[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Взаперти (fb2)
- Взаперти 926K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Катерина ОсиповаКатерина Осипова
Взаперти
В оформлении обложки использованы фотография и готовый макет с https://www.canva.com по лицензии CC0.
Взаперти
Рассказ о любви, которой не было
Любая красивая цитата об одиночестве.
(Автор, которого всем хочется цитировать)
Передо мной стоит пустая коробка. Я могу положить в неё все свои книжки по клинической психологии, «Призраков прошлого» и чашки, куда литрами лью кофе, пока они не почернеют. Я могу положить в неё сто часов личной терапии, а сверху еще столько же. Могу положить пару десятков дневников, исписанных от руки, и пару сотен картинок, нарисованных мной и не мной одновременно. Могу положить шрамы от скальпеля и затушенных сигарет, дни голодовки и недели неконтролируемого поглощения разнообразной еды. Четыре попытки самоубийства и бесконечное число попыток вернуться к нормальной жизни.
Единственное, что я никогда не смогу положить в пустую коробку, а потом отнести на помойку – моя память. Осьминожьи щупальца прошивают её тут и там, как нитки на лоскутном одеяльце, и потому я никогда не бываю одна. Ни днем, ни ночью. Ни во сне, ни в сладкой дреме, ни в разгар работы. Никогда.
Интересный факт: у осьминогов три сердца. Значит ли это, что они могут любить и ненавидеть в три раза сильнее, чем люди? Кстати, осьминоги и правда очень чувствительны. Улепетывающий со всех ног от опасности октопус белеет, а разгневанный на весь мир и свой кусочек океана в частности – краснеет.
Еще один факт: крошечный голубокольчатый осьминожек одним укусом гарантирует человеку либо смерть, либо мучительную искусственную вентиляцию легких, пока яд не рассосется и не покинет несчастного.
И последний: гектокотиль осьминогов-аргонавтов похож на маленького захватчика вражеской территории – он отделяется от тела самца и самостоятельно проникает в тело самки, приговаривая её к неизбежному материнству.
В общем, у осьминогов очень насыщенная жизнь.
Мне недавно звонила знакомая, уверенная, будто она подруга. Я как раз складывала чистое белье, целые кипы чистого белья. Она сказала:
– Почему ты отказалась от насыщенной жизни?
Часть I. Три сердца
Тунец
Хорошего тунца днем с огнем не найти. Тот, что лежит на прилавках из льда и «воссоздан» из замороженного сырья, можно пустить разве что на корм кошке.
У меня нет кошки.
Приходится брать консервированного; и чувствовать себя кошкой, поедающей кошачий корм из специальной кошачьей консервной банки. Если бы у меня были кошачьи лапки в придачу, с острыми коготками и упругими подушечками, я могла бы прямо в отделе консервов запустить их под шапку и счесать с головы весь скальп со всеми крошечными жесткими шариками омертвевших кожных выделений. Вокруг меня так много людей, вещей, огней и неожиданных происшествий, что голова чешется больше обычного, куда больше обычного. Может быть, я даже заразилась вшами от старушки с вороньим гнездом на голове. А вот тот сопливый ребенок наверняка наградил меня пневмонией.
Такие высокие потолки!
Мысленно проверяю список покупок:
– Яблоки зеленые
– Яблоки красные
– Груши
– Куриное филе
– Гречневая лапша– Тунец
– Помидоры черри
– Молоко
– Кофе
– Чипсы
Да, остался только тунец.
Такие чертовски высокие потолки в этом супермаркете!
А чипсов хватит, чтобы обеспечить гастритом полную детсадовскую группу. После разговора с А. съем все под какой-нибудь дурацкий ужастик, чтобы отвлечься от мыслей о вшах, пневмонии и потолках. Нужно только найти на бесконечно длинных полках тунца, взять побольше и – бегом на кассу. Потолки становятся все выше, будто их притягивает огромный магнит в самом сердце Вселенной, и они плывут, плывут вверх все быстрее, утягивая за собой банки с тунцом, кошачий корм, полные ведра чипсов, острые коготки, колючую шапку, сопливого ребенка, нечесаный парик старушки…
Так трудно дышать.
Улица 1905 года
Если бы я была компанией, меня бы звали «Что-то там лимитед». Эксперт в чем-то там. Ведущий производитель чего-то из чего-то еще.
«Что-то там лимитед». Добро пожаловать в наш офис:
Вот старый пятиэтажный дом, весь в заплатках шпаклёвки. Старая-старая улица 1905 года, где осталась всего пара таких домов плюс пара модернизированных бараков плюс училище какого-то там сервиса для тех, у кого руки не из того места растут. В этом доме перманентно ломается, течет и разваливается все, что возможно. Должно быть, устроившаяся здесь компания не может похвастаться хорошим доходом.
Вот первый этаж с двумя однотипными квартирами и двумя рядами грязно-рыжих почтовых ящиков. Половина из них цепляется дверцами за хлипкие, замусоленные резинки – замки канули в лету еще лет двадцать назад, когда в этом доме жили благопристойные семейные кланы. Сейчас такого нет. Жилое пространство поделено в равных долях между семьями-однодневками, стариками и теми, кто занял квартиры после их смерти (наконец-то!). Все смотрят друг на друга чуть подозрительно. Оценивающе. С кем могут быть проблемы? Кто потенциальный дебошир?
«Что-то там лимитед» примостилась по соседству с дочкой алкоголиков. Алкоголики, по понятным причинам, до старости не дожили. Дочке от тридцати до сорока лет, она выглядит как великовозрастное пропитое дитя. Вместе с квартирой ей достались: многолетний бардак, долг под сотню тысяч за коммунальные услуги и мелкая шавка, что не затыкается ни на минуту.
В квартире «Что-то там лимитед» две комнаты, кухня, ванная комната тире санузел и небольшая прихожая. Прямо напротив входной двери висит зеркало в половину человеческого роста. Сразу видишь себя в неровном свете старой, как дом, лампочки: все морщинки, накопленные за день и все синяки под глазами, что наслаиваются друг на друга изо дня в день. И слой пыли на трюмо, что отражается в такой же пыльной зеркальной поверхности – руки не доходят сделать добросовестную уборку. Всему виной усталость, что видна невооруженным глазом наравне с морщинами и синяками. Свинцовая усталость землисто-серого цвета.
На кухне стоит холодильник, всегда до отказа набитый долгохранящимися продуктами. Пришлось отказаться от зелени, большей части овощей и фруктов, яиц, свежих молочных продуктов. Никакого греческого йогурта, никаких салатов из брынзы, черри и рукколы – слишком часто нужно ходить в магазин, чтобы иметь подобное в еженедельном меню. С каждым месяцем рацион сужается все больше и больше. Все, что сейчас можно себе позволить: замороженные овощные смеси, полуфабрикаты и прочую ерунду. Омерзительное нечто, что и едой-то назвать трудно. Но альтернатива ей – улицы, магазины, люди. Пожалуй, с такого угла обзора перемороженные блинчики обретают особую ценность.
В одной из комнат на столе стоит моноблок, лежит графический планшет и пачка бумаги для набросков. Ящики стола забиты художественным барахлом, и тут есть решительно все: от скетчбуков и акварельных красок до огромной коллекции линеров, ластиков, кистей, механических карандашей и бог знает, чего еще. Все это – и работа, и способ как-то прожить большую часть времени, не занятую сном. На сон, кстати, уходит не меньше двенадцати часов.
Еще на столе лежит (одиноко и неприкаянно) старенький ноутбук, весь покрытый царапинами. На него выливали в разное время и в различных пропорциях газировку, апельсиновый сок и даже воду, предназначенную для поливки цветов. Почти все цифры и знаки препинания не работают, а буква «К» регулярно вываливается из пазухи и отлетает черт знает куда.
«Что-то там лимитед». Добро пожаловать в наш офис.
«Что-то там лимитед» зовут Христиной.
А.
У меня нет ностальгических чувств к ноутбуку. Он нужен, чтобы созваниваться с А., сидя на полу или на диване – многочасовое сидение за столом давно угробило мою спину. Особенно, если хорошенько сгорбиться и накрениться к стене, будто Пизанская башня. Балансирующие на кончиках больших пальцев ноги уместить под стулом и ждать, пока их не сведет судорогой. Работа работается, процесс в самом разгаре. И тут левая рука тянется к голове и начинает перебирать волосы, пока правая вырисовывает виньетки на рекламной иллюстрации.
Не знаю, почему я подумала, что А. сможет помочь мне. А если и помочь, то в чем? Выйти за меня из дома? Состричь все волосы и оставить в покое кожу? Собрать три сердца воедино?
Он говорит:
– Что вы чувствуете?
Я говорю:
– Чувствую что-то.
Он смотрит внимательно и дружелюбно, но ничего не понимает, и потому говорит. Говорит снова и снова:
– Что вы чувствуете?
И я говорю:
– Чувствую что-то.
А в итоге все сводится к:
– Есть что-то, влияющее на что-то. Или что-то в этом роде.
А то даже и так:
– Просто что-то начтотало что-то.
Всполохи бессмысленной болтовни. Сто минут в неделю вокруг да около.
У А. большие темные глаза, как у мультяшного персонажа – широко распахнуты, но в них ничего не видно и без подсказки решительно не понятно. Мне нравится неровная форма его головы, похожая одновременно на камень и головку домашнего сыра в обертке. Его кошка любит приходить в самый неудобный момент разговора, запрыгивать на кровать за спиной А. и устраивать там поудобнее большой пушистый зад, отвлекая мое внимание. Это мне тоже нравится. Чего не скажешь об аккуратно заправленной постели и двух подушках – иногда я вижу в них большие черные «трупные» мешки, иногда старые покрышки, иногда больничные резиновые подголовники.
Бывает, я подолгу сижу на полу, смотрю в окно или в угол комнаты и жду, пока запиликает скайп. Раз, и раздражение накатывает приливной волной, захватывая по пути жар и пунцовую краску для моих щек.
Первое время мы много говорили о том, что важно. Я рассказывала А., как еще год назад любила выходить по вечерам во двор, тихонько тарабанить про себя считалочку и так выбирать, в какую сторону идти.
– Ночные прогулки?
– Не совсем. Я бродила от дома к дому и заглядывала в окна. Ну, понимаете, без всякого злого умысла. Просто смотрела.
– Просто смотрели… Хорошо.
Я почувствовала, как на слове «хорошо» что-то зачесалось, зашебуршело на затылке. Как хотелось снять этот кусочек кожи вместе с еще влажными после душа волосами! И отдать А. со словами:
– Сделайте биопсию и скажите, наконец, что со мной не так.
А. как будто услышал мои мысли и наклонился вперед, заполняя собой экран все больше и больше. Еще чуть-чуть, и ему там станет слишком тесно – голова, похожая одновременно на камень и головку домашнего сыра в обертке, упадет прямо мне на колени, глядя большими темными глазами мультяшки на мой рот, что вдруг разучился говорить.
Первое сердце
Кровяные сгустки на раскаленном песке, где пахнет морем и солнцем, где лежат сухие арбузные корки и виднеются тут и там лунки липкого морковного сока. Сердце бьется в оковах остро заточенных ребер.
Над головой Христины – безоблачное голубое небо. Жарким летним днем эта голубизна становится такой же пугающе бесконечной, как Вселенная, что еще выше и дальше. Песок и мелкая галька царапают её спину. К вечеру кожа будет невыносимо саднить и зудеть, как если бы сотня разъяренных муравьев кусала её снова и снова. Сердце кровит и ноет.
Тело Христины елозит по песку вверх-вниз, в волосах путается пляжный мусор, а за ушами скапливаются влажные комья – это песок смешивается с потом и слезами. Христина смотрит в голубое небо, а красное сердце все кровит и кровит, и бьется о ребра, не в силах покинуть это место.
Где-то
Не знаю, как, но я сразу поняла: что-то изменилось. Неуловимое что-то, незримое что-то. Что-то, до чего пока нельзя дотронуться. На мгновение мне почудилось, будто остро пахнет жареным хлебом, а потом – оно. Вот это самое ощущение, что с нынешнего момента все будет совершенно по-другому, и с этим ничего нельзя поделать. Фатальная неизбежность.
Я лежала на своем маленьком диванчике, закрыв глаза, и пыталась поймать остатки хлебного запаха. Руки по привычке тянулись ощупать череп, пошуршать повсюду, словно в волосах застрял щекочущий песок.
Я думала о всяком, как и всегда.
Я чувствовала, как подбирается страх. И отгоняла его, составляя списки: что купить в магазине, что сегодня сделать по работе, что посмотреть вечером перед сном, что пораскрашивать до завтрака и что послушать в процессе.
Я никак не могла заставить себя открыть глаза. Неясное предчувствие – а что, если?.. А что, если надо мной навис кто-то. А что, если в соседней комнате поджидает что-то.
Но все равно нужно встать.
Кругом лишь тени. И неуловимое нечто. А на завтрак – блины. С вареном сгущенкой и сиропом из топинамбура. Можно включить телевизор, а можно не включать.
Я бродила из кухни в прихожую, а потом обратно, пытаясь надумать какое-нибудь решение. С грехом пополам съела совсем холодный блинчик, посмотрела на гору пластиковых контейнеров (ждут, когда их отмоют дочиста) и вернулась в комнату.
Со вчерашнего дня остался целый список не сделанных дел: что купить в магазине, что сделать по работе, что посмотреть, что пораскрашивать и даже о чем подумать. Спроси меня А. прямо сейчас, чем же я в принципе занималась весь день – у меня не нашлось бы ответа. Было лишь очень нервное, очень тревожное ощущение, что на следующий день все изменится, а потом изменится больше и дальше, а в конечном итоге я не узнаю ни себя, ни мир вокруг.
Сегодня утром, да, сегодня утром, так и получилось.
И сегодня утром все опять валится из рук, и не знаешь, чем занять себя, и думаешь о ста вещах одновременно, пока голова не закипает чайником на пылающей плите.
То одной, то другой волной меня относит в ванную, где я прижимаюсь лбом к зеркалу и смотрю на отражающееся дыхание: вдох-выдох, туман-просвет, вдох-выдох, сожмет-отпустит, вдох-выдох. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Песчинка в волосах. Вторая и третья. Упали на ладошку с тремя светлыми волосками. Намертво слиплись с волосяными луковицами, отяжелели.
И так весь день – от одной пристани к другой, слоняясь из угла в угол и выскабливая из головы песок. Кажется, будто никогда не удастся избавиться от него полностью. Тогда, на солнце, кожа стала мягкой, как теплый студень. Тающее желе, куда руки проваливаются по локоть без сопротивления. Песок просочился внутрь и остался там на долгие годы. В медицине это называется инкапсуляция: если тело не может вытолкнуть наружу инородный предмет, оно отращивает для него оболочку, мембрану, защитную капсулу или все сразу. Десятки неровных капсул с острыми кромками день ото дня движутся у меня под кожей от уха к уху, через затылок, быстро пробегая виски и всегда задерживаясь над лбом.
К вечеру мне хотелось выйти на улицу и покурить, но ничего из этого не вышло. Где-то бухали тяжелые мужские шаги, смеялся ребенок тоже где-то. Свернувшись клубочком на диване, я вспоминала сегодняшний сон. А. и я. В пугающей комбинации, что казалась во сне восхитительной.
Этот сон мог бы прописать и срежиссировать сам Такаси Миике, история очень в его стиле – болезненная, прекрасная. Вот Такаси сидит в кресле босса, в ярко-желтом пиджаке и красной вязаной шапке, из-под которой выбиваются на висках серебристые волосы. Он похож на возрастную азиатскую версию Трики; но, в целом, также хорош и притягателен.
Все готовы?
Хлопушка.
Мотор.
Погнали.
Я лежу в своей постели, прямо напротив режиссерского кресла. В комнате тихо и жарко. Мое тело выделяет, а потом испаряет воду – снова и снова, снова и снова. Все присутствующие в комнате ждут чего-то.
(Камера тихо жужжит, наводя фокус на Христину. Когда на рабочем экране появляется крупный план, в комнате загорается свет – на потолке и стенах установлены галогеновые лампы)
Стало еще жарче. Я больше не думаю о стеснении и откидываю в сторону простыню. Такаси безразличен и к голой груди, и к обнаженным гениталиям. Такаси следит за тем, чтобы свет с каждой секундой разгорался все ярче, пока комната не превратится в гигантскую кабинку солярия. А. появился как будто из ниоткуда, пока я терла слезящиеся глаза.
(Камера дает общий план героя: черная футболка и джинсы, босые ноги, аккуратный срез на шее – тело обезглавлено. В руках большая хэллоуинская тыква с ухмыляющимся разрезом на месте рта, внутри которой – темнота)
Дрожащая в горячем воздухе фигура все время уплывает куда-то, стоит только мне прищуриться. Я пытаюсь приподняться на локтях или хотя бы перевернуться, чтобы добраться до края кровати и подойти к нему, но… Меня вдавливает в жесткий матрас ярким светом, отражателями, внимательным взглядом Такаси Миике.
И вдруг моя кожа начинает плавиться, а простыня стремительно нагреваться, словно под кроватью развели большой костер. Но вот и кровати больше нет, есть только где-то. Где-то, где я лежу на дне сковороды-вок, шкварчу и таю, растекаюсь чистым жиром, я – сливочное масло, на котором Такаси пожарит на обед тыкву для всей съемочной команды.
(Такаси Миике снимает шапку, закатывает рукава пиджака. Ассистент подает ему нож, обезглавленное тело А. – тыкву. Под тыквой чуть заспанное лицо, моргающее быстро-быстро на ярком свету. Такаси мастерски разрубает тыкву напополам, шинкует съедобную часть и кидает в вок, где в глубокой луже канареечно-желтого масла плавают глазные яблоки, пара надтреснутых зубов и лоскут кожи со следами татуировки. Съемочная команда аплодирует)
Наваждение спало по щелчку пальцев. Где-то в соседней комнате протяжно заскрипели половицы. Кто-то громко шикнул, и после все стихло. А. подошел ближе, взял простыню и стер пот с моего живота. Снял футболку и джинсы, лег сверху. Пара ламп треснула от перенапряжения и осыпалась со стен вихрем осколков. Сразу стало спокойнее, интимнее. Я больше не видела на том месте, где должна быть голова, черного трепещущего пятна. Нет, там была пустота, а под ней холодное тело, долгое время лежавшее в холодильнике. Фиолетовая кромка шеи, белая кость, обескровленные ткани. В неоновом свете А. был бы похож на персонажа из фильма ужасов. Его черные любопытные глаза наблюдали за происходящим с маленького столика в углу.
(Камера делится и множится, и вот уже два десятка жужжащих мини-камер кружат над сплетенными телами Христины и А. Тело А. начинает оттаивать, нагреваясь от тела Христины. Он все еще синюшно-фиолетовый, она уже не такая розовая. А. медленно умирает, оставаясь внутри Христины до последней секунды. Такаси Миике доволен)
Стоп.
Снято.
Где-то.
Второе сердце
Кто-то оставил на пляже большое пластиковое сердце. Повесил на ветку дерева, что сразу за линией песка. Сердце прозрачное, с плотно завернутой крышкой на самом верху. Внутри густая белесая жидкость, сверкающая на солнце. Кажется, будто сердце висит там не просто так – впитывает происходящее на пляже, поглощает и прячет внутри этой вазелиновой неподвижной жижи.
Оно уже запечатлело:
• Темные взъерошенные волосы. Жесткие и густые мужские волосы, по которым плачет шампунь или хотя бы мыло.
• Оранжевое полотенце на груде вещей чуть в стороне от двух людей на песке.
• Крик чайки в вышине, больше похожий на плач покинутого ребенка.
• Пару грубых словечек, с трудом проскользнувших сквозь крепко сжатые зубы.
Сердце, по большому счету, совершенно безучастно.
А
Мы встречаемся с А. по вторникам и пятницам, в семь часов вечера. Но встречаемся – это громко сказано, конечно. Две говорящие головы, разделенные экраном. Когда я смотрю на свою голову в углу скайпа, мне становится стыдно за то, что она такая неприлично большая.
– Здравствуйте, Христина.
– Здравствуйте, А.
– Мы не виделись с вами четыре дня. Что успело произойти за это время?
– Две аварии и три экологических катастрофы.
Дружеская улыбка.
– А., вы смотрели «Экзистенцию»?
– Нет, не приходилось.
– Суть в том, что погружение в игровое пространство со временем полностью стирает грань между реальным и игровым мирами. Получается замкнутая петля: а что, если это игра, которая похожа на реальность, в которой мы играем в другую игру, которая, в свою очередь, еще более реалистична? Знаете, это ведь своего рода шизофрения – с тем же успехом можно просто сказать себе: «Все, баста. Дело не в игре. Я просто окончательно свихнулся». Мне доводилось испытывать что-то подобное, и опыт был малоприятным.
– Что это было?
– Я примерно также запуталась внутри своей головы. Где есть я и где есть что-то отличное от меня, потому что быть всем сразу я точно не могу.
– В этом была амбивалентность?
Нет, милый А., в этом была натуральная шизофрения в лучших традициях Голливуда. Даже если на самом деле это называется каким-нибудь другим умным медицинским термином – суть от этого совершенно не меняется. Не знаю, чего такого вы сказали в прошлый раз (или же не сказали, кто его знает), но все полетело к чертям за какие-то четверть часа, как в многократно ускоренной съемке. Та-дам! Сюрприз. Приехали.
Вот я с какой-то неведомой радости придумываю сюжеты для авторской колоды карт таро. А. я сделала бы Повешенным, себя Дураком, а на самый верх Башни посадила бы ощерившуюся собаку с голодными глазами и навостренными ушами.
Плавный переход, и вот я уже сижу перед экраном ноутбука и разговариваю с А., как ни в чем не бывало. Если бы собака на Башне могла улыбаться, у неё бы точно растянулась ухмылка, как у меня в этот момент. Резиновая кукольная кожа, неровно покрашенная в ядреную смесь розового, белого и голубого (тонкими продольными мазками) – она натягивается слева, когда уголок губ уходит в сторону, обнажая пару зубов сверху и снизу. Всего секунда, и губы собираются обратно. Губы открываются чуть позже, чтобы сказать:
– Я хочу, чтобы вы отрезали мне какую-нибудь часть тела. Провели ампутацию. Что скажете?
Что тут скажешь, правда? Я показываю коробку со скальпелями, что стояла у меня на коленях все это время.
– Или я могу сама, прямо здесь и сейчас.
Я никак не могу вспомнить, какой была реакция А. Все мое (и не мое) внутреннее внимание было сосредоточено на мне (но и не на мне тоже). Я видела свои улыбки, свою длинную хрустящую шею, медленно склоняющую голову то к одному плечу, то к другому. Еще я видела, как быстро меняются на лице аффекты: бежать! замирать! резать! отбрасывать от себя коробку!
Вот я делаю почти все и почти сразу. Вонзаю со всего размаху скальпель в бедро, и это совсем не больно. Не больнее, чем воткнуть его в деревяшку, которая не имеет ко мне никакого отношения. Беру другой и выкалываю им глаз, глядя прямо в красную точку камеры, прямо в глаза А.
– Я говорила вам, что чувствую порой, как вы нагло сталкерите за мной через веб-камеру?
– До этого момента не говорили.
– Ну и хорошо. Не хватало еще, чтобы вы меня в безнадежные сумасшедшие записали.
– Не переживайте, этого вы от меня точно не дождетесь.
Еще одна дружеская улыбка. Но я все еще во вчерашнем дне, где развертывается психоделическая картина возможного будущего нашего скромного терапевтического альянса.
Вот я беру взявшееся из ниоткуда полотенце и промакиваю кровь, сочащуюся из разорванной глазницы. На короткое мгновение мне кажется, что вокруг глубокой алой расщелины, что была глазом, смыкаются запачканные влажным песком бедра, и где-то в вышине протяжно стонет чайка.
– Слышите это?
– Что именно?
– Песня. Где-то играет сильно искаженная «The End». Я сначала даже не узнала.
– Почему?
– Потому что перепеть Джима Моррисона мог бы только Джим Моррисон, но он давно отправился на рок-н-ролльные небеса. Неужели не слышите песню?
– Честно говоря, нет.
«Нет» прозвучало глухо, словно из туго затянутого мешка.
Меня словно мотало туда-сюда приливом и отливом: то подносило к берегу, где на экране ноутбука мелькала фигура А., то уносило в сине-черные океанские воды, где только кораллы, водоросли, диковинные рыбы и галлюцинирующая бездна.
И вот, наконец, последний эпизод. Изогнутый скальпель, похожий на крошечный ятаган, взрезает с тихим хлопком кожу на шее, цепляет яремную вену – как провод – и перерезает.
– Что скажете?
– О песне?
– Да нет же! О том, что я только что рассказала.
– Вы мне пока рассказали об «Экзистенции»; о том, что был некий похожий на кино опыт; о том, что я смотрю на вас через веб-камеру; о песне. Разве нет?
Немая сцена.
А потом что-то мелькнуло в углу комнаты.
Третье сердце
У неё были такие большие зеленые глаза, что в них мог бы поместиться густой хтонический лес, кишащий удивительными созданиями, плотоядными цветами, хищными лианами и древними мудрыми змеями, наблюдающими за случайным путником через узкую щелку глаз.
У неё были такие большие, удивительные, совершенно непереносимые зеленые глаза, что мне хотелось что-нибудь с ними сделать, лишь бы не заглядывать в эту бездну. Засыпать песком. Выколоть. Нанизать на нитку, как бусы. Раздавить. Проглотить. Что угодно.
Я такое большое черное сердце, что едва помещаюсь в груди человека, лежащего на девушке с удивительными зелеными глазами. Я весь покрыт липкой черной жидкостью, отдаленно напоминающей своим глянцем нефть. Она сочится из невидимых пор и пачкает все вокруг. Ребра покрыты этой хлюпающей дрянью, брюшная полость утопает в её потеках, но она не перестает литься, и литься, и литься. И я пульсирую в такт каждой капле, что выталкиваю наружу.
Мужчина насилует девушку с зелеными глазами.
Нам – мне и ему – это нравится.
Часть II. Голубокольчатый осьминожек
В один из дней мне все-таки удалось поймать краем глаза первые изменения: мой рабочий стол как будто бы чуть сдвинулся влево, а шкаф у стены напротив плотно прижался к обоям. Я точно помню, что еще пару дней назад зазоры были больше – у стола можно было свалить в кучу все провода, а за шкаф сунуть холсты, проложенные тонкой бумагой. Как так получилось и когда это случилось? Не могла же я сдвинуть мебель и просто забыть об этом? Ну… Может быть, и могла, конечно. Последние дни похожи один на другой: я просто брожу из угла в угол, периодически заставляя себя сесть за стол/под стол/на диван/посреди комнаты и поделать хоть что-нибудь в течении хотя бы пятнадцати минут. Хоть что-нибудь! Не говоря уже о работе.
Промелькнула, вильнув влажным хвостиком, шальная мысль: замерить все линейкой, пока не поздно. Провести полную инспекцию квартиры и создать дата базу, чтобы наглядно видеть все возможные изменения, если они еще когда-нибудь будут. Иногда я – человек бессмысленных метаний, а иногда – человек действия.
Итак, спальня.
«От левой стены до рабочего стола: 28,5 см.
От левой стены до старого раскладного столика: 12 см.
От правой стены до шкафа: 14 см.
Диван прилегает к правой стене вплотную».
На следующий день я измерила просветы на кухне, в коридоре и в ванной комнате.
Дни шли один за другим, как пустые телевизионные каналы – белый шум, не более. Треск и черно-белая вязь, но всегда можно убавить звук до минимума, закрыть глаза и просто не быть. Почти ничего не происходило. Точнее, происходило так мало, что это почти не стоило внимания. Как-то утром опрокинулся стакан с зубной щеткой, полочка будто всосалась в стену, оставив лишь крошечный выступ. Не беда, можно ставить стакан на стиральную машину. Что еще? Пришлось убрать провода из простенка под стол и поджимать под себя ноги чаще, чем хотелось бы.
Я немного работала. Запорола один проект и вышла молодцом из другого. И почти все время что-то вспоминала.
Когда мне было не больше пятнадцати, я все вечера проводила на улице, заглядывая в окна, до которых могла дотянуться. Подмечала интересные детали и строила из них, как из конструктора, свою будущую жизнь.
