Нюрнберг (fb2)

файл на 4 - Нюрнберг [litres] 4654K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Николай Игоревич Лебедев

Николай Лебедев
Нюрнберг

Памяти моих родителей

Игоря и Елены Лебедевых,


а также

дяди Николая Лебедева,

погибшего на фронтах

Великой Отечественной

6 апреля 1945 года,


посвящаю…

К годовщине главного суда эпохи над фашистскими палачами в Нюрнберге.

На основе реальных событий.

О личной трагедии человека и величайшем процессе человечества…



© Лебедев Н.И., 2022

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

1. Беглец

…Николай внезапно замер и посмотрел ему прямо в глаза – строгие, жесткие, заносчивые.

Помедлил несколько секунд. Потом взял кисть, размахнулся что есть силы и острым тыльным концом попал прямо в черную точку посередине глазного яблока. Холст с треском разошелся. Он проткнул его с новым, торжествующим чувством, перемешанным с ненавистью, которую давно испытывал к этому человеку.

Николай долго крутил кисть, расширяя дыру, потом схватил с колченогого столика банку с черной краской и выплеснул в лицо Гитлера.

Брызги разлетелись во все стороны. Краска поползла вниз, скрывая лицо: и усики, и тонкие губы под ними. Казалось, одноглазый Гитлер брезгливо морщится, продолжая буравить Николая взглядом из-под косой челки.

Николай осмотрелся по сторонам. На него глядели со всех сторон солдаты, улыбающиеся лица бюргеров, гитлеры в разных позах. У гитлеров был мрачный, высокомерный, но в то же время ироничный вид.

А за окном, закрытым ржавой, но прочной решеткой, по-прежнему полыхало. Вспышки молний высвечивали полдюжины фюреров, надменно-осуждающе глядящих на Николая с неоконченных портретов.

«Сегодня или никогда. Уж лучше погибнуть, чем гнить в этом проклятом месте».

А ведь где-то идет война, и он еще нужен. И может, он сможет добраться до линии фронта, до своих. А если не сможет, если его убьют при попытке к бегству? Что ж… В конце концов, он уже нарисовал то, что ему было суждено нарисовать, – он создал Фреску. Никакие силы не смогут стереть ее.

А вот то, что он нарисовал помимо Фрески, вынужден был нарисовать, надо уничтожить здесь и сейчас. Не откладывая. В эту самую ночь – 6 апреля 1944 года.

И он принялся уничтожать все, что находилось в мастерской. Бесшумно и методично. Николай остановился лишь тогда, когда все плакаты и картины, все плоды его подневольных трудов были залиты краской, исполосованы, превращены в хлам.

Фигуры ладных, статных арийцев в униформах скрылись под огромными неряшливыми кляксами. Что же касается лица фюрера, то Николай замазывал его на всех плакатах отдельно, держа в изуродованной руке малярную кисть.

Потом он в мелкие клочки изорвал фотографии, которые приносил ему Молот. На всех этих фотографиях был изображен Гитлер в скульптурных позах. Гитлер улыбался. Гитлер смотрел сурово. Гитлер склонялся к страждущей толпе с видом ментора. Монстр. Убийца.

Николай оглядел помещение. Сжечь бы все это к чертовой матери!.. Но огня нет, только краска под рукой – вязкая, холодная. Чего-чего, а краски тут было достаточно. Молот обо всем позаботился.

Прошлой осенью Молот пытал его несколько недель, а потом стал дробить ему пальцы – один за другим. Он бил молотком с оттяжкой, умудряясь расплющивать только один палец, не задевая остальные. Так можно было пытать дольше. И когда Николай понял, что, если это не остановить, он никогда больше не сможет держать в руках кисти. И он сдался. В конце концов изобразить фюрера на холсте – это не самое большое предательство.

Рука до сих пор не зажила и болит, болит. И уже непонятно, краска это на грязных бинтах или же кровь.

Взгляд его упал на изображение святого. Эскиз Фрески. Святой глядел на Николая просто и строго.

Николай сгреб кисти, в последний раз оглядел мастерскую и разбил лампочку. Теперь бежать!

* * *

Лагерь военнопленных раскинулся на склоне холма посреди негустого леса. Его возводили сами заключенные на месте заводика для горных разработок. К тяжелым воротам вела разбитая дорога. Ощерившаяся колючей проволокой охранная башня высилась у входа. Рядом стоял домик для офицеров.

Бараки же располагались аккуратными рядами, стекая вниз по склону к горной разработке, и заканчивались у самой скалы. Вдоль скалы тянулась узкоколейка, по которой заключенные толкали небольшие тяжелые вагонетки с рудой. Некоторые заключенные умирали прямо здесь, падая на шпалы.

По периметру лагеря выстроили забор в несколько рядов. Прозрачный и непреодолимый. Вышки с прожекторами стояли по углам забора, еще несколько были вделаны в сам забор – на расстоянии друг от друга.

Мышь не проскользнет.

Николай поддел древком кисти тяжелый засов, который по приказу Молота навешивали на ночь на дверь мастерской.

«А если мне надо будет выйти?» – спокойно, но с издевкой в голосе поинтересовался Николай.

«Потерпишь», – улыбнулся Молот.

«А если барак загорится?»

«Сгоришь», – был невозмутимый ответ.

Николай уже несколько недель по миллиметру расширял щель в предбаннике мастерской, чтобы в нее можно было просунуть кисть. Самое главное – чтобы его манипуляции не были замечены охраной. Тогда прощай, свобода. Прощай, жизнь. Надо было соблюдать осторожность.

Ему не хватило пары недель. Щель все еще была мала.

Но теперь выбора не было. Бежать!

Николай уже пробовал бежать дважды.

В первый раз – когда после контузии очнулся в плену. Его поймали, отбили все внутренности. Били лениво, но сильно. Потом истекающего кровью поставили в общий строй таких же, как и он сам, военнопленных. И отправили на запад. Те, кто шел справа и слева, поддерживали Николая, чтобы он не упал. Упадешь – пристрелят на месте.

Во второй раз Николай пытался бежать уже из лагеря. Его взяли, когда он делал подкоп под колючую проволоку. Карцер. Выбитые зубы.

И тут появился Молот. Он прознал, что в карцере сидит какой-то русский художник, который должен умереть. Молот, как потом передали Николаю заключенные, очень заинтересовался, услыхав это слово – «художник». И пожелал увидеть Николая лично.

Так начался новый этап в жизни Николая – благополучный, как казалось со стороны, но такой проклятый. Больше не надо было таскать вагонетки с рудой, но надо было рисовать гордых арийцев для городских плакатов и, что самое отвратительное, надо было рисовать фюрера.

Рисовать – или умереть.

Николай был готов к смерти, но Молот оказался тонким психологом. В один день он вдруг предложил сделку: в распоряжении художника будет собственная мастерская и даже немного свободного времени. Дополнительная миска супа.

А главное – главное! – Николай получит возможность исполнить свою мечту.

«В перерывах ты сможешь заняться важным делом, – сказал Молот. – Ты ведь хочешь нарисовать фреску?»

Он пристально, не мигая, поглядел Николаю в глаза. Тот молчал.

Молот улыбнулся. Он понял, что выиграл.

Кто бы смог отказаться?!

А теперь фреска создана. Хоть и разрушена наполовину от этих бомбежек американской авиации, которые начались пару месяцев назад. Молот даже привез Николая в храм, чтобы тот занялся реставрацией. Но тут опять начались бомбежки, и про фреску на время забыли.

А Молот стал настаивать, чтобы художник побыстрее закончил плакаты, это важно для поддержания духа. И запер Николая в бараке-мастерской.

Николай выглянул в зарешеченное окно.

В этих местах непогода – нередкое явление, но такого ливня Николай давно не видел.

Ночь была черна, косые струи дождя хлестали наотмашь. Фонари на столбах метались из стороны в сторону, их испуганный мутный свет выхватывал из темноты грязные стены бараков, разбитые колеи внутренних дорог и дрожащую на ветру колючую проволоку ограждений.

Охранники вымокли насквозь и потому прятались в теплых каптерках. Только несколько скрюченных фигур – то ли самые добросовестные, то ли самые упрямые – бродили вдоль бараков, подбрасывая на плече сползающие винтовки.

Самое время попробовать выбраться наружу. Если наутро его застанут здесь, в мастерской, то при виде разора, который учинил Николай, его убьют. Надо сбросить засов с двери.

Николай сломал несколько кистей и уже было подумал, что его затея на сегодня провалилась, когда наконец удалось поддеть засов деревянным концом кисти.

Засов сорвался с держателей и шлепнулся наземь. Дверь отворилась.

Николай перевел дух, прислушался. Собрался с силами и выскользнул наружу.

Прямо, теперь направо. Теперь еще тридцать шагов до открытого места. Потом надо пересечь его – как можно быстрее, пока не увидели часовые.

Николай шел навстречу звукам патефона. Можно было бы подумать, что он безумец, если не понимать всю точность и безошибочность его плана.

Если идти задворками, то непременно напорешься на охрану. Задворки охранялись тщательнее. А эта часть лагеря, которая, казалось, у всех на виду, – нет.

Путь пролегал мимо офицерской столовой, где вечерами надсмотрщики делились свежими новостями, пили пиво и иногда играли в карты. На крыльце всегда толпились люди. Но не сегодня. Сегодня даже сторожевые овчарки оставались на псарне: их невозможно было выгнать наружу. Грозные, сильные животные жались по углам, вздрагивая и испуганно скуля от раскатов грома.

Николай по-пластунски прополз под окном, из-за которого раздавались голоса и смех. Осторожно заглянул внутрь. Черный, весь в грязи, он был невидим для тех, кто находился внутри.

Его не заметили. Он застыл и не мог оторваться от зрелища этой простой офицерской вечеринки.

Странно и почти неправдоподобно было обнаружить улыбки на губах тех, кого до этого момента Николай видел лишь каменными монстрами. Их команды были похожи на лязганье затворов. Их окрики били наотмашь. Да и сами они нередко лупили заключенных почем зря. А вот теперь они смеялись. Оказывается, они тоже люди и они живые.

Полыхнула молния. Чужое лицо – совсем рядом, в нескольких сантиметрах – глянуло на него из-за стекла. Обтянутый кожей череп, глубокие морщины, впалые глазницы. Огромные измученные глаза.

Николай отшатнулся и лишь затем осознал, кого он увидел. Это был он сам. Его отражение. Невозможно поверить. А ведь еще не старик, только двадцать четыре.

Николай свернул за угол, пересек широкую внутреннюю улицу и прижался к стене барака.

Вдруг он услышал шаги – неторопливые, тяжелые. Кто-то приближался к нему из-за угла. Охранник!

Николай попятился было назад, но тут стукнула дверь и на крыльцо вывалились два надзирателя. Они гортанно хохотали, не подозревая, что здесь же, рядом, в нескольких шагах от них, притаился беглец.

Он огляделся по сторонам. Под рукой – ничего, а в руке – только кисти, целый букет. Единственное, что он забрал из своей клетки. Единственное, чем можно дорожить в этом обезумевшем мире.

Николай медленно извлек самую толстую кисть, ощупал ее деревянный конец. Острый. Уж если умирать, то не просто так. Сначала надо воткнуть это деревянное шило в горло охраннику. И поглубже.

Он сжал кисть, будто кинжал. Шаги надвигались.

Николай ждал, усмиряя дыхание. Тело его колотилось, но не от холода и ливня, хотя холод и вправду был пронизывающим, а от наэлектризованного возбуждения.

Из-за угла появился охранник – массивный, высокий. Медленно огляделся по сторонам, не догадываясь о том, что за перегородкой, поддерживающей край крыши и выдвинутой из стены на метр, укрылся человек.

С крыльца закричали, замахали руками.

Охранник фыркнул и пошел на крики. Сапоги его чавкали, плащ блестел от дождя. Николай почувствовал ударивший в лицо дым крепкой сигареты.

Если бы молния вспыхнула на несколько секунд раньше, то она высветила бы укрывшегося в щели беглеца прямо перед охранником. Но молния полыхнула позже и озарила уже удаляющуюся спину.

