – объяснила Виола.

Объяснилось также отсутствие Мэри за завтраком: оказалось, утром, увидев свежевыпавший снег, она сразу сбежала на улицу, и с тех пор ее никто не видел. Мисс Тёрнер, Флорри, гувернантка детей Лукасов, считает, что девочка, может быть, побежала проведать Рори, который пасется на поле Хотинса у главной усадьбы. Мэри и Флорри – единственные, кому пони дается в руки, и Мэри беспокоилась, чтобы он не замерз насмерть.

Девочка круглый год бегает по окрестным фермам – доит, выгребает навоз, поет песни разнообразным животным. Виола сказала, что Мэри хочет быть фермером. Изгнанник подумал, что она, похоже, самая интересная из всех Мейнеллов, хоть и носит фамилию отца, Салиби, выдающегося евгениста, который сбежал, бросив жену и дочь. От одной этой мысли изгнанник заскрежетал зубами.

Тут Виола перешла к сути вопроса, который, похоже, собиралась задать с самого начала… Когда выяснилось, что Моника совсем плоха и не способна распорядиться будущим дочери, бабушка Мэри, поэтесса Элис, записала беспризорную внучку в лондонскую школу Святого Павла для девочек, начиная с будущей осени. Но, призналась Виола, девочке придется очень многое наверстывать. Она сама выучилась читать и кое-как пишет, но никогда не ходила в школу. Мэри очень необычная и одаренная. Виола спросила как бы сама себя, не согласится ли он, бывший учитель, помочь Мэри подготовиться к вступительным экзаменам. Так вопрос был наконец задан.

Он сказал, что, конечно, сможет учить Мэри, как только сдаст роман в издательство. Про себя он знал, что по окончании романа жаждет лишь, чтобы его оставили в покое – дали писать свою «философию» и ходить в пешие походы. Но так же ясно видел, что занятия с девочкой очистят его совесть, позволив частично отблагодарить Мейнеллов – хотя ни один человек в этой комнате не намекнул и никогда ничем не намекнет, что он перед ними в долгу. Это он тоже знал. Но… Если ему сделали добро, он по натуре не способен об этом забыть. Или простить. Жизнь поставила его в униженную позицию, и щедрые дары друзей это лишь болезненно подчеркивают. Для мужчины в тридцать лет принимать подачки – унизительно, и он готов практически на все, чтобы расплатиться с благодетелями.

Он убедительно ответил:

– Конечно. С удовольствием.

Виола снова с беспокойством глянула на Монику, мать маленькой Мэри, мрачно сидящую в кресле. Виола подалась к собеседникам и шепнула, что отец купил машину специально для Моники, чтобы хоть как-то сподвигнуть ее каждый день выходить из дома. Вся семья уговаривала Монику ездить на машине любоваться видами – хотя бы для того, чтобы дышать воздухом. Виола выразила надежду, что они с Фридой тоже помогут поощрять эти вылазки. Словно по сигналу суфлера, Фрида поставила чашку с кофе и двинулась к креслу, стоящему в дальнем углу. Она точно знала, что ее место в жизни – в машине с дорогой обивкой салона, с шофером в фуражке за рулем. Лоуренс услышал мироточивый голос жены:

– Моника, как это чрезвычайно приятно – с вами познакомиться…

Он знал, что Фрида будет навязываться несчастной Монике столько, сколько понадобится, чтобы завоевать ее симпатию и вместе с тем шофера. К счастью для Моники, в этот момент явился священник из Эмберли и громко затопал ногами, стряхивая снег. Так что они все оделись потеплее, взяли у Хильды по кружке горячего сидра и вышли в сад, где Артур уже деловито подвязывал куски хлеба к заснеженным ветвям яблони.

Тут вдруг возникла Мэри, шальная дочь Моники, краснощекая, с блестящими глазами. Лоуренс чувствовал на себе ее косые любопытные взгляды, пока отец Патрик благословлял сад и кропил каждое дерево освященным напитком из сидра.

Крепок корень и глубок,
И ветвей разлет широк,
Помолись об урожае —
Бог пошлет его, мы знаем,
С каждой ветки яблок много
Соберем по воле Бога[28].

Он перекрестился, и все хором повторили: «С каждой ветки яблок много соберем по воле Бога», а потом сказали: «Аминь!» – и сами тоже перекрестились, подняли исходящие паром кружки и выпили за здоровье самого старого дерева в саду – Старой Яблони.

– Ну и где же они? – спросила Барбара, самая младшая из девочек Лукас, с куклой-младенцем в руках.

– Кто они, милая? – спросила Мэделайн.

– Яблок много!

Она все плакала и не хотела утешиться, как ей ни сулили, что яблоки будут осенью.

iii

Он под благовидным предлогом быстро сбежал. Подъем на милю в снегу оказался тяжелым, но на вершине ветер внезапно утих, и кругом воцарились блеск и свежесть. В бинокль Уилфрида изгнанник видел пастуха, который все откапывал овец чуть ниже по склону. В легких поскрипывало. Дыхание рисовало гирлянды в ледяном воздухе. «Я жив», – говорили они, как дымы сигнальных костров. «Я жив». В топке его сердца пылал огонь.

За ночь ветер начисто смел снег с вершины, и замерзший водосборный пруд уставился на изгнанника, подмигивая отблеском солнца. Пушистые рогозы по краям – золотые коконы, пальцы в перчатках снега. Полная тишина, только хруст шагов. Небо над головой – ярко-синяя чаша; кажется, кинь в нее монетку – и она зазвенит.

Тем утром будущие слова были все еще немыслимы. «Мне никогда, ни за что не следовало…» По трем сторонам от него холмы Южного Даунса резко вздымались от равнины. Эту землю не смогли укротить даже древние римляне. Современность не запустила в него когти своих изобретений100 – боги Даунса были дичее, он оставался такой, каким был: затаенный, дикий, первобытный, как в те времена, когда сюда впервые пришли саксы101. Лишь масштаб тешил глаз, ибо тут тесно сошлись Уилд и низины, возвышенности и вершины гор, как сплетенные тела любовников. В утреннем свете еще никем не попранный снег сверкал бледным огнем.

Изгнанник протер шарфом стекла бинокля. К югу виднелся геральдический флаг, реющий над замком Арундел. За ним простиралось море, подобное полотну меча, на котором играет солнце. Для разнообразия Лоуренс не разрешил себе задумываться о муках и лишениях, претерпеваемых сейчас по ту сторону Ла-Манша. Свеженаметенный глубокий снег вокруг был новой страницей мира. И тут стая ворон – словно предвещая что-то – спикировала с неба на землю впереди. Он снова протер запотевшие линзы и тут же развернулся, приметив краем глаза разноцветную суматоху. Эй, кто идет? Из-за гребня соседнего холма вышла группа, человек пять. Они тащили за собой двое саней в канадском стиле.

Несколько минут он шпионил за ними в бинокль. И тут – буквально как гром среди ясного неба – кто-то из группы, мужчина, поднял руку и помахал ему.

Изгнанник снова вгляделся. Да не может быть. Шансы нулевые…

Дэвид Гарнетт!

Изгнанник не сомневался, что это он.

Последний раз он видел Дэвида (которого друзья прозвали Кроликом) в мастерской художника Дункана Гранта несколько недель назад. По словам Фриды, он, изгнанник, тогда слишком откровенно выразил свое мнение о новейшем творении Гранта.

Ну да, а чего они ждали? Поначалу он ничего не сказал. Он скрипел зубами, пока остальные разливались елеем, понукаемые леди Оттолайн. Под конец, когда его спросили, он всего лишь был честен. Он заявил, что полотна Гранта плохи, никуда не годятся. Даже хуже, чем плохи, потому что Грант (тут он обратился к самому художнику) полон неправильных представлений об искусстве.

Через десяток лет после Сассекса, творя на бумаге свет, в котором вращается леди Констанция Чаттерли, Лоуренс мысленно вернется в тот день, в студию Гранта. Персонажи книги, Меллорс и Констанция, обедают с другом, с ее другом, художником Дунканом («Форбсом»). Устами Оливера Меллорса, егеря, изгнанник выскажет свои собственные глубокие убеждения по поводу искусства: На его полотнах ультрамодерн были только трубки, колбы, спирали, расписанные невообразимыми красками; но в них чувствовалась сила и даже чистота линий и цвета; Меллорсу, однако, они показались жестокими и отталкивающими. Он не решался высказать вслух свое мнение: Дункан был до безрассудства предан своему искусству, он поклонялся творениям своей кисти с пылом религиозного фанатика102.

Хуже всего в тот день были абстрактные полотна Гранта. Они разозлили Лоуренса. Кролик и Фрида явно смутились, когда он разразился критической тирадой. Форстер – в смысле, Морган Форстер – тоже был там, но ушел при первой возможности. Грант только сидел, положив руки на колени, и слегка раскачивался, словно у него ужасно болели зубы. Ну ладно, не хочешь услышать чужое мнение – зачем тогда приглашать людей смотреть на свои картины?

За два дня до того, при первой встрече, Грант ему понравился. Он энергично плясал на званом вечере у леди Оттолайн. Грант и Оттолайн импровизировали парный танец в гостиной, и вдруг Грант зацепился носком туфли за трен платья своей дамы, и оба танцора грохнулись на паркет. Грант, будучи не столь монументального сложения, храбро смягчил собственным телом падение леди, но не смог скрыть, что выбит из колеи и сильно ушибся. Изгнанник подозревал, что у Гранта растяжение чего-нибудь или даже перелом. Леди Оттолайн раскудахталась над ним и настояла на том, чтобы поить его бренди из ложечки. Эта женщина по временам бывала чрезвычайно надоедлива. Потом она решила, что обязана как-то компенсировать художнику травму, и предложила всей компанией навестить его в мастерской. Она обещала, что при виде его работ зрители потеряют сознание от восторга, как когда-то она сама.

Неужто Кролик – «общий друг» Дункана Гранта и Лоуренса – узнал его сейчас через два холма и понял, что на той вершине – он, Лоуренс, обросший свежей бородой, без предупреждения переехавший в Сассекс? Или Кролик – кажется, это и впрямь Кролик – просто приветствует собрата-первопроходца на соседнем холме?

Изгнанник помахал в ответ. И приветственно крикнул, но снег окутал землю глушащим звуки одеялом. Он различил рядом с Кроликом еще одного мужчину, выше других и шире в плечах. Третий склонился над санками, удерживая их, чтобы не укатились. Это не Дункан Грант – слишком массивный. Еще с ними были, кажется, три женщины, но так закутанные, что не узнать.

И вдруг одна из них отошла от резвящейся компании – просто так, без причины. Должно быть, хотела полюбоваться видом. Ветер растрепал ей волосы; изгнанник смотрел, как она поднимает руку, чтобы убрать с лица и глаз ореховую гриву, и этот миг заворожил его.

У него будто выхватили центр тяжести. Пришлось с силой укорениться ногами в снегу. Просто женщина откидывает волосы с лица, и больше ничего. Но этот вид – ее, Даунса, резкого, как нож, света и поднятой руки – рассек изгнанника надвое.

Этот миг был ничем не примечателен – и судьбоносен. Он ударил в самое нутро. Изгнанника охватило страшное головокружение – ужас, блаженство, и все крутится вихрем. Она смотрела с холма вдаль, крепко стоя на заледенелых сугробах, и лицо излучало покой окружающего дня, словно она сама восстала из этих низин, как богиня Диана, рожденная в здешних лесах.

На ней была мужская твидовая куртка с глубокими накладными карманами – такую носят егеря, – застегнутая до горла, и, похоже, мужские плотные штаны. Очень практично по такой погоде. В бинокль он видел, как она повернулась, словно для того, чтобы разглядеть его, незнакомца, которого ее приятель – Кролик? – поприветствовал только что.

Рыжевато-каштановые волосы светились на зимнем солнце, как языки пламени. Она прикрывала глаза от света обеими руками – то есть изгнаннику так казалось, пока он не понял, что у нее тоже бинокль. Не полевой, а маленький, оперный. Воздух на вершине был кристально чист, лишь кое-где поблескивали снежинки, как в чудном зеркале. Он и она стояли, странно отражая позу и занятие друг друга.

Стояли, пока мужчина – да вправду ли это Кролик Гарнетт? – не поманил ее прочь.

Изгнанник все смотрел, а она сунула бинокль в карман и натянула шапку с ушами, почти скрывающую глаза. Связавший их двоих удивительный миг миновал. Лоуренс почувствовал, как сердце кольнуло одиночеством. Холодный железный кол утраты.

Что же произошло?

В тот миг, когда они смотрели друг на друга, что-то соткалось. Невиданной плотности. Будто электрический пробой сверкнул в воздухе, соединив две вершины.

Сейчас она исчезнет. На передних санках ее кто-то ждал, придавливая их к склону, – другая женщина, руки выпрямлены и напряжены, удерживают сани, не давая им соскользнуть.

Пламенеющая незнакомка гибким движением опустилась на сани и подняла ноги на сиденье. Он продолжал смотреть. Она излучала неподвижность, неторопливую грацию, нераздельную с небосиним покоем этого дня. Стая ворон взлетела и снова приземлилась, теперь лишь в нескольких ярдах от изгнанника. Птицы сложились в чернокрылые иероглифы. Его внутреннее око моргнуло, и проступили слова.

Холмы Сассекса: там была ее Англия.

Это здешняя земля заговорила с ним на языке иссиня-черного пера и распростертых крыл.

Тут санки тронулись, стая взлетела и, так же быстро, как сложились слова на белой странице склона и на грифельной доске его сознания, с ором рассеялась.

Почему он по эту сторону бинокля, а не по ту? Почему это не он мчится вниз по склону на канадском тобоггане? Действительно ли человек, который ему махал, – Гарнетт, а не случайный отдыхающий в хорошем настроении?

Отрываться было больно – пусть от незнакомых людей, и все же… Он начал спускаться. Веселая дружная компания, которую он только что видел в бинокль Уилфрида Мейнелла, усилила ощущение собственной неприкаянности.

Он не впервые осознал: между свободой, нужной ему, чтобы жить и писать, и крепнущим чувством, что его место везде и нигде, граница предательски тонка. У него нет ни дома, ни своего места, ни рукописи, готовой к отправке, ни детей. Навек искалеченный, он знал, что детей у него никогда не будет103. Единственный его балласт – Фрида. Он нуждается в ней, она постоянно должна быть рядом, возвращая ему уверенность, что он вообще существует104. Она – тяжкая ноша, и, кроме нее, у него никого нет.

Колени онемели от спуска по крутому склону. Все это время слова пульсировали, сотрясая нутро изгнанника, и сердце выбивало их ритм, словно пророчество или молитву жителей равнины. «Холмы Сассекса, – говорили они. – Там была ее Англия».

Эта фраза пока ничего для него не значила – в тот миг, в тот год. Если в ней и был какой-то смысл, он ускользал так же бесповоротно, как та женщина, что съехала на санках по снежному склону и скрылась из виду. Изгнанник продолжал путь, неуклюже ступая ногами в обмотках из мешков и слушая удаляющиеся крики и радостное уханье веселой компании.

На остаток сегодняшнего дня ему светил только визит отца Патрика в Хлев-Холл. Патер невредный, но изгнанник не нуждается в церкви и ее служителях. Он знает, где живут старые боги.

iv

В том феврале в Грейтэме («Мне никогда, ни за что не следовало…») заливные луга превратились в серебряное море, и деревья покрылись ранними почками, пурпурно-красными. Они стояли молча, в ожидании грядущей ударной волны, когда почки лопнут под могучим весенним напором. Зима, однако, еще не ослабила хватку, и холодные звезды грызли ночное небо, но изгнанник в хлеву продолжал твердо верить, что любое отопление, кроме открытого очага, аморально.

Неудивительно, размышляла леди Оттолайн в первую ночь гостевания у Лоуренсов, что этот худой мужчина завел себе толстую жену и держится за нее, несмотря на все ее недостатки. Тем вечером за ужином Фрида вела себя чрезвычайно неприятно, все время напрашиваясь на всеобщее внимание.

В лучшей из двух гостевых спален леди Оттолайн Моррел, аристократка и хозяйка салона, никак не могла уснуть из-за холода. Да, она презирала ценности своего класса, во всяком случае обычно, и все же поздней ночью 2 февраля 1915 года ей не хватало хорошей теплой пуховой перины и роскоши газового отопления.

Она взбила цилиндрическую подушку, потом снова приплюснула. Щепы для растопки выдали всего ничего, и та уже вся сгорела. Не попробовать ли снова разжечь камин, используя оберточную бумагу из шляпной коробки?

Леди приехала сегодня днем, представив сассекской сельской публике невиданное зрелище. Постояльцы высыпали из маленькой привокзальной гостиницы Пулборо, тупо дивясь на знатную даму средних лет, мужеподобную обличьем, которая взошла в наемную пролетку и отбыла со станции. Она была необыкновенно высокого роста, в фиолетовом бархатном платье и шляпе размером с блюдо.

– Смотрите, чтобы ветер ее не подхватил, а то прибудете на место воздушным путем, – буркнул кучер.

Он боялся, что, когда чертову шляпу сдует, его заставят бегать за ней по воде. Или, как он выразился потом в разговоре с другим кучером, когда эту «ерундовину у ней на голове снесет куда ни попадя».

Леди пронзила кучера властным взглядом, но поправила шляпную булавку, поплотнее закрепив «блюдо» на коротко стриженных, крашенных в каштановый цвет волосах. На шее и груди сверкали нити жемчуга. Пока кучер запихивал на место чемодан леди, она облачилась в плащ, застегнула его на все пуговицы и накрыла ноги пледом. Затем кучер и пассажирка двинулись преодолевать четыре мили паводка. Леди О. заметила про себя, что у кучера один глаз закрыт черной повязкой и это не внушает особенного доверия. Да еще и день пасмурный. Закутанная в плащ, леди по крайней мере могла не обращать внимания на брызги из-под колес. Она принялась с удовольствием жевать чернослив из пакетика. Ее доктор, специалист по нервам, уверял, что чернослив подарит ей совершенно новую жизнь. Она объяснила это кучеру и предложила чернослив ему, но кучер отверг подношение.

Как выразилась однажды светская хроника, леди Оттолайн была «без разбору предана» искусству. В обширной груди под дорогим нарядом таилось лишь одно желание – взращивать лучшие творения современного искусства и литературы. Поэтому леди была щедрой хозяйкой салона и меценаткой.

Лоуренсы впервые попали к ней на многолюдный званый ужин прошлым летом. Тогда как раз Лоуренса познакомили с Кэтрин Мэнсфилд. Той ночью Кэтрин записала в дневнике, что он «заметно заискивает перед аристократами»105.

Заискивание, впрочем, сработало: леди Оттолайн захотела поближе познакомиться с ноттингемским автором «Сыновей и любовников» и «Прусского офицера» и вот теперь ехала через поля и паводки неведомо куда.

В хлев.

Она сама родилась и выросла в Ноттингемшире и потому обернулась, очарованная, когда чутким ухом хозяйки различила на том конце длинного стола обороты, музыку родного, давно забытого диалекта.

Она писала Бертрану Расселу, своему тайному (на самом деле довольно явному) любовнику: «Лоуренс так страстно и живо отзывается на то, что происходит в нем и вокруг. Он гораздо лучший писатель, чем Каннан, и его проза разительно отличается от мешанины Вулф…»

И потому леди незамедлительно приняла приглашение в новое сассекское жилище Лоуренсов.


Наутро после прибытия она вышла из спальни, измученная бессонницей.

Малютка Мэри уже больше часу маялась в кухне хлева, ожидая появления знатной дамы, и теперь поскорее побежала за любимым фотоаппаратом.

– Вы ведь не возражаете? – спросил изгнанник у гостьи.

Леди Оттолайн ответила слабой улыбкой.

Фрида обиделась. Она тоже знатная дама, но ее Мэри почему-то не просит позировать.

На снимке, уничтоженном несколько месяцев спустя в итоге событий, которых никто не мог бы предвидеть тем февральским днем, леди Оттолайн стоит, где поставила ее Мэри, – на кухне, у окна, рядом с высоким рулоном зеленого линолеума. На получившемся снимке кажется, что блистательная леди О. укрылась, как на Ривьере, в тени огромной, кренящейся пальмы, очевидно пробившейся через пол хлева.

Лицо у леди Оттолайн длинное, с квадратным подбородком и квадратной челюстью. На ней свободный жакет из шелка цвета слоновой кости, заколотый камеей у сборчатого воротничка. Глаза маленькие, темные, глубоко посаженные, а волосы стоят торчком, как щетина проволочной щетки. Леди смотрит не на Мэри, правее, туда, где виден изгнанник: расплывчатый клин вельвета, вытянутая рука, половина затылка.

По этому куску можно понять, что плечи у него узкие, а голова неожиданно маленькая. На будущем снимке он протягивает руку, развернутую ладонью вверх. Это он предлагает гостье ее собственный чернослив, словно желая покормить ее с ладони. Оттолайн смеется в тени пальмы, поднимая руку, чтобы прикрыть рот – точнее, зубы, они у нее большие и кажутся еще больше, когда она смеется. Глаза, хотя и притушены бессонницей и сомнениями в себе, блестящие, как у сороки.

За миг до запечатления у линолеумного дерева леди Оттолайн опрокидывает его на себя. «Па-берегись!» – бессмысленно вопит Фрида с другого конца кухни. Изгнанник бросается вперед и ловит линолеум в последний момент. Мэри возбужденно восклицает, что леди О. чуть не убило. Фрида за кадром попивает кофе и ехидно улыбается, прикрываясь чашкой, а изгнанник тем временем подносит леди О. ее собственный, дарящий новую жизнь чернослив в качестве шутливого извинения.

Обдумывая новое знакомство с Лоуренсом, леди Оттолайн решила, что он на редкость мил. Прямота его взгляда, чарующее синее пламя, одновременно пугала и завораживала. Эти глаза говорили тому, на кого сейчас смотрели, что в мире нет никого и ничего важней. Теплота Лоуренса казалась безграничной.

Он, в свою очередь, проникся к леди Оттолайн искренней симпатией и, как всегда, уже складывал в копилку впечатления – словесные картинки – ее изъянов и физических недостатков. Позже он использует их для образа претенциозной светской дамы по имени Гермиона во «Влюбленных женщинах», записной кокетки и гарпии с безупречными манерами. Узнав себя, леди Оттолайн будет поражена в самое сердце шоком узнавания и предательством со стороны друга. И примкнет к постоянно растущему кругу людей, обиженных Лоуренсом.

Мэри сжимала фотоаппарат у пояса, устремив глаза на видоискатель. Ей понравились зубы леди Оттолайн – крепкие и неожиданные, как у верблюда. Мэри быстро выбрала кадр и потянула рычаг, так что леди не успела прикрыть рот рукой. Мэри знала, что этот снимок получится не хуже того, другого, с пони Рори в обществе старого мистера Джеймса и его брата, сожравшего все их вишни.

Затвор щелкнул, и Лоуренс вышел из кадра, все еще лучась улыбкой в сторону гостьи, как солнце через увеличительное стекло. Леди Оттолайн потеплела под этим взглядом, и на душе у нее стало легко. Лишь в глазах поблескивало зарождающееся предчувствие, которому суждено было кристаллизоваться спустя годы. Его взгляд был и впрямь невероятно зорок, но порой так пристален, что искажал увиденного человека106.

Она смотрела, как он тихо беседует с девочкой, которая в глазах леди Оттолайн и Фриды была уличной оборванкой. Девочка – да кто же она? – ухмыльнулась, кивнула, почесала коленку и вылетела в дверь, прихватив с собой души их обоих – писателя и светской львицы, – перевернутые вверх ногами, в черной коробочке.


Следом приехал Эдвард Морган Форстер, с которым Лоуренсы также познакомились у леди Оттолайн прошлым летом. Форстер переступил через порог и доставил неприятную весть из внешнего мира: ему сообщили, что библиотечная сеть «Бутс» отказалась закупить для своих читателей сборник рассказов Лоуренса «Прусский офицер», сочтя его непристойным. Очевидно, мрачно объявил Форстер, безжалостное описание офицера в титульном рассказе – все равно, прусского или еще какого, – сочли неприемлемым. Он выразил искренние, хотя и типично для него сдержанные, соболезнования.

Начало оказалось неудачным. Изгнанник обиделся на гостя за мрачную весть, принесенную в новый дом. «Хватило бы и бутылки красного», – буркнул он Фриде той ночью в постели.

Расставляя их для обязательной «гостевой» фотографии, Мэри с детским ясновидением приказала каждому схватить по камышине и стать спиной друг к другу.

На снимке Форстер, тогда тридцатишестилетний, то есть на семь лет старше изгнанника, кроток и мрачен. У него сутулые плечи, скошенный подбородок, вислые усы и странно плоское лицо. Он чувствует себя ужасно нелепо и не может понять, почему Лоуренс потакает этой девочке. Форстер держит рогоз неохотно, бессильно и не слушает указаний фотографа. Напротив, изгнанник, любящий шарады и живые картины, принимает позу фехтовальщика и прижимает острый конец рогоза к горлу Форстера.

– Готово! – кричит он.


Море в тот день сияло, и февральский Даунс оглашала трескотня скворцов и более сладкозвучная песня камышовок. На полпути к вершине ближайшего холма Лоуренс и Форстер задержались, встали бок о бок и залюбовались синими водами, лижущими игрушечные деревеньки на затопленной равнине, и одиноким поездом, самоотверженно пыхтящим через прогалину в водах. Какое все хрупкое, подумал изгнанник.

Вид поезда напомнил ему старую американскую народную песню:

Поезд едет, поспешает, на каждой станции свистит:
Мистер Маккинли умирает…
Ну и время, ну и время…

Они полезли дальше, и на ходу он шарил в памяти, припоминая остальные слова: импресарио лондонского мюзик-холла дал ему ноты этой песни давным-давно, когда он учительствовал в Кройдоне. Тогда он часто пел ее с учениками.

Раздвоенные вымпелы подснежников дрожали вдоль тропы, тщетная надежда посреди зимнего холода. Впереди по тропе прыгал скворец – скачущий проводник. Форстер восхитился черным блеском его оперения, а Лоуренс сказал, что в каждом цвете, даже в черном, содержатся все остальные. Их различал зоркий глаз художника. Лоуренс показал спутнику сияющую зелень среди черноты на голове птички и темно-фиолетовые перышки на шее.

– А теперь смотрите. – И он принялся насвистывать.

Удивительно, но скворец, не прекращая двигаться по тропе, начал вторить свисту. Форстер хохотал от души – он уже не помнил, когда последний раз так смеялся, – и был совершенно поражен, когда его спутник заставил птицу произнести «Тудл-пип!»[29]. Показалось, что в мире снова все хорошо, и Форстер понял, о чем раньше говорила леди Оттолайн: у Лоуренса чудесный дар чисто по-детски радоваться – не только большому, но и малому. Форстер расслабился и почувствовал, что в гостях безопасно. Точнее, чувствовал – до того момента, несколько часов спустя, когда они сели пить чай и маленькие сияющие мелочи жизни вдруг затмились.

В комнату вбежала Хильда. Она переступила порог и встала, держась за бока, словно зарезанная.

– Ох, мэм, – обратилась она к Фриде, сочтя себя не вправе беспокоить мужчин, – брата моего на войне убило!

Все трое сидящих за столом резко развернулись к ней. Фрида подалась вперед и заговорила: «Ох, милая…» – но Лоуренс тут же вскочил и протянул Хильде руки. Он отвел служанку на кухню, сделал ей сладкого чаю, скормил ею же только что испеченное печенье и все это время говорил утешительные слова.

Форстер и Фрида сидели в почтительном молчании, склонив голову и прислушиваясь к рыданиям Хильды. Чай и поджаренный хлеб остыли, нетронутые. Слушая, гость понял, что у Лоуренса удивительный дар нежности. Сам Форстер смог бы разве что уступить Хильде свой стул.

Час спустя, когда изгнанник вернулся к жене и гостю, тот заметил, что глаза у него красные. «Я бы всему человечеству шею свернул»107.

Назавтра Лоуренс работал у себя в комнате над «Радугой», Фрида на пианино играла Бетховена, а Форстер писал письма за длинным трапезным столом. «Лоуренсы мне нравятся, особенно он. Мы два часа гуляли по красивейшей местности между их жильем и замком Арундел, и Лоуренс рассказал мне все про свою семью – отец-пьяница, сестра вышла замуж за портного. Все очень весело и дружелюбно, с остановками, чтобы посмотреть на птиц, камыши»108.

Лоуренс вышел из комнаты как в тумане после тяжких трудов над книгой, которая обязана быть успешной. А чтобы книга была успешной, ее должны пропустить цензоры. А пропустят? Он понятия не имел. Он не умел читать, как читают цензоры, мыслить грубо, как они. Надо будет попросить любезную Виолу проверить книгу «на грязь», прежде чем отсылать ее.

Он упал на стул напротив Форстера и уставился сквозь окно гостиной в густеющие сумерки. К четырем уже темнело.

– Если я выдавлю из себя несколько убогих слов и они помогут другим людям сделаться живей и зорче, мне будет все равно, велик я или мал, богат или беден, помнят про меня или забыли.

Форстер поднял голову, слабо улыбнулся и продолжал писать. Лоуренс достал кусок меха из корзинки для рукоделия. Он шил Фриде зимнюю шапку на русский манер.


Взрыв случился вечером.

Фрида, не в силах умаслить мужа или переключить его гнев в другое русло, скрылась в комнате и слушала сквозь дверь, как он громит романы Форстера – которые, по удивительному совпадению, все до единого имелись в библиотеке «Бутс». С книг Лоуренс переключился на их автора109.

Почему он, Форстер, чурается страсти, интимной близости? Может, он до сих пор девственник? В тридцать шесть лет? Неудивительно, что его мужественность такая чахлая, унылая! Почему он не способен действовать? Почему прячется сам от себя? Почему не может взять себе женщину и пробиться к своему собственному первозданному, первобытному существу?

– А что-нибудь вам нравится в моей работе? – тихо спросил Форстер, возвращаясь к самой важной для себя теме. – Хоть что-нибудь?

– Фигура Леонарда Баста.

Форстер ждал. Лоуренс молчал. Форстер кивнул, взял свечу дрожащей рукой и удалился, не пожелав спокойной ночи.

– Почему ты не хочешь слушать, когда я говорю о тебе самом? – заорал ему вслед Лоуренс.

Дверь закрылась.

– Да! Иди! Иди в жопу, Форстер! А потом беги обратно в свое мелкое жалкое существование и попробуй наскрести в нем хоть какой-нибудь смысл! Посмотрим, так ли это просто, как ты зарабатываешь себе на жизнь – если это можно считать жизнью!

Наутро Форстер поднялся рано, еще до свету, раньше хозяев коттеджа. Хильда как раз пришла в Уинборн. Форстер помахал ей, и она смотрела, как он уходит. Небо было мягкого серого оттенка, луна как фонарь, залитые водой луга блестели. Форстер прошел четыре мили в полутьме, через сугробы на полях и проселки, затопленные по колено. Он никого не встретил, кроме пастуха, перегонявшего стадо чуть повыше, подальше от воды. Промокший писатель едва успел на поезд 8:20 до Лондона.

Этот визит выбил Форстера из колеи. В последующие годы они с Лоуренсом время от времени обменивались короткими письмами и открытками. Лоуренс даже снова приглашал его в гости, бодро, как ни в чем не бывало. Словно ничего важного не произошло в феврале 1915 года. Словно он не помнил.

Они больше не встретятся, но Форстер никогда не забудет скворца на прогулке, с которым так задушевно общался хозяин коттеджа; терпеливое обращение Лоуренса с Мэри, девочкой-фотографом; и бедную Хильду, осиротевшую и горюющую, в его недрогнувших объятиях.

v

16 февраля. Леди Синтия Асквит, невестка премьер-министра и первая английская красавица своего времени, была блондинкой с классическими чертами лица и широко поставленными умными глазами редкой бирюзовой синевы. С Лоуренсом она познакомилась два года назад в Маргите, на отдыхе у моря, когда Лоуренс проявил невероятную доброту к ее детям, в том числе Джону, старшему. Четырехлетний Джон, чрезвычайно необычный мальчик, мычал и рычал, как животное, бесконтрольно вопил во время семейных сборищ и на публике и, судя по всему, тревожил деда, премьер-министра, не меньше, чем война.

Муж леди Синтии, Герберт – в семье его называли Беб, – ушел на фронт, и она страдала в одиночестве. Лоуренс решил, что знает отличное средство. «Значит, я встречу поезд двенадцать десять на станции в Пулборо, и мы пойдем пешком, разве что разверзнутся хляби небесные или прибежит мальчик с телеграммой». Лоуренс прошел четыре мили до Пулборо и встретил поезд, как обещал.


Для фото выстроились леди Синтия, Лоуренс, Фрида, Моника и – по настоянию Мэри – Артур. Они стоят в ряд перед сверкающим надраенным автомобилем Уилфрида Мейнелла. Леди Синтия приоткрыла губы и смотрит в голубую даль, непорочно флиртуя с теми, кто через годы увидит этот снимок.

Фрида обнимает за талию печальную Монику, будто одновременно поддерживая ее и заставляя улыбаться. Вопреки собственным первоначальным ожиданиям, Лоуренсы привязались к Монике. Она оказалась чувствительной, небанально мыслящей женщиной, беспристрастным взглядом наблюдателя видящей себя и других. На фотографии она робко поднимает взгляд в объектив. Изгнанник отвернулся в сторону, заслушавшись черного дрозда. Птица заливается вовсю, прочищая свисток, заржавевший за зиму. Фрида тычет мужа локтем под ребра, он морщится, и, по ее предложению, на счет «три» все, кроме Артура, хором восклицают: «Му-у-у!»

Мэри тянет спуск.


За кадром. Позже, в тот же день, в Чичестере, близлежащем городке с рынком и кафедральным собором, они видели солдат в форме – много, может быть сотню. Солдаты сидели, смеялись и курили у креста на рыночной площади. Они ждали отправки на фронт, и Лоуренс мог себе представить – даже слишком хорошо, – что именно, какие ужасы там ожидают.

Моника, Фрида и леди Синтия пошли по магазинам смотреть наряды, хотя леди уже успела признаться Лоуренсу, что у нее с деньгами туго, как и у него самого. Она попросила его каждый раз стоять на страже у магазина, ведь «нельзя, чтобы ее поймали за покупкой готового платья».

– Она меня слегка утомляет, – вполголоса сказал он Монике и Фриде, которые вместе с ним ждали на улице у лучшего в городке магазина мод. «Пип-пип!» – окликнул он гостью, поторапливая, насколько хватало духу.

Фрида была склонна с ним согласиться:

– Она очень милая, но… Мне ее жаль. Она бедна чувствами.

Однако Фриде хватало сметки, чтобы понять: зато невестка премьер-министра не бедна связями. И прежде чем леди Синтия отбыла из «Колонии» – в автомобиле, посланном с Даунинг-стрит, чтобы обеспечить безопасное возвращение, – Фрида сжала руку леди и заставила пообещать, что та снова навестит их «очень-очень скоро!»110.


17 февраля. Следующим в гости приехал Джон Миддлтон Мёрри, молодой писатель, редактор и любовник Кэтрин Мэнсфилд. Соломенный вдовец – его возлюбленная отбыла на континент, и Джек «невыразимо» страдал. Он прибыл в Пулборо уже в темноте, проковылял всю дорогу по воде и тем же вечером свалился в холодном поту с гнойным тонзиллитом.

Изгнанник оказался отличной сестрой милосердия. Он живо взялся за дело и растер приятеля камфорным маслом. Несколько лет спустя Джек найдет подробное описание этой сцены в романе «Флейта Аарона». Он массировал медленными, точными, упорными движениями, бездумно, точно в трансе священного танца. Он растер все ниже пояса – живот, ягодицы, бедра, колени, дальше вниз до самых пят, так что все тело согрелось и засветилось, блестя камфорным маслом, каждая клеточка. Под конец он, уже почти без сил, мимоходом потер пальцы ног111.

Описание было правдиво – настолько правдиво, что Мёрри не смог читать дальше. Он тогда и впрямь светился. Они оба светились, и их дружба стала теплее и ближе – в тот миг, когда он так всецело зависел от Лоуренса.

Однако назавтра, стоило Джеку объявить, что «кризис миновал», хозяин-сиделка принялся, по выражению гостя, «распинать» его – и за невнимание к возлюбленной, Кэтрин, и за ее неверность (Джек признался, что Кэтрин прямо сейчас изменяет ему в Париже). Когда Мёрри грустно сравнил интрижку Кэтрин с постоянной неверностью Фриды, Лоуренс рассердился: измены Фриды – ненастоящие, поскольку «ничего для нее не значат».

Мёрри ехидно скривил губы.

– И что ты этим хочешь сказать? – осведомился изгнанник.

– Пора уже тебе самому развлечься чем-нибудь незначащим.

– Это не для меня. – Здесь он раздает советы, а не наоборот.

– Ты не испытываешь соблазна?

– Я счастливо женатый пуританин, живу по указке своей совести, а не на поводу у своих похотей. – А главное, он знал: Фрида этого не потерпит, она скора на ревность.

На той же неделе двое друзей пошли в пеший поход – вверх по склону холма Рэкхэм-Хилл, в Даунс. Первоцветы сияли, дрожа на весеннем ветру и мерцая, как свечи, в послеполуденном унылом ненастье.

Фрида тем временем слегла. Она объявила, надувшись, что подхватила простуду от Джека, но на самом деле была глубоко обижена: муж снова взъярился на нее – чудовищная, пугающая сцена. Он швырнул в стену две тарелки. Фрида в ответ бросила туристический ботинок Джека и случайно попала мужу в голову. Мёрри показалось, что Лоуренс внезапно потерял рассудок, не меньше; обернулся бессвязно бредящим демоном. Вся его внешность, манера держаться странно изменилась.

Гость кинулся – расцепить гневную, рыдающую пару, – но тщетно. Лишь когда пришла Хильда – готовить ужин, – Лоуренс склонил голову и выбежал мимо служанки, в дверь, в ошеломляющий холод ночи.


В том же месяце леди Оттолайн приехала снова, на сей раз с любовником, Бертраном Расселом, философом, сыном графа Рассела. Он очень добрый, решил Лоуренс. Держится с достоинством. Ужасно уродливый. Честное, открытое лицо, пристальный искренний взгляд. Слабый подбородок и необычная форма головы – словно сзади добавили места для дополнительных мозгов. По слухам, умник. Гений математики.

На фотографии, сделанной Мэри, Рассел держит камень – кусок известняка, из тех, что фермеры выворачивают плугами на здешних полях, – и чертит знак бесконечности на двери гаража Моники, где стоит ее машина. Рисунок Рассела плохо различим на фото, но видно, что он занимает собой почти всю дверь.

Моника вышла посмотреть на собравшихся и слабо улыбнулась. Нет, ответила она на просьбу дочери, она не намерена позировать.

Изгнанник – до этого момента сторонний свидетель – виднеется на краю кадра синекдохой самого себя: штанины и ботинки.

Потом, на кухне, Рассел посасывал трубку и кивал, пока Лоуренс варил на плите похлебку. Они непринужденно болтали сквозь облако пара из кастрюли. Изгнанник говорил о концепции «древней конституции» и «уравнителях», о Блейке, его радикальном гимне «Иерусалим» и «стрелах страсти»112, о том, как Блейка вылепила нонконформистская церковь, о толпаддлских мучениках, которых помиловал весьма ясно мыслящий человек, дед самого Рассела, ставший министром внутренних дел страны через два года после того, как толпаддлцам вынесли несоразмерно жестокий приговор. Рассел кивал и вспоминал доброго старика из своего детства. У деда были жесткие усы, и он держал для внука мятные конфеты в старой табакерке.

Изгнанник рассказал, что до сих пор держится за традицию и дух британского радикализма, идеологию свободнорожденных людей, общего права и общинной земли. Это все, что у нас есть, заметил он. Нетипично для себя, он умерял страсть, звучащую в голосе, – возможно, так подействовала тихая серьезность Рассела. Искупление, сказал изгнанник, сначала следует помыслить. Исцеление не родится из ужаса. Сломанная страна может только ломаться дальше и тогда останется вечной добычей ловчил, жадных заводчиков и хищников-политиканов. Лишь словами – честными, сострадательными словами, уважительными беседами – можно начать собирать обломки в целое.

Рассел попробовал похлебку с краю лоуренсовской ложки и кивнул. Он признался, что сам – пацифист. «На войне не бывает победителей, бывают только выжившие». Он подозревает, что за ним следит МИ5, и боится, что Тринити-колледж подвергнет его «отлучению» за пацифистские взгляды. В ту ночь, перед сном, Рассел признался леди Оттолайн: «Мне кажется, беседа с Лоуренсом помогает многое понять».

Джека Мёрри отрядили в гостиную, за длинный стол, развлекать дам. Он сидел, старательно пряча зависть: такие восхищенные похвалы расточала леди Оттолайн отсутствующему Лоуренсу. Ведь он, Джек, между прочим, тоже неплохой писатель! Одновременно он подслушивал кухонный tête-à-tête[30], ревнуя Лоуренса к новой tête[31], Бертрану Расселу. И продолжал мучиться из-за бегства Кэтрин к французскому любовнику.

Пока Джек Мёрри страдал от невнимания леди Оттолайн и Лоуренса, Фрида жаждала внимания Джека – молодого красавчика с глубоко посаженными глазами, правильными чертами лица и поразительно темными волосами, выступающими клинышком на лбу. Придет день, когда Джек всецело устремит свое внимание на Фриду, но в тот вечер он ее игнорировал – насколько допустимо правилами хорошего тона – и вообще, похоже, оживал лишь тогда, когда к нему обращалась Оттолайн.

Фрида надулась. Между прочим, она, Фрида фон Рихтгофен, тоже дворянского рода! Она злилась на Оттолайн, при этом втайне, про себя, лелея жгучую надежду, что гостья, одна из знатнейших дам Англии, поможет ей, сестре по благородной крови, воссоединиться с детьми, с которыми ее жестоко разлучил бывший муж, профессор. Такая несправедливость окончательно уничтожила Фриду, и она принялась рыдать за столом. И еще она завидовала жемчугам гостьи.

Оттолайн, в свою очередь, обещала только сделать что может – написать профессору Уикли письмо в защиту Фриды. Про себя она при этом думала: когда же наконец Рассел оторвется от варки супа и придет ее спасти?

Но ее надежды пошли прахом, когда Фрида захлопала в ладоши:

– Оттолайн, вы, должно быть, считаете меня ужасной хозяйкой – и совершенно справедливо. Вы с Расселом обязаны остаться на ночь! – Оттолайн побелела; Фрида продолжала: – Так вы сможете никуда не торопиться и насладиться ужином, не беспокоясь о том, что вам предстоит долгий путь.

Конечно, следовало соблюсти внешние приличия, иллюзию которых поддерживали все собравшиеся: а именно что Рассел не спит с леди О., поскольку он женат, а она замужем.

– Мёрри, ложитесь с нами, – распорядилась Фрида. – Оттолайн, вы займете ту комнату, где спали в прошлый раз, нашу лучшую, а Рассел – комнату Джека. Джек не будет возражать.

Она взглянула на Джека. Он издал какой-то утробный запинающийся звук.

– У нас с Лоренцо двуспальная кровать, а Лоренцо такой худой, что и места почти не занимает, – успокоила она.

Леди Оттолайн припомнила ледяную бессонницу недавней ночи и мокриц в ванной. И отказалась – «аристократически», то есть без объяснений и извинений. Вопрос был закрыт.


На призрачном фото, сделанном Мэри, Джек Мёрри и изгнанник кладут зеленый линолеум в длинной гостиной бывшего хлева, в потоке утреннего света. Рулон линолеума повалили набок, он больше не пальма. Мужчины переживают высший миг довольства жизнью, душевной близости – и размытости тоже. Мэри все время жалуется, что они не желают замереть перед объективом. У них закатаны рукава. Джек режет линолеум, а изгнанник, стоя на коленях, приколачивает куски на место. Рука высоко поднята, за ухом торчит карандаш.

Слова, которыми, судя по всему, Джон Миддлтон Мёрри в основном и запомнился человечеству, еще не написаны. Сейчас, когда он раскатывает рулон, та критическая статья еще немыслима – как и взрывная, подрывная книга, которой она посвящена, как и драма в зале суда, где словами Мёрри воспользуются для атаки на последний роман его бывшего друга. К моменту этой отвратительной сцены оба будут уже мертвы, но их слова продолжат сражение.

Сейчас, в Грейтэме, до того дня осталось сорок пять лет, но реальность пориста. Время просачивается насквозь. У Мэри в видоискателе Джек строит злодейское лицо, полосуя линолеум. Словно он – сам Джек-потрошитель. А рядом Лоуренс прячет смех в аккуратный треугольник бороды, и глаза его сияют.


Вдвоем они приколотили на место новый пол за одно победоносное утро. Назавтра Мёрри отбыл, едва рассвело, даже не попрощавшись ни с кем. Чем вызвано такое внезапное бегство?

Поезд Кэтрин Мэнсфилд прибывает на вокзал Виктория в восемь утра, и брошенный любовник твердо намерен ждать на перроне, чтобы смягчить ее сердце.

Изгнанник был безутешен. Джек уехал, уехал. Помчался обратно к Кэтрин, как побитый пес.

Поутру в дверь постучали. Изгнанник вскочил: Джек передумал! Но нет, то была всего лишь Мэри. Она сказала, что должна упражняться в чистописании, чтобы подготовиться к урокам Лоуренса, которые начнутся «скоро». Нет, сказал он, не скоро, только в мае. Но она переступила порог, проплыла мимо, высоко неся темноволосую голову. Потом подняла взгляд на изгнанника, сторожко вглядываясь в его лицо, и налила себе чашку их утреннего чаю.

Правду сказать, несмотря на всю мрачность, одолевшую Лоуренса, он был рад приходу девочки. Должно быть, Моника, мать, отправила ее в хлев, чтобы выкроить себе час-другой покоя: по утрам Моника всегда оживала очень медленно.

Он уселся вместе с девочкой за длинный обеденный стол и задал ей урок, выписывать строчку: «Джек Мёрри нехороший мальчик, потому что не остался у нас надолго. Джек Мёрри нехороший мальчик, потому что не остался у нас надолго»113. Он диктовал это предложение снова и снова. Мэри исписала страницу и начала другую. Лоуренс уже сбился со счета, а Мэри испачкала ребро ладони чернилами.

Диктовку наконец прервала Хильда. Лоуренс открыл дверь. Взгляд служанки испуганно метался, она что-то сжимала в руке за спиной. Оказалось – телеграмму. Только что доставленную в Уинборн и адресованную миссис Лоуренс.

Фрида прочитала и рухнула у стола. Мэри сбежала. Лоуренс стоял над женой, прижимая ее голову к своему животу.

Отец Фриды, барон, опасно заболел. Врачи говорят, что он не проживет и месяца.

– Вы должны к нему ехать, мадам.

– Я должна, Лоренцо, – сказала Фрида.

– Конечно, должна.

Иногда у них все еще получалось забывать, на миг, что идет война, что границы закрыты и что Фрида никак не может поехать к родным – во всяком случае, если хочет потом вернуться в Англию. Никто еще не успел осознать новую реальность. Мир вывернулся наизнанку.

Нехарактерно для Фриды, она так пала духом, что не стала рыдать, проклинать войну или оплакивать рок, забросивший ее в края, где ее вольный дух заточен в провинциальном Грейтэме. Она лишь укрылась в спальне на весь день и весь вечер, даже отказалась выйти к ужину. Наконец изгнанник крикнул ей, что приготовил «пастуший пирог».

– Из баранины? – тихо спросила она, тупо глядя перед собой, когда Лоуренс принес ей ужин на подносе прямо в спальню. – Это нам не по карману.

– Не беспокойся, – ответил он. – Не из баранины. Из пастуха. Я сам пошел на охоту и добыл его.

Улыбка оказалась сильнее губ Фриды.

Он сел на кровать рядом с женой и стал кормить ее маленькими кусочками с вилки.


Назавтра Фрида немного пришла в себя, но теперь уже он свалился с гриппом или простудой, которую – как не преминула напомнить Фрида – им принес Джек Мёрри, «друг до первого дождя».

Фрида выклянчила у Моники Артура с машиной и поехала в Чичестер, чтобы купить два хороших платья – дневное и вечернее – для траура. Изгнанник представил себе, какие счета придут по почте, и у него поднялась температура. Фрида обещала взять ему что-нибудь в чичестерском отделении сетевой аптеки «Бутс».

– Жалко, что от тебя у них нет лекарств, – рявкнул он.

Фрида совершенно не поняла, что он имел в виду:

– О, я уже выздоровела, милый Лоренцо. Вот съезжу за покупками, и мне станет совсем славно.

Он полусидел на кровати в гостевой комнате, подпертый подушками, во фланелевой рубахе, застегнутой до горла, унылый и одинокий. Слабый и озлобленный из-за гриппа, он не хотел никому показываться в таком виде. Он прогнал даже Уилфрида Мейнелла, своего благодетеля и хозяина Грейтэма. Согласился принять только, ради нового романа, Виолу, свою добровольную секретаршу, и ее подругу, начинающую поэтессу Элинор Фарджон.

Элинор обладала живым характером и любила пешие походы по горам. Она сразу понравилась Лоуренсу. Некрасивая, с густыми широкими бровями, в толстых очках. Когда она говорила, у нее появлялся двойной подбородок, хотя она была худая, еще молодая и не отяжелевшая лицом. Лоуренс боялся, что она из тех прелестно оживленных девушек, у которых в будущем лишь безответная любовь, из самых сильных, а потом, в конце концов, стародевичество. Он решил, что это неправильно, ведь у нее чудесная улыбка, от которой он сел на постели, забыв про свою болезнь. Как несправедлив бывает мир к женщинам.

Надо, чтобы на ней женился Кролик Гарнетт. Это все устроит. Он сам так и скажет Кролику. Она слишком замечательная, чтобы позволить жизни просто так ее сожрать.

Элинор любезно согласилась помочь Виоле перепечатать остаток рукописи. Виола постаралась умолчать о том, что сама страдает от перенапряжения глаз.

Элинор, как и ее брат Герберт Фарджон – лондонский драматург, шапочно знакомый Лоуренсу, – входили в кружок друзей, центром которого были братья Бэкс. У изгнанника сложилось впечатление, что шайка Бэксов превыше всего ставит оперу, русский балет и крикет. Дэвид – Кролик – принадлежал к тому же кружку, и Элинор хорошо отозвалась о нем. Она сказала, что была очень рада, когда через Виолу познакомилась хоть с несколькими литераторами своего возраста.

Пациент отставил чашку с овалтином[32]:

– Не катались ли вы на канадских санях в Даунсе, недалеко отсюда, с месяц назад?

Элинор непонимающе взглянула на него и рассмеялась такому странному вопросу. Лоуренс смотрел с необычной настойчивостью.

– Да, признаюсь, каталась.

– С Дэвидом? – Его глаза обжигали синевой.

– С Кроликом. Да, он был с нами.

Откуда такой интерес к обыденному катанию?

– И? – спросил он.

– Что «и»?

– Кто еще с вами был?

– А, поняла! Дайте подумать… Мейтленд Рэдфорд – да, он тоже был с нами. Понимаете, нам всем стало как-то тесно в четырех стенах – после рождественских праздников и со всеми этими военными новостями, они каждый день, и такие мрачные.

– Наверняка ты скоро познакомишься с Мейтлендом, когда он… – подключилась к разговору Виола.

Лоуренс устремил взгляд на Элинор:

– Вы про того Мейтленда, который спас малютку Сильвию, когда она повредила ногу?

– Да. – Элинор помолчала. – То было позапрошлым летом.

– Мэделайн говорила… – пробормотал он.

И соврал. Не говорила. Хильда сказала про несчастный случай, но лишь мельком. Лоуренс понял: здесь есть какое-то обстоятельство, о котором все знают, но никто не говорит вслух. Что же это?

Удивительно, что ни единая душа не упомянула главу семейства, Перси Лукаса. Любопытно. Почему он, отец ребенка, не взял дело в свои руки? Как выразилась Хильда, «время шло, и Мэделайн все больше тревожилась». Почему только Мэделайн? А Лукас? Очень странно. Хильда сказала, что приезжал врач из Сторрингтона толстенький сельский врач, неунывающий и добродушный. М-да, воспаление налицо. М-да, не исключено, что начинается заражение крови, – нет, не наверное. Но не исключено. Так прошли две недели114

И тут явился этот самый Мейтленд, очевидно посланный Божьим провидением, – явился совершенно случайно, вместе с Элинор, осмотрел больную и сразу посерьезнел.

Есть опасность, что девочка останется хромой на всю жизнь. Страх, негодование вспыхнули в каждом сердце…115

Мейтленд, приятель Элинор, а отнюдь не Перси спас положение.

Сидя в ногах у изгнанника, Элинор вспоминала тот мрачный случай:

– Мейтленд как раз должен был получить диплом врача. Мы отправились в пеший поход по Сассексу и заглянули в Уинборн, навестить всех здешних. И конечно, дальше не пошли. По требованию матери Мейтленд осмотрел девочку и тут же заметил то, что проглядел сельский врач двумя днями раньше. Он сразу бросился звонить старшему консультанту, хирургу, в Лондон, и Сильвию помчали туда на особом автомобиле. У меня до сих пор звенят в ушах ее отчаянные крики. – Про отца по-прежнему ни слова, подумал Лоуренс; Элинор продолжала: – Я никогда не забуду ее личика в тот день, и лица Мэделайн тоже. Она была как громом поражена. Мы боялись…

– Это было ужасно, – перебила Виола. – Но все хорошо, что хорошо…

– Кто еще катался с вами на санях в тот день? – прервал ее Лоуренс.

Элинор с Виолой переглянулись.

– Боже мой! Я и не помню.

У него явно лихорадка, и он вцепился в эту тему, как собака в кость. Больному надо потакать.

– Коллега Мейтленда, доктор Годвин Бэйнс. Да, Годвин был с нами.

– И?

– И миссис Бэйнс тоже. Вообще-то, я к ним еду на сле…

– Вы с ней знакомы?

– С Роз? Конечно, хотя и не близко. Она дружит с Кроликом, и с братьями Бэкс тоже. И она, и ее муж. Розалинда Бэйнс, урожденная Торникрофт. Я с ней немножко общаюсь. Она очень милая. Мой брат Герберт недавно женился на ее сестре Джоан, она тоже очаровательная. Мейтленд ходил в школу вместе с Джоан и братом Роз. Вообще он мой близкий друг, даже друг нашей семьи. Понимаете, мы все друг друга давно знаем так или иначе. Мейтленд и Годвин Бэйнс – партнеры, вместе только что открыли медицинскую практику в Уисбеке. А почему вы спрашиваете?

Холмы Сассекса…

– Я в тот день помахал… вам всем, то есть… С Рэкхэм-Хилла.

…там была ее Англия…

– А, теперь вижу! Точнее, ничего не вижу. – Она указала на свои очки со стеклами толстыми, как донышки бутылок. – В них невозможно кататься на санках. Так вы с Бэйнсами, значит, знакомы?

Розовое пламя в лучах зимнего солнца.

– Нет, кажется, нет.

Он точно знал, что нет.

Он закашлялся и попросил Виолу поправить ему подушки. Потом указал на вторую половину рукописи, лежащую на узком столике, и позволил глазам закрыться.

Теперь он обрел ее имя. Странная форма обладания. Розалинда. Роз. Роза, розовое пламя. Конечно, ее могут звать только так. Сами боги сотворили ее, пламя, зимнюю розу, из снегов Сассекса.

В последующие дни и недели, в тисках болезни, его сознание будет приоткрываться и захлопываться, приоткрываться и захлопываться, как заслонка ящичка-фотоаппарата Мэри. Изгнанник пролежит в постели до марта, подкошенный болезнью и чувством всеобъемлющей катастрофы, дополнительно омраченной сознанием, что Розалинда Торникрофт Бэйнс – лишь мимолетное виденье; замужняя женщина, к которой у него нет ни права, ни возможности приблизиться. Он никогда ее не узнает – ту единственную, что очаровала его. В древнем смысле этого слова. Она не просто очаровательна; она зачаровала его, наложила на него чары в тот день, дотянувшись с соседнего холма.

Когда наконец вернулась Фрида с покупками – дорогими траурными нарядами, – он отрезал: «Больше никаких гостей». Но сделал одну предельно четкую оговорку: если в «Колонии» появится Персиваль Лукас – по любой причине, в любое время суток, – его, Лоуренса, следует поднять с одра.

vi

Через две недели изгнанник встал на ноги – не то чтобы поправился, но ему не лежалось на месте, – вышел из хлева спозаранку через газоны «Колонии», мимо розовых кустов Элис, по тропе притоптанной клочковатой травы в сторону далекой гряды, поросшей соснами. Никто не знал, куда он держит путь. Никто не видел, как он ушел.

Над ним сомкнулись ветви елей – будто стемнело средь бела дня. На ходу он отлеплял от стволов бледные капли смолы и жевал их, как старый лесовик. Он обошел сторонкой внезапный бочаг, присел на корточки, чтобы подглядеть за тремя черными косулями, скачущими в подлеске. И наконец прибыл в негустую рощу дубов, пологом прикрывающих низинку, где стоял Рэкхэм-коттедж – мрачный, первобытный, вросший в землю.

Удивительно, как стойко держится местами в Англии первобытный дух – например, здесь, у подножия холмов Южного Даунса. Душа земли, хранящая первозданность, как в тедалекие времена, когда сюда явились саксы116.

Дом стоял примерно в миле от Уинборна – прочный, бревенчатый, с покатой крышей-капюшоном и тяжелой дубовой дверью. Он был как отдельная приземистая сказка, посаженная в лощине, себе на уме, с каменным безразличием, приобретенным за три века. Изгнанник оглядел округу. Соседей тут не было, за исключением оленей на общинной земле, щебечущего ручья и – вдалеке – птиц Даунса.

Под ногами путника свилась и расплелась гадюка, словно бичом щелкнули. Он чувствовал, что вторгается в чужие владения, но продолжал, не колеблясь, осматривать мечту чужую мечту о саде: широкий гладкий газон и несколько клумб, уже изрытых кроличьими норами. Папоротник, дрок и вереск успели вторгнуться с общинной земли. Гость неохотно признал: чудо, что Перси Лукасу удалось вообще хоть что-то вырастить на этом трудном участке, не говоря уже – возделать такой сад.

Еще изгнанник обнаружил деревянную лохань, щеточку для ногтей и лейку – вероятно, здесь муж-садовник приводил себя в порядок после трудов праведных. Под навесом притулился старый стул с дугообразной спинкой, у которого не хватало одной ноги. Рядом валялось несколько отсыревших поленьев. Вдобавок Перси оборудовал костровую яму, посадил яблоню и разбил солидного размера огород с натянутой сеткой от птиц. Рэкхэм-коттедж был маленьким уголком рая.

Фрагменты чего-то, еще не ставшего рассказом, шевелились в голове у нарушителя границы. Здесь, на земле, прирученной незнакомым человеком, Лоуренс чувствовал, что творит Персиваля Лукаса, как фокусник – кролика из шляпы, сплетая выводы и догадки, и наконец сам крепче всего поверил в плоды собственного воображения. Нельзя сказать, что он бездельничал. Он не бездельничал. Он постоянно что-то делал в Крокхэме, постоянно возился с чем-нибудь, занимался разной мелкой работой117. Достаточно увидеть клочковатый пустырь общинной земли, чтобы понять, до какой степени, должно быть, Перси гордился сотворенной идиллией. Но какой работой, боже ты мой, какими мелочами: то это садовая дорожка, то роскошные цветы, то стулья, которые нуждаются в починке, – старые, сломанные стулья!118

Сад был пиршеством для глаз, не поспоришь, но куда еще девать силы и время мужчине тридцати пяти лет, если его, его жену и детей, няньку и гувернантку содержит тесть? И как на самом деле милая Мэделайн относилась к человеку, с которым связала себя на всю жизнь?

Ее лежащая на поверхности претензия к мужу состояла в том, что он не работает и не содержит семью; имея годовой доход сто пятьдесят фунтов, он не пытается заниматься вообще ничем – день прошел, и ладно. Не то чтобы она обвиняла его в праздности, нет. Он постоянно работает в саду, и благодаря этому они живут в окружении красоты; но… И это все? У них трое детей; она сердито сказала мужу, что больше рожать не собирается. И так уже ее отец платит за няню детей и помогает семье на каждом шагу119.

Отрывки. Проблески. Еще не рассказ.

Он знал, что говорить об этом нельзя никому, даже Фриде, которой часто была приятна его злоба по отношению к другим. Но он точно знал, как относится к Персивалю Лукасу. Беда в том, что он ничего не представлял собою120. Лукас, ни к чему не пригодный человек, пошел на бесцельную войну, и изгнанник, стоявший сейчас на его земле, презирал его за это.

Ненависть порой бывает сплавом любви, темной материей пылающих душ. Ее жар способен сжечь предмет любви, но опаляет и любящего, источник любви, столь же беспощадно. Возможно, изгнанник, нарушитель границ, также и любил Персиваля Лукаса, как, бывает, любят соперника. Возможно, он полюбил непринужденность, которая бросалась в глаза на снимке, сделанном Мэри: муж-отец, длинноногий, светловолосый, от природы элегантный во фланелевом костюме для крикета. Человек, принадлежащий Англии, их Англии, в твердом сознании, что иным ему не бывать вовеки.

Изгнанник отдал бы что угодно за такой лоск, гладкость, непринужденность отпрыска древнего рода. Но зачем убиваться? Он знал: не бывает великого искусства без трещинок, неровностей и нелепостей. Где нет странности, там не ткутся чары. Перси никогда не создаст великую музыку, великую прозу, великий танец, он лишь будет заносить все это в амбарные книги и складывать в сундуки на хранение. Виола сказала, что Перси занимался «генеалогией английской народной песни» и при каждой возможности записывал старые местные напевы. Лоуренс, новый житель «Колонии», не скрыл, что его такое занятие слегка забавляет. Даже Виола подавила улыбку.

Окна жилища Лукасов подмигивали в пятнах солнечного света, и нарушитель границ прижался лицом к тонкому оплывшему стеклу. Внутри стояла мебель в чехлах от пыли, похожая на привидения. Хмурились матицы и притолоки. Он налег спиной на дверь, но она не поддалась. Рэкхэм («Крокхэм») – коттедж хранил свои тайны.

Изгнанник уселся у кострища на старый пень меж двух мрачных вязов. Отсюда шла недоделанная каменная дорожка, замшелая и запущенная. Она была размечена воткнутыми в запекшуюся глину палочками до самого ручья. Как ни прямолинеен был Перси, прямой тропы у него не вышло: прежде чем делать разметку, следовало выкопать корни огромной поваленной сосны. А он дал кругаля, чтобы избежать настоящей работы.

На тропе валялась брошенная скакалка, и изгнанник будто наяву снова услышал песенку, что пели за игрой девочки Лукас. Он, пока лежал больной, все время прислушивался к тому, как они играют возле Уинборна. У них были нежные голоски.

Милая кукушечка
Летает и поет,
Правду говорит она,
Никогда не лжет121.

Ни розы, ни одинокую яблоню давно не обрезáли. Розы вымахали плетями, и теперь им нужна была шпалера. Яблоня зацветала, но чахла, ей явно не по себе. Рыжие белки осыпали его бранью с ветвей. Он глядел в вышину, изучая маленькие пальчики с коготочками и идеальные параболы прыжков с ветки на ветку.

Ниже, в тенях, цвели бледные крокусы, а дальше, в зарослях, пробивались из тощей серой почвы водосборы. Он встал и дошел до ручья, чтобы посмотреть, какого ремонта требует мост – еще одна кое-как сделанная постройка Перси и головная боль для Мэделайн. После зимних снегов и дождей подгнившие доски едва сдерживали напор земли в поднятых над землей грядах, грозя обвалом. Оставалось только надеяться, что танцор из Перси вышел лучше плотника. Мост тоже гнил. Страхи Мэделайн за безопасность детей совершенно оправданны. Кажется, один несчастный случай – с Сильвией – должен был преподать отцу урок раз и навсегда.

Он ли научил своих дочек песенке, которую они пели в тот день, когда изгнанник метался в жару?

Усыхает корень,
Облетит листва.
Боже, как я болен,
Жив едва-едва122.

Изгнанник твердо решил: как только закончит цветочный бордюр у хлева – для Виолы, – сразу примется за мечту сад в Рэкхэм-коттедже. Выкопает корни, разметит и проложит прямую дорожку, укрепит берега ручья, починит мостик, расчистит поросли, обновит грядки и вообще подберет и подотрет за недоделанным воякой.

Конечно, он был дилетант – дилетант до мозга костей. Он трудился так много и так мало успевал, и, что бы он ни сработал, все оказывалось недолговечным. Когда, например, нужно было разбить сад на террасы, он укреплял их двумя длинными узкими досками, которые под напором земли быстро проседали, и немного требовалось лет, чтобы они, прогнив насквозь, развалились и земля опять осыпалась вниз и кучами сползла к ручью. Но что поделаешь?123

Тогда Мэделайн сможет сдать коттедж внаем и уже не будет беспокоиться, что он стоит пустой. А ему, Лоуренсу, работа пойдет на пользу: в эти дни общество растений ему куда милее общества людей. И еще, отрабатывая свой долг Мейнеллам, он облегчает самому себе бремя их доброты. К тому же физический труд будет наслаждением после многих месяцев за письменным столом.

Исследуя владения Персиваля Лукаса, изгнанник чувствовал, как неумолимо сплетается его судьба с судьбой хозяина дома – подобно зарослям плюща и колючих прутьев малины под ногами. Все это время рассказ – его грейтэмский рассказ – разрастался и сплетался у него внутри.

Сон был все еще сильней яви. Во сне он работал на том берегу ручейка в нижней части сада, прокладывая садовую тропу дальше, к общинной земле. Он срезал слой жесткого дерна и папоротника, обнажив суховатую серую почву. Он был недоволен – дорожка получалась кривая. Он вбил вешки и задал направление – посередине между большими соснами, но отчего-то все выходило неладно124.

Да, в раю у Перси все было неладно.

Кривая тропа.

Чахлая яблоня.

Змея в траве.


Коллекция сделанных Мэри снимков – всяческих гостей и затей 1915 года – все росла и росла. Изгнанник понял: Мэри все потакают с фотографией, потому что в остальном не уделяют внимания вообще. Никто не хотел усугубить страдания Моники, надоедая ей требованиями цивилизовать и обучать девочку. И все же теперь клан Мейнеллов дружно выдохнул: мистер Лоуренс подготовит ее к вступительным экзаменам в лондонскую школу Святого Павла. Возможно, все еще образуется.

У самой Мэри в планах на эту весну было сшить альбом-кинеограф из своих фотографий – наподобие того, со скачущей лошадью, которым ее наградили на ярмарке в Арунделе за лучшую езду на пони. После фотоаппарата «Брауни» кинеограф должен был стать ее самым большим сокровищем.

Она старательно помечала дату каждого снимка карандашом на обороте.

Шелестят страницы…


6 марта. У Мэри в кадре три головы. Необычная композиция. Окно, освещенное солнцем. Писатель Форд Мэдокс Форд, суфражистка Вайолет Хант и миссис Г. Дж. Уэллс вглядываются снаружи в гостиную Хлев-Холла. Седалища торчат, словно репы в ряд на грядке. Ноги топчут только что разбитую Лоуренсом цветочную клумбу.

Женщины в светлых платьях до щиколоток. У Вайолет Хант, любовницы Форда, высоко нагроможденная прическа темных (крашеных) волос, накрученная в прерафаэлитском стиле ее молодости, хотя она уже немолода. Миссис Уэллс, примерно тех же лет – пятидесяти с чем-то, – смотрит не в окно, а на свои хорошенькие кожаные туфельки, тонущие в грязи.

Форду сорок с небольшим. Зад у него шире, чем у спутниц. На фотографии он прижал ладони к окну по сторонам лица, чтобы лучше видеть сквозь стекло. Мэри неведомо для себя создала снимок, смотрящий в корень: поймала этих людей на шпионстве. Ирония не укроется от Лоуренса, когда он вернется после визита в Кембридж.

Фрида с ним не поехала. Она дома – точнее, неподалеку, пошла в соседний коттедж проведать Монику. Гости заявляют, что случайно проезжали мимо и решили заглянуть на огонек.

«Случайно проезжать» мимо Грейтэма невозможно. Чтобы найти «Колонию» среди сплетений лесных троп и проселочных дорог, нужны решимость и умение ориентироваться на местности, а этих людей ни Лоуренс, ни Фрида не приглашали.

Фрида едва сдержалась, чтобы чего-нибудь не ляпнуть. Она прекрасно знает, что Форд явился под маской друга, дабы шпионить за ней и Лоренцо. Он обещал своему приятелю и начальнику, Чарльзу Мастерману из Веллингтон-Хауса, последние новости о предполагаемых прогерманских симпатиях четы Лоуренс – предположение, родившееся изначально лишь в мозгу самого Форда.

Форд в долгу у Мастермана, министра пропаганды и своего партнера по гольфу. Мастерман вмешался в последний момент, когда шеф полиции Западного Сассекса хотел изгнать Форда, предположительно пронемецки настроенного, из его дома на побережье у Селси. Именно тогда Форд Хюффер в одночасье стал Фордом Мэдоксом Фордом.

Выйдя из коттеджа Моники, Фрида хмурится, прогоняет Мэри прочь и складывает руки на груди. Лазутчики разворачиваются, багровея, и кое-как выбираются из рыхлой клумбы.

– Дорогая! – смущенно бормочет Форд. – Мы стучали, но вы, наверное, не слышали.

– Мы уже начали думать, не отлучились ли вы куда, – прибавляет Вайолет с трепетной улыбкой.

Фрида открывает дверь. У нее разговор короткий. Она, разумеется, дома, как они и сами видят, но ее муж – в Кембридже, гостит у Бертрана Рассела и Джона Мейнарда Кейнса. Он вернется лишь через день или два.

– Желаю вам приятно провести остаток своего путешествия в Сассекс. – И она закрывает дверь.

– Мистер Уэллс, – вступает в разговор супруга Герберта Джорджа, – чрезвычайно сожалеет о том, что не смог с нами поехать. – Она опускает голос до шепота. – Мочеизнурение. – И продолжает, уже звонко и жизнерадостно: – Он передает вам привет.

Фрида не успевает опомниться, как все трое увязываются за ней на кухню. Почему они не уходят? Чего им надо? Ей больше всего на свете хочется поспать – она только что выслушала длинный печальный рассказ Моники о браке с Калебом Салиби, гениальным ученым и отцом ее дочери, и о его измене.

Вайолет и миссис Уэллс счастливы, после долгой поездки в автомобиле обнаружив в жилище Лоуренсов цивилизованную уборную. Усталая Фрида ищет чайник и заварку, а Форд подчеркнуто отвечает по-английски на ее немецкие реплики. Он немец по отцу и сам свободно владеет немецким, но сейчас в разговоре с Фридой старательно выпячивает свои голландские и русские корни. Фрида заявляет, что с виду он типичный тевтон, не хуже Гинденбурга.

Они перебираются в гостиную. Вайолет возвращается из уборной и подсаживается к ним за длинный стол. Фрида с озорными искорками в зеленых глазах замечает, как это трогательно, что Форд посвятил свою последнюю книгу самому кайзеру, или, как он выразился в посвящении, «августейшему суверену». Должно быть, война застала его врасплох, замечает она, зловредно улыбаясь. Вайолет краснеет и парирует выпад, защищая возлюбленного.

В комнату вплывает миссис Уэллс и приостанавливается, чтобы полюбоваться видом, у того самого окна, через которое недавно подглядывала. Конечно, Фрида наслаждается прекрасной английской весной? Фрида отвечает лишь, что очень тоскует по альпийским цветам.

Она не подает гостям яблочный кекс с бренди, испеченный Хильдой лишь сегодня утром, – Форд подчеркнуто любовался им, проходя через кухню.

Не пройдет и недели, как жадность Фриды, пожалевшей для гостей пирога, и неблагодарность, которой она отплатила за гостеприимство английского народа, воплотятся черной меткой в официальном досье Лоуренсов в Веллингтон-Хаусе. Фордик очень любил поесть.


Шелестят страницы…

9 марта. По возвращении из Кембриджа Мэри заставляет Лоуренса позировать в его любимой комнате хлева, на краю ванны. Он кажется еще худее обычного и до сих пор не переборол простуду, уложившую его в постель месяц назад. Лицо острое, как лезвие ножа. Борода аккуратная, клинышком. Даже на черно-белом снимке глаза обжигают синим огнем.

Мэри он сейчас кажется лисовином или рассерженным фавном, да и окружает его на снимке необычный зверинец, в котором ему, кажется, самое место. Стенка над ванной выложена дельфтской бело-синей плиткой с уродливыми, невозможными тварями: вроде бы свинья, но с иголками как у дикобраза и рогом на носу; собака с кроличьими ушами; пони с утиным клювом; рыба, стоящая на хвосте на суше.

– Что, хорошо оказаться дома? – спрашивает Мэри.

Изгнанник устало смотрит на нее.

Она пожимает плечами и дергает рычажок.

Если провалиться в черные расширенные зрачки человека на снимке, как в туннель, и унестись по нему в прошлое на несколько дней назад, можно увидеть, как изгнанник робеет перед отъездом в Кембридж. «Что, если там потребуется фрак?» – жалобно спрашивает он Фриду.

Можно увидеть, как он в Тринити-колледже, в величественной гостиной для профессуры, встречается с Бертраном Расселом, Джоном Мейнардом Кейнсом и прочими. Можно стать свидетелем его брюзгливой неловкости и их дружелюбия, патрицианской непринужденности и умения держаться. Они восхищаются его пылкостью. Он тайно впечатлен – и испуган – глубиной их ума. Формальное образование, полученное Лоуренсом, было весьма скромным. Больше всего его уязвила небрежность и ирония кембриджцев; их бесконечный рационализм; ощущение, усиливающееся с каждым часом – и, возможно, переходящее в паранойю, – подвластных им царств человеческого ума.

Он поехал в Кембридж, чтобы продвинуться в работе над своей философией пола, истинного брака, расширения сознания, возрождения нации. В поезде он царапал заметки: «Великое приключение в жизни каждого мужчины – путешествие в глубины женщины. В женщине он объемлет все отличное от самого себя, и это объятие, этот союз позволяет выйти за пределы, порождает новое, составное сознание и всякое новое действие»125.

В той мере, в какой его философия касалась женщин, в Кембридже он попал не по адресу… Однако Кейнс, со своей стороны, счел писателя достойным собеседником. Позже он был весьма удивлен, узнав от Рассела, как разволновался и обиделся Лоуренс. Несмотря на это и к чести Кейнса, много лет спустя, в 1928 году, он, по словам Лоуренса, единственный из всей Блумсберийской группы поддержал его, подписавшись на частное издание «Любовника леди Чаттерли».

Это не совсем так. Писатель Дункан Грант («Дункан Форбс»126), чьи картины Лоуренс морально растоптал в собственной студии Гранта в тот давний день, еще до войны, тоже подписался – весьма щедро, учитывая обстоятельства.

Люди, как правило, бывали добры к Лоуренсу, даже если он обходился с ними жестоко или враждебно.

Шелестят страницы.


13 марта. Кот, приятель Лоуренса, писатель и переводчик, российский подданный, приезжает в «Колонию» вместе с хворающей Кэтрин Мэнсфилд. Едва водворившись в Хлев-Холле, в лучшей из двух гостевых комнат, она садится за трапезный стол и принимается писать письмо Джеку Мёрри. Похоже, они опять вместе:

Грейтэм

Вечер субботы

Дорогой Джек!

Я приехала сюда в пролетке с кучером, у которого один глаз затянут черной повязкой. Путешествие было весьма непростым. Я все время думала о своем «мальчике-скитальце» и о странствии в темноте, о котором ты мне рассказал. После десятого поворота я взмахнула рукой, мысленно посылая тебе привет. Коттедж очень мил, и я согласна с тобой, что наш в сравнении блекнет. Какая ванная комната! Свежая побелка! И как танцует в темноте спальни пламя камина!

Я передала Лоуренсу твой привет, и он тоже шлет тебе привет, как и Фрида. Они оба тебя любят. Я много рассказывала о твоей книге. Лоуренс хочет написать на нее рецензию. Мне кажется, это стоит сделать.

Я познакомилась с миссис Моникой Салиби. Она зовет меня Кэтрин. Меня это тронуло, не знаю почему. Она мне понравилась, но у нее несчастный вид; она чем-то притягивает. Малютка Мэри держит под подушкой твою фотографию, но ты обещал скоро сюда приехать, а миссис Салиби говорит, что если ты нарушишь обещание, Мэри будет не удержать.

Здесь очень красиво – песчаные холмы, поросшие соснами, желтые нарциссы в цвету, обилие фиалок и первоцветов, а на болотах сегодня утром чаек было не меньше, чем мы видели в Рае. Холмы Даунса, такие свободные, прекрасны – но я не могу там гулять, для меня это слишком далеко. Хотя мне намного лучше – здесь такой замечательный воздух. А горячие ванны в здешней ванной комнате, с морской солью, какая роскошь!

Я сижу и пишу тебе, а Фрида и Кот разговаривают. У меня мозги немножко затянуло туманом, мой милый, моя прелесть. Дарю тебе два маленьких быстрых поцелуя.

Твоя Тиг127

Про себя Фрида заключает, что Кэтрин «вместе» с Джеком, лишь когда Джек находится в пределах слышимости. Когда его нет, она вращает головой в поисках любого другого поклонника. Фрида считает, что Кот мало-помалу соблазняет Кэтрин своими переводами рассказов Чехова, а та чрезвычайно охотно позволяет себя соблазнить. Бедняжка Мёрри. Кроме того, Кот подарил Кэтрин русское платье, а она сказала Джеку, что это она сама купила себе в Париже. Кэтрин в первый же вечер надела новое платье к ужину, и Фриде оно понравилось. Кэтрин ей тоже нравится, хотя и бесконечно подозрительна.

В вагоне поезда на пути в Пулборо Кэтрин всем телом прислонилась к Коту и разоткровенничалась:

– Вы, Котелянский, вы для меня свой, мы можем ничего не скрывать друг от друга. Я знаю. Я чувствую себя так, как будто мне восемьсот лет, я едва хожу, мне даже ворочаться в кровати больно – кости болят. Мне даже перо держать трудно. Я уже рассказывала? Я потратила все свои деньги, до гроша, на корсет фиолетового шелка, такой потрясающий, что теперь сожалею о своей одинокой жизни, в которой некому им полюбоваться. Вот Фрида сказала бы, что я очень нехорошая, но вы меня понимаете, правда ведь?

Сойдя с пролетки, Кэтрин возвестила, что «Колония» – «очаровательный рай» и что она не может и не желает ходить на прогулки в такую даль, как Даунс.

Фрида пришла к выводу, что Кэтрин и Кот – очень скучные гости; они трепетно ловят каждое слово друг друга, хотя Кэтрин жаждет исключительно внимания. Более того, она уже два раза принимала ванну и всякий раз сыплет огромное количество солей – как жадный ребенок.

Изгнанник, в свою очередь, еще утомлен поездкой в Кембридж. Он ворчит, что не может побороть ни зимнюю простуду, ни дурное настроение. За ужином он сообщает, что пришел к выводу: зло следует считать активным началом, участвующим в делах людей.

Кот и Кэтрин переглядываются: частью насмехаясь над ним и частью беспокоясь за него. Он читает нотацию Коту: «Это позор – жить так инертно, как ты»128.

Фрида хихикает. Она обожает, когда ее Лоренцо устраивает выволочку другим.

В конечном итоге лишь малютке Мэри удается выманить его из скорлупы. Назавтра она рисует на проселочной дороге сетку для игры в классики и настаивает, чтобы играли все. Игра для Мэри – дело серьезное, и она сердится, что взрослые медленно запоминают правила. Надо внимательнее слушать!

Похоже, к моменту, когда Мэри сделала снимок, боли у Кэтрин почти прошли. Во всяком случае, она способна выполнять указания Мэри. Она нетвердо стоит на одной ноге в клетке номер три, веселая, задорная. Камушек – ее бита – виден на клетке номер два; Кэтрин гордо проскакала мимо него, мила, как птичка. Фрида наблюдает со стороны. В дневном траурном платье, она прищуренными глазами смотрит на гостью, которая так прелестно воспряла духом. Лоуренс и Кот, слегка присев, ухмыляются сбоку, восторгаясь задором Кэтрин. Жесткие, как живая изгородь, волосы Кота на снимке кажутся еще выше из-за отбрасываемой тени. Лоуренс говорит Кэтрин: если она способна скакать на одной ножке, то и писать прекрасно может, никаких отговорок.

– Разве я не сказала? – Она оглядывается через плечо. – На следующей неделе я опять ускачу – в Париж, чтобы писать там.

Мэри задерживает дыхание и сжимает камеру посильнее, чтобы не дрожала. Потом тянет за рычаг, и именно в этот момент Кот потерянно отводит взгляд: все-таки Кэтрин никогда не будет принадлежать ему.


Первое апреля. Бертран Рассел возвращается в «Колонию» без Оттолайн и остается до пасхальной субботы. По этому случаю Мэри просит его позировать с диким кроликом, которого сама приручила. На фотографии можно проследить удивительное сходство между известным математиком, с одной стороны, и кроликом – с другой стороны; возможно, дело в зубах.

Пока Мэри выбирает кадр, Рассел сообщает ей, мило и безо всякой насмешки, что портрет следует назвать «Апрельский дурак».

Она так и поступает.

Шелестят страницы.


Пасхальное воскресенье, 4 апреля. Подруга Виолы, она же вторая пишбарышня, Элинор Фарджон, которую Лоуренс тогда допрашивал с одра болезни, приехала в Уинборн навестить Виолу. Обе с радостью принимают приглашение Лоуренсов на воскресный пасхальный ужин, конкурирующий с более чинным пасхальным сборищем Уилфрида и Элис Мейнелл.

На неожиданный вопрос Лоуренса Виола удивленно отвечает «нет»: никакого Перси не предвидится, хотя его близкие и родные приехали из Лондона. То бишь Мэделайн, трое детей, холостой брат Перси литератор Эдвард Лукас, а также Нельсоны, друзья Перси и Мэделайн.

– Но может быть, Перси еще отпустят в увольнение? – строит догадки Лоуренс; но Виола отвечает, что нет, насколько ей известно.

Еще в Уинборн приехала Долли, поэтесса и подруга Элис Мейнелл, мать Мейтленда Рэдфорда, доктора-героя, спасшего жизнь Сильвии. В «Колонии» аншлаг.

Долли забегает на ту сторону двора, чтобы познакомиться с мистером Дэвидом Гербертом Лоуренсом, писателем, и его женой, а также поблагодарить Лоуренса за труды в саду и огороде Рэкхэм-коттеджа. Она собирается этим летом снять его у Мэделайн – для «малышей», как она поясняет, пока Лоуренс давит картошку на пюре, «для моей дочери и ее друзей». Дом стоял запертый – или его на время отдавали друзьям129.

Виола говорит, что Мейтленд работает в полевом госпитале во Франции. Лоуренс перестает мять картошку и говорит: как, должно быть, мучительно – сшивать разодранных на куски людей. Как благородно со стороны Мейтленда, что он это переносит.

Долли обнаруживает, что Лоуренс вовсе не «груб», как ей рассказывали, но держится трогательно по-детски, «душа его до краев переполнена» чувствительностью и восприимчивостью.

– Не пацифист ли вы? – спрашивает она.

Прямо сейчас на небольшом письменном столе в комнате изгнанника лежит еще не запечатанное его письмо к Олдосу Хаксли. В нем написано – безотносительно к чему бы то ни было, а может быть, в связи с абсолютно всем: «Иногда мне хочется стать настоящим злодеем – убивать по причине и без причины, но в основном по причине. Я в самом деле хочу убивать. Но не кого попало, а по собственному выбору. Тогда это доставит мне удовольствие».

Позже он в каком-то смысле сделает этот выбор.

Он лежал, ноги придавила огромная масса окровавленной земли. Он смутно смотрел на нее, думая, что она, должно быть, очень тяжелая. Он тревожился – очень сильно, и эта тревога легла грузом на его жизнь. Непонятно, почему земля, покрывающая ноги и бедра, так пропитана кровью. Одна нога лежала странно отклонившись. Он силился слегка пошевелиться. Нога не двигалась. Казалось, в его существе зияет огромный провал. Он знал, что ему оторвало кусок бедра. Думать об огромной окровавленной куче он не мог. Кажется, это мокрое, раздавленное, красное – он сам130.

Сейчас, стоя у печки, Лоуренс осторожно поднимает с противня запеченную в духовке баранину.

– Пацифист? – отвечает он на вопрос Долли. – Увы, нет. – В его улыбке таится угроза. – Боюсь, мне не хватает миролюбия, которое для этого необходимо.

Долли проникается теплотой к Фриде и сочувствует ее мучительной разлуке с детьми, а также смерти ее отца-барона. Они вместе рвут нарциссы в саду, чтобы украсить стол для ужина. Виола накрывает на стол. Элинор режет лук-сеянец и сообщает изгнаннику, что перепечатка рукописи почти закончена. Он поливает баранину соком, выделившимся при жарке, и со счастливой детской сосредоточенностью помешивает луковый соус. Кот исполняет печальные песнопения еврейской Пасхи: он все еще сохнет по Кэтрин. Вбегает Мэри, желая присоединиться к их пасхальному торжеству, но Виола отказывает племяннице: говорит, что в Уинборне для детей приготовлено специальное угощение и Мэри должна ужинать там.

Фрида выдыхает. Девочка весьма назойлива.

Однако Мэри разрешают сделать один снимок. На этом снимке Лоуренс в полосатом фартуке стоит во главе длинного стола с соусником в руках. Мэри смотрит вниз, составляя композицию группы в видоискателе. Духовая баранина пахнет крепко и сладко. На счет «три» все восклицают: «Бэ-э-э!» – и Мэри тянет за рычаг.


14 апреля.

В Грейтэм приползает Джек Мёрри – зализывать раны. Ему, как и Коту, разбил сердце отъезд Кэтрин. Лоуренс, женатый мужчина, выговаривает Джеку за то, что он так пассивно отпустил возлюбленную. Он читает своему протеже лекцию о сексе, о принципиально иной природе «Женщины», об идеале одновременного слияния и взаимного поглощения супругов в браке, а также о необходимости «умереть для себя» посредством секса.

Мёрри начинает жалеть, что приехал. Он не в силах подавить зевок.

– Я пытаюсь помочь тебе увидеть секс в аспекте расширения сознания.

Мёрри говорит, что Лоуренсу пора купить новую куртку.

Они отправляются в Рэкхэм-коттедж на чай с Элинор, Виолой и кое-какими друзьями Элинор, приехавшими из Лондона. Всем вместе в Рэкхэме тесно.

Прежде чем пуститься в путь, изгнанник признается Джеку Мёрри:

– Та старая простуда у меня так и не прошла. Ощущение, как будто в желудке болит горло. В хлеву сыро. Сначала я этого не знал, но теперь знаю. Ничего не говори Виоле, но к концу лета мы поедем дальше. Не знаю куда, но я устал от этого места и от гостей, постоянно обивающих пороги.

– Ты, кажется, с ними отлично ладишь.

– А что мне еще остается делать?

Мёрри настаивает, чтобы Лоуренс показался доктору в Сторрингтоне – пусть послушает его легкие. Изгнанник багровеет и обрушивается на него:

– Ты что, с ума сошел? Это – тот самый доктор, что едва не угробил девочку Лукасов!

Они вдвоем выходят на улицу и вглядываются в небо. Пойдет ли дождь? Воздух кажется чреватым, заряженным чем-то таким, чего изгнанник не может увидеть и унюхать, но чует затылком: предвидение, намек. Что-то зарождается, но пока не увлажнилось чернилами его воображения.

Вся компания пускается в путь. Фрида присоединяется к Лоуренсу и Джеку, и не успеешь и глазом моргнуть, как муж и жена уже ополчились друг на друга. Они ругаются на протяжении всего пути длиной примерно в милю. В какой-то момент Лоуренс хватает Фриду за предплечье, но он такой худой, а она такая плотная, что никто особенно не пугается. Просто Лоуренсы опять за свое.

Впереди них Виола болтает с Джеком. Кто как, а она уже привыкла закрывать глаза и затыкать уши на скандалы Лоуренсов.

– Как это ужасно странно, – говорит она, озорно вздернув подбородок, – что его «Радуга» – настоящий гимн браку!

Фрида принимается рыдать с размахом, как в вагнеровской опере. Виола вполголоса говорит Джеку: ей все время кажется, что Фрида играет спектакль. С другой стороны, Лоуренс почти все время очень мил, а в остальные моменты чудовищно невыносим. Виола и Джек идут дальше.

– Но как правило, с ним ужасно интересно! Мы, Мейнеллы, к нему очень привязались. Он пылает такой жаждой жизни, и рядом с ним кто угодно почувствует себя особенно живым. Он видит такое, что большинство людей не замечают. Птиц. Деревья. Цветы. Камни. А дети его просто обожают, хотя он никогда не балует их так, как мы, все остальные.

Когда они приходят в Рэкхэм-коттедж, Мэри оказывается уже там. Она скачет вокруг изгнанника, и фотоаппарат подпрыгивает на ремешке у нее на шее. Лоуренс осторожно держит ужа, чтобы показать Мэри. Уж длиной фута два, в продольную черную полоску. Он обвивается вокруг запястья Лоуренса, а тот улыбается, спокойный, как заправский заклинатель змей. Мэри задерживает дыхание, покрепче перехватывает камеру и тянет спуск.

Шелестят страницы…

В этот самый миг леди Оттолайн, одна из первых читательниц «Радуги» в рукописи, у себя за столом пишет Бертрану Расселу, что считает новый роман Лоуренса «слишком всецело сексуальным».


17–18 апреля.

Дэвид «Кролик» Гарнетт с приятелем по университету приехали погостить в «Колонию» почти без предупреждения. Еще только середина апреля, но жара – как в разгаре лета. Изгнанник выходит из своего хлева и видит, как эта парочка кидает монетки, играя в какую-то азартную игру на лужайке позади Уинборна. К ним присоединяются разнообразные Мейнеллы. Целое мейнелльство, как подытоживает изгнанник. Однако на фотографии, сделанной Мэри, у него совершенно спокойный и довольный вид. Ни за что не догадаешься, как он себя чувствует на самом деле.

В тот же день, раньше, из Рэкхэм-коттеджа приходила Элинор Фарджон. Мэделайн опять поселилась там на пасхальные каникулы. Герберт Фарджон, брат Элинор, и его молодая жена, Джоан, тоже гостят в коттедже. В Рэкхэме, если немножко потесниться, найдется место и для гостей, особенно сейчас, когда Перси в отлучке, в учебном лагере.

Элинор, Мэделайн, Герберт и Джоан пришли пешком все вместе. Теперь они слоняются по газонам и квадратному внутреннему полю, наслаждаясь хорошей погодой. Лоуренс припоминает – впрочем, он и не забывал, – что Джоан приходится сестрой женщине, виденной им в тот снежный день на холме Рэкхэм-Хилл. Розалинда. Роз. Розовое пламя зимы. Он видит, что эта сестра немного похожа на ту, и целенаправленно знакомится с зятем Розалинды Гербертом Фарджоном.

Вот это верный шаг.

Компания веселая, молодая. В гости приезжает жених Виолы, Мартин Секер, а также Мейтленд Рэдфорд, доктор-спаситель. Фрида бодро флиртует с обоими. Изгнанник прислушивается не к ней, а к голосу кукушки в лесу: меланхоличная, минорная нисходящая терция. Как всегда, кукование доносится словно отовсюду разом и ниоткуда.

Он смотрит, как Мейтленд наклоняется и ласково разговаривает с Сильвией, чью молодую жизнь спас. И все-таки Лоуренсу до сих пор никто не рассказал, что именно случилось в тот день. Былое словно скрыли завесой. Но примечательно, что Перси, отсутствующий отец, не выправил увольнительную из лагеря, чтобы побыть с друзьями. Какой-то отпуск ему наверняка дают. От чего прячется этот человек?

Единственные, с кем подлинно интересно общаться, – дети. Изгнанник показывает им трясогузку в саду на каменной стене, достает из кармана кулек карамелек со вкусом бренди и извиняется, что должен уйти. Он ссылается на то, что ему предстоит придумать какой-нибудь ужин для Дэвида Гарнетта и нового в «Колонии» друга Дэвида. Уинборн полон гостей, и этим двум предстоит ночевать в хлеву.

Но, оказавшись дома, изгнанник не начинает заниматься ужином. Он идет к длинному столу и берется за перо.

Дорогой Кот, когда я слушаю разговоры Дэвида и Фрэнки, то наполняюсь черной яростью: они разговаривают без конца, совершенно без конца – и никогда, ни разу не сказали ничего хорошего, ничего настоящего. Ни крошки, ни грана почтения. Я предпочел быть один. Мне нравится Дэвид Гарнетт, но с ним что-то не так. Почему он не хочет взять Элинор? Я тоскую по Италии. Иногда мне кажется, что я больше ни минуты не вынесу этой Англии этой Англии131.

Он подслушивает приватный разговор двух сестер Мейнелл, происходящий по другую сторону открытого окна. Мэделайн показывает Виоле письмо от мужа, полученное сегодня утром. Он пишет, что учеба становится все более напряженной. Он был ужасно рад повидать ее и девочек в Лондоне. Теперь его с недели на неделю должны послать на фронт. Не в Бельгию. Это ему разрешили написать, чтобы ее успокоить. Он надеется, что Моника идет на поправку и что Элис окрепла с наступлением весны. Он просит Мэделайн передать от него привет Виоле и Секеру. Он с глубоким сожалением должен сказать, что не сможет побывать в Грейтэме до отправки. Он будет тосковать по детям так, что и словами не передать, а по ней, разумеется, еще больше. Она постоянно у него в мыслях. Душой он рвется к ней, а ведь сейчас он на том же побережье, в Сифорде! Как же он будет по ту сторону Ла-Манша? Он надеется, что жена простит его отсутствие. Оно поможет ему вернуться к ней другим, лучшим человеком, хотя он уже сейчас любит ее так, что больше просто невозможно, и он знает, что она это знает.

На газоне все так же кидают монетки – орел, решка, – делают небольшие ставки, и сияющий весенний день проплывает мимо в облачке пыльцы и шмелей. Невозможно вообразить, что всего лишь через четыре дня армия кайзера выпустит на волю чудовищный ужас – хлорный газ, чтобы выгнать войска союзников из окопов… а потом открыть огонь. Вторая битва при Ипре, рукотворный апокалипсис, случится, пока яблони в Грейтэме успеют расцвести и осыпать цвет.

vii

Мэри явилась, когда они еще и завтракать не кончили. В кулаке у нее зажат пучок анемонов, надранных в лесу, – для репетитора. Сегодня утром должен состояться ее первый урок.

«Шантрапа», – подумала Фрида.

Они уселись в гостиной, и Лоуренс начал объяснять Мэри, как пишутся сочинения. Фрида на дальнем конце стола тем временем писала письма домой, в Баден-Баден, периодически забываясь и пиная ножку стола праздной ногой. Она терпеть не могла, когда ее не приглашали в чем-то участвовать.

– Миссис Уикли! – вскричал Лоуренс.

У него была привычка – в такие минуты делать вид, что он ей никто.

– Му-у-у! – беззвучно, одними губами, обиженно произнесла она в ответ.

Одинокая в деревенской глуши, она выпросила у учителя и ученицы разрешение сидеть на другом конце стола во время уроков. Она не умела быть сама по себе – одна она могла разве что подремать в теплом пятне солнечного света.

На упреки мужа она отвечала, что ей не нужна интеллектуальная жизнь: она вышла замуж за писателя, у которого интеллектуальной жизни хватит на них обоих. Ей, с другой стороны, требуются развлечения – и собеседники! Теплая компания. Неужели она слишком много хочет?

Через несколько часов, когда их соседка, Моника, сползет с постели, Фрида проплывет через двор и предложит составить соседке компанию в ежедневной автомобильной поездке с шофером.

Когда Лоренцо бывал ею доволен, то говорил друзьям, что она живет лишь одним мигом, как холеная кошка.

«Скорее, как золотая рыбка, – отпарировал однажды Котелянский. – И способность сосредоточиться у нее примерно такая же».

Что она могла на это ответить? Руссиш приятель мужа вечно презирал ее. Однако она в своем роде ничуть не менее примечательная и важная персона, чем Лоренцо. Она не стеснялась напоминать об этом его друзьям132.

В чешемском коттедже прошлой осенью, когда пошли проливные дожди, соседний утиный пруд разлился и понемногу затопил их участок. Внутри дома струи воды текли по стенам унылой кухоньки. Под места протечек подставили кастрюли и плошки, чтобы хоть как-то укротить потоп, но все тщетно. В тот день, во время потопа, Фрида, кажется, выплакала все свои слезы. Она не может быть счастлива в разлуке с детьми, рыдая, говорила она двум мужчинам.

Кот тем временем сидел и пожирал их единственный каравай хлеба и последний кусок сыра, не обращая внимания на волны вокруг щиколоток. По мере того как вода прибывала, а слезы все текли, он решил упрекнуть Фриду: «Фрида, ты оставила своих детей, чтобы выйти за Лоуренса. Выбирай теперь: или они, или он. А раз ты выбрала Лоуренса, перестань уже ныть про детей!»

Она тогда сбежала в коттедж к соседям, Кэтрин и Джеку. И оттуда послала Кэтрин под проливным дождем с известием, что не вернется. Лоренцо взорвался и накричал на Кэтрин (Фрида этого и ожидала): «Передайте Фриде, что я ее больше видеть не желаю!»

Кэтрин пожала плечами, развернулась и ушла обратно под дождь. Ее юбки уже отсырели и пропитались глиной. В тот день Кот увидел ее впервые и с тех пор, по наблюдениям Фриды, не считал за женщину ни одну женщину на свете, кроме Кэтрин Мэнсфилд.

Однако – «и здесь началось самое интересное», как написала Фрида сестре в Баден-Баден:

Всего несколько недель спустя Кэтрин сбежала от бедного милого красавчика Джека Мёрри и оставила его сломленным, с совершенно разбитым сердцем. Кэтрин считает, что Джек еще ребенок и недостаточно сформированная личность. Но вот в чем загвоздка. Она бросила Джека вовсе не ради умного, обожающего ее Котелянского – mais non![33] – а ради молодого парижского любовника!

Фрида обожала посылать сестре новейшие сплетни из жизни местного, довольно значительного богемного круга. Лоренцо часто заявлял, что не имеет никакого отношения к богеме. Фрида соглашалась, что это так – для богемы он слишком тяжело работает. Но она вполне способна постараться и обеспечить богемный имидж им обоим. Тем более что это практически не стоит усилий.

Она подняла голову от письма: Лоренцо и Мэри сердито смотрели на нее. Очевидно, она смеялась вслух.

Без излишней спешки она вернулась к письму.

Сестры Фриды подтвердили, что ее послания нынче доходят – кружным путем, через Швейцарию, хотя «их кто-то заранее заботливо вскрывает», как выразились сестры, и лишь изредка заклеивает снова. Переписку Лоуренсов, даже исходящую из захолустного Грейтэма, перехватывали. Королевская почта Британии – просто чудо эффективности, заметит Фрида в письме. Пускай соглядатаи прочитают!

Она подняла взгляд от утреннего кофе, чтобы посмотреть на мужа. Он рисовал в тетради Мэри прописи каллиграфическим почерком, чтобы она их копировала. Девочка перед ним благоговеет. Он обращается с ней не чересчур вежливо – фальшиво, издали, как большинство взрослых, – и не свысока. Он ведет себя великодушно, а вне уроков бывает просто сам собой, и с ним весело. Заметно, что он воспринимает Мэри как равную, только поменьше размером, и Мэри смотрит на дело точно так же. А ее общество ему приятно, пусть даже в ущерб работе над книгами.

Фриде же Мэри казалась скорее кобольдом, чем ребенком. С какой стати Лоренцо так живо интересуется этой девчонкой – и совершенно безразличен к трагедии оставшихся без матери трех собственных детей Фриды? Ему на них плевать! Это жестоко. По отношению к ней. По отношению к ним. Он сам жесток. Более того, этот ребенок теперь выживает Фриду из ее собственного хлева.

Но Фрида держала свое недовольство при себе. Очень важно, чтобы Лоренцо отрабатывал их хлеб и обеспечивал им крышу над головой, даже если взамен ему приходится укрощать сассекскую дикарку. К счастью, уроки, кажется, идут удачно. Если Мэри поступит, может быть, мистер Мейнелл даже выдаст Лоренцо премию наличными деньгами. Очень мило со стороны папы Мейнелла предоставить им служанку, это все хорошо, но им еще и есть нужно.

– Нам что, кулак сосать? – со слезами спросила она мужа однажды вечером.

Он указал на большой мешок чечевицы, стоящий на кухне, и заявил, не поднимая глаз от рецензируемой книги, что, когда чечевица иссякнет, как иссякают песчинки в песочных часах, он отправит Фриду собирать подножный корм на холмах Даунса, даже в непогоду. Сам он уже собрал все ягоды шиповника на много миль в округе. Теперь, холодно сказал он, очередь Фриды кормить семью.

Она схватила ближайшую подушку, чтобы приглушить рыдания.

Фрида несколько воспряла духом, узнав, что Мэри с сентября начнет ходить в школу Святого Павла для девочек в Лондоне. Ее собственные дочери, милые Барби и Эльза, ходили в ту же школу. При минимальном везении, если удастся сохранить хорошие отношения с Мейнеллами, она, осиротевшая мать, сможет посылать тайные письма дочерям через кобольда-Мэри. И впрямь: в таком суровом положении, когда она, несправедливо обойденная мать, и жестокосердный отец находятся в контрах, эта маленькая оборванка может оказаться единственной связующей нитью между Фридой и ее дорогими малютками.

Она старалась ничем не выдавать боль от разлуки с детьми. Да, она, по выражению Лоренцо, выла, но лишь когда он принимал ежевечернюю ванну, закрыв дверь в ванную комнату. Он все сильнее ревновал ее к детям, что было весьма несправедливо, и практически оставил попытки понять, какое страдание таится в ее сердце. Они опять начали ссориться – почти так же яростно, как бывало в Чешеме.

Фрида решила мыслить стратегически. Надо найти способ подкупить девчонку. Какие лакомства любят кобольды?

Кофейная чашка громко звякнула о блюдце.

– Ш-ш-ш! – хором сказали учитель и ученица.

На редкость неприятное дитя.

Лоуренс занимался диктовкой, работая над почерком и правописанием девочки.

Спускается величественно ночь,
И затихает дальняя дорога.
По ней пастух ведет своих коров,
Чтобы успеть их довести до крова133.

Это стихотворение о Грейтэме написал поэт, друг семьи, приезжавший в «Колонию» до войны. Лоренцо разругал стихи в пух и прах, но сказал, что для диктовки ребенку сойдет.

Он вычел пять баллов за то, что Мэри написала «до рога» раздельно.

– Вполне объяснимая ошибка! – выразила свое мнение Фрида, обведя широким взмахом руки окружающий их хлев. Она пыталась подольститься к кобольду, но ученица и учитель ее игнорировали.

Что поделать, она снова взяла перо и принялась писать сестре Эльзе о смерти поэта Руперта Брука.

В газетах писали, что от солнечного удара на пути в Галлиполи. Однако мы узнали от Элинор Фарджон, которая узнала от своей невестки миссис Розалинды Бэйнс, близко знакомой с Бруком по дням их общей «неоязыческой» юности, что на самом деле он умер от укуса мошкары. Заражение крови. Но такую смерть сочли чересчур позорной для красавца, солдата и поэта, поэтому официальной причиной объявили солнечный удар. Иными словами, бог Аполлон забрал его к себе – так скоро, что он даже до фронта не успел доехать. Бедный очаровательный Руперт. Меня познакомили с ним однажды в Лондоне, до войны. Знаешь, Эльза, он был такой красивый, что дух захватывало. Можно было бы ожидать, что определенных людей станут беречь от этой войны, но нет…

В письмах к матери, баронессе, у Фриды не хватало духу признаться, что ее не пускают к собственным детям. Хватит и удара, нанесенного смертью отца. Вместо этого Фрида постарается развеселить вдовствующую мать, Скотленд-Ярд и приунывшую себя – всё одним письмом.

Дорогая мамочка!

В эти печальные дни раздора и мщения я не могу не вспоминать истории, которыми когда-то развлекал нас Вильгельм – о счастливых приключениях мальчишеских лет в Виндзорском замке, в гостях у королевы, своей бабушки. О том, как он запускал ручку под юбки фрейлинам и переводил часы, чтобы напугать поваров и придворных. Я, кажется, вспоминаю, как он играл в прятки со своей няней во всей тысяче комнат. Ты помнишь, как каждый год его няня уезжала из Берлина пухлая и цветущая, а возвращалась – совершенно верно! – худая, как тень себя прежней. Вот же вредной обезьянкой он был!

Без сомнения, Вилли испытывает великую и прочную любовь к Виндзорскому замку. Он всегда считал его своим вторым домом. Разве не удивительно вспоминать, что английские монархи на самом деле Саксен-Кобурги, несмотря на придуманную дурацкую фамилию Виндзор. Сознаюсь, я не понимаю, что такое нашло на англичан. Откуда эта внезапная мода называть немецких овчарок эльзасскими? Моя душа омрачена. Разве можно отрицать истинную природу какого бы то ни было создания, будь то английский король или пес? Мне стало известно, что даже восковую персону кайзера в галерее мадам Тюссо отправили в ссылку – в пристройку возле публичных уборных. Это невыносимо. С какой стати нам воевать, если мы – одна великая, счастливая, брыластая семья?

Насколько мне известно, Вильгельм прежалостно рыдал на похоронах своего кузена короля Берти Седьмого, еще и пяти лет не прошло. Рассказывают также, что королева Мария до сих пор говорит по-английски как немка, несмотря на многочисленные уроки правильной речи. Мы должны ею гордиться, пусть даже ее, по слухам, в последнее время не выпускают на публику. Понимаешь, мамочка, они очень стараются, чтобы новая фамилия прижилась.

Вся эта война становится все более грязным делом, а ты помнишь, что я от природы не способна иметь дело с грязью. Я просто не могу об этом думать. Я вынуждена заплетать косы, чтобы не вырвать у себя все волосы.

Здесь я должна попрощаться с тобой, ибо вижу – «шпионю своим маленьким глазком», такая очаровательная английская идиома – за окном почтальона. Видя, куда адресованы мои письма, он делает ужасно несчастное лицо, но я уверяю его, что государственная служба перлюстрации работает просто великолепно – я раньше и не подозревала, на какую эффективность способна Королевская Почта Британии, и он отбывает, надлежащим образом приутешенный, в гораздо лучшем расположении духа, чем прибыл.

Вечно твоя миролюбивая дочь

Фрида

Лоренцо ставил Мэри оценки по десятибалльной системе. Каждый раз, когда она получала семерку или больше, ей разрешалось прервать урок и разучить новую песню. Петь она может, этого у нее не отнимешь, подумала Фрида. Высокий голос Лоуренса, обычно удивляющий при первом знакомстве, хорошо сливался с юным голосом Мэри, хотя у Лоуренса до сих пор хворая грудь.

Мэри бодро набросилась на песню, слишком мрачную для ее возраста. Впрочем, сама Фрида очень любила «Барбару Аллен» и охотно аккомпанировала бы учителю с ученицей на пианино, если бы они не настояли хором, чтобы она «стала невидимой» или покинула комнату. Даже в собственном хлеву с ней обращаются как с враждебной иностранкой.

Впрочем, хуже жизни в Чешеме все равно ничего быть не может. Тамошние жители заявили, что она посыпает ядом их любимые заросли черники! А потом донесли, что она мигает лампой. Подает световые сигналы цеппелинам, чтобы они могли разбомбить деревню, в которой она сама живет!

Шпионка? Никакая она не шпионка. Лоренцо – вот кто шпион. Она точно знала, к чему он клонит, задавая Мэри тему «сочинения». Сегодняшняя тема была… Рэкхэм-коттедж!

Кто бы сомневался.

Его по-прежнему занимали Перси и Мэделайн Лукас и трагедия Сильвии, девочки-калеки. Фрида наблюдала за ним со своего конца стола, притворяясь, что промокает свежие чернила на письмах. Пока девочка писала в тетрадке, он работал над книгой о Гарди. Время тянулось медленно. Фрида ненавидела молчание.

Потом темноволосое дитя-кобольд выпрямилось на табуретке-грибе и взглянуло на учителя. Он кивнул, и девочка робко, но гордо принялась читать свое сочинение.

Рэкхэм-коттедж

Коттедж очень старый, ему лет триста, но некоторые части к нему пристроили недавно: детскую для детей, спальню, ванную комнату и чулан. Там живут трое детей, а также их мать, отец и няня. Детей зовут Сильвия, Кристиана и Барбара Лукас. Еще у Барбары есть младенец-кукла. В Рэкхэм-коттедже много змей. Еще там есть маленький ручеек, и когда я там играю, мы копаем в саду и находим мусор, который давным-давно зарывали люди, например битые черепки из стародавних времен. Однажды мы нашли монету, но когда хотели купить на нее тянучек, в лавке ее не взяли.

Их отец солдат, он высокий, у него светлые волосы, и когда идет дождь, он учит нас народным песням. Вчера он приходил в отпуск из армейского лагеря, чтобы посмотреть на свой сад, который вырастил сам, очень цветочный. Там красивый газон с ежиками по утрам, когда на траве роса, и яблоней в середине.

Сильвия порезала коленку серпом – не в прошлое лето, а в лето перед этим, когда ей было шесть. Иногда мы все вместе ищем змей, чтобы напужать няню…

– Напугать.

– А, да. – Мэри откинула волосы со лба и облизала губы.

Сильвия и ее сестры искали змей, чтобы напугать няню. Роберт и Сайсли Нельсон тоже играли. Роберт, Сайсли и их родители приехали в гости в Рэкхэм. Сайсли очень много визжит. Она боится змей. Когда она закричала очень громко, Сильвия побежала посмотреть. Потом всюду была кровь. В высокой траве лежал серп. Сильвия совсем не кричала. Она только очень побледнела и дрожала. Ее мама – это тетя Мэделайн – сказала, что Сильвия очень храбрая. Сильвии пришлось переменить платье и намотать повязку. Потом мы все поехали в Сторрингтон. Доктор в Сторрингтоне дал Сильвии повязку побольше и кулек карамелек.

На следующий день тетя Виола сказала маме, что у Сильвии температура. Тетя Виола пришла в Рэкхэм и играла на пианино, чтобы Сильвия подпевала. Сильвии давали тапиоку на сладкое. Иногда она плакала, потому что нога очень болела. Пришел еще один доктор, друг тети Виолы. Они были в походе, но дальше не пошли. Потом приехал особый автомобиль, чтобы забрать Сильвию. Кристиана сказала, что доктор в Лондоне чуть не отрезал Сильвии ногу. Но все-таки не отрезал. Сильвия лежала в больнице в Лондоне много месяцев. Бабушка писала ей письма, чтобы подбодрить. Я помогала. Мы писали: «Дорогая, дорогая, бесценная госпожа Хромоножка». Теперь Сильвия ходит медленнее всех, но может бегать, если подпрыгивать. Ей приходится носить железку, которую ей разрешают снимать только на ночь и когда мы ходим в Квелл купаться134.

Она подняла голову:

– Конец.

Изгнанник слушал с серьезным лицом. Фрида смотрела, как он взял тетрадь и сам перечитал написанное. Он скрещивал и выпрямлял ноги. Снял колпачок с самописки и сделал несколько поправок.

– Семерка? – спросила девочка.

Фрида тоже ждала. Девочка вечно получала семерки. Достаточно, чтобы поощрить, но не слишком много, а то она решит, что можно не стараться.

Фрида следила за лицом мужа.

– Мистер Лоуренс? – окликнула Мэри.

Первозданный дух этих диких мест проникал ему в сердце – тоска по старым богам, старым, утраченным вожделениям; вожделения, тлеющие в холодной крови молниеносных змей, которые с шипением устремлялись в сторону у него из-под ног; таинство кровавых жертвоприношений – все, утраченной ныне силы, ощущения первобытных обитателей этих мест, чьими страстями воздух здесь был насыщен с тех стародавних времен, когда сюда еще не приходили римляне. Воздух, насыщенный забытыми темными страстями. Незримое присутствие змей135.

Он сморгнул и объявил:

– Восьмерка.

Мэри захлопала в ладоши.

Фрида откинулась на спинку стула, прищурившись. Как скоро он спросит в лоб про Персиваля Лукаса?

Его сотряс приступ кашля. И тут же:

– А я и не знал, что отец Сильвии приезжал вчера. – Он вернул сочинение Мэри и встал, держась за ребра. – Заварю-ка я чаю.

Девочка смотрела ему в спину:

– А можно я…

– Можно мне, – поправил он.

– Спеть песню про президента? Я ее уже выучила.

– Можно, если ты запишешь по памяти его историю, которую я тебе рассказывал. У тебя есть пять минут. Представь себе, что это вопрос на письменном экзамене в школу Святого Павла.

Мэри взяла карандаш и заскользила грифелем по странице.

Лоуренс на кухне рассеянно открывал и закрывал дверцы шкафчиков, думая о другом.

Фрида прекрасно знала, о чем именно.

– А миссис Маккинли носила траур? – окликнула девочка, проверяя факты.

– Конечно. – Он стоял в дверном проеме, вытирая полотенцем чайную чашку. – Четыре минуты!

Мэри вычеркнула строчку и продолжала писать.

– Время истекло. Положи карандаш.

Он вернулся к столу, неся разномастные чашки.

– А мистер Лукас все еще в Рэкхэме? – спросил он как бы между делом.

Фрида смотрела на него. Шпион, шпион, шпион.

Кобольд покачал головой:

– Нет. Моя двоюродная сестра Кристиана сказала, что ему нужно было обратно в армию. Выполнять свой долг и служить Англии. Я рада, что ты не выполняешь свой, а живешь у нас.

Лоуренс расставлял на столе чашки и кувшин с молоком, и Фрида чувствовала добела раскаленное молчание. Пока муж садился на место, она прямо видела, как все это переваривается у него в мозгу. Беспечно брошенный серп. Сад, в котором всегда играли дети. Ненависть к тому, кто сбежал на войну.

Мэри выбрала самую яркую чашку. Потом набрала воздуху и принялась быстро читать.

Мистер Маккинли был двадцать пятым президентом Соединенных Штатов Америки. Он был добрый человек, миссис Маккинли его любила, и большинство людей считало, что он хороший парень. Однажды в тысяча девятьсот первом году он поехал в город Буффало. Пока он приветствовал людей на митинге, один человек по фамилии Шолгош, архист…

– Анархист.

Она ухмыльнулась и закивала.

…анархист, выстрелил в президента из револьвера «айвер-джонсон». И тот упал. Первая пуля отскочила у него от пуговицы жилета, но вторая пронзила его. Его помчали на поезде в Вашингтон, округ Колумбия, но врачи не смогли его спасти. Миссис Маккинли плакала так, что глаза у нее покраснели и распухли. Она очень грустила и закрыла лицо черной вуалью. Шолгоша поймали и посадили в тюрьму Синг-Синг. Это название звучит, как будто она в Китае, но на самом деле она в штате Нью-Йорк. Народ Америки ненавидел убийцу и не хотел его выпускать под залог ни за какие деньги. После того дня важные люди в Вашингтоне согласились, что президента нужно всегда охранять, чтобы никто больше в него не стрелял136.

Она закрыла тетрадь и разразилась песней, болтая ногами под столом:

Ну-ка, детки, вот вам новость, не поверите, поди,
После папочкиной смерти пенсия ждет впереди…
В Вашингтон из Буффало
Поезд едет, поспешает, на каждой станции свистит:
Мистер Маккинли умирает,
Мистер Маккинли умирает:
Анархистом он убит!
Ну и время, ну и время…
Эй, мерзавец, посмотри-ка, посмотри, что натворил:
Мистер Маккинли умирает,
Мистер Маккинли умирает:
Это ты его убил.
Я везу его домой, в Вашингтон, в Вашингтон…
Доктор осмотрел больного, строго смотрит сквозь пенсне:
«Мистер Маккинли умирает, мистер Маккинли умирает,
К сожаленью, верьте мне».

Она повернулась на стуле и рассердилась на учителя:

– Ты не поёшь!

Он любил эту песню не меньше, чем она.

Но девочка почему-то не запела снова. Она вгляделась в лицо учителя – без опаски, пристально, как свойственно детям.

– Ты что, болеешь? – спросила она. И нахмурилась, заметив, как он держится за ребра. Потом нырнула под стол, чтобы рассмотреть его ноги, словно гадая, не проглядела ли что-нибудь. – Или ты калека?

viii

Он раздвинул бело-голубые занавески в гостиной и протер запотевшее стекло. В саду обнаружилась Сильвия, хромая дочь Мэделайн и Перси. Она прыгала, радуясь яблоневому цвету, рвала его горстями и набивала карманы пальто.

Мэри упомянула, что Сильвия приходит в себя после кори – переболела она нетяжело, но все равно живет сейчас в Уинборне с матерью, пока ей не будет безопасно вернуться к сестрам в Лондон. Лицо девочки над зеленым бархатным воротником пальто было бледное, осунувшееся, но она прыгала вокруг Старой Яблони яростно, как пират.

Изгнанник уселся за длинный стол так, чтобы хорошо видеть происходящее в саду. На столе громоздилась мешанина кистей и красок. Лоуренс расписывал кухонные горшки и кувшины Виолы яркими полосами и пятнами. Время от времени он поднимал голову от работы и поглядывал на Сильвию. Как упорно она осаждает это дерево.

Должно быть, мать или гувернантка выпустили ее подышать воздухом. Через каждые две-три горсти яблоневого цвета, ухваченные с ветвей, она теряла равновесие и падала, иногда на спину. Железная скоба мешала, но Сильвия упорно поднималась на ноги.

Она только чудом выжила после несчастного случая с серпом. Ей было всего шесть лет, и порез на ноге перешел в заражение крови, затронувшее кость. Ногу чуть не ампутировали. В конце концов девочка осталась жива и ногу сохранили, но те несколько недель, как рассказывала Мэделайн, были совершенно отчаянными, а потом девочка долго выздоравливала.

Больше Мэделайн ничего не сказала.

Он смотрел, как Сильвия снова поднимается на ноги, пусть и неловко, хватается за старый узловатый ствол, тянется все выше, словно она – луковица белого гиацинта в банке для выгонки, посылает вверх тоненький побег – самое себя. Солнечный свет путался в соломенных волосах. Яблоневый цвет осыпал ее. Она была прекрасна, когда прыгала: она была сама поэзия, эта малютка137. Однако будь она колченогим ягненком в поле, ее расклевали бы вороны.

Она, старший ребенок Лукасов, сильнее всего походила на отца, и, по словам Виолы, дочь и отец были очень близки. Мэделайн тоже очень милая женщина, слишком носится с детьми, но такова сейчас мода среди английского среднего класса. Мать она добросердечная, но при этом полностью владеет собой, чем приятно выделяется. Как будто, осознав, что старшая дочь может умереть, Мэделайн постигла полную меру жизни и теперь это знание останется с ней навсегда. В отличие от многочисленных братьев и сестер, Мэделайн, кажется, не строила из себя творческого человека и тем еще больше нравилась изгнаннику. Она была верна только жизни и своему Богу, и ее переполняла любовь абсолютно честного сорта.

Официально брошенной женой считалась Моника, но Лоуренсу пришло в голову, что Мэделайн ведь тоже бросил муж, Лукас, и, может быть, даже более внезапно, чем Монику – доктор Салиби, «измеритель черепов», как прозвал его про себя Лоуренс.

Как Мэделайн гордо объяснила им с Фридой сегодня за утренним кофе на свежем воздухе, Перси недавно произвели в офицеры и присвоили чин младшего лейтенанта. Потому его и перевели в Сифорд, совсем рядом, на побережье – на офицерские курсы. Мэделайн сказала, что виделась с ним, но очень недолго, на прошлой неделе, в Рэкхэм-коттедже.

Фрида заметила, что муж подался вперед со своей стороны стола:

– Неужели?

Мэделайн, счастливо улыбаясь, продолжала: только по чистой случайности она оказалась в коттедже, когда часть Перси перебрасывали по близлежащей лесовозной дороге. Подчиненные солдаты использовали лес, который рубили в здешних местах, под мишени, и Перси уговорил командира сделать привал на полчаса – только для того, чтобы побежать напрямик через лес к ней. Свидание вышло с горечью, сказала Мэделайн. Перси пробыл дома всего несколько минут, и ему нужно было уже бежать обратно, чтобы не отстать от колонны.

В Сифорде он испытывает танталовы муки – так близко к семье, но в увольнение уйти не может. Это всё его новые обязанности, объяснила она. Звание младшего лейтенанта – большой шаг вперед. А ведь он был бы так счастлив познакомиться с ними, новыми обитателями «Колонии». Он сам лишен литературного дара, но, заверила их Мэделайн, обожает читать книги.

Мэделайн налила им кофе из серебряного кофейника матери. Фрида потянулась к Мэделайн и взяла ее за руку, отчего бедняжка уронила щипцы для сахара.

– О дорогая моя, – Фрида сочувственно склонила голову, – насколько же вам трудно!

Изгнанник отвел глаза – вроде бы из вежливости, чтобы не мешать откровенному выражению подобающих женам чувств. На самом деле его коробило от фальшивого лицедейства Фриды.

Он подумал: возможно, Мэделайн испытывает облегчение оттого, что Перси наконец обрел какое-то дело и «обязанности». В конце концов, разве не проще ей сейчас говорить о его военной службе, чем раньше – рассказывать о его увлечении садом, каталогизацией народных песен или палочками и бубенцами – аксессуарами «морриса»?

У него не было профессии, он ничего не зарабатывал. Зато умел толковать о литературе и музыке, горячо увлекался народными мелодиями, собирая народные песни и танцы, изучая тонкости морриса и старых английских обрядов.

Разве не проще быть женой ушедшего в армию младшего лейтенанта, чем просыпаться каждое утро рядом с бездельником?

Мэделайн, как и ее родители, не верила в моральную оправданность этой войны, но, похоже, не слишком огорчилась, что война забрала у нее мужа. Душа ее ожесточилась против него, застыла металлом, вечно отталкивая его прочь, прочь138. В сущности, изгнанник подозревал, что в глубине души Мэделайн рада отсутствию мужа; рада, что он приобретает более четкие очертания в окружающем мире; рада, что он наконец сравняется с ней силой. То, что она публично оплакивает разлуку с ним, ничего не значит. Лоуренс сделал вывод, что интимная жизнь супругов сильно выиграла от решения Персиваля Лукаса выйти на большую дорогу жизни.

Даже Виола, глубоко преданная зятю, обиняками дала понять: Мэделайн была так расторопна и деловита в домашнем хозяйстве, что Перси, «сама кротость и доброта», оказался совершенно лишним. Ее страсть постепенно кристаллизовалась в недовольство. Ей хотелось от него каких-то результатов, плодов труда, нового активного вклада в мужском мире139 Эти слова из рассказа, действие которого происходит в Грейтэме, в то утро были неизвестны даже их автору, но он продолжал наблюдать внутренним оком.

Персиваль Лукас, по всеобщему мнению, был совершенно не военным человеком, и все же бросился в бой – совершенно нелепо, причем в первый же день. Зачем, как не ради того, чтобы сделать приятное жене, обручившись с «достойным мужчины» уделом?

Безумие. Ну какое ощущение цели можно обрести в этой фальшивой насквозь войне? Перси Лукас был потерянным человеком, человеком-шифровкой, а тайное всегда становится явным.

За что он готов постоять? Она начинала с необычного уважения к мужу. Но постепенно разочарование возобладало у нее в душе. Он был полон странной неопределенности140. Война не могла придать Персивалю Лукасу никакой новой души, нового мужества. Если смотреть правде в глаза, он бросил жену и детей вместо того, чтобы освоить какую-нибудь профессию и работать, кормить семью.

А еще эта история с серпом.

И железной скобой на ноге девочки.

Изгнанник промолчал. Пускай Фрида болтает себе дальше. «И вообще, дорогая, зачем нужен дома мужчина – под ногами путаться?»

Изгнанник не стал говорить, что у них в семье именно он выполняет бо`льшую часть дел – как по дому, так и по двору, шитье, малярные и столярные работы – и что, строго говоря, это Фрида путается у него под ногами, особенно с ее манерой растянуться на полу или газоне, чтобы дремать или просто валяться.

Лоуренс попивал кофе. Он был хорошо знаком с собственными закоулками мысли и извивами сознания. Как он ненавидит хорошего человека Персиваля Лукаса! Он не обманывался на этот счет. И как болеет душой за сломанный зеленый росток – девочку, что прыгала за яблоневым цветом. Персиваль Лукас ее не стоит. Но продолжение человеческого рода имеет мало общего с естественной справедливостью.

Фрида родила своему профессору троих. А где его, Лоуренса, дети? Он был уверен в одном: когда у него появятся свои дети, он не бросит их так же легко, как Лукас бросил своих. И еще ему хватит ума не оставлять острый серп там, где они играют.

Он оглядывал угодья Уинборна. Ранним утром плодовый сад еще покрывала тень, но задний газон светился ромашками и лютиками. Изгнанник отмахнулся от пчелы. Ландыши распустились рано, сразу после апрельского приступа жары. Ряды цветов, похожих на короны, были белы и совершенны, как рядки младенческих зубиков.

Появилась Мэри с фотоаппаратом. Изгнанник смотрел, как она сжимает камеру у пояса, выбирая кадр, обрамляющий троих взрослых у чайного стола под открытым небом, под майским солнцем. Он взглянул прямо в объектив и, редкий случай, улыбнулся, потому что Мэри предана ему и, если уж говорить начистоту, учить ее приятно. Она умный ребенок и, более того, хороший собеседник – высшая из всех возможных похвал для кого угодно, невзирая на возраст.

Но улыбка пропала втуне: любимый «Брауни» падал на траву. Этот снимок никогда не будет сделан. Мэри уже бежала – бежала со всех ног в сторону плодового сада.

Мэделайн обернулась, удивленная суматохой. Потом вскочила на ноги и подобрала юбки.

– Дядя Перси! – вопила Мэри, размахивая высоко поднятой рукой. – Сюда! Мы здесь!

Неблагонадежный элемент

i

Агент Мел Хардинг явился к Гуверу на дом ровно в восемь утра. В ту ночь он почти не спал. Рейс из Джоппы накануне вечером задержался. Гостиница, снятая за казенный счет, была, конечно, дешевая, стены как бумага. Хардинг заплатил портье кучу денег – уже из своего кармана, – чтобы к утру отгладили костюм и галстук, рубашку постирали и накрахмалили. Над головой всю ночь стучал будильник, как дятел. В пять утра Хардинг, поняв, что все равно не уснуть, встал подстричь ногти и вычистить под ними булавкой из швейного набора, которым был укомплектован номер. Рассказывали, что Гувер часто проверяет.

Утро принесло вселенский потоп света. Кроны деревьев пышно зеленели – весна в Вашингтоне приходит намного раньше, чем в Монтане. Хардингу казалось, что он недостоин такой роскоши. И в то же время было странно, что он не в Джоппе, а где-то еще. Он привык к тамошней узости. Он практически жил в четырех фанерных стенах офиса и обычно не осознавал, какую большую часть своего времени тратит на грязцу жизни в маленьком городе: на то, чтобы засечь ее, отследить, составить и отправить всё те же привычные отчеты – из недели в неделю, из месяца в месяц.

По совести сказать, в основном со всем этим разбиралась местная полиция: кражи машин (их, как правило, подростки брали покататься и потом бросали); бутлегеры и жулики; заезжие мошенники под личиной проповедников. Ему не удалось найти в Джоппе ни единого коммуниста, ни даже, скажем, обыкновенных неблагонадежных элементов, задумавших сорвать приходской пикник. Всякая ерунда, попросту не стоящая внимания Бюро. Предполагаемая подпольная сеть сбыта порнографии оказалась всего лишь еженедельной игрой в покер по пятницам у кого-то дома, где после игры смотрели кино для взрослых. Хардинг расследовал, не ведет ли местное казино делишки за пределами штата. Он случайно наткнулся на ферму, где растили марихуану. Он прощупывал почву по трем местным семьям, задумавшим перебраться в Канаду. С чего бы это они? Он разобрался с двумя убийствами (домашнее насилие) и несколькими случаями уклонения от налогов. Джоппа – это вам не Нью-Йорк.

На тихой улочке, где жил Гувер, каждый свежий лист мерцал зеленым огоньком, словно язык весеннего пламени Пятидесятницы, вещающий на частоте, уже неслышимой для Хардинга. Мальчиком он любил эту историю из Писания – про языки пламени, сошедшие с неба на апостолов. Ему вообще нравились многие из историй, которые они с матерью слушали со своей боковой скамьи в самой глубине церкви. Мать всегда старалась не привлекать внимания – не хотела, чтобы кто-нибудь опять начал расспрашивать об отце ее ребенка.

Она маскировалась так хорошо и так долго, что в конце концов почти исчезла. Столько разного врала о местонахождении мужа, что сама запуталась. Даже сын иногда путал вранье и фантазии матери с подлинными событиями. Семья постоянно переезжала – с одной дешевой квартиры на другую, еще более дешевую. Мать мыла полы – сперва у частнопрактикующих дантистов и других врачей, а потом, когда годы взяли свое, – в прачечных самообслуживания и общественных уборных.

Тем весенним утром, пока Мел шагал к дому Гувера, весь мир казался вымытым дочиста. Пусть Хардингу больше не быть частью этого мира, он имеет право хотя бы смотреть на него и поднимать лицо к солнцу нового дня.

Он вылез из такси за две улицы от цели, чтобы размять ноги и успокоиться немножко. Его экзема опять разыгралась, язвы на руках мокли и кровоточили. «Тонко чувствующий», говорила, бывало, мать, когда он фотографировал или разглядывал картинки в ее журналах. Она смотрела на него, как на невиданный экспонат, разновидность мужчины, какая ей в жизни не попадалась. «Ты у меня тонко чувствующий».

Подметка прилипла к тротуару. Жвачка. Конечно, именно сегодня. Он уселся на бордюр тротуара, подобрал камешек и принялся счищать с подошвы розовую дрянь. Кобура больно упиралась в бедро. Он уже успел вспотеть – единственный человек в наглухо застегнутом пиджачном костюме в жаркую пятницу в начале июня.