Вот книжный шкаф от пола до потолка в квартире моложавого пенсионера. Летом он сутками напролет копается на даче, а зимой читает, читает, читает… И классические романы, и дерзкое молодежное фэнтези. Я думала так: буду читать не меньше. Вот широкий стол прямо у окна, за которым в первой половине дня работает художница-самоучка, иллюстрирующая детские книжки про зайчиков, белочек, лисичек и прочих мимимишек. Я думала так: это будет и мое дело, моя работа. Как будто я сама никогда ничего придумать не могла. И выбирать из готовых вариантов не умела от слова «совсем». Так я стала иллюстратором, читающим – в среднем – по сто книг в год. А когда начался бум на раскраски-антистресс для взрослых, это тоже стало моим. И вся необходимая атрибутика туда же, кроме разве что тематического Инстаграма и YouTube-канала.
Так где я есть? В пятнадцатиминутном раскрашивании разворота с гигантской мифической черепахой? В пятнадцатиминутном чтении книжки о невротических переживаниях вечного еврейского сыночка? В пятнадцатиминутном рисовании новогоднего корпоративного календаря? Я – в бессмысленном наматывании кругов.
А. пытается выжать максимум из того, что есть, но у него появился новый оппонент, о котором он и не догадывается.
Когда я впервые увидела Левкроту, у меня ничего не дрогнуло ни внутри, ни снаружи. Она смотрела на меня, меланхолично постукивая копытами по полу. Я смотрела на неё, теребя листок бумаги. Но когда она заговорила, три моих сердца забились так часто, что заполнили собой не только грудную клетку, но и брюшную область, таз, череп… Все просветы, до которых смогли дотянуться.
До боли знакомым голосом Левкрота сказала:
– Ты не сможешь говорить.
И добавила:
– Твой А. недолго сможет терпеть пережевывание нечленораздельной каши. Уж поверь мне.
Я поверила. Звучало вполне убедительно.
Левкрота сама сказала мне о том, кто она. Утром выходного дня я засела с любимой раскраской, выбирала цветовую гамму для сказочной птицы с роскошным хвостом на половину альбомного разворота. Мне хотелось намешать как можно больше оранжево-красных оттенков, а Левкрота все ныла и ныла прямо у меня над ухом:
– Почитай, почитай, почитай…
Пришлось все отложить, собрать карандаши в коробку, расчистить место для ноутбука и залезть в Гугл. Гугл сказал, что Левкрота – животное средневековых бестиариев с неясной мотивацией и пугающим внешним видом. Насчет внешнего вида я бы поспорила, но цель появления Левкроты у меня дома и правда остается загадкой.
– Я помочь тебе хочу, – укоризненно говорит она в ответ на мои мысли.
Где-то я уже это слышала.
Номер раз: когда мать забрала заявление из полиции, боясь дурной славы для всего нашего семейства.
Номер два: когда предыдущий психотерапевт предложил признать свою долю вины за случившееся и простить его.
Номер плюс бесконечность: когда внутренний голос убеждает меня остаться дома, даже если холодильник пуст, стиральный порошок закончился, а каждая минута в доме отдается непереносимой горечью страха и паники.
У моей Левкроты мягкая ржаво-оранжевая шерстка с небольшими проплешинами по бокам – она имеет привычку хлестать себя трехпалым хвостом, когда злится. Две белоснежные кости вместо зубов в ухмыляющемся рту от уха до уха. Глаза почти человечьи, с теплым охряным отливом. Иногда они становятся влажными, как ириска, которую покатали языком во рту. На первый взгляд – это прекрасное мифическое животное, напоминающее лошадь с заостренной лисьей головой. На первый взгляд. От него веет спокойствием. Вроде бы. Да и какой вред оно может причинить? Казалось бы.
Но её голос, её речи, её вкрадчивый взгляд из угла комнаты, где тени наползают друг на друга и раздирают друг друга на части, где теплые охряные глаза почти сливаются с золотисто-желтым рисунком обоев…
Она всегда появляется минут за пятнадцать-двадцать до встречи с А., когда я сижу на полу перед ноутбуком и листаю свои заметки. Предполагается, что я говорю много и обо всем, А. слушает и что-то магическое порхает в воздухе, вроде феи Динь-Динь, которая посыпает мою голову блестками, исцеляющими горе и невзгоды. По факту получается несколько иначе. Я думаю, о чем нужно поговорить. У меня телефон под завязку забит историями, воспоминаниями, фантазиями, переживаниями. Снами, в конце концов. Но все не то и все не так. Или все не там – не к месту. Теперь и Левкрота не дает никакого покоя. Пока не затренькает скайп, она будет говорить, и говорить, и говорить:
– Чувствуешь, как размягчаются твои зубы? Чувствуешь, как они стекают в горло сливочным маслом?
И я чувствую. Мои моляры двигаются внутри кости, раскачивают сами себя, а потом густой молочной жидкостью орошают корень языка, из-за чего я тут же непроизвольно сглатываю. Ощущение, будто меня пытают водой, да вот только вода вязкая, терпкая и до боли знакомая, отчего становится еще горше во рту, и в каждом из трех сердец.
– Чувствуешь, как разбухает твой язык? Чувствуешь, как он заполняет рот, ощупывая пустые десны?
И я чувствую. Большой мягкий ёршик, испещренный сотнями нервных окончаний (и еще столько же минимум дважды), раздувается, как резиновая грелка в ногах болеющего ребенка. Он пинает её во сне розовыми пятками, и вода ударяется о толстые стенки: тонк-тонк, тонк-тонк.
Вчера я написала стихотворение, которое было задумано для А., но получилось просто так. В нем нет ни рифмы, ни смысла. Оно звучит так:
Утром я долго лежала с закрытыми глазами, прислушиваясь к дыханию просыпающегося дома. Такие моменты невозможно передать словами на бумаге, аккордами в песне или мазками краски на холсте. Они впитываются кожей, проникают в кровь и проходят весь круг кровообращения, чтобы потом просто испариться и раствориться в повседневных заботах. В горячем чае с сахаром, в ментоловой пасте, в овсянке на воде с сухофруктами или орехами. В неторопливом скольжении зубной нити вверх и вниз, вверх и вниз.
Иногда мне так не хочется вылезать из кровати и браться за все это, что я просто лежу и читаю, пока не надоест. На спинке дивана всегда валяется пара книг – минимум одна художественная и минимум одна научно-популярная. Никогда ведь не знаешь, чего захочется завтра, послезавтра или через неделю. Так ведь, правда?
Не открывая глаз, я протянула руку и попыталась нащупать какую-нибудь книжку. Но куда бы не продвигались мои пальцы, всюду была сплошная стена. Спинка дивана словно растворилась. Или окаменела? Когда с заспанных глаз наконец сошла белесая пленка, все встало на свои места: я лежала, практически уткнувшись лицом в стену. Ту самую неровную стену с пыльными золотистыми обоями, что поддерживала форму комнаты еще задолго до моего рождения. Стена поглотила прилегающую к ней часть дивана, разрубив мою постель надвое. Подушка почти не пострадала, зато простыня была разодрана по линии поглощения в клочья – остался лишь сиротливый огрызок под моим боком, с махровыми краями и загубленным цветочным рисунком.
Хотелось бы думать, что это сон, но все сны остались во тьме ночи, а это – моя новая реальность, судя по всему.
Дольше всех продержалась кухня. Шкафы мирно висели на стенах, колонка не взрывалась растревоженным газом, нечто невидимое глазу не пожирало плиту или холодильник, или стол с табуретками. Вот только есть совсем нечего. Последние три дня я посыпала сухими специями пустую рисовую лапшу и запивала её несладким чаем. К ужину казалось, что лучше просто умереть с голоду, чем питаться так.
Где-то на обоях в прихожей у меня был записан телефон более-менее приличной соседки со второго этажа, которой я помогала когда-то с цветами на время отпуска. Попробовать уговорить её закупить мне продуктов?
В прихожей уши закладывало от визгливого тявканья шавки в квартире за стеной. Несмотря на солидный возраст, умирать эта тварь, как и её хозяйка, не спешила. Мне всегда казалось, что её легкие должны разорваться уже на сороковой минуте лая, однако годы шли, а лай стихал лишь тогда, когда хозяйка возвращалась домой. А потом по новой. И снова. И снова.
Впрочем, сегодня эта проблема даже не в первой тройке. Всего одна ночь, и маленький кусочек жилого пространства с доступом во внешний мир превратился в хаотичное нагромождение наростов. Все стены будто пережевали и выплюнули прямо в мусорное ведро, где смешали с помоями и клочьями бумаги, пропитанными жиром. Части стен, потолка и пола тут и там причудливо изгибались, задевая друг друга горбами. Зрелище одновременно пугающее и волнующее, пробирающее до мурашек. Перед моими глазами пронесся целый сонм кадров, на которых я провожу языком по выступам и чувствую на губах невидимую пыль, трогаю кончиками пальцев нависающие вокруг люстры «сталактиты», втискиваю свое тело меж двух выступов, уютно сдавливающих по бокам грудь… Морок, невыносимо болезненное наваждение!
И как найти здесь шесть цифр, которые стоят между мной и нормальной едой? Между мной и голосом живого, реального существа? Говорящая голова А. и приставучая Левкрота не в счет.
От лая голову раздирало на части взрывающимися в самых неожиданных местах петардами. Прихватит виски, предательски ударит в затылок, стрельнет где-то у основания черепа, убегая вибрирующей дрожью по позвоночнику до самого копчика…
На какое-то мгновение мне показалось, что вокруг меня простираются сверкающие пески городского пляжа, и по ним бегают вперемешку визжащие босоногие дети, лопающиеся от восторга собаки и протяжно стонущие чайки с перебитыми крыльями. Все они заполняли меня голосами так плотно, что перед глазами лишь искрила болью красная пелена, за которой была другая боль, потаенная и непотревоженная. До поры до времени. Под несуществующим аппаратом ИВЛ эта боль спит в ожидании, пока яд полностью выйдет из организма и уступит место для новых переживаний. И, может, дискомфорт от трубок, прошивающих легкие и горло, не так уж плох по сравнению с тем, что может сделать А., отключив меня и заставив сделать самостоятельный вдох. Рано или поздно.
Сложно сказать, сколько минут утекло, прежде чем я почувствовала на своих волосах теплый нос Левкроты, которая едва слышно нашептывала, будто бы обращаясь к самой себе:
– Ни шевелись, ни говори и ни дыши. Ни шевелись, ни говори и ни дыши. Ни шевелись, ни говори и ни дыши…
Может быть, она и внушала мне страх перед А., ужас перед человеческой речью, а местами и отвращение к самой себе, но она единственная была рядом здесь и сейчас, когда мне так нужно было просто слышать и чувствовать хоть кого-то.
От одной мыли о просьбе получить внеочередную встречу с А., все внутри скручивалось в бараний рог. Гадкое, унизительное ощущение, словно моя огромная, и колючая, и неуклюжая ненужность вторгается в удивительный мир, наполненный светом, людскими голосами и приятными заботами. В таком мире мне нет места, даже если я попытаюсь прорваться в него с боем, выцарапывая себе путь ногтями и выгрызая ноющими зубами.
Лежа в углу, вжимаясь в стену прихожей и тихонько наслаждаясь поглаживаниями Левкроты, я вдруг вспомнила, что уже начались праздничные каникулы, а послезавтра будет Новый год. Что-то вроде перевалочного пункта из ниоткуда в никуда.
– Иди умойся, убожество, – не помню, кто это сказал. То ли я, то ли Левкрота.
– Ну, правда, через три часа разговаривать с этим твоим, а ты похожа на зареванную целочку. – Это уж точно её слова.
Впрочем, я и правда иногда ощущаю себя целочкой за пару минут до жесткого изнасилования. А. любит повторять слова Карен Мароды о процессе терапии, который схож с бесконечным нанесением травм несчастному младенцу, вроде как терапевт никак не может научиться удерживать его на руках. Но где-то внутри меня уже давно зреет куда более удачная метафора: о насильнике, который жарко дышит в лицо своей жертве и уверяет её в своеобразном подходе к проявлению любви, а потом раздирает на части, перебирает руками внутренности и просто уходит, оставив изувеченное тело под палящим солнцем. И кровь вскипает быстрее, чем он успеет к ней вернуться…
Мне претит сама мысль о том, что этот человек может значить хоть что-то. Но рядом, рука об руку, всегда идет другая мысль: «я ненавижу тебя, только не бросай меня» (с). Только не бросай.
Я умылась и почистила зубы, наскоро помыла голову. Потолок в ванной поглотил подвесную полку со стиральным порошком и доисторическим хламом, забрал у меня крепление для душа и крючки со всеми мочалками.
Но это было совершенно не важно, потому что я вроде как совсем скоро смогу поговорить о наболевшем и все такое. Может быть, даже рассказать о повседневном сюрреализме квартиры номер 19 в доме номер 8 корпус 2 по улице 1905 года. Может быть, даже рассказать о том, что случилось когда-то, ведь именно к этому все ведет. Именно к этому…
Небывалый подъем! Что-то залихватски-ребяческое проснулось глубоко внутри, отряхнуло перышки и приготовилось отогнать любую деструктивную мысль, какой только вздумается явиться. Момент предвкушения хорош сам по себе, а уж если ожидания оправдываются хотя бы наполовину – такому дню нет равных. Будто все невысказанное в один момент подкатывает к горлу. Но не тошнотой, вовсе нет – песней. Мощной протяжной песней, прекрасной древней песней без слов, за которой видно и бездну, и вечность.
Кажется, даже Левкрота почувствовала это: вжалась в стену, трусливо поджав хвост. Из её костлявой пасти не доносилось ни звука, и даже тяжелое смрадное дыхание исчезло, словно его никогда и не было.
Всего-то и нужно – занять себя чем-то на три часа. Почитать? Закончить раскраску? Поотвечать на проекты в разделе вакансий?
В 14.28 мигнул скайп.
А.:
– Христина, здравствуйте. Простите, пожалуйста, но сегодняшняя встреча не может состояться. У меня очень плохой день, и я завожусь с пол-оборота. Я сегодня не в терапевтической позиции.
Христина:
– Ок.
А.:
– Христина, спасибо за понимание!
Серьезно? У меня есть выбор?
Злость клокотала внутри, как закипающий на плите суп. Его некому снять с огня, и скоро останется лишь полупустая кастрюля, вся в черных пятнах и нагаре, облепленная остатками истлевших овощей и сгоревшей плоти – там варилось одно из моих сердец, то, что еще способно чувствовать и страдать.
Но злость эта была вовсе не на А., она была только на себя: такую глупую, такую наивную и такую беспомощную. Я позволила толстой хитиновой оболочке, в которой живу год, два, а может быть и десять лет, размягчиться. Достаточно, чтобы неосторожным тычком можно было провалиться до самой сердцевины, изуродовав там все до неузнаваемости. А сколько будет заживать наново? Год, два, а может быть и десять лет…
Левкрота хохотала до слез. А я падала куда-то, где каждое движение требовало двойных усилий, где шевелиться было почти невозможно. Это давящее нечто легко мне на грудь и уже до самого конца не покидало, что бы я ни делала.
Утром тридцатого декабря я проснулась на мокром огрызке дивана и долго смотрела в потолок, до которого теперь можно было легко дотянуться рукой. Наполовину съеденные окна пропускали так мало света, что комната превратилась в таинственную пещеру на дне черного озера. Те же неясные очертания, те же редкие всполохи света, чудом опускающиеся так глубоко. Те же угольно-черные тени, украдкой выглядывающие из углов, сверкая бусинами глаз. Та же давящая, душащая тишина.
Мне снился сон, который скорее напоминал подавленное воспоминание. Я лежала на больничной кушетке, завернутая ниже пояса в простыню, насквозь пропитанную кровью. Рядом со мной сидела мама, и она даже не пыталась скрывать недовольное выражение лица. Она все время звонила куда-то и кому-то, повторяя одно и то же:
– Эта морда опять нашла себе приключений на толстую задницу. Ага, маленький дома с Пашей, а я тут сижу! От нее вечно одни проблемы, меня это достало уже! Быстрее бы она уже выросла настолько, насколько ей самой так хочется. А то как жопой перед мужиками крутить – так это всегда пожалуйста, а как проблемы решать – так это сразу к маме…
– Мама, иди домой, я одна могу остаться, – мой голос неуверенно искал себе хоть какую-нибудь лазейку в этом месиве грязи, но мама лишь огрызалась.
– Наделала делов, так теперь молчи и язык свой без спроса не высовывай!
Этот диалог повторялся во сне столько раз, что забыть его к утру не было ни шанса.
И вот я смотрю в потолок, смотрю до рези в глазах, но ничего не происходит и ничего не исчезает, как бывает с каждым вторым моим сном. Потолок вздрагивает, осыпается в углах штукатуркой и с натугой ползет вниз. Навскидку – еще пяти сантиметров как не бывало. Всего пять, но света и воздуха стало вполовину меньше.
Лучше смотреть на пол. Моя рука свешивается вниз и проваливается в теплую маслянистую жижу, на которой покачивается диван, тихонько стуча подлокотниками об уцелевший угол шкафа. И, кажется, я даже слышу корабельный колокол вдалеке – там, где клубится густой серый туман. Там, где редко, но остро вскрикивают чайки. Где плотный влажный воздух пронизан чем-то непереносимо сладким, даже приторным.
А потом что-то с силой вытолкнуло мою руку, и пол пошел мелкой рябью, как море перед бурей. Линолеум цвета сливочного масла плавился, вздымался и темнел – гигантское нечто поднималось из глубин и шевелилось почти у самой поверхности. Огромные питоны, перекатывающиеся под полом моей комнаты. Переплетающиеся, танцующие. То быстрее, то медленнее. Задевая друг друга и сталкиваясь на пути из одного конца комнаты в другой. Резкое шипение, а затем опять только шорох, и шелест, и треск рвущегося линолеума цвета пузырящегося на огне сливочного масла…
Мне хотелось скатиться с дивана на пол и утонуть в месиве копошащихся змеиных тел.
Тридцать первое декабря.
Итак, спальня.
«От левой стены до рабочего стола: 11 см.
От левой стены до старого раскладного столика: 0 см. Стол частично пережеван стеной и больше не раскладывается.
От правой стены до шкафа: 0 см. Шкафа больше нет.
Диван прилегал к правой стене вплотную. Дивана больше нет».
На полу застыли бугры и высокие причудливые волны, обтянутые линолеумом, сквозь прорехи которого можно увидеть доски и даже лаги. Меж двух бугров уютно устроилась Левкрота, подложив под голову хвост. Она спит там со вчерашнего дня, лишь изредка открывая один глаз и сонно осматривая меня с ног до головы. Тихое шуршащее дыхание, словно кто-то осторожно сминает в руках пластиковый пакетик.
Новый год сегодня будет так далеко, что я не смогу его даже услышать. Даже почувствовать. Мое время просто застыло, как воск на потухшей свече, а стены давят все сильнее и сильнее – нет света, нет воздуха, нет возможности расправить спину позвонок за позвонком. То горбун из Нотр-Дама, то четырехпалая улитка, то просто бесформенная масса из мяса и костей, лежащая на пороге гостиной. Все это я.
К обеду я решила сделать вылазку в коридор и добраться до туалета. Я давно не ела и не пила, так давно не посещала туалетную комнату! На мне сухое, как пергамент, белье и относительно чистая одежда. А кожа еще суше, вот-вот потрескается. Волосы готовы вспыхнуть от одного неосторожного движения. Настоящий героиновый шик, как я всегда и хотела.
Коридор-кишка, соединяющий прихожую и кухню, все это время опускался неравномерно: со стороны прихожей осталась лишь узкая щелка, через которую можно услышать приглушенный лай и увидеть наросты стен, а проход в кухню преграждал ком потолка, под которым можно пробраться лишь ползком. Ванная комната и входная дверь навсегда переместились в недоступную зону, а потому нет никакого смысла играться в правильную культурную девицу, которой нужен унитаз, и душ, и гель для интимной гигиены. Нужно лишь помочиться прямо тут, вытереть – раздевшись – лужицу своей одеждой, а потом протиснуться на кухню и помыть руки в уцелевшей пока раковине.
Ничего страшного не случилось. Да и замечаний делать некому. Если в лесу упало дерево и нет никого, кто мог бы это услышать – был ли звук падения?..
Такой холодный пол. Будоражаще холодный. По всему телу пробежал сонм мурашек, задерживаясь на шее, ямках локтей, бедрах и в паху. Я ненавидела свое сексуальное возбуждение, как свободолюбивая мать ненавидит втайне от всех своего уродливого ребенка-инвалида. Пусть на первый взгляд он всего-навсего чуть более мерзкий, нежели остальные дети, на самом деле – это маленькое прожорливое чудовище, которое никогда тебя не покинет и всегда – всегда! – будет напоминать о том, как долгие месяцы рос ненавистный живот, как слишком поздно для аборта был озвучен неутешительный диагноз, как разрывали на части мучительные роды, как пришлось забрать ребенка под давлением семьи… Как все это случилось. Вроде тянулось долго, но запомнилось короткой вспышкой боли. И ноющей, давящей, невыносимой необратимостью.
Мое маленькое прожорливое чудовище созревает в матке каждые несколько дней, а потом плавится собственным жаром и растекается по животу и ниже зудом, навязчивыми мыслями, фотовспышками фантазий. Холодный пол лишь подогревает его аппетит.
Я хохочу в голос, но глаза предательски истекают слезами. Левкрота в комнате подвывает в такт руке, но, к счастью, быстро возникая – быстро заканчивается. Словно ничего и не было. Только пальцы влажные и липкие, да волоски слиплись от пота. И где-то на периферии тает видение залитого солнцем пляжа и большой кудрявой головы, ощущение трехдневной щетины на шее и покалывание песка на спине. Все, как всегда. Все, как всегда.
– Иди сюда, – позвала меня Левкрота, просунув острый нос под валун в коридоре – переоденешься.
Она притащила мне старую серую пижаму с вытянутыми коленями. Я носила её в семь лет, сидя по выходным у бабушки и дедушки, пока мама была где-то там, но и сейчас она прекрасно на меня налезла. Почему бы и нет?
Представив, как Левкрота пятится и с трудом тащит своими костяными зубами ком пижамы, я снова громко рассмеялась, но уже вполне искренне или что-то вроде того.
Левкрота сверкнула глазищами, бросила пижаму и вернулась в спальню. Я последовала за ней.
Наверное, на улице уже совсем темно, и самое время готовиться к празднику. Все вдоволь отоспались и отлежались в кроватях с телефонами, планшетами, ноутбуками, пультами от телевизора, бутербродами, копошащимися младенцами. Неторопливый подъем, поздний завтрак, долгая прогулка.
Я помню некоторые года, когда ощущение праздника и предвкушение чуда были такими сильными, такими необыкновенными! Уже тридцатого я не могла толком спать, только вертелась с боку на бок и все грезила о чем-то светлом и радостном. Хорошо, если удавалось заснуть во втором или даже третьем часу ночи. А утром – опять бодра и весела, опять полна энергии.
До обеда мне нужно было успеть принять ванну и высушить голову под платком, повязанным на манер Марфушечки-душечки. У всего этого действа был сакральный смысл: подготовиться к обеду, состоящему из пиалы горячего молока и поломанного на кусочки печенья «Юбилейное». Уже через несколько минут печенье начинало размокать и разбухать, а под конец обеда и вовсе превращалось в густую и вязкую сладкую кашицу. Потом – томительное ожидание праздничного ужина.
Нет ничего прекраснее вреднючей еды, которой меня кормили под Новый год. Это не макароны с сосиской (единственное, что могла приготовить мать) и не наваристые супы, которые я есть решительно не могла (бабушка не переносила плохо питающихся детей). Это был праздник живота, последнее обжорство года и самая бессмысленная семейная традиция в одном флаконе. Мы ели, чтобы не разговаривать. Мы ели, чтобы не думать. Мы ели, чтобы даже не смотреть друг на друга. От греха подальше. Только бабушка выделялась за столом – единственный живой человек. Но после моего купания, многочасовой готовки и уборки, а также пошаливающего сердца, ей тоже было совсем не до бесед и душевных новогодних разговоров.
С самого утра она варила картошку и морковку для Оливье. Стругала, терла, резала, смешивала «Мимозу», крабовый салат и селедку под шубой. А еще была жареная картошка, что-нибудь мясное, пироги на любой вкус… Дед предпочитал с картошкой, мать – с капустой и яйцом, я – сладкие с вареньем и яблоками. Обязательно красиво «обколотые» вилкой, с румяным гребешком сверху. Сама же бабушка ела все, без капризов. Но венцом стола и гвоздем программы были даже не пироги. Это были огромные фарфоровые блюда с нашими фирменными бутербродами – поджаренный хлеб натирался чесноком и промазывался майонезом, по верху ложились шпроты/полукопченая колбаса и кружок соленого огурца, но не друг на друга горкой, а по соседству. Как правило, было большое многоярусное блюдо со шпротами и такое же (если не больше) с колбасой. Иногда бутербродов хватало вплоть до 2–3 января, но все равно каждый Новый год мы готовили на роту солдат просто потому, что так принято.
– Перестань думать о еде! – взвыла в полный голос голодная Левкрота.
Я не помню, когда Новый год потерял свое очарование. Когда умерла бабушка или раньше? Когда я поняла, что все эти люди, называемые семьей, это не более чем картонная декорация для соседей и знакомых?
И все же сегодня, лежа на поросшем буграми полу спальни той самой квартиры, где раньше пахло пирогами и бутербродами, мне хотелось вернуться в прошлое и посидеть за столом хотя бы вот с этой самой картонкой.
Глупо как-то получается. И по-детски наивно.
– Не то слово, – согласилась Левкрота.
– Надо бы написать А. что-нибудь. Какое-нибудь поздравление. Это будет вежливо, – рядом со мной даже картонных персонажей не осталось. Одна только Левкрота.
– Ну, если тебе заняться нечем…
– А. не такой, как ты думаешь и говоришь.
– Правда? И чем же он тебе помог, этот твой замечательный А.?
– Как минимум, он никогда меня не осуждал.
Левкрота навострила ушки, и вся подалась вперед, почуяв свою родную стихию.
– Откуда тебе знать? На слово веришь? А ты знаешь, что он тебя даже с сестрой обсуждает? Я сама слышала, как он смеется, передразнивая твой заплетающийся язык, все эти бесконечные «ааа…» и «эээ…», и паузы, когда ты не можешь вспомнить слов.
– Ты меня обзываешь каждый раз, когда я пытаюсь хоть что-то сказать!
Комната стремительно погружалась в черное облако, вырывающееся из хищно раздуваемых ноздрей Левкроты. Её тело двигалось несимметрично, словно она распадалась на пиксели прямо у меня на глазах, распадалась и развертывалась по всем углам – одна нога дрожит в левом углу, другая царапает стену справа, хвост бешено вертится на месте у меня за спиной, и только сияющие глаза остаются напротив. Буравят мои зрачки до боли.
– И это еще не все, – продолжает она, прорываясь через нарастающий гул прямо ко мне в голову – он для тебя даже диагноз подобрал. Очень забавный. Хочешь знать, какой именно?
– Нет!
Мой крик тонет в облаке и почти не различим в шуме. Я не могу закрыть глаза, чтобы ничего не видеть, потому что я и так во тьме. Я не могу открыть глаза шире, чтобы разглядеть на столе ноутбук, добраться до него и позвонить А., потому что ноутбука больше нет – потолок продолжает опускаться, как пресс. Вот откуда гул, вот откуда удушье, вот почему Левкрота разбегается частями по углам, чтобы пожить чуть дольше. Можно кричать до надрыва связок, но мне никуда не сбежать из этого дома, потому что дом внутри меня. Потому что «Что-то там Лимитед» – это проект, с самого начала обреченный на провал.
Опустившись на колени и цепляясь ногтями за выступы пола, я на ощупь ползу за порог, через гостиную, по стремительно истончающейся коридорной кишке – на кухню.
Левкрота продолжает кричать мне вслед:
– Анартрия, это называется анартрия!
– Ты боишься потерять членораздельную речь!
– Вспомни, как ты мычала тогда на пляже, когда должна была кричать и звать на помощь!