Николай скользнул за дом и вскоре оказался у колючей проволоки.

Он знал это место. После таяния снегов вода пробила здесь довольно широкое русло, и лагерные надзиратели несколько дней назад привели сюда с дюжину заключенных, чтобы те насыпали и утрамбовали землю.

Один из них, худосочный доходяга Степан, шепнул Николаю, что в этом месте землю можно будет разгрести голыми руками.

– Бежим, – сказал Николай.

– Так ведь некуда, – обреченно произнес Степан. – Кругом Германия. Немцы.

Но Николай уже точно знал, что сбежит. И знал, что Бог любит троицу. Эта попытка – третья по счету – обязательно получится. Все будет хорошо.

Распластавшись под колючей проволокой, Николай принялся выгребать жижу кистями. Жижа булькала, вытекала сквозь пальцы, не поддавалась.

Лес был совсем рядом – за забором, в нескольких метрах. Рукой подать.

В этот момент вдруг оживились часовые на башнях, будто кто-то подал команду. Огромные прожектора, установленные так, чтобы при необходимости осветить сразу все пространство лагеря, принялись скользить по баракам, по пустырям, высвечивать проволочные заграждения. Видимо, охранники решили немного размяться на холоде и взялись за свои огромные осветительные приборы.

Лучи прожекторов подкрадывались все ближе. Несколько прошли мимо, но один надвигался точно на Николая.

Из последних сил Николай выкапывал русло под проволокой, боясь оглянуться, но чувствуя боковым зрением, как предательски начинает светлеть пространство вокруг.

Он нырнул под проволоку и успел скатиться в канаву за забором, в этот момент все вокруг озарилось ослепительным светом, стало почти белым.

Николай лежал не шевелясь, уткнувшись лицом в грязь. Он ждал. Он пытался усмирить свое хриплое дыхание, участившееся из-за бега и трудной – в его нынешнем физическом состоянии – работы. Дождь барабанил по затылку, дрожала на ветру проволока.

Потом все разом потемнело. Луч ушел в глубину, к дальнему углу ограждения. Опасность миновала.

Николай приподнялся и пополз к лесу.

* * *

Куда он шел? Он и сам не знал.

Он двигался по негустому пролеску, понимая, что попытка, хоть и удалась, была напрасной. И все равно испытывая яркий, почти детский восторг. Если бы он мог, он бы взмахнул руками и взлетел. Хоть на мгновение – просто для того, чтобы ощутить забытый вкус свободы.

Если повезет, выйдет к какой-нибудь деревне и узнает путь на восток. Простые немцы не ненавидели советских, иногда даже помогали – Николай слышал о таком.

Если идти на восток, обходя крупные города и прячась, можно дойти до фронта. Это будет чудо, но чудеса ведь случаются.

Если дойти до фронта и пересечь его, то окажешься у своих. Эта мысль сейчас не казалась Николаю столь уж абсурдной и несбыточной.

Просто надо идти. Дорогу осилит идущий.

За хриплым своим сбивающимся дыханием и за своими думами Николай не сразу услышал, как что-то совсем рядом взревело и выкатилось на опушку – огромное, гремящее, ударившее в лицо фарами.

Николай развернулся и бросился было прочь, но оступился: силы покинули его, и он плашмя рухнул в дорожную яму, до краев наполненную водой.

Из старого грузовика вышел человек в капюшоне. Один глаз его был закрыт черной тряпицей. Человек осторожно подошел к Николаю и склонился над лежащим. Потом носком сапога ткнул изуродованную, в грязных бинтах, руку с зажатыми в ней кистями.

Но Николай уже ничего не почувствовал.

2. Волгин

Б

ерлин лежал перед ним как на ладони. Он был похож на макет, которые Игорь рассматривал в музее в детстве. И брата Кольку водил, чтобы тот тоже посмотрел. Благо музей был в трех кварталах от дома.

Колька в детстве был рассеянным и часто уходил в фантазии, он никак не мог сосредоточиться на чем-то конкретном. Одно слово – мечтатель.

Но когда Колька видел макеты или какие-нибудь интересные предметы, его будто подменяли. Он становился покладистым и увлеченным. У него загорались глаза.

Волгину нравилось такое состояние брата. В эти минуты им было легче управлять. Не в плохом смысле – но должен же младший брат слушаться старшего. И Волгин с детства пытался добиться этого.

Колька слушался Волгина только в музеях. Уставится на картину и оторваться не может. Встанет у макета какого-нибудь старинного поместья и стоит как вкопанный.

Наверняка и сейчас застыл бы соляным столбом.

Отсюда, с высоты шестого, что ли, этажа (Волгин так трудно добирался наверх по разрушенным лестницам, что даже не взял на себя труд сосчитать, сколько в здании этажей) можно было разглядеть город во всех деталях. Вот только мешал дым пожарищ, который скрывал отдельные кварталы.

Невозможно было поверить, что это и есть столица гитлеровского рейха. Четыре года – с того самого дня, как фашистские войска вторглись на территорию СССР, с двадцать второго июня, – с этой самой даты не было в стране человека, который не мечтал бы о том времени, когда нацисты будут отброшены назад и когда падет Берлин.

Позади были страшные бои на самых подступах к Москве. Позади был Сталинград, где гитлеровским полчищам переломили хребет, а вместе с тем и ход всей Великой Отечественной. Позади была Курская дуга и освобождение половины Европы от «коричневой чумы» – так стали называть фашизм и все, что с ним связано.

И теперь каждый понимал, что этой страшной войне близится конец. И каждый понимал, что война закончится, когда падет Берлин.

И вот Волгин смотрел на Берлин, распростершийся у его ног. Смотрел и не мог поверить, что он здесь.

Однако же карта, которую Волгин расстелил перед собой, неуклонно свидетельствовала: там, впереди, в нескольких кварталах отсюда, – рейхсканцелярия, где скрываются главари нацистской Германии.

Волгин вскинул бинокль и еще раз всмотрелся в здания напротив.

От рейхсканцелярии его отделяли какие-то сотни метров, но разглядеть саму рейхсканцелярию с этой точки было невозможно: ее укрывал остов полуразбитой и все еще дымившейся крыши.

Волгин досадливо поморщился: эх, неудачную позицию выбрал. Но деваться было некуда, оставалось довольствоваться тем, что есть.

Волгин еще раз сверился с картой, сделал пару пометок химическим карандашом и, подхватив автомат, двинулся вниз по лестнице.

Плащ-палатка, как скошенное крыло, колыхалась за спиной.

Волгин был высок, широкоплеч, ладно скроен, в его фигуре и повадках ощущалась грация сильного молодого зверя. Возможно, его нельзя было назвать красивым в привычном смысле, однако нельзя было не признать, что он по-своему привлекателен: на чумазом от копоти лице блестели огромные глаза, жестко срезанные скулы свидетельствовали о сильном характере, трехдневная щетина очерчивала сильный подбородок.

У подъезда, укрывшись среди руин, его ждал небольшой отряд. Молодые, но уже опытные бойцы.

Курносый Юра Павлов, самый нетерпеливый из всех, радостно заулыбался. Он открыл было рот, чтобы что-то сказать, но Волгин остановил его жестом.

– Значит, так, – сказал Волгин, расстелив перед солдатами карту и ткнув пальцем в пометки, – мы сейчас здесь, а рейхсканцелярия вот здесь. Движемся к зданию имперской безопасности. Вот по этой улице.

Он ногтем прочертил путь на карте, затем махнул рукой в указанном направлении.

Бойцы понимающе переглянулись.

– А хорошо бы фюрера взять, а, товарищ капитан? – вдруг выпалил Павлов. – Я обещал.

– Кому ты обещал?

– Маме!

Все так и прыснули.

Волгин взглянул на Павлова и сердито сдвинул брови, пытаясь не рассмеяться вместе с остальными.

– Значит, так, рядовой. Ты солдат или как?

– Солдат! – осветился улыбкой Павлов.

На вид ему никак нельзя было дать больше семнадцати, хотя, конечно, он был постарше. Из-под пилотки задорно выбивался непокорный чуб, по-детски ярко проступали веснушки на закопченном лице.

«Ребенок, – подумал Волгин и обвел глазами отряд. – Все они еще дети…»

Сказал же он следующее:

– Давай без самодеятельности, Павлов. Наша задача – быть в этой точке до авиаудара, – обратился Волгин уже ко всем. – По пути освобождаем территорию от окопавшихся фрицев. Тут на каждом шагу можно столкнуться с неприятелем. Будьте бдительны!

Последние слова были отнюдь не лишними. Берлин, казалось, опустел после первых мощных бомбардировок, и это могло породить ощущение, что опасности нет.

Но опасность подстерегала повсюду. И особая опасность таилась в этом ощущении мнимой безопасности. Тут можно наделать больших ошибок. А ошибка на войне – любая ошибка, даже самая маленькая – может стоить жизни. И не только твоей.

Простые пацаны, опьяневшие от мысли, что они уже в Берлине, что войне вот-вот конец, а еще можно просто так, голыми руками, взять самого фюрера, казалось, потеряли чувство контроля, и это очень беспокоило Волгина.

Тот же Павлов – он ведь, несмотря на молодость, был уже опытным бойцом. Прошел огонь и воду. А вот, поди ж ты, вдруг про мамку вспомнил и по-детски почувствовал себя так, будто ему все под силу.

Волгин вновь бросил суровый взгляд на Павлова.

– А что, товарищ капитан? – виновато насупился тот. – Берлин, считай, взяли. И фюрера возьмем.

– Возьмем.

Павлов вдруг извлек из кармана гимнастерки сложенный треугольником лист бумаги и шепнул:

– Не успел отправить. Это матери… Если что.

Он собирался сказать что-то еще, но Волгин, который суеверно не любил подобные разговоры перед заданием, перебил:

– Вернемся – отправишь, – он вновь махнул рукой в указанном направлении. – Вперед!

Павлов кивнул и, подхватив автомат, двинулся за остальными.

Миновали площадь, усыпанную обломками. Свернули на широкую улицу.

Отряд двигался вдоль стены. Волгин оглядывался по сторонам, пытаясь обнаружить, где могла притаиться опасность.

Вдруг он замер. Замерли и остальные – мгновенно, не дожидаясь команды.

Волгин показал на угол здания. Затем жестом объяснил: угол надо обойти. С обеих сторон. Солдаты беззвучно рассыпались по руинам.

Волгин и сам не знал, почему он остановился. Ничего подозрительного в этом здании не было. Справа и слева высились такие же.

Интуиция. За три года на фронте он научился доверять ей.

Он дождался, пока отряд взял в клещи руины, и первый перемахнул через обвалившуюся стену.

Интуиция его не обманула. Под проломленной стеной, наклоненной к другой и образовавшей нечто вроде укрытия, сидели четверо немцев.

– Хенде хох! – крикнул Волгин и швырнул для убедительности в сторону гранату.

Граната разорвалась, никого не задев.

Солдаты скрутили растерянных фрицев и мгновенно обезоружили. Павлов сорвал с немцев погоны. Волгин приказал вести их в расположение части: там разберутся.

И в этот момент раздался выстрел. Он прозвучал откуда-то сверху, и молоденький Титов, безусый парнишка, который так сильно переживал отсутствие растительности на лице, что отыскал однажды в развалинах добротную немецкую бритву и каждый день скоблил верхнюю губу и щеки в надежде, что щетина наконец-то проклюнется, этот самый Титов, вставший в проеме стены, мешком повалился наземь.

Волгин отчаянно махнул своим, те залегли. Ничего не понимающие немцы, сбитые с ног и распластавшиеся на кирпичах, испуганно вертели головами.

Волгин прополз по-пластунски к стене, достал из нагрудного кармана осколок зеркальца, бережно завернутый в тряпицу. Вложил его в ладонь и высунул руку наружу.

Зеркало отразило пустую улицу, дымящиеся руины.

С помощью зеркала Волгин изучал окна дома напротив, откуда, по его предположению, мог раздаться выстрел. Выбитые, без рам окна были пусты и безмолвны. Кладбище, а не дом.