Он чувствовал, что притягивает чужие взгляды – даже несмотря на шляпу и чемоданчик, реквизит бизнесмена. Он не отец семейства, спешащий на работу, не муж, поцеловавший жену в дверях на прощание. Мимо шли дети в школу – девочки в юбочках и белых гольфах, мальчики с набриолиненными чубами, пришпиленными галстуками и слишком большими зубами, внезапно переросшими хозяина.

Согласно легенде, Гувер еще в молодости удалил себе все зубы и заменил «идеальными» вставными. Все равно он никогда не улыбался на фотографиях – ни на тех, что делали для внутренних целей Бюро, ни для прессы, ни даже в тот раз, когда он снялся вместе с Ширли Темпл в зените ее славы, после того как она сыграла Хайди[34]. Рассказывали, что этот снимок стоит в позолоченной рамке у него на столе – там, где другие сотрудники держат фото жен и детей.

Чем больше Гувер толстел, тем сильней у него отвисали брыли и тем старательней он имитировал простого и скромного трудягу, рядового сотрудника Бюро. В редких случаях его лицо вроде бы смягчалось, – вероятно, сам Гувер считал это выражение благосклонным, отеческим, но оно как-то не убеждало. Достаточно было заглянуть в глаза. Через них смотрел мозг, который неустанно работал – оценивал, вычислял, перемалывал, и на фотографиях эти глаза выходили плоскими, тусклыми, как пистоны на картонной полоске – черные лепешечки пороха, готовые взорваться.

Год назад – в тот день, когда все рухнуло, – Хардинга только что перевели с повышением из Нью-Йоркского оперативного отделения в Вашингтонское. Присвоили звание управляющего оперативного сотрудника. Награда за двенадцать лет тяжкого труда. Он не был прирожденным агентом, в отличие от многих сослуживцев, но хотя бы ловко управлялся со всякими техническими штучками. Лаба все время снабжала агентов новым оборудованием, и оно требовало сноровки.

Он не прослужил в Вашингтоне и месяца, когда тамошний ООС Говард Джонсон послал его в отель «Мейфлауэр» доставить аналитику. Такое ему дали задание. Гувер с нетерпением ждал результатов аналитики из лабы в Нью-Йорке. Проще простого. Так сказали Хардингу. Отель располагался на Коннектикут-стрит.

В вашингтонском оперативном отделении все знали, что Гувер и Толсон – Директор и его заместитель – ежедневно в полдень обедают в отеле «Мейфлауэр». Они занимали укромный столик в углу. Их любимые позиции в меню, похоже, были известны всем сотрудникам отделения. Директор и замдиректора заказывали почти всегда одно и то же. Грибной суп-пюре, и побольше крекеров. Поджаренные сэндвичи с индейкой, беконом и сыром, пронзенные зубочисткой, с соленым огурцом. Горячий, как кипяток, кофе. На десерт – консервированная смесь фруктов. В порции Гувера обязательно должна быть коктейльная вишня, иначе он отошлет блюдо обратно на кухню.

Первое, что поразило Хардинга в тот день, – Толсон сидел не на стуле через стол от Гувера, как можно было бы ожидать, а бок о бок с ним на красной банкетке. Тут надо было сразу разворачиваться и уносить ноги. Уже тогда Хардингу следовало сообразить, что над ним нехорошо подшутили. Но он был глуп – горел желанием выслужиться, произвести впечатление, словно какой-нибудь сопливый стажер. Он видел, как Гувер улыбается Толсону, и по дурости решил, что это значит – они расслаблены, ничем не заняты, и сейчас как раз удачное время, чтобы к ним подойти.

Он приблизился к их столику и полез за отчетом, с которым его прислали. С тем же успехом он мог быть официантом, подошедшим долить кофе в чашки. Гувер и Толсон не сочли нужным обратить на него внимание. Кто бы это ни был, он незначителен. Обслуга ресторана, хорошо вышколенная, знала, что публику к этим двоим пускать нельзя. Гувер был давним клиентом, и ресторан заслужил его доверие.

Двое за столиком продолжали разговаривать – тихо, сблизив головы. Хардинг завозился с портфелем-дипломатом. Он откинул центральную защелку, отпер ключом каждый из замочков по сторонам, прежде чем открыть и их. Но черт возьми, ничего не случилось. Ничего. Защелки не открылись. Он подпер портфель бедром, убрал с дороги ремень и принялся нажимать все, что можно.

Лишь подойдя ближе – настолько, чтобы учуять тошнотворный запах, исходящий от грибного супа, – он увидел. Маленькая пухлая ручка Гувера сжимала руку Толсона. Директор слегка поглаживал большим пальцем кисть заместителя.

Тут Хардинг вспомнил – боже, какое невыразимое облегчение, – что замки у портфеля фальшивые, а ключ – просто болванка. У чемоданчика нет обычного основного отделения – только второе дно, где спрятан отчет, а оно открывается кнопкой на исподней стороне.

То была последняя новинка, разработанная в Лаборатории для особых нужд Бюро. Там выпускали и зонтики с полыми ручками, скрывающими фотоаппарат, – Хардингу еще не довелось попробовать такую в деле – самописки с крохотными жучками, ботинки с полыми каблуками для хранения сообщений и микрофоны, вшитые в галстук. У нового чемоданчика, кроме фальшивого дна, был еще миниатюрный фотоаппарат в боковом отсеке. Объектив закрыт ремнем, который при фотографировании нужно отодвигать в сторону. В лабе делали и аналогичные сумочки для агентов-женщин, которых в Бюро было немного. Им доверяли работу в койке, но к обычной агентурной деятельности не допускали. И не допустят, пока Бюро возглавляет Гувер.

Хардинг поначалу надеялся, что ему дадут на испытание особые наручные часы – от них шел в рукаве скрытый провод к маленькому аккуратненькому катушечному магнитофону. Но когда ответственный оперативный сотрудник, глава вашингтонского отдела Бюро Говард Джонсон, попросил Хардинга доставить отчет, чемоданчик, который он в это время испытывал, подошел как нельзя лучше – отлично выделанная кожа, качество, достойное профессионала. Только в ответственный момент в отеле «Мейфлауэр» у Хардинга на нервной почве отказали мозги.

Гувер поднял взгляд – туманный, почти мечтательный. Потом – словно по незаметной команде гипнотизера – моргнул. Темные глаза тусклы, как старинные монеты, но прикрыты густыми черными ресницами, – должно быть, в детстве над ним умилялись матери и бездетные женщины.

Хардинг чувствовал, как под мышками проступают круги горячего пота. Он не хотел смотреть, как эти двое милуются под столом. Он хотел только сделать свою работу, продемонстрировать старание и унести ноги. Он шарил в поисках кнопки, а мысленно словно падал, крутясь в невесомости. Наконец кнопка нашлась и фальшивое дно чемоданчика открылось. Слава тебе господи.

– Сэр! – Он вручил директору запечатанный отчет.

На самом деле он хотел сказать, что ему все равно. Пофиг. Живи и давай жить другим. Он никто, и их дела – не его дело. Каждому свое. Он твердо верил в этот принцип. Кто он такой, чтобы судить? Он никогда никого не судит – не в последнюю очередь потому, что сам всюду чужой.

Но сказать было нечего.

Гувер медленно подался вперед – едва-едва, словно мелочи вроде агента Хардинга мог уделить лишь бесконечно малое усилие. Той же рукой, что секунду назад гладила кисть Толсона, Гувер принял коричневый конверт. Не взглянув Хардингу в лицо. Вместо этого он смотрел мимо или даже сквозь. Потом ухватил горсть крекеров из вазочки.

Толсон протянул руку и взял со стола стакан с водой. Звякнули кубики льда. Гувер не спросил ни имени агента, ни звания, ни к какому отделению он принадлежит. И вообще почти не прервал речь, обращенную к заместителю.

– Свободен, – сказал Гувер и принялся ломать себе в суп захваченную щедрую порцию крекеров.

К концу дня Хардинг действительно оказался свободен. От вашингтонского офиса.

Его послали в Джоппу.

В Вашингтоне он проработал в общей сложности восемнадцать дней. Ему предстояло быть единственным агентом в Джоппе и единолично возглавлять тамошнее отделение – такое маленькое, что в Бюро решили: оно не требует руководства ответственного оперативного сотрудника. С переводом в Джоппу Хардинга понизили в звании до старшего сотрудника.

Для сорокалетнего агента, прослужившего в Бюро двенадцать лет – он поступил на учебные курсы сразу после демобилизации, – это было символическим унижением. Звание старшего оперативного сотрудника вполне могло бы называться «старший помощник младшего дворника». Оно играло роль позорного клейма, бумажки, которую шутники-школьники незаметно цепляют жертве на спину. Оно сообщало всему Бюро, что ты дожил до седых волос и ничего не достиг.


Дверь открыла Энни, горничная. Она провела Хардинга в столовую, где Гувер сидел в одиночку за длинным обеденным столом, выковыривая остатки сваренного вкрутую яйца из фарфоровой подставки. Сервировочную подложку усеяли кусочки скорлупы, а рубаху Гувера – крошки желтка. Отглаженный голубой пиджак от костюма висел на спинке стула.

Энни забрала у Гувера тарелку, по-матерински укоризненно цокнув языком при виде раскиданной скорлупы и недоеденных корок от поджаренного хлеба. Отнесла грязную тарелку на кухню, вернулась, отцепила полотняную салфетку, повязанную на шее Гувера наподобие слюнявчика, и осторожно отряхнула рубашку, а он только по-детски покорно улыбался ей снизу вверх. Затем Энни поставила перед ним апельсин, кроваво-оранжевый королек, на десертной тарелке, и улыбка Гувера загустела от удовольствия. Хардинг первый раз в жизни увидел во рту Директора проблеск белого пластика вставных челюстей.

Энни спросила Хардинга, не желает ли он кофе, но Гувер сказал: «Спасибо, больше ничего не нужно» – и только попросил ее задвинуть за собой скользящую дверь.

Сейчас начнется ритуальное макание в грязь. Именно для этого использовалось время завтрака в доме Гувера: «дисциплинарное воздействие» в случаях, когда свидетели не нужны.

– Что у тебя с руками?

– Небольшое кожное раздражение, сэр. – Хардинг глядел прямо перед собой, в стену поверх головы Гувера, по-военному.

– Непохоже, что небольшое. Выглядит омерзительно. Как будто ты подцепил какую-нибудь гадость, когда лазил какой-нибудь шлюхе в… – Он замолчал, услышав, что Энни вышла из кухни, и смахнул крошки со скатерти. – Болит?

Чего Хардинг не ожидал, так это проявления заботы.

– Требует ухода, сэр.

– Тебе нравится эта картина?

Хардинг захлопал глазами. Он не заметил никакой картины. Пока Энни вела его через гостиную в столовую, он успел увидеть на стенах только набитые чучельником головы зверей со стеклянными глазами.

Теперь он разглядел картину на стене над головой Гувера. Простой пейзаж маслом – судя по всему, вид горной деревушки в Швейцарии. Неплохо написанный, но любительский, похоже.

– Да, сэр, нравится. Очень красивая.

Гувер отложил чайную ложечку, которой только что ел яйцо. Улыбка застыла, как столбнячная гримаса.

– Это раскраска по номерам. Эйзенхауэр нас организовал несколько лет назад. Он пишет маслом, знаешь ли. Такое у него увлечение. Он раздал готовые наборы для раскраски избранным сотрудникам. И потом даже устроил выставку этих работ в Белом доме. – Гувер развернулся на стуле, чтобы полюбоваться собственным творением. – Знаешь, я и не подозревал, что так отлично рисую. Наверняка ты не догадался, что это моя работа.

– Нет, сэр, не догадался.

Гувер склонил голову набок – почти с юмором.

– Мне нравится, что на этой картине все очень чистое, как будто из кирхи сейчас выйдет сама Хайди. Понимаешь, о чем я? Ни одной козы кругом, ни одной коровы, никто не насрет. И людей нет. И все такое неподвижное. Как будто застыло на морозе. Я думаю, мне бы понравилась Швейцария. Остальная Европа – нет. Там все еще разруха после войны. Только Швейцария. Судя по тому, что мне рассказывали, там хорошо. Аккуратно. Организованно. Много красивых пейзажей. Чисто. Ты знаешь, что у меня тут? – Он широко взмахнул рукой, как бы обводя весь дом. – Система фильтрации воздуха. Она отстреливает на лету ядовитые частицы, невидимые глазу.

Он потянулся к письменному столу за спиной, достал из ящика фотографическое достижение Хардинга и уронил на обеденный стол перед собой.

– Поймали на горячем, – сказал Гувер. Лицо его было непроницаемо, голос лишен всякого выражения.

«Ничего не говори от себя, только отвечай на вопросы».

Гувер подался вперед и постучал коротким толстым пальцем по снимку – по лицу миссис Кеннеди, по книге в ее руках:

– Что скажешь, я прав?

– Да, надо полагать, что так, сэр.

Хардингу уже стало ее жалко. Но чего она ожидала, черт побери? Явилась на слушание по поводу запрещенной книги – а ему позарез нужно выбраться из Джоппы.

– Да, говоришь?

– Да, сэр. Я очень удивился, увидев ее там в тот день. – Он решил рискнуть. – Похоже, ей очень нравится эта кни…

Гувер схватил апельсин с тарелки и швырнул в него. Хардинг едва успел поймать апельсин на лету, чтобы тот не разбил лампу.

– Тебя! – выплюнул Гувер. – Не ее. Тебя поймали на горячем. Ты сам на себя донес, недоделок тупой.

У Хардинга похолодела шея.

– Сэр?

Гувер кивнул на апельсин у него в руке:

– Почисти.

Пальцы плохо слушались. Он никак не мог подцепить шкурку, чтобы начать ее отдирать. Только что остриженные ногти были слишком коротки. Наконец шкурка лопнула, и сок потек, как кислота, на руку, на раздраженную, изъязвленную кожу.

– Ешь. – Гувер смотрел, как Хардинг кладет дольку апельсина в рот. – Он вкусный, сочный. Верно?

Хардинг отделил еще дольку. Красный сок брызнул на крахмальную белую рубашку. С рук капало, сок тек за манжеты, на экземные болячки внутренней стороны запястий.

– Тебе велели отснять и записать слушание на главпочтамте в Нью-Йорке. Тебе велели следить за Барни Россетом и его дружками-издателями, сраными коммуняками. Тебе не велели фотографировать молодую красивую жену сенатора, члена конгресса, правящего нашей страной.

– Нет, сэр.

Фотография прелестного, застигнутого врасплох лица миссис Кеннеди лежала на столе между ними. Хардинг устыдился – не того, что вышел за рамки приказа, а того, что щелкнул ее, подстрелил, как дичь. Фотоаппаратом можно украсть душу, и он украл ее душу и отдал Гуверу.

– Этим заданием мы дали тебе возможность чему-то научиться. Мы дали тебе шанс понаблюдать за Россетом. Но ты не мог просто взять и выполнить приказ. Тебя просили думать самостоятельно?

– Нет, сэр.

Он сел в лужу. Он застрянет в Джоппе еще минимум на год. А может, и навсегда. Более того: теперь он как никогда прежде будет в поле зрения Гувера, а это место неуютное.

Гувер снова постучал пальцем по лицу женщины на фото:

– Что, приятно было на нее дрочить?

Хардинг от неожиданности проглотил дольку апельсина целиком.

– Я задал вопрос.

– Нет, сэр.

– Почему нет? – Гувер откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди, словно приготовился смотреть интересный спектакль. – Что с тобой не так? Красивая женщина. Откровенное фото…

Он замолчал, и последние слова как бы повисли в воздухе. И продолжил, приподняв углы рта:

– Я спрашиваю, потому что это моя работа – знать такие вещи. Благодаря исключительно моим личным усилиям ряды государственных служащих почти полностью очищены от педиков. Не будем говорить о том, как они омерзительны – стоит мне только начать, и не остановлюсь, – но еще они легкая добыча шантажиста, а это большой риск для национальной безопасности. Я лично организую проверки. Программа «Сексуальные отклонения». Слыхал? Мисс Гэнди разослала мои приказы во все отделы и оперативные отделения. Теперь мы каждый день получаем анонимные сообщения от коллег, подчиненных и соседей о прошлом и настоящем огромного количества людей. Столько, что мы не успеваем все проверять. Программа проводится так успешно, что я расширил ее на учреждения так называемого высшего образования и силовые ведомства. Мы хорошенько чистим аппарат нашей страны. Ты ведь не хочешь, чтобы и на тебя пришел донос, а, Хардинг? Мало ли что ты там фотографируешь тайком.

Хардинг не мигая смотрел перед собой, на безлюдную швейцарскую деревню.

– Понял? Выкладывай все, что мне следует знать, так для тебя самого будет лучше. Еще раз спрашиваю: что с тобой не так?

– Со мной все в порядке, сэр. – Он вцепился в апельсин.

Директор отодвинул стул, надел пиджак и двинулся к тому концу стола, где стоял Хардинг.

– Что ты делаешь, чтобы поймать кайф, там у себя, в Джоппе?

Хардинг очень старался, чтобы голос звучал нейтрально:

– Там нечего делать, сэр.

– И ты, конечно, развлекаешь себя сам как можешь. – Гувер подошел вплотную, расстегнул Хардингу пиджак и извлек из кобуры служебный револьвер. – Ты, значит, надрочился на хорошенькую жену сенатора и напечатал новую чистенькую фотографию для нас, для штаб-квартиры. Что, Барни Россет – я сказал «Барни Россет», личность, представляющая интерес, за которой тебе было приказано наблюдать, – для тебя красотой не вышел или что?

– Я неправильно понял, сэр. Прошу меня извинить. Я думал, что она тоже личность, представляющая интерес. Мне известно про общий приказ по Бюро о сборе информации о конгрессменах и членах их семей.

Гувер прижал дуло револьвера к ширинке штанов агента. Хардинг дернулся.

Гувер покосился на фото. Черные глазки выпучились.

– Как ты думаешь, что сказал бы сенатор Кеннеди, если бы знал, что мы следим за его женой?

– Я уже говорил, сэр, она внезапно появилась на слушании. Я за ней не следил. Я не ожидал…

– Он бы потребовал, чтобы тебя уволили. Вот что он сказал бы. Что там Джоппа, он бы тебя в Тимбукту отправил. Ты вообще знаешь, кто его отец? Джозеф Кеннеди-старший. Бывший наш посол в Англии, ни больше ни меньше, и друзей он себе успел накупить больше, чем в свое время женщин, а их было немало, поверь мне.

– Я понимаю, мистер Гувер.

Директор смотрел мимо Хардинга – словно у того за плечом в воздухе висела интересная математическая головоломка. Свободной от револьвера рукой Гувер принялся выковыривать что-то из зубов.

– А вдруг молодая миссис Кеннеди тебя вычислила тогда в Нью-Йорке? Ты за ней следил, а Бюро…

– Честное слово, сэр. Она никак не могла меня вычислить. Она меня даже и не заметила. – Неправда или в лучшем случае полуправда. Но она никак не могла его запомнить, а все прочее не в счет. – Я…

– Ты думаешь, это было умно – ее сфотографировать? Если это выплывет наружу, что будет с репутацией Бюро? – (Дуло опять уперлось Хардингу в пах.) – Я тебя спрашиваю: ты считаешь, это было умно?

– Нет, сэр.

– Не-е-ет, сэ-э-эр, – пискливо передразнил Гувер.

Позвонили в дверь. Послышались шаги Энни на лестнице, а потом в прихожей. Гувер преспокойно вернул револьвер в кобуру Хардинга, отступил на шаг, поправил ему брюки и проверил ногти.

Появился Клайд Толсон в сопровождении Энни.

– Мистер Гувер, прибыл мистер Толсон.

– Вижу, вижу. Спасибо, Энни.

Об этом знали все. Директор и заместитель директора почти каждое утро приезжали на работу вместе в машине Гувера. Среди сотрудников, особенно молодых, эта парочка была известна как «Дж. Эдна и мамаша Толсон».

Хардинг смотрел прямо перед собой, стараясь, чтобы лицо ничего не выражало. На пороге столовой щебетали Гувер и Толсон. На стене над ними скалила зубы голова оленя. На заместителе, похоже, точно такой же голубой летний пиджачный костюм, как на самом Гувере, и почти такой же галстук, соответствующий подкладке пиджака, все как требует руководство для сотрудников Бюро.

Гувер обернулся к агенту:

– Хардинг, какого цвета мой пиджак?

Кажется, вопрос с подвохом. Директор не сказал «наши пиджаки», хотя его костюм и костюм Толсона абсолютно идентичны, вплоть до пуговиц.

– Я думаю, он… голубой, сэр.

Гувер закатил глаза и застегнул пиджак на брюхе.

– Клайд, какой это цвет, по-твоему?

– Шамбре, – ответил Толсон.

– Вот и я так думаю. – Гувер, похоже, наслаждался роскошью этого слова. – Шамбре… Шамбре!

Он взял со стола фотографию жены сенатора и сунул в портфель.

Опять явилась Энни и сообщила, что машина ждет у подъезда.

Гувер снова посмотрел на Хардинга, с заметным отвращением:

– Доешь уже этот чертов апельсин, раз начал. Энни тебя выпустит. – И горничной: – Энни, я сегодня не приду ночевать, но завтра вечером вернусь к началу «Шоу Лоуренса Уэлка», как обычно.

– Да, мистер Гувер, – ответила она, отряхивая ему плечи. – Я вам согрею теплого молочка и поставлю у телевизора.

ii

Его взяли прямо перед посадкой на рейс обратно в Джоппу. Двое агентов в фетровых шляпах с загнутыми полями, в строгих костюмах. Пиджаки топырились там, где под ними прятались кобуры. Его повезли обратно, в самый центр Вашингтона. По дороге в машине все молчали. Агент на переднем пассажирском сиденье включил радио и тихо подпевал: «Дым застит глаза»[35]. Хардинг уже видел внутренним взором дуло пистолета, стреляющего в упор прямо ему в лицо.

Он так и не научился ездить на заднем сиденье; его до сих пор укачивало, как в детстве. Мать никогда не могла позволить себе машину, и у него не было возможности привыкнуть. Он только молил Бога, чтобы не сблевать, пока они не приехали, уж куда они там едут. Он покрутил ручку, чтобы открыть окно. Вечерний свет покрывал позолотой облака. «Каждый листочек играет» – так говорят об этом свете фотографы. Жидкий свет прямо перед закатом, от которого мир становится одновременно четким и нежным. Можно в полной мере прочувствовать красоту дня – как раз перед концом.

Воздух, врывающийся в машину, пах перегретым асфальтом и свежескошенной травой, – вечер пятницы, домовладельцы вышли с косилками на газоны. На тротуаре девочка с повязкой на глазу, в ядовито-зеленых шортах крутила пластмассовый хулахуп. Так называются эти штуки. Пухленькое личико было серьезно, почти в трансе, но все равно при виде черного кадиллака, мрачно и торжественно едущего мимо, девочка словно приковала взгляд Хардинга и удерживала контакт единственным здоровым глазом, а обруч продолжал крутиться.

Люди за окном машины – кто сидел у себя на веранде, кто нагнулся подрегулировать разбрызгиватель для полива газона – выглядели свободными. Может, раньше Хардинг об этом не задумывался, но теперь точно знал. Ему больше никогда не быть свободным.

Его привезли к ответственному оперативному сотруднику, заведующему Вашингтонским отделением. Секретарша заведующего уже ушла – рабочий день кончился. И вообще в конторе почти никого не было, кроме нескольких взмокших агентов, которые изо всех сил старались допечатать и подшить отчеты до ухода. Один в отчаянии разглядывал коррекционную ленту: Директор терпеть не мог опечаток и орфографических ошибок.

Войдя в кабинет ООС, Хардинг тут же увидел ее – миссис Кеннеди. Она смотрела со стола, все такая же ошарашенная, покрытая жирными пятнами от пальцев Гувера.

Похоже, что-то случилось. Что-то новое. Его привезли обратно, чтобы пустить по второму кругу.

В кабинете пахло сигаретами, по́том и дезодорантом. В углу стоял флаг, слишком крупный для такого помещения, белые полоски пожелтели от никотина. Со стены смотрел президент Эйзенхауэр – большой фотопортрет в раме.

ООС звали Говард Джонсон – совсем как сеть придорожных ресторанов «Говард Джонсон» со стандартными оранжевыми крышами и флюгерами. «Мне порцию жареных мидий, сэр!» Эти шуточки сыпались на Джонсона в конторе каждый божий день, и в нем накопилось много подспудного гнева.

Именно его подчиненным был Хардинг те восемнадцать дней в прошлом году.

– Ты аж позеленел, – сказал Джонсон. – Что с тобой такое?

Он швырнул Хардингу пачку сигарет «Уинстон» и выудил из кармана зажигалку. Это была поблажка. Именно Джонсон в тот день послал его в отель «Мейфлауэр» с так называемой срочной аналитикой, якобы затребованной Гувером.

– Извини за Джоппу, – сказал ООС, щелкая и щелкая зажигалкой. – Я ничего не мог сделать.

Взмыл огонек, Джонсон поднес его к сигарете, подался вперед, продолжая щелкать.

От пальцев Джонсона разило зажигалочным бензином. Сигарета наконец занялась. Хардингу казалось, что у него тлеют волосы в носу. Но он глубоко затянулся, чтобы показать свою благодарность. Даже если это усилит тошноту, все равно ничего другого сделать нельзя. Потому что когда кажется, что хуже уже и быть не может, хуже всегда может стать.

Он снова увидел перед собой тех двоих, Гувера и Толсона. Они сидели на одной банкетке, сблизив головы с набриолиненными аккуратными короткими стрижками. Валик жира на пухлой бритой шее Гувера свешивался на воротник, белая рубашка едва не лопалась на животе. Но окончательно переклинило Хардинга от вида маленькой пухлой ручки Гувера, поглаживающей руку Толсона.

В то остановившееся мгновенье Хардинг видел длинные изящные пальцы Толсона с памятным кольцом выпускника школы на безымянном. Жесткие черные волоски и старческие пятна на тыльной стороне руки Гувера. Ногти у обоих аккуратно подстрижены. Все детали крупным планом.

Сейчас он смотрел, как Джонсон расправляет закатанные рукава, опускает жалюзи на окнах кабинета и пинком закрывает ящик стола. Джонсон был на несколько лет моложе Хардинга и на три уровня выше званием.

– Я уже два часа как собирался уйти, но позвонил Гувер, – сказал он. – Я предлагаю тебе новое задание.

Хардинг захлопал глазами.

– Закрой рот, мухи налетят.

– А с Джоппой у меня всё?

– Всё.

Директор сегодня утром просто развлекался. Садист в костюме шамбре.

Джонсон пододвинул ему через стол пепельницу:

– Будешь опять у меня под началом.

– Меня возвращают в Вашингтон?

– Я этого не сказал. Работа – наружное наблюдение. В поле, не в офисе, но риск низкий. Проще простого. – Дым струился у Джонсона из ноздрей. Тупым указательным пальцем он постучал по лбу миссис Кеннеди. – Гуверу понравилось. Молодец. Считай, что новое назначение – это награда. – Он повернул глянцевый снимок так, чтобы сенаторша смотрела на него. – Господи, о чем она только думала, когда поперлась на это самое слушание?

Хардинг решил подыграть:

– Одному Богу известно. Может, она так кайф ловит.

Но он не умел импровизировать, изображать то, чего не чувствует. Никогда не умел.

Джонсон резко взглянул на него:

– Что ты хочешь сказать?

Глаза сузились в голубые щелки, как у почтового ящика, куда Хардинг должен был бросить свой ответ. Он сказал то, что, как полагал, Джонсон хотел услышать; то, что хотел услышать Гувер. Пускай миссис Кеннеди станет мишенью. Он, Хардинг, хочет только выбраться из Джоппы. Чтобы ему позволили вернуться восвояси. В буквальном смысле – к своим фотоаппаратам и объективам. Чтобы его оставили в покое.

– Хардинг, она что, еще что-нибудь делала? Ты видел? Если да, это может быть важно. Важно для нас. И полезно для тебя.

– Нет… – Конечно, он бы заложил ее, если бы было на чем. Но в голову ничего такого не шло. – Я просто хотел сказать, что ее в тот день пригласили на такой важный прием в Линкольн-центре, президент лично пригласил, но ей все было мало. Ей обязательно надо было связаться с этим слушанием и какой-то грязной книжонкой. Поневоле задумаешься. Это всё.

Он выдохнул. Он сегодня прямо артист.

Пепельница на столе Джонсона была в форме Соединенных Штатов. Джонсон потушил сигарету о Калифорнию:

– Я видел пару недель назад их досье. Кеннеди. Один агент ходил за ними в Джорджтауне в прошлом году время от времени. Как-то вечером они отправились развлекаться вместе с другой супружеской парой. Пошли в кино. Но не просто в кино. Мягкое порно, ты можешь в это поверить? И жены тоже пошли.

Хардинг покачал головой, будто потерял дар речи от возмущения. Такое пристальное внимание к моральному облику – это что-то новенькое. В Джоппе он иногда подумывал в воскресенье отправиться в церковь, потому что там он сможет стоять в ряду с другими людьми и казаться таким же, как они, нормальным добропорядочным гражданином. Более того, делать вид, что он существует.

Но он так и не пошел. Это женщины могут ходить в разные места в одиночку. А неженатый мужчина средних лет не может просто так взять и прийти куда-нибудь сам по себе – кто-нибудь обязательно задумается, не извращенец ли он. Извращенец, увлекающийся фотографией.

Чтобы переменить тему, он сообщил Говарду Джонсону, что еще в Джоппе интересовался результатом слушания на главпочтамте.

– В газетах писали, что председатель слушания вынес вердикт «Решение не принято».

– Не совсем так. Чарльз Аблард, главная шишка на слушании, таки принял решение в тот день… – Джонсон поднял голову. – Только не то. Не то, которое нужно нам. Гуверу пришлось вмешаться перед оглашением вердикта. Потому и объявили, что «решение не принято». Нам нужно было, чтобы он передал дело в руки своего шефа, генерального почтмейстера. Дика Уинтерсона. У Гувера есть компромат на Уинтерсона. Семейные дела. Межрасовые отношения. Семейные.

– Значит, дело в шляпе.

Хардинг сам не верил словам, вылетающим изо рта. Ему все равно, кто там с кем. Оставьте людей в покое. Пусть живут своей жизнью. Таков был его личный взгляд на вещи – в приватном пространстве собственного черепа обхватом двадцать два дюйма. Каждый фэбээровец знал свой размер шляпы не хуже калибра собственного револьвера. Револьвер нужно прятать в кобуре и прикрывать полой пиджака или пальто. Свои личные мысли нужно прятать в голове и прикрывать фетровой шляпой с загнутыми полями. Ни одна деталь не укроется от начальства. Ни одним прикрытием нельзя пренебречь. Такова первая заповедь. Прикрывай что надо. Не привлекай внимания. Не отклоняйся от хода мысли, предписанного сотруднику Бюро. Никогда, ни при каких обстоятельствах не выставляй Бюро в дурном свете.

Дым струился из ноздрей Говарда Джонсона.

– Мы оттягиваем настоящее решение, чтобы казалось, будто дело рассматривают всерьез. На самом деле Уинтерсон уехал на рыбалку во Флориду. Дополнительная приятная деталь – задержка раздражает издателя, Россета, и его адвоката. Рембар, это адвокат, подал петицию о временной отмене запрета на пересылку книги, в ожидании решения, но мы, конечно, не торопимся с ответом. Он подал прошение сначала письмом, а сегодня еще раз, телеграммой. Иными словами, они в панике.

Джонсон расхохотался, мотая головой:

– Гувер лично позвонил генеральному почтмейстеру. Сказал, чтобы тот ни в коем случае не отвечал адвокату Россета. Для маленького издательства такое подвешенное состояние должно быть очень неприятно… – Он снова затянулся сигаретой и улыбнулся. – Россет теряет деньги с каждым днем, пока эта его грязная книжонка лежит в заколоченных ящиках. Гувер хочет, чтобы она там и осталась. Если нам повезет, Россет разорится в процессе. Для нас это самый чистый способ его убрать. Не пачкая рук.

– Надо полагать, Россет теоретически может подать в суд на главпочтамт? В федеральной юрисдикции?

– Пусть только попробует, Бюро его побьет как ребенка. Наши юристы свое дело знают.

Хардинг вернулся мыслями в день слушания. На книжных лотках много такого, по сравнению с чем книга выглядит довольно невинной. Ему она показалась – он затруднился с подбором слова – полной чувства. Возможно, смущающей. Но не больной. Не извращенной.

– А чем именно она не нравится Директору?

Джонсон удивленно взглянул на него:

– Это грязная книжонка.

– Ты ее читал?

– Нет, конечно. Как я мог прочитать книгу, которая лежит в заколоченных ящиках? Кроме того, мне незачем ее читать. И тебе незачем. В ФБР никто не читает. Я просмотрел отчет, написанный отделом порнографии. А ты знаешь, что сказал сам президент?

– Не знаю.

– Он сказал, что она «ужасна». Что ее нельзя допустить.

– Просто мне показалось, Аблард, председатель слушания, не уверен, что она настолько плоха.

– Именно поэтому у него забрали дело. Эта книга антиамериканская. Россет у нас в списке неблагонадежных. С помощью этой книги мы его уничтожим.

– Конечно… Я понимаю…

– Но?

– У нас в списке неблагонадежных четыреста тысяч человек. Я понимаю, конечно, что он подонок. Я просто пытаюсь лучше понять процедуру – процесс, с помощью которого Бюро приняло это решение. Узнать…

Джонсон прищурил глаз и медленно заговорил:

– Разница между Россетом и остальными тремястами девяносто девятью тысячами девятьюстами девяносто девятью людьми из нашего списка в том, что Россет – ренегат-издатель. Он напечатает высер любого подрывного элемента, любого извращенца. А люди это читают. Впечатлительные подростки и школьники это читают. Оно проникает к ним в мозги – и работа коммуняк сделана. Они и пальцем не пошевелили, а страна, которую мы с тобой предположительно охраняем, уже отравлена.

– Конечно. – Хардинг расчесывал руки. Чешуйки кожи дрейфовали по воздуху на пол. – Но Барни Россет… Ты знаешь, он вовсе никакой не коммунист. Я видел его досье.

– Это не значит, что он не поддерживает замыслы русских, желающих натворить у нас беды. Такова политика русских. Разозлить людей. Еще лучше – запутать. Для молчаливого большинства такая стратегия, видимо, работает лучше всего. Запутать их, стравить между собой, расколоть общество. Ослабить страну. «Активные мероприятия», так это называется. Они активные, это уж точно. Притом такие вещи обходятся дешевле любой войны. Ты читал тот приказ, а, Хардинг?

– Конечно читал.

– Ты слыхал, у нас на будущий год ожидается такая штука, называется федеральные выборы?

Он сглотнул:

– Конечно.

– Ну и что это значит, по-твоему?

– Русские не дремлют.

– Еще бы! Они хотят задурить головы американцам. Чтобы американцы уже не знали, что есть что, что нужно Америке и что нет. Русские хотят нас достать, поиметь. Это не то что где-то в Москве кто-то положил кому-то на стол какой-то дурацкий приказ. Это происходит по-настоящему, здесь, сейчас. Поэтому даже если книжка про английских лордов и ихних аристократических баб, не факт, что она безобидная. Или что Барни Россет напечатал эту дрянь по глупости, безо всякой задней мысли. Мысль у него была, и еще какая. И я не удивлюсь, если деньги на публикацию дали Советы.

Джонсон присел на край стола. Всосал в рот верхнюю губу и с чмоканьем отпустил.

– В любом случае, Хардинг, ты не хочешь, чтобы эта книга была безобидной. Не забывай. Ты хочешь, чтобы она оказалась самой непристойной книгой столетия по версии журнала «Тайм». Понял? С фоткой сенаторши ты себя проявил молодцом. Гувер хочет ее добавить к своей личной коллекции. Но ты можешь достигнуть еще большего. – Джонсон подался вперед, поближе к Хардингу, и заговорил медленно, словно обращаясь к дурачку: – Гувер велел сказать: «Молодец… отличная… работа… на… слушании». – Джонсон кивнул на снимок. – Он велел сказать: «Продолжай… в том… же… духе». – Он подсунул Хардингу штат Техас для стряхивания пепла. – Можешь мне поверить. Это значит: «Не сваляй дурака, а то мне придется отправить тебя обратно в Джоппу».

Джонсон откинулся назад и метнул в рот пластинку «Ригли». После курения следовало непременно воспользоваться жвачкой. Так написано в руководстве. Он потянулся, высоко вскинув руки, и стали видны мокрые пятна пота – от подмышек до середины ребер.

– Скажи, Хардинг, ты хочешь так и остаться старшим агентом?

Хардинг не поднимал взгляд от стола. Смотрел в темные испуганные глаза жены сенатора.

– Хардинг, я тебя о чем-то спросил. Ты хочешь так и остаться старшим агентом?

– Нет.

– Тогда перестань задавать вопросы, как первоклашка. Имей хоть каплю уважения к себе. – Он забрал у Хардинга сигарету, потушил и сунул ему пластинку жвачки. – Я тебе вот еще что скажу, пользуйся моей добротой. Гувер велел нам – Вашингтонскому оперативному отделению, ни больше ни меньше – тебя прощупать. По протоколу для извращенцев. Причем до того, как мы тебе предложим – как я тебе предложу – новое задание. Но я за тебя поручился. По моему счету, я тебе вроде как должен. Кроме того, ты похож на брата моей жены. Я к нему хорошо отношусь. Он застенчивый, неловкий, совсем как ты. Отщепенец, но безобидный. Я ему помогаю, если есть возможность. В тот день, когда тебя послали в отель «Мейфлауэр», это задумывалось как шутка. Обычная шутка над новым сотрудником. Гувер терпеть не может, когда ему мешают есть. Говорит, что у него от этого бывает несварение желудка. Но шутка зашла немножко дальше, чем мы предполагали. Аж в самую Джоппу. Мне было как-то неудобно, скажу начистоту. Поэтому я заявил директору, что ты нормальный мужик. Сказал, что разнюхал: ты нашел в центре города маленький скромный бордель и ходишь туда. Это его, кажется, успокоило. – Джонсон скрестил руки на груди. – Тебе сколько лет, сорок? Ни семьи. Ни дома. Ни даже подружки. Ты и в отпуск не ездишь. Только сидишь дома и возишься со своими сраными аппаратами. Я про тебя все знаю. Не знал бы, не предложил бы эту работу. Раз в неделю ты ходишь к чистильщику ботинок, навести блеск. Раз в три недели ходишь подстричься и подровнять брови. Иногда берешь книгу в библиотеке. Любишь читать про великих путешественников. Марко Поло. Капитан Кук. Христофор Колумб. Я прав? Твой отец торговал энциклопедиями по всей стране, и его след обрывается в Милуоки. Ты думаешь, что у него где-то была другая семья. Подозреваешь, что он был двоеженцем. Ты хотел стать детективом, чтобы его отыскать. Высказать ему все, что ты о нем думаешь. Ты покупаешь открытку в каждом штате, где бываешь, и складываешь в коллекцию, которая у тебя хранится в фотоальбомах под диваном. Ты собирался отправлять эти открытки матери, но не успел начать, она умерла. Но ты все продолжаешь их покупать.

Ты раб привычек, Хардинг. Ты хотел найти отца, чтобы рассказать ему, как твоя мать плакала в подушку ночами. Как тяжело она работала, драила чужие конторы, и вы кое-как выживали за счет фудстемпов[36]. Я прав? Я прав, скажешь нет? Ты выследил его по долгам за азартные игры, но след оборвался. Ты его так и не нашел. Он вместе с – как ты подозреваешь – второй семьей сбегал с каждой очередной квартиры среди ночи. Ты много раз выслушивал тирады сердитых домовладельцев. Но ты все равно оказался здесь. Хотя шансы были не в твою пользу. Ты не какой-нибудь дешевый топтун. Ты пробился аж в Бюро. Ты из тех, кто рос без отца и потому ищет сильного лидера, вроде нашего Директора, и время от времени бунтует против него, как слабый и глупый подросток. С задержкой развития, как выражаются мозгоклюи.

Я знаю результаты твоей психометрии, Хардинг. Ты более предсказуем, чем думаешь. Мы все более предсказуемы, чем о себе мним. Ты тайно думаешь, что не такой как все, умный, даже художественная натура. В школьных характеристиках учителя писали, что ты «застенчивый». Ты считаешь себя чувствительным, но, как ни смешно, ты эгоист не хуже кого другого. Втайне ты думаешь, что умнее большинства людей, что видишь глубже, чем они. Считаешь себя умнее большинства сотрудников Бюро, хотя с оперативной работой справляешься хуже многих. Ты вообще не очень любишь людей. Но любишь женщин. В смысле, по-настоящему хорошо к ним относишься. Жаль только, что на близком расстоянии они тебя пугают. Ну что? Я опять прав? Как будто я мысли читаю. Владею черной магией. Искусством, которое тебе не преподавали на учебных курсах. Чтобы узнать то, что знаю я, нужно стать ООС. Дело в том, Хардинг, что ты не уникален. Ты – «профиль», и я тебя вычислил.

Ты ложишься в постель каждый вечер не позже половины десятого. Ты выписываешь «Нешнл географик» и «Лайф». Ты любишь ходить в кино. Садишься в среднем ряду у прохода, чтобы тебя не спутали с извращенцами в задних рядах и чтоб быстро выйти из зала. Ты не занимаешься спортом. Даже плавать не умеешь. В детстве от хлорки в бассейне у тебя облезала кожа, а от соленой воды слезились глаза. Я и твою медкарту видел. Одному Богу известно, когда ты последний раз был с женщиной.

В свой день рождения ты позволяешь себе обед из трех блюд в мясном ресторане, а потом ходишь в пип-шоу. В прошлом году девка, на которую ты смотрел, была сильно беременна. Ты ей ни разу ни слова не сказал, но она запомнила твой глаз и стала улыбаться тебе и разговаривать с тобой из-за стенки. Ты послал ей деньги на вещи для ребенка и на оплату родильного дома. Хотя это был даже не твой ребенок. Конечно, не твой. Ты небось думаешь, что это очень благородно, но большинство людей сказало бы, что ты псих. Я сам затрудняюсь с ответом. Может, это трогательно, не знаю. Но ради бога, Хардинг, отстань от меня с вопросами и прояви хоть какую-то благодарность. Я раздобыл тебе новое задание. Что еще есть в твоей паршивой жизни, кроме Бюро? Чем ты был бы без него?

Он зашарил у себя за спиной в поисках чего-то и наконец уронил Хардингу на колени тяжелую папку, перевязанную зеленой ленточкой. Информация для нового задания.

– Не думай. Просто выполняй. У тебя ровно один шанс, чтобы на этот раз сделать все как надо. Как… – он поколебался, – как нормальный человек. – Он перевел взгляд вниз. – И сделай что-нибудь с этими своими руками. Ты мне весь пол паршой засыпал.

iii

Она подумала, что все женщины делятся на два типа: те, кому нужна власть над миром, и те, кто хочет властвовать в постели. Что до нее самой, ее слабо интересовал «мир» и мирские титулы, «первая леди» или что еще. Она, как мало кто другой, понимала Констанцию Чаттерли. Понимала, почему та могла отказаться от привычного круга знакомств – людей, окружающих ее как жену баронета, – заодно с титулом и положением в обществе.

Секс был единственным царством, где женщина может получить власть – не ту, к которой стремится честолюбец, и не ту, что достигается искусными интригами в верхах, но ту, которую дарит обладание жизненной силой. А это много больше, чем просто румянец на щеках после игр в койке. Это могущество, проистекающее от власти над собой, оттого, что живешь в собственной душе и в своем теле. Его достигают очень немногие. Большинство боготворит его или завидует ему.

Ее опыт был не слишком обширен, но она инстинктивно чуяла, что такую власть обретаешь только в близости: когда видишь, как рядом с тобой происходит тайное превращение обыденного человека, известного всем – законного супруга или незаконного любовника, – в необузданное, скрытое от людей существо. Это и есть могущество: быть частью, или даже проводником, такой жизненной силы. Властвовать над преображением человека, делать его тем, кто он есть на самом деле и кем был всегда, возвращать ему подлинный облик, потайное, истинное «я». Все прочее – лишь животная случка, стремление продолжить род.

Джеки считала, что героиня Лоуренса никогда не относилась к числу женщин, стремящихся «лечь в постель с историей», воплощенной в персоне титулованного мужа. Леди Чаттерли жаждала жизни ради самой жизни. Может быть, эта жажда приведет к падению с высоты – на время, – но она же послужит источником исцеления, которое Констанция принесет в серый, обесцвеченный, изломанный войной мир.

Из-за самой этой жажды, конечно, леди Чаттерли становится угрозой. Все потому, что ей не нужна история – в постели или где-либо еще. Она превыше истории. Констанция Чаттерли – не что иное, как местное английское божество.

Сейчас Англия опять стала серой – скудной, измученной призраками. Пятнадцать лет спустя после очередной войны Лондон все еще усеян воронками от бомб. Пейзаж в руинах. Перед мысленным взором Джеки снова встал красный лондонский автобус, который в пятьдесят шестом году у нее на глазах поднимали из кратера, оставленного бомбой.

А у нее, у Джеки, на родине новенькие блестящие пригороды и скоростные шоссе плодятся с невиданной скоростью. Может ли английская богиня выйти за пределы Англии? Она хотела сбежать, это точно, но может ли она бродить где хочет? Нет, если решать будет Почта Соединенных Штатов – точнее, федеральное правительство. Но кто именно хочет остановить леди Ч.? Что за контора? Какие конкретные мужчины в строгих костюмах?

«Решение не принято».

Джеки сама прочитала протокол заседания. Настоящее решение, вынесенное на слушании, Барни Россет мог бы обжаловать в суде, но вердикт «Решение не принято» оставлял «Гроув-пресс» в подвешенном состоянии, как неприкаянную душу в чистилище, а новое издание романа – под замком.

Может, оппоненты к этому и стремятся.

Что тут можно сказать? Джеки отправила записку на своем личном бланке для корреспонденции. Дважды переписывала черновик. И приложила свою визитную карточку. Она писала, что ей было чрезвычайно приятно познакомиться («почти!») на слушании. Она выразила надежду, что он ее вспомнит – он был так любезен, что передал ей сумку с покупками, забытую на полу между стульями. Пожаловалась, что очень разочарована исходом – точнее, отсутствием такового. Как он думает, есть ли еще простор для маневра? Может быть, он не откажется встретиться с ней и обсудить, существует ли какой-либо способ помочь издателю («и защитить творение Лоуренса, конечно!»).

Она редко употребляла в переписке восклицательные знаки, но сейчас не хотела показаться чересчур настойчивой или слишком серьезной. Она никогда не исключала возможности, что их с Джеком частную переписку досматривают.

Далее она сообщила профессору Триллингу, что, по всей вероятности, не поедет в Нью-Йорк в обозримом будущем. Бывает ли он на Кейп-Коде? Если так, она с радостью пригласит его к себе домой в Порт-Хайаннис на скромный обед.

Она не питала иллюзий. Получив приглашение, профессор Триллинг, по всей вероятности, сочтет ее светской львицей, бездельницей. Но имя ее мужа сегодня у всех на устах, во всяком случае у жителей восточного побережья, и Джеки, отринув гордость, надеялась, что профессор примет приглашение в такой престижный дом хотя бы из любопытства.

Он ответил с большой теплотой, немедленно. «Буду счастлив».


Стояло образцовое июньское утро, лучезарное, промытое дочиста ветром. Она вышла босиком, с чашкой кофе в руке на дальний конец газона перед «Большим домом». Трава под ногами была холодная и колючая, ветер свежий. Впереди цветы шиповника тряслись на кустах, яркими густо-розовыми пятнами на фоне дюн. Первые цветы шиповника всегда поднимали ей настроение – лепестки сморщены, как личики новорожденных.

За дюнами простиралась бесконечная синяя даль Нантакетского пролива. Под этой гладью, исхлестанной ветром и отчеканенной солнцем, сходились грудью холодные лабрадорские течения и теплый Гольфстрим.

Она стояла в объятиях нового дня, и солнечный свет тянул веки книзу. Наконец подняв их, она увидела прямо над собой большого поморника – он закладывал круги, сжимая в когтях живую рыбину, словно желал похвалиться перед человеком своей охотничьей доблестью.

За краем песка, уже невидимые отсюда, шлепали по мелководью черепахи. Еще дальше – можно было только воображать – вырывались из глубин киты.

Она однажды встретилась глазами с горбатым китом – он высунул огромную голову из воды рядом с «Виктурой»[37], шлюпом Кеннеди. Джеки до сих пор помнила рыбный смрад из пасти и первозданный разум, живущий в единственном глазу. Этот глаз приковал ее взгляд. Она сняла темные очки, чтобы встретиться с ним, окаймленным коркой балянусов, и почувствовала, что обменялась с китом безмолвной вестью. Он мог бы запросто перевернуть яхту, как унесенную морем доску, но лишь плавно скользнул под килем, унося с собой – как чувствовала Джеки – некий след ее самой в огромном, непроницаемом зрачке. И она тоже унесла след кита домой, на берег, и носила его в себе, задумчивая, пока семейство Джека с упоением играло в тачбол.

Сейчас уже начался прилив. Он качал лодки. У причала яхт-клуба яхты позванивали и постукивали мачтами – музыка, рожденная бризом. Еще дальше блестели тонкие перешейки и песчаные отмели, и рыбаки с удочками перебегали по ним, словно шествуя по воде.

Ветер шевелил длинную траву на песке. В этой части мыса дюны могут за ночь изменить форму. Все непрочно, непостоянно, и лишь это непостоянство пребывает вовеки. Таков урок, преподанный Кейп-Кодом, Тресковым мысом. Не держись ни за что. Что бы это ни было, не цепляйся за него.

Чуть подальше вглубь суши, за несколько миль от берега, близоруко моргали мокрые золли – прудики в воронках, выгрызенных древними ледниками. Топография суши словно менялась прямо у путника под ногами, и воздух, напоенный ароматом разогретой солнцем смолы, вдруг обретал терпкость болотной гнили или морской соли.

После летнего солнцестояния дни мельтешили, как простыни на бельевой веревке. В здешнем ослепительном свете каждая травинка пульсировала, дюны сияли, и голубая шкура пролива выгибалась и блестела.

Пристроив на коленях альбом для набросков, Джеки пыталась поймать ситцевую синеву летнего неба, выжженную солнцем белизну ракушки или кости. Она снова рисовала на пленэре – в основном небольшие этюды – но редко оставалась довольна попытками.

На рисовальные вылазки она ездила в старом «плимуте» Джека и постепенно осознала, что весь полуостров – переплетение песчаных проселочных дорог, живущих своей жизнью. Ей нравились никем не охраняемые придорожные прилавки с выставленными на продажу фруктами и овощами. Они терпеливо ждали там, где на дорогу выходила ведущая к дому тропа или дорожка, и на ящик, куда покупатели сами клали деньги «на доверии», никто не посягал. Она любила, когда на горизонте возникал сюрприз – шпиль очередной церковки, как белый крик, обращенный к небу, – или коршуны реяли над головой на бесстрашной высоте.

Островки – поросли спартины, разделенные солеными протоками, – меняли форму год от года, так что все местные карты мгновенно устаревали и заблудиться было легко. Тем временем клюквенные болота на мысу покрывались темно-красным ковром, как во сне, но в свою пору и их скрывал первый снег. Потом туманные сирены заводили привычную осеннюю жалобу, и дома, обветренные, крытые серой черепицей, грудью встречали атлантические шквалы.

Отдыхающий, любящий дюны лишь в ясную погоду, едва ли узнал бы их по весне, а они вечно дарили какое-нибудь новое открытие: то древнее захоронение обнажится в песке соснового бора; то в болоте откроются пеньки частокола, остатки форта первопоселенцев; то обнаружится древняя дорожка из камней, по которой можно перебраться через забытый ручеек. Иногда весной, с оттепелью, мог выйти на свет даже фундамент старого пуританского дома, сложенный из дикого камня; гранитные валуны, вцепившиеся в XX век, как костяшки пальцев.

Но в любое время года первый утренний свет на мысу – когда его не скрывал туман – обладал перламутровой мягкостью. «Прекрасное утро», – мог сказать сосед при случайной встрече на берегу, и Джеки отзывалась: «О да. Нам так повезло с погодой». Любых, самых обыденных слов было довольно в этом всепрощающем свете. Как Джеки ни любила интеллектуальные светские разговоры Нью-Йорка и Вашингтона, воскрешало ее молчаливое красноречие пролива.

Джек сейчас едет в Мэриленд, снова вышел на тропу – вербует сторонников. Джеки выбрала дату для визита профессора Триллинга, зная, что у миссис Клайд в этот день выходной. Кэролайн отправилась на день в «Большой дом», к бабушке, под опеку нянюшки Мод.

Джеки испекла пресные хлебцы на пахте, нарезала помидоры и приготовила на пару´ спаржу. Сварила кастрюлю чаудера с треской – свежей, купленной на верфи в Барнстэбле только сегодня утром. И, лишь добавив в него соленой свинины, Джеки вспомнила, что профессор Триллинг – еврей. Неужели она все испортила еще до прихода гостя? Она представила себе неловкий момент, замешательство, взаимные извинения. Полезла в морозилку, но из всего, что там нашлось, оттаять вовремя могли только гамбургеры с булками, приготовленные для детских праздников.

Она попросила охранника из Секретной службы – такое ощущение, что в последнее время они меняются едва ли не каждую неделю, – сойти с обычного поста на газоне позади дома, лишь на время, пока она будет обедать на патио со старым другом. Они договорились, что охранник всего на несколько часов перебазируется на парадную сторону дома, выходящую на Ирвинг-авеню, и в это время не будет делать обходы.

Охранник носил летний строгий темно-синий костюм и очки от солнца, а на ремне через плечо – транзисторный приемник в кожаном футляре. Поскольку дежурства были долгие, ему разрешалось слушать репортажи со спортивных матчей и сводки новостей. Но ни в коем случае не музыку, заверил он. Он слушал на совсем малой громкости, пользуясь наушником, воткнутым в разъем. Когда Джеки спросила, что слышно, он ответил: пока только и говорят о требованиях Хрущева к Америке, Франции и Британии убрать войска из Западного Берлина.

Когда Джеки разговаривала с агентом, он странным образом держался и подчеркнуто формально, и вместе с тем развязно. Он стоял прямо, расправив плечи, обращался к ней почтительно и как бы издалека. Ее удивило только, что он – словно мальчишка-подросток – при разговоре с ней не снял темные очки и даже не вынул руки из карманов. Из нагрудного кармана пиджака торчал дешевый блокнотик. Охранник увидел, что Джеки заметила, и пояснил: «Я стараюсь записывать спортивные счета за день, когда выдается свободная минутка».

Она сказала охраннику, что придет «старый друг». Невинная ложь. Она не знакома с профессором Триллингом – во всяком случае, их друг другу формально не представили. Но двусмысленность формулировки оказалась полезной для организации контрабандного обеда. И конечно, Джеки точно знала, что профессор не представляет никакой угрозы для безопасности.

Триллингу лет пятьдесят пять – шестьдесят. Так она и скажет Джеку (если охранник из спецслужбы передаст кому-нибудь ее слова): «Когда говорила „старый друг“, я имела в виду его возраст!» Она объяснит, что никого не хотела обманывать: она просто не поняла, что на любого, кто гостит в доме на Кейп-Коде впервые, нужно сначала получить разрешение. А если бы и поняла, все равно потребовала бы отступления от протокола ради уважаемого профессора, литературоведа, приехавшего из самого Нью-Йорка по ее приглашению.

Ей казалось, что она знает профессора Триллинга – по сборнику его эссе – лучше, чем кое-кого из собственных родных. Книга «Либеральное воображение» потрясала откровенностью и, по мнению Джеки, представляла собой героический подвиг на поприще литературной критики. Триллинг был гуманистом и верил, что литературные произведения не пассивны, но обладают силой и способны говорить с душой человека через пространство и время.

Когда она читала эти эссе, автор становился близок ей, как мало кто другой из литературоведов или ученых, даже тех, с кем она знакомилась во время учебы в Сорбонне. Профессор Триллинг рассматривал не отдельно эстетику, но всю полноту человеческого восприятия. Он опровергал ложные и чересчур негибкие классификации. Он отстаивал мнение, что эмоциональную сферу невозможно отделить от политической, а политику – от мира искусства и литературы. Сколько еще ведущих ученых явились в тот день на главпочтамт поддержать запрещенную книгу и мелкое издательство? Очень мало, а может, и вообще никто.

Джеки подобрала с пола гостиной разбросанные дочерью кубики с буквами и ракушки и засунула подальше свежий выпуск журнала «Ньюсуик» с портретом мужа на обложке. Слава богу, что заметила. Иначе это выглядело бы, как будто она хвастается. На газоне за домом охранник из Секретной службы сам расставил для нее садовую мебель на патио. Очень мило с его стороны.

Джеки нарезала пионов, чтобы украсить стол. Лепестки цвета слоновой кости разбухали в вазе на утреннем свете. Джеки только надеялась, что при виде агента спецслужбы в костюме и темных очках, дежурящего перед домом, профессор не обратится в бегство – не вернется обратно в Нью-Йорк. Интеллигенты, как правило, побаиваются нынешних проверок и допросов – еще помнят публичные телевизионные судилища под руководством сенатора Маккарти в пятьдесят четвертом. Слава богу, что судья Уоррен наконец поставил сенатора на место.

Насколько поняла Джеки, семья Кеннеди особенно старалась стереть память о своих политических связях с Джо Маккарти, хотя Бобби все еще слегка колебался – из лояльности к бывшему нанимателю. Не помогало делу и то, что сенатор успел в разное время побыть бойфрендом двух из многочисленных сестер Джека.

Но пусть Джо Кеннеди-старший и даже Бобби когда-то состояли с Маккарти в деловых отношениях, Джек – мыслитель совершенно иной породы. Он, конечно, сохраняет политес, но сожалеет о том, что в конгрессе не выступал против Маккарти более активно. Еще он полон решимости создать в современной Америке атмосферу, в которой поэты, прозаики, философы, режиссеры и художники смогут процветать; которая стимулирует их задавать вопросы властям предержащим, провоцировать их, бросать им вызов. Джек верит, что именно в этом состоит честная политика. И Джеки с ним единодушна.

Она заложила одну страницу в своем экземпляре «Леди Чаттерли» и подчеркнула цитату карандашом, словно опять вернулась в студенческие годы: «И жизнь наша течет по тому руслу, куда устремляется наше сочувствие и неприятие. Отсюда и важность искусно написанного романа: он направляет нашу сочувствующую мысль на нечто новое и незнакомое или отвращает наше сочувствие от безнадежного и гибельного. Искусно написанный роман откроет нам самые потаенные уголки… нашей чувственной жизни…»141 Эти «потаенные уголки нашей чувственной жизни». Она не очень хорошо представляла себе, что это за уголки и где они, но именно их стремилась найти.

Джеки почти всю жизнь вынужденно скрывала свою жажду знаний. В пятьдесят втором она начала работать в «Вашингтон таймс-геральд» «фотографом-расследователем»: проводила опросы общественного мнения среди уличных прохожих, а потом фотографировала их, и все это за 42 доллара 50 центов в неделю. Как-то раз «вопрос недели» был таков: «Должна ли жена позволять мужу думать, что он умней ее?» Ответ был единодушен: да. А если муж глупее жены, у нее должно хватить мозгов создавать впечатление, будто он умнее.

Может быть, профессор Триллинг, получив приглашение, счел ее пустоголовой светской дамочкой или послушной женой сенатора. Джеки надеялась, что сможет дать ему понять: дело не в том, что видимость обманчива (он, конечно, это и так знает), а в том, что она умело маскируется.

Убедившись, что охранник удалился на фасадную сторону дома, Джеки выложила драгоценную контрабандную книгу на столик, в лужицу солнечного света, рядом с корзинкой хлебцев.

iv

Профессор прибыл с опозданием, запыхался и обаятельно смущался. Он был почти полностью седой, глаза обведены темными кругами, но широко распахнутые и живые, как у ребенка.

Он вручил ей «маленький подарок», подержанную книгу, и смущенно извинился за подчеркивания в тексте. Это было старое академическое издание рассказов Лоуренса, собственность профессора, издание тридцатых годов. «Я подумал, что у вас может его не быть». Он объяснил, что оно редкое, но лишь в том смысле, что это единственный сборник, содержащий оба варианта рассказа «Англия, моя Англия» – первоначальный, 1915 года, и переработанную, расширенную и дополненную версию 1922-го. «У Лоуренса была прямо-таки фиксация на этом рассказе!»

У Джеки, наверное, сделался очень растерянный вид, но она поблагодарила профессора, приняла подарок и пожала гостю руку.

– Простите, – сказал он. – Жена утверждает, что меня часто несет в неуправляемом потоке слов – а у нее чутье критика, и она никогда не ошибается.

Джеки неуверенно улыбнулась, не зная, что на это ответить, и пригласила гостя пройти в дом, чувствуя, что краснеет. В узкой прихожей они не смогли разминуться, и профессор задел плечом картину на стене. Она уже падала, когда Джеки – удивительно, неожиданно и против всякой вероятности – ее поймала.

Профессор, полный стыда и облегчения, начал, запинаясь, извиняться.

– Нет-нет, не стоит извинений. – Она поскорей улыбнулась. – Мой муж тоже часто за нее цепляется!

– Коро? – спросил он.

– Да. – Она мгновенно преисполнилась симпатии к профессору. – Малоизвестный, и, конечно, всего лишь копия. Я заказала ее у уличного художника, когда училась по обмену в Париже. Эта золотая рама для такой картины слишком помпезна и, конечно, чересчур велика. Я вам очень благодарна, профессор! Вы напомнили мне, что эту картину следует перевесить или поменять ей раму. То-то Джек обрадуется!

Она уже собралась вести профессора дальше, когда он надел очки и присмотрелся.

– Диана и Актеон, – с наслаждением произнес он.

– Да, – и Джеки поняла, что смотрит на картину глазами гостя, будто впервые.

Девственная богиня Диана купалась со своими придворными нимфами в лесном пруду, и тут ее застал врасплох приближающийся охотник. Весна, листва на деревьях серебристо-зеленая. Коро написал реально существующий лес, а не модный в те годы воображаемый, из мифа, и это сразу понравилось Джеки. Он любил лес Фонтенбло в окрестностях Парижа, как и сама Джеки, когда там училась.

В миг, когда Диана заметила вторжение, она как раз поднялась из пруда во всем сиянии полногрудой наготы. Что ей оставалось делать, как не прикрыться единственным доступным способом? Она взметнула в воздух поток воды, огромный, как ее ярость. В тот же миг дриады открыли рты, чтобы прокричать предостережение охотнику – как чайки, хором прогоняющие ворону, подумала Джеки. Но было уже слишком поздно.

В античности, если мужчина слишком пристально смотрел на смертную женщину, это была в лучшем случае чрезмерная фамильярность, а в худшем – посягательство. Таким взглядом мужчина как бы заявлял, что эта женщина – его собственность. Но подглядывать за богиней означало преступить границы, обозначенные божеством; вторгнуться в частную сферу небожителя. Осквернение святыни, не менее чем кощунство.

Триллинг указал пальцем на Актеона, маленького и пучеглазого, среди деревьев.

– Вот он! – радостно сказал профессор. – Его и не заметишь, шпиона эдакого!

Интересно, подумала Джеки, сознавала ли Диана в тот момент силу своего собственного проклятия?

Стоило его произнести, и началось преображение во всей своей зловещей динамике. С рук и ног Актеона облезла кожа, они задубели и превратились в копыта. Позвоночник удлинился, стал хребтом зверя, челюсти вытянулись в звериную морду. Должно быть, Актеон внезапно ощутил наготу тела, неожиданную прохладу воздуха – и подпрыгнул, испуганный, когда в воздухе свистнул его собственный, новоприобретенный хвост.

Коро запечатлел тот миг, когда копыта Актеона вот-вот загрохочут по земле, рога застучат по стволам деревьев, затрещат ветви и он помчится прочь на всех четырех ногах, спасаясь бегством, пытаясь убежать от ужаса своего нового облика и своей судьбы.

Ибо его свора совсем недалеко – первый пес уже появился в кадре. Скоро, скоро бедный Актеон, проклятый богиней, будет разорван собственными собаками.

Хозяйка и гость очнулись от созерцания драмы.

– Чудесно! – провозгласил профессор Триллинг. – У моей неуклюжести есть и свои плюсы!

Джеки воспользовалась моментом, чтобы признаться в своей ошибке с чаудером – сказала, снова краснея, что испортила его свининой.

Профессор заверил, что расстраиваться не нужно. Он еврей больше в глазах окружающих, чем в своих собственных.

– Только пожалуйста, не рассказывайте об этом ФБР! У меня очень скучное досье, но агенты получают зарплату, и за счет этого наверняка кормятся целые семьи!

Он вытер лоб носовым платком и сказал, что получил удовольствие, когда охранник обыскал его при входе в дом:

– Я почувствовал себя важной персоной!

– Я очень, очень сожалею! Честное слово, это всего лишь наша служба безопасности. Не ФБР. Надеюсь, вас это обрадует!

Он засмеялся и отмахнулся от ее извинений. Она сказала, что польщена его визитом. Ей еще не доводилось обедать с уважаемым профессором, специалистом по английской литературе, тем более – с самым известным литературоведом страны. Она и ее муж с большим удовольствием прочитали «Либеральное воображение».

Профессор только теперь заметил, что у нее тихий нежный голос и она слегка запинается, стараясь, чтобы он почувствовал себя как дома.

Он хихикнул и заговорщически подался к ней:

– В тридцатых годах я подавался на постоянную ставку преподавателя в Колумбийском университете и имел честь быть отвергнутым – потому что, как мне сказали, «еврей не способен полностью постигнуть английскую литературу».

– А теперь перед вами все благоговеют!

Она провела его сквозь дом, от парадной двери к задней, и вывела на патио. Профессор выпрямился, чтобы по достоинству оценить открывающийся отсюда пролив: кобальтово-синюю гладь, мерцающий свет, бескрайний окоем. Ветер трепал угол скатерти на столике. Профессор закурил сигарету. Джеки налила ему пива и подсунула пепельницу.

– Если мне будет позволено спросить… что именно образумило членов комитета по найму преподавателей?

Профессор отхлебнул пива:

– Мой «Мэтью Арнольд», который вышел в тридцать девятом году, – хотя, надо сказать, не только в силу своих достоинств. Помогла неожиданная рецензия, привлекшая внимание статья английского критика, Джона Миддлтона Мёрри142. Благодаря ей мое счастье переменилось.

– Он похвалил вашу книгу!

– Даже лучше. По странному совпадению, имеющему прямое отношение к нашему сегодняшнему разговору, Мёрри когда-то дружил с Лоуренсом. Одно время они были близки, потом сильно рассорились. Мёрри умер всего два года назад. Он был редактором, рецензентом и плодовитым писателем, хотя романистом и посредственным, совсем как я!

Она укоризненно поцокала языком и предложила ему стул, с которого открывался лучший вид.

– Вы чересчур скромны!

– А вы, миссис Кеннеди, добрее обоих рецензентов, рассмотревших мой роман. Но я отвлекся. Джон Миддлтон Мёрри был так любезен, что написал о моей биографии Арнольда следующее: «Мистер Триллинг, американский преподаватель, создал лучшую из существующих ныне – наиболее полную, с наиболее критическим подходом – книгу о Мэтью Арнольде. Для нас несколько печально, что кубок победителя в этом состязании ушел в Соединенные Штаты». Представьте себе мой восторг! Мёрри, конечно, просто шутил, балагурил, но Колумбийский университет тут же кинулся приглашать меня на постоянную ставку. – Профессор пожал плечами. – На сегодняшний день мое отношение к научной среде исполнено…

– Скептицизма?

– Обиды! – Он захохотал с искренней непринужденностью и похвалил ее пионы; она стала потчевать гостя.

– Я несколько преувеличиваю. – Он пронзил вилкой побег спаржи. – В хорошие дни я всего лишь разочарован.

– Чем именно? – Она предложила ему теплый хлебец.

– Ну, когда я впервые влился в ряды университетских преподавателей, я открыл за этими овеянными священной славой стенами нечто чрезвычайно неблаговидное.

– Коррупцию? – Она принялась наливать из супницы в тарелку профессора исходящий паром чаудер. – Скандалы?

Она улыбнулась.

– Хуже! – Он вытер масло с подбородка. – Посредственность! – Он ухмылялся, как седовласый бесенок. – Совершенно потрясающую – если, то есть, посредственность может потрясать!

Он попробовал чаудер и поднял взгляд на хозяйку, восхищенно улыбаясь.

Уж не флиртуем ли мы друг с другом, подумала она.

– А вы знаете мою тайну? – спросил он.

Она вопросительно подняла бровь.

– Я – самый посредственный из всех. Я хотел стать великим романистом, а не каким-то гением-ученым. Я только играю в профессора… в профессорство.

– Я тоже когда-то хотела быть писателем… – Она отвела взгляд. – А не женой сенатора.

Он протянул руку со стаканом и чокнулся своим пивом о ее бокал с холодным чаем.

– Пью за собрата-гения!

И вздохнул, наслаждаясь моментом – приятным обществом, удачным местом с видом на окрестную синеву. Дым сигареты, туманный, как мысль, поднимался в воздух.

– Единственный заслуживающий внимания вымысел, созданный мною в жизни, – моя так называемая репутация. Я не понимаю, как это получилось. Я ленив во всех мало-мальски значимых аспектах. Меня совершенно справедливо обвиняют в социальной пассивности, в недостатке общественной деятельности, в том, что моя критика беззуба. Оказывается, моя фирменная марка – чрезмерная вера во всемогущество литературы. Признаюсь, что я даже не понимаю смысл этого обвинения. Настоящая вера по определению чрезмерна. Как вы думаете? Я знаю только, что люблю те книги, которые захватывают меня до одержимости… до потери ориентации. Я до сих пор, точно так же, как в детстве, считаю, что литература – чудесна. А также странна, поскольку она каким-то непостижимым образом живая. Истинная литература неподвластна попыткам ее анализировать, перефразировать, тематически интерпретировать. Я верю: книги читают нас точно так же, как мы – их. Только не спрашивайте, что это значит. Я все равно не могу объяснить, и все же уверен в этом, как ни в чем другом. Иными словами, миссис Кеннеди, я – аномалия.

– Ну, значит, нас таких двое.

– Мои высокоученые коллеги хотят, чтобы я ограничился стилистикой и нарратологией. Но разве хоть один писатель хоть на миг задумывается о «стиле»? Возможно, он думает о музыке или ритме своей прозы. Воистину, этот таинственный сосуд, вместилище звуков, иногда приходит даже раньше персонажей и сюжета. А вот «стиль» обычно даруют прозе вещи, которые не во власти писателя, и именно они, уникальные особенности, обусловленные причудами его или ее видения, авторского голоса, делают книгу живой. Я прозаик средней руки, у меня множество компетенций, прорва стиля, огромное количество приемов – и никакого дара!

– Вы слишком горячо протестуете!

Он прижал к губам салфетку, и щеки на миг раздулись отрыжкой.

– Нет, даю вам честное слово. Я неудачливый писатель и ненастоящий ученый. Я принципиально отказываюсь руководить аспирантами. Они такие… покорные. Бывают дни, когда я что угодно готов делать, лишь бы не брать в руки книгу. – Он с благодарностью принял еще один полный до краев половник чаудера. – Когда-нибудь – до того, как выйду на пенсию, – я должен приложить все усилия, чтобы исправиться.

Он пошевелил бровями.

Она снова закрыла супницу крышкой и осмелилась произнести цитату, которая именно в этот момент всплыла в голове:

– «Мы все стали в какой-то степени анархистами…»143

– Боюсь, не припомню, кто это сказал…

– Вы! – торжествующе ответила она и предложила ему еще хлебец.

– А! – Он кивнул и откинулся на спинку стула, словно желая обдумать собственную давнюю мысль. Он обратил лицо к высоким облакам, похожим на комья ваты, а Джеки стала убирать грязные тарелки.

Она отнесла их и вернулась с тортом на подставке. Профессор встал, чтобы пододвинуть ей стул, не выпуская сигарету изо рта.

– Когда-то я мечтала публиковаться в «Нью-Йоркере». – Джеки слегка подалась к гостю. – В юности я зачитывалась рассказами Чехова. В те дни я только читала, писала и рисовала, все время. В университете я даже брала факультативный курс творческого письма со специализацией по малой прозе – об этом не знает никто, даже Джек. Именно тогда я впервые познакомилась с рассказами Лоуренса. Это так замечательно, что вы подарили мне его сборник. Я бы поблагодарила вас раньше, просто у меня не было слов. Я жду не дождусь, когда прочитаю оба варианта «Англии, моей Англии»! Я не знаю этого рассказа. Я больше всего люблю «Запах хризантем». Вижу, он тоже есть в вашем сборнике, и я собираюсь перечитать его сегодня вечером перед сном. Никогда не забуду сцены, в которой героиня обмывает тело мертвого мужа. Сначала вдвоем с его матерью, но потом мать уходит, и жена остается наедине с мужем. Я до сих пор как воочию вижу ужасающую, ничем не прикрытую интимность этой сцены. Думаю, она останется со мной навсегда.

Светло-русый, мускулистый, с длинными, стройными ногами. И мертвый144.

Джеки надела темные очки, чтобы прикрыть глаза.

– Может быть, вы еще будете писать… Вы молоды! – Триллинг указал на зеленую траву газона, простор морского побережья. – Посмотрите, какая кругом… свобода, какой простор.

Она, не поднимая лица, потянулась за чаем:

– Мой мир теснее, чем кажется. Я не жалуюсь, вовсе нет. Но да, здесь, на Кейп-Коде, когда я одна или с Кэролайн, моей маленькой дочкой, иногда он… снова становится просторней. – Она овладела собой, взяла сервировочную лопаточку для торта и улыбнулась образцовой улыбкой светской хозяйки. – А теперь, профессор Триллинг, позвольте, я вам…

– Прошу вас, зовите меня Лайонел.

– Боже, я не осмелюсь! Вы – светило.

– А вы чересчур вежливы. Печальная истина, как мы оба знаем, заключается в том, что имя Лайонел слишком трудно выговорить. Осмелюсь сказать, оно слегка пугает людей. В юности я мечтал, чтобы меня звали – знаете как?

Она поставила перед ним персиковый крисп на белой фарфоровой тарелке:

– Как же?

Он подергал себя за мочку уха:

– Вы будете смеяться.

– Ни за что!

– Я хотел, чтобы меня звали… Джек.

Она прикусила губы, пытаясь подавить улыбку, но получилось не очень. Застывшая в воздухе сервировочная лопаточка дрожала.

Он медленно кивнул и заговорил с пародийной серьезностью:

– Трагедия не может быть полной без определенной доли фарса.

Она положила лопаточку на стол и закрыла лицо салфеткой.

– У меня всё, ваша честь. – Профессор с жаром набросился на десерт.

Ей пришлось снять темные очки и вытереть слезы краешками пальцев.

– Триллинг! Говорит Джек Триллинг! – провозгласил он, словно репетируя важный телефонный звонок. – Это мог бы быть я! Весьма звучно, не правда ли? Джек Триллинг! Такое имя подошло бы знаменитому киноактеру.

Она прижала ладони к щекам.


Оставался, может быть, час, прежде чем с той стороны обширного газона побежит на еще нетвердых ножках Кэролайн, а за ней по пятам явятся бабушка, Роза, с привычной царственной осанкой и Мод, пожилая английская няня. Джеки торопливо очистила стол и вернулась с тетрадью:

– Спасибо, что пошли мне навстречу.

Она заглянула в свои заметки, словно собиралась, как когда-то, переключиться в режим интервьюера.

– Вы писали, что политика нуждается в способности к воображению, присущей литературе…145 Мне ужасно понравились ваши слова. Надеюсь, это не слишком банально звучит.

– Я польщен, миссис Кеннеди…

– Пожалуйста, зовите меня Жаклин. Я не пытаюсь вам льстить. Я пытаюсь понять.

– Я хотел сказать – пожалуйста, продолжайте.

– Вы утверждаете, что «либерализму необходимы качества литературы: разнообразие, возможности, сложности и трудности»… Однако при этом вы также говорите, что «в американской метафизике реальность – это всегда материальная реальность, жесткая, неподатливая, несформированная, непроницаемая и неприятная».

– Как приятно бывает согласиться с самим собой!

Но она пыталась сказать нечто большее. Она упорно вглядывалась в просторное, безмятежное небо, будто надеясь извлечь свой вопрос из его гулкой голубизны.

– Но тогда каким образом из этого рождается наша собственная метафизика, не столь ригидная, более «податливая», с бо́льшим количеством нюансов? Почему мы как народ любим переменчивость и трудности – в литературе, в сюжетах, в поэзии, – притом что мы обожаем современные удобства, всякие… бесконечно прямые хайвеи, прочные стены, укрывающие от стихий, постоянный экономический рост?

– В каком-то смысле это просто. Книги. Хорошие и плохие. Они ведь, в конце концов, не что иное, как «разговоры». Диалоги. Не научные труды. Не проповеди, не идеологии. Во всяком случае, если мы говорим о романах, стихах, пьесах. Они нечто совершенно иное… Нужны плохие книги, чтобы оценить всю силу хороших. Хорошие книги помогают нам говорить с собой; видеть себя как есть; понять – нет, ощутить в живом теле разворачивающегося сюжета, – что другие люди очень редко и впрямь «другие». Лишь обретя это понимание, мы как народ, как нация сможем достигнуть зрелости… Не забывайте, у нас в стране существует великая традиция, основополагающая – традиция нонконформизма. Ведь пилигримы, высадившиеся на Тресковом мысу, были диссидентами. Они пошли на огромный риск, принесли огромные жертвы, чтобы остаться инакомыслящими и установить раннюю форму демократии, форму самоуправления, больше не основанную на угодливости перед вышестоящими, как в Англии семнадцатого века. Нам нужно возродить эту традицию – множества голосов, истинного диалога, разногласий.

– Еще вы пишете: «Если мы не настоим на том, что политика – это воображение и разум, то узнаем, что воображение и разум – политика, причем такого рода, который нам совсем не понравится». Конкретно эта цитата, – она сверилась с записями, – из вашего вступления сорок шестого года к…146

– Миссис Кеннеди…

– Прошу вас, зовите меня Жаклин. – Она взглянула на свои руки, на обгрызенные ногти. И мимоходом пожалела обо всей затее в целом. Эти вещи для нее слишком много значат. – Я вас смущаю. Простите меня.

– Жаклин, мы друзья. Задавайте вопросы. Я ничего не знаю, но я к вашим услугам.

Она отложила записи:

– Что вы имели в виду, когда говорили: «…узнаем, что воображение и разум – политика, причем такого рода, который нам совсем не понравится»? – Она сидела, с силой сцепив руки.

– Наверное, я вот что имел в виду: если мы не поймем, что политикой управляют человеческие чувства, если будем оперировать исключительно концепциями – будь то примитивная идеология, наивный идеализм, даже чистый разум или чистая логика…

– Мы станем жертвой собственных эмоций.

– Наши эмоции вырастут в чудовищ и загрызут нас, подкравшись со спины. Мы их и заметить не успеем. Они пожрут даже факты. Это случится, если мы не будем осознавать свои чувства во всей их сложности и взаимосвязи; иными словами, если мы пренебрежем воспитанием своих чувств и своего воображения – как отдельные личности и как народ. Это я так длинно говорю вам «да»; да, если мы не начнем воображать политику, которая нам нужна, политика начнет воображать нас. И нам это совсем не понравится. Она станет отбрасывать черную тень – такую, например, как это новое понятие «антиамериканского» чего-нибудь или гражданской неблагонадежности, нечистоты.

Она вздрогнула на прохладном ветру.

– Я считаю, что нам нужно не только «чистое». Нам нужно дозреть до того, чтобы мы могли принять существование противоречий, разнообразия. Как ни безумно это звучит, я мечтаю, чтобы политика нашей страны никогда не отходила слишком далеко от поэзии. Во всяком случае, от поэтической истины. Нам нужна ее сложность. Нам нужна ее простота. Поэзия помогает оставаться честными. Она допускает все свойственное человеку, позволяет все это видеть, все это любить и с этим бороться. Если мы воспитаем свои чувства, преподав им поэтические истины и все сложности человеческой натуры, описанные в великих романах и пьесах, наши чувства с меньшей вероятностью вырвутся из-под контроля и устроят хаос. Мы видели, как именно это случилось в Германии в результате великого унижения нации после Первой мировой войны. Следует воспитывать все, что есть в человеке, это жизненно важно. Когда мы превозносим рациональное мышление или понятийный аппарат за счет всего остального, то сами себе вредим. Всегда найдутся манипуляторы и хищники, которые сыграют на наших эмоциях. Именно этой истиной научный мир, как он ни прекрасен сам по себе, часто пренебрегает. Он слишком занят воздвижением рационального на высокий пьедестал.

– Джек любит стихи Фроста. Он много читает. В юности он был таким книжником, что отец считал его негодным к политике.

– Тогда нам очень повезло, что такой человек есть в сенате. Главное, чего надо бояться, – это речовок, жаргона и лозунгов. Истина никогда не бывает настолько простой.

– «Литература подрывает устои». – Джеки принялась листать свои заметки. – Вы где-то об этом пишете. Как будто она в самом деле опасна. Как будто она может вырваться из-под контроля и оказаться нам не по силам.

– Да. – Он встретился с ней глазами. – Или заставить нас остановиться и задуматься. Но такая опасность нам нужна. Чтобы пробудиться. Чтобы сохранить разум. Чтобы не забывать, что значит быть человеком – в хорошем смысле и в плохом.

– Кажется, я понимаю… Надеюсь, что понимаю.

– Позвольте мне привести пример того, что я не имею в виду. – Под яркой лампочкой полуденного солнца он вдруг показался очень усталым, постаревшим. – Смотрите, мой собственный слабый романчик почти полностью состоял из концепции, схемы, ему недоставало жизни. Я не смог вдохнуть в него жизнь. Понимаете? Великая книга – это по сути своей сеанс вызова духов, посещение из иного мира. Некоторые ученые притворяются, что литература им подвластна. Шарлатаны. На самом деле великой книге подвластны мы. Даже ее автор подвластен… Когда имеешь дело с великим романом, можно отшелушить его эстетические шероховатости. Можно заметить куски текста, ведущие в никуда, зашоренное видение, свойственное временам, когда книга была написана, личные недостатки автора… Например, этот егерь, Меллорс, в четырнадцатой главе отпускает совершенно тошнотворное замечание о чернокожих женщинах. Он имеет абсолютно нелепое представление о лесбиянках. Да и насчет евреев тоже прохаживается пару раз.

Триллинг пожал плечами:

– Будем честны: может быть, эти воззрения принадлежат исключительно персонажу, а может быть, отражают личную узость и невежество самого Лоуренса. Порой невозможно отрицать весь шлак, всплывающий на поверхность биографии автора, и нечистоту, которая присутствует в любой культуре и у любого человека в тот или иной момент жизни. Но я буду утверждать, что за вычетом этого в великом литературном произведении остается нечто неотделимое и одушевленное. Нечто таинственное, больше самого автора. Нечто великодушное и живое. Оно пульсирует жизнью, и мы чувствуем его пульс через года. Для меня именно это – литература. Именно за это мы должны держаться.

Он постучал пальцем по ее экземпляру «Леди Чаттерли», лежащему на столе:

– Лоуренс выплеснул остаток своих жизненных сил в эту книгу. Он работал высоко на холме, в сосновой роще. У ног его росли дикие цветы. В окрестных полях пели крестьянки. Журчал ручеек. А Лоуренс умирал… Коллеги упрекают меня в том, что я, когда преподаю, уделяю недостаточно внимания стилю, эстетике и технике письма; что я не выделяю для студентов важные темы и понятия, необходимые, чтобы подготовиться к экзаменам. Однако к писателю книга не приезжает аккуратно разложенной по ящичкам: отдельно форма, отдельно тема. Она приходит единой волной, мерцающим светом. Она ощущается как холодное дуновение в затылок или как напряжение сердца, когда глубоко раскапываешь сюжет. Невозможно выделить «эффект» страницы или выковырять из произведения «то, что хотел сказать автор», как будто выдернуть зуб. Даже у Лоуренса, который по временам злоупотреблял философскими проповедями, обращенными к читателям. Каждая часть содержит в себе целое. Дикие цветы у ног – не меньше, чем журчание ручейка и песня крестьянских девушек, – неотъемлемы для «стиля» прозы «Любовника леди Чаттерли», как неотъемлемы от него бездны отчаяния, куда Лоуренса повергла Первая мировая война, и его надежды на исцеление родины… Литературное произведение – не концепция, не схема, не тема. Это дыхание автора, тепло его тела, биение его сердца. Когда я это говорю, я не имею в виду, что процесс литературного творчества физиологичен или примитивен. В сущности, как раз напротив.

Она взяла со стола книгу и нахмурилась:

– Не могу понять, почему председатель слушания так и не вынес решение. В тот день, уходя с главпочтамта в перерыве, я была уверена, что издательство выиграет.

Она обреченно пожала плечами.

Он вздохнул:

– Новости неутешительны. К сожалению, вчера я получил новейшую информацию от человека с нашего юридического факультета. Глава ведомства, генеральный почтмейстер, принял решение. Он оставит запрет в силе. Он пришел к решению, что роман непристоен и отвратителен, хотя при этом заметил, не без гордости, что обычно не читает беллетристику. Вероятно, предпочитает журналы для любителей рыбалки. Однако он уверен, что непристойность – это непристойно.

Она швырнула салфетку на стол:

– Ну конечно.

– В газетах об этом напишут завтра.

– Но ведь… секс – это всего лишь…

– Свойственно человеку.

– Да.

– А книга повествует о войне и скорби не меньше, чем о сексе. – Он отправил в рот последний кусочек пирога.

– Она потрясающая.

– Констанция?

Джеки взяла со стола темные очки, словно желая снова спрятаться за ними – рефлекс, – но потом передумала.

– Она просто хочет быть познанной. – Джеки моргнула. – Как в библейском смысле, так и в самом обычном. Она просто хочет, чтобы ее знали, знали ее личность, видели такой, как она есть. Она хочет только уверенности, что не останется непознанной в этой жизни.

Джеки говорила тихо, но настойчиво. Профессор не знал, кого она имеет в виду: леди Чаттерли или самое себя.

– У Лоуренса был редкий дар понимания женского начала, его силы, – ответил он.

– Я где-то читала, что в образе Констанции Лоуренс описал свою жену. Мне показалось, это трогательно.

– Иногда говорят, что Фрида – прототип Констанции, и, конечно, это может быть правдой в самом поверхностном смысле: женщина-аристократка убегает с мужчиной-простолюдином. Но на самом деле их семейная жизнь была очень непростой. Я подозреваю, что легенда «леди Чаттерли – это Фрида» была удобна для обоих. Фрида определенно была движущей силой в создании «Радуги», в первую пору их любви, но «Леди Чаттерли»… – Он пожал плечами. – Сомнительно. Ко времени, когда Лоуренс начал работать над «Чаттерли», Фрида уже завела любовника, некоего Анджело Равальи, за которого и вышла замуж после смерти Лоуренса. В этой незаконной связи мы видим еще одну поверхностную параллель. Но образ Оливера Меллорса несомненно списан с самого Лоуренса, как и сэр Клиффорд, и даже сама Констанция, некоторые грани ее характера – особенно желание иметь детей, но также стремление к честной жизни и свободе.

– Значит, «настоящей» леди Чаттерли никогда не было… Очень жаль.

– Возможно, мы никогда не узнаем. Я склонен думать, что была. Понимаете, чтобы творить, Лоуренсу обычно требовалась «глина» – личный опыт.

Она развернулась лицом в сторону пролива:

– Я надеялась, мы с вами сегодня совместно что-нибудь придумаем, чтобы помочь «Гроув-пресс», хоть я и могу в любом плане участвовать лишь тайком. Но, судя по вашим словам, уже поздно.

– Не спешите отчаиваться. Россет собирается оспаривать дело в федеральном суде. Иск подан вчера.

Триллинг смотрел, как она закрывает тетрадь. Удивительное дело: ни один человек не понимает, что такое молодость, пока она у него есть. Сидящая перед ним женщина до сих пор еще не полностью сформировалась и потому загадочна – возможно, в первую очередь для себя. Он осторожно накрыл ее руку своей:

– Потерпите, пожалуйста, я хочу вам рассказать еще одну вещь.

– Это не требует особого терпения.

– Лоуренс поссорился с Эдвардом Морганом Форстером точно так же, как с Джеком Миддлтоном Мёрри. Лоуренс вечно ссорился с кем-нибудь. Он прекрасно умел дружить, но имел манеру ополчаться против своих друзей – с бешеной злобой. Но, несмотря на все различия, Форстер и Лоуренс были едины в нескольких важных аспектах: оба отвергали имперскую мощь, ностальгию по временам империи, манеру империй подминать под себя интеллектуальную жизнь других стран. И еще оба не любили «машинный век». Иными словами, у них был во многом общий взгляд на мир, и они его отстаивали с одинаковой страстью. Лоуренса после смерти в лучшем случае игнорировали, в худшем – осмеивали, но Форстер – а он рассорился с Лоуренсом, как вы помните, – написал некролог, в котором защищал его. Вы читали?

Она покачала головой.

– Кажется, я до сих пор помню наизусть нужный кусок. Форстер писал: «Все, что мы можем сделать, – прямо сказать, что он из всех романистов нашего времени обладал величайшим воображением». – Профессор поднял палец и посмотрел на Джеки многозначительно, с теплотой во взгляде. – «А прочее следует оставить там, где желал бы оставить его Лоуренс – в руках молодых»147.

Она кивнула и неуверенно улыбнулась, благодарно и вместе с тем смиренно, словно не могла особенно поручиться ни за свое поколение, ни за себя. Но глаза ее говорили: она позволит себе надеяться и сохранит верность книге.

– Как вы думаете, Россет сможет одолеть юристов почтовой службы в суде?

Профессор пожал плечами:

– Трудно сказать. Насколько я понимаю, когда суд пересматривает решение государственного учреждения, такого как Почта Соединенных Штатов, он всегда исходит из того, что учреждение право. Даже если бы сам судья решил по-иному, рассматривай он дело с самого начала, отвергнуть уже принятое решение уважаемой организации – совсем другой коленкор. Чтобы так поступить, судья должен быть категорически не согласен с существующим решением. А значит, шансы не в пользу издательства. Но несомненно, Барни Россет вместе со своим адвокатом пустят в ход все возможные аргументы. Им противостоят закаленные правительственные законники, но иногда энергия молодости все-таки побеждает. – Он вручил ей свой экземпляр романа. – А теперь, прежде чем я уйду, вы должны прочитать мне вслух отрывок: просто для того, чтобы наслаждение от этого дня стало совершенным. А поскольку я не обладаю ни молодостью, ни энергией, давайте сразу пропустим ваши отнекивания и мои уговоры.

Она улыбнулась в стол, подняла глаза на профессора поверх края бокала с холодным чаем. Взгляды встретились. Хозяйка и гость отринули последние остатки робости.

Поморник – должно быть, у него гнездо рядом – снова кружил над газоном, наблюдая. Она взяла крамольную книгу и открыла там, где был загнут угол, на одной из нескольких заложенных страниц. Она выпрямилась на стуле. Обычно она говорила очень тихо, полушепотом, за что сестры Джека ее дразнили. Называли ее «пупсик», когда думали, что она не слышит. Но стоило начать читать, и голос окреп, приобрел звучность. Она нашла нужный тон:

За домом земля поднималась крутым бугром, так что весь задний двор, окруженный низкой каменной стеной, оказывался словно в низине. Завернув за угол, Конни остановилась. В двух шагах от нее мылся егерь, не замечая ничего вокруг.

Он был по пояс гол, плисовые штаны чуть съехали, открыв крепкие, но сухие бедра. Он нагнулся над бадьей с мыльной водой, окунул голову, мелко потряс ею, прочистил уши, – каждое движение тонких белых рук скупо и точно, так моется бобр. Делал он все сосредоточенно, полностью отрешившись от окружающего. Конни отпрянула, отошла за угол, а потом и совсем – в лес.

Она сама не ждала, что увиденное так потрясет ее. Подумаешь, моется мужчина, какая невидаль!

Но именно эта картина поразила ее, сотрясла нечто в самой сокровенной ее глубине. Она увидела белые нежные ягодицы, полускрытые неуклюжими штанами, чуть очерченные ребра и позвонки; почуяла отрешенность и обособленность этого человека, полную обособленность, почуяла и содрогнулась. Ее просто ослепила чистая нагота человека, замкнувшего и свой одинокий дом, и свою одинокую душу148.

Жучок работал в полосе частот 940–980 герц. Сам не больше долларовой монеты – проще простого оказалось прикрепить его к нижней поверхности столика на патио Кеннеди. Кроме транзисторного приемника, понадобились только ручная мини-дрель и проводок.

Самого Хардинга подсадили в Секретную службу, как подсаживают жучок, и командировали в Порт-Хайаннис. Все устроил лично Гувер – через Говарда Джонсона и вашингтонское оперативное отделение. Задание было наградой и вместе с тем последним шансом агента Мела Хардинга на реабилитацию.

Перед домом, на тихой улице, он застыл у покривленного ветром штакетника. На обочине блестел песок. Над головой закладывала круги чайка. Чуть раньше он прошел по всему газону с этой стороны, ища, где прием лучше. Лучшим местом показалось то, где кончался штакетник у мощеной дорожки, ведущей к дому. Завернув за угол, она остановилась...149

Радиоприемник, жучок, дрель и наушник привезли ему по приезде в Порт-Хайаннис. Привез агент в фургоне водопроводчика. Радиоприемник был в кожаном чехле с ремнем, чтобы носить через плечо. В правой руке Хардинг держал блокнотик – такой часто используют для записи спортивных результатов и счетов матчей. В левой был огрызок карандаша, который он обычно носил за ухом. Какая невидаль!150 Он отлично владел стенографией. На курсах этому учили. Один под полуденным солнцем, он осмелился снять пиджак. Миссис Кеннеди и профессор Триллинг беседовали уже почти два часа, ремень врезался в плечо, и Хардинг, человек, замкнувший и свой одинокий дом, и свою одинокую душу, впитывал каждое слово.


Гувер получил отчет этого дня из Порт-Хайанниса еще до того, как сел смотреть «Шоу Лоуренса Уэлка» – в 21:00 по часовому поясу восточного побережья. «Литература подрывает устои. Вы где-то об этом пишете». На профессора Триллинга в Бюро уже было пухлое досье, «бюдосье», как это сокращенно называли, но все равно Гувера словно кольнуло, и он резко выпрямился в мягком кресле с откидывающейся спинкой. Что-то учуял. Взял след.

Значит, миссис Кеннеди пришла на слушание в главпочтамт не просто из любви к приключениям, по недомыслию. Сегодняшний день это доказывает. В субботу она должна была отправиться за покупками, как все приличные женщины, или устроить чаепитие каких-нибудь дам-благотворительниц. Вместо этого она пригласила на очень приватный обед единомышленника, еврея со связями, известного подрывного элемента – бывшего троцкиста, ныне занимающего руководящий пост в Лиге писателей Америки, организации, за работой которой Бюро следит уже лет десять. Конечно, сенаторша ничего этого не знает, даже не догадывается, да и где ей, как бы ни шутил профессор про ФБР и про то, что благодаря ему агенты получают жалованье. Но незнание не освобождает от ответственности. Она использует свое политическое влияние, какое ни на есть, для защиты книги, которую публично признали непристойной; книги, где со смаком описана интрижка женщины-аристократки со слугой ее собственного мужа. Так называемая героиня бросает мужа – Господи, инвалида войны, в коляске. Миссис Кеннеди, конечно, мимо такого не могла пройти.

Известно, что они с сенатором всю осень пятьдесят шестого прожили врозь. Дамочка упорхнула в Англию. Одному Богу известно, чем она там занималась. МИ5 клянется, что у них нет на нее досье. Конечно есть.

Ее бюдосье все время разбухало за счет новых данных, поступающих почти каждую неделю. В определенных кругах поговаривали, что ее отец, Черный Джек Бувье, был частично негр. Бюро даже подкупило врача в приемном покое скорой помощи, чтобы взял у нее разрешение на вскрытие. Врач действительно спросил – предположительно в лифте, провожая сенатора с женой к потайному выходу, но, видно, сфальшивил, и они заподозрили неладное.

Хардингу удалось сделать отличный четкий снимок миссис Кеннеди и профессора, пока она приветствовала гостя у парадного входа и приглашала в дом. Точнее, даже несколько снимков – хозяйка и гость начали что-то рассматривать в проходе (может быть, картину), и дверь закрылась не сразу. Нельзя не признать, что агент сработал хорошо. Охота сегодняшнего дня оказалась удачной. Хардинг молодец.

Гувер поднял взгляд от отчета с приложениями, лежащего на коленях. Лоуренс Уэлк объявлял следующий музыкальный номер. Старинную балладу, как он сказал. Обращаясь к зрителям – что в студии, что у себя дома, – он говорил с немецким акцентом. Точнее, говорил, как немец, старающийся не быть немцем. Очень жаль. Но каждый раз, когда наступал вечер субботы, Америка его прощала. Вторая мировая уже кончилась. Простим и забудем. Американский народ великодушен, а мистер Уэлк держится как добрый и заботливый отец по отношению ко всем этим прекрасным молодым людям, выступающим на сцене.

Энни оставила Гуверу на боковом столике кружку горячего молока с капелькой ванили, как раз как он любит. В телевизоре над крышей эстрады летели мыльные пузыри. Бобби – крупнозубый, крепкий, истинный американец – в полосатом блейзере по пояс гол в шляпе канотье ворковал в микрофон. Сисси крутилась вокруг в платье с пышной юбкой, жесткой от кринолинов. Декорации изображали церковный пикник – белая церковь со шпилем, и на горизонте плавные очертания холмов. Появился хор, из блестящего черно-белого луга выскочили пластмассовые цветы. Большеглазые певички в длинных светлых платьях шествовали с красивыми тенорами – одна парочка за другой. Девушки несли зонтики, парни – корзины для пикников. Гувер попивал молоко. Бобби плисовые штаны чуть съехали продолжал петь. За кадром оргазмически булькала машина для пускания мыльных пузырей.

До отправки Хардинга в Порт-Хайаннис Гувер лично приказал группе подслушивания не ставить жучки в спальнях и санузлах дома на Ирвинг-авеню. Миссис Кеннеди, конечно, личность, представляющая интерес для Бюро, но при этом она – дама, а он, Гувер, – джентльмен, притом выросший на юге.

На эстраде в телевизионной студии блестели и бликовали духовые инструменты – саксофоны, тромбоны, трубы. Мистер Уэлк махал дирижерской палочкой. Выскакивали пластиковые цветы. Девушки раскрывали зонтики. Интересно, подумал Гувер, в какой позе сенатор Кеннеди предпочитает иметь свою жену. Еще он подумал о том, какой костюм они с Клайдом наденут в понедельник. Он должен сказать Энни о своем выборе завтра, после того как она вернется из церкви: его одежду планировали на три дня вперед. После программы Уэлка, прежде чем лечь в постель, он позвонит Клайду. Клайд тоже смотрит Уэлка.

Наконец, когда сердце Бобби так переполнилось чувствами, что слов было уже недостаточно, он схватил Сисси за талию и высоко поднял. Свет ее улыбки озарил весь пикник. Озарил телестудию. Озарил всю страну, от моря до сияющего моря, субботним вечером. Вот это – искусство, подумал Гувер. Вот это – любовь.

Изгнанник

i

На вершине Рэкхэм-Хилла изгнанник надеялся обрести покой и тишину наедине с холмами Даунса, но возле Парэм-Хауса, главного дома соседней усадьбы, где располагался призывной участок, надрывался оркестр. Грохот и завывания преследовали изгнанника по всей высоте холма и не давали жить спокойно. Скоро День Империи, а Британия по весне прелестна, вербовщикам повезло. Кто откажется пойти воевать за такую красоту?

Его, конечно, добровольцем не возьмут – с его-то слабой грудью. Он не выдающийся экземпляр самца, как Персиваль Лукас. Почти каждую ночь он просыпается в поту, а не далее как вчера ему приснилось, что Беспечный – пес Мейнеллов – сбежал с его членом в зубах.

Беспечный, Беспечный, Беспечный, выговаривал ему сон. И он во сне страшно злился на эту несправедливость. Ведь он вовсе не беспечен. Он не может позволить себе быть беспечным, расслабленным, довольным жизнью, непринужденным. В этом все дело! И все равно его лишили мужской силы. Это сделал Уилфрид Мейнелл, меценат; собака лишь выполняла волю хозяина. «Колония» колонизировала изгнанника и кастрировала его – точно так же, как ранее Персиваля Лукаса. Неудивительно, что Лукас предпочел ужасы войны. Но он, Лоуренс, намерен прожить свою жизнь как следует, чтобы не мучиться бессонницей из-за грызущих его сожалений.

Далеко внизу лежал Грейтэм в узах и петлях красно-бело-синих гирлянд и лент, вывешенных в честь Дня Империи. Правительство готовится отражать газовые атаки противника на британской земле, но кого это волнует! Подданные его величества пребывают в безумной эйфории. Все надеются, что Италия вот-вот присоединится к союзникам. Все слышали из надежного источника, что это скоро произойдет и что итальянцы будут разить врага стремительно.

Можно подумать, никто из них не бывал в Италии.

История разворачивалась на глазах, подобно скрипучей гармошке. Хоть кто-нибудь знает, за что сражается наша страна? Бельгийцы ужасно страдают. Это правда. Поможет ли им увеличение числа пострадавших?

Теперь вот «Лузитанию» потопили, и новая порция человеческих мучений – трупы невинных жертв, выброшенных прибоем на берега Ирландии, – похоже, убедила британцев, что да! Чем больше страдающих, тем лучше. Давайте громоздить ужас на ужас, сколько сил хватит!

Изгнанник начал спускаться, и чем ниже спускался, тем ниже падало его настроение. Однако он не мог отрицать: Сассекс лучезарен. Луга подмигивают ромашками и первоцветами, водяные курочки в гнездах по краям кудахчут над выводками. В лесу деревья тянутся друг к другу, сплетая зеленый покров над тропами и трелевочными просеками.

На проселочной дороге на подходе к Уинборну боярышник и камнеломка светятся в живых изгородях, как свежевыпавший снег. На задах дома ракитник увешан золотыми кистями, а вскопанные изгнанником грядки буйствуют желтофиолью и лиловым гелиотропом.

Мейнеллы – лондонцы до мозга костей: непрактичные люди, которых легко впечатлить, нажав сапогом на лопату. Изгнанник часто засучивал рукава и работал вместе с Артуром, обрезая деревья в саду или разбрасывая навоз. Совместные усилия увенчались успехом. Сад выглядел замечательно – если только не считать бесконечного потока людей.

В эти выходные как Рэкхэм-коттедж, резиденция Лукасов, так и Уинборн кипели151 гостями. Пронеслась весть о внезапном приезде Перси, и Артуру пришлось оставить в покое побеги малины и непрестанно возить разных гостей со станции.

Мейнеллы, хоть и пацифисты, были в восторге от приезда зятя на сутки и тихо гордились им. Он никому, даже Мэделайн, не сообщил, что ему дают отпуск. «Какой сюрприз!» Эта фраза была лейтмотивом дня. Лоуренс видел новоприбывшего издали: высокая фигура в хаки, в портянках и кепи. «Набираем добровольцев! Хочешь, чтобы жена смотрела на тебя с восторгом? Не посрами свою семью!» Лукас пересекал сад широкими легкими шагами.

Мэделайн, конечно, бросилась к нему в объятия. Уинифред ждала его, страстно желая исполнить свой долг, пожертвовать собой; ждала, готовая служить – солдату, не мужчине152. Всех наскоро представили друг другу, и муж с женой исчезли.

За столом на улице, где они до этого ожидали фотографических указаний Мэри, Виола по секрету сказала ему и Фриде, что сестра и зять надеются «получить радостную весть», прежде чем Перси отошлют на фронт.

Лоуренс молча простил Виоле дурацкий эвфемизм. Лукасы очень мило удалились потрахаться. На какие-нибудь несколько часов, возможно, они перестанут быть врагами; выпустят на волю живущую в них любовь. Та занималась пожаром, заполняя древнюю молчаливую ложбину, где стоял коттедж, довольством и великолепием. Но этого хватало лишь на несколько часов153.

Прибыли всевозможные друзья семьи. Фрида, которая не страшилась ничего, кроме работы по хозяйству, утверждала, что боится ступить за дверь – того и гляди на нее набросится очередной гость. Они кидаются на нее, «как гранаты», так она выразилась. Она не знала, куда повернуть, какая тропа безопасна. Муж заявил, что она должна исполнить свой долг – быть приветливой за них обоих и никого не обижать. Хлев нужен ему для работы – для заработка, – и он будет работать гораздо продуктивней, если она уступит ему хлев на выходные, а сама просто куда-нибудь уйдет. Составит Монике и прочим Мейнеллам компанию в задуманных ими забавах.

Она уставилась на него. Лицо ее как бы говорило: «Это еще что за новости?» Обычно муж работал при ней в хлеву или, в хорошую погоду, перебирался со стопкой бумаги на открытый воздух. Присутствие Фриды его до сих пор не беспокоило – во всяком случае, не мешало работать. Что он такое выдумал?

– Что, новая вещь?

Он смотрел на нее в ответ, не считая нужным извиняться:

– Задумка… Посмотрим.

Как только она уйдет, он спрячет пишущую машинку и новую рукопись в чулане, где хранятся ведро и швабра. Жена туда ни за что не заглянет, ни в жизнь.

Некоторое время он с фальшивым энтузиазмом пытался уговорить ее пойти вместе с Мейнеллами на яхту королевы Александры – в понедельник, официальный выходной. Яхта стоит в Брайтоне, у пристани, и публику будут пускать туда для осмотра нового госпиталя Красного Креста, устроенного на борту. На яхту собиралась вся семья. Лоуренс заверил Фриду, что ей понравится. Пышность церемоний. Пляж. День Империи.

Она смотрела на мужа с подозрением, втягивая щеки в пустоту между челюстями.


В ту весну его утро, как правило, начиналось с чтения двух ежедневных колонок в «Таймс» – списков погибших: один для офицеров, другой – для рядовых и старшин. Каждая колонка делилась на разделы: «убиты», «умерли от ран», «погибли от несчастного случая», «отравлены газом», «ранены, пропали без вести», «пропали без вести» и, наконец, самое таинственное – «ранее объявленные мертвыми, но теперь не мертвые». Он ощущал странное душевное родство с перечисленными в последнем разделе. С газетного листа между строк вставала засасывающая грязь, вонь застарелой крови, жжение от укусов вшей. Иногда ему казалось, что они впиваются прямо в мозг.

В тот день «Таймс», которую выписывал Уилфрид Мейнелл, сообщила: один только госпиталь Святого Георгия готовит столько коек, что если поставить их в ряд, получится миля с четвертью. Писали, что гробовщики не успевают выполнять заказы.

Депрессия изгнанника опять усилилась, его словно затягивало в грязь, которую он представлял себе слишком живо. Но он хотя бы принял решение: пора бежать из Грейтэма, от всей этой мейнелловской веселости. Он уверял себя, что, как только сможет снова снять собственный дом или квартиру, ему мгновенно станет лучше.

В начале марта Лоуренс отправил «Радугу» своему литературному агенту. В сопроводительном письме он лихорадочно писал из глубин гриппа: «Надеюсь, книга вам понравится. Также надеюсь, что она не слишком непристойна… Мое сердце обливается слезами, когда я ее перечитываю»154. Понравилась агенту книга или нет, но рукопись вернули через месяц, исхлестанную синим карандашом. Господа из издательства «Метьюэн» потребовали убрать все «откровенно чувственное».

Он отбил депешу агенту: «Надеюсь, вы готовы драться за этот роман. Он того стоит».

Лоуренс игнорировал требования «Метьюэна», но переработал роман, отсекая лишнее, вдыхая жизнь. Что касается выхода за рамки приличия, Лоуренс вовсе не мог о нем судить, поскольку сам ничего неприличного в книге не видел. Он отдал рукопись вместе с заметками Метьюэна Виоле и снова попросил ее внести лишь минимальные правки, создавая видимость уступок.

Эдвард, брат Перси Лукаса, время от времени приезжал в «Колонию» и заговорщически шептался с Виолой – наверняка уговаривал безжалостнее кромсать книгу, изувечить ее. Эдвард – или Э. В. Лукас, под этим именем он был больше известен – читал рукописи для издательства «Метьюэн» и, как подозревал Лоуренс, ездил в Грейтэм не только для того, чтобы повидать невестку и племянников. Он двойной агент, работает на Метьюэна, все время сует нос не в свое дело. Изгнанник возненавидел Персиваля Лукаса еще больше только за то, что у него такой брат.

На домашнем фронте – а это действительно был фронт – они с Фридой умудрились прийти к согласию по одному вопросу: они должны разъехаться, и это будет огромным облегчением для обоих. Фрида снимет комнату или небольшую квартиру в Лондоне – в Хэмпстеде, если повезет. По официальной версии, которую они сообщат друзьям, лондонское жилье послужит базой для Фриды, откуда она попытается наладить контакты с детьми – Монти, Эльзой и Барби, – пока те будут в городе во время учебного года. Самому Лоуренсу в будущую зиму понадобится много бывать в Лондоне – «по работе», скажет он. Возможно, это даже окажется правдой.

А на ближайшие месяцы он втихомолку найдет себе другую комнату или коттедж – конспиративное гнездо подальше от Грейтэма. Ему надо бежать. Может, он останется в Сассексе, а может, переберется куда-нибудь подальше. Возможно, друзья опять помогут… И действительно, Оттолайн предложила ему коттедж в имении своего мужа, но потом захотела денег – с Лоуренса, банкрота! – за ремонт коттеджа. Богатые – они не случайно богаты.

На кого можно положиться? На Кота, неизменно – но Кот сам нищий. На Мёрри, но Мёрри вечно убегает куда-нибудь, преследуя Кэтрин в ходе очередной мелодрамы. У Виолы в сарае сыро – черт его побери, в том-то и беда, – но стоит Лоуренсу переехать куда-нибудь, и он немедленно стряхнет с себя этот проклятый грипп. Куда угодно!

Мысленно он относил себя к категории «теперь не мертвых» – бывают на свете состояния и похуже. Пора уже ему уползти, хромая, из Грейтэма. Он обещал закончить подготовку Мэри ко времени вступительных экзаменов, намеченных на август, и не подведет свою ученицу. Ему будет не хватать общества Мэри, заботы Хильды, шарма Виолы и душевного тепла Мэделайн. По его мнению, она единственная из всех Мейнеллов была способна на естественную, честную, безыскусную любовь. Он ощутил укол зависти в сердце, глядя, как она бежит стремглав, лишь завидев силуэт мужа среди деревьев в саду. На бегу она зацепилась каблуком за подол платья и чуть не полетела вверх тормашками, но лицо продолжало светиться радостью.

Кто же такой был Персиваль Лукас до того, как надел военную форму? Мужчина, предпочитающий народные танцы любому настоящему делу. Работе! Мужчина, живущий за счет тестя. Дилетант, который записывал народные песни и называл себя генеалогом. Неудивительно, что он бросился на войну, лишь бы наконец заняться хоть чем-нибудь. Облик современного солдата не шел ему. Унылая, жесткая, топорная форма убивала его, погребая под собой изящество его сложения. Унизительная скученность лагерной жизни оскорбляла деликатность, присущую человеку его воспитания155. И все же изгнанник не мог не видеть при личной встрече, с каким благородством – причем явно врожденным – держится Персиваль Лукас, совсем как на сделанной Мэри фотографии с крикетной командой в библиотеке Уинборна.

До того как покинуть Уинборн, оставалось закончить лишь один писательский труд. Лоуренс печатал на машинке мучительно медленно, но если получится прилично перепечатать экземпляр, его можно будет отправить тайком от всех. Вряд ли хоть один редактор в Англии за него возьмется, но в Америке шанс есть. А сейчас, после того как младший лейтенант Лукас неожиданно явился на побывку, важнейшая батальная сцена пришла к Лоуренсу как бы сама собой. Он с трудом развернулся в лежачем положении. Но тут его ударило снова и вроде как парализовало. Он увидел совсем близко красное лицо немца с выпученными голубыми глазами и понял, что его бьют ножом156.

Лоуренс не ограничился ногой персонажа, ибо сильнее всего ему не давало покоя красивое лицо на фотографии в библиотеке. Немец резал и уродовал мертвое лицо, будто желая стереть его. Он полосовал его от края до края, словно это лицо больше не должно было существовать; словно его следовало уничтожить157.

Изгнаннику было грустно расставаться с садом Рэкхэм-коттеджа. Он очистил его от колючих плетей ежевики. Он починил дорожку и мост через ручей. Много недель он выращивал в горшках и под стеклянными колпаками рассаду новых летних цветов – душистого горошка, дельфиниума, гладиолусов – и в эти выходные планировал высадить ее в гряды. Но помешало неожиданное появление Перси Лукаса. Джентльмен-воин снова заявил права на свой сассекский участок, а Лоуренс оказался вдруг – в собственных глазах – всего лишь браконьером, прокравшимся в чужую жизнь.

Лоуренс ненавидел младшего лейтенанта Персиваля Лукаса так же сильно, как сильно хотел жить в его доме, быть любимым его женой, стать отцом его детям, ходить на его сильных длинных ногах. Он хотел размахивать крикетной битой, принадлежащей этому человеку, возделывать его земной рай, пустить корни на его клочке старой Англии. Его собственную, Лоуренса, Англию уничтожили – снесли, изнасиловали, застроили заводами, – чтобы Персивали Лукасы и Мейнеллы могли наслаждаться зеленым кусочком Сассекса: «Колонией» – убежищем вдали от удобного лондонского дома; душевным покоем; восемьюдесятью акрами земли, куском Даунса, глядящим на серебристое море.

В тот день ему наконец удалось избавиться от Фриды: она увязалась с Моникой и Мэри, которые собрались на машине за покупками в Чичестер. Он напомнил жене, что у них ни гроша за душой. Ведь она, кажется, все еще в трауре? Почему же она не может носить дневное черное платье? Почему ей все время требуется больше и больше? Он сказал Монике через окно автомобиля, что миссис Лоуренс «ни при каких обстоятельствах» не должна брать в долг ни у нее, ни у Артура – ни у Мэри, если уж на то пошло. С нее станется, сказал он, вытянуть у девочки гроши, заработанные уходом за несушками. Фрида покраснела до корней волос. Но почему он один должен позориться? Он без устали работает, а она только и жаждет новых шляп да платьев и даже не может родить ему ребенка. Он был уверен, что она сама замкнула свою утробу, всем нутром противясь мужу. А он все равно мастерит ей летнюю шляпу!


Мысли о деньгах преследовали его, как страшный сон. На прошлой неделе он явился в Верховный суд в Сомерсет-Хаусе в Лондоне и до сих пор ждал ответа: объявят ли его банкротом, пропечатают ли его имя в газетах на всеобщее обозрение. С тем же успехом чиновники-регистраторы Верховного суда могли бы отрубить ему ноги. Он станет калекой. И никогда не оправится от этого удара.

В тот черный день в Лондоне он смог отвлечься от собственных бед лишь потому, что уловил слух и перешел Темзу, дабы проверить его. Слух оказался истинным. Лоуренс услышал шум беспорядков в доках Ост-Индской компании еще до того, как увидел толпу. Женщина в фартуке сообщила, что все началось с шайки мальчишек, ограбивших лавку пирожника. Они разбили витрину, бросились внутрь и пожрали все, до чего дотянулись. Владельцы лавки, немцы, бежали, спасая свою жизнь. В этой части города каждый второй булочник, каждый второй мясник был немец.

Хорошо, что он послал Фриду в тихий зеленый Хэмпстед для съема однокомнатной квартиры. Впрочем, еще неизвестно, как ее встретят и там. «Лузитания» потонула лишь три дня назад. Возможно, Фрида рискует.

Мальчишки – иные лет десяти, не больше – хватали кирпичи и камни. На место прибыли женщины, а за ними – мужчины, рабочие из доков. Потом в газетах писали, что немцев-лавочников выволакивали из-под кроватей. Пока Лоуренс наблюдал со стороны, погромщики выкатили из разоренного дома пианино и толпа запела «Правь, Британия».

Прибыла полиция, вооруженная дубинками, но численный перевес оказался не на ее стороне. Толпа раздевала догола мужчину-немца. Другого макали головой в поилку для лошадей, а он умолял на ломаном английском: «Я русский!»

Лоуренс тревожился за Кота. Толпа часто не дает себе труда отличать одних иностранцев от других. Это заразно, как эпидемия. Горе переплеталось с гневом: гневом на зверства немцев в Бельгии, газовые атаки на фронте, гибель 1200 пассажиров «Лузитании», в том числе множества женщин и детей. Фото из газет – мертвые тела утопленников, глаза все еще распахнуты от удара воды – преследовали Лоуренса и вообще любого видевшего эти картины. Он бегал взад-вперед у края толпы, исходя ядом, чувствуя, как затягивает придонное течение ненависти. В тот год он чувствовал себя таким беспомощным, таким крохотным, как никогда в жизни. Ему хотелось убивать – убить миллион немцев, два миллиона.

Или хотя бы Фриду.

Как она его бесит! Только вчера он был вынужден объяснять, что она не может позволить себе дом с тремя спальнями в лучшей части Хэмпстеда.


Муж и жена встретились на вокзале Виктория. Фриде не удалось снять жилье – настроение этих дней было не в ее пользу.

Из Лондона они поехали в Грейтэм через Брайтон, где, как и планировали ранее, два дня погостили у леди Синтии, отдыхающей с детьми на море. Муж и жена умудрились скрыть от нее свои раздоры. Притом Синтия выгодно отличалась от остальных друзей изгнанника тем, что, кажется, не питала неприязни к Фриде. Даже хорошо относилась к ней.

Герберт Асквит, сын премьер-министра, по-прежнему находился во Фландрии. Синтия часто оставалась одна и тревожилась. Ее долги росли, а путешествовать по домам друзей было нелегко – мешал маленький Джон, необычный и неуправляемый ребенок.

Синтия обладала спокойной, классической красотой, весьма обманчивой. Виола считала Синтию самой красивой из всех известных ей женщин. Фотографии Синтии часто появлялись в иллюстрированных газетах и журналах. Ее широко распахнутые мечтательные глаза подошли бы леди Шалотт, а ее осанка завораживала. Однако Синтия жила в постоянной тревоге.

Какие многослойные, какие удивительные существа – женщины. Они, кажется, существуют в вечном потоке собственных противоречий комфортнее, чем мужчины, которые либо врут, как дешевые ковры, либо несут полную чушь.

Они с Фридой решили дать Синтии отдых от детей. Правда, день был очень ветреный и грозил дождем, но все равно Лоуренсы повели мальчиков на пляж и на пирс с аттракционами. Они старались утомить старшего и ворковали над младшим – лет двух – до самого чая. Ненормальным был четырехлетка, Джон – неуступчивый в своих причудах, агрессивный и такой странный, словно явился с иной планеты.

Они видели, что Синтия старается смягчать его слезы и приступы ярости, но мальчик был неудержим, как стихия. За столом он обязательно кидался едой; он впадал в истерику, если мать употребляла «неправильное», по его мнению, слово или реагировала не так, как он считал верным. Стоило Джону расстроиться, и он никому, в том числе няне, не давал обнимать себя и даже касаться. Он не позволял себя утешить и обладал удивительной злопамятностью для ребенка – затаивал обиду на недели и месяцы. Он говорил очень мало, со странной монотонностью. Он часто издавал звуки, похожие на крики зверей. Хуже всего было то, что в ярости он становился похож на одержимого злым духом, а иногда, если его не удавалось успокоить, у него начинался приступ трясучей болезни. Однако врачи могли рекомендовать только дисциплину, твердый режим, холодные ванны и свежий воздух – чем более «бодрящий», тем лучше.

Два года назад, после знакомства на пляже в Маргите, леди Синтия сразу поняла, что Лоуренс умеет обращаться с ее сыном, как никто другой. Сегодня, когда гости предложили полдня попасти детей, и мать, и сиделка страшно обрадовались.

В Брайтоне изгнанник привел Джона на пляж, где волны колотили по гальке. Мужчина и мальчик побежали к бурному зеленому морю, пока Фрида, укрывшись от ветра за эспланадой, качала на руках малыша, Майкла, и смотрела выступление кукольного театра на деревянной пляжной эстраде. Был солнечный ветреный день, но из-за войны зрителей собралось прискорбно мало. Несколько солдат сидели равнодушные, с ошарашенным видом; у некоторых головы были замотаны толстым слоем бинта. Ряды пустых пляжных стульев уныло покосились, многие опрокинул ветер, и он же уносил вдаль слова актеров.

В отдалении муж Фриды вместе с мальчиком бегал и вопил. Похоже, Лоренцо любит всех детей, кроме ее троих. Почему?

Лоуренс остановился у отметки уровня прилива, поставил мальчика рядом с собой и велел ему прямо держать спину. Потом, на счет «три», они зарычали. Они ревели и рычали на море, как львы, медведи и гориллы. Они хрюкали, как бегемоты, и мычали, как гну. Наконец по приказу Лоуренса они зарычали как они сами, как звери-Джоны и звери-Лоуренсы, и это был самый громкий крик из всех, усиленный звериной яростью.

Изгнанник обшаривал взглядом гальку на берегу и вдруг низко наклонился:

– Ага! Вот и вышла парочка.

– Парочка чего? – спросил мальчик.

Лоуренс достал из кармана камень, а другой, только что найденный, еще мокрый, стал подбрасывать на ладони. Потом прижал оба к глазам:

– Парочка камней-глаз.

– Но в них дырки! Они плохие! Выброси их.

Лоуренс улыбнулся, словно дразня ребенка тайной.

Мальчик топнул ногой:

– Я сказал, выброси!

Лоуренс оставил камень побольше себе, а второй отдал мальчику. И показал, как закрыть один глаз, а другим смотреть через идеально круглую дыру. Они принялись вместе глядеть на море, которое трепал ветер.

– Что ты видишь? – спросил изгнанник.

– Тайны, – ответил мальчик.

– Да.

– Я шпионю… – начал Джон.

– Своим третьим глазком…

– Не скажу что.

– И я не скажу.

Начался дождь, и они сунули «глаза» в карманы. Нашли Фриду с малышом и все вместе отправились на поиски мороженого, не страшась непогоды.

Джон не стал ни в кого кидаться ни камнем-глазом, ни мороженым. Мать, узнав об этом по возвращении, была на седьмом небе от счастья. На радостях леди Синтия потащила Лоуренсов ужинать в ресторан, не слушая их отговорок. Она угощает. Няня забрала двух сонных, мирных детей.

Пока они с Синтией шли по городу, изгнанник заметил, что фургоны Красного Креста попадаются, такое впечатление, на каждом углу. За ужином в плохо освещенном ресторане – затемнение, введенное в ответ на угрозу бомбардировок, – Лоуренс объяснял леди Синтии про Джона и про то, как с ним следует обращаться. Она не в первый раз удивлялась потрясающей способности Лоуренса видеть людей и понимать каждого. Той ночью, прежде чем лечь, она записала в дневнике: «Лоуренсы заворожены ненормальностью Джона и проявляют к нему удивительное сочувствие и понимание»158.

Наутро, после позднего завтрака, взрослые пошли прогуляться на ближайший утес над морем. Вчерашний шквальный ветер сменился теплым бризом. День обещал нежное майское солнышко.

Они остановились на каменистом берегу и стали разглядывать утес. Отвесная каменная стена пульсировала и светилась. Узкую полоску пляжа покрывали обломки мела – след недавних осыпей. Желтые мачки пробивались сквозь щебенку. Все трое гуляющих беспокойно поглядывали наверх, словно сама Англия грозила осыпаться им на голову.

Но прилив двигался неожиданно быстро. Скоро пляж полностью затопит, а значит, пора начинать подъем. Фриду пустили первой, потому что она была самая медленная. При восхождении она пела немецкие народные песни. Они понравились Синтии, Фрида обрадовалась и продолжала распевать всю дорогу до вершины. Изгнанник мысленно заметил, что у его жены удивительно сильные легкие.

Во время восхождения он пытался, перекрывая звуки Фриды, общаться с леди Синтией. Она вежливо спросила о его «философии» – системе идей, над которой ему удалось поработать этой весной при помощи Бертрана Рассела и Джона Мейнарда Кейнса во время визита в Кембридж. Я верю в сердечное тепло. Верю, что нет настоящей любви без сердечного тепла, и ебли тоже. Я уверен: если мужчина обладает женщиной и ебля у них душевная, с теплом, то все будет хорошо159. Она внимательно слушала, в бирюзовых глазах светился интерес – и скепсис, подумал Лоуренс.

Не успели они добраться до вершины, как его уверенность в себе пошатнулась. Возможно, из-за воспоминания о Кембридже: о жгучем гневе и ощущении собственной неполноценности в обществе Кейнса, Рассела и их коллег. Возможно, из-за внезапного осознания, что леди Синтия привыкла к обществу высокообразованных мужчин, знатных и прославленных.

– Наверное, все, что я говорю, полная чушь.

– Вовсе нет! – великодушно воскликнула Синтия.

Одно воспоминание об унижении потянуло за собой другое. Поднимаясь на утес, Лоуренс мысленно съеживался под грозным взглядом из-под густых черных бровей лондонского главного регистратора. Чиновники Верховного суда рассмотрели всю историю развода Фриды и ее внебрачной связи с Лоуренсом, а также колонку свидетельств в реестре, озаглавленную «Денежные задолженности». Лоуренса, который всю жизнь стремился к респектабельности и уважению окружающих, выставили на позор как безнравственного ловеласа, укравшего жену у друга и живущего на подаяние.

Несмотря на все преодоленные ради этого брака трудности и принесенные жертвы, истина состояла в том, что Лоуренс мечтал – по крайней мере на время – освободиться от жены. Позор, ведь они так недавно женаты – еще и года не прошло. Они с Фридой обычно умело прятали истину, но когда оставались одни, ощущали себя несчастными вдвойне, словно маскарад дорого обходился.

Наконец все трое достигли вершины утеса и окунулись в сияющий бескрайний простор, бесконечно разнообразный холст моря: у берега серебристо-зеленый, дальше – лазурный, а на самой глубине – серый, как графит. Горизонт пестрили рыбацкие лодки – синие, красные, черные, – а в отдалении двигалась тень огромной вислобрюхой тучи. Они навострили уши и умолкли. Неужели это… Неужели правда?

Да. С той стороны Ла-Манша доносился едва слышный грохот пушек.

У изгнанника похолодела кровь в жилах.

Никто не сказал вслух о Фландрии, о Нёв-Шапель. О Бебе, муже Синтии, который сейчас «где-то там» с английской королевской артиллерией. Это было излишне. Ими овладела удивительная коллективная апатия, подобная хлороформу, и они уселись на траву, погрузившись каждый в свои мысли, и долго молчали.

С этого утеса он увидел обозримый мир – полосатое море, яркие лодки – и одновременно то, что лежало дальше: обугленные пейзажи Бельгии и Франции, бесчисленные людские несчастья, мириады мертвых. Какая-то безысходность таилась у него в душе, и он не торопился с ней расстаться, возродить надежду. Скорее наоборот, он ненавидел саму надежду160. Он смотрел, как близится брюхатая туча, зачарованный ее кучевой массой и мрачным силуэтом, пугающе похожим на цеппелин.

Заклятие унылости разбила Синтия, заметив, что сегодня очень приятная теплая погода и даже холодный ветер с моря не помеха. Путники валялись на траве, покрывающей вершину утеса, плели венки из ромашек, бродили и болтали с непринужденным дружелюбием. Бабочки принимали солнечные ванны. Изгнанник закатал рукава. Прикосновение ветра к коже было как шелк. Женщины обнаружили необычно ранние дикие орхидеи, побежали посмотреть, и ему стало чуточку лучше. Он немножко окреп. Достаточно окреп.

Край утеса был мягок под ногами. Прилив уже пришел, и вода плескалась под самым обрывом. Море било в утес и отступало с долгим шипением. Тррах – фшшшш, тррах – фшшшш.

Интересно, потеряет ли он сознание раньше, чем долетит до самого низа?

Тррах – и вечная тишина.

Остановил его камень-глаз, обнаруженный в кармане: камень, найденный на пляжной прогулке с сыном Синтии. Тяжесть в руке напомнила о мальчике, который сегодня повелительно требовал сообщить точное время их возвращения с прогулки. Мальчик рос практически без отца и почти не говорил, но его лицо смягчилось, снова стало детским, когда Лоуренс ответил: «К чаю».

Камень, обточенный прибоем, сказал ему:

– Терпение.

Тяжесть камня удержала его, как балласт.

Он отступил назад, моргая.

И воскликнул:

– Орхидеи? Так рано?!

ii

Вернувшись в Грейтэм, он уселся за обеденный стол и тут же снова встал – подойти к окну и задернуть занавески: чтобы пишущую машинку не видели и не слышали. Его назначенной пишбарышней была Виола, и он не хотел лишних вопросов.

Снаружи послышались голоса: Лукасы и их друзья Нельсоны шли мимо, направляясь к дороге. Дети хором требовали, чтобы их сводили в Квелл, искупаться. Мэделайн и гувернантка Флорри деликатно настаивали, что еще слишком рано для купания. Вода в реке Арун не успела прогреться! Перси засмеялся и сказал, что пускай дети поплещутся. «Шлеп, шлеп», – стукалась о дорожку нога Сильвии.

Лоуренс опустил голову и перечитал страницу, торчащую с ролика машинки. «Он лежал, ноги придавила огромная масса окровавленной земли. Он смутно смотрел на нее, думая, что она, должно быть, очень тяжелая. Он тревожился – очень сильно, и эта тревога легла грузом на его жизнь. Непонятно, почему земля, покрывающая ноги и бедра, так пропитана кровью»161. И чуть ниже: «Одна нога лежала странно отклонившись. Он силился слегка пошевелиться. Нога не двигалась. Казалось, в его существе зияет огромный провал»162.

Она обретала форму… Его мина, его небольшая подрывная бомба из слов. «Если б только можно было начисто вымести эту Англию, смахнуть все дома и мостовые, чтобы начать все заново!»163

Но торопиться не надо…

И тут он заметил: ярко-голубой, как яйцо малиновки, конверт на зеленом линолеуме. Кто-то подсунул под дверь.

Он подошел, поднял письмо, вскрыл и подергал себя за бороду.

Конечно, его уже тошнит от гостей, это правда, но сборища он любит.