– А. знает, что ты не способна даже говорить, когда это нужно!..
Я снова на холодном, будоражаще холодном полу.
Делаю глубокий вдох и засыпаю.
Второе сердце
Крошечный голубокольчатый осьминожек одним укусом гарантирует человеку либо смерть, либо мучительную искусственную вентиляцию легких, пока яд не рассосется и не покинет несчастного.
Когда-то давным-давно один такой осьминожек, отставший от сородичей, больно укусил Христину. Разрывающая её легкие боль долгие годы была устаканена аппаратом искусственной вентиляции, роль которого играли все мыслимые и немыслимые защиты. А потом… потом она просто выработала стойкий иммунитет к яду, а нечто хрупкое и очень важное – только-только зарождающееся – остановилось в развитии и обросло толстой хитиновой оболочкой. Неоплодотворенная яйцеклетка, до которой не добраться даже мне. А потому я просто продолжаю поглощать и прятать внутри себя все, что могу.
Ведь я, по большому счету, совершенно безучастно.
Часть III. Гектокотиль аргонавтов
В какой-то час
В какой-то час следующего дня мне удалось проснуться и сообразить, где я нахожусь. Опять голая, на холодном полу кухни. Абсолютно одна – ни звука вокруг, ни намека на него. Не слышно даже моего дыхания, словно его и нет вовсе. Странное, галлюциногенное ощущение: я здесь, на своей кухне, но и не здесь тоже. Я в своей детской уютной кроватке в обнимку с любимым потрепанным зайцем, и я в машине по пути в гости к двоюродной сестре, и я щурюсь на летнем солнце, и я безуспешно пытаюсь сковырнуть с головы все лишнее, прячась за полками с консервами, и я смотрю, как опускается потолок до уровня поднятой из горизонтального положения руки. Я больше не смогу встать. И даже сесть не смогу. Не увижу, как напуганная резким окриком ворона взлетит на верхушку дерева. Как играют во дворе дети. Как продолжают взрываться новогодние петарды.
Я звала Левкроту, пока не засвербило в пересохшем горле, но ни одного звука изо рта так и не вылетело, как будто кто-то отключил внутри меня две важные, жизненно необходимые функции: слышать и говорить. Совсем как тогда, когда я могла лишь смотреть и ощущать.
Если закрыть глаза, можно заново открыть для себя все, что еще осталось на кухне.
Линолеум на полу пыльный и липкий, тут и там проскальзывают песчинки – это влажная от пота мужская кожа, на которую налип пляжный песок. Пожелтевшие обои – это газета, придавленная тяжелой сумкой. Легкий ветерок треплет выбивающиеся страницы и выхватывает отдельные слова, отпечатанные темно-серым: «хватит», «прекрати», «остановись».
Хватит, прекрати, остановись!
Трещины побелки на стене – это разрывы слизистой и глубокие царапины от неровно постриженных ногтей. Колючая метла в углу, наполовину вросшая в стену – это мои спутанные волосы, собравшие на себя так много песка, мусора и влаги, что я срезала их на следующий день под самый корень.
Хватит, прекрати, остановись!
В какой-то час
Справедливости ради, А. почти не насиловал меня неуемным фантазированием. Не могу сказать, что мне это помогало, но и не вредило, по крайней мере.
Просто для меня все эти разговоры – они вообще ни о чем. Пятьдесят минут благополучно заканчиваются, и жизнь возвращается на круги своя. В реальной жизни от разговоров стены не перестают вибрировать, а голос не прорывается через плотную и упругую мембрану, облепившую связки. Просто данность. Данность. Данностьданностьданность.
Да и бог с ними, с разговорами. А., он как фанатичный пролайфер, мечтающий осчастливить женщин всего мира чудом новой жизни.
– Мы вместе пройдем с вами через проживание горя, через оплакивание случившегося.
Вранье.
Никто никуда ни с кем не пойдет. Никто не залезет в мою кожу и не снимет её, как тесный комбинезон, подавая мне правильный пример. Никто не возьмет меня за руку, пока я лежу в луже ледяной мочи, глядя на потолок – он опустился уже так низко, что наэлектризованные волосы встают дыбом и липнут к нему. Каждое движение головы сопровождается треском рвущихся волосков. Каждый выдох отпечатывается влажным пятном, таким же желтым, как загаженный пол.
– Вы сами решите, когда двигаться дальше.
Вранье.
А. оплодотворил замурованную яйцеклетку, и теперь жутковатый эмбрион начал расти и готовиться к рождению. И аборт делать уже слишком поздно, да никто и не возьмется. Отсроченная беременность после так и не оставшегося в прошлом изнасилования, после так и не полученного от самой себя прощения, после так и не случившегося доверия с другим человеком. Потому что все это – вранье.
Он говорит:
– Что вы чувствуете?
Я говорю, что не чувствую ничего.
Он говорит снова и снова:
– Что вы чувствуете?
И я говорю, что не чувствую ничего.
А в итоге, просто что-то начтотало что-то.
– Хорошо.
Всполохи бессмысленной болтовни. Сто минут в неделю вокруг да около.
Реален лишь дом, стремительно пожирающий мой мир. Изготовившийся проглотить и переварить меня. Остался один вздох. Может, два.
Первое сердце, второе сердце и третье сердце
Их больше нет. Христины больше нет. Кровяные сгустки засыпало песком, мутная белесая жидкость застыла и потрескалась, густой черный яд давным-давно покинул организм.
В какой-то час старый пятиэтажный дом на улице 1905 года (весь в заплатках из шпаклевки) обрушился на землю бетонными осколками, бумагой для набросков, пятнами акварельных красок, консервными банками, помятыми книгами, так и не начатыми раскрасками.
Когда пыль осела, а спасатели разъехались… Жизнь продолжила свой ход с того момента, на котором случайно остановилась.
Отвращение
Рассказ о любви к родителю
Первый день
В середине августа, самой душной ночью этого вялотекущего лета, Христине приснился один сон. Совсем короткий, как вспышка лампочки перед полным выгоранием – резко бьет по глазам и тут же гаснет, оставляя после себя тонкую, едва заметную дорожку мигающего света.
Сон, как и все прочее, был родом из детства. За долю секунды Христина успела увидеть шкаф, полный моли, паутины и плесени, и себя, совсем маленькую. Испуганную. Где-то вдалеке громыхал богоподобный голос: «И так истреби зло из среды себя».
Христина проснулась, растревоженная воплем сновидения и оглушительной тишиной комнаты. В сенях намечающегося утра можно вдоволь насладиться двумя-тремя часами естественных звуков провинции – покряхтыванием старика этажом выше, шепотом березовых крон, отдаленным гулом фур, отправляющихся в путь. В открытое окно льется только флер привычного звукового полотна, сросшегося с природой. Ни топота ног, ни отбойного молотка сабвуферов, ни пошлого хохота. Лишь нежные объятия летней ночи.
Предрассветные сумерки изредка нарушает дрожащий фонарь, схороненный за деревьями во дворе. В комнате совсем темно. Воздух влажный и горячий, Христина чувствует, как пот течет ручьем от ушей к плечам и грузно оседает на подушке. Нагота не спасает от жары. Простыня, заменяющая одеяло, промокла насквозь и облепила тело. Повернувшись на бок, она сглотнула капли пота и тут впервые услышала этот звук – приглушенный свист, тихий шелест, мешанину непонятных, вырванных из контекста вибраций и отзвуков. Он шел откуда-то снизу, не то с пола, не то из-под него. Незаметный на первый взгляд, звук постепенно становился все четче, отчетливее. Обретал массу и форму. Сонная Христина прислушивалась, сколько было сил, пока не провалилась в остаток своего сна.
Второй день
Христина проснулась в половину шестого вечера, вымотанная так, словно и не спала вовсе. Простыня пахла кислятиной, от запаха этого нестерпимо свербило в носу. В открытое окно лез будничный шум – грохот, разговоры, ревущие моторы. Новый день в самом разгаре. Поглаживая липкую ногу, Христина смотрела в потолок и пыталась вспомнить, о чем думала ночью, прежде чем заснуть. Кажется, она услышала что-то или увидела, но воспоминание блуждало вне её сознания. На сером потолке, вровень со лбом изнуренной девушки, пульсировала выпуклая черная точка. Как маленький болезненный нарост, она повисла над кроватью, шевелясь всякий раз, когда перемещался по комнате спертый воздух. Христина долго всматривалась в точку, сощурив близорукие глаза. Прошло меньше минуты, и точка отделилась от потолка, расправив крошечные шуршащие крылья. Это была муха. Непривычно большая для своего рода, но все же, не настолько, чтобы можно было уследить за её полетом. Какое-то время муха бесцельно металась по стенам, присаживаясь на полку и ковер, покрывающий диван, а затем пропала. Может, вылетела в открытое окно. Может, спряталась в щель на полу.
Христина наклонилась над щербатыми досками, чертовски похожими на облупленный годами рот какой-нибудь старушки. Просветы между ними были толщиной с полпальца, но внутри – только чернота. Христина продиралась сквозь ремонт третий год, дошла, наконец, очередь и до пола. Пару дней назад рабочие сняли старый линолеум, оставив девушку наедине с разрухой.
Все это время она старалась не касаться пола. Иногда ей казалось, что невидимый пресс давит на доски с такой силой, что одного только прикосновения её голой ножки будет достаточно, чтобы провалиться в тартарары. Она переползала с дивана на рабочее кресло, как ребенок – по баррикадам. За столом сидела, подвернув под себя ноги. И всегда надевала толстые вязаные носки, когда нужно было выйти из комнаты и сделать несколько шагов по этому страшному, развороченному полу.
Внезапно вернулся ночной гул. Христина вспомнила, как заснула под монотонное мычание неизвестной природы – настойчивое, но гладкое и стройное, как замысловатая колыбельная. Пол мелко-мелко задрожал, словно под ним прокатилась волна чего-то мощного и объемного, тяжелого и стремительного. Если бы это было море, Христина подумала бы, что мимо неё пронесся косяк рыб. А под полом? Гул перемещался из одного угла комнаты в другой, и в какой-то момент девушка разобрала отдельные его звуки. Это была смесь жужжания и скрипа, разбавленного тихим шелестом. Где-то внизу, в метре или двух от неё роились мухи и ползали жуки, она очень ясно поняла это. Поняла, но не испугалась.
День тому назад Христина получила интересный заказ. Ей – как иллюстратору – поручили подготовить познавательную книгу о насекомых. Нужно было нарисовать с полсотни подробных, почти анатомических картинок тлей, саранчи, цикад, ос, светлячков и бабочек. Весь микромир, который обычно прячется за порогом дома. Христина принесла из библиотеки огромные иллюстрированные каталоги и все свободное время (то есть, в принципе все свое время) разглядывала схемы и читала пояснения. В первую ночь ей снилась моль, облепившая старый отцовский шкаф. А сегодня – гул. И огромная черная муха, притаившаяся где-то в комнате.
Пятый день
Гул роя мух под ногами поглотил все звуки. Христина лежала на полу, прислонившись левым ухом к самой большой щели, и слушала нестройный хор тысячи голосов, пока не заснула там же – на голых досках.
Шестой день
Приходил отец. Как и много лет назад, он каждый раз надевал на улицу шляпу, галстук и тяжелые ботинки, вопреки сезону и ситуации. Его бесформенная, ковыляющая фигура резко выделялась на фоне солнечной улицы. Христина курила на углу дома, отмахиваясь от мошкары, заполняющей теплое марево горизонта. Сюда – на улицу – разговоры насекомых, поселившихся в квартире, не доносились, но девушка физически ощущала их близость, словно они ходили за ней по пятам. Твари эти преследовали её каждую секунду, от них не было спасу. Христина чистила зубы, мыла картошку, крошила огурцы, рисовала стилусом на новеньком планшете, пыталась читать и смотреть кино, спала в полглаза, дышала. И все эти действия, все мысли, и все секунды сопровождались гулом, с которым можно было бы породниться, не будь он таким бесконечным и оттого особенно болезненным для девушки. Она любила тишину, ценила только звук собственных мыслей или диалоги героев на экране телевизора. Все инородное, громкое, раздражающее выбивало из колеи.
Когда Христина была совсем маленькой, отец сутками напролет орал. Он орал, читая Библию. Орал, когда нужно было, чтобы мать приготовила обед или постирала рубашку. Орал, когда запирал Христину в шкафу, испытывая её веру и выносливость лицом к лицу с соглядатаями диавола, обжившими этот старый, никому не нужный шкаф, ютившийся в кладовке.
Сейчас отец уже не орал. Он почти перестал говорить после продолжительной болезни, а если и открывал рот – из него просачивались лишь стоны и скрипы, подобные звуку сталкивающихся твердыми брюшками жуков. Отец молчал. Молчала и дочь. Обычно они сидели минут двадцать во дворе, Христина курила, а он зыркал из-под кустистых бровей. Потом пили чай на кухне, ели пирог, который она готовила для приличия. Пирог всегда был или жестким, как подметка, или безнадежно сырым. Для приличий – самое то.
Ритуал семейных встреч соблюдался неукоснительно. Пару раз знакомые Христины, подозревающие о случившемся тогда, двенадцать лет назад, недоуменно спрашивали – ну, зачем ей все это? Ответа не было. Привычка, приступ мазохизма, долг или страх. Какая, собственно, разница? Отец приходил раз в месяц. Никогда не опаздывал. И ни разу не извинился.
Доедая пирог, Христина попросила прощения за шум. Сказала, что виноваты ремонтники. Разворошили мушиной гнездо, которое разродилось потомством и теперь не давало ей покоя своей болтовней. Отец глянул на неё, как на юродивую, и, конечно, промолчал. «Вот и поговорили», – подумала Христина, опуская тарелки в раковину.
Из отверстия слива выползла муха, еще совсем маленькая, но уже назойливая. Она долго изучала сладкую тарелку со следами карамели, пока Христина изучала её саму. Наклонившись, насколько это было возможно, она попыталась разглядеть морду мухи, её блестящие окуляры-глаза – и не смогла.
– Хм, – сказал отец. Он собрался уходить, встал и посмотрел на Христину. Муха тяжело поднялась из раковины, как бы нехотя подлетела к старику и уселась ему на лоб. Девушка подумала, что отец как никогда похож на свихнувшегося Христа. Теперь вот собирает себе терновый венок, но не из веток, а из мух. Сцепит их леской и пойдет себе на Голгофу с крестом из старых газет на спине.
– Хм, – сказал отец, не понимая, чего ждет его послушная дочь. А муха в это время, шурша и покачиваясь, как пьяная, поползла по лицу и нырнула в широкую ноздрю. Отец сделал вид, что ничего не заметил и отвернулся от Христины.
Оделся, туго затянул разболтавшийся галстук и подождал, пока его спутница обуется, чтобы проводить до остановки троллейбуса.
– Хм, – сказал отец, грозно нахмурившись – она замешкалась, думая о том, где сейчас плутает муха.
Они шли по дороге, не касаясь друг друга даже полами одежды. О том, чтобы взяться за руки или хотя бы стать рядом, не было и речи. Отец нет-нет, да поглядывал на дочку неодобрительно, недобро. Чувствовал, что сегодня она совсем не такая, как месяц назад. По его лицу скользила тень воспоминаний – вот он впервые читает крошке с пшеничными косичками притчу об Иеффае и дочери его, вот стареющая жена собирает свои платья и уходит прочь, вот шкаф и приглушенный детский плач, тонкий и пронзительный. Диавол искушал его жалостью, но он не поддался.
«Она была у него только одна, и не было у него ещё ни сына, ни дочери. Когда он увидел её, разодрал одежду свою и сказал:
– Ах, дочь моя! Ты сразила меня; и ты в числе нарушителей покоя моего! Я отверз о тебе уста мои пред Господом и не могу отречься».
Воспоминания растаяли, как дым, с гудком неповоротливой машины. Отец сел у окна и проводил Христину долгим взглядом, пока она не скрылась за поворотом.
Возвращаясь, Христина видела людей, на лицах и руках которых сидели жуки и уже привычные мухи. Казалось, никто не замечал их присутствия. Ни один из них не попытался согнать непрошеных гостей, даже не смотрел в их сторону. Пришельцы перемещались под майками и топиками, создавая на телах рельефные карты – горы и овраги, дорожки рек и пустыри. Иногда жуки сталкивались на своем пути, и тогда девушка слышала хруст ломающихся лапок. Один раз особенно смелая муха залезла в рот прохожему, который выплюнул её с невозмутимым видом и пошел дальше. Христина подумала, что все это слишком иррационально и комично, чтобы быть правдой.
До вечера она работала, склонившись над планшетом. Заказчик был доволен скрупулезностью рисунков и выразил желание получить всю работу как можно скорее. На час или два Христина перестала слышать гул из-под пола, растворившись в рисовании. Но потом он вернулся – как только уставшая девушка пошла на кухню, чтобы вымыть руки и поужинать. Хотела выйти на улицу, выкурить перед сном сигарету, но передумала, вспомнив дневных прохожих. К черту.
Седьмой день
В комнате звенел комар. Христина накрылась с головой одеялом и сомкнула веки, повторяя, как мантру: «Я должна уснуть». Трудно дышать, ткань царапает щеки, но выбраться наружу и не сойти с ума от накатывающей паники – еще труднее. Перед мысленным взором плясали картинки из хрестоматий, перемежающиеся теоретическими сводками: имаго, личинки, куколки, зародыши комаров в стоячих водах, футляр челюсти и две тонкие иглы в поисках сочного жирного тела, налитого кровью. Горячо и сладко сделалось Христине от этих мыслей. А звон становился все громче, словно пробуравил дыру в одеяле, и теперь выскабливал ход в голове девушки. Взвизгивал то над ухом, то над лункой пупка, скользил по простыне вслед за изгибами её тела, искал укромные местечки.
Христина почувствовала, как в горле собрался ком, словно этот комар затолкал внутрь неё полную кладку яиц из двухсот отменных экземпляров. Она скинула одеяло и наглоталась воздуха, а потом увидела над собой его – комара. Тощего и хрусткого насильника, клацающего двумя парами челюстей. Он был одет в костюм черной шерсти, сорочку и серый фартук поверх галстука. Гибкими лапами он перебирал расхристанные волосы Христины, пока она вырывалась и отплевывала комариную кладку. Горячо и сладко разлилось по затекшим членам девушки отвращение – горячо, словно обдали кипятком, и сладко, будто облили карамелью.
Комар опустил свою хищную головку, крыльями раздвинул Христине ноги. И пока две тонкие иглы рвали и кромсали лоно, имитируя половой акт, старушка за стенкой проклинала буйную соседку, имевшую дурную привычку вопить во сне.
Десятый день
Волна, захлестнувшая жизнь Христины, спала. За ней последовала и жара – улица 1905 года погрузилась в ленивую предосеннюю сиесту. Ремонтники за последние два дня, как ошпаренные, переделали все свои дела, и пол теперь был накрыт чистым, свежим и ароматным паркетом. Тайком ото всех, девушка злорадно смеялась – все, баста. Мухи, жуки и прочие погребены заживо с её легкой руки. Гул почти не был слышан, а стоило задуматься о чем-то, и он вообще пропадал из эфира.
Работа продвигалась огромными скачками. По ночам, не имея возможности уснуть, Христина рисовала, красила и правила. Иногда болтала по скайпу с матерью, которая жила на другом конце страны. Как-то Христина спросила:
– Почему ты ушла?
– А почему я должна была остаться?
– Ты могла меня с собой взять.
– Отец не позволил.
Отец много чего не позволял. Носить платья, слушать «The Rolling Stones», сидеть в кафе с подружками. У всех в доме была своя роль. Сам он был проповедником (и надсмотрщиком, добавила бы Христина). Мать следила за очагом, которого у них никогда не было. Еще она работала, потому что кушать хотелось каждый день, а не пару раз в месяц, когда отцу удавалось продать несколько Библий ручной работы. Христина училась и молилась. Однажды мать обмолвилась, что в молодости отец был совсем не таким. Он гулял с девчонками, пил пиво, водил свою новоиспеченную жену на танцы. Но потом что-то случилось, и когда родилась Христина, семья уже не была похожа на то уютное любовное гнездышко.
– Как работа?
– Нормально.
– Хорошо, что я позволяла тебе рисовать в детстве.
– И на том спасибо, мама.
– Ну, ладно. Я пойду, мне еще Тимошу из садика забирать.
Наверняка маленький Тимоша ужинает под веселые завывания мультяшного волка, а не под монотонное чтение Святой книги. Повезло ему.
Заканчивая под утро работать, Христина выходила на улицу и гуляла, пока дорожки парка не наполнялись ранними пташками – бегунами, собачниками, младенцами в колясках. Край неба, мелькающий за деревьями, словно намалевали серой краской, а потом накапали сверху кляксы розового, сиреневого, пурпурного. Христина снимала кеды, ступала босыми ногами на влажную землю и медленно шла от дерева к дереву. Парк полнился насекомыми, но – настоящими. Это были безобидные и хрупкие создания. Рука не поднималась убить кого-нибудь из них, даже когда они всем скопом бросались на девушку, оголодав за ночь в одиночестве сумерек. Она чувствовала уколы за ушами, на запястьях, закрывала глаза, чтобы ощутить, как они облепляют веки, и наслаждалась этим.
Дома все было иначе. Квартира напоминала тот старый шкаф – такая же пыльная, тесная и безжалостная. С той лишь разницей, что за это наказание нужно было платить не молитвами, а деньгами.
Позавчера Христина постелила себе на диване, как обычно. Толстый старый ковер, оставшийся с дедовских времен, был подвешен под самым потолком, закрывал стену над диваном и служил заодно покрывалом. Она делала то же самое, что и каждый день до этого: складывала пополам простыню, доставала подушку, выравнивала сгибы, ложилась, вытянувшись на узком и длинном складном диванчике. Но ощущение «того же самого» очень быстро испарилось, стоило повернуться набок и взглянуть на ворс ковра вблизи. Он шевелился. Каждая нитка нервно подрагивала, словно кто-то взял большую расческу и медленно приглаживал давно нечесаный ковер. Было темно, но Христина разглядела сотни и тысячи крошечных лапок, несущих туда-сюда коричневые тельца жуков. Круглые, пузатые, гладкие – они деловито сновали по спинке дивана, не обращая на девушку внимания. Христина представила, что столько же – если не больше – жуков мельтешит прямо под ней, под простыней и подушкой, в ногах, вылезающих за край простыни и покойно лежащих на ковре. Одна мысль цепляет за собой другую, как бусину за бусиной нанизывают на леску. И вот она уже видит, что несколько жуков переползают с теплого и густого, как мех, ковра на прохладную ткань постельного белья. Залезают, цепляясь крючьями лап за пушок волос, на ноги. Ползут выше – от голени к коленям, потом к бедрам.
Христина чувствует, как они собираются в кучку, образуют клин и ползут к её вагине. Она сжимает бедра изо всех сил, но – поздно. Жуки резвятся внутри её тела, щекочут стенки влагалища, которое послушно увлажняется и ритмично сжимается. Оказавшись внутри, клин распадается, а насекомые разбегаются кто куда. Христина думает, что скоро станет гнездом для новорожденных жуков, чьи яйца будут расти, полнеть и наливаться силой, присосавшись к шейке матки.
Больше она не ложилась спать на диван. Белье отнесла на помойку и затолкала палкой на самое дно металлического контейнера.
Одиннадцатый день
А спать хотелось невыносимо. Сначала у неё еще получалось подремать в кресле, закинув ноги на табурет, а под голову положив свернутое в несколько слоев полотенце. Сейчас не получалось никак.
Все из-за комара. Христина больше не видела его. Зато отчетливо слышала. Скрючившись, она почти заснула, но он тут же запищал над её голым ухом. Тогда она накрылась с головой и едва не задохнулась, вновь заснув и уткнувшись носом и ртом в ткань, которая моментально прилипла к коже. Христина осторожно сняла с себя простыню и вдохнула немного воздуха. Комар, все это время молчавший, кинулся к ней, обхаживая любимую жертву. И эта игра продолжалась до самого утра, пока Христина не перестала понимать – спит она, бодрствует или сходит с ума.
Пятнадцатый день
Утром звонили из областной больницы. Отец совсем плох. Дышит через раз, ничего не ест. Ему колют обезболивающие, но он все равно беззвучно плачет и пытается читать Библию.
– Он не страдает, – сказала Христина – он боится.
– Вы зря переводите лекарства, – сказала Христина. И положила трубку.
Ей сообщили, что отец попал в больницу не из-за прогрессирующей болезни. Он наглотался острого, отчего все его горло, в том числе, трахея, превратились в месиво.
«Гвозди», – подумала Христина.
– Шурупы, – пояснил голос.
Они там все выскребли из тела отца, но это вряд ли поможет. Её спросили: придет ли она в больницу?
Она так и не пошла. Ни к чему это.
Соседи, проходя мимо окна Христины, что было на первом этаже, останавливались на несколько секунд, чтобы посмотреть на девушку. Она стояла, прижавшись лбом к стеклу, в тяжелом расстегнутом пиджаке, но с нагой грудью. Стояла и обсасывала шуруп, как пустышку.
Христина смотрела на них из зазеркалья окна и не могла отвести взгляд. Прохожие скользили, подхваченные потоком насекомых. Их руки были покрыты язвами от укусов, лица раскраснелись. Из уголков глаз и ушей лезли личинки, которые тут же вырастали и вновь заползали в сладкие дыры, где можно было отложить новые яйца.
Во рту у Христины что-то громко хрустнуло. Она выплюнула на ладошку кусочек зуба, окрашенного кровью, и вновь положила на язык шуруп. Много лет назад отец сказал ей: «И так истреби зло из среды себя».
Двадцатый день
Отец умер. Христина все ждала – когда же внутри неё что-то оборвется? Ан нет. Обычный день. Обычный год. Холодное какао, в котором плавают островки створожившегося молока. Сколько она уже не ходила в магазин, сколько вообще не вылезала на улицу? Неделю или чуть больше. Есть не хотелось.
Все утро протяжно стонал скайп. Заказчик пытался отвоевать последние несколько рисунков, о которых Христина забыла еще несколько дней назад – не до того было. К полудню зазвенели монеты в электронном кошельке. Зачем ей деньги? «Купить веревку и мыло», – истерично засмеялась Христина и тут же устыдилась своего голоса, отскакивающего от голых стен, как теннисный мяч.
В комнате остался только диван. Она сдернула ковер и кинула его в коридоре, вытащила на кухню ученический столик, за которым работала. Содрала обои и выдвинула диван на середину. Насекомых в нем больше не было. Христина щедро облила куцый диванчик отравой, в квартире остро воняло химикатами.
Вернулся гул. Христина не смогла сдержаться – взяла на кухне штопор, мясной нож и открывашку для консервных банок, которыми выдолбила в новом паркете дыру. Накануне ей чудилось, что стаи крошек-мух не просто кричат, но плачут, умоляя её выпустить их наружу – домой.
Когда солнце перестало подсвечивать плотно задернутые шторы, плюнуло на неблагодарную Христину и скрылось за деревьями, она обнаружила себя лежащей на диване. Из одежды на ней были только пижамные штаны, сползающие с бедер и обнажающие треугольник намечающихся волос. Над окоченевшей статуей тела раскачивались, словно паруса, джутовые нити серебряной паутины. Вся комната была испещрена штрихами, как если бы Христина взяла лист бумаги и набросала углем схему питерского метро. На Лиговском проспекте спаривались два мохнатых паука, обнимая друг друга дрожащими лапами. Самка вот-вот сожрет голову самца. «Странно», – подумала девушка – «Так делают богомолы». Самка послушно обратилась богомолом. От Гостиного двора к Маяковской тянулся прицеп из пяти или шести детенышей. Сигнальные точки одиночных пауков разместились на Приморской, Нарвской, Пионерской и Новочеркасской.
Пауки были небольшие, с полкулака, и Христина в сонном оцепенении несколько минут смотрела на них, как на далекий пейзаж или кадр из «Animal Planet».