Наконец Волгин заметил легкое движение на уровне четвертого этажа. Мимолетное. Но Волгин уже знал: именно за этим окном притаился снайпер.

– Ждите здесь! – кратко распорядился Волгин и исчез в развалинах.

Если исходить из устава, это было нарушение. Командир группы не должен подвергать свою жизнь опасности. Надо было послать кого-нибудь из солдат.

Однако Волгин понимал, что с этим делом способен справиться только он один. Другие просто сложат головы. А мальчишкам погибать в последние дни войны – как вот этому безусому Титову – никуда не годится.

Волгин, будто кошка, неслышно взлетел по полуразвалившейся лестнице на третий этаж, стараясь, чтобы под подошвами не скрипели отколовшиеся от стен камешки и песок.

На лестничной площадке третьего этажа зиял огромный пролом. Волгин преодолел его, уцепившись за скрученные перила.

Вскинув пистолет на изготовку, он пошел вдоль одинаковых, сильно покореженных, местами выбитых дверей.

Старинный дом был пуст. Он сильно пострадал после бомбежек и артобстрелов, однако устоял.

Снаружи доносились звуки канонады, свист и грохот, но внутри царила напряженная тишина.

Волгин примерно представлял себе, где должно находиться окно, за которым он увидел легкое движение, однако здание было массивным, большим, со множеством помещений. В которое из них необходимо было ткнуться, чтобы убрать снайпера, – непонятно. А попытка была только одна.

Волгин закрыл глаза на несколько мгновений и прислушался. Это был привычный уже ритуал. Сторонние звуки Волгина не интересовали. Он прислушивался к себе, к своим ощущениям.

«Если бы я хотел выбрать самое удобное место для обстрела, какое бы я выбрал?»

Он открыл глаза и огляделся. Взгляд упал на небольшую дверку, самую неприметную. А за ней наверняка самое неудобное помещение. Но именно такое и надо высматривать в подобных случаях.

Если Волгин охотится на профессионала – а сомневаться в этом не приходилось, – то надо думать и действовать, как действует профессионал. А значит, четко и парадоксально.

Поэтому Волгин направился к этой неприметной дверке. Он остановился на пороге и заглянул внутрь.

Помещение было наполовину рассечено обрушившейся стеной, окон не разглядеть. На полу валялась огромная уродливая люстра с тяжелыми рожками. Повсюду стояли стеллажи, сейчас большинство из них были опрокинуты, а бумаги разлетелись по полу. Сбоку виднелось полуразбитое зеркало.

В отражении он увидел окно, а возле окна – человеческую фигуру.

Волгин сделал шаг – фигура в отражении тут же зашевелилась, обернулась, – Волгин едва успел спрятаться за проемом двери.

К счастью, фриц ничего не заметил. Через несколько мгновений он вернулся к прежнему занятию: он пересчитывал патроны – было слышно, как позвякивают гильзы.

Пистолетным выстрелом снайпера не достать. Волгин коснулся сумки с гранатами на поясе и вспомнил, что израсходовал последнюю, когда спугнул гитлеровцев в укрытии.

Снайпер между тем завозился с винтовкой, выругался себе под нос и стих. Молодец, опытный. Он выбрал самую правильную позицию. Бесшумно, на расстояние пистолетного выстрела не подойти.

Волгин огляделся по сторонам. Взгляд его упал на металлическую болванку под ногами, осколок люстры.

Он поднял осколок. В зеркале он был теперь виден во весь рост.

Снайпер спиной почувствовал движение. Он и вправду был профессионалом. Резким движением он развернулся в сторону входа и выстрелил.

Волгин метнулся вбок и, обозначив, что вырывает чеку, швырнул металлическую болванку в сторону снайпера.

Расчет оказался верный. Увидав в воздухе металлический предмет, снайпер прыгнул в противоположную сторону. Туда, где его и встретил Волгин.

Выстрел. Пуля пробила сердце и, вылетев наружу, вошла в стену, разметав мелкие осколки штукатурки.

Волгин заглянул внутрь. Да, он не ошибся: снайпер был настоящий профессионал. Гнездовье было обустроено по высшему разряду. Лучшая снайперская винтовка. Снаряжение. Патроны.

Впрочем, патронов оставалось немного. Вот почему снайпер нервничал.

Тяжелый гул раздался сверху, стены завибрировали. Обещанный авиаудар начался секунда в секунду.

Волгин метнулся к выходу, одним прыжком перемахнул пролом и кубарем скатился вниз по лестнице.

Едва он выбежал из подъезда, противоположная дверь черного хода отворилась, и на пороге возник щуплый мальчишка. На нем был старый пиджак, огромный, чуть ли не дважды обернутый вокруг худого тела и подпоясанный армейским ремнем; с этим пиджаком совершенно не вязались короткие мальчишеские шорты, из-под которых выглядывали острые побитые колени.

Через плечо мальчишки была переброшена пулеметная лента, а в руках гремели два металлических короба.

Мальчишка был смешной и нелепый, похожий на кузнечика-переростка.

Вокруг уже грохотало, за стенами дома вздымалась к небу земля.

Мальчишка осторожно заглянул в подъезд, проверяя, нет ли кого, затем, удостоверившись, что путь открыт, помчался вверх по лестнице, на лице его отразились страх и удаль.

Взбегая на третий этаж, он задержался, перекладывая короба в одну руку. Затем проворно, будто обезьянка, перебрался по скрюченным перилам над провалом и направился к неприметной двери.

Он влетел в комнатку с криком:

– Я принес!

И увидел распростертое тело. Короба выпали из рук, крышки открылись, патроны со звоном рассыпались по полу.

Мальчишка бросился к снайперу, обхватил руками, затряс безжизненное тело и закричал:

– Папа! Папа!

Но этого отчаянного, надрывного крика уже не было слышно. Был слышен только вой бомб и взрывы повсюду.

Самолеты шли низко, отбрасывая на ободранные стены зданий угольные тени. Вдалеке строчили зенитки.

Тем временем Волгин скомандовал отряду:

– Отходим!

– А рейхсканцелярия? – перекрикивая грохот, спросил Павлов.

– Отходим, я сказал! В укрытие!

Он указал на полузасыпанные обломками ступени, уводящие в подземный каземат – то ли переход, то ли вход в метро.

Рядом, ухнув, повалился дом. В воздух взметнулся густой столб пыли и пепла.

Солдаты подняли с земли оглохших немцев и стали толкать их за собой. Немцы не понимали, что происходит, и только с ужасом приседали при каждом новом разрыве.

Павлов замыкал кавалькаду.

И тут в общем металлическом и каменном вое и реве он разобрал какой-то новый, живой звук.

Павлов оглянулся и увидел, как из недр рухнувшего дома, из задымленного подвала выбираются человеческие фигуры. Их было трое. Молодая всклокоченная женщина и двое детей – мальчик и девочка. Дети были совсем маленькие, не больше шести-семи лет.

Мать толкала их перед собой из ямы, а следом пыталась вытащить наружу пару набитых чемоданов. Чемоданы, в отличие от детей, были тяжелыми и все время съезжали в воронку.

Вокруг все пылало, черная пелена заволакивала пространство.

Дети кричали, женщина страшно ругалась на них и при этом плакала.

…Волгин у входа в подземный переход пересчитал бойцов. Были все, и еще четверо пленных немцев, вот только… Одного не хватало.

Он осмотрелся.

– Где Павлов? Павлов!

Солдаты растерянно переглядывались между собой.

Волгин помедлил мгновение и метнулся назад – в черное пространство, которое уже полностью затянуло дымом. Повсюду крутились, извивались багровые языки огня.

В этом непроглядном мареве Волгин сначала услыхал отчаянные крики, а потом, двинувшись на звук, увидел Павлова, который волок на себе девочку и обезумевшую женщину. Рядом, ухватившись за ручку чемодана и спотыкаясь, спешил растерянный мальчик.

Женщина отбивалась от Павлова, а тот изо всех сил старался ее утихомирить. Рядом, совсем близко, разорвался снаряд; женщина завизжала еще громче.

– Уймись, дура! – незлобиво прикрикнул на нее Павлов. – Детей напугаешь!

Волгин схватил в охапку детей; женщина замахнулась на него своей поклажей. Чемодан распахнул свой огромный зев, вещи рассыпались по земле. Женщина вновь разрыдалась.

– За мной! – скомандовал Волгин по-немецки.

Он двигался в дыму почти на ощупь. Казалось, средь бела дня наступила кромешная ночь. Земля сотрясалась от взрывов и стонала.

Волгин закрутился на месте, но внезапный порыв ветра будто раздвинул занавес, и все пятеро очутились на открытом месте посреди расступившейся дымовой завесы. До лестницы в подземный переход, откуда выглядывали свои, оставались считаные метры.

– Давай! – Волгин втолкнул в убежище детей. Павлов тем временем пытался совладать с сопротивляющейся женщиной. Она продолжала отбиваться чемоданами, роняя на ходу свою поклажу.

Волгин бросился на подмогу. Вдвоем они дотащили ее до входа.

– Ложки! Ложки! – завопила женщина на немецком.

Павлов развернулся и принялся собирать со ступеней рассыпавшиеся столовые приборы.

– Да вот твои ложки, успокойся! – он протянул женщине блеснувшую на солнце утварь и вдруг замер. Помедлив мгновение, сначала осел, потом скатился вниз по ступеням к подножию лестницы. Ложки запрыгали следом.

Все произошло так стремительно, что никто и охнуть не успел. Только женщина враз смолкла, уставившись на распростершееся на земле тело.

Волгин подскочил к бойцу, подхватил его под шею:

– Павлов! Юра!..

Голова Павлова моталась из стороны в сторону. В виске виднелось кровавое отверстие.

Волгин осторожно положил бойца на камни и прикрыл плащ-палаткой. Потом поднял голову, огляделся по сторонам.

– Откуда стреляли? – глухо спросил он.

– Кажись, оттуда же, – растерянно ответил один из солдат. – Из того же окна…

– Оставайтесь здесь, – распорядился Волгин.

Он схватил автомат и помчался к дому. Он бежал по открытому пространству, вокруг продолжался рев и вой, земля вставала на дыбы. Но Волгин будто не видел этого. Он перемахивал пролет за пролетом через три ступени и в прыжке перелетел разлом на третьем этаже, даже не притормозив.

Он ворвался в комнату, выпустил очередь и лишь затем в осколках зеркала увидел у окна силуэт.

Он метнулся к этому силуэту, рывком поднял его и прижал к стене – снайперская винтовка отлетела в угол; он приставил к груди автомат, нащупал пальцем курок и лишь в этот момент увидел, что перед ним подросток, почти ребенок.

Мальчишка глядел на него заплаканными глазами, испуганный и злой. Губы его тряслись. Рыжеватый чуб был похож на чуб Павлова, такой же закопченный и непокорный.

Волгин шагнул назад, опуская автомат. Мальчишка сполз по стене на землю.

– Что ж ты наделал-то, а? – проговорил Волгин. Будто сам себе проговорил.

Мальчишка глядел на него снизу вверх и не понимал, что случилось.

Волгин посмотрел в окно, и ему показалось, что среди дыма он увидел птиц. Откуда здесь, в пылающем Берлине, было взяться сейчас голубям?

Но голуби летели – целая стая, взмывали все выше и выше, разгоняя крыльями дым. А за дымом было небо.

3. Это горькое слово – победа

Берлин – огромный, бескрайний город, который еще несколько дней назад пылал и корчился в последних конвульсиях страшной войны, – теперь был тих и почти безжизнен. По улицам неспешно бродили жители, собирая на развалинах сохранившийся скарб. Бои закончились, пора было думать о мирной жизни. Издалека неслась музыка, играл патефон.

Репродуктор со столба докладывал, что на отдельных участках фронта все еще происходят столкновения с недобитыми гитлеровскими подразделениями, но советские войска вкупе с союзниками скоро погасят последние очаги сопротивления.

Волгин сидел на груде битого кирпича и покусывал карандаш. На колене лежал планшет, на планшете – письмо Павлова матери, которое Волгин извлек из кармана рядового. Поверх письма лежал клочок бумаги с криво написанной датой – 5 мая 1945 года. Это было единственное, что смог пока написать Волгин.