В тот вечер Лоуренсы прибыли в Рэкхэм-коттедж с необычно бодрым видом, тайно зная, что скоро разъедутся. Изгнанник толкал перед собой тачку – всю дорогу от хлева до двери Лукасов. Он надел короткий «итонский» пиджак в красную полоску и шляпу канотье, хотя дневная жара все еще не спала. На Фриде была светло-зеленая льняная туника. Чисто мешок, подумал муж, но перспектива вечеринки подняла ему настроение, и он только сказал, что в этом платье зелено-золотистые глаза жены особенно сияют.

У дубовой двери их приветствовала Мэделайн, и Лоуренс приподнял мешковину с тачки, открыв кучу подарков: горшки с рассадой душистого горошка – он пообещал устроить для них трельяж в саду. Банка яблок в сиропе. Каравай хлеба, собственноручно испеченного утром, – «не такой хороший, как у Хильды, но лучше, чем у пекаря в Сторрингтоне». Бутылка французского вина (оставленная Джеком Мёрри). И еще – он, словно фокусник, извлек их из внутреннего кармана – шесть павлиньих перьев, по одному для каждого из детей: Сильвии, Кристианы и маленькой Барбары Лукас, Мэри и мальчика и девочки Нельсонов. Барбара заревела, потому что ее кукле-младенцу пера не досталось.

Перья сохранились у Лоуренса с прошлого года, от соседа в Чешеме, который держал всякую разную птицу. Сосед объяснил Лоуренсу, что павлин обычно сбрасывает большую часть хвостовых перьев сразу по окончании брачного сезона. «К этому времени беднягу успевают совершенно заездить!» – воскликнул Лоуренс.

К Мэделайн, стоящей у двери, присоединился Перси. Похоже, его не особенно заездили – он не выглядел усталым. Он опустил закатанные рукава рубахи. Лицо обожжено солнцем, волосы выгорели, с виду вполне боеспособен. Мэделайн, у которой все еще сияли глаза после сегодняшних занятий любовью, заглянула в тачку и сказала, что это невиданные сокровища. Фрида принялась настаивать, чтобы Мэделайн «обязательно забрала всё». А что еще, по мнению Фриды, Мэделайн может с этим сделать, мысленно удивился Лоуренс. Его жена обожала гиперболы и преувеличения.

– Послушайте! – Фрида указала на тачку и заявила, что в этой самой тачке ее повезут домой по окончании вечера.

Лоуренс поморщился – комически, но с чувством. Ночью, перед тем как затушить свечу у кровати, Фрида скажет Лоуренсу, что Мэделайн и Перси, несомненно, сейчас опять занялись «этим». И засмеется, но Лоуренс повернется к ней спиной. Временами она внушала ему отвращение. Однако нельзя отрицать, что чужая жизнь бесконечно занимательна. Молча, во мраке, муж и жена по отдельности воображали дивную головоломку сплетающихся тел Перси и Мэделайн.

Но сейчас, когда они стояли у двери коттеджа, вечер в Рэкхэме только начинался. Лукас пожал руку изгнаннику – уже второй раз за сегодня. Фрида протянула Перси руку для поцелуя, и он не подвел. Изгнанник вошел в дом, склонив голову, чтобы не удариться о самую низкую балку. Внутри было сумеречно после пестрой яркости клонящегося к закату дня снаружи.

– Пахнет восхитительно, – сказал он.

– Это пироги с телятиной и ветчиной, – ответила Мэделайн. – Я умудрилась выпечь целых шесть!

В доме было жарко от печи и шумно от стайки детей, которые сейчас с топотом спускались по крутой узкой лестнице, чтобы посмотреть, кто пришел и что принес. Фрида поворковала над каждым, не исключая кобольда-Мэри. Маленькая Барбара показала Фриде свою куклу-младенца, и Фрида посоветовала не держать ребенка за голову. Мальчик Нельсонов неприязненно посмотрел на Фриду: «Ты что, немчура?» – и отец немедленно вывел его наружу. Последней пришла Сильвия, медленно и методично преодолевая каждую ступеньку.

Кристиана, средняя девочка Лукасов, сказала, что хочет носить свое павлинье перо в волосах. Барбара со слезами требовала, чтобы ее куколке тоже дали перо, и колотила кулачками по ноге отца. Сильвия сказала матери, что приспособит свое для письма. Мэри больше заинтересовалась душистым горошком и спросила, когда он зацветет. Когда она вырастет и станет фермером, тоже будет растить целые поля цветов. Барбара снова заплакала, потому что хотела яблок в сиропе, и не давала себя отвлечь.

Изгнанник слышал, как Фрида рассказывает Мэделайн, что собирается снять жилье в Лондоне – тогда у нее будет возможность настаивать на встречах с детьми во время учебного года. Она готова дежурить днем и ночью у ворот школы, если понадобится.

– А Лоуренс? – спросила Мэделайн.

– Он будет заканчивать книгу, а для этого нужно одиночество. Но конечно, он будет навещать меня в Хэмпстеде. Мы так привыкли к разъездам, что для нас это совершенно не помеха.

Прелестная некрасивая Элинор Фарджон, которая успела стать верной спутницей изгнанника в долгих прогулках, пришла с другого конца комнаты, чтобы смущенно поздороваться с ним. Подошел и брат Элинор.

– Вы ведь помните моего брата, Герберта, он приезжал на Пасху?

– Конечно, – ответил изгнанник. – Рад вас видеть.

И он не лгал, ведь жена Герберта Фарджона, Джоан, приходилась сестрой женщине, которая тогда явилась ему на снежном январском склоне: Розалинде, той, что наблюдала за ним с вершины холма, словно из зазеркалья, одетая в мужскую куртку и штаны.

Может, сестры тоже где-нибудь здесь, в Рэкхэме? Он вытянул шею. Да, вот Джоан, жена Берти, сильно беременная, а рядом – у него упало сердце – Айви Лоу, еще одна подружка Виолы. Эта девица упорна, как сорняк-вьюнок.

Джоан приблизилась к нему вместе с Айви, и та принялась выспрашивать, когда можно будет получить экземпляр будущего романа. Изгнанник ответил, что сам задается тем же вопросом.

Подошла Виола, сказала, что гордится своей ролью первого читателя новой книги, и горячо порекомендовала ее.

Изгнанник указал на Виолу жестом открытой ладони:

– Безнадежно развращена, сами видите. Оказывается, я и мои книги именно так действуют на людей.

Джоан засмеялась. Он тоже. Конечно, никто из них не мог даже вообразить костра, до которого оставалось всего несколько месяцев; никто не мог и представить, что слова изгнанника разлетятся пеплом над Лондоном по приказу магистрата. «Эта книга представляет собой сплошной массив непристойных мыслей, идей и действий»164. Издательству «Метьюэн и компания» прикажут по суду оплатить судебные издержки в 10 фунтов 10 шиллингов. Издательство не преминет это сделать и принести надлежащие извинения. Оно также, не теряя времени, заберет у Лоуренса ранее выданные 300 фунтов аванса.

Тяжелые времена вот-вот станут еще тяжелее.

Но в тот вечер в конце мая, на празднестве у Лукасов, изгнанник был настроен почти оптимистически. Виола обратилась к Джоан с вопросом, как поживает ее сестра, Розалинда. Джоан пробормотала что-то вежливое и обещала сказать сестре, что Виола передавала привет. Виола обратилась к изгнаннику и объяснила, какая между ними связь. Доктор Мейтленд Рэдфорд – близкий друг их всех и одновременно компаньон мужа Розалинды, сестры Джоан, доктора Годвина Бэйнса.

Обычно в такой ситуации Лоуренс с трудом подавлял бы зевоту, но сейчас у него загорелись глаза.

– Ах да, – воскликнул он, – тот самый врач, который…

– Да, – быстро ответила Виола, чтобы не услышала Сильвия, которая сидела совсем рядом, на коленях у отца. Она показывала отцу павлинье перо. Скоро младший лейтенант Лукас вернется в армейский лагерь в Сифорде.

Изгнанник смотрел, как Сильвия щекочет пером подбородок отца, и вдруг ощутил такую скорбь, словно его под дых ударили. У Персиваля Лукаса есть все, чего может желать мужчина. А у него самого?

Он перенес свое внимание на Джоан и повел ее смотреть ручей и общинный луг.

– Вы должны мне сказать: вы тоже новенькая в «Колонии» или я здесь единственный подкидыш?

Голос был теплый, но полный сухой иронии. Лоуренс не сомневался, что Джоан тоже чувствует себя слегка потерянной среди всего этого мейнелльства.

– Я и правда новенькая. – Глаза смотрели ясно, лицо было сдержанным, но спокойным. Правая рука чуть касалась тяжелого живота.

Лоуренс подумал, что, должно быть, они странно смотрятся со стороны, когда стоят вот так, сблизив головы. Джоан – налитая, спелая, как яблоко по осени, а он сам худеет и бледнеет день ото дня, несмотря на время года.

Она говорила неуверенно, но голос был приятно звучный:

– Вдобавок ко всему прочему, мой отец – старый знакомый мистера Мейнелла. В восьмидесятых годах мистер Мейнелл редактировал сборник эссе о современном искусстве и посетил студию отца в доме нашей семьи в Кенсингтоне. Мне рассказывали, что он прибыл для встречи с отцом, но в то самое утро в мир явилась я, и мистеру Мейнеллу пришлось удалиться несолоно хлебавши. Я сегодня уже извинилась перед ним за это.

Она улыбнулась, и ее лицо расцвело.

Она была скучная, но милая.

– Вы затмили собой Мейнелла!

– Ну, не то чтобы, но все же из-за меня ему пришлось ехать обратно через весь Лондон – да еще в такой день, когда на дорогах царил хаос из-за снегопада! К нам даже доктор опоздал.

– И как, мистер Мейнелл принял ваши извинения?

Она снова улыбнулась – мягко, с намеком на тайну, как свойственно беременным:

– Да. Он просил меня передать наилучшие пожелания отцу и обязательно вернуться сюда с малюткой, – она указала взглядом вниз, – когда-нибудь в будущем.

Внезапно изгнаннику захотелось быть беременной женщиной на сносях, по праву занимающей свое место в мире.

– Ну что ж, – он быстро взял себя в руки, – вы обязательно должны вернуться, да поскорее – теперь, когда ваша золовка, милая Элинор, так часто бывает в Рэкхэме. Она, кстати, рассказывала мне, что иногда навещает вашу сестру – миссис Бэйнс, не так ли? – в Уисбеке. Да, вы все вместе должны обязательно очень скоро приехать в Грейтэм. Погода стоит прекрасная, и в «Колонии» много места. У нас с миссис Лоуренс две комнаты для гостей, и они часто пустуют.

Жить жить жить

– Элинор обязательно будет наезжать в Грейтэм, и я, возможно, в самом деле составлю ей компанию. Новейшая пьеса Берти пользуется большим успехом, и он часто занят, а мне будет не хватать общества, если я останусь дома одна с ребенком. Роз просто обожает эту часть Сассекса… – Она запнулась, слабо улыбаясь. – Впрочем, боюсь, для нее и доктора Бэйнса момент не совсем удачный.


К концу вечера он вытянул нужные сведения из Герберта, драматурга. Берти был общителен и, похоже, знал всё про всех. Он внушал доверие к себе, выглядел надежным человеком и очень понравился изгнаннику, хоть и разговаривал чрезмерно аффектированно. Он был такой же приятный, как его сестра Элинор.

Вместе с Берти подкладывая дрова в огонь, Лоуренс незаметно перевел разговор на пресловутых Бэйнсов. Гостиная коттеджа была слишком мала для всей компании, и Мэделайн решила после ужина вывести гостей наружу и усадить вокруг костра.

Берти вполголоса признался, что Бэйнсы чрезвычайно несчастны в браке. Доктор Бэйнс, красивый крепкий мужчина – ростом шесть футов четыре дюйма без обуви – никогда не умел (Герберт понизил голос) «держать себя в руках». Флирт. Интрижки. С женщинами. С мужчинами. Он просто обожает, когда его обожают, и при этом сам чрезвычайно привлекателен.

Изгнанник приставил ладонь к уху, чтобы лучше слышать с другой стороны костра.

К несчастью, доктор Бэйнс вообразил, что влюблен в молодую женщину, которая работает при его клинике – выдает пациентам лекарства. Естественно, Бэйнс обожает Роз – она, с похвальной лояльностью зятя заметил он, «создана для того, чтобы ее обожали». Но при этом Бэйнс делает ее жизнь невыносимой, поскольку его клиника размещается в их доме, а кабинет, откуда выдают лекарства, прилегает к кухне. Роз неоднократно обнаруживала парочку «нежничающей». Она утверждает, что теперь, когда у них двое детей, муж больше ее не хочет.

Изгнанника охватило сварливое раздражение на привлекательных людей мира сего: Годвинов Бэйнсов, Фрид, многочисленных Кэтрин Мэнсфилд. Они приносят колоссальный вред своим непринужденным беспечным шармом. Однако в глубине души радостно забилась другая мысль. Муж Розалинды Бэйнс ее не заслуживает. Розалинда Бэйнс несчастна в браке.

Он пнул полено, возвращая его в костер. Вылетел сноп искр и отразился в очках Берти Фарджона.

Солнце садилось стремительно, и светлячки уже зажигали крохотные фонарики в высокой траве. Клумбы белых левкоев, посаженные Перси, волшебно светились, и вечерние примулы поднимали головки в сумерках.

Под покатой крышей коттеджа горело окно в детской. К костру подошла Мэделайн с блюдом хлеба и длинными вилками. Не могли бы Лоуренс и Берти поджарить этот хлеб для детей, прежде чем тех уложат на ночь?

Мужчины подтянули к костру чурбаки и уселись.

– Звучит невесело, – сказал Лоуренс, сделав подобающе серьезное лицо.

– Очень. Джоан ужасно переживает за сестру. Их отец, сэр Хеймо, жалуется нам обоим – на «дикую животную натуру» Бэйнса и на то, что он испортил жизнь его дорогой девочке.

Эти слова будут долго путешествовать по нервным контурам в мозгу изгнанника. Лет десять.

Она считала, что он эксплуатирует Конни бесстыдно и безжалостно, и втайне надеялась, что сестра рано или поздно уйдет от него. Но, принадлежа к… среднему классу, приверженному устоям, она не могла допустить такого позора для себя и для семьи165.

Берти продолжал:

– Сэру Хеймо не нравится то, что Джоан беспокоится за всех. А я в свою очередь беспокоюсь за нее.

– Особенно в ее нынешнем положении, – подхватил Лоуренс. – Она очень чувствительна, я сразу это понял, как только с ней заговорил. Сколько детей у Бэйнсов?

– Две девочки. Иногда они присутствуют тут же в доме, наверху, когда, ну… это происходит. И все же Роз никак не может избавиться от Годвина, если он сам ее не бросит. Таков закон.

– Ну конечно. Как это должно быть ужасно для нее!

Они молча смотрели в огонь. Он трещал и сыпал искрами. Берти явно хотел поговорить еще о чем-то.

– Понимаете, мы не знаем, сколько еще Розалинда сможет…

– Все это переносить.

– Совершенно верно. Джоан боится, что Розалинда вынуждена будет сама организовать скандал.

– Понимаю… Свой собственный адюльтер. Соответчика, который согласится фигурировать на суде.

– Джоан считает, что именно так.

– Миссис Бэйнс не боится прессы?

– Боится, конечно. Но она считает, что скандал может быть меньшим из двух зол. Она хочет, чтобы ей позволили жить безо всех этих мучений. Она и за детей боится. Бэйнс – заботливый отец, но раздоры между ним и Роз… Боюсь, у них не получается оградить детей. Роз говорит, что, возможно, уедет из страны на время, подальше от злых языков, но для нас это невозможно, конечно. Придется остаться в Лондоне и переносить неприятное внимание, которое, несомненно, привлечет к нам петиция Бэйнсов о разводе. Особенно моей дорогой Джоан.

Герберт Фарджон выпрямился и закурил сигарету. Он предложил закурить и Лоуренсу, но тот отказался, постучав себя по груди.

– Я знаю, что такое лондонская пресса, – сказал Берти, – и если Джоан останется в городе, ей выпадет роль семейного громоотвода, а это будет совершенно невыносимо.

– Надо сказать, проблемы Бэйнсов, судя по вашему описанию, в чем-то характерны для нашего времени.

Драматург запрокинул голову и выдул высокую струю дыма.

– Правда? – Он повернулся и оценивающе оглядел изгнанника. – Возможно, газеты попытаются выставить это в таком свете, если дойдет до…

– Суда? «Бюллетеня разводов»?

– Боюсь, даже хуже. Если она уйдет от него, вынудит его действовать, газеты придут в экстаз. В конце концов, ее отец – член Королевской академии художеств. Вы, вероятно, слышали: старый сэр Хеймо сэр Малькольм Торникрофт.

…когда-то известный живописец, член Королевской академии художеств, высокий, грузный, мясистый, довольно хорош собою166.

Зашевелились первые искры воображения: Розалинда Констанция. Женщина, запертая в ловушке несчастливого, без близости, брака. Из хорошей семьи – ее отец член Королевской академии художеств. Замужем за героем войны, выпускником Кембриджа, по мнению автора – человеком с пустой, искалеченной душой.

Изгнанник предложил новому другу кусочек поджаренного хлеба:

– У меня возникла идея. Мы с вами можем поработать вместе.

– О? – Герберт Фарджон поднял взгляд.

Затея рискованная, но важный замысел – это всегда риск.

– Давайте вдвоем напишем пьесу с распадающимся браком Бэйнсов в основе сюжета. Серьезную пьесу. Аллегорию наших времен. Историю распада нации как последствия…

Берти удивленно раскрыл глаза – белки были хорошо видны в темноте.

– Смотрите! – раздался внезапный крик из дома, и мужчины вскочили на ноги, словно из леса на них бежал дикий кабан. Предложение Лоуренса забылось в суматохе.

– Нет! Наверх! Смотрите наверх! – снова крикнула Элинор.

Из Парэм-Хауса, большой усадьбы с той стороны леса, взлетела в небо сверкающая струя, потом другая. Затем последовал дивный залп золотых огней. Слышались хлопки и треск. Все, кто был в коттедже, высыпали наружу, вытягивая шею, чтобы лучше разглядеть фейерверки Дня Империи за полосой леса, обозначающей границу усадьбы. Дети снова выбежали на газон.

Ракеты взлетали, свистя и визжа. Огненное колесо, очевидно установленное на высоком постаменте, крутилось, разбрасывая огненную бурю, пылая и шипя.

– А-а-ах! О-о-ох! – кричали дети.

– Динь-динь-динь, динь-динь-динь! – распевал мальчик Нельсонов. Он сидел в тачке Артура, и отец катал его по газону, изображая пожарную машину.

Тут что-то затрещало, словно лопнуло первозданное яйцо Творения, небо вспыхнуло желтым, и над деревьями поднялся макет цеппелина. Сильвия и Кристиана прижались к матери. Маленький Нельсон спрыгнул с тачки, перевернул ее и спрятался под ней. Взрывающийся груз свалился из чрева аэростата на землю. Спускалась ночь – крыша мира.

Воцарилась потрясенная тишина, если не считать повизгивания детей, но их собрали в кучу и успокоили.

– Ну что ж, – вздохнула Мэделайн, потому что кто-нибудь должен был что-нибудь сказать.

В небе клубился дым, желтовато-серый. Кругом так уныло, так серо! Одряхлел весь белый свет!

– Ты уже достаточно хлеба съела, моя дорогая, – тихо сказала Мэделайн Сильвии. – Пора в постель.

Мэри, старшая из детей, принялась настаивать, что еще совсем не поздно. Моника, ее мать, по-прежнему не сводила глаз с ночного неба. Запрокинутое лицо было бледно, в глазах слезы. Это зрелище пошло совсем не на пользу ее нервной системе.

Небольшая группа направилась на свет коттеджа, когда высоко в небе снова что-то ожило и вспыхнуло. Неожиданный финал.

Послышался слабый всплеск аплодисментов. И над вершинами леса поднялся ухмыляющийся фосфоресцирующий скелет.

Сильвия нахмурилась, словно пытаясь сердитым лицом прогнать видение. Кристиана, девочка Лукасов, помчалась по траве в дом. С той стороны леса подожгли фитиль, и живой скелет выбросил в неуклюжем квикстепе одну искрящуюся ногу, потом вторую. Через несколько мгновений обе ноги отвалились и понеслись к земле. Пылающая рука отделилась и поплыла по воздуху, маша зрителям на лету. Затем подалась и отвалилась вторая рука. Наконец и череп отлетел в сторону, как пылающая пробка.

Запрокинутые кверху лица у старинного коттеджа странно осветились желтым пороховым светом. У Фриды, обычно скорой на смех, рот исказился мрачной гримасой. Барбара громко спросила, почему покойники, которые на небе, теперь оттуда падают. Она изо всех сил сжимала руку своего пупса. Перси присел на корточки и зашептал дочери на ухо.

– Нет, падает! – Она показала наверх. – Совсем как в сказке про храброго цыпленка!

Отец опять тихо зашептал ей на ухо.

– Но мы завтра будем мертвые, когда проснемся?

Она потрясла куклу.

Перси взял на руки обоих – кукла уныло болталась – и унес в дом. Темнота тикала, и гости растерянно бродили по газону, пока Лоуренс не напомнил всем, что они собрались веселиться жизнь идет своим чередом – и теперь обязательно надо спеть хором!

Mэделайн облегченно улыбнулась ему. Фрида захлопала и выпрямилась во весь рост, словно собираясь выйти из-за кулис на сцену. Остальные – Герберт и Джоан, Элинор, Виола, Лоуренс, гости Роберт и Мэри Нельсон, Мэделайн – подтащили к костру стулья и чурбаки.

Когда свеча в детской погасла, пришел и Перси, хотя сел чуть поодаль, словно занятый своими мыслями. Он уселся у окна с друзьями и с сестрами Уинифред, и они пели хором народные песни. Он надел тонкую штатскую одежду, и весь его шарм, вся красота, несравненное гибкое тело снова засияли167. Изгнанник наблюдал за ним, сам незамеченный. Завтра Персиваль Лукас снова уйдет. Изгнанник видел, что Мэделайн смотрит на мужа, но не может поймать его взгляд. Они не выглядели несчастными, но тлеющий внутри огонек от сегодняшней телесной близости погас. Ей казалось, что он почти превратился в бледного духа противоречия – отстраненный, холодный, сдержанный, с отвлеченными лицом и линией рта168.

Фрида распустила волосы, залезла на чурбак, прижала руки к груди и запела шубертовскую «Гретхен за прялкой». Лоуренс прилежно переводил вполголоса. Meine Ruh’ ist hin. /Mein Herz ist schwer. Мой покой потерян. На сердце тяжесть. Ich finde sie nimmer / Und nimmermehr. Он для меня утрачен навсегда. Wo ich ihn nicht hab’ / Ist mir das Grab. Где его нет, там мне могила. Die ganze Welt / Ist mir vergällt. Весь мир для меня обратился в желчь169.

Лоуренс хихикал, подыгрывая, но когда по кругу пошла фляжка Берти, схватился за нее.

Через несколько дней он пошлет открытку Форстеру – первая попытка общения с того несчастного вечера в феврале. «Фрида сейчас снова в Лондоне, ищет квартиру – впрочем, может быть, на нее упала бомба и она погибла от рук соотечественников».

Потом он сам встал и спел негритянский спиричуэлс. Никто из собравшихся до сих пор не был знаком с этим жанром. От выразительного исполнения Лоуренса всем стало неловко, но хлопали с энтузиазмом, чтобы отвлечься от неприятного чувства, и объявили его выбор «чрезвычайно интересным». Обрадованный Лоуренс затянул любимую американскую балладу, уже слишком хорошо знакомую кое-кому из присутствующих, поскольку он и Мэри питали к ней необычное пристрастие.

Рузвельт, сидя в Белом доме, попивает себе чай,
А Маккинли спит в могиле, спит в могиле, баю-бай,
Помер он давным-давно…

– Боже, какой прилипчивый мотивчик, точно пиявка, – шепнула Элинор брату, но в следующем письме Лоуренсу она попросит записать и прислать ей полный текст.

Мою душу омрачает мысль темная одна:
Без меня как поживает моя душечка-жена,
Помер я давным-давно…

Затем встали брат и сестра, Герберт и Элинор Фарджон, и исполнили несколько песен из «чепухового репертуара». Самый большой успех имела песня «Ладошки, коленки и ОП-ПА!».

Слушатели потребовали, чтобы Мэделайн и Перси спели дуэтом, но Перси заявил, что в последнее время утратил музыкальный слух. Он сказал (не слишком убедительно), что их заставляют маршировать под оркестр и что он от этого грохота оглох. У него был тенор. Сейчас голос звучал устало – после того, как он успокаивал малышей в детской.

– Я не умею развлекать, – пробормотал он, слабо улыбаясь. – Дети мне это ясно дали понять только что.

Изгнанник подался к Берти:

– Лукас на себя не похож.

Хотя оба прекрасно знали, что Лоуренс с ним практически незнаком. Он и Перси за весь вечер обменялись только ничего не значащими вежливыми словами, но Лоуренс, как всегда, полностью доверял своему чутью. И это лицо, как бы не дочиста отмытое, эта болячка на губе, точно след невоздержанности в еде и питье, точно что-то нечистое попало к нему в кровь. Он до безобразия поздоровел от лагерной жизни. Это ему не шло170.

Слушатель внезапно согласился с Лоуренсом, чем весьма удивил его. Берти кивнул:

– Да… Он вернулся. Повидал детей. Завтра уходит, вынужденно. Не говоря уже обо всем, что ждет впереди. Однако, как ни смешно, больше всего его беспокоит то, что Сильвия сегодня на прогулке в Квелл отказалась купаться вместе с другими детьми. Видимо, в первый раз. Она вдруг застеснялась и не захотела, чтобы другие видели ее больную ногу.

Перед внутренним взором изгнанника вспыхнула страница рождающегося рассказа – такая, какой он последний раз видел ее в пишущей машинке. «Но для отца все это было невыносимо: в расцвете сил его существование утратило всякий смысл»171.

Он помотал головой:

– Это должно быть очень тяжело для них, ее травма, особенно потому, что он сам такой подвижный.

– Раньше, до того, как… она больше всех остальных детей в этом смысле походила на отца.

Изгнанник осторожно подбирался к событиям двухлетней давности:

– Должно быть, он себя проклинает.

Берти непонимающе поднял брови.

Лоуренс еще понизил голос:

– За эту ужасную историю с серпом.

Берти поправил на носу очки:

– Послушайте, но это же не…

– Ну нет, конечно. Это несчастный слу…

– Перси в то время был в Италии. Это бедняга Роберт Нельсон выронил… Он тогда приехал в гости с семьей. И предложил помочь в саду, покосить отросшую траву. Как я уже сказал, Перси был в отъезде, а Мэделайн не справлялась с садом. Тут ужасно закричала его собственная, Нельсона, дочка по другую сторону коттеджа. Нельсон помчался к ней, бросив косу. Ему и в голову не пришло, что Сильвия, которой тогда было всего шесть лет, выбежит из кухни на помощь подруге. Это ужасно печально, на самом деле. Никто не мог такого предвидеть. А маленькая дочка Нельсона, оказалось, просто увидела ужа.

У изгнанника что-то оборвалось в сердце, словно догоревшее холодное полено упало с решетки камина.

– Понятно.

Берти принял его разочарование за сочувствие:

– Нельсоны после того очень долго не приезжали в Рэкхэм, хотя они с Лукасами старые друзья. Может, это вообще их первый визит с того раза. Конечно, они всячески помогали Мэделайн несколько месяцев, пока Сильвия была в больнице. Бедняга. Это просто трагическое стечение обстоятельств, и никто не виноват, но мне кажется, Нельсон себя никогда не простит за… – он поколебался, тщательно подбирая слова, – за то, что причинил вред ребенку.

За то, что покалечил ребенка. Это слово не обязательно было произносить вслух – оба знали, о чем идет речь.

Лоуренс медленно покачал головой, как бы говоря: «Какая ужасная история».

Нельсон. Виноват Нельсон. Открытие медленно распространялось по мозгу, как солнечное затмение.

На этом следовало бы подвести черту. Написать слово «конец». Перси оказался не виноват. Наконец Лоуренс об этом узнал.

Но сюжет на том не кончался.

Доверяй рассказу, а не рассказчику.

Персиваля Лукаса по-прежнему следовало наказать за его войну, Войну с большой буквы; за пассивность и моральное бессилие перед лицом события, определившего их поколение. Нога не двигалась. Казалось, в его существе зияет огромный провал172. Видимое тело кастрирован, кастрирован следует изменить, чтобы оно соответствовало обитающей в нем невидимой душе.

Так родилась история их парализованного поколения. Родилась в маленьком английском раю Рэкхэм-коттеджа, в 1915 году. Началась с символа, шифровки, обозначающей мужа и отца – солдата, которому Лоуренс подарил жизнь лишь для того, чтобы через несколько страниц предать смерти.

А закончится эта история – наконец-то – в 1928 году, в другом древнем английском лесу, повестью о сэре Клиффорде Чаттерли, парализованном герое войны и «эмоциональном калеке», о его егере Меллорсе, упрямом одиночке, отгородившемся от жизни, и о леди Констанции Чаттерли, которая жаждала любить и быть любимой. Со дней веселья и фейерверков Рэкхэм-Вуд пройдет больше десяти лет. Лоуренс, приближающийся к смерти, сам затерянный в сумрачном лесу, попытается вымечтать своей стране исцеление.

iii

На следующей неделе в Грейтэм приехала на автомобиле с Даунинг-стрит леди Синтия Асквит вместе с Бебом, отпущенным домой на лечение, и маленьким Джоном. Лоуренсы, конечно, приглашали ее приезжать в любой момент, но все же не ожидали ее появления. В свой предыдущий визит, весной, она призналась Лоуренсу, что никогда не видела ничего столь претенциозного, как «Колония».

Она фыркнула при виде библиотеки, где книги Элис, Виолы и друга семьи Фрэнсиса Томпсона были выставлены на полке под портретом Элис работы Джона Сингера Сарджента – карандашным наброском. Синтия была (тайно) удивлена тем, что такой промежуточный продукт работы художника вставили в раму и вывесили. Впрочем, она воздержалась от замечания, что Сарджент написал портрет ее собственной дорогой мамы и теток в их семейном доме на Белгрейвия-сквер – монументальное полотно, по всеобщему мнению, одно из лучших творений художника.

Лоуренс, нехарактерно для себя, не спешил поддакивать. Он подозревал, что гостья завидует идиллическому сельскому приюту Мейнеллов, их непринужденности и душевному покою. Бедная леди Синтия давно забыла о душевном покое. Беб Асквит был «уже не тот милый прежний Беб» с тех пор, как началась война. У мальчика Джона не в порядке с головой, и лучше ему не становится. Материнство тяжело даже при наличии няни. Синтия хотела только читать, писать и редактировать; выслушивать утонченные идеи и острые политические сплетни. Больше всего ее беспокоили денежные дела, и эту тайну было тяжело носить в себе.

Когда леди Синтия с сыном вышли из машины на квадратном внутреннем дворе «Колонии», их встретил Лоуренс (Фрида уже уехала в Хэмпстед), и Синтии сразу бросилось в глаза, что он еще сильнее похудел – хотя она видела его всего три недели назад в Брайтоне. Пришел Уилфрид Мейнелл – поприветствовать гостей. День выдался жаркий, и Джон после долгой поездки в автомобиле был сварлив и неуправляем.

Отец мальчика отошел от встречающих, не сказав почти ни слова, и принялся ходить взад-вперед по дороге.

– Он разминает ноги, – сказала Сильвия.

Лоуренсу показалось, что Беб не просто замкнут, но сильно занят какой-то мыслью и находится в странном расположении духа. Ему дали отпуск, чтобы поправить зубы, выбитые взрывом. Синтия заранее предупредила письмом, что никто не должен выражать сочувствие Бебу – наоборот, все должны притвориться, что ничего не замечают. Говорить он может, но, предупредила Синтия, довольно невнятно. После приема – первого из намеченных трех – у зубного врача они сразу поедут в Сассекс.

Беб наконец подошел, и Джон сразу накинулся на отца, колотя его по ноге кулаками за какой-то одному Джону ведомый проступок. Беб почти не обратил внимания, а Синтия, присев на корточки рядом с сыном, попыталась его успокоить, но тщетно.

– Не знаю, что хуже, – шепнула она Лоуренсу, – то, что он бьет беднягу Беба, или то, что чуть раньше пинал машину премьер-министра.

Лоуренс посоветовал Синтии отвести сына на кухню хлева и напоить холодной водой из крана.


Оказавшись внутри, Джон настоял на том, чтобы пить прямо из-под крана без помощи матери. Дожидаясь, Синтия подошла к длинному столу и взяла тонкую пачку исписанных на машинке листов. Джон позволил ей только пододвинуть табуретку к крану, чтобы он мог дотянуться до воды. Потом он прокричал, что она должна стоять в гостиной и не смотреть на него, пока он пьет.

– Ты смотришь! – возмутился он.

– Нет, честное слово! – Она отступила на два шага, за угол. Ее сын – маленький террорист, и ей хотелось от него убежать.

Она стала читать рукопись. Лоуренс явно перепечатал ее сам, хотя и не очень хорошо: в тексте было много вычеркиваний и правок. Заголовок он дописал от руки, с вопросительным знаком: «Англия, моя Англия?» К чему относился вопрос – к заголовку или к его стране? Возможно, к обоим.

Она читала первую страницу, когда явился Джон. Чтение так захватило ее, что она не слышала, как сын слез с табуретки у раковины. Он промочил рубашку насквозь, с него капало.

– Погоди минуту, милый.

Она продолжала читать, завороженная.

Сон был все еще сильней яви. Во сне он работал на том берегу ручейка в нижней части сада, прокладывая садовую тропу дальше, к общинной земле. Он срезал слой жесткого дерна и папоротника, обнажив суховатую серую почву. Он был недоволен – дорожка получалась кривая. Он вбил вешки и задал направление – посередине между большими соснами, но отчего-то все выходило неладно173.

Мальчик стоял, пристально глядя на мать. Как он кипит злостью, подумала она. По временам мать и сын друг другу откровенно не нравились. Однако величайшая трудность состояла в том, что мать не знала, как любить его, и ему это было известно.

В багажнике огромного автомобиля премьер-министра лежала лошадка-качалка для детской. Дорогая покупка, сделанная сегодня, возможно, умилостивит Джона или по крайней мере даст выход кипящей в нем дикой энергии. Беб в последнее время ничего не думал о поведении Джона, да и вообще мало о чем думал. По дороге в Грейтэм он смотрел в окно на виды Сассекса так, словно это были декорации из картона и клея. Фантасмагория жизни в окопах перевешивала реальность всего остального.

Сидя в машине рядом с женой на заднем сиденье, он все трогал рот там, где когда-то были зубы, и это внушало жене отвращение. Зубной врач сказал, что делать нечего: раскрошенные пеньки придется удалить. Пока дантист захватывал и дергал, Беб только смотрел в потолок, извиваясь в кресле, но боль почти не отражалась на лице. Контраст между содрогающимся в муках телом и бесстрастным лицом больше всего испугал Синтию. Этого она никогда не забудет. Ее муж где-то далеко и не знает, как оттуда вернуться.

Значит, ей придется одной справляться с ненормальным сыном, нелюбящим и агрессивным ребенком. Однако Джон был пугающе проницателен. Сейчас, в хлеву, он злобно оскалился, видя, как она читает рукопись Лоуренса.

– Мама, ты воровка?

С мокрой рубашки уже натекла лужа на полу.

Леди Синтия почувствовала, что краснеет, и вернула рукопись на место у пишущей машинки. Ей хотелось вытереть сына, но она сдержалась, поскольку знала: до него лучше не дотрагиваться, если без этого можно обойтись. Иначе он напряжется, тело станет твердым, как доска, и он примется кричать или выть, будто его убивают.

Она боялась, что у нее уже не осталось любви для этого маленького злого мальчика, не выражающего никакой нежности или привязанности к матери или даже к жизни, подаренной ему матерью. Она злилась на него еще больше за то, что он заставил ее осознать этот страх – страх, что она не может любить собственного ребенка, что это она ненормальная, ведь временами он кажется ей таким отвратительным, что она мечтает от него избавиться. Но каким образом избавиться, куда его деть – об этом не позволял думать внутренний барьер.

Беб для нее потерян; ее истинный друг Лоуренс, характерно для него, это уже понял. Он бережно объяснил Синтии, что ее муж все еще находится в окопах – во всяком случае, душой. Синтия чуть не разрыдалась от этих слов, оттого, что он понимает. До появления Лоуренса она была настолько одинока – наедине со своими бедами, с позором.

Беб крепкий мужчина, но с поэтическими наклонностями и слишком чувствительный, чтобы идти на какую бы то ни было войну. А теперь у них нет денег, но Беб никак не мог этого понять. Он не желал просить помощи у отца. Кажется, даже не слышал, как жена его умоляет.

– Как хочешь, – часто повторял он. – Как хочешь.

Их будущее и будущее двух их маленьких детей целиком зависело от нее.

Когда они с Джоном вышли из хлева, ее муж, Лоуренс и Уилфрид Мейнелл стояли неподалеку, склонив головы. Беб медленно, невнятно рассказывал о недавнем наступлении армии. Мужчины задумчиво внимали. Она не знала, можно ли понять хоть половину того, что говорит Беб. Дантист обещал ему вставные зубы.

Когда они с Джоном подошли, Лоуренс поднял голову. Вельветовая куртка болталась на нем, как на вешалке, но он был полон прежнего тепла и жизненной силы, с прежними удивительно притягивающими синими глазами и улыбкой, всегда наготове, для ее непростого сына. Он велел Джону бегать вокруг сада, чтобы высохнуть, и – о чудо! – мальчик послушался. Спаниель Беспечный побежал за ним, и Джон, кажется, обрадовался четвероногому спутнику.

Уилфрид Мейнелл улыбнулся Бебу:

– Лоуренс умеет обращаться с детьми, правда? Когда он уедет, нам будет его очень не хватать.

Где-то ворковали голуби, сплетая сонные чары английского лета. По щеке Беба пробежала дрожь.

– Это всё зубы, – сказала Синтия, присоединяясь к мужчинам. – Боюсь, они его очень мучают. Нам пора.

Но ведь они только что прибыли. Лоуренс сказал, что они должны хотя бы объехать окрестности на машине. Он будет счастлив показать им здешние места. Потом он выскочит, их шофер сядет за руль, а он, Лоуренс, дойдет обратно пешком.

Какой он бодрый, несмотря на отъезд Фриды, подумала Синтия.


В тот же день, чуть позже, Лоуренс от руки дописывал рассказ и удовлетворенно просматривал страницы. Начало подошло бы волшебной сказке, действие которой происходит в Сассексе:

У них родилось трое детей, три белокурых воздушных создания, все девочки. Младшая – еще младенец. Любимицей родителей была старшая, дитя их первой любви… Однажды старшая девочка упала на острую железку, оставленную в саду, и поранила колено. В деревне, в глуши хорошего врача к ней не позвали. Началось заражение крови. Ее повезли на машине в Лондон, и она лежала в чудовищных мучениях в больнице, на грани смерти. Боялись, что она умрет. Но она все же выкарабкалась174.

Но любая сказка обязательно принимает зловещий оборот.

В ту тяжелую пору, когда Уинифред думала, что стоило поначалу обратиться к хорошему врачу, и всего этого можно было бы избежать, когда она ежедневно переживала адские муки, муж с каждым днем казался ей все более бесполезным, лишним, фальшивым. Он всегда маячил где-то на заднем плане, отдельно, как неприкасаемый…

Они были раздельны, враждебны друг другу. Ей была ненавистна пассивность мужа, словно гнусное зло.

Она растравляла его, напоминая, что ее отец оплачивает огромные счета за лечение ребенка, в то время как он, Ивлин, бездельничает и не зарабатывает ничего. Она спрашивала, намерен ли он вообще кормить собственных детей; или он ждет, что тесть так и будет всю жизнь содержать его и его семью? Она сказала, что ее шестеро братьев и сестер недовольны: их будущее наследство тратится на ее детей175.

Лоуренс был доволен выбранными именами: главная героиня превратилась в Уинифред, что звучит похоже на «Уилфрид», имя отца Мэделайн. Это правильно, ведь она принадлежит отцу, и отец содержит ее семью; она не принадлежит мужу. Персиваль стал Ивлином, и Лоуренсу нравилось не только созвучие «-иваль» – «Ивлин», но и более тонкая двусмысленность, намек на слово «evil»[38].

Ей была ненавистна пассивность мужа, словно гнусное зло… Он не бездельник; почему же тогда он не найдет себе постоянную работу? Уинифред заговорила о другой вакансии, куда его могли бы принять. Согласен ли он? Нет. Но почему? Потому что он считает, что место ему не подходит, и не хочет туда идти. Уинифред очень рассердилась. Они тогда жили в Лондоне, и это обходилось вдвое дороже жизни в деревне; ребенка водили на массаж к дорогому врачу; отец Уинифред был явно недоволен; и все-таки Ивлин не принимал предложенную службу. Он попросту сбежал от всего и вернулся в коттедж…

Девочка… осталась калекой. Ужасно было смотреть, как она перемещается, раскачиваясь, перебрасывая больную ногу вперед и работая плечами. Юное, стремительное существо, легкое, как язычок пламени. Однако мать утешала себя. Ребенок скомпенсируется. Девочка жива и сильна; у нее впереди целая жизнь. Она реализуется душой и духом. Утраченное телом будет возмещено развитием души. Мать зорко следила за дочерью, бесконечно и безжалостно поправляя ее, когда та пользовалась при ходьбе ребром ступни или подпрыгивала (вопреки запрету доктора)…

Но для отца все это было невыносимо: в расцвете сил его существование утратило всякий смысл. Красота телесной жизни была для него всем. Он глядел на изуродованную дочь, и ее увечье казалось ему злокачественной опухолью, торжеством зла и небытия. Потому он и превратился в зашифрованное послание. Однако продолжал жить…

Жена прочно ополчилась на него…

Между ними воцарилась острая, упорная ненависть176.

Он написал рассказ, и магия слов, воплощенных на странице, сделала его вымысел правдой.

Он сам судил себя предельно сурово. Он знал, что собой представляет. Выдумывает истории о чужой жизни, пока люди захлебываются в грязи во Франции. Позорно живет за счет подачек – и за то же самое сурово осуждает Перси Лукаса. Более того, он, в отличие от Лукаса, слаб телом, а по временам также и душой. Он не умеет контролировать свою вспыльчивость. Ему надоела жена. Они вдвоем с женой надоели другим людям. Фрида плодовита, но он оказался не способен зачать ребенка. У него дурное семя.

Он потряс головой и сосредоточился. Снова вернулся к старинному коттеджу в низине и дописал строку от руки: Дети росли неуверенными в себе мямлями либо злыднями, обуянными духом противоречия. Все перечили всем, и атмосфера в доме была жесткой и бесплодной177.

Рассказ медленно обретал жизнь.

Когда объявили войну, семья жила в коттедже…

Здесь, в абсолютном покое сада на склоне, он узнал об активно разрушительных деяниях, о бурлении недовольства, о кипящих волнах разрушения, несущихся навстречу друг другу, об армиях, идущих в битву.

Зайдя после этого в дом, он сказал жене все с тем же жидким огнем в голосе:

– Наверное, мне надо пойти, как ты думаешь?

– Думаю, да, – ответила она. – Это будет уместно. Ты как раз им подходишь: ты умеешь ездить верхом и стрелять, и ты такой здоровый и крепкий, и дома тебя ничто не держит…

Ивлин Дотри записался в полк, расквартированный в Чичестере.

На сутки он стал страстным любовником. Ненадолго воскресла прекрасная нежность их первой любви. Но снова исчезла. Удовлетворившись, он отвернулся от жены. А неприязнь к ней осталась, как была. В глубине души он ненавидел жену за то, что она любила его теперь, когда он стал солдатом…

Он был зародышем уничтожения, готовым к тому, что уничтожат его…

Он только и чувствовал, что в лучшем случае будет вынужден убивать, чтобы его не убили… Мы идем убивать, так что давай не будем давать этому красивые имена.

Так он попрощался с семьей и отбыл во Францию178.

Назавтра, закончив черновик, Лоуренс отправил «Англию, мою Англию» – уже без вопросительного знака – своему агенту. Потом убрал пишмашинку. Даже если рассказу дадут ход только в Америке, ради него стоило сражаться с клавишами и кашлем. По крайней мере он выйдет в большой мир. Обретет собственную жизнь.


Изгнанник покинул группу «теперь не мертвых». Совершенно внезапно ощутил, что родился заново как писатель. Он также освободился от Фриды, пусть на время. Погода стояла сухая, и его легким стало лучше. В ячмене пели жаворонки, алые маки пятнали поля красными кляксами, и благодаря усилиям Лоуренса Мэри поступила в школу Святого Павла для девочек.

В глубине души он страшно гордился ученицей, и чтобы показать это, разрешал ей петь все лето напролет и фотографировать сколько угодно, чтобы изготовить фотографический альбом живых картин. Ранним утром Мэри увязывалась за ним в Рэкхэм-коттедж, где он, как обещал, начал приводить в порядок запущенный рай Лукасов. Перси вернулся в армейский лагерь. Сад выглядел неплохо. Мальвы восьми футов высотой качались на ветру. Голубое кружево незабудок обрамляло цветочные грядки.

В те дни и недели, пока Лоуренс работал в саду, разнообразные женщины – подруги Виолы – приезжали пожить в старом коттедже, пользуясь хорошей погодой. Женщины бесконечно занимали Лоуренса, и он был счастлив оторваться от работы, чтобы поболтать, посочувствовать и сунуть нос в чужие дела.

Приехала в гости Элинор и сообщила, что ее невестка Джоан благополучно разрешилась от бремени, но теперь скучает в одиночестве, поскольку Берти, кажется, поселился в театре, пока там идет его пьеса. О Розалинде Бэйнс, сестре Джоан, Элинор не сказала ничего. Даже вскользь не упомянула. Прошло полгода, а он все еще ощущал потерю этой незнакомой женщины, болезненную, как шрам.

Но как с ней познакомиться? Несмотря на все связующие их нити, которые он тщательно укреплял, она так и не приехала.

Он владел только ее историей – историей ее брака. Он снова написал Берти Фарджону, ее зятю, вторично предлагая совместную работу, в основу сюжета которой ляжет распад брака Бэйнсов. Выйдет портрет духовного состояния нации – пьеса или роман. Довоенную Англию будет олицетворять полная душевного тепла, близкая к природе жена, преданная современным мужем, «рационалом», богатым и образованным бесплодным мужчиной, который не умеет заботиться о жене, не способен оценить ее по достоинству. Возрождение нации, писал Лоуренс Фарджону, можно начать только с возрождения мужчин и женщин; с построения истинных отношений, истинных браков, а не социальных договоров. Таким может быть их совместное творение.

Фарджон не ответил.

Однако идея не оставляла Лоуренса.

В Рэкхэм-коттедже Мэри в свободное время от охоты на ужей и кроликов фотографировала. Она снимала, как изгнанник вносит мульчу под розы и сколачивает новую шпалеру. Она запечатлела, как он рубит дерево и косит колючие плети ежевики. Она даже из озорства тайком щелкнула его у стены коттеджа, где он, обратив к миру голую спину, мылся у лохани.

Мэделайн была благодарна за его усилия. Вся семья была ему благодарна.

А главное, поскольку вопрос с учебой Мэри был решен, Лоуренс чувствовал, что вернул долг обитателям «Колонии» и конкретно Уилфриду Мейнеллу.

Он им больше ничего не должен.


В последние недели в Грейтэме («Мне никогда, ни за что не следовало приезжать…») он ощущал себя живым – впервые со времен пешего похода с Котом по Озерному краю, с нескольких часов невинности, по истечении которых они узнали об объявлении войны.

«Радуга» наконец близилась к публикации, скоро ему заплатят, и новый рассказ, «Англия, моя Англия», должны напечатать. Агент разместил его в «Инглиш ривью», не менее, – изгнанник был готов целовать полы в Ковент-Гардене.

Вместо этого он бодро написал леди Синтии: «В октябрьском выпуске „Инглиш ривью“ вы найдете рассказ о Лукасах. Вы, конечно, помните, как мы проходили мимо их сада в ваш последний приезд»179.

Взрывчатка была заложена.


Первый удар взрывной волны получил Э. В. Лукас, Эдвард, литературный брат Перси. Его загодя предупредил коллега, читающий рукописи для «Инглиш ривью». Коллега писал: «Сообщаю с сожалением и строго по секрету: рассказ Д. Г. Лоуренса в нашем октябрьском выпуске будет вам небезынтересен».

Эдвард Лукас просмотрел гранки.

В тот же день в редакции «Инглиш ривью» на Тэвисток-стрит он скандалил и угрожал от имени брата, который, укрытый от мира на армейской базе, ничего не знал. Редакторы хладнокровно информировали Эдварда, что никаких изменений внесено не будет.

Что делать? Брат готовится к битве, к окопам. Его нельзя обременять такой заботой, однако этот рассказ – отвратительная клевета.

Он не бездельник; почему же тогда он не найдет себе постоянную работу? Уинифред заговорила о другой вакансии, куда его могли бы принять. Согласен ли он? Нет. Но почему? Потому что он считает, что место ему не подходит, и не хочет туда идти. Уинифред очень рассердилась. Они тогда жили в Лондоне, и это обходилось вдвое дороже жизни в деревне; ребенка водили на массаж к дорогому врачу; отец Уинифред был явно недоволен; и все-таки Ивлин не принимал предложенную службу. Он попросту сбежал от всего и вернулся в коттедж…180

Детали, присутствующие в изобилии, позволяли немедленно узнать героев, но при этом были чудовищной неправдой – хитроумнейшая клевета. Полнейшее предательство Перси и семьи Мейнелл со стороны Лоуренса.

В кругу друзей и знакомых Мейнеллов Маршаллов очень многие выписывали «Инглиш ривью». Семью следует предупредить. Эдвард поедет в Грейтэм сам, чтобы сообщить новость Уилфриду Мейнеллу. При некоторой доле везения Перси, Мэделайн и дети не узнают о рассказе. Они с Мейнеллом должны об этом позаботиться.

iv

Что такое с бедным мистером Мейнеллом, неужели в него стреляли? Войдя в библиотеку с метелкой из перьев, обмахнуть пыль, Хильда увидела, что отец семейства скрючился вдвое в своем любимом кресле. Спаниель Беспечный беспокойно бегал вокруг.

– Мистер Мейнелл, сэр, вам нехорошо?

Он ответил себе в колени:

– Хильда, дорогая, простите, вы не могли бы подождать с пылью?

Она живо развернулась и исчезла.

Слова все еще разбухали и плавали перед глазами Уилфрида, хотя при перелистывании страниц казались попросту невозможными. Немыслимыми. Однако их не просто замыслили – их собирались напечатать, довести до сведения людей в Лондоне и за его пределами. Элис этого не переживет. Она и без того едва держится, словно пуговица на ниточке. Как ей сказать, что такое, такое ожидает ее обожаемый выводок?

Тщательного изучения сходства не требовалось. Вся «Колония» лежала в рассказе Лоуренса как на ладони, описанная с обдуманным коварством. Все жители «Колонии», но в первую очередь – Мэделайн, Перси и – что совсем невыносимо – милая Сильвия. Лоуренс даже воскресил весь ужас и горе несчастного случая. Как ему это удалось? Кто ему рассказал? Это непристойно. Мейнелл ни за что не поверил бы, что такое поругание возможно, но свидетельство лежало перед ним, черным по белому.

Девочка… осталась калекой. Ужасно было смотреть, как она перемещается, раскачиваясь, перебрасывая больную ногу вперед и работая плечами. Юное, стремительное существо, легкое, как язычок пламени181.

Уилфрид заставил себя прочитать рассказ вторично. Персонаж, прототипом которого был Перси, погибал ужасной смертью на поле боя. Детали, достойные бульварного романа, были выписаны с потрясающей жестокостью. «Ивлина» ранят в ногу и пах. Затем, что уже совершенно излишне, на него набредает банда немецких пехотинцев-мародеров, и они кромсают его лицо своими тесаками.

Какой художественной цели служат подобные ужасы? Мейнелл решительно не понимал! Ему стало жаль даже немцев, которых выставили такими чудовищами. Сердце упало, когда он представил, как его сильная, великодушная дочь читает это во всех интимных деталях; не говоря уже о Перси в офицерской казарме в Сифорде. По словам брата Перси, «Инглиш ривью» бесплатно посылали во все армейские библиотеки.

Что за существо жило среди них эти полгода?

В то утро он написал Лоуренсу на новый хэмпстедский адрес, выражая сильнейшее беспокойство и взывая к лучшим сторонам души бывшего гостя. Письмо вернулось невскрытым. Сын Мейнелла тоже отправил гневное послание, которое также вернулось.

Мейнелл обсудил ситуацию с сыновьями и зятьями. Все вместе решили немного подождать. Что еще оставалось делать? Они беспомощны перед лицом подобного утонченного вымысла. Имена героев изменены, но, кроме этого, мало что отличалось от реальности. Герои и события рассказа описаны потрясающе отчетливо – увечье Сильвии, уход Перси на войну, приобретение «Колонии» самим Мейнеллом, каждая географическая деталь, – но почти все остальное было чудовищным поклепом.

Летний выпуск «Инглиш ривью» выйдет в конце сентября и будет распространяться в октябре. Этот журнал читают серьезные любители литературы и сами литераторы – иными словами, все знакомые семьи Мейнелл. Что-то надо делать, но что?


В конце июля Уилфрид Мейнелл отправил двух зятьев по адресу: дом 1, Байрон-Виллас, Хэмпстед, в террасный дом, снятый Лоуренсами после отъезда – точнее, бегства – из Грейтэма. Мейнелл послал зятьев, а не сыновей, поскольку счел их более хладнокровными и полагал, что они способны говорить более отстраненно и рассуждать убедительно.

Двое мужчин, ровесники Лоуренса, стояли в прихожей и просили его отозвать рассказ – в первую очередь ради Мэделайн и детей. Писатель сначала вроде бы терпеливо слушал. Потом с ним произошла перемена. Щеки покраснели, глаза засверкали синевой, лицо исказилось – ибо он внезапно осознал, что с ним говорит доктор Калеб Салиби, неверный муж Моники и равнодушный отец Мэри.

Вид этого человека – красивого, прямого станом, уверенного в себе, непрошеного гостя – взбесил Лоуренса. Как смеет Салиби являться к нему и читать лекции о благе женщин и детей? Из-за этого человека бедная Моника превратилась в тень. Этот человек игнорировал Мэри и ее образование. Именно его преступную халатность сам Лоуренс вынужден был исправлять!

В прихожей началась стычка и выплеснулась на тихую улицу. Толкался и кричал в основном Лоуренс, слабейший из трех мужчин. Пока не споткнулся и не упал на дорожке перед домом.

– Прочь! – орал он. – Прочь с глаз моих!


Ни издатель, ни автор не согласились отозвать рассказ. Уилфриду Мейнеллу ничего не оставалось, кроме как поставить в известность некрепкую здоровьем жену. Дочери, Мэделайн, тоже придется рассказать.

Элис обрезала розы, когда муж пришел к ней со всей этой историей. К тому времени как он закончил, липкий ручеек крови тек с ладони на белый муслиновый рукав. Элис была так поражена, что забыла о шипах.

Она рассказала дочери – откровенно и бережно. Она заставила Мэделайн дать обещание, что та никогда не станет читать ужасный рассказ. Потом они, щадя друг друга, договорились больше не вспоминать о нем.

В анналах семьи Мейнелл не было случая, чтобы мягкосердечная Элис диктовала всем, как себя вести, но сейчас она поступила именно так: она запретила всей семье читать злополучный рассказ. Таким образом их не затронет эта чудовищная история, если о ней упомянут друзья, знакомые, гости или чужие люди, что наверняка случится. Пускай злоба мистера Лоуренса расцвела омерзительным цветком, но плода она не принесет. Более того, Элис объявила всей семье, что имя мистера Лоуренса больше не должно произноситься ни в «Колонии», ни в их домах. Никогда. Оставалось только покаяться на исповеди в том, что она не в силах простить этого человека.

В последующие дни Виола, сестра Мэделайн, будет сильно переживать удар, нанесенный семье. Ведь именно она пригласила Лоуренсов в Грейтэм. Именно она так восхищалась и писателем, и человеком.

Мартин Секер, жених Виолы, попытается защитить друга – ради Лоуренса, ради Виолы, ради литературы и для того, чтобы немного смягчить тревогу семьи. Однако его слова вобьют между ними клин. Жених и невеста начнут постепенно отдаляться друг от друга, и наконец Виола решит разорвать помолвку.

В последующие месяцы издатель Лоуренса, «Метьюэн и компания», не сможет отстоять «Радугу». Секер придет на выручку и предложит напечатать роман, хоть и сомневаясь одновременно в собственном решении и в самом Лоуренсе. Он опасен, а его книги, как подозревал Секер, никогда не получат широкого распространения. К чему рисковать? Но Секер все же рискнул. Ради литературы, если и не ради самого Лоуренса.

Кроткая Элис Мейнелл, овеянная славой поэтесса и мать натура утонченная, возвышенная, писала стихи, чем снискала себе определенную известность в узких литературных кругах182, которая с такой радостью принимала у себя Лоуренсов, попросит Артура снести шпалеру для роз, построенную Лоуренсом в Рэкхэм-коттедже. Иначе та послужит слишком печальным напоминанием для Мэделайн, а также для Перси – в будущем, когда он вернется с фронта и узнает о предательстве.

У Элис в голове, терзаемой мигренью, будут снова и снова крутиться воспоминания. Как часто Лоуренсы пользовались гостеприимством в Рэкхэм-коттедже и Уинборне. Никто из Мейнеллов даже не колебался. Мейнеллы ничего не жалели для гостей, не считали куски. Уилфрид, разумеется, никогда не думал, что гости перед ним в долгу – материальном или моральном. В жизни просто раздаешь, если можешь, и чувствуешь себя счастливым – нет, благословенным, – что имеешь такую возможность.

Что касается Мэри, верной ученицы Лоуренса, она до конца жизни будет помнить слова песни «Убийство президента Маккинли», а также самого учителя и друга, открывшего перед ней дорогу в жизнь. Окончив школу Святого Павла, Мэри не станет фермером, как мечтала, но отправится в Кембридж, где в 1930 году – в год смерти Лоуренса – получит степень доктора медицины.

Узнав о смерти своего учителя, она внезапно со странной радостью вспомнит их откровенные разговоры во время уроков весной и летом 1915 года. Она будет помнить также сотрясающий все его тело кашель и шаткую походку. «Ты что, болеешь? – спросила она. И нахмурилась, заметив, как он держится за ребра. Потом нырнула под стол, чтобы рассмотреть его ноги, словно гадая, не проглядела ли что-нибудь. – Или ты калека?»

Когда Моника, мать, отведет Мэри в сторонку и скажет, что та должна быть большой девочкой и отказаться кое от чего ради своих кузин Сильвии, Кристианы и Барбары, Мэри расплачется, что с ней редко бывает. Она скажет матери, что не может выбросить фотоальбом. Не желает. Это ее самое драгоценное сокровище. Посмотри! – скажет она. Вот мистер Лоуренс сражается на дуэли с мистером Форстером – переворот страницы – вот он приколачивает линолеум с Джеком Мёрри – переворот страницы – вот он позирует в ванной на фоне кафеля со зверями – а вот ухмыляется вместе с мисс Мэнсфилд на фоне сетки для игры в классики – а тут в фартуке подает пасхальный ужин – а тут держит змею под яблоней.

Она пообещала матери, что навсегда спрячет фотографии от тети Мэделайн и кузин Лукас, так что они их в жизни не увидят. Но когда Мэри уедет в школу в Лондон, Моника найдет альбом в комнате дочери и прикажет Артуру сжечь его на костре.

Какой теперь предстанет в глазах света ее прелестная, добросердечная сестра Мэделайн? «Уинифред», ее вымышленный двойник, полагается на отца больше, чем на мужа. В этом есть что-то ненатуральное. Лоуренс изобразил их жизнь в самых интимных деталях. Он позорит Перси – одной гротескной подробностью за другой. Что касается милой маленькой Сильвии, Монике невыносимо представить, как ее племянница через несколько лет будет читать это описание. Столь же клеветническое, сколь жестокое. Сильвия никогда не может быть калекой, ни в чьих глазах. Моника не верит, что Сильвия могла быть калекой в глазах самого Лоуренса. Наоборот, Моника подозревает, что он обожал девочку и ее великую упрямую волю к жизни.

Сама Моника так привязалась к Лоуренсу. Они оба понимали, что значит чувствовать слишком сильно. Только благодаря ему она снова научилась смеяться; он помог ей исцелиться после предательства мужа. Он превратил ее дочь-беспризорницу в гордую собой ученицу школы. Он был неизменно добр и щедр – настолько добр, что рассказал ей, как во время пребывания в Грейтэме чуть не покончил с собой, бросившись с утеса в Брайтоне. Он хотел дать ей понять то, что понимал сам: насколько невыносимой может быть жизнь. Он не хотел, чтобы она оставалась наедине с этой жизнью, потому что хуже ничего не бывает. Так он сказал.

Можно ли подлинно узнать другого человека? Можно ли подлинно доверять другому? Неужели он так плохо думает обо всех них? Ей на сердце лег тяжкий камень.

А теперь его имя запрещено произносить. Все следы его пребывания изъяты или уничтожены – все, кроме книжного шкафа, прочно встроенного в стену Хлев-Холла. Виола согласилась, что шкаф должен остаться на месте: если его демонтировать, может обрушиться стена.

Клан – это не просто большая семья. Это семья с врожденным осознанием хрупкости жизни и необходимости – превыше всякой другой – выживать. Поддерживая друг друга, если в одиночку не хватает сил выстоять под ударами судьбы.

v

А что же Перси? Суждено ли было Персивалю Лукасу из Рэкхэм-коттеджа прочесть рассказ, создание которого он неведомо для себя вдохновил?

В октябре 1915 года, когда рассказ вышел в свет, Перси находился далеко от мира на продутой ветрами военной базе пехотинцев в Сифорде, на побережье Сассекса. Он, младший лейтенант, подчинялся непосредственно некоему лейтенанту Кларенсу Бегормли, которого кое-кто из людей во взводе прозвал «лейтенант Безмозгли». Впрочем, сам Перси считал эту кличку отчасти несправедливой. Шестидесятилетний Бегормли отличился в молодости на первой и второй бурских войнах. Последовавший долгий мир привел к тому, что опытных, способных офицеров не хватало, и к оружию пришлось призвать людей из поколения Кларенса Бегормли. Отчаянные времена требуют отчаянных мер.

Бегормли был порядочным человеком, но командиром никаким. Он понимал пехотные маневры, но не новую окопную войну. Ее вообще мало кто понимал. Он был бледен даже летом, под глазами постоянные синяки. Прежде чем выкрикивать приказы, ему часто приходилось полоскать горло имбирным пивом. В душе он был робок, что особенно усилилось с годами, и терпеть не мог кричать. На лысой голове лейтенанта остался только венчик поседевших рыжих волос.

До 1914 года судьба сулила Кларенсу Бегормли спокойствие деревенского общинного луга, неторопливые игры в боулинг со старыми приятелями, прокуренные вечера в приятном, удобном лондонском клубе среди мягкой мебели. Судьба этого человека – медленное продвижение к далекой мирной кончине – повернула под острым углом, как летняя молния, когда объявили войну.

Теперь окопы тянулись без перерыва от Швейцарии до Северного моря. Кто мог бы предполагать, что один кусок фронта – между Ипром и Верденом, сто пятьдесят миль по прямой – будет сниться людям в кошмарных снах до конца века?

После нескольких фальстартов и отмененных приказов взвод из пятидесяти трех человек, в котором служили Бегормли и Лукас, отправили на фронт. Это произошло в конце июля 1916 года: можно было надеяться, что преступный выпуск «Инглиш ривью» уже давно пошел на растопку или оклейку стен. Тем летом Эдвард Лукас мог наконец успокоиться, надеясь, что брат, заядлый любитель литературы, не наткнулся на порочащий его рассказ на армейской базе в Сифорде; в конце концов, времени на чтение у него было чертовски мало.

Перси Лукасу предстояло отправиться в разверстую бездну века.

По прибытии во Францию взвод присоединился к роте и вместе с ней стал продвигаться вперед с постоянной скоростью две мили в час, пока не остановился, упершись в огромные тучи пыли, висящие в воздухе. Сверялись с картами, заваривали чай, жевали табак и сплевывали. Принесли мешок с почтой, и письма зачитали вслух. Перси получил письмо от жены и открыл его, полный ожиданий. Они втихомолку надеялись, но нет, его сердце омрачилось – она не забеременела.

В тот же день, пока взвод осваивался в тесном вспомогательном окопе, Лукас и его подчиненные наблюдали, как низшие чины – уже ветераны этого фронта – собирают куски тел в мешки из-под песка, пытаясь хоть как-то «навести порядок» ради прибывшего подкрепления. Двое артиллеристов, хохоча, перебрасывались студенистым глазом.

Если раньше зловещими вестниками некоего неопределенного ужаса казались облака пыли, то теперь ужас воплотился в разоренном пейзаже, взрытой земле, ожидающей взвод Перси.

В первую ночь он попытался уснуть в блиндаже, на кровати из распорок и проволочной сетки. От стен воняло креозотом, и этот запах забивал все остальное. Свирепствовали мухи. Перси бросил попытки уснуть и принялся, светя себе электрическим фонариком, изучать карманный справочник офицера действующей армии, но никак не мог сосредоточиться. В темноте скреблись крысы. Он сел на койке, когда три снаряда, один за другим, просвистели над землянкой и взорвались. Дождем посыпалась шрапнель.

Среди ночи он снова проснулся, на этот раз встал и прошелся вдоль окопа, ища на небе звезды – те самые, что сияли над Рэкхэмом. Но ночь была мутной от дневных бомбардировок, и он ничего не увидел.

Точнее, не совсем ничего. Между коек в свете свечных огарков блестели глаза: солдаты, как и он, не спали глухой ночью. Кое у кого были фонарики, но в основном солдаты сидели при свечах. Один мальчик изо всех сил тер пуговицы формы зубной щеткой и чистящим средством, которое солдаты должны были покупать за свои деньги. На вид мальчику было не больше пятнадцати. В армию записывалось много несовершеннолетних, желающих избежать однообразной изнурительной работы на заводах. Избежали, что да, то да. Теперь их гоняли маршем с семьюдесятью фунтами груза на спине. Эти мальчишки зачастую сами весили не больше сотни.

Солдаты говорили ему, что Англия сильна. Империя велика. Англия не может проиграть.

– Я только хочу надавать фрицам как следует, – сказал один.

Перси знал, что они тайно боятся, не зная, хватит ли у них духу убить человека, пронзив его штыком.

Никто не знал, за что они воюют. Что такое – перестать воевать. Они дрались, чтобы война поскорее подошла к концу, но никто не мог толком вспомнить, из-за чего ее начали.

По мере приближения к линии фронта роте приказали облегчить выкладку до тридцати пяти фунтов, выкинув лишнее, – в окопах мало места. Все мелкие утешения и удобства отправились в грязь.

Перси увидел в окопе мужчину, который лежал на койке и читал, одетый лишь в солдатскую куртку и рубаху. При свете свечи Перси разглядел, что ноги солдата покрыты кровоточащими язвами.

– Это все от портянок, – сказал солдат, хотя его никто ни о чем не спрашивал.

Он лишь мельком взглянул на человека, к которому обращался. Голос – злокозненный, с ноткой угрозы – словно предупреждал офицера, чтобы проходил, не задерживался. Злобный голосок заявлял права на территорию. Когда солдат поднял глаза, они блестели, в них читалась предельная настороженность, зоркое бдение. Это был один из тех, кто сегодня собирал куски тел.

Перси застыл, не зная, спросить или пройти мимо, и солдат пояснил:

– Чертовы портянки заскорузли от грязи. Не высыхают.

Перси ушел и через несколько минут вернулся с собственной чистой запасной парой. Положил на край койки солдата и собрался опять уйти. Но тот неожиданно сел, скатал чистые новые портянки, положил в изголовье и полез в собственный мешок.

– На-ка, – сказал он тем же хитрым, холодным голоском. – Съешь. Производство фрицев.

На ладони лежала шоколадная монета в серебряной фольге. Перси растерянно хлопал глазами.

– Я никому не скажу, не бойся. Если ты из-за этого как тот Гамлет. Ты мне, я тебе.

Перси пожал плечами и взял шоколадку, а солдат продолжал так же холодно и зло. Сегодня в полдень трое его товарищей по взводу встретились на ничьей земле с тремя немцами. Каждая из сторон привела с собой переводчика – эти переводчики раньше сторговались об условиях мены.

На обмен предлагались сласти, сувениры, очки для чтения, шерстяные чулки, частые гребни, игральные карты, газеты и журналы.

– Они читают по-английски и любят наши журналы и все такое. Нам-то ихние не нужны, вот шоколад – это другое дело. – Он взглянул на офицера, который стоял у койки, разглядывая шоколадную монету. – Давай, давай. Эта штука вкусней, чем девичий сосок.

Перси развернул шоколадку. Она взрывом наслаждения растворилась на языке.

– Ну что, как? – Солдат при свете свечи вглядывался в его лицо.

Перси проглотил слюну:

– Зер гут[39].

Солдат ухмыльнулся. Снова откинулся назад, отлепил от журнала две отсыревшие страницы и отвернул обложку. В свете огарка Перси ясно видел надпись крупным шрифтом наверху страницы: «Этот журнал можно отправить бесплатно в действующую армию из любого почтового отделения. Смотри страницу iii»183. Очевидно, кто-то так и поступил.

Разнообразные журналы перемещались по окопам, совершая путешествие во много миль. На преодоление длины одного окопа могло потребоваться от нескольких недель до года в зависимости от спроса.

– Мой папаша был печатник, и я умею читать с тех пор, как дорос до печатного стола. Любил я эту старую стукоталку. Она стучала у нас в доме бесперечь, как сердце.

(Подайся поближе. Тебе видно в тусклом свете?)

Журнал был грязный, засаленный, но Перси узнал имена на первой странице. У. Г. Дэвис, Остин Гаррисон, Мэри Уэбб, чьими творениями он восхищался, и…

Когда они прощались в тот вечер в Рэкхэме, уже больше года назад, ясным вечером погожего Дня Империи, Перси сказал Лоуренсу, гостящему в имении писателю, что очень надеется раздобыть и прочитать «Радугу», как только ее опубликуют. Вечеринка уже кончилась, и Фрида направилась домой. К двум стоящим у двери мужчинам присоединилась Виола. Лоуренс улыбался и кивал, благодаря за тачку. Виола пообещала Перси, что сама пришлет ему экземпляр романа – туда, куда его направят в составе армии. Позже, несколько месяцев спустя, Перси получил письмо от Мэделайн с новостями о различных друзьях. В том числе она сообщила печальную новость, что книга Лоуренса конфискована полицией.

«Какой удар, – написал он в ответ жене. – Бедняга. Бедный старина Лоуренс». Он очень сочувствовал писателю.

Но очевидно, Лоуренса отвергли не всюду: вот его рассказ в «Инглиш ривью». Лоуренс не из тех, кого легко остановить, сбить с пути. Это Перси понял в ту ночь у костра. Об убийстве президента Лоуренс пел с жаром, удивительным для такого слабогрудого человека.

В трясущейся тьме где-то взорвался очередной снаряд, и Перси вспомнил другие подробности той ночи: пылающий скелет, фальшивый цеппелин и свою малютку Барбару, испуганную и сердитую, что небо падает.

– Завтра тебе отдам, – сказал солдат, постукивая пальцем по странице. Он воспринял молчание Перси как желание получить журнал.

– Буду очень благодарен, – ответил Перси, позволив себе намек на улыбку. – Понял. Приду завтра на это самое место.

Солдат вгляделся в него поверх страницы.

– Вы недавно прибыли, верно, сэр?

– Так точно.

Солдат быстро кивнул, не сводя глаз с открытой страницы:

– Берегитесь котловин, сэр. Это, то есть, воронок. Фрицы иногда там подстерегают, в засаде.

– Понимаю.

– Если фрицы пустят газ, надо нассать на платок и обвязать нос и рот. Только нельзя бежать обратно сюда, в окоп, даже если глаза еще видят, потому что вас подстрелят – наши то есть. Вы ведь хотите получить свое жалованье за две недели, верно, сэр? Разрази меня гром, если я им позволю наложить лапы на мое.

Он ухмыльнулся. Передних зубов у него почти не осталось.

– Спасибо. Очень порядочно с вашей стороны. – Перси протянул руку и коснулся плеча солдата.

– Еще вот чего. Там грязь и вода кое-где по колено. Увидишь людей, которые в грязи по самые брови. Главное, осторожно на досках гати. Они скользкие, хотя с виду не скажешь, и бывает, что люди тонут. Тут грязь какая-то странная, засасывает. Не такая, как в Англии. Если кто-нибудь поставит на кон в картах кусок резинки или купить предложит, бери за любые деньги, потом разрежь пополам и приколоти к подошвам сапог.

– Ага, понимаю…

– У вас под ногами будут люди, сэр. Вот что я хочу сказать. Тут надо подходить с умом. Не бегать по ним не получится. Я только на лица стараюсь не наступать, если можно.

Перси кивнул.

Глаза солдата задвигались по странице слева направо.

Земля была изодрана. Он хотел увидеть все происходящее.

В хрупком, ясном сознании он слегка приподнялся, чтобы посмотреть, и обнаружил, что смотрит на собственное тело. Он лежал, ноги придавила огромная масса окровавленной земли. Он смутно смотрел на нее, думая, что она, должно быть, очень тяжелая. Он тревожился – очень сильно, и эта тревога легла грузом на его жизнь. Непонятно, почему земля, покрывающая ноги и бедра, так пропитана кровью184.

Он снова провалился в чтение. Младший лейтенант Персиваль Лукас похлопал скатку в изголовье солдата и повернулся, чтобы уйти.

Но солдат, не поднимая глаз от страницы, протянул руку, преграждая путь, как шлагбаум на заставе:

– Потрогайте меня, сэр, это на счастье. Так все делают. Меня звать Виктор, а это значит «победитель». Увидимся завтра вечером, прямо тут, в это же время. – Он встряхнул журнал. – Вам повезло. Пойдете в обход очереди.

– Замечательно. Буду ждать с нетерпением. – Он хотел что-нибудь дать этому человеку, Виктору, что-то большее, нежели пара портянок.

– Удачи, – сказал он.

Это все, что у него было.


Они ждали на позиции, примкнув штыки, утром первого июля, и слушали грохот, который раздался по плану, в 7:25. В далекой деревне Фрикур громогласно зазвонил колокол – это обрушилась колокольня церкви.

От странного звука ожидающим в траншее солдатам стало не по себе, словно колокол чудовищным языком вылязгивал их собственный немой страх. Послышался свисток, и они бросились наружу, через край окопа, в мир, наполненный шумом.

Персиваль Лукас бежал вперед на сильных длинных ногах, повинуясь не логике. Не разум прокладывал путь, приведший его от ручья из сада Рэкхэм-коттеджа в верховья реки Соммы, в одно из самых кровавых сражений человеческой истории.

Наутро его рота вошла на деревенскую площадь, на ходу отпинывая в сторону куски каменных святых. От церкви остался дымящийся обрубок, и они увидели, что колокольня, падая, раздавила два дома. По деревне блуждали коровы, безумные и больные, потому что их никто не доил. Больше никого на улицах не было – немецкий гарнизон отступил из деревни под покровом ночной темноты. Однако солдатам из роты Перси эта победа союзников казалась невсамделишной, словно дети понарошку разметили границу в поле, проведя черту палкой по земле. За последующие два года линия фронта передвинется разве что на несколько миль.

После бомбардировки тысячами снарядов в деревне было трудно дышать. Пейзаж вокруг Фрикура выглядел контуженным. Стога сена дымились. Птицы не пели. Дома стояли выпотрошенные.

Что касается Перси, ему не суждено было получить у Виктора экземпляр «Инглиш ривью» сегодня ночью в окопе. Не суждено было пролезть без очереди, опередив других любителей чтения. Не увидел он и деревенской площади, разрушенной церкви, измученных маститом коров. Через полчаса после сигнала к атаке пуля прошила его бедро, а другая застряла где-то в паху.

Придя в себя, он попытался понять в полузабытьи, не в могиле ли он. Вокруг было тихо, под ним – мягко. Несколько зеленых листиков – пять, он посчитал – трепетали хрупкими вымпелами на обугленной ветке. Он приподнялся на локтях. Ему было жарко. Потом ему стало холодно.

В отдалении он видел деревню, она все еще пылала после сегодняшней бомбардировки. Такой грохот. Он едва мог расслышать собственные мысли.

Он бежал, потом свалился в воронку, в кратер. Но нет, понял он, это не воронка от бомбы. Он лежит в естественном углублении лесного рельефа. Лес спас его.

Как тут тихо, спокойно. Ему ничего не было нужно. Ничего, кроме сна. Никого. Ему стало жарко, потом холодно.

Деревья над ним дымились. «Где твой ствол? – спрашивали они. – Где твой ствол?»

Он смахнул землю. Увидел мундир цвета хаки. Это его. Это тело – его собственное. «Я здесь», – ответил он.

«Ищи ищи корни ветки», – сказали деревья.

Он осмотрел себя. Из бедра был вырван кусок, но нога по-прежнему крепилась к телу.

«Я здесь», – сказал он деревьям и дыре неба.

Видимо, у него приключилась медвежья болезнь. Присыпавшая ноги земля была мокрой и неприятно пахла.

Дерево указало на что-то обугленной ветвью: «Ветка и корень, ветка и корень».

Он умудрился чуточку приподняться, полусесть, осмотреть себя. Снял тяжелую от грязи шинель и обвязал чистой стороной вокруг ноги, чтобы остановить кровь.

Чудовищная боль.

Держать раненую конечность приподнятой. Остерегаться снайперов. Ждать, пока враги отступят. Лежать на спине или животе, пока не придет помощь.

Его стошнило. Он снова упал на землю.

Деревья сказали: «Пень гнить чернь шнур зелень искра».

Деревья спросили: «Пень, где твои побеги?»

В Рэкхэм-Вуд. Белокурые головки, как ромашки. Кипение жизни. Его девочки в Рэкхэм-Вуд. За ручьем, за мостиком перекликались их голоса.


Когда он очнулся, тени на земле удлинились. Деревья молчали. Губы прилипли к зубам. На языке и зубах ощущались песок и пыль, словно он уже начал сливаться воедино с землей.

Он лежал, ноги придавила огромная масса окровавленной земли. Он смутно смотрел на нее, думая, что она, должно быть, очень тяжелая. Он тревожился – очень сильно, и эта тревога легла грузом на его жизнь. Непонятно, почему земля, покрывающая ноги и бедра, так пропитана кровью. Одна нога лежала странно отклонившись. Он силился слегка пошевелиться. Нога не двигалась. Казалось, в его существе зияет огромный провал. Он знал, что ему оторвало кусок бедра185.

Он никогда не прочтет эти слова.

Это было милосердием, и вместе с тем не было.

Он поднял голову и потянулся вверх изо всех сил, чтобы выглянуть за край ложбинки. Вокруг валялись тела – как поваленные деревья после сильной бури. На земле неподалеку корчился человек.

– Они скоро придут! – окликнул его Перси, стараясь говорить отчетливо. Санитары с носилками из полкового лазарета. Они всегда приходили после наступления, чтобы подбирать тех, кто был еще жив, но не мог сам кое-как передвигаться. Обезножевших. Лежачих раненых, так их называли. В горле ужасно пересохло. – Носилки. Они…

Он попытался сфокусировать взгляд. Он узнал эту макушку, узкий венчик седоватых рыжих волос. Он приподнялся на локтях. У человека была разворочена грудь, наружу свешивалось легкое.

– Лейтенант Бегормли, сэр?

«Чиф чаф чиф чаф чиф чаф», – ответила одинокая птица.

Будь он в силах, выстрелил бы лейтенанту в голову.

– Господь с вами, сэр, – позвал он. Губы складывали слова, но слышался лишь слабый хрип. – Господь с вами.

Это был нагой и священный миг. Деревья скрипели. Что-то пробежало у него по ногам. Потом он уснул в своей колыбели, как малыш, и ему снились дурные сны. В одном сне ему изрубили лицо тесаками, и синие глаза в окружении красного мяса в ужасе смотрели на врагов. Он прекрасно понимал, что произошло: он лишился лица. Потерял лицо. Такое откровение принес ему сон.

Это правда, сказал он себе, проснувшись от ужаса. Он так быстро пал. В самое первое утро на фронте, в первой же битве, в первый же час.

Он бросил семью. Никакой указ не заставлял его идти на фронт.

В то утро он просто бежал. Больше ничего.

Все, чего он достиг долгой учебой, жертвами, – заставил врага потратить две пули.

Казалось, в его существе зияет огромный провал огромный про вал186

Он просыпался, засыпал, вспоминал. Каждый раз, когда он выныривал на поверхность, его пронизывала дрожь.

Он был как садовый цветок, который трепещет на ветру жизни, а потом осыпается, словно его и не было187.

Взрывы снарядов стали слабее и реже.

Он ощущал тошнотворно сладкий запах от размозженной ноги.

Жужжали мухи.

Он всеми силами пытался что-то припомнить. Что это было?

Кто-нибудь придет. Жди. Держи раненую конечность приподнятой.

Ему было жарко. Холодно. Тело дрожало. Душа тоже. Иногда он был в собственном теле, иногда дрейфовал вне его. Остерегайся снайперов. Рука была липкая – он не мог вспомнить почему. Может, свалился с дерева? Он упал так быстро, так внезапно. И все же – казалось ему – падал очень долго, как бывает, когда споткнешься о камень на дороге.

Зубы стучали. Мозг горел огнем. А его дети пели. Три голоса. Мостик из звуков через ручей, бегущий из Рэкхэм-Вуд. Он снова видел перед собой этот ручей. Вода прозрачная, как слезы. Он слышал песенку девочек: «С пчелкой я росу впиваю, В чаще буквиц отдыхаю, Там я сплю под крики сов, крики сов, крики сов…»188 Но не мог перейти к ним, на ту сторону.

Он лежал в ложбине. У него не было голоса. Сквозь клочья дыма он смотрел в дыру неба, в глаз Бога, спокойный и немигающий.


В полевом лазарете ему сообщили, что у него размозжено тело. Медики диагностировали открытый оскольчатый перелом левого бедра и таза. Бедренная кость и таз были не просто сломаны – их раздробило на мелкие кусочки.

Он смотрел, как в лазарет бредут, шатаясь, раненые, сгорбленные под тяжестью шинелей и вещмешков. Некоторые все время падали. Другие три дня просидели в воде. Лица у них были белые, измученные, или одни глаза сверкали на лице, покрытом коркой глины. От большинства воняло – траншейная стопа. Те, кто еще кое-как держался на ногах, ходили взад-вперед, словно в трансе, и грязь, засохшая в щетине обросших лиц, придавала им сходство с ранеными зверями.

Его прооперировали. Такой тип ранения, положение пуль, их воздействие на бегущего человека – со всем этим медики были еще мало знакомы, но быстро наверстают. Расцветет производство инвалидных колясок, обеспечивая мобильность парализованному поколению.

Пули в ноге Персиваля Лукаса нашли и извлекли, на ногу приладили новую экспериментальную шину. Все это было пыткой, но он ничего не сказал, во всяком случае медсестре. Потом его перевели.

В головном госпитале другая медсестра объяснила, что его отправят в Лондон, как только организуют транспорт с вытяжением. Травмы таза осложняли дело. На фронт он больше не попадет. Это было очевидно даже ему. Но ни один врач не заговорил с ним о том, будет ли он когда-нибудь ходить.

Его стошнило на пол.

На больничной койке, под вытяжением, он сильнее ощущал беспокойство и одиночество, чем в яме среди дымящихся остатков Фрикурского леса. Раненый на соседней койке все время молчал и только смотрел в потолок – кататония. Перси видел, что у соседа пролежни, но санитаров, чтобы его переворачивать, не хватало, и пролежни мокли и смердели.

Перси поймал себя на том, что гадает о судьбе Виктора, солдата с изъязвленными ногами и одолженными портянками. Где он сейчас? Опять в окопе? Удалось ли ему обогнать пули?

Сам Перси побежал, когда прозвучал сигнал к атаке, и продолжал бежать. Все полчаса своей войны он бежал, сильный и ловкий, по грязи, крови и воде. Он перескакивал через трупы. Он чувствовал, как пружинят под сапогами доски гатей; как скрипит на зубах грязь; как отдаются в костях разрывы снарядов. Сама земля раскалывалась, но он все держался на ногах, бежал уверенно, сердце грохотало в ушах, и тут его прошила первая пуля, и он упал, и казалось, что падение длится вечно.

Он всегда был хорошим бэтсменом, не боялся ни пейсменов, ни боулеров. Он умел ударить на шестерку с хорошей высотой. Умел сделать пулл-шот. Замах всегда начинался с ног.

Когда раздался свисток, он вылез из окопа и побежал. У него было отличное чувство равновесия и сильный шаг. Он смотрел только на обгорелые остатки леса, обозначавшего восточную границу деревни. Он не думал о том, что в деревне предстоит рукопашная. После многих месяцев учебного лагеря и тесноты окопов бег дарил странную свободу.

Сейчас в больничной палате, в одиночестве, его, официально выведенного из строя, затрясло. Тело перестало слушаться разума, и шестеренки его механизма осыпа́лись на пол.

Сиделка сжала ему руку, потом переменила повязку. Рана воняла керосином. Санитар оставил на железной тумбочке у кровати стакан имбирного лимонада. Перси вспомнил, как пожилой лейтенант полоскал горло, прежде чем выкрикивать приказы на строевой подготовке. Он спросил у сиделки, сколько может прожить человек, если у него легкое свешивается наружу. Она не знала.

Она помогла ему держать стакан. Напомнила, что скоро он окажется в Лондоне и увидит родных. Он должен написать им, что его скоро перевезут, чтобы они могли его встретить.

Он представил себе Мэделайн, какой видел ее в последний раз в коттедже, в спальне с низким потолком: обнаженную у окна, раскрасневшуюся. Полные женственные бедра. Наклонилась, чтобы стереть с бедра его семя. В тот день они не зачали ребенка и теперь уже не зачнут.

Его дочки пели ему, пока он лежал, размозженный взрывом, в ложбине.

Сестра милосердия пододвинула стул к его койке и приготовилась записывать письмо под диктовку. Она сказала, что будет слушать его слова, но не слышать.

Дорогой брат!

Поскольку обо всем уже написано в газетах, не будет большой беды, если я сообщу тебе, что был между Фрикуром и Маме. Я вылез из окопа на первой линии своего батальона, как писал тебе в прошлом письме, мы начали атаку в 7:27 утра и залегли на нейтральной полосе, куда не долетали ни наши, ни их снаряды. Наши прекратили обстрел в 7:30, и мы побежали дальше, но около 8 утра в меня попали две пули из пулемета, сбоку, переломили мне бедро довольно высоко, прошли насквозь, но не задели кровеносных сосудов и нервов. Я остался на месте и ждал около 8 часов, пока не явились врач и санитары с носилками. К счастью, я оказался в естественном углублении вроде воронки, так что, хотя снаряды и разрывались совсем рядом, я был в укрытии. Батальон пробежал мимо меня очень быстро, но все равно было на что посмотреть.

Последовало мучительное путешествие длиной около 2 миль на носилках до первого перевязочного пункта. Потом в карете «скорой помощи» на другой перевязочный пункт, где я провел ночь и где мне сделали операцию.

Потом два скучных дня сплава по Сомме на барже.

Сейчас я в головном госпитале, здесь и останусь, пока меня не сочтут годным для перевозки в Англию. Меня утомляют не столько раны, сколько шина, причиняющая адские мучения. Кроме того, я уже много дней не спал и страдаю острым разливом желчи и диспепсией. Однако я снова начинаю есть и в целом, принимая во внимание, что со мной произошло, чувствую себя не так уж плохо. У меня слегка расстроены нервы, но это, скорее всего, из-за бессонницы. Что-то со зрением, а во рту постоянная сухость. Я надеялся, что меня перевезут через Ла-Манш сегодня, но сейчас сказали, что не выйдет. Видимо, меня отправят куда-нибудь в Лондоне. По прибытии я тебя извещу.

Всегда твой
П.189

Письмо ушло в Англию следующим транспортом, но отправитель остался. Всего через несколько часов после диктовки у него началась газовая гангрена. Лихорадка перешла в бред; левая нога сначала побелела, а потом стала красно-бурой. Гной пах очень сильно, и нога раздувалась стремительно прямо на глазах сестры милосердия, стоящей у койки.

Столь многое уходит из сознания, прежде чем сознанию приходит конец190

Ногу ампутировали.

Казалось, в его существе зияет огромный провал…191

Дыра растянулась в бесконечную пустоту, и перед ним возник дощатый мостик через ручей. Он перешел мостик, двинулся дальше по общинной земле и еще дальше – на общинный луг Грейтэма. Не важно, что его белый крикетный фланелевый костюм промок от крови. Похоже, никто не замечал. Обе ноги были на месте. А это самое главное.

День клонился к вечеру, матч заканчивался, и было слышно, как под навесом звенят чайные чашки. Перед ним снова стояла Мэри, дочка его невестки Моники, неуклюжая и робкая, спрашивая разрешения сфотографировать грейтэмскую крикетную команду.

Он собрал остальных. Притащили стулья и табуретки. Он уселся на землю в первом ряду, по команде Мэри подвинув длинные ноги так, чтобы они попали в кадр. На ее счет «три» он снова уставился в объектив, как бы говоря: «Я нахожусь именно там, где предназначен находиться. Я могу быть только тут и больше нигде».

Заслонка открылась и закрылась.

Живи и давай жить…

И Персиваль Лукас больше не приходил в сознание.


Эдвард, брат Персиваля Лукаса, был всегда предсказуем и точен в движениях, но в это утро, после прибытия первой почты, экономке пришлось звать на помощь соседа, чтобы помог поднять ее нанимателя, лежащего на полу в кабинете. Сначала пришла телеграмма. Потом письмо.

Я надеялся, что меня перевезут через Ла-Манш сегодня, но сейчас сказали, что не выйдет. Видимо, меня отправят куда-нибудь в Лондоне. По прибытии я тебя извещу.

Боже милостивый.

Ох, Перси.

В тот же день Эдвард отправится из Лондона в Грейтэм, везя запечатанное письмо, которое Перси оставил жене перед отправкой во Францию. Мэделайн, невестка Эдварда, возьмет письмо, не говоря ни слова. Уйдет в коттедж к сестре Монике и в последующие несколько месяцев почти не будет оттуда выходить. Весть о смерти Перси проделает брешь в будущем, в которое она до сих пор всегда верила.

Ей сообщили, что младший лейтенант Персиваль Лукас будет похоронен во Франции. Ей не доведется взглянуть на его тело в последний раз – она не увидит ни шелковистых волос, ни мозолистых ладоней, ни гладких боков, ни рук, ни культи ноги, чтобы обмывать и касаться в ходе чудовищной инвентаризации любви. Ни груди, чтобы положить на нее щеку, ни остановившегося сердца, чтобы колотить по нему кулаками. Проснись, проснись же!

Пройдет много месяцев, прежде чем она вообще вспомнит о том рассказе. «Англия, моя Англия» уже не будет иметь никакого значения, принимая во внимание все, что случилось потом. Тогда какая разница, спросит себя Мэделайн, прочитаю я его или нет? Однако она сдержит обещание, данное матери. Не прочтет этот отвратительный рассказ.

Точнее, не прочтет сразу. Пятнадцать лет спустя после смерти мужа Мэделайн наткнется на «Англию, мою Англию» – вторую, переработанную Лоуренсом версию рассказа – в томике с книжной полки друзей в Италии.

Ее мать давно мертва.

Ее муж давно мертв.

Самой Мэделайн уже под пятьдесят. Она уступает любопытству и открывает сборник. Ее три дочери выросли, вышли замуж и живут своей жизнью.

Она недавно узнала о смерти Лоуренса. Он умер во Франции весной, всего два месяца назад. Ей было жаль услышать об этом, несмотря на его предательство и смертельную ссору с ее семьей. Он и она так легко понравились друг другу.

Она знает истинные пропорции жизни. Она знает также, что истины любви и жизни не так легко переписать, как бы талантлив ни был автор.

Она открывает сборник на первой странице рассказа и видит название «Крокхэм-коттедж».

Она улыбается. Как забавно.

Только это совсем не забавно. Это они сами. Собственной персоной. Как в жизни.

Деревянный дом с покатой крышей-капюшоном был стар и заброшен. Он был частицей стародавней Англии. Англии деревушек и йоменов. Затерянный в одиночестве на краю пустоши в конце широкого заглохшего проселка, опутанного шиповником под тенью дубов, он никогда не сталкивался с сегодняшним миром. Пока не пришел Эгберт с молодой женой. Пришел, чтобы наполнить его цветами192.

Ее как громом поразило: милыми деталями, яркой ясностью стиля. Она читает, и рассказ оживает. Даже в далекой Италии у нее перед глазами встают зеленые бока холмов Даунса, качание сосен, задумчивость дубов, клочковатая заросшая общинная земля. Мэделайн видит розовые мальвы и бело-фиолетовые колумбины – муж уговорил упрямую здешнюю землю родить их.

Уинифред! Как он желал ее! Молодая, красивая, полная жизни, словно пламя под солнцем… Волосы у нее были ореховые, кудрявые, все в тугих завитках. У нее и глаза были ореховые, ясные, словно у птицы малиновки193.

Образ этой женщины – не ее портрет, Мэделайн себя не обманывает. Она никогда не была похожа напламя под солнцем: она смуглая, маленькая, темноволосая, и никаких манящих завитков. Но внешность персонажа – не важно, у кого позаимствованная, – случайна; вот ее молодой муж, так живо обрисованный, снова живой, похожий на английского лучника, высокий, стройный, быстрый, с упругими длинными ногами и благородной осанкой194.

Она переворачивает страницу.

А он был белокож, волосы у него были тонкие, шелковистые, светлые, хотя с годами потемнели, а нос с горбинкой, как у всех в его старинном сельском роду. Они были красивой парой…

Он не блистал познаниями или способностями, пускай хотя бы к «сочинительству», – нет. Но в музыке его голоса, в движениях гибкого тела, в упругости мускулов и блеске волос, в чистой, с горбинкой, линии носа и живости синих глаз было не меньше поэзии, чем в стихах. Уинифред любила его, любила этого южанина как некое высшее создание. Высшее, заметьте. Что не значит более глубокое. Ну а он – он любил ее страстно, всем своим существом. Она была для него как бы теплой плотью самой жизни195.

Она никогда не узнает всего значения этого рассказа, да ей и не нужно знать. Ее не интересует, какие цели ставил перед собой автор в смысле морали и назидательности, какие художественные задачи решал. Она понимает, что финал рассказа ужасен и печален. Но ей не нужна защита от выдумок и искажений истины. Наоборот, она даже благодарна Лоуренсу. Он на миг вернул ей мужа – чего так и не удосужилась сделать армия.

После смерти мужа она больше никогда не знала чувства дома, глубокой интимности, тела рядом с телом, давно знакомого рядом с давно знакомым. Может быть, и никогда не узнает. Возможно, Лоуренс что-то похитил у них. Возможно, пресловутый рассказ – невыразимое преступление, но автор дал ей еще немного побыть с мужем – сейчас, пока она перелистывает страницы.

Она горда тем, что именно их любовь, а не чья-нибудь другая вдохновила создание этих слов, а такую любовь нельзя исказить в корыстных целях. Эта любовь не может быть ничем иным – только собой. Она неподвластна ни анализу, ни вымыслу.

Мэделайн пробегает глазами страницу и ощущает не воспоминание, но прикосновение. С расстояния половины континента и пятнадцати лет она снова видит, как движутся руки и ноги мужа, и чувствует на себе его теплый взгляд. Она снова знает шелковистые волосы, сильную линию носа, жилу, выступающую посреди молочно-белого лба, и солоновато-сладкий запах шеи. Она знает ноги, сильные, как поршни, и вес длинного тела, которое придавливает ее всей тяжестью, пока она не взорвется.

Люди так плохо понимают любовь.

«Пусть их, – бывало, мягко говорил он ей или кому-нибудь из дочек. – Живи и давай жить другим».

Они были знаемы и любимы.

Это редко бывает, и этого довольно.

vi

«Я очень расстроен известием о Перси Лукасе. Я не знал, что он мертв». Хотя это будущие слова самого Лоуренса, сейчас он не слишком мрачен. На сегодня, на день отъезда из Грейтэма, до смерти младшего лейтенанта Персиваля Лукаса остается еще почти год и о странной пророческой силе «Англии, моей Англии» не знает никто, даже ее автор.

Прежде чем в последний раз закрыть дверь хлева, Лоуренс рассылает друзьям торопливые записки с новым хэмпстедским адресом, заявляя, что больше никогда не вернется в Грейтэм. И никогда больше не увидит Мейнеллов, ни единого!

Как часто с ним бывает, он уступает древнему суеверию: нужно оставить приношение в каждом месте, где тебе был дарован приют. Изгнанник лезет в чемодан и достает камень-глаз, найденный на брайтонском пляже в мае. Тогда они с сыном Синтии, стоя у полосы прилива, закрыли по одному глазу и поднесли ко второму камешки с отполированной морем дырой, вглядываясь в иные измерения и миры.

– Что ты видишь? – спросил он тогда у мальчика.

– Тайны, – ответил Джон.

Назавтра вес камня в кармане оттянул изгнанника от края утеса, обратно в жизнь.

Он подходит к книжному шкафу, построенному им самим, и находит место, где задняя стенка шкафа не совсем вплотную прилегает к стене. Сюда, в щель между стеной и шкафом, он помещает камень-глаз, свое приношение. Хватает шляпу, взваливает на себя чемоданы и пишущую машинку и закрывает дверь, задержавшись лишь для того, чтобы двумя пальцами коснуться Мадонны.

На квадратный двор выходят Мейнеллы, по одному и по два, каждый из своего дома. Изгнанник краснеет. Он наскоро простился с ними вчера после обеда и собирался унести ноги без дополнительных церемоний. Утро выдалось туманное, влажное. С деревьев каплет. Выйдя, он видит, что его ждут Мэделайн и три девочки. Они еще не уехали в город.

– Но мы же должны попрощаться как следует! – говорит она, когда он протестует, указывая, как сильно они промокли.

К торжественным проводам присоединяется Уилфрид Мейнелл, жующий кусок тоста. Рядом трусит Беспечный, бодро виляя хвостом.

– Элис шлет привет и наилучшие пожелания и тебе, и миссис Лоуренс, – говорит патриарх семейства теплым, дымным голосом. – Она просит пожаловать к нам в Кенсингтон при первой возможности.

Постоянно в движении – с места на место, от одного приятеля к другому – и постоянно уклоняясь от проявлений сочувствия. Едва только к нему, как ласковая рука, тянулось человеческое участие, он тотчас безотчетно сторонился его – так уходит, уходит, уходит в сторону от протянутой руки неядовитая змея. Какая-то сила толкала его прочь196.

Рассказ опять подталкивает его изнутри. Это сильный сюжет. Лоуренс ни о чем не жалеет. Над головой темные тучи расселись среди зловеще белых облаков. Небо давит.

Торопливо подбегает Хильда со свертком в бумаге: хлеб с маслом, сыром и корнишонами, объясняет она, ему в дорогу.

– Смотрите откормитесь хорошенько, порадуйте меня, – говорит она, и он ставит чемоданы наземь и крепко обнимает ее.

Из коттеджа «Горюйтэм» появляются Мэри и Моника, обе грустные, с дрожащими улыбками. Если он позволит себя задержать, то его одолеет сочувствие к этой матери и ребенку, словно они, Моника и Мэри Салиби, а не Фрида – его истинная семья. Они нуждаются в нем и привыкли на него полагаться. Он внезапно спрашивает себя, зачем уезжает. Что его ждет в другом месте? Те же утомительные ссоры с Фридой, только в Хэмпстеде. Разве древние боги могут выжить в исполинской тени Лондона? Нет, конечно.

Мэри сжимает в руках фотоаппарат, но когда Лоуренс снимает шляпу и замирает неподвижно, Мэри заявляет, что слишком печальна и не может фотографировать. И вдруг с жаром восклицает: «Подожди!» – и, что-то вспомнив, бежит в дом.

– Я прошу нас извинить, – говорит Моника – у нее манера вечно за что-нибудь извиняться – и нервно чешет голову. – Я объясняла, что тебе будет тяжело в дороге с чемоданами, пишущей машинкой и всем прочим, но тщетно.

Беспечный начинает совокупляться с его ногой.

Мэри возвращается с коричневой картонной коробкой в руках.

– Это тебе, – говорит она, краснея.

Он бросает Беспечному палку, чтобы отвлечь, и заглядывает в коробку.

– Какая красота! – Глаза блестят от радости с примесью злорадства. – Я ужасно доволен таким подарком – а миссис Лоуренс ужасно рассердится!

Мэри сияет и приподнимается на цыпочки, чтобы с новой гордостью посмотреть на подарок. Уилфрид Мейнелл заглядывает в коробку и раскатисто хохочет:

– Пустое птичье гнездо! Как символично! Наш хлев будет пустовать без вас, дорогой Лоуренс.

Мэри хмурится при виде смеющегося деда и начинает сомневаться:

– Ты его оставишь или выкинешь?

– Это ведь зяблика гнездо?

Она кивает:

– Оба выводка уже вылетели. Я за ними наблюдала, чтобы знать точно.

– За кого ты меня принимаешь? У зябликов самые красивые гнезда.

Мэри краснеет еще гуще, быстро наклоняется, подбирает принесенную Беспечным обслюнявленную палку и снова бросает вдаль.

– Но как ты все это понесешь? – спрашивает Моника. В предвидении его отъезда прежнее болезненное беспокойство возвращается к ней. – Ты ни в коем случае не обязан…

В саду у него за спиной слышится какой-то шум. Из тумана появляется Виола вместе с подругой, Маргарет, дочерью Долли Рэдфорд и сестрой врача-спасителя. Их появление застает собравшихся врасплох. Оказывается, Виола и Маргарет с целой компанией подруг накануне вечером прибыли в Рэкхэм-коттедж. Они планируют пеший поход до Петуорт-Хауса. Изгнанник слышит совсем рядом Айви Лоу. Она приближается и с кем-то болтает, точнее – извергает словесный поток на кого-то. Он поворачивается, щурится…

Элинор!

Он только на этой неделе вернул по почте ее стихи, выразил восхищение и посоветовал писать дальше. Он не ожидал увидеть ее снова еще до отъезда из Грейтэма.

Четыре женщины облачены в прорезиненные плащи и туристические ботинки, у каждой за спиной рюкзак. Они не боятся угрожающего неба, и он страшно жалеет, что не может пойти с ними.

– Смотри не намочи карту, – тепло говорит он Элинор. – Не забывай, ты без нее пропадешь!

– Когда мы ходили в Чичестер, ты заблудился точно так же, как и я! Даже еще хуже!

– А я и не знал, что ты сегодня приедешь.

– А ты уезжаешь? Как жаль!

Изгнанник наслаждается ее лицом – открытым, искренним, сияющим.

Элинор смотрит, как Артур сражается с чемоданами.

– Вещи Фриды, я так понимаю? – Она приподнимает бровь.

Он рычит.

Она кивает на подарок Мэри:

– Однако без гнезда обойтись никак нельзя.

– Верно. – Он смотрит в землю. – Поэтому ты получаешь мою пишущую машинку.

– КАК? Я?! – восклицает она. – Вы что, мистер Д. Г. Лоуренс, помирать собрались?

– Непременно, если потащу это барахло в самый Хэмпстед. Пожалуйста, возьми машинку. Когда я печатаю, для меня это в лучшем случае страшное мучение. Но обязательно навести нас на новом месте. Я жду тебя с приношениями – мокрыми картами, песнями и стихами. Я буду совершенно потерян, если ты не приедешь. Пожалуйста, приезжай, помоги мне выжить в этой невыносимой войне.

Она кивает, и он сжимает ей руку.

Переходит к Виоле и обнимает ее.

– Спасибо за хлев, дорогой друг, – бормочет он. – Спасибо, что терпели нас, особенно меня.

Она улыбается:

– Это было наслаждение и большая честь.

– Передай мои наилучшие пожелания Мартину, хорошо?

– Сам передашь! Мы скоро навестим тебя в Хэмпстеде.

Он кивает, отступает на шаг и отводит взгляд:

– Надеюсь, что так.

В этот миг он и правда надеется. Искренне. Слезы колют глаза. Почему он живет так неприкаянно? Где его корни? После выхода рассказа простит ли его Виола когда-нибудь? Он уже вернулся в явь, она гонится за ним по пятам и щелкает зубами. Он стискивает руку Виолы:

– Без твоей помощи я бы никогда не закончил опус.

– Чепуха, – говорит она и быстро целует его в щеку.

Двор прошивают насквозь капли дождя, и Лоуренс старается не кашлять. Виола вытаскивает шляпу у него из пальцев и водружает ему на голову:

– Не могу дождаться, пока опус выйдет из печати.

Он смотрит вокруг – на красные черепицы крыш, грядки, колосья в поле через дорогу, клонящиеся под золотым грузом.

– Мне кажется, что здесь я заново родился, – тихо говорит он Виоле.

Она кивает на дверь хлева и висящую рядом бело-голубую табличку:

– Надеюсь, ты попрощался с маленькой мадонной. Иначе она будет грустить. То есть еще сильнее грустить.

Взрывчатка уже заложена.

– Я буду скучать по мадонне и по тебе – почти так же сильно, как по твоей ванне!

Виола шлепает его по руке.

– Ну наконец! – отрывисто восклицает Элинор. – Улитка ты эдакая!

Из покрывала тумана, окутавшего сад, возникает еще одна подруга. Все смотрят на нее.

– К счастью, удалось задержать Лоуренса, который собирается нас жестоко бросить, – объясняет Элинор вновь прибывшей. – Ему бы следовало пойти вместе с нами в поход, но он, судя по всему, предпочитает сидеть в сухом вагоне, просто удивительно!

Джоан Фарджон, как всегда, по-девичьи скромно197 улыбается и кивает собравшимся. Ее волосы усеяны водяной пылью, а в руке она сжимает платок, словно у нее летняя простуда. Хорошо хоть, что дождь не слишком сильный. Похоже, она оставила в Лондоне и мужа, и младенца. Изгнанник снимает шляпу, приветствуя Джоан, но Артур ждет, времени нет ни на разговоры, ни на что другое – и тут появляется ее сестра и становится рядом.

– Вот теперь мы в полном составе, – говорит Элинор Виоле.

Розалинда.

Роз.

Женщина со снежного склона. Видение того январского дня. Лоуренс с полевым биноклем Уилфрида Мейнелла; она – с театральным. Головокружительное безмолвное общение на вершинах Сассекса, пока они оба снились низине.

Кровь бросается в голову, и ветер треплет душу.

– Мистер Мейнелл, – говорит Джоан, – позвольте представить: моя сестра, миссис Розалинда Бэйнс.

– Очень приятно, – говорит миссис Бэйнс толпе Мейнеллов и их друзей.

Она во плоти, думает изгнанник. Она здесь.

Артур взревывает мотором.

– Еще одна дочь почтенного сэра Хеймо Торникрофта! – провозглашает Уилфрид. – Добро пожаловать, моя дорогая!

Миссис Бэйнс здоровается с сестрами Мейнелл, они знакомы с юности по школьной хоккейной команде. Лишь затем она поворачивается к изгнаннику; лицо сосредоточенное, но загадочное. Он – отъезжающий гость семьи, с которой она чем-то связана; и знакомый, и незнакомый ей.

Ей двадцать с небольшим – она младше его лет на шесть-семь. Взгляд затуманен их общим воспоминанием, она робка, почти пристыжена, но смотрит прямо. Изгнанник не в силах оторваться от этого взгляда, от нее – и, неведомо даже для него самого, ранние наносы, сверкающие слои сюжета начинают формироваться в глубинных слоях его воображения. Молодая, красивая, полная жизни, словно пламя под солнцем198.

Он видит, как у нее в глазах проходит память того снежного дня – столбами света и тени. Сейчас, здесь, на квадратном дворе он с силой ощущает, что его видят, подлинно видят, так тверд ее взгляд. Да, сложен он отнюдь не богатырски. Но сколько в его сухопаром теле жизни, скрытой чувственности. Она угадала это своим женским нутром199. Ему не по себе, он словно прилип к месту.

Артур вылезает с водительского места и забирает у изгнанника коробку с птичьим гнездом:

– Это всё, мистер Лоуренс.

Он намекает, что изгнанник сейчас опоздает на поезд.

Уилфрид отряхивается от крошек и протягивает сильную ладонь:

– Ангела-хранителя в дорогу, Лоуренс. Не забывайте про нас: Пэлас-Корт, Кенсингтон! Мы всегда рядом!

Лоуренс поворачивается к Хильде. Вспоминает день, когда она прибежала в хлев, убитая новостью о смерти брата. Вспоминает, как хрупка она была в его объятиях.

– Ваш ланч в машине на сиденье, мистер Лоуренс. Смотрите не раздавите случайно! – Она берет изгнанника за руку.

Он целует ее в лоб, словно она из всех собравшихся ему всего дороже, – конечно, так оно и есть, ибо она лучше всех их знает, как прекрасна и как хрупка жизнь. Ее брату не было и восемнадцати, когда окоп обрушился и похоронил его заживо.

Все притворяются, что не обращают внимания на дождь, который все усиливается. Мэделайн и три девочки провожают изгнанника к машине. По дороге через передний двор он слышит ямбическое постукивание тяжелой ноги Сильвии. Уезжая, ловит его эхо у себя в сердце.

Он так и не узнал эту девочку. Она всегда была слишком отдельна, слишком замкнута, загадочная, меченая, примечательная. Она тронула его – скорей, ее душа, чем вызывающая жалость нога, – и, нехарактерно для себя, он робел и не мог подойти к ней привычным манером, в роли доброго дядюшки. К тому же она не выпрашивала его внимание, в отличие от всех остальных детей.

Она обладает удивительно независимым духом, прямо светится этой независимостью. Воистину, сейчас, стоя во дворе у дома, изгнанник любит ее почти как собственную дочь и жалеет, что она не его.

Роз… Розовое пламя. Может, он ее выдумал? Он ищет ее глазами, выкрикивая последние прощания и приветствия. Но что ей сказать? Он прекрасно осознает буйство собственных страстей. Они часто так переплетаются, что превращаются в фарс. Кроме того, он женат, а это вопрос принципа, которым он, возможно, дорожит больше, чем собственно женой.

Он ее выдумал. Роз. Он почти уверен. Значит ли это, что его впечатления ложны? Или оттого они становятся лишь еще более истинными?

Ответ он узнает только через пять лет в Италии, 10 сентября 1920 года. У Розалинды будет белый дом в конце террасного ряда, высоко на склоне горы над Флоренцией – дом и склон, теперь для него невообразимые, над мерцающей оливковой рощей. Огоньки будут зарождаться в пьянящей темноте под балконом, словно раскрываются ночные цветы. Он и она окажутся друг для друга внове – больше не пленники страны, скованной войной.

Сейчас, пока они оба стоят, застыв на краю пропасти непознаваемого будущего, на дворе среди Мейнеллов, что-то в нейронах мозга, примитивное, плазмическое, что-то не знающее разницы между памятью и предчувствием полно всклянь будущей сентябрьской ночью, ибо таковы тайные преображения любви, неподвластные картографу.

Изгнанник заставляет себя сдвинуться с места, улыбаясь всем. Он знает, что у него никогда не будет детей. Знает, что не доживет до старости. Знает, что больше не вернется сюда. Все, кто рядом, вдруг кажутся ему драгоценными и вместе с тем призрачными; живые и жизненно важные, они в то же время тают у него на глазах. Но передумывать уже поздно, а его природа не терпит нерешительности, колебаний.

Вперед.

Что ему остается, кроме как идти вперед?

– Я сообщила Перси, что вы нас покидаете на этой неделе, – говорит Мэделайн, держа его под руку по пути к автомобилю.

Пока она говорит, будет невежливо отвернуться от нее, чтобы проверить, смотрит ли еще ему вслед Розалинда. У него туманится в голове, слабеет слух. Сердце упало куда-то в желудок, а она, Роз, – одновременно чудо и катастрофа.

– Перси просил меня выразить «огромную благодарность» за заботу о нашем саде. Просил попрощаться с вами за него и передать наилучшие пожелания.

Она целует Лоуренса в щеку, и он в полном замешательстве лезет в машину.

Артур снимает машину с тормоза, изгнанник высовывает голову в окно. Он салютует девочкам Лукас, которые стоят под дождем со строгими лицами, ожидая мать. Он опять встречается взглядом с ней, миссис Розалиндой Бэйнс. Волосы ореховые, кудрявые, все в тугих завитках200.

Кто она такая?

Джоан отвернулась и разговаривает с Моникой, но Розалинда не присоединяется к их беседе. Она стоит, сцепив руки, так же спокойно, как стояла тогда на заснеженном холме, встречая взглядом его взгляд.

Автомобиль трогается с места и тяжело выезжает на дорогу. Все мейнелльство увязывается следом. Розалинда исчезает из виду. Она здесь новенькая, она может только стоять на месте, пока семья провожает гостя и дорогого друга.

Англия, англичане так печалят меня, что я готов покинуть их навсегда201. Он разворачивается на сиденье, чтобы бросить последний взгляд на «Колонию». Мэри ухватила Беспечного за шкирку, чтобы он не побежал за машиной. Малышки Лукас с белыми, как маргаритки, головками расчесывают укусы мошкары на голых ногах. Виола и Элинор исполняют на дороге прощальную пародию на «моррис», со стуком скрещивая большие палки, чтобы рассмешить удаляющегося гостя. Он в самом деле смеется. Артур наблюдает танец в зеркало заднего вида и тоже ухмыляется. Моника присоединяется к остальным и машет. Под дождем она похожа на длиннолицую рыдающую мадонну. Он видит, как Хильда похлопывает ее по руке, не переставая бешено махать ему вслед. Уилфрид Мейнелл раскачивается на пятках, запустив большие пальцы в проймы жилета. В поле по ту сторону дороги поднимает голову Рори, пони детей.

Изгнанник растерян – он в приподнятом настроении, но вместе с тем выбит из колеи. Мейнелльство все дальше, все меньше. Мэделайн высоко поднимает руку, как бы говоря: «Не забудь, мы здесь».

В этот миг прощания изгнаннику внезапно кажется, что они – и впрямь его семья, его родные, чье общество, чье тепло принадлежит ему до конца жизни. Он опять задумывается: что он за человек, что делает, почему уезжает, зачем написал тот рассказ. Его охватывают обычно чуждые ему колебания. «Вернись, вернись», – твердит голосок внутри. Элинор, Виола, Хильда, Моника, малютка Мэри – он по всем ним уже скучает. И Розалинда: здесь, сейчас, явленная во плоти. Он вернется в «Колонию». Отзовет рассказ из печати.

Фрида сейчас кажется ему каким-то наростом, опухолью, удаленной хирургически: когда-то часть его, но теперь – просто инородное тело.

Он любит эти места. Он любит Мейнеллов. Так, словно они его кровная родня.

Однако он не возвращается. Через месяц с небольшим, когда гранки рассказа «Англия, моя Англия» найдут путь на волю, его имя запретят произносить в «Колонии», а фотоальбом Мэри за 1915 год, «год нашего особого гостя», будет уничтожен.

Машина медленно движется по проселочной дороге, и тут Барбарой, младшей из девочек Лукас, овладевает чисто детский порыв. Она отделяется от матери и бежит – на пухлых ножках, сжимая куклу, под дождем, по лужам, за автомобилем. Ей, конечно, не догнать, но изгнанник наблюдает за ее стараниями в окно заднего вида. Живое смелое личико очень серьезно. На бегу девочка держит вертикально, за щиколотки, пупса – ведь он тоже должен видеть, как уезжает гость, или попрощаться с ним, или проводить. Младшая дочь Персиваля Лукаса поднимает куклу высоко, словно та – последний свидетель истории, частью которой они все только что стали.

Наследница

i

Поезд Лондон – Пулборо отошел от перрона в десять утра, и Бернардина, известная больше как Дина, только успела снять колпачок с самописки. Тут в полупустой вагон ворвалось огромное семейство и словно заполонило его весь. Дина широко улыбалась детям, которые подпрыгивали на сиденьях в восторге от предстоящего приключения в дебрях за пределами Лондона. У всех детей были большие уши, в папу – прозрачные, как лепестки, оттопыренные по обе стороны лица.

Дина взглянула в окно, где мелькали последние остатки лета, словно кадры на конце бобины с кинофильмом. На откосах железной дороги душистый горошек оплетал плюмажи буддлей. Подмигивали, вспыхивая на солнце, бутылки из-под кока-колы. Старый зеленый железный каток для белья, брошенный и ржавеющий. Дина взглянула на часы. Уже половина одиннадцатого.

Время летит.

Сидящий рядом ребенок полез мимо нее к окну, чтобы посмотреть хоть на что-нибудь. Позади ерзали и лягались его брат и сестра.

Она прикусила губу и сунула рукопись – точнее сказать, половину того, что, как она пыталась себя убедить, было романом, – в сумку. Современный роман может быть и не очень толстым, уговаривала она себя. Конечно, она сможет родить полторы сотни страниц – столько, сколько у Вирджинии Вулф, хотя, вероятно, и не столь талантливых. Виола, двоюродная бабушка Дины, создала вполне приличные романы. Но способна ли писать сама Дина? Если бы она хоть о чем-нибудь знала – о чем угодно. Если бы ей было что сказать. Тогда задача, возможно, не казалась бы такой трудной.

Очень уж много всего приходится выдумывать.

Ужасно бесит, когда ты молода, и еще – когда тебе вечно твердят, что для написания романов нужны возраст и мудрость. Чем, по их мнению, Дина должна заниматься следующие двадцать лет? Смириться со своей посредственностью и ждать, пока придет талант? Она, конечно, умеет ждать, но она не мазохистка.

Она пыталась посылать рассказы в университетский журнал, но тамошние редакторы все были чрезвычайно мозговитые молодые люди, и ее последний рассказ вернули с вердиктом, состоящим из одного слова: «Цветисто!» Она посылала и другие рассказы – в несколько небольших, но изысканных литературных журналов, но и там ее отвергли. «Не подходит». «Неубедительно». Единственный ответ, внушающий мало-мальский оптимизм, звучал следующим образом: «Попробуйте еще раз».

Каждый месяц это зрелище повергало ее в уныние: конверты с возвратами в ее почтовой ячейке в Пейль-Холле. Они торчали наружу, как толстые языки. Привратник отрывал глаза от конторки, понимал, что к Дине приехала очередная порция несчастья, и дарил ей сочувственный взгляд поверх очков, будто говоря: «Опять не повезло? Да провались они». Дине нравились привратники Пейль-Холла. Они знали, когда нужно сунуть человеку носовой платок, а когда сделать вид, что ничего не происходит.

Она подумала, что следует начать «вскрытие трупа» – рассмотреть последний отвергнутый рассказ, который сейчас томится у нее в сумке вместе с половиной романа. Даже имя на возвратном конверте выглядело неподходящим. Писателей так не зовут. «Бернардина Уолл». Можно ли придумать менее подходящую фамилию для писателя? – спросила она себя. Никаких ассоциаций, кроме Уолл-стрит. Почему она не может носить фамилию Мейнелл, как бабушка Мэделайн, и тетя Виола, и прабабушка Элис, которая чуть не получила звание поэта-лауреата, причем дважды!

Тут Дина не могла не подумать, что если тебя дважды обошли таким званием, это хуже, чем если бы тебя вовсе не заметили, – вариант, который она болезненно чувствует на своей шкуре. Правда, Элис Мейнелл, вероятно, не обижалась на это так, как обиделась бы сама Дина. По воспоминаниям всех старших родственников, Элис была «смиренная душа» без капли эгоизма и самомнения. А вот Дина, еще не заработавшая право на самомнение в силу полного отсутствия таланта и положения в обществе, страдает также полным отсутствием смирения и, более того, не хочет смиряться. Она хочет видеть, делать, чувствовать. Жить, а не тихонечко удаляться от жизни.

Она недоумевала: почему каждое поколение непременно провозглашает чрезвычайно помпезно, что все его надежды – на следующее поколение, и передает эстафету, но слабо, почти безжизненно. И через несколько десятилетий очередное поколение делает то же самое. Что в этом хорошего? Скудость характера и скудость фантазии.

Ей двадцать лет, и, конечно, она ходит на тусовки, как же иначе, но ей невыносимо думать, что придется стоять и улыбаться на очередном приеме в саду, который даже вечеринкой назвать нельзя. Все, как мыши, гложут сэндвичи без корки, а потом пишут благодарственные записочки, в которых отчаянно врут, утверждая, что получили колоссальное удовольствие. Коктейли у ее родителей еще хуже – там все стоят, потягивая крохотными глотками херес, и что-то невнятно бормочут.

Неужто и впрямь придется ждать еще двадцать лет, чтобы в ее жизни и на ее страницах наконец появилось что-нибудь важное? А до тех пор быть бодрой служанкой при всех остальных, тайно копя «мудрость» – лишь для того, чтобы через двадцать лет услышать, что ее поезд ушел? Поезд, о существовании которого она даже не знала.

Но она не может себя обманывать. Проблема существует, и эта проблема – она сама. У нее слишком страстная натура. Иногда общество других людей казалось ей пресным настолько, что наводило сон. Но почти все окружающие вроде бы вполне довольны жизнью. Что же не так с ней самой?

Она решила, что лишь дети подлинно знают, в чем смысл жизни. Ребенком в лесах Грейтэма и Рэкхэма она знала, что значит быть живой внутри, и твердо решила этого не забыть. Некоторые старики тоже помнят. Бабушка, Мэделайн, которая сейчас ждет ее в Уинборне, определенно помнит. В ней живет шаловливость, непочтительность, неподвластная возрасту.

Однако Дина до сих пор вела вполне чинное и счастливое, но очень тепличное существование. До семи лет она жила в Уинборне с бабушкой; потом в монастырской школе в Бейзуотере; а сейчас – в Ньюнэм-колледже в Кембридже. Самым познавательным опытом в своей жизни она обязана животным Грейтэма – как диким, так и домашним: они гнездились, спаривались, несли яйца, резвились, рожали и умирали в стойлах, лесах и полях.

Вокруг Уинборна местные жители до сих пор по весне выводили торжественной процессией быков и жеребцов в парадных сбруях с красными лентами и колокольчиками, на ежегодный ритуал случки. Все, кто жил по соседству – от усадьбы до скромной сторожки, – выходили, выстраивались вдоль дороги, хлопали в ладоши и приветственно кричали. Иногда после прохода самца-производителя люди поднимали бокалы или стреляли в воздух из старого револьвера. Бык или жеребец, медленно шествуя, фыркал и рыл землю копытом, под ленточками и колокольчиками на гладких боках перекатывались волны мускулов, а под брюхом тяжело болталась оснастка.

В последние годы, если выпадало навещать бабушку на весенних каникулах посреди пасхального триместра, Дина все острее сознавала, что «отстает». Она прекрасно знала, что девочки из Грейтэма, с которыми она играла в детстве, в годы войны, уже обзавелись «парнями» и мужьями. Кое-кто – и детьми. И уж наверняка Дина последняя из них осталась девственницей. Ей казалось, что даже Дева Мария на табличке у входа в Хлев-Холл последнее время глядит на нее с жалостью.

В Пейль-Холл, общежитие их чисто женского колледжа в Кембридже, вечно проникали контрабандой мальчишки. Основными транспортными артериями служили водосточные трубы. Но самой Дине так ни разу и не хватило азарта или соблазна, чтобы рискнуть – даже на третьем курсе, когда всякая уважающая себя студентка Ньюнэма уже успевала узнать, что к чему. Что, если ее выпрут? Отправят домой? Отец будет в ярости, а мать глубоко разочарована. Лишь бабушка в деревне, в Грейтэме, только посмеется и пожмет плечами.

Другие девочки уверяли Дину, что она «достаточно хорошенькая». Впрочем, она сомневалась: может быть, ей отпускают шпильку под видом комплимента. Родители никогда не поощряли тщеславие и самомнение детей, и в семье действовало неписаное правило, запрещающее комментировать чужую внешность. Дина знала, что это правило вполне разумно и так вести себя нехорошо, но все же оно ставило ее в невыгодное положение среди большинства ровесников.

Глядя на себя объективно, она не находила ни одного изъяна. Высокая, но не слишком; стройная, но не худая. Она унаследовала густые темные волосы и большие карие глаза Мейнеллов, длинные ноги и светлую кожу Лукасов. От дедушки ей достался «орлиный нос», – во всяком случае, так говорила бабушка Мэделайн. Проводя инвентаризацию себя, Дина не обнаруживала особой красоты, но в целом все было неплохо. Она решила, что с некоторой вероятностью, даже не очень малой, может понравиться какому-нибудь мальчику. Но понравится ли и он ей? Казалось почти невозможным, чтобы два человека не только понравились друг другу, но и возжелали друг друга. Эта магия непостижима.

Конечно, у них на курсе мальчиков нет. В Ньюнэме их вообще нет. Она вступила во всякие университетские «кружки» – театральный, туристический и даже в христианское общество, где, как ни странно, нравы оказались наиболее распущенные. Беда была в том, что Дина не хотела «идти» с кем попало, даже с приятелем однокурсницы, ради самого акта. Она не хотела «наконец разделаться с этим», как поступали другие девочки просто из любопытства. Хотя ей тоже было любопытно.

Соседки по общежитию рассказывали разное. Девочки собирались по воскресеньям вчетвером-впятером на чай с булочками, часто у камина в комнатах Верити. Верити была потрясающе красивая, с каштановыми волосами. Она рассказала, что «это» оказалось ужасно большое: в критический момент она почти испугалась, как бы «оно» не выпихнуло ей почку через рот.

Впрочем, Верити слыла ужасной врушкой.

– А куда же оно все влезает? – спросила другая девочка, Розмари, дрожа нижней губой.

Воцарилось неловкое молчание. В отличие от Верити, которая во время всего рассказа продолжала улыбаться, Розмари оплошно продемонстрировала незрелость. «Не показывай страх». Об этом знали все. Люди бывают безжалостны к равным своего пола и возраста. Неудивительно, что, когда Розмари вышла из комнаты, ей вынесли приговор: «мозговитая», но ей недостает утонченности и «сексапильности».

Верити и Диана не сомневались, что способны опознать «сексапильность» по виду так же безошибочно, как завивку-перманент.

Дина не завивалась – ее волосы, стриженные под мальчика, были густыми и прямыми. В Пейль-Холле она старалась ничем не выделяться, прикидывалась, что давно все это знает и уже пресытилась. В глубине души она не ожидала, что утрата невинности станет «слиянием душ», но не могла согласиться и с другими точками зрения: что это лишь неприятное препятствие, которое нужно преодолеть, или что это священный долг, который можно исполнить только в первую брачную ночь. Если ждать, как предписывает Церковь, можно дождаться, что врата жизни захлопнутся навсегда. Дина сама постелет себе постель – брачную, – и ей только и останется, что всю жизнь лежать там.

Она очень понимала Дездемону, полюбившую Отелло за превратности судьбы. Она хотела только встретить человека, который зацепит ее воображение. Она хотела сюжета. Может быть, даже хотела сама оказаться в сюжете. Ненадолго – она не жадная.

Но она решилась: она хочет заняться сексом, и по возможности скорее.

Тут бодрое семейство, соседствующее с ней в вагоне, разразилось хохотом, словно все эти выдающиеся уши подслушали ее мысли.


Она пошла пешком от железнодорожной станции. Поля Грейтэма были коротко стрижены и покрыты золотой щетиной. Урожай собран. Где-то горел костер – она чуяла сладкий запах дыма, – и ежевика в живых изгородях уже поспела. Чуть позже Дина возьмет ведерко и наберет ягод для бабушки.

Оказалось, двоюродный дедушка Фрэнсис тоже гостит в усадьбе. Прибыв в библиотеку, Дина поцеловала его в лысую макушку – сюрприз! – не успев даже положить сумку с книгами и другую с вещами для ночевки. Бабушка Мэделайн прикатила чайную тележку, уселась в кресло с боковинами и принялась нарезать лимон к чаю и толстые ломти лимонного кекса. Одобрительно кивнув, она сказала, что Дина прибыла очень вовремя.

Двоюродный дедушка Фрэнсис, вечный раб литературы, стал спрашивать Дину, что она изучает для трайпоса[40] по английскому языку. Дина проглотила кусок кекса и закричала в направлении дедова слухового рожка:

– Современных писателей!

– «Современных писателей», – фыркнул Фрэнсис.

Иными словами – его и его приятелей. Своих современников трудно принимать всерьез. За много лет успеваешь их перевидать и издали, и вблизи, и в самых компрометирующих позах. В самом ли деле среди них есть великие писатели? Он может многое порассказать о том, как протаскивают своих, и об удачах, обусловленных везением; о случайных прорывах и внезапно открывшихся золотых жилах; о раздутых авторитетах и незамеченных гениях – к числу которых, разумеется, относил и себя.

Кембридж только что сильно упал в его глазах.

– Современные писатели! – снова воскликнул он и многозначительно, громогласно кашлянул.

Такому предмету научного исследования недоставало строгости и утонченности. Модерновая литература! А дальше что будет? Постмодерн? А потом постпостмодерн? И кто же из этого поколения считается великим?

Дина снова закричала в слуховой рожок:

– Вирджиния Вулф! Джозеф Конрад! Кэтрин Мэнсфилд, с позволения…

Лицо деда перекосилось, словно его хватил небольшой удар:

– Мэделайн, ты помнишь Кэтрин?

– А как же. Она была такая живая. Пикантное воображение, насколько я помню, и острый ум. Впрочем, я ее не очень хорошо знала… – Мэделайн склонилась к чайнику, чтобы налить себе еще чаю. Когда она снова подняла взгляд, он слегка затуманился, словно перед глазами проходили картины прошлого. – Мы с ней виделись один раз, когда нас представили друг другу.

Она умолчала о том, кто именно их познакомил: Лоуренс, Тот-чье-имя-нельзя-называть.

– Мне очень нравятся ее рассказы. Когда я читаю «Дочери покойного полковника», то каждый раз рыдаю от смеха.

– «Маленькая колонистка», – пробормотал Фрэнсис.