Вдруг один из пауков посмотрел на Христину, сплюнул на пол, злобно осклабившись, и начал расти. Сначала вширь, как дешевая картинка в Интернете – пошел себе крупными пикселями, расползаясь и тускнея. Потом вверх, догоняя нужную ширину. И вот на станции Пионерской сидит уже не герой канала о дикой природе, а волосатый, страшный и голодный паук в половину Христининого роста. Она хватает руками свои штаны, скатывается на пол и отползает в большую комнату, цепляясь волосами за паутину, отчего та кренится и вынуждает пауков разбежаться по углам. Только самка богомола остается на месте, доедая брюшко паучьего самца.
Христина боится и плачет. Мнет на себе пижамные штаны и не двигается с места, словно ждет, что кто-то придет и спасет её. Никто так и не пришел – ни через час, ни через два, ни через полдня. За это время пауки сплели новую сеть, на которой теперь раскачивались, сталкиваясь иногда боками, отчего по комнате рассыпались треск и недовольное шипение.
– Клонк-клонк, – подумала Христина – надо что-то делать.
Она в ужасе прижимает руки ко рту, представив, что на месте губ выросли хелицеры, издающие этот странный звук «клонк-клонк». Нет, это всего лишь сумрачное кафкианское измерение, затопившее дом. «Превращение» без превращения.
Христина ползет в ванную комнату, как гигантская улитка, прижимаясь лбом то к стенам, то к полу, собирая попутно всю грязь запущенной квартиры. Слезы не поспевают за мыслями. За спиной взволнованные пауки хрустят лапами и кричат, что есть мочи.
Сначала девушку долго и мучительно рвет, пока пустой желудок не начинает исторгать из себя прозрачную кислятину, от которой становится еще горше. Она пытается прийти в себя – умывается, повязывает простыню из корзины с грязным бельем на манер тоги, не прекращая плакать. Несколько минут захлебывается рыданиями, а потом вдруг останавливается, утирает слезы и берет швабру. Из крана тугими струями вылетает ледяная вода. Труба трясется, как мужчина, извергающий накопившееся семя. Христина чувствует – опять – как горячо, сладко и отвратительно становится внизу живота.
Ступая по развороченному полу, как партизан на задании, она заглядывает в комнату и видит переполох, подобный камерному Вавилонскому столпотворению. Пауки подхватывают гул мух, прячущихся под паркетом, изредка выглядывающих из дыры. Только один мохнатый жилец, самый большой и самый спокойный, не движется, а только смотрит прямо на Христину с немым укором.
Она злится на себя, на пауков, на весь этот дом, а более всего – на отца, который бросил её одну черт знает где. Злость давит страх, как клопа. Христина тычет шваброй в ближайшего паука, наворачивает его вместе с паутиной на щетину и бежит в ванную, пока тот не очухался. За ней тянется шлейфом верещание паучьих детенышей. Она кидает паука на дно ванны, включает душ и мощным напором заталкивает в сливное отверстие. Торжествует, и снова бежит в комнату.
Христина вся покрыта обрывками паутины, капли яда оставляют на её руках борозды и набухающие волдыри, но она раз за разом возвращается к гнезду и вытаскивает по одному пауку, пока их визг не замолкает под ванной, где в лабиринте труб копятся волосатые трупы. Остался всего один. Он не пытается убежать и не издает ни звука. Либо он смирился со своей участью, либо тупой его мозг просто не способен переварить происходящее. Паук жует муху, которая не успела спрятаться. Проталкивает её жирный зад лапой, но молчит. Не слышно даже чавканья. Тишина разлилась благоговейная.
Христина не может больше ждать. Она несет паука в ванну, пока тот балансирует на древке швабры. Его могучее тело не помещается на щетке, но он старается не доставлять девушке проблем. Христина швыряет его в ванну и в изнеможении опускается на пол, облокотившись дрожащим от напряжения локтем на унитаз. Паук безучастен. Дожевывает муху.
Тогда Христина начинает молиться. Не ради благословения и даже не для очищения. Просто по старой привычке, как учил отец. Громко, с выражением, воздев очи к потолку.
– Перестань, – просит паук. Он закончил есть, и обратился человеком. Шляпа, галстук и тяжелые ботинки с трудом помещаются в ковчеге ванны.
Христина обрывает песнь на полуслове и ждет чего-то.
– Перестань, – повторяет паук и поднимается во весь рост. Отцовские ботинки ему жмут, зато шляпа в самый раз.
– Я люблю тебя, – шепчет Христина.
– Убей меня, – просит паук.
Кто-то сует Христине в руки нож, но она валится набок, откидывает его в сторону и закрывает лицо руками. Тишина разлилась невыносимая.
Паук присаживается на край ванны и касается педипальпой её плеча.
– Убей меня.
«Убей, убей, убей» – вторят из-под пола мухи и жуки. Эхо катится по коридору и исчезает в спальне.
– Убей, убей, убей, – повторяет Христина, как умалишенная. Чтобы заполнить тишину.
– Я прошу, – подчеркивает паук – ты тут не при чем.
Христина отнимает руки от мокрых щек и смотрит с надеждой на лицо, где несколько пар человеческих глаз соседствуют с одинокой парой паучьих.
– Я прошу, – говорит паук.
– Я люблю тебя, – шепчет Христина – люблю тебя.
Подбирает нож и… не может. Хочет – так отчаянно, так безнадежно! Колотит паука в грудь кулаками, обнимает его, целует. Пытается впитать хоть каплю этой незримой любви, которая бьется на кончике языка и никак не находит выхода. Где-то совсем рядом маршируют стрелки часов, истекая нарастающим возбуждением, еле сдерживая короткие сонные вздохи. Электрическим зарядом пронеслось мгновение длиною в вечность. Все меньше времени остается на двоих, и это знание разрывает Христину на части. Можно кричать, можно снова плакать, можно убить и его, и себя – умереть не так уж и страшно. Но тишина, рано или поздно, вернется. Вернется и проглотит, где бы Христина ни пряталась.
– Я прошу, – говорит паук.
Она бьет его ножом в грудь и успевает заметить краем глаза, как тают шляпа и ботинки, галстук и благодарные глаза.
– Там еще один остался, – сказал отец. Нет, это сказал паук, прежде чем его смыло напором душа в трубу.
Молоко нежности свернулось на углях её памяти.
Нет, другое…
Когда все было кончено, Христина заставила себя пригладить волосы, одеться и натянуть кеды. Вышла во двор, искрящий теплыми лучами заходящего солнца. Никого не было видно, а самое главное – никого не было слышно. Радостно. Воздух обволакивает, успокаивает. Христина встала на обычное место – на углу дома, за кустами блестящей зелени – и закурила. Сквозь листья тянулась полупрозрачная кружевная канитель паутины. Одинокой, брошенной. И оттого особенно красивой. Девушка погрузила ладонь в самое сердце паутины, которая тут же наслоилась на пальцы, как перчатка. Она поднесла руку к лицу и осторожно слизнула немного липких нитей. Никакого вкуса. Тогда она коснулась языком темного пятна на бугорке под большим пальцем. Несколько минут назад на этом месте лежало распластанное тельце комара, что изводил её ночами. Вот и все.
Сейчас он покоится на подоконник в спальне, подрагивая единственной целой лапкой. Умирая. Остальные Христина обрезала под корень маникюрными ножницами.
Двадцать первый день
Все хотят знать больше, чем могут переварить. Правда, которой не хватит места внутри, покроется со временем гнильцой и личинками – они полезут наружу и распугают окружающих.
– Что же сучилось? – спрашивал плюгавый мужичок-психолог детского реабилитационного центра.
Христина сказала тогда: «Терпением вашим спасайте души ваши».
– Ты можешь все рассказать нам, мы защитим тебя, – вкрадчиво вторила дама в зеленом платье, заполняя попутно документы.
Христина сказала: «Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное».
И мужичок, и дама быстро махнули на неё рукой. Следов побоев нет, по женской части все в порядке, хотя и не девственница. Худа, но до измождения далеко. Обычное дитя фанатика.
– Люби меня, как я люблю тебя, – прокаркал на прощание отец.
Он стоял в подвале и смотрел сквозь пелену слез, как приставы выносят старый шкаф. Трухлявая дверца дернулась и повисла на хлипких петлях. Тогда один ладный парень в спецовке сорвал её и бросил, чтобы не мешала на ходу.
Пахнуло могильной сыростью, а удар рыхлого дерева об пол был подобен колоколу, отпевающему детство Христины.
Люби меня, как я люблю тебя.
От утренней емкости времени ничего не осталось. Постель обратилась пародией постели.
Лето вдруг кончилось. И кончилось так же, как началось – взбрыкнуло копытами, махнуло хвостом и скрылось в дорожной пыли. Еще вчера футболка превращалась в мокрую тряпку, стоило только высунуть нос на улицу, а сегодня ветер раскачивает деревья, словно пытается надломить их и свалить в кучу на обочине. Промозгло, серо. Христина мерзнет в своей куцей желтой толстовочке. Вся остальная одежда где-то лежит и ждет своего часа, но она об этом не думает.
Вчера что-то случилось. Христина помнит только, как выходила на улицу курить, а потом, уже поздним вечером, делала уборку. Она словно очнулась от какого-то сна и заметила, наконец, что дом похож на одну большую свалку. До утра, при свете настольной лампы, включив фоном какое-то телевизионное шоу, Христина стирала вещи, мыла посуду и пол, двигала на место мебель. Принесла из подвала пенопласт и аккуратно – как смогла – заполнила дыру в полу, накинув сверху половичок. Совсем другое дело.
Спать на диване она побоялась. От него так сильно пахло химикатами, что голова начинала кружиться уже через пару минут. Пришлось обернуть старое лежбище полиэтиленом и снова свернуться клубочком в кресле.
Время с каждой миллисекундой замедлялось. Христина постукивала подушечкой среднего пальца по коленке всякий раз, когда чувствовала, что на неё накатывает таинственное «клонк-клонк», о котором она почему-то не могла перестать думать. Её палец онемел от стука, но это работало.
Около одиннадцати часов утра девушка почувствовала, как от голода крутит живот. Вот такая смешная, но естественная потребность. «Попробуй тут умереть, когда так сильно кушать хочется», подумала Христина с неожиданной теплотой. Она представила себе большой горячий бутерброд с сыром и помидорами, рыбный салат, который так хорошо готовила когда-то мама и даже яблочный сидр, который изредка приносил отец.
Было ли у них все так плохо, как сказали тогда люди? Неужели и правда их маленький мир, их странная, но какое-то время крепкая семья была обречена с самого начала? А шкаф… Иисус за человеческие грехи был распят на кресте рядом с двумя подонками, а Христина всего лишь училась жить честно и чисто. Это такая мелочь по сравнению с тем, что могло бы стать с ней, расти она в обычной семье, встречаясь с мальчишками, сбегая с уроков попить пива. Горько становится, когда думаешь о том, что твоя жизнь может повернуть в любую сторону, но только не назад.
Люби меня, как я люблю тебя.
Христина постучала по коленке чуть сильнее, сбрасывая наваждение. Нет дороги назад, нет – и все тут.
Она расчесала свалявшиеся волосы, умылась, почистила одежду. Пахло от неё ужасно, но есть хотелось еще ужаснее. Магазин всего лишь в двух шагах от дома, добежать туда – плевое дело. А потом можно будет заняться собой. Очень девочковая, очень естественная, очень нормальная мысль. Правда?
Дорога до магазина и обратно длилась вечность. Она встречала людей, больших и маленьких, молодых и старых, но все они были пугающе одинаковы. Не внешне, нет. Что-то невыразимое словами сквозило в каждом лице, обращенном на Христину. Люди словно прощались с ней, провожали её. Христина внутренне сжималась под их взглядами, не выражающими абсолютно ничего, кроме простой констатации факта – это прощание, именно так. Она видела, как люди оборачиваются и смотрят ей вслед, как расступаются в очереди, пропуская её к кассе, как продавщица, не издав ни звука, подает пакет и машет рукой. Так театрально и так страшно.
Сердце Христины переполнила тоска. Не такая горячая, как любовь и не такая сладкая, как боль. Но такая же надрывная, как отвращение. Оно было повсюду: на желтеющем ободке унитаза, на её потной коже, на пыльных книгах, на заплесневевшей от сырости мочалке. Отвращение поделило с тоской Христинино сердце, и она сама стала отвращением.
Потом она сидела на полу кухни, разложив вокруг себя тарелки, и жадно ела. И гречневую кашу, и жареную лапшу, и овощной салат, и пирожное с маргариновыми розочками. Чем больше еды попадало внутрь, тем голоднее она становилась, а потому ела, ела, ела. И много курила, останавливаясь, бросая вилку, присасываясь к фильтру с таким же остервенелым голодом.
В какой-то момент заработало кухонное радио, но Христина не смогла вычленить его из череды пережевываний и струй дыма. Оно просто раз – и заговорило с ней.
– Знают, – подумала Христина – Все знают!
Чтец христианской передачи говорил с ней о Боге.
– Я сделал это в простоте сердца моего и в чистоте рук моих.
Христина посмотрела на свои руки, заляпанные жиром и соевым соусом.
– Итак, бойтесь Господа и служите Ему в чистоте и искренности.
На полу лежат пустые контейнеры от магазинного салата с подтеками майонеза и шуршащий пакет из-под пирожного.
– И по чистоте своей сквозь все проходит и проникает.
Она почувствовала себя не просто грязной, а оскверненной.
– Ты знаешь, что нужно делать тебе в этот час?
Христина кивнула.
– Готова ли ты?
Она кивнула еще раз, сдерживая рыдания.
Заиграла музыка. Христина никогда не была в бродячем цирке, но сразу узнала песню, которая сопровождает выступления уродцев в карнавальных костюмах. Кухня разрослась вширь и ввысь, открывая анфиладу цирковых шатров. Под печальный барабанный бой, надрывный вой аккордеона и заунывное пение трубы, бородатые женщины и карлики-мужчины, непомерно толстые клоуны и гуттаперчевые акробатки высыпались гроздьями в проход и выстроились друг за другом. Они смотрели на Христину, сидящую на своей горе мусора, как на троне, смеялись и махали руками. Девушка ошалела от шума и ярких красок, и только вглядывалась без всякой цели в раскрашенные цепи на груди огромного метателя ножей с завитками рыжих усов на щеках. Грохнув последний раз тарелками, цирк свернул свою прощальную балладу и пропал вместе с голосом радиоприемника. Все вернулось на свои места.
Христина принюхалась. От неё пахло потом и несвежей едой, а еще сальными волосами и распылителем от насекомых. Она добрела до газовой колонки, подожгла фитиль, постояла с минуту. Развернулась и пошла в ванную, снимая на ходу одежду. Джинсы, футболка, толстовка, пара носков и нижнее белье тянулись за ней, как шлейф или ковровая дорожка на вручении Оскара за самую бездарно прожитую жизнь. Она даже слышала овации где-то в глубине квартиры – просим! просим!
А ванна чиста, как никогда. Христина от души намыла её вчера отбеливающим порошком, губкой и хозяйственным мылом. Смеситель сверкает, как новенькое обручальное кольцо.
Вода побежала упругая, пружинистая, как лимонное желе. Лампа под потолком изредка подмигивала, отчего казалось, что крошечные волны призывно тянут к Христине свои хвосты. Из коридора заполз небольшой сквозняк, подталкивая девушку к теплой воде, спокойствию и мыльной пене.
Христина легла в ванну и закрыла глаза. Умиротворенный плеск, колышущиеся на коже капли. Тепло и покой – все, что нужно Христине. Все, чего можно желать.
Время шло, вода таяла. Становилось холоднее и холоднее, Христина поежилась и разомкнула веки. Сливное отверстие было открыто, пробка просто испарилась, словно её и не было никогда. Точечный укол паники заставил нервно перебирать пальцами по дну ванны и высоким бортикам в поисках пробки, но это было уже совсем не важно, потому как маленький водоворот желейной воды скрылся в трубе, а на смену ему пришел призрак старого шкафа. Его не затолкаешь кусочком силикона обратно под ванну, и он не выпустит наружу Христинино тело. Она почувствовала, как по телу разливается горячечное умиротворение и снова легла, скрестив ноги. Вот и все, наверное.
Первым в ванну заполз кузнечик. Он стрекотал робко, исследуя новое пристанище. За ним полезли коричневые жуки с глянцевыми спинками. Пушечное мясо, которое Христина давила мочалкой, пока та не превратилась в огромный склизкий комок мельтешащей плоти. Жуки пытались взобраться на покатые стенки ванны, но переворачивались и падали, куда придется – под изгибы ягодиц девушки, на её плоский живот, на лобок, где их лапы путались в волосах, на грудь с втянутыми от промозглого сквозняка сосками. Неустойчивый шар сплетенных между собой жуков почти добрался до бортика, но, зацепившись за скользкую шторку, рухнул прямо на лицо Христины, распавшись на десяток отдельных особей, которые в ужасе цеплялись за её нос, губы и ресницы. Она попробовала было закричать, но побоялась открыть рот и проглотить одного из них.
И чем равнодушнее становилась Христина, тем быстрее ванна наполнялась скарабеями, жужелицами, божьими коровками, усачами, точильщиками. Каждый из них звучал на свой лад, но все вместе они удивительным образом создали медидативную какофонию, которая укачивала Христину, словно колыбельная из детства. Их колючие прикосновения сменились на волны, подобные морским – они поглаживали, обволакивали, утешали. И то, чтобы было таким мерзким и отвратительным, обратилось вдруг покойным.
Она подняла глаза к потолку, который разошелся в разные стороны, обнажая нежные внутренности неестественно ровного неба. Вобрав тонущим в живой массе телом сине-зеленые просторы, Христина позволила себе забыть все, что когда-либо знала и вспомнить то, что всегда обходила стороной. Чтобы отец был просто отцом, а молитва – только молитвой. Чтобы весь мир сосредоточился в одной точке – там, где небо и вода сливались воедино. Откуда можно уплыть так далеко, чтобы отдаться соленому потоку, раствориться в небесной лазури, парить в воздухе, перестать умирать, проводить время в молчании, распасться на миллионы частиц, утонуть в черной бездне, обнять Вселенную, упасть на дно, забыться.
Она так и сделала – опустилась на дно. Глубоко вздохнула и сползла на самое дно ванны, оставив коленки возвышаться над бурным потоком насекомых, как две белоснежные скалы. Поток сомкнулся над её головой, замедляя движение. Они плотно обхватили Христину со всей сторон и замерли, как заводные игрушки, отработавшие свое время.
Чтобы перестать умирать – достаточно перестать жить.
Тело Христины было подобно мертвой каракатице, распластавшейся на мелководье. Руки покачивались, волосы, как водоросли, обвивали шею. Вода давно преодолела край ванны и заливала пол, поднимаясь все выше и выше, подхватывая одежду и гигиенические принадлежности. А в середине ванной комнаты, там, где уровень воды поднялся до полки и лизал край зеркала, плавал большой волосатый паук, сгнивший настолько, что куски его тела отслаивались и растекались в разные стороны.
Тишина разлилась великолепная.
С помощью зеркал
Рассказ о любви к Другому
Just because I don’t care doesn’t mean I don’t feel.
Just because I don’t feel doesn’t mean I don’t understand.
We are one in the unified field.
(IAMX)
Лу
Глаза Лу – это глаза человека, который все время чего-то ждет.
Летом – снег.
Зимой – влажную жару.
Утром – тишину ночи.
Ночью – гвалт дневной толпы.
Кажется, он все время чем-то не доволен. Знакомишься с ним, и тут же рвется наружу вопрос:
– Лу, у тебя совесть есть?
Обманчивое ощущение.
Когда Луви узнала Лу поближе, она поняла: все дело в том, что он плывет по течению. Видит перспективу в умении не сопротивляться. Позволить снегу раз за разом сменять лето, влажной жаре – зиму, тишине ночи – утро, день и вечер, а гвалту дневной толпы – ночь.
Луви устроена проще. Она все время с чем-то сражается, с кем-то воюет, зачем-то обороняется. Современная амазонка с внушительным послужным списком в сфере порноиндустрии. Сомнительно, что такое положение вещей не заставляет Лу чувствовать себя преданным или хотя бы ущемленным.
Пожалуй, иногда он и правда чувствовал себя так. Особенно в самом начале их романа, когда каждый знал друг о друге ровно столько информации, сколько можно уместить стандартным шрифтом на визитной карточке.
До боли кинематографичная сцена: он лежит на спине, закинув руки за голову, а она свернулась клубочком у него под боком. Мокрая кожа, спутанные волосы, розовеющие щеки Луви и тремор рук у Лу.
– Чем ты занимаешься? – спросил он.
– А ты?
– Я – маньяк с топором.
– Эй, это была моя заготовка ответа! А если серьезно?
– Я учусь в медицинском. А если и ты серьезно?
– Я не учусь в медицинском.
– Исчерпывающе.
– Я – актриса. Как бы актриса, но не совсем.
– Дай угадаю, ты хорошо известная в узких кругах порноактриса?
– Догадливый.
Луви говорила спокойно и дружелюбно, но вовсе не шутливо. Лу не сразу понял.
– Что твои родители думают по этому поводу?
– Они со мной больше не разговаривают. Полагаю, не в восторге. Как-то раз я пришла домой, – и десяти вечера не было – а ключ не подходит к замку.
– Выгнали из дома?
– Оцени: чтобы сохранить лицо, они позвонили мне на следующий день и сообщили о своей забывчивости. Мол, хотели предупредить о смене испорченного замка, да как-то вылетело из головы. Я забрала нужные мне вещи и съехала.
– А я мог тебя где-нибудь видеть?
– Любишь посмотреть порнушку на досуге?
– Не больше, чем остальные. Так как?
Луви перевернулась на спину, протянула руку к тумбочке и нашарила свой телефон.
– Посмотри, если хочешь.
Лу за последний год жизни ни разу не чувствовал себя таким… таким мальчишкой. Веселым, увлеченным, не без удовольствия поддерживающим игру новой подруги: мы с тобой два пирата в поисках сокровищ. Не вздумай улыбаться, Лу!
На экране смартфона чей-то большой член проваливался в чей-то небольшой влажный рот со следами абрикосовой помады. Камера медленно отъезжала, охватывая все больше и больше деталей: цепь на шее, огромные ладони на белых плечах, грудь в тисках корсета, тушь на щеках смешивается со слезами. Зеленые глаза. Волосы чуть короче, чем у Луви из его постели. Когда член наконец перестал насиловать её рот, камера взяла общий план студии, и она потянулась всем телом к лампам дневного света на потолке, выгнулась, размяла затекшую спину…
Луви из его постели выключила ролик и сунула телефон под подушку.
– Ты никуда не торопишься? – спросила она – Я бы поспала пару часов.
Она заснула, положив руку ему на бедро. Время от времени губы вздрагивали, и тогда она сжимала ногу Лу своими острыми шлюховатыми ногтями.
Луви
Лу отказался покупать новую кровать даже после того, как проснулся однажды с приступом острой мышечной боли – я так сильно надавила во сне локтем на его шею, что он бросил недосмотренным один из своих чудных снов. Из тех, где он беспечно бродит по полям, устланным голубыми медицинскими простынями, и помахивает скальпелем, как волшебной палочкой.
Поэтому мы часто спим отдельно друг от друга.
Занимаемся сексом. Потом еще раз. Идем в душ то вместе, то по отдельности. В итоге каждый засыпает там, где ему удобно. Вариантов немало: все та же кровать, диван, раскладное кресло, пол. Где бы я ни ложилась спать, там всегда припрятана традиционная записка с пожеланием. Лу прячет их везде и всегда, даже в куче нижнего белья на полке. Приклеивает на зеркало в прихожей, цепляет магнитами на холодильник… Что-то вроде: «Сегодня = удача». Лу – это мое китайское печенье с предсказаниями.
На выходных я строю для себя шалаш. Нужно разложить на полу теплое одеяло или покрывало, сверху постельное белье и подушки, поставить по бокам две декоративные ширмы и накинуть на них шапку из какой-нибудь легкой ткани.
Зачем? Просто так.
Это не детские воспоминания о шалашах под стульями и столами. Всего лишь укромный уголок в центре квартиры в центре дома в центре города в центре огромной толпы совершенно незнакомых людей.
Лу каждый раз смеется:
– Опять идешь прятаться от бренности бытия?
Куда проще – музыка. Время от времени беру телефон или айпод, а там новая папка. И каждый раз внутри что-то такое, чего раньше мне слушать не приходилось. Когда мы только познакомились и ограничивались виртуальной болтовней, Лу присылал в соцсетях подборки одного, другого, третьего… Сейчас он никогда не дает знать, что копается в моем электронном барахле. Я никогда не говорю ему спасибо. Никогда не делюсь впечатлениями. Это наша традиция. Своеобразные отношения, клиническая картина которых постоянно обрастает новыми патологиями.
Я прекрасно это понимаю.
И когда я шла на встречу с N во вторник утром, чтобы обсудить новый рабочий проект, я также это прекрасно понимала. В наушниках звучали Audiophysical, вокруг меня летали желтые и оранжевые листья. Я представляла себя маленькой коварной бактерией, разжигающей очередной инфекционный очаг. Я – основная причина ментального некротизирующего фасциита. Жадная плотоядная стерва.
Поэтому стараюсь лишний раз не поднимать тему работы. Где была и что делала? Все в порядке, Лу, в полном порядке. Вот и славно.
По утрам мы едим вместе что-нибудь полезное, совместно приготовленное: кашу с фруктами, зерновой хлеб с авокадо и домашним хумусом или омлет с горошком. Лу выпивает чашку несладкого чая. Убегает с полной сумкой конспектов и свежим медицинским халатом, который я по привычке глажу перед вечерним сексом. Я нахожу одну из его записок.
Только тогда включаю и ставлю на подзарядку рабочий телефон, проверяю почту и делаю пометки в планере съемок.
В первый год я не могла позволить себе репутацию избалованной дивы – работать нужно было вечером, ночью, ранним утром и черт знает, когда еще. Чем дешевле сдается съемочная площадка в неудобное для актеров время, тем выше вероятность, что именно тогда ты должен явиться при полном параде и с отдохнувшим лицом. Никто не хочет тратить дополнительные ресурсы на качественный грим, маскирующий мешки под глазами, серую кожу и дерматит.
Зато сейчас только прайм-тайм.
Встреча во «вторник утром» была назначена на половину первого.
В записке Лу значилось: «Сегодня твой лучший день».
N выбрал для встречи приличную деловую кофейню, где за чашечкой американо неспешно обсуждают стратегии уничтожения конкурентов. Красивый костюм. Чистые ботинки. Гладко выбритое лицо. На краю стола балансирует визитная карточка. Мой агент сказал, что по одиноко лежащей визитке я смогу распознать среди красивых костюмов, чистых ботинок и гладко выбритых лиц владельца небольшой порностудии, который продюссирует в свободное от основной работы время оригинальный видеоконтент.
– Будете что-нибудь?
– А вы?
– Я пообедаю, если вас это не смутит.
– Тогда я выпью кофе с молоком.
N улыбнулся.
– Вы прекрасно выглядите.
– Благодарю. Итак, делаем заказ?
Изголодавшийся продюсер тире бизнесмен ел долго и основательно. Попутно задавал вопросы, пока я пила кофе и слизывала с губ молочную пенку.
– Вы знакомы с творчеством Дайкичи Амано?
– Это нужно для работы?
– Да.
– Значит, познакомлюсь.
– Это будет сборная солянка сцен. Имитация нарезки самого-самого из разных фильмов. У вас четыре эпизода.
– Специфика?
– Определенно. Подумайте, прежде чем соглашаться.
– Безопасность?
– На уровне. Все актеры пройдут полное медобследование, чтобы работать без презервативов. И у нас будет свой врач на площадке. Оплата хорошая, приглашаем только проверенных людей.
– Рынок?
– Мировой. Через платные интернет-подписки наших сайтов.
Кофе закончился. N доел, извинился и вышел в уборную. Его визитка так и лежала на столе, никем не тронутая.
N
Номер телефона -
Сайт -
E-mail -
Я смеялась, а серьезные мужчины прерывали свои беседы о захвате мира и неодобрительно поглядывали в мою сторону.
Луви
Луви гуляла по городу, останавливаясь то в крошечной кондитерской, то в магазине с милым барахлом для дома.