«Уважаемая Мария Петровна, пишет Вам капитан Игорь Волгин, командир Вашего сына Юры», – начал он и вновь задумался.

На земле уже валялись несколько скомканных листков. Волгин поднял один из них и прочел:

«Уважаемая Мария Петровна, Ваш сын и мой товарищ рядовой Юра Павлов погиб смертью храбрых, героически спасая во время бомбежки немецкую семью. Он вытащил из-под огня женщину и двух маленьких детей, но сам пал от пули фашистского отродья. Я понимаю и разделяю ваше горе…»

Волгин поморщился. Перед лицом настоящей человеческой беды слова кажутся нелепыми и ненужными.

Павлов когда-то рассказывал, что остался у матери один: старший брат погиб в Финскую, а отец сгорел в танке под Новороссийском.

Улыбаясь своей открытой мальчишеской улыбкой, Павлов похвалялся, что подал документы в военкомат, не дожидаясь, пока ему стукнет восемнадцать. Мать, простая акушерка, горько плакала, узнав об этом. Но делать было нечего. Она провожала сына на вокзал и просила только об одном: чтобы он вернулся живым.

Волгин достал еще один листок.

«Дорогая Мария Петровна», – вновь начал он. Раздалось тяжелое шарканье по мостовой. Волгин оглянулся.

Мимо двигалась колонна пленных гитлеровцев. Побитые, с сорванными погонами; кто с кровоподтеками на лице, кто с забинтованной рукой, кто прихрамывающий. Кого-то, кто не мог идти сам, придерживали товарищи.

По обе стороны колонны двигались охранники в советской форме.

Гитлеровцы шли, опустив глаза. А прохожие, остановившись, глядели на них. И Волгин глядел.

Странное дело, в этот момент он не испытывал ярости или злости, а только усталость. И еще раздражение от того, что вот из-за этих людей он пишет и никак не может написать письмо матери погибшего солдатика, никак не может подобрать нужные слова, да и есть ли такие слова? Все это – и недописанное письмо на коленке, и разрушенный Берлин, и горе, разлитое по всей земле, – из-за них и из-за миллионов таких же, как они. За что они сражались? Ради чего? Что принесла им эта война?

А пленные все шли и шли, и казалось, нет им конца. И никто из них не решался взглянуть на своих соотечественников, что стояли по обочинам дороги и молча провожали их взглядами.

Тяжелая поступь сотен ног отдавалась эхом среди полуразрушенных зданий. Мрачная музыка проигранной войны.

– Эх вы, – сказала вдруг старушка в порванном пальто и плюнула на землю.

– Товарищ капитан!.. – пробегавший мимо бравый лейтенантик остановился перед Волгиным. Он задыхался от бега и волнения и не с первого раза смог выговорить: – Товарищ капитан, Гитлера нашли!

Волгин даже не сразу понял, о чем речь. А когда понял, не поверил своим ушам.

Он запихнул бумаги в планшет и рванул за лейтенантом.

Навстречу им катили машины. У разбитого особняка стояла полевая кухня, к ней тянулась огромная очередь гражданских с кастрюлями и котелками. Усатый солдат черпал половником кашу и наполнял кастрюли доверху. Несколько голодных детишек ломали краюху хлеба, которую им протянул повар, и жадно ели, усевшись на сгоревшую самоходку.

Лейтенант махал Волгину на бегу: не отставайте. Они миновали несколько кварталов и свернули к зданию рейхсканцелярии.

Когда-то в ее внутреннем дворе был парк, но сейчас все было в рвах, похожих на глубокие шрамы. В глубине виднелась бетонная башня, вход в бункер фюрера.

Волгину уже доводилось побывать здесь два дня назад. В тот раз он прошелся по гулким помещениям здания – помпезного, мрачного и, как ему показалось, бесприютного. Повсюду была раскидана полусгоревшая мебель.

В бункере фюрера был отключен свет, и Волгин не стал спускаться в подземелье. Смотреть на разбросанные повсюду трупы ему не хотелось, а самого Гитлера в бункере не оказалось, об этом уже все знали.

– Вот, товарищ капитан, это там! – сообщил лейтенант, указывая на столпившихся невдалеке от металлического сооружения, на краю рва, военных. Рядом сновал фотограф. Он заглядывал в яму и торопливо щелкал затвором аппарата.

Волгин подошел.

На дне он увидел два сильно обгоревших тела, абсолютно черных, лишь небольшие розоватые участки указывали на то, что когда-то это были люди. Яма была скользкая, в ней бугрилась серовато-бурая жижа, след недавно прошедших дождей.

Советский полковник с помощью переводчика объяснял американским чинам, что трупы Гитлера и его жены обнаружили утром; свидетели показали, что фюрер и Ева Браун отравились в бункере то ли тридцатого апреля, то ли первого мая. Сразу после самоубийства трупы силами охраны были вынесены наружу, облиты бензином и сожжены. И вот теперь их нашли.

Усевшийся на краю ямы бывалый солдат закурил самокрутку и невесело усмехнулся:

– Сдрейфил, стало быть, фюрер. Убег-таки на тот свет. А это кто? Жинка его?..

– Все не уйдут, – сказал сурово полковник. – Дай-ка прикурить.

Бывалый солдат протянул кисет и гильзу, служившую самодельной зажигалкой.

– Хоть кого бы из них взять, гадов. Из этих, которые главные. За моих отомстить, – горько выдохнул солдат.

Волгин исподтишка рассматривал солдата. В солдате не было ни злости, ни ярости – только одна усталость. Так сидят рудокопы после тяжелого трудового дня.

«Как странно и как хорошо, – подумал вдруг Волгин. – Вот этому немолодому мужику, прошедшему, должно быть, войну от начала до последнего дня, всех потерявшему, который, по всем правилам, должен был сходить с ума от гнева и ненависти, не хочется мстить. Хочется только одного – домой. А еще чтобы справедливость восторжествовала. Только это, наверное, невозможно…»

Волгин повернулся и пошел прочь от смрадной ямы. Столько дней и ночей он ждал момента, когда все будет кончено. Он так ждал, когда завершится война. А теперь вот не испытывал ничего.

Все равно он был один. Один на огромном белом свете.

Этот черный человек, чьи останки лежали сейчас в бурой жиже за зданием рейхсканцелярии, забрал у него все.

4. Пакет

Огромный холл старинного здания, чудом уцелевшего после бомбежек и артобстрелов, был озарен солнцем. Высоченные старинные потолки, по углам отделанные резным деревом, забранные в чуть вылинявшую от времени материю стены, казалось, хранили память об ушедших эпохах. Сводчатые окна с наклеенными бумажными полосками были запылены; полоски не успели отодрать после войны. Из окон внутрь помещения падали огромные лучи света, играя бликами тусклого паркета.

Холл был полон. Повсюду стояли столы, нескончаемые ряды столов, заполненных бумагами и папками; за столами восседали люди в советской военной форме, а вокруг роились просители.

Просителей было очень много: и молодые, и старые. Женщины с аккуратно собранными в прическу волосами, крепкие парни на костылях или без руки, пожилые дамы с ридикюлями. Кто-то плакал, раскладывая бумаги перед клерками, кто-то жестикулировал и быстро говорил на немецком; в сторонке шумно играли дети, и уставшая секретарша пыталась отыскать их родителей.

За одним из столов сидел Волгин. Он был гладко выбрит и аккуратно подстрижен. Можно было сказать, что теперь, без сажи и копоти на лице, он выглядит даже хорошо, если бы не странное выражение потухших глаз.

Волгин внимательно слушал сидящего напротив старичка, напялившего на нос две пары очков и то и дело поддерживавшего соскальзывающие оправы скрюченными от артрита пальцами. У старичка были реденькие волосы, заискивающая улыбка и повадка бухгалтера.

– Это очень хорошо, что вы такой внимательный молодой человек, – говорил старичок, – вы понимаете немецкий, да?

– Я понимаю, – подтвердил Волгин. – И говорю.

– У вас отличный немецкий, вы в школе учили?

– В институте. Я переводчик по профессии.

– Это очень хорошо. Тогда вы должны мне помочь. Обязательно!

– Я пытаюсь, – сказал Волгин.

– Я полезный сотрудник, мне нужна работа.

Волгин тяжело вздохнул:

– Вам уже сообщили: вопросами трудоустройства занимается биржа труда, а здесь военная комендатура…

– Совершенно правильно! – согласился старичок. – Здесь власть! А биржа труда – это тьфу. Сегодня в Берлине все вопросы решаются в военной комендатуре. Если надо, вы мне скажите, к кому я еще тут могу обратиться…

– Ко мне.

– Я и обращаюсь! Напишите бумагу для биржи труда. Напишите, что я важный сотрудник и они не могут от меня отмахнуться. Вы – власть, они вас услышат!..

Волгин схватил перо и стал писать на листе бумаги.

– Вот и правильно, – оживился старичок, – вы им все, как надо, напишите!

– Идемте, – распорядился Волгин.

Широким шагом он пошел по залу, паркет жалобно поскрипывал под его до блеска надраенными сапогами. Старичок припустил следом, сжимая в руках потрепанный портфель.

– Вы все правильно написали?

Волгин заглянул за перегородку, где трещали пулеметными очередями пишущие машинки. Несколько машинисток немедленно уставились на него, в их глазах вспыхнул интерес.

– Надо напечатать, – сказал Волгин, покрутив в воздухе бумагой.

– Сюда, – позвала хорошенькая машинистка и улыбнулась Волгину ярко-красными, в помаде, губами.

Волгин положил перед ней лист.

– Вы опять со мной вчера не поздоровались, товарищ капитан, – сказала машинистка. – И сегодня тоже.

– Добрый день, – невозмутимо ответил Волгин. – Напечатайте, пожалуйста, в двух экземплярах…

– В двух? – со значением переспросила машинистка и посмотрела на собеседника таким взглядом, что ничего не понимающий по-русски старичок-бухгалтер, закашлявшись, опустил глаза.

Пробегавший мимо военный хлопнул Волгина по плечу:

– Вот ты где! Тебя майор вызывает.

Волгин кивнул и обернулся к машинистке:

– Напечатаете и на подпись. – Он стремительно удалился, пока машинистка не успела ничего прибавить.

– Это будет правильная бумага? – отчаянно завопил ему вслед старичок.

– Правильнее некуда! – перекрикивая дробь пишущих машинок, ответил Волгин и исчез за высокой узкой дверью.

– Разрешите, товарищ майор?..

Хозяин кабинета, майор Бабленков, седоватый, но при этом все еще моложавый и крепкий, стоял у огромного окна и глядел на распахнувшийся перед ним город. Невдалеке на обугленном куполе рейхстага реял красный флаг.

Не оборачиваясь, Бабленков помахал рукой – входи! – и глубоко затянулся «Беломором». В воздухе возник и растаял клуб белого дыма.

– Цацкаемся с ними, кашкой их кормим, – раздраженно выпалил Волгин, продолжая думать про старичка-бухгалтера, – а они что у нас натворили?..

Бабленков такому обороту не удивился.

– Они и у себя натворили, – задумчиво проговорил майор. – Ничего. Все поправится. Только время нужно…

– Я уже не верю, – признался Волгин.

– Ну, это ты зря, капитан.

– У меня после всего того, что случилось, веры в человечество не осталось.

Бабленков усмехнулся и долгим внимательным взглядом посмотрел на Волгина.

– У тебя брат есть? – вдруг спросил Бабленков.

Волгин с тревогой взглянул на майора.

– Так точно. В 1942-м пропал без вести…

Майор подошел к столу и, порывшись в бумагах, извлек пухлый пакет.

– Вот. На твою полевую почту пришло. Нам переслали.

Резким движением Волгин разорвал бумагу. Из пакета вывалилась стопка разнокалиберных листков, частью исписанных, частью покрытых размашистыми рисунками.

Он начал перебирать грязные, обшарпанные листки, и его хмурое до этого лицо менялось. Он вчитывался в косые строки, и улыбка сама собой возникала на губах.