– Нет! – Мэделайн наклонилась к брату. – «Дочери полковника»! Это рассказ!

– Я знаю! – обиженно ответил он. – «Маленькой колонисткой» прозвали саму Кэтрин М. Она такая и была. Маленького роста и из Австралии. Или из Новой Зеландии?

– Дедушка Фрэнсис! – укоризненно произнесла Дина.

– Я же не сказал, что это я ее так называл!

– Что ж, Дина, – сказала Мэделайн. – Я одобряю твой выбор, что бы там ни говорили Фрэнсис и твой научный руководитель. Я ужасно расстроилась, узнав, что она умерла такой молодой. Ей было едва за тридцать, насколько я помню.

– Я всегда думал, что она заразилась от него, – отрезал двоюродный дедушка Фрэнсис. – Туберкулезом в смысле.

– От кого? – спросила Дина.

Столько лет прошло, а он все еще не мог произнести это имя вслух.

– Ну ты знаешь… Бородатый такой. «Сыновья и любовники»… «Леди Чаттерли»… – Он раздраженно взмахнул рукой.

– Д. Г. Лоуренс!

Он поднял голову и ошарашенно посмотрел на внучку.

– Д. Г. Лоуренс! – радостно повторила Дина. – Я по нему пишу курсовую в этом году.

Дедушка закашлялся в салфетку.

– Фрэнсис, милый, тебе нехорошо? – Мэделайн пригвоздила его стальным взглядом поверх чашки.

– Постучать тебя по спине? – предложила Дина.

– Фрэнсис, отхлебни чаю, бога ради.

Он повиновался приказу сестры. Проклятое имя произнесено, и крыша Уинборна не обрушилась. Как это возможно?

Дина подлила себе чаю:

– Мне страшно нравятся его романы – то есть те, что я читала, а если научный руководитель одобрит мой план курсовой работы, я прочитаю абсолютно все, что Лоуренс когда-либо написал. – Она поставила чашку, вскочила на ноги и принялась оглядывать книжные полки в библиотеке. – А вообще, я думаю, может, и здесь что-нибудь найдется…

Фрэнсис скорчил гримасу.

– Ну вы понимаете, о чем я… – бросила Дина через плечо. – Старые издания и все такое…

– Ты сама составляла каталог библиотеки, так что кому и знать, как не тебе. Лично я сомневаюсь.

Фрэнсис дивился собственному потрясающему самообладанию.

Мэделайн упорно прятала взгляд.

– Когда я составляла каталог, мне было семнадцать лет! Я не могу помнить каждую книгу!

Фрэнсис у нее за спиной многозначительно посмотрел на сестру, как бы говоря: «Здесь? Его книги? Скорее ад покроется льдом!»

Мэделайн покачала головой. Предостерегающе. Брату следует придержать язык. «Девочке не нужно знать, – говорил ее взгляд. – Пусть получает удовольствие от его книг, если хочет».

Однако этот человек, думал Фрэнсис, – если он вообще человек, а не демон – сознательно и злонамеренно причинил вред их семье. Он отплатил предательством за радушие их отца и матери. Он унизил милую Мэделайн и Перси, бабушку и дедушку самой Дины. Он придумал такую страшную смерть для Перси на страницах отвратительного рассказа, и эта смерть впоследствии чудовищно воплотилась, по крайней мере частично, на Сомме. Он написал мерзкие слова о Сильвии. «Увечная». «Изуродованная». «Калека».

Сам Лоуренс был худосочной пародией на мужчину. Это святая правда. Прошло больше сорока лет, но Фрэнсис все равно не понимал, как Мэделайн умудряется сохранять спокойствие.

Лично он сдержит обещание, данное матери. Он отказывается произносить вслух это имя. Да, он скроет правду от Дины – пусть она идет собственным путем. Но не ждите, что он будет ее поощрять.

– На мой вкус, он слишком много проповедует, и к тому же пишет чересчур аффектированно.

Дина с искренним недоумением обернулась от книжной полки:

– Ой, ты и правда так думаешь? По-моему, в описаниях ему нет равных. Он вдыхает жизнь в каждую примулу, в каждую лиственницу, в каждую белку.

– Он опасен, – буркнул Фрэнсис. – Опасный человек.

– Это еще интереснее! – Дина вернулась к старикам у очага. – Чем именно опасный?

– Для людей. Он опасен для людей.

Мэделайн многозначительно взглянула на брата.

– В смысле, для персонажей. Мне всегда было ужасно жаль бедного раненого сэра Клиффорда Чаттерли. Сперва его приковали к этому механическому креслу, а потом унизили – и жена, и автор! Усугубили увечье оскорблением. Так я это называю.

– Дедушка Фрэнсис! – укоризненно сказала Дина. – Лоуренс не любит сэра Клиффорда не за то, что он инвалид! А за то, что он плохой человек. Сэр Клиффорд – моральный калека.

Что ж, рыбак рыбака видит издалека.

– Инвалидное кресло – лишь внешнее выражение неполноценности его души.

– Неужели? – поморщился Фрэнсис.

– Более того, Лоуренс дал леди Чаттерли мужа – героя войны, неходячего инвалида, с которым она хочет развестись. Он специально подтасовал карты не в ее пользу – но мы все равно ею восхищаемся! Это само по себе – достижение!

– Ну, не знаю, можно ли сказать, что я восхищаюсь леди Чаттерли…

– Нет? Даже самую чуточку? – Дина сблизила большой и указательный пальцы.

Тень улыбки появилась на лице двоюродного деда.

– Наверное, можно сказать, что я ее вожделел. Совсем немного. В юности.

Дина отхлебнула чаю:

– Да уж надеюсь!

– Мэделайн, – сказал он, как бы ища спасения у сестры. – Я, пожалуй, съем еще кусочек кекса.

– Но почему он опасен? Или был опасен? – в отчаянии спросила Дина.

Дед откашлялся:

– О, просто Мартин Секер, его издатель, любил так говорить. Бог знает, что он имел в виду, но этот человек был просто гений по части поиска неприятностей. – Фрэнсис уставился в огонь, вспоминая. – Поначалу обаятельный. Но стоило разоружиться, как он переходил в наступление.

– А ты был с ним знаком?

По виду Фрэнсиса сразу становилось ясно, что он женился молодым.

– Зачем? – спросил его изгнанник через крышку рояля. – Почти любой брак – фальшивка либо катастрофа. – Он швырнул Фрэнсису грецкий орех. – Может, вы женились из страха перед самим собой?

– Я был сильно влюблен, – краснея, ответил Фрэнсис.

– Не уверен… – Он посмотрел на сестру, теребя запонку. – Возможно, он бывал у нас мимоходом. Наши родители были щедры ко всевозможным художникам и писателям, которые нуждались в куске хлеба, крыше над головой… Или – довольно часто – хорошей ванне.

Мэделайн громко вздохнула.

– Кажется, мой приятель Дэвид… Кролик… Гарнетт его знал. Наверное, я мог его встречать… Но поскольку меня не впечатлили его труды, он не запечатлелся у меня в памяти.

Даже дедушка Дины, погибший на Первой мировой, задолго до рождения внучки, кажется, скептически смотрел со стены на Фрэнсиса.

Дина повернулась к Мэделайн:

– Бабушка, а ты была с ним знакома?

У дубовой двери их приветствовала Мэделайн, и Лоуренс приподнял мешковину с тачки, открыв кучу подарков: горшки с рассадой душистого горошка – он пообещал устроить для них трельяж в саду. Банка яблок в сиропе. Каравай хлеба, собственноручно испеченного утром, – «не такой хороший, как у Хильды, но лучше, чем у пекаря в Сторрингтоне». Бутылка французского вина.

Дедушка Фрэнсис выпрямился в кресле и перебил вопрос Дины, чтобы выручить сестру:

– Я знаю одну историю, это просто находка для девочки, изучающей английскую литературу. Однажды сам Генри Джеймс подобрал на балу носовой платок моей сестры и вернул ей.

Дина захлопала глазами. Что еще, спрашивается, мог сделать Генри Джеймс с девичьим носовым платком? Не прикарманить же.

Дедушка Фрэнсис продолжал попытки развлечь и отвлечь. Он заявил, что Вирджиния Вулф, восседавшая на «троне» в Блумсберийской группе, всегда несколько свысока смотрела на творчество их матери Элис, а также на приверженность Мейнеллов католичеству. Менее известно, что однажды Вулф заметила в разговоре с общим знакомым: «Что ж, Мейнеллы хотя бы во что-то верят». Атеизм, сообщил Фрэнсис также не без высокомерия, в конце концов стал довольно тупиковой идеологией, а «блумсберийской кучке» всегда был свойствен «бесплодный интеллектуализм».

Дедушка Фрэнсис любит поговорить, подумала Дина. Но втайне пожалела, что не застала расцвет «Колонии». Как здорово было бы встречать многочисленных гостей, разнообразных интереснейших людей: Вирджинию Вулф, которая тоже жила в Сассексе, всех этих писателей, которые просто кишели в Даунсе – во всяком случае, так казалось Дине. Руководитель ее семинара, великий Фрэнк Рэймонд Ливис[41], сказал, чтобы она на этом не зацикливалась: Вулф довольно-таки «переварена», и Дина получит гораздо больше пользы от чтения Конрада и Лоуренса.

Из творений последнего она читала – в хронологическом порядке, как бы путешествуя сквозь время вместе с ним, – «Белого павлина», «Нарушителя», «Сыновей и любовников», «Радугу» и «Влюбленных женщин», а также цензурированную версию «Любовника леди Чаттерли»: только такая и нашлась в библиотеке колледжа, поскольку любая другая версия была бы, во-первых, противозаконной, а во-вторых, «развращающей». Дине понравилась меланхоличная романтика этой книги. Однако в то же время Дина чувствовала себя обманутой – почему, она до сих пор точно не знала. Как будто во время чтения перед глазами маячили темные пятна, перекрывая вид.

Сегодня, когда она бросилась обыскивать полки семейной библиотеки, ее поддерживала тайная мысль, что, может быть, бабушка и дедушка в двадцатых или тридцатых годах купили экземпляр первой версии романа, издание 1928 года, ставшее раритетом. Но похоже, у них в семье нет поклонников Лоуренса.

Со временем она обязательно прочитает все его рассказы, и стихи тоже. Сам процесс поиска захватывал.

Она не забыла, что бабушка Мэделайн уклонилась от ответа на вопрос. Но тут бабушка встала и объявила, что намерена вздремнуть перед ужином. Она сжала Дине руку и выразила надежду, что внучка доест оставшийся кусок кекса. Двоюродный дедушка Фрэнсис, услышав это, скрестил руки на груди и надулся.

В семейной жизни мы все регрессируем.


Неужели роман Дины обречен быть заурядным? Этот вопрос не давал ей покоя. Надо думать, что так. Все значительные книги уже написаны. Все важные люди уже жили и умерли. Она всего лишь очередная «ньюнэмитка», умненькая девочка из среднего класса, у которой за душой хорошее образование, полученное в монастырской школе, и прабабушка, что когда-то могла стать поэтом-лауреатом – целых два раза, – но так и не стала.

От ее поколения студентов, изучающих литературу в Кембридже, ожидалось, что они будут восхищаться великими писателями, но никоим образом не стремиться стать одним из них. Это было бы глупо, и не просто глупо – смешно, если ты родилась на свет девочкой. Дина прекрасно знала, что попытка написать роман – это замах не по силам. Ей нужен жизненный опыт. Ей нужна жизнь.

Другие девочки, соседки, живущие в том же крыле Пейль-Холла, подрабатывали «отельными девицами» в «Лебеде», кембриджском заведении, известном, как рассказывали Дине, тем, что там можно без огласки заказать инсценировку адюльтера: иными словами, подспорье для развода в случаях, когда имя соответчицы не фигурирует в суде и «Бюллетене разводов». Верити и Диана «просветили» Дину как-то в воскресенье после обеда, валяясь поперек монашески узких коек в комнате застенчивой девочки по имени Джудит.

Верити умело вытащила сигарету «Житан» из пачки с танцовщицей – стройный силуэт женщины в цыганских юбках, высоко поднявшей бубен. Дина в принципе ничего не имела против курения, но знала, что пробовать первый раз в компании не стоит.

Диана – такая же красавица, как Верити, но не пламенного, а ледяного типа – объяснила, что «отельной девице» нужно только посидеть прямо, полностью одетой, на краю двуспальной кровати во вполне приличном отельном номере и позволить себя запечатлеть с ничего не выражающим лицом, когда в назначенный момент в номер ворвется фотограф.

Другие девушки подтвердили. Они зарабатывают хорошие деньги на расходы, и эти услуги пользуются спросом, поскольку в Кембридже всего четыре колледжа для женщин, и Ньюнэм – один из них. В гостинице «Лебедь» требовались респектабельные девушки среднего класса для респектабельных мужчин среднего класса, которые могут позволить себе аккуратный, достойный своего уровня развод.

После фотографирования управляющий отеля попросту выдумывал имя девушке на снимке и отправлял его клиенту, чтобы жена клиента могла использовать фото как «вещественные доказательства» в суде. Вроде бы против мужа, но на самом деле – для того, чтобы он мог получить развод и (обычно) сбежать с какой-нибудь двадцатидевятилетней «штучкой». По фальшивому имени тебя невозможно выследить, все «абсолютно законно», а у тебя в кармане две гинеи!

Дина подумала, что это не только легкий заработок, но и может оказаться полезным для романа, в котором надеялась описать тайную жизнь и беспокойные сердца внешне сонного английского университетского городка. Что она знала о беспокойных сердцах, если не считать собственного? Одно дело – художественный вымысел; другое – когда ничего не смыслишь в том, о чем пишешь.

Она осознавала, что в глазах окружающих выглядит довольно незрелой. Однако ей самой мнилось – она до такой степени созрела, что чуть не лопается. Она успела прочитать так много книг, что ей казалось: в ее гранитном основании залег слоями сверкающий осадок бесчисленных жизней и человеческого опыта. Впрочем, выразить это в прозе у нее не получалось. К началу третьего курса она поняла, что ее ум не слишком интересует преподавателей: они считают ее идеи компетентными, но пресными. Однажды она рискнула и допустила отступление, зачитывая вслух свое эссе о «Золотой чаше» мистеру Ливису у него в кабинете за столом для семинаров. Она подняла голову от страницы и сообщила как бы между прочим, что престарелый Генри Джеймс однажды навестил имение ее семьи в Сассексе и позировал фотографу с семейным пони! Мистер Ливис ответил ничего не выражающим взглядом.

Как она могла быть настолько банальной? Она получит диплом второго класса – и хорошо еще, если не в самом хвосте курса. Скоро она вернется в Лондон, где ей предстоит крутить ручку печатного станка в типографии дедушки Фрэнсиса, производя на свет издания, которые мало кто покупает. А со временем, что бы она ни делала, как бы ни старалась, какой бы способной себя ни проявила, он наймет какого-нибудь мальчишку и сделает его редактором.


На следующее утро в колонию приехала двоюродная бабушка Виола и временно поселилась в Хлев-Холле. У них с Диной были большие планы: побелить стены изнутри, а также отодрать и выбросить старый зеленый линолеум. Семидесятичетырехлетняя бабушка Виола была маленькая, но крепкая и выносливая, как все женщины Мейнеллов. Кстати, бабушку Мэделайн, которой было уже под восемьдесят, приходилось убеждать, что возраст все же может быть помехой и что ей разрешат только наблюдать. Что касается Фрэнсиса, он уже исчез: сказал, что пойдет прогуляться и заглянет в лавку, получить «вести из окружающего мира». За завтраком он сообщил, что Хрущев с супругой сейчас находятся с визитом в Соединенных Штатах, объезжают страну как гости президента. Дине казалось, что все это где-то очень далеко.

Она до сих пор удивлялась, что ни в одном из жилищ «колонии» не нашлось ни единой книги Лоуренса. И почему бабушка Мэделайн ушла от ответа, когда Дина о нем спросила? Может, они были знакомы? Иначе с чего бы бабушка вдруг прикинулась сфинксом?

Наляпывая на стены побелку, Дина отпустила воображение на волю. Погода стояла теплая и сухая, и на время малярных работ они с бабушкой Виолой оставили окна и двери Хлев-Холла открытыми всем ветрам ясного сентябрьского дня.

Скоро они нанесли первый слой побелки, и темные волосы Дины покрылись проседью. Она все время забывала, что нельзя прислоняться к стенам, которые бабушка уже побелила. Заметив что-то тускло блестящее в пыли, в щели между стеной гостиной и книжным шкафом, Дина решила, что это стопор для двери или детская игрушка, потерянная кем-то при переезде.

Она склонилась, напрягая руку и пальцы, но непонятная штука застряла в щели чуть дальше, чем дотягивалась Дина. Наконец она легла на голые доски пола и вытянулась во весь рост. У человека, оставившего эту вещь, руки явно были длиннее, чем у нее…

Она поднялась на колени, вертя в руках находку: камень с гладкой дырой посередине. Сдула с него пыль десятилетий и обтерла до блеска о малярный комбинезон.

Виола удивилась и не могла понять, откуда взялся камень.

– Конечно, он ждал именно тебя. Но скажи мне вот что: куда нам девать весь этот линолеум?

Бабушка Мэделайн, увидев находку, кивнула и назвала ее местным именем. Согласно легендам Сассекса, где «камни-глаза» попадались часто, они позволяли заглянуть в иные миры.

– Кто нашел, тот владей, – сказала бабушка. – Интересно, можно ли через него увидеть, куда забрел этот неугомонный старик, твой двоюродный дедушка.

ii

За неделю до начала Михайлова триместра сотрудники – как старые, так и новые – явились в университетскую библиотеку, стряхивая воду с зонтов и плащей. По случаю начала учебного года библиотекарей ждал традиционный стакан хереса, за которым должны были последовать речи и представления. Дину только что взяли в библиотеку, работать по субботам. Она колебалась, стоит ли вообще соглашаться. Она гораздо больше заработала бы «отельной девицей» в «Лебеде». Но решила этого не делать и подала заявление на должность помощника библиотекаря, объявление о которой висело на доске в Пейль-Холле.

В университетской библиотеке искали «помощника директора особых коллекций», и Дина решила, что прямо-таки создана для этой должности. Она из семьи книжников и, как объяснила в сопроводительном письме, росла среди библиотек, печатных станков и гранок. Кроме того, она умеет составлять картотеки и знакома с двумя основными системами классификации книг: Дьюи и Библиотеки Конгресса США.

Ее не позвали на собеседование. Вместо этого она нашла у себя в почтовой ячейке письмо на три строчки, в котором ей предлагали работу субботнего расстановщика книг. Расставлять книги по полкам может любой дурак, но двоюродный дедушка Фрэнсис через Барбару, мать Дины, настоятельно рекомендовал ей принять предложение. Он по-прежнему возглавлял «Нансач», небольшое лондонское издательство, которое основал в двадцатых годах вместе со старым другом Дэвидом Гарнеттом. Как сообщила по телефону мать, дедушка Фрэнсис обещал, что возьмет Дину в издательство и что она может даже дорасти до должности редактора, если сперва наберется кое-какого опыта. Работа в университетской библиотеке в Кембридже – неплохо для начала, даже такое скромное занятие, как расстановка книг на полки.

Библиотека была величественным шестиэтажным зданием со сводчатой крышей и витражными окнами, так что обиталище книг казалось храмом, суровым и великолепным. Рядами выстроились потускневшие сафьяновые корешки, на которых сверкали золотые буквы, и даже знакомые Дине запахи отдавали тайной. Аромат паркетной полироли смешивался с книжной пылью. От древних переплетов пахло старинным клеем.

Дина решила, что сходка по случаю начала учебного года – вечеринка с выпивкой, от которой наконец-то удастся получить удовольствие. В каталожном зале на верху величественной каменной лестницы руководящие сотрудники библиотеки разливали херес. Потом библиотекари подняли бокалы, одарили друг друга улыбками, наскоро представились, и начались речи.

Дина разглядывала собравшихся, в особенности женщин. Неужели в приглашении был указан дресс-код, а она не заметила? Похоже, из всех женщин только она одна пришла в брюках – черных дудочках из «Сейлса», надетых впервые по случаю торжества.

Пока все слушали и вежливо аплодировали, она почти не обращала внимания на стоящего рядом. Она вслушивалась в речь директора особых коллекций – того самого, который не пригласил ее на собеседование. Ей было плохо видно, но он казался достаточно приятным. Обзор преграждал человек-гора с сугробами перхоти на плечах. Дина опустила взгляд и в очередной раз полюбовалась собственными черными балетками. Они были новые, как и брюки. Затем она поймала себя на том, что рассеянно разглядывает на блестящем паркете ноги соседа справа.

У соседа были длинные ступни, обутые в броги хорошего качества. Приняв это к сведению, Дина подняла взгляд. Слово передавали следующему оратору, и весь персонал придвинулся ближе к верхней лестничной площадке. Локоть человека в брогах оказался в дюйме от локтя Дины, и она краем глаза углядела темно-синюю шерстяную ткань пиджачного рукава.

И вдруг сосед ни с того ни с сего склонился к ней и впустил ей в ухо слова – одну фразу, безобидную шутку в адрес очередного выступающего. Она засмеялась – не потому, что старалась угодить, а потому (как поняла почти сразу), что желала стать его сообщницей.

Она не могла бы описать его лицо или глаза. Он склонился только к ее уху. Его дыхание пахло хересом, а локоть почти коснулся ее локтя. Но не совсем. У нее сложилось смутное впечатление, что стоящий рядом – высокий. Потом он что-то сказал. Она, если честно, не расслышала. Ответила улыбкой, тихим хохотком, но не повернулась посмотреть. Она продолжала вытягивать шею, притворяясь, что поглощена речью, но все это время ощущала накопление заряда, некий новый резонанс.

Место оратора занял директор библиотеки и объявил об окончании вечера. Дина и сосед стояли в гравитационном поле на двоих, тянущем их друг к другу. Сосед снова нагнулся, склонил голову, приблизив рот к уху Дины. Мочкой уха она чувствовала вибрацию. Его губы шевелились совсем рядом с колечком ее серьги.

Их взгляды еще ни разу не скрестились. Она не знала, какого цвета у него глаза. Она разглядела его броги лучше, чем лицо. И больше ничего. Но пока речи близились к завершению, она чувствовала, как гудит ее нутро, словно по телу бежит электрический ток – от барабанных перепонок до подошв.

Она не глупа. Разумеется, он всего лишь пробормотал ей на ухо пару дружелюбных реплик во время банальных речей. Собравшиеся дружно аплодировали началу нового учебного года. Как у них получается аплодировать и при этом держать стакан с хересом? Ее собственный стакан был все еще полон – она решила, что херес на вкус противный.

– Здравствуйте. – Он протянул ей руку. – Николас… Ник.

Она моргнула:

– Бернардина, – и в качестве извинения кивнула на стакан, который до сих пор держала в правой руке. – Дина.

От его рукава, окропленного дождем, пахло мокрой шерстью. На шее новомодный галстук. Кажется, новый знакомец даже моложе ее. Глаза у него оказались маленькие, карие с прозеленью. Улыбка сдержанная, но искренняя.

– Вы тут новенькая? – спросил он.

– Господи, еще бы. В смысле, как сотрудник.

– В каком отделе?

– В любом, куда пошлют. Я всего лишь расстановщик. Работаю по субботам. – А вдруг он тоже. – А вы?

– Помощник директора особых коллекций. Одному Богу известно, как я попал на эту должность. Зашел на прошлой неделе, спросил, меня отправили к директору, а он взял и сказал, что место за мной. У него на столе высилась пачка резюме соискателей, и мое появление, как он выразился, «избавило его от необходимости все это читать». – Он расхохотался, воздев открытые ладони к небу, словно желая показать, что сам первый удивлен.

Он располагал к себе, у него было приятное лицо и умные глаза. И качественный пиджак из шерстяной ткани.

Конечно, должность досталась ему. Дина подвигала плечами, натягивая плащ. Ей не пришло в голову явиться лично, чтобы справиться о вакансии.

Он посмотрел на часы:

– Еще рано… Я подумал: может, вы захотите…

– Прошу прощения, – оборвала она. – У меня завтра первый день. Надо явиться рано, с ясными глазами. – Улыбка сделалась натянутой, глаза мрачно блеснули. – С утра в забой и все такое.

И она сбежала по огромной лестнице и вылетела в дверь, жаждая лишь окунуться в прохладный вечерний воздух.

iii

Прошло три недели. Была суббота. Стрелки часов на стене библиотеки двигались к шести – да закончится ли когда-нибудь этот день? – и Дине оставалось вернуть на место лишь одну книгу, «Взаперти» Жан-Поля Сартра[42].

Это заглавие удивительно метко подытоживало ее сегодняшние ощущения.

В дыре между книгами на полке, куда предстояло поместить Жан-Поля, возникли глаз и половина рта, словно сбежавшие с картины сюрреалиста.

Дина едва не подскочила, но вовремя взяла себя в руки.

– Я тебя нашел, – сказал рот. – Знаешь, как флиртуют библиотекари?

Она не удостоила его ответом.

– Они спрашивают, можно ли взять тебя на дом.

Еще секунда – и появились оба глаза, уже на ее стороне стеллажа, в проходе номер 840, «Литература на французском и других романских языках».

– Не удержался, – сказал он с некоторой долей иронии. – Если меня уволят отсюда, пойду сочинять плоские шутки для рождественских хлопушек.

Она почти не повернула головы:

– Пришли посмотреть, как живут обездоленные мира сего?

– Замечательно! Ты, значит, меня не забыла.

– Ник, кажется? – Она прекрасно знала, что именно так.

Она вернула Жан-Поля на место:

– Я заканчиваю смену, как говорим мы, расстановщики книг. Мне нужно добраться до своего шкафчика, прежде чем привратник запрет нас всех на ночь.

Он даже не попытался отойти в сторону и пропустить ее.

– Мне очень жаль, что ты не получила эту работу.

Утратив напускное равнодушие, она подняла на него широко открытые глаза.

Он уселся на стремянку, которую Дина сама только что сюда притащила:

– Директор, мой начальник, попросил меня вернуть пачку резюме в отдел кадров. К сожалению, твое лежало сверху.

– А.

Его лицо слегка просветлело.

– Может, это хороший знак. В смысле, то, что оно оказалось наверху.

Ей перехватило горло от унижения.

Это пройдет.

– Мне правда надо идти к шкафчику.

Но он не убрал ноги с пути, а продолжал:

– В этой должности при «особой коллекции» на самом деле только и требуется, что каталоги составлять. Скучная работа. Подходит разве что второкурсникам. Третьекурсников таким не заманишь.

Она отвернулась, притворяясь, что поправляет книги на полке:

– Ничего страшного. Я не ребенок, не нуждаюсь в утешении.

Не его вина, что он получил такую желанную для нее должность. Дина это прекрасно знала. Но заявление о приеме на работу – ее личное дело и больше никого, кроме нее, не касается.

– Мне досталась душная кладовка с крохотным оконцем, пыльная, как гробница фараона, и без отопления.

– Я каталогизировала всю библиотеку моих бабушки и дедушки.

– Даже если бы ты каталогизировала погибшую Александрийскую библиотеку, это не помогло бы.

Она принципиально не стала подыгрывать и спрашивать почему.

– Видишь ли, дело в том, что ты не мужчина.

Она с силой вдвинула книгу на полку:

– Сиськи. Подумать только. Так вот, значит, что они означают?

Иногда удержаться просто невозможно.

Но он только добродушно засмеялся – похоже, она забила гол в собственные ворота – и поерзал на стремянке, слишком низкой для его длинных ног. Почему он не встанет наконец? Разве что специально загораживает ей выход. Если не двинется с места, придется перелезать через него – а это, без сомнения, еще больше его развеселит.

– Я что пытаюсь объяснить, – продолжал он, – они не могли взять девушку на эту должность.

– Ты в каком веке живешь?

– Понимаешь, эта работа – при коллекции «Аркана». «Аркана» по-латыни – непостижимое, тайное.

Она горько улыбнулась:

– Я в курсе.

– Видишь ли, в данном случае это термин из обихода элитарного университета, обозначающий коллекцию порнушки. Студентам женского пола не разрешают брать книги оттуда, а к каталогизации и подавно не подпустят.

– Ты серьезно? – Иногда она не распознавала преувеличенный сарказм.

– Ты что, правда не знала?

Ряд ламп над головой зажужжал и погас.

Сейчас их точно запрут, и она никогда не попадет в гардероб, а застрянет в библиотеке наедине с этим типом.

Он несколько раз чиркнул спичкой о стеллаж и наконец зажег ее.

– Сигаретку?

Под слоем так называемого шарма он прятал ужасное самодовольство. Дина чувствовала, как шее становится горячо.

– Я отказалась от другой отличной работы ради этой.

– Ради той, которой у тебя еще не было? Я бы сказал, не слишком умно. Какая у тебя специализация?

– Английская литература. Представляешь, я умею читать, а не только рассовывать книги по полкам.

Он картинно выдержал паузу:

– А я? Спасибо, что поинтересовалась. История и классическая литература. Как я уже сказал, работа по каталогизации обычно достается второкурсникам. Ничего личного.

Он отвернулся и выдохнул дым.

Само собой разумеется, курить в библиотеке запрещалось. Он хочет спровоцировать Дину, чтобы она сделала ему замечание; тогда она выставит себя унылой занудой, над которой он опять сможет посмеяться. Детский сад какой-то.

– Второкурсникам-историкам?

Он кивнул.

– Второкурсникам-историкам мужского пола.

– Да, но исключительно потому, что тебе, представительнице слабого пола, знакомство с неприличными книгами может причинить непоправимый вред. Ты утратишь рассудок, понимаешь ли.

Он ухмыльнулся.

– Дай пройти. – Он больше не заслуживал, чтобы с ним обращались вежливо.

В читальном зале, виднеющемся в конце прохода, мигнули и погасли три ряда настольных ламп. Вдали заскрежетал в замке тяжелый ключ.

– О боже! Сбегай туда, пожалуйста. Скажи им, что мы здесь.

– Можешь сама сбегать. – Он выпустил колечко дыма и стал наблюдать, как оно поднимается.

Она задрала ногу. Сейчас она попросту перелезет через препятствие, которое он собою представляет.

– Хочу кое о чем предупредить, – сказал он.

Нога застыла в воздухе.

– За последние несколько недель я узнал: привратники бывают очень недовольны, если им приходится прерывать обход и выпускать из библиотеки тех, кто не удалился, будучи предупрежден за десять минут.

Она перелезла через него и оказалась по другую сторону. Какое счастье, что сегодня она в брюках.

– Я скажу, что мы искали труды определенного автора и не поняли, что уже пора уходить.

– Которого? Давай хотя бы согласуем показания.

Он встал – теперь, когда она через него уже перелезла, – и привалился к стеллажу, словно они совершенно никуда не торопились.

Если честно, за истекшие несколько недель она несколько раз о нем вспоминала. Один раз, толкая тележку с книгами, даже сделала крюк и заехала в «особые коллекции» – посмотреть, вдруг он окажется там. Но теперь она уже не питала к нему ничего, кроме отвращения.

Он стряхивал пепел на пол. Совершеннейший подросток.

– Ну хорошо. – Она уже теряла терпение. – Я скажу, что мы искали Лоуренса. Годится?

– Томаса Эдварда. Договорились.

– Дэвида Герберта. Я пишу по нему курсовую в этом году.

«Я начала читать произведения Лоуренса, когда поступила в Кембридж и стала изучать его творчество для первой части трайпоса… Я могу подтвердить для суда, что… сейчас мне двадцать один год»202.

– И это даже не вранье, – добавила она. – Я в самом деле собиралась прийти завтра и посмотреть, что из него тут вообще есть.

Он выдохнул дым через плечо и подошел вплотную. Откинул полу пиджака и двинул подбородком, указывая. На шлевке ремня висело большое медное кольцо с ключами. Не меньше дюжины ключей. Это еще что такое? Синяя Борода в твидовом костюме?

Дина сделала утомленное лицо. Но втайне испытала облегчение. По крайней мере, не придется сидеть взаперти.

– Д. Г. Лоуренс? Боже милостивый, отчего ты сразу не сказала? – И поднял взгляд. – Тысяча чертей! Уже так поздно?

Она повернулась к настенным часам и запаниковала. Он воспользовался долей секунды и схватил ее за руку. Ах, какое наслаждение.

– У меня наверху есть чай, тосты… И Лоуренс.


Коллекция «Аркана» располагалась на самом верху крутой винтовой лестницы в – как это назвал Ник – хранилище. Он отпер дверь, придержал ее для Дины и со словами «с твоего позволения» снова запер:

– Извини. Иначе мы рискуем, что к нам ворвется привратник. И тогда мы пропали.

По углам громоздились одна на другой потрепанные картонные коробки с книгами. Пол – голые доски. Длинный узкий стол был завален каталожными карточками. На краю стола балансировала настольная лампа на кронштейне. На полу стоял, клонясь набок, торшер, а в дальнем углу – хорошо хоть на благоразумном расстоянии от книг – пылились тостер и чайник. Дина очень удивится, если хоть что-нибудь из этого тут разрешено.

– Вот мое логово! – сказал Ник.

Он открыл чулан, вытащил потертый персидский ковер и развернул на полу, попутно отпихивая в стороны ящики с книгами. Взлетели клубы пыли.

Интересно, логово – это синоним сексодрома?

Он принялся выполаскивать чайник в раковине, которая также обнаружилась в чулане. Дина полезла на стремянку, чтобы выглянуть из единственного окошечка, маленького, квадратного, высоко под потолком. На небо уже вышла луна, золотая, скошенная – как женский профиль, запрокинутый словно для поцелуя. Такую мог бы нарисовать Пикассо. Дина слезла и все еще неуверенно – чего она вдруг пошла за этим человеком? – принялась изучать книги у себя под ногами.

Набор показался ей случайным: пособие по сексу Эдвардианской эпохи; фолиант венецианской «порнографии» XVII века, не очень-то порнографической; иллюстрированный «Декамерон»; мемуары Казановы; томик, озаглавленный «Почему? История великого желания»[43], и Ars Amatoria, учебник любовной науки, созданный Овидием.

Ник занялся приготовлением тостов и поисками чего-нибудь – толстой картонки – взамен второй тарелки. Затем перевернул упаковочный ящик, изобразив стол, и расстелил на ковре собственный пиджак как сиденье для Дины. В щели между досками пола свистели сквозняки. Сырая ночь за окном стала еще и ветреной.

Дина была все же не совсем наивна. Она знала, почему он намазывает ей тосты маслом и торопливо открывает свежую банку варенья. Но эта кладовая полна сокровищ. Дина придавила ножную педаль лампы и открыла книгу с золотым обрезом: «Odi concubitus, qui non utrumque resolvunt». Дина принялась переводить вслух, но быстро осеклась. Оказывается, Овидия не устраивало совокупление, которое не удовлетворяет обоих любовников. Эту информацию лучше держать при себе.

– У Овидия были крепкие яйца[44], – скаламбурил Ник. – Но прошу прощения.

Он указал на окно и придавил ногой выключатель лампы. В комнате опять стало темно.

– Здесь нет занавесок для затемнения. Мы не можем рисковать – свет могут заметить снаружи. Вряд ли тебе хочется, чтобы привратник прервал наш скромный пир.

– Ты же запер дверь.

– Есть такая штука, главный ключ.

– О боже. А что будет, если нас найдут?

– Ты спрячешься в чулане, а я скажу, что засиделся за работой.

Прятаться в чулане… Это казалось как-то… пошло. Как несмешная сценка из комедийного ревю сороковых годов.

– Ты обещал найти Лоуренса. Я за этим сюда пришла.

Она не то чтобы врала, но чуточку хитрила.

– Жди здесь. – Он указал на «почетное место», свой расстеленный пиджак.

Она повиновалась.

Он нацепил очки и почти полчаса рылся в залежах при тусклом свете луны. И наконец воскликнул:

– Ага!

Подсел к столу и медленно пододвинул к ней томик.


Она ахнула.

– Двадцать восьмой год, с автографом автора, – сказал он.

«Леди Чаттерли». Первое издание. В обложке терракотового цвета, даже не потерявшей яркость.

Дина обвела пальцем вытисненный на обложке герб с изображением феникса.

Ник старался не показывать, насколько собой доволен:

– Этот герб нарисовал сам Лоуренс.

Она подняла взгляд:

– Правда?

– Открой.

– Ох! Какой красивый автограф…

– Один из всего тысячи экземпляров, напечатанных частным образом в Италии, чтобы обойти цензуру. Не то чтобы это сильно помогло. Я собрал и зарегистрировал весь провенанс здешнего экземпляра.

Глаза Дины сияли в комнате, освещенной луной. Ветер забушевал у нее в сердце, а в голове вдруг стало кристально ясно, несмотря на усталость после длинного дня.

– Я читала только цензурную версию. В школе.

– Это первое, что мы исправим.

– Ты хочешь сказать, что мне в самом деле можно?

Он почесал в затылке:

– Вообще-то…

Она лихорадочно соображала:

– Я могу читать в чулане, пока ты работаешь. То есть когда тебе удобно.

Чулан вдруг перестал быть отвратительным местом, каким казался лишь минуту назад.

– Честно говоря, не думаю, что это удачная идея.

Ветер лязгал рамой окна. Дина подумала, что со стороны Ника это нехорошо – подразнить ее книгой и вдруг забрать. Она обиженно выпрямилась и сунула книгу обратно ему в руки:

– И на том спасибо.

Он серьезно кивнул:

– Я не думаю, что это удачная идея, потому что в чулане очень пыльно. – Он откусил большой кусок тоста. – Мне кажется, твоя комната в этом смысле больше подходит.

Она снова ахнула:

– Правда?

– А кто узнает?

– Я буду охранять ее ценой собственной жизни.

– С меня довольно, если ты не станешь рисовать на полях. Ты не представляешь, сколько времени я убил, возя ластиком по чужим каракулям. – Он подмигнул. – Работа для специалиста.

– Не знаю, как тебя и благодарить.

Его глаза блеснули коварством мультяшного злодея.

– А мне кажется, знаешь.

Не обращая внимания, она открыла книгу на первой попавшейся странице и принялась читать вслух, внезапно перестав стесняться мальчишки – мужчины, – который пялился на нее и не желал отводить взгляд.

– А вы не жалеете, что так вышло? – спросила она.

– В каком-то смысле да, – ответил он, глядя в небо. – Думал, что уж навсегда с этим разделался. И на тебе – все сначала!

– Что – все сначала?

– Жизнь.

– Жизнь! – эхом откликнулась она, и ее охватила странная дрожь203.

Она перегнулась над ящиком и чмокнула Ника в щеку.

Он приподнялся с пола и медленно поцеловал ее.


За чаем он описал провенанс – нет, тут же поправился он, историю – «ее» экземпляра «Леди Чаттерли», собранную по крупицам из нескольких каталожных карточек.

Он рассказал, что пришлось проводить дополнительные «раскопки», потому что научный руководитель поручил ему, изучающему классическую литературу, исследовать труды кембриджского классициcта позднего периода, сэра Стивена Гейзли. Сэр Стивен неожиданно вывел его на Лоуренса, а тот, в свою очередь, – на экземпляр «Леди Чаттерли» 1928 года в коллекции «Аркана».

У себя в «логове» Ник откопал книгу и даже стряхнул пыль с рельефного феникса тонкой кисточкой из конского волоса. По словам Ника, история странствий одного этого тома должна была дать ему материал для реферата по источниковедению, который удовлетворит научного руководителя по истории. Итак, реферат про сэра Стивена для курса классической литературы и поиски в архиве для курса истории. Ставим галочку! Убил двух птиц одним камнем.

– Трех, если считать меня. – Ее глаза блестели поверх края надтреснутой чашки.

– Я не хотел опережать события.

– Только поэтому я все еще здесь.

– После знакомства с тобой я очень надеялся, что ты специализируешься по английской литературе. Я твердо решил тебя найти и хотя бы попробовать впечатлить. Лелеял надежду, что тебе нравится Лоуренс. Честно говоря, я не ожидал, что ты окажешься такой легкой добычей.

Она пнула его в щиколотку.

Он не удержался:

– Что, попала в переплет?

Она застонала.

Он улыбнулся сам себе и вылил в чашку остатки чая. И посерьезнел:

– Вообще-то, увидев твое резюме наверху пачки, я испугался, что ты меня возненавидишь на всю жизнь.

Она прикусила губу:

– Я тоже думала, что больше никогда в жизни не стану с тобой разговаривать.

– Ты останешься? – безыскусно спросил он.

По ее телу пробежала волна возбуждения и ужаса.

– А если привратник нас и правда поймает? Нас исключат…

– Я припру дверь столом. Никто не войдет. Я клянусь.

Она неловко спросила:

– А у тебя есть… что-нибудь?..

Он понял:

– Да.

Она не отрывала глаз от потолка.

– Скажи мне честно, это твой… сексодром? Ты сюда водишь девушек?

Он треснул ладонью по ящику и расхохотался:

– Как ты думаешь, сколько у меня первоизданий «Леди Чаттерли»? – Видимо, у нее на лице отразилось очень уж явное сомнение, потому что он прокричал: – Одно!

– Ты водишь сюда девушек? – нахмурилась она.

– Нет. – Он взял ее за руку. – Но дай мне время. В конце концов, я всего несколько недель как заступил на должность.

Она знала, что этими вопросами разрушает нужный настрой, но не могла удержаться:

– Я первая?

Он щедро зачерпнул ложкой варенья, словно желая поддержать силы в ходе допроса:

– Здесь или вообще?

– Здесь.

– Да. – Он подался к ней. – К чему ты клонишь?

Она поколебалась:

– Я еще никогда… не… «оставалась».

Он задумчиво кивнул:

– Ну что ж, я сочту это большой честью. И буду счастлив. А ты?

Она смотрела, как он терзает заусенец. И поняла, что он тоже робеет. И еще впервые заметила, что у него красивые руки – сильные, с длинными пальцами.

– При одном условии. – Она потянулась к нему и нежно поцеловала его в шею.

– Все, что хочешь.

– Не надо больше острот для рождественских хлопушек.

Сентябрьская луна ушла в небеса высоко над коллекцией «Аркана» и забрала с собой большую часть лучей. Сквозняки все еще свистели в щели между половиц, где их не закрывал ковер, и в комнате было холодно. Дина видела в полумраке глаза Ника: небольшие, карие с прозеленью. Глядят прямо и откровенно, подумала она. Не то чтобы красивые, но прекрасные теплом, направленным на нее. Две спокойные точки.

Она открыла раритет, лежащий на коленях, на другой странице. Она не будет ни менять выбор, ни что-либо выбрасывать из текста. Прочтет так, как есть.

– Хочешь, скажу? – спросила она, заглядывая ему в лицо. – Хочешь, скажу, что у тебя такое есть, чего нет у других мужчин, и на чем держится будущее? Сказать?

– Ну скажи.

– Мужество твоей нежности, вот что. Когда ты кладешь руку мне на корму и говоришь, что у меня красивая корма204.

Как ни странно, она не покраснела.

– Это правда, – шепнул он. – Признаюсь, это первое, что я заметил на приеме в библиотеке. И потому встал рядом с тобой. Я не собирался тебе об этом рассказывать. Подростковое поведение. Хотя, конечно, я и есть подросток.

Он взял со стола жирный нож из-под масла и потряс им, словно указующим перстом:

– Во всем виноваты эти твои брюки! – Он понизил тон и заговорил на старомодный манер, глотая гласные: – Проклятая искусительница!

– Мои брючки-дудочки!

– Точно, они меня заворожили, как кобру!

Он забрал у нее книгу, снова обернул в однотонную желтую суперобложку и чехол из кальки и положил на письменный стол. Вернулся на ковер, отодвинул ящик и заключил Дину в объятия.


Она забыла про все книги, романы и слова на свете, войдя в транс собственного тела. В полумраке голос Ника пронизывал ее, подобно теплой волне колебаний – как было и на том приеме. Что несут в себе волны человеческого голоса?

– Ты позволишь? – Он осторожно потянул за блузку Дины.

Они привстали, и блузка снялась через голову. Вместе с блузкой поднялись от статического электричества темные волосы Дины, окружив голову ореолом. Глаза привыкали к темноте и друг к другу.

– Посмотри, какая ты красивая, – тихо сказал он, моргая.

Стекло в окне дребезжало от порывов ветра, а губы Ника исследовали ее – щеку, шею, веко, ключицу, горло. Среди тайных сокровищ коллекции «Аркана» было темно, но в небе за окном сияла яркая луна.

По прошествии некоторого времени они растянулись на потертом ковре, и Дина заново ощутила рост Ника, его худое тело. Долговязый. Вот как говорят про таких.

У него было длинное открытое лицо. Высокий лоб. На подбородке местами щетина. Неровные зубы. Она обняла его, замыкая контур его объятий. От него пахло твидом, дымом, бриолином – и чем-то еще, им самим.

Их дыхание взметало пыль. Губы у него были сухие и твердые, со вкусом табака и поджаренного хлеба. От шеи сладко пахло пеной для бритья. Дина вдохнула аромат воротничка – свежего, только что из стирки. Ник расстегнул рубашку и снова притянул к себе Дину, на этот раз сильнее. Она не успевала соображать, что делает, но тело льнуло к его телу, принимая нужные изгибы – губа к губе, сосок к соску. Мягкая выпуклость ее живота легла в твердую вогнутость его. Она, дыша, подняла лицо, чтобы посмотреть. Он был весь как инопланетянин: зрачки, скулы, мышцы, тени и жилы.

Половицы в комнате покоробились от старости, пошли волнами. Целовать, сжимать, льнуть. Ноги тянулись и придавливали друг друга. О, какая она влажная. Он приподнял ее груди, чтобы дотянуться губами, и тихо застонал. Ее это ужасно тронуло. Она потянулась, чтобы погладить его макушку, и он подхватил ее на руки.

Ее брюки стреляли статическим электричеством.

– Извини, – сказала она. – Извини.

Она ощутила языком ресницу и увидела у него на лице крохотные кратеры – там, где он в детстве расчесывал оспины ветрянки. Он снова уложил ее на ковер и придавил сверху – эта тяжесть дарила наслаждение, удовольствие превыше любых наркотиков, которых Дина никогда не пробовала.

– Ты уверена? – шепнул он.

Она кивнула, и он полез в бумажник за презервативом. Улыбнулся:

– Казанова, согласно вон тем мемуарам, использовал кишки животных, но это гораздо лучше, честное слово.

Она улыбнулась в ответ, показывая, что не боится, хотя, конечно, боялась – и он тоже боялся, потому что боялась она и весь этот момент был судьбоносен. Снимая брюки, она попала ему штаниной в глаз. Она не справилась с ремнем Ника, так что он разделся сам и – по известной только ему одному причине – обежал каморку противосолонь, ухмыляясь, как деревенский идиот, а затем рухнул рядом с Диной.

– Не хочешь ли ты снять носки? – рискнула она.

– В следующий раз надену сандалии. С носками. Женщин это возбуждает.

Она дернула его за волосы на груди.

– Эй! – Он сгреб ее в объятия и жадно поцеловал.

Высоко в небесах в зоркой ночи всходил оракул Луны. Окошечко туманилось от их дыхания. В комнате было холодно, но они не замечали. При каждом движении пол скрипел под их весом, и они старались удержать громкий, пьяный от счастья смех.

– Ш-ш-ш! – Она вдруг подняла голову. – Привратник?

Но никаких шагов не было слышно.

Ник сел, повернулся к ней, погладил ее бедро и живот. И его рот, язык, нежный и жадный, задвигался вверх по ее икре, по бедру с внутренней стороны. Его щетина царапалась и щекоталась.

Дина бережно качала его голову в колыбели своих ног, перебирая тонкие волосы, гладя уши, ласково царапая затылок. Теплые пульсы пробегали по ее телу, и наконец электрический ток накопился в бедрах и покатился выше, протаскивая ее – от ступней до макушки – через ослепительную петлю бытия. Он дотянулся ртом до ее грудей и приподнялся над ней на руках. Она раскрылась, придерживая себя пальцами, и он медленно, неспешно вошел, заполнил ее собой.

Она поморщилась и напряглась, но ощущение чужого тела внутри оказалось превыше всего – странное дополнение к ее телу, таинственное и удовлетворяющее. Потом боль утихла, мысли растворились. Она прильнула к нему, он затрепетал, задрожал, оказался где-то еще.

Что за колдовство сплетено ее телом?

Он вернулся к ней, она приподняла бедра ему навстречу, пламя жизни занялось и охватило ее; и наконец загадочный вопль, непостижимый даже для нее самой, поднялся из неких впервые изведанных глубин ее существа.


Как хорошо, осознала она, положить голову на изгиб руки любовника, уходя в сон под водительством другого тела. Ее мысли притихли. Она знала только, что волосы у него на груди щекочут ей лицо; что его член, опять маленький, отдыхает в росистом гнезде. Он прикрыл ее краем пыльного ковра, чтобы у нее не мерзла попа, и задремал, а она, все еще полубодрствуя, прижала сползающий ковер ногой.

Голый свет нового дня просачивался в оконце, и голуби мурлыкали в кровельном желобе снаружи.

Проснувшись, она стала бездумно играть с ним, еще почти спящим. Ее одновременно позабавили и растрогали моторные навыки человеческого пениса, его слепая жадность и открытая миру уязвимость. Единственный глазок, казалось, смотрит на нее лениво, мечтательно. Морщинистая, как шея индейки, кожа тестикул рассмешила ее. Если бы природа не произвела на свет человеческие гениталии, такими их никто не смог бы выдумать.

Она подцепила свои брюки за штанину и притянула поближе. Неохотно отлепилась от теплого тела, встала и начала одеваться.

Все ее существо вибрировало.

Он открыл один глаз и указал на трусы, которые валялись на рабочем столе:

– Лучше, наверное, если это не станут вносить в каталог. – Он потер глаза. – Ебать, какая ты красивая.

Она – одной ногой в штанине – чуть не упала, запоздало метнувшись за трусами. И оглядела каморку:

– Ой, мы перемешали все твои каталожные карточки.

– Мы ведь еще повторим? – спросил он сквозь зевок. Но в голосе слышалось чувство, которое не удалось замаскировать.

У нее горели щеки, исцарапанные его щетиной.

– Ты имеешь в виду – здесь?

– У меня много ключей. – Он встряхнул штаны, и они зазвенели.

Она склонилась и поцеловала его в пупок.

Его член проснулся и потянулся к ней.

– Дзинь, дзинь, – попытался он.

– Как это тонко.

– Пенису чужды тонкости.

Она забрала дар со стола, подпирающего дверь. Противозаконный библиотечный заем – словно подарок, подброшенный эльфами.

– На самом деле, когда ты сказал, что найдешь мне Лоуренса, я тебе не поверила.

Он приподнял голову, подпер рукой:

– Я всегда держу слово.

Она любовно пригладила обложку:

– Я верну ее к концу недели, обещаю.

Он перевернулся на живот, дотянулся до стопки каталожных карточек и откашлялся:

– Сядь на минуту, послушай. Потом я тебя выпущу на волю.

Она застегнула лифчик.

– Сегодня Э. М. Форстер читает лекцию о Лоуренсе. Судя по всему, они друг друга знали – много лет назад. – Она уставилась на новое приобретение. – Если повезет, возможно, эта книга меня даже развратит.

– Похоже, я не довел до конца свои труды!

Она, по-прежнему не желая садиться, потыкала его в подмышку большим пальцем ноги:

– Признайся, ты здесь вообще не работаешь? Только самоудовлетворяешься с помощью всех этих материалов.

Она взмахнула рукой, обводя кучи книг.

Он вытащил из кармана брюк футляр с очками:

– Еще бы. Ты думаешь, почему я уже полуслепой?

И похлопал по ковру рядом с собой, твердо решив ее задержать.

Она выбросила из головы привратников и ключи и снова уселась. И любовник заворожил ее рассказом, почерпнутым из многочисленных каталожных карточек, о путешествии одной книги из Италии в Англию.

– Это чудесно, – сказала она, моргая, когда он закончил. – Спасибо.

Поправила волосы:

– Так! А теперь вставай! Иначе нас обоих исключат.

И запихала трусы за пояс брюк.

Он наконец-то встал, почесал грудь, пробежал пальцами по волосам и кое-как натянул одежду. Теперь Дина смогла его разглядеть как следует, и он оказался худым, бледнокожим. Она задерживала взгляд на чистых ямочках над ягодицами, на крепких канатах мускулов в ногах, на дивном движении лопаток. Она любила голые мужские затылки: где-то там еще прячется мальчишка, которым он когда-то был.

– А теперь в путь! – Он внезапно развернулся и шлепнул ее по попе.

Дина в ответ хлопнула его по спине.

Они двигались на цыпочках по коридорам, по комнатам для занятий. У каждой двери он перебирал ключи в связке и пробовал один за другим. Так они путешествовали, пока не дошли до шкафчика Дины, где она торопливо застегнула плащ поверх «библиотечного займа» и подвязала поясом. И наконец на верхней площадке величественной лестницы, где Ник когда-то впервые коснулся губами ее мочки уха, они остановились – растерянные, ослепленные друг другом, в замешательстве.

Он первым нарушил молчание, похлопав прикрытый плащом и поясом выступ на животе Дины и обратившись к контрабандной книге:

– Смотри расти большая и сильная на радость маме и папе.

Тут Дина поцеловала его – жадно, в губы, – развернулась и помчалась вниз по лестнице, преисполненная ожиданий.

iv

Краснокирпичные трубы Ньюнэма следили за ней с высоты. Часы на башне Тринити-колледжа только что пробили пять утра, а значит, ворота все еще заперты. Дина стояла, прижавшись лицом к подсолнухам из кованого железа, и гадала, сколько времени придется ждать, пока мимо пройдет привратник. А когда пройдет, что она скажет? Оштрафуют ли ее? Или еще что похуже?

Она решилась лезть через тайный проход, дыру в заборе возле велосипедных сараев – последнее спасение заблудшей ньюнэмитки. Это значило, что придется ползти на четвереньках, а в ее случае – с дополнительным отягощением в виде контрабандного раритета под плащом.

Наконец она вылезла с другой стороны и увидела, что территория колледжа преобразилась. Ночью они с Ником слышали свист ветра за стенами башни, но их мир сузился до пределов книжной каморки. А теперь земля в колледже была усыпана белыми лепестками из огромного розария. Ветер разодрал бутоны и разметал их пышное великолепие, и в это утро в конце сентября казалось, что выпал первый снег.

Дина прошла Сиджвик-Холл, сбежала по замшелым каменным ступеням и пересекла утопленный в землю сад. Круглый водоем в центре сада был мутный и не просматривался насквозь. Ранний утренний туман стер живые изгороди и скамьи, а тисовые деревья задумчиво высились над ней. Однако у ее ног сама земля, кажется, разбухла и кипела жизнью, словно огромная простыня, клубящаяся на ветру.

Дина почти не спала в эту ночь, но все еще была охвачена пьянящим возбуждением. Не экстаз, но полнота. Ей понравилось, как руки любовника превращают ее в объект желания, вожделеемое тело. Возможно, ей следует возражать против превращения в объект. Но она не возражала. Ей были сладостны его прикосновения, его жажда, и сейчас, на ходу, ее снова пронзило электричеством, как тогда, когда их руки впервые соприкоснулись и он повел ее вверх по лестнице.

Она перешла газон Клаф-Холла. На первом этаже было нехарактерно безлюдно и тихо. Еще никто не лязгал посудой для завтрака. Впереди мерцали окна Пейль-Холла. Прежде чем войти, она проверила: пояс плаща по-прежнему плотно завязан и удерживает книгу на месте. У главного входа она сделала серьезное лицо, открыла дверь ключом и проскользнула внутрь мимо привратника, дующего на первую за день чашку чая. Он деликатно сделал вид, что ничего не заметил.

Она двинулась дальше, мимо почтовых ячеек, где пока не торчало ни одно письмо с отказом, чтобы отравить ее счастье. Потом вверх по лестнице к новой комнате, выделенной ей на этот год: номер 213. Поднимаясь по лестнице, она еще не знала, что трусы выпали – где-то между воротами колледжа и дверью комнаты.

Оказавшись у себя, она расстегнула плащ, освободила книгу и быстро подошла к дубовому секретеру – словно даже сейчас за ней мог гнаться сердитый главный библиотекарь. Ей до сих пор не приходилось воровать, – впрочем, рассудила она, это и не кража, если собираешься вернуть вещь. Она просто освободила книгу, которая хотела, чтобы ее прочитали. Сам автор, уверяла она себя, хотел, чтобы она прочитала эту книгу, – во всяком случае, захотел бы, если позолотить ему ручку двумя гинеями.

И тут она снова вспомнила слова двоюродного дедушки Фрэнсиса во время недавнего визита в Грейтэм. «Опасный человек». А бабушка Мэделайн вообще уклонилась от разговора о Лоуренсе. Почему?

Дубовый секретер рядом с узкой кроватью был вместителен и, непонятно почему, казался благосклонным. Вселившись сюда, Дина обнаружила на задней панели секретера автографы бывших обитательниц комнаты, многих поколений – начиная с самого 1910 года, когда Пейль-Холл впервые открылся. Они дарили безмолвное утешение. Ты не одна, говорили все эти надписи. Ты в хорошей компании. В ящике даже обнаружилась «козья ножка» для процарапывания имени. И это первое, что сделала Дина после вселения.

Однако автографы были не самой интересной подробностью секретера. Мебель Пейль-Холла славилась причудами и вывертами, и у себя в секретере, на самом дне, Дина обнаружила потайной ящик.

Сейчас она открыла тайник и положила туда запрещенный роман Лоуренса, раритет 1928 года издания. Дина сказала себе, что эта книга подружится с ее собственной живущей там небольшой коллекцией: экземпляром «Листьев травы» Уитмена, сборником эротических рассказов Анаис Нин, тонкой стопкой листов недописанного романа самой Дины и камнем-глазом, приехавшим с ней из Грейтэма.

Камень она положила поверх библиотечной «Леди Чаттерли» и снова задвинула крышку ящика. Потом стянула брюки, нашла чистые трусы и прилегла на несколько часов. Завтрак начинался в девять, а она проголодалась.

Может, все-таки пойти работать «отельной девицей»? – сонно размышляла она. Вдруг для романа это необходимо. Может, ей следует приобрести жизненный опыт – хотя бы мимоходом увидеть то, что она иначе никогда не увидит и не узнает, во всяком случае, если будет спрашивать разрешения у «общества».

Она все еще хранила запах Ника – его бриолин у себя на пальцах, слегка отдающий дрожжами след мошонки на ладони.

Болели соски.

Она закрыла глаза, удовлетворенная сознанием, что у нее есть любовник, что она лишилась невинности среди эротических библиотечных раритетов и что у нее в комнате общежития в потайном ящике хранится редкое издание «Любовника леди Чаттерли» без купюр.

Она перевернулась на живот. Ее любовник в самом буквальном смысле хранит ключи к «арканам». К тайнам.

У него шрам от аппендицита. На груди – светло-каштановая поросль. Волосы под мышками оказались неожиданно мягкими. Глаза – зеленые или карие? Она до сих пор не знала точно. На руке что-то записано чернилами, неразборчиво. Высокий бледный лоб. Толстые стекла очков.

Как восхитительно было его прикосновение.

«Ебать», – выдохнула она, пробуя слово на вкус.

Приятно, когда у тебя в распоряжении много слов. Все слова. Звучное «ба». Мягкое «ть». Приятно, когда не боишься.

«Ебать, какая ты красивая», – сказал он.

Ее тело сподвигло его на непристойности.

Она улыбнулась в подушку.

Трудно было представить, как Э. М. Форстер – маленький робкий человечек со скошенным подбородком, добрый, но худосочный – декламирует отрывки из «Леди Чаттерли» или читает лекцию по философии Лоуренса о мужчинах, женщинах и «священно-сексуальном».

Она однажды встретила Форстера возле университетского концертного зала. Плохо верилось, что такой невзрачный человечек написал «Комнату с видом». Дина не умела представлять себе пожилых людей молодыми. Точно так же ей никогда не удавалось при виде пустырей или автомобильных парковок на местах бомбежек в Лондоне вообразить величественные здания, когда-то стоявшие здесь, как бы ни распространялись о них ее родители. Поэтому Форстера она видела только восьмидесятилетним – седые заросли в носу и ушах, залежи мусора, накопленные за долгую жизнь.

Если она не способна представить себе Форстера молодым, то, наверно, и роман не сможет написать.

Определенно университетские преподаватели, воспитывая в студентах пиетет к великим, убили в зародыше амбиции как ее, так и других, внушив: максимум, чего им суждено достичь, – почтительное преклонение перед мастерами. Но все равно Дина была полна решимости добиться большего, стать бо́льшим.

Вот теперь, в Кембридже, возле концертного зала она столкнулась с живым великим писателем, мистером Эдвардом Морганом Форстером. Это замечательно, даже если он уже старый. Это по крайней мере начало.

Где-то внутри его маленькой лысой головы клетки мозга еще хранят остатки былых разговоров с самим Лоуренсом. Дина почти пожалела, что нельзя сжать в ладонях лысую макушку, покрытую пигментными пятнами, и услышать голос Лоуренса, как она когда-то в детстве подслушивала разговоры через жестянку на веревке.

«Почему ты такой зажатый и жалкий, Форстер? Почему не действуешь? Почему прячешься сам от себя? Почему девственник?»

Мы не можем увидеть, как Форстер тем февральским утром 1915 года слепо бредет четыре мили в полутьме по затопленному паводком Сассексу, чтобы успеть на поезд. Его собственный роман о противозаконной любви, уже написанный на момент поездки к Лоуренсу, – история биржевого брокера Мориса Холла и егеря Алека Скаддера – по решению автора остался тайной и был опубликован лишь после его смерти[45].

Дине хотелось бы набраться смелости, чтобы на будущей лекции встать и изложить свою научную гипотезу кроткому профессору, известному писателю. Гипотеза состояла в том, что лоуренсовское понятие «нежности» – настолько важное для Лоуренса, что когда-то служило рабочим названием будущего «Любовника леди Чаттерли», – в сущности, представляет собой основополагающее понятие, на котором строится роман, ясная книга жизни205; что Лоуренса и Кэтрин Мэнсфилд, с которой он дружил, роднит это понятие нежности, приложимое не только к жизни, но к самому искусству.

Лоуренс, утверждала бы Дина в своей воображаемой лекции, наследует концепцию нежности от культовой для него фигуры, Джордж Элиот, от ее художественной преданности «сочувствию», или мысленному «вхождению» в разум, душу, дух, тело другого человека. Для Лоуренса жизнь тела неотделима от этих остальных вещей. Вернее, тело открывает путь в них и неотделимо от них. Лишь христианство ампутировало тело, отсекло его от всего остального.

Дина вещала с кафедры в воображаемом лектории, а мысли спешили дальше.

Именно этот фундаментальный принцип сочувствия, или «нежности», – конкретно осознание того, что у каждого из нас человеческое тело и человеческая душа и все мы уязвимы, – а вовсе не развитие социального реализма в литературе XVIII и XIX веков, по мнению Дины, позволило роману стать литературной формой, наиболее глубоко выражающей человеческое сознание.

Великая сила романной формы кроется в нежности «взгляда» автора: в ней, а также в том факте, что, по выражению самого Лоуренса, роман как литературная форма в принципе не способен на абсолютные суждения. И именно в этой неспособности – его сила.

В мечтах Дина читает мистеру Форстеру вслух, отчетливо и громко, из своих записей: «Любая жизненно важная истина, – писал Лоуренс, – содержит память обо всем, для чего она ложна»206. Разве это не замечательно сформулировано? – осмелилась бы спросить она у Форстера.

Ей казалось, что системы понятий, которые по определению должны стремиться к чистоте абсолютной мысли, очень часто приводят к заблуждению. Достаточно посмотреть на историю французской революции, скажет она как бы экспромтом – или нацизма, сталинизма, маккартизма. Если бы только мир стремился к романам так, как стремится к идеологиям, чистым философиям и другим так называемым великим системам идей!

Но она отклоняется от темы, извините, мистер Форстер, скажет она. С его позволения она хотела бы утверждать, что Лоуренс отошел от понятия сочувствия, «сформулированного» его кумиром Джордж Элиот, лишь в одном, но жизненно важном аспекте: Лоуренс рассматривал нежность как разновидность прорыва – для него это трансформация стыда, преодоление склонности человека быть жестоким, болезненное обнажение истины: истины человеческой нужды, хрупкости и тоски. Лоуренс считал, что именно это – чувствительная точка, где человек способен измениться. Подлинно измениться. Преобразиться. И исцелиться тоже, добавила бы Дина. Война, Первая мировая, убила или во всяком случае искалечила Англию Лоуренса. Излишне объяснять это мистеру Форстеру, потому что, конечно, это и его Англия тоже.

Лоуренс верил, что Англию можно исцелить. Она, Дина, тоже в это верит. Англия может снова стоять на ногах и быть свободной – только не с опорой на ненависть к чужакам и фальшивую былую славу. Умирая, Д. Г. Лоуренс пытался сказать, что страну можно исцелить, но сказать не в абсолютной форме. И этим высказыванием стала «Леди Чаттерли».

Дина завершила воображаемое рассуждение собственными словами Лоуренса: «Мы не должны искать абсолютов или абсолюта. Покончим раз и навсегда с мерзкой тиранией абсолютов!»207

Лежа на кровати, она представляла себе, как Форстер тихим голосом хвалит ее с кафедры лектора. На самом деле – она знала – у нее нет ни малейшей надежды на диплом первой степени.

Дина мерзла. В Пейль-Холле отопление включали только в ноябре, а у нее в комнате нет камина. Но она не могла себе позволить накрыться одеялом. Иначе заснет и пропустит завтрак. Вместо этого она вскочила, схватила с крючка академическую мантию и завернулась в нее, мечтая снова оказаться в Грейтэме и дремать у камелька в библиотеке – или выбежать наружу, в ветреный день, собирать фасоль и помидоры на огороде для обеда с бабушкой.

Улегшись снова, завернутая в черное, Дина стала вспоминать бабушку Мэделайн в Уинборне. В этот визит, когда Дина собралась уезжать, бабушка навязала ей сумку продуктов: горшочек меда из Грейтэма, фермерское масло в банке и лепешки, которые можно поджарить по прибытии в Пейль-Холл.

Дина обожала бабушку, с которой провела первые семь лет жизни, пока родители разъезжали туда-сюда – то в Италию, то в Лондон – по литературным делам и работе, связанной с войной. В сущности, Грейтэм, а вовсе не Бейзуотер до сих пор казался Дине родным домом. Живя в Лондоне, она в глубине души тосковала по зеленой колыбели Даунса.

Зато, подумала она, я наконец обзавелась любовником.

Зато она получила доступ к тайнам. К «арканам».

Зато она раздобыла самый опасный роман Дэвида Герберта Лоуренса для целей своего личного образования.

Лежа на кровати в общежитии Ньюнэма, Дина и не догадывалась, что через год будет стоять в суде и рассказывать миру о своем образовании, при этом совершенно случайно выделяя определенную мысль:

«Эта книга в ее полном варианте повлияла на меня и на многих моих друзей, с которыми я тогда ее обсуждала, следующим образом: мы отказались от экспериментальных сексуальных связей в пользу связи постоянной, пожизненной…»208

Ее охватило посткоитальное блаженство. И тут же коварно подкрался сон.

Двадцать минут девятого, сообщили часы у кровати. В желудке урчало, но для завтрака все еще рано. Дина встала и извлекла из потайного ящика секретера свое сокровище.

«Ее» экземпляр, как рассказал Ник, был одним из тысячи напечатанных во Флоренции другом Лоуренса, флорентийским книготорговцем «широких взглядов» Пино Ориоли. Лоуренс познакомился с ним в Англии. Именно Ориоли помог чете Лоуренс найти жилье в Тоскане на съем, виллу «Миренда». А когда первая итальянская машинистка Лоуренса отказалась от работы, ссылаясь на «непристойный» язык романа, ее сменила жена Олдоса Хаксли, Мария.

В феврале 1928 года Лоуренс писал Ориоли: «Я собираюсь создать отцензуренные экземпляры для Секера и Альфреда Кнопфа, – (его издателей), – а затем мы можем продолжать работу с флорентийским изданием, поскольку я твердо решил его делать»209.

Как объяснил Ник, флорентийское издание – это и есть полная, живая версия романа. Но на создание цензурной версии у Лоуренса просто не поднялась рука. Он не нашел в себе сил, чтобы начать кромсать. «Я не могу отрезать куски от настоящей книги, физически не могу. Точно так же, как не смог бы подровнять себе нос ножницами»210.

Они пришли к договоренности, а именно – продавать роман только по частной подписке. Они надеялись, что это позволит Лоуренсу избежать всякой публичности и таким образом обойти риск очередного запрета. Он не забыл, что случилось с «Радугой». И последовавшую нищету.

Роман набрали вручную итальянские типографы, которые не знали английского и потому не могли оскорбиться содержанием книги – об этом позаботился Ориоли. Конечно, в результате верстка была полна опечаток, и Лоуренс чуть не сошел с ума, правя их.

– Работа в плохо освещенной маленькой печатной мастерской Ориоли по адресу… – Ник запнулся, с трудом разбирая записи на каталожных карточках, – Лунгарно Корсини, дом шесть, двигалась медленно.

– Нам надо идти, – взмолилась тогда Дина, – пока библиотека не открылась! – Но она не двинулась с места; прекрасный голос Ника, низкий и звучный, околдовал ее.

Здоровье Лоуренса, рассказывал дальше Ник, быстро и необратимо ухудшалось, но тысяча экземпляров наконец была отпечатана в июле 1928 года. Обложку украшал герб. «Для обложки я нарисовал своего любимого феникса, вздымающегося из гнезда в языках пламени („Восстаю“), – и книжка выйдет славная»211. Лоуренса порадовал терракотовый цвет переплета. Автор собственноручно подписал каждый экземпляр. Потом помогал паковать книги для пересылки по почте: однотонная обертка, фальшивые названия и тайная отправка, чтобы обойти и британскую, и американскую таможенные службы. «Я должен продать всю тысячу, иначе мое дело плохо»212. Сто сорок штук заказали американские подписчики, но многие экземпляры были конфискованы в портах Америки и Англии. А Лоуренс и Ориоли не могли этого доказать, не привлекая внимания к тому самому, что пытались скрыть.

Самый популярный книжный магазин в Лондоне,

«У. и Г. Фойл лимитед» на Чаринг-Кросс-роуд, немедленно вернул свои шесть экземпляров во флорентийскую типографию. Сопроводительное письмо было кратким: «Мы не находим возможным иметь дело с этой книгой ни в какой форме». Можно подумать, Лоуренс и Ориоли сунули Фойлам гранату в почтовый ящик.

«Книгу должны прочитать. Это настоящая бомба, но для живых она – неудержимый поток желания. А я должен ее продать»213.

Другие экземпляры были заказаны и оплачены – по две гинеи за штуку. «Мне нужно ее продать, ибо мне нужно жить»214. Но опять же так и не получены. Можно подумать, что книга была заразна, как собственное живое тело Лоуренса. Словно и ему, и его потомству суждено быть отвергнутыми во всех англоговорящих землях.

«И конечно, она отгородит меня от остального человечества еще решительней, чем сейчас. Это судьба»215.

Больной автор, рассказывал дальше Ник, перенес всё, но не оправился от ударов. До книги добрались рецензенты и принялись обличать развращенный ум писателя. По их словам, то была «одна из омерзительнейших книг за всю историю человечества»216. Тем не менее в марте 1929 года Лоуренс отправился в Париж на переговоры о дешевом популярном издании – просто чтобы побить книжных пиратов на их собственном поле и заработать хоть что-нибудь. Он прекрасно осознавал, что, живой или мертвый, обязан обеспечить Фриду – и к этой обязанности относился очень серьезно.

Молодой американский писатель, заметивший Лоуренса в книжной лавке Сильвии Бич на улице Дюпюитрен, был потрясен его видом. Он сообщил друзьям, что Лоуренс выглядит как ходячий мертвец.

Час от часу не легче: в июле того же года тринадцать из двадцати пяти картин Лоуренса – то есть все, на которых был виден пенис или лобковые волосы, – на его первой выставке живописи конфисковала лондонская полиция. Лоуренс в это время горел в лихорадке и корчился от туберкулезных судорог на флорентийской квартире Ориоли.

Живопись Лоуренса не погибла в огне лишь потому, что его поверенный в делах без него подписал соглашение: эти картины больше никогда не будут выставляться в Великобритании. Лоуренс был совершенно убит – и гневался на адвоката за компромисс. Причем Фрида, которая тогда была в Лондоне, даже не сообщила Лоуренсу о происшедшем. Ему казалось, что его все бросили. О роковой договоренности он узнал только из телеграммы адвоката.

Следующей пострадала рукопись сборника стихотворений, отправленная по почте агенту. Некоторые стихи были конфискованы анонимным почтмейстером и удержаны в качестве вещественных доказательств. «Вещественных доказательств ЧЕГО?!» – готов был заорать Лоуренс.

Потом…

«Чудовищные вести, что „Леди Чаттерли“ будет конфискована в Лондоне и что ее не пускают в Америку. LiebDing![46]»217.

Сердце писателя, сказал Ник, начало останавливаться еще за два месяца до смерти, 18 января 1930 года, когда Скотленд-Ярд объявил, что это его сотрудники, а не таможенники конфисковали шесть экземпляров «Чаттерли». Скотленд-Ярд исследовал книгу и счел ее «непристойным изданием».

Формально дело стало уголовно наказуемым: писатель и издатель использовали Королевскую почту Британии для пересылки непристойностей. Экземпляры подлежали уничтожению вместе с любыми другими, буде таковые обнаружатся. Естественно, таковые вскоре обнаружились: конкретно – шесть книг, отправленных писательнице Бриджит Патмор на дом, на Бедфорд-роу в Лондоне. Теперь у Скотленд-Ярда было все, что нужно.

Когда полиция конфисковала страницы неопубликованного поэтического сборника «Маргаритки», в палате общин был подан депутатский запрос, но тем дело и кончилось. Скотленд-Ярд одержал верх. Его сотрудники предупредили литературного агента Лоуренса, что в случае возвращения писателя в Британию ему грозит арест.

Так его изгнали, превратили в беженца – только у него не осталось сил, чтобы дышать и бежать.

В письме к Ориоли Лоуренс задавался вопросом: нельзя ли взять раннюю версию романа, первый тоненький черновик, и доработать так, чтобы он стал приемлем для публикации и для Скотленд-Ярда. «Не могли бы вы мимоходом взглянуть на так называемые непристойные эпизоды и сказать, что вы о них думаете. Мне кажется, что они вполне пристойны. Что же касается леди Ч., то я не могу, совершенно не могу даже начать из нее вычеркивать»218.

– И так он умер за границей, – завершил Ник свой рассказ Дине. – Во Франции. Даже не в Италии, которую знал и когда-то любил.

– Как ужасно одиноко это звучит. Умер вдали от родины. Так… неприкаянно.

В утреннем свете Ник поднес к окну первую страницу экземпляра из коллекции «Аркана»: он сказал, что, вполне возможно, эти коричневые пятна – не из тех, что проступают со временем на старинной бумаге, а брызги собственной крови Лоуренса!

Дина тогда засмеялась. Но сейчас, в кровати, вгляделась в них через камень-глаз. А вдруг это правда?

– Что касается твоего экземпляра, – (ей ужасно нравилось, когда Ник так говорил), – у него своя небольшая история.

В 1929 году два экземпляра забрал у Лоуренса лично в книжной лавке Ориоли некий сэр Стивен Гейзли. Выдающийся классицист из Кембриджа, известный своими чудачествами. Например, он прославился тем, что во время игры в теннис надевал сеточку на волосы. А также устроил у себя дома вечерний клуб, всем членам которого – естественно, в клуб принимали только мужчин – предписывалось носить фиолетовые фраки с сиреневой шелковой подкладкой. Гейзли держал множество сиамских кошек. По рассказам всех знакомых, кошек невозможно было изгнать со стола и с коленей гостей во время званых ужинов. Сэр Стивен обожал бридж и охоту. Он был наставником внука королевы Виктории. Вкратце сказать, сэр Стивен был редактором, библиографом, известным библиотекарем, говорил на древнем коптском языке, обожал церковные облачения, редкие книги – и водку.

А самое главное – он также заведовал архивом Форин-офиса. Это важно, потому что в 1929 году он вывез из Италии два экземпляра «Леди Чаттерли». Один попал в коллекцию книжных раритетов Кембриджа. Другой – Оксфорда. Оба экземпляра приехали в дипломатическом чемоданчике сэра Стивена. Это означало, что ни его, ни чемоданчик не могли схватить (или даже обыскать) ни на какой границе.

Все это, в свою очередь, значит, подытожил Ник, что Дина должна благодарить за свое «моральное падение» лично сэра Стивена Гейзли.


Она села в кровати, открыла «Леди Чаттерли» и подбросила на ладони камень-глаз. Что видит он через пространство и время?

Девушку двадцати одного года, дающую показания в суде, и в кармане у нее камень, как тайна: «История леди Чаттерли дает надежду на менее стесненное, менее унылое существование благодаря подробному описанию полностью развитых человеческих отношений. Это меня очень…»219

Она снова открыла книгу на первой попавшейся странице и прочла через глаз камня, словно через лупу фотографа:

…начал натягивать ботинок.

Конни оторопело глядела на него.

– Подожди, – едва выговорила она. – Скажи, что с нами происходит?

Он продолжал, нагнувшись, зашнуровывать ботинок. Бежали секунды. У Конни потемнело в глазах, она стояла как в беспамятстве, глядя на него невидящими глазами.

Затянувшееся молчание становилось невыносимым. Он поднял голову. Конни стояла как потерянная, с широко открытыми глазами220.


«Это меня…»221


И тут его словно ветром подхватило: он вскочил и поковылял к ней как был, в одном ботинке, и обнял ее, и прижал к себе, и это объятие почему-то пронзило его болью. И не отпускал, и она так и стояла.

Наконец его руки потянулись вниз, слепо шаря, и нашли под одеждой гладкое и теплое.

«Девочка моя! – зашептал он. – Девочка моя махонькая! Давай не бум ругаться! Никада-никада! Я тя люблю. Так сладко быть с тобой, сладко тя касаться»222.


«Это меня очень тронуло…»223

Неблагонадежный элемент

i

Указателю «На пляж», приколоченному к дереву, похоже, было лет десять или даже все двадцать. «Пляж не охраняется. Купание на собственный страх и риск». Красные буквы выцвели до полной нечитаемости.

Хардинг так и не научился плавать. У него слишком чувствительная кожа – любая хлорированная или соленая вода, стоит побыть в ней хоть немного, проедает язвы. На пляже ему не по себе – он человек городской и наблюдать любит за людьми, – но первая половина дня в воскресенье у него нерабочая, и куда-то надо себя девать. Его тянуло снова начать фотографировать для души, чтобы не сойти с ума от пребывания на одном месте, – но за полдня в неделю далеко не уйдешь.

Кусок берега, прилегающий к участку Кеннеди, не был их частным владением, но сегодня, в День труда, последние длинные выходные перед началом учебного года, большинство семей предпочло пляжи, очищенные от водорослей, со спасателями и ларьками, где продаются гамбургеры. Это хорошо. Когда вокруг никого нет, это хорошо. Потому что он бросается в глаза. Но здесь он может оказаться наедине с собой – уйти с поста, побыть свободным вдали от всех. Даже полдня – и станет легче. Впрочем, ему и не нужно много свободного времени – он бы все равно не знал, куда себя девать.

На нем одобренные Бюро летние брюки с отутюженными стрелками, туфли – те же, в которых он ходил на работу, – и редкая уступка праздничному выходному: хорошо отглаженная рубашка с коротким рукавом. Странно ощущать ветер кожей. Обычно он носил рубашки – и пиджаки тоже – с удлиненными рукавами, прикрывающими болячки на кистях и запястьях. Или же прятал руки в глубокие карманы.

Но сегодня утром вокруг почти безлюдно. Вот и хорошо. Он не привык фотографировать «природу» и не знал точно, что нужно делать. Он прихватил штатив и вскинул на плечо сумку для фотопринадлежностей. Аппарат был его собственный, а не казенный: «Лейка МП», выпущенная ограниченной партией – всего четыреста с чем-то штук, специально для профессионалов и особенно фотожурналистов. С электроприводом – идеально для серии снимков с небольшим интервалом. Ее даже не пускали в открытую продажу. Он услышал о ней от другого фотографа из Бюро и заплатил за нее столько, сколько зарабатывал за два месяца. Ему редко выпадал случай «проветрить» камеру. Но сегодня все сложилось идеально. Свет, свобода этого утра, синяя пустыня пролива.

На пляже почти никого не было – только две немолодые женщины сидели под большим зонтиком и вроде бы что-то читали. Хардинг прошел мимо выгоревшего кострища – остатков чьего-то пикника – и воздушного змея, придавленного камнем. Это были единственные следы человека. Прибой ревел. Протоки воды, серебристые, как фотоэмульсионный слой, резали песок на континенты.

Он остановился, закатал брюки и подошел к краю воды. Под ногами с треском лопались пузырьки ламинарий. Ямки-оспины указывали, где – в шести дюймах под слоем песка – дремлют в раковинах моллюски. Хардингу нравились выброшенные на берег пустые клешни омаров, отчужденные от тел. Ему казалось, что они манят: «иди сюда», распознав в нем одиночку – родственную душу. Иди сюда.

Можно и пойти.

Сотрудникам Бюро всегда предоставляли выходной в воскресенье утром, чтобы они могли вместе с семьей отправиться в церковь, подавая окружающим пример морали и нравственности. Руководство Бюро считало, что подавать пример – это очень важно.

Хардинг, конечно, не ходил ни в какую церковь, но семейство Кеннеди сейчас, без сомнения, сидит на семейной скамье в храме Святого Франциска – точнее, на этой скамье и вокруг, поскольку в гости приехали Роберт (Бобби) и Этель вместе со всем выводком. Юнис, одна из сестер, осталась дома со своей собакой, маленькой карманной собачкой, взятой на передержку у подруги, и слюнявым сенбернаром Роберта.

И Тед приехал на эти выходные. Он тоже сейчас в церкви, не иначе. У него всегда вид мальчишки-переростка – словно мать только что причесала его, послюнявила носовой платок и вытерла сыну лицо. Джозеф Кеннеди и Роза ходят к мессе каждое воскресенье, и Джеки с малюткой Кэролайн – тоже.

Без пяти девять. Служба вот-вот начнется.

Джек Кеннеди сейчас едет в Сан-Франциско, произносить какую-то речь, но Джек Кеннеди Хардинга не занимает. Только его супруга. Хардинг часто видел, как сенатор приезжает и уезжает. Иногда они перебрасывались парой слов, но мистер Кеннеди уже начал предвыборную кампанию – добродушный, свой парень, но очень занятой, да и как иначе. Когда он в отъезде, то звонит жене каждый вечер, разговаривая с ней коротко и ласково. Иногда Кэролайн лепечет что-то в трубку. По окончании разговора Хардинг вытаскивал из уха наушник, захлопывал блокнот и возвращался к себе в мотель. Оказалось, что он до сих пор неплохо стенографирует – приятная неожиданность.

В сентябре течения в Нантакетском проливе у мыса Кейп-Код могут меняться непредвиденно. В этом году они сменились раньше обычного, принеся с собой опасные блуждающие волны и необычно много водорослей. У кромки воды бегали кулики, и то и дело обрушивалась очередная порция грохота. Лето уже направилось на выход.

К этому времени Хардинг успел хорошо изучить весь окрестный пейзаж. Он дежурил в семье Кеннеди, то есть подглядывал и подслушивал, с июня, и делать ему было практически нечего – обходи дозором участок, охлопывай гостей на предмет оружия, проверяй звукозаписи за день и каждый вечер отправляй отчеты (этим он занимался у себя в номере мотеля «Пилигримы», стоящего у шоссе 6А).

Еще он должен был незаметно расспрашивать соседей о прислуге Кеннеди, то есть миссис Клайд, экономке-шотландке, и Мод Шоу, няньке-англичанке. Таким образом можно выяснить всякое разное об интересующей Бюро особе, не привлекая лишнего внимания. Если знать о делишках миссис Клайд и няньки, можно выяснить, чем занимается миссис Кеннеди. Так сказал Говард Джонсон, ответственный оперативный сотрудник, заведующий Вашингтонским отделением Бюро. Именно этого Джонсон и хотел от Хардинга.

Ему пока удавалось отвертываться, тянуть резину. Но конечно, он знал, что полагается спрашивать в таких случаях. Как давно она (Мод Шоу или Мэвис Клайд) служит в семье Кеннеди? Не ходят ли к ней странные с виду гости? А сама она иностранка? Британка, говорите? А не знаете, почему она не попыталась натурализоваться? Может, она не хочет становиться американской гражданкой? А ходит ли она за покупками для миссис Кеннеди? В какие магазины? И поручения выполняет? А какие именно? А чем она занимается в свой выходной, вы не замечали? Пьяной ее ни разу не видели? Ее почта как-нибудь попадала к вам по ошибке? А с мужчиной вы ее не видели? Нет? А с женщиной? Иностранкой? Какой акцент?

В начале разговора он объяснит соседям, что просто обеспечивает безопасность сенатора и миссис Кеннеди. Такая работа. Некоторые вещи необходимо и полезно проверять. Они, конечно, понимают, скажет он еще до того, как соседи заверят его, что понимают. Он скажет, что они хорошие соседи. Он знает, что может положиться на их глаза и уши. «Благодарю за помощь».

Он обязательно этим займется. Только не сегодня.

Номер в мотеле «Пилигримы» маленький, но там есть все необходимое: электроплитка, стирка белья, горничная приходит убирать. Иногда Хардинг сидел в машине, слушая радио – даже не столько слушая, сколько позволяя волне человеческих голосов омывать мозг. На рецепции мотеля он купил открытки с видами Кейп-Кода – безлюдные пляжи, продуваемые всеми ветрами, и забавные картинки с изображением пилигримов, европейских первопоселенцев в Америке, пожирающих индейку. Для коллекции, которая у него все еще была, – он оставил ее в хранилище в Нью-Йорке. Перед сном он полчаса читал, потом выключал свет.

Недавно он сообщил Говарду Джонсону, что ему нужен экземпляр «той книги» – надо же понимать, когда миссис Кеннеди намекает на нее в телефонных разговорах. Он указал на тот факт, что в день визита профессора Триллинга был захвачен врасплох и оказался безоружным. Ведь у Бюро под замком лежит десятка два ящиков этой штуки?


Перехваченные на почте в Хайаннисе письма свидетельствовали, что профессор и миссис Кеннеди все еще следят за рассмотрением дела в федеральном суде, посылают друг другу вырезки из газет и всякое такое. «Государственный обвинитель утверждает, что леди на самом деле хуже бродяги». Так гласил один заголовок. Далее в статье сообщалось, что государственный обвинитель заявил о своей любви как к литературе, так и к первой поправке. «Я не цензор!» – сообщил он суду, но предостерег присяжных, что хорошо написанная непристойность – самая опасная из всех. Возможно, он прав. Хардинг не брался судить.

В письмах и записках – вскрытых, снова запечатанных и отправленных дальше – миссис Кеннеди и Триллинг торжествовали, когда в конце июля (чуть больше месяца назад) федеральный судья Фредерик ван Пелт Брайан (ничего себе имечко) решил дело в пользу Барни Россета и «Гроув-пресс» и отменил запрет, наложенный главпочтамтом. Гувер, должно быть, чуть не лопнул от злости.

Конечно, Хардингу это решение ничего хорошего не принесло. Оно означало, что его призовой снимок немедленно утратил ценность в глазах Бюро. Запрещенную книгу оправдали. Женщина, изображенная на снимке, больше не была кандидаткой в первые леди, тайно поддерживающей порнографическую книжонку и при этом выступающей против официально заявленной позиции правительства.

В самой глубине души он радовался. Его фотоприношение Гуверу будет отправлено в мусоросжигатель Бюро. Легко пришло, легко ушло. По крайней мере, удалось вырваться из Джоппы. А больше ему ничего и не надо.

В письмо Триллингу о победе Россета сенаторша вложила вырезку из «Нью-Йорк таймс» и подчеркнула в ней некоторые пассажи: «Генеральный почтмейстер – специалист по доставке почты, но не имеет достаточной квалификации, чтобы высказываться о литературных достоинствах книги. „А потому генеральный почтмейстер не был уполномочен выносить суждения о том, что литературные достоинства книги затмеваются ее предположительно порнографическим содержанием. Дэвид Герберт Лоуренс – писатель, а не порнограф“, – заключил судья Брайан».

На полях газетной вырезки в одном из перехваченных писем миссис Кеннеди нацарапала: «Леди Чаттерли оправдана!» Миссис Кеннеди писала Триллингу, которого часто в шутку называла Джеком, что весть пришла сегодня утром, как преждевременный подарок на день рождения. «Дорогой Джек Т., через неделю мне исполнится 30 лет. Может быть, леди Ч. заглянет поздравить меня с днем рождения по пути в Канаду, к новой жизни!»

Профессор Триллинг ответил в том же духе: «Скажите ей за меня „Бон вояж“[47]. Она будет счастлива такому изобилию свежего воздуха. После старого душного Альбиона ей покажется, что она в раю! Передавайте ей от меня привет!»

На следующей неделе переписка возобновилась. Теперь ее тон был подавленным, унылым. Государственный обвинитель подал апелляцию. Миссис Кеннеди написала, что не верит. «Разве такое возможно?!»

Профессора эта новость «очень опечалила». Он писал, что подобные процессы могут тянуться подолгу, и таким образом хорошая книга может «потонуть» и никогда не прийти к читателю, а небольшое издательство – разориться. Бюрократические проволочки – самый действенный вид цензуры.

За апелляцией, конечно, стоит Гувер. Хардинг знал, что Директор не намерен сдаваться. У Бюро – сделанный втайне снимок миссис Кеннеди: дар, принесенный им, Хардингом, и дар этот будет теперь переходить из рук в руки, если Бюро под маской Почты Соединенных Штатов и «правительства» не капитулирует. У них на жалованье отличные юристы. Гувер был твердо намерен добиться, чтобы книгу, которую сжимает в руках миссис Кеннеди на глянцевом черно-белом снимке, все же признали не просто скандальной, а непристойной.

Гувер по-прежнему собирался убрать со сцены популярного мужа сенаторши, прежде чем тот выдвинет себя кандидатом в президенты. Конечно, Гувер не передумал. Директор Бюро упорен до одержимости, а скандал из-за безнравственной жены и впрямь может погубить надежды на президентство – история любовных похождений Джека Кеннеди рядом с этим ничто.

Если выплывут наружу любовные делишки Джека, американские мужчины пожалеют молодую прелестную миссис Кеннеди, вынужденную мириться с неверностью мужа, но красавец Джек вызовет у них только зависть и восхищение. Избирателям захочется быть таким, как он, и это может послужить ему пропуском в Белый дом. Грязная тайна миссис Кеннеди – последняя надежда Гувера.

Дело не только в политике. Гувер считает, что все на свете делится на «правильное» и «неправильное», и не сомневается, что способен распознать то и другое. Разве кому-нибудь еще из правительственных служащих позволено заниматься антиамериканской деятельностью? Тогда почему жене богатенького сенатора, сына богача, это должно сойти с рук? Ее поймали с поличным: с запрещенной книгой. Почему она не поддерживает линию правительства? Отчего мухлюет втихомолку?

Согласно собственным заметкам Гувера в «бюдосье» Джеки, она «задирает нос». Она любит, чтобы ее называли Жаклин. «Королева Жаклин!» – так он нацарапал карандашом на полях одной из страниц. В другой карандашной заметке он окрестил ее «леди Кеннеди», а в третьей «леди К.», по аналогии с «леди Ч.». Должно быть, упивался собственным остроумием.

По терминологии Бюро, с сенаторшей и ее мужем следовало «разобраться». И быстро. Нью-Йоркское оперативное отделение сообщило, что «папа Джо» Кеннеди уже оформляет аренду целых двух этажей в отеле «Маргери», нью-йоркской базе семейства Кеннеди. Уже никто не сомневался, что Кеннеди-сын выдвинет себя кандидатом от Демократической партии. Оставалось только узнать когда.

В середине августа Хардингу пришел по почте его личный экземпляр крамольной книги, завернутый в плотную коричневую бумагу и помеченный «строго конфиденциально». Владелец мотеля «Пилигримы» пристально вгляделся в Хардинга сквозь желтеющие бифокальные очки, но счел за лучшее промолчать. Мистер Хардинг всегда вовремя оплачивал счета и, кажется, не собирался съезжать.


После долгой ссылки в Джоппу просторы летнего пролива, игра света и покой Кейп-Кода, незыблемый, словно на гранитном основании, казались вечными. Но Хардинг знал, что все это столь же иллюзорно. Что под тонкой кожицей мира происходит жизнь – непрестанная перемена. Перемены – единственное, что постоянно. Когда Хардингу было семь лет, его отец поцеловал жену на прощание, сунул четвертак сыну в карман пижамы, взял чемодан с энциклопедиями и исчез навсегда.

Хардинг с матерью ждали его – иногда молчаливо, иногда возбужденно. Они месяцами дежурили у окна гостиной, ныряя под прикрытие занавесок при появлении соседей, которые поднимались на крыльцо и звонили в дверь, желая справиться об их самочувствии. Однажды мать и сын даже приготовили попкорн и сидели, уставясь в окно гостиной, словно на большой экран в кинотеатре. С тех пор Хардинг не переносил запах попкорна. Но именно в те месяцы, сидя в засаде у окна, он научился наблюдать, научился видеть, научился вычислять истину, исходя из видимости. Истина и видимость согласуются не так часто, как принято считать. Кто усвоил это нутром, из того выйдет хороший агент.

Конечно, как мозг умеет себя обманывать – это что-то. Такой же рост, такая же походка или даже похожий затылок. Отец много лет мерещился Хардингу на улицах городов, в парикмахерских, на заправках, на другом конце стойки бара. Может быть, дело в том, что мы все меченые, случайно или чудесно, – любая встреча с другим оставляет на нас след; ни один человек никогда не бывает исключительно самим собой. Может быть, еще это значит, что человек никогда не бывает по-настоящему один.

Если об этом думать, можно сойти с ума. Но еще это максимальное приближение к религии, на которое сейчас был способен Хардинг, – слабая вера в хаотичные, но, кажется, неизбежные связи между незнакомцами; ощущение, что любой человек – лишь нить, потертая ворсинка или болтающийся обрывок в огромном ковре, таком большом, что мы не способны его увидеть.

На пляже, на кромке прилива, волна разбилась у ног Хардинга, промочив ему туфли. Пока он их расшнурует, на ступнях уже появится раздражение, но абсолютно всего избежать невозможно. Кроме того, сандалии на мужчине – это неприемлемо, а босиком он уж точно не собирается ходить, пусть и на пляже. По обоим пунктам он согласен с руководством для сотрудников Бюро. Должны быть определенные стандарты.

Фотоаппарат приятно оттягивал руки. Хардинг прикрутил опорную пластину к треноге – только наживил, на случай, если придется срочно спасать камеру от набегающей волны или купальщика, с которого брызги летят во все стороны. Хардинг, как правило, не снимал «пляжных сцен». Прибрежные волны уже миллион раз сфотографированы и растиражированы на открытках для туристов. Но он хотел попробовать «поймать» стену воды, которая надвигается на берег. Гладкий перекат, неподвижность мощи; прозрачное, как стекло, спокойствие неостановимой силы. Контраст и борьба двух элементов – вот что нужно, чтобы создать запоминающийся снимок.

Скажем, на снимке миссис Кеннеди это были хрупкость, беззащитность ее лица и вызов, с которым она сжимала в руках книгу.

Хардингу было странно, что он знает о ней, о ее передвижениях, ее мыслях такое, чего не знает даже ее собственный муж.

Он ее уважал, но это ничего не меняло. Он твердо решил сделать так, как сказал Говард Джонсон, – просто выполнять свою работу. «Ничего не выдумывать».

Казалось, Нантакетский пролив набирается духу и замирает каждый раз перед тем, как выплеснуть свой гнев и разбить волну о берег. Волны набегали на отмели грохочущими выдохами – чистая мощь – и обрушивались.

Хардинг подумал, что попробует запечатлеть это. Если встать там, где мелко – более или менее, – может получиться совершенно особенное фото. Он не станет думать о том, что промочит брюки и что кожа завтра покроется зудящими корками. Это будет мучительно. Ну и что?

Ритм пролива завораживал. Хардинг почувствовал, что дышит глубже. Время растянулось – до самого горизонта, – а он уже зашел в воду по щиколотки.

Он попрочнее всадил ноги штатива в мокрый песок. Снял крышку объектива, сунул в карман, приладил светофильтр и поставил выдержку побольше. Прилив подходил быстро, и ступни уже щипало, но он выживет. Машину он оставил недалеко от пляжа – у дома сенатора на Ирвинг-авеню. Успеет переодеться в мотеле до начала смены, а завтра, когда откроются магазины после выходных, съездит в Хайаннис и разорится на новую пару туфель.

Как только он сделал первый, пробный снимок, морское дно ушло из-под ног.

Внезапная волна. Мир опрокинулся.

Горизонт исчез.

От момента, когда она вырвалась из волны, он запомнил только выгнутую дугой спину и призрачно-белые костяшки позвоночника.

Волна ударила его и чуть не опрокинула, но он схватился за штатив и удержался на ногах. Волна залила отмели, с грохотом разбилась о берег и вынесла пловчиху на песок. Брызги взлетели до небес. Хардинг неловко возился с опорной пластиной и уже бессмысленной крышкой объектива. Пальцы не слушались.

Черт, черт, черт.

Над головой орали чайки.

Она пыталась встать в полосе прибоя, удержаться на ногах. На ней был раздельный купальник, темно-синий, и купальная шапочка с желтыми лепестками. Хардинг старался не смотреть, как она садится в воду на мелком месте и стягивает с ног ласты – рывком, как рассерженный ребенок. Она поднесла к лицу руки, потерла глаза, сорвала шапочку и со всей силы зашвырнула на берег. Потом опять кое-как встала. Ребра вздымались – она тяжело дышала, волосы прилипли к вискам.

Он нашарил темные очки в кармане рубашки – маскировка, защита – и нейтрально кивнул в знак приветствия.

Она подошла, сжимая ласты в руках так, словно собиралась огреть ими Хардинга:

– Почему вы фотографируете?

Он сунул руки в карманы – машинально, привычка закрепилась с первого дня в Порт-Хайаннисе. Вдруг она вспомнит Нью-Йорк, слушание на главпочтамте, его руки, его самого. Конечно, вряд ли – после стольких месяцев. Но кажется, она сочла это движение и саму его позу в такой момент непочтительной или грубой. Она пригвоздила его сердитым взглядом.

У него в ушах до сих пор звучали крики школьных учителей: «А ну руки из карманов!»

– Прошу прощения, миссис Кеннеди. Я не знал, что вы сегодня утром купаетесь.

Она взглянула в сторону пляжа. Хардинг тоже обернулся. Две женщины, которые раньше сидели под зонтиком, направлялись к ним. Это были миссис Клайд, экономка, и Мод Шоу, няня Кэролайн. Теперь он разглядел лица.

– Я просто хотел поснимать пролив, – медленно произнес он. – Дурацкая идея. Я городской житель, природа не моя стихия.

Он чувствовал, как соленая вода разъедает кожу на руках. Лишь бы миссис Кеннеди поскорее ушла – тогда можно будет осмотреть фотоаппарат и оценить ущерб от морской воды.

Жаклин Кеннеди прищурила темные глаза. Он против воли видел, что она покрывается гусиной кожей; что соски под купальником отвердели от холодного ветерка. Похоже, нижняя часть купальника великовата – миссис Кеннеди придерживала резинку рукой, костяшки пальцев белели на фоне бедра. В трусы набился песок, и они сползали под его тяжестью. Фирменная невозмутимость куда-то девалась.

– Вы вообще никакого права не имеете фотографировать, – сказала она почти неслышно. Она имела в виду «фотографировать меня». Но не могла открыто обвинить его, как бы ей ни хотелось. Угловатая челюсть упрямо выдвинулась вперед.

– Я думал, вы в церкви, миссис Кеннеди, на девятичасовой мессе, со всей семьей.

К воде подбежали, запыхавшись, миссис Клайд и Мод. Миссис Клайд вошла в воду, ковыляя на варикозных ногах, чтобы закутать свою подопечную в большое полосатое полотенце. Чайки над головой визжали и пикировали. У него колотилось сердце. Он не может себе позволить провалить еще одно задание.

Джеки Кеннеди, не отводя глаз, обратилась к двум женщинам:

– Спасибо, миссис Клайд. Спасибо, Мод.

Это означало: «Пожалуйста, оставьте нас немедленно».

Они отошли назад, на пляж, к дюнам, и стали ждать – терпеливо, как часовые.

– У меня нет возможности ходить к мессе, мистер Хардинг.

– Прошу прощения. Я не…

– Мне больше нельзя появляться в Хайаннисе. Я вам об этом уже сообщала.

Она говорила тихо, запыхавшись, но с напором.

Она имела в виду выпуск журнала «Лайф» примерно двухнедельной давности. Тема номера: «Джеки Кеннеди, прелестная жена главного кандидата в президенты».

После выхода журнала, стоило ей пройти по главной улице Хайанниса, непременно собиралась толпа. Женщины хотели знать, где она купила розовое платье, в котором позировала для обложки журнала, или в какую парикмахерскую она ходит, когда живет в Хайаннисе. Мужчины глазели. Кое у кого хватало соображения спросить, как поживает ее муж – местный мальчишка, пришедший к успеху. Она неизменно улыбалась, но в душе чувствовала, что все это превыше ее сил – всеобщее внимание, вторжение в ее жизнь, фамильярность, с которой совершенно незнакомые люди называют ее «Джеки». Ее так звали только близкие друзья и родные. Хардинг знал: свекровь Джеки беспокоится, что жизнь жены политика окажется невестке не по силам, и не скрывает этого. Все это было в сделанных им магнитофонных записях.

– Прошу прощения, миссис Кеннеди, – повторил он. – Я думал, что хотя бы в церковь с семьей по воскресеньям вы все еще ходите. Я не знал, что вас и там беспокоят. Если хотите, мы поставим еще одного охранника возле церкви. Я бы сам вас охранял, только я не работаю по утрам в воскресенье.

Он чуть не добавил «как видите», но вовремя остановился – вдруг это прозвучит насмешкой.

Глаза у нее были как расплавленная лава.

– Дайте сюда пленку.

Она протянула руку с раскрытой ладонью. Локтем другой руки она прижимала к себе ласты. Как жонглер в цирке: полотенце соскальзывает, трусы сползают, ласты тяжелые.

– Понимаете, миссис Кеннеди, это у меня хобби такое – фотография. Мистер Кеннеди-старший разрешил мне фотографировать на пляже. Извините, если я застал вас врасплох. Я фотографировал только вол…

– Я жду, мистер Хардинг. – Она смотрела на фотоаппарат. И даже как будто мысленно оценивала его. Хардинг впервые вспомнил, что она и сама когда-то занималась фотографией: «фотограф-расследователь» газеты «Таймс-геральд».

Ни один из них не ожидал того, что случилось: отмель накрыла еще одна волна, стена воды, гонимая ветром, не меньше пяти футов высотой.

В суматохе – в равнодушно обрушившемся на них Нантакетском проливе – она, кажется, на миг так же забеспокоилась о его фотокамере, как и он сам. Он заметил заботу, мелькнувшую у нее в глазах. «Ваша „Лейка“!» Тут штатив опрокинулся, фотоаппарат вместе с опорной пластиной полетели куда-то, и она выскочила из воды во весь рост, чтобы поймать их, как футбольный центровой.

Он видел, как ее ласты уносит обратная волна. Дно ушло из-под ног. Он снова пошатнулся. Очки свалились. Она сделала перекат, сальто, нырнула в набегающую волну и на долгие несколько секунд исчезла. А когда снова появилась, то удаляясь, а не приближаясь. На миг он испытал облегчение. Его оставили в покое.

Но тут же задался вопросом: куда ее понесло? Где она? Он неуверенно шагнул вперед, и холод ударил его в грудь. Огромный объем воды ощущался странно. Мальчиком на Кони-Айленде Хардинг иногда забредал в волны океанского залива, но мать каждый раз напоминала ему про беды с кожей и предостерегала, чтобы не заходил слишком глубоко. Высокий крепкий мужчина – никто и не подумает, что он не умеет плавать. Зачем он свалял такого дурака? Теперь миссис Кеннеди на него рассердилась.

И уплыла.

Он прищурился против солнца, вглядываясь в волны, но тщетно. Ее нигде не было – господи Исусе! И тут что-то коснулось его ноги. Ступня?

Он поглядел в воду, но она утратила прозрачность. Прибоем перебаламутило песок. Ему показалось, что он видит ступню, работающую как поршень. Может, она всплыла глотнуть воздуху?

Волна прокатилась у него над головой, чуть не сбив с ног.

Обратное течение было очень сильным.

Он, шатаясь, побрел глубже в прибой – насколько осмелился. Волны колотили его. Еще одна прокатилась над головой. Когда снова схлынуло, он оказался в воде по ключицы. Как это вышло, черт возьми?

И где она? Большую часть своей жизни он прожил в онемении, которое глушило страх. Тревога – да, он тревожился и беспокоился постоянно, но страх был редкостью. Видно, у него в голове что-то поломалось в тот день, когда отец не вернулся домой. Какая-то часть души отмерла. Но дыра внутри оказалась полезной и часто пригождалась ему в работе агента.

А вот теперь он почувствовал страх. Страх за нее. Страх за себя.

Оставаться на ногах и не дать себя затащить еще глубже в воду оказалось трудно. Он начал расстегивать ремень – вдруг понадобится что-то вроде троса для буксира. Он успел снять ремень, когда его руки под водой коснулась другая рука.

И снова исчезла.

Он шарил в волнах.

Сердце отбивало секунды.

И тут она уцепилась за его руку.

Только благодаря немалому росту и весу он смог вытащить себя и ее на берег. И лишь убедившись, что она прочно стоит на твердой земле, отпустил ее руку. Она была бледна. Отвернулась, выкашливая воду на песок. Может, ее тошнит? Одна рука у нее была все еще обмотана водорослями.

Наконец она повернулась к нему, и какой-то сигнал – невольная вспышка сочувствия или уходящая тревожность – проскочил между ними.

Он снова увидел ошарашенное лицо, знакомое по нью-йоркскому снимку. Но теперь хуже. Гораздо хуже. Она всерьез напугана.

Она подтянула трусы, и он отвернулся, застеснявшись, словно снова вторгся непрошеным. Она с каменным лицом наклонилась за полотенцем, которое плавало под ногами на мелководье. «Лейку» давно унесло, но ему было все равно. Ему хотелось только добраться до машины и вернуться в четыре стены мотеля.

– Мне очень жаль, что ваш фотоаппарат утонул. – Она говорила бесстрастно, официально, но плечи сгорбились. Казалось, она выбилась из сил, потерпела поражение.

– Прошу прощения за всю эту суматоху, миссис Кеннеди. Зря я затеял снимать.

– Спасибо, – ответила она снова официальным тоном.

Было не очень понятно, за что она благодарит.

Еще одна волна разбилась у ног. Оба дрожали на ветерке с моря. Молчание было мучительным. Может, она ждет, чтобы он признался? Что еще он может сказать?

Она выпрямилась и двинулась прочь от воды – к своим дуэньям и границе участка Кеннеди. Конечно, по сути обвинение совершенно справедливо, хотя и несвоевременно. Он ведь и правда втайне фотографировал ее. Не сегодня, но…

Она словно прозревала шестым чувством правду о том дне в Нью-Йорке, хотя ни за что не могла бы добраться до истины. Вероятно, в глубине души это сводило ее с ума.

Стоя в одиночку на пляже, он ненавидел себя. Не впервые. В это утро они оба чуть не пошли ко дну, и виноват был он.

Лишь когда она и ее спутницы скрылись из глаз, он выловил на отмели штатив и уныло поплелся через дюны на Ирвинг-авеню. Он промок насквозь. В неразберихе потерял ремень. Руки были красные, будто ободранные. Словно тупое животное – каким он и был – рвалось на волю из-под слишком тонкой шкуры.

В отдалении захлопали дверцы автомобилей. Кеннеди вернулись из церкви. Свора семейных собак, привязанных к бельевой веревке на задворках дома, заходилась лаем, подзуживая друг друга. Пока он добрался до машины, псы чуть с ума не сошли. Он знал, что Гувер пошлет за ним – завтра, самое позднее послезавтра.

ii

Он с опаской поглядел на нее. Она сидела отвернувшись, закрыв глаза, выплакивая всю боль и одиночество своего поколения. Сердце у него дрогнуло, наполнилось теплом, словно кто заронил искру, он протянул руку, положил ей на колено.

– Не нужно плакать, – тихо проговорил он.

Она закрыла лицо руками: надломилось что-то в душе, а все остальное не столь важно.

Он положил руку ей на плечо и начал нежно-нежно…224

Из Бюро позвонили в тот же вечер, без четверти десять. Хардинг лежал в кровати и читал запрещенную книгу. Гуверу понадобилось меньше суток.

Звонил Говард Джонсон из Вашингтонского оперативного отделения. Звонок продолжался меньше трех минут. Джонсон говорил безлично и раздраженно. Он жевал жвачку.

– Директор только что звонил. В воскресенье вечером.

Сенатор Кеннеди позвонил Гуверу напрямую сегодня днем, откуда-то из Калифорнии.

Хардингу велели сдать служебный значок, револьвер, кобуру и все брошюры с инструкциями. Нет, он не может отвезти их в Вашингтон сам. Существует протокол. На следующее утро в 10:00 в мотель приедет агент из Бостона. Хардинг должен все приготовить заранее – в том числе расписки за оплату номера в мотеле вплоть до Дня Труда, но не включая сам этот день. Ему выплатят жалованье до конца месяца. Характеристики, то есть рекомендаций для будущего устройства на работу, он не получит.

Пока Джонсон говорил, Хардинг снова видел ее – такой, какой она впервые явилась ему тем утром: струи воды на коже, спина вздымается из волны, выпуклость позвонков.

Он знал, что без толку, но все равно сказал:

– Это недоразумение.

– Ты ее фотографировал, когда она купалась. Среди бела дня.

– Я что, совсем идиот?

Он принялся расчесывать раздраженную кожу на руке.

– Знаешь что, Хардинг, оказалось, что сенаторша тоже не идиотка. Далеко не идиотка. Сенатор Кеннеди сказал, что при этом были свидетели. Он сам их расспросил. Они сидели совсем рядом на пляже и всё видели. Подумай-ка об этом на досуге. Подумай о том, как ты просрал элементарное задание, которое я тебе поднес на тарелочке.

И всё. Говард Джонсон повесил трубку.

Он снова опустил взгляд в книгу. Она все еще была у него в руках, раскрытая на той же странице, которую он читал, когда разверзлась пропасть – безумный оскаленный осколками разлом, разделивший всю жизнь на «до» и «после». Он ожидал нагоняя, выговора, возможно – с занесением в личное дело.

Но не этого.

Он лежал оглушенный, обмякший, чувствуя только, как горит кожа.

Со страницы всплыла одна строка: «Она ощутила прикосновение: рука, нежная, беспомощная перед собственным желанием, шарила по ее телу»225.

Рука.

Его руки.

Ну конечно, руки.

То, что его взяли в Бюро, означало: он обладает средней, непримечательной внешностью. «Без особых примет», значилось в его бюдосье. При поступлении на работу в Бюро это оказалось преимуществом.

Правда, его руки иногда привлекали внимание, но он научился это скрадывать, прятать под одеждой: прикрытие в буквальном смысле слова. То есть – до слушания в мае. До того, как она неожиданно бросила ему на ходу: «Говорят, раскрывать зонтик в помещении – плохая примета».

В тот день она захватила его врасплох. Она так держится, что обезоруживает человека. Кроме того, он был вынужден возиться с фотоаппаратом, спрятанным в ручке зонтика, – видоискателя-то нет. Нашарив наконец спусковую кнопку, он сделал несколько снимков наугад, не ожидая вообще никакого результата. Она даже толком не остановилась на выходе из зала.

Она из тех, кто подмечает разные вещи. Детали. Теперь он это про нее знает. Он и сам такой же. Это чувствовалось по тому, как она организовала съемки, когда на Ирвинг-авеню являлись фотографы из прессы.

Она вспомнила – его руки.

Ну конечно. В то утро на пляже, когда они выбрались из воды, он отпустил ее руку не сразу, а лишь уверившись, что она твердо стоит на земле.

Она ничего не сказала. Она тоже умела держать фасад. Пошла домой вместе с миссис Клайд и няней. А потом улизнула с торжественного семейного обеда в полном составе по случаю Дня Труда, чтобы позвонить мужу в Калифорнию – ранним утром по времени западного побережья – и поднять тревогу.

С часу Хардинг снова заступил на пост на Ирвинг-авеню. Она воспользовалась телефоном, стоящим в «рабочем углу» тестя, словно подозревала, что он, «охранник», подслушивает. Конечно, она не знала о жучках, установленных в ее собственном доме. Но знала теперь, что агент Хардинг, по ее собственному выражению, шпион. Она вычислила, что он не может быть сотрудником Секретной службы. Бюро она ни за что не заподозрила бы – ведь это правоохранительный орган. А значит, единственное возможное объяснение – он шпион. Коммунистический шпион. Ведь Джек – кандидат в президенты от Демократической партии.

– Русские за нами следят, – должно быть, выдохнула она в трубку.

Потому что – ну не могут же за нами следить свои.

Она не могла рассказать мужу все, иначе открылось бы, что она тайно побывала на слушании по поводу неприличной книги, пока муж разъезжал в предвыборной кампании, стараясь заручиться голосами в домах профсоюзов и на сельских ярмарках. Она могла рассказать ему только о съемках на пляже сегодня утром и о жалкой отговорке, к которой прибег агент: «Я фотографировал природу». Шпион. Подослан Советами.

Наверняка в описании утренней сцены она преувеличивала, чтобы добиться нужного результата. Ее трудно винить. Но Кеннеди, хоть и не знает всего, понял достаточно. Через голову Секретной службы он связался напрямую с Гувером и сообщил ему об агенте, якобы сотруднике Секретной службы – последнего оплота спокойствия всех ведущих политиков мира.

Из рассказа жены сенатор должен был понять абсолютно ясно, что агент Хардинг – человек Гувера: что, топчась у них на клумбе и у ворот, он не только охранял жену Кеннеди, но и следил за ней, а руководили им откуда-то сверху. Это означало Бюро, а это, в свою очередь, означало, что Гувер вторгается даже в их частную жизнь. Господи помилуй.

Телефонный разговор между западным побережьем и восточным, вероятно, проходил примерно следующим образом. Сначала сенатор риторически осведомился, насколько низко может пасть Гувер. Логично при сложившихся обстоятельствах. Однако, подумал Хардинг, человек вроде сенатора не должен задавать подобных вопросов.

Потому что не хочет знать ответ.

Вероятно, Кеннеди пригрозил обнародовать темные делишки Гувера, но оба знали, что эта угроза пустая. Сенатор знает, что у Гувера на него собрано огромное досье за много лет. Бесчисленные туго набитые папки. Мили магнитофонной пленки. Сенатор знает об этом, потому что Гувер позаботился, чтобы он знал, – но ровно столько, сколько нужно, и не больше.

Все же для Директора их разговор наверняка тоже даром не прошел. Даже в шоке той ночи Хардинг это понимал. Послеобеденный звонок Кеннеди застал его врасплох и наверняка разъярил, особенно потому, что, по всей вероятности, прервал священный распорядок: по воскресеньям после обеда директор играл с Толсоном в триктрак у себя на веранде.

Директорские приступы ярости давно вошли в легенду. Когда Гувер впадал в истерику, его нельзя было успокоить никаким теплым молоком, которое приносила Энни. Имело значение только то, что сотрудник Бюро спалился. Бюро оплошало. Засветилось.

Иначе никак нельзя объяснить, почему все произошло так быстро: почему Хардинга уволили в десять вечера в воскресенье, в выходные Дня Труда, по личному приказу Директора.

Никогда не компрометируй Бюро.

Таково было главное правило.

Он снова перебрал в уме события: первая волна сбивает их с ног; ее пятки в кипящем придонном слое; долгие сотрясающие удары сердца – идущее время. Потом ее рука под водой хватает его руку – и неописуемое облегчение.

Между ними существовала человеческая связь. Хрупкая, но реальная.

А теперь прервалась.

Она ему ничем не обязана. Вообще ничем.

Когда она первый раз потребовала, чтобы он отдал пленку, он хотел во всем признаться – рассказать о том, что произошло на слушании весной. Впрочем, он бы все равно не признался. Ну да она сама способна сложить два и два. Она ушла с пляжа гораздо раньше его.

Они кое-как выбрели из вод пролива. Она отняла у него свою руку, и он заметил, какие бледные и морщинистые у нее пальцы. Она стояла на кромке прилива, переводя дух и откашливаясь. Плечи вздымались.

– Вам нехорошо? Миссис Кеннеди?

Может, ее тошнит? Или она в шоке? Ее трясло. Когда она снова повернулась к Хардингу, казалось, что она выбилась из сил. Лицо у нее переменилось. На нем читалась осторожность – еще сильнее, чем даже во время слушания на главпочтамте.

У него переклинило в мозгах. Он смотрел на нее, такую прелестную, прекрасную, несмотря на только что пройденное испытание, и в груди ныло: что-то разбухало в сердце, в легких, словно просясь наружу. Не желание и не страх. Не жалость и не стыд, с которым он живет практически постоянно. Может быть, нежность. Захлестывающий поток нежности.

Лежа в кровати, он снова увидел ее обеспокоенное лицо, когда ударила первая волна – «Ваш фотоаппарат, ваш замечательный фотоаппарат!» – прежде чем она вспомнила, что зла на него, что он грубо вторгся в ее частную жизнь. Как он смеет фотографировать?

Тот первый, мягкий, влажный взгляд остался у него в памяти. Он и сейчас видел его в темноте закрытых век. Он не стал выключать лампу у кровати. Ночь была слишком пуста, зияла слишком огромной пропастью, чтобы еще приглашать к себе темноту.

Сон не шел, а если и пришел, то скорее ступор: мозг отключался в присутствии катастрофы такого масштаба. Ни работы, ни семьи, ни места, ни цели. Последнее, что запечатлели его глаза в этот день, – книга в твердом переплете, все еще открытая на одеяле, на той странице, где лесничий Меллорс обращается к леди Чаттерли:

«До такой женщины дотронуться – и умереть не жалко»226.

Потом веки опустились, и он снова ощутил, как ее рука хватает его руку. Шок прикосновения. Сила прикосновения.

Он не помнил, когда до него последний раз дотрагивался хоть кто-нибудь.

iii

В понедельник – День Труда – у миссис Клайд был выходной, и она поехала на автобусе в Бостон, повидать родню. Кэролайн играла в гостиной – таскала игрушечных уток на веревочке под наблюдением нянюшки Мод. Скоро Джеки и Кэролайн пойдут по газону в Большой Дом, в десять утра там завтракает вся семья.

Джеки была в шортах и большом свитере – с длинными рукавами, чтобы скрыть синяк на руке, за которую «шпион-резидент» вытащил ее на берег. Вчера Джек заверил ее, что этот человек больше не вернется.

Когда в дверь позвонили, она шла наверх по лестнице, в спальню, переодеваться.

Он заговорил сразу, не давая ей времени на протест:

– Простите за беспокойство, миссис Кеннеди. Я пришел вернуть ваш ключ. Насколько я понимаю, вы должны отдать его тому, кто меня сменит, – он приедет сегодня утром.

Вот странно, подумала она. Она и не знала, что агенту Хардингу дали ключ от их дома. Эта мысль была невыносима. Их взгляды встретились. В кои-то веки на нем не было темных очков. И руки не спрятаны в карманы, вопреки обыкновению. И еще, может быть – из-за этого, он казался чуть выше.

В руке он держал сложенный листок бумаги. И протягивал ей. Она не понимала. Что, ключ завернут в бумагу?

– Всё в порядке, миссис Кеннеди? – крикнула Мод из гостиной.

– Да, спасибо, – бросила она в ответ. И взяла листок. Но это оказалась лишь писчая бумага, бланк из мотеля «Пилигримы». И никакого ключа.

Уважаемая миссис Кеннеди!

Пожалуйста, ничего не говорите вслух. Мне очень жаль сообщать вам, причем именно таким образом, что у вас в доме, на телефоне и на патио установлены подслушивающие устройства: маленькие радиомикрофоны. Не знаю, записывают ли они прямо сейчас. Простите меня за вчерашнее. Это было не то, что вы подумали, я вас не фотографировал, во всяком случае вчера. Но я фотографировал вас раньше, и думаю, что вы это уже поняли. Надеюсь, вы сочтете возможным проводить меня к машине, она стоит на улице, я должен вам кое-что отдать. Возможно, оно окажется вам полезным. Это единственное, что я могу вам дать, чем могу загладить свою вину. Затем я оставлю вас в покое. Буду весьма признателен, если вы теперь вернете эту записку мне.

Искренне ваш

Мел Хардинг

Она вгляделась в его лицо. Глаза были красные, в кровавых прожилках. Он не брился. Одежда выглядела так, словно он спал не раздеваясь.

Она презрительно сморщилась. Сложила записку, вернула ему и закрыла дверь за ними обоими. Уменьшение масштабов уже причиненного ущерба. Больше ничего.

Идя по дорожке перед собственным домом, она скрестила руки на груди. Ей не терпелось, чтобы этот человек наконец исчез из их жизни. Может быть, он упивается мыслью, что она и ее семья теперь находятся каким-то образом в его власти. Что ж, пускай тешится фантазиями. Джек вчера обещал ей, что добьется его увольнения, и выполнил обещание. И объяснил ей, что это – Бюро. Их соотечественники, американцы. А вовсе не Советы. В голове не укладывалось.

У машины пришелец потянулся через открытое окно к отделению для перчаток, открыл его, достал конверт из коричневой бумаги и протянул ей. Она заглянула внутрь и увидела маленький конвертик, а в нем – квадратик негатива. Он выскользнул ей на ладонь. Она подняла взгляд, удивленно моргая.

– Слушание на главпочтамте, – объяснил он. – Отпечаток есть у Гувера. Я сам ему отослал. Извините, у меня нет оправданий. Как видите, негатив не у него, но, честно говоря, это не имеет никакого значения. Я уже не могу ничего исправить. Максимум, что я могу сделать, – вот. Не забудьте передать мужу, чтобы он приказал обследовать дом и убрать все жучки – в осветительной арматуре, телефонах, розетках, выключателях и так далее.

Она приоткрыла рот, но слова не шли. Свитер словно плавал на теле, и казалось, что она мерзнет, хотя утро выдалось теплое.

– Скажите, что вы пошутили, – наконец выговорила она.

– В Бюро поговаривают, что Директор установил жучки во всем Министерстве юстиции, даже в личном лифте генерального прокурора. Что такое один частный дом по сравнению с этим? Хотя… миссис Кеннеди… – он смутился, – я могу вас заверить, что в… приватных помещениях… ничего такого нет. Люди вашего мужа не найдут там ничего такого, что вас огорчило бы.

И он кивнул, единожды, словно говоря: я больше не буду вас беспокоить.

Она почувствовала, что глаза наполняются слезами – от потрясения, – и склонила голову. В глаза бросились его туфли – те же, в которых он дежурил, теперь погубленные соленой водой. Неужели у этого человека нету приличной пары обуви на смену? Он походил на бродячую собаку, и это раздражало. Даже отвращало. Хотелось крикнуть: «Кыш! Пошел вон! Нет у нас ничего для тебя!»

Но конечно, туфли – ничто в сравнении с тем замечательным фотоаппаратом. Она слегка встряхнулась. Агент Хардинг, Мел Хардинг. Так его зовут. Стоя перед ней, согбенный грузом запоздалого раскаяния, он выглядел жалко – еле ползающая ничтожная тварь.

Эта живая картина словно подтолкнула ее заговорить, сказать хоть что-нибудь.

– Надеюсь, ваше следующее задание будет не таким… запутанным, – выдавила она. «Кыш! Пошел вон!» Разделяющий их низкий штакетник опутали осенние паутинки, на которых дрожали капли росы. Какое все хрупкое – все их судьбы висят на ниточке – и как все ужасно, думала она.

Он не мог смотреть ей в глаза, не мог заговорить. Совсем не так он заранее представлял себе эту сцену. Сумбур страха и горя рвался сквозь череп наружу: давление за глазами нарастало, словно вместе с револьвером, кобурой и значком сегодня утром у него отобрали всяческую защиту.

Во дворе Большого дома истерически забрехала одна из семейных собак, и Джеки подскочила. Должно быть, псы увидели кроликов на лужайке. Она заставила себя протянуть руку. Чем скорее она закончит этот разговор, тем скорее удалится агент Мел Хардинг.

Край рукава задрался, и Хардинг увидел запястье, охваченное полосой жирного синяка, – за эту руку он тащил ее вчера из воды. Он принял незаслуженную вежливость и протянул руку в ответ. Рискнул. Она взяла его ладонь, хоть та и была красной, воспаленной. Не отпрянула. Встряхнула его руку – единожды, легко – и повернулась спиной.

Большую часть жизни он чувствовал себя прокаженным, изгоем общества, но вот пожалуйста – хорошенькая молодая жена сенатора. Не просто хорошенькая, но милая. Она добрый человек. Если уж за что-нибудь взялась, старается изо всех сил. Но при этом неожиданно застенчива. Свой своего всегда узнает. Ей нелегко общаться с незнакомцами. Она не так уверена в себе, как голосистые сестры Кеннеди. Даже немножко странновата. «С чудинкой», как выразилась бы его мать.

Но не успела она сделать и нескольких шагов, как он заставил себя сказать, потому что чувствовал – это должно быть сказано:

– Миссис Кеннеди, это очень хорошая книга.

Он чувствовал, как дрожит кадык.

– Я все это время ее читал. Я надеюсь… надеюсь, она выиграет дело.

Она обернулась: снимок в три четверти.

– Да. – Она поколебалась. – Я тоже… Мел.

Утренний свет был белым, как пересвеченная пленка. Перламутровая лучистость. Он поднял руку – не столько в приветствии, сколько в прощании.

– Спасибо вам, миссис Кеннеди.

Она сказала так тихо, что он едва расслышал:

– Жаклин.

И исчезла в доме.


Через краешек окна в прихожей она смотрела, как он сидит в машине, на месте водителя, уронив голову на руль. Наконец он развернулся на узкой дороге, слегка пробуксовывая на песчаном краю придорожной канавы, и укатил в неведомую даль. Она пожелала ему удачи. Это все, что она могла выдавить из себя. Но в гневе от его признания – и в стремлении разорвать их странную близость – она кое-что от него скрыла.

Вчера в воде, когда он ее вытащил, ей грозила опасность – и она не хотела, чтобы он знал, насколько большая. Второй раз в его «дежурство» она проявила непозволительное легкомыслие. Первый раз – когда втайне пошла на слушание; и во второй раз – вчера, когда нырнула за его дурацкой «Лейкой».

Тогда, на пляже, она зря показала ему свой гнев. Слишком много открыла. Надо было просто пожелать ему доброго дня, пойти домой и позвонить мужу.

Может быть, все это уже не имеет никакого значения. Мистера Хардинга уволили. Он – больше не их проблема. Они его больше никогда не увидят.

Сколько длилась ее паника под водой? Минуту? Две? Она не могла поднять голову и глотнуть воздуху. Это был кошмар, окатывающий холодным потом, бессилие, ужас которого она никак не могла стряхнуть.

Все происходило на отмели, она видела дно, но вода проникла в нос, потом в трахею, потом в легкие.

Она часто плавала в одиночку, и вчера Мод и миссис Клайд были совсем рядом, на пляже. Нантакетский пролив, конечно, не мельничный пруд, но она отличная пловчиха и любит поплавать в воскресенье утром, спозаранку, чтобы прочистить мозги.

Там, где были они с Мелом Хардингом, неглубоко. И вообще она направлялась на глубину, когда ударила первая волна.

Она нырнула – как дура, – надеясь спасти фотоаппарат, пока тот не долетел до воды. Но опасна была не сама волна. А обратный прибой; темная хватка донного противотечения, что потащило ее на глубину.

Легкие жгло словно огнем, а в голове наступила ужасная ясность. Человек может утонуть всего в четырех футах воды.

Она подумала о Кэролайн: та сейчас сидит на скамье в церкви Святого Франциска в окружении двоюродных братьев и сестер и улыбается. Кэролайн любила фреску на стене над алтарем, изображающую головки ангелов. Интересно, Джек уже взялся за утреннюю газету? Она смутно, почти спокойно, задалась вопросом – попадет ли назавтра в газетные заголовки. Она увидела серо-голубые глаза мужа, их тихие глубины, их свет, и словно сверкающая линия бытия протянулась между ними. «Хватайся!» – крикнул он. Но когда она попыталась схватиться, это оказались лишь водоросли.

Вода в полосе прибоя была мутной. Не нога ли это впереди? Нога того человека?

Видно было плохо, и держать глаза открытыми в соленой воде трудно. Как его зовут? Голова работала все медленнее. Штанины его брюк разбухли под водой, как ноги утопленника. Что случилось? Где она? Она не могла вспомнить. Джек снова закричал ей: этот человек – якорь. «Хватайся!» Надо схватиться.

Она вплыла в стену воды. Фута два. Или три? Он совсем близко. Она сложила ладони ковшиком, сомкнула и напрягла пальцы, поплыла, разрезая тонны воды, заставляя стену расступиться. Она изо всех сил работала ногами, снова и снова, но стоило ей немного приблизиться, как течение упорно уносило ее прочь.

В груди было тесно, словно легкие хотели взорваться. Она устала – внезапно ощутила страшную усталость, и еще головокружение. Куда она обращена лицом – вверх или вниз? Перед глазами мелькнула голая рука. Две руки месили течение. Рука слепо шарила. Ей показалось, что она видит свою маленькую дочку. Арабеллу? Нет, Кэролайн. Кэролайн на берегу наклонялась за ракушками, у кромки прилива, совсем близко. Она собрала последние крохи всего – тепла, кислорода, мышечной силы, любви – и толкала себя вперед, пока…

Солнечный свет на веках.

Его благодать.

Что-то синее на берегу.

Пляжный зонт. Он становился все ярче и больше.

И зелень травы на дюнах.

Потом она сидела на кухне, все еще в шоке, и никому ничего не говорила. С пляжа пришел Бобби и сказал, что дети не пойдут купаться с друзьями. Сообщают, что волны сегодня очень сильные по всему побережью. Двое купальщиков чуть не утонули; им повезло, что их вытащили.