Последние месяцы она все чаще ощущала импульс, толкающий нормального человека в капкан домашнего хозяйства. Ей хотелось три новые зеленые чашки, стеклянную салатницу, пушистые кухонные полотенца и слушать Delerium. Восемь месяцев назад, переезжая к Лу, она ставила на бесконечный повтор «Blue Fires» и предвкушала упоительную холостяцкую жизнь, поделенную на двоих: одна квартира, один мужчина, одна женщина и безграничное число возможностей. Теперь эта песня ассоциировалась исключительно с полотенцами, уютными вечерам и двумя тесными комнатами, забитыми под завязку совместно нажитым имуществом.
Нужно еще вещей, еще уюта, еще приятных воспоминаний.
И притормозить.
Три недели без съемок. Больше месяца без обязательных мероприятий для рекламодателей. Отбеливание ануса, бразильская эпиляция и прочий никому не нужный в реальной жизни мусор остались только на страничке графика посещений косметолога.
В общественном туалете Луви долго стояла у зеркала. В мягком бесформенном пальто, смешных очках и сером шарфике, повязанном на манер тюрбана, горячую порноцыпочку не узнал бы даже самый преданный фанат.
Без влажного блеска вызывающей ярко-розовой помады её небольшой рот с выпирающей нижней губой – это просто рот. Он не глотает кадр за кадром липкую сперму, не краснеет от вечно хлюпающей в уголках губ слюны, не раскрывается навстречу чьим-то пенисам. Он смеется, капризно изгибается, поглощает запрещенные сладости, нежно целует Лу и тайком выкуривает сигарету-другую. Наблюдая за мигающим светом, что оставлял на её лице грязно-желтые отпечатки, Луви представляла себе, как рот исполняет нечто принципиально новое: прикусывает осьминожье щупальце, облизывает морского угря или перекатывает из стороны в сторону мертвую рыбешку.
Еще Луви ясно видела свою первую заметную морщинку. Она пролегла, как борозда на пашне, рассекая лоб и переносицу на две части. Словно лицо расходится по швам. Наверное, это инстинктивный страх потерять безусловную силу красоты и молодости, что открывает в этом мире многие двери. Но Лу любит её морщинку. И любит Луви. Быть может, этого достаточно?
Когда они только познакомились, Лу никак не мог задать один вопрос: почему? Её не насиловали родственники. Она не копила деньги на лечение престарелой матери. Луви никогда не выгоняли из университета – диплом филологического факультета валяется где-то в стопке журналов двухлетней давности. И нет, она вовсе не пытается создать многомиллионный капитал. Нравится ли ей? Не больше, чем Лу нравится ковыряться в чужих экскрементах с образовательной целью. Это просто работа, которая подходит. За неё неплохо платят, поэтому Луви и Лу ни в чем не нуждаются.
И уж точно это не будет длиться вечно.
Луви пришла домой за пару часов до ужина, нагруженная пакетами и кульками. Она так и не взяла те зеленые чашки и пушистые полотенца, зато купила три упаковки муки, брусочки сливочного масла, мед, шоколад, молоко и крошечные порционные пакетики ванили.
Лу изобразил что-то среднее между инфарктом и инсультом, получив после тяжелого дня практики медовое печенье в шоколадной глазури и чай с молоком.
– Давай, заканчивай уже с коммерческим сексом, и открывай настоящую семейную кондитерскую. Будешь красивой толстой женщиной с волосами, вечно усыпанными мукой.
Луви смеялась, но где-то глубоко внутри себя отвечала без тени улыбки: в этом есть смысл.
Они выключили весь свет, чтобы смотреть в окно без штор, закидывать голые ноги на кухонный стол и макать пальцы в банку с медом. Прямо напротив их квартиры – окно спальни брата и сестры. Эти двое обожали смотреть на Луви и Лу, на их смазанные тени, двигающиеся все быстрее и быстрее на подоконнике, стуле или хотя бы том же кухонном столе.
Луви пролила мед, уронила на пол банку. Лу ступил на скользкое стекло и упал на Луви. Руки утонули в липкой медовой луже, а в окне напротив зажегся свет – маленькая настольная лампа в красном абажуре. Брат и сестра сидели на постели, поджав ноги, и смотрели, смотрели, смотрели.
Смотрели, как Луви целует плечо Лу, а спустя какую-то долю секунды цепляет зубами его кожу и тут же отпускает, чтобы сделать короткий – такой необходимый – вдох. Смотрели, ка Лу перевернул её на живот, как она осторожно коснулась сосками засахаренной глади холодного пластикового стола, как легла щекой туда же, закинув руки за спину и цепляясь за Лу. Открывая рот, размыкая слипшиеся губы, чтобы снова и снова дышать, или кричать, или говорить что-то вроде «Только быстрее, только быстрее!», она чувствовала горько-сладкий мед и скрип сахара на зубах. Её волосы налипли на шею, её пот тут же застывал медовой коркой на коже, её Лу не останавливался и ни о чем не думал, просто был там – и в ней.
Брат и сестра смотрели, смотрели, смотрели. Если бы в кромешной тьме и тенях не зашторенного окна можно было увидеть хоть что-то, они бы увидели.
Но по-настоящему смотреть могли только Луви и Лу.
Лу
Лу часто шутит, что жизнь похожа на вязание носков. Качественное исполнение и того, и другого требует массы сил и времени. Отвлекаешься по пустякам – теряешь петли. С одной стороны, вязание носка кажется бесконечным делом. С другой стороны, и носки, и жизни когда-нибудь заканчиваются. Как правило, крутым спуском от пятки к кончикам пальцев, а потом куда подальше.
Вязать носки, шарфы, да все, что угодно и как угодно – занятие для домохозяек средней руки. В их расписании оно стоит где-то между опрыскиванием фикусов и развешиванием стиранного постельного белья. То есть, где-то между «ничем» и «чуть более полезным ничем». А Лу – интерн. Будущий врач. Возможно даже, сколько-нибудь великий будущий врач. Сначала дополнительные занятия в школе, репетиторы по биологии и химии, затем университет и сотни вызубренных конспектов… Потом появилась Луви. И Лу начал вязать. Занимая руки, отпускал голову. Поначалу он вязал только в ожидании Луви с вечерних съемок. Но она сменила расписание, и вязание плавно переместилось в те редкие дневные часы, когда не нужно было копаться в больных телах и внимательно слушать жалобы пациентов.
Когда приятель с соседнего потока присел рядом с Лу в ординаторской, тот как раз только-только начал вязать очередные теплые носки.
– Есть разговор и просьба.
Шерсть такая мягкая, пушистая, податливая. Как если бы Лу взялся вязать из жил и шкурки еще живого белого кролика.
– Мне предложили работу в одной порнушке. Не в смысле сниматься, конечно. Нужно сидеть в комнате и помогать девочкам приводить себя в порядок при необходимости. Ну, ты понимаешь.
Скорее всего, эти очаровательные кроличьи носочки точно по ноге Луви осядут там же, где и все остальные вязанные вещи – на верхней полке кладовки, в большом черном мешке для мусора.
– Это будет в выходные. И суббота, и воскресение.
Петля за петлей, петля за петлей.
– А я заболел, совсем расклеился. Позвонил им сегодня, чтобы дать номер счета, и было слышно, как я кашляю. Баба на том конце так и взвизгнула: вы нам всех перезаражаете, мы найдем кого-нибудь другого! То ли истеричка, то ли просто стерва.
Металлическая спица соскользнула с пальца и впилась в ладонь. Белая нить порозовела, коснувшись капли крови.
– В общем, я сказал, что найду замену сам среди своих. Согласен? Двадцать процентов мне, как посреднику, все остальное твое. А платят там на зависть, не сомневайся.
Нить вернулась на свое место, спица зацепила следующую петлю.
– Звони своей истеричной стерве, я согласен.
Все решилось довольно быстро. Приятель отошел, позвонил, переговорил и сказал Лу:
– Езжай прямо сейчас, я прикрою. О деньгах договаривайся сам, но будь любезен не забыть мои двадцать процентов.
– Как можно?
– Ну, да, – хохотнул парень – ты не я. Тебя совесть замучает.
Лу записал адрес.
Ехал в метро, смотрел каждые пять минут на часы и ощущал себя глупой старлеткой. Как раз и вязание в сумке валяется для успокоения нервов. Это ведь по душе провинциальным дурочкам, воспитанным домохозяйками средней руки? Не хватает только непомерных амбиций и готовности взять в рот у каждого, кто будет стоять на пути.
В каком-то смысле, мечта Лу – одна из них, пусть и не самая важная – вот-вот сбудется.
Луви никогда не пускала его на съемки. Не просила проводить. Не звонила, чтобы он забрал её. Никогда – никогда! – ничего не рассказывала. Пароли-явки, ссылки на готовые видео… Луви, как преданный член масонского братства, была готова отстаивать приватность любой ценой. Лу мог только догадываться, фантазировать и переживать. Иногда злиться. Но только на себя. Никогда на неё.
Ему хотелось получить сразу все.
Смотреть на Луви и других мужчин.
Быть для неё не просто исключительным. Стать единственным.
И не быть с ней вовсе. Как бы сладко не отзывались любые воспоминания, связанные с Луви – и пахнущая медом кожа, и последний просмотренный вместе фильм, и дурной сон, в котором она раз за разом говорила: «Я сплю со всеми, кроме тебя».
Лу ехал к некому N с одной простой целью. Увидеть своими глазами то, что Луви описывала вскользь как «работа и работа, ничего особенного».
Вечером они заговорили, перебивая друг друга:
– На выходных буду работать.
Луви
Я начала с простого. Нашла сайт genki-genki.com и пересмотрела по нескольку раз превью к видео. К паре десятков самых разных видео. Потом пересмотрела их еще раз, и еще. Для верности.
Самые нежные и невинные изображали напуганных или, напротив, отрешенных молодых девушек с разнообразными удавками на шее – от веревок всех мастей до измерительных лент и резиновых медицинских жгутов. Собственно, вся нежность ограничивалась широко распахнутыми глазами и ощущением добровольной покорности, которое читалось во взгляде и легкой, едва заметной улыбке. Там, где выбранный инструмент затягивали сильнее, чем того требует игра, наружу вываливались ярко-розовые языки. Фокус всегда был сосредоточен на их фактуре, все эти выпуклые сосочки на фоне белых зубов.
Все остальное… Это какая-то какофония образов, явлений и безумств. Девушки, усыпанные червями. Девушки с вагинальными расширителями, из которых падают на бедра насекомые, морские гады, водоросли, месиво чьей-то копошащейся плоти. Девушки с наполовину вставленными анальными фалоиммитаторами из полого стекла, внутри которых порхают бабочки.
Бабочки!
Я позвонила N (он от руки заполнил свою визитку-насмешку) и спросила напрямую:
– Вы хотите делать то же самое? Действительно то же самое?
Голос звучал так, словно не меня регулярно имели вдвоем, а то и больше, на глазах у десятка человек – от осветителей и операторов до гримерши и третьего помощника пятого подметальщика. Напуганный ребенок, которого мама впервые послала в магазин одного.
Недовольный (уставший? болеющий? какая разница?) N ответил кратко:
– Всего лишь бутафория. Можешь приехать на студию и посмотреть, сегодня готовят площадки.
Я весь день пекла что-то. Месила тесто, а потом липкими руками била по заедающему тачпаду, чтобы листать галерею за галереей. Не замечала даже, как обжигаю руки раскаленной крышкой духовки. Всегда есть что-то особенно будоражащее в ощущении неизбежной боли, дискомфорта, стеснения – за ними последуют новые переживания, новые впечатления, новый опыт. Заключительный опыт.
Необходимый опыт.
И потом – все.
Луви и Лу
Они смотрели студию с разницей в один день.
Луви бросила свои пироги и печенья в четверг, чтобы потратить два часа на самую веселую экскурсию в жизни. Лу сбежал с практикума в пятницу, чтобы меньше, чем за час, переосмыслить все, что знал о порноиндустрии.
Луви первым делом пошла на склад, чтобы потрогать забавных «морских угрей», сделанных из силикона. Тугие и гибкие, как резиновые двусторонние дилдо. Ими можно со свистом и улюлюканьем размахивать над головой, крича: «Эге-гей, поберегись!». Перед тем, как актриса вставит куда-нибудь одну из этих штук, ассистент обработает её антисептиком и польет гелевой прозрачной смазкой, похожей на слизь какого-нибудь морского гада.
Лу на склад не пустили. Его вотчина – это наспех собранный кабинет врача-гинеколога. Квадрат пространства, где пустоты больше, чем наполненности. Только синее кресло в центре, совершенно пустой панмед, чахлый раздраконенный стульчик для доброго доктора и напольная лампа. Можно подумать, что все это также часть декораций. Кабинет пыток для любителей медфетиша. Латексные перчатки, расширители, катетеры, виниловая простынь со следами засохшей спермы и смазки…
Лу тянул время, как мог. Помощница режиссера, идущая за ним по пятам, намекнула: мол, да я бы рада показать больше, но таковы порядки… Посмотрел? Всего доброго. Лу шел мимо съемочных павильонов к выходу, краем глаза отмечая масштаб работ. И свет, и мебель, и люди – словно снимали не порнофильм, а триллер с вероятностью внушительных кассовых сборов. Кто-то смеялся, кто-то говорил по телефону, кто-то пил кофе и курил.
Ничего особенного, но почему-то так тревожно.
Луви, субботним утром
За последний месяц мне пришлось убрать в дальний ящик три любимых бюстгальтера, ставших слишком тесными. Один из них хотелось надеть сегодня – черная кружевная тряпочка на тонких лямках.
– Как же ты его зимой носить собираешься – холодно! – пошутил Лу. Иногда ленивого домашнего кота в нем слишком, слишком много.
– Ну что ты, не сердись.
Да как можно?
Сегодня, субботним утром, вокруг левого соска пролегла спящей змеей выпуклая зеленая вена. А я так и не сходила к косметологу. У меня вовсе не идеально гладкие ноги. Раздражение от бритвы на лобке, которое я уже несколько раз смазывала детским массажным маслом. И сценарий в черной папке. Всего страниц на пятнадцать, но все же. Я ставила на нем отпечатки кофейной чашкой и сыпала пепел, выбегая тайком покурить на крышу, пока Лу спит. Так делают все уважающие себя актрисы, разве нет? Наверное, все же нет.
В записке Лу значилось: «Ты улыбаешься, потому что все хорошо».
Первая сцена по плану – лягушата. Самые обычные. Гладкие, маленькие, испуганные. С ними нужно немного поиграть, пока партнер ласкает твои гениталии. По сценарию, он должен делать это очень-очень нежно, не обращая внимания на скачущих вокруг лягушат. Руками, языком… Как угодно. Больше спонтанности, больше импровизации! И больше сигарет.
Я пыталась слушать Delerium, но тепло и уют мелодии никак не хотели потеснить лягушат, которые в моем воображении росли и множились, толкая напуганного партнера, который еще секунд десять назад был языком внутри меня. Включила Aphex Twin, прогнала морок. Упругий перестук «Tha» перекликался с сердечным ритмом, словно между наушником и мышцей пролегла тонкая цепь. И-два-три-четыре. Вступление со второго счета? Синкопа? Я мало что в этом понимаю, хотя и училась игре на пианино долгих семь лет.
И-два-три-четыре.
И-два-три-четыре.
Быстро собрать сумку: белье, гипоаллергенный лубрикант, толстый спортивный костюм для перерывов, телефон, деньги на такси. Все, что необходимо для съемок, предоставляет заказчик, но всегда приятно подстраховаться. Нашла еще одну записку Лу, которая гласила: «Я улыбаюсь, потому что вижу тебя».
И-два-три-четыре.
Подойти к Лу, легонько коснуться уже накрашенными губами плеча. Лу спит и, быть может, видит сны. Пусть они будут теплыми и уютными настолько, насколько это возможно.
И-два-три-четыре.
Добежать до соседней улицы, выкурить еще одну сигарету и найти того парня в желтой бейсболке, который отвезет куда и когда угодно без лишних вопросов.
И-два-три-четыре.
Сегодня на студии пустынно и тихо. Меня встретила помощница Самого-Главного-Режиссера. Проверила сумку на предмет нежелательного, вроде камеры или алкоголя. Предложила пройти в гримерку, познакомиться с новым другом и принять душ.
И-два-три-четыре.
Наушники в последний раз кольнули упругим звуком.
Мой партнер Л. стоял перед зеркалом в одним трусах и делал упражнение для пресса: втягивал под ребра живот, задерживал дыхание и пялился выпученными глазами в пустоту. Должно быть, он каждый день эпилировал себя с ног до головы – кожа гладкая, как крышка пианино.
– Привет.
– Привет.
– А я тебя знаю.
– Откуда?
– Фильмы смотрел.
Л. улыбнулся. Несмотря на полироль и дурацкое упражнение, улыбка спокойная и добрая. Ни следа манерной сучки.
– Ты готов?
– Вполне. Воск или бритва?
– Что, прости?
– Я говорю: воск или бритва? От щетины у меня губы краснеют.
– Бритва. Ничего?
Л. замер на долю секунды перед зеркалом, прощупывая на боку едва заметную складочку.
– Да, пойдет. Ничего страшного. Душ?
Я ощущала себя новичком в первый рабочий день. Когда в теории ты вроде бы понимаешь, как все устроено и что нужно делать, но на практике постоянно спотыкаешься, смущенно оглядываешься по сторонам и мечтаешь провалиться в тартарары.
– Сколько есть времени?
Л. натянул футболку и штаны.
– Начинаем где-то через час. На площадке лучше быть минут через двадцать.
Проходя мимо, Л. коснулся пальцами моих волос и сказал:
– Чудесный цвет. Ты похожа на Розамунд Пайк в «Исчезнувшей». Надеюсь, не станешь меня подставлять также, как она своего ленивого глупого мужа.
Еще одна спокойная и добрая улыбка.
– А вот ногти совсем не в тему. Только без обид.
Я по привычке делала один и тот же маникюр: длинные, чуть заостренные коготки с красным глянцевым лаком. Да, типично для шлюшки, зато отработанно до автоматизма.
Двадцать минут? Пожалуй, успею.
После холодного душа я срезала все лишнее, смыла лак и оставила неприлично голые руки. Масло для тела и увлажняющий крем для лица под макияж. Размять ноги, сделать пару упражнения на растяжку. Можно идти.
Специальная машина гоняла в павильоне нагретый воздух. Всего пять человек на безразмерный ангар: девочка-визажист, оператор, режиссер, два ассистента. И Л., конечно, с которым мы сами по себе.
На столе под лампой у дальней стены – аквариум, полный лягушек. Вряд ли кто-то из съемочной команды был знаком с правилами размещения земноводных, потому как лягушки скакали друг через друга, живым ковром покрывая дно. Тыкались лапками в глаза, ластились к прозрачным стенкам. Под столом – коробка с плотно закрытой крышкой.
– Там еще лягушки, – сказал Л. – только уже не настоящие, из силикона или типа того.
Девочка-визажист помогла ему опудрить лицо, чтобы кожа не лоснилась в свете ярких ламп. Потом занялась моим лицом, а заодно прошлась пуховкой по шее и ложбинке между грудей. Мы разделись до нижнего белья, выслушали указания режиссера и вышли в центр павильона, где в кольце из осветительных приборов, микрофонов, проводов и мигающих лампочек лежал пушистый белый ковер, слишком белый, ослепительно белый.
Л. стоял у меня за спиной, касаясь губами шеи, и шептал так, чтобы слышала лишь я одна.
– Мне будет проще, если ты подыграешь.
Лу всегда говорил, что не верит в искренность актеров. Что люди не могут по щелчку пальцев или затвора представить, будто действительно хотят друг друга – так, словно окружающие перестают существовать. Лу прав в подавляющем большинстве случаев, но…
После того, как я медленно взяла в рот член Л., опустившись коленями на ослепительно белый пушистый ковер, и слюна потекла по шее, тут же испаряясь с приятным холодком, кто-то из ассистентов открыл аквариум, зачерпнул горсть лягушек и выпустил их в двух шагах от нас. Я закрыла глаза, обхватила ладонями ноги Л., а потом один лягушонок запрыгнул мне на колени и уселся там, такой мокрый липкий гладкий гадкий. Я терлась щекой о бедро покачивающегося Л., лягушонок терся брюшком о мою ногу, а все вокруг молчали – только короткие и громкие звуки влажного рта.
Л. раздел меня и опустил спиной на ковер. Мне показалось, что его глаза позеленели. Я совсем перестала слышать «Blue Fires», осталась только «Tha» с её неровным ритмом, звучащим, как частое прерывистое дыхание Л. Как движения его длинных пальцев внутри меня.
Лягушат все больше, я могу раскинуть руки и придавить их ладонями, заставляя повизгивать так, как не смогла бы ни одна лягушка. Л. целовал меня глубоко и долго. Ковер шуршал у него под рукой, а лягушата не прекращали петь, синкопами выскакивая вокруг.
И-два-три-четыре.
И-два-три-четыре.
Л. опустился ниже, еще ниже – раскинул мои ноги. Его теплый язык и теплые руки, горячий свет ламп, нагретый ковер… Холодный лягушонок нырнул между половых губ, а Л. рассмеялся, услышав короткий вскрик. Лягушонок был таким же мокрым, как я внизу, он бултыхался в смазке, задевая маленькими лапками клитор: тонк-тонк-тонк.
Тихое жужжание наезжающей камеры, и два, потом три, опять три пальца внутри.
Прежде чем добавить язык, Л. едва слышно промурлыкал: «Сценарий!».
В сценарии было сказано, что лягушек нужно облизывать, класть на себя, откидывать в стороны, давить и разрывать. Л. положил мне на живот маленькую силиконовую лягушку. Не открывая глаз, я исследовала языком каждый изгиб её ненастоящего тела, покусывала, выплевывала на него слюну – это всегда так красиво, когда много влаги.
Кто-то шепнул:
– Раздави живую лягушку!
Бурая жидкость потекла по рукам, а пальцы наткнулись на что-то упруго-пузырящееся и тут же отшвырнули тельце. Липкими красно-коричневыми руками я гладила то голову Л., то свою мокрую от пота и слюны шею.
Кто-то шепнул:
– Отлично, продолжайте!
Лу, субботним утром
Я слышал, как Луви собиралась утром. Бегала туда-сюда, суетилась, громыхала черт знает чем и всюду оставляла после себя шлейф сигаретного дыма.
Мне было велено явиться не раньше двенадцати. В половину первого ассистентка приволокла коробку, ведро и швабру; черкнула что-то в планшетнике и велела обустраиваться. Туалет – там. Раковина – там. Потом делай, что хочешь, но не покидай кабинет. Если кого-то пришлют на осмотр – ты знаешь, что нужно делать.
Полчаса ушло на мытье полов. Еще полчаса на дезинфекцию обсыпанного известкой гинекологического кресла. Заключительные полчаса активной работы на разбор коробки и наполнение панмеда. Зачем-то мне предоставили несколько пакетов простерилизованных инструментов, с помощью которых можно провести небольшую гинекологическую операцию, а при желании даже аборт.
И целый мешок одноразовых пластиковых зеркал в шуршащих упаковках. Как огромные карамельные конфеты, которые перебираешь руками туда-сюда, пока не появится сонм мурашек на затылке.
Первый живой человек за несколько часов ожидания – Зеленая. Невысокая, плотная. Рыжие волосы и там, и там. Платье цвета первой весенней травы. Такое короткое, что видно отсутствие трусиков и комплексов.
Она сказала, что чувствует неприятное покалывание после использования чего-то там замысловатого. Сами понимаете, не хотелось бы паниковать из-за ерунды, но и рисковать тоже не хочется. Я всего-то поморщилась и выдала не эротичное ойканье, но меня тут же отправили прочь… Хотите покурить? У меня с собой сигареты есть.
Зеленая помахала перед носом Лу полупустой пачкой.
Нет, спасибо. А мне можно? Конечно, перекурите и начнем. Зеленая рассмеялась:
– Вы начинайте, а я к вам присоединюсь.
Щелкнула зажигалкой и затянулась. Оглядевшись, взяла с крышки панмеда одноразовую простынку, тонкую и хрупкую, легко рвущуюся в руках бойкой девушки. Поелозив мягкой попой по креслу и устроившись поудобнее, Зеленая стряхнула пепел на пол.
– Надо же, сколько здесь пауков.
Латентная арахнофобия Лу зашевелилась в тревоге где-то на подкорке.
– Здесь не должно быть пауков. Я сегодня отмыл этот кабинет сверху донизу.
– Смотрите.
Зеленая указала сигаретой на потолок. Перебирая тонкими и очень длинными лапами-антеннами, по неровному – угреватому – потолку полз паук. Медленно и величаво, давая возможность рассмотреть все свои сочленения, все изломы. Паука совершенно не смущало, что потолок – это никак не пол. И даже не стена. Он балансировал прямо над девушкой с разведенными ногами и юношей с гинекологическим зеркалом в руках. Покачивался, кренился куда-то набок, но потом опять выравнивал карикатурное тело и двигался дальше.
Остановился в некой точке над животом Зеленой.
Пауки Луиз Буржуа говорят о материнстве. О защищенности, тепле и уюте паучьего брюха, которое вынашивает яйца. Это ответственность Maman. Осмотрительность. Мудрость. Терпение. Забота. Разумность. Грациозность. Утонченность. Незаменимость. Аккуратность. Польза. А каковы пауки Лу?
– Начинаете? – уточнила Зеленая.
– Ага, – каркнул Лу, с трудом отводя взгляд от потолка.
Влажные рыжие волоски клином.
Она чуть дернулась, когда зеркало попало внутрь.
– Такой молоденький. Когда успели стать врачом?
– Не успел. Пока – интерн. То есть, образование уже есть, но я больше на побегушках.
– И как, нравится?
Паук на потолке разве что не хохотал в голос, силой своей короткой паучьей мысли запрокидывая голову Лу. Чтобы он оставил глупую болтовню и посмотрел вверх.
– Не все, конечно. Но в целом – вполне.
– Каким врачом хотите стать? Гинекологом?
Зеленая снова стряхнула пепел на пол. Лу краем глаза обозначил траекторию пепельной дымки и успел отметить еще одного паука, резво перебирающего лапками по полу. Бежал от одной стены к другой. Бежал быстро и целенаправленно.
– Это вряд ли, – Лу вынул запачканное кровью зеркало – когда должна прийти менструация?
– Со дня на день.
– Уже.
– Какого черта! Я потеряю деньги. Мне осталось всего-то пару сцен отснять.
– Могу предложить поролоновую губку.
– Тогда уж не скупитесь, пожалуйста.
Зеленая затушила сигарету о крышку панмеда, и там же оставила смятый окурок. Когда Лу отвернулся, чтобы достать и распотрошить одну из губок, она рассмеялась:
– Смотрите, какое чудо!
Паук не удержался на потолке, упал на её живот и запутался в складках платья. Зеленая подцепила его коготком и посадила на тыльную сторону ладони. Когда паук добирался до кончиков пальцев и вот-вот уже норовил провалиться в пустоту, она подставляла другую руку, и все начиналось по новой.
Лу мял губку, чувствуя, как влажно становится в латексных перчатках. Кровяные сгустки слипались и хлюпали в его руках, пока он осторожно ставил импровизированный тампон, продвигая его глубже и глубже – то одной рукой, то другой. Зеленая расслабила бедра, позволяя Лу все, что нужно.
Пожалуй, пауки Лу говорят о преданности. О нерациональности, наивности и сказочности паучьих планов на жизнь. Они звучат, как песня. Например, «Blue Fires». Понимание. Поддержка. Простота. Податливость. Привязанность. Прочность. Певучесть.
Ничего такого у пауков нет. Но у паука-Лу – есть.
Луви, в субботу днем
Мы пили кофе на улице – я и Л. Воздух с шумом вырывался из носа Л. и оседал влажной пленкой на моем голом плече. Словно Л. никак не мог перестать касаться меня.
Ему понравилось.
В конце концов, он так выдохнул, словно закончился многочасовой секс-марафон влюбленной пары. После долгой, долгой разлуки. Очнулся, и словно впервые огляделся по сторонам: ассистенты разве что не пищат от восторга, заляпанный лягушачьими внутренностями ковер, части тел, склизкая кожа – моя и лягушек. Тяжелый болотный запах, едва ощутимые нотки прелых грибов в мешанине вони. И капля моих любимых духов, перемешанных с ароматом яблочного шампуня и масла для тела.