– Колька, – сказал Волгин. – Его почерк. Брат!

– Ну вот, – вновь глубоко затянулся Бабленков, – а ты говорил: один, один…

Он взглянул на подчиненного с печальным прищуром, подумав о чем-то своем.

– Это он матери пишет, не мне, – пояснил Волгин. – Смотрите, товарищ майор, сколько писем, а!..

– Главное, что пишет, – произнес майор, – главное, что живой.

Бабленков отвернулся и посмотрел в пространство.

Волгин покрутил в руках пакет. Было понятно, что посылка долго скиталась, пока наконец не оказалась здесь.

Адрес получателя был написан коряво, незнакомым почерком, а в строке «место отправления» указывалось только одно слово.

– Нюрнберг, – прочел вслух Волгин и озадаченно поднял глаза на начальника. – Это же американская зона? Там же американцы сейчас, нет?

Бабленков пожал плечами:

– Там сейчас все. И американцы, и англичане, и французы. Наши тоже есть. Про Международный военный трибунал слыхал?

– Конечно, – подтвердил Волгин. Про этот город на юге Германии сейчас не слышал только глухой. – Но Колька-то что там делает?

– Он тоже переводчик?

– Никак нет.

– А чем занимался до войны?

Волгин помялся.

– Да ничем. Пытался рисовать… Художником вроде хотел стать.

– Ну, если он сейчас в Нюрнберге, то только по делам трибунала, – сказал Бабленков. – Вся гитлеровская верхушка в нюрнбергской тюрьме…

Волгин озадаченно кивнул. Об этом писали в газетах и говорили на всех перекрестках.

После того как в Берлине нашли труп фюрера, стали искать остальных. Тех, кто был виновен в этой страшной войне, тех, кто задумал ее и осуществил.

Геббельса обнаружили еще раньше, чем его бесноватого начальника. Вернее, то, что от него осталось. Министр гитлеровской пропаганды покончил с собой в бункере при рейхсканцелярии, где он отсиживался в последние дни войны вместе с Гитлером; его примеру последовала и супруга Геббельса, Магда. Перед самоубийством они собственноручно умертвили своих шестерых детей; старшей дочери было двенадцать лет, младшей не исполнилось и пяти.

Жестокий палач Гиммлер, рейхсминистр внутренних дел, чье имя наводило ужас на половину Европы, бежал, но был пойман британцами и отравился в заключении в конце мая.

А вот рейхсминистр авиации, рейхсмаршал Третьего рейха Геринг, который считался преемником Гитлера и вторым лицом после фюрера, но в последние дни войны впал в немилость и был объявлен государственным преступником, сдался сам. Он был очень удивлен, что его не удостоили подобающих почестей и отправили под арест.

Начальник Главного управления имперской безопасности СС Кальтенбруннер, один из главных организаторов Холокоста, был схвачен в горном районе близ австрийского городка Альтаусзе. Кальтенбруннер представился врачом, но был опознан бывшей подружкой.

По иронии судьбы еще один гитлеровский приспешник, рейхсляйтер Лей, руководитель Германского трудового фронта, тоже пытался прикинуться врачом. Мертвецки пьяный, он скрывался в хижине в отдаленном лесу в Баварии. Лей настойчиво тряс фальшивыми документами и продолжал твердить заплетающимся языком, что он «доктор Эрнст Дистельмейер».

Нацистских заправил отлавливали по всей Европе.

Потом всех их доставили в Нюрнберг – город, где подымалась нацистская партия, где состоялись первые многолюдные парады со свастикой; город, в котором зародилась и начала свое страшное шествие по миру «коричневая чума» фашизма.

Здесь было решено провести показательный судебный процесс над главными нацистскими преступниками, развязавшими Вторую мировую. Поставить финальную точку там, где все начиналось.

– В Нюрнберг сейчас со всего света съезжаются для обеспечения трибунала, – продолжал Бабленков, разглядывая письма в руках Волгина. – Большой трибунал будет, международный. И это мы на нем настояли. А ведь Черчилль поначалу предлагал просто расстрелять всех пленников без суда и следствия. – Майор усмехнулся и покачал головой. – Американский президент Рузвельт пошел еще дальше – сказал, что всех немцев надо кастрировать, а Германию распахать под картофельное поле.

– Читал, – коротко кивнул Волгин.

– Если твой брат в Нюрнберге, то только по делам трибунала. Там люди требуются для оперативной работы. Вот и у меня приказ откомандировать человека. – Бабленков раздраженно взмахнул бумагой с крупной синей печатью. – Легко сказать: откомандировать. А где мне этих людей взять, у нас каждый человек на счету…

Волгин напрягся, как гончая, учуявшая след:

– А разрешите мне, товарищ майор!

– Чего разрешить? – не понял тот.

– В Нюрнберг.

– С чего это?!

– Так вы же говорите: люди нужны! – Волгин широко улыбнулся, разведя руками. – А у меня языки. И опыт оперативной работы. Я там сгожусь.

Бабленков пристально поглядел на подчиненного. Помолчал.

– И тут сгодишься, – наконец проговорил он. – Какой еще Нюрнберг? Иди, капитан, работай.

Он развернулся и направился в глубину комнаты. Волгин двинулся за ним, покусывая губу. Он понимал, что другого шанса не будет и надо идти ва-банк.

– Я прошу, товарищ майор! Брат! Единственный! Четыре года не виделись!..

Бабленков молчал.

– Товарищ майор, – голос Волгина стал тихим и бесцветным, – вы же знаете: у меня никого… Все погибли. Все. А тут такое… Что бы вы сделали на моем месте? Я думал, все закончилось, жизнь закончилась. Вы же меня этим к жизни вернули, – он потряс кипой листков. – Пойдите навстречу, прошу вас. Мне найти его надо, товарищ майор.

Бабленков крутанулся на каблуках. Нахмурившийся и злой, стараясь не глядеть на Волгина, протопал мимо.

– И не думай, – отрывисто проговорил он и рубанул ладонью воздух, – лучший сотрудник, еще чего!..

– Евгеньич, – взмолился Волгин. – Пожалуйста… Помоги!

Бабленков вновь остановился у окна.

Красное знамя продолжало трепетать над остовом рейхстага.

Повисло молчание.

Наконец майор развернулся и в упор поглядел на Волгина.

– Не отпущу, – решительно заявил Бабленков и раздавил в пепельнице папиросу.

Он уже знал, что отпустит.

5. Похищение

За окнами мелькали перелески. Листва была зеленая, но уже тусклая, предосенняя. Природа неуверенно, почти робко, готовилась к увяданию.

Волгин рассеянно глядел на проплывающие мимо пейзажи и под стук колес думал о том, как причудлива судьба.

Еще несколько дней назад он мечтал лишь о том, чтобы поскорее очутиться дома, в Ленинграде. Мечтал, что войдет в старую семейную квартирку на Васильевском острове, сядет в любимое отцовское кресло, закроет глаза и представит, что ничего не изменилось с того самого момента, как он покинул это место.

Будет звучать музыка из радиотарелки над сервантом, а из кухни будет доноситься теплый, домашний аромат теста.

Вечером в субботу мать всегда замешивала тесто, а с утра в воскресенье пекла пироги. Это было семейной традицией. Они усаживались за круглый стол, ели пироги, запивая чаем, и рассказывали друг другу о том, что произошло за неделю.

Отец настаивал, чтобы такое чаепитие происходило каждое воскресенье, без пропусков. Он был педант. И детей растил такими же.

Волгин несколько раз подавал рапорт с просьбой отпустить его из Берлина. И неизменно получал отказ. Хорошие переводчики сейчас были на вес золота, а Волгин, на беду свою, был очень хорошим переводчиком.

– Не торопись, – успокаивал Волгина Бабленков, – спешить некуда.

– Домой хочу.

– А ты уверен, что с ним все в порядке, с твоим домом? – говорил Бабленков. – Я вот знаю, что с моим. Ничего не осталось. Разбомбили.

В ответ на такие слова Волгин мрачнел, а Бабленков прибавлял:

– Стены – это только стены. Важно, что у тебя осталось тут, – и он стучал кулаком по груди.

Волгин знал, что вся семья майора погибла во время бомбежки в Минске.

Знал он и то, что случилось с его собственной семьей.

Однако же его неумолимо тянуло на родину, и каждый день на чужбине тянулся мучительно и нескончаемо.

В тот момент, когда Волгин получил пакет с письмами брата, все изменилось. В жизни вновь появился смысл, появилась цель. Волгин знал, что не уедет из Германии, пока не найдет Кольку.

За окном в клочьях паровозного дыма уже мелькали городские строения. Поезд въезжал в город.

Волгин подхватил чемодан и вышел в тамбур.

* * *

На перроне его подхватила и закружила в своем водовороте толпа. Встречающие, провожающие, клацание паровозных колес, гудки и крики вокруг. Чемоданы, тюки, тележки. Возбужденные пассажиры, высыпающие из вагонов. Разрушенное здание вокзала с полуаркой. Калейдоскоп вокзальной жизни.

Волгин двигался в людском потоке, озираясь по сторонам.

Вот и Нюрнберг. Где-то здесь сейчас ходит Колька. Понятно, что не в этом самом месте, не на перроне вокзала, но ведь где-то рядом!

Волгин продолжал вглядываться в человеческие лица. Невдалеке торопливо прошел военный в советской форме; он был кряжистый, невысокий, ни ростом, ни телосложением совершенно не похожий на брата.

Однако Волгин все равно проводил его взглядом. А может, этот человек знаком с Колькой?.. А вдруг подсказал бы, где его искать?

Но военный уже исчез в толпе.

Волгину не оставалось ничего другого, как обратиться к своим насущным заботам.

Поезд должен был прибыть утром. Но какое может быть соблюдение расписания в послевоенные месяцы?.. Разумеется, в пути случились задержки, и это нарушило все планы.

Волгин рассчитывал, что по приезде отправится к начальству, получит бумагу на расквартирование. А сейчас уже был вечер, надо было отыскать место для ночлега – да хоть бы даже здесь, на вокзале, – а уж завтра устроиться в каком-нибудь подходящем жилище.

– Товарищ капитан! – вдруг услышал он звонкий юношеский голос.

Волгин обернулся. К нему спешил, путаясь в полах шинели, молодой солдат со смешливым лицом.

– Рядовой Тарабуркин, – солдат отдал честь. – Я за вами.

– За мной? – удивился Волгин.

– Вы ведь товарищ капитан Волгин?

– Точно.

– Ну вот! – обрадовался солдат. – Значит, за вами. Я вас весь день караулю! Товарищ полковник распорядился встретить и поселить.

Волгин благодарно улыбнулся. Стало быть, Бабленков все-таки дал телеграмму местному начальству о дне и времени приезда. Спасибо, майор!

– Машина за углом, – тарахтел тем временем солдат. – Давайте вещи, я помогу. Нам сюда!

Он стремительно лавировал в толпе, заполнявшей привокзальную площадь, уворачивался от машин и прохожих. Волгин едва поспевал следом. Он был вынужден отскочить в сторону от тележки с поклажей, которую толкали два старичка, и нечаянно задел плечом мужчину в шляпе и пальто.

– Простите, – извинился на немецком Волгин.

Мужчина приподнял шляпу и отвернулся. Он был крепкий, лет тридцати, с офицерской выправкой, и кого-то высматривал в толпе. Лицо его выражало взволнованность и нетерпение.

Наконец он увидел того, кого искал.

С трудом управляясь с несколькими чемоданами, навстречу шел средних лет человек, похожий на клерка, худощавый, невысокий. Рядом двигалась молодая женщина, держа за руку кудрявую девчушку лет пяти.

Эти трое явно выделялись из толпы: они были хорошо одеты, со столичным вкусом. Даже чемоданы в руках мужчины и те были кожаные, основательные.

– Герр Кнюде?

Молодая женщина вздрогнула, а мужчина стал крутить головой и от неожиданности выронил чемодан.

– Вы ведь адвокат Вернер Кнюде, верно?