Через несколько часов она присутствовала на семейном сборище в Большом доме, едва живая. У нее не было сил притворяться. Она только следила по часам на каминной полке, когда в Калифорнии наступит утро и Джек проснется.

Этот человек, Мел Хардинг, уже снова заступил на пост – на воскресную дневную смену. Ожидая, она думала: Джеку надо сказать ровно столько, чтобы он понял, что этот человек – шпион, нарушитель границ. Но не более. Нельзя упоминать о Нью-Йорке и слушании на главпочтамте. Об этом не заикаться ни словом.

Когда они с Мод и миссис Клайд вчера утром отправились на пляж, миссис Клайд упомянула, что агент Хардинг даже плавать не умеет. Он рассказал ей об этом, когда она обихаживала клумбу, возле которой он часто дежурил. «Очень надеюсь, – сказала тогда миссис Клайд, – что на „Виктуру“ Секретная служба отправит с вами и мистером Кеннеди кого-нибудь другого». Миссис Клайд любила подпустить шпильку.

Только глядя, как Мел Хардинг уезжает с Ирвинг-авеню в последний раз, Джеки сообразила: должно быть, тогда, по горло в воде, он до смерти боялся.

Она хотела свалить вину на него, запереть все двери и окна своей души. Если бы он не оказался на пляже со своим дурацким фотоаппаратом, она бы спокойно поплавала и в блаженном неведении растянулась на полотенце.

Однако правда также и то, что, не будь его там вчера или не удержись он на ногах, пролив забрал бы ее.

iv

В том же месяце, в сентябре, за три тысячи миль от атлантического побережья Соединенных Штатов, в голове у Юнис Фрост, редактора отдела беллетристики издательства «Пингвин букс» в Лондоне, всплыла мысль, как всплывает бутылка с посланием.

Юнис Фрост за нее ухватилась.

И немедленно попросила совета у коллеги, отправив ему записку: «Не могли бы вы в общих чертах обрисовать весьма возможные осложнения. Насколько оправданно или, может быть, разумно рассмотреть возможность публикации в Англии „Любовника леди Чаттерли“ без цензурных купюр?»227

Насколько Юнис Фрост могла судить с такого расстояния, новое американское издание «Гроув-пресс» зависло в суде. К ноябрю сэр Аллен Лейн, выпускающий директор в издательстве «Пингвин», начал обдумывать возможное дополнение к «мемориальному» собранию сочинений Д. Г. Лоуренса. Он озвучил идею Юнис на заседании совета директоров. «Я вот что думаю: не включить ли нам полный вариант „Любовника леди Чаттерли“?»228

В декабре профессор Триллинг прислал Джеки записку: «Из источников на кафедре юриспруденции я узнал, что правительственная апелляция будет рассматриваться в этом месяце. Обвинение намерено победить во что бы то ни стало. Меня предупредили, что апелляционный суд примет решение лишь через несколько месяцев. Тем временем я надеюсь, что леди Ч. не слишком грустит, ожидая решения суда в имении сестры в Шотландии, и что Меллорс мужественно переносит разлуку. Новый Свет ждет их!»

В конце января 1960 года на Ирвинг-авеню пришла посылка с обратным адресом «Честер-сквер, Лондон», полная рождественских подарков от сестры Джеки, Ли, и ее мужа Майкла – хотя неизвестно, как долго он еще будет ходить в мужьях. Их брак распадался, и Ли в письме к сестре призналась, что жизнь «сурово испытывает» ее. В этом году ей даже рождественские открытки трудно было надписать. Она очень извинялась за то, что отправила посылку уже в новом году. И выражала надежду, что если подарки и запоздали, по крайней мере, они окажутся приятным сюрпризом.

Коробки внутри ящика с посылкой были завернуты в подарочную бумагу прямо в магазине, а пустоты заполнены скомканными страницами, вырванными из газет и журналов, на которые были подписаны Майкл и Ли. «Таймс оф Лондон». «Дом и сад». «Вог». «Татлер». «Квин». «Бюллетень издательского дела и книжной торговли». Это, видимо, Майкла. Он был родом из семьи потомственных издателей чего-то там, хотя Джеки так и не удалось выяснить, чем именно он занимается на работе. Кажется, в основном обедает с важными людьми. Или ужинает в Вест-Энде. А Ли тем временем ищет (и обретает) внимание из других источников.

Среди упаковочной бумаги мелькнуло улыбающееся лицо Джека собственной персоной – в новостях о том, что он выдвинул свою кандидатуру от демократов. Интересно, Ли сама паковала ящик или попросила горничную? Видимо, второе. Ли, наверное, не стала бы комкать лицо Джека. Скорее наоборот – по временам казалось, что она относится к нему даже чересчур нежно.

Новость была из Ассошиэйтед Пресс, в Лондоне ее получили по телеграфу поздно вечером 2 января – как раз вовремя, чтобы попасть в воскресные газеты назавтра. Джеки расправила обрывок на кухонном столе, разгладила лоб мужа. Все это время она слышала, как он играет с Кэролайн в гостиной. Завтра он снова уедет.

Сенатор Джон Ф. Кеннеди из Массачусетса официально вступил в демократическую предвыборную гонку, бросив вызов потенциальным конкурентам. Он пригласил их участвовать в первичных внутрипартийных выборах. Кеннеди активно проводил предвыборную кампанию уже несколько месяцев, но до сих пор не заявлял официально о своих намерениях.

Ему пророчат победу на внутрипартийных выборах, но его сторонники признают, что пока ему не хватает поддержки для победы в первом же туре на всеамериканском съезде партии. 42-летний сенатор заявил…

Остальная часть была оторвана. Джеки собрала охапку подарков, чтобы отнести Кэролайн и Джеку. Ли молодец, что прислала подарки, когда ей самой сейчас так трудно живется. Джеки уже выходила вон из кухни, когда под каблук подвернулась скомканная страница из бюллетеня для книготорговцев. Что-то подтолкнуло отложить стопку подарков и поднять комок.

Ну и чудеса, подумала она.

Всю страницу занимало рекламное объявление от 9 января. «Чтобы отметить тридцатилетие со дня смерти Дэвида Герберта Лоуренса, в июне этого года издательство „Пингвин“ опубликует собрание сочинений писателя. Туда войдут семь его работ, в том числе – „Любовник леди Чаттерли“ без цензурных купюр»229.

Одна в кухне, Джеки поддалась чисто детскому восторгу с примесью злорадства. Пусть ее страна не пускает к читателям великую книгу. Америка еще молодая, ей можно простить ошибки. Но Англия Лоуренса образумилась.

Дорогой Джек Т.!

Надеюсь, вас обрадует приложенная вырезка. Такой сюрприз, особенно если учесть проблемы на нашей стороне Атлантики. Добрые вести не лежат на месте!

Желаю очень счастливого нового года – и десятилетия – вам и миссис Триллинг. Надеюсь, шестидесятые будут добры к нам всем.

Ваш искренний друг

Жаклин

Плыви, моя лодочка

Но я стою за нее; и готов из-за нее подвергнуться гонениям от тех, кто способен ею оскорбиться. Я вышел на бой против таких людей. Плыви, моя лодочка!230

Дэвид Герберт Лоуренс
i

Меньше чем через неделю после того, как Джеки отправила торжествующее письмо профессору, британский издатель «Леди Чаттерли» уже проверял, все ли готово к команде «полный вперед» на публикацию в июне. В палате общин британского парламента прозвучал вопрос: может ли и захочет ли министр юстиции Англии и Уэльса сэр Реджинальд Мэннингем-Буллер гарантировать совету директоров издательства «Пингвин букс», что предстоящая публикация «Любовника леди Чаттерли» авторства покойного Дэвида Герберта Лоуренса не станет поводом для уголовного преследования?231

В среде парламентариев и юристов министра чаще именовали по прозвищу: Бык[48].

«НЕТ», – ответствовал парламенту Бык.

Британский закон о непристойных изданиях недавно – всего шесть месяцев назад – действительно смягчился: теперь суды принимали во внимание литературное достоинство книги и пользу, которую она может принести обществу как произведение искусства, но Бык, в соответствии с прозвищем, уперся.

Адвокат издательства «Пингвин», Майкл Рубинштейн из фирмы «Рубинштейн, Нэш и компания», направлял клиента в меру своих сил, насколько позволяли сложившиеся обстоятельства. Однако новинка законодательства еще не испытана в судах, а потому «открыта для интерпретаций». Распахнет ли истеблишмент ворота перед леди Чаттерли, позволит ли ей пройти? Сэр Аллен Лейн в совершенно буквальном смысле поставил на нее большие деньги. В прессе уже появилась реклама. Печатные станки стояли наготове. Но Майкл Рубинштейн был не столь безмятежен.

С одной стороны, «Леди Чаттерли» могут призвать к суду «из сочувствия». Может быть, генеральный прокурор захочет на ее примере устроить образцовый процесс, который продемонстрирует поддержку нового закона и позволит разрешить на практике всякие тонкости. С другой стороны, он вполне может решить, что из «Леди Ч.» нужно сделать показательный пример, дабы другим неповадно было. Никто не знал, в какую сторону пойдет мысль генерального прокурора.

У себя в конторе, в старинном георгианском здании Грейз-Инн, Рубинштейн раскурил любимую трубку от Савинелли и расстегнул жилет, как обычно делал, собираясь сосредоточиться на линии защиты в новом процессе или – в минуты отдыха – на стопке нот. Односложный ответ Мэннингема-Буллера свидетельствовал, что настроения не изменились ни на йоту с 1928 года, когда отец Майкла, Гарольд Рубинштейн, взялся защищать издателя Джонатана Кейпа в нашумевшем процессе по обвинению в непристойности.

В двадцать восьмом дело кончилось уничтожением всех полутора тысяч копий «Колодца одиночества» Рэдклиф-Холл – один тогдашний газетчик объявил книгу «более вредной для нашей молодежи, чем пузырек синильной кислоты». Гарольд Рубинштейн, адвокат защиты, привел на суд в качестве экспертов лучших литературоведов той эпохи, но их не стали слушать. Им даже не позволили дать показания.

Майкл Рубинштейн был среди юристов чем-то вроде белой вороны. Во время войны он оглох на правое ухо, но продолжал играть на своей любимой скрипке и на виолончели – едва ли не больше, чем раньше. Заядлый любитель, он, как ни парадоксально, в результате потери слуха стал лучше понимать всю полноту музыки струнных – не только их надрывные жалобы и нежность, но и первозданную стихию каждого инструмента, его мурлыканье, его рычащие вибрато, его гулкую тишину.

В юности Майкл был несколько раз обручен и разрывал помолвки, потом женился на балерине. С годами он все больше интересовался суфизмом и писал хайку в японском стиле. Он не помнил, когда и где впервые прочитал скандальный роман, но со временем начал понимать, что питает глубокую симпатию к леди Чаттерли.

Перечитав последний проект Аллена Лейна, он восхитился – так сильно, что сам не ожидал, – умением леди Чаттерли сохранять внешнюю неподвижность, ее самообладанием и неброским мужеством. Он чувствовал, что понимает даже невидимо бушующую у нее в сердце бурю. Ему самому пришлось долго ждать – до тридцати пяти, – прежде чем он обрел истинно взаимную любовь. До тех пор он делал все, что от него ожидало общество, и все помолвки оказались неудачными. С сексом было все в порядке, а вот близость ему не давалась. Он даже не мог бы сказать в точности, что это такое. Его обожаемая мать умерла, когда ему было девятнадцать лет, – и, может быть, что-то у него в душе умерло вместе с ней. Перед тем как издательство «Пингвин» объявило о выходе новинки, он перечитал «Леди Чаттерли» и был странно тронут борьбой Констанции Чаттерли за жизнь, наполненную истинным чувством. Однако его клиент – издательство «Пингвин», а не леди Чаттерли, и он обязан мыслить максимально осторожно, делая выводы из доступной на данный момент информации. «Я думаю, вопрос о тюремном заключении для директоров вашей компании или любых других лиц, связанных с публикацией, не возникнет»232.

Таким образом он успокоил сэра Аллена Лейна, издателя и отца семейства, что тюремный срок маловероятен, но в то же время напомнил, что исключать такую вероятность нельзя. Рубинштейн дважды переработал черновик ответа и добавил к окончательному варианту слова «я думаю». Затем приписал номер телефона, по которому его можно застать в выходные – ХЭМ-9350, – и стал ждать звонка.

По наблюдениям секретарши Майкла Рубинштейна, в его рабочих буднях бывали моменты, когда он в ходе звонка перекладывал трубку телефона к глухому уху и глядел наружу из высокого георгианского окна, больше интересуясь видом на газоны и работающих садовников, чем звуками в трубке. Почтенный солиситор был в душе нонконформистом. Возможно, именно из-за этого «осмотрительного бунтарства» он способен бросить вызов закону и встать на защиту распространителей крамольной литературы.

Сэр Аллен Лейн позвонил ему в имение «Гейблз» – в субботу, посреди сонаты Дебюсси 1915 года. Рубинштейн отложил смычок, кивнул и сказал – как будто по-прежнему откуда-то из тысяча девятьсот пятнадцатого:

– Да неужели. Похоже, этот засранец Лоуренс надеется на нас с вами, Лейн.

ii

Сотрудник Бюро, который перлюстрировал письма в почтовом отделении Хайанниса, не сразу осознал в полной мере, что значит вложение в письме миссис Кеннеди профессору Триллингу. Вырезка, объявление из какого-то периодического издания под названием «Бюллетень для книготорговцев», не касалась напрямую нью-йоркского процесса – дела федерального суда против издательства «Гроув-пресс» – и недавней апелляции государственных органов по поводу вынесенного решения. И вообще вырезка была из британской печати, поэтому на нее поначалу не обратили внимания.

Гувер не скрывал своего неудовольствия. Фотостатическая копия январского объявления попала в вашингтонскую штаб-квартиру лишь к середине апреля. Бостонское оперативное отделение не сочло нужным отправить ее наверх. Виновные получили устный выговор.

Дж. Эдгар Гувер и Клайд Толсон – Директор и его заместитель – сидели в отеле «Мейфлауэр», смакуя поджаренные сэндвичи с индейкой, когда Гувер показал заместителю вырезку из бюллетеня. Они обедали за привычным угловым столиком, все на той же удобной банкетке.

Клайд укоризненно поцокал языком:

– Я думал, британцы славятся чопорностью.

Объявление гласило, что издательство «Пингвин букс» опубликует неподцензурный вариант «Любовника леди Чаттерли» в июне. Объявление было на полполосы.

– Денег не пожалели, – заметил Клайд. И подцепил вилкой соленый огурец с тарелки Гувера. – Похоже, издатель уверен в себе.

Гувер вытащил из нагрудного кармана что-то еще – текст, продиктованный сегодня утром по телефону представителем Бюро из Лондона. Это было письмо в редакцию одной из крупных британских газет от обеспокоенного представителя общественности, прочитавшего объявление издательства «Пингвин».

– Вот послушай. – Сытый Гувер удовлетворенно откинулся назад. – «Издатель Аллен Лейн и его коллеги из совета директоров вправе ожидать прибыли от издательской деятельности. Я уверен, что это издание окажется весьма доходным. Но допустимо ли делать деньги на подрыве моральных устоев нации? Знакомы ли господа издатели с методикой коммунистов: сначала растлить дух страны, а потом захватить над ней власть? Конечно, издательство „Пингвин букс“ не ставило перед собой именно такой цели. Однако публикация „Любовника леди Чаттерли“, без сомнения, будет способствовать делу коммунизма в Британии»233.

Гувер взял зубочистку, ранее скреплявшую сэндвич, и стал ее разглядывать. К одному концу был приклеен пучок тонких зеленых целлофановых полосочек. Очень элегантно. За хороший сервис заплатить не жалко.

– Будь уверен, генеральная прокуратура в Лондоне держит руку на пульсе. Наверняка наш человек в Лондоне скоро сообщит что-нибудь новенькое.

Он выложил на стол перед Клайдом еще пачку вырезок: канонада заголовков с первых полос британской прессы.


ХОРОШИЙ КОНЕЦ ДЛЯ ЛЕДИ ЧАТТЕРЛИ – ОНА ВЫЙДЕТ МАССОВЫМ ТИРАЖОМ

ЛЕДИ ЧАТТЕРЛИ (БЕЗ КОМПЛЕКСОВ) ЖДЕТ БРИТАНЦЕВ

ЭТО БУДЕТ БОЛЬШАЯ ОШИБКА!

РАЗУМЕН ЛИ ТАКОЙ ШАГ?

Я ЖЕЛАЮ УДАЧИ ЛЕДИ ЧАТТЕРЛИ; МЕНЯ ПУГАЮТ ТОЛЬКО ПОСЛЕДСТВИЯ

ТАМОЖНЯ КОНФИСКОВАЛА ЭКЗЕМПЛЯР «ЛЕДИ ЧАТТЕРЛИ»


В Британии за экземпляр «Леди Чаттерли» без купюр все еще можно получить три месяца тюрьмы. Гувер сам проверял. В британской таможне отгорожен специальный угол для конфискации крамольной книги. Молодцы британцы. Иногда они все-таки знают свое дело.

Принесли фруктовый салат. Гувер, как обычно, первым делом сдвинул на край коктейльную вишню. Он умеет ждать. Умеет играть в игры, требующие терпения.

Вернувшись в штаб-квартиру, он попросил свою секретаршу мисс Гэнди отправить сообщение представителю Бюро в Лондоне. «Директор будет весьма признателен, если Дама Ребекка Уэст сможет позвонить в Вашингтон, в удобное для нее время, за счет принимающей стороны».

Дама Ребекка позвонила назавтра. Она за границей до июня, но, вероятно, сможет встретиться с представителем Бюро по возвращении. Гувер объяснил свое беспокойство за судьбы «свободного мира». Она говорила холодно и держалась замкнуто, но в помощи не отказала.

Она заверила, что никакой срочности нет. Похоже, знала, что говорит. Прокуратура не может возбудить дело раньше собственно публикации – а в Лондоне ходят слухи, что у издательства трудности. Типография посоветовалась с юристами и отказалась работать с книгой. Видимо, юристы отсоветовали. Июньскую публикацию «Чаттерли», согласно информаторам Дамы Ребекки, перенесли на август.

Информаторы Дамы Ребекки всегда были безупречно осведомлены.

Сидя за рабочим столом, Гувер расстегнул пиджак. Он знал, что Дама Ребекка гордится своим пониманием правительственной политики и юридических тонкостей. Она уже проявила себя чрезвычайно ценным союзником. Более того, в ее бюдосье обнаружилось неожиданное сокровище. Поверенным в делах Дамы Ребекки был не кто иной, как сэр Теобальд Мэтью, генеральный прокурор. Главный обвинитель со стороны Британской короны. Тот самый человек, который будет решать, пойдет ли книга под суд.

Дальше – лучше. Теобальда Мэтью связывали с Ребеккой не только деловые отношения, но и личная дружба. По информации Бюро, еще в сороковых он выступал одним из консультантов Ребекки по юридическим вопросам, когда она работала над книгой о лояльности, государственной измене, заговорах и предательстве – то есть о самых важных вещах[49]. Названия книги Гувер не помнил. Эта женщина слишком много пишет, не уследишь.

Разумеется, он не собирался обсуждать круг чтения миссис Кеннеди с кем бы то ни было за пределами Бюро. Да и не нужно. Достаточно будет напомнить Даме Ребекке о программе «Активные мероприятия» и о том, что Советы щедро финансируют упадок и шатание британской нравственности.

Гувер хорошо подготовился. Под треск в телефонной трубке он зачитал собеседнице ее собственные слова из статьи, в которой она предупреждала читателей о «смертельной угрозе коммунизма» и о «новом диктаторе», который «застанет нас врасплох»234. Британцев, «уставших от лишений послевоенной поры», слишком легко отвлечь «непристойными словами», «описанием грубостей» и «смакованием обид». Однако именно это намерены делать большевики. Отвлекающий маневр. Ослабить моральные устои нации.

Гувер по телефону похвалил ее за прозорливость (он заранее посмотрел это слово в словаре). Он сказал, что ее тревога по поводу коммунистической угрозы в Британии оправданна. Коммунисты используют любой конфликт, чтобы вбить клин в сердце Запада, а скандал с книгой Лоуренса – первоклассная возможность, открывающая уязвимое место. Ребекка ответила, что понимает. Да, она встретится с юридическим атташе Бюро в Лондоне, чтобы рассмотреть просьбу Бюро о помощи. Однако не может ничего обещать заранее.

Гувер положил трубку.

– Бинго! – воскликнул он, обращаясь к стоящей у него на столе фотографии шестилетней Ширли Темпл.

Джек Кеннеди по-прежнему фаворит среди кандидатов в президенты от Демократической партии, а до июля, когда демократы должны принять решение, остается всего ничего. Кеннеди нужно остановить. Бюро делает все, что может, и Директор бросает на это все доступные ресурсы. Результаты слежки за потенциальным кандидатом в президенты и его ближним кругом копятся горами засекреченных папок. Впрочем, Даме Ребекке об этом знать не обязательно. Джек Кеннеди нравится самым разным женщинам. Есть у него такое.

В свете растущей угрозы со стороны братьев Кеннеди Бюро перенаправляло бюджетные средства, весьма обильные, в Вашингтонское отделение. С разрешения самого Гувера директор Вашингтонского отделения, особый оперативный сотрудник Говард Джонсон, «импортировал» из Лондона девиц по вызову, чтобы совратить Кеннеди и его штаб с истинного пути. Попробовать стоило.

Говард Джонсон понимал, что штаб-квартира Бюро и особенно Гувер должны остаться «чистенькими». Гувер хотел знать о происходящем только в общих чертах: что у этих девиц были «делишки» с большими людьми в Лондоне. Делишки, которые наверняка вскружат головы сотрудникам предвыборного штаба Джека. Кто откажется послушать новейшие сплетни, особенно из уст шикарных красоток-иностранок?

Говард Джонсон заверил Гувера, что девиц можно прислать самолетом, а когда понадобится, мгновенно «вернуть отправителю». Их всячески рекомендовал человек, пользующийся доверием самых щекотливых кругов Лондона, «светский доктор». По словам Джонсона, клуб «Кворум» в округе Колумбия и «Клуб 21» в Нью-Йорке идеально подходят для встреч по окончании рабочего дня. Уютная интимная обстановка. Ни один цент из бюджета Бюро не будет потрачен зря.

Особенно речь шла о двух девушках, которые уже разъезжали с предвыборным штабом Кеннеди. Девочки отпадные. Одна – брюнетка с экзотической внешностью, другая – статная блондинка. Пока что сенатор Кеннеди не заглотил наживку. Однако уже флиртовал. Определенно флиртовал. Джонсон посоветовал Гуверу запастись терпением. Надо подождать немного. Ходят слухи, что миссис Кеннеди снова ожидает ребенка, но даже если и так, раньше это не останавливало сенатора.

Скорее, наоборот.

Конечно, в сейфах Бюро все еще лежат старые магнитофонные пленки с записью секса Кеннеди. Они годятся, чтобы попугать сенатора, но, по правде сказать, Гувер не может озвучить подобные материалы на широкую публику: ведь это означало бы растлить невинность нации, а такое не соответствует интересам Бюро в долгосрочной перспективе. Гувер хотел, чтобы страна продолжала жить в мире «Шоу Лоуренса Уэлка». Он хотел, подобно Уэлку, быть мудрым отцом и руководителем народа. Если он успеет за всю жизнь добиться этого, то хорошо послужит своей стране.

Однако без утечки секс-записей, без неопровержимых доказательств публика может сбросить со счетов обвинения в супружеской неверности как злобные слухи или, еще хуже, попытку очернить конкурента. Даже если журналисты-леваки не смогут проследить подлинный источник слухов, сами слова «попытка очернить» могут вызвать сочувствие к Кеннеди. И тогда Бюро подорвется на собственной мине.

А значит, скандал очень нужен, и девицы из Лондона могут создать для него повод. Несколько удачно выбранных фотографий. Не слишком откровенных, в меру, – особенно если у кандидата от демократов дома беременная жена. Если леди в самом деле ожидает прибавления, все женщины страны – от востока до запада – вознегодуют, услышав новость о похождениях Кеннеди, и своих мужей вынудят тоже вознегодовать. Женщины могут добиться своего лишь в немногих случаях, и, по опыту Гувера, беременность – один из них.

Подумав, он решил: дай бог, сенаторша все же не беременна. Будущее прибавление семейства поднимет рейтинг кандидата в президенты сильней, чем Фрэнк, мать его, Синатра.

Чутье подсказывало Гуверу, что лучшая бомба в его арсенале – по-прежнему фотка миссис Кеннеди с книгой, той самой.

Надо только устроить, чтобы эта бомба взорвалась.

В марте в Нью-Йорке все пошло не так. Проклятый судья апелляционного суда оставил в силе решение первого судьи – в пользу издательства «Гроув-пресс» против Почты Соединенных Штатов. Против правительства, против ФБР, хотя лишь сам генеральный почтмейстер знал, что Бюро заинтересовано в исходе дела.

Гувер после этого дулся несколько дней. Он объявил оперативному отделению в Нью-Йорке, что правительство – то есть ФБР, то есть он сам – продолжит борьбу и, если понадобится, дойдет до Верховного суда. Но глава Нью-Йоркского отделения начал что-то мямлить, а адвокат правительства, который при этом присутствовал, по-хамски пожал плечами и указал, что нецензурная «Леди Чаттерли» издания «Гроув-пресс» уже стоит на втором месте в рейтинге бестселлеров «Нью-Йорк таймс». Этим он как бы намекнул: «Проехали, Гувер. Пора списать убытки и жить дальше».

Но Гувер не собирался ничего списывать – разве что этого наглого крючкотвора в расход. Нет, он подождет. Он может подождать. Он может себе это позволить, поскольку живо представляет, какую сенсацию вызовет фото жены главного кандидата, опубликованное на первой странице, скажем, «Чикаго трибьюн». У него свои люди в «Трибьюн», и не только. Пока что полем битвы станет для него Англия. Благослови ее Господь.

Британская таможня откликнулась на его зов. Она уже бдит, вылавливая все экземпляры нового американского издания. Но судебный процесс – в Англии, в Лондоне, если получится, – привлечет к себе взоры всего мира. Единственная проблема – сроки: учитывая, что «Пингвин» отложил издание на август, как скоро на него среагирует прокуратура в Лондоне и, еще важнее, что может сделать он, Гувер, чтобы судебный процесс с гарантией начался раньше федеральных выборов, которые будут в ноябре? Какие у него есть подходящие знакомые?

Великобритания после войны начисто разорена. Поставлена на колени, откровенно говоря. Бедная старая Англия нынче не такая уж и «добрая», но кое-какие принципы у нее все еще остались. За этим следит генеральный прокурор, личный друг Дамы Ребекки. Гувер сам позвонил новому лондонскому атташе Бюро:

– В июне, когда Дама Ребекка вернется в Лондон, встретишься с ней, когда ей будет удобно. Есть такое место, называется «Американский сад». В Лондоне, да, в Лондоне! Найди его. Женщины любят цветы. Отправь за ней машину, встреть ее в саду, поговори мило, по душам, потом отвези ее в дорогой ресторан. Забронируй столик с самым лучшим видом и возьми ей пятичасовой чай. Возьми ей самый пятичасовой чай, какой только бывает. Понятно? Если у нее есть информация, передай мне все по телефону в тот же день. Если информации у нее нет, сделай так, чтобы она знала: ты ее друг, я ее друг, Соединенные Штаты – ее друг, и мы всегда на связи. Не умничай. Не упоминай этого писаку Герберта Уэллса, а то сядешь в лужу. Не пытайся ей льстить и заранее проверь все факты. Эта баба далеко не дура.

iii

В Лондоне стоит душное, влажное лето – воздух неподвижен, ни ветерка с реки. Будущее леди Чаттерли висит на волоске.

Просыпаясь, сэр Аллен Лейн спрашивает себя, не снилась ли ему в последнее время леди Чаттерли… Как странно. И действительно, в это самое утро он припоминает сон, в котором столкнулся с леди Чаттерли на Кенсингтон-Хай-стрит, под жухлыми платанами. С Темзы доносилась слабая вонь. Леди помахала растопыренными пальцами перед лицом, говоря: «Боже мой. Дышать совершенно нечем».

Когда сэр Аллен приходит завтракать, на столе, прислоненная к подставке для тостов, стоит открытка от Ганса Шмоллера, члена совета директоров «Пингвин букс» и правой руки сэра Аллена.

15 июля 1960 г.

Дорогой А. Л.,

сегодняшняя (пятничная) новость заключается в том, что племянник сэра Теобальда Мэтью, генерального прокурора, за ужином в клубе «Тревеллерс» сообщил Тони Роу, владельцу типографии, которая теперь собирается печатать «Леди Ч.», что его дядя намерен возбудить дело. Мне кажется чрезвычайно маловероятным, что человек на такой должности – сэр Теобальд – станет болтать с племянником о своих планах, но Монти Уикли, пасынок Д. Г. Лоуренса, по случайному совпадению знакомый с сэром Тоби, говорит, что тот вполне на это способен. Может, они хотят отпугнуть и Роу?

Ганс235

В трапезной клуба «Тревеллерс», как обычно, стоял тихий гул голосов: ведущие высокопоставленные сановники и дипломаты мира беседовали между собой в укромной обстановке. Началось новое десятилетие, но на клуб «Тревеллерс» по-прежнему можно положиться – здесь блюдут традиционные ценности, на которых стоит страна: учтивость, хорошие манеры – и умение действовать тихой сапой.

Что, если племянника – будем называть его Мэтью-младший – внедрил в «Тревеллерс» дядя, сам генеральный прокурор? Что, если он действительно хочет отпугнуть и эту типографию и таким образом отправить новую книгу «Пингвина» в небытие, не утруждая себя судебным процессом? Если от книги сбежит второй по счету печатник, она вполне может стать «неприкасаемой».

Но вообще – кажется, романы, если уж на то пошло, недостойны внимания генерального прокурора? Одно дело – роскошные частные библиотеки людей из круга сэра Тоби, ведь культурным, ученым людям многое позволено. Но дешевое популярное издание в мягкой обложке, по цене три шиллинга шесть пенсов – едва ли дороже, чем фунт бекона, – совсем другое дело. Британские домохозяйки смогут купить эту книгу на деньги, которые муж выдает им «на булавки». Горничные в чепцах станут передавать ее друг другу на черной лестнице. Мальчики в частных школах будут листать засаленные страницы в спальнях по ночам.

На семейном гербе Мэтью красовалось мифическое животное с выпущенными когтями. Мэтью-младший заказал вырезку из оленины.

– Похоже, – сказал он показательно небрежным тоном, – мой дядя намерен возбудить дело.

Тони Роу в это время смотрел в меню и не побледнел.


Сегодня самый длинный день в году, и если спросить сэра Теобальда Мэтью, это чувствуется. Его стол завален входящими бумагами, и он едва ли может отвлекаться на какой-то роман. Аллен Лейн мог бы попросту напечатать эту чертову книгу втихомолку по частной подписке, задорого, и не заставлять контору сэра Тоби заниматься такой чепухой. А теперь сэр Тоби официально вынужден делать вид, что его заботит моральный облик нации и падение нравов среди юнцов, обладающих карманными деньгами.

Вот докука.

Он с силой выдыхает воздух и отправляет раритет, сигнальный экземпляр нового издания «Пингвина», советнику Короны[50] в Олд-Бейли, Мервину Гриффиту-Джонсу. Он запрашивает профессиональное мнение Гриффита-Джонса: «Стоит ли нам тратить на это время?»

У Гриффита-Джонса отличный послужной список по судебным делам, связанным с непристойностью: на его счету уже четыре книги. Еще он чрезвычайно выразительно изъясняется. Он отвечает: «Если у меня встанет, будем возбуждать».

На следующей неделе он перефразирует это для протокола: «Я считаю, что неподцензурная версия „Любовника леди Чаттерли“, с сигнальным экземпляром которой я ознакомился, является непристойной, и возбуждение судебного дела против публикации непристойной книги оправданно»236.

Книга, попавшая к нему в руки, – сигнальный экземпляр от издателя, одолженный сэром Тоби. Ее происхождение остается загадкой. Как она попала к сэру Тоби? Давайте попробуем проследить ее путь от конца к началу.

Издателей обычно не просят предоставить бесплатные копии книг будущим обвинителям на всякий случай, вдруг тем захочется возбудить уголовное дело. Нельзя требовать от ответчика по делу, чтобы он способствовал процессу против самого себя.

Гриффит-Джонс недвусмысленно указывает, что видел сигнальный экземпляр. Однако планы издательства «Пингвин» – заранее распространить сигнальные экземпляры в конце весны и начале лета 1960 года – были отменены именно в связи с угрозой возможного судебного преследования. Сотрудники «Пингвина» не могли попросту продолжать работу, готовясь к намеченному на лето выходу книги, словно ничто не предвещало грозу. В зарубежные издательства сигнальные экземпляры тоже не рассылались. Иными словами, сэр Тоби не мог сгонять подчиненного в Париж или Нью-Йорк – прикупить экземплярчик для государственной прокуратуры.

Откуда же взялся этот сигнальный экземпляр? Кто загадочный доброхот? Кто смазал маслом шестеренки в механизме правосудия?

Два сигнальных экземпляра для рецензентов – ровно два – все же были выданы, еще в феврале: поборнику леди Ч. Леонарду Расселу, редактору литературного отдела «Санди таймс». Для Рассела было бы абсолютно логично, в свою очередь, передать один экземпляр кому-нибудь из маститых рецензентов, с которыми он работает. Например, уважаемой известной писательнице, которая тридцать лет назад, после смерти Лоуренса, написала небольшой мемуар о своем знакомстве с ним для Мартина Секера, издателя, их общего друга.

Что может быть естественней для Рассела: из всех литературных рецензентов, с которыми он работает, вручить сигнальный экземпляр Ребекке Уэст. Она вообще популярна как рецензент. А в этом случае Рассел наверняка умолял ее взяться за работу.

А сделал ли свое дело «Американский сад» в тот летний день в июне, когда лондонский атташе Федерального бюро расследований вел Даму Ребекку по прелестным тропинкам среди зелени и цветов? Направлял ли он беседу столь же тщательно?

Наверняка человек из ФБР сообщил Даме Ребекке, что не подозревает сэра Аллена Лейна и совет директоров издательства «Пингвин» в неблаговидных намерениях. Но они, в отличие от нее, не имеют доступа к секретной информации. Им неоткуда знать, что их планы по публикации скандальной книги играют прямо на руку Советам. Таков пугающий контекст, который – как уверен мистер Гувер – Дама Ребекка способна оценить. Бюро чрезвычайно высоко ценит дружбу с ней. С ее позволения он осмелится сказать, что она делает честь своей стране. Нет ли в ее распоряжении способа, которым она могла бы помочь мистеру Гуверу «деактивировать» советские «активные мероприятия» в Лондоне, особенно в том, что касается леди Чаттерли?

6 июля 1960 г.

Ибстон-Хаус

Дорогой Тоби!

Направляю этот сигнальный экземпляр по просьбе близкого американского друга, который считает, что это может быть небезынтересно тебе как официальному лицу.

Пообедаем? Скоро?

Твоя Р. У.

Она ли отправила книгу прокурору?


Июль, сонный от жары, лениво уступает место августу. Весь тираж «Любовника леди Чаттерли» издательства «Пингвин» – 200 000 новеньких, только что отпечатанных книжек – лежит на складе к западу от Лондона, в неожиданном месте – деревушке Хармондсворт, спокойствие которой редко нарушает даже крикетный матч, что уж говорить о крамольной книге. Издательство нанимает двух охранников, чтобы сторожили круглосуточно. Старший охранник, передавая ключи младшему в конце смены, в ответ на его вопрос: «А что мы сторожим?» – лишь пожимает плечами:

– Взрывчатые материалы. Если я скажу больше, мне придется тебя убить.


Лето потрескивает от жары – тик… тик… тик… – как перегретый мотор года, что медленно остывает. В августе лондонцы стремятся под сень деревьев и навесов, а вот литературный редактор Леонард Рассел собирается рискнуть и выйти на открытое пространство. Он готов объявить, что, по всей вероятности, в день выхода книги – 25 августа – судебное дело против «Пингвин букс» возбуждено не будет. Он написал на эту тему длинную статью. Вдруг это поможет ему – точнее, газете «Санди таймс» – повлиять на мнение истеблишмента до того, как истеблишмент с ним определится.

Вдруг.

Он советуется с двумя рецензентами, которым в феврале послал редчайшие сигнальные экземпляры – доверенными профессионалами. Одна из этих двух – Дама Ребекка. Рассел спрашивает, согласны ли они с тем, что он намерен прибить флаг гвоздями к мачте: а именно с его утверждением, что «Пингвин букс» не будут преследовать по суду?

Что-то неожиданное случается в ходе одного из этих разговоров. Мы можем только догадываться какого. Впрочем, есть основания предположить, что это не был разговор на кухне Расселов с большой поклонницей леди Чаттерли и рецензенткой «Санди таймс», Дилис Пауэлл, известной также как миссис Леонард Рассел. По всей вероятности, она и была тем самым таинственным рецензентом, к которому попал второй экземпляр. Потому что зачем бы паре литераторов упускать редкую книгу – редчайшее издание года, – когда они прекрасно могут приютить ее, бездомную сиротку, у себя в библиотеке?

Иными словами, второй сигнальный экземпляр не пошел дальше дома Расселов.

Однако документы гласят только, что в субботу, 13 августа Рассел срочно звонит по телефону в контору издательства «Пингвин». Он в панике. Сэр Аллен уехал отдыхать с семьей. Рассел сообщает совету директоров, что будет выглядеть чрезвычайно глупо, если в других воскресных газетах опубликуют новость о возможности суда.

Похоже, его заранее предупредили. Но кто? Надежный источник? Вероятно, так, но что же ему делать теперь? Рассел возвращается за письменный стол и до поздней ночи раскладывает пасьянс, пока Дилис тихо похрапывает. Рассел не готов к сюрпризу, ожидающему его поутру в воскресенье.

Ни одна газета, кроме его собственной, – ни единая – даже не упомянула о книге. Он – одинокий голос на пустой сцене. Ни один литературный редактор не посмел поднять голову из-за бруствера. Истеблишмент решил затаиться и посмотреть, куда ветер понесет непристойную брань.

Ближе к полудню того дня, воскресенья 14 августа, миссис Рэкли, экономка сэра Аллена Лейна, будет вынуждена выйти на крыльцо дома и объявить репортерам и простым гражданам, сжимающим в руках воскресный выпуск «Санди таймс», что сэра Аллена нет в городе. Экономка держит внушительную метлу. «Я понятия не имею, где он». А теперь не будут ли они так добры удалиться? С этими словами экономка начинает энергично подметать крыльцо.


Тик-тик-тик. Двенадцать экземпляров, сочтенные «достаточным доказательством» публикации, добровольно предоставлены издательством «Пингвин» в Скотленд-Ярд. Юрист Майкл Рубинштейн посоветовал издательству продемонстрировать готовность сотрудничать со Скотленд-Ярдом, а попросту – не нарываться.

В уставленную книгами контору издательства «Пингвин» приходит детективный инспектор Монахан из следственного управления. Ему предлагают чай. Приносят двенадцать оранжево-белых книжек в мягком переплете стоимостью три шиллинга шесть пенсов каждая. Книги уложены в деревянный ящик из-под вина размером на три большие бутыли – словно это лучший пьянящий напиток из погребов издательства.

Детектив-инспектор Монахан благодарно кивает:

– Что ж, я…

Он не знает, что сказать. Как многие выходцы из рабочего класса, большей частью своего образования он обязан дешевым изданиям «Пингвина».

Чайник вскипел. Чай разливают.

– Лимон или молоко?

Конфискация проводится на восхитительно британский манер.

Последующие события происходят не столь чинно.

В тот же день, чуть позже, совет директоров посылает срочную телеграмму сэру Аллену, который, как прекрасно известно миссис Рэкли, отдыхает с семьей в Испании.

СУД НЕИЗБЕЖЕН ТЧК РЕКОМЕНДУЕМ НЕМЕДЛЕННО ВЕРНУТЬСЯ237

«БИТВА ЗА ЧЕСТЬ ЛЕДИ ЧАТТЕРЛИ НАЧИНАЕТСЯ!»

«ПОЗВОЛИТЕ ЛИ ВЫ СВОЕМУ РЕБЕНКУ ПРОЧИТАТЬ ЭТУ КНИГУ?»

«ГЛАВА ИЗДАТЕЛЬСТВА „ПИНГВИН“ ПРЕРЫВАЕТ ОТПУСК»

Когда сэр Аллен – некрупный седой мужчина с испанской бутылкой для вина на поясе, загорелый, в панаме – заходит домой, его уже ждет Скотленд-Ярд. Полицейский констебль сидит в гостиной, как новый уродливый предмет обстановки. Он смущенно сообщает сэру Аллену, что тот «16 августа сего года опубликовал непристойную книгу под названием „Любовник леди Чаттерли“. И потому обязан явиться в мировой суд на Боу-стрит в четверг, 25 августа 1960 года в 10:30 утра, чтобы ответить на предъявленное обвинение»238.

Давайте проследим ход мыслей официальных органов.

Прочитав преступный роман, Мервин Гриффит-Джонс, королевский адвокат, по всей видимости, достаточно возбудился, чтобы рекомендовать сэру Тоби возбудить дело.

Взвешивать доводы за и против перед возбуждением судебного дела – обязанность сэра Тоби Мэтью, генерального прокурора. Он занятой человек. Он не читал эту книгу. Он вообще предпочитает Яна Флеминга. В сущности, он просто хотел оказать косвенную любезность хорошей знакомой, писательнице. Огонь-женщина (хотя и язва).

В защиту сэра Тоби скажем, что он чуть не прочитал книгу через три месяца после окончания судебного процесса, когда на званом ужине знакомый соглашается отправить ему экземпляр «Болтовника[51] леди Люберли»[52]: «Ничего особенного. Во всяком случае, не настолько непристойна, чтобы тебя заинтересовать»239.

А что министр юстиции Реджинальд Мэннингем-Буллер, он же Бык?

Ведь это он обязан следить за надлежащим соблюдением процедур. Он надзирает за работой генеральной прокуратуры и в этом качестве служит независимым охранителем интересов народа. Возбуждение дела по серьезному преступлению возможно только с его согласия. Министра юстиции в любой момент могут призвать к ответу в парламенте.

В поезде, идущем в Саутгемптон, где прокурора ждет надлежаще роскошный океанский лайнер, Бык пишет сэру Тоби Мэтью, генеральному прокурору, излагая свое мнение. Заглянем ему через плечо, пока он царапает пером по листу фирменной писчей бумаги палаты общин: «…Я дочитал до четвертой главы, и если остальная книга в том же духе, не сомневаюсь, что вы совершенно правильно возбудили дело, и надеюсь, что вы добьетесь осуждения»240.

В вагоне первого класса подают чай со свежими сконами, топлеными сливками и вареньем. На костяном фарфоре. Поезд едет. Бык опускает письмо на вокзале в Саутгемптоне и уплывает в синий океан.

Через два дня сэр Тоби с письмом генерального прокурора в руке изучает календарь. Прикидывает… Процесс в центральном уголовном суде, больше известном как Олд-Бейли, начнется в октябре.

Вести дело назначен господин судья Лоуренс Бирн. Он знает о романе достаточно, чтобы невзлюбить его с первого же взгляда. Господин судья не любит и не читает художественную литературу – «выдумки». Что же остается делать занятому человеку, как не перепоручить эту работу кому-то еще?

Вечером в постели, пока господин судья Бирн просматривает вынесенные сегодня приговоры, леди Дороти в ситцевой ночной рубашке в мелкий цветочек, устроившись на подушках рядом с мужем, составляет каталог преступлений романа:

С. 25–28 – занимаются любовью с Микаэлисом.

С. 34–41 – разговор мужчин в грубых выражениях. Леди Ч. присутствует на протяжении всего разговора.

С. 44–46 – обсуждают возможность родить ребенка от другого мужчины

С. 68 – мужчина моется

С. 71–73 – она рассматривает свое тело перед зеркалом

С. 118–124 – занимаются любовью

С. 137–141 – занимаются любовью

С. 178–185 – опять занимаются любовью

С. 228 – неприлично241

Вскоре этот перечень разрастется до четырех страниц на бумаге с гербом Главного уголовного суда.

Когда супруги выключают прикроватные лампы, у леди Дороти остается лишь одна невысказанная проблема. Леди Дороти заботится о достоинстве своего мужа. Фотографы имеют обыкновение возникать рядом, когда их меньше всего ждешь. Однако книга в глухой обертке из коричневой бумаги лишь возбудит непристойные комментарии.

Леди Дороти ворочается, не в силах уснуть, но тут ее осеняет. У нее в сундучке для рукоделия лежит старая декоративная наволочка из шелковой парчи. Ее надо распороть и заново прострочить на машинке «Зингер». Мешочек для книги – как раз то, что нужно. Завязки можно сделать из фиолетовой ленточки. Обретя душевный покой, леди наконец засыпает.

Так седовласые старцы из истеблишмента, те самые, которые являлись Лоуренсу в кошмарных снах, смыкают ряды, защищая один другого; защищая рушащийся старый порядок. Они становятся строем вокруг инвалидного кресла сэра Клиффорда, который вполне мог быть однополчанином их отцов на фронтах Первой мировой. Они смотрят из окон Рагби-Холла, имения сэра Клиффорда, откуда хозяйка сбежала, не оставив наследника.

Не повезло.

Хуже того, сэра Клиффорда опозорил его собственный лесничий. Слуга.

Думать об этом невыносимо.

Они и не думают.

Они увидятся с Алленом Лейном в суде.

iv

Было воскресенье, начало сентября. В имении «Гейблз» в окно кабинета Майкла Рубинштейна лился свет медового оттенка, и бледные пряди пампасной травы кивали и качались на фоне желтеющего газона. Имение располагалось на склоне, и плодовый сад в нижней его части не так пострадал от засухи. В этом году яблоки красней обычного – выпала удачная полоса жарких дней с холодными ночами. Перед домом, у проселочной дороги, два древних медных бука склонялись в жалобе, оплакивая ушедшее лето.

Он слушал Элгара и жевал имбирное печенье прямо из жестяной банки.

Рубинштейну было почти сорок лет. Ему не довелось поучиться в университете из-за войны, но, вернувшись с фронта, он поступил в фирму, принадлежащую его деду, работал без устали и теперь консультировал по юридическим вопросам крупнейшие британские издательства. Племя литераторов ему нравилось, а оно нравится не всем. Но ему еще не приходилось рисковать так, как сейчас с делом издательства «Пингвин». В этой книге было что-то необычное, что-то вдохновляющее на верность ей; что-то большее, нежели просто трагедия преждевременной смерти автора. Год от года Рубинштейн все более укреплялся в своем агностицизме, но на этих страницах, несмотря на все их недостатки, была живая жизнь, а с ней нечто еще более важное, нечто – если он осмелится так подумать – священное. Иными словами, он собирался сделать для леди Чаттерли что в его силах, и гори оно все огнем.

Слева на письменном столе скопилась внушительная стопка бумаг – писем и записок. Их авторов Рубинштейн мысленно окрестил «благонамеренными». Другая стопка, справа, была существенно тоньше. Ее авторов Рубинштейн именовал «диссидентами». И тем и другим он написал сам – почти тремстам потенциальным, как он надеялся, свидетелям.

Он точно знал, какую группу позвал бы, если бы устраивал званый обед.

Он раскурил любимую трубку и обратился к стопке «благонамеренных». Обвинение наверняка вызовет подобных им свидетелей-тяжеловесов: отцов церкви, министров, ведущих литературных критиков, которые, несомненно, скажут то же самое, что содержится в этих ответах, а может, еще и похуже.

Ф. Р. Ливис, почтенный профессор Кембриджского университета и защитник книг Лоуренса: «Я считаю, что сэр Аллен Лейн в этой истории с „Любовником леди Чаттерли“ не оказывает никакой услуги ни литературе, ни человечеству, ни Лоуренсу»242.

С такими сторонниками, как Ливис, и врагов не надо.

Рубинштейн свистнул, подзывая собаку. Ему не хотелось быть одному.

Писатель Ивлин Во: «Я совершенно уверен, что публикация этой книги не послужит ни общественному, ни чьему-либо частному благу. У Лоуренса был весьма скудный литературный дар»243.

Что ж, а у некоторых людей скудная душа.

Поэт Роберт Грейвз: «Д. Г. Лоуренс – даже когда он не похабен – наименее симпатичный мне писатель из всех моих современников, и я не держу у себя в библиотеке ни одной его книги. Я не могу объяснить почему»244.

Зависть?

Писатель Л. П. Хартли: «Я думаю, многие прочитают эту книгу лишь для стимуляции своих сексуальных желаний. Поможет ли им это – другой вопрос»245.

Бог с ним, с Хартли, он хотя бы остроумен.

Актер Алек Гиннес: «По совести, не могу сказать, что считаю публикацию этой книги особенно важным достижением для общественного блага»246.

Сильное заявление.

Перо детской писательницы Инид Блайтон забрызгало всю страницу чернилами, словно сама писательница – слюной от возмущения: «Мой муж немедленно сказал „нет“. От одной мысли, что я приду в суд и буду преспокойно рекомендовать „такую книгу“ (его слова, не мои! у меня такое ощущение, что он ее читал!), у него волосы встали дыбом»247.

Кажется, Инид больше беспокоит, что ее начнут слишком подробно допрашивать на тему супружеской неверности…

Грэм Грин, писатель: «Не могу себе представить, чтобы даже несовершеннолетний читатель извлек из этой книги какой бы то ни было полезный урок, за исключением того, что секс хотя бы приносит удовольствие»248. Рубинштейн улыбнулся. Грин славится сдержанным юмором. Однако он счел отдельные части книги «довольно нелепыми» и по этой причине предпочитал не выступать в качестве свидетеля – вдруг его заставят высказаться откровенно и тем самым повредить делу «Пингвина».

Самый доброжелательный из всех отказов в пачке.

Хьюв Уэлдон, топ-менеджер Би-би-си: «Можно подумать, что акт любви нужно воспринимать как поклонение, превращая узкую койку в храм»249.

Неужели супруги Уэлдон спят на отдельных узких койках? Рубинштейн полагал, что такой обычай отошел в прошлое вместе с холодными обливаниями и методом прерванного сношения.

Управляющий сетью книжных магазинов для учащихся: «Возможно, вы будете уверять меня в литературных достоинствах этой книги, но, по моему мнению, она дурно пахнет»250.

Управляющий книжным магазином «Хэтчардс» был вежливее: «Боюсь, „Хэтчардс“ окажется в неприятном положении, если примет сторону в этом процессе, все равно какую. По той простой причине, что процесс наделает много шума и наш выбор оскорбит либо наших либеральных, либо наших консервативных читателей»251.

Сэр Бэзил Блэкуэлл, владелец книжного магазина «Блэкуэлл»: «Для меня никакая честность и никакие красоты слога не искупают то, что автор низводит людей в этическом и сексуальном плане до уровня воробьев»252.

Неужели воробьи в самом деле такие презренные создания? Или сэр Бэзил мало знает жизнь?

Достопочтенный Лесли Д. Уэзерхед, теолог: «Эта книга попадет в неподходящие руки, разойдется миллионными тиражами и причинит неизмеримый вред как молодежи, так и многим израненным жизнью людям постарше»253.

Интересно, сколько лет самому Уэзерхеду?

И так далее…

«При перечитывании этой книги мне было чрезвычайно неловко».

«К сожалению, она показалась мне смешной, невероятно смешной».

«Эта книга скорее способна внушить отвращение к сексу, чем развратить».

«Я не против запрещенных кусков, я против всей остальной книги!»

И наконец, письмо лорд-мэра города Лидса. Лорд-мэр выразился по-простому: «Она омерзительна!»

Рубинштейн вздохнул, бросил Хватаю печенье и взял себе из банки еще одно. И пес, и хозяин испытывали острое желание подкрепиться.


Теперь к диссидентам. Том Элиот, как обычно, беспокоился и извинялся. Много лет назад, еще молодым человеком, он раскритиковал «Любовника леди Чаттерли», но теперь готов был покаяться. «Я рад этой возможности, позволяющей мне объявить, что я не обязательно согласен со своими более ранними мнениями, некоторые из которых я теперь считаю незрелыми, плохо обдуманными и чересчур безапелляционными…»254

Не сказать, что он решительно выступает на защиту книги, но хоть что-то…

Джон Брейн, писатель: «В целом на нормального человека эта книга оказывает следующее действие: внушает ему глубокое преклонение перед физическим миром, жизнью чувств… Лично я не вижу ничего, кроме хорошего, в таком взгляде на секс – или, если воспользоваться более точным словом, любовь»255.

Браво, Джон Брейн.

Дорис Лессинг, писательница: «Лоуренс, вполне возможно, величайший британский писатель нашего века. До сих пор его неизменно преподносили как непристойного или аморального автора, сторонника сексуальной вседозволенности; однако истина заключается в том, что он был чрезвычайно высокоморальным человеком, если не сказать пуританином, и хотел, чтобы к сексу относились с подобающим уважением»256.

Из Лессинг, похоже, выйдет отличный свидетель. Рубинштейн сделал соответствующую пометку.

Айрис Мёрдок, писатель и философ: «По моему мнению, эта книга не развращает человека, а наоборот»257.

Браво, браво.

Романист Кингсли Эмис был с ней солидарен. Он выражал уверенность, что лишь «уже развращенные» могут найти в «Леди Чаттерли» что-либо развратное или развращающее258.

Старый добрый Кингсли. Он ослепит присяжных своим великолепием.

Миссис Мэри Миддлтон Мёрри, четвертая жена, она же и вдова писателя Джека Миддлтона Мёрри: «Моего покойного мужа связывала с Дэвидом Гербертом Лоуренсом почти легендарная дружба. Главная идея Лоуренса заключается в том, что в отношениях мужчины и женщины необходима нежность, без которой невозможно воплощение всей полноты того, что можно назвать таинством брака. Он твердо верил, как верю и я, в моногамию, и если книга, доказывающая возможность моногамного брака, служит общественному благу, книга „Любовник леди Чаттерли“, несомненно, относится к таковым… Это особенно важно для женщин, столь многие из которых вступают в брак, полные опасений, боясь акта физической любви»259.

Столько страха, подумал Рубинштейн.

Издатель Леонард Вулф, вдовец Вирджинии Вулф, сообщил, что его покойная жена хвалила романы «Сыновья и любовники» и «Пропавшая девушка» за потрясающе переданное ощущение физического мира, но вот поздние творения Лоуренса оставили «Вирджинию» равнодушной. По словам Леонарда, она не то чтобы не одобряла колоссальное значение, которое Лоуренс придавал сексу, но оно ее несколько пугало.

Ну что ж поделаешь.

Дальше Вулф очень мило отклонялся от темы и упоминал, что Вирджиния и Дэвид Герберт Лоуренс никогда не встречались, однако в 1927 году Вирджиния заметила Лоуренса на железнодорожной станции в Италии, на скамье платформы напротив, за секунду до того, как ее собственный поезд тронулся с места.

Любопытное вышло совпадение, подумал Рубинштейн: два мыслителя проезжают одну и ту же станцию, но, весьма символично, в разных направлениях – она в Рим, а он в Тоскану.

Судя по всему, Лоуренс не заметил миссис Вулф в окне вагона, но сам бросился ей в глаза среди людей на платформе: болезненно худой, с острой рыжей, как лисий мех, бородкой и, как выразилась Вирджиния в разговоре с Леонардом, «пронизывающим и пронзенным» видом. Через несколько минут ее поезд отошел от перрона, а меньше чем через три года Лоуренс умер.


Далее Леонард писал, что незадолго до смерти Лоуренса, летом 1929 года, Вирджиния вызвалась участвовать свидетелем защиты на суде, где рассматривались картины Лоуренса с обнаженной натурой. Сами картины Вирджинии не слишком понравились – да и нравились ли они вообще кому-нибудь, вопрошал Леонард, – но она считала Лоуренса абсолютно оригинальным мыслителем и очень сожалела, узнав, что он смертельно болен. Она всегда очень сочувствовала тем, кого болезнь приковала к постели.

Собственное мнение о «Любовнике леди Чаттерли» Леонард выражал сдержанно: «Эта книга, хотя и не лучший труд автора, представляет собой серьезное произведение искусства и создана не с порнографическими целями»260.

Полезно, но недостаточно.

А вот Джон Леман, напротив…

«Я перечитал „Любовника леди Чаттерли“ и нашел эту книгу еще более примечательной и трогающей душу, чем после первого прочтения лет двадцать пять назад. Написанное с чрезвычайно серьезными намерениями произведение искусства, в которое Лоуренс вложил все свое поразительное языковое чутье… Он хотел, чтобы люди заново научились чувствовать сердцем, а не только думать головой; но считал, что даже этого будет недостаточно, пока люди не признают фундаментальную важность секса»261.

Молодец! Как редко встретишь подлинно великодушного человека.

Кристина Фойл, владелица «У. и Г. Фойл лимитед» на Чаринг-Кросс-роуд, самого крупного книжного магазина в мире: «Я уверена, что эту книгу сочтут непристойной лишь те, кто ищет непристойности: психопаты и джентльмены странных наклонностей, которые околачиваются в отделах медицинской литературы книжных магазинов»262.

Ха!

Поэт и редактор журнала «Энкаунтер» Стивен Спендер: «Я буду рад оказать всю возможную поддержку „Любовнику леди Чаттерли“. Книга Лоуренса правдива, а правда, конечно, всегда грозна; те, кто подавлял эту книгу, сделали ее взрывоопасной… Если молодежь прочитает ее и примет к сердцу, то, возможно, избежит груза несчастья и вины, выпавших на долю кое-кому из предшествующего поколения»263.

В этот спендеровский момент Рубинштейн осознал нечто жизненно важное: он еще не обращался к молодежи…

Ну конечно! Молодежь! Не придумать лучшего свидетеля защиты, чем образованный представитель молодежи, прочитавший книгу, не испорченный ею и способный об этом рассказать.

Предпочтительно – молодая женщина…

Умная молодая женщина, способная авторитетно высказаться от лица своего поколения.

В идеале – католичка, чтобы нейтрализовать выпады католических епископов, которых непременно пригласит обвинение.

Смышленая, внушающая симпатию, свежая личиком и бесхитростная. Именно то, что нужно.

Когда Майкл Рубинштейн оттолкнул стул и встал, Хватай тоже вскочил и помчался за хозяином, в дверь, по коридору, бешено скрежеща когтями по шахматному узору плиток пола.

v

В прошлом году Бернард Уолл объявил, что он в долгу у своего друга Майкла Рубинштейна, так как Рубинштейн консультировал его pro bono[53] по поводу возможного иска за клевету к журналу «ХХ век». Эту проблему Бернард получил в наследство от предыдущего редактора журнала.

Сейчас Рубинштейн прислушивался здоровым ухом к гудкам в телефонной трубке и чувствовал, что ему открывается миропорядок, как золотые крупинки, вымытые старателем в реке. Бернард захочет помочь, и он единственный, кто может помочь. Его дочь – та самая девушка. Других Рубинштейн не знал.

Экономка Уоллов сказала, что Бернард сейчас работает над переводом книги в Риме, но миссис Уолл можно найти в доме ее родителей в Западном Сассексе. Рубинштейн знал Барбару хуже, чем Бернарда, конечно, но…

– Барбара! – воскликнул он, когда она наконец взяла трубку; он уже почти отчаялся.

Она, переводя дыхание, объяснила, что работала в огороде матери.

– Очень мило с вашей стороны прервать свои земляные работы ради меня. Я уверен, что ваша матушка меня не поблагодарит, но я вас надолго не задержу.

Он осведомился о здоровье Бернарда и их дочерей. Бернардина уже выпустилась из Кембриджа? В этом самом году? Подумать только!

Барбара сказала, что ее дочь, вообще-то, прямо сейчас едет в «Колонию» и везет с собой бойфренда, он студент-историк на последнем курсе Кембриджа. Оказывается, парочка только что ездила смотреть выставку Пикассо в галерее Тейт. Уже в третий раз. Они несколько часов стояли в очереди, такой был ажиотаж, «а потом болтались среди покореженных тел Пикассо еще полдня!».

Барбара пожаловалась, что, вероятно, слишком стара и не понимает восторга по поводу этих картин. Она, честно сказать, во многом согласна с герцогом Эдинбургским.

– Вы слышали? Оказывается, на вернисаже он посмотрел на кое-какие из портретов и спросил, не пьет ли художник!

Рубинштейн хихикнул.

– Я знаю из надежного источника, что Ивлин Во завел привычку подписывать все свои письма: «Смерть Пикассо!»

Барбара ответила низким серебристым голосом:

– Скажу для протокола, что несколько лет назад я отправила Ивлину Во экземпляр одной из моих книг, только что вышедших. Насколько мне известно, после этого он объявил смерть и мне тоже!

Обмен светскими любезностями закончился. Рубинштейн нашел Барбару сердечной и освежающе прямой. Он рискнул:

– Я тут подумал, не захочет ли Дина сыграть кое-какую роль?


0691–0591-0491-0391-0291. Найди строку – десятилетие. Не позволяй порывам ветра времени запутать нити. 1915 год. Август.

Изгнанник опять там, в семейном автомобиле Мейнеллов. Он – лицо за удаляющимся задним стеклом машины. В мороси этого дня его рыжая борода больше всего бросается в глаза маленькой девочке. И не нравится ей. Ее отец, Персиваль Лукас, всегда гладко выбрит. На картинке в детской Библии рыжая борода – у дьявола. Кузине Мэри нравится их особый гость, а ей – нет. И ее куколке тоже не нравится. У особого гостя и его жены нет детей. Почему? Кроме того, ему нравятся змеи в Рэкхэм-коттедже, но змеи ужасно гадкие. Когда она смотрит на него, он сердито смотрит в ответ, но она еще маленькая, и у него глаза больше.

Машина медленно движется по проселочной дороге, и тутБарбарой, младшей из девочек Лукас, овладевает чисто детский порыв. Она отделяется от матери и бежит – на пухлых ножках, сжимая куклу, под дождем, по лужам, за автомобилем.


Рубинштейн поплотнее закрыл дверь телефонного закутка, потому что мимо протопотали всей толпой дети, преследуя бедного Хватая. «Дина…» – Барбара что-то говорила насчет Дины. Майкл не разобрал глухим ухом.

Он объяснил суть предстоящего процесса. Описал бедственное положение Лоуренса, покойного автора, бедственное положение книги и мужество издательства «Пингвин букс». Процесс начнется в октябре, сказал он, а это значит, что времени остается мало. Они с коллегами день и ночь работают над линией защиты.

И тут настало время для «вопроса на 64 000 долларов», как выражаются его американские друзья. Он постарался, чтобы голос звучал небрежно, но искренне и заботливо. Не согласятся ли Барбара и Бернард любезно одолжить ему Бернардину на день судебного заседания?

Из трубки донесся голос Барбары, как предупредительный удар палочкой по треугольнику в оркестре:

– Дину, вы говорите?

– Конечно, мы будем всячески заботиться о ней – и, возможно, она даже получит удовольствие.

– Майкл, боюсь, мне пора заканчивать разговор. Понимаете, я должна скоро забрать со станции Дину и Ника. В сущности, я уже опаздываю, а на небе собираются тучи. Вы очень любезны, что подумали о ней.

– Пожалуйста-пожалуйста. – Вообще-то, это он просил ее об одолжении. Что-то пошло не так. Жаль, что Бернард за границей. Что еще можно сказать? – Я очень надеюсь, что вы с Диной рассмотрите мою просьбу.

Он слышал, как Барбара роется в поисках карандаша. Она обещала, что запишет его номер и попросит Дину перезвонить.

– Нашла. ХЭМ девяносто три пятьдесят. Записала, – отрывисто, деловито сказала она. – А теперь прошу меня извинить, мне надо выезжать.

До него наконец дошло. Барбара не в восторге от того, что ее дочь проводит время среди уродцев Пикассо в галерее Тейт. В равной степени она не хочет, чтобы ее дочь стояла у всех на виду в суде и защищала скандальный роман.

Закон изменили, чтобы защитить литературные произведения, отличить их от садомазо-романчиков, выставленных на лотках книжников на всем протяжении Чаринг-Кросс-роуд. Суд над явно непристойным романом не привлек бы внимания, никто бы и бровью не повел, а вот этот процесс – поскольку касается литературного произведения – может не только собрать толпу, но и разозлить ее. В сущности, истеблишмент был бы совсем не против такого исхода. Кое-кто явно лишь приветствовал бы острую реакцию консерваторов.

Может быть, для Барбары Уолл это совсем не такое простое дело, как надеялся Рубинштейн.

Устроить из Лоуренса показательный пример, провести черту, сохранить статус-кво. Позиция генеральной прокуратуры напомнила Рубинштейну увиденное однажды на Риджент-стрит, когда кучка мальчиков из частной школы набросилась на тощего мальчишку, ученика государственной школы, в дешевом блейзере.

Рубинштейн знал: Барбара Уолл каким-то образом почувствовала, что дело опасное, и что бы ни сказал ее муж, мнение матери весомее, когда речь идет о дочери. Барбара не хотела, чтобы ее ребенок оказался в центре публичного и неблагожелательного внимания. Рубинштейн решил, что ее можно понять.

Назавтра Дина не позвонила. Рубинштейн цеплялся за обрывки оптимизма до вечера, когда Хватай, измученный детьми, свернулся у его ног и заскулил.

За окном кабинета в чернильной темноте неба взошла мрачная луна.


Наутро, с первой почтой, в «Гейблз» принесли большой конверт. Рубинштейн собирался выезжать к себе в контору, в Грейз-Инн, хотя и с опозданием. Но, вскрыв конверт, он тут же вернулся к себе в кабинет.

К его удивлению, из конверта выпали фотокопии двух рассказов, оба авторства Лоуренса. Точнее, это оказались две версии одного рассказа.

Первый был из очень старого выпуска «Инглиш ривью», от 1915 года, и назывался «Англия, Моя Англия». Рубинштейн слышал об этом рассказе, хотя и не мог бы похвалиться, что читал его. Вторая пачка листов оказалась другим вариантом того же рассказа, озаглавленным «Англия, моя Англия». От руки была приписана дата: 1924 год. Слово «моя» утратило заглавную букву, но сам рассказ стал длиннее на несколько страниц. Кто же прислал его и зачем?

Между двумя рассказами обнаружилось письмо, длинное письмо, от Барбары Лукас Уолл. Как неожиданно. По поводу чего это она хочет излить душу? Он сел за письменный стол, расстегнул плащ и раскурил трубку.

Первая версия «Англии, моей Англии» вышла за тринадцать лет до «Любовника леди Чаттерли». Какое она может иметь отношение к нынешнему делу? Рубинштейн встал, подбросил угля в камин и снова сел читать письмо Барбары. Что же произошло после его телефонного звонка?

Листы бумаги были исписаны от руки, размашистым почерком, синими чернилами, с сильным нажимом, словно плотину прорвало.

6 сентября 1960 года

Уинборн

Грейтэм

Дорогой Майкл!

Вероятно, Вы догадались, что я попросила Дину не звонить. Я хотела бы объяснить свое решение.

Ситуация, которой касается ваша просьба, намного сложнее, чем кажется. Вы, конечно, не могли об этом знать. Окажите мне любезность и прочтите последующие страницы. Мы считаем Вас своим другом, и я хотела бы, чтобы Вы нас поняли. Я знаю, что Бернард чрезвычайно благодарен Вам за дружбу и поддержку.

В качестве объяснения прилагаю рассказ Дэвида Герберта Лоуренса «Англия, моя Англия». Возможно, Вы знакомы с ним в том или ином виде. Две его редакции скажут больше, чем любые мои слова.

Прочитав, Вы, возможно, заметите главное сходство. «Маршаллы» списаны с моих родных, Мейнеллов, семьи моей матери – и моей семьи, конечно, тоже, – какой она была во время Первой мировой войны. Тогда – как и сейчас – мы жили в Лондоне и в загородном имении в Сассексе. Разумеется, мои бабушка и дедушка, Уилфрид и Элис Мейнелл, уже скончались, но моя мать, их дочь Мэделайн Мейнелл, в замужестве Лукас, жива и здорова, ей сейчас около 80 лет!

Я была еще маленьким ребенком, когда Лоуренс с женой жили у нас в имении. Они прожили здесь около полугода. За это время Лоуренс создал окончательный вариант романа «Радуга» и «Англию, мою Англию». Обычно он для перепечатывания рукописей пользовался услугами моей тети Виолы и друга семьи Элинор Фарджон, но в конце того лета он собственноручно перепечатал «Англию, мою Англию», судя по всему – втайне, незадолго до того, как покинул нас навсегда. Больше никто из нашей семьи его ни разу не видел.

Мало кто из читателей Лоуренса задумывается о предыстории этого рассказа, да и с какой стати. Рассказ «Англия, моя Англия» наконец освободился от груза людей и мест, которые вдохновили его создание. Он продолжает жить собственной жизнью. У него своя судьба. Но когда-то все связанное с рассказом было чудовищно сложно.

Вероятно, я должна оговориться, что наша семья всегда питала глубочайшее уважение к свободе письменного слова; мы просто не ожидали, что наши убеждения будут так сурово испытываться.

Как понимает любой прирожденный читатель, писатели часто заимствуют внешние черты своих героев из окружающего мира и наполняют эти оболочки эктоплазмой выдуманных чувств и мотивов. И все равно, прочитав две версии рассказа, Вы, несомненно, поймете, какую боль и унижение испытала моя семья, ознакомившись с рассказом по его публикации осенью 1915 года, вскоре после отъезда Лоуренса.

Все это было очень давно. Но у времени глубокие карманы.

Моя мать, Мэделайн, неведомо для себя послужила прототипом «Уинифред» обеих версий. Мой отец, погибший на Сомме вскоре после публикации первой версии, стал прототипом Ивлина в первой версии; во второй его переименовали в Эгберта. Я полагаю, переименование вызвано тем, что в «Эгберт» слышится отзвук имени «Берт», уменьшительного, которым звали Дэвида Герберта Лоуренса в юности.

Ивлина-Эгберта, героя рассказа, приводит на фронтполная неудача его брака с Уинифред. Тогдашний литературный мир увидел в этом некую глубинную истину о семейной жизни моих родителей, которую Лоуренс, разумеется, наблюдал, живя в Грейтэме. Я прочитала рассказ, будучи подростком, и даже я какое-то время задавалась вопросом, действительно ли это было одной из причин, по которой отец ушел на войну. Дело в том, что он был значительно старше большинства ушедших на фронт в 1914 году, а женатых, как вы, возможно, помните, не призывали вообще до 1916-го.

Все детали рассказа имеют пугающее, почти полное внешнее сходство с реальностью. И в то же время нет. Именно в этом его опасность.

Как и Ивлин-Эгберт, мой бедный отец умер от смертельной раны в бедро на Сомме в июле 1916 года. К счастью, никто не рубил тесаками его лицо, как описано в первой версии рассказа (из второй версии этот момент был убран). Я считаю, что этот образ – уничтожение лица – реализация ненависти Лоуренса к самому себе; в изувеченном человеческом облике, проступившем из-под красивого лица, отражена его собственная неблаговидная натура. В конце концов, разве можно полностью отделить автора от его творений?

Я, сама в некоторой степени писательница, очень в этом сомневаюсь. По-моему, к портрету Ивлина-Эгберта примешана значительная доля желчи и зависти Лоуренса. Однако я не отрицаю, что рассказ обладает странной силой.

Те, кто знал нас или о нас в то время, как правило, не помнили одного: Лоуренс почти не был знаком с моим отцом. Мои дед и бабушка, а также тетя Виола приняли Лоуренсов с распростертыми объятиями и открытыми сердцами, но отец был в учебном армейском лагере большую часть времени, которое Лоуренсы провели с нами. Рассказ создает впечатление, что автор был близко знаком с моими родителями, но на самом деле Лоуренс почти не встречался с моим отцом. Он лучше знал мою мать, Мэделайн, но по большей части – как старшую сестру своего литературного друга, моей тети Виолы.

Трудно описать, что значит пасть жертвой литературного произведения, тому, кто никогда этого не испытывал. Тебя, беспомощного, пересоздает мрачное воображение другого человека – вылепливает заново чужая воля. Слова на странице сами наделяют себя причудливой властью и могут обладать черной магией.

Жертвам диффамации часто походя напоминают о непреодолимой силе истины, и вполне обоснованно. Но эта сторонняя воля, темная фантазия клеветника оставляет след в воздухе, наподобие дыхания, что клеветнику отлично известно. Тебя словно преследует призрак. Отпечатки его пальцев пятнают окна твоего дома, но внутри все вроде бы нетронуто. Нет явного ущерба, на который можно было бы сослаться.

Иногда мне кажется – в случаях, когда образы искажены безответственно, но убедительно, – что в таком предательстве проступает действие вражьей воли. Но прошу не воспринимать эти слова всерьез. Я выросла в стране фей, в заколдованном лесу Рэкхэм-Вуд, и временами он все еще со мной!

Я действительно задумывалась когда-то, вопреки всякому здравому смыслу, не потому ли моего отца ранило в бедро, что сначала Лоуренс выдумал эту рану. Возможно, ему самому казалось, как казалось кое-кому из нас, что он каким-то образом вызвал это событие к жизни, столь живо описав его в рассказе, – за полгода до того, как мой отец получил рану и умер от нее.

Насколько мне известно, после безвременной смерти моего отца Лоуренс некоторое время ощущал свою вину за рассказ и за ущерб, нанесенный нашей семье. Но этих чувств хватило ненадолго. Пять лет спустя, работая над второй версией рассказа, он дополнил его, в результате чего моих родных и наше имение в Сассексе стало еще легче узнать!

Все эти мысли пронеслись у меня в голове вчера, когда Вы спросили по телефону, не соглашусь ли я «одолжить» нашу дочь – внучку Мэделайн и Перси, – чтобы спасти Лоуренса. Меня словно громом поразило.

Мы с сестрами фигурируем в рассказе как маленькие дети, чуточку моложе, чем мы на самом деле были, когда Лоуренсы жили в Грейтэме. Детям у Лоуренса столько лет, сколько было нам на момент ужасного происшествия с моей старшей сестрой, описанного в рассказе. Я в обеих версиях малышка «Барбара», – очевидно, я недостаточно зажгла воображение писателя, чтобы сподвигнуть его придумать мне новое имя! Наш Рэкхэм-коттедж стал «Крокхэм-коттеджем». В рассказе он в точности такой, как был тогда. И вообще этот рассказ может служить путеводителем по нашему имению.

Моя бабушка Элис была кроткая душа. Поэтому всюсемью так впечатлило, когда она запретила нам отныне произносить имя Лоуренса. Что еще она, бедняжка, могла сделать? Ни автор, ни издатель не согласились снять рассказ из печати. Он глубоко ранил нас – и эта рана вскрылась снова, когда Лоуренс опубликовал переработанную версию в 1922 году в Америке и потом в 1924-м в Британии, в новом сборнике, выпущенном Мартином Секером. (Секер когда-то даже был помолвлен с моей тетей Виолой!)

Друг семьи, юрист, утверждал, что у нас есть все основания подать иск за клевету, но так ли это? Все знали, что этот рассказ – «про» Мейнеллов, и особенно – про предположительно распадающийся брак моих собственных дорогих родителей, Мэделайн и Перси. Но Лоуренс же не называет нас по именам, ведь правда? К тому же это рассказ, художественное произведение.

Дело не только в том, что мой отец выведен как человек слабый, не имеющий цели в жизни. С моей старшей сестрой Сильвией (в рассказе она Джойс), как я уже упоминала, произошел ужасный несчастный случай – когда она была еще совсем ребенком, за два года до приезда Лоуренсов в Грейтэм. Она чуть не умерла.

Мои родные и не догадывались, что Лоуренсу известны подробности. Возможно, он расспросил наших друзей. Для моей семьи это был глубоко личный и очень болезненный эпизод. Правду сказать, среди моих первых детских воспоминаний – обеспокоенное лицо матери в окне автомобиля, отбывающего из Грейтэма, чтобы доставить лихорадящую сестру в Лондон. Я чутьем понимала, что, может быть, больше никогда ее не увижу.

Мой отец погиб через несколько месяцев после первой публикации, но, несмотря на это, Лоуренс во второй редакции рассказа приложил дополнительное усилие, чтобы сделать его персонажа еще более жалкой фигурой. В его изводе отец был виноват в несчастном случае.

«– Ой, папочка, папа, папа!

Ее напугал вид крови, хлещущей у нее из колена.

– Упала на серп – ты резал как раз здесь траву, так он и валяется с тех пор, – сказала Уинифред, с горькой укоризной глядя ему в лицо, когда он нагнулся ниже»264.

Сестра в самом деле порезала ногу о косу, брошенную в траве. Такова была суть несчастного случая. Во второй версии рассказа косу оставил в саду персонаж, прототипом которого послужил мой отец. Мало кто знал, что в это время отца даже не было в стране. Однако наша семья не собиралась взваливать вину на человека, который в самом деле бросил косу – прискорбная случайность, – или изливать свои обиды на публику.

Бабушка запретила своей дочери, моей матери Мэделайн, читать какую-либо из версий рассказа, но он продолжал служить источником непреходящей боли для бабушки, дедушки и других родственников каждый раз, когда рану и почти смертельную травму Сильвии подвергали «критическим разборам» в прессе.

Даже я когда-то задавалась вопросом, не скрывает ли чего-то старшее поколение. Однажды в юности я по неведению бросила это глупое обвинение в лицо семье, чем, конечно, лишь обострила боль моей матери. Видите, как просачивается яд? Мой отец был прекрасным семьянином и пользовался всеобщей любовью.

Лично я считаю, что, создавая персонаж с обликом моего отца, Лоуренс прикрывался им, как маской, чтобы выразить собственную беспомощность и «паралич» – психологический, духовный и в особенности сексуальный. В его книгах постоянно возникает образ «бесполезного самца», вплоть до сэра Клиффорда Чаттерли, бессильного и запертого, как зверь в клетке, в своем инвалидном кресле. Уверяю вас, если бы отец вернулся с войны в инвалидном кресле, он был бы каким угодно, но не бесполезным. Он был бы полон сил и всеми обожаем.

Мы не знаем, успел ли он прочитать рассказ до своей гибели. В армии многие читали «Инглиш ривью». Этот журнал часто пересылали на фронт, в окопы. Конечно, вы понимаете: мы, родные Перси, всем сердцем надеемся, что он его так и не увидел. Он был чувствительным и любящим человеком, и рассказ глубоко ранил бы его.

Я также не знаю, читала ли этот рассказ моя мать, Мэделайн, или же повиновалась запрету своей матери. Если честно, я так и не набралась мужества спросить. Я всегда боялась вторгаться в границы ее скорби.

Я подозреваю, что моя сестра Сильвия (девочка в рассказе, жертва несчастного случая) прочитала его, когда мы были подростками. Надеюсь, что нет, но она всегда смело встречала невзгоды. Ее описание, сделанное Лоуренсом, омерзительно. Моя сестра никогда не была «калекой» – ни телом, ни духом. Ничто не может быть дальше от истины. Она всегда служила для нас примером и вдохновением. Сейчас она уже сама мать семейства.

Моим старшим родственникам оставалось только притвориться – в основном друг перед другом, – что они незнакомы с Лоуренсом. В сущности, после всего, что произошло, и впрямь кажется, что они его никогда не знали по-настоящему.

Лишь сегодня я рассказала Дине, что Лоуренс и Фрида не только бывали у нас в Грейтэме, но и жили, как друзья, в коттедже моей тети Виолы примерно полгода; что Лоуренс был принят у нас в семье как свой. Дину это отчасти потрясло. Она всегда считала нашу «Колонию» своим главным домом и до сих пор была уверена, что знает в нем каждый уголок и каждую связанную с ним историю.

Говорят, Лоуренс умело обращался с детьми. Я его едва помню, но, по рассказам взрослых, я единственная из всех детей в семье относилась к нему с неизменной враждебностью. Возможно, я была мудра не по годам! Надо сказать, что он оказал огромную услугу моей кузине Мэри и ее матери, моей тете Монике: он был репетитором Мэри и всего за три или четыре месяца подтянул ее весьма плачевное образование до такого уровня, что она смогла сдать вступительные экзамены в школу Святого Павла для девочек.

Вся эта история навела моих старших родственников на мысль, что они в каком-то смысле поранились о косу, которую сами же и подбросили, пригласив Лоуренса в «Колонию»; что они, как дети, проявили глупую беспечность.

После Лоуренса мы уже никогда не были так беззаботны. Не знаю, обрели ли мы в полной мере свою прежнюю веру, свое прежнее доверие к миру. Я не исключаю, что в XX веке мы стали менее расслаблены, более замкнуты. Если можно сказать, что «наше время» когда-нибудь было, то оно кончилось с публикацией «Англии, моей Англии» и похвалами критиков, которые сочли этот рассказ одним из первых произведений, обличивших безумие Первой мировой войны. Возможно, наше время ушло вместе с Англией, по которой скорбел Лоуренс. Воистину, он обозначил ее кончину на нашем маленьком участке Сассекса. Во всех отношениях, которые что-то значат, наша «Колония» и была его Англией.

Мой дядя Фрэнсис до сих пор именует Лоуренса «пригретой на груди змеей», но мне не кажется, что бабушка, Элис, пыталась его демонизировать. Она просто хотела, чтобы ей позволили забыть.

Как бы то ни было, в рассказе есть несколько бесспорно прелестных мест, особенно во второй редакции. Это прекрасная элегия навеки ушедшей Англии.

Сегодня я показала Дине оба варианта рассказа. Я была вынуждена, из-за Вашей просьбы, но я рада, что Дина теперь знает. Я смутно предполагала, что она, возможно, уже прочитала этот рассказ в Кембридже, но нет, она изучала только романы и стихи Лоуренса, но не рассказы.

Дина сообщила, что Эдвард Морган Форстер читал им лекцию о Лоуренсе, и, возможно, в своих рекомендациях и в своих умолчаниях он также избегал воспоминаний и упоминаний о Лоуренсе и Грейтэме. Мама говорит, что Форстера видели, когда он однажды рано утром, еще до свету, уходил из имения пешком. Накануне вечером в большом доме слышали, как Лоуренс ссорится с Форстером, выкрикивая ужасные, ранящие слова. Слишком тонкие стекла в окнах!

Мы понимаем всю важность этого судебного процесса для издательства «Пингвин» и причины, по которым Вы хотите выставить Дину в качестве свидетеля. Боюсь, однако, что в этом случае мы не можем помочь Вам (или Д. Г. Лоуренсу). Как вам известно, моя мать, Мэделайн, еще жива, но не слишком крепка здоровьем. Мы не хотим ее травмировать. Она нам очень дорога. Я знаю, что Вы поймете.

Мы с Диной согласились ничего не говорить ей о Вашей просьбе. Мы хотим избавить ее от воспоминаний о рассказе и печальной памяти о Лоуренсе. Мне кажется, она когда-то к нему хорошо относилась.

Мы с Диной всецело сочувствуем Вашей борьбе с цензурой и желаем Вам всяческого успеха в суде. Я также не упускаю из виду того факта, что Лоуренс мужественно и неустанно писал вплоть до самой своей смерти.

Заканчивая письмо, я слышу нежный крик совы в саду. Этот утешительный звук памятен мне с детства. Моя мать читает у огня. Дядя Фрэнсис развлекает нас милыми (хотя и часто повторяющимися!) рассказами из прежних дней. Дина и Ник поджаривают на огне лепешки для всех нас. Ник, похоже, остается у нас до начала учебного семестра. Я отвела ему и Дине соседние спальни – я очень современная мать! Дина надеется вскоре найти работу редактора. Она говорит, что начала писать роман. Бернард винит в этом мою родню!

Ваша, с наилучшими пожеланиями,

Барбара

Майкл Рубинштейн выдохнул, вернул письмо в конверт, однако не покинул дом, чтобы отправиться в Грейз-Инн. Вместо этого он пошел по коридору в гостиную и выбрал из стопки пластинок с записями концертов адажио соль минор Альбинони. Но когда Альбинони зазвучал из колонок, Хватай вскочил на ноги и завыл, проникшись изысканным страданием скрипок.

Бедный пес, подумал Рубинштейн. Он пытается совладать с наплывом чувств.

В гостиную заглянула, морщась, жена Рубинштейна. Ее лицо недвусмысленно говорило: «Умоляю, сделай, чтобы это прекратилось».

Он раскаялся, встал и снял иглу проигрывателя с пластинки.

Уходя, жена оглянулась:

– Ты специально надел котелок?

Он пощупал голову:

– А!

Снова в кабинете, уже без шляпы, Рубинштейн взял две версии рассказа и опустился в потрепанное кресло. Сначала он прочитал вторую версию, более длинную из двух «Англий». Его собственный дом265 – дом Годфри Маршалла, то есть, напомнил себе Рубинштейн, Уилфрида Мейнелла, деда Барбары, – стоял, отступая от дороги, неподалеку от крохотной церковки посредине почти вымершего селения – поместительный старый фермерский дом в глубине пустого двора, заросшего травой266.

Рубинштейн читал, и ему казалось, что перед ним открывается вся «Колония», как ярко освещенная диорама старинной деревушки, в которую он вглядывается сквозь толщу времени. Вот длинный амбар или хлев, где жили коровы или свиньи до того, как он уже в переделанном виде приютил Лоуренса. Вот, в залитой солнцем лощине, Рэкхэм-коттедж – его земли граничат с клочковатой травой общинной земли, где кишат змеи. Вот молодая Мэделайн Лукас зовет детей с порога домика, и малютка Барбара, переваливаясь на пухлых ножках, бежит за сестрами. Вот их отец, Перси, сколачивает доски, строя мостик.

Действительно, рассказ Лоуренса был удивительно живым; он передавал ощущение мира, который вот-вот, словно маятник, остановит рука войны.

Мысленно Рубинштейн протянул руку и снял крышу со старого усадебного дома. Вот Дина, свернулась калачиком на коврике у пылающего камина и впервые читает про поместительный старый фермерский дом в глубине пустого двора, заросшего травой267, и про Крокхэм-коттедж268, где когда-то жили ее бабушка и дедушка; где играли дети в высокой траве.

Призраки былого, подумал Рубинштейн. Он явно потревожил их. Несмотря на всю важность дела, он может лишь оставить их в покое, дать им снова уснуть.

vi

Дина и Барбара были не единственные, кто постарался остаться в стороне от намеченного судебного рассмотрения. Чем дальше, тем больше свидетелей, которые поначалу казались Рубинштейну перспективными, отвечали загадочными недомолвками, ссылались на непреодолимые обстоятельства или «уже имеющиеся планы». Поиск авторитетных свидетелей со дня на день становился все труднее, а время истекало.

Рубинштейн полагал, что Ребекка Уэст будет только рада выступить на суде; он готов был побиться об заклад. Ее интерес к судам и судебным процессам зафиксирован в документах; кроме того, она когда-то была знакома с Лоуренсом и вскоре после его смерти, в 1930 году, написала хвалебную статью – мемуар о нем по просьбе его издателя, Секера.

На первой же странице она недвусмысленно выражала свои чувства: «Даже в своем собственном племени он не получил должного признания. Я с ужасом поняла, какая большая часть того, что я всегда списывала на паранойю Лоуренса, была, в сущности, основана на фактах, лишь когда прочитала его некрологи: их авторы не только скупятся на похвалу, должную мертвому гению со стороны живых, но, насколько возможно, отказывают ему даже в простой вежливости, какую мы проявляем к памяти любого покойника»269.

Теперь, тридцать лет спустя, Ребекке Уэст представился идеальный случай загладить несправедливость; однако на просьбу Рубинштейна выступить свидетельницей защиты «Пингвин букс» писательница ответила как-то странно. Она позвонила его секретарю и оставила сообщение – вежливое, но краткое. Из надежных источников, от своих информаторов («информаторов»?) она знает: Лоуренс сам не хотел, чтобы полная неподцензурная версия «Чаттерли» стала доступна широкой публике. А потому Ребекка сомневается, что может помочь. Если у нее возникнут еще какие-либо соображения насчет этого дела, ее помощник свяжется с Рубинштейном.

Отказ Ребекки неприятно удивил Рубинштейна. Более того, ее утверждение, что сам автор считал книгу неподходящей для широкой публики, откровенно опасно. Подобное заявление может обрушить всю защиту. Если обвинение узнает о Ребекке – или, что еще хуже, наложит на нее лапы, – «Пингвину» крышка. Слишком многие желают неудачи этой книге, а голос Ребекки весо́м.

Более того, при всем уважении к Даме Ребекке, Рубинштейн попросту ей не поверил. Из собственных слов Лоуренса явствовало: для него вычеркивать что-либо из книги было все равно что калечить ее. Уже в тридцатом году, всего за несколько недель до смерти, он описал собственные попытки изъять из книги так называемые нецензурные пассажи: «Я не могу отрезать куски от настоящей книги, физически не могу. Точно так же, как не смог бы подровнять себе нос ножницами».

Разве стал бы автор стремиться к тому, чтобы преподнести публике кровоточащую книгу? Рубинштейн посоветовался с Секером, и тот подтвердил, что Лоуренс совершенно определенно желал публикации полной версии книги. Просто Секер не хотел садиться в тюрьму. Издание по подписке Лоуренс организовал только для того, чтобы, пока жив, обрести читателей и хоть какой-то доход для Фриды. Книга писалась не для владельцев частных библиотек. Этот «прекрасный, пышный цветок во всей полноте, с подъятым пестиком и тычинками»270 Лоуренс хотел оставить в наследство британцам, мужчинам и женщинам; тем, кто, как и он, жил в тени, отбрасываемой истеблишментом. Книга была мифом, метафорой, воплощающей возрождение сломленной страны.

Получив сообщение Дамы Ребекки, Рубинштейн за несколько часов успел позвонить по телефону, свериться с источниками и написать ответ. Он знал: она уступит, лишь если он предъявит «информатора», который переинформирует ее информаторов. Достаточно ли авторитетен Монти Уикли?

20 сентября 1960 г.

Грейз-Инн

Дорогая Дама Ребекка!

В продолжение моего вчерашнего письма я имел длительную беседу с мистером Чарльзом Монтегю Уикли, который, как вы, возможно, припоминаете, приходится пасынком Лоуренсу. Это тридцатилетний сын Фриды Лоуренс, старший из ее троих детей (все – от первого брака). В свете многочисленных бесед мистера Уикли с матерью, как до, так и после смерти писателя, он абсолютно уверен, что Лоуренс всегда хотел публикации в Англии полной версии «Любовника леди Чаттерли», как только это позволит интеллектуальная и общественная атмосфера. Я по-прежнему считаю абсолютно невозможным, что противоположное утверждение вашего информатора каким-либо образом основано на фактах, иначе соответствующие сведения давным-давно были бы опубликованы, а я уверен, что такого не было.

Пока со мной никто не связывался по вашей просьбе, и я с беспокойством ожидаю вашего ответа насчет всей этой истории. Вы наверняка понимаете, в какое неловкое положение ставит меня ограниченность имеющихся у меня сведений по такому важному вопросу, относительно ваших информаторов, по сути анонимных. Разумеется, я чрезвычайно благодарен за то, что вы своевременно указали мне на такую возможность.

Искренне ваш,
Майкл Рубинштейн271

Внизу Рубинштейн приписал от руки:

P. S. Как вы думаете, возможно ли, что это слух, пущенный противной стороной?

Ответное письмо Дамы Ребекки принесли в контору на следующий день. Оно было составлено в завуалированных выражениях и как-то не убеждало, но по крайней мере это уже прогресс!

21 сентября 1960 г.

Дорогой мистер Рубинштейн!

Я ничуть не сомневаюсь, что Лоуренс хотел публикации «Любовника леди Чаттерли». Думаю, лучше нам вовсе оставить этот вопрос. Без сомнения, у одного из моих информаторов это заявление было продиктовано подступающей старческой немощью, а другой просто неправильно истолковал очень давний разговор. Ни у кого из них не может быть никакой мыслимой связи с должностными лицами, ответственными за обвинение.

Однако я полагаю, что среди властей предержащих наблюдаются определенные раздоры. Не следует обманываться.

Позже я отправлю вам копию письма, предназначенного для одного из моих информаторов, никто из которых ничуть не склонен к распространению слухов.

Искренне ваша
Ребекка Уэст

Рубинштейн знал, что никогда не получит копию пресловутого письма. Никакого информатора, выжившего из ума от старости, попросту не существует. Слух сфабрикован либо самой Ребеккой – но с какой стати она вдруг захочет вредить издательству «Пингвин»? – либо кем-то еще, не желающим победы издательства, и пересказан Ребекке. Но кто бы это мог быть?

Рубинштейн немедленно попросил секретаря позвонить помощнику Дамы Ребекки и попросить о встрече, чтобы записать ее официальные свидетельские показания – как можно скорее, пока она не придумала очередную отговорку. Она, конечно, пока не согласилась дать ему свидетельские показания. Пока. Но кажется, вот-вот готова уступить. Надо ковать железо, пока горячо.

Кроме того, Рубинштейн прекрасно знал, что Ребекка дружит с самим сэром Теобальдом Мэтью, генеральным прокурором. Когда-то сэр Тоби даже выступал в качестве ее личного адвоката. Он, Рубинштейн, обязан перетянуть ее на свою сторону и зафиксировать ее показания в письменном виде, прежде чем это сделает другая сторона.

Возможно ли, что ложный слух, упомянутый в письме Ребекки – слух, так явно кем-то сфабрикованный, – уходит корнями в государственную прокуратуру? Неужели противная сторона желает выиграть любой ценой? Чему или, вернее, кому на самом деле противостоит в этом процессе Рубинштейн?


В вашингтонской штаб-квартире ФБР мисс Гэнди, секретарша Гувера, взяла трубку телефона. Звонила Дама Ребекка. Мисс Гэнди взяла стенографический блокнот и принялась записывать то, что диктовала Дама Ребекка по телефону из Бакингемшира, английского графства: «Передайте, пожалуйста, мистеру Гуверу, что мои усилия не увенчались успехом. Я по-прежнему разделяю его тревогу, но поскольку слушание дела уже назначено, у нас не остается иного выхода, как предоставить ему идти своим чередом». И она попрощалась.

В соответствии с конфиденциальным протоколом Бюро мисс Гэнди поместила сообщение на стол Директора, подсунув под фотографию Ширли Темпл, – как обычно поступала с делами, требующими немедленного внимания Гувера. Затем мисс Гэнди снова закрыла на замок кабинет Директора, разгладила юбку со встречными складками, заняла место за пишущей машинкой и аккуратно поставила ноги на скамеечку под письменным столом. Печатая на машинке, она не могла бы даже вообразить, что внутри этой самой скамеечки в конверте из коричневой бумаги лежит тайно сделанное фото жены сенатора и ждет, чтобы его выпустили на волю.

Мисс Гэнди не давала воли воображению.

Любопытство не пристало доверенному сотруднику Бюро.

Конечно, ей и во сне не могло привидеться, что эта фотография – снимок женщины с запрещенной книгой в руках – заключает в себе величайшую надежду Директора. Мисс Гэнди никогда не видела снов. Она никогда ни о чем не мечтала. Она подтвердила это, когда в марте 1918 года, сорок два года назад, мистер Гувер принимал ее на работу. Нет, она не планирует выходить замуж. Она любит детей, но своих собственных иметь не хочет. Она не честолюбива и не будет искать продвижения по службе. Она не возражает работать сверхурочно.

Гувер сидел на краю стола, возвышаясь над ней. Он спросил, известна ли ей этимология слова «секретарь». Она могла только признаться, что не знает значения слова «этимология». Собеседование явно не задалось. Она нервничала, и, кроме того, сегодня утром, когда она шла в департамент юстиции, проезжающая машина сильно забрызгала ей грязью подол платья. А перед кабинетом Гувера уже сидела красивая девушка с прелестной фигуркой и идеально завитыми волосами, ожидая своей очереди. Хелен Гэнди подумала, что стоять ей снова за прилавком чулочного отдела в универмаге Гарфинкеля еще до окончания недели.

Но мистер Гувер, всего несколькими годами старше, ее удивил. Он совершенно по-отцовски похвалил ее за честность. За двадцать один год своей жизни Хелен Гэнди никогда никому не была так благодарна. Она некрасива, не блещет умом, и до сих пор ее никто не хвалил. Но она была прилежна и знала, что способна не только на верность, но и на преданность.

Мистер Гувер наклонился к ней и зачитал с каталожной карточки, подготовленной заранее. Слово «секретарь», сказал он, происходит от латинского слова «secretum», означающего «человек, которому доверили хранить тайну». Он изучал мисс Гэнди черными глазками, излучающими полуночное колдовство. Такой ли она человек, которому он сможет постоянно доверяться? У нее защипало глаза. «Да, мистер Гувер, – ответила она. – Да. Я такой человек». И красотку, сидящую перед кабинетом, отправили восвояси.

Перепечатывая приказ по Бюро, мисс Гэнди сделала быструю пометку: напомнить себе забрать из химчистки костюм мистера Гувера. Шофер Директора отвезет костюм к Директору домой и отдаст Энни. Гувер любил, чтобы его костюмы всегда висели наготове. Хелен Гэнди обдумала свои планы на выходные: она собиралась поехать ловить форель. Был сентябрь, стояла роскошная погода, и в это время года мисс Гэнди любила удить на Пороховой реке, чуть севернее Балтимора, отличное место для рыбалки на дикую ручьевую форель.

Смесь опарышей уже лежала наготове у нее в холодильнике, а высокие рыбацкие сапоги – в багажнике машины. Мисс Гэнди обычно вязала собственные мушки, использовала крючок двенадцатого размера и добавляла немножко дроби в качестве грузила. В этом месяце на реке отличная зыбь, а поскольку в последнее время стояла жара, то мух тоже много – для форели просто отлично.

На Пороховой реке рыбаки не слишком ревниво оберегали свои места, и иногда мисс Гэнди даже приветственно махала одному или двум удильщикам, таким же, как она, на другом берегу. Разговоров она никогда не завязывала. Она считала, что люди обычно задают слишком много вопросов. Она, в свою очередь, научилась вообще не задавать вопросов. У нее и желания такого давно не возникало. Мистер Гувер однажды назвал ее своей надежной скалой. Она смутно припоминала, что эти хвалебные слова были сказаны в сороковых. Истинное слово пребывает вовеки.

Когда Директор вернулся с пятничного обеда в отеле «Мейфлауэр», мисс Гэнди соединила звонок из Нью-Йоркского оперативного отделения. Она дождалась слов мистера Гувера: «Ну, что у вас для меня?» – и аккуратно повесила трубку.


В святая святых своего кабинета Гувер выслушивал новости из Нью-Йорка. Сенатор Кеннеди пока не удосужился переспать ни с одной из девиц по вызову, привезенных самолетом из Лондона. Конечно, он с ними флиртует, еще бы, сказал особый оперативный сотрудник Нью-Йоркского отделения. И получает от этого удовольствие. Но может быть, предположил агент, сенатор исправился по случаю новой беременности своей жены.

Смех Гувера в трубке прозвучал жестким стаккато.

Конечно, он мог бы выделить бюджет на новых девиц, других девиц, дополнительных девиц. Но эта стратегия потерпела неудачу, сказал он, вот в чем дело. Брат Кеннеди и весь предвыборный штаб совершенно явно следят за тем, чтобы кандидат не сбивался с праведного пути и был безупречен до самого дня выборов. Пока не определится победитель: Кеннеди или Никсон.

Лето сменялось осенью, кандидаты шли голова к голове, и Гувер выходил из себя. Два года назад у него уже был сердечный приступ, а теперь поднимается давление, особенно потому, что Бобби Кеннеди прочат в генеральные прокуроры: наглого мальчишку, либерала, адвоката-доброхота, который уже и так чересчур пристально интересуется делишками Бюро. Сопливого адвоката, который никогда не практиковал. Еще бы! А теперь давайте поставим его на высочайшую должность в министерстве юстиции!

В июле Джек Кеннеди выиграл номинацию от Демократической партии – на деньги отца, благодаря фотографиям хорошенькой беременной жены и звездам типа Синатры и Гарри Белафонте, которые разъезжали, рекламируя его, по всей стране. Гарри Белашмонте. В погоне за голосами демократы принялись обхаживать чернокожих избирателей. В такую помойку не рисковал лазить даже Эдлай Стивенсон[54].

Гувер удивился больше всех, когда его давний сосед, Линдон Б., принял брошенную Кеннеди кость, предложение должности вице-президента, сразу после того, как проиграл номинацию от своей партии. Джонсон ненавидел Кеннеди. Это был ни для кого не секрет. Он звал его «мальчишка».

Все говорили, что даже сам Кеннеди не ожидал от Линдона Б. Джонсона согласия. В сенате Джонсон блокировал любое решение, которое Кеннеди старался пропихнуть. По мере приближения праймериз он даже стакнулся с другими демократами, чтобы активно блокировать Кеннеди.

Ну что тут скажешь. Этот ход повысил шансы Кеннеди против Никсона. С Джонсоном в качестве напарника он может даже взять Техас, где в противном случае ему ничего не светило.

И вообще, «мальчишке» плевать, кто у него вторым номером. Один из жучков Бюро, установленный в отеле, который использовали для партийных съездов демократы, записал спор между Кеннеди и координатором его предвыборной кампании: «Мне сорок три года, – сказал Кеннеди. – Я не собираюсь умереть во время своего президентского срока. Поэтому совершенно все равно, кто у меня вице-президент».

Теперь у него в напарниках Джонсон. Ну и что? По результатам опросов избирателей Джек Кеннеди все еще плетется в хвосте. Речь, которую он произнес после победы на внутрипартийных выборах, была совершенно провальной. Он выглядел измочаленным. Где его хваленая харизма? Гувер ее пока что не видал.

Даже если Кеннеди удастся нагнать соперников, а это очень большое «если», его все еще можно сбить с пьедестала.

Всего лишь тайной фотографией его хорошенькой жены.

У Гувера есть копии снимка, хотя и нету негатива. Его люди в Бостоне поехали на Кейп-Код и перевернули всю комнату Мела Хардинга в гостинице, чтобы найти эту штуку, но вернулись в отделение с пустыми руками. Нашли только штатив – без фотоаппарата – и экземпляр запрещенного романа с закладкой ближе к концу.

Бедный Мел Хардинг! Так и не добрался до хеппи-энда. В том числе – до своего личного. Он все еще живет в том же дешевом мотеле где-то в жопе мира, на Кейп-Коде.

Прежде чем покинуть мотель, люди из Бюро выдали деньги владельцу за ущерб, причиненный номеру, взяли расписку и подшили к отчету, который сдали в конце дня. Они-то умеют работать.

Периодически по приказу Гувера бостонский начальник отделения посылал человека на Кейп-Код, чтобы ездить впритирку за машиной Мела Хардинга, следить за его номером в мотеле или за ним самим, когда у него выходные. Где бы ни объявлялся агент – на хвосте у Хардинга на открытом шоссе или в соседней кабинке ресторана, – Хардинг не мог не понимать, что Бюро всегда рядом.

Оказалось, что этот болван устроился на грошовую работенку в какой-то аптеке в Хайаннисе. Проявляет пленки в подсобке. Гувер не мог не улыбнуться. Хардингу не нравилось в Джоппе, а теперь он печатает фотки со свадеб и детских утренников с мордами клоунов. Скоро его начнет тошнить от фотографий Гранд-Каньона и Ниагарского водопада. Большинство людей лишено воображения. Это потому что оно никому не нужно. Люди с воображением только влипают во всякие неприятности.

Хардинга уволили, но факт остается фактом: любой бывший агент – источник головной боли. Поэтому Гувер сделал так, чтобы Бюро постоянно шло по следу бывшего. Куда бы ни отправился Хардинг, ищейки Гувера будут следовать за ним по пятам. Он больше никогда не останется в одиночестве.

Человек, который подвел Бюро, лишается определенных удобств. Человек, выдавший тайны Бюро личностям, представляющим интерес. Объектам слежки.

Такое не прощается.

Что касается бережного отношения к миссис Кеннеди в ее нынешнем деликатном положении, Гуверу ее очень жаль. Правда. Он не желает причинять неприятности никакой беременной женщине, но миссис Кеннеди сама нарвалась, верно? Связалась с запрещенной книжонкой, грязной книжонкой. Даже ее муж не в курсе, а это доказывает, что она знала: ей не следовало посещать судебное слушание в Нью-Йорке. Совершенно не следовало.

Гувер с большим удовольствием рассказал бы Кеннеди, чем занимается его жена, но не стал. Потому что секретность операций наружного наблюдения Бюро гораздо важнее.

Совесть Гувера чиста. Если миссис Кеннеди нацелилась на кресло первой леди, она подлежит точно таким же проверкам со стороны ФБР, как любой государственный служащий. Не может же быть один закон для всех, а другой для миссис Кеннеди.

Его нельзя назвать жестоким. Если бы ее антиамериканская деятельность закончилась посещением слушания на главпочтамте тогда, весной, может быть, говорил себе Гувер, ну теоретически возможно, он попросту забыл бы обо всем деле и закрыл ее досье – во всяком случае, после того, как узнал, что она «ждет прибавления». Он вырос на Юге и всегда был джентльменом в том, что касалось дам. Но она не исправилась. Отнюдь нет. Теперь она следит за лондонским процессом. Они с Триллингом обмениваются информацией и строят заговоры. Туда-сюда, с Кейп-Кода в Колумбийский университет и обратно. Эта женщина просто не знает меры.

Что же, не только миссис Кеннеди следит за лондонским процессом, но и Гувер тоже. А также воскресные газеты всего мира, а это значит, что одна особенная фотография остается лучшим секретным оружием в его арсенале. Он снова и снова прокручивал в голове план. Клайд был за, и теперь Гувер тоже решился. Нужно только дождаться, когда этой проклятой книге вынесут обвинительный приговор. Тогда можно будет незаметно организовать утечку фотографии. Красота этого плана – в его простоте.

Не нужны дорогие девицы по вызову из Лондона. Клайд был прав. Нечто менее сенсационное окажется более действенным. Позорящая президента жена. Читательница грязных книжонок. Аморальная, антиамериканская первая леди, любительница порнографии. Жена, которая идет против правительственных решений и даже против взглядов президента.

«Ужасно, – так высказался Айк о книге. – Непозволительно». Айк знал, что он думает. Айк ему по душе. Гувер только предложил обнародовать его точку зрения. Осталось лишь дождаться обвинительного приговора из Лондона. А потом, через день-другой, новость облетит мир.

Согласно Даме Ребекке, британская прокуратура работает над делом. Дама Ребекка определенно помогла и сыграла свою роль. Пусть она теперь и удаляется со сцены, Гувер ей все равно благодарен. Конечно, она по-прежнему не знает про наблюдение Бюро за Кеннеди. Зачем усложнять? Советы следят за судебным процессом так же пристально, как сам Гувер, и этого оказалось достаточно, чтобы убедить Даму Ребекку.

Он велит мисс Гэнди послать ей букет цветов. Хороший, дорогой. Не пройдет и часа, как мисс Гэнди разместит заказ на цветы и подошьет чек из магазина в дело.

Время лондонского процесса – прямо перед началом американских федеральных выборов, которые состоятся 8 ноября, – подходит идеально. Начата реализация плана. Первое. Добиться обвинительного приговора. Второе. Организовать утечку фотографии в прессу. Третье. Дождаться, пока Никсон окажется в Белом доме. Четвертое. Поехать с Клайдом на зимний отпуск в Калифорнию.

Он велел соединить его с начальником Нью-Йоркского отделения. «Найди мне такую мисс Кэтрин Энн Портер. Она писательница». Ее опубликованные творения выглядели довольно скудно. У самого Гувера определенно больше печатных трудов. Но это не важно. Она пользуется уважением в научных кругах, и пускай только там, но репутация интеллектуалки – именно то, что сейчас нужно.

Полезно, что, согласно источникам Гувера в ЦРУ, мисс Портер живет на подачки Конгресса за культурную свободу – крупнейшего экспортера американской либеральной антикоммунистической культуры, искусства и идеологии. Если мисс Портер финансово нуждается, тем лучше!

Ранее мисс Портер гастролировала в Европе с ихней сраной богемной программой. Писателей, которые и на автобус денег не наскребли бы, отправляли вокруг света самолетами, первым классом, а на том конце ждали лимузины и приемы с шампанским.

Типчики из Лиги плюща, засевшие в Центральном разведывательном управлении, имели возможность рассказать об этом Гуверу, потому что Конгресс за культурную свободу тайно финансировался не кем иным, как ЦРУ. Как и элитарный, сугубо британский литературный журнал «Энкаунтер». Они даже внедрили своих агентов в число редакторов. Об этом почти никто не знал даже в верхушке. То, что ЦРУ туда внедрилось, было очень удобно. Не нужно тратить время на цензуру публикаций, потому что большая часть тех, кто пишет в журнал, особенно американцы, прошли «предварительный отбор».

Мисс Кэтрин Энн Портер, знала она это или нет, тоже прошла предварительный отбор – и, глядя на ее статью, настоящий подарок, Гувер мог понять почему. Ее свежая рецензия на «Любовника леди Чаттерли»272 не оставляла от книги камня на камне. Даже высоколобые любители литературы из ЦРУ хотят остановить антикапиталистический, антивоенный роман Лоуренса.

Советы злорадно потирают ручки при виде суматохи вокруг крамольной книги, и церэушники не меньше, чем сам Гувер, хотят их осадить. Гувер напрямую спросил своего информатора в ЦРУ о политических взглядах Кэтрин Энн Портер, особенно ввиду предстоящих выборов. «Она демократка со стажем, – ответил информатор. – Она обожала Франклина Делано Рузвельта. Ей нравится Эдлай. А вот Кеннеди она не любит. Называет его юным гопником и совершенно недовольна тем, что сын бывшего бутлегера может попасть в Белый дом».

Неведомо для своих контактов в ЦРУ Гувер внедрил среди них человека Бюро. Как начал понимать гуверовский агент, журнал «Энкаунтер» давал ЦРУ доступ к качественным данным международной разведки: кто сторонник Маккарти, а кто не желает пачкать ручки борьбой с коммунистами. Такого типа. Судя по всему, «Энкаунтер» был успешным совместным предприятием английской и американской разведок под видом журнала для высоколобых. Мисс Портер оказалась удивительно полезной, когда разгромила «Леди Чаттерли» на страницах журнала.

Человек Гувера зачитал ему по телефону выдержки из рецензии:

– Она пишет, что женщины вроде леди Чаттерли «очень часто бывают физически весьма выносливы. Как скоро этот предприимчивый герой»… это она про извращенца-лесничего, – добавил агент, – «истощит все силы, пытаясь в их отношениях быть сразу всем: и мужчиной, и женщиной, в то время как ей остается лишь пассивно принимать то, что он готов ей дать, тем способом, которым он готов ей это дать?» И фафафа и ля-ля-ля. «По моему мнению, она заслуживает всего, что получит, но ее участь – не наше дело».

Лишь с этим пунктом Гувер не согласился. Участь леди Чаттерли была очень даже его делом.

Агент Гувера не знал, в какой степени в статьях мисс Портер проявляется влияние редакторов «Энкаунтера», но эту статью ЦРУ встретило с распростертыми объятиями. Гувер объяснил, что роль мисс Портер еще не кончена. Он хотел, чтобы она работала на Бюро. Хорошо, что писательница выросла в бедной семье и всю жизнь бедствовала: без сомнения, она хорошо знает, с какой стороны у нее хлеб намазан маслом. Гувер резко, коротко хохотнул. И повесил трубку.

Он позвонил мисс Гэнди и распорядился немедленно отправить телеграмму атташе Бюро в Лондон: «ПОЛУЧЕН ЗАПРОС НА ИНФОРМАЦИЮ ОТ БРИТАНСКОЙ ПРОКУРАТУРЫ. ЗАПРОС ОДОБРЕН. ОТПРАВИТЬ ПРОТОКОЛ СЛУШАНИЯ „ГРОУВ-ПРЕСС“ В ФЕДЕРАЛЬНОМ СУДЕ. СМ. ТАКЖЕ ПОРТЕР / ЖУРНАЛ „ЭНКАУНТЕР“ ЗА ФЕВРАЛЬ 1960. ЛОНДОНСКОМУ ОТДЕЛЕНИЮ БЮРО ОКАЗАТЬ ПОЛНОЕ СОДЕЙСТВИЕ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ПРОКУРАТУРЕ С ВЫСОКИМ ПРИОРИТЕТОМ. Э. ДЖ. Г., ДИРЕКТОР».

vii

Лондонская пресса живо обсуждала кандидатуры сиятельных экспертов, которых собирается вызвать обвинение.

ПРОКУРАТУРА ДЕРЖИТ В ТАЙНЕ СПИСОК ГЛАВНЫХ СВИДЕТЕЛЕЙ!

Никто не догадывался, что прокуратура и сама не знает, кто ее главные свидетели. А до суда осталось всего пять недель.

У стола красного дерева в кабинете старшего консультанта Мервина Гриффита-Джонса помощник-стажер, откликающийся на имя мистер Лист, костлявый молодой человек, словно состоящий из одних вогнутостей, извлек старую книгу:

– Литературная критика, издание тридцать первого года, некоего Джона Миддлтона Мёрри, который был близким другом Лоуренса, пока они не рассорились. – Мистер Лист начал зачитывать вслух: – «Утомительная и подавляющая книга, написанная утомленным и отчаявшимся человеком»273. – Он поднял взгляд. – Тут есть еще, – осмелился сказать он.

Мервин Гриффит-Джонс кивнул, послушал и поднял огромную ладонь, похожую на лопасть весла:

– Мистер Лист, окажите любезность, просветите меня: где сейчас находится мистер Миддлтон Мёрри?

– Боюсь, сэр, он скончался.

Конторский клерк вычеркнул имя из списка.

– Киплинг? – рискнул еще один сотрудник с другого конца стола. – Он выступал свидетелем обвинения, когда судили «Колодец одиночества».

– Умер, – отозвалось несколько голосов.

– Генри Джеймс, – начал мужчина с внешностью кинозвезды, плохо владеющий историей литературы, – невосторженно отзывался о Лоуренсе в начале его карьеры. Я нашел копию публикаций мистера Джеймса. По всей вероятности, сейчас он будет еще более низкого мнения о трудах Лоуренса…

Все молчали. Никто не желал бросить говорящему спасательный круг. Генри Джеймс был мертв, как гвоздь в ботинке.

Мистер Гриффит-Джонс ждал. На скулах играли желваки.

У мистера Листа были черные, как вакса, волосы и иссиня-бледное лицо. Губы тоже постоянно казались синеватыми, словно в детстве его заставляли спать в кухонном шкафу. Костюм дешевый, но хорошо отглаженный. Мистер Лист единственный из присутствующих не учился в частной школе, и все собравшиеся это знали.

– А теперь, мистер Лист, вы размахиваете мистером Элиотом, потому что?..

– Потому что он жив, сэр.

– Продолжайте, Лист.

– Как вам известно, сэр, мистер Элиот один из крупнейших поэтов нашей страны – и уже практически англичанин, даже несмотря на тот прискорбный факт, что родился он в Америке. Кроме того, по всеобщему признанию, он наиболее выдающийся светский литературный критик нашего времени; это значит – наиболее выдающийся литературовед за пределами научного мира.

– Мне известно значение слов «светский критик», мистер Лист.

– Разумеется, сэр. В этой опубликованной серии лекций, озаглавленной «В поисках чужих богов», мистер Элиот ниспровергает либерализм, индивидуализм, Дэвида Герберта Лоуренса и… – мистер Лист помолчал, и нечто вроде блаженства озарило бледное лицо обитателя чулана, – «Любовника леди Чаттерли».

Собравшиеся повернули головы, чтобы заново осмотреть непрезентабельного мистера Листа. Тот продолжал храбро, хотя и трепеща, как… вот именно.

– Эта серия лекций мистера Элиота была издана в… – он проверил пометку у себя на запястье, – тридцать третьем году. Нам нужно только попросить его повторить то же самое в суде или просто зачитать по писаному.

– Ну так чего вы ждете? Займитесь этим.

– К несчастью, попытки быть представленными мистеру Элиоту увенчались неудачей.

– Почему?

– Судя по всему, мистер Элиот не желает представления. В смысле, не желает, чтобы нас ему представили. Однако у нас есть, – он взмахнул книгой, – его слова.

– Благодарю за констатацию очевидного, мистер Лист.

Гриффит-Джонс ровно один раз моргнул бледными глазами без ресниц. Формой они больше всего напоминали изогнутые лезвия двух хирургических скальпелей. Они сверкали безупречным неумолимым блеском полированной стали.

Юный младший барристер по фамилии Спрэгг не желал сдаваться:

– В тридцать втором году в журнале «Спектейтор» биограф лорд Дэвид Сесил охарактеризовал Лоуренса как «бесконтрольного эгоиста» и «собирателя отбросов».

Собравшиеся жадно и завистливо засверкали глазами.

– Я правильно понимаю, мистер Спрэгг, что вы побеседовали с лордом Сесилом?

Порез от бритья на горле Спрэгга начал кровоточить, словно под давлением изнутри, пачкая воротничок.

– К сожалению, сэр, он пока не ответил на наши звонки, но у меня здесь есть полная статья, которую вы можете прочитать.

– Полной статьей, – в голосе Гриффита-Джонса слышалась подспудная угроза, – будет сам лорд Дэвид Сесил.

Гриффит-Джонс снова обратился к списку потенциальных свидетелей:

– А что у нас с Хелен Гарднер, лектором по английской литературе эпохи Возрождения в колледже Святой Хильды в Оксфорде? – Он обвел взглядом стол. – Кто ею занимался?

Им колоссально повезло: мисс Гарднер негативно отозвалась о «Чаттерли», и ее нельзя упускать.

Офисный клерк откашлялся и зачитал ответ мисс Гарднер на просьбу прокуратуры, полученный только сегодня утром:

– «„Любовник леди Чаттерли“, каковы бы ни были его достоинства и недостатки, – творение гениального писателя, честное и порядочное»274. И так далее и так далее. Короче говоря, – клерк надул щеки, – она, я цитирую, «не желает оказывать никакого содействия». Более того, по слухам, она предложила свои услуги другой стороне.

Продажная женщина, подумали все.

В комнате повисло отчаяние, тяжелое и неуправляемое, как лавина.

Тут мистер Лист опять приободрился. Он сообщил коллегам, что действительно побеседовал с издателем Джоном Холройдом-Рисом, и мистер Джон Холройд-Рис оказался действительно очень близок и практически готов к тому, чтобы сообщить в суде, почему он отказался опубликовать роман, предложенный ему Лоуренсом в конце двадцатых.

– Очень хорошо, очень хорошо, – сказал Мервин Гриффит-Джонс. И, обращаясь к клерку: – Запишите это.

Дела шли в гору.

– Единственная трудность, – сообщил мистер Лист, – заключается в том, что мистер Холройд-Рис говорит очень много. Он не позволяет вставить и словечко, и боюсь, что мы не сможем направлять его в суде. Он, впрочем, заверил меня, что обдумает возможность дать показания о слабых местах романа.

Собравшиеся навострили уши.

– Но только если ему при этом позволят также сказать, что он против судебного преследования книги.

Клерк вычеркнул из списка еще одно имя.

Две секретарши отвернулись, словно порядочным женщинам не пристало смотреть на то, что творится.

На самом деле беседа с Холройдом-Рисом обернулась для обвинения гораздо хуже, чем все подозревали. На сегодняшнее утро он был единственным потенциальным свидетелем-экспертом обвинения, но при этом, вообще-то, работал на «противную сторону». Назавтра после встречи с мистером Листом Холройд-Рис написал давнему другу, издателю:

Дорогой Лейн, я обещал поведать вам о визите мистера Ч. Г. Г. Листа из общественной прокуратуры. Его можно описать словами «старый юноша». Он худой, высокий и лучше образован, чем я предположил по результатам предварительной телефонной беседы с ним. Его нельзя назвать гигантом мысли. Но он довольно жалко доброжелателен. Он задал мне семь вопросов, которые я привожу ниже. Обвинение обрадовалось, что вы решились на суд присяжных, поскольку думает, что обилие неприличных слов в романе напугает присяжных и заставит их осудить книгу. Их беспокоит возможное количество сиятельных свидетелей, которых вы вызовете. Они боятся, что на вашей стороне Бертран Рассел. Правда ли это? Я неохотно подвергся допросу мистера Листа. Впрочем, я буду рад выступить вашим троянским конем в суде, если могу оказаться полезным. Обязательно приходите на ужин!275

Офисный клерк, воспользовавшись моментом, напомнил мистеру Гриффиту-Джонсу, что несколько экземпляров нового издания «Пингвина» нужно передать журналистам, чтобы они могли освещать процесс и цитировать книгу без искажений. «Пингвин» уже предоставил некоторое количество экземпляров для присяжных, и вряд ли можно было ожидать большего.

– Очень хорошо. Распорядитесь, чтобы в Канцелярии Ее Величества сделали копии.

– Мы уже пытались, сэр, – сказал клерк. – Но директор канцелярии не желает браться за это задание, поскольку его сотрудники, которые занимаются копированием, – исключительно молодые женщины, незамужние молодые женщины, и он не может требовать от них работы с таким материалом.

– В таком случае я надеюсь, что вы преодолеете его нежелание. – Гриффит-Джонс едва заметно улыбнулся. На каждого из собравшихся эта улыбка подействовала как удар под дых.

В кабинете прокурора словно сгущались сумерки, хотя не было еще и трех часов дня. Апатия тяжелым туманом повисла в воздухе. Казалось, ни у кого из собравшихся нет сил встать и включить свет. Мервин Гриффит-Джонс, высокий крепкий мужчина, председательствовал в мрачном молчании.

Наконец он взвесил свои слова и начал снова:

– Если на суде возникнет необходимость дискредитировать недавнюю победу американского издания книги, я найду подходящий способ напомнить присяжным о растленных американских нравах и укажу на то, что в Канаде книгу запретили надлежащим образом. Если не удастся дискредитировать ни автора, ни книгу, мы перейдем к дискредитации самих свидетелей. Желающие заняться изысканиями есть? Добровольцы?

Поднялись руки. Их обладатели не покраснели.

– Прекрасно. – Гриффит-Джонс перетасовал свои записи и заговорил об источнике информации в ФБР, «который останется безымянным, джентльмены, по причинам, несомненно, ясным для вас».

Он сообщил, что ФБР им очень помогло.

– Вместе с протоколом судебного заседания по делу «Гроув-пресс» против нью-йоркского почтмейстера, откуда мы теоретически, я полагаю, можем почерпнуть полезные идеи, – он резко махнул рукой, – они переслали нам статью американской писательницы Кэтрин Энн Портер. – Он показал собравшимся фотокопию. – Если бы в нью-йоркском апелляционном суде прочитали это, очень сомневаюсь, что они вынесли бы решение в пользу «Гроув-пресс». Ее статья, опубликованная в феврале в журнале «Энкаунтер», весьма обоснованно, остро критикует как роман, так и коммерческие попытки опубликовать его в первозданном виде.

Мистер Гриффит-Джонс вытащил из футляра очки со стеклами в форме полумесяцев, водрузил на орлиный нос и принялся читать:

– Мисс Портер пишет об «атмосфере зла, окутывающей „Любовника леди Чаттерли“». Она характеризует леди Чаттерли как «имбецилку в моральном плане» и упоминает «подробные, леденящие кровь анатомические описания сезона случки двух довольно скучных личностей». Что полезнее всего с нашей точки зрения, она описывает «тактику запугивания, которую используют издатели и критики, чтобы впихнуть нам свой сомнительный товар. Они, по сути, говорят, что если вам не нравится эта книга, то вы: 1) необразованны, 2) бесчувственны, 3) неумны, 4) способны думать лишь о низком, 5) злобны, 6) лицемер, 7) ханжа – и прочие неприятные характеристики. Однако я знаю немало порядочных людей», говорит она дальше, «которых нельзя назвать бесчувственными или неумными, но эта книга внушила им отвращение; и я не собираюсь капитулировать перед подобным запугиванием… Эта книга – лихорадочный бред умирающего, который сидит под соснами у себя в Италии и предается сексуальным фантазиям… Лоуренс был очень одаренный и при этом сбившийся с пути человек, который постоянно переоценивал свои силы»276.

Мервин Гриффит-Джонс знаком показал, что готов отвечать на вопросы.

– А она еще жива, сэр? Мисс Портер?

Мистер Гриффит-Джонс наклонился вперед. Это зрелище пугало.

– Каждый из вас должен молиться, чтобы мисс Портер была не только жива, но и в чертовски добром здравии. ФБР сейчас ищет ее для нас. Сэр Теобальд переправит ее самолетом в Лондон, и она выступит нашим звездным свидетелем. Нашим единственным свидетелем-экспертом. – Он осклабился. – Следующий пункт!

Собравшимся раздали список непристойных выражений, широко использующихся в книге. Двух секретарш отпустили, щадя деликатные женские чувства.

– Итак, – Гриффит-Джонс поправил очки, – при беглом взгляде мы обнаружили следующее: сорок два случая употребления слов «ебать» и «ебля»; четырнадцать раз «пизда», двенадцать «матка», тринадцать «яйца», шесть раз «срать», десять раз «жопа», «попа» и «задница», двадцать восемь упоминаний пениса, включая синонимы, такие как «член», «хер» и «фаллос», и три раза «ссать». Слова «ласкать» и «щупать» встречаются на одной странице девять раз; на другой странице тринадцать раз повторяется слово «чувственный». Слово «внутри» употребляется часто для достижения определенного сладострастного эффекта. Следует провести второе обследование для поиска разговорных выражений, маскирующих непристойный смысл, таких как «кончать» или «чернила тратить»… А следовательно, – продолжал Гриффит-Джонс, – наша главная стратегия будет двоякой: продемонстрировать в этом так называемом произведении искусства, во-первых, непристойную вульгарность лесничего Меллорса, а во-вторых – сексуальную неразборчивость леди Чаттерли… Я боюсь, – он улыбнулся, и улыбка вдруг превратилась в оскал, – что леди Чаттерли придется за многое ответить. Очень за многое.


Он не стал говорить своим подчиненным о письме, полученном на прошлой неделе.

Дом 14, Мелбери-роуд

Лондон W14

8 сентября 1960 г.

Дорогой сэр!

Насколько мне известно, Вам нужны свидетели в будущем процессе Короны против издательства «Пингвин букс». Я всецело в Вашем распоряжении.

Искренне Ваша,
Констанция Чаттерли277

Почерк был элегантный, заглавные буквы с росчерками. Секретарша Гриффита-Джонса приготовила стандартный ответ – благодарность «миссис Чаттерли» за предложенную помощь. И уже принесла Гриффиту-Джонсу на подпись, но тут они заметили шутку и немножко посмеялись. В сложившихся обстоятельствах слово «искренне» казалось особенно остроумным.

И все же, как ни странно, он не устоял. Для него это совершенно не характерно. Но адрес был обозначен четко. Проходя по городу, Гриффит-Джонс не удержался и зашел туда – просто проверить, удовлетворить любопытство. Потому что слова соблазнительно отдавались в голове: «Всецело в вашем распоряжении». Он ощущал себя одновременно сыщиком и любовником.

Дом располагался в районе Кенсингтон и Челси. Мелбери-роуд была застроена большими краснокирпичными викторианскими домами с треугольными фронтонами, каких много вокруг Холланд-парка. Некоторые были отдельные. Большинство – спаренные. Часть их перестроили, разделив на беспорядочно скомпонованные тесные квартирки поменьше. Гриффит-Джонс вполне мог бы представить себе, что стоит рядом с кенсингтонским особняком, унаследованным леди Чаттерли от отца, «члена Королевской академии художеств Малькольма Рейда». Только номера четырнадцать не существовало в природе.

Как остроумно.

Над ним действительно подшутили.

На месте дома четырнадцать была пустота – пустота в форме дома, пустота в форме женщины. Здесь когда-то упала бомба. Остался пустырь, с водянисто-голубым небом вместо крыши.

В пустоте между двумя соседними домами выросло дерево. Двое детей пролезли через сломанную изгородь и играли под ним.

Это даже мистификацией нельзя назвать. Просто кто-то подшутил над ним. Такое у нее своеобразное чувство юмора. У нее, потому что почерк определенно женский. Однако на миг, когда Гриффит-Джонс, сидя за письменным столом, вторично прочитал подпись – «Искренне Ваша, Констанция Чаттерли», – его кровь радостно взыграла.

Подобно составителям заголовков в прессе, пишущим о леди Чаттерли не как о литературном персонаже, но как о живой женщине, которая предстанет перед судом, – он тоже в глубине души жаждал, чтобы она оказалась настоящей.

Вдали от прецедентов, материалов суда и переплетенных в кожу фолиантов, занимающих все стены конторы, Мервин Гриффит-Джонс вполне осознавал собственную узость. Он знал, что под костюмом с Сэвил-роу, прокурорской мантией и париком прячется дрожащий человек, который каждое утро стоит голый под холодным душем и который, вопреки самому себе, хочет, чтобы его любила такая женщина, как Констанция: любила его, простила его и освободила его от личности, которой он не умеет не быть.

viii

Время сметано на живую нитку.

адог 7291 ялюи 82

Тронь – и швы расползаются.

28 июля 1927 года.

Он все утро работал над своим любимым романом – все утро провел в обществе Конни дорогая Роз – в безлюдном лесу за виллой «Миренда», высоко над Флоренцией. На этих страницах она снова с ним.

,онченок И

И конечно,

думает он,

автсечеволеч огоньлатсо то янем тидорогто ано

она отгородит меня от остального человечества

сачйес меч, йеньлетишер еще

еще решительней, чем сейчас.

абьдус отЭ

Это судьба278.

Когда полуденный зной становится невыносим, Лоуренс ретируется на кухню с пачкой свежих страниц и корзинкой персиков из сада. Он поднимается по лестнице на пиано нобиле, в ту часть виллы, которую снимают они с Фридой.

Не сразу удается перевести дух, но он доволен урожаем. Он вытирает потное лицо краем рубашки, показывает Фриде добычу. Персики – идеальные желто-розовые шары. Он сварит варенье. Есть ли у нас сахар? Впрочем, ее об этом спрашивать бесполезно. За обедом он прочитает ей новую главу. Что у нас есть в кладовке?

Когда приходит Джулия, крестьянская девушка, готовить обед, он удаляется к себе в комнату и пишет Секеру: «Вторая редакция. Вот посмотришь, что скажешь о результате. Это само по себе немножко революция, немножко бомба»279.