Он смотрел на меня на сверху вниз и растерянно улыбался. Потом помог подняться, подал халат и даже уступил первой душ.
Мы пообедали, сидя на ступеньках черного входа. Я угостила Л. сигаретами, он меня – кофе и пончиками с ярко-голубой глазурью.
– У племянницы вчера был день рождения, у меня дома еще две такие же.
Пончики оказались совершенно невкусными, но мне не хотелось обижать Л.
– Ты готов продолжать?
– А почему нет?
Л. молча покурил, а затем выпалил:
– Я ничего такого никогда больше делать не буду.
– Да?
– В какой-то момент я забыл, что нахожусь на площадке. Это было слишком странно для работы.
– А для личной жизни?
– Моя жена вряд ли оценит подобные игры.
– Начните с малого. Можно позвать в спальню кошку. Есть у вас кошка?
– Нет у нас кошки. У сына аллергия.
– Нет кошки, но есть сын?
Меньше всего Л. походил на счастливого папашу, у которого в одной руке футбольный мяч, а в другой бутылка воскресного пива.
– Я, на самом деле, тут ненадолго. В смысле, в этом деле.
– Зря, ты можешь неплохо заработать. Или жена не в курсе?
Л. закашлялся.
– А разве может быть иначе?
– Мой парень знает, чем я занимаюсь.
– Еще скажи, что его это не смущает.
– Так и есть. Поначалу были шероховатости, но мы через них быстро перешагнули.
Л. покачал головой, глядя на меня с недоверием и жалостью.
– Если бы мою жену кто-то трахал, пусть и только на камеру, я сам её трахать уже не смог бы.
– То есть, куда лучше просто не посвящать благоверную в свои маленькие увлекательные проекты? Как будто бы ничего и не было.
– Лучше, если это поможет нам оплатить ипотеку, не оставляя ребенка черт знает с кем, пока мы оба работаем.
– Извини, признаю, у тебя другая ситуация. Наверное.
– Не хочешь купить дом по соседству с нашим? Будете приходить по пятницам в гости, чтобы сыграть по-соседски в карты и съесть по куску жареной индейки. А на старости лет мы будем вспоминать, как давили лягушек и жевали сырых осьминогов, или что там дальше по сценарию…
К нему вернулись добродушие и спокойствие, рука с сигаретой перестала чертить в воздухе бессмысленные графики.
– Передавай племяннице благодарность за пончики. От коллеги по работе.
– Скажу, что ты – толстая тетка из бухгалтерии, которая жрет все, что не приколочено.
Мы вернулись в гримерку, чтобы подготовиться к следующему эпизоду.
Луви, в субботу днем и дальше
Осьминоги заворожили Луви.
Она, конечно, в курсе, что такое тентакли.
Но знать и пробовать лично… Как небо и земля.
Сексуальность осьминожьих щупалец трудно переоценить. Они танцуют, извиваются, заигрывают. Пробираются под одежду, юбки развеваются…
Луви представила себя в роли художника, который широкими мазками намечает будущую сцену для фильма: вот сидит пара. Ресторан в центре города. Обед давно закончился, а до ужина еще далеко. Будний день – в зале почти пусто. Только эта пара и персонал, скучающий за барной стойкой. Мужчина и женщина не голодны. Она заказала десерт с кофе, он съел для вида салат, а теперь не спеша цедит чайничек зеленого чая. Они тихо беседуют, склонившись друг к другу.
Под столом стоит большая матерчатая сумка для покупок. Сегодня женщина купила осьминога. Тот был еще жив, когда она шла по улице и встретила мужчину, своего старого знакомого. Они решили провести немного времени вместе, пока опять не разбежались до лучших времен. Мужчина кладет свою руку поверх покойно лежащих на скатерти пальцев женщины, и говорит что-то незначительное. Она с радостью отвечает ему.
Сумка падает на бок, но они не замечают. Дымчатое щупальце с оранжевыми прожилками осторожно крадется к голой ноге женщины, скинувшей тесные туфли, и балансирует на кончиках пальцев. Тонкий хвостик щупальца раздвигает два сомкнутых пальца и поднимается все выше и выше, поглаживая женщину. Она не подает виду.
Присоски похожи на губы. Бледные от холода губы, которые исследуют все, что попадается на их пути. Они могут легко коснуться, могут пощекотать, могут нежно поцеловать, а могут и впиться, что есть сил – не отпуская жертву, пока не выпьют её досуха.
У женщины сбивается дыхание, но ей все еще удается держать себя в руках. Она продолжает разговор спокойно и непринужденно.
Щупальце поднимается еще выше, забирается на гладкое розовое бедро. На женщине дорогой синий костюм, осьминогу приходится постараться, чтобы втиснуться под тяжелую плотную ткань. А под костюмной юбкой – простое черное белье. Щупальце отодвигает трусики и ныряет внутрь.
Бармен включает музыку. Кажется… Да, кажется, это саундтреки, написанные Томасом Ньюманом для фильма «Красота по-американски». Сколько прошло времени? Две минуты? Три или четыре? Женщина закрывает глаза и вздрагивает, а щупальце уползает обратно в сумку.
Луви раз за разом прокручивала в голове эту историю, пока Л. колдовал над ней, вытаскивая из огромного надувного бассейна осьминогов и отсеченные части их тел. Какие-то были настоящими – именно их камера как бы случайно выхватывала в месиве розовых и сероватых склизких обрубков.
Л. положил Луви на грудь живую тушку. Одно толстое, лоснящееся щупальце вставил ей в рот, как трензель. Она вцепилась зубами, ощущая привкус чего-то гнилостного, отвратительного. Фаллос, не слишком умело имитирующий еще одно щупальце, оказался внутри Луви, совсем, как в её фантазии. Со специального подвеса, не мелькавшего в кадре, на неё капала вода. Словно Луви была русалкой, а Л. моряком; выловив в море свою волнующую жертву, он притащил её в подвал и бросил на холодный бетонный пол, куда текла вода из прохудившихся труб.
Луви, со всем своим опытом и хладнокровием, чувствовала, как с головой погружается в процесс. Никакой периферии! Никаких мыслей о Лу и планов на выходные. Ей было то больно, то странно, то неудобно, а то и даже приятно, но все это – внутри. Внутри ритуального кольца, где творится что-то невообразимое и такое пугающе прекрасное. Она привыкла смотреть на себя как бы со стороны, откуда-то сверху…
Ровно так же она смотрит на кончик иглы, когда садится раз в год за вышивку. Игла сверкает; кончик острый, точно бритва. Но он где-то там внизу, очень-очень далеко от Луви и неспешно текущей реки её мыслей. На бетонном полу с Л. и осьминогами Луви была точно на острие. Игла проникала в её тело вместе с силиконовыми игрушками, а когда она брала в руки член Л., ей казалось, что и внутри него тоже – игла.
Л. поцеловал мокрую шею Луви и осторожно убрал со лба спутанные волосы.
– Ты как?
Луви сглотнула. Вкус осьминога и солоноватой спермы Л. затопил каждый вкусовой сосочек языка. Ей захотелось выпить целый кувшин холодного молока и поместить все свои ощущения в глубокую заморозку.
Л. улыбнулся:
– Пошли переодеваться.
Луви очнулась и почувствовала, как сильно ноет затекшая спина. Вспомнила, как терпеливо разминает плечи Лу, стоит его только об этом попросить. А вспомнив, почувствовала еще кое-что, абсолютно недопустимое на площадке – стыд. За свои переживания, фантазии, удовольствие, боль, увлеченность и погруженность в происходящее.
И все, что пришло ей в голову: «I’m just a bone».
Лу, в субботу днем и дальше
Когда Зеленая, набитая под завязку поролоновой губкой, ушла – Лу решился на мелкое бунтарство. Стер кровь с кресла, выкинул использованные материалы и покинул кабинет. Он шел по коридору, прислушиваясь к своим шагам. Вряд ли строгая ассистентка вернется, чтобы проверить, выполняет ли Лу указания. Но все же, но все же…
Ему казалось, что поодаль крадется паук. Готовый вытрепать Лу все нервы, если потребуется. Но здесь, в коридоре, хотя бы не было ощущения сжимающегося пространства, наполненного мельтешащими меховыми и голыми лапками.
Лу добрел до одного из павильонов. Там как раз убирали реквизит: опустошали небольшой надувной бассейн, намывали бетонный пол, складывали в большой черный мешок осьминогов и части их разорванных тел. Кроме пары уборщиков в спецкостюмах, в помещении никого не было. Где-то в отдалении слышался гул голосов – кто-то засмеялся, а кто-то кого-то передразнил, после чего опять смех и жужжание неразборчивой речи. Звуки доносились из коридора, где в нескольких небольших комнатах организовали гримерные.
Наконец шум рассеялся, а Лу услышал стрекот телефона:
«Я домой, готовить ужин. На сегодня свободна. А ты?».
Где-то хлопнула дверь.
«А я остаюсь голодным. Начинай без меня».
«:)».
Осматривая следующую девушку, Лу думал о том, как Луви приводит себя в порядок. Снимает верхнюю одежду, оставляет на полу в коридоре, идет в душ…
У Белой – худенькой девушки с белоснежными волосами – немного кровила задняя стенка влагалища. Кажется, слизистая повреждена не то случайным, не то намеренным порезом. Лу не стал уточнять.
Белая лежала совершенно спокойно; казалось, даже не дышала. И не пыталась поддержать вежливую беседу. Лу старался придумать какую-нибудь убедительную причину, которая могла бы стать в жизни Белой триггером. Для такой работы, для такой жизни. Любой психоаналитик тут же хлопнул бы удовлетворенно в ладоши – перенос! Вообще-то Лу хотел узнать причину Луви. Не ту, что звучала в её собственном пояснении, а некую настоящую-скрытую-постыдную. Лу так или иначе – местами сознательно, местами нет – верил, что эта причина существует. Она надежно спрятана от его глаз под гримом, коробкой с презервативами, графиком съемок и даже обожаемой Луви выпечкой. В каждый свой яблочный пирог, шоколадный кекс, ванильный крендель и лимонный торт Луви прятала по намеку, а Лу искал их и гадал, на что же они намекают. Семейное насилие? Не-внимание мальчиков в школе? Нимфомания? Жажда славы?
Гладко выбритая Белая ушла, не попрощавшись.
Навскидку, Лу сказал бы, что жажда славы – это как раз про неё.
Следующей была Синяя. Статная и просто умопомрачительно красивая. Горячая кожа, словно обожженная летним солнцем. Она пришла в обычной одежде: джинсы, толстовка, кроссовки. Залезла на краешек гинекологического кресла и пожаловалась на боль в горле.
– Но я не терапевт.
– Но мне больно глотать.
Синяя заговорщицки подмигнула. Оттопырила ворот васильковой толстовки с плотной подкладкой и подергала его туда-сюда, пытаясь справиться с жаром. Её шея пылала. Лимфоузлы набухли, как мясные шарики в крутом бульоне. Лу вспомнил, как однажды Луви вернулась со съемок такая же горячая и веселая. Сначала он подумал, что его новая девушка пьяна. Потом – она крепко сидит на наркотиках, чтобы справиться с происходящим на площадке и перекрыть такое естественное в подобной ситуации отвращение. Но нет. Она просто приболела, а долгий секс под яркими студийными лампами и отражателями усилил температуру. Она рассказала, как в перерыве её напоили чаем с лимоном и аспирином. Словно речь шла о дружном коллективе в какой-нибудь небольшой семейной фирме. Это был первый и последний раз, когда Лу осознанно прочувствовал отвращение.
Ему было стыдно, жгуче стыдно, но он сбежал в университет на вымышленные факультативы. Поздно вечером Луви написала сообщение с просьбой посоветовать что-нибудь быстродействующее – её знобило, она кашляла и не могла заснуть из-за сильных головных болей. Лу пообещал, что заедет в аптеку и привезет все необходимое сам, но через час передумал и уехал ночевать к друзьям. Если бы Лу позволил себе мысль о подсознательном стремлении наказать Луви, он наверняка наказал бы себя. Нашел бы способ. Вместо этого, на следующее утро он просто извинился, сославшись на усталость и учебную загруженность. Привез домой много свежих цитрусов и внимательно осмотрел горло Луви.
Как и у Синей, оно было воспалено.
– Вряд ли у вас что-то получится. Лучше прямо сейчас пойти к врачу. В больницу, то есть.
– По-моему, от минета еще ни одно воспаленное горло не умирало.
– Перезаражаете там всех.
– Вот тут согласна.
– Не обидно терять эту работу? Я слышал, неплохо платят.
Синяя пожала плечами и заулыбалась:
– Я не очень-то и хотела, но жадность перевесила. Теперь есть достойное оправдание, чтобы отказаться.
Лу улыбнулся в ответ:
– Как врач, я на вашей стороне.
Синяя посмеялась и ушла.
Заглянула ассистентка и велела собираться домой. Если у кого-нибудь что-то застрянет в причинном месте, они сами справятся. Она так и сказала: что-то застрянет в причинном месте.
Лу завернул окровавленные тампоны и перчатки в двойной пакет, протер антисептиком руки и поехал домой, подгоняемый какой-то смутной мыслью. Какой – он не знал точно.
Луви и Лу
– С вареньем или шоколадной пастой?
Луви аккуратно, почти любовно заполняла тестом силиконовые формочки для кексов.
– С вареньем. И с шоколадной пастой.
– Обжора.
– Жадина.
Лу переписывался на Facebook с одногруппниками, закинув гудящие ноги на стол. Периодически выдергивал из ноутбука наушники и заставлял Луви слушать то один трек, то другой. Пытал её вопросами про ассоциации, ощущения и настроения, пока она порхала между разделочным столом, духовкой и раковиной.
– Чувствуешь напряжение?
– Угу.
– Вот тут крутая история создания, хочешь, расскажу?
– Неа.
Вечер Aphex Twin: вкусная еда, посиделки на кухне до полуночи, общие и не только воспоминания.
– Я помню, как слушал «Ageispolis», когда бродил по твоей странице и решил, что хочу познакомиться.
– А я помню, что это была страница, которую я использовала для работы.
– Но я-то этого не знал на тот момент.
– Мне показалось, что знал.
Луви поставила кексы в духовку, сполоснула руки и села на пол, внимательно глядя на Лу. Он ответил ей ровно таким же внимательным взглядом. Они сидели, как на допросе – искали слабости друг друга и пытались разгадать главную загадку. Точнее, понять, в чем же она состоит.
– Это почему же?
– Минут за двадцать до твоего сообщения я выложила фотографию со съемок. Где я, на минутку, в одном белье обнимаюсь с парнями-актерами. Что я там подписала под фото, не помнишь?
– Не помню. Я вообще этого поста не видел.
– Ну ладно, как знаешь.
Луви блаженно растянулась на чисто вымытом полу, раскинула руки и закрыла глаза. Мурлыча под нос кокетливую песенку, она лежала, приглашая Лу к совершенно новому диалогу – безмолвному. Лу никак не мог отделаться от ощущения, что обманывает её. Слова о фотографии, посте и рабочем аккаунте не давали покоя еще как минимум пять минут, пока Луви не сняла с него штаны. Потом и мысль, и беспокойство потеряли актуальность.
Кексы чуть пригорели. Луви промазала каждый греческим йогуртом, чтобы смягчить горчинку почерневшей верхушки. За ужином Лу снова уткнулся в ноутбук, разогнав назойливые мысли по углам. Подумать о том, что выбор был неслучайным? Это вряд ли. Ведь так можно дойти до вывода, будто бы Лу получает удовольствие от невозможности обладать Луви без участия посторонних членов. Удовольствие от верности неверной.
Луви, воскресным утром
Иногда мне кажется, что вся жизнь Лу – это бесконечное вязание носков и бесконечное же терпение.
Секс вчера был странным. Как репетиция в захудалом сельском клубе культуры. Отстрелялся, и слава богу. Нет, он все же был чутким и сильным, как я люблю. Не церемонился внизу и не забывал быть внимательным наверху – целовал мочку уха и тяжело дышал, просверливая горячим воздухом дорожку прямо в мое прилежащее ядро.
Но он был не со мной. Сначала его взволновали разговоры о той старой странице на Facebook, а потом он просто ушел в свою потаенную ракушку и плотно закрыл входную дверь. Когда кончил и вышел из душа, тут же задернул шторы и выключил свет. Сидел там до часа ночи, в этом своем чертовом домике, на автопилоте передвигая по реальной квартире опустевшее тело.
Когда я ложилась спать, он вязал очередные носки.
Когда я проснулась, он наводил порядок в очередном мешке с нитками.
Я не нашла ни одной новой записки, только под чехлом телефона лежала мятая, недельной давности: «Сегодня тебе повезет. Или завтра?». Перечитала и выкинула. Поцеловала Лу в макушку и почувствовала, как к горлу подкатывает легкий приступ тошноты.
Любовь к нему, к моему терпеливому и верному Лу, недостойна прайм-тайма ведущих телеканалов. Никто не стал бы снимать про нас ни полнометражное кино, ни даже сопливый сериал. Нам суждено умереть в полной безвестности, просто любя друг друга так, как мы умеем. Несовершенно.
Я была бы рада стыдиться работы и тщательно скрывать её от Лу всю нашу недолгую совместную жизнь, а не только сейчас, но не могу. Еще и потому, что дразнить его – особое удовольствие. Как раззадоривать крепко привязанную собаку и, смеясь, убегать. Не оглядываясь. Но неизменно возвращаясь назад через какое-то время.
Лу попросил меня испечь на завтрак блинов и налить чаю в термос, чтобы взять с собой куда-то там по учебе.
– Чем занимаешься сегодня? – спросил он, уже полностью вернувшись в свое тело.
– Сначала на работу, потом домой.
– И как на работе?
Сегодня будут трахать морскими угрями, например.
– Да ничего особенного. Ну, ты понимаешь, как всегда.
Лу съел тарелку блинов, перемыл всю грязную посуду и предложил выйти пораньше, чтобы прогуляться в парке за домом, пока не проснулись местные собачники.
На лестнице он шепнул, обнимая меня:
– Я не написал для тебя новую записку, поэтому скажу так. Через час ты покоришь весь мир. Не опоздай!
Отстранился и, как ни в чем не бывало, пошел вниз.
Мы любовались огромными древесными грибами и паутиной ветвей над головой. Целовались, словно подростки – глубоко и самозабвенно, прижимаясь к деревьям и чувствуя, как сухая кора цепляется за волосы. Еще не было ни одного дня, когда бы Лу не целовал меня, возбуждая каждое нервное окончание языка, будто шарик мороженого. То колючее мятное, то мягкое ванильное, то незабываемое ягодное. Лу черпал и черпал из своих глубин новые вкусы, ощущения, переживания. А я половину своих оставляла на съемочной площадке.
Не хотела, чтобы он знал, куда я иду. Рядом с шумным проспектом сразу за парком поцеловала в последний раз – легко, нежно. Извиняясь, что не могу прогуляться чуть дольше.
Лу наморщился:
– Ну, вечером же увидимся!
Я не удержалась, поцеловала его в самый-самый последний раз:
– Все равно.
Молоденький таксист дал понять, что намерен до конца дороги сидеть молчаливой статуей, так что я могла спокойно настроиться на новый долгий рабочий день.
Тот же партнер.
Та же площадка.
Та же суетящаяся ассистентка.
Та Луви, что вместо выпекания кексов в цветастом фартуке может часами имитировать оргазм за оргазмом. Иногда даже имитировать не приходится.
Только вместо «Tha» внутри головы играет «Mr. Big». Мне хотелось выскочить из такси и начать танцевать посреди улицы, как Джейк Джиллинхол в «Разрушении». Мы смотрели этот фильм вместе с Лу, и даже умудрились поссориться, обсуждая главного героя в полпервого ночи, за бутылкой дешевого красного вина.
Лу уверял, что танцевать почти сразу же после смерти жены, не стесняясь многочисленных прохожих – это свинство. А я считаю, что счастью глубоко наплевать на обстоятельства. Иногда мы счастливы просто так, без всякой на то причины. Иногда вопреки тому, что должно заставлять нас плакать. Сотни тысяч психологов, психотерапевтов и психиатров помогают людям обрести вот это самое счастье. Беспричинное, пусть и недолговечное. А у кого-то оно просто есть. Например, у героя Джейка Джиллинхола. И у меня по дороге на третий день съемок.
Мне следовало бы стыдиться и корить себя, но я не могу. Я вижу, как солнечный свет отражается в зеркальных витринах. Как ранние пташки спешат в торговые центры, салоны красоты или на детские развлекательные площадки. Кто-то весело смеется, кто-то сосредоточен или даже суров. Упоительная красота ускользающего момента, в самом сердце которого – абсолютное счастье. Как поцелуй Лу, как шарик мороженого на языке.
Через сорок минут я была готова. На этот раз макияж мне делала визажистка с большой любовью к черному цвету – глаза подростка-гота с густо накрашенными ресницами, сумасшедшими стрелками и тройным слоем угольно-серых теней. И сливовая помада, щедро залакированная прозрачным блеском. Почти концептуальное искусство, где чернота и блеск перекликаются с гладким лоснящимся угрем, а цвет помады напоминает запекшуюся кровь на бледно-розовой коже половых губ после жесткого изнасилования.
На мне бугристый купальник. Некое подобие вязанного неглиже. Его связал, сплел или просто выплюнул большой уродливый паук с кривыми лапами, забракованный в своем паучьем сообществе. Купальник выпирал везде, где соприкасался с кожей. Казалось, что на моей груди несколько огромных сосков, беспорядочно раскиданных тут и там. На треугольнике лобка – гипертрофированно увеличенные угри, больше подходящие лбу подростка.
Л. старательно сдерживал смех, щуря густо подведенные глаза. Этакая не слишком популярная рок-звезда, наглухо застрявшая в девяностых.
Снова бассейн. К счастью, вся живность исключительно из силикона и ПВХ. Не считая растерзанных, разорванных, вывернутых наизнанку тел морских угрей, разбросанных вокруг в беспорядке. Кто смотрит все это? Лягушек, хлюпающих в вагинальном секрете и осьминогов, истекающих соком на липкой женской груди? Это развлечение для одиночек, которые не могут найти свое место в круговороте секса или для тех, кто сексом пресыщен? Это верность себе или тенденциям порноиндустрии?
Дамы и господа, в этом сезоне лидируют сношения с морскими угрями и межрасовые гэнг-бэнги, которые пришли на смену публичным анальным радостям! Делаем ставки, куда переместится фокус в следующем сезоне.
Но в следующем сезоне меня уже не будет…
Я – это тишина партера, тогда как все самое интересное происходит за сценой. Я уже не здесь.
Вода была густой и теплой, словно масло. Покачивая бедрами, я представляла, будто плыву одинокой лодкой в бескрайнем море. Как вокруг меня начинают кружить фантастические чудовища с длинными гибкими хвостами и горячими заостренными головами. Раскачивая корму, в самое сердце лодки пытаются проникнуть бурые и черные змеи морского бестиария – в узкие щели, в тугие отверстия. Весла, как крылья, судорожно цепляются за воду.
Под толщей воды каждый звук, как удар колокола. Каждое движение, как сдвиг тектонических плит. Весь мир отходит на второй план, пока лодка бьется в невидимых сетях от боли, что причиняет ей острый гарпун. Обнаженная и беззащитная, в лохмотьях бугристого вязаного купальника. Уже не лодка – русалка. Ей бы сожрать моряка, разорвать угрей и уплыть на самое дно, где во тьме и тиши можно открыть глаза и вспомнить о Лу, но тогда не будет больше колоколов, гулко вибрирующих в каждой клеточке её тела.
Эта узость, она не дает змеям покоя. Резкий толчок! Такой резкий, что лодка переворачивается и погружается еще ниже, наглотавшись горьковатой воды.
– Тебе нужно подышать, – шепчет Л., подхватив меня на руки. Он во мне, он на мне, одна его рука обхватила шею, вторая гладит спину.
Лодка вот-вот разлетится щепками. Она мокрая и скользкая. Уже не такая тугая, как раньше – раскрылась. С берегов на неё смотрят удивленные глаза, пока крепкая рука моряка с плетеными браслетами и деревянными кольцами ловит новых и новых угрей.
– Угадай, сколько еще? – шепчет рука.
А Л. заботливо спрашивает, пряча лицо от камеры:
– Тебе не больно?
Я стою на коленях, окунув руки, грудь и живот в бассейн. Два обильно смазанных лубрикантом резиновых угря проникают все глубже и глубже. Один из них делит пространство с угрем Л., таким теплым и живым. Ноги затекли, и дышать труднее обычного. Низ живота то и дело сводит судорогой, но боль угасает, стоит только вспомнить, что я – это просто одинокая лодка, дрейфующая в бескрайнем море.
Лу, воскресным утром
Однажды я застал Луви за разрезанием детских фотографий. Она сидела за столом, где мы обычно сваливаем в беспорядке важный, но неинтересный бумажный хлам. При ней были ножницы, стопка фотографий и целлофановый пакет для изрезанной фотобумаги. Весь этот процесс был похож на медитацию. Или на изощренную компульсию. Можно было подумать, что она режет не фотографии, а собственную кожу. У меня появилась фантазия, словно вся комната залита кровью Луви, но она не замечает и продолжает, продолжает, продолжает…
После ссоры с родителями Луви ни разу не поднимала эту тему. Ни разу. Она могла, нисколько не смущаясь, выложить всему миру самые интимные подробности своего бытия, но разочаровавшиеся ма и па всегда оставались где-то глубоко внутри. Два гниющих трупа под полом дома – скребут «крышу» самодельной могилы почерневшими когтями. Луви прибивала сверху все новые и новые доски, тщательно замазывала все щели. Если её и преследовал трупный запах, я об этом ничего не знал. Все это было далеко вне моей компетенции; и партнерской, и даже человеческой. Я видел каждый потаенный кусочек её тела из тех, что доступны глазу, но по-настоящему внутрь она меня никогда не пускала.
Оказывается, она хранила целую коробку детских фотографий и семейных снимков. Луви верхом на пони, вот-вот заплачет. Луви с голой попой и огромным красным яблоком в маленьких ручонках. Луви в обнимку с веселой и до невозможности лохматой псиной… Мама и папа Луви – моложавые и счастливые.
Чаще всего человек думает, будто бы жизнь есть нечто масштабное и неподъемное. Это океанская волна, сметающая на своем пути спичечные коробки, называемые домом. То, для чего годятся лишь сложносочиненные пафосные конструкции и латинские крылатые выражения. Но жизнь, по большому счету, это частности. Шоколадные разводы вокруг губ маленькой девочки и платье её мамы, давно вышедшее из моды. Морщинка, которая прокладывает себе путь через толстый слой омолаживающего крема и десятилетия воспоминаний, расчлененные на крошечные квадраты в коробке из-под обуви.
Луви не хотела, чтобы я видел нечто подобное. Покидала тут же все необходимое в эту свою коробку и ушла в ванную комнату, хмуря брови. Я нашел на столе несколько жестких кусочков разных фотографий и зачем-то сохранил их в бумажнике. На том месте, где у приличных людей хранятся кредитки и банковские карты.
Все утро воскресения я сидел у пустого гинекологического кресла и рассматривал кусочки, пытаясь додумать общую картинку. Больше от скуки, чем по необходимости. Примерно так же выглядит наша не совсем семейная жизнь: обрывки общего, клочки частного и слишком много не проговорённого. Но это наша не совсем семейная жизнь, какой бы жалкой она кому-то не показалась. Даже если периодически этот кто-то – я сам.
Чуть позже вышел в коридор и стоял в двери какой-то студии, почти не дыша – наблюдал за парочкой, что резвилась на ярко-оранжевом ковре из чего-то живого и совсем для любовных игр не предназначенного. Ассистентка изредка размахивала руками, показывая актерам, что и как нужно продемонстрировать в нужный момент времени, но те совсем растворились друг в друге, переплетаясь, словно гигантские каракатицы на морском дне.
Луви, воскресным днем
– Ты плохо выглядишь, – это сказал Л., потягивая холодный зеленый коктейль.
– Выпей чашку чая и энергетик, – это сказал кто-то еще.
– Тебе бы чего-нибудь стимулирующего. Хочешь пару колес? – это сказал вообще непонятно кто. А может, мне просто показалось.