– Мне не говорили, что нас будут встречать, – буркнул мужчина, подбирая с асфальта рассыпавшиеся пожитки.

– Наша задача – обеспечить для специалистов наилучшие условия для работы в трибунале. Позвольте представиться: Хельмут Ланге.

Он вновь приподнял шляпу и протянул Вернеру широкую крепкую ладонь.

Тот, помедлив, пожал руку.

– А это ваша жена? – учтиво поинтересовался Хельмут, делая легкий поклон в сторону молодой женщины.

Та вспыхнула, пряча неловкость.

– Это Бригитта. Няня моей дочери Эльзи, – сказал Вернер.

– Я очарован. А это, стало быть, сама юная Эльзи Кнюде? – Хельмут присел перед девочкой на корточки. Та немедленно спряталась за ногу няни, прижав к груди большую куклу.

Хельмут шутливо покачал головой:

– Не надо бояться. Мы с тобой подружимся, вот увидишь. Вы позволите? – Он перехватил у Вернера чемодан и двинулся вперед, показывая дорогу.

Вернер оглянулся на Бригитту, в его взгляде мелькнуло подобие гордости. «Нас встречают, – будто пытался сказать Вернер, – мы важные люди». Бригитта застенчиво улыбнулась.

– Нам на ту сторону площади, – сообщил Хельмут. – Три шага.

Он остановился, пропуская машину.

– Боже мой, тут сплошные руины, – сказала Бригитта, озираясь по сторонам.

– Нюрнберг очень сильно пострадал от американской авиации, – сообщил Хельмут. – В последние дни войны жители только и делали, что прятались от бомб в катакомбах.

– Здесь есть катакомбы? – заинтересовался Вернер.

– Всюду! Целая сеть древних катакомб. Когда-то это были подвалы для отстаивания пива, а потом их соединили. Что-то залито водой до потолка, а что-то вполне пригодно для использования как подземные ходы. Наверняка и под нами тоже что-то такое имеется. Вам обязательно надо там побывать.

– У меня на это не будет времени, – буркнул Вернер.

– Время найдется, – уверил Хельмут и распахнул багажник машины. Водитель, молодцеватый мужчина, с военной, как у Хельмута, выправкой, выскочил наружу, чтобы помочь.

Вернер протянул руку к кукле, но Эльзи взмолилась:

– Папочка, можно я возьму Лили с собой?

– Только если будешь слушаться и вовремя ляжешь сегодня спать.

– Буду слушаться, папочка.

– Тогда бери. Ступай! – он кивнул в сторону заднего сиденья.

Бригитта и Эльзи скрылись в машине, водитель хлопнул дверью.

– Слишком много поклажи, – посетовал Вернер. – Мы заняли купе целиком. Это все Бригитта. Говорил ей: меньше надо брать, меньше! Боюсь, все не поместится.

– На вашем месте я бы не тревожился об этом, – ответил Хельмут.

Он бросил короткий взгляд направо, и из-за потрепанной афишной тумбы появился человек. Он стремительным шагом направился к машине и взобрался на переднее сиденье.

Одновременно из толпы возник еще один человек и нырнул в салон, усевшись за водителем.

Хельмут захлопнул багажник. Мотор мерно заурчал.

– Улыбайтесь, – мягко, но с угрожающей нотой произнес Хельмут. – Или ваша дочь умрет.

Эльзи растерянно оглянулась на Вернера сквозь заднее окно.

Машина резко рванула с места и через мгновение исчезла за поворотом.

Все произошло так быстро, что Вернер не успел и глазом моргнуть. Он побежал было за машиной, но той и след простыл.

С минуту адвокат стоял посередине бурлящей толпы, растерянно озираясь по сторонам. Люди спешили по своим делам, встречались и прощались; гудели паровозы, громыхали где-то неподалеку вагоны. Это была привычная вокзальная жизнь, и никому в голову не могло прийти, что здесь только что были похищены два беззащитных существа.

Вернер чуть не расплакался от досады и испуга. Взрослый человек, он почувствовал себя, как в детстве, когда однажды заблудился в чужом городе, потеряв в толпе родителей. Он до сих пор помнил ощущение растерянности посреди гудящего и такого агрессивного мира. Сейчас ситуация была куда хуже. У него украли дочь.

Хельмут невозмутимо наблюдал за происходящим.

Вернер развернулся и подошел к нему. Он хотел что-то сказать, но вместо этого лишь неуверенно пошевелил сухими губами.

Хельмут ласково улыбнулся.

– Герр Кнюде, если вы будете вести себя благоразумно, никто не причинит вреда ни вашей дочери, ни вам.

– Что вам нужно? – наконец сумел выдавить из себя адвокат.

Хельмут усмехнулся:

– Давайте поговорим о деле.

6. Нюрнберг

Волгин разглядывал разрозненные листки, разложенные на коленях.

Еще в Берлине он много раз перечел все письма брата. Они были адресованы матери, но Колька часто писал и о нем, о Волгине.

«Дорогая мама, я часто вспоминаю здесь, как ты пыталась помирить нас с Игорьком. Мне всегда казалось, что вы любите его больше, чем меня. Наверное, потому, что он старший. Сейчас понимаю, что был не прав. Просто с Игорем всегда все было понятно, а со мной – нет. Интересно, где он сейчас, что с ним?

А у нас метет метель. Странно: уже весна, а метель. И земля становится белой. Небо белое, земля белая. Похоже на белый лист бумаги, на котором хочется рисовать что-то хорошее…»

На полях писем или просто на обрывках бумаг Колька малевал все, что только в голову приходило.

Волгин расправил измятую бумагу, на которой были изображены человеческий глаз, а рядом ступня. Колька, как всегда, был в своем репертуаре. Даже на войне он запечатлевал не то, что видел вокруг, а свои фантазии.

Красиво, – оценил Тарабуркин, скосив глаза. – Вы что, художник?

– Это не я, это брат, – хмуро ответил Волгин. Он не любил, когда заглядывают через плечо. Потом обернулся к водителю: – Рядовой Николай Волгин. Может, слыхал?

– Волгин, Волгин, – пробормотал Тарабуркин и замотал головой. – Никак нет, не слыхал. А он где воевал?

– Не знаю. В 1941-м ушел на фронт добровольцем. В 1942-м пропал без вести… Вроде бы сейчас в Нюрнберге объявился.

– Меня сюда недавно перевели. Я до этого в тылу был. Заявление в военкомат писал, добровольцем, но не взяли. Не повезло. А у меня тоже брат на фронте был. Двоюродный. Петя Тарабуркин…

Водитель, воспользовавшись интересом капитана, заговорил о своем: о большой семье, которую разбросало войной по свету, об отце-инвалиде, который собрал детей всех родственников и кормил их картошкой с домашнего огорода; кроме картошки, ничего не было, зато все выжили, и это главное; о том, как интересно было увидеть заграницу и местных фрау, которые одеваются шикарно, ходят в шляпках, – совсем не так, как в деревне под Саратовом, хотя в Саратове войны не было, а тут была.

– Товарищ полковник велел вас поселить на квартиру, а уж завтра с утра к нему явитесь. С дороги вам отдохнуть надо, – заявил Тарабуркин.

Волгин отвернулся к окну и смотрел на проплывающие за окном руины. Американская авиация бомбила Нюрнберг всерьез. Из земли торчали лишь обуглившиеся стены да каменные углы с пустыми глазницами окон.

Машина свернула направо, и среди груд битых камней и кирпича Волгин вдруг увидел невесть как сохранившуюся статую на побитом осколками постаменте. Бронзовый германский правитель величаво и мрачно взирал на апокалиптический пейзаж, сидя на огромной черной лошади. Круп кобылы был покорежен попавшим в него осколком, но в целом скульптурная группа сохранилась хорошо.

По тротуарам брели жители, подбирая в завалах мелкую утварь. Немолодая женщина, замотанная в платок, толкала перед собой детскую коляску с погнутым колесом. Коляска будто прихрамывала в движении, и торчащие из нее палки и колченогая табуретка раскачивались из стороны в сторону. Палки то и дело норовили выпасть наружу, женщина ловко водворяла их обратно.

У костерка грели руки несколько подростков в драных, с чужого плеча курточках, а на открывшемся проспекте возились под надзором конвоиров пленные гитлеровцы – разбирали завалы, укладывали в штабеля обгорелые балки.

Темнело.

Машина свернула в проулок, и яркие отблески огня ударили в лицо.


– Ух ты! – присвистнул Тарабуркин.

Впереди пылала опрокинутая и покореженная взрывом машина. Клубы черного дыма, извиваясь, уходили в небо. Американские солдаты в униформе военной полиции оттаскивали от огня окровавленные, без признаков жизни тела.

На другой стороне дороги толпились горожане, встревоженно перешептываясь между собой.

– Опять эсэсовцы недобитые, – резюмировал Тарабуркин. – Никак не успокоятся, мать их растак!..

Резкая сирена разорвала тишину, в проулок въехала машина MP. Жители бросились врассыпную.

– Добро пожаловать в Нюрнберг! – объявил Тарабуркин.

* * *

Автомобиль остановился у старинного подъезда. Квартал, где должен был поселиться Волгин, был небогат, зато не разбомблен, как многие остальные. Руины виднелись лишь в глубине улицы.

– Вот и прибыли, – сказал водитель. – Милости прошу!

Он подхватил чемодан Волгина и легко взбежал на четвертый этаж.

Дверь открылась не сразу. Сначала послышались шаркающие шаги, и через несколько мгновений на пороге возникла немолодая женщина с собранными на затылке седыми волосами.

Она холодно оглядела непрошеных гостей.

– Гутен абен! – расшаркался Тарабуркин. – Диме официр лебе… то есть – вонт… хир. Ферштейн? Короче, этот офицер будет жить здесь, понятно?

Хозяйка полистала бумаги, протянутые водителем. Губы ее презрительно скривились, женщина направилась в глубину квартиры. Она прошла мимо двери, за которой мерцал тусклый свет, и распахнула другую, находившуюся в противоположной стороне прихожей.

Обстановка комнаты была по-немецки практичная, хотя и небогатая: диван, круглый стол в центре под уютным абажуром, ронявшим на узорную скатерть теплый апельсиновый свет, зеркало, печка.

В глубине комнаты виднелась еще одна дверь – в спаленку.

«Шикарно», – подумал Волгин. Ни на что подобное он не рассчитывал. После землянок и полуразрушенных овинов, в которых обычно размещались на ночлег разведчики, две уютные комнаты казались верхом роскоши; да и в Берлине у Волгина была только койка в общей берлоге.

Хозяйка между тем двигалась по комнате, собирая вещи с дивана и стульев и фотографии со стен. Волгин успел увидеть изображение молодого парня в военной форме.

– Где вы были в январе 1943-го? – спросила она у Тарабуркина.

Тот захлопал глазами.

– Чего?

Хозяйка, не ответив, пошла к выходу, но вдруг свернула и остановилась перед Волгиным.

– Где вы были двадцать девятого января 1943 года? – спросила она с вызовом. Волгин предпочел не отвечать. Тогда хозяйка выпалила: – Судить нас приехали, да?

И хлопнула дверью.

Тарабуркин покрутил пальцем у виска и хихикнул:

– Немчура! Все они такие. Не хотел бы я к такой бабке на постой. Но других квартир пока нет. – Он весело подмигнул Волгину и добавил: – Ничего. У товарища полковника будет спокойнее. Он вас будет ждать завтра утром в своем кабинете.

7. Мигачев

Нюрнбергский Дворец правосудия высился среди руин, как остров надежности в безбрежном океане. Серый, основательный, как все немецкое, построенный чуть ли не полтора столетия назад, по какой-то счастливой случайности он выстоял во время жестоких бомбардировок и остался практически неповрежденным, если не считать рухнувшего от взрыва бомбы крыла в правой части.

Волгин миновал крытую колоннаду и через тяжелую дверь, у которой навытяжку стояли часовые, вошел в просторный вестибюль.

Вокруг сновали клерки. Могло показаться, что это обычная, скучная жизнь судебного заведения, если бы в человеческой массе не преобладали военные в обмундировании разных стран – советские, американцы, англичане, – которых тут было видимо-невидимо.