Джулия хочет показать Фриде обновку, башмаки на каблуках. Когда приходят гости, Джулия надевает чепец и фартук, как заправская горничная, – а теперь, говорит она, хлопая в ладоши, у нее еще и туфли будут! Обычно она приходит босая. Она дефилирует по мраморному полу, оттачивая новую походку, и они с Фридой смеются. И потому Фрида не сразу улавливает слабый, но необычный звук.

Она знаком велит Джулии утихнуть и прикладывает ладонь к уху.

Бульканье. Хрип.

В спальне перевернута чернильница, муж на кровати, глаза круглые от ужаса.

Изо рта течет струйка крови.


– Очень странно – нет, чудесно – быть так наполненной жизнью, в буквальном смысле! – говорит она.

В телефонном разговоре с мужем Джеки подтверждает, что да, ребенок лягается вовсю. Видимо, уже тренируется, предвкушая футбольные матчи с семьей.

Джек Кеннеди в Чикаго, в номере отеля «Амбассадор Ист», ставит пластинки Пегги Ли[55] и зубрит факты, готовясь к дебатам с Никсоном на Си-би-эс сегодня вечером, 26 сентября. Разделенные тысячей миль, муж и жена обсуждают, какой костюм ему надеть. Темный, говорит Джеки, он выглядит авторитетно и поможет Джеку выделяться на фоне серых стен студии.

Они – она, мать и сестры Джека – будут смотреть дебаты в Большом доме по телевизору, взятому напрокат специально для этого случая. В солярии передвинули мебель и пригласили гостей, в том числе нескольких журналистов, по настоянию Розы. Очень важно, чтобы они как семья выглядели открытыми, уверенными в себе и естественными, без умолчаний и тайн. Несколько человек сидят на подушках на полу. Общее настроение приподнятое, обстановка неформальная. Джеки садится на дальний конец лимонно-желтого дивана свекрови, сознавая, что каждое выражение лица, каждую реакцию наблюдают краем глаза репортеры. Жужжа, включается телевизор, и Джеки пытается вообразить, но не может, как в эту самую секунду семьдесят миллионов зрителей по всей стране настраиваются на канал студии, чтобы посмотреть поединок между ее мужем и Никсоном.

Джек на экране выглядит хорошо, без вопросов, и она слегка успокаивается. На стероидах он слегка округлился, а у болезни Аддисона есть один плюс: желтизна кожи создает впечатление здорового загара, даже на черно-белом экране. Джеки позвонила одному из адъютантов мужа, когда они уже выходили из отеля, и попросила его вернуться и взять для Джека бледно-голубую рубашку. Она покажется белой на экране, но, в отличие от белой, не будет отражать резкое студийное освещение. «Пожалуйста, скажите, что жена настаивает: пусть ему кто-нибудь попудрит лицо. И обязательно пусть наденет длинные носки на случай, если участников заставят сидеть на высоких табуретах».

Она смотрит, как муж в студии приближается к подиуму.

– Мистер Смит, мистер Никсон, – начинает он. – На выборах тысяча восемьсот шестидесятого года Авраам Линкольн сказал: «Вопрос заключается в том, может ли этот народ существовать наполовину свободным или наполовину рабом». На выборах тысяча девятьсот шестидесятого года, глядя на мир вокруг себя, мы задаемся вопросом: будет ли этот мир существовать наполовину свободным или наполовину рабом, будет ли он – двигаясь в выбранном нами направлении – приближаться к свободе или же он будет приближаться к рабству. Я думаю, это в огромной степени зависит от того, что мы делаем здесь, в Соединенных Штатах, от типа общества, которое мы построим, от типа силы, которую мы будем наращивать. Сегодня мы обсуждаем вопросы внутренней жизни страны, но также это самым непосредственным образом касается нашей борьбы с мистером Хрущевым за выживание. Мистер Хрущев сейчас в Нью-Йорке. Он возглавляет наступление коммунизма по всему миру…280

Пока муж держится неплохо, решает Джеки и бережно гладит живот. Ребенок, кажется, успокоился при звуках голоса отца. Джек глядит прямо в объектив. Как будто он здесь, с ними, в комнате. Он смотрит прямо, внушая бодрость, излучая спокойную уверенность в себе:

– Если мы справимся со своей задачей, выполним свой долг, будем двигаться вперед, тогда, я думаю, свобода всего мира в безопасности. Если мы потерпим неудачу, свобода обречена.

Дебаты идут своим чередом. Противники делают выпады и парируют. Джек держится авторитетно, отчасти жестковато, но не агрессивно. Он отлично владеет фактами, а важные моменты подчеркивает жестами рук, отрепетированными с помощью Джеки.

Дика Никсона, если честно, даже немножечко жалко. Он похудел – видимо, после недавнего гриппа, – и костюм ему велик размера на два. При этом костюм светло-серый на светло-сером фоне, а белая рубашка бросает слишком резкий свет на лицо. Может, Пэт Никсон ее и нагладила, но Дика это не спасает. Проступившая после бритья синева выглядит как темная тень на лице. Что еще хуже, его подмазали гримом – базой под макияж, замена бритья для ленивых, этим часто пользуются в предвыборных кампаниях, – и теперь от жара софитов в студии грим подтаял, течет по шее и пачкает воротник.

Джек спокойно, но страстно рисует картину нового века, нового юного духа, новых границ возможного. Он подчеркивает необходимость не только сильной экономики, но и доступа к образованию и качественному здравоохранению абсолютно для всех.

Он выразительно говорит о шансах черного ребенка, который родится в этом году, по сравнению с шансами белого ребенка – такого, как их дитя, думает она. Она гордится Джеком. Он показывает всему народу, что он не такой, как Эдлай Стивенсон.

Пока Джек говорит, взгляд объектива падает на Никсона. Тот заметно ерзает и нервничает, будто не подозревая, что его видно во время речи Джека. Вид Никсона не внушает доверия. Полчаса под светом софитов, и у него с носа каплет пот. Бедняга вынужден достать платок и вытереть лицо.

Джеки впервые осознает все значение происходящего, как удар: Джек в самом деле может пройти в Белый дом. Здесь и сейчас, на низком желтом диване, у нее кружится голова.

По окончании дебатов приходит Мод и говорит Джеки, что маленькая Кэролайн уснула наверху. Оставить ее там на всю ночь или отнести в ее собственную кроватку? Мод подходит к дивану и шепотом, чтобы не мешать остальным, рапортует, что перед сном почитала девочке ее любимую книжку «Мадлен», про маленькую француженку, и если ее, Мод, услуги больше не требуются, она сама пойдет спать. Но она не уходит, а стоит с неловким видом.

– Спасибо, Мод, я очень признательна, – шепчет Джеки. – Что-нибудь еще?

Няня раскрывает ладонь и показывает розовую квитанцию:

– Я сегодня отнесла пленки на проявку в аптеку Уэлана.

Хозяйка улыбается.

– С детского праздника, миссис Кеннеди, со Дня Труда…

– Да, конечно. Вы не могли бы оставить квитанцию у себя и забрать фотографии, когда вам будет удобно? Это не срочно.

– Мне кажется, миссис Кеннеди, будет даже лучше, если их заберу я.

– Да?

Джеки поправляет подушки, подложенные за спину. До родов еще два с половиной месяца, а живот у нее уже больше, чем был с Кэролайн перед самыми родами. Пальцы распухли, и обручальное кольцо жмет. Одним ухом она прислушивается к телевизионному комментатору, который анализирует прошедшие дебаты, а другим слушает Мод.

Мод придвигается поближе и понижает голос:

– Потому что я там видела кое-кого, мэм, там, в аптеке – человека, с которым вы, возможно, не захотите встречаться.

Джеки предостерегающим жестом поднимает палец, тяжело поднимается с дивана и отходит вместе с Мод к двери, ведущей наружу.

– Кое-кого?

– Мистера Хардинга, миссис Кеннеди.

Мод запинается, не зная, следует ли объяснять. Расстраивать миссис Кеннеди ни в коем случае нельзя. В ее положении она очень хрупка. Сестры Кеннеди косятся на них с Мод. Миссис Джозеф Кеннеди – нет. Она подалась вперед, всецело поглощена разбором дебатов.

– Когда я отдавала пленки, за прилавком вдруг показался не кто иной, как мистер Хардинг. В чем-то вроде лабораторного халата. Мне кажется, он у них занимается проявкой. Странно, правда?

– Он с вами поздоровался?

– Нет. Он смотрел в сторону. Может быть, он меня не видел, или видел, но не узнал. Правда странно, что он до сих пор здесь, на Кейп-Коде? Учитывая, что его… освободили.

В комнату входит Пэт, сестра Джека, неся запотевшие бокалы лимонада и мисочки с арахисом для журналистов. Роза Кеннеди жестом велит Пэт отойти и не загораживать экран. Роза сейчас рассказывает журналисту, как ужасно ей жаль мать Ричарда Никсона.

Мод ждет. Джеки кивает, обдумывая ее сообщение. Действительно, сюрприз: мистер Хардинг все еще здесь, на мысу, причем совсем рядом, в Хайаннисе. Она бы определенно предпочла, чтобы он уехал.

Прошло три недели с тех пор, как она сообщила о нем Джеку – пожаловалась, что он фотографировал ее, когда она купалась в воскресенье. Сам Хардинг утверждал, что его неправильно поняли. Но в любом случае он признался, что он человек Гувера, шпионит за ними – сама мысль была отвратительна. К тому же все знают, что Гувер отнюдь не сторонник Джека.

Если она скажет Джеку, что бывший агент Мел Хардинг все еще в Хайаннисе, Джек лично помчится в ту аптеку и велит Хардингу собирать чемоданы. Но зачем портить человеку жизнь? Он попытался загладить нанесенный вред, насколько мог. Он не виноват, что Гувер отдал такие мерзкие распоряжения. Он просто делал свою работу и, похоже, даже сам об этом сожалел. Он пытался искупить свою вину. Отдал ей снимок с главпочтамта и негатив. Нельзя сказать, чтобы это все исправило. Как объяснил сам Хардинг, у Гувера все еще остался снимок, свидетельство, что в тот день Джеки там была. Он может снять со снимка копии даже при отсутствии негатива. От одной мысли Джеки становится тошно.

И еще она вспоминает руку Мела Хардинга – руку, которая крепко схватила ее и вытянула из течения, хотя он не умеет плавать. Хотя он наверняка перепугался до полусмерти.

Так почему ей до сих пор кажется, что он поймал ее на чем-то постыдном, когда сфотографировал в мае на слушании дела «Гроув-пресс»? Джек ходит куда ему нужно, а почему ей нельзя? Она редко знает, где именно в данную минуту находится Джек. А почему она сама должна отчитываться?

– Миссис Кеннеди, хотите, я заберу ваши пленки, пока агент Хардинг… то есть мистер Хардинг… их не проявил?

– Не беспокойтесь, Мод. Просто заберите фотографии для меня, когда они будут готовы. Давайте пока не будем ничего делать. Может быть, он устроился к Уэлану на время, а потом уедет дальше или обратно туда, откуда приехал.

Лучше не надо, чтобы Мод помчалась в аптеку, давая Хардингу понять: она, его бывший объект слежки, знает, что он до сих пор в городе. Лучше не реагировать. Джека уверили, что Хардинга уволили из Бюро. Но вдруг он по-прежнему работает на Гувера?

В этом был определенный смысл… Заставить ее и Джека поверить, что Хардинга уволили. И оставить его на месте, чтобы шпионил дальше.

Ну что ж, пусть себе. В дом на Ирвинг-авеню и на прилегающий участок пляжа ему вход закрыт. Джеки сказали, что, если она заметит его в Порт-Хайаннисе, должна немедленно сообщить об этом Секретной службе.

Оставалась только одна загадка. Когда Джек позвонил Гуверу пожаловаться, что к ним в дом внедрили агента Бюро – «Ко мне в дом, ради всего святого!» – по какой-то необъяснимой причине Гувер не сказал, что Джеки ходила на слушание по делу «Леди Чаттерли». Она ждала взрыва, но взрыва не произошло.

Почему Гувер не сказал Джеку? Ведь вроде бы именно ее присутствие на слушании побудило Гувера начать слежку за их домом. Гувер мог бы сказать правду, чтобы обосновать наблюдение: «Вашу жену, сенатор Кеннеди, поймали за открытым выступлением против правительственной позиции». Джеку нечего было бы возразить. Так почему Гувер промолчал? Доказательство у него есть. И не по доброте душевной он так поступил, Джеки точно знала.

Она оборачивается, оглядывает комнату, полную родных и гостей. Юнис стоит на коленях и поправляет «кроличьи уши» телевизионной антенны, крутит их туда и сюда, повинуясь командам Розы. Джеки говорит Мод, что должна вернуться к собравшимся, и желает ей спокойной ночи. Возвращается на диван, и журналистка какой-то бостонской газеты спрашивает, из настоящего ли золота у нее браслет. Джеки отвечает, что не знает. Это подарок. Журналистка явно не верит.

– Я не спрашивала, – отрывисто говорит Джеки.

Другая журналистка осведомляется, правда ли, что мистер Кеннеди забыл о годовщине их свадьбы, семнадцатого числа этого месяца. Это правда, но Джеки отвечает лишь:

– Как это мило с вашей стороны – интересоваться нашей годовщиной, когда в мире происходит столько разных событий.

Пэт предлагает арахис, Джеки берет горсть, хотя теперь у нее рука в масле и ей кажется, что, если она поест этого арахиса, ее стошнит. Она смотрит, как Мод выскальзывает на веранду и уходит в темноте по газону. Джеки очень хочется уйти вместе с ней.

Еще одна журналистка восклицает:

– Боже мой! Вы грызете ногти!

Джеки прикидывает, как скоро можно будет отсюда сбежать.

– Миссис Кеннеди, что вы думаете о выступлении своего мужа?

Все журналисты достают блокноты и карандаши.

Роза тоже поворачивается, послушать. У нее на устах уксусная улыбка. Роза считает невестку слишком застенчивой, слишком тихоней, чтобы быть хорошей женой президента, хотя она и фотогенична.

– Он смотрелся просто потрясающе, – отвечает Джеки, когда ей предоставляют слово. – Я им очень горжусь.

Они ждут, чтобы она сказала еще что-нибудь. Свекровь с застывшей улыбкой тоже ждет.

– А теперь прошу меня извинить, мне нужно проверить, как там Кэролайн.


За пятнадцать миль от них, в номере мотеля на шоссе 6А, Мел Хардинг встает и выключает транзисторный приемник. Атмосфера накаляется. Впервые становится ясно: у Кеннеди в самом деле есть шансы стать президентом. Гувер сегодня не обрадуется.

Тут начинается снова: вспышки мигалок просвечивают сквозь дешевые занавески.

Чтобы он знал, что они здесь.

И так раза два в неделю.

Он наконец засыпает, и ему снится, что он идет пешком в Порт-Хайаннис, на Ирвинг-авеню, и желтые собачьи глаза следят за ним в ночи. Останавливаться нельзя. Они с подветренной стороны и уже учуяли его. И он сворачивает с дороги на так называемые Большие Болота. Там воняет застойной водой, гнилью, но зловонный путь поможет избежать собак. Почва пружинит под ногами. Он не знает, насколько здесь глубоко. Может быть, он попадет в бочаг и утонет в темноте – безымянный, никому не ведомый, и никто не придет его искать. Тут он просыпается под лай собак, настоящих собак, за окном.

В соседний номер въехали новые соседи – похоже, навсегда. На ночь они запирают своих собак в микроавтобус, опустив стекла в окнах на щелочку, для вентиляции. Микроавтобус стоит на парковке прямо под окном номера Хардинга. Номерные знаки штата Небраска. Когда собаки лают, кажется, что их не четыре, а пятьдесят. Их зовут Охотник, Оленебой, Бегун и Кусай.

– Отличные имена, – сказал он вчера, когда хозяева его «познакомили».

Да, для фильма ужасов – самое то.

Мистер и миссис Дагенхарт – супружеская пара, оба высокие, сутулые, лет шестидесяти пяти – семидесяти. Они упорно болтают, стараясь держаться по-добрососедски, пока готовят миски с «кормом» – обрезки из мясной лавки – на низком крыльце мотеля, общем для двух номеров. Мистер Дагенхарт объяснил, что собакам рекомендована смесь: 5 % печенки, 5 % других внутренних органов, 10 % костей, 80 % мяса, жира и жил. По праздникам «песики», как он их назвал, получают рубленую оленину.

Собаки бешено лают каждый раз, когда Хардинг заходит к себе в номер или выходит из номера.

Сейчас он поворачивается на другой бок и взбивает подушку. Постель липкая от пота. Рукам стало хуже: на них каждый день попадают химикаты, когда он проявляет и печатает в аптеке Уэлана. Ему кажется, что еще одна фотография ребенка на качелях – и он сойдет с ума. Он гадает, доведется ли ему еще хоть раз в жизни коснуться женщины.

Он не может снова заснуть. Пускай светят своими чертовыми мигалками ему в номер. Пускай садятся на хвост его машине. Всего лишь обычная тактика запугивания со стороны Бюро. Агенты, которые этим занимаются, просто выполняют приказ. Ничего личного. «Ты можешь оставить Бюро, но Бюро никогда не оставит тебя». Он это и так знает.

Он только жалеет, что при обыске номера у него забрали роман. Чтение успокаивало, когда он не мог заснуть. Кроме того, оказалось, что ему в самом деле нравится история лесничего-одиночки и леди Чаттерли. Он даже начал понимать диалект, на котором изъяснялся егерь. Действительно ли леди захочет оставить мужа ради такого человека?

Обычно он читал грошовые издания в мягких переплетах, в основном детективы. Иногда страшно злился, когда автор путал детали, но привык не обольщаться ожиданиями.

Он многое хотел бы сказать миссис Кеннеди. Поблагодарить за то, что она открыла ему существование этой книги – в день, когда профессор приехал на обед. Но конечно, она ему ничего не открывала. Даже не думала. И не собиралась читать ему вслух. Особенно ему, непрошеному нарушителю границ.


В Грейз-Инн Майкл Рубинштейн, руководящий солиситор защиты, склонился над письменным столом. До начала суда в Олд-Бейли осталось меньше двух недель, и ничего не гарантировано.

Есть и хорошие новости: как Т. С. Элиот, так и Дама Ребекка Уэст пошли на сотрудничество с защитой и дали письменные свидетельские показания. Дама Ребекка была не такой уж пламенной соратницей, но Рубинштейн надеялся, что, оказавшись на свидетельском месте, она себя проявит должным образом.

Том Элиот, напротив, щепетилен и щедр, хотя и с ноткой вины. Это понятно, учитывая, что его юношескую критику романа с большой вероятностью будет цитировать на суде обвинение. Вполне возможно, что его загонят в чрезвычайно неловкую ситуацию.

Том давно дружит с отцом Джереми Хатчинсона, младшего адвоката защиты – Сент-Джоном Хатчинсоном, а попросту Джеком. Собственно говоря, это Джереми помог Тому преодолеть робость и вызваться в качестве свидетеля. Причудливый поворот судьбы: Джек Хатчинсон в 1929 году защищал конфискованные картины Лоуренса, а сейчас его сын, Джереми, защищает последний роман писателя. Лоуренс писал «Леди Ч.» по утрам, а после обеда работал над крамольными полотнами, не ведая, что однажды будет вынужден положиться на профессионализм и хорошее отношение обоих Хатчинсонов, отца и сына. Рубинштейн решил, что это добрый знак.

Несколько меньше его обрадовала новость, полученная в письме от доверенного источника три дня назад. Ему напомнили о моменте, которого все участники команды защиты, включая самого Рубинштейна, дружно старались не касаться, а именно: намеки Лоуренса в «Любовнике леди Чаттерли» на сексуальный акт, «который, насколько мне известно, в Англии считается уголовным преступлением»281.

Жопа, подумал Рубинштейн.

Вот именно, отозвался его внутренний цензор.

Автор предостережения указывал, в частности, на страницу 280, где сэр Клиффорд говорит: «Если мужу по вкусу тешиться с женой, выражаясь словами Бенвенуто Челлини, „на итальянский манер“, что ж, как говорится, дело вкуса»282.

Получив письмо, Рубинштейн переписал его и добавил записку, обращенную к исследователю. «Подтвердите, пожалуйста, значение и этимологию выражения „на итальянский манер“».

Ответ прибыл вечером того же дня. Рубинштейн быстро нацарапал записку в несколько строк Джеральду Гардинеру, старшему консультанту защиты: «„Итальянский манер“ означает содомию283. См. „Челлини“ издательства „Пингвин“, страницы 280–283. С Быком по этому поводу будете объясняться сами».

Рубинштейн не сомневался, что Бык – сэр Реджинальд Мэннингем-Буллер, министр юстиции Англии и Уэльса – и так не питал никакого сочувствия к книге. А теперь будет сочувствовать ей еще меньше.

Что касается отрывков на странице 258, описывающих происходящее между Меллорсом и леди Чаттерли, Лоуренс явно не желал облегчать задачу собственным защитникам. Это была не любовь… Ей стоило труда подчиниться ему, отказаться от самой себя, своей воли…284 Он тяжело вздохнул. Защите оставалось лишь надеяться, что обвинители, читая роман, к этому времени утомятся и их внимание к деталям снизится, или что намеки достаточно завуалированы. В противном случае присяжные наверняка вынесут решение о виновности. Что еще им останется? Любое другое решение означало бы, что они санкционируют криминальный акт.

Рубинштейн вспомнил собственные слова, обращенные к сэру Аллену Лейну: «Я думаю, вопрос о тюремном заключении для директоров вашей компании или любых других людей, связанных с публикацией, не возникнет»285. Наверное, следовало тогда подчеркнуть слова «я думаю». Но сомнения уже не помогут. Процесс набирает ход. Остается только идти вперед и не падать духом.

Он вернулся к подготовительным заметкам, которые надиктовывал на настольный катушечный диктофон – в основном для ведущего барристера защиты, Джеральда Гардинера, королевского адвоката. Он нажал кнопку записи и продолжил диктовать:

– Меллорс говорит Конни, что в правильных отношениях с женщиной – смысл его жизни (страница двести тринадцать), а потом, на странице двести пятнадцать, что не получит удовлетворения, если сам не удовлетворит женщину. «Это дело двоих…»286 Это стоит подчеркнуть. На второй половине страницы слово «тепло» используется семь раз, «нежность» два раза. На странице двести шестнадцать Меллорс говорит: «Хватит с меня бездушной ебли. Я лучше умру, чем стану ебаться без душевного тепла»287. Так он возвращается к высказанной ранее мысли о том, что, если не может найти настоящие отношения, будет обходиться вообще без них. Это, несомненно, и есть глубинная идея книги… Обвинение, конечно, лицемерит, поскольку представляет собой группу мужчин, для которых слово «ебать» – универсальный глагол, используемый ежедневно и с большим чувством мужчинами из всех слоев общества. Думаю, мы все согласны, что обвинение выдвинет следующую идею: этот часто используемый, но не часто встречающийся в печати глагол является непристойным, а потому развращает читателя, будучи напечатанным и опубликованным в книге… Я не уверен только в одном: утверждают ли они, что если слово «ебать» встречается на странице десять раз, оно развращает читателя десятикратно, или же что, прочитав эту страницу, читатель в десять раз вероятнее будет развращен, или здесь все же применим закон убывающей отдачи, так что читатель или читательница развратится с меньшей вероятностью – может быть, даже в десять раз меньшей, – чем после однократного прочтения слова «ебать»…

Он поднял голову и вздрогнул.

В дверях стояли четыре женщины.

Секретарша, пунцовая от смущения, произнесла:

– Извините, что прерываю вас, мистер Рубинштейн. Я стучала, но вы, кажется, не слышали.

Зато они, совершенно очевидно, слышали во всей полноте его рассуждения по поводу известного слова.

Три другие женщины, стоящие на пороге, образовали череду отдающихся эхом профилей: Барбара Лукас Уолл, ее дочь Бернардина Уолл и третья, которая могла быть только восьмидесятилетней матерью Барбары – Мэделайн Мейнелл Лукас.

Рубинштейн выключил диктофон и неловко встал.

– Извините нас, Майкл, – сказала Барбара. – Мы явились наудачу, но, кажется, выбрали неподходящий…

– Вовсе нет, вовсе нет! Это я должен принести извинения! Дамы, прошу меня простить – это все проклятое ухо, памятка с войны. Пожалуйста, входите, входите. Барбара, какой чудесный сюрприз! Вы явились в самый подходящий момент!

Он улыбнулся.

Быстро оглядел гостей. Барбара Уолл смутилась и скоро, воспользовавшись удачным предлогом, сбежит. Однако лица Дины и ее бабушки озарены одинаковым весельем от случайно подслушанного «текстуального анализа».

Рубинштейн знал: Мэделайн Мейнелл Лукас из Грейтэма в Сассексе, вдова убитого и оклеветанного Персиваля Лукаса, явилась сегодня сюда вопреки всякой вероятности. Она преступает клятву, данную покойной матери. Она готова пренебречь обидой, нанесенной ее мужу, ее дочери и ей самой. Она предлагает ему, Рубинштейну, и самому предателю Лоуренсу дар: свою умную, яркую книжницу-внучку.

Этот миг Рубинштейн будет помнить всю жизнь.

Он едва совладал с нахлынувшими чувствами.

– Чаю? – предложил он.

ix

День первый, четверг, 20 октября

Этот день наконец наступил, сырой и серый. Октябрь выдался дождливый, без хрусткой свежести, которую больше всего любил Рубинштейн в хэмпстедской осени, и без мягкого октябрьского света. Резко похолодало, и воздух на много дней заволокло дымкой, похожей на туман в голове или на вяло тянущуюся простуду.

В городе густая желтая хмарь закрыла бордюры тротуаров и дорожные знаки, а иногда прохожие и своих ног не видели. То и дело кто-нибудь падал в Темзу или въезжал в нее на велосипеде. На прошлой неделе из-за низкой видимости участились кражи со взломом, и вдоль всего Молла стояли брошенные машины. У Мраморной Арки полицейские регулировали дорожное движение с факелами в руках. Рубинштейн видал туманы и похуже, но всему городу очень не помешал бы резкий освежающий ветерок.

Он проснулся в «Гейблз» – слишком рано, в холодном поту, в мозгу лихорадочно бились мысли. Чтобы не лежать без сна, он встал в пять утра, заварил чаю, набросил плащ поверх пижамы и пошел, прихватив чашку чая и трубку, в дальнюю часть сада. Хватай дружелюбно потрусил за ним, и они остановились под вязами, с которых капало, между массивными стволами – двумя опорами спокойствия. Деревья стояли голые – листья сорвала буря, разразившаяся на прошлой неделе, но огромные выпирающие наружу корни, уже три столетия вгрызающиеся в землю, крепко держались за нее и поделились с ним спокойствием.

Через четыре или пять часов он будет сидеть рядом с подзащитным, сэром Алленом Лейном, в «яме» зала суда – углублении прямо перед судейским столом. Но сейчас, в этот краткий перерыв, Рубинштейн только отхлебывал чай и курил. И перешел к распорядку дня лишь тогда, когда дождя в чашке стало больше, чем чая.


Зал судебных заседаний номер один в Олд-Бейли, знаменитое ристалище правосудия, потягается с любым из знаменитых исторических лондонских театров – что зрелищностью, что выворачиваемой наружу подноготной человеческой души, что плохой акустикой. Это самый большой из четырех залов заседаний, которые лучами расходятся от большого центрального вестибюля главного уголовного суда, и за столетие своего существования он перевидал множество человеческих драм. Однако при всем его великолепии, при всем значении его в сознании страны как места охраны добродетели, зал удивительно маленький и вмещает самое большее две сотни человек, да и то с трудом.

Солиситор защиты Майкл Рубинштейн мало что мог сделать: ему оставалось только ждать, пока начнется представление. Десять недель он работал без устали день и ночь, в будни и праздники, за кулисами и у всех на виду. Он срежиссировал всю линию защиты, а теперь мог только смотреть из-за кулис, как его труппа выходит на сцену. Справился ли он со своей задачей?

Актеры, облаченные в парики, – барристеры – знали свою роль назубок. Как он заверил сэра Аллена с самого начала, в адвокаты защиты были выбраны трое самых лучших, и все мастера своего дела: ведущий – Джеральд Гардинер, королевский адвокат; младший – Джереми Хатчинсон, королевский адвокат; и мистер Ричард Дю Канн, самый молодой и пока еще не удостоенный этого звания.

Стол солиситоров располагался в углублении – нечто вроде окопа или траншеи, где оставалось лишь ждать и не терять мужества. На войне, когда положение обострялось, Рубинштейн обычно мог что-нибудь сделать, но сейчас, сидя в яме прямо перед столом судьи, рядом с сэром Алленом и главой совета директоров издательства Гансом Шмоллером, он чувствовал себя так, словно ему обрубили ноги по колено.

Архитектура любого судебного здания явно устроена, чтобы возвышать одних и принижать других; чтобы возвеличивать и смирять. Она предоставляет вместилище для откровенно театрализованного судебного ритуала. В редких случаях свидетелю в загончике для свидетелей могут предложить стул или минуту отдыха, чтобы перевести дух. Бывает, что у присяжного округляются глаза от сочувствия и он тихо роняет слезу, но в 1960 году подобные детали были несущественны, ибо зал заседаний номер один в буквальном смысле не оставлял места для человеческого сострадания. Несмотря на всю неоклассическую пышность, шелест одеяний, белые перчатки и мудрость голов, увенчанных париками, судебное действо было все еще неотделимо от примитивных ритуалов пленения, унижения и наказания.

Кому-то приходилось унизиться, чтобы могли возвыситься другие. Или, возможно, наоборот. Иерархии, касты и ранги по-прежнему определяли любую социальную структуру и любое взаимодействие в сознании народа – так же незыблемо, как колонны, цоколи и пилястры, поддерживающие само здание суда Олд-Бейли.

Сэра Аллена и Ганса Шмоллера пощадили, не стали подвергать унижению – запирать на огромной скамье подсудимых посреди зала. Это казалось цивилизованным жестом доброй воли, но было ли таковым? Не вынесут ли присяжные обвинительный приговор с большей вероятностью, когда скамья подсудимых пуста? В этом был определенный риск, но обвиняемые остались за столом солиситоров, справа от Майкла Рубинштейна – со стороны его здорового уха. Перед ним громоздились папки с заметками по делу и показаниями свидетелей на случай, если мистер Джеральд Гардинер, руководящий советник защиты, захочет с чем-нибудь свериться, или (подумал он, поморщившись) если Лейну и Шмоллеру нужно будет срочно нырнуть в укрытие. Ведь в тесном зале с галерки, где располагается публика, сюда можно в буквальном смысле камнем добросить.

Помоги им Господь.

Над ним, на помосте за судейским столом, выстроился ряд кресел с высокой спинкой, похожих на троны. Эти роскошные сиденья ждали не только судью – господина Лоуренса Бирна, – но и шерифа Лондона, городского олдермена, различных юридических наблюдателей и даже любопытную жену любого из председательствующих судей. На стене позади судейского кресла вздымался золотой меч государственного правосудия – три фута длиной, ножны темно-красного бархата.

Позади стола солиситоров, также в углублении, располагались места адвокатов: ряды сидений в кожаной обивке, ожидающие, когда на них опустятся седалища барристеров. При этом советник обвинения сидел ближе к судейскому столу, а советник защиты – ближе к скамье обвиняемых. Барристерам уделили скромный стол и кафедру, на которых они сейчас аккуратно раскладывали свои бумаги в предвкушении момента, когда начнется суд. За спиной у советников расселись разнообразные важные персоны, похожие на послушных детей-переростков, которых почему-то увешали медалями, толстыми золотыми цепями, а к одному даже прицепили пару тапочек.

Секретаря суда завалили просьбами о пропусках на оставшиеся места в зале. Просьбы поступали от высокопоставленных, благонамеренных, сочувствующих, возбужденных и просто любопытных. Даже мистер Вивиан Холланд, сын Оскара Уайльда, пришел на первый день судебного заседания. Суд над леди Ч. был главной сенсацией, и сейчас, когда до половины одиннадцатого утра оставалось несколько минут, Майкл Рубинштейн почти въяве слышал, как невидимый оркестр в яме перед судейской скамьей настраивает инструменты.

Зал судебных заседаний номер один, главный зал заседаний самого значительного уголовного суда Англии, не желал поступаться символичностью и зрелищностью ради удобства и практических соображений. Он изобиловал резными деталями, в равной степени мешающими видеть и слышать. Это плотно сложенная трехмерная головоломка из скамей, панелей, столов, стульев, кафедр, конторок, подиумов и арок, не говоря о нависшем над головой ящике галерки – такой узкой, что больше всего она походит на шкаф для посуды, откуда в любой момент рискуют со звоном посыпаться чайные чашки.

Презрев грядущие неудобства, публика часами стояла в очереди на улице под дождем у входа в Олд-Бейли, чтобы занять место в этом посудном шкафу. Трубы отопления забулькали и залязгали, и в зале запахло мокрой шерстью от пальто и шуб, навевая многим собравшимся нежные воспоминания о домашних любимцах. Майкл Рубинштейн рассеянно понадеялся, что жена не забыла пустить Хватая обратно в дом с дождя.

В любом концертном зале, в любом театре Рубинштейн неизменно чувствовал, что каждый зритель – все равно, в королевской ложе или в райке, – влияет на представление так, как мы и не подозреваем. Аналогичным образом добрые – или наоборот – чувства собравшихся в зале суда представляют собой безмолвную, но действенную силу. Он в этом не сомневался.

Рядом с судейским столом, впереди ряда советников, располагалась огороженная скамья присяжных: два ряда по шесть сидений. Это был «первый ряд партера» для двенадцати самых важных участников суда: горожан, состав которых сейчас, утром первого дня, еще не был известен. От имени народа в зале присутствовали представители прессы, занимающие двенадцать плотно набитых рядов.

Сама скамья подсудимых – загон, в котором хватило бы места на десять подзащитных или десять вещественных доказательств на рассмотрение суда, – занимала центральное место в зале прямо перед глазами судьи. В более обычных делах подзащитный поднимался на скамью подсудимых из камеры временного содержания в чреве Олд-Бейли. Кроме нее, в подвале располагалась бойлерная с запасами угля и огромной дышащей печью. Еще ниже, если заглянуть через люк в полу, бежала древняя река Флит, заключенная в своды и невидимая, омывающая подземный мир Лондона, словно река Стикс древней Британии.

Когда пробило половину одиннадцатого, раздались три громких удара в дверь зала снаружи, и все присутствующие подобрались и выпрямились на местах. Началась увертюра. Появился судебный пристав и бодряще отчетливым голосом, превозмогающим законы акустики, призвал всех встать, а Бога – хранить королеву.

Немедленно открылась дверь, ведущая к судейскому столу на возвышении, и оттуда, как фигура в часах, явился шериф города Лондона, облаченный в кружева, сверкающий металлом и сжимающий в руках треуголку. Затем вошел лорд-мэр во всем блеске своих регалий, а справа и слева от него – два городских олдермена в золотых цепях и одеяниях полночной синевы, отороченных мехом. Явилась сребровласая женщина в обширном плаще, на котором сверкала дорогая брошь. «Это не стразы!» – записали представительницы женских отделов газет.

Наконец все эти сиятельные личности отступили на шаг, и на помост вышел господин судья Бирн в коротком седом парике, в белых перчатках и отделанной горностаем алой мантии, препоясанной сверкающим черным кушаком. Такой костюм сгодился бы и черному магу, а господин судья Бирн нес в руках не только черную шапочку, положенную ему по должности, но и букетик цветов – традиционное спасение от невыносимой вони Ньюгейтской тюрьмы, над которой некогда располагался суд Олд-Бейли. Согласно ритуалу в зале также разбросали стебли руты – на судейской скамье, по концам ряда барристеров, и обильнее всего – вокруг скамьи подсудимых.

Судья трижды поклонился собравшимся барристерам, и они в ответ поклонились ему. Зашуршали одеяния: судья и весь суд заняли свои места. Кресло судьи сначала придержал, а потом вдвинул на место шериф; его задачу облегчали установленные за судейским столом металлические направляющие. Все вместе должно было создавать ощущение, что судья без малейшего усилия подчиняет окружающий мир своей воле.

Леди Бирн, его облаченную в плащ супругу, – она же читательница, судья и протоколистка выданного суду экземпляра романа – проводили к креслу с высокой спинкой рядом с креслом мужа. Затем господин судья Бирн воззрился сквозь очки на собравшихся, с некоторой даже добротой.

Взглянув снизу вверх на судью, Майкл Рубинштейн заметил нечто неожиданное: у него с запястья свисал парчовый серо-голубой мешочек. Это что-то новенькое, подумал Рубинштейн. Но господин судья Бирн тут же чрезвычайно торжественно извлек из мешочка бело-оранжевый предмет – так, словно в далеком будущем антропологи признают эту вещь аксессуаром малоизвестного ритуала европейцев XX века.

Крамольная книга издательства «Пингвин» в бумажной обложке, с указанной на ней радикальной ценой в три шиллинга шесть пенсов, будто жила собственной, чрезвычайно любопытной жизнью. Судья положил ее на стол перед собой. И лишь после этого кивнул секретарю суда, который стоял начеку, готовый начать процесс.

Для собравшихся в зале судебных заседаний номер один призрак великой скамьи подсудимых оказался жестоким разочарованием. Мало того, что скамья огромной стеной загораживала вид многим зрителям. Она еще и была странно пассивной, как мяч в самом начале матча, когда кажется, что рефери никогда не выпустит его из рук. Ни одного арестованного не провели роковым путем из подземных застенков по лестнице наверх. Ни один несчастный не возник из тьмы, моргая от ослепительного света правосудия. Ни один подзащитный не выглядывал наружу, всматриваясь в ряды равнодушных лиц с замешательством оговоренного или наглостью природного преступника.


Когда наступает соответствующий момент судебного процесса, присяжных вызывают по одному из подсобных помещений суда, где они ждут, доселе невидимые. Каждого из них приводят к присяге – каждый по очереди читает ее с карточки, некоторые – запинаясь (если вдуматься, это пугает, подумал Рубинштейн, ведь нынешний судебный процесс касается книги).

От присяжных требуется, чтобы они были владельцами недвижимости, а это значит, что присяжные в основном мужчины из среднего класса с довольно стандартными для среднего класса взглядами. Иными словами, они часто послушны обвинению и «испытывают готовность осудить».

Мистер Джеральд Гардинер, королевский адвокат, старший советник защиты, возражает против присяжного, вызванного пятым: «Будьте добры, примите отвод». Указывать причину он не обязан. Чашечки на галерке непонимающе переглядываются. Отвергнутому велят уйти со скамьи присяжных, и на его место вызывают другого.

Двенадцатый и последний присяжный только успевает добраться до «всей правды и ничего, кроме правды», как снова слышится: «Будьте добры, примите отвод».

Обоим до конца жизни суждено ломать голову: у них что, не внушающий доверия вид? Может, они выглядят неопрятно? Нечистоплотно?

Им неоткуда знать, что защита придерживается следующего мнения: женщины обычно реже осуждают кого-то лишь с целью осудить. Защита также полагает, что женщины, как правило, судят мужчин менее строго, чем мужчины друг друга, особенно на публике, где мужчины часто проявляют чрезмерное рвение в вопросах, касающихся секса, – хотя бы для того, чтобы самим не показаться подозрительными в этом плане. Считается, что женщины испытывают менее смешанные чувства – менее чреватые последствиями, можно сказать. Во всяком случае, на это надеется защита. Хотелось бы, чтобы среди присяжных было больше женщин, но три из двенадцати – уже неплохо. «Дуэльный кодекс» на самом деле позволяет мистеру Гардинеру потребовать до семи отводов без объяснения причин, но если он воспользуется своим правом, могут подумать, будто он пытается манипулировать процессом. И тогда он рискует тем, что присяжные захотят отыграться на подзащитном.

Столько тонкостей.

Пока приводят к присяге последних, те, что уже присягнули, неловко ерзают на своих местах и возводят очи горé, созерцая огромный круглый световой люк в потолке, сейчас омываемый струями дождя. На вид всем присяжным от сорока пяти до пятидесяти с небольшим. Одна женщина явно богата. Другая, судя по внешности, может оказаться школьной учительницей. Мужчины в почти одинаковых костюмах, и их сложнее различать. Те, кто еще не облысел, седеют с висков. Кое-кто в очках. Двое, пока ждут, курят.

Представители мировой прессы и чайные чашечки на галерке вытягивают шеи, пытаясь разглядеть каждого из двенадцати присяжных. Что он или она за человек? Любитель чтения? Филистер? Либерал? Коммунист? Денди? Синий чулок? Прощелыга? Мокрая тряпка? Женщина легкого поведения? Выскочка? Или надежный человек, на которого можно положиться? Придерживается консервативных, радикальных или передовых взглядов? Болтун или молчун? Старомоден? Высокоморален? Практичен? Большевик по убеждениям? С широким кругозором? Добряк? Застегнут на все пуговицы? Помешан на сексе?

Секретарь суда проходит вдоль рядов присяжных и раздает им экземпляры книги, весь остальной тираж которой лежит под замком. Затем провозглашает:

– Господа присяжные! Арестованный на скамье подсудимых, издательство «Пингвин букс лимитед» обвиняется в том, что шестнадцатого числа августа месяца сего года опубликовало непристойный предмет, а именно, книгу под названием «Любовник леди Чаттерли» писателя Дэвида Герберта Лоуренса. Для целей настоящего судебного заседания издательство заявило о своей невиновности. В ваши обязанности входит выслушать свидетельские показания и решить, виновно оно или нет288.

При слове «арестованный» Майкл Рубинштейн чувствует, как плотный боевитый мужчина, сидящий рядом – сэр Аллен Лейн, – дергается, словно впервые увидел доселе неизвестное ему место: загон для осужденных под скамьей подсудимых, называемый попросту «клетка». Виновные по этой статье наказываются штрафом, размер которого закон не ограничивает, или трехлетним тюремным заключением.

По всей стране букмекеры принимают ставки на исход суда, и леди Чаттерли явно не фаворит. Она, может, и не устояла против чар лесничего, но Британия – за исключением кучки интеллигентов – пока не готова сдаваться, во всяком случае судя по предварительным признакам. Ежедневный мешок с почтой, приходящий сэру Аллену Лейну на адрес издательства, распух от ядовитых посланий.

«Ты омерзительный, низкий лицемер. Ты с самого начала знал, что эту книгу будут читать совершенно не за тем… Ты сутенер и получаешь откат от лиги шлюх. Чем ты подкупил свидетелей?»

«Надеюсь, ты настрижешь капусты с леди Чаттерли. Надеюсь также, что ты получишь справедливое воздаяние от Господа по делам своим».

«Ты не заслуживаешь никакого обращения и титула. Есть три источника вони: 1) протухшие помои, 2) обгаженный нужник и 3) издательство „Пингвин“!»289


Обвинение со стороны Короны открывает мистер Мервин Гриффит-Джонс, королевский адвокат. У него чисто выбритое, с четкими чертами, приятное лицо, и он как нельзя лучше подходит на роль главного героя в труппе зала судебных заседаний номер один. И впрямь, в парике образца XVIII века он выглядит как сельский сквайр, сошедший с портрета работы, скажем, Джошуа Рейнольдса. Взгляд у него спокойный и уверенный. По его позе видно, что ему не терпится, но он держит себя в руках – прекрасно знает, что нужно сделать для общественного блага, и уже грызет удила.

Леди, его супруги, сегодня с нами нет, но ее легко представить рядом с супругом на портрете кисти Рейнольдса: это дама средних лет, хорошо упитанная, в пышном парике. По другую руку отца стоит сын с лицом бледным, как простокваша, с выражением тщательно культивируемой наглости, в пышном кружевном воротнике. У ног сквайра мы видим послушного спаниеля, а на заднем плане – возможно, одну-две греческих урны, подхваченные в авантюрной юности во время гранд-тура по Европе. Иными словами, все как положено. Сквайр опирается рукой о бедро. Бриджи обтягивают стройные, крепкие «подпорки». У него взъерошенный вид человека, спешащего куда-то еще.

Он начинает:

– Господа присяжные, издательство «Пингвин букс лимитед» не нуждается в представлении. Это хорошо известная фирма, которая, скажу сразу, пользуется высокой репутацией290.

Старший юрист раскладывает «товар», доводы обвинения, просвещая присяжных по нужным пунктам обновленного закона о непристойных изданиях – так, как он их понимает.

– Вещественные доказательства подтверждают, что компания решила опубликовать эту книгу, «Любовник леди Чаттерли», по цене три шиллинга и шесть пенсов, действительно опубликовала ее тиражом около двухсот тысяч экземпляров и приступила к распространению ее среди розничных торговцев для продажи начиная со дня выпуска, двадцать пятого августа. Итак, вопрос заключается не в том, развратила ли кого-нибудь эта книга, должна ли развратить и развратит ли. Вопрос, по которому вы должны вынести решение, заключается в следующем: имеет ли эта книга тенденцию, сможет ли, может ли она развратить тех, кто, вероятно, при соответствующих обстоятельствах ее прочитает?

«Тенденция», замечает про себя Майкл Рубинштейн, это не то понятие, которым должен оперировать барристер, но Гриффит-Джонс не страдает излишней щепетильностью, и господин судья Бирн не вмешивается, а леди Бирн на соседнем троне строго смотрит сверху вниз на присяжных, как бы говоря, что она – моральный компас, по стрелке которого они могут и должны ориентироваться.

Мервин Гриффит-Джонс продолжает тоном декламатора:

– Обвинение заключается не в том, что эта книга способна шокировать или внушить отвращение. Ни то ни другое не является уголовным преступлением. Вопрос стоит так: может ли она развратить или растлить? Тут вы спросите: «Развратить или растлить кого?» Ответ таков: тех, чьи души открыты для подобных аморальных воздействий и в чьи руки публикация подобного сорта может попасть. Следует ли из этого, что мы оцениваем литературные произведения по принципу их пригодности для чтения четырнадцатилетней девочкой? Разумеется, нет. Но когда дитя, будь то мальчик или девочка, достигает самой опасной стадии жизненного пути, называемой отрочеством, тогда оно…

«Оно?» – мысленно удивился Рубинштейн.

– …обнаруживает себя в неизвестной стране без карты… а иногда, к сожалению, происходит из неблагополучной семьи… задача родителей и/или учителей, насколько это возможно, позаботиться, чтобы мудрым и естественным образом направить личность к воплощению в конечном итоге гармоничной жизни. Господа присяжные!

Староста присяжных заискивающе смотрит снизу вверх.

– Господа присяжные, обвинение приглашает вас сказать, что эта книга совершенно не способна помочь юному существу найти в конечном итоге путь к реализации гармоничной жизни. – Тон мистера Гриффита-Джонса изыскан, но полон чувства. – Разумеется, существует право самовыражения в политике и литературе. Но писатель, даже гений, живет в обществе и, как любой другой член общества, должен подчиняться тому же закону: не причинять вреда – ни умственного, ни духовного, ни физического… Позвольте мне сразу сказать: я согласен, что Дэвид Герберт Лоуренс – известный и, не стану отрицать, великий писатель. Возможно, эта книга в самом деле обладает некими литературными достоинствами – не буду их преувеличивать. Но служит ли ее публикация общественному благу? И если да, перевешивает ли объем общественного блага, который нам или вам удастся обнаружить, очевидную непристойность этого романа? Позвольте мне освежить вашу память… История леди Чаттерли – это история женщины, не получающей сексуального удовлетворения от мужа, раненного на фронтах Первой мировой войны, парализованного ниже пояса и не способного ни к какому половому сношению. Это история голодной до секса девицы, удовлетворяющей свой голод с особенно чувственным мужчиной, который случайно оказывается, – он делает паузу для усиления эффекта, – лесничим ее мужа.

«Человеком, который не переодевается к ужину? Святые угодники!» – думает Рубинштейн.

– В этом романе, в одном-единственном романе, тринадцать описаний полового сношения, чрезвычайно детальных, кроме разве что самого первого. Героиня, если можно так назвать леди Чаттерли, и герой, если можно так назвать лесничего, Оливера Меллорса, немногим больше чем ходячие гениталии – гениталии, которые непрерывно совокупляются друг с другом.

Гриффит-Джонс вкратце излагает каждый эпизод. Его голос слегка дрожит от презрения:

– Мы видим, как они занимаются этим в кустах под проливным дождем, совершенно голые, и вода капает с их тел. Мы видим их в домике лесничего: сначала вечером на коврике у камина; потом, подождав до рассвета, мы снова видим, как они этим занимаются, уже в кровати. И наконец весь процесс повторяется в пансионе в Блумсбери. Весь сюжет книги – лишь набивка для заполнения дыр между тринадцатью эпизодами полового сношения. В каждом эпизоде подчеркивается удовольствие, удовлетворение, чувственность героев… А теперь скажу – и буду утверждать, что это важнейший момент, – если у писателя возникает конфликт между стремлением к самовыражению и моральными стандартами, необходимыми для благосостояния общества, моральные стандарты должны возобладать. Это правда, что свобода означает право меньшинства делать то, что не одобряет большинство, но при условии, что это не причиняет большинству вреда.

Он достает лист бумаги. Как будто, выходя из дома, прихватил у экономки список покупок.

– Подобные материи обычно не озвучиваются в суде, но в случаях, когда они составляют собственно предмет обвинения, тогда, господа присяжные, мы не можем их не озвучивать.

Чайные чашечки на полках подаются вперед, напрягая слух из-за плохой акустики, но старший советник, бросая в зал слова, произносит каждое чрезвычайно отчетливо.

– Слова «ебать» и «ебля», – начинает он, сверившись со списком покупок, – встречаются не менее тридцати раз.

На галерке потрясенно ахают.

Рубинштейн упорно смотрит в стол, чтобы никто не заметил у него на лице презрения. Все происходит именно так, как он предсказывал.

– Я суммировал найденное, но не могу гарантировать, что я подсчитал все вхождения этих слов. Слово «пизда» используется четырнадцать раз. Да, «пизда». Я насчитал тринадцать случаев употребления слова «яйца»; по шесть раз «говно» и «жопа»; четыре раза «хер»; три раза «ссать» и так далее. Вопрос, по которому вам предстоит вынести решение, заключается не в том, омерзительна ли эта книга. Она несомненно омерзительна, как я только что доказал. Вам нужно решить нечто гораздо более серьезное. Обладает ли эта книга тенденцией

«Хитро», – думает Рубинштейн. Тенденция – дело умозрительное, неконкретное.

– …развращать и растлевать? Таково значение слова «непристойность» для целей данного судебного разбирательства. Во-вторых, если вы найдете, что эта книга действительно обладает тенденцией растлевать, иными словами – что она способна растлить, – тогда вы должны ответить на следующий вопрос: обладает ли эта книга достаточной ценностью, достаточной для общественного блага, чтобы перевесить ее вред? Разумеется, в книге множество отдельных абзацев и глав, вовсе не содержащих непристойности, но это ее не искупает. Вы должны судить о книге в целом. Добавлю также, что вы не должны судить ее по чопорным, ханжеским, прекраснодушным стандартам, характерным для Викторианской эпохи.

Обманчивый жест, декларирующий беспристрастность обвинения. Всегда бьет наповал. Рубинштейн не может не восхититься артистизмом выступающего.

– Вы можете делать любые возможные допущения в пользу книги, но после этого обвинение призывает вас согласиться, что эта книга имеет тенденцию и определенно – что она может иметь тенденцию к возбуждению похотливых мыслей в уме читателя. Воистину, она возносит на пьедестал беспорядочные половые сношения и нарушения супружеской верности. Чувственность восхваляется в ней как добродетель. Книга пропагандирует грубость и вульгарность мысли и речи. Ведь таким образом изъясняется ее так называемый герой… Подумайте о тех многочисленных людях, которые смогут купить эту книгу по цене три шиллинга шесть пенсов. Спросите себя: захотите ли вы, чтобы ваши юные сыновья, ваши юные дочери – ведь девочки тоже умеют читать! – прочли эту книгу? Сочтете ли вы возможным оставить эту книгу на видном месте у себя в доме? Захотите ли вы даже, чтобы ее прочитала ваша жена или ваши слуги?

Кое-кто из чайных чашечек на галерке начинает смеяться. Господин судья Бирн пригвождает их сердитым взглядом. Леди Бирн хмурится. Сильная челюсть мистера Гриффита-Джонса слегка отвисает в растерянности: что он такого сказал? Но его непоколебимая уверенность в себе быстро восстанавливается:

– В ранних объявлениях о публикации книги издательство «Пингвин» заявило, что понадобилось тридцать лет, чтобы в этой стране стало возможным опубликовать «неизуродованную» версию «Любовника леди Чаттерли». Вам, господа присяжные, – он берет многозначительную паузу, – предстоит решить: хватило для этого тридцати лет или понадобится значительно больший срок.

Младший советник обвинения, некий мистер Мортон, вызывает первого свидетеля обвинения – детектива-инспектора из Скотленд-Ярда, который забрал двенадцать образцов из редакции «Пингвин букс». Для суда подтверждаются основные обстоятельства изъятия. Ничего сенсационного. О совместном распитии чая не упоминается.

Мистер Гардинер приступает к перекрестному допросу. Детектив-инспектор соглашается, что, действительно, эта книга – вторая по счету, против которой возбуждено дело по новому закону. Первой книгой стал так называемый «Каталог дам».

– Будьте добры, детектив-инспектор Монахан, опишите для суда природу этого издания.

– Это справочник по лондонским проституткам, сэр.

Мистер Гардинер бросает взгляд на судейскую скамью:

– Я больше не имею вопросов, милорд.


Мистер Джеральд Гардинер, королевский адвокат, – широкоплечий, высоколобый, лысеющий. Среди юристов он известен как квакер и как реформатор закона. Глаза у него опущены уголками вниз, но смотрят твердо, и в них виден особый блеск или свет, дающий понять, что их хозяин обладает острым умом. Он держится не наигранно; иными словами, ничего не прячет в (довольно широком) рукаве.

Шелковая мантия – отличительный знак королевского адвоката – сидит на нем небрежно, как растрепанная. К своему месту он идет легкой походкой, словно бы и не в казенном доме, а к присяжным обращается внезапно почти разговорным тоном:

– Вам сообщили, что эта книга полна описаний сексуального сношения. Так и есть. Что в ней полно неприличных слов. Так и есть. Вы, конечно, сразу спросите себя: как же это получилось, что уважаемое издательство, скорее всего хорошо подумав и сознавая, что делает, напечатало отвратительную книгу такого рода, как нам описали?.. Позвольте, я отвечу по крайней мере на часть ваших вопросов. Издательство «Пингвин букс» основал в тысяча девятьсот тридцать пятом году человек по фамилии Лейн, который считал, что люди вроде него, не очень богатые люди, должны иметь возможность покупать книги – по цене десятка сигарет. Прошло двадцать пять лет. За это время издательство продало двести пятьдесят миллионов книг. Оно выпустило все труды Шекспира и большинство трудов Шоу. За эти годы сэру Аллену пришло множество писем от читателей с благодарностью за предоставленную возможность получить образование, которое любым иным путем было бы для них недоступно… На сегодня издательство опубликовало четырнадцать книг Дэвида Герберта Лоуренса и теперь собирается выпустить остальные, в том числе «Любовника леди Чаттерли». Существует мнение, что Лоуренс – величайший английский писатель после Томаса Гарди, и совершенно бесспорно, что он входит в число пяти или шести величайших. В любой цивилизованной стране мира можно купить эту книгу в том виде, в каком она была написана, – в любой, кроме собственной родины Лоуренса и стран Британского Содружества.

Мистер Гриффит-Джонс поднимается на ноги:

– Милорд, мне не хочется перебивать нашего высокоученого друга, но происходящее в других странах вряд ли имеет отношение к делу, которое рассматривают присяжные в этом зале.

Господин судья Бирн обдумывает его слова.

– Я склонен согласиться. Мистер Гардинер?

– Милорд, это доказательство ценности книги.

Господин судья Бирн созерцает световой люк в потолке:

– Я думаю, что это не может быть использовано. Я против.

Мистер Джеральд Гардинер кивает и продолжает:

– У этой книги довольно прискорбная история. В двадцать восьмом году, когда она была написана, опубликовать ее было невозможно, во всяком случае для широкой публики. С тех пор выходили ее издания с купюрами, и ничто не мешало издательству «Пингвин» опубликовать такое издание уже много лет назад. Но, – он делает выразительную паузу, – издательство всегда было против того, чтобы печатать изувеченную книгу. Издательство не считает возможным предлагать читателям неполноценные книги… Пойдем дальше. Чтобы книга была признана непристойной в соответствии с законом, она должна вызывать очевидное изменение в характере, убедить читателя совершить порицаемое деяние, которого он в противном случае не совершил бы. Большие части этой книги могут вас шокировать – и, несомненно, шокируют; но в книге нет ничего такого, что причинило бы кому-либо вред. Никто не будет утверждать, что эта книга развратила господина генерального прокурора, а ведь он ее прочитал. Никто не будет утверждать этого и в отношении советников суда, и в отношении свидетелей; никто не предположит, что чтение этой книги развратило судью и присяжных. Нас всегда заботит чужая нравственность. Не наша собственная… Совершеннейшая истина, что в книге встречаются так называемые матерные слова. Также совершенно очевидно, что автор пытался освободить эти слова от довольно позорных коннотаций, приобретенных ими с викторианских времен. Считаем ли мы его попытку успешной или нет, в этих словах самих по себе нет ничего такого, что может развратить или растлить. Иначе пришлось бы признать, что девяносто пять процентов нашей армии, флота и военно-воздушных сил – неискупимые грешники.

Чайные чашечки улыбаются, и кое-кто из присяжных – тоже.

– Прочитав книгу, вы поймете, какие именно цели ставил перед собой автор. Д. Г. Лоуренс вовсе не возносил на пьедестал половую неразборчивость. Всей своей частной и литературной жизнью этот писатель свидетельствует о приверженности браку. Вы увидите, что ранние неразборчивые связи, описанные в романе, не приносят абсолютно никакого удовлетворения. Но в конце концов Констанция все же обретает любовь, и в финале книги они с Меллорсом собираются пожениться… Мистер Гриффит-Джонс высказал мнение, что эта книга состоит из тринадцати описаний полового сношения и набивки, заполняющей пустоты между ними. Со всем уважением к моему высокоученому оппоненту, это утверждение довольно странное. Д. Г. Лоуренс, подобно всем остальным великим писателям, был поглощен трагедией Великой войны. Он не верил, что последовавший за ней упадок общества можно вылечить политической деятельностью. Нет, он считал, что исцелить общество можно, восстановив правильные отношения между людьми; а именно – союзы, основанные на любви, телесной в той же мере, что и душевной. Упомяну, что рабочим названием книги, служащей предметом этого судебного разбирательства, одно время было слово «Нежность». Похоже ли, что ее автор стремился создать порнографический роман? Звучит ли это слово как заглавие непристойной книжонки? Смею утверждать, что, прочитав ее, вы обнаружите совершенно обратное… Эта книга об Англии двадцатых годов, об Англии больной, об Англии сломленной. Я утверждаю, что Лоуренс написал историю леди Чаттерли не для того, чтобы распалить чье-то воображение, и, разумеется, не для того, чтобы развратить или растлить. Наоборот, он создал персонаж леди Чаттерли как символ надежды, и ее история – это в первую очередь история возрождения.


Присяжные скоро должны будут решить сами. Что с ними произойдет – развратятся они или возродятся?

Мистер Гардинер, обращаясь к судье, высказывает предложение: обычно в таких случаях присяжные берут книгу домой. Судья не соглашается. Мистер Гардинер указывает, что комнаты для присяжных «чертовски неудобны» и что присяжные будут вынуждены читать в присутствии друг друга, «толкаясь локтями». Мистер Гриффит-Джонс упорствует: чтение должно происходить в комнате для присяжных. Мистер Гардинер парирует:

– Когда человек читает, где бы он ни читал, это должно быть интимным делом, касающимся только его и автора.

Судью осеняет, что он никогда не бывал в комнате присяжных. Он беседует с секретарем суда. Секретарь полагает, что деревянные стулья вовсе не столь жестки, как утверждает мистер Гардинер, и решение принято. Присяжные обязаны явиться в комнату для присяжных назавтра, чтобы приступить к обязательному чтению, «не отвлекаясь на домашние дела и мнения своих супруг или супругов». Господин судья Бирн объявляет, что слушание возобновится через неделю.

Леди Бирн встает и вручает мужу сакраментальный мешочек для книги, фиолетовый фиговый листок для прикрытия его достоинства. И главные актеры покидают суд.

За дверями зала суда, в большом центральном вестибюле, среди сторонников сэра Аллена царит облегчение. Они собираются вокруг него, сплачиваются, подбадривая. Ну что ж, по крайней мере процесс наконец начался. С неприятным делом лучше разделаться как можно скорее. Американцы уже «разобрались» в Нью-Йорке, на слушаниях по делу «Гроув-пресс», и теперь очередь издательства «Пингвин». Все согласны, что присяжные, кажется, разумные, здравомыслящие люди, за исключением разве что подобострастного старосты. Все говорят, что мистер Гардинер держался молодцом. Во вступительной речи он взял все нужные ноты.

«Плохое ухо» Майкла Рубинштейна упускает кое-какие из этих комментариев в шуме голосов и эха под куполом центрального вестибюля. Однако его здоровое ухо оказывается направлено в нужную сторону и успевает уловить более интимную беседу, происходящую в непосредственной близости от него, – то есть подслушать разговор между сэром Тоби Мэтью, генеральным прокурором, и одним из его младших подручных. Начинает подчиненный:

– С вашего позволения, сэр, сегодня все прошло хорошо, как мне кажется. Мистер Гриффит-Джонс отлично выступил. Как вы считаете, сэр, каковы наши шансы?

Сэр Тоби делает неопределенный знак рукой, словно желая выразить скуку, нетерпение или просто сожаление, что последние несколько часов провел не у себя в клубе за просмотром утренних газет:

– Я ничего не считаю, мистер Спрэгг.

– Да, конечно, – отвечает Спрэгг. – Не следует забегать вперед. Прошу меня извинить, сэр.

Сэр Тоби возводит взгляд к куполу центрального вестибюля и безуспешно пытается подавить зевок:

– Знаете что, Спрэгг, между нами: меня не особенно волнует, проиграем мы или выиграем.

Он кивает на прощание и направляется к двери.

«Ну вот, а это как прикажете понимать?» – думает Майкл Рубинштейн.

x

День второй, четверг, 27 октября291

Мистер Грэм Хафф, преподаватель английского из колледжа Христа в Кембридже, выступает первым свидетелем защиты. Вот он появляется на пороге Олд-Бейли. Вид у него расхристанный и загнанный. На полу центрального вестибюля кое-где лужицы – ветром нанесло дождя, – и у мистера Хаффа запотели очки. Без сомнения, именно из-за этого он поскальзывается и чуть не падает на глазах у царственных статуй.

Но все же не падает. Он восстанавливает равновесие – телесное, если не душевное – и идет дальше, озираясь, как свойственно любому, чтобы узнать, не заметил ли кто его почти-падения.

Впереди на скамье сидит дежурная медсестра, комплекцией напоминающая бочонок, и Хафф видит ее сердитый взгляд: словно он в самом деле растянулся на полу. Он собирается сесть на скамью снаружи зала заседаний номер один, подальше от входа, но тут судебный пристав выкрикивает его имя, и он подскакивает, словно над ухом выстрелил стартовый пистолет.

На свидетельском месте мистер Хафф принимает присягу и пытается разгладить ладонью мокрые волосы – точнее, их остатки. Галстук у него измочален. Он вынужден снять очки, чтобы протереть их еще раз, и тут мистер Джеральд Гардинер, королевский адвокат, начинает:

– Не могли бы вы рассказать нам о месте Лоуренса в английской литературе?

К удивлению зрителей, голос мистера Хаффа свидетельствует о гораздо большей собранности, нежели его внешний вид. Голос мистера Хаффа обладает мелодичным спокойствием, неплохим тембром и авторитетной звучностью. Он одновременно убеждает и смягчает слушателей. Защита прекрасно знала, что делает, выбирая мистера Хаффа в качестве первого свидетеля.

Он начинает:

– Лоуренса обычно считают одним из наиболее значительных прозаиков этого века и одним из величайших за всю историю литературы. Насколько мне известно, этого никто никогда всерьез не оспаривал.

– Какое место среди его работ занимает этот роман?

– Он написал девять романов. Этот я поставил бы примерно на пятое место.

– Расскажите нам, пожалуйста, о теме или значении этой книги.

– Эта книга, – мистер Хафф оглядывает зал суда, словно университетскую аудиторию, – посвящена отношениям между мужчинами и женщинами, их сексуальным отношениям, природе брака, каким он должен быть, а это, конечно, тема крайне важная для всех нас.

Господин судья Бирн поднимает ошарашенный взгляд от своих заметок:

– Вы сказали «брака, каким он должен быть»?

– Да, сэр.

Мистера Хаффа, даже отсыревшего и туманного, не запугать.

– Здесь было высказано мнение, – продолжает мистер Гардинер, – что автор протаскивает секс в книгу при каждом удобном и неудобном случае. Что вы можете сказать по этому поводу?

Мистер Хафф, поразмыслив, отвечает:

– Описание сексуальных эпизодов занимает никак не больше тридцати страниц из общего объема романа страниц примерно в триста. Ни один нормальный человек не станет писать книгу на триста страниц в качестве прокладки для тридцати страниц сексуальных пассажей.

Голос мистера Гардинера по-прежнему беспристрастен:

– Было высказано также мнение, что эти сцены отличаются друг от друга лишь обстановкой, в которой происходят. Вы согласны?

Очки мистера Хаффа мерцают, словно это его мысли играют на свету.

– Не согласен. Автор приводит описание ряда сексуальных сцен для того, чтобы показать, как прогрессирует осознание Констанцией Чаттерли ее собственной природы. Эти сцены нельзя назвать однообразными. Они отличаются друг от друга. Лоуренс ставит смелый эксперимент.

– Простите, что он ставит?

– Смелый эксперимент.

Господин судья Бирн делает пометку.

– Цель автора – изучить сексуальную ситуацию более подробно и более открыто, чем это обычно делают в художественной литературе.

– Вы преподаете молодежи? – осведомляется мистер Гардинер.

– Да, этому посвящена значительная часть моего рабочего времени.

– У вас дочь восемнадцати лет и сын двенадцати?

– Правильно.

Мистер Гардинер кивком благодарит свидетеля и передает его «противной стороне».


– Мистер Хоугх, – начинает мистер Гриффит-Джонс, картинно взмахнув шелковым рукавом. – То есть, прошу прощения, мистер Хафф – кажется, такое произношение вы предпочитаете?

Можно подумать, что мистер Хафф каким-то образом перепутал собственное имя.

Староста присяжных угодливо хихикает.

Мистер Хафф с ничего не выражающим лицом кивает.

Гриффит-Джонс передает ему экземпляр книги:

– Мистер Хафф, прошу вас открыть ее на странице сто сорок и найти абзац, начинающийся словами: «Конни медленно шла домой…» Я пока не говорю о так называемых непристойных пассажах. «Конни медленно шла домой, осознавая, насколько глубоко переменилась. В ней родилось новое „я“, которое жгло, словно жидкое расплавленное железо в кишках и матке, и это „я“ обожало его. Она обожала его так, что ноги подгибались на ходу…»292 Надо полагать, вы считаете это хорошим стилем. Или же он нелеп?

– Я не считаю его нелепым.

– «Она чувствовала, как в ее кишках и матке… – здесь на протяжении трех строк несколько раз упоминаются в совокупности эти две части ее анатомии, – теперь течет живая жизнь»293. Поверьте, мне не хотелось бы выглядеть человеком, лишенным воображения, но как можно ощущать течение жизни в кишках и матке?

– Метафорически, я думаю, можно.

– И здесь у нас слово «матка» повторяется в третий раз?

– Да.

– Считаете ли вы признаком хорошего стиля, когда автор снова и снова повторяет: кишки и матка, кишки и матка, матка и кишки?

– Да, это весьма характерный для Лоуренса метод.

– Вы ожидаете встретить подобные повторы в книге высоких литературных достоинств?

– Зная Лоуренса – да, ожидаю. Он всегда так пишет и при этом добивается нужного эффекта.

– Не говорите «зная Лоуренса», – вмешивается судья. – Для целей данного вопроса вы не можете исходить из того, что Лоуренс хороший писатель и потому все, что он делает, он делает правильно.

Мистер Гриффит-Джонс улыбается и поправляет мантию:

– Если бы этот отрывок прозы написал я, вы сочли бы, что это хорошая проза?

– Если бы увидел его в контексте, то счел бы.

– Давайте перейдем к другим контекстам. Известна ли вам некая Кэтрин Энн Портер?

Про себя Гриффит-Джонс с прискорбием вспоминает, что на данный момент ФБР пока не удалось ее найти и заручиться ее явкой как свидетеля обвинения.

– Она известна мне как американская писательница, автор рассказов. Весьма выдающихся.

– Позвольте мне зачитать статью мисс Кэтрин Энн Портер, посвященную данному роману. – Он поднимает на всеобщее обозрение экземпляр журнала. – Эта статья недавно была опубликована в периодическом издании «Энкаунтер», которое, как знают многие из присутствующих, представляет собой авторитетный литературный журнал под редакцией нашего знаменитого поэта Стивена Спендера.

Мистер Гриффит-Джонс почтительно кивает Спендеру, сидящему на местах для прессы.

Стивен Спендер не отвечает на кивок.

Мистер Гриффит-Джонс зачитывает несколько отрывков, в которых мисс Портер выражается недвусмысленно. Она разбивает в пух и прах как автора, так и книгу.

– Она весьма убедительно излагает, не правда ли, мистер Хафф? Обратимся к описанию самой леди Чаттерли. Мисс Портер сообщает нам, что «такая женщина способна использовать полдюжины таких мужчин, и нам уже понятно, что вскоре она примется искать очередного мужчину; судя по тому, как обстоят дела, ему, – она имеет в виду лесничего, – осталось самое большее года два». Вы согласны?

– Не согласен. Конни и Меллорс по-настоящему любят друг друга.

Господин судья Бирн поднимает голову:

– Они долго к этому шли, а?

– Да, милорд. Так нередко бывает.

С галерки доносится хихиканье чашечек.

– Тишина! – рявкает судья.

– И все это время, – продолжает мистер Гриффит-Джонс, – они действовали за спиной ее мужа. Мисс Портер на самом деле лишь указывает на то, что становится ясно из текста романа: леди Чаттерли постоянно ведет себя безнравственно. Вы хотите сказать, что мисс Портер ошибается? Вы сами только что, обращаясь к суду, назвали ее выдающейся.

– Она автор выдающихся рассказов.

– В таком случае кому мы обязаны верить: мисс Кэтрин Энн Портер, всемирно известной писательнице, в статье, опубликованной в одном из лучших литературных журналов нашей страны, или, – тут голос оратора падает и умирает, – вам, мистер Хафф?


Свидетельское место занимает мисс Хелен Гарднер, лектор по литературе английского Возрождения в Оксфорде. Она в коричневом твидовом костюме, аккуратна, как воробушек, и так же легка на ногу и поворотлива при даче показаний.

Старший советник защиты времени не теряет:

– Мисс Гарднер, насколько, по вашему мнению, описания половых сношений уместны или необходимы для темы или значения книги?

Мисс Гарднер очень трогательно поднимает лицо к галерке, обращаясь к чайным чашечкам:

– Я считаю, что Лоуренс старался создать в воображении читателей картину определенных аспектов современного общества, крах отношений между мужчинами и женщинами и падшее состояние, в котором пребывают многие люди. Я считаю, что эти эпизоды добиваются цели, которой чрезвычайно трудно достичь, к которой очень немногие писатели стремились так мужественно и самозабвенно. Эта цель – выразить словами человеческий опыт в области, трудно поддающейся вербализации.

Она лаконична, глаза блестят. Мы, все зрители в зале суда, очарованы.

Мистер Гардинер кивает оппоненту:

– Свидетель ваш.

Мистер Гриффит-Джонс встает, и мисс Гарднер обращает к нему взгляд, в котором читается вызов. Она – воплощенная цельность, и солнце, давно покинувшее лондонцев, вдруг любезно струит лучи с потолка. Мистер Гриффит-Джонс задает два вопроса, чисто для проформы, и снова садится, ко всеобщему неприкрытому изумлению.


Следующей свидетельское место занимает миссис Джоан Беннет, лектор по английской литературе из Кембриджа. Ей около шестидесяти, но выглядит она на добрый десяток лет старше, ибо презирает такие легкомысленные вещи, как кольдкрем, губная помада и надлежащее количество сна. По-видимому, она и расческой не удосужилась воспользоваться. Какая чепуха!

Забудьте про меч государственного правосудия, висящий за спиной судьи. «Побрякушки!» – думает она. Лицо у нее длинное и острое, как тот самый меч, и взгляд свирепый. В коротком черном жакете и застегнутом высоком накрахмаленном воротничке она похожа на надзирательницу женской тюрьмы, когда поднимается на свидетельское место и возлагает ладонь на предложенную Библию. «Россказни!» – как бы говорит ее лицо по поводу священной книги, но она все же проборматывает должную формулу.

Мы, собравшиеся в зале, слегка испуганы. Даже господину судье Бирну, кажется, не по себе.

Однако стоит миссис Джоан Беннет заговорить, как мы мгновенно успокаиваемся. Становится ясно, что мы в надежных руках. Она непоколебима, непретенциозна, глаза как два буравчика. Чайные чашечки на галерке одобрительно подталкивают друг друга ручками.

Мистер Гардинер начинает:

– Миссис Беннет, я перейду сразу к делу. Действительно ли в этой книге возводятся на пьедестал промискуитет и супружеская неверность? Так утверждает обвинение.

– Я бы сказала, полная противоположность. В книге показано, что подобные отношения не приносят удовлетворения и радости и вообще, по правде сказать, отвратительны.

Она подобна глотку свежего воздуха.

Мяч летает туда-сюда. Вопрос и ответ. Страница и строка. Джоан Беннет – превосходный свидетель, и не только потому, что держится неожиданно деловито. Она излагает свои взгляды так спокойно, что становится ясно: ее острый ум не сбить с толку обстоятельствами сенсационной драмы, в которых она оказалась.

Допрос свидетеля переходит к мистеру Гриффиту-Джонсу. Кто от кого оставит мокрое место?

– Миссис Беннет, вы ведь не всерьез утверждаете, что описанная в романе череда внебрачных половых сношений выражает поддержку автором института брака?

Она берет паузу и смотрит вдаль. Ее не поторопишь.

– Не могли бы вы для начала дать мне определение: какой смысл вы вкладываете в слово «брак»?

Это редко бывает, чтобы вопросы задавал свидетель.

Вмешивается судья, не скрывая своего раздражения:

– Законный брачный союз, мадам. Вам известно, что это значит, не так ли?

– Да. Значит, я в этом контексте должна отвечать?

Эта литературоведша испытывает терпение мистера Гриффита-Джонса, и он меняет тактику. Пора шокировать присяжных:

– Раз уж мы заговорили о взглядах автора, как только что сделали вы, миссис Беннет, скажите мне: верно же, что он сам чрезвычайно часто предавался внебрачным половым сношениям? Я прав? Мистер Лоуренс, – он звучно раскатывает «р», – сбежал с женой своего друга, не так ли?

– Да.

Мистер Гриффит-Джонс поворачивается к публике. Его лицо как бы говорит всем собравшимся: «Вы сами слышали».

Но миссис Джоан Беннет еще не закончила:

– Правда также и то, что это был единственный брак Лоуренса и что он прожил с этой женщиной до конца своей жизни.

Она едва успевает это проговорить, когда судья твердо приказывает ей покинуть свидетельское место.


В зал входит Дама Ребекка Уэст, и по внезапному шевелению в рядах присяжных становится ясно, что ее имя известно им всем.

Посмотрим на нее. Весь ее вид свидетельствует: она знает, что к чему, но при этом сама не подлежит никакому измерению и суждению. Царственно прямая, она пересекает зал заседаний и занимает свидетельское место. На тщательно уложенных седых волосах приколота шляпка из соболиного меха, черное платье строгое, но хорошего покроя, на шее бусы из слоновой кости. Карие глаза холодны, лицо квадратное, подбородок задран. Вирджиния Вулф однажды сурово описала эту женщину: «Жесткая, как железо, чрезвычайно недоверчива и не красавица». Пусть так, но, видя ее сейчас, когда она оглядывает зал суда, понимаешь: лучше, чтобы она была на твоей стороне.

Она – «звездный свидетель» защиты. Защите остается только надеяться, что Дама Ребекка на ее стороне. Сейчас, когда Ребекка взирает сверху вниз на сэра Аллена Лейна за столом солиситоров, этот момент еще не прояснился. Начни она хвалить роман, ее харизматическая поддержка может одним махом переубедить присяжных. Равным образом, даже проявив легкие колебания, она может нанести защите такой удар, от которого та уже не оправится.

Конечно, никто из собравшихся в зале заседаний номер один не в курсе, что Дама Ребекка, по всей вероятности, сотрудничала с ФБР, дабы «оказать содействие обвинению» через своего старого приятеля сэра Тоби, генерального прокурора. Никто не знает также, что она разделяет пламенную тревогу Дж. Эдгара Гувера по поводу вмешательства Советов в британскую и американскую жизнь. И еще – что она едва не заявила, будто автор никогда не предназначал свой роман для чтения широкой публики. Действительно ли у нее есть такая информация? Почти наверняка нет. Больше похоже, что она хотела, по причинам, известным ей одной, подорвать позицию издательства «Пингвин» в суде.

Так почему же она явилась в зал заседаний номер один как свидетель защиты? Давайте рассмотрим имеющиеся факты.

1. Ребекка Уэст всегда любила судебные процессы. И в самом деле, она много о них писала, особенно о процессах, посвященных предательству и государственной измене. Она знает, чего хочет. У нее грозный ум, и она любит его упражнять. Кроме того, она очень любит фигурировать в воскресных газетах.

2. Высоты моральной безупречности на правом конце политического спектра оказываются довольно безлюдны, и Дама Ребекка начинает скучать по бывшим друзьям, да и просто по возможности иметь друзей левых взглядов. Она поняла, что их беседы более искрометны, а на приемах у них веселее. Она не то чтобы хочет вернуться в данное конкретное лоно, но ходить туда время от времени в гости было бы приятно. Неплохо было бы хотя бы получать приглашения. И этот суд – ее шанс.

3. Готовясь к процессу, обвинение совершило роковую ошибку – одну из многих. Скорее по случайности, нежели намеренно – иными словами, сглупив, – они забыли пригласить Даму Ребекку выступить на их стороне, даже когда выбивались из сил в поисках свидетелей. Маститая писательница могла бы принести им победу одним махом, но нет, они проглядели эту возможность. А что делает Дама Ребекка, когда ее игнорировали, то есть обидели? Она переходит на другую сторону.

Мистер Джеральд Гардинер кивает ей – практически поклон от шеи, дань уважения, обычно положенная монархам. Он начинает:

– Дама Ребекка, здесь высказывалось утверждение, что эта книга защищает и даже превозносит неразборчивость в связях и супружескую неверность. Позвольте спросить, каково ваше мнение?

У нее певучий голос, приятная памятка с детства, проведенного в Эдинбурге.

– Что ж, так может показаться в результате беглого чтения – если лишь просмотреть роман, поленившись исследовать его серьезно, – но такой подход, конечно, не может считаться чтением. Однако любому мало-мальски внимательному читателю должно быть очевидно, что книга отнюдь не рекомендует подобные отношения. Скорее, в ней показана изломанная жизнь человека и то, как он в дальнейшем строит эту жизнь. Эта книга не может рекламировать ни неразборчивость в связях, ни адюльтер, поскольку Дэвид Герберт Лоуренс всю жизнь стремился понять, что нужно для построения прочного брака. Он считал, что хороший брак, возможно, самое важное на свете. Мне продолжить?

Мистер Гардинер взмахивает рукой, как бы говоря: «Вам предоставлено слово».

Она выпрямляется во весь рост:

– Лоуренс считал, что цивилизация стала бесплодной и не отвечает главным потребностям человека. Он хотел бы открыть глаза всему человеческому роду на следующее: люди живут ущербно, и их будут эксплуатировать самыми разными способами, пока они не доберутся до глубинных источников своего бытия и не начнут жить более полной жизнью. Мужское бессилие сэра Клиффорда Чаттерли – символ бессилия современной Лоуренсу культуры. Любовная связь леди Чаттерли с лесничим – не что иное, как отклик на зов, возвращение к душе…

Господин судья Бирн поднимает голову, приставив ладонь к уху:

– Что-что, мадам?

– Возвращение к душе, милорд. – Она нисколько не смущена.

Судья моргает, словно получив пощечину.

Его супруга смотрит в зал с ледяной страстью, ранее невиданной у нее на лице. Она поправляет брошь с драгоценными камнями, приколотую к блузке, и заметно волнуется. Майклу Рубинштейну остается только гадать, не собирается ли леди Бирн спуститься с судейской скамьи, сжимая в руке брошь, и пырнуть ею Даму Ребекку.

Мистер Гардинер продолжает:

– Дама Ребекка, скажите, пожалуйста, утратила ли мысль Лоуренса свою актуальность в наши дни по сравнению с двадцатыми годами?

– Нет. Наоборот, я считаю, что она стала более актуальной. С тех пор мы участвовали в еще одной войне, по причине, которой очень боялся Лоуренс: он видел, что в каждой стране есть большая прослойка городского населения, утратившего связь с землей, с настоящей жизнью, с честной жизнью, и таких людей легко увести – сбить с пути – в любом направлении… Мы, живущие сегодня, знаем: действительно, очень многих увело на путь зла слепое послушание вождям, таким как Гитлер. Лоуренс говорил о совершенно реальных вещах – фашизме, нацизме, – и все это осуществилось в ходе последней войны, хотя, конечно, Лоуренса уже не было на свете и он не застал воплощение в жизнь своих страхов – своих пророчеств, как скажут некоторые. Он не был склонен к полетам фантазии. Скажу больше, он был реалистом практически до степени отсутствия всякого чувства юмора. Леди Чаттерли – это аллегория; прекрасная, хотя и полная фраз, которые способен высмеять любой ребенок. Однако насмешки и издевки – никуда не годные доказательства на суде. Лоуренс был прав. Он хотел нашего возвращения к чему-то такому, что нас спасет. Как писатель и как человек он был абсолютно серьезен во всех задачах, которые ставил перед собой.

Мистер Гардинер:

– Как ведущий романист и комментатор по общественным вопросам вы принадлежите к числу наиболее уважаемых литературных критиков нашей страны. Не могли бы вы сообщить суду: как вы определяете литературное достоинство книги?

Дама Ребекка размышляет, но не колеблется. Она берет паузу исключительно ради театрального эффекта.

– Это очень просто, мистер Гардинер. Книга, обладающая литературными достоинствами, – та, которая вдохновляет читателя жить дальше.

– У меня больше нет вопросов, милорд.

«Brava!»[56] – думает Майкл Рубинштейн. Дама Ребекка оправдала надежды.

Когда выясняется, что перекрестного допроса не будет, разочарование отражается лишь на лице самой Дамы Ребекки. Она с нетерпением ждала возможности ввязаться в драку, ибо равных ей в этом деле мало. Что известно мистеру Гриффиту-Джонсу. Ее слава бежит впереди нее. Что же остается делать обвинению, как не будить зря лихо?

Только мы видим, как Майкл Рубинштейн за столом солиситоров незаметно торжествующе кивает сэру Аллену Лейну и Гансу Шмоллеру.

Дама Ребекка проплывает мимо их стола: статный галеон здравого смысла посреди, как отчетливо читается у нее на лице, моря чепухи.

xi

Дж. Эдгар Гувер открывает текущий альбом для вырезок. У него выдался длинный день в конторе, но «на его стороне» Ширли Темпл, а дети – отличная компания. Такими альбомами занята целая полка за письменным столом. Пухлые свидетельства его карьеры ведут отсчет с 1924 года, еще до того, как ФБР заработало слово «федеральное» в названии.

Для Гувера это слово важнее всего и всех на свете, за исключением его матери – ну и теперь, конечно, Клайда. Или было важнее, пока у Бюро не отобрали внешнюю разведку. Вместо этого в сорок седьмом году изобрели ЦРУ, и лакомый кусочек отдали сраным интеллигентам из Лиги плюща.

И подумать только, что от Бюро к тому же потребовали обучать церэушников! Это была настоящая пощечина. Гувер всегда так считал. Но жизнь полна несправедливости. Ему это известно с детства. Ему-то никогда ничего не преподносили на тарелочке, но он не сдается. Он полон веры и упорства и в конце концов всегда добивается своего.

Будь у него дочь, она была бы совсем как малютка Хайди. Жалко, что дети обязательно вырастают. Если бы он был отцом, он бы зарифмовал уроки жизни в четверостишия, потому что стишки, как и лозунги, застревают в голове.

Вишенка на торте может запоздать,
Но будь хорошей девочкой, умей и подождать.
С практикой приходит опыт. Мой тебе совет:
Жди, трудись – и счастье будет, вот и весь секрет[57].

Он всегда отлично владел языком, еще со школы. Кроме того, он придирчив по части грамматики и орфографии. Кто-то должен следить за тем, чтобы все было на надлежащем уровне.

Он давно не занимался альбомом. Последнее время в Бюро было много работы, и у Гувера скопилась куча заметок, которые мисс Гэнди вырезает для него из газет. Нелегко вклеивать их на место короткими толстыми пальцами – особенно сложно с уголками, – но он привык все, что делает, делать хорошо. Вдобавок это занятие под конец дня снижает кровяное давление.

Да, он вошел в историю – практически буквально, как какой-нибудь инженер, поворачивающий течение реки, невзирая на то, куда ей самой хочется течь. За всем нужен присмотр. Всем нужно управлять. Жизнь не может течь сама по себе, ведь тогда не будет ни закона, ни порядка, ни нации. Подклеивая заметки о суде над леди Чаттерли в альбом, надписанный «Эдгар Дж. Гувер, 1960», он думает о том, как гордилась бы его мать (он часто об этом думает). «Суд в Лондоне, в Англии!» – она разинула бы рот от удивления. Но вместо нее в святая святых в черепе Гувера возникает отец.

Дикерсон Гувер снова беззвучно рыдает посреди улицы перед семейным домом, одетый лишь в застиранные кальсоны. Гувера пугает – сейчас, как и много лет назад, – именно беззвучие этих рыданий, немой фильм отцовского бессловесного горя. Как это вообще возможно – плакать, не издавая ни звука, – если ты не Чарли Чаплин?

Кто-то должен заняться ликвидацией данного конкретного кризиса. Милая матушка Гувера соглашается. И Гувер начинает этим заниматься. В тот же день он отвозит отца в «Лавры» на «отдых», хотя обрести покой отцу не суждено, или суждено только в могиле. В «Лаврах» никто не отдыхает – не почивает на лаврах, ха-ха, не видать им такого. Но, по правде сказать, этот скорбный дом неплохой, недешевый и выглядит достаточно приятно. Может, если ты скорбен главою, тебе там так и будет. Приятно.

Он вздрагивает.

Если бы только отец в тот день сказал хоть что-нибудь. Может, тогда они вдвоем к чему-нибудь бы пришли. И тогда Гуверу не пришлось бы его увозить.

Неприятная сцена разыгралась в тот день посреди дороги перед домом номер 413 по Сивард-сквер. «Хоть кричи!» – говорит он отцу снова и снова, подхватывает его под локоть – немого, дрожащего, покрытого холодным потом – и втаскивает в дом.

Воспоминания об этой сцене по прошествии стольких лет вызывают у Гувера неожиданную слабую улыбку. Задним числом до него доходит, что его слова, обращенные к отцу, были своего рода каламбуром. «Хоть кричи». А ведь кричать-то отец как раз и не мог.

Дикерсон Гувер остался в «Лаврах» до конца своих дней.

Дж. Эдгар Гувер вздыхает. Этот вздох обращен к милому личику Ширли Темпл. Ах, если бы только матушка была жива! Если бы она могла увидеть, сколько заблудших рек отвратил ее сын от гибельного курса на протяжении всей истории. Он прирожденный руководитель. Может быть, даже инженер американских душ. Он трудился для своей страны не покладая рук. Тяжелее его не работал никто.

Рядом с пачкой вырезок мисс Гэнди, как всегда, оставила у него на столе мисочку с водой и полотенце, чтобы он, закончив возиться с альбомом, мог вытереть типографскую краску с рук. Он просматривает заголовки.


ДЕНЬ ВТОРОЙ: ЗАХОТИТЕ ЛИ ВЫ, ЧТОБЫ ЭТУ КНИГУ ЧИТАЛА ВАША ЖЕНА ИЛИ ВАШИ СЛУГИ?

ЛЕДИ ЧАТТЕРЛИ СПОСОБНА ИСПОЛЬЗОВАТЬ ПОЛДЮЖИНЫ МУЖЧИН, УТВЕРЖДАЕТ ЭКСПЕРТ

ПРЕПОДАВАТЕЛЬ ИЗ КЕМБРИДЖА: 13 СЕКСУАЛЬНЫХ СЦЕН «НЕ ОДНООБРАЗНЫ»

СЭРУ АЛЛЕНУ ЛЕЙНУ ИЗ ИЗДАТЕЛЬСТВА «ПИНГВИН» ГРОЗИТ ТРИ ГОДА ЗА РЕШЕТКОЙ

В КНИГУ ПОЗОРА!


Гувер надевает очки, в которых редко показывается на публике. На небольшой фотографии, которой снабжена последняя из статей, в Олд-Бейли входит женщина. На ней расстегнутое пальто и темная меховая шляпка. Женщина держит книгу в бумажной обложке – предположительно ту самую, творение сексуального маньяка.

Гувер не верит своим глазам.


ДАМА РЕБЕККА УЭСТ: ГЛАВНЫЙ СВИДЕТЕЛЬ ЗАЩИТЫ


Может, это опечатка?

Нет. Потому что в другой статье тоже упоминается она.

Он обмякает на стуле, словно у него остановилось сердце.

Он не понимает.

Мисс Гэнди отправила ей огромный букет. Который стоил кучу денег. Да еще «Американский сад», модный ресторан и пятичасовой чай. И письмо он ей написал, поздравил с титулом дамы. Уделил ей столько персонального внимания.

Он вынужден расстегнуть воротничок и нашарить в нижнем ящике фляжку. Не случайно, говорит он себе, эта женщина сочинила книгу – ту самую книгу – о предательстве и измене.

Он испускает утробный рев, зовя мисс Гэнди.

– Позвоните в Лондонское отделение Бюро. Мне плевать, сколько там сейчас времени. Скажите этому идиоту, который там на нас работает, что он уволен. Позвоните ему домой, если надо, и ничего не спускайте. Передайте ему от меня, что это предел всему!


В семейной аптеке Уэлана Мел Хардинг закончил рабочий день. Он выходит через служебную дверь на задах и идет пешком два квартала по тихим улочкам, застроенным жилыми домами. Лишь после этого он выскакивает на главную улицу, делает петлю и возвращается к своей машине.

За ним идет хвостом человек Гувера – опять, несмотря на петли и скидки. Хардинг узнает ритм походки, потому что это бывшая походка его самого. Люди в Бюро учатся негласно, на примере, шагать особым образом, походкой Бюро. Хардинг мог бы замедлить шаг, заставить «хвост» обогнать его. Но чего он этим добьется? Лишь даст понять, что ему не все равно, раз он пытается бросить им вызов. Или что он сдрейфил.

За ним следят не каждый день и даже не каждую неделю; это было бы слишком предсказуемо, а предсказуемость успокаивает. «Будь – на – че – ку» – вот что говорят ритмичные шаги агента. Его наверняка прислали из Бостонского отделения. Наверное, ему было приятно прокатиться на мыс. Солнце, красивые виды.

Конечно, вспышки мигалок сквозь занавески мотельного номера иногда бесят. А вот это «будь – на – че – ку» – обычная рутина.

После полутора лет скандалов и судов Хардинг удивлен, даже обескуражен тем, что можно просто зайти в книжный магазин на главной улице, взять с полки томик – издание «Гроув-пресс» – и бросить на прилавок шесть долларов.

– Не желаете ли бумажный пакет, сэр? – спрашивает продавщица. По голосу понятно, что большинство покупателей предпочитают нести книгу в пакете.

– Нет, сойдет и так, – говорит он. – Спасибо.

Когда бывшие коллеги изъяли книгу из номера мотеля, ему оставалось прочитать страниц восемьдесят. Леди Чаттерли пыталась сбежать из Рагби-Холла. Получилось ли у нее?

– Вернусь и скажу Клиффорду, – сказала она, – что ухожу. И мы с тобой уедем. Им совсем не обязательно знать, что я ушла к тебе. Мы можем уехать в другую страну, ведь правда? В Африку или Австралию, да?

Ей очень нравился ее план.

– Ты когда-нибудь жила в колониях? – спросил он.

– Нет, а ты?294

Сегодня вечером он возобновит чтение – будет читать полчаса перед отбоем. Он хочет растянуть последние главы надолго. Может быть, завтра прихватит книгу на работу и прочитает несколько страниц в обеденный перерыв. Не напоказ. Чемоданчик-дипломат, оставшийся от работы в Бюро, выглядит достойнее, чем бумажный пакет. В тот день, сдавая служебный значок, револьвер и руководства на крыльце мотеля, Хардинг совершенно забыл про чемоданчик. Он так редко пригождался, а у Кеннеди и вовсе не был нужен. Иногда, ведя машину, Хардинг слышал, как чемоданчик постукивает в багажнике. Потом привык и перестал замечать стук.

Мальчишка – чистильщик ботинок на тротуаре спрашивает, не хочет ли Хардинг почистить обувь.

– Не сегодня, – отвечает он.

На нем новые туфли. Они все еще хорошо смотрятся. Его старые тогда испортились от соленой воды так, что никакой чистильщик не поможет, а Хардингу нужна была приличная обувь на собеседование по поводу работы. Старый мистер Уэлан провел его в фотолабораторию, в темный чулан для проявки, обвел взмахом руки увеличитель, кюветы и полку с химикатами.

– Парень, который у меня печатал фотографии, ушел. Устроился внештатным корреспондентом в местную газету. Это хорошая должность. Он копит деньги, хочет на будущий год пойти в университет. Не знаю, куда теперь девать все это барахло… Я собирался устроить на этом месте прилавок с газировкой. Но если вы умеете со всем этим обращаться, я вас возьму на три недели испытательного срока.

Хардинг доходит до машины. Агент куда-то делся. Темнеет теперь рано. Скоро ноябрь. Первое ноября, день всех душ. День призраков. Иногда он думает о матери: о том, какая она была несчастная, покинутая. Он так и не смог это исправить. Не смог отыскать отца, чтобы ее утешить. Чтобы утешить себя самого. Себя семилетнего. Что сказал бы он отцу, найдя его? Он понятия не имеет.

Может быть, Говард Джонсон, начальник Вашингтонского отделения Бюро, был прав. Может быть, потому Хардинг и пошел в Бюро. Не только чтобы научиться быть сыщиком, но и ради отцовской фигуры – чтобы обрести отца, который никуда не денется, всегда будет рядом, хочешь ты того или нет. Старшего, который никогда не оставит тебя одного.

А теперь он работает на тупиковой должности и живет в номере занюханного мотеля, где за стенкой воют с пеной у рта Охотник, Оленебой, Бегун и Кусай. Он выживает. Он уже не ждет от жизни большего.

У машины, в темноте, он открывает багажник и достает дипломат. Неплохая вещь. Он переворачивает его и включает освещение багажника. Кожа хорошей выделки, никаких отличительных примет, никаких логотипов Бюро. Естественно. Теперь, когда в голове немного прояснилось, он вспоминает. Последний раз он использовал этот чемоданчик в Джоппе, ходил с ним на работу и обратно. Положить внутрь было нечего, но чемоданчик остался единственной приметой респектабельности, за которую ему удалось уцепиться в том году, простиравшемся, как мертвая пустыня, с мая пятьдесят восьмого по май пятьдесят девятого.

Хардинг рассматривает дипломат. Он думает, не отнести ли его чистильщику обуви, и вдруг слышит какое-то бряканье внутри. Поворачивает в замках ключ, прикрепленный цепочкой к ручке, и нажимает защелки. Но они не открываются.

И тут он припоминает: у чемоданчика нет внутреннего отделения, только двойное дно. Оно открывается кнопкой с нижней стороны. Он нащупывает кнопку, но потайной отсек, как выясняется, пуст, а в чемоданчике по-прежнему что-то брякает.

На миг он переносится из сгущающихся сумерек позднего октября, с безлюдной улицы, где шевелятся только опавшие листья на ветру, в прошлое: май пятьдесят восьмого года. Весна в округе Колумбия. Новая должность и новый чин в Вашингтонском оперативном отделении – самом близком, во всех смыслах, к штаб-квартире Бюро и самому Директору.

Ему поручили доставить Гуверу в отель «Мейфлауэр» секретный отчет Говарда Джонсона. Доставки потребовал мистер Гувер. Хардинг кладет коричневый конверт в потайное отделение чемоданчика и защелкивает его. Дипломат выглядит достойно, Хардинг только что получил его из лабы, и это настоящая кожа, не имитация. Как говорится, встречают по одежке. Прежде чем отправиться в путь, Хардинг заходит в мужской туалет и проверяет, не застряло ли что-нибудь в зубах.

Он приезжает в «Мейфлауэр», и его проводят туда, где обедают мистер Гувер и его заместитель, за их постоянным столиком в тускло освещенном зале ресторана. Подойдя поближе, Хардинг чует, как пахнет исходящий паром грибной суп.

Толсон сидит не на стуле через стол от Гувера, как ожидал Хардинг, а рядом с ним, на красной банкетке. Хардинг мысленно отмечает это, но думает на ходу лишь о том, как бы произвести хорошее впечатление. Он долго работал, чтобы этого добиться: двенадцать лет в жаре и вони Нью-Йоркского оперативного отделения. Там куча первоклассных агентов. Отличиться трудно. Он ждал повышения по службе дольше, чем многие другие.

Увидев двух мужчин, сидящих бок о бок, надо было сразу оттуда валить – до того, как он заметил, что Гувер гладит руку Толсона. До того, как Гувер понял, что он увидел.

Но вместо этого Хардинг начал возиться с защелками дипломата, с ручкой, крутить проклятый ключ, пока наконец не вспомнил о потайном отделении. Нервы. Он во всем винил нервы. Он нажал кнопку, открывающую двойное дно. Он хотел сказать, что обычно не бывает таким неловким. Но не сказал. «Ничего не говори от себя, только отвечай на вопросы».

Стоя у открытого багажника машины, он снова прислушивается к бряканью. Лезет за инструментами, которые хранятся вместе с запаской и домкратом, и находит швейцарский армейский нож.

Он вспарывает обивку чемоданчика, сует руку внутрь и вытаскивает… списанную камеру «Робот-стар II». Он почти забыл, что пробовал ее в деле – когда? три, четыре года назад? Отличный небольшой фотоаппарат, тяжелый, но компактный. Три дюйма длиной. Единственный недостаток – стоящий под углом видоискатель, встроенный в чемоданчик, как неуклюжий перископ. Почти невозможно вести скрытую съемку. Через год или два Бюро заменило его на модель Ф-21. Шесть унций. Легко помещается в ручку зонтика и в разные другие вещи, которые удобно направлять. Именно с помощью Ф-21, а не «Робот-стара» он сделал свой коронный снимок: миссис Кеннеди на главпочтамте.

Когда его сослали в Джоппу, никто не вспомнил, что нужно забрать у него чемоданчик и спрятанную внутри камеру. И когда на крыльце мотеля, уже почти два месяца назад, у него изымали инвентарь Бюро по списку, ни то ни другое в списке не фигурировало.

Он садится в машину, кладет фотоаппарат и книгу на пассажирское сиденье. Жизнь мало-помалу научила его ни за что не держаться; ни на что не рассчитывать. Но вот подарок судьбы: отличный фотоаппарат. Кусочек удачи. Наконец-то.

Двенадцать лет ему ежедневно напоминали, что агент из него никакой. Он был мишенью для шуток даже до ссылки в Джоппу. Однако в глубине души он всегда знал, с того самого дня, как отец бросил его и мать: если тебе хотят внушить, что ты хуже других, это возможно только с твоего собственного позволения.

Больше он такого позволения не даст.

В тот день у ее дома она могла бы сровнять его с грязью. Но вместо этого пожала ему руку и преподнесла ему в дар свое имя. «Жаклин», – сказала она тогда характерным тихим голосом. Это не было прощение. Это было нечто большее.

Она разговаривала с ним так, словно он в самом деле существует.

Теперь у него есть фотоаппарат, книга и машина. И свобода – в пределах двадцати двух дюймов, окружности собственной головы.

xii

Происходящее под огромным куполом центрального вестибюля Олд-Бейли у входа в зал заседаний номер один больше всего напоминает вокзальную камеру хранения. Свидетели прибывают в назначенное время и ждут, пока их заберет защита. С каждым свидетелем на жесткой скамье бдит матрона-дежурная – иногда часами. Она тщательно следит за цветом лица и самообладанием подопечного. Заводит светскую беседу или держит язык за зубами, по обстоятельствам. Лазит в карман за карамельками. Иногда вытаскивает градусник или проверяет пульс. Наконец тяжелая дверь открывается, на пороге возникает судебный пристав с бычьей шеей и взревывает имя. Таким образом за три дня один за другим вызвано тридцать пять свидетелей.

– «Я был потерян, ныне обретен»[58], – испуганно улыбаясь, бормочет доктор Джон Робинсон, когда выкликают его имя.

Они с матроной душевно поболтали. Она берет на себя вольность и вручает ему гребенку, а потом смотрит, как епископ Вулиджский, сорока одного года, в фиолетовой епископской мантии и с крестом на груди, исчезает, словно вызванный на Страшный суд.

Майкл Рубинштейн за столом солиситоров начал курить трубку, чтобы успокаивать нервы. Он не может забыть, что каждый из свидетелей, всходящих на место дачи показаний, находится там по его просьбе. Он всеми силами натаскивал их, как и дружелюбный мистер Хатчинсон, но теперь они, словно дети, вышедшие в самостоятельную жизнь, должны схватиться с мистером Гриффитом-Джонсом один на один.

Рядом с Майклом Рубинштейном сидит издатель Аллен Лейн – выпрямившись, сосредоточенно. Он человек практичный, но все же не может полностью выкинуть из головы то, как его сегодня именуют: «арестованный». Рядом Ганс Шмоллер, правая рука Лейна, незаметно рисует на бумаге с логотипом Олд-Бейли, и кое-кто сказал бы, что его каракули искусней набросков, публикуемых художниками в газетах.

В дни поздней осени над Олд-Бейли темнеет рано. И вообще на этой неделе солнце почти не показывалось из лондонской хмари, а к четырем часам дня скрывается полностью. После обеденного перерыва один-два присяжных мужского пола иногда задремывают, пока барристеры испытывают на прочность определенные пункты закона или судья толкует какую-нибудь тонкость.

И тут слышится:

– Доктор Джон Робинсон! Епископ Вулиджский!

Все резко поворачивают головы.


С правой стороны сцены входит мистер Гардинер, поправляя парик, словно только что из уборной.

– Епископ Робинсон, не буду тратить зря ваше время. Что вы скажете об этических достоинствах книги, особенно ввиду ее сексуальной тематики?

Епископ Вулиджский: На этот вопрос нельзя дать полностью однозначного ответа. Очевидно, что мистер Лоуренс при создании романа не имел в виду христианский взгляд на секс, и сексуальные отношения, описанные в книге, я не вполне могу назвать идеальными. Однако, по моему мнению, абсолютно ясно: цель, которую ставил перед собой Лоуренс, – изобразить половые отношения как нечто по сути своей священное…

Господин судья Бирн (багровея): По сути своей что?

Епископ Вулиджский (изо всех сил вцепившись в кафедру): Лоуренс пытается изобразить связь персонажей в самом прямом смысле как нечто священное; по существу, как нечто вроде святого причастия. Видите ли, для него плоть была абсолютно священным вместилищем духа.

Господин судья Бирн не видит. Он яростно записывает.

Мистер Гардинер: Как вы считаете, следует ли эту книгу прочитать христианам?

Епископ Вулиджский (возводя очи горé, словно ожидая откровения свыше): Да, я считаю, что следует.

На местах для прессы, где уже слышался шум при словах «святое причастие» в отношении лесничего и его дамы – теперь это так называется? – происходит взрыв. Репортеры выскакивают из зала и несутся к телефонным будкам. Чинность заседания нарушена. «КНИГА, КОТОРУЮ СЛЕДУЕТ ПРОЧЕСТЬ ВСЕМ ХРИСТИАНАМ!» Заголовок родился.

– Тишина! – требует судебный пристав от нас, тех, кто остался в зале.

Мистер Гардинер: У меня больше нет вопросов, милорд.


Мистер Гриффит-Джонс (берет слово): Епископ Робинсон, вы говорили о сексуальных отношениях. Вопросы отношений в браке – один из аспектов этики, не так ли?

Епископ: Это так, однако, вероятно, будет уместным упомянуть, что Лоуренс продемонстрировал потрясающую чувствительность к красоте всех физических отношений. Он рассматривал секс как их кульминацию и ни в коей мере не считал его омерзительным. Разумеется, эта книга не является трактатом по семейной жизни. Лоуренс старается выяснить, как создать вечную, подлинную, духовную…

Мистер Гриффит-Джонс: Епископ, я никоим образом не хочу вас оскорбить, но вы здесь не для риторики. Прошу отвечать простыми словами. Заявляете ли вы, что эта книга может служить руководством по этике? Да или нет?

Епископ: Нет.

Господин судья Бирн (стуча по столу): Но вы согласны, что в ней изображена аморальная женщина?!

Мистер Гриффит-Джонс медлит с продолжением перекрестного допроса – то ли от удивления, то ли для того, чтобы слова судьи подольше звучали в воздухе. Леди Бирн тянется к мужу. Чтобы придержать соскальзывающие со стола бумаги или чтобы погладить его по руке? Говоря попросту, мы никогда не узнаем.


– Профессор Вивиан де Сола Пинто!

Вивиан Пинто – преподаватель английского языка в Ноттингемском университете и международно известный специалист по творчеству Лоуренса, а также его земляк. Седые волосы профессора смазаны маслом и аккуратно уложены на пробор. Профессор в элегантном костюме-тройке идет на свидетельское место, склонив голову, словно уже обдумывает свой ответ. Видно, что он близок к выходу на пенсию. Абсолютно ничто в его облике не напоминает, что в Первую мировую он храбро сражался на Западном фронте как офицер пехоты плечом к плечу с другом, поэтом Зигфридом Сассуном. Так обманчива дряхлость.

Мистер Гардинер (высоко подняв книгу издательства «Пингвин» и держа ее так, что видно даже нам, подглядывающим с самого дальнего конца зала): Профессор, я знаю, что все стандарты и меры до определенной степени относительны. Но для целей настоящего суда что вы можете сказать о литературных достоинствах этой книги?

Профессор Пинто: Я дал бы ей высокую оценку; не высочайшую. Я считаю, что это чрезвычайно трогающая за душу история. В ней есть слабые места, но это значительное и ценное произведение.

Мистер Гардинер: Я правильно понимаю, что это последний роман из всех написанных Лоуренсом?

Профессор Пинто: Да. Его последняя крупная работа в прозе.

Мистер Гардинер: Не могли бы вы дать суду экспертную оценку следующих отрывков, которые я сейчас прочитаю для вас вслух; отрывков, которые оценены обвинением как непристойные. Страница двадцать семь…

Мистер Гардинер громко и отчетливо читает два отрывка.

Профессор: Написано мастерски.

Мистер Гардинер: Страница тридцать…

Профессор: Прекрасно написано.

Мистер Гардинер: Страница сто двадцать…

Профессор: Прекрасный отрывок, проницательный и полный нежности.

Мистер Гардинер: А теперь письмо егеря, которым заканчивается книга…

Профессор: Чрезвычайно поэтичный фрагмент, жизнеутверждающий.

Гардинер: Как вы считаете, необходимы ли в данном случае матерные слова?

Профессор: Может быть, то, чего Лоуренс пытался добиться с их помощью, невозможно в принципе. Но – да, разумеется. Я считаю, что для поставленных им перед собой целей они необходимы.

Мистер Гардинер: Вопросов больше не имею.


Мистер Гриффит-Джонс поднимается со стула, одновременно с этим ловко приподнимая одну бровь: Профессор Пинто, можно ли сказать, что Д. Г. Лоуренс – ваш конек?

Профессор: Я профессор Ноттингемского университета, и потому совершенно естественно, что я интересуюсь Лоуренсом. Сам он родом из шахтерской деревушки в Ноттингемшире.

Мистер Гриффит-Джонс: Вы заявили, что высоко оцениваете этот роман.

Профессор: Да.

Мистер Гриффит-Джонс: Однако мисс Эстер Форбс, уважаемый американский литературный критик, заявила, что «Любовник леди Чаттерли» – «худшая из всех книг Лоуренса, ходульная и ненатуральная».

Профессор: Боюсь, что не считаю Эстер Форбс особенно авторитетным литературоведом.

Мистер Гриффит-Джонс: Позвольте мне зачитать отрывок из подробного критического разбора этого романа Джоном Миддлтоном Мёрри, содержащегося в его работе «Сын женщины». (Зачитывает обширные фрагменты.)

Профессор: Мне известна эта книга. Она весьма неудовлетворительна.

Мистер Гриффит-Джонс: Потому что ее автор, как и Эстер Форбс, с вами не согласен?

Профессор: Нет.

Акустика в зале и в лучшие времена не очень, а голос профессора Пинто отчасти утратил звучность.

Мистер Гриффит-Джонс: Очень хорошо. Я полагаю, вы разрешите мне процитировать собственно роман, страницу сто восемьдесят пять.

Мистер Гриффит-Джонс читает – утрированно механическим голосом:

– «Ты славная пизда, а? Самая пиздатая на свете. Засажу те, када хошь! Тока скажи!»295 И так далее и тому подобное. Мы видим на этой странице слова «пизда», «пиздатая», а потом «ебля» и еще раз «ебля». Вы действительно считаете, что данный роман заслуживает высокой оценки?

Профессор (краснея): Мне кажется, это следует читать на ноттингемском диалекте…

Взрыв смеха.

– Тишина! – рявкает судебный пристав.

Господин судья Бирн: Если публика не может удержаться от подобных вспышек, я прикажу очистить зал.

Мистер Гриффит-Джонс: Возможно, вы и правы по поводу акцента, но далеко не все будущие читатели этой книги знакомы с ноттингемским диалектом, верно? Принимая во внимание, что «Пингвин» собирается продавать ее по три шиллинга шесть пенсов.

Он улыбается, как будто эта мысль чрезвычайно забавна.

Свидетель молчит.

Мистер Гриффит-Джонс: Профессор Пинто, да или нет?

Профессор: Нет.

Мистер Гриффит-Джонс: Милорд, у меня больше нет вопросов.

Однако судья еще не успокоился. Он не отпускает свидетеля.

Господин судья Бирн: Что, по вашему мнению, входит в понятие литературного достоинства?

Профессор Пинто: Многое.

Господин судья Бирн: Например?

Профессор Пинто: Я смотрю на качество стиля, свежесть темы, значение книги; обладает ли автор достаточным художественным мастерством; передает ли книга опыт автора и является ли этот опыт значительным; можно ли, перечитав книгу, заново получить удовольствие. Я сделал именно это. Я перечитал «Любовника леди Чаттерли» перед судебным заседанием, через много лет после первого прочтения. И обнаружил, что книга еще лучше, чем мне показалось первоначально.

Господин судья Бирн издает горлом звук – трудно описуемый.


На свидетельское место поднимается редактор журнала «Лондонский церковник».

– Достопочтенный пребендарий Стивен Хопкинсон!

С нашего насеста на пороге зала заседаний номер один мы смотрим, как по залу идет мужчина лет пятидесяти – коротенький, лысый, в очках и в священническом воротничке. Когда он проходит мимо, мы видим, что у него на носу ознобыши. И хоть пребендарию это не положено, мистер Хопкинсон клянет английский климат последними словами.

Мистер Гардинер (сверяясь с записями): Достопочтенный Хопкинсон, позвольте сразу перейти к тому, что мне кажется сутью этого дела. Правильно ли предполагать, что к сексу можно относиться в соответствии с христианской верой?

Достопочтенный Хопкинсон (излучая неожиданный шарм): Да, я считаю, что это одна из великих базовых эмоций. Все живое рождается благодаря сексу, и он, конечно, необходим для жизни, как мы ее понимаем. Поэтому я верю, что эти функции созданы самим Богом, и потому мы должны научиться уважать и почитать их, а это не значит бояться.

Мистер Гардинер: Благодарю вас, достопочтенный Хопкинсон. Мистер Гриффит-Джонс, свидетель ваш.

Мистер Гриффит-Джонс (кивая оппоненту): Достопочтенный Хопкинсон, обнаружили ли вы в этой книге хотя бы одно слово, дающее основание полагать, что автор не одобряет супружескую неверность леди Чаттерли?

Достопочтенный Хопкинсон: Ни одного, но это потому, я полагаю, что книга задумана как…

Мистер Гриффит-Джонс (обращаясь к галерке): Вы знаете, так очень тяжело работать. Ни один приглашенный эксперт, по-видимому, не способен ответить на вопрос попросту «да» или «нет». Я попробую еще раз. (Снова обращается к достопочтенному Хопкинсону.) Вы нашли в романе хотя бы одно слово критики в адрес супружеской неверности леди Чаттерли?

Достопочтенный Хопкинсон: Нет.

Гриффит-Джонс изображает усталую удовлетворенность.

Достопочтенный Хопкинсон: Однако следует добавить, что я не нашел в ней ни одного слова критики по поводу морали в чей бы то ни было адрес.

Господин судья Бирн: Достопочтенный Хопкинсон, вопрос можно сформулировать так: станете ли вы возражать в любом смысле против того, чтобы эту книгу прочитали ваши собственные дети?

Достопочтенный Хопкинсон: Никоим образом – при условии, что они обсудят прочитанное со мной.

Под величественным куполом Олд-Бейли достопочтенный Стивен Хопкинсон, выпрямившись во все свои пять футов четыре дюйма[59], удерживает позицию.


Последний свидетель второго дня – преподаватель английской литературы в Лестерском университете.

– Мистер Ричард Хоггарт!

На сцену теперь выходит мистер Джереми Хатчинсон, королевский адвокат, младший советник защиты. Это высокий плечистый мужчина сорока пяти лет, широколобый, лысеющий, с крупным носом и мелковатым подбородком. Глаза за стеклами очков смотрят пронзительно, но с ноткой веселья, поскольку адвокат твердо намерен получить от процесса удовольствие.

Мы устраиваемся поудобнее.

Свидетелю, мистеру Хоггарту, лет сорок с небольшим. Он приглаживает рукой темный клинышек волос на лбу и кивком дает барристеру понять, что готов отвечать на вопросы.

Мистер Джереми Хатчинсон: Мистер Хоггарт, здесь высказывалось мнение, что двое главных героев книги – просто ходячие гениталии, которые постоянно совокупляются друг с другом. Что вы скажете по этому поводу?

Мистер Хоггарт: Я скажу, что это вопиюще несправедливо. Я скажу, что это мнение основано на неверном прочтении книги.

Мистер Хатчинсон: Книгу также охарактеризовали как «агрессивное злоупотребление сексом и чувственностью». Считаете ли вы, что это описание соответствует действительности?

Мистер Хоггарт: Я считаю, что оно ошибочно по всем трем пунктам; эта книга совершенно не агрессивна; она чрезвычайно добродетельна. Ее можно охарактеризовать лишь как пуританскую.

Господин судья Бирн (вытягивая шею вперед): Вы сказали «добродетельная» и «пуританская»?

Хоггарт (невозмутимо): Да, сказал. Если рассматривать эту книгу целиком, она чрезвычайно высокоморальна. Главная мысль, которую я вынес из нее после внимательного прочтения, – огромное уважение, которое должен оказывать один человек другому, если их связывает любовь, и, в частности, важность физических отношений. Я считаю, что книга высокоморальна и что автор не принижает секс. Эта книга отстаивает брак, а не адюльтер. В ней рассматривается трудное, прискорбное положение дел между людьми – а все мы знаем, что такое положение встречается на самом деле: брак, неправильно построенный и закончившийся крахом. Д. Г. Лоуренс хотел бы, чтобы мы сказали: да, вот что делают люди. Попросту, самым обычным образом они ебутся. Без нездорового хихиканья и без ощущения грязи. Поэтому Лоуренса правильнее всего рассматривать как британского нонконформиста, пуританина.

Мистер Хатчинсон (добродушно улыбаясь обвинителю): Свидетель ваш.


Мистер Гриффит-Джонс на девять лет старше мистера Хоггарта, он учился в Итоне и Оксбридже. Мистер Хоггарт сирота, рос в бедности, благодаря выгрызенной скудной стипендии изучал английский язык и литературу в университете Лидса и там же получил диплом.

Мистер Гриффит-Джонс смотрит на свидетеля со слабым, но отчетливым презрением и начинает: Очевидно, мистер Хоггарт, я всю жизнь неправильно понимал значение слова «пуританский». Не соблаговолите ли вы оказать мне любезность и просветить меня на этот счет?

Мистер Хоггарт (дружелюбно): Охотно. Вы не одиноки в своем заблуждении, мистер Гриффит-Джонс. Это слово неправильно понимают многие. Так деградирует язык. В строгом смысле слово «пуританин» обозначает человека, следующего общей традиции британского пуританства. Его отличительная черта – острое чувство ответственности за свою совесть. Я утверждаю: это главное, что занимало Лоуренса. Для него литературные труды – глубокое выражение не только его художественного мироощущения, но и его совести. В этом смысле его книга является пуританской.

(Репортеры вылетают из зала и несутся к ближайшей телефонной будке. «ЧОКНУТЫЙ ПРОФ СЧИТАЕТ „ЛЕДИ Ч.“ ПУРИТАНСКОЙ!»)

Мистер Гриффит-Джонс: Большое спасибо, мистер Хоггарт, за подробную лекцию. Однако мы находимся в Олд-Бейли, а не в (сверяется с записями) Лестерском университете. Прошу вас вернуться к деталям обсуждаемого романа. Я хотел бы обратить ваше внимание на страницу тридцатую врученного вам экземпляра, на описание второго сеанса сексуальных упражнений леди Чаттерли с неким Микаэлисом, с которым она вступает в половые сношения в самом начале романа, а затем порывает. Вы бы назвали этот отрывок пуританским?

Мистер Хоггарт (глаза большие, выразительные): Да, пуританским и весьма актуальным. А также печальным. Он описывает ненадлежащие отношения двух людей. В этом смысле их связь аморальна, как и показывает нам Лоуренс. Микаэлис не понимает Констанцию. Он походя унижает ее, наносит ей рану.

Мистер Гриффит-Джонс: Наносит ей рану? Я хотел бы напомнить суду, что она замужняя женщина. В связь с Микаэлисом она вступает за спиной мужа ради удовлетворения своей половой похоти. Такова описанная ситуация, верно?

Мистер Хоггарт (дружелюбно): Неверно.

Мистер Гриффит-Джонс: А какова же ситуация?

Мистер Хоггарт: В самом начале романа леди Чаттерли надеется, что связь с Микаэлисом спасет ее от одиночества и потерянности. К несчастью, она в нем ошиблась.

Мистер Гриффит-Джонс (со сдержанным негодованием): Наоборот, она это делает, потому что ее муж из-за ранения, полученного на войне, не способен удовлетворить ее сексуальные запросы, не так ли?

Мистер Хоггарт: Не так.

Мистер Гриффит-Джонс: Очень хорошо. Это ваше личное мнение.

Мистер Хоггарт: Я могу его обосновать.

Мистер Гриффит-Джонс: Не беспокойтесь насчет обоснования.

Господин судья Бирн: Насколько я понимаю, мистер Хоггарт, вопрос к вам заключается в следующем: отношения между этим мужчиной и этой женщиной были аморальны, так или нет?

Мистер Хоггарт: Да, и Лоуренс четко это показывает. Леди Чаттерли думала, что их связывает чувство, но слишком поздно осознала: Микаэлис не любит и не уважает ее так, как следовало бы.

Лицо господина судьи Бирна краснеет от вопроса, который даже он не рискует задать вслух: уважать ее?! Эту блудницу?!


Обвинение гоняет мистера Хоггарта больше часа с особенной яростью, прибереженной для выскочки-эксперта из Лестерского университета. Вскоре после суда знаменитый писатель Эдвард Морган Форстер напишет Ричарду Хоггарту сочувственное письмо: «Вам пришлось испытать на себе всю неучтивость обвинителя, которого трудно не считать негодяем – как в частной жизни, так и в общественной»296.

Мистер Гриффит-Джонс (закусив удила): Позвольте, я процитирую: «Он вошел в нее, и ее затопили нежные волны острого, неописуемого наслаждения, разлившегося по всему телу. Блаженство все росло и наконец завершилось последней ослепляющей вспышкой»297. Это пуританский текст, мистер Хоггарт?

Мистер Хоггарт: Да.

Мистер Гриффит-Джонс (переворачивая страницу): «Как бабу не любить, када пизда глубока и ебля хороша!»298 Это тоже пуританский текст?

Мистер Хоггарт: Да. Таким образом лесничий Меллорс начинает выражать в искреннем, реалистичном диалоге уважение, которое испытывает к женскому телу, женскому началу, к тому, что он сам называет «бабностью»299.

Мистер Гриффит-Джонс: Реалистичном? Вы считаете, что лесничий может разговаривать подобным образом с женой владельца имения? Более того, разве настоящая женщина, такая как леди Чаттерли, не возмутится постоянной вульгарностью его речи? (Медлит, изображая едва заметную снисходительную улыбку.) Достаточно ли близко вы, мистер Хоггарт, знакомы с общественными кругами, в которых вращается леди Чаттерли? Способны ли вы оценить, насколько реалистична вульгарность Меллорса в этом контексте и насколько правдоподобна реакция леди Чаттерли?

Мистер Хоггарт (игнорируя подколку): Она не возражает против речи Меллорса, потому что не считает ее ни вульгарной, ни агрессивной, хотя нецензурная брань часто бывает таковой. С помощью этой лексики, которую мы обычно именуем непристойной, автор весьма радикально задействует целый новый регистр речи. Леди Чаттерли способна услышать в нем красоту. Эта речь одновременно реалистична и правдоподобна в рамках ситуации, которая описана в романе. Боюсь, в данном случае мы не можем исходить из того, как прореагировала бы женщина схожего социального положения в соответствующий исторический период. Хорошие романы не занимаются обобщениями и социальной демографией.

Мистер Гриффит-Джонс (взглядывая на присяжных как бы в поисках сочувствия): В десятой главе, после очередного сеанса, мы узнаем, что «в тот вечер Конни не стала мыться. Следы его касаний, даже липкость, оставшаяся у нее на теле, были ей дороги и в каком-то смысле священны»300. Является ли эта самая липкость пуританской, мистер Хоггарт?

Мистер Хоггарт: Как нельзя более.

Мистер Гриффит-Джонс: Наш герой-лесничий заявляет леди Чаттерли, что корень душевного здоровья кроется, ни более ни менее, «в яйцах». Обладает ли это утверждение литературными достоинствами, и если так, служит ли оно – напоминаю, мистер Хоггарт, что задаю этот вопрос абсолютно серьезно, – служит ли оно общественному благу?

Мистер Хоггарт: Если рассматривать в контексте всего романа, ответ, несомненно, да и да.

Мистер Гриффит-Джонс: А что вы скажете по поводу этого отрывка из двенадцатой главы: «Ее ладони робко скользнули ниже, коснулись теплых ягодиц. Совершенная красота! Новое, неведомое знание как пламенем опалило ее. Нет, это невероятно: ведь только что эта красота представлялась ей чуть не безобразием. Несказанная красота этих круглых тугих ягодиц. Непостижимо сложный механизм жизни; полная скрытой энергии красота. А эта странная, загадочная тяжесть мошонки? Великая тайна!»301 По-вашему, мистер Хоггарт, это тоже выражает уважение?

Мистер Хоггарт (хладнокровно): О да, абсолютно недвусмысленно.

Мистер Гриффит-Джонс (увещевающе): Уважение, мистер Хоггарт? Уважение к весу мошонки?

Мистер Хоггарт: Совершенно верно.

xiii

День третий, пятница, 28 октября302

На третий день судебного процесса рядовые граждане занимают очередь на улице, в полной темноте, начиная с четырех часов утра. Они жаждут получить место на галерке в зале заседаний номер один.

Пятью часами позже в большом вестибюле среди мраморных монархов и мускулистых фигур на аллегорических фресках сидит Томас Стернз Элиот, поэт и столп литературной мысли, семидесяти двух лет. Он сидит чуть сутулясь, словно мучим несварением желудка. Он знает, что, когда его вызовут, это будет означать только одно: обвинение использовало в качестве вещественного доказательства его критический разбор «Леди Чаттерли», и теперь его моральный и общественный долг – проглотить свои слова.

Он сидит в вестибюле, слегка позеленев.

Вот как кончится мир
не взрыв, но всхлип303

Молодая миссис Элиот занимает место на скамье между мужем и матроной-дежурной. Сидит очень прямо, сложив руки на коленях. Ради мужа она старательно изображает присутствие духа, которого не ощущает ни один из них. У матроны тем временем уже наготове горячий сладкий чай.


Внутри зала заседаний номер один чайные чашечки снова вернулись на полки, и парад свидетелей защиты возобновился.

Директор школы. «Мистер Фрэнсис Кэммерс!»

– Должен сказать, это единственная известная мне книга, трактующая сексуальные отношения между людьми с подобающей серьезностью.

Преподавательница классической литературы. «Мисс Сара Берил Джонс!»

– Я опросила на эту тему некоторое количество девушек, уже закончивших школу, и большинство из них было знакомо с соответствующей лексикой к десяти годам.

Историк. «Мисс С. В. Веджвуд, дама ордена Британской империи!»

– Любовь и нежность – вот что пытался превознести Лоуренс. И конечно, совершенно естественное желание леди Чаттерли иметь ребенка.

Бывший редактор газеты, политический советник премьер-министра и комментатор на социальные темы. «Мистер Фрэнсис Уильямс!»

– Первая встреча с Меллорсом происходит, когда леди Чаттерли направляется в один из самых старых лесов Англии. Лоуренс считал, что высшие классы более не способны сохранить великое наследие древних английских традиций. Люди и земля подвергаются эксплуатации со стороны калечащей системы.


– Мистер Эдвард Морган Форстер!

Это имя, произнесенное полностью, звучит незнакомо. Лишь немногие из двенадцати присяжных поворачивают головы и смотрят, как миниатюрный мистер Форстер в застегнутом на все пуговицы длинном свободном макинтоше ковыляет к свидетельскому месту. Сегодня сырость и холод, и, несмотря на застекленную крышу, в зале уныло и сумрачно.

До этой минуты мистер Форстер находился в большом вестибюле, как еще один потерянный чемодан, с мистером и миссис Элиот и матроной. Вместе они прождали большую часть утра. Элиоты все еще ждут.

Величайший, вполне возможно, из ныне живущих англоязычных прозаиков держится на сцене зала заседаний номер один едва ли не скромнее, чем все выступавшие до него. На пороге он кивает нам – пока что единственный, кто нас заметил. Он выдающийся писатель и чувствует, когда на него направлен взгляд истории.

Он шествует вперед.

Этого свидетеля допрашивает мистер Джереми Хатчинсон, а не мистер Гардинер, поскольку родители мистера Хатчинсона дружили с мистером Форстером, а защита старается обеспечить писателю моральный комфорт, учитывая его почтенный возраст, восемьдесят один год. Добравшись наконец до свидетельского места, Форстер низко кланяется судье.

Судья кивает в ответ.

Мистер Хатчинсон: Ваша светлость, не позволите ли вы принести мистеру Форстеру стул?

Э. М. Форстер (спокойно): Благодарю вас, я предпочитаю стоять.

Нового свидетеля защиты официально представляют суду. Пока мистер Хатчинсон зачитывает длиннейший список почетных докторских степеней, кое-кто из присяжных зевает.

Мистер Хатчинсон (выцепив интересную деталь): Мистер Форстер, насколько я знаю, пьеса по вашей книге «Поездка в Индию» идет сейчас в Лондоне?

Э. М. Форстер: Да.

Зрители поворачивают головы. Эта постановка сейчас хит Вест-Энда. Мистер Хатчинсон может начинать.

Мистер Хатчинсон: Я правильно понимаю, что вы хорошо знали Д. Г. Лоуренса?

Форстер: Да, я часто виделся с ним в пятнадцатом году… В то время (прокашливается) я общался с ним больше всего, но и позже мы… Мы продолжали поддерживать общение.

Мистер Хатчинсон: Когда он умер, кажется, вы в статье назвали его обладателем величайшего воображения среди прозаиков вашего поколения?

Э. М. Форстер: Да, я до сих пор так считаю.

Мистер Хатчинсон: Что вы скажете о литературных достоинствах «Любовника леди Чаттерли»?

Э. М. Форстер: Скажу, что литературные достоинства этой книги весьма высоки. Но это не моя любимая книга у Лоуренса. Думаю, больше всего мне нравятся «Сыновья и любовники».

Мистер Хатчинсон: Здесь было сказано про Лоуренса, что он является частью великого пуританского направления в британской литературе. Вы можете это как-нибудь прокомментировать?

Э. М. Форстер: Понимаю, это может с первого взгляда показаться парадоксальным. Но я хотел бы напомнить о его предшественниках, великих именах: Беньян с одной стороны, Блейк с другой стороны. У Лоуренса было такое же страстное представление о мире и о том, каким он должен быть, но не является.

Мистер Хатчинсон: Ваше мнение основано не только на том, что он писал, но и на личном знакомстве с ним?

Э. М. Форстер: Да. (Тихо добавляет.) Ну…

Мистер Хатчинсон: Большое спасибо, мистер Форстер. Обвинение, свидетель ва…

Господин судья Бирн: Мистер Форстер, кажется, вы хотели что-то добавить или уточнить свою реплику?

Э. М. Форстер: Я хотел чуточку уточнить свой ответ, милорд, поскольку я не обсуждал эти вопросы лично с Лоуренсом. Но ничто из того, что я о нем знаю, этому не противоречит.

Господин судья Бирн (устало откидываясь на спинку кресла): Мистер Джонс?

Мистер Гриффит-Джонс: У меня нет вопросов, милорд.

Он не смеет. Пожилая, хрупкая знаменитость, да еще и авторитет.