Хотелось снять с себя пропитанную потом кожу, эту мокрую после часовой пробежки толстовку. Легкий, но навязчивый запах кислого молока преследовал даже в душе, где я стояла, упершись лбом в прохладный кафель, пока не забыла кто я, где и зачем.
– Остались только рыбы, – напомнил Л.
Ему все нипочем. Пробежался вокруг квартала, притащил целый мешок вкусностей, освежился и засел с ноутбуком и едой в коридоре, сложив ноги по-турецки. Весь такой сильный, здоровый, пышущий позитивом… Преуспевающий тренер личной эффективности, устроивший себе внеплановый ланч. Или фитнес-тренер на кофе-брейке. А я скорее мать-одиночка и по совместительству официантка в забегаловке, отпахавшая две ночные смены подряд.
Я стащила у Л. пакетик сухого печенья и бродила, неприкаянная, пока не прошла тошнота. Духота подступала со всех сторон, как ватное одеяло. И жарко, и жалко отбрасывать. И муторно, и тревожно. И хочется, чтобы этот день побыстрее подошел к концу. Он похож на задеревеневшую ногу. Сначала ты сидишь на ней битый час, пока она не потеряет всякую чувствительность, а потом скачешь по комнате, проклиная все на свете, и пищишь, будто лабораторная мышь в самый разгар эксперимента. «Я слишком стар для этого дерьма» (с). Не стоило мне соглашаться. Нужно было печь пироги, рисовать разноцветные эскизы кексов и составлять бизнес-план мини-кондитерской. Еще эти рыбы…
Эти рыбы – маленькие красные пластинки чешуи, слизи и потрохов – напоминают о чем-то неуловимом, из далекого детства. Возможно, о старом пруду в деревне, куда мы с местными ребятами прыгали на спор, ощущая босыми ногами ледяной скользкий ил, кружева прелых водорослей и неведомую живность, что просачивается меж пальцев. Или городские улицы после грозы. Чем ближе к окраинам, тем больше под ногами копошащихся в грязи червей и раздавленных улиток, наполовину склеванных птицами. Эти рыбы… Меня вывернуло наизнанку меньше, чем за пятнадцать минут до начала съемок. Из-за этих самых рыб.
И вот я снова лодка, покачивающаяся на ленивых волнах. Л. мог быть кем угодно – кем ему скажут. Пожалуй, мы даже могли бы подружиться. И его член, побывавший в каждом естественном отверстии моего тела, совершенно тому не помеха. Большие мальчики и девочки умеют разделять работу и личную жизнь. А что бы сказал по этому поводу Лу? Но Лу здесь нет. Команда напряженно работает, Л. меня трахает, я мастерски изображаю струйные оргазмы, а в дверях павильона стоит рабочий студии, наблюдая за нами. Интересно, кто-нибудь из них ощущает эрекцию? Л. не в счет. Его дозами Виагры можно накормить небольшую компанию стареющих ловеласов в поисках приключений.
Л. целовал мою шею очень нежно, очень реалистично – не отличишь. Но жену он целует иначе, не сомневаюсь. Он мог бы сделать неплохую карьеру, как я уже ему говорила. Мое настроение так переменчиво! Сначала он раздражал меня. Теперь я завидую. Мой новый сосед из двери напротив, чья жизнь далека и требует домысливания, тем и привлекательна.
Л. целовал мою шею очень нежно, но также не забывал играть: он сильный и грубый самец, а я просто покорная самка. Лу и я, у нас все с точностью до наоборот – я доминирую, даже если привязана к кровати, лежу с завязанными глазами и стараюсь угадать следующее движение. А Лу пытается на ощупь разрушить заброшенный дом. Иногда его отбойный молоток с треском крушит хрупкую стену, орошая траву брызгами поломанной штукатурки, но чаще просто бьет по воздуху и снова, и снова, и снова ищет точку опоры. И все же эти беспорядочные метания бесконечно прекрасны. Их любишь, как любил бы своего несимпатичного ребенка. Просто за то, что он есть.
Я старалась думать о Лу и детях, но не о рыбах, скользящих по коже, задевающих плавниками и острой кромкой хвостов наэлектризованные волоски, готовые вспыхнуть от напряжения и нестерпимого жара студийных ламп. Сдерживая тошноту, я глубоко и шумно дышала, маскируя боль наскоро слепленной имитацией удовольствия. А рыбки все скользили, рисуя на теле узоры – огромные тропические цветы на животе, замысловато переплетенные ветки на груди и восьмерки бесконечности на внутренней поверхности бедер…
Боль, сдавливая тисками корзинку внутренних органов, застала как раз в тот момент, когда я мысленно перебирала последние записки Лу:
«Сегодня = удача».
«Сегодня твой лучший день».
«Ты улыбаешься, потому что все хорошо».
«Я улыбаюсь, потому что вижу тебя».
«Сегодня тебе повезет. Или завтра?».
Губы липкие, и пахнут рыбой. Руки перепачканы чем-то бесцветным, чем-то липким. Мои руки – это реки, которые давно не очищали от мусора. Последний рабочий день почти подошел к концу. Совсем скоро я смогу уплыть в чистое, далекое чистое море.
* * *
Когда Луви вошла в кабинет, первое, что бросилось в глаза – глубокая морщинка на переносице. Как след от невидимого циркуля или шрам после удара молнии. Она выжила, но несет на себе напоминание о случившемся. Та самая морщинка, что каждое утро старательно маскируется слоем косметики, и появляется лишь в пасмурные выходные, когда не нужно вылезать ни из пижамы, ни из квартиры.
Сначала в кабинет вошла та самая морщинка, а потом уже все остальное – удивленные глаза, бледный лоб и укутанные легкой шалью плечи. Она смотрела на меня, а я на неё. Пауки замерли, потом и вовсе разбежались. Кабинет на долю мгновения опустел и как будто даже обесточился, обескровился, обессмертился. Воздух и свет, стены и потолок, пространство и время. Все исчезло куда-то, словно и не было никогда. Но потом Луви выдохнула, и реальность, закрутив водоворотом, вернулась на место. С грохотом устаканились по местам стены и потолок, отмерли часы и законы физики, резануло по глазам светом и подхватило воздушным потоком.
Луви сказала:
– У меня кровит. Сначала немного, но сейчас все сильнее.
Я сказал:
– Ложись на кресло.
Луви и Лу в этом вроде как гинекологическом кабинете выглядели неуместно. Луви хмурилась, ложась, а Лу с тревогой смотрел, как тонкая голубая пеленка пропитывается кровью.
Лу пришлось сказать ей, что случился выкидыш. Срок маленький, все быстро придет в норму, если полежать несколько дней в постели. Он позаботится о том, чтобы она ни в чем не нуждалась. Потому что этот маленький сгусток крови, лежащий на полу у его ног – он важнее и ценнее любых обручальных колец и свадебных тортов, которых еще даже в планах нет.
Луви тихонько вздохнула и замерла. Лу положил руку на окровавленное сердечко, что билось быстро и жалобно, выталкивая наружу кровь и остатки неудавшейся жизни. Не в пример настоящему сердцу, оно напоминало скорее испуганного воробья, нежели мирно постукивающий двигатель.
Между ними в этот момент было столько нежности, тепла и сопереживания, сколько порой не появляется между людьми и за целую жизнь.
– Ты знала?
– Знай я, разве была бы здесь?
– Ты хотела?..
– Да, навсегда.
– Чтобы мы?
– Именно.
Что-то упало Лу на ладонь, прижатую к теплым половым губам милой Луви. Он поднял руку – маленькая красная рыбка смотрела в пустоту прозрачными бусинами глаз.
Внутри
Рассказ о любви к себе
Тик-так, тик-так,
Кто проснется – тот дурак.
Я ужасно не люблю тиканье часов. Этот звук пугает меня и вводит в ступор. Как доморощенный гипноз – я разбита, зла и в измененном состоянии сознания. Тиканье часов хорошо для мертвых – время ничего не значит, поэтому вслушиваться, как текут часы и минуты, вовсе не обязательно. Можно спать под пуховой периной земли или воды, видеть сны об огнях и черных кронах ночных деревьев, но не думать о часах, нет, только не о них. Можно играть мертвыми руками невидимые ноты на крышке разбитых карманных часов, перебирать пальцами стрелки, но слушать – табу. Часы должны стать такими же мертвыми, как люди, чтобы перестать пугать еще живых. Любой час – это -60 минут у жизни и +60 минут к смерти. А тиканье – это как циферблат, на котором обозначено все то, что тебе еще осталось. Я ужасно не люблю тиканье часов. И часы не люблю. И никогда не ношу. Мне было 16, я похоронила одни, а теперь они снятся мне в отвратительных зудящих снах.
06.30, удивление.
Утро всегда наступает неожиданно. Оно наваливается на тебя сверху, как машина с цементом, заливая тяжелой серой смесью. Еще минуту назад я сладко спала в объятиях какого-то темноволосого мужчины с татуировкой на шее – он положил мне руку на живот и настойчиво прижал к кровати, чтобы я не сбежала из сна. Чтобы не утонула в ежедневном месиве голубых жил утреннего света, разбегающихся по полу и тусклым бежевым обоям на стене.
Меня разбудили часы. Неясный мерный звук, который доносился с потолка, как легкий стук молотка по паркету. Я лежала на смятой постели и пыталась понять, кому пришло в голову ставить часы у меня над головой. Да и что это за механизм такой, если его слышно даже в квартире этажом ниже, через толстый слой досок и краски?
На потолке расплывалась кружевными узорами декоративная лепнина. Но в моем доме никогда не было ничего подобного, как и прозрачных занавесок, синего постельного белья и бледно-желтых стен, увешанных смазанными фотографиями. Ни на одной из них невозможно рассмотреть лица, словно картинки стерли большим грязно-серым ластиком, оставив разноцветные полосы и мутные очертания.
В квартире светло и тихо, свет из окна медленно пробирается сквозь шуршащий ворох тюля, ложится на пол и мои голые ноги круглыми пятнами, ползет вверх и замирает в углах. Одна стена полностью залита солнцем, как глазурью, и нервно вздрагивает всякий раз, когда чьи-то неведомые часы отбивают новое мгновение.
– Ты будешь завтракать или нет? – звонкий голос появился из пустоты, которая заполняла мир за дверями комнаты. Один вопрос – и толстое брюхо неопределенной тишины вспорото инородным телом. Полуголым, в одних спортивных трусиках, с копной пушистых темных волос. Глаза смеются, но лоб нахмурен. Следы красной помады в уголках губ и на кончике переднего зуба – маленькое пронзительное пятнышко несовершенства. Девушка держала в руках белую кофейную чашку и тарелку с дольками очищенного яблока. Она просто стояла в дверном проеме и неопределенно – то ли ехидно, то ли рассерженно – смотрела на меня.
– Будешь завтракать?
Я закрыла глаза, и мне подумалось на секунду, что я просто спятила, как в том фильме про девочку из психиатрической клиники. Ну, правда же, я совсем не понимаю, что происходит. Почему я не в своей постели? Может быть, я просто выпила вчера лишнего или поддалась на уговоры, попробовав кислоту. Не знаю.
– Я к тебе обращаюсь, вообще-то. Будешь есть? – она подошла к кровати и села рядом. Протянула мне кружку, но потом передумала, и сама сделала глоток. – Еще горячий, если поторопишься, тебе тоже хватит.
Девушка взяла яблочную дольку, обмакнула её в чашку и поднесла к моим губам.
– Ешь-ешь, не отравишься.
Я застыла на постели, как каменное изваяние. Напрягла все мышцы и замерла – ни одного случайного движения, ни одного лишнего вздоха. Горячая капля кофе упала в складку рта и провалилась на язык – чуть сладкая, терпкая.
– Ну, ешь! – девушка теряла терпение – Ешь.
Она наблюдала за мной, как за безнадежным домашним питомцем. Плохо скрывая раздражение, но притом снисходительно, делая скидку на отсутствующий разум.
– Мы знакомы?
– Мы знакомы, знакомы? – передразнила она, устроившись по-турецки на одеяле прямо напротив меня. Луч света, отраженный от её гладкой лоснящейся кожи, больно кольнул в уголок правого глаза – Ты есть-то хочешь или нет? День будет долгий.
Мне не было страшно, как и не было любопытно. Туман в голове лепил грозовые тучи, которые разряжались молниями в такт часам над нами. Объясни она мне сейчас – что все-таки происходит, я не поняла бы ни слова. Я потерялась, и не знала, как найти обратную дорогу в свою жизнь.
– Помоги мне вспомнить – как я пришла к тебе домой?
Она искренне удивилась:
– Разве это мой дом?
– Тогда чей? Здесь есть кто-то еще? Мы познакомились вчера, и вы пригласили меня к себе?
– Ты видишь здесь кого-то еще? Знаешь, где ты была вчера?
Мне казалось, что я говорю с человеком, который отделен от меня толстым слоем ваты – мы слышим, что угодно, но только не друг друга.
– Просто скажи – как я сюда пришла и зачем.
– Ты мне скажи.
– Ты – Катя, девушка Максима, вы снимаете эту квартиру?
– Я не Катя. Не Катя.
– Тогда кто ты?
– А ты?
Мы играли в мяч. Маленький такой шарик, собранный из бессмысленных вопросов и абсурдных ответов. Не знаю, в чем смысл этой игры, но я точно проигрываю с большим отрывом. Я смотрела на неё, считала родинки, раскиданные по всему телу, как зерна гречки на белом столе. Она ссутулилась, и её грудь наклонилась, как две поникшие головы. Она жевала яблоко, водила пальцем по краю чашки и не замечала, что резинка зеленых трусиков врезается в мягкую складку бедра, оставляя некрасивую пурпурную отметину. Почему-то она напомнила мне меня. Словно я – не я, а тень её тени. Как в парном зеркале: если поднести к губам левую руку, то, проходя через первое зеркало, она обратится правой, чтобы, пройдя через второе, вновь стать левой. Но это будет не точная копия, а скорее расслоение оригинала. Эта девушка с заостренными грудями и родинками напомнила мне слой меня, который сняли, пока я спала. Но она – не я. Просто чья-то злая шутка, подстроенная совсем в неподходящее время.
– Скажи тем, кто послал тебя все это затеять, что мне совсем не смешно. Не знаю, что я там с вами вчера принимала, но я тебя в упор не помню.
– Значит, все-таки шутка?
– Как будто ты не знаешь, – мне очень захотелось огрызнуться. По-настоящему, как я умею – зло и хлестко. Но вместо этого изо рта вывалилось только просительное тонкое блеяние потерявшейся в тумане овцы.
– Хорошо, это шутка, – легко согласилась она, падая на спину. Её волосы застыли на мгновение в воздухе, а потом тяжело опустились на одеяло и, как змеи, обхватили шею. Из чашки не пролилось ни капли.
10.00, отрицание.
Она приготовила еще один завтрак. Поджарила яйца и посыпала их сверху тертым сыром. Опять принесла еду прямо в постель и попыталась меня накормить. У неё не были ни ножа, ни вилки, ни ложки – она ела голыми руками, а масляные пальцы вытирала о край пододеяльника.
Накатила легкая тошнота, которая тут же затерялась в бое часов. Она вскочила с постели и провозгласила с набитым ртом:
– Уже десять! Пошли в магазин, я тебе свою одежду домой забрать не дам.
Все это время я лежала в одном белье и стыдливо пряталась под одеялом. От одной мысли, что я также бесцеремонно, как эта девушка, выставлю свое тело под утренние лучи солнца, мне становилось не по себе. Я и так уже была совершенно не в себе.
– Стесняешься? – спросила она, посмеиваясь.
Мне было нечего сказать на это. Я съела сырную полоску и заметила, как она довольно улыбнулась, отворачиваясь к двери, за которой через мгновение скрылась, унося с собой беззаботный настрой. Тут же в комнате стало холодно, неспокойно. С девушкой было странно, а без неё – страшно.
Она вернулась быстро и, к тому же, не с пустыми руками. На сгибе локтя правой руки висело что-то очень цветастое, ажурное и воздушное, как комок сахарной ваты. Она принесла два одинаковых платья. Одно широкое, до середины колена – для меня. Другое, короткое и узкое, для себя.
– Примерь, должно подойти.
– А где моя одежда? В чем я пришла?
– Хватит спрашивать меня о том, что ты должна знать сама, – она скривилась, натягивая платье. Оно было ей маловато, слишком плотно обтягивало грудь и упорно заползало на бедра, открывая ложбинку паха – пошли, давай, я заодно и себе что-нибудь новенькое куплю. Ну, не копайся ты так долго. Пожалуйста!
Мне стало стыдно, я поспешно накинула на себя одежду и встала у окна, приготовившись ждать девушку, которая крутилась у зеркала, подкрашивая губы и взбивая волосы.
– Твои кеды в прихожей, иди пока, обувайся, я сейчас.
Не помню, как я пересекла квартиру и что видела в ней, но у входной двери, под тусклым светом грязной лампочки, я действительно нашла свои теннисные туфли, которые вызывающе белели среди прочего хлама. Девушка впорхнула в прихожую как раз в тот момент, когда я завязала шнурки и попробовала открыть дверь.
– Толкай сильнее, – посоветовала она, закрепляя на загорелых лодыжках ремешки босоножек. Покончив с обувью, прижалась плечом к пыльной обивке и навалилась на дверь. Та что-то злобно проскрипела, но открылась. Свежего воздуха на лестнице было так много, что у меня нестерпимо закружилась голова.
Моя спутница, не оглядываясь, побежала вниз, выстукивая каблучками ломаный ритм. Она была громкой, несносной, противной. Мне хотелось догнать её и хорошенько приложить по затылку, чтобы вернуть все на свои места, но было в ней также что-то еще, о чем лучше пока не говорить и не думать. Она несла в себе немного жизни – совсем немного, но все-таки, была живой. Я же чувствовала себя не до конца умершей. И это склизкое чувство продолжало гнать меня за девушкой, в то время как нужно позаботиться о часах, которые продолжали настойчиво тикать где-то совсем рядом.
Тик-так, тик-так.
Тик-так, тик-так.
– Кто проснется – тот дурак, – отозвалась она с первого этажа. Её смеющееся лицо было втиснуто в пролет первого этажа, так далеко и долго от меня, что я невольно почувствовала себя Алисой в стране запыленных лестниц и будильников, спрятанных за стенами и дверями. Девушка улыбнулась, как ребенок, и постучала себя пальчиком по запястью. Крошечные пальцы на таком расстоянии казались ненастоящими. Опустив глаза на свои руки, я рассмеялась в унисон с ней – на одной из них уютно утроились мужские наручные часы, большие и мощные. Приложив холодное стекло циферблата к уху, я услышала не только бесконечное «тик-так, тик-так», но и шум волн, который прячется в морских раковинах. Девушка кивнула мне снизу, а потом её пушистая голова пропала.
– На улице! – крикнула она, хлопая дверью подъезда.
Погода в тот день была никакая. Ни холодно, но и ни тепло. Пока еще не ветрено, но напряженно – в ожидании бури.
Дом, из которого мы вышли, делил улицу на две равные части, и каждая – зеркальное отражение соседки. Те же кровли, тот же мусор на тротуарах, одинаковые мелкие лавочки с требухой, вроде магнитов на холодильник и карманных календариков. Девушка свернула в левую часть и направилась к магазину поддержанной одежды, который соседние товарные ряды едва не похоронили под рекламными вывесками.
– Развлекайся, – сказала она, силком протащив меня через входную дверь и скрывшись за нагромождением передвижных вешалок.
Перед маленьким столиком в углу восседали две тонкие, как жерди, продавщицы, которые усиленно учили что-то по ветхой книжке.
– Смотри сюда! – перекрикивала одна другую, тыча ярко-красным ногтем в строчку – До той темы мы еще не дошли!
На меня они не смотрели.
– Эй, – голос девушки кое-как выкарабкался из-под завалов одежного хлама и забрался сюда, в предбанник магазина – смотри, что я нашла.
Я протиснулась меж двух вешалок и увидела её в окружении шалей, каких-то юбок, глянцевых сумок. Она стояла перед большим зеркалом, опустив к поясу верх платья – обнажив грудь. Прикладывала к ней поочередно то зеленый, то белый бюстгальтер и задумчиво цокала языком. Казалось, она умела целиком и полностью растворяться даже в таких вот обыденных моментах, как выбор ношеного белья. Что было прежде, что будет дальше – какая разница? Она была сосредоточена на двух кусочках ткани и, должно быть, чувствовала себя великолепно. Как демиург, который из таких же кусочков собирает понемногу какой-нибудь новый мир.
Наконец, она выбрала зеленый. Бледный и выцветший, но все еще очень красивый винтажный лиф.
– Ну-ка, помоги мне, – она свела руки за спиной, придерживая крючки, которых на ткани было множество, словно на старинном корсете. Я помогла ей застегнуть проржавевшие застежки, и её лицо переключилось с потаенного внутреннего мира на мой внешний. Мгновенно, словно вместе с крючками я щелкнула кнопку смены рабочей вкладки.
– Тебе подойдут вещички попроще. Я сейчас.
На ходу натягивая на плечи лямки платья, она снова скрылась в глубине магазинчика, бормоча что-то себе под нос. Я осталась наедине со своим отражением, которое осторожно выглядывало из-за рамы, не решаясь показаться полностью.
Что такое разобщенность? Раньше я никогда не думала ни о чем подобном. Но, когда смотришь в зеркало и видишь совершенно незнакомого тебе человека, волей-неволей затрагиваешь внутри себя нечто такое, о существовании чего ты не подозревал. Я была разобщена. Наверное, то же самое чувствует ребенок, когда впервые начинает осознанно разглядывать свое отражение. До этого момента ему было ни к чему задумываться о внешности. Достаточно того, что она не мешала шалить, спать, орудовать ложкой и надрывно рыдать. Но, стоит лишь раз взглянуть на себя как бы со стороны, как превращаешься в заложника набора характеристик: глаза, волосы, кожа, вес, красота или уродство. Ты был душой, а становишься телом. И с тех пор постоянно стремишься искать в себе изменения и облегченно вздыхаешь, убедившись, что все на своих местах. Ты – это ты, и никто другой.
Я – большой ребенок – взглянула на себя. Увидела свою кожу – суховатую, желтую. И свой прямой нос, под которым наметились бледные губы. Нижняя была широкой и полной, а верхняя маленькой и капризной. Вместе они смотрелись на редкость непривлекательно, как будто две половинки от различного целого собрали по ошибке в одном месте. Волосы серые, до плеч. Глаза зеленые, даже красивые, но с тонкими куцыми ресницами. И светлые брови, сливающиеся с кожей. Вот и все, что я увидела. Никаких откровений.
– Нравится? – спросила девушка. Она стояла в стороне с грудой вещей и наблюдала за нами – за мной и моим отражением.
– Что?
– Нравится, говорю? – переспросила она и кивнула в сторону крошечной примерочной за шторой – Давай, меряй, я тут всего понемногу взяла. Разберешься сама.
Я спряталась в каморке с кособоким стулом и начала разбирать на составные части ворох одежды. Первыми под руку попались потертые джинсы. К ним можно добавить какую-нибудь футболку – вполне сойдет.
Зеркало отражало то же самое, что я видела в нем несколько минут назад, но… Мне почему-то показалось – часть моего лица изменилась. Не существенно, конечно, нет. Просто немного сместился нос, а лоб будто поднялся на сантиметр или вроде того. Я подумала, что так бывает, когда не помнишь толком, как выглядишь обычно.
Девушка сказала:
– Померяй что-нибудь еще, посимпатичнее.
Я попробовала другие джинсы и джемпер до колена. Она одобрительно кивнула и сняла с моего плеча пылинку, откинув в сторону рыжую косу. Тугую веревку волос, которые, меньше пяти минут назад, были серой паклей, не достающей даже до лопаток.
– Что-то не так? – спросила девушка, заглядывая в зеркало.
– Какого цвета у меня волосы? – как странно спрашивать такое, глядя в эту минуту на саму себя!
Но она не удивилась вопросу.
– Сейчас – рыжие. А в чем дело? Опять не нравится?
Она зашла в кабинку и вынесла мне джинсовый жакет с вышивкой на спине.
– Накинь сверху.
Когда я вновь повернулась и заглянула в зеркало, от носа к вискам уже разбегались апельсиновые веснушки, сбивающиеся в группы по три-четыре пятнышка. Кожа налилась цветом спелой оливы, заблестела, словно смазанная растительным маслом.
– Ты замечательно выглядишь, – сказала девушка, прижавшись ко мне и тут же отскочив в сторону – возьми этот комплект, хорошо?
Я хотела рассмеяться, но не смогла. Смех обязательно исправил бы ситуацию, сделал её абсурдной или хотя бы комичной. Но как смеяться, когда хочется кричать? Когда страшно и желанно одновременно? Я оттолкнула девушку и влетела в кабинку, где начала мерить подряд все, что лежало на стуле. Она равнодушно отвернулась и отошла к окну. Думаю, ей действительно было все равно. Или она просто не видела ничего странного в том, что мое лицо живет отдельной жизнью.
Я перемерила: красное пальто и узкие карие глаза; белые брюки и черное гладкое каре; вязаную кофту и смуглые щеки; спортивный костюм и курносый нос.
– Не надоело? – устало спросила девушка, не отрывая взгляда от улицы за окном.
– Как ты это делаешь?
– А я-то тут при чем? – пожала плечами она – Но ты все равно поторопись, тебе в двенадцать нужно прийти к психотерапевту, иначе деньги потеряешь.
– Ты накормила меня кислотой, ты!..
– Это вопрос или утверждение? – она нахмурилась – Почему ты все время обвиняешь меня? Ах, ну да, тебе же больше не на кого переложить свои проблемы.
– Эй, вы! – она принялась кривляться перед продавщицами, раздвинув вешалки – Пусть она на вас нападает, тощие курицы, дуры безмозглые! Хочешь им что-то сказать? Говори!
Она вцепилась в мой локоть и потянула за собой.
– Давай, скажи им, что они сломали зеркало и отравили свою одежду. Давай, развлекайся!
Продавщицы шевелили губами и переворачивали страницы, не поднимая головы.
– Не можешь? Конечно, не можешь, – она обессилено взмахнула руками, как раненая птица, и горько добавила – переоденься в платье и пошли отсюда.
С цветастым платьем вернулись серые волосы, зеленые глаза, плохая кожа и неровные губы. Девушка подхватила с прилавка пакет, затолкала туда всю выбранную одежду и вышла на улицу.
Внушительный тюк тряпья полетел в мусорный контейнер, где ему было самое место.
12.00, гнев.
Она была приветлива и терпелива. Эрзац-материнство разгладило складки на её лбу, собравшиеся некрасивой гармошкой после магазина. И, казалось, все было прекрасно – вполне себе в порядке вещей. Но растерянности было куда больше, и я шла за ней, как послушная корова на водопой. Часы, часы… Треклятые часы звенели за мной, передо мной и вокруг меня не хуже бубенца на шее безучастной скотины.
Улица пуста, только мы и пыль под ногами. Еще довольно тепло, но откуда-то с запада уже потихоньку крадется ветер. Пока несмело, и даже неумело, но упорно. Мы прошли набережную и красивую православную церковь. Вошли в сквер через арку сплетенных деревьев.
Она хохотнула:
– Ты сейчас чертовски похожа на девственницу, у которой первое свидание. Кстати, ты уже… не того, так ведь? Вроде, не маленькая. Да, не маленькая. И фигура у тебя хорошая.
Я была зла. И смущена. Впрочем, меня разозлили не её слова, а то, насколько созвучны они были моим собственным мыслям. Она их просто озвучила. Её напускная веселость, какое-то очень жалкое, но вместе с тем сексуальное кокетство и правда заставили меня спрятаться в раковину невинной девочки, которая еще жила где-то глубоко внутри. Я почувствовала, как у меня непроизвольно покраснели щеки, и разозлилась еще больше.
– Перестань, пожалуйста. Это так глупо.
– Да расслабься, – она одернула мое платье и как бы невзначай шлепнула по заду – это всего лишь психоаналитик. Чай, не к гинекологу идешь просиживать час на кресле. Ну, поговоришь с ним немного, чтобы не терять деньги за сессию, отменить ведь уже поздно.