Волгин схватил за локоть пробегавшего мимо молоденького прапорщика и поинтересовался, где кабинеты советской делегации. Прапорщик указал и отдал честь.

Волгин поднялся по массивной лестнице, окна которой выходили во внутренний дворик, и вошел в белый, с колоннами, коридор.

Его обгоняли рядовые со звездочками на пилотках. В руках у солдат были увесистые пронумерованные коробки, доверху набитые папками.

Будто камешки в старой сказке, которые помогли герою найти дорогу, солдаты вывели Волгина к нужной двери.

Из-за нее доносились обрывистые крики.

Волгин одернул китель и вошел.

В кабинете, казалось, царил хаос, но при ближайшем рассмотрении можно было убедиться, что хаос этот тщательно управляемый. Рядовые складывали коробки с документами у дальней стены, высокая строгая женщина руководила помощниками, распоряжалась, куда и какие бумаги положить.

Помощники скользили вдоль стен, заставленных высокими, до потолка, стеллажами. Бумаги аккуратно раскладывались в нужные ячейки.

У всех, кто находился в кабинете, было одинаковое выражение лица – каменно-невозмутимое, будто ничего особенного не происходило.

Однако это было не так.

В центре кабинета, широко расставив ноги, стоял американский полковник с белыми от гнева глазами и громко кричал. На лбу его блестели бусинки пота. Из-за спины полковника выглядывал адъютант, белый и растерянный.

А перед полковником, спиной ко входу, сложив руки на груди, возвышался человек в советской военной форме.

– …Это совершенно возмутительная ситуация! – кричал американец, и от его шеи вверх подымалась багровая полоса. – В конце концов, вы должны помнить о том, что здесь не советская зона, а американская. Мы тут хозяева! А вы в гостях. Вы не имеете права контролировать американских представителей, а тем более меня! Мы способны прекрасно разобраться и без вас!..

Завершив эту тираду, американец умолк и исподлобья уставился на визави.

Повисла пауза, нарушаемая лишь шелестом бумаг и звуками шагов солдат, продолжавших сгружать коробки с документами.

Человек в советской военной форме – на плечах можно было разглядеть полковничьи погоны – спокойно произнес:

– Ну и чего он разорался? Зайцев! Что ему надо?

Светловолосый лейтенант Зайцев, круглолицый, с румянцем во всю щеку, выглянул из-за стеллажа.

– Товарищ полковник, я же только по-немецки, – растерянно сообщил он, и на лице возникла виноватая трогательная улыбка.

Полковник огляделся по сторонам. Клерки уткнулись в бумаги. Надо понимать, что по-английски тут никто не говорил.

– Разрешите, товарищ полковник! – сделал шаг вперед Волгин.

На эти слова офицер обернулся. Был он представителен, на висках серебрилась седина. Темные глаза смотрели жестко и пытливо, губы под узкой полоской усов были сжаты.

Он смерил Волгина взглядом и сдержанно кивнул.

– Он говорит, что это возмутительно, – кратко сформулировал смысл сказанного американцем Волгин. – Говорит, что это американская зона, а мы в гостях. Говорит, что советские не должны контролировать американцев.

– А ты ему вот что скажи, – полковник по-хозяйски обернулся к американцу. – Во-первых, я не обсуждаю приказ командования… Переводи!

Волгин стал переводить слово в слово. Для него это никогда не составляло труда. До войны его, бывало, приглашали на встречи с иностранцами, и он привык одновременно слушать и говорить. Это был его конек.

– Во-вторых, – продолжал тем временем полковник, – мы тут наблюдатели на законных основаниях. Мы не американцев проверяем, а то, как проводятся охранные мероприятия. И в‑третьих… – полковник сделал полшага вперед и выразительно глянул на гостя: – Тут, в Германии, мы все в гостях – и русские, и американцы…

Американский полковник, продолжая багроветь до самых кончиков ушей, выслушал перевод, потом резко шагнул в сторону и, не глядя на Волгина, вышел прочь из кабинета. Из коридора донесся тяжелый звук его удаляющихся шагов. Адъютант семенил следом.

– Вот так-то лучше, – сказал хозяин кабинета, и присутствующие будто выдохнули. Волгин кожей почувствовал, что напряжение ушло, бумаги в руках клерков зашелестели веселее.

Сомнений быть не могло: полковник и есть тот самый знаменитый Мигачев, в подчинение к которому был откомандирован Волгин. Известно, что Мигачев был суров и терпеть не мог пререканий. Об этом Волгина предупредил Бабленков, когда они прощались.

– Не рассчитывай, что с ним будешь вась-вась, как здесь, – буркнул Бабленков. – С Мигачевым ты не забалуешь. Еще назад попросишься.

– Попрошусь, – радостно улыбнулся Волгин, понимая, что майор все-таки простил его за «измену». – Но прежде брата найду. И сюда привезу.

– Давай-давай, – кивнул Бабленков.

И вот Мигачев стоял перед Волгиным и внимательно изучал его взглядом. Вернее, это Волгин стоял перед Мигачевым и чувствовал себя не слишком уютно, хотя и пытался скрыть свое состояние.

– Товарищ полковник, разрешите доложить. Капитан Волгин прибыл в ваше распоряжение.

Мигачев еще несколько секунд буравил нового подчиненного глазами и не сразу откликнулся.

– Вольно, – наконец-то распорядился он и направился к рабочему столу. – Так это ты к нам просился? Мне сказали, всех замучил. Что, в Берлине тяжела была служба?

– Никак нет. Служба везде одинаковая.

– Переводчик?

– Так точно.

– Языки?

– Немецкий. Английский. – Волгин подумал и прибавил, пряча улыбку: – И русский немного.

– Шутник? – неприязненно поинтересовался полковник. – Мне обещали боевого офицера, а не артиста погорелого театра.

– Три года на передовой. Войсковая разведка.

– Разведка – это хорошо. – Мигачев взял со стола пачку фотографий и сунул в ящик стола. Волгин понял, что эти действия – лишь способ уйти от прямого контакта. Полковник прощупывал его, но делал это неприметно. Оценивал. – Слыхал, ты был один из лучших в дивизии? Ну, посмотрим.

Он уселся за стол и уткнулся в бумаги.

– Обустраивайся пока, разведка, и жди дальнейших распоряжений. Свободен!

– Товарищ полковник, разрешите по личному вопросу?

Мигачев поднял глаза и в упор уставился на собеседника.

– Я ищу человека, – Волгин предпочел не тянуть и принять молчание полковника за разрешение продолжить разговор. – Рядовой Николай Волгин. Это мой брат. Он где-то здесь, в Нюрнберге…

– Зайцев! – перебил Мигачев. Из-за стеллажа вновь высунулся круглолицый лейтенант. – Рядовой Волгин – знаешь такого?

– Никак нет! – браво отрапортовал Зайцев.

– Ну, если Зайцев не знает, то никто не знает, – резюмировал полковник, разведя руками. Лейтенант против воли разулыбался такому комплименту. Улыбка у него и впрямь была замечательная – открытая и сразу располагавшая к себе.

Волгин задумался на мгновение, потом произнес:

– А где можно справиться?..

– Вот что, капитан, – резко перебил его Мигачев, – у нас тут, вообще-то, важные дела. Вон в тюрьме высшие чины гитлеровской Германии, на носу крупнейший международный военный трибунал, и он уже на грани срыва. Гитлеровское подполье активизировалось, а мы с союзниками никак договориться не можем, как видишь…

В кабинет, растолкав солдат, вбежала запыхавшаяся темноволосая девушка в гимнастерке. Миловидное лицо ее было бледным, она растерянно шевелила губами. По выражению лица девушки можно было определить, что произошло нечто неординарное.

– Что такое, Маша? – спросил Мигачев.

– Товарищ полковник!.. Там, в тюрьме…

– Что в тюрьме?

– Лей повесился! Прямо в своей камере!..

В кабинете повисла тишина.

– Вот тебе и начало трибунала! – наконец произнес Мигачев и с досадой хлопнул по столу ладонью.

Клерки, осторожно выглянувшие в окно, увидели, что во дворе тюрьмы, примыкавшей с тыльной стороны к зданию Дворца правосудия, уже царила суматоха: бегали солдаты и офицеры, а также люди в белых халатах.

8. Разговор с тенью

Такого, конечно, никто не ожидал.

В нюрнбергской тюрьме, построенной по пенсильванскому принципу – четыре здания, сходящиеся торцами к единому центру и оттого сверху напоминающие цветок, они отлично просматривались с основного поста, мышь не прошмыгнет, а возле камер топтались солдаты, поставленные присматривать за каждым заключенным, – чрезвычайные происшествия были чем-то из ряда вон выходящим.

Комендант тюрьмы Эндрюс был вне себя. Заключенный Лей повесился практически среди бела дня, чуть ли не на глазах у охраны.

Перепуганный рядовой заплетающимся языком рассказывал о том, что все время заглядывал в камеру через смотровое окно. Лей лежал на кровати, ходил по комнате; да, казался более чем обычно потерянным, но предположить, что он собирается покончить с собой, было невозможно.

Заключенный приспустил штаны и уселся на унитаз, находившийся в углу, возле двери, и охранник посчитал за благо деликатно отвернуться.

Пару минут спустя он заглянул вновь. Лей по-прежнему восседал на стульчаке без движения.

Охранник позвал его. Никакой реакции.

Тогда солдат вошел внутрь и обнаружил, что рейхсляйтер сидит с выпученными глазами и вываленным наружу синим языком. Горло его стягивала удавка, сделанная из полотенца и накинутая на сливную трубу унитаза.

Он был мертв.

Прибежавший на крики врач пытался вернуть заключенного к жизни, делал непрямой массаж сердца и искусственное дыхание, но все было безрезультатно.

Эндрюс крутил в руках листок бумаги – короткое письмо, обнаруженное рядом с унитазом.

– Что это такое? – ревел Эндрюс. – Откуда это взялось?!

Охранник вжал голову в плечи и молчал.

На шум прибежали адвокаты, допрашивавшие подсудимых в соседнем помещении.

– Убрать всех! – продолжал бушевать Эндрюс. – Вон отсюда!

Адвокаты гуськом потянулись к выходу. Последним из них двигался Вернер.

* * *

Несколько часов спустя, облаченный в пальто с поднятым воротником и модную шляпу, Вернер стоял на заброшенном перекрестке посреди разрушенного квартала.

Вечерело. Перекресток был пуст, лишь вдалеке виднелись две фигуры, как будто случайно забредшие в это неприютное и казавшееся совершенно необитаемым место. Помаячив, фигуры исчезли за поворотом, и Вернер остался совершенно один.

Он извлек из кармана смятый листок и сверился с наскоро набросанным чертежом. Вроде бы все верно.

Из-за зубчатых руин высилось величественное здание с полуразрушенным куполом и торчащими в небо балками. Вот и храм. Вернер направился к нему.

Внутри было темно и пусто. Вернеру приходилось переступать через тяжелые балки, загромоздившие пол. Вверх вздымались полуразбитые колонны.

Вернер задрал голову. В потолке зияла огромная дыра, и последние, гаснущие лучи озаряли пространство храма призрачным светом.

Донесся свист. Он шел не снаружи, а как будто откуда-то из-под земли.

Вернер огляделся по сторонам и увидел пролом, ведущий вниз. Осторожно перебираясь через камни и разбитую церковную утварь, Вернер начал спускаться все ниже и ниже.

Наконец он увидел тусклое сияние. Из-под земли бил свет.

Вернер очутился в каменном подземелье. Тяжелый сводчатый потолок нависал над ним. Вокруг, небрежно расставленные в нишах, горели свечи. Языки пламени выхватывали участки подземного пространства, но оглядеть его полностью не представлялось возможным.

– Я жду вас уже полчаса, – раздался голос, и из темноты возникла высокая крепкая фигура.

– Я не мог уйти. Нас допрашивали. Лей покончил с собой.

– Уже знаю. Вы оказались хорошим почтальоном.

– Что было в письме?