За столом солиситоров Аллен Лейн вздыхает с облегчением. Майкл Рубинштейн мысленно вопит: «Гип-гип-ура!»

xiv

Ее зовут Кэтлин. Не Кэтрин, как она объяснила Мелу Хардингу; это потому что она ирландка. Она из семьи ирландских эмигрантов, только что обосновавшихся в Бостоне, в районе Саут-Сайд. Ее родители приехали в Америку уже после войны. Кэтлин умудрилась устроиться на работу в мотель «Пилигримы», несмотря на то что в окне конторы висело объявление: «Ирландцам просьба не беспокоиться».

Она пришла устраиваться на должность администратора мотеля, и ее взяли, вопреки всякой вероятности. Хардинг понимал почему. Она умела разговаривать с кем угодно. Кроме того, она улыбчивая, блестящие гладкие черные волосы до плеч, а кожа такая белая, что просвечивают синие вены на лбу.

– Ничего-ничего, можете пялиться, – ехидно сказала она. – Не стесняйтесь.

– У вас красивые глаза, – отважился он, выписывая чек за номер за неделю. Сверкающие, будто подсвеченные изнутри. В них мерцало что-то такое, что не вязалось с ее дежурной улыбкой, предназначенной для постояльцев.

Смех прозвучал с жесткой ноткой.

– Вы хотели сказать, что они разные, один синий и один карий. Не притворяйтесь, что вы ко мне не приглядывались.

Он сосредоточился на выписке чека. В офисе мотеля пахло сыростью, конторка была грязная, и чековая книжка к ней прилипала.

– Знаете, я, вообще-то, пробовалась на роль Мэрилин в «Неприкаянных», но они взяли и отказали мне.

Он поднял взгляд:

– Правда?

Ее не назвать красавицей, но она очень эффектная, а эта светящаяся изнутри кожа просто потрясающе выйдет на фото.

– Нет, неправда… – она повернула голову набок, чтобы прочитать подпись на чеке, – Мел. Так что у тебя с руками, Мел?

Он пожал плечами. Это совершенно не ее дело.

Она сняла с крутящейся подставки открытку и повернула лицевой стороной к нему.

– Мне очень хочется вот сюда поехать. – Провинстаун, на северной оконечности мыса. – Первопоселенцы ведь там высадились на самом деле, правда? А не в этом сраном мотеле, извините мой французский. Они были радикалы, хотя и носили дурацкие широкополые старинные шляпы. Мне это нравится. Я слышала, что там и сейчас живут радикалы – писатели, артисты, гомосексуалисты. Авангардные типы. Гении. Неудачники. Беглецы от жизни. Рыбаки. Совсем не похожи на жителей Бостона. Господи, Бостон такой застегнутый на все пуговицы. Такой старомодный. Кроме того, там есть театр, «Плейхауз». В Провинстауне. Поэтому я здесь. Я поеду на прослушивание. Сначала мне нужно туда заглянуть, представиться и все такое. Давай мы поедем в твоей машине, а я прихвачу провизию, годится?

Ему было очень странно, что он с кем-то разговаривает. Голос возникал из глубин, словно ржавое ведро из колодца:

– Сейчас не лучшее время любоваться пейзажами.

– Мел, неужели ты мне отказываешь? – Она подбоченилась, но при этом улыбалась ему – а может, смеялась над ним.

А он всего лишь ждал, пока она выдаст ему расписку.

Но она держала ее и даже не думала протянуть через конторку ему.

– И еще очень хотелось бы знать: нет ли у тебя, случайно, фотоаппарата?

Он глянул на часы, словно куда-то спешил:

– Э… есть.

Фотоаппарат у него случайно был. Имущество ФБР. И даже до сих пор заряженный рулончиком тридцатипятимиллиметровой черно-белой пленки.

– Есть.

Теперь он мог снимать абсолютно что угодно, но понятия не имел, с чего начать. День Труда, пляж, волны… Миссис Кеннеди… Эти воспоминания до сих пор приходили вспышками и бросали его в холодный пот.

– У Мэрилин есть фото на пляже. Что годится для Мэрилин, то сойдет и для меня. Понимаешь, мне нужно портфолио. Для прослушивания. То есть для того времени, когда мне назначат прослушивание. Завтра суббота. Ты работаешь?

– Нет, я собира…

– Я не могу ждать непонятно чего до бесконечности. На будущей неделе мне стукнет тридцать. – Тут она улыбнулась и тронула его за руку. – Приятно с тобой познакомиться, Мел Хардинг. И спасибо. Честное слово, я не всегда такая командирша.

Она вдруг застеснялась:

– Тунец, солонина или яичный салат?

Он захлопал глазами.

– Сэндвичи. Какие ты любишь?


Он согласился на одном условии: они выедут в шесть утра, чтобы застать перламутровый свет. Когда фотографируешь женщин, нужен либо «нежный свет» конца дня, либо перламутровый свет раннего утра.

Она скользнула на пассажирское сиденье и захлопнула дверь.

– У меня теперь синяки под глазами не сойдут до будущего года.

Погода стояла мягкая для конца октября: штиль и сухо. Они поехали в сторону Барнстэбла по старинному королевскому тракту. Когда-то этой тропой ходили индейцы-вампаноаги, а потом тащились телеги первопоселенцев. Дорога была красивая, с видами. Интересно, подумал Хардинг, каково это – прожить где-нибудь так долго, чтобы знать тамошние места назубок. Каждый уголок, каждый поворот, каждую тропинку. Сам он еще нигде на столько не задерживался.

Мягкий пожар света охватил море и небо, в воздухе прорезался терпкий аромат соли. Маяки на старой дороге вдоль побережья говорили с одинокой душой. «Шевроле» Мела Хардинга прокладывал путь через прибрежные поселения, мимо домов, крытых серой черепицей, пустых пляжей и порослей приземистых сосен. Дюны блестели в лучах восходящего солнца, и клюквенные болота сверкали, словно прикрытые алым полотном, ожидая гребенки собирателя.

– По-моему, я сроду ничего красивее не видела, – обратилась она к нему.

Он кивнул. Ему было не по себе от ее прямоты, от запаха ее волос, от полноты ее бедер на сиденье; от сверкающей блесны счастья. Сверкающей и опасной. Перед ним на леске болтается блестящая заманчивая штучка. Клюнуть ли? А он вообще знает, как это делается?

Экземная кожа зачесалась, но он лишь поплотней уселся на водительском месте. Есть люди, рядом с которыми сильней ощущаешь одиночество: порывы их ветра находят твои пустоты и бреши и просвистывают насквозь. Но близость этой женщины была свежим бризом, прочищающим мозги. Он чувствовал себя бодрым. Он уже очень давно не ощущал бодрости – только бывал на взводе от кофеина и нервов.

Дорога шла зигзагами через дубовые рощи. На дубах кое-где еще остались листья, золотые и красные. Кэтлин возилась с верньерами радио, пытаясь поймать новости о выборах, но за очередным поворотом дороги сигнал пропал окончательно.

– Он обязан выиграть, – сказала она. – Он тебе нравится?

– Кеннеди? Ну да. Я ничего против него не имею.

– Я все надеюсь как-нибудь увидеть в Хайаннисе его или миссис Кеннеди, в смысле молодую миссис Кеннеди. Но, надо полагать, у них есть особые люди, чтобы бегать по магазинам и всякое такое.

Что он мог сказать?

– Няня девочки иногда приходит к нам в аптеку, отдать пленки в проявку или получить лекарство по рецепту для миссис Кеннеди.

– Няня Кэролайн? Да ладно! Не может быть!

Полчаса они молчали, и это молчание в пространстве переднего сиденья машины не было неприятным.

И вдруг:

– Вот! – Она хлопнула по двери. – Тут, тут, тут!

Он вильнул и остановил машину на песчаной обочине.

– Это оно, – сказала Кэтлин, глядя на указатель. – Пляж «Мейфлауэр». То, что надо. Мне сюда. Я прямо чувствую.

Она покрутила ручку, открывая окно:

– Ты только посмотри!

Они вышли и размялись. Он снял крышку с объектива и поднес видоискатель к глазу, чтобы проверить вид. Пляж казался бесконечным – полоса песка, волнистого от ветра. Еще не было семи утра. Залив сохранял млечно-белый цвет.

– Слушай, Мел. – Ее голос внезапно переменился. – Я должна была тебе раньше сказать.

Он мысленно приготовился поворачивать обратно; приготовился к тому, что весь день пойдет наперекосяк. Как это он умудрился так быстро все испортить? Сейчас она скажет, что замужем или в отношениях. И что Мел ей нравится, но она не хочет, чтобы ее неправильно поняли. Она уже сматывает на спиннинг леску, к которой привязана яркая блесна этого дня.

– Я по правде хочу посмотреть Провинстаун, – начала она. – И «Плейхауз», и надеюсь, что получу прослушивание как-нибудь скоро. Но сейчас там все закрыто. На зиму. И вчера я это уже знала, когда попросила меня сюда отвезти. Не то чтобы я тебе соврала, но…

Он прислонился к пыльной машине:

– Так тебе, значит, снимки не нужны?

– Еще как нужны. Но… – она ковыряла носком ноги торчащий из дюны пучок осоки, – главное, я хотела, чтобы ты меня заметил, наверное. Хоть немножко.

Она втянула губы меж зубами.

Он поднял фотоаппарат и навел на резкость:

– Смотри вон туда.

Ее лицо в видоискателе казалось беззащитным. Если бы не тяжелый подбородок, она была бы красавицей.

– Я забыла спросить. Пленка черно-белая? Я не хочу, чтобы они сразу заметили, что у меня разные глаза.

Он кивнул, почти не слушая.

– Я никогда не видела такой маленький фотоаппарат. Ты уверен, что это не игрушка?

– Помолчи немного. – Он щелкнул, делая первый снимок.

Зажужжал пружинный мотор. Камера работала просто как мечта.

Кэтлин смотрела вперед, на дюны, окаймленные полоской дикой травы; на их расселины и тайны.

– У меня есть ребенок, – сказала она.

Мел приостановился, но фотоаппарат не опустил.

– Я подумала, лучше сразу сказать. Он родился без отца. То есть не в том смысле, что он от Святого Духа. – Голос был низкий, гортанный. – В общем, я падшая женщина. Слава богу, что я не в Ирландии росла, а то монахини отправили бы меня в прачечную замаливать грехи, не успеешь и глазом моргнуть. Я тебе говорю сейчас только потому, что не хочу, чтобы ты думал: мне от тебя чего-нибудь надо. Я, может, и падшая, но не чокнутая.

Он снова щелкнул.

– Если по-честному, скорее всего, из меня никогда не выйдет никакая актриса. Может, на характерные роли, и то если очень сильно повезет. Правда, я все равно не сдаюсь. Я способная, мои учителя всегда так говорили. Мои родные думают, что из меня выйдет новая Морин О’Хара[60]. В прошлом году мать даже записала меня на конкурс «Роза из Трали», дома, в графстве Керри, откуда она родом. Там проводится новый конкурс красоты. Она убавила мне лет в заявке и послала мою старую фотографию. И я уже приготовилась к отборочному туру в Нью-Йорке. Купила платье и все такое. Конечно, мать сказала, платье меня так обтягивает, что даже мою религию видать. Но, – она пожала плечами, – это было платье, и я поехала. Семья вызвалась подержать у себя моего мальчика, чтобы я могла поехать. Тоже своего рода проба актерского таланта. Но платье было как бельмо на глазу, я была как бельмо на глазу, и я просто не смогла. Конкурсы красоты – это не мое. Потому я приехала на мыс. – Она выдавила из себя улыбку. – Пилигримы – вот это мое. Неприкаянные с большой буквы «н». Я, кстати, жду не дождусь, когда фильм выйдет. Я про него все время читаю в журналах о кино. Ты тоже можешь быть кем-нибудь из «Неприкаянных»[61], если хочешь. Ты кто будешь? Кларк Гейбл или Монтгомери Клифт?

Свободной рукой он проверил показания экспонометра:

– Не знаю…

– Я думаю, тебе скорее подойдет Кларк Гейбл – он уже не первой молодости. Говорят, она его страшно изводила на съемках, он просто бесился. Ты знаешь, они снимают для фильма настоящих диких мустангов. А мы можем использовать вместо них этих огромных псов, которых держат люди в соседнем с тобой номере, Дагенхарты. Вот мне интересно, они когда-нибудь вообще собираются уезжать? Это же мотель. Гостиница для автомобилистов. Так садитесь в свой автомобиль, мистер и миссис Дагенхарт, и катите дальше. Кто приезжает в мотель и поселяется там навеки?

Она осеклась, поморщилась и прикрыла рот рукой:

– Ой, Мел, извини.

Он живет в мотеле с июня. Сейчас уже почти ноябрь.

Он продолжал снимать, подкручивая резкость.

– Собаки не такие уж и ужасные. Мне даже жалко их иногда бывает, сидят в этой машине всю ночь. Неудивительно, что они там с ума сходят.

– Я вовсе не думаю, что ты старый. В смысле, ты не такой старый, как Кларк Гейбл. – Она поморщилась и прикрыла глаза. – Короче, я рада, что ты дальше не покатил. Иногда, когда твоей машины нет на парковке, я начинаю думать, что ты и вправду уехал. Сенсационное признание! Тогда я иду и проверяю в бухгалтерской книге твою задолженность, чтобы точно знать. Я что хочу сказать, я не потому попросила меня сюда отвезти. В смысле, не потому, что у меня ребенок. И не потому, что хотела вынудить у тебя фотосессию. Хотя я ее все-таки вынудила, я знаю. Я почти каждое утро смотрю, как ты выезжаешь из мотеля, и…

– Будь добра, помолчи, пожалуйста. – (Она покраснела.) – Ты у меня ничего не вынуждала. Опусти немножко плечи. Это только пробные снимки. Постарайся расслабить лицо.

Он никак не мог отвести от нее глаз.

Ее линия подбородка смягчилась. Теперь он видел ее через видоискатель – ее чувственный свет, как лунная дорожка на полуночной воде. Он нажал на спуск.

Она ухмыльнулась: криво, скептически.

– Тебе и раньше приходилось этим заниматься, а, Мел Хардинг? Откуда у тебя фотоаппарат такой маленький? Ты любишь подглядывать? Снимаешь неприличные картинки?

Ее слова были как удар по лицу. Мел опустил фотоаппарат и уставился в землю. Он чувствовал, как к горлу подступает жаркая волна.

Ее луна спряталась за облако.

– Это шутка. – Взгляд стал жестким. – Постарайся расслабить мозги, а?

Она угадала. Хотя никогда об этом не узнает. Ведь что осталось от всей его карьеры агента, кроме неприличных картинок? Краденых чужих образов того или иного сорта. Краденых кусков чужой жизни.

Он протянул руку в открытое окно машины с пассажирской стороны, схватил куртку, футляр от фотоаппарата и запасной объектив и направился по тропе, ведущей меж дюн.

– Ты идешь? – бросил он через плечо, словно ему уже было плевать.

Что он здесь вообще делает, скажите на милость? Эта женщина ему совершенно чужая. Неудачливым актрисулькам доверять нельзя. Так сказали бы профайлеры из Бюро.

– Надеюсь, на этом самом пляже «Мейфлауэр» обнаружатся пилигримы! – крикнула она, догоняя. – Иначе я отправлю жалобу в управление указателей!

Долго они здесь не пробудут.

Спускаясь по крутой дюне, он поскользнулся и съехал вниз. А когда обернулся, чтобы посмотреть на Кэтлин, оказалось, что она босая – и это в конце октября. Босиком. Держит туфли в руке и размахивает ими. Господи Исусе. Почему обязательно устраивать представление?

– Я уверена, они бы стали голосовать за Кеннеди, – крикнула она.

– Кто?

– Пилигримы, Мел! – Ее тон как бы говорил: «Ты вообще меня слушаешь?» – Никсон, совершенно очевидно, вырос в квакерской семье. Но с католиками веселее, чем с протестантами. Хотя протестанты больше зарабатывают – этим тоже бросаться не приходится, – но, ты думаешь, у них есть чувство юмора? Не-а. Нет, дорогуша, я с этими БАСПами[62] в Бостоне, на прекрасном южном склоне Бикон-Хилла, не стала бы жить даже за деньги. Ни в жизнь. С этими чопорными чучелами. – Она догнала его. – Наверняка у мистера Кеннеди отличное чувство юмора. По виду похоже. – Вдруг она снова прикрыла рот рукой. – Ой, Мел, ты ведь тоже БАСП, правда?

– Я на самом деле никто, – ответил он по-прежнему ничего не выражающим голосом.

Они дошли до пляжа. Перед ними расстилался залив Кейп-Код, синий, бесконечный, искрящий пуританским светом.

Сердце Мела билось о ребра.


В аптеке Уэлана в понедельник он пошел на обеденный перерыв попозже, когда точно знал, что покупателей станет меньше. Есть не хотелось. Вместо этого он напечатает ее фотографии.

Он вытащил пленку из сушильного шкафчика и включил подсветку просмотрового стола, чтобы впервые взглянуть на кадры через лупу. Если повезет, он успеет нарезать негативы.

Он смотрел и не верил своим глазам.

Один взгляд через лупу, и он вернулся туда. Не на пляж «Мейфлауэр», где в субботу побывал с Кэтлин, но в тусклый свет ресторана в отеле «Мейфлауэр», в Вашингтоне, в мае пятьдесят восьмого. Уже прошло больше двух лет, но он все еще чувствовал, как скользит чемоданчик в потных ладонях; как не поворачивается ключ, как мешается чертова ручка, как не поддаются защелки; как все тело кажется неуклюжей помехой, а он шарит в поисках кнопки, открывающей второе дно, но вместо этого – он только сейчас понял – нажимает на скрытый спуск камеры.

На первом кадре горизонт завалился градусов на двадцать пять, зато снимок был четкий – самый четкий из трех на еще не разрезанной пленке.

Вся сцена ожила у него перед глазами на фоне светового стола: слепящая туша Гувера, темные зрачки белы и пусты; рядом – нарисованный светописью призрак Клайда Толсона, высокого и томного, на бледной банкетке; а на столе, рядом с корзиночкой черных крекеров, их нежно сцепленные руки.

xv

Гувер обозревал новейшие отчеты в американской прессе. За хороший сервис заплатить не жалко, подумал он и удовлетворенно щелкнул вставными челюстями. Ему казалось, что он вгрызается в золото.

ВЗГЛЯД ИЗ ЛОНДОНА. ЛЕДИ Ч.: ГРЯЗНАЯ И НЕПЕЧАТНАЯ

В МЕЖДУНАРОДНЫХ НОВОСТЯХ: ЛЕДИ ЧАТТЕРЛИ СЕГОДНЯ ПОД СУДОМ!

САМАЯ СКАНДАЛЬНАЯ КНИГА ВЕКА

ПОСЛЕДНИЕ НОВОСТИ С СУДА НАД ЛЕДИ Ч. ОБВИНИТЕЛЬ: «ГЕРОИНЯ ОДЕРЖИМА СЕКСОМ»

Он откинулся на стуле и кинул в рот мятную таблетку для свежести дыхания. Пока не вынесен обвинительный приговор, фотография лежит в надежном месте, в скамеечке под ногами мисс Гэнди, на самом верху его секретной коллекции. Что касается его частной коллекции, ее он хранит дома.

Гувер следил в окно за дымком, поднимающимся из мусоросжигателя Бюро. Иона трудится далеко внизу, в подвале. Каждый день самые высокопоставленные сотрудники Бюро сохраняют секретные документы в памяти, а затем отправляют на сожжение.

Когда Ионе посылают фотографии, то запечатывают их в двойные конверты, чтобы не возбуждать его любопытства и не шокировать. Совершенно секретную переписку прятать в конвертах незачем. Старый добрый Иона. Он работает в Бюро с четырнадцати лет и до сих пор, уже в пятьдесят с гаком, все так же добродушен и неграмотен. Тайны Бюро в безопасности.

Однако по данным опросов выходило, что соперники по-прежнему идут голова к голове, и спрогнозировать, кто победит, пока невозможно. Такой маленькой разницы между двумя кандидатами не было с 1916 года. Но Гувер доверял Америке. К победе ведут терпение и решимость, а не шлягеры в исполнении эстрадных звезд, смазливая внешность и неопытность.

Более того, инкумбент – сам президент Эйзенхауэр, тот, кто познакомил Гувера с искусством раскраски по номерам, – только что отправился в тур, выступать перед населением, чтобы помочь Никсону. Айк поехал неохотно, он вообще от Никсона не был в восторге, но так ли, эдак ли – Кеннеди из президентской гонки вылетит.

Клайд уехал по делам Бюро в Нью-Йорк. У директора Нью-Йоркского отделения случился какой-то заскок. Он потребовал, чтобы из бюджета Бюро тратили больше денег на борьбу с мафией и меньше – на борьбу с коммунистами. Клайд наставит его на путь истинный. Потом расскажет во всех подробностях. Каждый день перед сном они обязательно говорят по телефону, хотя бы и междугородному.

Иногда, когда они вот так расставались, Гуверу казалось, что он вернулся к собственному дому в сумерках – а там только пустырь. Словно на этом месте и не было жилья.

Ужасно.

Любовь Клайда возрождала его каждый день. Вот так просто и так великолепно.

Любовь Клайда была крыльцом, на котором горит приветливый огонек.


Вернемся в камеру хранения главного вестибюля Олд-Бейли. Мистер Т. С. Элиот бегает взад-вперед. «Тише, сказал я душе. Жди без надежды»304. К концу дня он в пересчете на шаги пробежал не меньше чем половину Лондона. Он остановился лишь хлебнуть чаю из матрониной фляжки – на пару с женой – и посмотреть, как забирают из камеры хранения другого свидетеля, не его.

– Мистер Рой Дженкинс, член парламента!


Входит мистер Дженкинс, сын валлийского шахтера. Он в очках с массивной оправой, в мешковатом костюме и в рубашке, воротничок которой ему слишком велик. Как будто он в сорок лет до сих пор донашивает одежду отца. Он идет по залу суда, лысина блестит, глаза живые.

Как известно многим из собравшихся, мистер Дженкинс недавно ушел в отставку с высокой должности в партии лейбористов после того, как она проиграла на выборах. Он определяет свои взгляды как «прогрессивные» и сейчас намерен бороться. Он работает над отменой смертной казни и театральной цензуры. («Боже милостивый!») Он хочет декриминализации самоубийств, абортов и гомосексуальности. («Кто этот коротышка?») Он хочет, чтобы Британия добровольно отказалась от всей оставшейся власти над колониями и смирилась с тем, что занимает менее значительное место в мире. («Чего-чего он хочет?» – вопят седовласые старцы.) По его собственным словам, он желает жить на стороне «смелых опытов и ослепительного интеллекта».

Мистер Дженкинс слегка затерялся в собственном костюме, но не умален величественной обстановкой Олд-Бейли.

Мистер Хатчинсон улыбается присяжным, а затем галерке, он явно в хорошем настроении. Он выходит на адвокатское место, зацепив руки за полы мантии на груди, словно фермер, заложивший большие пальцы за подтяжки.

Мистер Хатчинсон: Мистер Дженкинс, позвольте мне уточнить: вы были главным инициатором в парламенте закона о непристойных изданиях, в который недавно внесена поправка?

Мистер Дженкинс: Да.

Мистер Хатчинсон: К сведению суда, я представляю в качестве вещественного доказательства экземпляр журнала «Спектейтор» от двадцать шестого августа сего года. Мистер Дженкинс, будьте добры, прочтите выделенные отрывки со страницы «Письма в редакцию».

Мистер Дженкинс: Охотно. (Берет журнал и сдвигает очки на переносице повыше.) «Дорогой сэр! Как инициатор закона пятьдесят девятого года о непристойных изданиях я поражен и расстроен недавними шагами сэра Теобальда Мэтью, генерального прокурора… Этот закон предназначен для того, чтобы расширить полномочия полиции, по ее просьбе, в отношении торговли порнографическими материалами, в то же время обеспечив бо́льшую безопасность произведениям, обладающим литературными достоинствами… Полномочия, о которых просила полиция, теперь ей предоставлены. Почему же тогда генеральный прокурор не может продемонстрировать хотя бы капельку здравого смысла, – он поворачивается туда, где в зале суда сидит сэр Тоби, не бледнея и не моргая, – и уважать принцип компромисса? Неужели наша прокуратура не может хоть немного научиться на вызванных неграмотностью ошибках своих предшественников? Искренне ваш Рой Дженкинс».

Мистер Хатчинсон: Благодарю вас, мистер Дженкинс. Констатировано ли в законе явным образом, что он «направлен на защиту литературных произведений»?

Мистер Дженкинс: Да.

Мистер Хатчинсон: По вашему мнению, эта книга «Любовник леди Чаттерли» (высоко поднимает «пингвиновское» издание в мягкой обложке) представляет собой литературное произведение?

Мистер Дженкинс: Несомненно. С вашего позволения, добавлю: за пять лет работы над этим законом мне и в голову не могло прийти, что…

Господин судья Бирн: Я считаю, что нам не нужно в это углубляться.

Мистер Дженкинс: Приношу глубочайшие извинения, милорд. (С виду совершенно непохоже, что он чувствует себя виноватым.)

Мистер Хатчинсон: У меня больше нет вопросов, милорд.

Мистер Гриффит-Джонс: У меня нет вопросов, милорд.

Потому что удар уже нанесен.


– Мисс Энн Скотт-Джеймс!

Входит писательница, диктор радио, газетно-журнальный редактор, статная женщина шести футов ростом, сорока с небольшим лет. Она самая элегантная из всех выступавших до сих пор на процессе. На свидетельском месте она выглядит не столько свидетельницей, готовой к даче показаний, сколько роскошной резной фигурой на носу корабля.

Мистер Гардинер: Мисс Скотт-Джеймс, наша сегодняшняя цель – определить достоинства этого романа, как сам факт их наличия, так и их степень. Поэтому я хотел бы спросить вас: представляет ли роман, по вашему мнению, какую-либо образовательную или общественную ценность?

Мисс Скотт-Джеймс (оживая): О да, огромную ценность. Лоуренс был ниспровергателем идолов. Он считал свою эпоху душной и застегнутой на все пуговицы; отношение к сексу – лицемерным; считал, что деньги образуют неправомерные препятствия для любви и человеческих отношений.

Мистер Гардинер: Вы считаете, что этот роман все еще актуален?

Мисс Скотт-Джеймс: Даже больше, чем раньше.

Мистер Гардинер: Почему?

Мисс Скотт-Джеймс (с чувством, но продуманно): Потому что, можно сказать, мы пробыли в этой душной комнате еще дольше – еще целых три десятилетия после того, как Лоуренс закончил роман. И все это время окна комнаты были по-прежнему закрыты.

Мистер Гардинер: Вы считаете, что так можно сказать?

Мисс Скотт-Джеймс: Абсолютно.

Мистер Гардинер (глядя на оппонента): Свидетель ваш.

Мистер Гриффит-Джонс (он явно решил отныне тратить силы только на легкую добычу): Прошу вас, мисс Скотт-Джеймс, не сочтите за грубость. Вы ведете дамский отдел в какой-то газете, не правда ли?

Мисс Скотт-Джеймс (хладнокровно): Нет.

Мистер Гриффит-Джонс (явно ошарашенный): Нет?

Мисс Скотт-Джеймс: Нет. Этот термин вышел из употребления в тысяча девятьсот двадцать седьмом году.

Мистер Гриффит-Джонс (снисходительно улыбаясь): А! Да. Понимаю. Значит, отдел моды?

Мисс Скотт-Джеймс: Раньше я заведовала отделом для женщин. Теперь я журналист-фрилансер.

Мистер Гриффит-Джонс: Благодарю за разъяснение. Как я уже сказал, пожалуйста, не сочтите, что я намеренно груб с вами, но свидетельствовать о литературных достоинствах этой книги должны специалисты. Помимо вашей работы в… (сверяется с записями) женском отделе газеты и ваших собственных литературных экзерсисов – вышедшего в пятьдесят втором году романа под названием (медленно зачитывает название) «В… нор… ке»… Ха-ха-ха, очень хорошо… Кроме этого довольно тонкого романа, у вас нет особых квалификаций, позволяющих считать себя специалистом-литературоведом?

Мисс Скотт-Джеймс: Я изучала классическую литературу в Соммервиль-колледже в Оксфорде.

Мистер Гриффит-Джонс: Но не литературоведение?

Мисс Скотт-Джеймс: Нет… Но это весьма солидный диплом.

Мистер Гриффит-Джонс: Совершенно согласен. Тем не менее должность редактора (крутит пальцами, словно пытаясь подстегнуть собственную память) женского отдела – совсем не то же самое, что работа литературного обозревателя?

Мисс Скотт-Джеймс: Нет, не то же самое.

Мистер Гриффит-Джонс: Милорд, у меня больше нет вопросов.


В главном вестибюле мистер Элиот прекращает курсировать. День в суде наконец закончился, и престарелого поэта отпускают – он снова волен погрузиться в более обширную мрачность Лондона. Он узнает, что его пощадили: ему не придется переносить допрос со стороны Гриффита-Джонса, травлю в прессе и публичное унижение.

Однако он не уверен, что его пощадит грядущее десятилетие. Когда супружеская чета уходит, поэта мучает одышка и головокружение. Бедный Лоуренс, думает он, сыграл в ящик таким молодым. У них разница в возрасте всего три года. Они не были друг другу представлены, а если бы были, то, вполне возможно, невзлюбили бы друг друга. Но все равно все это ужасно печально.

Сумеречный день слегка подсвечивают промельки красных автобусов и мигание светофоров на Ладгейт-Серкус. Расторопная молодая жена ведет сиятельного поэта по туманной дороге, помогая ему подниматься на тротуары и спускаться с них на мостовую. Лишь покрытый копотью роскошный купол Святого Павла наблюдает за продвижением парочки. Наконец на Ладгейт-Хилл она исчезает в недрах таксомотора. Лишь тогда Томас Стернз Элиот позволяет себе – окончательно, запоздало – рухнуть на сиденье, и миссис Элиот воскрешает его нюхательными солями, поднесенными все предвидящей матроной-дежурной.

xvi

День четвертый, понедельник, 31 октября305

Опять входит судья – больше мантия, чем муж, – и его ждет леди Бирн, скорее верховный судья, чем жена. В том, что касается романа, они мыслят как один человек, и этот человек – леди Бирн. Определенные вопросы нравственности – епархия «прекрасного пола».

Судья садится на трон и плавно вдвигается на место по рельсам. Журналистка в публике записывает, что леди Бирн сегодня в твидовом костюме с шарфиком в мелкий цветочек. У нее «весьма изысканный вид». Теперь читательницы журнала «Леди», во-первых, будут в курсе последних новостей, а во-вторых, уверятся, что порядок мироздания не нарушен.


Входит следующий свидетель – барристер, тьютор по юриспруденции в Оксфорде, некогда изучавший богословие морали, автор труда под названием «Непристойность и закон». «Мистер Норман Сент-Джон-Стивас!»

Мистер Хатчинсон: Мистер Стивас, расскажите, пожалуйста, как вы, эксперт, оцениваете, во-первых, литературные достоинства, а во-вторых – моральность этого издания в мягкой обложке?

Мистер Стивас: Литературные достоинства этой книги поистине высоки. Она представляет собой уникальный сильный ответ одновременно на дилеммы человеческой сексуальности и на Первую мировую войну, искалечившую целое поколение. Что касается вашего второго вопроса, относительно морали, мне представляется несомненным, что эта книга высокоморальная. Конечно, нельзя сказать, что в ней выражены ортодоксальные христианские взгляды, взгляды Римско-католической церкви – и это неудивительно, потому что Лоуренс не был христианином, не был католиком. Однако Лоуренс – хотя сам он не согласился бы – по сути своей пишет в католической традиции. Под этим я подразумеваю традицию взгляда на секс как на нечто само по себе благое. В эпоху Реформации возникло противодействие этой традиции и секс начали рассматривать как нечто по сути своей греховное или во всяком случае низкое. Я не колеблясь скажу, что каждый католический священник, каждый католик получит пользу от чтения этой книги. Я прочитал, несомненно, большое количество материалов порнографической и непристойной природы, поскольку изучал эту тему, и «Любовник леди Чаттерли» не имеет ничего…

Мистер Гриффит-Джонс: Возражаю!


Рецензентка «Санди таймс». «Мисс Дилис Пауэлл!»

Мистер Гардинер: Как вы считаете, пропагандируется ли в этой книге явно или неявно промискуитет?

Мисс Пауэлл: Разумеется, нет. В книге Лоуренса, во многом трактующей вопросы священного, секс рассматривается как нечто, к чему следует подходить очень серьезно, и как основа добродетельной жизни.

Мистер Гриффит-Джонс (с адвокатского ряда, приставив ладонь к уху): Мисс Пауэлл, я правильно расслышал, что эта книга трактует секс… как основу… добродетели?

Мисс Пауэлл (с таким видом, словно его лицедейство наводит на нее скуку): Да, правильно.


Директор религиозного образования бирмингемской епархии. «Достопочтенный Дональд Тайтлер!»

– Нет, я не считаю, что в этой книге защищается адюльтер.

Господин судья Бирн (выходя из себя): Но ведь в ней больше ни про что другое и не говорится!


Заседание продолжается, воздух в зале спертый, и барристерские головы начинают зудеть под париками.

Профессор поэзии из Оксфорда. «Мистер Сесил Дэй-Льюис!»

Мистер Хатчинсон: Профессор, соблаговолите высказать свое откровенное мнение по поводу одного критического момента суждения о литературе. Если героиня книги, романа, изменяет мужу, означает ли это, что автор романа превозносит прелюбодеяние?

Профессор Дэй-Льюис: Лоуренс абсолютно точно не превозносит прелюбодеяние. Леди Чаттерли прелюбодейка в том смысле, что она изменяет мужу. Однако я бы не назвал ее безнравственной женщиной.

Мистер Хатчинсон: У меня больше нет вопросов, милорд.

Мистер Гриффит-Джонс (изобразив на лице усталость): Позвольте мне удостовериться, профессор, что я правильно понимаю ваши взгляды. Возможно ли это, что два человека по-настоящему любят друг друга, как вы описали, и при этом не обмениваются практически ни словом ни на какую тему, кроме половых сношений?

Профессор Дэй-Льюис (словно обращаясь к туповатому школьнику): Да, поскольку мы не можем предполагать, что общение между героями исчерпывается диалогами, приведенными в романе. Я не хочу чрезмерно осложнять эти вопросы для вашего понимания, мистер Гриффит-Джонс, но, видите ли, жизнь литературных персонажей не ограничена рамками печатной страницы. Мы подслушиваем далеко не все их разговоры между собой. Они ведь не знают, что живут в книге.


Прозаик, поэт и критик. «Мистер Кингсли Эмис!»

Мистер Эмис, один из звездных свидетелей Майкла Рубинштейна, который обязательно должен понравиться жюри, что-то не торопится.

Может, он хочет зрелищно войти? А может быть, он в уборной? Судебный пристав снова выкликает его имя. Чайные чашечки вытягивают шеи, чтобы увидеть знаменитого писателя, автора «Счастливчика Джима». Фильм видели многие. Но писателя не видит никто. Мистер Эмис не появляется, и в суде воцаряется хаос.

Журналисты строчат. Адвокаты защиты обмениваются записками. Присяжные не скрывают своего разочарования, и в этой суматохе положение леди Чаттерли становится шатким.

Впоследствии, много недель спустя, мистер Эмис запоздало напишет Майклу Рубинштейну: он чувствует себя ужасно неловко и должен извиниться, что отсутствовал в суде, когда его вызывали. Его не было дома, когда пришло письмо с назначенной датой судебного слушания, а когда оно обнаружилось, оказалось, что он должен был явиться в зал суда шесть часов назад. Он выражает надежду, что его неявка не слишком помешала ходу дела306.

Дорогой мистер Эмис!

Благодарю за ваше письмо. Должен сказать, меня занимал вопрос, что с вами случилось, особенно потому, что ходили слухи – очевидно, необоснованные, – что вы все же приезжали в Лондон в тот день. Когда вы не явились на зов, мистер Джеральд Гардинер вызвал следующего свидетеля. Однако, даже несмотря на ваше отсутствие (или несмотря на ваше присутствие в баре клуба «Гаррик», думает Рубинштейн), ваше имя, вполне вероятно (то есть для людей, склонных к оптимизму, думает Рубинштейн), сыграло свою роль!

Искренне ваш,
Майкл Рубинштейн307

Один из свидетелей, мечтающий в этот момент оказаться вместе с Кингсли Эмисом в баре, – сэр Аллен Лейн, основатель «Пингвин букс».

В глазах публики он одновременно человек часа и «арестованный». Да, ответчиком по делу служит юридическое лицо «Пингвин букс», но юридическое лицо нельзя отправить в тюрьму. Все знают, что в случае чего срок ждет издателя – до трех лет.

Мистер Хатчинсон вызывает свидетеля, и для разнообразия судебный пристав не выкрикивает имя, поскольку сэр Аллен сидит прямо тут, за столом солиситоров, и совершенно не хочет на время оглохнуть.

Незаметно кивнув своему солиситору Майклу Рубинштейну и директору издательства Гансу Шмоллеру, сэр Аллен встает, застегивает верхнюю пуговицу пиджака, проходит несколько ярдов до свидетельского места и дает клятву. Он ищет глазами лица жены и старшей дочери. Затем поворачивается к присяжным.

Мистер Хатчинсон: Сэр Аллен, когда вы основали издательство «Пингвин», в чем состояла ваша идея?

Сэр Аллен: Моя идея состояла в том, чтобы производить книги и продавать их по цене десятка сигарет, чтобы книгу мог позволить себе любой. Для людей вроде меня, которые покинули школу и начали работать в шестнадцать лет, такие книги предоставляют возможность получить образование в иной форме.

Мистер Хатчинсон: Вы, кажется, когда-то выразились так: вы хотели сделать «Пингвин» аналогом университетского издательства для книг в мягких обложках.

Сэр Аллен: Да, я так выразился.

Мистер Хатчинсон: Насколько мне известно, в пятьдесят втором году вы получили рыцарское звание за услуги, оказанные литературе?

Сэр Аллен: Да.

Мистер Хатчинсон: В этом зале суда говорилось, что на протяжении нескольких лет вы опубликовали все основные труды Дэвида Герберта Лоуренса; и что вы и ваш совет директоров считаете публикацию «Леди Чаттерли» необходимой для достижения этой цели. Это верно?

Сэр Аллен: Да.

Мистер Хатчинсон: По вашему мнению, эта книга обладает высокой литературной ценностью?

Сэр Аллен: Да, разумеется.

Мистер Хатчинсон: Почему вы пришли к выводу, что не должны публиковать издание с цензурными купюрами?

Сэр Аллен: Потому что это против наших принципов. Когда мы публикуем книги, мы издаем их в том виде, в каком они написаны автором. Ничего меньшего мы не смеем предложить своим читателям. Мы не считаем возможным публиковать книгу в кастрированном виде.

Мистер Хатчинсон: Вопросов больше не имею, милорд.

Мистер Гриффит-Джонс (к которому переходит право допроса свидетеля): Сэр Аллен, по вашим словам, вы считаете, что роман обладает высокими литературными достоинствами? Вы не могли бы это разъяснить?

Сэр Аллен: Нет. Тут все прямолинейно. Именно поэтому мы решили его опубликовать.

Мистер Гриффит-Джонс: У меня в руках вырезка из газеты «Манчестер гардиан» от седьмого марта сего, тысяча девятьсот шестидесятого года. Насколько мне известно, вы относитесь к этой газете с уважением?

Сэр Аллен: Да.

Мистер Гриффит-Джонс: В этой статье вы, по-видимому, развиваете мысль, высказанную в беседе с журналистами накануне, шестого марта. В ходе объяснения, как написано здесь, вы произносите следующие слова, я цитирую: «„Любовник леди Чаттерли“ – роман не выдающийся». (Поднимает глаза от вырезки и пригвождает взглядом сэра Аллена.) Вы это говорили?

Мистер Гардинер (поднимаясь на ноги): Можно ли свидетелю увидеть статью целиком?

Мистер Гриффит-Джонс: Разумеется. (Передает вырезку.) Вам, сэр Аллен, как и мне, известно, сколь неточны иной раз бывают отчеты прессы. Поэтому мой первый вопрос: произносили ли вы эти слова: «„Любовник леди Чаттерли“ – роман не выдающийся»?

Сэр Аллен (размышляет, выбитый из колеи): Возможно, но я не помню ни этого замечания, ни контекста, в котором оно сделано.

Мистер Гриффит-Джонс: Придерживались ли вы этого мнения, когда работали над публикацией романа? «Роман не выдающийся».

Сэр Аллен: Нет, нет.

Мистер Гриффит-Джонс: Вы говорили с другими лицами об этом романе?

Сэр Аллен (вспышка раздражения): Я весь год практически ни о чем другом не говорил.

Мистер Гриффит-Джонс: Прошу вас, взгляните еще раз на статью. Не можете ли вы припомнить хотя бы какого-нибудь случая, который мог бы иметь в виду автор статьи?

Сэр Аллен: Ни одного не припоминаю.

Мистер Гриффит-Джонс: Но какие-нибудь из приписываемых вами в этой статье слов вы узнаете? Хотя бы какие-нибудь?

Сэр Аллен: Да… Я вполне мог сказать нечто вроде того, что цитируется в самом начале статьи.

Мистер Гриффит-Джонс: Не могли бы вы зачитать для суда эти слова, которые вы, как вам кажется, помните?

Сэр Аллен (колеблясь): «Либо меня посадят, либо нет».

Мистер Гриффит-Джонс: Милорд, у меня больше нет вопросов к свидетелю.


Староста присяжных передает записку судебному приставу, который, в свою очередь, вручает ее судье. Господин судья Бирн поднимает руку, как бы говоря: «Прошу тишины».

– Некоторые из присяжных просят обозначить примерную длительность данного судебного процесса. Они в своем праве. Мистер Гардинер?

– Милорд, у меня в списке еще тридцать шесть свидетелей примерно такого же направления. Однако ввиду того, что перекрестный допрос практически иссяк, я предлагаю вызвать еще только одного свидетеля.

– Одного. – Судья кивает, делает пометку в бумагах и обращается к обвинителю: – Мистер Гриффит-Джонс?

Тот едва взглядывает на судью:

– Я больше не планирую вызывать свидетелей, милорд.

Акустика в зале плохая. Правильно ли расслышали собравшиеся? Больше нет свидетелей? До сих пор обвинение вызвало только одного, и притом очень скучного: инспектора, который забрал книги – по предварительной договоренности – в редакции «Пингвина». Где же обещанные газетами загадочные свидетели, эксперты, охранители интересов королевы и народа?

Удивленное жужжание становится все громче и злее, пока господин судья Бирн – слабым, дряхлым голосом, при поддержке луженой глотки судебного пристава – не прикрывает банку зала крышкой.

xvii

– Хорошие новости, – говорит Кэтлин Мелу Хардингу, глядя на него снизу вверх. Она лежит у него в постели, на животе, приподнявшись на локтях. – Мотель закрывается на зиму. Сегодня за весь день в конторе перебывало только три человека. А владелец завтра уезжает во Флориду зимовать.

Она прочитала роман, экземпляр Мела, практически в один присест, опираясь на конторку в офисе, рядом с колокольчиком, под которым написано: «Позвоните, чтобы вас обслужили».

Она завораживает и пугает Хардинга. Но он притворяется, что ничего не происходит. Он меняет липучку для мух, привешенную к люстре, и открывает окно в ванной комнате, чтобы выпустить сигаретный дым.

– Ты правда не куришь? Ты знаешь, когда-то я не стала бы гулять с некурящим. – Она ухмыляется ему, обернувшись, через голое плечо. – Но с возрастом я сделалась терпимее.

Он забирается снова в кровать, к ней, но она продолжает монолог:

– Насчет этого романа, да… Когда Меллорс стоит у Рагби-Холла, перед величественным фасадом, в темноте, и тоскует по леди Чаттерли… а миссис Болтон, эта платная компаньонка или сиделка, все это время следит за ним и укрепляется в своих подозрениях… меня так захватило, я даже не слышала, как почтальон зашел в контору, и очнулась только тогда, когда он позвонил в колокольчик. Вот что значит хорошая книга.

И еще его мучило ощущение незавершенности собственной природы. Незавершенности себя одинокого. Он хотел ее – коснуться, крепко прижать к себе, обретая миг полноты, завершенности, и уснуть.

Он снова встал и вышел, и на этот раз двинулся к воротам парка, а оттуда – медленно – по дорожке к господскому дому. Ночь стояла ясная и холодная. Уже почти четыре часа, но еще не светало. Впрочем, егерь так привык к темноте, что и сейчас видел хорошо.

Медленно-медленно барский дом тянул его к себе, точно магнит308.

Снаружи на парковке что-то настораживает дагенхартовских собак. Кэтлин вздрагивает и смотрит в окно.

– Сегодня Хеллоуин, – говорит он. – Подростки балуются.

Он очень надеется, что так и есть.

Она меняет позу на подушке и гладит его шею, потирает щетину, уже отросшую после вчерашнего бритья. Касания легки, деликатны – последний раз он ощущал нечто подобное еще ребенком.

– А где твой мальчик? – спрашивает он.

– Он половину недели живет с моими родителями в Бостоне, чтобы я могла работать и зарабатывать. Ты видел тыкву, которую я вырезала, чтобы украсить крыльцо конторы?

– Автопортрет?

Она садится в кровати, стягивает с места свою подушку и огревает его. Ее груди поднимаются над покрывалом – тяжелые белые бутоны с розовыми сосками. Одна чуть больше другой. На белой коже проступают синие вены. Он сроду не лежал рядом с такой мягкостью.

Она не спрашивает, почему он никогда не был женат, почему взялся ниоткуда, почему на пятом десятке лет работает в чужом семейном бизнесе, в то время как Кейп-Код сворачивается на зиму. Он хотел рассказать ей про Бюро. Но зачем обременять ее всей этой… тьмой лишь для того, чтобы показаться важным человеком… бывшим важным человеком?

Он до сих пор не знает, что собирается делать с черно-белым снимком Гувера и Толсона, и собирается ли вообще. Их отношения его не касаются. Думая об этом, он старается быть объективным, забыть, кто именно состоит в этих отношениях, убрать из уравнения свой страх перед Гувером и ненависть к нему.

Любовь есть любовь. Так думает Хардинг. Не ему указывать людям, с кем быть. Не всякому дано быть круглой затычкой в круглом отверстии. Он это понимает лучше многих. Если бы люди могли вписаться, они бы так и делали, верно? Хотя бы для того, чтобы не осложнять себе жизнь. Кто работал агентом-стажером и вскрывал письма на главпочтамте, тот знает, что очень немногие жизни похожи на картинку про американскую мечту.

Все, чего он хочет, – чтобы Бюро оставило его в покое. И да, этот снимок не идет у него из головы. Потому что как он ни старается быть беспристрастным, он не может скинуть со счетов тот факт, что на фотографии – Директор. Никто так яростно не преследовал пресловутых «извращенцев», как сам Гувер. Тысячи людей лишились работы из-за срежиссированных им повсеместных гонений, и охота еще не кончена. А все потому, что директор любит Клайда Толсона и пытается очиститься от стыда, которого не умеет не чувствовать.

Что касается самого Хардинга и его прошлого – не то чтобы Кэтлин не интересовалась прошлым мужчины, с которым сейчас делит постель. Она вся любопытная, зоркая, живая, вся начеку. Но, судя по всему, она охотно соглашается жить в текущем моменте; и охотно повествует про себя, чтобы заполнить паузы в беседе и неловкие умолчания Мела.

Сперва он подумал, что это у нее болезненное желание угодить или она просто с отчаяния кидается ему на шею. Он так долго смотрел на людей с подозрением, через собственный сужающий объектив, что сначала не распознал: на самом деле это щедрость, беспечное богатство щедрости. Она умело притворилась, что это она несчастненькая из них двоих – «падшая женщина», «неприкаянная», мишень ее собственных шуток, – чтобы он, Мел Хардинг, почувствовал себя не таким изломанным, как на самом деле и как им обоим известно.

Лежа сейчас рядом с ним, она касается изъеденной экземой кожи руки, полосок шрамов, которые бегут по всей длине. На груди новое обострение, красное пятно с десятками крохотных язвочек.

– Болит? – спрашивает она.

Быть голым вместе с кем-то, без длинных рукавов, без прикрытия, трудно. Он не враз решился снять рубашку.

– Я знаю, выглядит мерзко. Давай не будем об этом, хорошо?

Она зевает:

– О чем?

Тянется к тумбочке у кровати, берет книгу и открывает на месте, заложенном закладкой.

– Что ты делаешь?

– Мы теперь на одной и той же странице. Я же сказала, я тебя догнала. Видишь, какая я умница.

Она принимается читать вслух письмо Меллорса Констанции в самом конце романа, когда любовники ждут в разлуке – он на ферме, она, беременная, у сестры, – пока смогут уехать в Канаду.

– На ферме работать неплохо. Ничего особо увлекательного, но я и не гонюсь за увлекательностью309.

За Меллорса она читает низким голосом. У нее как-то получается читать очень откровенно, жестко, но беззащитно. Интересно, думает Хардинг, как она это делает.

– Я привычен к лошадям, а коровы, хотя в них очень уж много женского, меня успокаивают. Когда я дою, уткнувшись головой в теплый бок, это очень утешительно. На ферме шесть неплохих херефордширок. Только что кончили жать овес, мне это занятие было приятно, несмотря на мозоли на ладонях…310

Снаружи на стоянке мотеля четыре пса начинают заливаться снова, громче и яростней.

– Читай, читай, – говорит Мел, слезая с кровати. – Я слушаю.

Он подбирается к окну сбоку и отгибает краешек занавески, чтобы выглянуть.

– Это просто скунс, – говорит он. – Продолжай. Ты замечательно читаешь.

Она в самом деле замечательно читает, но на улице вовсе не скунс. Мел подходит к раковине, наполняет водой бумажный стаканчик и пьет. Барабанит пальцами по электроплитке. Не возвращается в кровать к Кэтлин, но стоит чуть поодаль от нее, желая быть отдельно, желая пресечь свою потребность в ней, желая приучить себя, что люди уходят и не возвращаются.

Она продолжает читать письмо Меллорса, лежа на животе. Ноги согнуты в коленях, и пятки задраны вверх. Голос звучный, магнетический. Он притягивает, как колдовское заклинание, но Хардинг усилием воли заставляет себя остаться на месте и смотреть от окна.

Она читает дальше письмо Меллорса, обращенное к Конни:

Вот поэтому мне, если честно, не хочется и начинать думать о тебе. Меня это только мучает, а тебе никакой пользы не приносит. Я не хочу быть с тобой в разлуке. Но если начну тосковать, это будет зряшный расход сил. Терпение, постоянное терпение. Идет моя сороковая по счету зима. И с теми, что были до нее, ничего не поделаешь. Но в эту зиму мне есть за что держаться, наш маленький огонек, язычки пламени Пятидесятниы, – он дарит мне кроху душевного мира. И я не позволю толпе его задуть. Я верю в высшую тайну, что и подснежнику не даст погибнуть311.

– Боже, какая прекрасная строка. – Кэтлин переворачивается на спину. Смотрит на Хардинга, изогнув стан, ребра вздымаются, рука придерживает темные волосы, чтобы не падали на лицо, и разные глаза блестят в свете прикроватной лампы. – Эта книга не такая, как обычные книги, правда? Такое никогда не говорят, но он, этот Д. Г. Лоуренс, он говорит.

– Что говорит?

– Что любовь – ужасно одинокая штука. Не когда по кому-то скучаешь или кого-то ждешь, или не только это, но сама любовь. Она прекрасна, но ее терзает ветер, совсем как этот дрожащий подснежник.

В ванной капает кран. Простыня соскальзывает со склона ее бедра.


Выплеснувшись в нее, он отбрасывает всяческий стыд: стыд за свою тонкую кожу и ободранные красные пятна, стыд за хранимые им тайны о хороших людях и за темные дела, которые он прятал по чужой указке; стыд за то, что его отверг собственный отец; за то, что его не трогала любовь матери, а лишь преисполняла отвращением ее липучесть, ее одиночество подступающей старости – одиночество, слишком сильно похожее на его собственное.

Тоска покидает его, и все тело вибрирует, как праща, из которой выпущен камень. Он отбрасывает и стыд за то, что предал милую застенчивую миссис Кеннеди в обмен на билет из Джоппы и тамошней тупиковой пустоты.

Отбрасывает и страх того, что никогда ничего не значил, что существовал, но не жил; или жил, но не так, как другие мужчины. Отпускает неудачи, тщетные поиски любви через замочные скважины; поиски жизни сквозь объектив фотоаппарата, чтобы между ним и жизнью всегда была перегородка. Прощает себе, что всегда по возможности прятался за чужие приказы; что втиснул свою жизнь в узкую щель дешевого номера мотеля в глуши.

В эти озаренные моменты при свете тусклой лампочки, когда Кэтлин прижимается к нему всем телом, мягкая, живая и ждущая, он просто есть я есть я есть я есть и наконец обретает покой.


Но что такое? – она приподнимает голову с его груди и трясет его за плечо, говоря тихо, настойчиво:

– Мел, проснись. Мел, там снаружи кто-то есть.

Вспышки сквозь тонкие занавески будто бьют ее по лицу, и она прикрывает глаза рукой.

Он открывает глаза; садится, окоченелый. Она хватает платье и натягивает через голову, словно сейчас им будут ломать дверь.

– У тебя проблемы с полицией.

Это утверждение, не вопрос. Но и не обвинение. Она испугана.

Вспышки снова и снова, будто лучи поисковых прожекторов обшаривают темноту.

Он кое-как натягивает брюки, подходит к окну и выглядывает, прижав ладони к стеклу.

Уехали. Они уже уехали.

– Это не полиция, – говорит он.

– Ты уверен?

Он отодвигает занавеску и отходит, чтобы не загораживать вид:

– Это не полиция.

Он открывает внутреннюю дверь, наружную и выходит на низкое крыльцо, обращенное к стоянке. Собаки в фургоне Дагенхартов неистовствуют.

Кто бы это ни был, он все еще смотрит на Хардинга с какого-нибудь наблюдательного пункта, прежде чем уехать обратно в собственную гостиницу, а может, и домой в Бостон, пока дороги пустые.

Кэтлин стоит у двери, на пороге, прямо у него за спиной:

– Тогда кто?

– Тут холодно. Да никто. Хеллоуинские забавы.

В воздухе облачко его собственного дыхания, учащенного и неглубокого. Что, если они ее увидели?

Впрочем, какое уж тут «если». Сволочи. К концу дня, к моменту сдачи отчета они уже будут знать, кто она такая и где живет ее семья.

Она обхватывает себя руками, защищаясь от ночного холода:

– Мел, я тебя умоляю. Два часа ночи. Это не хулиганы.

Они возвращаются в номер. Кэтлин залезает в постель прямо в платье. Он обнимает ее под одеялом – у нее вся кожа в мурашках. Собаки не успокаиваются. Они лают еще несколько часов: колотятся изнутри о стекла машины, что-то чуя через щели, жаждая крови.

xviii

На Ирвинг-авеню Жаклин Кеннеди сидит за письменным столом, до которого ей – она сейчас на третьем триместре беременности – все труднее дотягиваться. Ее уверяли, что все в порядке, однако ей неспокойно. Сама не знает почему. Она чувствует, что это мальчик. Всего лишь ощущение, но очень сильное.

Джеку она не сказала. Лучше его не обнадеживать. Мальчик и девочка. Кэролайн и сын. Он только об этом и мечтал.

Нет, не только об этом.

Его мечтам нет предела.

Она встряхивается и сосредоточивается на письме Лайонелу.

31 октября 1960 г.

Порт-Хайаннис

Дорогой профессор Джек!

Обращаясь к вам так, я все еще каждый раз улыбаюсь. Похоже, мне в жизни везет на Джеков.

К сожалению, у меня плохие новости из Лондона. Если верить тому, что говорят по радио, сегодня вызывали в качестве свидетеля сэра Аллена Лейна, и он отвечал не слишком удачно. Кроме того, Кингсли Эмис не явился. Это, вероятно, был удар. Возможно, я просто хандрю, такое сейчас время года, но теперь я уже сомневаюсь, что леди Чаттерли оправдают. У защиты остался еще один свидетель. Я очень надеюсь, что бедный Аллен Лейн не попадет в тюрьму.

Ваша не теряющая надежды
Жаклин

Надписывает адрес на конверте. В дверях возникает Мод.

– А! Время купания!

– Миссис Кеннеди, боюсь, она до сих пор вся в зеленой краске. Я могу ее искупать, если вам…

Джеки встает, улыбается и потирает поясницу:

– Спасибо, Мод. Я справлюсь.

Кэролайн быстро растет. Через месяц ей исполняется три года. На детском празднике она веселилась в костюме ведьмы. Джеки предложила ей одеться как Мадлен, маленькая парижская школьница из ее любимой книжки, но Кэролайн настояла на том, чтобы ей дали ведьминскую мантию и остроконечную шляпу. И волшебную палочку. Конечно, кто бы не хотел волшебную палочку? Миссис Клайд сшила для Кэролайн мантию на машинке «Зингер», а Джеки смастерила палочку и шляпу.

Джеки не сразу замечает, что Мод что-то держит в руке – судя по лицу, ничего хорошего.

– Миссис Кеннеди, я сегодня забрала это от Уэлана. – Она колеблется. – Меня обслуживала девушка, но я все же заметила мистера Хардинга через служебное окно фотолаборатории. К сожалению, он все еще в Хайаннисе. Он меня тоже видел, когда отдавал фотографии продавщице. Даже кивнул.

– Спасибо, Мод, вы мне очень помогли.

Она забирает конверт с фотографиями и сует в ящик стола. Она сама не знает, почему не хочет на них смотреть. Возможно, ее беспокоит, что на ее жизни останутся отпечатки пальцев Мела Хардинга. Опять.


Джек в тот вечер приходит домой поздно после очередного заседания «кухонного кабинета» по ту сторону газона, в «Большом доме», Джеки читает. Еще только десять часов. Но он сразу ложится. Он не касался ее почти весь этот год. Когда она беременна, ее тело либо священно, либо запретно. Она точно не помнит. В любом случае неприкосновенно. Кроме того, отец Джека все время напоминает ему о ее хрупкости.

Она принимает долгие ванны и мажет питательными кремами изголодавшуюся по касаниям кожу.

Миссис Клайд упаковала чемоданы Джека, как всегда делала с самого его детства. Завтра, когда до выборов останется всего неделя, Джек начнет тур выступлений по семнадцати штатам.

Лишь позже, забравшись в постель рядом с тихо рокочущим массивным телом мужа, Джеки включает низкую лампу на тумбочке и вскрывает конверт с фотографиями от Уэлана. Перед сном она хочет проглядеть снимки с детского праздника в День Труда. Посмотрит на милые счастливые личики, некое подобие теплой компании, и тогда выключит свет.

Но она сразу видит, что фото, лежащее сверху, – черно-белое и размером гораздо больше обычного. Она вытаскивает из конверта снимок и смотрит на него.

Эта фотография вовсе не с детского праздника в солярии «Большого дома».

К ней не приложено никакого объяснения.

Но оно и не нужно.

Это охранный амулет.

Его прислал Мел Хардинг.

Она косится на крепко спящего Джека и снова смотрит на глянцевый снимок, завороженная видом двух сцепленных на столе рук: завороженная тем, как пальцы – короткие и толстые на одной руке, длинные и изящные на другой, с кольцом, – переплетаются, словно замыкающийся контур. Словно два предсердия.

Она подносит снимок поближе к свету.

Многое проносится у нее в голове – долгожданное торжество над Гувером… зависть к нему… благодарность Мелу Хардингу… но ошибиться невозможно. Любовь не лжет.

xix

Судебное заседание прервалось на обед, и паб «Сорока и пень» в переулке напротив Олд-Бейли битком набит. В этом пабе во время любого судебного процесса адвокаты и судебные чиновники трутся локтями с карманниками, домушниками и медвежатниками, то есть, выражаясь понятнее для нас, с преступниками всякого разбора, которых в следующем судебном процессе, вполне возможно, будут защищать или, наоборот, стараться посадить.

Сегодня в толкотне у стойки бара заглушают друг друга «королевский английский» и кокни. Журналисты строчат судебные отчеты в кабинках сортира, а те, кто может себе это позволить, совещаются за столами в отдельных кабинетах наверху. В былые годы здесь обедали те, кто хотел полюбоваться на казни в Ньюгейтской тюрьме через дорогу. Нынче старую тюрьму снесли, и «фраера» с «начальниками» забираются на второй этаж, чтобы в полумраке спокойно передать пыжило и заценить обернутый замшей новенький шпалер, аккуратно поставленный на предохранитель.

Полы в пабе покрыты грязно-бурым ковролином, маскирующим пятна от пролитых напитков и городскую копоть, которую посетители неизбежно приносят на подошвах. Ковролин чудовищно грязен, но все же лучше слоя опилок, которыми пользовались до последней войны. Паб «Сорока и пень» гордится собой. Потемневшие старинные деревянные панели, окна в свинцовых переплетах, скамьи с боковинами, знаменитые своим неудобством. В целом здесь царит настрой неунывающей бодрости перед лицом жизненных испытаний.

Атмосфера табачного дыма, паров пива и дешевых духов пропитана благожелательностью. По обычаю, в день казни отсюда посылают приговоренному последнюю пинту. Традиция, на которую по-прежнему полагаются клиенты, требует прощать или, во всяком случае, закрывать глаза на чужие прегрешения.

После обеда тридцать первого октября, в четвертый день суда и последний день допроса свидетелей, Дина и Ник умудрились занять угловой столик с отличным видом. На прошлой неделе мистер Рубинштейн попросил Дину обязательно быть в вестибюле к двум часам. Он не мог сказать, во сколько точно ее вызовут, – возможно, придется подождать, но пусть она не волнуется. Она просто должна изложить на суде то, что уже рассказала ему. Когда она поднимется на свидетельское место, мистер Хатчинсон – он очень милый, заверил Рубинштейн – поможет ей сказать то, что она хочет.

Сейчас, за столом в пабе, ее эпизодическая роль становится пугающе реальной. Что, если она провалится? Все остальные свидетели – настоящие эксперты. А она только-только закончила университет. Дина надеется, что ее костюм выглядит уместно: на ней длинный серый джемпер и черно-красная шерстяная юбка. Ник заверяет, что она выглядит одновременно «книжно» и «очаровательно», и она немножко успокаивается. Он сжимает ей руку:

– А может быть, тебя заметит литературный агент и ухватится за твой роман!

– Я еще и половины не написала, и, может быть, там сплошная чепуха.

– Чепуха – то, что ты сейчас сказала. – Он вскакивает на ноги. – Хочешь шенди? Или поесть?

– Только газированной воды с лимоном. Мне нужно хорошо соображать. Но я голодная. Будь добр, возьми мне сосисок с картофельным пюре.

Дина очень рада, что Ник приехал из Кембриджа ее поддержать, хоть она и убеждала его, что это не нужно. Ради нее он пропускает все лекции в понедельник, причем ему даже не досталось билета на послеобеденное слушание. «Ничего страшного, – сказал он, когда они ехали в метро. – Я никто, и я взял с собой дневники Гроссмита». Он стучит пальцем по книге в бумажной обложке:

– Я останусь в пабе и буду читать. Когда бы ты ни вышла, я буду здесь. Никуда не уйду.

У стойки он и еще куча народу пытаются перекричать друг друга, чтобы привлечь внимание буфетчицы. Дина видит, что Ник не в своей стихии: мальчик из деревни, откуда-то из норфолкских низин; когда Дина ездила туда вместе с Ником к его родителям, тамошние места показались ей болотистыми и не такими гостеприимными, как густая зелень Даунса ее детства.

На скамье рядом с Диной валяется журнал «Лайф». Выпуск двухнедельной давности, в кругах от мокрых стаканов. Дина листает его, чтобы отвлечься от мыслей о свидетельском месте, и доходит до центрального разворота: «От Нью-Йорка до Вашингтона. По маршруту предвыборной кампании вместе с Джоном Ф. Кеннеди». Джон и Джеки Кеннеди едут в открытом автомобиле по Нью-Йорку. Они примостились на спинке заднего сиденья.

Поезд едет, поспешает, на каждой станции свистит…

Метель серпантина бушует вокруг, его бросают из окон офисов, которые уходят вверх, вверх, вверх… не умещаясь в кадр. Мистеру и миссис Кеннеди, кажется, ужасно весело. Когда Дина в детстве жила с бабушкой Мэделайн в Грейтэме, тетя Мэри (на самом деле старшая кузина матери Дины) научила ее песне, старой американской балладе, в такт которой полагалось притопывать ногами. Про американского президента – Дина забыла, как его звали. Она всегда плохо запоминала песни и анекдоты, зато у нее отличная память на стихи.

Мистер Кеннеди обязательно должен выиграть. Они с миссис Кеннеди – совершенно потрясающая пара. И уж конечно, мир заслуживает наконец немножко юности и свежести, чтобы вымести седую старую паутину и шрамы от войны? Миссис Кеннеди всего лет тридцать. На фото она в пальто цвета слоновой кости, фасона для будущих матерей, с крупными пуговицами. На ней шляпка в тон пальто, которая очень красиво смотрится на ее темных волосах, и белые перчатки длиной три четверти. «Ну и время, ну и время…» Она выглядит непринужденно.

Эй, мерзавец, посмотри-ка, посмотри, что натворил:

Мистер Мак…

Возвращается Ник с напитками и поднимает тост за нее и за их полный приключений день в «Большом дыму». Ник в зеленом твидовом жакете, галстуке и начищенных коричневых брогах. Дина вполголоса говорит, чтобы он перестал называть Лондон «Большим дымом», иначе его могут вывести на задний двор и начистить циферблат. Дина указывает Нику, что он не так уж часто выбирается из Кембриджа и из своей библиотечной комнаты-кладовки. А вот она сама, напротив, выросла в Лондоне. Близко знает его, и пускай он туманный и закопченный – кроме того, он настоящий, и это захватывает дух.

– Ты считаешь, что жизнь в Бейзуотере хорошо подготовила тебя к Ист-Энду? – говорит он, вопросительно сдвинув брови. Проводит рукой по ее левому бедру под столом и шепчет на ухо: «Ебать, какая ты сексуальная».

Она прижимает его руку себе между бедрами, обтянутыми юбкой, а он незаметно лезет ей под джемпер и гладит теплый бок. Они вместе уже год, и электрические разряды все еще проскакивают между ними.

– Может быть, твою фотографию напечатают в газетах.

– Не говори глупостей. Я из всех свидетелей меньше всего похожа на знаменитость. Я только надеюсь, что этот мистер Гриффит-Джонс не оставит от меня мокрое место.

– Когда фотографы тебя увидят, то не удержатся, чтобы не сфотографировать. Наверное, твоя бабушка вырежет из газеты твой портрет, вставит в рамочку и повесит на стену в Уинборне, чтобы она там висела во веки веков.

– Бабушка старая, но не выжила из ума.

И все равно Дина улыбается. Нужно только дождаться, чтобы началось действие, и тогда все будет в порядке. Ждать – тяжелее всего.

Она лезет в карман юбки и вытаскивает что-то зажатое в кулаке, как фокусник.

– Что это? – спрашивает Ник.

Она разжимает пальцы:

– Мой талисман. Я нашла его в Хлев-Холле. Бабушка говорит, что это камень-глаз. Он древний.

Она прижимает камень к глазу и смотрит через дырку.

– Я шпионю… – начинает Ник.

– Своим третьим глазком… – подхватывает Дина.

– Что-то на букву…

– Ха! Смотри, вон мистер Хатчинсон у бара. Я его узнала по фотографиям в газетах. Как мило! Он забыл снять парик!

– С кем это он разговаривает?

Собеседница Хатчинсона – женщина лет семидесяти, высокая, с распущенными волосами до плеч. Почти полностью седыми, но Дина думает, что когда-то они были каштановые – в свете ламп по обе стороны бара они до сих пор отливают медным оттенком.

У женщины мягкие черты лица, до сих пор хорошие скулы и глубоко посаженные умные глаза. На ней серый кашемировый кардиган поверх такого же кашемирового платья; подчеркнуто неброская, элегантная, но чувственная одежда. Прямо хочется протянуть руку и потрогать. На шее тонкая золотая цепочка с маленьким крестиком. На руке сумочка и плащ от «Бёрберри». Из рукава свисает головной платок цвета слоновой кости. Прямая осанка, и все еще женственные формы, хоть она и опирается на трость.

– Ты ее знаешь? – спрашивает Ник.

– Нет, первый раз вижу.

– Но она кто-то, потому что мистер Хатчинсон только что передал ей пропуск на заседание.

Со скамьи, идущей вдоль дальней стены в глубине паба встает женщина средних лет с озабоченным лицом и машет, чтобы привлечь внимание собеседницы мистера Хатчинсона:

– Розалинда! Роз, я нашла место! Сюда!

Дина снова вглядывается через каменный монокль:

– Она на вид… теплая.

– Рыбак рыбака видит издалека. – Ник целует Дину в макушку и уходит на поиски мужского туалета.

Розалинда, Роз, думает Дина. Розалинда, Роз…

Кровь бросается в голову, и ветер треплет душу.

– Мистер Мейнелл, – говорит Джоан, – позвольте представить: моя сестра, миссис Розалинда Бэйнс.

– Очень приятно, – говорит миссис Бэйнс толпе Мейнеллов и их друзей.

Розалинда. Роз. Роза… Шип… Роза… И, словно кинопленку прокрутили назад, из прошлого появляется перед глазами Дины стихотворение Лоуренса, вопрос по которому достался ей на трайпосе по английскому языку в прошлом году.

Судя по всему, она неплохо справилась. Она прочитала стихотворение дважды, прежде чем приступить к сочинению. Тогда, в экзаменационном зале, она вспомнила, что Лоуренс написал эти стихи в 1920 году, в деревне Сан-Гервасио, расположенной на склоне горы над Флоренцией. Лет через пять после отъезда из «Колонии» и Сассекса он сбежал из Англии, когда снова открылись границы после окончания Первой мировой. С тех пор как он опубликовал рассказ про бабушку Мэделайн и дедушку Перси, тоже прошло около пяти лет.

Дина припоминает, что название деревни, Сан-Гервасио, значится под каждым из стихотворений цикла. У нее перед глазами стоит это название на книжной странице. Он жил там какое-то время один, в доме, куда его пустили по знакомству, где все окна были выбиты, хотя Дина не может сейчас припомнить почему.

Из писем того года следует, что Лоуренс писал своей жене, Фриде, и она все время просила его приехать к ней и ее родным в Баден-Баден, а он все не соглашался. В экзаменационном сочинении Дина отметила, описывая контекст, что это было за шесть лет до начала работы над «Любовником леди Чаттерли» – романом, который Лоуренс начал писать в 1926 году на склоне другого холма, по другую сторону Флоренции, и меньше чем за десять лет до смерти.

Во вступлении к сочинению она с жаром подчеркивала эротическую нагрузку образов плодов и роз в сочном поэтическом цикле, написанном в Сан-Гервасио. В сочинении Дина утверждала, что, разворачивая тему розы, Лоуренс не просто воспользовался традиционным поэтическим сравнением любимой женщины с этим цветком; он переизобрел его заново.

Слова Лоуренса «мир раскрывшейся розы»312 – не просто машинальный реверанс в сторону поэтической традиции и не просто ссылка на мистическую традицию, связанную с розой, какую мы находим, например, в Песни песней в Библии или в розетках великих католических соборов готического периода. Нет, это жизненная динамика (она подчеркнула слово «динамика» на листе линованной экзаменационной бумаги), отзвук биения сердца, активное выражение стремления лирического героя – лирического героя, а может быть, даже самого поэта.

Поэт создает розу на странице, чтобы ощутить близость живой, «раскрывшейся» возлюбленной, в противовес неподвижному образу, закрепленному в памяти.

Пьем за шип в цветок! За высказанность!313

Но почему шип? – спрашивала Дина. Может быть, это фаллический символ? Такая догадка простительна, учитывая, что речь идет о Д. Г. Лоуренсе, а фаллос – центральное понятие в его концепциях жизненной силы и сознания крови. Но, аргументировала Дина, шип принадлежит розе, неотъемлем от нее – то есть относится к возлюбленной, а не лирическому герою.

Все потому, что тьютор предупредил Дину: не следует все подряд у Лоуренса объявлять фаллическим. Эта тема заезжена студентами, и написать что-нибудь такое – верный способ получить низкую оценку за содержание.

Тогда на экзамене Дина продолжала писать как во сне. Может быть, «высказанность» – поэтическое обозначение шипа – означает собственно дар самовыражения; а именно животворящую силу дыхания, слова, Слова, нарекания имен, сотворения мира – всё в одном? Может быть, мощь этой высказанности неизбежно связана с риском, с раной – священной и телесной, раной от шипа и уязвимостью, неотъемлемой от опыта любви?

На самом деле она понятия не имела, почему Лоуренс придает шипу такое значение, но, приглядевшись к тексту, поняла, что эту деталь пропустить невозможно. Она сделала все, что в ее силах. Пьем за шип в цветок! За высказанность! Бесстрашные авантюристы розоцветные. Закуклена в себе тайной несказуемой…314

Уделив максимальное внимание центральному для цикла Сан-Гервасио образу розы, подчеркнув высокий накал чувственности мотивов плода и цветка (не говоря уже о спаривающихся черепахах!) в описании Лоуренсом священной тайны секса, Дина приступила к разбору собственно стихотворения.

Сейчас, в «Сороке и пне», она словно воочию видит его, строку за строкой, будто опять читает с листа экзаменационной работы:

Как плодоносят нам розы
Роза роз плодоносная
Раскрытая роза
Роза всего мира.
Признаем, что и яблоки, и клубника, и персики,
и груши, и ежевика —
Все розоцветные,
Все восходят к розе явной,
Розе лицом открытой, улыбкою к небу.
А как же лоза?
Ах, как же лоза с усиками?
Наш мир – мир раскрывшейся розы,
Явной,
Явленной откровенно315.

Возвращается Ник, роняет на стол вилки и ножи. Дина хлопает глазами, забывает оставшиеся строфы и поднимает взгляд. Ник, с сигаретой во рту, улыбается ей сверху вниз. До Дины только сейчас доходит, что она до сих пор смотрит через камень-глаз.

Она почему-то потрясена и ошарашена. Словно отроду неведомый ей ответ на вопрос только что ускользнул, как рыба в воду, назад в невидимый колодец камня.

Буфетчица приносит Дине сосиски с картофельным пюре. Ник говорит буфетчице, что получает большое удовольствие, проводя день в «Большом дыму», и что его подружка «начиная с сегодняшнего дня» станет литературной сенсацией.

Буфетчица оценивает их хладнокровным взглядом, немного отстранив голову:

– Вот и славно, мои уточки.

За едой Дина и Ник откровенно глазеют. Мистер Хатчинсон сопровождает пожилую женщину, Розалинду, к скамье, которую заняла ее неустрашимая подруга, а может быть, дочь. Кажется, Розалинда плохо видит. Она медленно продвигается по узкому проходу, который образует расступающаяся перед ней толпа. В этой женщине есть что-то такое, что даже пьющие у бара поворачиваются на нее посмотреть.

Может быть, красивую женщину окружает аура, которая долговечней ее красоты. А может быть, она внушает нечто больше, чем мимолетное восхищение, поскольку обладает нестареющим, неприкосновенным качеством: светом внутренней жизни, который не тускнеет от времени. Она идет, правая рука сжимает рукоятку трости, а левая сомкнута, оберегая розовый пропуск, как цветок оберегает нектар.

У скамьи она тянется вверх и на прощание целует мистера Хатчинсона – чмокает по очереди в обе щеки. Он склоняется, чтобы получить поцелуй, потому что, хотя Розалинда не съежилась от старости, он очень высокий, широкоплечий, и здесь, в пабе, кажется могучим дубом, прикрывающим ее от непогоды. Они излучают друг на друга любовь – такую, которой безразлична форма тела, пол, рост и разница в возрасте.

Наконец бывшая Розалинда Торникрофт[63] улыбается и тянется кверху, чтобы поправить парик Джереми Хатчинсону. Все, кто это видит, у стойки бара и вокруг, на миг… зачарованы.

xx

Пока Роз провожают к месту в зале суда, на миг вспыхивает солнце. Она садится и поднимает взгляд к куполу над Олд-Бейли. На миг она вспоминает дуомо, великий флорентийский собор. Увидит ли она его еще раз?

Во Флоренции вид собора ей никогда не надоедал. Она обожала рисовать его и писать маслом со своего склона в любую погоду. Она только надеется, что успеет увидеть его снова, что не потеряет зрение и во втором глазу. Она боится, потому что больше не видеть мир, утратить способность его рисовать означает изгнание, от которого она может уже не оправиться. Каждый день она радуется мельчайшим деталям точно так же, как когда-то радовалась ребенком; в детстве она хотела съесть весь мир, и старшая сестра, Джоан, вечно ругалась, что она все тащит в рот.

Какой милый Джереми, что достал ей пропуск. Она бы не смогла толкаться в очереди за место на галерке. Не с ее больным бедром. Они с Мэри, матерью Джереми, дружили в Лондоне до Первой мировой, и, может быть, благодаря все еще связующим их нитям сын Мэри понял или почувствовал, что ее неожиданная просьба – не простая прихоть. Но если и так, у него хватило деликатности промолчать.

Мэри Хатчинсон в юности писала рассказы и эссе, и вместе с мужем – Джеком, барристером, отцом Джереми – до войны закатывала самые искрометные вечеринки и в Лондоне, и в их загородном имении в Южном Даунсе. Они познакомились через общего друга, Дэвида Гарнетта, и Мэри ей сразу понравилась. Они потеряли друг друга из виду только после войны, когда сама Роз сбежала в Италию на время своего развода, по совету Лоуренса.

Их с Мэри когда-то роднила любовь к кружеву, вышивке, тканям, подушкам и внутреннему убранству дома – у обеих в кругу общения эта тема считалась недостойной. И в самом деле, многие утверждали, что большая любовь Мэри к моде и всему поверхностному – признак легкомыслия, но Роз ее понимала. Это была любовь к красоте мимолетного – света, цвета, линии, текстуры, способность глубоко ценить поверхности жизни и эфемерные радости, которые они дарят. Мэри даже дважды позировала Матиссу, который любил поверхности, дизайн и ткани не меньше самой Мэри!

Уже на месте Розалинда лезет в сумочку и достает очки – «плохому» глазу они все равно не помогут, но другой через них видит чуточку лучше. Она попросила офтальмолога сказать ей все как есть, и он выполнил просьбу. Она уже с трудом рисует, а шить, во всяком случае тонкую работу, совсем не может. Пока барристеры, в том числе Джереми, занимают места, она проверяет «хороший» левый глаз – закрывает ладонью правый и смотрит, удастся ли различить отдельные лица на галерке для публики, наверху. Лица видны, хотя и неотчетливо. Она пробует смотреть правым глазом и видит только размазню – то есть пока не поворачивается обратно к огромному кораблю скамьи подсудимых. Тут ее словно пронзает электрическим током.

Он бледный и изможденный, в старом вельветовом пиджаке.

Кажется, что пиджак носит его, а не наоборот. Он выглядит старше своих сорока четырех.

Но стоит прямо. Рыжая борода мерцает искрами. В петлице полевой цветок, и синие глаза, встретившись с глазами Розалинды, вспыхивают.

Как это возможно? Она вновь ощущает всю его силу, всю его тягу, весь его свет.

Как плодоносят нам розы
Роза роз плодоносная
Раскрытая роза
Роза всего мира316.

Так близко к нему она не бывала уже сорок лет – с того утра, когда он ушел обратно, вниз по склону, прочь от нее.

Тут в зал суда входит господин судья Бирн, и Роз с трудом поднимается на ноги, нашаривая трость.


– Милорд, – начинает Джереми Хатчинсон, – защита вызывает своего последнего свидетеля.

– Мисс Бернардина Уолл! – кричит судебный пристав.

Розалинда различает фигуру девушки, идущей по залу суда. Высокая, грациозная и спортивная, с темными волосами, стриженными, как это когда-то называлось, под Жанну д’Арк.

Джереми Хатчинсон (весело): Мисс Уолл, будьте добры, представьтесь суду.

Дина (сжимая в кармане камень-глаз): Мое имя Бернардина Анна Ливия Уолл. Я могу подтвердить для суда, что живу в Лондоне и что мне двадцать один год. Я принадлежу к римско-католической вере – как по рождению, так и по убеждениям. Я училась в школе монастыря Богоматери Сионской в Бейзуотере, и полученное образование и воспитание укрепило меня в католической вере. Затем я продолжила образование в Ньюнэм-колледже в Кембридже, откуда выпустилась в июне шестидесятого года, получив диплом с отличием по английской литературе.

Майкл Рубинштейн хорошо натаскал ее, но сейчас она сомневается – надо ли было выкладывать все это единым залпом.

Под увеличительным стеклом суда Дина представляет собой любопытную смесь – экзотика и непорочность.

Неожиданная свидетельница, думает Роз: не только потому, что молода, но еще и потому, что католичка. В наше время, склонное к стереотипам, считается, что католики в принципе не могут одобрять «Леди Чаттерли». Однако саму Роз именно вера в то, что тело по сути своей благо, и в могущество изображений сподвигнула перейти в католичество. Так повлияла на нее Флоренция. Кроме того, она всегда любила «Альбу Мадонну» Рафаэля, копия которой была у нее с детства.

И еще Лоуренс. Он распахнул в ней целые окна.

Джереми Хатчинсон: Мисс Уолл, поскольку вы закончили Кембридж, сразу спрошу, начали ли вы писать свой первый роман?317

Дина: Да.

Джереми Хатчинсон: Вы также помогали редактировать ноябрьский выпуск журнала «Двадцатый век», посвященный творчеству молодежи до двадцати пяти лет, не так ли?

Дина: Да, это так.

Джереми Хатчинсон: Вы также написали статью для этого выпуска?

Дина: Да.

Джереми Хатчинсон (поблагодарив улыбкой): Теперь скажите, пожалуйста, когда вы обучались в Кембридже, довелось ли вам читать произведения Д. Г. Лоуренса?

Дина: Да. Я начала читать произведения Лоуренса, когда поступила в Кембридж и стала изучать его творчество для первой части трайпоса. Кроме того, я выбрала его романы и поэзию в качестве специализации на третьем курсе. Могу подтвердить для суда, что тогда мне было двадцать лет. Сейчас мне двадцать один год.

Она шпарит по вызубренному, но – вот же глупая! – она ведь уже говорила, сколько ей лет.

Джереми Хатчинсон: Входила ли в число прочитанных вами романов книга «Любовник леди Чаттерли»?

Дина: Да. Я прочитала все его романы.

Джереми Хатчинсон: А когда вам было (сверяется со своими записями) семнадцать лет, вы прочитали цензурированную версию «Любовника леди Чаттерли»? То есть версию с купюрами?

Дина: Да.

Джереми Хатчинсон: Теперь у вас есть диплом с отличием по английскому языку и литературе. Сообщите нам, пожалуйста, каковы литературные достоинства цензурированной версии?

Дина: Я считаю, что ее литературные достоинства весьма невелики, потому что, ну… это не та книга, которую написал Лоуренс, а потому ее вообще чрезвычайно трудно оценить с точки зрения литературоведа.

Джереми Хатчинсон: В цензурированной версии есть ли заметная разница между отношениями Конни и лесничего Меллорса, с одной стороны, и описанными в книге предыдущими неудачными отношениями каждого из них – с другой стороны?

Дина: Нет. Все описанные в книге отношения представляются незначительными отношениями неразборчивых в связях людей.

Джереми Хатчинсон: Около года назад вы прочитали полную, без цензурных купюр, версию книги в том виде, в каком ее написал Лоуренс?

Дина: Да. Один друг одолжил мне экземпляр, купленный в Америке, и затем я прочитала его один раз. (На самом деле она читала полную версию романа до того, как получила американское издание – благодаря Нику и коллекции «Аркана». Но, уговаривает она себя, хронология здесь не главное.)

Джереми Хатчинсон: Каково ваше мнение о литературных достоинствах романа, не подвергшегося цензуре, по сравнению с отцензурированным вариантом?

Дина: В полной версии соотношение между элементами романа было восстановлено, потому что он показывает на примере любовной связи леди Чаттерли и Оливера Меллорса контраст с мертвенностью индустриальной цивилизации. Лоуренс рисует новую надежду на то, что существует выход из – как он это видел – тусклого, онемелого обыденного существования, навязанного его поколению. Я считаю, что именно поэтому роман открывается следующей фразой: В столь горькое время выпало нам жить, что мы тщимся горечь эту не замечать318. Лоуренс говорит читателю: Мы на руинах… впереди – рытвины да преграды319. Роман в том виде, в каком его написал Лоуренс, заключает в себе надежду, что такое положение вещей не является всеобщим; что из описанного им тусклого, мертвого существования есть выход.

Джереми Хатчинсон: Здесь высказывалось мнение, что в этом романе восхваляется промискуитет. Что думаете вы?

Дина: Я считаю, что это абсолютная неправда.

На судейской скамье леди Бирн отчетливо неодобрительно цокает языком, обращаясь к собственному бюсту.

Дина: В книге утверждается прямо противоположное. Связь Конни с Микаэлисом, показанная в самом начале романа, не приносит ей абсолютно никакого удовлетворения, но ее связь с Меллорсом – это серьезные, ответственные отношения, хотя и вне брака. Эта книга в ее полном варианте повлияла на меня и на многих моих друзей, с которыми я тогда ее обсуждала, следующим образом: мы отказались от экспериментальных сексуальных связей в пользу связи постоянной, пожизненной…

Джереми Хатчинсон: Перейдем к так называемым матерным словам. Вы уже были знакомы с этой лексикой к моменту прочтения книги?

Дина: Да, к тому времени я уже знала все эти слова. Надо сказать, что я познакомилась с ними в возрасте между пятью и четырнадцатью годами.

Мистер Гриффит-Джонс (вставая): Со всем уважением к моему высокоученому другу, какое отношение это имеет к литературным достоинствам книги, милорд?

Господин судья Бирн: Я не совсем уверен…

Мистер Гриффит-Джонс: Раз уж я встал, то, с вашего позволения, скажу еще, что этого свидетеля нам преподносят как специалиста по литературному достоинству. У нее диплом первого класса с отличием, и это, по-видимому, ее единственная квалификация.

Дина (робко улыбаясь): Не первого, к сожалению.

Суд умиляется.

Мистер Гриффит-Джонс: Означает ли это, что любой носитель диплома с отличием имеет право выступать в суде как эксперт?

Господин судья Бирн (впервые за весь процесс благосклонно улыбаясь): Она ведь начала писать роман.

Даже выражение лица леди Бирн немного смягчается.

Мистер Гриффит-Джонс (считывая настроение зала): Что ж, все мы с чего-то начинали.

Роз подается вперед, чтобы разглядеть получше. Ага! Вот человек, которого она разыграла.

Дом 14, Мелбери-роуд

Лондон W14

8 сентября 1960 г.

Дорогой сэр!

Насколько мне известно, Вам нужны свидетели в будущем процессе короны против издательства «Пингвин букс». Я всецело в Вашем распоряжении.

Искренне Ваша,
Констанция Чаттерли

Указан адрес пустыря, оставшегося после бомбежки. Когда-то очаровательный домик в Кенсингтоне, с треугольными фронтонами, на той же улице, что бывшая мастерская ее отца – дом, который все еще принадлежит семье. Понадобился только несуществующий адрес. Несмотря на преклонный возраст, Розалинда была рада сыграть небольшую шутку над обвинителем. Она получила от этого огромное удовольствие.

Джереми Хатчинсон (возобновляя опрос): В аспекте литературных достоинств, мисс Уолл, насколько хорошо в этой книге по сравнению с любой другой книгой, которую вы читали или изучали, трактуются отношения между людьми, в том числе сексуальные?

В этот момент каждый присутствующий в зале мысленно задает себе гораздо более важный вопрос: девственница ли мисс Уолл? Есть ли у нее опыт, позволяющий судить о сексуальных отношениях? Есть ли у нее любовник?

Она заинтриговала собравшихся: широко распахнутые блестящие глаза, скульптурное лицо, пухлая нижняя губа.

Репортеры таблоидов начинают копать. Кое-кто опять совершает рывок к ближайшей телефонной будке.

Дина медлит с ответом на последний вопрос: лицо задумчивое, в голове пустота. Она никак не может сообразить, что еще читала на эту тему и как провести сравнение. Терпеливые вопросы мистера Хатчинсона вдруг кажутся ей устным экзаменом, vivavoce, который она не имеет права провалить, но провалит. Она чувствует, как тело костенеет. Пальцы в кармане вертят камень-оберег. Ей хочется бросить взгляд за пределы этого моря голов и увидеть лицо Ника.

Дина (напрягая взор): Ну… В «Любовнике леди Чаттерли», в полной версии, отношения между людьми описаны… с большим уважением. Отношения между леди Чаттерли и Оливером Меллорсом были, я считаю… Их связь очень серьезна, важна и ценна – как мне кажется, в других романах я этого почти не встречала. История леди Чаттерли дает надежду на менее стесненное, менее унылое существование благодаря подробному описанию полностью развитых человеческих отношений. Это меня (краснеет) очень тронуло.

Мистер Хатчинсон с добротой кивает ей:

– Благодарю вас, мисс Уолл.

Что это значит? Она сказала достаточно или он счел за лучшее ее остановить, чтобы она не наболтала еще чего-нибудь? Давая свидетельские показания мистеру Рубинштейну, она говорила гораздо умнее.

И, лишь замолчав, она понимает, что не ответила на финальный вопрос мистера Хатчинсона. Он попросил ее сравнить полную версию романа с другими книгами, которые она читала или изучала. Но она не упомянула ни одной книги. Ни единой.

Теперь ее будет допрашивать обвинение? Адвокаты обвинения совещаются, не вставая с мест. Говорят, мистер Гриффит-Джонс может быть опасен. Он унижает людей.

Она оглядывает колодец зала суда, бросая взгляд через головы сэра Аллена и мистера Рубинштейна, друга ее отца, через ряд париков. Все смотрят на нее. Это довольно-таки пугает. Среди зрителей она различает женщину, Розалинду, из паба. Та держит в руках платок цвета слоновой кости и, кажется, вытирает лицо. Наверное, вспотела или расплакалась. Все-таки вспотела или расплакалась? И почему?

Но ломать голову некогда – мистер Гриффит-Джонс заявляет, что у него нет вопросов (слава богу!), и судья говорит, что она может сойти со свидетельского места. И хотя она этого не знает, хотя минуты, проведенные на свидетельском месте, показались ей часами, время не держит – оно сыплется, нити ползут, распускаются, и вот…

адог 0291 ярбятнес 01

10 сентября 1920 года.

,ылекаф как, хикря, йенарег идерС

Среди гераней, ярких, как факелы,

коб о коб тядис инО

Они сидят бок о бок

екичнавид мовощлох мондалксар ан

на раскладном холщовом диванчике

ередевьлеБ ониллиВ еноклаб ан

на балконе Виллино Бельведере.

,ьчон в тяртомс инО

Они смотрят в ночь,

,ястеавырксар ано И

И она раскрывается,

Роза самой себя,

Лист за листом,

Чашелистик за чашелистиком,

Лепесток за лепестком,

Пестик. Рыльце. Тычинка.

xxi

Она раскрывается.

Она рассказывает, что, когда была маленькая, отец звал ее «розовый бутон».

В час, когда она родилась, новенькая, еще свернутая, он измерил ее длину и ширину. Записал обхват головы и положение ушей по отношению к макушке. Для него, скульптора, эти истины были важнее и ближе, чем результаты взвешивания младенца повитухой на кухонных весах.

Она рассказывает: когда была ребенком, они жили в Суррее в усадьбе площадью пол-акра, рядом с песчаной вересковой пустошью, мутно-зеленым каналом и леском – и это на годы определило географию ее снов.

Вересковая пустошь простиралась как будто в бесконечность. Там росли ели, дубы и рощицы белых берез. По осени фиолетовый цвет вереска тянул ее рисовать и писать маслом, что она и делала бесконечно, потому что у нее и сестры была гувернантка, от которой они всегда убегали.

В отличие от других девочек, они ходили в халатах из ситца в цветочек и носили обувь марки «Натурформа». Они убегали от бедной мисс Хендерсон в лес или на пустошь и там забирались на дерево или прятались в вереске.

Иногда, если выдавалось жаркое лето, на вересковой пустоши бушевали пожары. Тогда они с Джоан и братом Оливером смотрели из окна детской, как отец и соседи выходят бороться с огнем, пока он не дошел до жилья. Целые деревья внезапно вспыхивали, окутывались полотнами пламени, совсем как девочка Гарриет в книжке-страшилке, которая играет со спичками и загорается, и от нее остается только кучка дымящегося пепла рядом с обугленным деревом.

Она просто обожала картинки в этой книжке.

Во Флоренции медленно гаснут огни. Но его руки и грудь теплые.

Она рассказывает, что им с сестрой в детстве не позволяли носить модные платья и прически. («Как я хотела локоны!») Их волосы свисали прямыми прядями.

– Правда, для особых случаев мать мастерила нам чудесные костюмы. У Джоан было платье леди Джейн Грей[64], и я ей ужасно завидовала.

Она рассказывает, что ее родители часто устраивали замечательные праздники. Дети засыпали под щелканье крокетных шаров на газоне, взрослые голоса и смех. Последней всегда приезжала соседка по вересковой пустоши, композитор, в нарядном платье, на велосипеде, и Роз изо всех сил старалась не заснуть, чтобы послушать, как та будет петь Брамса или Шуберта на террасе под окном.

– Мать была такая красивая в шелковом платье, с высокой прической, которая удерживалась чудом – я не могла понять как. Мать припудривала нос и щеки борной кислотой, и у нее были очень красивые ровные белые зубы. По особым случаям она доставала из бархатных коробочек сверкающие серьги и кулоны, нанимала дорогого повара, и нас не подпускали к кухне на пушечный выстрел.

Но мать была совсем не чопорна. Помню, как она в своем лучшем платье фасона «Генриетта Мария» учила Томаса Гарди – ему тогда было уже почти шестьдесят! – кататься на велосипеде нашей соседки на дороге возле дома, а остальные гости в это время играли в шарады в саду. Отец специально организовал игру, чтобы отвлечь внимание от урока Гарди. И мама его научила! Мистер Гарди ехал, виляя, по нашей дороге, а я хлопала в ладоши и кричала, чтобы его подбодрить.

Впервые я обратила внимание на то, какой человек мой отец, когда мы все слегли с каким-то гриппом и он, сам температуря, ухаживал за нами в домашней куртке, накинутой поверх ночной сорочки, приносил горячее питье, холодные компрессы и чайники с кипятком для ингаляций. Чтобы учить нас астрономии, он устроил миниатюрную Солнечную систему из шаров разного цвета, которые вращались по орбитам, когда дул ветерок. Он повесил между деревьями гамаки, где мы могли читать и мечтать. Мне кажется, что у отца, даже если не брать скульптуру, было столько талантов, сколько одному человеку иметь не положено. Он умел срубить дерево, посадить живую изгородь, наполнить водой пруд, сметать сено в стог, убрать осиное гнездо, косить траву косой и освежевать кролика.

Я не стала скульптором – никто из нас не стал, и отца это печалило, – но он очень многому меня научил в рисовании: пропорции человеческого тела в семь с половиной голов; как «потерять и найти» линию; в чем отличие выпуклости от вогнутости; как изобразить движение, схватив момент непосредственно до него или сразу после, и почему это иногда усиливает эффект.

Он элегантно одевался, мой отец, даже когда собирался всего лишь в мастерскую, – придя туда, он немедленно переоблачался в полотняный халат. Обычно он носил розовый шелковый галстук, пропущенный через кольцо, а по вечерам зеленую бархатную куртку, которая очень шла к его гриве каштановых волос. В теплые месяцы, ездя на поезде в мастерскую, он всегда наполнял карманы семенами полевых цветов и рассыпал их из окна вагона по самым унылым кускам железнодорожной ветки, ведущей в Лондон – через Кенсал-Райз и Уиллесден. По сей день мне трудно придумать более добрый поступок по отношению к незнакомым людям.

В шестнадцать лет меня отправили в знаменитый пансион в Суррее – надо полагать, для того, чтобы избавить от повадок деревенщины. Завучем школы была миссис Бертон-Браун, и она же преподавала рисование. Она всемерно поощряла меня. Моя лучшая подруга, Бриджет Таллентс, была очень хорошенькая и обаятельная. Я попросила ее мне позировать, и она согласилась, хотя, конечно, это было против школьных правил. В назначенный час я пошла в ее закуток, и она, почти не колеблясь, разделась до пояса и улеглась на кровать.

Все мое детство у нас дома позировали голыми натурщики и натурщицы, ходили в кое-как накинутых халатах – часто итальянцы, приехавшие специально для этой цели, – и мы привыкли не обращать внимания на такие вещи. Но увы, слухи об этом эпизоде каким-то образом достигли ушей миссис Бертон-Браун, которая была «очень разочарована», вызвала меня на прогулку по лесу – неожиданный отдых от уроков – и сообщила, что мы с Бриджет сделали что-то «поистине очень, очень опасное». Она долго говорила о том, что бывает, когда две девочки ведут себя подобным образом, и я понятия не имела, о чем она вообще. Но мой рисунок, портрет Бриджет, вышел просто чудесный, и я спрятала его под матрасом до летних каникул, а там контрабандой увезла домой.

Юношами и девушками мы посещали «фабианскую детскую». К нам приходил произносить речи сам Герберт Уэллс. Годвин присоединился к нашей шайке после того, как мой дядя представил его нам на одном из музыкальных вечеров в Хэмпстеде. Нас всех тогда влекли перспективы свободной, естественной жизни на природе, и мы почти каждые выходные проводили вместе в пеших походах по сассекскому Даунсу. Мы даже начали брать с собой палатки и примус.

Но в первый раз, когда мы ночевали на лоне природы, в верхней части Эшдаунского леса, все было очень примитивно. Так что мы с Годвином устроили себе постель из мха, с навесом из хвойных веток, потом легли в темноте и стали слушать завывание ветра в кронах елей. Это было страшно и волшебно. Я до сих пор помню, какой электрический ток шел между нашими телами, и все же ни одному из нас не пришло бы в голову что-то по этому поводу сделать, а если бы и пришло, возможно, это все испортило бы. Мы все были на удивление идеалистами.

Потом, как я уже рассказывала, выдалась ужасно снежная зима, мы достали сани, Годвин провожал меня домой, и когда путь преградил сугроб высотой в четыре фута, Годвин попросту подхватил меня на руки и пронес полмили до дома родителей.

Наверное, это более или менее решило дело, хотя мой отец так и не стал хорошо относиться к Годвину, и я не могла понять почему. Годвин был студент-медик, прекрасный певец, здоровый, бодрый, все им восхищались. Но мой милый папочка разглядел его слабости гораздо раньше, чем я, хотя и отказался просветить меня на этот счет. Поэтому я просто сбросила со счетов его беспокойство, уверенная, что однажды он поймет, какой хороший муж Годвин. Мне кажется, когда отец выдал меня замуж, это разбило ему сердце, и теперь я жалею об этом. Однако о самом замужестве я жалеть не могу – у меня теперь есть мои милые девочки.

Он кивает:

– Три юные грации! Более того, теперь ты свободна и можешь сама строить свою жизнь, жить как хочешь.

Она отдыхает в его объятиях. Он совсем не похож на Годвина телом, но ее притягивает гибкая упругая энергия.

Она думает о том, что никто еще не разговаривал с ней так прямо, так честно. Все притворство мира спадает прочь, когда он говорит – здесь, в тишине ночи, на маленьком балконе, на уступе в темноте.

Почти год он вел ее в письмах, как надежный маяк вдали. Такое сообщение оказалось возможным, потому что у них есть общий знакомый: Берти Фарджон, драматург, приятель Лоуренса с грейтэмских дней и муж сестры Розалинды.

В письме Лоуренс впервые рекомендовал ей Италию как убежище после войны и после разъезда с мужем. Еще он написал, что, возможно, и сам решит поехать в Италию; потом – что он отправится туда первым и пришлет ей указания, чтобы она могла приехать сама с нянькой Айви и тремя малютками.

«Если ты собираешься выезжать очень скоро, – писал он, – телеграфируй мне завтра, и я смогу вас найти в Турине или Риме; в противном случае я напишу тебе, как только у меня появится адрес. Багаж ты сможешь выслать напрямую. Ты возьмешь с собой Айви? Следи за курсом итальянской валюты и купи лиры, пока они не подорожали. Хороший банк должен давать пятьдесят одну лиру за фунт стерлингов, но сначала спроси. Возможно, для тебя это сможет сделать отец или Годвин. Получить визу в итальянском консульстве несложно, но иди туда пораньше с утра. Проберись вперед и попроси у клерка разрешения зайти за барьер, чтобы заполнить анкету. Не забудь, что для каждой визы нужна дополнительная фотография. Д. Г. Л.»320.

Потом:

«Ехать в Италию очень просто, только не торопись. Медленно, медленно-медленно. Границу проходить несложно, просто там давка. На пароходе в Дьепп обменяй немножко французских денег в салоне первого класса. Когда пароход начнет приближаться к порту назначения, готовься сойти на берег, перейди поближе к паспортному трапу, возле кают нижней палубы (первый класс), у носа. Как только окажешься где-нибудь, сразу хватай первого же носильщика и заставь его все для тебя сделать. Они очень надежны, и им можно доверять. Таможню проходить легко, паспортный контроль тоже, только там толпа. На поезде толкучка меньше. На поезд возьми с собой три или четыре чемодана, носильщики с ними справятся. Еще возьми какую-нибудь еду повкуснее. Любой английский томми расскажет все, что тебе нужно знать. В Италии приятно, очень, очень приятно, дивное, дивное солнце и море. Я сообщу, когда у меня появится почтовый адрес – вероятно, во Флоренции. Au revoir[65], Д. Г. Л.»321.

Сам он первоначально собирался переехать в Америку, а Фрида отправилась к родным в Германию. Но он передумал и опять выбрал Италию. Розалинде предложили дом в Пичиниско для нее и детей. Соглашаться ли? Лоуренс поехал, осмотрел его и сообщил, что условия в доме «первобытные». «Пугающе первобытные».

Может, он про себя уже решил, что фоном для их встречи послужит Флоренция?

«Возможно, тебе захочется побыть пару месяцев во Флоренции – здесь есть английский культурный центр для экспатов, вообще все английское, что понадобится для начала. Мне кажется, надо немножко поколесить, прежде чем осесть на одном месте. Флоренция хороший город, самый дешевый в Италии. Очень советую его попробовать. Здесь довольно много англичан, но знакомиться с ними не обязательно.

Фрида приедет сюда, во Флоренцию, в следующую среду. Может быть, вы успеете нас застать – это было бы здорово. Чтобы доехать до Флоренции, нужно сделать пересадку в Пизе. К сожалению, в Пизе придется ждать поезда до 8:30 вечера, прибыть Флоренцию 11:50 вечера. Если хочешь, я встречу вас в Пизе, если мы все еще будем во Флоренции. Можем поесть, посмотреть собор и ехать дальше во Флоренцию. Если будешь посылать телеграмму, сообщи, берешь ли няньку и как долго будете здесь. Не сомневаюсь, что ты могла бы приехать немедленно»322.

Фриде втемяшилось, что они с мужем должны ехать на Сицилию. В любом случае Флоренцию они себе позволить не могут. Это совсем не такой дешевый город, как он написал Роз, – впрочем, она и не такая нищая, как он.

Розалинда приехала в Сан-Гервасио, деревню с видом на Флоренцию, в начале нового года и нового десятилетия, в 1920-м.

Он написал ей:

«Фриде страшно нравится здесь в Таормине. Этна – прекрасная гора, гораздо красивее Везувия, который просто куча камней. Мы сняли дом на год. Лето здесь очень жаркое. Вы все еще будете в Сан-Гервасио? Может быть, мы запланируем приехать к вам в гости летом, когда станет жарко? Мы обязательно должны встретиться в Италии, раз уж мы здесь. Я полагаю, что здесь дети будут держать тебя еще сильнее, чем в Англии. Может быть, у вас получится приехать в Таормину? Если получится, у нас есть место. Как продвигается развод Годвина? Все это теперь кажется очень далеким и нереальным, правда? Тело устает»323.

В мае 1920-го:

«Cara[66] Розалинда, ты уже оправилась от гриппа? Тяжело переносила его? А как Джоан и Берти, получили удовольствие от итальянской интерлюдии? Джоан прислала весточку из Сиены, что вы можете все рвануть на юг к нам. Потом ни слова. Почему нет? Какие у тебя планы на лето? Где будут резвиться три юные грации? У нас большой сад с миндальными деревьями, которые дают тень. Как раз настанет пора собирать урожай, и мы сможем колотить по ветвям сколько душе угодно. Я тебя уверяю, здесь не будет пекла. Дом прохладный и просторный. Мы высоко на крутом склоне, и нас овевает ветерок. Почему бы вам не приехать? Или встретимся в июле? Где вы собираетесь проводить зиму? Как надолго ты сняла виллу „Ла Кановайа“? Мы обязательно должны назначить где-нибудь встречу. Напиши о своих планах ответным письмом. In attesa di una sua pronta risposta[67], Д. Г. Л.»324.

Июнь:

«Куда ты собираешься везти малютку Бриджет на море зимой? Отчего бы не приехать сюда? Я могу найти вам дом, а Таормина зимой просто идеальна. Сколько стоит жизнь в Сан-Гервасио? Здесь будет гораздо дешевле. Как поживают три юные грации?»325

Июль:

«Дорогая Р.! Твое письмо сегодня утром – жаль, что вы не можете сюда приехать – я мог бы найти вам дом, очень хороший. Ф. собирается в Германию на второй неделе августа или около того. Где будете вы? Я могу приехать и повидаться с вами – думаю поехать на север, но не покидать Италии. Может быть, во Флоренцию, может быть, в Венецию. Сейчас же сообщи мне адрес „Ла Кановайа“, и, может быть, я увижу вас в конце августа или в сентябре. Я чувствую себя совершенно не привязанным, словно ветер может отнести меня куда угодно. Здесь, в доме, вовсе не так уж невыносимо жарко. Как поживают неукротимые конфетки? Напиши, не откладывая, о своих планах, почта ходит медленно. Д. Г. Л.»326.


И вот теперь герани пылают огнем, город внизу спит, она сидит, прислонившись к Лоуренсу, в кольце его рук, слышит его голос в темноте и ощущает вибрацию его грудной клетки.

– Более того, ты свободна, ты можешь сама строить свою жизнь, жить как хочешь, – говорит он ей.

– Надеюсь, что так, – отвечает она. – Да, я определенно на это надеюсь.

Но внутри она страшно боится, словно не сидит на прекрасном балконе итальянской виллы, а ее схватил и несет жадный ревущий ураган.

Ее ступни лежат у него на коленях. Его ладони, теплые, обхватывают ее лодыжки. Они вдвоем смотрят в ночь, одновременно близкие и одинокие. Слушают меланхолично пульсирующую песню цикад. Пара неясытей, самец и самка, перекликаются: «Ту-ит! Ту-гу!» – и он снова начинает говорить:

– Надо думать, ты теперь себя ощущаешь несколько парадоксально.

Она глядит ему в лицо, глаза большие, удивленные.

– В том смысле, что ты живешь как demi-vierge[68].

«Demi-vierge!» – туманно повторила Конни327.

– В смысле, обходишься без секса.

Как ни странно, его любопытство не раздражает. Она удивляется этому. И смеется:

– Ну, я была бы не против возобновить занятия сексом, естественно.

– Что же тебя останавливает?

– Я не уверена, что меня что-то останавливает. – Она отводит с шеи тяжелую копну волос. – Просто тут нужно подходить с разбором.

– Конечно. Есть люди, с которыми даже в автобусе рядом сидеть не хочется, а не то что ложиться в постель.

– Совершенно верно. И еще в определенном возрасте начинаешь желать чего-то большего, нежели пара комплиментов – и в койку.

– Согласен; это по́шло. Любовь – сила. До какой-то степени безличная; родом из мира стихий. Что мы для нее? – Он медлит. – Тебе решать.

Она смотрит на него и различает в темноте лишь белизну лба и блеск глаз. Фонарь дымит.

Сейчас, в суде, бывшая Розалинда Торникрофт Бэйнс смотрит, как девушка, мисс Уолл, покидает свидетельское место и идет к двери. Но при этом затуманенным глазом Розалинда видит и Лоуренса: он все еще на скамье подсудимых. Он снял куртку и стоит в рубахе, как рабочий. Глаза по-прежнему горят огнем.

Та сцена приходит к ней снова – не с силой воспоминания: непосредственное восприятие, чувство разворачивается в ней. Ощущение той давней ночи – ощущение, что ей возвращают жизнь после долгого горя и унижений брака: после долгих лет, когда она была уверена, что у нее украли будущее, когда она смирилась, что отныне будет жить без любви (кроме материнской любви к своим детям) и без секса.

Она слышит его снова. Он говорит ей на ухо.

Он женат. Она сама все еще замужем. Говорят, что Фрида часто заводит интрижки и что Лоуренс этого не запрещает. Все равно, сойтись с ним было бы неправильно. Будет неправильно. Связи его жены не имеют никакого отношения к собственной совести Розалинды и не могут служить оправданием. Она уже вызвала скандал в обществе, переспав с Кеннетом, другом детства, в отеле «Савой» 13 октября 1917 года, пока муж, военный врач, ехал на восток с войсками.

– От другого мужчины! От кого же?

– Ну, может, от Дункана Форбса. Мы с ним дружим всю жизнь328.

Она страшно обрадовалась, когда обнаружила, что забеременела с первого раза. Была счастлива, что у нее будет третий ребенок. И испытывала облегчение, ведь даже Годвин не сможет закрыть глаза на то, что она беременна от другого. Во всяком случае, она так предполагала.

– Теперь ты видишь, самое лучшее – развестись со мной и на этом поставить точку.

– Ну уж нет! Ты можешь убираться куда угодно, но развода я тебе не дам, – с идиотской непоследовательностью заявил он.

– Почему?

Он молчал, одержимый тупым упрямством.

– Ты предпочитаешь, чтобы ребенок считался твоим законным сыном и наследником?

– До ребенка мне дела нет.

– Но если родится мальчик, он будет, согласно закону, твоим сыном и унаследует твой титул и поместье.

– Мне все равно.

– Но ты должен подумать об этом. Я, конечно, сделаю все, чтобы ребенок юридически не считался твоим. Пусть он будет незаконнорожденным, если не может носить имя родного отца.

– Поступай, как сочтешь нужным.

Он был неумолим.

– Так ты не дашь мне развода?329

Она объяснила мужу, что не допустит, чтобы ребенок носил его имя. Думала, что это подтолкнет его дать ей развод. Никто не пойдет лечиться к врачу, у которого безнравственная жена с незаконным ребенком, и его клиника разорится. Его собственные любовные связи мало кого шокировали, кроме милых родственников самой Розалинды, но во всяком случае теперь он будет вынужден начать развод – иначе ему будет не на что жить. Она сказала мужу, что Кеннет Хупер согласился выступить в роли соответчика. Она сама подготовит все вещественные доказательства, на основании которых суд удовлетворит прошение Годвина о разводе.

Все это казалось вполне логичным и необходимым. Но может ли она сейчас осложнить свою жизнь еще одной незаконной любовью?

Она никогда не станет отрицать свою историю, ни перед кем. И лгать не будет. Она отказывается чувствовать стыд.

Грех это или нет, но сейчас, на балкончике, радость тихо перестраивает все ее существо.

Она слегка вжимает пятку ему в бедро и чувствует, как он твердеет. Рука слепо шарит у нее под платьем. На большом пальце мозоли, ладонь широкая. Пальцы путешествуют вверх, считывают ее, легко касаясь.

Чашелистик, лепесток, пестик, рыльце, тычинка.

Роза роз плодоносная

Раскрытая роза

Он прижимает ее к себе, и она чувствует, как его сердце отвечает эхом ее сердцу.

Как все просто.

Она уже близка, близка к точке перелома, к самой полной отдаче, когда он бормочет, обдавая дыханием ее шею. Это его прежний выговор, деревенский.

– Люблю тя. Так сладко быть с тобой, сладко тя касаться.

xxii

Дина выходит из Олд-Бейли под траурный покров сумрачного дня, и щелкают вспышки.

Она со всех ног пробегает мимо журналистов, опасаясь уничижительных отзывов в утренних газетах. Она проявила себя полной невеждой. Мистер Гриффит-Джонс совершенно правильно усомнился в ее квалификации. Она отстаивала роман ничуть не лучше, чем мог бы на ее месте любой внимательный читатель, а ведь она была последним свидетелем.

Почему она не сказала вслух все предварительно выученное? Почему под конец вообще выглядела как умственно отсталая?

Она всех подвела; не только милых Рубинштейна и Хатчинсона, но и бедного сэра Аллена Лейна, которого теперь могут в самом деле отправить в тюрьму. И еще автора и его роман, который, между прочим, практически стоил ему жизни. Дине почему-то казалось, что она подвела даже леди Чаттерли.

Это свойство часто мешало ей на устных экзаменах. Она хотела сказать очень много всего сразу, волновалась и в итоге говорила слишком мало. Или слишком много, но не по делу. Неудивительно, что ей не дали диплома первой степени.

Мать ничего не скажет прямо, но намекнет, что была права, не советуя дочери выступать в суде. Столько неприятностей, и всё ради чего? Чтобы защитить писателя, который предал их семью. Отцу Дины, Бернарду, будет неудобно, что дочь подвела его друга, мистера Рубинштейна, и он не постесняется сказать это вслух.

Она решает, что сбежит в Грейтэм и будет там прятаться, пока ее склоняют в газетах. Бабушка Мэделайн скажет – Дина сделала все, что могла. Скажет, что внучка проявила храбрость и правильно заступилась за хорошую книгу, да и за Лоуренса, что бы там ни было у них в прошлом.

Несколько недель назад, узнав, что мистер Рубинштейн попросил Дину о помощи, бабушка отвела ее в сторону и поговорила с ней: оказывается, когда «мистер Лоуренс» жил в Грейтэме, они «отлично ладили», и что бы там ни случилось после, бабушка не желает ни ему, ни его памяти ничего дурного. И вообще, сказала она характерно жизнерадостно, она по-прежнему восхищается его произведениями и испытывает к нему добрые чувства. Важно не прошлое, а будущее, заявила бабушка, и если Дина хочет выступить на суде – значит должна выступить, и делу конец! Всему делу, за все прошедшие десятилетия!

Какая бабушка великодушная! Честно говоря, именно ее пример вдохновил Дину согласиться. Вместе они разработали план: явиться в контору мистера Рубинштейна в Грейз-Инн. Вот это будет приключение! Барбара настояла на том, чтобы поехать с ними, только в последний момент; позаботиться, чтобы они не влипли в неприятности.

Дина воображает горячие лепешки, намазанные маслом, у камина в Уинборне. Может быть, они с бабушкой станут варить варенье или испекут кекс с сухофруктами к Рождеству. Бабушка будет прятать у себя Дину столько, сколько понадобится.

Она лавирует в тумане между машинами на дороге, спеша в «Сороку и пень». Там найдет Ника и расскажет ему, что опозорилась. Он купит ей выпить и скажет, что она на себя наговаривает, и это, думает она, утешит ее сильнее, чем она того заслуживает.


По ту сторону Атлантики новость подцепила газета «Бостон глоуб». «ВОСПИТАННИЦЕ МОНАСТЫРЯ НРАВИТСЯ „ЛЕДИ Ч.“». Даже в «Кейп-Код таймс» перепечатали заметку откуда-то еще: «ДЕВУШКА 21 ГОДА ЗАЩИЩАЕТ „ЛЕДИ Ч.“».

Джеки разглядывает девушку на фотографии в газете: округлое личико сердечком; кожа цвета слоновой кости, широко раскрытые умные глаза и блестящие черные волосы, подстриженные под пажа. Глаза и губы накрашены самую малость. На ней свитер с V-образным вырезом и плащ-дождевик с капюшоном. Она выглядит потрясающе, и в то же время видно, что сама этого не осознает. Глаза смотрят влево, на фотографа; она знает, как себя вести с фотографами, и все же осторожна. Она что-то недоговаривает, оставляет при себе. Молодец девочка, думает Джеки. Так и надо.

Она проглядывает заметку: «ЗАЩИТА ЛЕДИ ЧАТТЕРЛИ И ЕЕ ЛЮБОВНИКА-ЛЕСНИЧЕГО ЗАКОНЧИЛАСЬ ВЧЕРА». Правда, странно, как часто кажется, что это Конни и Меллорс под судом, а не роман? «Последним свидетелем защиты нашумевшего романа Лоуренса выступила Бернардина Уолл, двадцати одного года. Мисс Уолл, римско-католической веры, воспитанница монастыря и выпускница Кембриджа, сказала: „Роман в том виде, в каком написан Лоуренсом, дарит надежду, что это – не всё… что из описанного им тусклого, мертвого существования есть выход“. Мисс Уолл сейчас пишет свой первый роман».

Кажется, это совершенно замечательная девушка, думает Джеки, и на миг она, беременная на восьмом месяце и с Белым домом в перспективе, завидует Бернардине Уолл: ее свободе и прямоте. Как это у нее хватило духу говорить так уверенно – и так честно – перед самым важным судом своей страны?

Покорила ли мисс Уолл сердца присяжных? Спору нет: кое-кто задастся вопросом, что может знать двадцатиоднолетняя выпускница Кембриджа о «тусклом, мертвом существовании».


Мел Хардинг говорит старому мистеру Уэлану, что должен съездить по делу «в другой город». Кэтлин он говорит, что вернется через пару дней. «Смотри не отдавай никому мой номер!» Она ухмыляется из-за стойки администратора. Он отъезжает от мотеля «Пилигримы», сворачивает на шоссе 6а и проверяет, нет ли слежки.

Приходится думать о других, не только о себе. Откуда-то вдруг в его жизни возникла куча народу. Кэтлин, которая хеллоуинской ночью стояла у него за спиной на крыльце мотеля. В номере горел свет, и люди из Бюро не промахнулись бы. Теперь Бюро, конечно, уже знает все про нее, ее родителей и даже ее маленького мальчика. Не забывает Мел и о миссис Кеннеди и Кэролайн и, конечно, о будущем ребенке.

И еще все сотрудники правительственных структур, живущие в ежедневном страхе, что их унизят и лишат работы. И страна в целом. Звучит ужасно высокопарно, но Америка не может себе позволить, чтобы Никсон выиграл выборы, пока он во всем слушается Гувера.

По данным социологических опросов, Кеннеди и Никсон все еще идут ноздря в ноздрю. Фотографию миссис Кеннеди на главпочтамте, его собственных рук дело, наверняка уже вытащили из скамеечки мисс Гэнди. Снимок растиражирован, разложен по конвертам, и на них надписаны адреса «сотрудничающих» газетных редакторов по всей стране. Директор Бюро ждет только обвинительного приговора из Лондона. Всех свидетелей уже опросили.

Может быть, Гувер ставит не на ту лошадку. Может быть, он не умеет считывать общественное мнение так хорошо, как сам думает. Но в глубине души Хардинг уверен, что Гувер прав. Причем эту идею подал Гуверу сам Хардинг. Он точно знает, что́ Директор собирается делать с фотографией. Для этого не нужно быть гением.

Никто не сможет проследить, что фотография происходит из Бюро. И бедный Джек Кеннеди не сможет остановить утечку, даже если его заранее предупредят. Потому что у Гувера компромат на Кеннеди: тысячи страниц, да еще магнитофонные записи секса, и Кеннеди это знает. У претендента на Белый дом, на сам Овальный кабинет, считай, кляп во рту.

Когда вынесут обвинительный приговор, фото миссис Кеннеди достаточно будет снабдить заголовком с отсылкой к сенсационному судебному процессу. За событиями в Лондоне следят крупные газеты всего мира и тысячи газет помельче. Хардингу ничего не стоит представить себе заголовки: «Леди Кеннеди поймали на горячем». Или: «Наша следующая первая леди – Чаттерли?»

Еще Гувер непременно позвонит в МИ5. Подкупит какую-нибудь шестерку, чтобы тот выяснил, чем именно занималась миссис Кеннеди тогда в Лондоне, когда все знающие люди говорили, что между мужем и женой разлад. Гувер откопает любые фотографии ее в лондонском обществе той осени – пятьдесят шестой, кажется, год? – где рядом с ней какой-нибудь красавец или богач. Когда Гувер на ней оттопчется, она уже не будет годиться в первые леди. Старый заезженный прием из детективных сюжетов: шерше ля фам. Публика сожрет и не подавится.

Даже если скандал не погубит шансы демократов напрочь, все равно нанесет серьезную рану, прямо перед выборами. Сама миссис Кеннеди блестящие широко расставленные глаза приоткрытые губы – разменная монета. Гувер и бровью не поведет.

А всему причиной он, Хардинг. Значит, он и должен это остановить.

Сегодня утром он положил в коричневый конверт отпечатанное на машинке письмо: «Гуверу: см. соответствующий „страховой полис“. Как Вы поймете, теперь не один, а два фотографических документа подлежат „зачистке“ в соответствии с засекреченными протоколами. Негатив приложенного снимка сохранен. P. S. Отзовите ищеек».

Подпись не нужна. Гувер прекрасно поймет, от кого это.

В вашингтонской штаб-квартире в здании министерства юстиции Мел Хардинг отдаст конверт охраннику, дежурящему в вестибюле. Укажет ему на особый код. Адрес на конверте следующий: «Через секретаря Директора мисс Хелен Гэнди. Вниманию: Дж. Э. Г. Код: ИЮНЬ».

Конверт отправится прямиком во внутреннюю почту. Он попадет на стол к мисс Гэнди через час после того, как Хардинг выйдет из здания. Еще до конца дня она поедет в лифте вниз, в самый глубокий подвал без окон, где работает Иона. «Ответственный по зачистке» – не столько название должности Ионы, сколько код, означающий «приказано уничтожить».

Гувер, стоя у окна на двенадцатом этаже министерства юстиции, будет задумчиво смотреть, как поднимается дым от сожженных бумаг. В рассеивающихся клубах копоти затеряются углеродные останки двух фотографий.

Да, на этот раз я не выиграл, заключит Гувер. Неудача. Это очень редко бывает, чтобы его кто-нибудь умудрился обойти.

Но он не будет рисковать Клайдом. Он не может рисковать Клайдом.

Терпение, станет уговаривать он сам себя. Терпение.

Никсон еще станет президентом. Гувер это нутром чует.

xxiii

День пятый, вторник, 1 ноября330

Ноябрь въезжает в Лондон на очередном густом тумане. Сырость этого дня – словно выдох усталой реки Темзы. Такая непогода приносит с собой еще и клаустрофобию, легкую панику, как бывает, когда не можешь что-то отчетливо разглядеть или собраться с духом. Все кажется дальше или ближе, чем на самом деле. На углах улиц мерцают, светясь сквозь туман, жаровни продавцов каштанов. Даже в респектабельных районах города пустыри на местах бомбежек все еще опасны, а в такие дни – особенно призрачны; ничего не стоит забрести туда, а потом вывалиться, хлопая глазами и стряхивая с себя пыль.

Шляпы-котелки путешествуют по улицам словно бы отдельно от хозяев. Фары машин – как прищуренные желтые глаза. Звуки обманчиво реверберируют: шипение тормозов автобуса, стук каблуков, крики торговцев газетами: «ВСЕ СВИДЕТЕЛИ ОПРОШЕНЫ! ОПРАВДАЮТ ЛИ ЛЕДИ Ч.?»


В половине одиннадцатого под огромным стеклянным куполом зала заседаний номер один мистер Джеральд Гардинер, ведущий адвокат защиты, встает, чтобы произнести заключительное слово.

Женщина, которая когда-то была Розалиндой Торникрофт, разворачивается на сиденье. Джереми Хатчинсон обещал снабжать ее пропусками в зал суда каждый день до вынесения вердикта и сдержал слово.

– Господа присяжные! Это судебное разбирательство продолжается несколько дней, и позвольте мне сказать, что каждый из нас, будь он на стороне обвинения или на стороне защиты, не мог не заметить, как терпеливо вы исполняли свои обязанности и как внимательно изучали вещественные доказательства. Возможно, вас утешит следующее соображение: вы могли пробыть в этом зале три недели, разбирая какую-нибудь сложную финансовую аферу, и такое дело представляло бы значительно меньший человеческий интерес, чем рассматриваемое нами.

Должен заметить, что если мой высокоученый друг мистер Гриффит-Джонс скажет или я скажу что-нибудь не полностью соответствующее закону, тогда господин судья объяснит вам, что` гласит на самом деле закон. С другой стороны, факты предназначаются исключительно для вас, а вовсе не для господина судьи. Как вы не несете никакой ответственности за решение по закону, так и господин судья не несет никакой ответственности за решение по фактам.

В этом процессе обвиняется издательство «Пингвин букс», директора которого думали, и сейчас думают, что в книге – в том виде, как ее написал автор, – по совести нет ничего такого, что могло бы кого-либо развратить или растлить. Конечно, директора издательства осознавали, принимая во внимание историю этой книги, что могут подвергнуться судебному преследованию. Ими двигали не финансовые соображения. Они прекрасно могли бы опубликовать цензурированное издание у нас в стране и неподцензурное издание за рубежом. Для них это вопрос принципа.

Вы наверняка знаете, что сегодня в продаже доступно огромное количество порнографии – «грязи ради грязи». Изменяя закон в прошлом году, парламент, как мы слышали от мистера Дженкинса, заботился о защите литературы, в то же время расширяя полномочия закона касательно порнографии. Я знаю, что у вас все еще остались на руках экземпляры книги. Я считаю, что два отрывка из нее как нельзя лучше выражают цель, которую Лоуренс ставил перед собой, создавая этот роман.

На странице двести девяносто два, ближе к концу романа, Меллорс говорит: «Я за то, чтобы люди знали друг друга телесно, за частицу нежности. И Конни со мной. А битва, которую мы ведем, – против денег, против машин, против всемирного бездумного обезьянничанья чужих выдумок. И она – мой союзник в этой борьбе»331.

На странице триста семнадцать Меллорс пишет Констанции письмо, потому что они временно разлучены.

«Прости, что так много слов, они потому, что я не могу тебя коснуться. Если бы спать, обняв тебя, незачем было бы чернила тратить. В этом воздержании мы вдвоем, как и в ебле. Но нам приходится пока быть врозь…»332

Судя по некоторым вопросам, заданным обвинением, – возможно, точнее будет определить их как оскорбления, а не как вопросы, например замечание типа «Вы здесь не лекцию читаете», – весьма вероятно, вам сегодня намекнут, что вам следует игнорировать показания вызванных свидетелей на основании того, что это «профессора» литературы и прочие обитатели башен из слоновой кости; и они не могут судить, какое действие – явное или подсознательное – окажет подобная книга на простых людей. Однако вы про себя будете знать, что среди вызванных мной свидетелей, экспертов – ученые-литературоведы, естественно, но, кроме них, учителя частных школ, гимназий и обычных школ. Среди них учителя с большим стажем, сами родители, а также специалисты по литературе. Перед нами выступали писатели, священнослужители и литературные критики. Перед нами выступал член парламента, сын шахтера; выступали редакторы газет и дикторы телевидения, которые в силу своей профессии прислушиваются к общественному мнению. Я стану утверждать, что это самые квалифицированные эксперты из всех, кого можно вызвать по подобному делу. Возможно, вы заметили, что при выступлении первых нескольких свидетелей обвинение набросилось на них, как и следует, поскольку дело обвинения – обвинять. Затем обвинение постепенно – это было заметно – капитулировало перед убедительностью свидетельских показаний.

Кроме того, обвинение, обращаясь к вам, высказало следующее, я перефразирую: «Не будем обращать внимания на всех этих сиятельных свидетелей, потому что мы с вами люди простые и лучше них понимаем, что к чему. Откуда им знать, какова настоящая жизнь и реальный мир, в котором обитает большинство людей». Но ведь сам Лоуренс именно такой и был, разве нет? Человек из народа. А вот насколько адвокаты обвинения находятся в контакте с суровой реальностью, мы не знаем.

Когда же пришла очередь обвинения вызывать свидетелей, они не вызвали ни одного эксперта! Не нашлось ни единого свидетеля, который бы вышел на место для дачи показаний и сказал бы хоть что-нибудь против Лоуренса или его книги. Никто не смог указать ни одного места в книге, где бы защищались или рекомендовались беспорядочные половые связи.

Затем обвинение наверняка укажет вам на тот факт, что эта книга, при розничной цене три шиллинга шесть пенсов, будет доступна широкой публике. И действительно, после того, как вы ознакомились с книгой, ведущий адвокат обвинения предложил вам следующий вопрос: «Захотите ли вы, чтобы эту книгу прочитала ваша жена или ваши слуги?» Мне очень жаль расстраивать обвинение, сообщая, что в наши дни довольно большое количество людей, собственно говоря, не держит слуг. Но конечно, издательство «Пингвин букс» было создано именно для борьбы с подобным взглядом на вещи: с убеждением, что особое издание позволительно публиковать для продажи за пять или десять гиней, чтобы люди менее состоятельные не могли прочитать то, что читают другие.

Но ведь любой человек, даже если зарабатывает всего десять или двадцать фунтов в неделю, не меньше интересуется обществом, в котором мы живем, и проблемами человеческих отношений, в том числе сексуальных. Что же касается жен, упомянутых в той же фразе, разве женщинам менее интересны человеческие отношения, в том числе сексуальные? Если эта книга заслуживает прочтения, она должна быть доступна и рабочему, и работнице, а также учителю или учительнице. Если вдуматься, это совершенно удивительное положение вещей, что, когда ученый-литературовед на время уезжает из нашей страны, чтобы работать в зарубежном университете, он предположительно не должен знать вообще ничего об этой книге.

Кроме того, обвинение не упустило ни одной возможности атаковать Дэвида Герберта Лоуренса лично. Здесь заявили, что он «сбежал» с чужой женой. Это правда, но Лоуренс был женат единственный раз в жизни и в этом браке состоял до самой своей смерти. Лоуренс жил и умер под клеймом общественного мнения, вызванного запретом на книгу, – убеждения, что он написал порнографический роман «Любовник леди Чаттерли». Это облыжное обвинение никогда не было доказано.

Не пора ли очистить имя Лоуренса от совершенно несправедливых поклепов, возведенных на него из-за этой книги, и позволить нашему народу, его народу, самому судить о ее высокой цели? Нация британцев известна всему миру в первую очередь двумя вещами: литературой и демократическими учреждениями – парламентом, судом присяжных и так далее. Очень странно будет, если наша страна останется единственной, где произведение этого человека, произведение англичанина, нельзя прочитать.