Её смех катился по скверу волной, а деревья склонялись в почтительном реверансе перед этим нелепым всплеском радости. Она смеялась так громко, что на какое-то время я даже перестала слышать тиканье часов. Спустя пару минут она уже была серьезна и сосредоточена.
– Вообще, я тебе немного завидую. Понимаешь, мне аналитик не положен. А толк в этом действительно есть. Только представь – в твоей голове есть целый бурлящий котел, о котором ты ничего не подозреваешь. Каждый день он подбрасывает твоему сознанию кости, а сознание и радо обглодать пару засохших жил. На самом деле, все самое вкусное всегда остается где-то за сценой, прячется за кулисами. Твой личный суфлер.
– К чему ты все это клонишь… – мне хотелось говорить с ней, но ничего толкового на ум не шло.
Она показала рукой на пятиэтажку, забитую под завязку офисами.
– Смотри, обычный дом. В нем сидят обычные люди. А в офисе номер пять в кожаном кресле ждет свою пациентку сорокалетний психотерапевт Владислав. К чему я это веду? К чему я веду… У тебя в этом мире нет никого, кто стал бы слушать твои истории, хотя их много, я знаю, много. И некоторые очень интересные. А Владислав услышит не только то, что ты говоришь, но и то, что хочешь сказать. Это самое главное. Поверь, самое главное. Тебе это необходимо – услышать то, что хочется сказать. Тебе нужно понять.
– Мы встречаемся с ним первый раз, так?
– Нет, ты опять все перепутала, – к приветливому терпению на её лице присоединилось легкое беспокойство – ты ходишь к нему почти четыре месяца. Насколько я знаю, вы неплохо знакомы, и уже далеко продвинулись. Но ты не переживай. Все должно быть естественно, само собой. В этом весь смысл. Нельзя просто взять, стукнуть человека по голове и сказать – а ну, давай, приходи в себя. Человек начнет сопротивляться и станет только хуже. Представь, будто это сон. Во сне мы можем говорить и делать все, что угодно. Все, что заблагорассудится. Не думай о впечатлении, которое оставишь Владиславу. Не важно, понравятся ему твои слова или нет. Он – всего лишь часть сна.
Не хватало только какого-нибудь банального, но ёмкого штампа. Тогда она сказала:
– Плыви по течению, расправь паруса.
А потом мечтательно посмотрела куда-то вдаль, чуть запрокинув голову:
– Мы с тобой – против всего мира. Вот ведь какая ирония! Против мира, в котором люди по домам разошлись. До чего же тут тихо, от такой тишины можно оглохнуть…
Мы вошли в дом. Женщина средних лет равнодушно смотрела на экран, поделенный на дольки разномастных кадров.
– Где?..
Женщина махнула рукой куда-то вбок, не глядя на нас, словно отмахнулась от назойливой мухи, которая прервала её дрему. Девушка взяла меня за руку и потянула вперед, прошипев злобно: «Тварь ленивая!».
Вот, наконец, дверь. Мы пришли, и меня немного отпустило. Не так, чтобы плыть по течению, расправив паруса, но достаточно для капли любопытства, которая не так безнадежна, как тупая покорность.
За дверью прятался крошечный коридор и кабинет с золотой табличкой. Девушка даже не взглянула в его сторону. Сразу же села на диванчик перед коридором, сложила руки – прилежная ученица на уроке – и застыла.
– Ты меня тут подождешь?
Она тяжело вздохнула. Не с тоской, а подчеркнуто тяжело, с придыханием. Театрально.
– Нет, меня здесь не будет.
И без того путаные мысли завернуло в тугой клубок.
– Где же ты будешь?
Она прикрыла глаза, показывая мне и всему миру, как устала от расспросов, и нехотя выдохнула:
– Я буду с тобой. С тобой.
Потом взглянула на свои часы, сверилась с настенным кругляшом циферблата и нахмурилась:
– Иди уже, опаздываешь.
Я пошла. Сделала два или три шага, не понимая особо, куда иду и зачем. Не столько осознанно, сколько по инерции. Внутри меня плескалось, переливаясь через край, варево самых разных ощущений. На моем теле можно было нарисовать карту и обозначить флаги завоевателей. Меня поделили на части, и только лишь пара кусков еще принадлежала мне. Все остальное – какое-то месиво противоречий, тыкающих друг друга пиками в бессильной злобе.
В животе томилось беспокойство. Оно пронзительно подвывало, толкая меня изнутри. Мои руки онемели. Я видела сквозь призму чего-то потаенного две белеющие культи и подобие механизма, приводящего их в движение. Здесь поселился парализующий страх, который шаг за шагом покрывает ледяной корочкой все живое. Еще дальше, в глотке, закипал гнев. В опасной близости от сомкнутых губ затаилось самое сильное чувство, отчаянно ищущее выхода. Пусть же оно выплеснется хотя бы тут, где истерики – привычное дело, а злость – хороший признак.
И я постучалась.
Владислав сидел в кожаном кресле, чуть вытянув ноги, но без лишних вольностей. Человек-друг, человек-участие. Все в нем было идеально – до последней складочки на брюках, до небрежно взъерошенных волос на висках, до едва заметного наклона черной оправы очков.
Я помню, как смотрела однажды сериал, один из проходных героев которого очень походил на Владислава. Герой убивал сочных молодых блондинок и страдал обсессивно-компульсивным расстройством. Так странно смотреть на этого миловидного мужчину с мягкими чертами лица и большими сливовыми глазами, представляя себе социопата с ножом в руке и ноткой уходящего оргазма в глубине зрачка. Вымученно улыбнувшись, я еле сдержала накативший смех.
Владислав подался вперед всем телом, улыбнувшись широко и приветливо, показывая свое расположение и готовность поддержать шутку, вспомнившуюся мне так некстати. Я промолчала и перевела взгляд на теплый ореол оранжевого света вокруг настольной лампы.
Уют маленькой комнаты одновременно располагал к себе и злил. Хотелось рассказать обо всем, что со мной сегодня произошло, но я невольно гасила каждый такой порыв, вглядываясь мельком в красивые длинные пальцы терапевта, покойно лежавшие на планшете для записей. Он ждал, когда я буду готова говорить, не выказывая ни удивления, ни разочарования, ни раздражения. Каким же хорошим и родным он показался мне в этот полдень, когда я перестала понимать – где заканчиваюсь я сама, а где начинаются другие. Слова рвались из меня, как голодные собаки к миске с костями.
Владислав пах чем-то древесным, тонким, и мне ужасно захотелось зарыться лицом в воротник его джемпера. Вцепиться и, как огромный осьминог, обвить всеми конечностями. Эти противоречивые выматывающие чувства делали только хуже – я также хотела орать на Владислава, вывалить перед ним и боль, и страх, и безнадежность. Но не могла раскрыть рта. Было отчаянно жаль разрушать молчаливое совершенство, за которым наверняка прячется равнодушный человек, послушно выполняющий свою работу.
И тут я начала вспоминать. Нет, скорее припоминать. Наше первое смущенное знакомство, когда я полыхала пурпуром и не знала, куда деть руки. Первую каплю доверия, робко запавшую мне в сердце. Смех и милые скомканные приветствия. Серьезные минуты, нарушаемые только короткими отрывистыми фразами, сказанными злым шепотом.
Жаль, он не останется таким навечно и – только для меня.
Владислав заговорил первый:
– Расскажите, как прошла ваша неделя. Что нового, какие впечатления, о чем хотелось бы поговорить…
Я молчала. Он говорил нежно, но непонятно. Тихая речь сливалась в одно бесконечное слово, выходила из-за персиковых – как у девушки – губ и сворачивалась клубком у ног. Пряжа его пушистых мыслей медленно наполняла комнату, и я утопала в ней с головой.
– Вам не хочется говорить?
Я что-то невнятно промычала себе под нос. Владислав оставил пометку на листке бумаги. Мы помолчали еще немного. Но я все-таки прервала тишину, когда пряжи вокруг меня стало слишком много, чтобы свободно дышать.
– Я… Не знаю, о чем мне говорить.
– Может быть, вы не хотите о чем-то говорить?
– И это тоже. Очень глупо.
Он вдруг усмехнулся. Не улыбнулся ободряюще, а саркастически скривился так быстро и точно, словно поставил в воздухе точку.
– Нет ничего глупого в том, что хочется высказать.
Мне стало больно, словно по спине хлестнули кнутом.
– Я ужасно запуталась. Так глупо и бессмысленно звучит, когда я пытаюсь проговорить это вслух. Мне кажется, что у меня полный рот каши, а вы думаете, мол, я обычная неудачница, которая двух слов связать не может.
«Ты и есть неудачница. Ты неудачница».
На лице Владислава не дрогнул ни один мускул, он даже не пошевелился, но я отчетливо услышала издевку, сказанную этим нежным голосом, который почти полюбила. Я сказала себе: «Показалось». Сбилась, закашлялась, но продолжила говорить.
– У меня так много мыслей, и я никак не могу собрать их вместе, что-то придумать, как-то структурировать их.
Владислав засмеялся, не улыбнувшись ни на секунду.
«Когда ты перестанешь ныть?».
Я окончательно растерялась:
– Что, простите? Я не понимаю…
Тот, прежний терапевт, посмотрел на меня и почти проворковал:
– Я слушаю вас, продолжайте.
– А мне показалось… Впрочем, не важно. Я себя сегодня странно чувствую, не обращайте внимание.
– Как именно – странно? Что вы чувствуете?
Я несколько минут боролась с собой, прежде чем ответить. Я никогда не верила, что людям действительно интересно знать, как чувствуют себя другие люди. Это смешно и нереально ровно настолько, насколько нереальна моя сегодняшняя жизнь.
– Мне кажется, что я немного не в себе. Все… не так. Неправильно.
Владислав сидел все там же и все так же, а его голос почти хохотал: «Глупая, занудная истеричка. Ничего у тебя не получится, не получится».
– Да что же это? Зачем вы так говорите?
Его искренне удивленные глаза широко распахнулись, освободившись от гнета тени длинных, почти девичьих ресниц.
– Я ничего не говорил. Я только внимательно слушал – вас.
– Ну, нет! Теперь я точно слышала, – во мне снова проснулся гнев, и он рвался, рвался, отчаянно рвался наружу – зачем вы лжете? Я вообще не хотела приходить. Я… Вот зачем, а?
– Вы услышали что-то? Скажите мне, что именно это было. Мы обязательно разберемся вместе.
– Вы сказали мне, что я истеричка. И неудачница. Что вам наплевать на мое нытье.
«Так и есть, так и есть!».
Я почувствовала, как зубы непроизвольно сжались, царапая друг друга. По рукам прошла волна мурашек, как от кислого лимонного вкуса, обжигающего язык.
– Вот, опять. Что с вами такое?
И тут я услышала гудок уходящего поезда. Он появился из звенящей пустоты паузы, окутавшей комнату. Сначала я почувствовала тихую вибрацию состава, отделившегося от станции и набирающего силу после долгой стоянки. Поезд ехал медленно, тоскливо, не желая расставаться со мной. Сквозь мутное стекло одного из купе я отчетливо видела человека, который был мне почти другом и которого уже никогда не будет рядом. Где бы я ни была – я только что опоздала на свой поезд. Другого такого не существует.
Что делать дальше – я не знала. Поэтому просто сорвалась с кресла, махнула волосами, как щитом, резко отворачиваясь от Владислава, и выбежала вон. В узком пространстве крошечного коридорчика я зачем-то толкнула носком туфли стену, скорчилась от злости и щиплющей боли, и замерла. Из кабинета не доносилось ни звука. Немая стена качнулась мне навстречу, а голова предательски закружилась. Гнев пинал меня изнутри, обозлившись на скорое разрешение спора, он был готов стенать еще и еще, мучить меня снова и снова.
Я вновь влетела в кабинет, как голодный взъерошенный воробей.
– Знаете, что? Вы, может, и психиатр, и очень умный, и все в таком духе, но черта с два я позволю вам меня обижать. Понятно?
Он стоял, облокотившись одной рукой на край стола, и просматривал свои бумаги. При первом же ощипанном слове, которое я с негодованием выплюнула, он повернулся и пошел мне навстречу. Его теплые широкие ладони, обманчиво холеные, но цепкие, легли мне на плечи.
– Просто послушайте меня…
Поздно. Я скинула податливые ковшики рук, превозмогая желание прижаться к ним, что есть сил. Скинула и вышла из кабинета. Теперь уже – насовсем.
На диванчике девушки не было. Пустой холл замер в ожидании чего-то, и только трескотня транслируемых на экран камер наблюдения нарушала молчаливое напряжение, подступающее со всех сторон. Я подумала: «Наверное, всего этого скоро не будет. Оттого особенно страшно».
Когда я обратилась к женщине, упорно разглядывающей свою аппаратуру, с вопросом о той, что должна была меня ждать, она скривилась и снова махнула рукой, теперь уже на улицу:
– Там!
Тварь ленивая…
У нее покраснели глаза от постоянного напряжения, отсутствия света и мелькающих картинок. Казалось, прозрачные голубые зрачки покачивались на волнах алой реки, а с берега им махали тонкими белесыми перьями ресниц, зазывая причалить и передохнуть.
Моя девушка стояла у стены дома и смотрела на аллею, где ветер гонял из стороны в сторону рваный пакет от чипсов. Пальцы её правой руки едва заметно подрагивали в такт рывкам и перебежкам маленького кусочка фольги, который пытался подняться в небо, но падал и скользил по асфальту.
– Ты как? – спросила она, не поворачиваясь – Нормально все прошло?
Я не знала, что ответить ей. Но она и сама все поняла без слов.
– Думаешь, он это назло? Поиздеваться?
– Точно не для моего блага.
– Ага, забавы ради – уверена, ты так и подумала. Но подумай лучше вот о чем: что, если он прав?
– Да в чем он прав? – я не смогла удержаться и заорала на неё. Улица остановила ход своей пустынной жизни и терпеливо слушала.
– Ты уверена, что он тебе что-то говорил? Точно говорил?
Она встрепенулась, как еще одна птичка. Не растрепанная и злая, а спокойная и горделивая.
– Смотри, – она отступила от стены на шаг, присмотрела к ней, а затем погрузила ладонь во чрево дома, которое плавилось под теплом её кожи, словно сливочное масло. Стена потекла к ногам и застыла там потеками, наростами – как свечка, как скисшее топленое молоко.
– Ты уверена, что он тебе что-то говорил? Точно говорил?
14.45, торг.
Сначала я хотела просто сбежать. Трусливо? Пожалуй. Но так много всего упорно не желало складываться в картину, которая объяснила бы перипетии сегодняшнего дня ровно, стройно и логично. Естественно. Так, как должно быть в реальном мире. В моем мире – горячо любимом, неудобном, сложном, родном. Он должен быть полон раздражающих прохожих, норовящих садануть портфелем по коленкам, и злобных старух. Шумных детей и грязных собак, гоняющих тебя с диким лаем от одного двора к другому. Он должен быть несовершенным, но понятным. Где нет никаких девушек-двойников, которые заглядывают через твои глазницы внутрь и видят то, о чем ты сам не подозреваешь.
Это – не мой мир.
– А может, это ты – не та, что нужна миру? – вкрадчиво спросила моя прекрасная спутница, чьи плечи мелко-мелко дрожали после долгой прогулки на ветру – Кстати, тут вкусное мороженое. Тебе нужно попробовать.
Она так легко переключалась с темы на тему, что сердце мое начало потихоньку оттаивать.
– Скажи мне, что нужно сделать, чтобы вернуть все на свои места. Я сделаю это, я обещаю.
В тепле бара она вконец разомлела. Её небольшое тельце утопало в кожаном кресле, а голова тихонько покачивалась в такт музыке из «Красоты по-американски». Она словно сама нежно касалась клавиш всякий раз, как склоняла лицо к плечу, очертив в воздухе полукруг. Перед ней на столе дымилась чашка, а рядом, на блюдечке, таяло мороженое, растекаясь молочно-белыми лужицами. День тоже таял, оставляя после себя лужи далеких как сон воспоминаний.
Она все-таки ответила:
– Ты ничего не можешь сделать. Не можешь. Прими этот день таким, каков он есть – прими его как данность. И тебе сразу станет легче.
Помню, кто-то сказал мне однажды, что самое главное – это не сдаваться. Никогда не отступать.
– Но ведь так не может быть. Должно же существовать какое-то разумное зерно. Скажи, у меня температура и я галлюцинирую, да?
– Нет, – мне было бы намного проще понимать девушку, услышь я в её голосе удовлетворение или ехидство. Но она не насмехалась, не издевалась и уже почти не играла.
– Что еще? Ну же, помоги мне!
– Ничего. Пустыми разговорами ты не выбьешь себе немного рассудка, это я знаю наверняка.
Она опустила палец в горку с мороженым и задумчиво оглядела сливочное пятно.
– Тебе не кажется иррациональным бар или странным замерзшее молоко с сахаром. Но ты видишь угрозу в том, что не способна понять. Почему так? Потому что ты сопротивляешься. А от тебя на самом деле ничего не зависит, пойми ты это. Хуже ты делаешь только самой себе.
Девушка стряхнула мороженое на пол и вытерла палец салфеткой. Пористые доски пола впитали десерт так жадно, что мне захотелось спрятать ноги и не прикасаться больше к паркету. Девушка отмахнулась, уловив запах страха.
– Не обращай внимание. Ты лучше подумай вот о чем: что ты будешь делать, если так и не сможешь объяснить происходящее?
Она наклонилась через стол прямо к моему лицу и повторила, обжигая горячим дыханием:
– Если не сможешь объяснить происходящее…
Огромные ковши её невозможных глаз поглотили бар, недопитый кофе, мои страхи и музыку за стойкой, вобрав в себя невозможный же мир:
– …что ты будешь делать?
18.00, депрессия.
Небо, словно пластилин, размазали где-то над мостом. Фиолетовые бугры накатывали друг на друга, как волны, сталкиваясь и роняя звезды, которые охапками сыпались в реку и с тихим плеском исчезали в её чернеющей пасти. Вечер, подобно утру, взял нахрапом – повернул рубильник, и город нырнул в темноту. Фонари на мосту тускло высвечивали бродяг, но под мостом было темно, как в погребе. По дороге из теплой утробы кафе мы мелко дрожали на ветру, придерживая руками развевающиеся юбки. Они были не только нашими парусами, но и флагами надвигающейся капитуляции.
Присели на старый матрас. Он пах травой. Лежал в стороне ото всего прочего, не касаясь помойных куч, и отчаянно благоухал.
Она заговорила:
– Больше всего я люблю пересменок с часу ночи до трех. Время, когда люди прячутся в своих домах, машинах, гаражах. Я выхожу на улицу и слушаю все, что успеваю поймать в ночном воздухе. Мне кажется, что тишина в это время – первозданная. Я смотрю в окна, некоторые из них подмигивают мне оранжевым светом, и я чувствую, как нас много – разных, странных, обычных. У каждого своя собственная история, которая – будто кусочек пазла – становится частью огромной картины. Я думаю о том, как замечательно было бы собрать картотеку из всего, что есть в этих окнах, а потом поджечь и согреть теплом костра историй озябшие руки. Это чудо, и я всегда улыбаюсь, когда гуляю ночами, вспоминая свою маленькую глупую фантазию.
Она смотрела в небо с надеждой, не замечая ни холодного ветра, ни меня, ни города. Она дышала в унисон с миром, которого, возможно, и не существует вовсе. А я готова была отдать все, что угодно, лишь бы только не дышать.
Боль, захватившая тело, была похожа на оргазм. Она пульсировала в такт часам на запястье, цепко обхватив жадными пальцами нервные узлы. У боли не было ни цели, ни причины. Она пришла, как дождь – не спрашивая, нуждаются ли в ней. Капли её упали за ворот платья, на носки туфель, на ладони, запутались в волосах. Было в этом что-то мучительно прекрасное, как в преддверии сексуальной разрядки, когда кожа натерта до красноты и так хочется сомкнуть бедра, чтобы прекратить это, но продолжаешь терпеть, зная, какой умиротворенной будет концовка.
Самое болезненное – это невозможность выплакаться. Только со слезами может прийти покой, но слез нет. Они собрались комком под грудью, образовав жесткую опухоль, которая никак не может размягчиться и увлажнить глаза. И с каждой минутой это образование приносит все больше боли, отчего твои руки и ноги начинает ломать, будто ты наркоман перед уколом. Запястья, как резиновые, крутит и сворачивает набок. Плечи тянутся к мочкам ушей, и спина становится похожа на ощетинившегося ежа. Уйти некуда. И нигде не свернуться в клубок, пережидая бурю. Остается только терпеть или – прятаться на дне реки, подобно звездам.
Одна большая бесконечная тоска. Ей нет ни конца, ни края. Если человек на 99,999 состоит из пустоты, то моя пустота целиком и полностью заполнена тоской и отчуждением. Мои силы – они на исходе. На грани. Они вот-вот лопнут, как туго натянутые струны, по которым слишком долго скрипели ржавым смычком.
Если представить, что ум – это парапет над пропастью, то я только что спрыгнула вниз, не глядя, что меня ожидает на дне.
Спутница моя оборвала свои мысли на полуслове и посмотрела так нежно и жалостливо, что я на долю секунды забыла про свою боль и дала телу передышку. И этот момент, когда все мышцы расслабились, перехватив глоток свежего воздуха, стал самым сладким и томительным за долгий, долгий день, который никак не хотел подходить к концу.
Она склонила голову мне на плечо, пожевала задумчиво набухающую кровью верхнюю губу и сказала:
– Потерпи. Все когда-нибудь кончится. Мои шатания по ночам уже позади, и у тебя все скоро будет в прошлом. Это хорошо. Нет, правда, хорошо. А мы – что? Мы так малы по сравнению с тем, что находится там, – она постучала ноготком по стеклу наручных часов и добавила совсем тихо, срываясь на пьяное бормотание – сначала не станет меня, потом тебя, однажды не станет и её.
Она гладила меня по спине, прикрыв глаза. Потом крепко взяла за руку и замерла. Её тепло напоминало мне о том, что я еще жива. И пусть мне отчаянно хотелось что-то с этим сделать, я вцепилась в эту руку, как потерявшийся ребенок, который все-таки нашел свою красивую молочную маму в толпе прохожих.
Мы еще долго сидели под мостом, глядя на карикатуру города за рекой – неоновые крыши, металлический скелет и хребет высотки, надломленный посередине – пока матрас не провалился под землю, а наши ноги не заледенели на влажных остатках развороченного асфальта.
Звезды больше не падали. И воздух кончился. Остался только безучастный купол фиолетового неба, да немного затаенной боли под ребрами.
22.00, принятие.
Иногда накатывает такое состояние – как песчаная буря. Ничего не хочется, кроме как закрыть глаза, нос и уши, спрятаться и выключить свет. Конечно, это все ненадолго. Любая песчаная буря когда-нибудь закончится и можно будет откопать все свои дела и начинания. А сейчас просто нет смысла – ничего не получится. Стряхиваешь пригоршню песка, а вместо неё наметает еще три такие же. Надо подождать.
Но оно такое… Пресное. Пожалуй, так. И тянется, как жеванная-пережеванная резина. Руки опускаются, голова решительно ничего не соображает. Тягостно, мерзко. Песок колючий, едкий, разъедает глаза, и ноги тяжелеют под барханами. В такие дни вся жизнь сводится к одному: выжить. Ноет, ноет, ноет. Что-то шебаршится где-то глубоко во мне.
Я хочу сказать много, говорю – еще больше, а в конечном итоге – не говорю ничего. Много слов, но главное сказать не получается. Слушая себя изнутри, я прихожу к выводу, что чего-то все-таки не хватает. Не дает покоя – какую ямку в песке я оставлю? На что она будет похожа?
Другую меня ничего не заботит. Она бредет по тротуару к дому, изредка оглядываясь и подкидывая в воздух пару-тройку случайных слов.
Дня больше нет, а ночь заплутала где-то. Есть улица, брусчатка, несколько грубо сколоченных домов – временные декорации. Только наш дом еще хранит в своем чреве каплю реальности. Все прочее кануло в темноту, смыкающую объятия вокруг нас.
Потеплело. Ветер забрался под крыльцо и заснул там, как побитая собака. А в квартире все по-прежнему. Между прихожей и спальней – паутина комнат, сливающихся в одно большое пятно, которое даже не хочется рассматривать. И тихий, затухающий перестук часов, словно ручку громкости вывернули до минимума. Непривычно тихо, невозможно легко.
– Приведем себя в порядок? – спросила та я, что подкалывала копну темных волос, раздевшись до зеленых трусиков.
– Конечно.
Мы зашли в ванную комнату и встали перед зеркалом, взяв в руки зубные щетки. Две половинки единого целого – мы не можем друг без друга. Сейчас я это очень ясно понимаю, словно в одночасье прозрела спустя долгие лета еретичества.
Быть крошечной песчинкой в бескрайнем океане песков страшно, очень страшно. Но даже если ты внушишь себе, что центр мира находится внутри тебя – песчинкой быть не перестанешь. Есть нечто больше, сильнее, важнее. Это не мир сокрыт в нас, а мы сокрыты внутри мира. Мы – минуты на циферблате самых старых часов.
Объективно, времени не существует. Есть только система координат, через которую человек пытается объять необъятное. И все же мы говорим: «Наше время подошло к концу».
– Подошло к концу…
Я почистила зубы и смыла с лица усталость. Расчесала волосы. Сначала светлые, а потом непослушные темные. Забралась под одеяло, прижавшись к себе, напитавшись теплом и ровным сонным дыханием. За окном не осталось ни одного блика. Фотографии на стене опустели. И я заснула, сомкнув пальцы на руке девушки, которая никогда не существовала.
00.00, воссоединение.
Я не спала и не бодрствовала.
Опустев, постель заледенела. Дом перестал быть домом. Сейчас это просто перевалочный пункт на дороге из А в Б, где А начальная, а Б конечная пустота. И между ними – вечность.
Не помню, как вышла на улицу. Не помню, как нащупала в темноте ручку двери какой-то квартиры, оставшейся без костяка здания. В коридоре кошка облизывала серые лапки без когтей. В гостиной работал без звука телевизор, на экране которого трепетала одна-единственная картинка с перекошенным от страха лицом. Только на кухне было шумно, светло и душно от напористого дыхания пяти человек – матери, отца, троих детей мал мала меньше. Они судорожно, жадно втягивали носом воздух и облегченно выдыхали через открытые рты. Ужинали, немного говорили под грохот ложек и вилок. Никто не взглянул на меня. Я крикнула что-то, но они не услышали – торопились, ели.
Рядом с кухней я нашла спаленку, половину которой занимал глубокий шкаф, завешенный до отказа пальто, платьями и шалями. Забравшись в его чрево, я почувствовала, как пустота подхватывает меня и начинает раскачивать, словно на качелях в детстве.
Раз-два, раз-два. Тик-так, тик-так.
Через минуту или две, а может, через десятилетие – кто знает? – на месте шкафа было только пятно пустоты. Стены, семья и кошка растекались кремовой краской, капали в эту пустоту и пахли ванилью.
Я все еще верю, что я есть. Но мертвые живыми не становятся. Так ведь?
В больничной палате два на два метра только что погас свет. Сиделка-полуночница закрыла книжку, одернула смятый халат и вышла ненадолго. Из коридора проскользнула капля холодного света и спряталась под белой кроватью, на которой лежала тщательно укутанная девушка неопределенного возраста. Она не спала, но и не бодрствовала. Моложавый доктор на утреннем обходе шутя называл девушку медвежонком в спячке, звонко щелкая по сухому носу.
Никто не мог сказать точно, осталось ли у неё внутри еще хоть что-нибудь или клетки умирающего тела тянули за собой в пустоту и душу, вытягивая её, как жилы.
Какой она была раньше? До того, как высохла и осунулась, подобно осеннему листу в преддверии зимы? Фотография на прикроватной тумбочке запечатлела гибкое молодое тело в джинсах и красивом свитере до колена. На щеках пестрели веснушки, перекликаясь с витиеватыми барашками рыжих волос. Она смотрела сквозь фотопленку сосредоточено и чуть сердито.
Рядом с рамкой, букетом цветов в стакане и книгой сиделки стояли пузатые часы на ножках. Под тусклым стеклом деловито считали время обломанные стрелки: тик-так, тик-так.