Что касается самого романа, возможно, вы согласитесь с некоторыми из вызванных экспертов – свидетелей, считающих, что это не лучший роман Лоуренса. Но поскольку это его последняя книга, мы можем сказать, что она – средоточие его трудов. Можно также сказать, что книга написана неровно и не везде легко читается. В частности, диалог между отцом Констанции и Меллорсом выглядит неубедительно, поскольку Англия Лоуренса – это не Англия частных школ и дорогих клубов в Вест-Энде; Лоуренс просто не знал, как будет выражаться аристократ в подобном положении. А может быть, как раз знал и перестарался, рисуя, по сути, карикатурный образ сэра Малькольма. Однако закон о непристойных произведениях отчетливо требует, чтобы книгу оценивали как произведение в целом.

Со всем моим уважением, я не могу согласиться с тем, как здесь характеризовали Констанцию. У нее была любовная связь в Германии. Потом она вышла замуж. Она пережила войну, дождалась конца войны. Потом с фронта возвращается ее муж, более неспособный к физической стороне брака. Когда Микаэлис предлагает Констанции секс, она абсолютно четко демонстрирует уважение к браку: она говорит, что не может быть с Микаэлисом. Она не изменяет мужу, пока сам муж не предлагает ей родить ребенка от другого мужчины, чтобы было кому унаследовать Рагби-Холл.

Никто не станет утверждать, что Констанция правильно сделала, вступив во внебрачные отношения, но предметом романа является стоящий перед ней выбор. Лоуренсу не обязательно было делать ее мужа инвалидом в коляске; он мог бы просто придумать сэра Клиффорда Чаттерли, которому надоела жена, и тогда нам было бы легче сочувствовать Констанции. Но Лоуренс хотел описать настоящую, трудную дилемму человеческих отношений. Даже если мы согласны, что леди Чаттерли поступила «неправильно», было бы неправомерно осудить ее, объявив какой-то нимфоманкой, не правда ли?

Что касается отдельных абзацев, описывающих, как герои занимаются любовью, вы помните, обвинитель намеренно читал их карикатурно, высмеивая диалект и так далее. Однако, возможно, вам пришло в голову, что конечный эффект, даже при таком чтении, подчеркивает тонкость чувств и красоту секса. Потому что красота вызывает перебои в сердце, которые несовместимы с похотью, верно же?


Да, думает Розалинда, подавшись вперед и опираясь обеими руками о трость. Да. Вызывает. Вызывала. Красота.

Она по-прежнему ощущает присутствие изгнанника на скамье подсудимых. Не нужно даже смотреть туда. «Ничего не забывай», – когда-то написал он.

Мистер Гардинер продолжает, а она снова во Фьезоле с Лоуренсом. Они идут вверх по склону. Нити времени перепутаны.

Да, кивает ее любовник, ухмыляясь, пока они идут с детьми от маленькой виллы к рыночной площади. Младенец едет в фермерской тележке, обложенный соломой и подушками. На вершине холма, у стен площади, они останавливаются и смотрят на плакаты с изображением огромных бутылок касторки. Рядом написано, что всех антифашистов насильно напоят касторкой, чтобы прочистить. Ненависти нового десятилетия разносятся ветром, как черные споры.

На подступах к рынку стоят белые быки, запряженные в телеги. Полуденный зной погрузил быков в задумчивость, они неподвижные и тяжелые, как мрамор. На каждом – ошейник с серебряными бубенцами, рога и хвосты убраны красными кисточками. В редкие мгновения, когда первобытная апатия покидает быков – когда они отгоняют хвостом мух или склоняются, чтобы попить из колоды, – бубенцы на ошейниках звякают, а кисточки дергаются и мелькают, к восторгу ребятишек-зевак.

Рядом под большими яркими зонтиками сидят старики и старухи, продают всевозможные товары, а на площади обнаруживаются интересные лавчонки. Английские гости покупают себе холодные напитки и миндальные пирожные – от подъема на гору они проголодались.

Она смотрит, как ее любовник приобретает бутылку золотого растительного масла, голову сыра причудливой формы и связку сосисок; он оборачивает сосиски вокруг шеи, как бусы джазовой певицы, и оба смеются. Она покупает прекрасную цветную бумагу для себя и кукольный сервиз для Бриджет и Хлои. Вместе с Лоуренсом выбирает красное вино в бутылях – длинная шея, большой круглый живот.

Больше всего народу, кажется, в лавке, похожей на пещеру, полной глубоких деревянных ящиков с разнообразными макаронными изделиями всевозможных форм и размеров и разных цветов. Лоуренс покупает большой мешок коричневых пенне. Договорились, что вниз по склону Лоуренс понесет Нэн на руках, а в тележку они сложат покупки. Роз набирает десяток разных видов макарон, чтобы девочки могли нанизать из них бусы и браслеты.

Когда они наконец возвращаются в Виллино Бельведере, он заходит лишь попить воды и оставить Нэн, которая им неизменно очарована. Он продолжает путь вниз по склону, через оливковые рощи на виллу «Кановайа», где, по его словам, сейчас работает над циклом стихотворений о черепахах. Он снимает головной убор и обмахивает лицо. Она видит, что у него за ухом огрызок карандаша. И говорит с озорной улыбкой: она очень рада, что черепахи оказались такими услужливыми. Как это прекрасно, что супруги-черепахи послужили для него музами.

– Боюсь тебя шокировать, – отвечает он, – но я подозреваю, что эти черепахи вовсе не венчаны.

И дергает ртом в улыбке.

Начинается дождь, и они вздымают к нему лица ради прохлады. Дождь будет недолгим. Прежде чем отправиться дальше вниз по холму, в ее бывший дом, он притягивает ее к себе в дверях, под покровом виноградных лоз. Губы у него твердые и соленые. Он вернется вечером, если она его примет.

– Ты должен приходить ко мне каждый вечер, – говорит она. – И еще нас ждут вылазки. Приключения.

Она смотрит, как он уходит под дождем, и знает, что он не обернется, не махнет рукой, не приподнимет старую соломенную шляпу. Она знает: открытие, что он нуждается в ней, заставит его где-то в глубине души горевать или даже злиться; он пожалеет, что его оборонительные сооружения писателя прорваны. Поцелуй и яркая судорога прощанья, мгновенный оргазм разрыва, / Затем сырой одинокий путь, до следующего поворота. / А там новая встреча, и снова разлука, вновь развал надвое, / Вновь задыхаться в заключении…333

Она же, наоборот, восстановила силы. В груди все еще вибрирует радость этой ночи. Радость, хотя когда-то она решила, что отныне уделом ее будет стоицизм, что она будет лишь терпеть жизнь.

Она входит в дом и, пока у детей тихий час, заново расставляет мебель и прибирает свою комнату, чтобы, когда он придет, здесь было красиво. Закончив работу, она поднимает взгляд и обнаруживает, что к суду обращается мистер Гриффит-Джонс, адвокат обвинения. Он вещает серьезно, тяжелыми, обдуманными словами.


– Господа присяжные, на данный момент у вас уже не осталось никаких сомнений, что это дело имеет огромную важность – как для издательства «Пингвин», так и, как вы справедливо подумали, для литературного ремесла, а также и для публики. Его последствия выходят далеко за рамки конкретного вопроса, на который вам предстоит ответить. Поскольку речь идет о вопросе такой важности, я не собираюсь занимать, скажу больше, зря тратить ваше время, отвечая на пункты дискуссии, выдвинутые против меня. Довольно просто, особенно в деле такого рода, потешаться над обвинением, высмеивая поведение и наблюдения противной стороны. Но другая сторона может ответить тем же.

Роз прищуривается. Она очень сомневается в этом.

– В заключительной речи моего уважаемого друга подчеркивалось снова, и снова, и снова, что обвинение не вызвало ни одного свидетеля для ответов свидетелям защиты. Господа присяжные! Закон абсолютно ясен: свидетели-эксперты в своих показаниях должны ограничиваться литературными, художественными или иными достоинствами книги.

Что касается литературных достоинств этой книги, я сразу признал, как вы помните, что Лоуренс – выдающийся писатель. Я никогда не сомневался в честности его намерений. Я никогда не оспаривал, что книга обладает определенными достоинствами. По этим вопросам обвинение никогда не дискутировало. А следовательно, для обсуждения этих вопросов было бы совершенно излишне и избыточно вызывать свидетелей обвинения. Видит бог, свидетели, которых уже вызвали, и так заняли достаточно вашего времени, чтобы я еще просил позволения на вызов дополнительных свидетелей, которые скажут то же, что я объяснил с самого начала.

По вопросу о том, является ли эта книга непристойной, господа присяжные, я не могу вызывать свидетелей, поскольку закон разрешает мне вызывать их только по поводу литературных и прочих достоинств книги.

Он искусный лицедей, думает Роз.

– По сути, вам нужно ответить только на два вопроса. Первый: является ли эта книга непристойной? Второй вопрос, который встает только в случае, если вы ответите утвердительно на первый: можно ли сказать, что публикация книги служит общественному благу, потому что она служит интересам литературы? Возможно, не так просто отделить одно от другого.

Мой друг мистер Гардинер сообщил вам: чтобы «развратить или растлить», как в случае с непристойностью, подобное воздействие должно изменить характер человека, подвергшегося развращению или растлению. Но разумеется, это не может быть правдой. Можно решить, что книга способна развращать и растлевать, не указывая при этом на конкретное лицо, читателя, который после ее прочтения немедленно отправился вступать в половую связь.

Господа присяжные, должны существовать определенные стандарты, которые надлежит поддерживать; определенные стандарты морали, определенные стандарты языка и общения, определенные стандарты поведения, необходимые для благосостояния нашего общества. Должны быть стандарты уважения, уважения к обычаям, принятым в обществе; уважение к поведению, одобряемому обществом; уважение к чувствам других; уважение, как можно догадаться, к интимности, приватности отношений между людьми. Должны быть стандарты сдержанности. И когда видишь, что происходит в наши дни и происходило, возможно еще в большей степени, в послевоенную пору, сдержанность становится еще более необходимой, не правда ли, в воспитании молодежи нашей страны.

И я действительно говорю вам, как предсказал мой высокоученый друг, я действительно говорю вам: мнения, высказанные здесь высокопоставленными учеными дамами и джентльменами, – неужели они в самом деле имеют такой же вес, как ваши собственные мнения, почерпнутые из жизни, в которой вы живете? Позвольте мне освежить вашу память, подытожив кое-какие из представленных нам «свидетельств». Выборка может служить в качестве целого, при этом не испытывая слишком сильно ваше терпение.

Епископ Вулиджский заявил, что эта книга обладает этической ценностью. Однако епископ сам же опроверг свой аргумент, заявив несколько позже: «Я бы не сказал, что эта книга может служить руководством по этике». Господа присяжные, я полагаю, среди вас не найдется ни одного несогласного с епископом по данному пункту!

Мисс Дилис Пауэлл выразила мнение, что неотцензурированное издание романа «трактует секс как основу добродетели». Мисс Пауэлл известна также как миссис Леонард Рассел, супруга литературного редактора газеты «Санди таймс», открыто выступающего в защиту книги. Но это ли увидят в ней тысячи молодых мужчин и мальчиков – трактовку секса как основу добродетели? Реалистичен ли такой взгляд? Епископ выразился даже сильнее, чем миссис Рассел, заявив, что автор «изображает связь персонажей как нечто священное; по существу, как нечто вроде святого причастия». Как вы думаете, это ли вычитают в книге девушки – фабричные работницы, или же такое мнение показывает, что епископ, при всем нашем к нему уважении, совершенно оторван от жизни?

Мисс Ребекку Уэст, к которой, не сомневаюсь, мы все питаем величайшее уважение, спросили о книге, и, как вы помните, она дала ряд довольно длинных ответов на предложенные ей вопросы. Я не сомневаюсь, что со всей своей ученостью и начитанностью мисс Уэст может разглядеть в этой книге очень многое. Но позвольте поинтересоваться, таково ли типичное воздействие книги на среднего читателя; более того, на среднего молодого читателя? Я снова прошу вас смотреть на нее не с высоты горы Олимп, а с точки зрения среднего человека, случайного прохожего на улице. Разве вам не показалось при чтении книги, что, вообще говоря, она подчеркивает наслаждения и чувственность двух человек, вступающих в половые отношения? Есть ли в книге хоть что-нибудь заслуживающее внимания за пределами этой темы? Преподносит ли она хоть какие-то моральные уроки?

Прошу вас открыть страницу двести пятьдесят восемь. Об этом отрывке я не говорил – и, кажется, никто не говорил – в ходе перекрестного допроса, да и вообще в какой бы то ни было момент данного судебного процесса, что кажется мне чрезвычайно любопытным. Позвольте прочитать вам вслух отрывок с этой страницы.

Он вытаскивает очки – довольно медленно – и находит выбранную страницу с видом человека, готовящегося сообщить нечто чрезвычайно серьезное. Затем начинает читать – громко, отчетливо, так что слышно всем, невзирая на акустику.

– «Это была запредельная ночь; поначалу ей было немного страшно и неприятно; но скоро она снова погрузилась в слепящую пучину чувственного наслаждения, более острого, чем обычные ласки, но минутами и более желанного. Чуть испуганно она позволила ему делать с собой все…»334

Мистер Гриффит-Джонс делает драматическую паузу и поднимает взгляд:

– Иногда непросто, очень непросто, знаете ли, понять, на что намекает автор в этом эпизоде.

Роз выпрямляется в кресле, изучая лица присяжных. Некоторые явно шокированы. За столом солиситоров сэр Аллен Лейн и его солиситор мистер Рубинштейн разглядывают собственные руки, лежащие на столе. Неожиданный мощный финал, сюрприз от мистера Гриффита-Джонса, заставил их побледнеть. Содомия, разумеется, запрещена законом, а по мнению большинства, что незаконно, то весьма склонно развращать и растлевать.

Мистер Гриффит-Джонс придержал козырную карту и пошел с нее только сейчас, в заключительные моменты судебного процесса.

Вполне возможно, что издательство «Пингвин» и сэр Аллен Лейн только что проиграли дело.

Однако ведущий адвокат обвинения еще не закончил. Он продолжает читать:

– «Чуть испуганно она позволила ему делать с собой все; безрассудная, бесстыдная чувственность как пожаром охватила все ее существо, сорвала все покровы, сделала ее другой женщиной»335.

Да, думает Роз. Женщиной, которая не боится: ни своего тела, ни тела партнера.

Ей невыносимо слушать, как мистер Гриффит-Джонс читает рассказ ее любовника о проведенной вместе ночи, пусть даже тогда все тонуло в смятении.

Но он не отступает. Он приковал к себе всеобщее внимание.

– «Не любовь, не сладострастие. Это была чувственность – острая, опаляющая, как огонь, испепеляющая душу дотла»336.

Он снова поднимает взгляд поверх очков в форме полумесяца:

– Вот не знаю: может ли подобное чтение оказать благотворное воздействие на молодого читателя? Подействовать-то оно подействует, но вопрос – как именно.

Он продолжает читать:

– «Выжигающая стыд, самый древний, самый глубокий, таящийся в самых сокровенных глубинах души и тела. Ей стоило труда подчиниться ему, отказаться от самой себя, своей воли. Стать пассивной, податливой, как рабыня – рабыня страсти. Страсть лизала ее языками пламени, пожирала ее, и, когда огонь забушевал у нее в груди и, – он сделал паузу, чтобы подчеркнуть следующие слова, – во чреве, она почувствовала, что умирает от чистого и острого, как булат, блаженства»337.

Со своего места Роз видит – даже при слепом глазе – пораженные и растерянные лица многих присяжных. Обвинитель взывает непосредственно к ним:

– Решать, конечно, вам, но лично я как-то по-другому понимаю слово «чистый».

Он снова обращается к книге:

– «В ту короткую летнюю ночь она столько узнала. Испытав такое, женщине полагалось бы умереть со стыда… Конни познала себя до самых темных глубин души. Добралась до скальной породы своего существа, преступила все запреты, и стыд исчез»338. – Мистер Гриффит-Джонс делает паузу. Лицо у него застывшее, высокомерное. – Не знаю, что в точности это означает; вам придется подумать. «Она ликовала… Вот, значит, как оно должно быть. Вот что такое жизнь… свершилось: мужчина делит с ней ее последнюю наготу… Этот мужчина был сущий дьявол! Какой сильной надо быть, чтобы противостоять ему. Не так-то просто было взять последний бастион естественного стыда, запрятанного в джунглях тела»339.

Мистер Гриффит-Джонс выныривает из книги; на лице у него читается явное отвращение.

– Что же это может означать, леди и джентльмены, господа присяжные? Что ж, вам решать. А как же пресловутая нежность, о которой нам столько рассказывали? В том виде, в каком она выражена в этой книге, – та ли это тема, чтение о которой послужит общественному благу? Позвольте напомнить вам об этой якобы нежности словами самой книги: «Я верю, что если ебля душевная, с теплом, то все будет хорошо»340. Это ли, господа присяжные, весть, которую вы хотели бы донести до молодежи нашей страны? Или, может быть, вот это? «Да-да! Это на самом деле нежность. Постоянное памятование о пизде. Секс на самом деле лишь касание, самое пристальное из всех касаний»341. Вот, господа присяжные, какую нежность пропагандирует эта книга, если в двух словах: «пиздатую нежность».


«Легла расселина от конца к началу: / Розовая, нежная, поблескивающая внутри»342.

Они возвращаются на трамвае после дня во Флоренции. Роз подглядывает через плечо любовника, что он там корябает на бумаге. С утра они устроили себе пиршество для глаз в галерее Уффици – любимые обоими Ботичелли, Фра Анжелико и Филиппино Липпи. А потом в кафе на площади – пир для тела, панна монтата, башенки взбитых сливок в мисках, выложенных сладким хрустящим печеньем.

Детей забрала на день Айви. В кафе он признался, что Фрида, с которой они женаты уже шесть лет, давно уговаривает его спать с другими женщинами, как сама спит с другими мужчинами. Фрида сказала даже, что для нее это будет облегчением. И иногда он ей почти верит.

Роз притворилась, что слегка шокирована. На самом деле положение вещей в его браке было ей уже известно – от общей подруги, Элинор Фарджон. Она не знала только, что до сих пор, до этого момента он ни разу не был с другой женщиной.

И конечно, сейчас, в дребезжащем трамвае, Роз никак не может знать, что у него и не будет других любовниц; что вскоре он и Фрида по обоюдному согласию начнут спать раздельно.

Он на сиденье у окна чиркает в блокнотике; она краем глаза видит, что это – стихотворение, озаглавленное «Гранат». «Легла расселина от конца к началу: / Розовая, нежная, поблескивающая внутри».

Сейчас, в трамвае, большой пакет с гранатами, крупноплодной рябиной и мушмулой трясется у нее на коленях – упоительная тяжесть, почти как спящий младенец. Люблю вас, гнилые, / Обожаю испорченность. / Люблю высасывать из кожицы / Буроватой, морщинистой вашу нежную мякоть343. Трамвай подпрыгивает на стыках, слегка дымясь, едет вверх по крутому склону, в Сан-Гервасио. Вдруг пассажир в передней части вагона сообщает вагоновожатому, что ему печет ноги и трамвай горит. Водитель пожимает плечами, тормозит и не торопясь выходит посмотреть. В конце концов из ближайших домов притаскивают полные лейки, огонь заливают, и движение продолжается. Все, кажется, привыкли.

Он свободной рукой незаметно гладит ей бедро. Дневная жара чуточку спала наконец-то, и в окна трамвая видно, как местные жители выползают из домов на улицу – прогуляться и поболтать. Трамвай проезжает мимо девушек в ярких платках и фартуках, мимо мужчин в полях – они как будто собирают золотой предвечерний свет.

Сверкают косы косцов.

Как прекрасен мир, думает она.

Он сходит в Сан-Гервасио, а она остается в трамвае, едет еще выше, во Фьезоле. В восьмом часу пополудни он снова приходит, неся с собой утку, с которой девочки смогут играть и ухаживать за ней. Утка выживет, уверяет он. Она бегает быстрее девочек, а скоро и летать начнет.

Наконец дети и утка уложены на ночь – в постели и в загончике соответственно. Лоуренс и Роз вместе готовят ужин, потом едят его на балконе, где светятся герани.

– Как драгоценно наше время вместе, – тихо говорит он. – Бесценно. Никогда не забуду этот балкон, наш склон горы, наши слова… Тебя.

Он говорит нежно, и она тронута. Но в то же время его слова означают, что он не будет принадлежать ей; что он уйдет. Это осознание оглушает, как удар под дых.

Она слабо улыбается.

Никто не знал ее так, как познал ее он. Через него она познала самое себя. Ее детям свободно и радостно рядом с ним. Эти три недели они вместе составляли маленькую семью. Что же будет с ними, с ее малютками, у которых нет отца? Никто на свете, кроме нее самой, еще не уделял им такого искреннего, безыскусного внимания. Даже Годвин.

Она не в силах подавить нарастающее в груди горе. И гнев.

Почти год его слова, его письма преследовали ее через границы – государственные и личные, – преодолевая ее колебания. Теперь он утолил свое любопытство. Утолил свою похоть. Она, глупая, воображала, что это может быть нечто большее. Дети будут рыдать, когда он уйдет. Она будет рыдать.

Она вглядывается во флорентийскую ночь. Каждое новое горе сбрасывает тебя в пропасть предыдущего. Она еще не оправилась от распада своего брака, смерти своего будущего. Как он мог этого не знать?

она сказала ему, что хочет от мужчин одного: пусть оставят ее в покое344.

Может быть, он так живет. Сначала дает женщине почувствовать, что он один по-настоящему ее «видит». Может, он уже сейчас гоняется за другой? Может, она уже ждет в Венеции, его следующем пункте назначения? Хочет слиться с ним в объятиях, пока Фрида не вернулась?

В это Роз не верит. Но все равно было жестоко – так ее использовать; приручить, заставить нуждаться в нем. Почему, задумывается она, почему женщины так часто играют «роли без слов» в жизни мужчин? Почему он не знал, что она – живой человек, уязвимый?

А может, знал.

Это хуже всего.

Она сглупила, доверившись ему.

И все же она была голодна.

В ту последнюю ночь она спала в его объятиях неспокойно, а он обхватил ее ногами, словно никогда в жизни не собирался с ней расставаться.

xxiv

День шестой, среда, 2 ноября345

В истории Олд-Бейли нечасто бывает, чтобы приговора так ждали. Поднимается занавес, знаменуя начало последнего акта пьесы «Королева против „Пингвин букс лимитед“», и с лязгом оживает древняя отопительная система. Уборщики, уроженцы Британской Вест-Индии, подтирают грязные лужи в большом вестибюле и в зале заседаний. У уборщиков прямые гордые спины и глаза как пылающие угли. Присяжные и журналисты послушно задирают ноги в сапогах и галошах. Одни сморкаются – гулко, как пароходные гудки, другие достают из карманов трубки, и воздух вытесняют жидкие желтые миазмы. Даже дубовые панели, которыми обиты стены в зале заседания, кажется, сегодня, на шестой день, источают эдвардианскую пыль в количестве больше обычного.

Мистер Джереми Хатчинсон в ряду барристеров поправляет свой парик. Ужасно неудобная штука. Многие коллеги Хатчинсона рады тому, что парик прикрывает лысеющую макушку, но сам Джереми к таким вещам равнодушен.

Розалинда сидит теперь на местах для особо важных персон. Она решает, что лица защитников сегодня мрачны. Это плохой знак. По всеобщему согласию, мистер Гриффит-Джонс завершил вчерашнее заседание суда с блеском. Издательству «Пингвин букс» нанесен серьезный удар. Окажется ли он решающим – кто знает? Судья подвел итоги слушания, и присяжным пора удалиться, чтобы прийти к согласию по поводу вердикта.

Она бросает взгляд на скамью подсудимых, и Лоуренс в ответ смотрит на нее. Туманным глазом она видит его совершенно ясно. Он нацепил вельветовую куртку, чтобы выслушать последний приговор себе – словно собирается вскоре опять покинуть этот мир. Он мастер уходить.

Высоко над головой Роз, в шкафу для публики, Дина и Ник умудрились занять соседние места. «Ищи в последних рядах!» – кричит ей Ник, когда они врываются на галерку. Они встали в очередь вместе со всей толпой в четыре часа ночи. Женщина, сидящая позади них, касается плеча Дины и просит у нее автограф. Женщина объясняет, что видела фотографию Дины в газете. Дина краснеет и отказывает; ее все не отпускают мысли о вчерашнем провале на свидетельском месте. Ник берет ее за руку и держит.

Этажом ниже, на местах для важных персон, Дина видит Ребекку Уэст в черной меховой шляпке и больших жемчужных клипсах. Женщина по имени Розалинда тоже там сидит, и Дина снова начинает блуждать мыслями – сама не зная почему, – перебирая в голове отрывки стихов Лоуренса из цикла Сан-Гервасио. Роза, Роз, шип.

Дина говорит Нику, что Э. М. Форстер, видимо, не поехал из Кембриджа в Лондон еще раз. Во всяком случае, в толпе внизу его нет. Она указывает на поэтессу Сильвию Плат, сидящую на местах для прессы рядом со Стивеном Спендером. Должно быть, это мистер Спендер раздобыл ей пропуск, говорит Дина Нику. Он известный поэт и редактор журнала «Энкаунтер». Плат училась в Ньюнэме на один курс старше Дины.

Она жила в общежитии для иностранных студентов, Уитстеде, на Бартон-роуд, и Дина иногда примечала ее на территории колледжа. Плат бросалась в глаза длинными светлыми американскими волосами, как у Вероники Лейк[69]. Иногда она завязывала их в хвост на макушке, и тогда сразу становилось ясно, что она американка – так оптимистично она им мотала из стороны в сторону.

Наверное, по временам ей было одиноко.

– Замах не по силам. Она понятия не имела, с каким снобизмом ей придется столкнуться.

– Как ты думаешь, почему она не уехала? – спрашивает Ник.

– Честолюбие. Она почти сразу принялась писать для нескольких кембриджских газет. – Почему я сама до этого не додумалась, спрашивает себя Дина. – Она опубликовала свой первый сборник поэзии в издательстве «Фейбер», всего недели две назад, и критики приняли его благосклонно. «Колосс».

Везучая.

– А теперь она замужем за поэтом Тедом Хьюзом. Замечательная, должно быть, пара[70].

Тут все встают, и Дина одной рукой сжимает в кармане камень-глаз, а за другую ее держит Ник.

Входят судья, его супруга и свита. Алые одежды с горностаевым мехом, как всегда, придают господину судье Бирну сходство с верховным жрецом, носителем божественной тайны. Лорд-мэр позвякивает. Олдермены шелестят. Шериф с такой силой сжимает под мышкой треуголку, словно та сейчас закукарекает.

Собравшиеся бодро поют «Боже, храни королеву», но, думает Роз, даже энергичное исполнение не спасет этот унылый механический мотив. Она смотрит на сэра Аллена Лейна, который стоит, непобежденный, но мрачный, рядом с руководящим солиситором Майклом Рубинштейном. Они вроде бы тоже поют, но с заметно обреченным видом.

Она знает, что жена и старшая дочь сэра Аллена снова рядом с ним – во всяком случае, настолько близко, насколько позволяет планировка зала суда. Несчастные. Неужели их милого мужа и отца возьмут под стражу и поведут вниз? Пересуды об этом слышали все.

Майкл Рубинштейн как солиситор думает: несомненно, вчера Мервин Гриффит-Джонс нанес их стороне потенциально смертельный удар, когда привлек внимание к эпизодам книги, в которых предположительно описано «анальное сношение». В случае вердикта о виновности наказанием будет неограниченный штраф или три года в тюрьме. До сих пор неясно, к чему или к кому будет относиться этот вердикт: к издательству «Пингвин букс» или к самому издателю Аллену Лейну. Неопределенность пугает. Слишком много простора для интерпретаций. Судья уже неоднократно продемонстрировал, что он не на стороне издателя.

Господин судья Бирн трижды кланяется барристерам; они кланяются ему. За спиной судьи поблескивает меч государственного правосудия. Леди принесла с собой пресловутую книжку в наволочке из парчи и теперь вручает ее супругу. Все снова садятся, и начинается финал представления.

– Господа присяжные, – говорит его честь, – вы чрезвычайно внимательно и прилежно выслушали обстоятельства дела, а также прочитали книгу, о которой идет речь. Стремительно приближается момент, когда вам нужно будет вынести вердикт. Как сообщил вам мистер Гардинер, и совершенно правильно, вопросы закона относятся к моему ведению. Вы должны судить о фактах. Они не имеют отношения ко мне. Более того, прошу обратить внимание, что уголовные законы нашей страны основаны на решении присяжных о фактах, а не на мнениях «экспертов».

Майкл Рубинштейн оборачивается. Да, барристеры защиты в своем ряду переглядываются. Вправе ли судья говорить присяжным, чтобы они игнорировали свидетельства экспертов и опирались исключительно на свои личные мнения? Это, конечно же, неправомерно, и все же мистер Гардинер, руководящий адвокат защиты, сейчас бессилен. Чтобы нейтрализовать нанесенный этим вред – эту диверсию, – нужно будет дождаться осуждения и подать апелляцию.

Господин судья Бирн ничтоже сумняшеся продолжает:

– Разумеется, данное судебное дело важно для подзащитной компании, издательства «Пингвин букс», но оно столь же важно и для широкой публики, которую представляете вы. Потому что – прав я или ошибаюсь? – на сегодняшний день наши моральные устои находятся на небывало низком уровне.

Майкл Рубинштейн прячет отчаяние. И другие – тоже. Положение опасное.

– Вам предстоит решить, доказано ли убедительно, в разумных пределах, что рассматриваемая книга непристойна. В этом заключается первый вопрос. Имейте в виду, факт совершения преступления не зависит от наличия или отсутствия намерения развратить или растлить. Это объективный тест. Вопрос стоит следующим образом: имеет ли эта книга тенденцию развращать или растлевать прочитавшего ее человека?

Теперь давайте посмотрим, какие важные обстоятельства дела вам следует держать в уме. Вот что мы знаем. Книга должна была поступить, и в соответствии с вынесенным вами вердиктом, возможно, поступит, в продажу по цене три шиллинга шесть пенсов за экземпляр, что для книги отнюдь не дорого. В наше время, когда не только заработки высоки, но и, смею сказать, юные члены общества получают щедрые карманные деньги, эта книга может вскоре оказаться в досягаемости у огромной части населения. Следует также заметить, что значительная доля свидетельских показаний не имела отношения к вопросу о непристойности. Вы должны дать на него ответ, опираясь на саму книгу.

Как правильно объяснил мистер Гардинер, вы должны рассматривать книгу в целом. Не следует вырывать из нее отдельные куски там и сям. Это также не вопрос вкуса. Существует значительная разница между материалом, который шокирует или даже внушает отвращение, и материалом, который развращает и растлевает. Если, прочитав книгу, вы воспылали к ней отвращением, это не является убедительным в разумных пределах ответом на вопрос о ее непристойности.

Я хотел бы привлечь ваше внимание к высказыванию господина судьи Девлина, который некогда рассматривал сходный случай. Он выразился следующим образом: «А еще есть непристойное оскорбление; и как лояльность граждан – один из необходимых элементов для благосостояния страны, так и понятие о морали – один из необходимых элементов для здоровья общества. И соответственно, любой, кто стремится своими письменами разрушить это основополагающее моральное чувство, виновен в непристойной клевете». Но там, где Девлин говорит «..любой, кто стремится разрушить…», я предпочту сказать «любой, кто имеет тенденцию разрушить это основополагающее моральное чувство, виновен в непристойной клевете». В этом отношении я расхожусь с мистером Гардинером, который, по-видимому, не согласен с совершенно правомерным включением тенденции развращать в перечень возможного вреда. Развратить означает в первую очередь зародить отношение, предрасположенность или даже открытость к тенденции, очевидной в произведении, которая является непристойной.

Дина и Ник пораженно переглядываются. Судья опять берет на себя обязанности обвинения!

– Вы должны спросить себя как люди, живущие в обществе, не ханжи, но люди свободных взглядов: есть ли у этой книги тенденция развращать и растлевать тех, кто может ее прочитать? Потому что, знаете ли, когда книга поступает в продажу, она попадает не в утонченную атмосферу учебного заведения, где молодежь, возможно, учат правильно читать такие книги – например, в Кембриджский университет. – (Чайные чашечки косятся на Дину.) – Она попадет в книжные магазины, на лотки продавцов и в библиотеки, где ее сможет прочитать любой желающий.

Теперь напомним себе, в чем заключается сюжет романа. Справедливо будет сказать, что это история женщины, которая, во-первых, еще до замужества вступает в половые отношения. А затем она выходит замуж, и когда ее муж получает ранение на войне и оказывается прикован к инвалидному креслу – как, увы, случилось с очень многими мужчинами во время Великой войны, – после того как он оказывается парализованным ниже талии, героиня книги, будучи его женой, живя вместе с мужем в ужасном месте под названием Рагби – кажется, так, – дважды совершает супружескую измену с неким Микаэлисом, в то время как ее муж находится в том же доме, этажом ниже, а затем вступает в противозаконную связь с лесничим своего мужа. И все это описано в книге – конечно, вы имеете полное право не согласиться – чрезвычайно откровенным образом, и вся чувственность и страсть различных моментов полового сношения передана полностью, во всех деталях.

Раздел четвертый новой редакции закона о непристойности указывает, что индивидуум, – (Майкла Рубинштейна это слово пронзает в самое сердце, «индивидуум», а не «компания» или «организация»), – не может быть осужден, если доказано, что публикация указанного материала служит общественному благу, в данном случае – как произведения литературы, искусства, науки или другой области общественного интереса. Подраздел два разрешает вызвать свидетелей-экспертов.

Насколько я понимаю раздел четыре, в намерения парламента не входило обеспечить иммунитет автору или издателю лишь по той причине, что рассматриваемая работа обладает литературными или иными достоинствами. Закон требует большего. Литературные достоинства должны быть достаточно велики, чтобы публикация служила общественному благу. Бремя доказательства этот раздел возлагает на защиту. В части же вопроса о непристойности бремя доказательства лежит на обвинении.

Перед вами, следовательно, стоят следующие вопросы. Первый. Является ли книга непристойной? Имеет ли она тенденцию развращать и растлевать тех, кто ее, вероятно, прочитает? Если нет, то и делу конец. Второй. Если книга непристойна, обладает ли она литературными достоинствами? Обвинение согласилось, что да, в некоторой степени. Все свидетели считают, что книга обладает литературными достоинствами. Еще раз подчеркну, вам не следует руководствоваться мнениями, которые высказали свидетели. Вы должны судить сами. Третий вопрос. Если книга, по вашему мнению, обладает литературными достоинствами, доказали ли обвиняемые, что достоинства книги как литературного произведения достаточно высоки, чтобы перевесить ее непристойность; настолько высоки, что публикация служит общественному благу?


Он оставил ее в конце сентября, ушагал вниз по тропе через оливковую рощу, и его белая рубашка и старая соломенная шляпа скрылись из глаз Розалинды и девочек. Он ушел раньше, чем мог бы, – миссис Лоуренс собиралась прибыть на место их встречи в Венеции лишь через несколько дней. Накануне ночью он признался Розалинде, что их любовь «взорвала» его.

Он сказал, что с годами стал женатым человеком:

– Когда мужчина женат, он не влюблен. Муж – не любовник. Ну и вот, я – муж и больше никогда не буду любовником, никогда в жизни. Ты была – и остаешься – моей возлюбленной, и ты была щедра ко мне, щедра во всех смыслах, в каких только возможно.

– Ты любишь жену, – признала она со слезами на глазах. Она изо всех сил старалась сохранять достоинство, как положено «хорошим» женщинам в подобной ситуации. – Так и должно быть.

Должно быть, но есть ли?

– Не то чтобы люблю… Но когда люди женаты шесть лет, а близки еще дольше – ведь когда-то я в самом деле любил Фриду, – они как бы прирастают друг к другу. Между ними образуется некая связь. И рвать ее – противоестественно.

Потом Роз прочтет то же самое почти дословно в романе «Флейта Аарона», который он писал во время их близости, параллельно с циклом стихов Сан-Гервасио. В книге Аарон говорит эти слова маркизе, покидая ее.

Она сохранила его письма и открытки. Самое первое – от двадцать девятого сентября: именно эту дату он потом выберет для письма Меллорса к Констанции, которое лесничий пишет, когда работает у фермера, ждет своего развода и тоскует по ней. Когда Розалинда прочитала это письмо впервые, в 1928 году, оно пронзило ее в самое сердце.

«Я верю в высшую тайну, что и подснежнику не даст погибнуть. И пускай ты в Шотландии, а я в Срединных графствах, и я не могу тебя обнять, обхватить руками и ногами, но все же со мной – частичка тебя… Я люблю и это воздержание, оно – часть нашей ебли и затишье среди нее, и оно сейчас между нами, как подснежник, язычки белого пламени… Прости, что так много слов, они потому, что я не могу тебя коснуться»346.

Сегодня, в день приговора, она принесла с собой в сумочке старые открытки и письма Лоуренса. Частички его. Обрывки его голоса.

29 сентября 1920 г.

Дорогая Р.!

Панфорте был вкуснейший. Поддерживал мои силы на всем пути. По прибытии облачно, потом проливной дождь с громом и молниями. Мы с приятелем-художником наняли гондолу. Гранд-канал – как тремоло: длинные ромбы света уступают теням осени. Год умирает, но Венеция экстравагантно игнорирует его смерть. Фрида прибудет через неделю. Она пилит меня из Баден-Бадена. Как поживают три юные грации? Когда ты снова въедешь в виллу «Кановайа»? Как там наши черепахи? Пиши мне на адрес: агентство Кука, пьяцца Леончини. Не забудь. Ничего не забывай. Д. Г. Л.

7 октября 1920 г.

Дорогая Розалинда!

Фрида прибудет сегодня вечером, если ей наконец удалось выправить паспорт. Я устал околачиваться в Венеции, в тошнотно-зеленом настрое. Мы каждый день плаваем в гондоле, и почти все, что я написал за это время, – водянисто и зыбко.

Лидо сегодня безлюден. Не слышно ни одного брызжущего энтузиазмом американца. Я на южном конце острова. Дюны здесь 30 футов высотой, бриги и шлюпы, невозмутимые, стоят на якорях в лагуне, и паруса их пылают на жаровне дня.

После венецианской тесноты в открытом море кажется очень просторно. Чуть раньше я искупался, а теперь сижу с карандашом и бумагой на коленях. Только что вышла вечерняя звезда. Надвигаются тучи. Они напоминают мне бурное небо над морем в «Вакхе и Ариадне» Тициана. Эта пара – самый настоящий союз стихий.

Сегодня утром ощущался первый укус осени: холодный, но золотой свет. Любопытно, когда мы увидимся снова.

Д. Г. Л.

Они не увидятся больше никогда. Он, когда-то так решительно добивавшийся знакомства, не предложит встретиться еще раз. А ей сделать это не позволят условности. Его последующие письма выдержаны в дружеском тоне, подобающем женатому приятелю.

Она прожила в Италии пять лет, а в двадцать шестом – в том же году, когда он начал писать «Любовника леди Чаттерли» на отдаленном склоне горы по другую сторону Флоренции, – снова вышла замуж.

В 1928 году он послал ей экземпляр первого издания «Любовника леди Чаттерли», свеженький, только что из флорентийской типографии, на обложке – изображение феникса, нарисованное им самим. Он отправил роман на ее новый лондонский адрес, раздобытый у Берти Фарджона.

Конечно, она увидела на страницах романа свой портрет, свою жизнь, их общие тайны. Возможно, ей стоило обидеться, как обижались столь многие друзья и бывшие друзья Лоуренса, когда он заимствовал, крал или пожирал их жизни, их собственную историю. Но она при виде этого томика ощутила лишь тепло их прежней, обрывочной радости.

На титульной странице он написал:

Дорогой Роз

А мне вот нравится, когда сердце мое разбито.

И внутри этот дивный заревой калейдоскоп347.

Твой Д. Г. Л.

Это последние строки из стихотворения «Гранат», того самого, что он сочинял в вагоне рядом с ней, в день, когда под ними загорелся трамвай, на обратном пути из Флоренции. Теперь оно стояло первым в его поэтическом сборнике «Птицы, звери и цветы», который начинался с цикла, созданного в Сан-Гервасио.

В марте 1930 года, узнав о его смерти, она снова открыла «Чаттерли», наугад, и попала на одно из описаний их любви. Еще она нашла между страницами обрезки его каштаново-рыжих волос, которые втайне от него сохранила из сентиментальности в ту первую ночь у нее на балконе. Она и забыла, что спрятала волосы в книге, в конвертике. Они были все еще мягкие на ощупь.


Она мысленно закрывает книгу и поднимает взгляд. Господин судья Бирн завершает обращение к присяжным, а Лоуренс, явленный ей призрак, рассеялся навсегда.

– Господа присяжные, – говорит судья, – вы должны спросить себя, согласны ли вы со всем тем, что говорили свидетели-эксперты, – с тем, что, по их мнению, Лоуренс высказал или пытался высказать, в чем, по их словам, заключается сообщение, которое он хотел передать читателям. Спросите себя, согласны ли вы с их мнениями или же не согласны; ведь, хотя эти свидетели были призваны помочь вам, их мнение, конечно, вас не связывает. Вы здесь судьи. Вы должны решать. Вердикт, который вы вынесете, должен быть вердиктом каждого из вас. А теперь прошу вас удалиться на совещание, обсудить свое решение и сообщить его мне.

Без трех минут двенадцать присяжные выходят гуськом.

Заседание прерывается, и огромный, выложенный мрамором вестибюль за дверями зала суда номер один заполняется толпой, словно гостями на светском приеме, назначенном на неурочный час. Слышится громкий говор, но окружение сэра Аллена Лейна – адвокаты защиты, совет директоров, друзья – мрачно. Издатель деликатно предлагает жене выйти из здания суда и отправить дочь в такси на Ладгейт-Хилл. Вердикт присяжных и приговор судьи могут оказаться серьезными, и сэр Аллен хочет пощадить чувства восемнадцатилетней девушки. Впрочем, она тут же начинает протестовать.

Конечно, Майкл Рубинштейн все так же рядом с сэром Алленом. Он закуривает трубку и шутливо предлагает проводить девушку, Клэр, и посадить ее в такси. Он понимает, что сэру Аллену хочется на миг остаться наедине с женой. Это правда, никто не знает, какой оборот примут события после возвращения присяжных. Впрочем, на ходу Рубинштейн безмятежно рассказывает дочери Лейна, что на войне ему случалось попадать в переплет и он вынес оттуда урок: не следует поддаваться пораженческим настроениям. Нужно «глядеть веселей», иначе падаешь духом и упускаешь возможные пути к спасению, случайные удачи. Они попадаются часто, главное – смотреть в оба.

Кажется, ее «оба» сейчас затуманены слезами.

Он начинает рассказывать про своего любимого ретривера Хватая и про то, как скучает по нему в отъездах. Из-за судебного процесса Хватай оказался совсем заброшенным. Клэр смеется, слушая байки про злоключения Хватая с барсуками и ежами.

– Они вечно оставляют беднягу с носом – даже кролики!

На противоположном от сторонников сэра Аллена конце вестибюля министр юстиции сэр Реджинальд Мэннингем-Буллер, он же Бык, поздравляет генерального прокурора сэра Теобальда Мэтью со вчерашним блестящим заключительным выступлением ведущего обвинителя, Гриффита-Джонса. Оба уверены, что присяжные вскоре вернутся. Не сомневается в этом и публика, она толчется вокруг, дивясь на необыкновенно мрачный вид статуй английских королей и королев.

Потом выясняется, что присяжные не спешат возвращаться, и большая часть толпы переходит дорогу и бредет по проулку в «Сороку и пень», чтобы пообедать и чем-нибудь этот обед запить. К часу дня древние половицы паба стонут и скрипят. Наконец, без семи минут три, по большому вестибюлю Олд-Бейли пробегает шепоток, и какая-то добрая душа бежит с вестью в паб, и шепоток переходит в крик: «Они возвращаются!»

xxv

Зал заседаний номер один быстро заполняется, а когда сидячих мест уже нет, люди набиваются во все уголки и закоулки, как на основном уровне, так и наверху, на галерке, где уже и без того тесно. Зрители цепляются за дверные косяки и присаживаются на корточки между рядами. Они слегка загораживают нам обзор, но разве их можно винить? Даже матрона-медсестра, бдящая на посту в вестибюле, где неукоснительно приглядывала за подопечными, позволяет себе придвинуться поближе к дверям, чтобы все слышать. Мы сторонимся, освобождая для нее место.

Двенадцать мужчин и женщин появляются из двери в обитой дубовыми панелями стене и цепочкой идут через весь зал суда. У каждого в руках оранжево-белая книга в бумажной обложке. Судебный пристав и секретарь суда доводят присяжных до места и, когда те усаживаются, проверяют их имена, чтобы убедиться: это именно те люди, которые ранее встали со скамьи присяжных. У них вроде бы бодрый вид, но это само по себе ничего не значит.

Арестованного, сэра Аллена Лейна, просят встать.

Секретарь суда спрашивает старосту присяжных, пришли ли они к единодушному решению.

– Да, – отвечает староста.

– Виновен или невиновен?

Ник на галерке крепко обнимает Дину за плечи.

Она сжимает камень-глаз.

Роз вцепляется в рукоятку трости.

Сэр Аллен Лейн, пятидесяти восьми лет, стоит с прямой спиной возле стола солиситоров. Он безо всякого выражения смотрит перед собой, но на лысеющем черепе проступил пот, а руки за спиной сцеплены так, что побелели костяшки.

– Невиновен, – отвечает староста.

Зал ахает, а потом из задних рядов раздается взрыв аплодисментов.

– Тишина! – рявкает судебный пристав.

– И к такому выводу пришли вы все? – уточняет секретарь.

– Да.

Сэр Аллен Лейн склоняет голову в невыразимом облегчении.

Мистер Джеральд Гардинер немедленно просит разрешения обратиться к господину судье Бирну по поводу неимоверных судебных издержек, понесенных его клиентом, издательством «Пингвин букс». Это огромная сумма, 13 000 фунтов стерлингов, и он предлагает, чтобы существенную часть ее взяла на себя возбудившая дело государственная прокуратура.

Леди Бирн смотрит на мистера Гардинера так, словно он только что потребовал себе в собственность ее фамильное серебро.

Судья загадочно улыбается и перекладывает бумаги у себя на столе:

– Я больше ничего не скажу. Я не буду выносить решение по поводу судебных издержек.

И тут начинается.


Сначала ослепительно-белая очистительная вспышка – мертвенный свет, подчеркивающий черты потрясенных, беззащитных лиц всех собравшихся сегодня в зале заседаний номер один. Электрические лампы жужжат и умирают. Над головой слышится странный звук. Зрительница с галерки первой понимает, что это. Она, запинаясь, указывает наверх, словно на нее падает небо, и валится со стула.

Огромный световой люк зала заседаний номер один трескается.

Лондонский дождь переходит в ливень стеклянных осколков.

Люди пытаются защитить головы руками. Кое-кто раскрывает зонтики, но их немедленно разносит в клочья движение воздуха, вызванное взрывом. Стены зала суда, отделанные дубом, уседают на несколько дюймов. Порыв ветра уносит шляпы и парики. Этому рад только Джереми Хатчинсон.

Вихрь подхватывает и камень-глаз, зажатый в кулаке у Дины, и парчовую наволочку леди Бирн, и письма Роз.

Майкл Рубинштейн остается без трубки. По полу у наших ног прокатывается меховая шляпка Ребекки Уэст.

Зал заседаний номер один ополчился сам на себя. Ударные волны проходят по нему, сотрясая места для свидетелей, судейский стол и пустую скамью подсудимых. Деревянные гвозди вылетают из стен, и дубовые панели рушатся. Меч правосудия с лязгом падает на пол, а пол прямо у нас на глазах раскалывается пополам и вздымается могучей волной строительного леса. Галерка стонет. Корпус корабля – скамьи подсудимых – раскололся пополам.

Глядите, как бы я не порушил ваше самомнение,
Все это помпезное здание запретов и предписаний,
Ваши привередливые небеса
Одним махом348.

Лица присяжных – обеспеченной дамы, покорившегося чужому мнению старосты, похожей на учительницу женщины, очкастых мужчин средних лет – захвачены буйством грохота и света, как бурей на море. Присяжные, кажется, растут, подпитываясь энергией вспышки, – они уже больше натуральной величины, когда будущее вырывается на свободу из здания прошлого. Какие силы выпустили они на волю?

Принадлежащие присяжным экземпляры освобожденной книги тоже не остаются невредимыми. Обложки лопаются, и страницы сотнями взлетают на ураганном ветру. Они поднимаются стаями птиц, вылетают в расселину, через которую льется тускнеющий свет ноябрьского дня, туда, где падчерица изгнанника, миссис Барбара Барр – Барби – стоит на крыльце своего дома в Стрейтеме, районе Лондона, и отвечает на вопросы журналистов. Они спрашивают, каково ее мнение по поводу решения присяжных. Ее отчим уже тридцать лет как мертв. Ее мать Фрида умерла четыре года назад. Барби вглядывается в темноту южного Лондона, следя глазами, как ярко освещенные чайки парят над унылыми крышами.

– У меня такое чувство, – говорит она, – как будто окно распахнули и свежий ветер продувает насквозь всю Британию349.

xxvi

Не прошло и часа после вынесения вердикта, как первые экземпляры романа спешно доставляют в книжный магазин на Лестер-сквер, где уже собралась очередь возбужденных любителей литературы. К пяти часам хвост вытягивается через всю площадь. То же самое творится у магазина Хэтчарда на Пикадилли. Начинается спешка: скорее извлечь книги со склада и передать в руки народу.

3 ноября 1960 г.

Дорогая Дина!

Вы были великолепны на всем протяжении этого, несомненно, тяжелейшего испытания. Тысячи искренних благодарностей от нас всех, и прошу вас также поблагодарить вашу матушку и отца за наше с вами знакомство.

Прошу сообщить мне сумму издержек, понесенных вами в связи с участием в процессе, и я выпишу вам чек для компенсации.

Надеюсь, что мы вскоре увидимся снова.

Искренне Ваш,
Майкл Рубинштейн350

3 НОЯБРЯ: «НЕВИННАЯ» ЛЕДИ Ч. ИДЕТ НАРАСХВАТ!


Огромная куча из 200 000 нетолстых книжек, томящихся на мрачном складе возле лондонского аэропорта, сегодня начнет убывать: «Любовник леди Чаттерли» (вместе со всеми матерными словами и прочим) отправляется в магазины. Суд присяжных, состоявший из трех женщин и девяти мужчин, вчера вынес вердикт, в соответствии с которым роман покойного Д. Г. Лоуренса пригоден к публикации как произведение литературного мастерства351.

3 ноября 1960 г.

Уважаемая матрона!

Вот обещанный вам экземпляр «Любовника леди Чаттерли» и наша огромная благодарность за компанию, которую вы составили столь многим терпеливо (или нетерпеливо) ожидавшим свидетелям.

Искренне Ваш,
Майкл Рубинштейн352

5 ноября 1960 г.

Дорогой мой Аллен,

огромное спасибо за прекрасный подарок – шампанское, которое ожидало меня по возвращении домой вчера вечером.

Последние три месяца были самыми захватывающими в моей жизни, и я чрезвычайно благодарен вам за пережитое.

Всегда ваш
Майкл353

7 ноября 1960 г.

Ее Величеству Королеве

Мадам!

Лишь по причине глубокого беспокойства и тревоги я дерзаю писать Вашему Величеству по этому делу.

Я уверена, что говорю от имени тысяч матерей детей-подростков, умоляя Ваше Величество воспользоваться своим влиянием и отменить решение, в соответствии с которым книга «Любовник леди Чаттерли» поступит в розничную продажу по цене, делающей возможным приобретение ее на карманные деньги юношами и девушками школьного возраста.

Растленность этой книги неописуема, и Ваше Величество, выросшая в защищенной обстановке христианской семьи, не может даже вообразить безнравственные картины, которые развернутся перед невинными умами.

У множества девушек, которые прочтут эту книгу из желания быть современными, взгляд на брак полностью исказится. Мальчики – ровесники Вашего сына, принца Уэльского (мой – лишь на год старше), – узнают от товарищей по школе такие вещи, которые разрушат святость тела и обратят юные здоровые пытливые умы к тайным, непристойным и отвратительным занятиям.

Я умоляю Ваше Величество и принца Филиппа обнародовать свои мнения по этому вопросу и так устыдить ответственных за это поругание христианских принципов, чтобы соответствующий закон был изменен, пока еще не поздно.

Остаюсь
верной и преданной слугой Вашего Величества
Кэтлин Эверетт354

По ту сторону Атлантики, в Соединенных Штатах (которые Кэтлин Эверетт, несомненно, считает логовом сепаратистов), в «Большом доме» сегодня, вечером 8 ноября, атмосфера приподнятая и напряженная.

Приехали все Кеннеди, все до единого. Соседи прислали в качестве пожелания удачи украшение из роз – подкову на счастье, в десять футов высотой, и никто не знает, куда ее девать. В прокатном телевизоре включен канал Си-би-эс, и Уолтер Кронкайт ведет посвященный выборам спецвыпуск новостей.

Джек и Джеки проголосовали без нескольких минут девять утра в избирательном участке, устроенном в публичной библиотеке в западном районе Бостона. Так рано утром их, скорее всего, не узнали на коротком пути от машины до участка: он в неярком костюме хорошего покроя, она в ярко-фиолетовом пальто и черном берете. Джеки сильно беременна и весь последний месяц промаялась простудой.

Джек вел жену под руку, а свою руку выставил вперед, чтобы устранить все помехи с ее пути. Супруги предъявили документы. Первой в огороженную черными занавесками будку для голосования отправилась Джеки; потом на ее место зашел Джек и вышел с улыбкой на губах, словно с трудом удерживался от смеха: ведь так странно голосовать за себя самого, избирая самого себя в президенты. Их сфотографировали для официальных источников, и не прошло и часа, как они сели в личный самолет «Кэролайн» до Хайанниса. По приземлении их приветствовала толпа из двух сотен человек. Доброжелатели размахивали оптимистичным плакатом: «Добро пожаловать домой, президент Джек».

День был прохладный. Они позавтракали дома с Кэролайн. На границах имения Кеннеди дежурили агенты Секретной службы. После завтрака играли в тачбол с Бобби и всеми, кого братьям удалось затащить на игру. Джо-старший смотрел, как они играют. На подготовку к сегодняшнему дню он потратил десять миллионов долларов.

В половине четвертого Джек лег поспать. Вечер обещал быть долгим.


Кандидаты все еще шли вровень, но к 17:30 по телевизору и радио начали предсказывать победу Кеннеди. В выпуске «Нью-Йорк таймс», отправленном в печать, заголовки возвещают его победу. Кто-то запевает «Ирландскую улыбку».

К 19:30 наступает перелом: огромный компьютер IBM, принадлежащий Си-би-эс, пророчит, что победит Никсон. В редакции «Нью-Йорк таймс» останавливают печатные станки. Надежды на то, что Кеннеди изберут подавляющим большинством, утрачены.

У Теда Кеннеди больной вид. В каждом штате, которым он ведал, они проигрывают. Он, нехарактерно для него, выходит из себя и пинает десятифутовую цветочную подкову. Утихомиривает его только взгляд матери, полный молчаливого упрека. Этот взгляд говорит, что вокруг бродят репортеры. В 20:15 большой компьютер передумал и теперь предсказывает, что Джек Кеннеди победит пятьюдесятью одним процентом голосов.

Иными словами, никто ничего не знает.

Джеки выскальзывает на воздух, чтобы пройтись вдоль берега. Ночь безлунная и беззвездная. Где-то плещется рыба, в животе пинается ребенок, и какой-то зверек перебегает ей дорогу в дюнах. Может быть, пес, которого спустили с поводка.

Перспектива проигрыша удручает; перспектива победы пугает. «Первая леди». Как сможет она поступиться своей анонимностью, своей личной жизнью, своей независимостью в тридцать один год? Если Джек победит, они оба будут принадлежать народу.

В голове мелькают слова леди Чаттерли:

«Я сама теперь только персонаж в книге, про которого кто-то читает».

У нее в кармане до сих пор лежит письмо профессора Триллинга. Оно прибыло с утренней почтой, как раз когда она и Джек вошли в дом, возвращаясь из Бостона. «Леди Ч. и Меллорс свободны! Мир вошел в полосу побед. Главное – не останавливаться! Вечно ваш Лайонел (Джек)».

К полуночи в «Большом доме» все измучены и мрачны. Джеки больше не может, и свекровь укоризненно велит ей идти домой спать.

К половине третьего ночи чаши весов, похоже, опять поменялись местами. Через окно, которое Джеки оставила приоткрытым, из «Большого дома» слышатся оглушительные вопли. Потом неожиданно к ней в постель залезает Джек и шарит в поисках ее руки.

– Надеюсь, я сплю с лидером свободного мира? – сонно бормочет она.

– Пока трудно сказать, отрыв слишком маленький.

Голос напряженный, усталый, и она поворачивается к мужу лицом и принимает его в объятия. В зазоре между телами переворачивается их общий ребенок.

На следующее утро, без десяти девять, Джек Кеннеди узнает новости, сидя в ванне. В ванную комнату врывается его пресс-секретарь, Пьер Сэлинджер. Он говорит, что результат уже официальный. Его передали по телеграфу, и агентство Ассошиэйтед Пресс уже висит на телефоне, ожидая заявления.

Новоизбранный президент не торопится. Джеки заглядывает в раскрытую дверь. Она видит по лицу мужа: он потрясен тем, с каким крохотным отрывом от соперника победил.

Пьер кидает ему полотенце.

Джеки отправляется к себе в кабинет, торопливо пишет, кладет листок в конверт, добавляет еще кое-что и зовет Мод Шоу. Не будет ли она так добра самолично доставить это письмо?


Далеко за Нантакетским проливом, по ту сторону Атлантики, Ла-Манша и реки Арун, в Уинборне, стоит на тележке чайник с чаем, и бабушкин стол завален выстриженными из газет статьями с фотографиями Дины на суде в Лондоне.

Мэделайн занимается семейным альбомом с вырезками, и за ее работой следит со стены муж, покойный Перси Лукас, навеки молодой и красивый в крикетном фланелевом костюме. Бабушка, Дина и Ник смотрят новенький телевизор. Он жужжит, и появляется картинка. Мистер и миссис Кеннеди стоят на просторном газоне у большого белого дома с темными ставнями.

– Правда, она очень милая? – говорит Дина.

– Правда, – отвечает бабушка. – Но все-таки немножко застенчивая… – Она вглядывается в экран. – Но от этого она мне нравится еще больше. Мне кажется, у нее внутри спрятан стальной стержень.

Ник замечает, что Кеннеди – первый американский президент, родившийся в нынешнем веке.

– И первый президент-католик, – добавляет Мэделайн, хотя это, конечно, и так все знают.

Все как будто немножко поглупели от радости. Они смотрят, как мистер Кеннеди качает на руках маленькую дочку, Кэролайн. Он сажает ее к себе на закорки и бегает взад-вперед по газону. Телеобъектив дергается, следуя за ним, и на ходу показывает толпу журналистов, фотографов и киношников, которые толкаются, желая поймать удачный кадр.

На заднем плане на дороге ждет огромный белый «линкольн», готовый, по словам комментатора, отвезти мистера и миссис Кеннеди и его родителей за несколько миль, в место, называемое «Арсенал», где избранный президент произнесет речь по случаю своей победы.


Кэтлин очень хотела, но не смогла вырваться, чтобы присоединиться к ликующей толпе, стоящей вдоль Ирвинг-авеню в Порт-Хайаннисе. Чуть раньше Мел позвонил ей из аптеки. Он сказал, что у него для нее сюрприз. Ровно в одиннадцать часов она должна включить телевизор. И вот она повесила на дверь табличку «Вернусь через 15 минут», заперлась и опустила жалюзи, чтобы утреннее солнце не мешало смотреть.

Какого?..

Она потрясенно прикрывает рот рукой, когда на экране появляется он – на площадке для прессы, на газоне, чуть поодаль от журналистов.

Ее словно громом поразило.

Она едва дышит.

Звук прерывается – ветер подхватывает и уносит вопросы журналистов и ответы мистера Кеннеди. Потом объектив показывает крупный план, и она видит, что Мел сжимает в руках фотоаппарат – тот самый, которым фотографировал ее. К пиджаку приколото удостоверение журналиста – точно такое же, как у всех остальных. Господи, где он его взял?

Она садится, обхватив себя руками.

Она сегодня смотрела, как он уезжает на работу – в мятой рубашке и брюках, рядом на сиденье валяется лабораторный халат. Неужели он поехал прямо на главную улицу и купил себе новый костюм? Впрочем, какая разница.

Может, просто объектив смотрит под таким углом, но в ее глазах это выглядит так, что миссис Кеннеди поворачивается к нему. Поворачивается к Мелу.

Господи, царица небесная.

Кэтлин вскакивает с места лишь для того, чтобы переключиться на другой канал – еще раз посмотреть запись.

Смотрит снова и снова.

Просто потрясающе, как смиренно выглядят мистер и миссис Кеннеди, стоя рядом. Лицо у миссис Кеннеди расслабленное – может быть, немножко усталое, улыбка мягкая.

Миссис Кеннеди примерно ровесница ей, Кэтлин.

Даже по телевизору видно, что глаза у нее темные и блестящие – такие, что к ним хочется присмотреться. Похоже, у нее хорошая интуиция. Она умная. И еще Кэтлин приходит в голову, что миссис Кеннеди видала в своей жизни несчастье или, во всяком случае, печаль. У нее глубокий взгляд.

Тут будущая первая леди поднимает руку, чтобы прикрыть лицо, и магия момента рассеивается. На улице в самом деле яркое солнце, вспоминает Кэтлин. И ветерок.

Динь-динь!

У нее под рукой звонит колокольчик с конторки. На черно-белом экране телекамеры наезжают на цель, и серебристый простор пролива мерцает и вспыхивает, словно всю эту сцену, актеров на ней и сам завершающийся год омывает бескрайний щедрый блеск Нового Света.

Эпилог: Нежность

Но это нежная и чувствительная книга, и, как мне кажется, правильная и необходимая, и я, если можно так выразиться, держу ее в объятиях.

Д. Г. Лоуренс355

Все молодое, нежное вылуплялось из прошлогодней заскорузлости356.

В тот, самый первый, день первоцветы и фиалки украсили яркими пятнами землю в лесу. Колокольчики вздымались на бледных тонких стебельках, и почки лопались зелеными взрывами. Мысленным взором она снова видела его – за ореховой рощей, вниз по узкой тропе, мрачноватый, сложенный из темного песчаника357 домик лесничего под защитой старых дубов, кругом ни души, тихо358. Она бы развернулась и двинулась дальше, куда шла, если бы не пять клетей. Она сказала себе, что быстро глянуть – от этого вреда не будет.

В первой клети оказались две рыжие наседки, высиживали фазаньи яйца. В остальных гнездились и кудахтали еще пять кур: три рыжих, одна серая и одна черная. О!

Она покормила их зерном из закрома и принесла воды в жестянке. На краю прогалины виднелось ведро и приспособление для душа, а рядом, видимо, отхожее место. Она постучала в дверь домика, и когда хозяин не появился, неожиданно для себя осторожно толкнула дверь и вошла.

Комната была пустая, но выметенная и чистая. Всю заднюю стену занимал очаг, рядом – высокая охапка поленьев в плетеном коробе. Напротив – голый стол и рядом один стул. Она подошла к крутой лестнице и посмотрела вверх, на чердак, где хозяин дома, должно быть, спал. На первом этаже в углу, возле короба с дровами, стоял приземистый сундук для инструментов.

В первый раз, когда она здесь осталась, он вытащил из этого сундука старое солдатское одеяло и расстелил у огня – для нее.


– Вас с грязью смешают: надо ж, с мужниным слугой спуталась.

– Значит ли это… – она запнулась, – значит ли это, что я вам неприятна?

– Подумайте! – повторил он. – Прознают люди…

– А вы не жалеете, что так вышло?359 – спросила она в ту ночь, когда он провожал ее в темноте к воротам Рагби-Холла.

– В каком-то смысле да, – ответил он. Ах, как у нее упало сердце. – Думал, что уж навсегда с этим разделался. И натебе – все сначала!

– Что – все сначала?

– Жизнь360.

Но голос его звучал очень мрачно.


– Ты ненормальна361, – хладнокровно заявил ей муж.

Она сообщила ему о будущем ребенке. И все равно муж не желал дать ей свободу.

И она обратилась за помощью к сестре. Она поедет к ней в Шотландию и будет ждать – чтобы ее любовнику дали развод, чтобы благополучно родился ребенок, чтобы Меллорс, батрача на ферме, заработал денег. Это займет никак не меньше полугода.

– Мы можем уехать в другую страну, ведь правда? В Африку или Австралию, да? 362

Она очень вдохновилась этим планом.

– Ты когда-нибудь бывала в колониях? – спросил он.

– Нет, а ты?

– Я был в Индии, Южной Африке, Египте.

– А почему бы нам не поехать в Южную Африку?

– Можно и туда.

– Ты не хочешь туда?363

– Я не имею права, – сказал он тогда, – брать женщину в свою жизнь, если моя жизнь ничего не значит, не движется куда-то, хотя бы внутренне, чтобы нам двоим не заскорузнуть. Мужчина может предложить женщине свою жизнь только при условии, что в этой жизни есть смысл, если они собираются жить вдвоем и если это настоящая женщина364.

– Да, это верно, – согласилась она. – И для мужчины, и для женщины.


Конни задрала блузку и приложила младенца-сына к груди. Его зовут Оливер Рейд Меллорс. Оливер – по отцу. Рейд – ее девичья фамилия. Уменьшительное – Оли. Он здоровый мальчик с изумленными синими глазами, как у нее, и млечно-белой кожей отца.

Однажды, когда-нибудь скоро, Оли познакомится со своей старшей единокровной сестрой, и жизнь обретет исцеление. Она, Конни, об этом позаботится.

В прошлом году, в самом начале лета, утром забрехала Флосси. Оливер поставил тарелку, натянул рубашку и пошел по тропинке. Зазвенел звонок велосипеда. Это принесли заказное письмо.

– Из Канады. – Почтальон вручил ему большой конверт.

– Ага, у меня там приятель живет, в Британской Колумбии.

– Заказное? Он правда прислал тебе капитал?

Оливер ухмыльнулся и показал ей содержимое письма:

– Только фото одного места в Британской Колумбии и разные бумаги про него365. Это ферма, он прослышал, что она продается. Он говорит, там все равно что вторая Англия. Чистый рай, если только не обращать внимания на всяких англичан. Земля плодородная, хороша для сельского хозяйства. Жаркое сухое лето, влажная теплая зима. Немножко снега, много дождя. Горы, чистый воздух, леса, в них некоторые деревья под триста футов высотой и сорок в обхвате.

– Боже! Ты правда хочешь туда поехать?

– Я думал, что, может, мы вместе…366

Они купили небольшой участок земли на острове Ванкувер, подальше от столицы, Виктории, где жители воспроизводят уже утраченную, довоенную Англию: боулинг-клубы, крикетные павильоны, игра в крокет, шекспировские общества, мелкий снобизм и пышные чаепития в четыре часа дня.

Какой удивительный этот остров. Совсем рядом с берегом киты вырываются из глубин. Иногда Оливер договаривается с местным жителем, чтобы тот прокатил их на каноэ посмотреть тотемы индейцев-хайда. Огромные глаза смотрят с берега, и этот взгляд завораживает ее. Особенно величественны вырезанные из дерева во́роны. Когда-нибудь она их сфотографирует и отправит фото своему отцу-скульптору.

Горы зеленые, окутаны покрывалом тумана и навевают самые разные настроения. Климат одновременно мягкий и нежаркий. В декабре прошлого года она украсила стол рождественскими розами из собственного сада.

Что касается лесов, они пышные, темно-зеленые. Это правда, иногда здешние деревья ее пугают, особенно если случается засидеться под открытым небом, делая наброски. Но в окружении великанских дугласовых пихт и красных кедров обретаешь свои подлинные размеры. Обретаешь смирение, которое тебя заземляет, держит и глубоко успокаивает. Пускай эти места для нее еще новы, но земля ее всегда помнит.

Лес по соседству, где они чаще всего бывают, называется Кафедральной рощей. Там сами ветки дышат; там она снова начала рисовать и писать маслом.

Дома она собирает плоды из сада, варит варенья и закатывает в банки домашние консервы. Еще она разбивает огород. Ее муж – ибо он ей настоящий муж, разве что не на бумаге, – ходит за скотом, у них шесть коров и десять лошадей. Его прежняя мрачная тоска совсем прошла. Он жалуется, как и следует ожидать, на хищничество лесорубов, европейских поселенцев, и дым от древесно-массного завода в долине Альберни. Но он здоров и благополучен.

Они подружились с местным индейцем-хайда, его зовут Ниис К’аалас, и с его помощью печатают листовки, в которых обличают недостатки местного правительства. Для охраны древних лесов – чтобы не разбазаривать их на мелочи – была создана королевская комиссия, но ее рекомендации остаются без внимания.

Ниис сказал, что она и Оливер могут звать его Гарви, но она ответила, что хотела бы использовать его настоящее имя, если он не возражает, и такая формальность его насмешила.

Оливер и Ниис пишут листовки, а она их иллюстрирует. Ниис часто хлопает Оливера по спине и, коварно хохоча, провозглашает:

– Наш следующий главный лесничий!

– Почему бы и нет? – парирует муж. – Скажи, почему бы нет?

– Потому что ты никак не научишься говорить по-человечески!

Диалект Срединных графств, на котором разговаривает Оливер, ужасно смешит Нииса. Из них двоих у Нииса лучше получается сочинять листовки, потому что Оливер чересчур ударяется в поэзию, зато Оливер лучше понимает, что происходит в лесной промышленности и на древесно-массном заводе. Ему все это слишком знакомо по деревням Тивершолл и Атуэйт, соседними с Рагби.

– Вот посмотришь, – парирует Оливер, и они возвращаются к работе, продолжая спорить.


Несколько недель назад к ним пришла художница, женщина лет пятидесяти, некая мисс Карр, желающая приобрести выносливую лошадь для путешествий по побережью острова. Она совершенно очаровала Конни.

Родители мисс Карр англичане, но родилась она в Британской Колумбии. Училась в Париже, а также в Лондоне, в Вестминстерской школе искусств, но ее работы – как понимает Конни, когда видит их в малоизвестной галерее в Виктории, – странны, пронизаны духом, не похожим ни на что знакомое. Они по-европейски прагматичные и в то же время – совершенно чуждые. Они потрясают и не отпускают.

Пока Оливер ходил в стойло за другой лошадью, чтобы показать мисс Карр, она – Эмили, так она велела себя называть – сказала Конни:

– Признаюсь, я цепляюсь за землю и ее милые сердцу фигуры367.

Гостья предложила устроить совместную вылазку для зарисовок с натуры, и Конни пришла в восторг от этой идеи. Затем гостья извлекла из поклажи сэндвичи с лососем и угостила Конни с Оливером. Лучшей лососины Конни в жизни не пробовала.

Она тоже хочет рисовать массу, вес и земные формы. Здешние пейзажи совершенно не похожи на знакомые ей английские и итальянские. В лесу, окружающем их ферму, темно, как в утробе. Столбы света и тени открывают и скрывают, открывают и скрывают. Здесь живут тайны, которые беседуют с тобой лишь зелеными парящими тишинами и раздвоенными языками древних корневых систем.

Оли смотрит, как завороженный, на сосновую шишку, принесенную вчера отцом в кармане. Он пытается ее удержать, хотя она больше обоих его кулачков, вместе взятых. Когда они ходят в лес, мать осторожно прижимает его пальчики к сосновым иглам. «Бо-бо!» – смеется она, и он тоже смеется – от удивления. Иногда она приближает его носик к капле смолы на коре. «М-м-м-м!» – восклицает она, и у него на личике – такое же наслаждение, как в тот миг, когда он присасывается к ее груди.

Сейчас он спит у нее на руках. Губы испачканы молоком. Входит муж, и она предупредительно поднимает палец: «Тсс».

Он все еще в сапогах и бахилах, штаны до половины запачканы. Он склоняется над раковиной, чтобы плеснуть воды в лицо, потом идет через комнату взглянуть на сына. Приподнимает волосы жены и целует ее в шею, а затем принимается подбрасывать дров в огонь.

Может быть, когда-нибудь они вернутся в Англию. Если вернутся, то в Сассекс, в низины.

Но сейчас у них есть все, что нужно.

Сутью своей человек узнает непреходящее и радуется ему.

От автора

Возможно, каждый роман начинает жизнь как невыразимая искра истории: атом воображения, сигнал, выстреливающий в нейроне, электрический «удар» в сердце – в тот момент, когда понимаешь, что сюжет хочет быть написан.

Пульс «Нежности» не покидал меня на протяжении шести лет исследований, долгих периодов литературной «детективной работы» и собственно полуночного писательского труда. Это художественное произведение, хотя очевидно, что некоторые из его персонажей вдохновлены фигурами реальных людей. Все они используются в моем романе с той или иной степенью вымысла. Некоторые сцены и обстоятельства были изменены или вымышлены в художественных целях, чтобы предложить более широкий контекст для понимания конкретных исторических событий: иными словами, чтобы создать моменты человеческих отношений, которые могли происходить между точками дат на временной шкале официальной истории. Я включила в перечень письма и документы, которые были точно воспроизведены; другие подобные документы были изобретены, сокращены, добавлены или изменены для простоты восприятия. Читателям, интересующимся конкретной перепиской или документами, следует обратиться к соответствующим биографиям, архивам или изданиям сборников писем.

«Нежность» – это своего рода диалог с «Леди Чаттерли» во времени, но не заменитель книги Лоуренса. Я надеюсь, что некоторые читатели моего романа вернутся к роману Д. Г. Лоуренса или откроют его для себя впервые.

Хотя «Нежность» – художественное произведение, она выросла из обширных исследований – архивных, текстовых и заметок путешественника. Прежде всего она прославляет дерзновенного провидца Лоуренса, а также мужество издателей, юристов и свидетелей, которые рискнули вылезти из окопа, чтобы защитить один роман. Это свидетельство силы читателей и человеческого воображения. Это история о самой жизни – жизни, прожитой вопреки всему, среди потока неудач и обыденной красоты.

Элисон Маклауд
10 мая 2021 г.

Благодарности

Этот роман создавался очень долго, и множество людей сыграли жизненно важную роль в том, чтобы помочь ему стать таким, как сейчас, и попасть к вам в руки или на экран.

Я хочу поблагодарить своего агента, Дэвида Годвина. Я сотрудничаю с DGA уже почти двадцать лет, и его страсть к хорошей литературе по-прежнему вдохновляет меня. Я также благодарна Филиппе Ситтерс и Хизер Годвин за их продуманные усилия в пользу моей работы.

Прежде всего я благодарна Александре Прингл, главному редактору издательства «Блумсбери». Ее глубокое понимание этого романа, с момента его зарождения до публикации, было для меня огромным подарком доверия, терпения и проницательности. На каждом этапе меня поддерживали ее легендарный редакторский талант и воодушевление, а также ее ум и доброта.

Я очень выиграла от поддержки и опыта Антона Мюллера, выпускающего редактора в американском отделении «Блумсбери», неизменно беззаветного защитника «Нежности». Его горячая поддержка этой книги помогла мне выдержать долгий период «пребывания в затворе» для ее написания. Я по-прежнему тронута и благодарна за его преданность моей работе.

Хочу также выразить искреннюю благодарность следующим сотрудникам издательства «Блумсбери», которые так блестяще помогали издать мои книги: Пол Бэггали, Роз Эллис, Сара Раддик, Грег Хайниманн, Патти Рэтчфорд, Кэтлин Фаррар, Мари Кулман, Аллегра Ле Фаню, Морган Джонс, Рэйчел Уилки, Филиппа Коттон, Лора Мейер, Анжелика Тран Ван Санг, Кэти Эйткен-Куак, Тара Кеннеди, Эллен Уитакер, Николь Джарвис, Эмбер Мирс-Браун, Грэйс Макнэми, Франческа Стуриале, Наташа Куреши, Джорджина Слейтер, Эми Вонг, Джуд Крозье, Кэрри Шей, Сюзанн Келлер, Кэлли Гарнетт, Мадлен Фини, Рейчел Мангеймер, Джо Форшоу и Том Скипп. Я в долгу перед Сарой-Джейн Фордер за отменную зоркость и щедрую помощь на этапе редактирования; а также Эллису Ливайну за заботу и советы по вопросам, связанным с авторским правом.

Я благодарна Найджелу Ньютону, основателю и издателю «Блумсбери», за предоставление писателям безупречного издательства. Я надеюсь, история «Нежности» доказывает, что влияние великих литературных издателей может быть далеко идущим и глубоким.

Мне повезло, что в издательстве «Пингвин» (Канада) у меня появился еще один необыкновенный издатель, Николь Уинстенли, которая на протяжении более пятнадцати лет создавала место для моей работы в моей родной стране и служила источником разумной, теплой и щедрой поддержки. Я также должна поблагодарить Стивена Майерса, менеджера по маркетингу и рекламе издательства «Пингвин» (Канада), за доброту и невозмутимый профессионализм.

Хочу поблагодарить свою семью за неизменно ровное расположение духа: мою мать Фриду, а также Кейт, Эллен, Иэна и Лиз; также Терезу Берджесс, верную подругу и сторонницу моего творчества.

Карен Стивенс и Хью Данкерли были щедрыми друзьями-писателями, и я благодарна и им тоже. Я также хочу поблагодарить Глинис Росс, Дэвида Крейга, Вики Фивер и Линду Андерсон за вдохновляющие слова на протяжении многих лет.

Я также благодарю:

Издательство «Пингвин» (Великобритания) за полный сокровищ архив издательства «Пингвин» в отделе особых коллекций Бристольского университета; в особенности Джоанну Прайор, управляющего директора издательства «Пингвин», за любезное предоставление мне доступа;

Ханну Лоури, архивариуса и менеджера особых коллекций, и тех, кто работал у нее под началом в 2016 году – Джейми Карстерса, Иэна Коутса, Павла Радека, Дэвида Тригга, Майка Ханкина, – за потраченное время, щедрость и помощь в моих (часто упертых) исследованиях в архивах издательства «Пингвин» и архиве Рубинштейна; чудесную Ханну, которая никогда не сердилась на мои просьбы предоставить еще одну коробку или помочь с очередной фотокопией; Майкла Ричардсона, библиотекаря особых коллекций, за помощь; Филиппа Кента, бывшего директора библиотечного обслуживания, за его любезный интерес; Эда Фэя, директора библиотечного обслуживания, за постоянную поддержку библиотеки и доброе отношение;

детей королевского адвоката Майкла Рубинштейна – Имоджин, Полли, Адама и Зака – за любезное позволение цитировать записи и письма их отца; разрешение исследовать этот материал было для меня большой честью;

Хелен Аткинсон, литературного душеприказчика и внучатую племянницу Ребекки Уэст, за щедро предоставленное мне разрешение на использование писем и высказываний Уэст;

Шарлотту Дю Канн за любезное разрешение использовать на форзацах британского издания книги «Нежность» в твердом переплете записей ее отца Ричарда Дю Канна, королевского адвоката, из записных книжек 1960 года по делу «Пингвин» в Олд-Бейли;

ректора и сотрудников Королевского колледжа Кембриджа и Общества авторов, управляющих литературным наследием Э. М. Форстера, за любезное разрешение цитировать его слова;

сотрудников центра Экклса при Британской библиотеке за 2016 год – профессора Филипа Дэвиса, доктора Кару Родуэй и библиографического редактора Джин Петровик – за дружбу и умелую профессиональную поддержку этого романа, а также за любезное гостеприимство на различных мероприятиях;

Джона Экклса, 2-го виконта Экклса, Диану Кэтрин Экклс, виконтессу Экклс и Кэтрин Экклс за великодушную поддержку их семьей писательской премии Центра Экклса и фестиваля Хэй, которую мне посчастливилось получить в 2016 году для работы над «Нежностью»;

профессора Филипа Дэвиса также за то, что он познакомил меня с Родри Джеффрис-Джонсом, заслуженным профессором истории Эдинбургского университета, и профессора Джеффрис-Джонса за рекомендации по ресурсам ФБР;

Фонд авторов, Совет по делам искусств Англии и Общество авторов за награды на протяжении многих лет в поддержку моих произведений. После пандемии COVID-19 их усилия в пользу писателей и книг стали еще ценнее;

Ребекку и Марка Форда за энтузиазм и поддержку, а также за то, что они привели меня к дому Д. Г. Лоуренса, построенному в 1915 году;

Оливера Хокинса, правнука Уилфрида и Элис Мейнелл, который, в духе свойственной его прадедам открытости и щедрой поддержки искусства, помог мне провести исследование для сассекских разделов «Нежности»;

Лору Малви, правнучку Уилфрида и Элис Мейнелл и внучку Персиваля и Мэделайн Лукас, за ее любезный интерес к этому роману;

Мириам Мосс за то, что благодаря своей огромной доброй воле она позволила найти балкон, на котором Розалинда Бэйнс и Лоуренс вместе пили марсалу в сентябре 1920 года. А также нашему таксисту Томмазо Крочетти из Radio Taxi Firenze Società Cooperativa за несгибаемость;

Ричарда Алфорда, бывшего директора Британского совета (Италия) и секретаря Индийского фонда Чарльза Уоллеса, за дружбу и чрезвычайно любезную поддержку моего письма, и особенно за преподнесенный мне в дар источник, который я получила как сюрприз, когда только начала исследовать пребывание Лоуренса в Италии;

Томаса Гранта, королевского адвоката, за любезно предоставленные документы из переписки Хатчинсона с Элиотом и за наблюдения, касающиеся зала заседаний номер один в Олд-Бейли;

Вирджинию Николсон за мгновенно вспыхнувший энтузиазм по поводу моего исследования личной истории ее сводной бабушки Розалинды Торникрофт Бэйнс Попхэм;

Центр Пари (Тоскана), его соучредительницу Морин Дулан и соучредителя, покойного Ф. Дэвида Пита, за постоянную поддержку писателей, художников и ученых;

жителей деревни Пари за радушный прием и гостеприимство, пока я писала, читала и бродила;

Энн Ллойд Дэйви, поборницу литературы, за то, что она вывела меня на коллекцию «Аркана» в Кембридже;

и всех читателей, «неблагонадежных», преданных, читающих для забавы или обожающих книги – и безмолвно присутствующих по другую сторону границы печатных строк, которую можно и нужно пересекать.

Элисон Маклауд

Источники

СОКРАЩЕНИЯ

Там, где не оговорено иное, перевод цитат из источников выполнен Татьяной Боровиковой. Поэзия Лоуренса цитируется в переводе Дмитрия Манина.

АП – архив издательства «Пингвин», библиотека Бристольского университета, отдел особых коллекций.

ВПР – «В поисках Рананим: Письма Д. Г. Лоуренса С. Котелянскому, 1914–1930». Ред. Дж. Зырарук. / TheQuestforRananim: D. H. Lawrence’sLetterstoS. S. Koteliansky1914–1930; George J. Zyraruk, ed. (McGill-Queen’s University Press, 1970).

ДАР – «Документы судебного процесса над „Леди Чаттерли“», архив Рубинштейна, DM 1679, Особые коллекции, библиотека Бристольского университета / Lady Chatterley Trial Papers, Rubinstein Archive, DM 1679, Special Collections, University of Bristol Library.

ПД – Кэтрин Карсуэлл. «Паломничество дикаря: Повествование о Д. Г. Лоуренсе» / Catherine Carswell, TheSavagePilgrimage: ANarrativeofD. H. Lawrence.

ПЛ – «Письма Д. Г. Лоуренса» под ред. Олдоса Хаксли / The Letters of D. H. Lawrence, Aldous Huxley, ed. (Heinemann, 1935).

ПЛ1 – Письма Д. Г. Лоуренса под ред. Гарри Т. Мура, т. 1 / The Collected Letters of D. H. Lawrence, Vol. 1, Harry T. Moore, ed. (Heinemann, 1962).

СБН: Составная биография Д. Г. Лоуренса под ред. Эдуарда Нелса / D. H. Lawrence: A Composite Biography, Vol. I, Edward Nehls, ed. (University of Wisconsin Press, 1957).

1 Из стихотворения Лоуренса «Виноград», сборник «Птицы, звери и цветы» («Birds, Beasts and Flowers», 1923). Здесь и далее цитаты из стихотворений Лоуренса даны в переводе Дмитрия Манина.

2 Гвин Томас, отрывок из письма Майклу Рубинштейну (1960). ДАР


ПОТАЙНОЕ

3 Фрида Лоуренс. «Не я, но ветер…» / NotI, ButtheWind… (Heinemann, 1935).

4 Лоуренс, из писем У. И. Хопкинсу и леди Оттолайн Моррел, 1915 г. Комбинация выдержек из двух писем. ПЛ

5 «Любовник леди Чаттерли», гл. 19. Перев. Т. Боровиковой.

6 «Любовник леди Чаттерли», гл. 6. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

7 Из письма Лоуренса Мартину Секеру, 1928 г. ПЛ

8 «Любовник леди Чаттерли», гл. 18. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

9 Из письма Лоуренса Синтии Асквит, октябрь 1915 г. ПЛ

10 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. Т. Боровиковой.

11 Из писем Лоуренса литературному агенту Дж. Б. Пинкеру, апрель и май 1915 г. ПЛ

12 «Любовник леди Чаттерли», гл. 6. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

13 «Любовник леди Чаттерли», гл. 2. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

14 Д. Г. Лоуренс, рецензия «Артистическая чепуха Эрика Гилла». «Ежеквартальник библиофила», т. 3 / Eric Gill’s “Art Nonsense”: The Bookcollector’s Quarterly, Vol. 3 (Cassell and Company Limited, 1933).

15 Джордж Элиот. «Мельница на Флоссе». Перев. Л. Поляковой, Г. Островской.

16 Американская народная песня, автор неизвестен. Здесь и далее – в переводе Дарины Никоновой.

17 «Любовник леди Чаттерли», гл. 2. Перев. Т. Боровиковой. Ср.: «Конни была более привычна к другой Англии: к Кенсингтону, к горам Шотландии, к долинам Сассекса» (перев. И. Багрова, М. Литвиновой).

18 «Виноград».

19 Э. М. Форстер, письмо в журнал «Нация и Атенеум» (The Nation and Athenaeum, 1930). Отрывок использован с любезного разрешения профоса и научных сотрудников Королевского колледжа (Кембридж) и Общества писателей, управляющих литературным наследием Э. М. Форстера.

20 Из стихотворения Лоуренса «Человек и летучая мышь», сборник «Птицы, звери и цветы».

21 Из стихотворения Лоуренса «Персик», сборник «Птицы, звери и цветы».

22 Из стихотворения Лоуренса «Черепаший крик», сборник «Птицы, звери и цветы».

23 Из стихотворения Лоуренса «Черепашье ухаживание», сборник «Птицы, звери и цветы».

24 Там же.

25 «Виноград».

26 Из стихотворения Лоуренса «Lui et Elle» («Он и она», фр.), сборник «Птицы, звери и цветы».

27 «Любовник леди Чаттерли», гл. 13. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

28 «Любовник леди Чаттерли», гл. 6. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

29 «Любовник леди Чаттерли», гл. 3. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

30 Ср.: «А потом взяла и сунула флакончик Коти „Лесная фиалка“ среди его вещей, пусть вспоминает ее» («Любовник леди Чаттерли», гл. 17; перев. И. Багрова, М. Литвиновой).

31 Из романа Д. Г. Лоуренса «Джон Томас и леди Джейн» (1927), малоизвестной первой версии «Любовника леди Чаттерли». Здесь и далее перевод цитат из романа выполнен Т. Боровиковой.

32 «Любовник леди Чаттерли», гл. 18. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

33 «Джон Томас и леди Джейн».

34 Там же.

35 Там же.

36 Там же.

37 «Любовник леди Чаттерли», гл. 16. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

38 Ср.: «…зажглись огни Брайтона, будто раскрылись ночные цветы…» (из письма Лоуренса Бланш Дженнингс, 1910, ПЛ1).

39 «Любовник леди Чаттерли», гл. 1. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

40 Ср.: «У его жены Констанции были мягкие каштановые волосы, румяное, простодушное, как у деревенской девушки, лицо, крепкое тело. á…ñ Большие, будто вечно вопрошающие глаза, тихий, мягкий говорок – ни дать ни взять только что из соседней деревушки заявилась» («Любовник леди Чаттерли», гл. 1; перев. И. Багрова, М. Литвиновой).

41 «Джон Томас и леди Джейн».

42 Биографические данные Розалинды Торникрофт взяты из следующих источников: ее собственные мемуары (Rosalind Thornycroft. TimeWhichSpacesUsApart / Розалинд Торникрофт. «Разделяющее нас время»); сведения, полученные от Хлои Бэйнс (Бэтком, Сомерсет, 1991); опубликованные личные мемуары; Британская библиотека, общая справочная коллекция, YD.2005.b.1622; Дайана Бэйнс Дженсен. «Ученик Юнга: Биография Хелтон Годвин Бэйнс» / Diana Baynes Jansen, Jung’sApprentice: ABiographyofHeltonGodwinBaynes (Daimon Verlag, 2003); Ричард Оуэн. «Вилла леди Чаттерли: Д. Г. Лоуренс на Итальянской Ривьере» / Richard Owen, LadyChatterley’sVilla: D. H. LawrenceontheItalianRiviera (The Armchair Traveller, 2014); повествование, комментарии и диалоги Элисон Маклауд.

43 «Любовник леди Чаттерли», гл. 1. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Мать – женщина образованная, сторонница фабианства в политике…»

44 «Любовник леди Чаттерли», гл. 1. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

45 Там же.

46 «Любовник леди Чаттерли», гл. 1. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Столичный лоск в них прекрасно уживался с ограниченностью провинциалок…»

47 «Любовник леди Чаттерли», гл. 1. Перев. Т. Боровиковой. Цитата несколько изменена автором.

48 Там же.

49 «Любовник леди Чаттерли», гл. 1. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

50 Там же.

51 «Любовник леди Чаттерли», гл. 1. Перев. Т. Боровиковой. Цитата несколько изменена автором.

52 «Любовник леди Чаттерли», гл. 1. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

53 Там же.

54 «Любовник леди Чаттерли», гл. 11. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Конни, принадлежа к классу бездельников, цеплялась за эти клочки уходящей Англии, как за якорь спасения. Она не сразу поняла, что старая веселая Англия действительно исчезает и скоро от нее не останется и следа».

55 «Любовник леди Чаттерли», гл. 11. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

56 «Любовник леди Чаттерли», гл. 16. Перев. Т. Боровиковой. Ср.: «Конни условилась с Меллорсом, что, если судьба напоследок улыбнется им, она повесит на окне зеленую шаль» (перев. И. Багрова, М. Литвиновой).

57 «Любовник леди Чаттерли», гл. 3. Перев. Т. Боровиковой. Ср.: «Микаэлис поднялся, поцеловал ей руки, ступни в замшевых шлепанцах» (перев. И. Багрова, М. Литвиновой).

58 «Любовник леди Чаттерли», гл. 16. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой, с изм.

59 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «…мучила мысль: чего-то недостает ему в характере, чего-то недостает ему в отшельничьей жизни. Была б рядом эта женщина, он бы ее обнял…»

60 «Любовник леди Чаттерли», гл. 14. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

61 «Виноград».

62 «Любовник леди Чаттерли», гл. 14. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Я люблю тебя, такую гладенькую, шелковую».

63 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

64 «Любовник леди Чаттерли», гл. 6. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой, с изм.

65 «Любовник леди Чаттерли», гл. 3. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой, с изм.

66 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

67 «Любовник леди Чаттерли», гл. 6. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

68 «Любовник леди Чаттерли», гл. 13. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

69 «Любовник леди Чаттерли», гл. 5. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

70 «Любовник леди Чаттерли», гл. 2. Перевод Т. Боровиковой. Ср.: «Порой она видела себя будто в зеркале: вот она, Конни, ворошит листву, а вот женщина (она напоминает героиню какого-то рассказа) собирает первоцветы. И цветы – лишь тени воспоминаний, отзвуки чьих-то слов. И она сама, и все вокруг – бесплотны» (перев. И. Багрова, М. Литвиновой).

71 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

72 «Любовник леди Чаттерли», гл. 5. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

73 «Любовник леди Чаттерли», гл. 7. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

74 Здесь и далее – подборка отрывков из протокола слушания от 14 мая 1959 г. по делу Почты Соединенных Штатов против «Гроув-пресс». Заголовки добавлены автором. «Документы судебного процесса над „Леди Чаттерли“», архив Рубинштейна, DM 1679/10, Особые коллекции, библиотека Бристольского университета.

75 Дуайт Д. Эйзенхауэр. Речь на церемонии начала строительства Линкольн-центра. Нью-Йорк, 14 мая 1959 г.

76 Письмо Фриды Лоуренс Барни Россету (1954). ДАР

77 Телеграмма ФБР (1959), опубликована по запросу Роберта Делавэра в рамках закона о свободе информации, процитирована в статье „The FBI’s decades-long war on D. H. Lawrence“ («Война ФБР против Д. Г. Лоуренса на протяжении десятилетий»), информационный портал MuckRock, 31 октября 2012 г.

78 Ребекка Уэст, письмо Дж. Э. Гуверу (1959), из досье ФБР на Ребекку Уэст, опубликовано по запросу Карла Роллисона (1997) в рамках закона о свободе информации. Цитируется по изданию «Rebecca West and the God that Failed: Essays» («Ребекка Уэст и бог, который потерпел неудачу»), Карл Роллисон (iUniverse, 2005) с любезного разрешения Хелен Аткинсон, распорядителя литературного наследства Ребекки Уэст.

79 Д. Г. Лоуренс. «Исследования классической американской литературы» / D. H. Lawrence. StudiesinClassicAmericanLiterature (Thomas Seltzer, 1923).

80 Из стихотворения Лоуренса «Вечерняя страна», сборник «Птицы, звери и цветы».

81 Д. Г. Лоуренс, письмо Бертрану Расселу (1915). ПЛ1

82 Д. Г. Лоуренс, рассказ «Вещи».

83 Там же.

84 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «В магию доллара ему совсем не верилось».

85 «Любовник леди Чаттерли», гл. 14. Перев. Т. Боровиковой.

86 «Любовник леди Чаттерли», гл. 18. Перев. Т. Боровиковой. Ср.: «…я не верю в этот мир, в деньги, в преуспеяние, не верю в будущее цивилизации» (перев. И. Багрова, М. Литвиновой).

87 Английский агитационный плакат времен Первой мировой войны.

88 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

89 Там же.

90 Там же.

91 Комбинация отрывков из нескольких писем Д. Г. Лоуренса С. Котелянскому от 1915 г. ВПР

92 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

93 Из эссе Д. Г. Лоуренса «Почему важен роман» («Why the Novel Matters», 1936). Здесь и далее цитируется по переводу Н. Пальцева (сборник: Д. Г. Лоуренс. Меня никто не любит. М.: ВГБИЛ, 2011).

94 Из письма Д. Г. Лоуренса Кэтрин Карсуэлл (1916). ПД

95 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

96 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

97 Там же.

98 Этот диалог и весь эпизод представляют собой парафраз реплик Лоуренса из книги Фрэнсиса Мейнелла «Мои жизни» / Francis Meynell. My Lives (Bodley Head, 1971).

99 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

100 Там же.

101 Там же.

102 «Любовник леди Чаттерли», гл. 18. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

103 «Любовник леди Чаттерли», гл. 1. Перев. Т. Боровиковой.

104 «Любовник леди Чаттерли», гл. 2. Перев. Т. Боровиковой. Ср.: «Конни постоянно должна быть рядом, она возвращала ему уверенность, что он еще жив» (перев. И. Багрова, М. Литвиновой).

105 Слова К. Мэнсфилд, процитированные Джоном Миддлтоном Мёрри, приводятся в книге: D. H. Lawrence: A CompositeBiography, Vol. I, Edward Nehls, ed. (University of Wisconsin Press, 1957) / Составная биография Д. Г. Лоуренса под ред. Эдуарда Нелса. СБН

106 Из воспоминаний леди Оттолайн, цит. по: Ottoline: theEarly Memoirs of Lady Ottoline Morrell, Robert Gathorne-Hardy, ed. (Faber, 1963).

107 Из письма Лоуренса Котелянскому (1915): один отрывок из письма и один с минимальными изменениями. ПЛ1

108 Э. М. Форстер. Выдержка из письма Ф. Баржеру (1915). Цит. по: Selected Letters of E. M. Forster: 1879–1920, Mary Lago and P. N. Furbank, eds. (Arrow Books, 1983) / Избранные письма Э. М. Форстера: 1879–1920, под ред. Мэри Лаго и П. Н. Фербэнка. Отрывок использован с любезного разрешения профоса и научных сотрудников Королевского колледжа (Кембридж) и Общества писателей, управляющих литературным наследием Э. М. Форстера.

109 Высказывания Лоуренса, обращенные к Форстеру, восстановлены по его письмам С. Котелянскому (1915, ДАР) и леди Оттолайн Моррел (1915, ПЛ).

110 Выдержки из письма Фриды Лоуренс леди Оттолайн Моррел (1915). Цит. по: „I Will Send Address: Unpublished Letters of D. H. Lawrence“, Mark Schorer, London Magazine, iii., Feb. 1956.

111 Из романа Д. Г. Лоуренса «Флейта Аарона». Цитата дана в переводе Т. Боровиковой. В переводе М. Шика (М.: Недра, 1925): «Но Лилли быстрым движением обнажил белое тело больного и стал растирать его маслом. Он делал это медленными, ритмическими движениями, похожими на массаж. Растерев живот, он перешел к нижней части тела: растирал крестец, бедра, колени, ноги до самых ступней, пока все тело больного не согрелось, а он сам не пришел в изнеможение».

112 Гимн Уильяма Блейка «Иерусалим» цитируется по первоначальному варианту перевода С. Маршака.

113 СБН, с небольшими изменениями.

114 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

115 Там же.

116 Там же.

117 Там же.

118 Там же.

119 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

120 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

121 «Кукушка», английская народная песня, Сассекс (Англия). Перев. Дарины Никоновой.

122 Там же.

123 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

124 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

125 Из письма Лоуренса Бертрану Расселу (1915). ПЛ1

126 «Любовник леди Чаттерли».

127 Письмо Кэтрин Мэнсфилд Джеку Миддлтону Мёрри (1915) цитируется, с минимальными изменениями, по изданию: Katherine Mansfield’s Letters to John Middleton Murry, John Middleton Murry, ed. (Constable, 1951) / Письма Кэтрин Мэнсфилд Джону Миддлтону Мёрри, под ред. Дж. Миддлтона Мёрри.

128 Письмо Лоуренса С. Котелянскому. ВПР

129 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

130 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

131 По материалам писем Лоуренса 1915 г. леди Оттолайн Моррел (ПЛ) и С. Котелянскому (ВПР).

132 Диалог Лоуренса и Котелянского приводится по рассказу Котелянского Леонарду Вулфу, процитированному в некрологе: ‘Kot.’, Leonard Woolf, New Statesman, 5 Feb. 1955 / «Кот», Леонард Вулф, «Нью Стейтсмен», 5 февраля 1955 г.

133 «О Грейтэме», стихотворение Джона Дринкуотера (1882–1937), британского поэта и драматурга. Цит. по: ‘On Greatham’, Georgian Poetry: 1913–1915, Sir Edward Howard Marsh, ed. (The Poetry Bookshop, London, 1915). Перев. Д. Никоновой.

134 Вымышленное сочинение по мотивам реального сочинения Мэри Салиби Фишер «Рэкхем-коттедж» (1915). СБН

135 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

136 Вымышленное сочинение по мотивам реального сочинения Мэри Салиби Фишер, без заглавия (1915). СБН

137 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

138 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

139 Там же.

140 Там же.

141 «Любовник леди Чаттерли», гл. 9. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

142 John Middleton Murry, review ‘Matthew Arnold Today’, Times Literary Supplement, March 1939 / Джон Миддлтон Мёрри. «Мэтью Арнольд сегодня», рецензия, литературное приложение к газете «Таймс», март 1939 г.

143 Лайонел Триллинг, предисловие к сборнику Мэтью Арнольда из серии «Карманная библиотека» изд-ва «Викинг», 1949 / The Portable Matthew Arnold (Viking Press, 1949).

144 Д. Г. Лоуренс. «Запах хризантем». Перев. Л. Ильинской.

145 Здесь и далее: Лайонел Триллинг. Либеральное воображение, авторское вступление и глава «Реальность в Америке» / Lionel Trilling. Liberal Imagination, ‘Introduction’ and ‘Reality in America’.

146 Л. Триллинг, вступление к сборнику «Партизанская антология: десять лет „Партизан ривью“» / The Partisan Reader: Ten Years of Partisan Review (Dial Press, 1946).

147 Э. М. Форстер, статья в журнале TheNationandAthenaeum.

148 «Любовник леди Чаттерли», гл. 6. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

149 Ср.: «Завернув за угол, Конни остановилась» («Любовник леди Чаттерли», гл. 6. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой).

150 «Любовник леди Чаттерли», гл. 6. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

151 Лоуренс, из письма Д. Рэдфорду (1915). СБН

152 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

153 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

154 Из писем Лоуренса Дж. Б. Пинкеру, литературному агенту (апрель и май 1915 г.). ПЛ

155 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

156 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

157 Там же.

158 Из дневника Синтии Асквит (1915). LadyCynthiaAsquith: Diaries1915–18 (Hutchinson, 1968).

159 «Любовник леди Чаттерли», гл. 14. Перев. Т. Боровиковой.

160 «Любовник леди Чаттерли», гл. 3. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой, с небольшими изменениями.

161 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

162 Там же.

163 Из письма Лоуренса Виоле Мейнелл (1915). СБН

164 Герберт Маскетт, речь от имени шефа полиции, судебное слушание по обвинению в непристойности, 13 ноября 1915 г., описано в статье «Радуга», «Таймс», 15 ноября 1915 г.

165 «Любовник леди Чаттерли», гл. 16. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

166 «Джон Томас и леди Джейн».

167 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

168 Там же.

169 Музыка Франца Шуберта (1814) на слова Иоганна Вольфганга Гёте («Фауст», часть 1, сц. 15).

170 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

171 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

172 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

173 Там же.

174 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

175 Там же.

176 Там же.

177 Там же.

178 Там же.

179 Из письма Лоуренса Синтии Асквит (1915), с минимальными изменениями. ПЛ1

180 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

181 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

182 Там же.

183 Колонтитул журнала English Review (1915).

184 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

185 Там же.

186 Там же.

187 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

188 Музыка композитора Томаса Арна на слова У. Шекспира («Буря», акт V, сц. 1. Перев. Т. Щепкиной-Куперник).

189 Письмо Персиваля Лукаса Э. В. Лукасу, июль 1916 г., обращение и подпись добавлены автором. Post-BagDiversions, E. V. Lucas, ed. (Methuen, 1934).

190 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

191 «Англия, моя Англия», первая редакция (1915). Перев. Т. Боровиковой.

192 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

193 Там же.

194 Там же.

195 Там же.

196 Там же.

197 «Любовник леди Чаттерли», гл. 16. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

198 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

199 «Любовник леди Чаттерли», гл. 5. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой, с изм.

200 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

201 Из письма Лоуренса Виоле Мейнелл (1915). СБН

202 Бернардина Уолл, из свидетельских показаний (1960), данных Майклу Рубинштейну, руководящему солиситору защиты по делу «Королева против „Пингвин букс“». Цитируется с минимальными изменениями. ДАР

203 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. Т. Боровиковой.

204 «Любовник леди Чаттерли», гл. 18. Перев. Т. Боровиковой.

205 «Почему важен роман».

206 Из письма Лоуренса Гордону Кэмпбеллу от 20 декабря 1914 г. Цит. по: «Умное сердце: история Д. Г. Лоуренса», под ред. Гарри Т. Мура / The Intelligent Heart: the Story of D. H. Lawrence, Harry T. Moore, ed. (Heinemann, 1965).

207 «Почему важен роман».

208 Б. Уолл, свидетельские показания.

209 Источник не указан.

210 Д. Г. Лоуренс. «По поводу романа „Любовник леди Чаттерли“», эссе / AproposofLadyChatterley’sLover (Mandrake Press, 1930).

211 Из письма Лоуренса Рольфу Гардинеру от 17 марта 1928 г. ПЛ

212 Из письма Лоуренса Олдосу Хаксли от 17 марта 1928 г. ПЛ

213 Из письма Лоуренса Рольфу Гардинеру от 17 марта 1928 г. ПЛ

214 Там же.

215 Там же.

216 Рецензия на «Любовника леди Чаттерли», SundayChronicle, 14 октября 1928 г.

217 Из письма Лоуренса Гарри Кросби от 14 августа 1928 г. ПЛ

218 Из письма Лоуренса Джузеппе (Пино) Ориоли (1929). ПЛ

219 Б. Уолл, свидетельские показания.

220 «Любовник леди Чаттерли», гл. 14. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

221 Б. Уолл, свидетельские показания.

222 «Любовник леди Чаттерли», гл. 14. Перев. Т. Боровиковой.

223 Б. Уолл, свидетельские показания.

224 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

225 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Почувствовала, как нежные руки, не в силах унять страстную дрожь, касаются ее тела».

226 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. Т. Боровиковой.

227 Юнис Фрост, из деловой переписки с Элизабет Андерсон из издательства «Уильям Хайнеманн» (1959). АП

228 Аллен Лейн, из внутренней деловой переписки; письмо Юнис Фрост и Гансу Шмоллеру (1959). АП

229 Реклама издательства «Пингвин», TheBooksellerandTradeNews, январь 1960 г.


ПЛЫВИ, МОЯ ЛОДОЧКА

230 Лоуренс в письме литературному агенту Л. Поллинджеру (1928). ПЛ

231 Алан Томпсон, парламентский запрос министру юстиции, 5 февраля 1960 г.

232 Майкл Рубинштейн, руководящий солиситор защиты «Пингвин букс», отрывок из консультационного письма (1960); использовано с любезного разрешения детей Майкла Рубинштейна. АП

233 Хэллен Вайни, скомпонованные отрывки из письма Аллену Лейну. АП

234 Ребекка Уэст, фрагменты статьи «What a Stupid Thing to Do!» («Какая глупость!»), Evening Standard от 13 октября 1947 г. Использованы с любезного разрешения Хелен Аткинсон, распорядителя наследия Ребекки Уэст.

235 Ганс Шмоллер – Аллену Лейну, отрывок с изменениями из письма 1960 г. АП

236 Мервин Гриффит-Джонс – генеральному прокурору, «Мнение» (1960). Генеральный прокурор: документы дел, новая серия, королева против «Пингвин букс лимитед»: «Любовник леди Чаттерли», автор Д. Г. Лоуренс, дело возбуждено по закону о непристойных публикациях 1959 г., DPP 2/3077, Национальные архивы, Кью.

237 Уильям Эмрис Уильямс и Ганс Шмоллер – Аллену Лейну, телеграмма (1960). АП

238 Судебная повестка (1960), направленная сэру Аллену Лейну, издателю, «Пингвин букс». АП

239 Дуглас Эрик Хэкинг – Теобальду Мэтью, отрывок из письма (1961). Генеральный прокурор: документы дел, DPP 2/3077, Национальные архивы, Кью.

240 Реджинальд Мэннингем-Буллер, министр юстиции – Теобальду Мэтью, генеральному прокурору. Отрывок из письма (1960). Генеральный прокурор: документы дел, DPP 2/3077, Национальные архивы, Кью.

241 Дороти Бирн, выдержки из заметок, приложенных к «предназначенному для судьи экземпляру „Любовника леди Чаттерли“ издательства „Пингвин“ в мягкой обложке». Собрание материалов суда над «Леди Чаттерли», DM2396, библиотека Бристольского университета, отдел особых коллекций.

242 Ф. Р. Ливис – неизвестному адресату, отрывок из письма (1962), времена глаголов изменены. DM662/12/13, библиотека Бристольского университета, отдел особых коллекций.

243 Ивлин Во – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

244 Роберт Грейвз – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

245 Л. П. Хартли – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

246 Алек Гиннес – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

247 Инид Блайтон – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

248 Грэм Грин – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

249 Хьюв Уэлдон – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

250 Ф. Спенсер из книжного магазина для учащихся – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

251 Джон Хоар из книжного магазина «Хэтчардс» – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

252 Бэзил Блэкуэлл – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

253 Лесли Д. Уэзерхед – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

254 Т. С. Элиот, фрагмент свидетельских показаний (1960), данных Майклу Рубинштейну. ДАР

255 Джон Брейн – У. И. Уильямсу из издательства «Пингвин букс», отрывок из письма (1960). ДАР

256 Дорис Лессинг – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

257 Айрис Мёрдок, фрагмент свидетельских показаний (1960), данных Майклу Рубинштейну. ДАР

258 Кингсли Эмис, фрагмент свидетельских показаний (1960), данных Майклу Рубинштейну. ДАР

259 Мэри Миддлтон Мёрри, фрагмент свидетельских показаний (1960), данных Майклу Рубинштейну. ДАР

260 Леонард Вулф – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

261 Джон Леман – Майклу Рубинштейну, отрывок из письма (1960). ДАР

262 Кристина Фойл, фрагмент свидетельских показаний (1960), данных Майклу Рубинштейну. ДАР

263 Стивен Спендер, фрагмент свидетельских показаний (1960), данных Майклу Рубинштейну. ДАР

264 «Англия, моя Англия», вторая редакция (1922). Перев. Л. Ильинской.

265 Там же.

266 Там же.

267 Там же.

268 Там же.

269 Ребекка Уэст, отрывок из книги «Д. Г. Лоуренс» / D. H. Lawrence (Martin Secker, 1930). Использован с любезного разрешения Хелен Аткинсон, распорядителя наследия Ребекки Уэст.

270 Из письма Лоуренса У. Биннеру от 15 марта 1928 г. Избранные письма Д. Г. Лоуренса, под ред. Дианы Триллинг / The Selected Letters of D. H. Lawrence, Diana Trilling, ed. (Farrar, Strauss and Cudahay, 1958).

271 Майкл Рубинштейн – Ребекке Уэст, письмо (1960) с добавленным пояснением контекста; использовано с любезного разрешения детей Майкла Рубинштейна. ДАР

272 Кэтрин Энн Портер. «Венок на могилу лесничего», журнал «Энкаунтер», февраль 1960 г. / Katherine Anne Porter, ‘A Wreath for the Gamekeeper’, Encounter, Feb. 1960.

273 Джон Миддлтон Мёрри. «Сын женщины: История Д. Г. Лоуренса» / John Middleton Murry, Son of Woman: the Story of D. H. Lawrence (Jonathan Cape, 1931), с. 454. Дэвид Сесил. «Д. Г. Лоуренс в собственных письмах» / David Cecil, ‘D. H. Lawrence in his Letters’, журнал The Spectator, 1 окт. 1932 г.

274 Хелен Гарднер – Теобальду Мэтью, генеральному прокурору. Отрывок из письма. Генеральный прокурор: документы дел, DPP 2/3077, Национальные архивы, Кью.

275 Джон Холройд Рис – Аллену Лейну, отрывок из письма (1960). Остальной текст письма выборочно перефразирован. АП

276 К. Э. Портер. «Венок на могилу лесничего».

277 Анонимное письмо (1960) с измененным адресом отправителя, присланное Мервину Гриффиту-Джонсу. Генеральный прокурор: документы дел, DPP 2/3077, Национальные архивы, Кью.

278 Из письма Лоуренса Рольфу Гардинеру от 17 марта 1928 г. ПЛ

279 Из письма Лоуренса Мартину Секеру (1928). ПЛ

280 Джон Ф. Кеннеди, предвыборные дебаты с Ричардом Никсоном на канале Си-би-эс, 29 сентября 1960 г.

281 Автор или авторы неизвестны, подготовительные материалы защиты и переписка защитников. ДАР

282 «Любовник леди Чаттерли», гл. 17. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

283 Автор или авторы неизвестны, подготовительные материалы защиты и переписка защитников. ДАР

284 «Любовник леди Чаттерли», гл. 16. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

285 Майкл Рубинштейн, руководящий солиситор защиты «Пингвин букс», отрывок из консультационного письма (1960); использовано с любезного разрешения детей Майкла Рубинштейна. АП

286 «Любовник леди Чаттерли», гл. 16. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Для полного счастья нужно одновременное удовлетворение двоих».

287 «Любовник леди Чаттерли», гл. 16. Перев. Т. Боровиковой.

288 Выдержка из обвинения, протоколы судебного заседания, «Суд над леди Чаттерли: королева против „Пингвин букс лимитед“», ред. Г. Рольф / ‘Penguin Special’ (Penguin, 1961); художественное описание судебного процесса и комментарии к происходящему в зале суда составлены автором.

289 Полная подпись неразборчива. Г. Уоткинс и Д. Хоррокс. «Vox populi», подборка жалоб и выдержек из жалоб, полученных издательством «Пингвин букс». АП

290 День первый, протоколы суда «Королева против „Пингвин букс лимитед“», ред. Г. Рольф. Избранные фрагменты с минимальными изменениями.

291 День второй, протоколы суда «Королева против „Пингвин букс лимитед“», ред. Г. Рольф. Избранные фрагменты с минимальными изменениями.

292 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Медленно брела Конни к усадьбе; она поняла, что перемена в ней произошла глубокая. В недрах плоти народилась иная женщина – страстная, мягкая, податливая, души не чающая в егере. Настолько он ей люб, что ноги подгибаются…»

293 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Все ее женское естество ожило, пришло в движение…»

294 «Любовник леди Чаттерли», гл. 15. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

295 «Любовник леди Чаттерли», гл. 12. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Кралечка моя. Лучшей кралечки на всем свете нет».

296 Э. М. Форстер – Р. Хоггарту, отрывок из письма (1960), цит. по: Фред Инглис. «Ричард Хоггарт: Добродетель и награда» /Fred Inglis, Richard Hoggart: Virtue and Reward (Wiley, 2014). Использован с любезного разрешения профоса и научных сотрудников Королевского колледжа (Кембридж) и Общества писателей, управляющих литературным наследием Э. М. Форстера.

297 «Любовник леди Чаттерли», гл. 14. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

298 «Любовник леди Чаттерли», гл. 14. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Как не любить бабу с такой хорошей ласонькой».

299 «Любовник леди Чаттерли», гл. 14. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой – «женственность»

300 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «В тот вечер Конни не стала принимать ванну. Его запах, его пот, оставшийся у нее на теле, – как самые дорогие реликвии, почти что святыни».

301 «Любовник леди Чаттерли», гл. 12. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

302 День третий, протоколы суда «Королева против „Пингвин букс лимитед“», ред. Г. Рольф. Избранные фрагменты с минимальными изменениями.

303 Финал поэмы Т. С. Элиота «Полые люди». Цитируется по переводу А. Сергеева.

304 Из цикла стихотворений Т. С. Элиота «Четыре квартета». Цитируется по переводу А. Сергеева.

305 День четвертый, протоколы суда «Королева против „Пингвин букс лимитед“», ред. Г. Рольф. Избранные фрагменты с минимальными изменениями.

306 Кингсли Эмис – Майклу Рубинштейну, письмо (1960). ДАР

307 Майкл Рубинштейн – Кингсли Эмису, письмо (1960) с минимальными изменениями; использовано с любезного разрешения детей Майкла Рубинштейна. ДАР

308 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. Т. Боровиковой.

309 «Любовник леди Чаттерли», гл. 19. Перев. Т. Боровиковой.

310 Там же.

311 Там же.

312 «Виноград».

313 Из стихотворения Д. Г. Лоуренса «Фиги». Сборник «Птицы, звери и цветы».

314 Там же.

315 «Виноград».

316 Там же.

317 Б. Уолл, свидетельские показания.

318 «Любовник леди Чаттерли», гл. 1. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

319 Там же.

320 Лоуренс – Розалинде Бэйнс, комбинация отрывков из писем 1919 г., с минимальными изменениями. СБН

321 Там же.

322 Лоуренс – Розалинде Бэйнс, комбинация отрывков из писем 1919 г., с минимальными изменениями; также фрагмент из письма Лоуренса Ф. Какопрадо (1920). СБН

323 Лоуренс – Розалинде Бэйнс, комбинация отрывков из писем 1920 г., с минимальными изменениями. ПЛ

324 Лоуренс – Розалинде Бэйнс, комбинация отрывков из писем 1920 г., с минимальными изменениями. СБН

325 Источник не указан.

326 Лоуренс – Розалинде Бэйнс, комбинация отрывков из писем 1919 г., с минимальными изменениями. СБН

327 «Любовник леди Чаттерли», гл. 2. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой, с изм.

328 «Любовник леди Чаттерли», гл. 18. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

329 «Любовник леди Чаттерли», гл. 19. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

330 День пятый, протоколы суда «Королева против „Пингвин букс лимитед“», ред. Г. Рольф. Избранные фрагменты с минимальными изменениями.

331 «Любовник леди Чаттерли», гл. 18. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Я стою на том, что людям не надо чуждаться телесной близости, что они должны любить друг друга. Мы ведем войну против денег, машин, вселенского лицемерия. И она мой союзник в этой борьбе».

332 «Любовник леди Чаттерли», гл. 19. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Прости, что я так многословен, это оттого, что не могу дотронуться до тебя. Если бы спать ночью, чувствуя рядом твое тепло, пузырек с чернилами остался бы полный. Воздержание, близость – это все наше с тобой. Да, какое-то время нам придется жить врозь».

333 Из стихотворения Д. Г. Лоуренса «Мушмула и рябина». Сборник «Птицы, звери и цветы».

334 «Любовник леди Чаттерли», гл. 16. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

335 Там же.

336 «Любовник леди Чаттерли», гл. 16. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Это была не любовь, это был пир сладострастия, страсть, испепеляющая душу дотла».

337 «Любовник леди Чаттерли», гл. 16. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

338 Там же.

339 Там же.

340 «Любовник леди Чаттерли», гл. 14. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Я верю в сердечное тепло. Верю, что нет настоящей любви без сердечного тепла. Я уверен: если мужчина обладает женщиной и в душе у обоих нежность, все будет хорошо».

341 «Любовник леди Чаттерли», гл. 14. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Это я и называю нежностью. А самая большая телесная близость – между мужчиной и женщиной».

342 Из стихотворения Д. Г. Лоуренса «Гранат». Сборник «Птицы, звери и цветы».

343 «Мушмула и рябина».

344 «Любовник леди Чаттерли», гл. 17. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

345 День шестой, протоколы суда «Королева против „Пингвин букс лимитед“», ред. Г. Рольф. Избранные фрагменты с минимальными изменениями.

346 «Любовник леди Чаттерли», гл. 19. Перев. Т. Боровиковой.

347 «Гранат».

348 Из стихотворения Д. Г. Лоуренса «Революционер». Сборник «Птицы, звери и цветы».

349 Барбара Барр, комментарий после суда, широко цитируется без указания источника. См., например: Ричард Оуэн. «Вилла леди Чаттерли: Д. Г. Лоуренс на Итальянской Ривьере» / Richard Owen, LadyChatterley’sVilla: D. H. LawrenceontheItalianRiviera (Armchair Traveller at the bookHaus, 2014).

350 Майкл Рубинштейн – Бернардине Уолл, письмо (1960), с минимальными изменениями; использовано с любезного разрешения детей Майкла Рубинштейна. ДАР

351 Отрывок из статьи, газета Express, 3 ноября 1960 г.

352 Майкл Рубинштейн – матроне, письмо (1960), с минимальными изменениями; использовано с любезного разрешения детей Майкла Рубинштейна. ДАР

353 Майкл Рубинштейн – Аллену Лейну, отрывок из письма (1960); использовано с любезного разрешения детей Майкла Рубинштейна. ДАР

354 Кэтлин Эверетт – ее величеству королеве Елизавете II. Министерство внутренних дел Британии (Хоум Оффис): архив по непристойным публикациям, жалобы на «Любовника леди Чаттерли», (1960–1961); HO 302/11, Национальные архивы, Кью.


ЭПИЛОГ: НЕЖНОСТЬ

355 Лоуренс – Ч. Брауну, отрывок из письма. СБН

356 «Любовник леди Чаттерли», гл. 13. Перев. Т. Боровиковой. В перев. И. Багрова, М. Литвиновой: «Всюду из корявой плоти дерев выползали первые нежные початки».

357 «Любовник леди Чаттерли», гл. 6. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

358 Там же.

359 «Любовник леди Чаттерли», гл. 10. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой. (Только реплика принадлежит не леди Чаттерли, а Меллорсу.)

360 Там же.

361 «Любовник леди Чаттерли», гл. 19. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

362 «Любовник леди Чаттерли», гл. 15. Перев. И. Багрова, М. Литвиновой.

363 Там же, с изм.

364 «Любовник леди Чаттерли», гл. 18. Перев. Т. Боровиковой.

365 «Любовник леди Чаттерли», гл. 16. Перев. Т. Боровиковой.

366 Там же.

367 Эмили Карр. «Болезни роста: Автобиография Эмили Карр» / GrowingPains: TheAutobiographyofEmilyCarr (Oxford University Press, 1946), с минимальными изменениями.

Примечания

1

«Бедекер» – серия популярных туристических справочников. – Здесь и далее примеч. перев., если не оговорено иное.

(обратно)

2

Natürlich (нем.) – естественно.

(обратно)

3

Verboten (нем.) – запрещено.

(обратно)

4

Англия (фр.).

(обратно)

5

«Не отчаиваться» (лат.).

(обратно)

6

Флоренция (ит.).

(обратно)

7

Мамаша черепаха (фр.).

(обратно)

8

Собор (ит.).

(обратно)

9

«Перелетные птицы» (Wandervögel) – общее название немецкого молодежного направления (1896–1933), представители которого ходили в лесные походы и исполняли у костра песни под гитару, тем самым стремясь к общению с природой и протестуя против надвигающейся индустриализации.

(обратно)

10

193 см.

(обратно)

11

Из гимна У. Блейка «Иерусалим», перевод С. Маршака.

(обратно)

12

«Телефон пополам» («Pillow Talk», 1959) – романтическая комедия Майкла Гордона с Дорис Дэй и Роком Хадсоном в главных ролях.

(обратно)

13

Соответствует размеру 40,5.

(обратно)

14

Колумбийский университет (тж. университет Колумбия, Коламбия) – частный исследовательский университет в Нью-Йорке, входит в элитную Лигу плюща.

(обратно)

15

Горько-сладкий аперитив из лимонов, обычно подается с пивом.

(обратно)

16

Ширли Темпл (1928–2014) – американская актриса, известная своими детскими ролями 1930-х гг., затем политик-консерватор.

(обратно)

17

Лоуренс Уэлк (1903–1992) – американский аккордеонист, родившийся в семье российских немцев, в конце XIX в. эмигрировавших в США из Одессы. В 1951–1982 гг. вел на телевидении музыкальное варьете «Шоу Лоуренса Уэлка».

(обратно)

18

Браунстоуны – определенный тип исторической застройки в Нью-Йорке конца XIX – начала XX в., трех-четырехэтажные таунхаусы из коричневого камня, обычно с полуподвальным цокольным и высоким первым этажом, на который ведут ступени крыльца. Сейчас это дорогое, элитное жилье.

(обратно)

19

Чрезвычайно медленно (ит.); также музыкальный термин.

(обратно)

20

«Радуйтеся, праведнии, о Господе…» (ивр.); Пс. 33 (32 в традиционной православной нумерации).

(обратно)

21

Неформальное название британского министерства военной пропаганды.

(обратно)

22

Отец семейства (лат.).

(обратно)

23

Освободить, свободный (лат.).

(обратно)

24

Mein lieber (нем.) – мой дорогой.

(обратно)

25

Auf Wiedersehen (нем.) – до свидания.

(обратно)

26

Уильям Моррис (1834–1896) – английский художник, дизайнер, писатель и теоретик искусства, близкий к прерафаэлитам, основатель движения «Искусства и ремесла».

(обратно)

27

Вопиющих (лат.).

(обратно)

28

Традиционное английское стихотворение, молитва-заговор на урожай, слова народные. Перевод Дарины Никоновой.

(обратно)

29

Модное в те годы в Англии неформальное прощание.

(обратно)

30

Разговор с глазу на глаз, букв. голова к голове (фр.).

(обратно)

31

Голове (фр.).

(обратно)

32

Овалтин (тж. овомалтин) – швейцарский молочный напиток с солодовым экстрактом и какао, выпускающийся с 1904 г.

(обратно)

33

О нет! (фр.)

(обратно)

34

Хайди – героиня повести «Хайди» (1880) швейцарской писательницы Йоханны Спири, сирота, живущая со своим дедушкой в Швейцарских Альпах. В 1937 г. повесть была экранизирована Аланом Дуоном с Ширли Темпл в главной роли.

(обратно)

35

«Smoke Gets in Your Eyes» – песня Джерома Керна и Отто Харбаха из мюзикла «Roberta» («Роберта», 1933). В 1959 г. в исполнении вокального квинтета ThePlatters поднялась на первое место хит-парада.

(обратно)

36

Food Stamps – американская программа льготной покупки продуктов для малоимущих.

(обратно)

37

Victura (лат.) – победа.

(обратно)

38

Evil (произносится «ивил») – зло (англ.).

(обратно)

39

Sehr gut (нем.) – очень хорошо.

(обратно)

40

Традиционный выпускной экзамен в Кембриджском университете. Считается, что название происходит от трехногого стула (англ. tripod), на котором сидели экзаменующиеся.

(обратно)

41

Фрэнк Рэймонд Ливис (1895–1978) – знаменитый кембриджский литературовед и педагог, издатель влиятельного журнала Scrutiny, стоял у истоков нового критического канона XX в.

(обратно)

42

Пьеса 1947 г., также известная по-русски как «За закрытыми дверями», «За запертой дверью».

(обратно)

43

Роман, принадлежащий перу Марии, королевы Румынской (1875–1938). Оригинальное название – «Why? A Story of Great Longing». Урожденная Мария Александра Виктория Эдинбургская, дочь российской великой княгини Марии Александровны (1853–1920) и внучка Александра II и королевы Виктории, создала более трех десятков литературных произведений. Экземпляр, имеющийся в Кембриджской библиотеке, преподнесен в дар Стивеном Гейзли (1882–1943), профессором Кембриджа, известным библиотекарем и дипломатом, хранителем архивов британского МИДа, а также литературным агентом королевы Марии в Великобритании.

(обратно)

44

Яйцо по-латыни ovum, что созвучно с именем Овидий.

(обратно)

45

Роман «Морис», написанный в 1913–1914 гг., был опубликован в 1971 г., через год после смерти Форстера.

(обратно)

46

Здесь: Бедная моя! (нем.)

(обратно)

47

Bon voyage (фр.) – счастливого путешествия.

(обратно)

48

Bull (англ.) – бык.

(обратно)

49

Речь о публицистической книге Ребекки Уэст «The Meaning of Treason» («Значение предательства», 1949), посвященной судебному процессу над Уильямом Джойсом – коллаборационистом, который вел из нацистской Германии радиовещание на Британию под псевдонимом Лорд Ха-Ха.

(обратно)

50

Королевский адвокат, также советник Короны, советник короля (или королевы, в зависимости от того, кто на данный момент правящий монарх Британии). Этот статус присваивает адвокату король (или королева) особым патентным письмом. Для его получения нужен стаж работы адвокатом не менее 15 лет и определенные достижения в юриспруденции. В некоторых странах Британского Содружества этот статус сейчас отменен, в других сохранился и дает право носить особую шелковую мантию, а также ряд других привилегий.

(обратно)

51

Chatter (англ.) – болтать, болтовня.

(обратно)

52

Пародия на роман «Любовник леди Чаттерли» (1960), принадлежащая перу некоего Уоррена Уотвуда.

(обратно)

53

Бесплатно (лат.).

(обратно)

54

Эдлай Стивенсон (1900–1965) – представитель либерального крыла Демократической партии США, кандидат в президенты на выборах 1952 г. и 1956 г. (оба раза проиграл Эйзенхауэру).

(обратно)

55

Пегги Ли (Норма Делорис Эгстром, 1920–2002) – джазовая певица и автор песен, актриса; двенадцать раз номинировалась на премию «Грэмми» и один раз на «Оскара».

(обратно)

56

«Молодчина!» (ит.)

(обратно)

57

Перевод Д. Никоновой.

(обратно)

58

Из христианского гимна «О Благодать» (1779), написанного священником Джоном Ньютоном (1725–1807) и популярного как в церковной, так и в светской культуре. Исполнялся, в частности, Демисом Руссосом, Наной Мускури, Уитни Хьюстон, Элвисом Пресли, Джоан Баэз, Луи Армстронгом.

(обратно)

59

163 см.

(обратно)

60

Морин О’Хара (1920–2015) – ирландская и американская актриса и певица, много снимавшаяся с Джоном Уэйном в вестернах Джона Форда 1940–1950-х гг.

(обратно)

61

Фильм Джона Хьюстона по сценарию Артура Миллера «Неприкаянные», снимавшийся с массой проблем в 1960 г. и вышедший на экраны в 1961-м, стал последним в карьере и Мэрилин Монро, и Кларка Гейбла.

(обратно)

62

Белый англосакс-протестант.

(обратно)

63

В фамилии Thornycroft прочитывается слово «thorn» – «шип».

(обратно)

64

Леди Джейн Грей (1537–1554) – некоронованная «королева девяти дней» (10–19 февраля 1553 г.), первая жертва английской контрреформации.

(обратно)

65

До свидания (фр.).

(обратно)

66

Дорогая (ит.).

(обратно)

67

В ожидании твоего скорого ответа (ит.).

(обратно)

68

Полудева, ни девушка, ни женщина (фр.).

(обратно)

69

Вероника Лейк (Констанс Фрэнсис Мари Окельман, 1922–1973) – американская кинозвезда 1940-х гг., чья карьера рухнула в 1950-е (алкоголизм, паранойя, хулиганство в общественных местах).

(обратно)

70

Сильвия Плат (1932–1963), в 1956 г. вышедшая замуж за будущего поэта-лауреата Теда Хьюза (Эдвард Джеймс Хьюз, 1930–1998), через семь лет покончила с собой, страдая от тяжелой депрессии.

(обратно)

Оглавление

  • Потайное
  •   Изгнанник
  •   Неблагонадежный элемент
  •   Изгнанник
  •   Неблагонадежный элемент
  •   Изгнанник
  •   Наследница
  •   Неблагонадежный элемент
  • Плыви, моя лодочка
  • Эпилог: Нежность
  • От автора
  • Благодарности
  • Источники