– Ничего, – Хельмут усмехнулся. – Кто бы мог подумать, что рейхсляйтер окажется таким неврастеником? Я всегда знал, что в нашем руководстве не все в порядке. А разве вы не прочли письмо?

– Не имею привычки читать чужую корреспонденцию, – насупился Вернер. – Я просто передал письмо Лею. Это было непросто.

– Главное, что вы справились.

– И все-таки? Что там было – в письме?

Хельмут покачал головой.

– Шутка. Просто шифр. Ему написали от имени жены. А он принял все за чистую монету. Штука в том, что жена покончила с собой пару лет назад. Кто бы мог подумать, что рейхляйтер так покорно последует ее примеру?..

Хельмут извлек из заплесневелого ящика еще несколько свечей и принялся зажигать их, расставляя на древнем портале.

– Люблю это занятие, – признался он. – Зажигаешь свечу – и будто новую жизнь зажигаешь. Правда, точно так же легко ее можно и потушить, – Хельмут со значением глянул на собеседника.

Вернер сделал вид, что не расслышал последнюю фразу.

– Я сделал все, что вы велели, – сказал он. – Теперь ваша очередь. Верните мне дочь.

– Это только начало. У нас далеко идущие планы. – Хельмут помедлил, затем торжественно произнес: – Мы должны сорвать трибунал.

Вернер оторопело уставился на Хельмута.

– Вы шутите, – с трудом выговорил он.

– Ничуть. Мы должны сорвать этот процесс. Любой ценой. Мы должны освободить заключенных или убить их – это совершенно неважно. Главное, чтобы трибунал не состоялся. – Глаза Хельмута блестели в полутьме дьявольским огнем.

Вернер отшатнулся:

– Вы не понимаете, о чем говорите. Там охрана! Там войска. У вас и близко нет таких возможностей!..

– Вы не знаете наших возможностей, – спокойно возразил Хельмут. – Скоро все узнают и вы тоже. – Он помедлил, затем распорядился: – Сейчас вам нужно установить контакт с узниками. Прежде всего нас интересует Геринг.

– Я делаю все, что могу. Я буду защищать обвиняемых на суде…

– Это не суд, это фарс! – зарычал Хельмут. – Американцы и англичане опять хотят унизить нас! Связались с русскими! Но мы еще живы, и мы будем действовать!..

Вернер понял, что спорить бесполезно.

– Где моя дочь? – раздельно произнося слова, спросил он.

Хельмут улыбнулся:

– С ней все в порядке. Она в надежном месте. – Он порылся в кармане пальто и извлек сложенный вчетверо листок. – Это вам от нее.

Вернер выхватил листок из рук Хельмута, развернул и подвинул ближе к мерцающему огню свечей.

Веселый детский рисунок цветными карандашами. Три забавные фигурки, состоящие из кружков и палочек: папа, мама, ребенок с косичками. Вот только солнце, разбрасывавшее лучи, было черным.

У Вернера задрожали губы.

– Мне интересно: как вам удалось спрятать ее от гестапо? – задумчиво произнес Хельмут.

– Зачем мне ее было прятать? – нервно воскликнул Вернер. – Эльзи – хорошая немецкая девочка…

– А ее мать – еврейка, которую отправили в Освенцим. Ваша жена была еврейкой, не так ли, герр Кнюде?.. Стало быть, и милая маленькая Эльзи – тоже еврейка. А вы знаете, как в рейхе поступают с евреями…

– Что вам нужно?!

– Ищите доступ к Герингу. Это задание. И не вздумайте обратиться туда, куда не следует обращаться. Вы же понимаете: судьба вашей дочери всецело зависит от того, готовы ли вы с нами сотрудничать.

Хельмут задумчиво погасил пальцами свечу и поглядел на Вернера. Тот был бледен как смерть.

– Идите, – сказал Хельмут. – Идите и помните, что все в ваших руках. Ну и, конечно, в моих, – он сжал пальцами фитиль следующей свечи. Длинный тонкий след дыма устремился к сводчатому потолку и растаял.

Вернер громко засопел, однако ничего не произнес в ответ и принялся выкарабкиваться по камням из подземелья.

Хельмут спокойно и внимательно глядел ему вслед.

Наконец, шаги стихли.

– Мне он совсем не понравился, – прозвучал за спиной Хельмута негромкий голос, и из ниши возникла темная фигура, похожая на тень. – Ненадежный вариант.

Вспыхнул огонек зажигалки – Тень прикурила тонкую сигарету.

– Хорошая вещица, – сказал Хельмут, разглядывая зажигалку в руке Тени.

– Подарок Гиммлера. – Тень помолчала. – Очень ценный подарок. Эта зажигалка стоит целое состояние.

– Да уж вижу… Мне он ничего такого не дарил.

– Значит, не заслужил. Вот что. Этот твой адвокат может нас подставить, – вернулась Тень к прежней теме. – Надо искать другой вариант. Нам нужен серьезный информатор.

– Мне он тоже не нравится, – признался Хельмут. – Буду искать.

– Но и от этого Кнюде тоже отказываться не стоит. Он пригодится все равно. Ты же понимаешь: дело очень и очень серьезное. Мы не можем допустить, чтобы на этом судилище Германию распяли на глазах всего мира. Это вопрос национальной гордости. Мы и без того достаточно пострадали. Или ты не согласен?

Тень глубоко затянулась сигаретой и выпустила дым в лицо Хельмута. Хельмут и бровью не повел.

– Абсолютно согласен, – сказал Хельмут.

– Вот скажи мне, – продолжала Тень, – разве англичане лучше? Разве не Чемберлен летал к Гитлеру, разве не он подписал мюнхенские соглашения? С этого все началось! А французы?.. – Тень стряхнула пепел с сигареты. – Им же нравилось якшаться с фюрером, они души в нем не чаяли. А теперь изображают из себя обиженных. Я уж не говорю об американцах. Это они напропалую крутили романы с нашей военной промышленностью и вливали в нас свои доллары, а все для того, чтобы рассорить с большевиками и побольше на этом заработать. Почему на этот мерзкий спектакль в качестве обвиняемых выставили именно нас?!

– Никто не любит проигравших, – мрачно сказал Хельмут. – А мы сейчас проигравшие…

– Ну уж нет! Мы еще не проигравшие. Война закончилась, но это ничего не значит. Если вытащить из тюрьмы Геринга… да и остальных подсудимых тоже! О, это было бы доказательство того, что мы еще сильны и к нам следует прислушиваться.

– У меня слишком мало бойцов…

– Бойцы будут, об этом я позабочусь. Пусть не сразу, но будут. А ты подумай о том, чтобы подыскать более надежного человека среди тех, кто ошивается на трибунале. Там наверняка найдутся те, кто согласился бы с нами сотрудничать. Надо только найти для них весомый повод. Было бы отлично, если бы это был кто-то из советских… Советские всегда много знают. И их сейчас никто не заподозрит.

– Я попытаюсь.

– Не пытайся, а сделай! Процесс должен быть сорван. Этого адвокатишку держи на коротком поводке, но найди еще кого-то. Скажем, из советских.

– Есть! – сказал Хельмут и щелкнул каблуками, отдавая честь. Эхо гулко раскатилось по подземелью.

9. День, который так ждали

Утро 20 ноября 1945 года выдалось ветреным и пасмурным. Подрагивали на ветру голые ветви деревьев, по мостовой неслись пыль и облетевшая листва; будто распахнутые крылья, бились на фасаде здания флаги. Флагов было четыре – по числу держав-победительниц, представители которых должны были судить нацистских преступников: СССР, США, Великобритания, Франция.

Площадь перед правым крылом Дворца правосудия гудела, будто растревоженный улей. Стоянка была полна машина, но автомобили продолжали прибывать.

У ворот охранники едва справлялись с проверкой документов. Участники и гости трибунала терпеливо ждали своей очереди, выстроившись в длинную линию и запахиваясь в пальто и шинели. Здесь были представители армий союзников и штатские.

Бойкие фотографы направляли на них свои фотоаппараты. Вспыхивали блицы.

На десять часов было объявлено открытие международного трибунала.

– Ничего себе столпотворение! – изумился Зайцев, озираясь по сторонам. – Я здесь три месяца, и никогда такого не было.

– Да уж, – проворчал Волгин, – в таком столпотворении не до человека…

– Ты про брата? – сочувственно уточнил Зайцев. – Найдешь, все будет в порядке. А на полковника не злись. Он мужик хороший. Ну, солдафон, но тут уж ничего не поделаешь. Зато ты счастливый! У тебя брат есть. А у меня вот никого не осталось… Он в каких частях служил?

– Пехота.

– Тут пехотинцев мало… Я попытаюсь поузнавать, конечно.

Они встали в очередь. Солдаты на входе придирчиво изучали документы.

Волгин поморщился:

– Если не ускорятся, нам до вечера ждать.

– Прорвемся! – хохотнул Зайцев. – А с чего ты решил, что твой брат в Нюрнберге?

– Почту получил. А там штемпель: Нюрнберг.

– И ни обратного адреса, ничего?

Волгин отрицательно покачал головой.

– Надо в городе покрутиться, может, узнаешь что, – заключил Зайцев.

У ворот происходила смена караула. Шеренга солдат в советской форме промаршировала мимо Волгина и Зайцева, и Волгин вдруг увидел удаляющийся коротко стриженный затылок. Было в нем что-то до боли знакомое.

– Колька! – воскликнул Волгин и бросился к караульному.

Тот недоуменно обернулся.

– Простите, – пробормотал Волгин. – Обознался…

Зайцев подхватил его под локоть и повел ко входу. Они предъявили пропуска и прошли было внутрь, но Волгин вдруг резко остановился.

Он услышал, как почтенный господин в пальто и шляпе пытался объяснить на немецком американскому солдату, что приглашен, что у него специальный пропуск, и даже демонстрировал этот пропуск, но солдат даже глазом не вел.

«Трудности перевода», – подумал Волгин и поспешил на помощь господину в шляпе.

– Волгин, ты куда? – закричал ему Зайцев из дверей, но Волгин только отмахнулся.

– Он просит документ, удостоверяющий личность, – сказал Волгин на немецком. Господин в шляпе благодарно кивнул и поспешно извлек из внутреннего кармана паспорт. Охранник скользнул по паспорту взглядом и сделал знак: проходите.

Господин приподнял шляпу и вежливо поклонился охраннику, – который, впрочем, никак не отреагировал, – а Волгину господин сказал:

– Это очень правильно. Нужно проявлять бдительность. В наше время бдительность прежде всего.

Волгин стал подниматься по ступеням. Господин в шляпе двигался за ним.

– Спасибо за помощь, – сказал он. – Наконец-то мы дождались этого дня! Разрешите представиться: герр Швентке. Я из городской администрации.

– Капитан Волгин.

– Я хочу увидеть этих людей. Никогда не прощу того, что они сделали! А вы из России? У вас отличный немецкий!

* * *

Центральная лестница в вестибюле была запружена людьми. Черепашьим шагом Волгин и Зайцев двигались в общем потоке.

Вдруг толпа вскипела волной. Откуда ни возьмись появились солдаты в белых шлемах и стали оттеснять присутствующих в сторону, расчищая путь для какой-то важной персоны.

Зайцев недовольно нахмурился, но вдруг лицо его озарилось восторгом:

– Смотри-смотри! – по-ребячьи воскликнул он.

Окруженная охранниками, по лестнице поднималась светловолосая женщина в кремово-белом костюме и белой шляпке. Она была не юна, но очень стройна и изящна, а движения – отточенно-грациозны. Ее профиль, казалось, был высечен из прекрасного белого мрамора.

Вокруг вспыхивали блицы фотоаппаратов, репортеры махали руками и кричали: «Сюда, сюда посмотрите!», пытаясь привлечь ее внимание.

Женщина шла вверх по лестнице, скромно потупя взор, будто не осознавала, что весь этот шум происходит вокруг нее и ради нее. При этом на губах ее играла застенчивая, совершенно неотразимая улыбка.

«Она – писаная красавица», – подумал Волгин.

От нее исходил какой-то особый, нездешний свет. Она двигалась мимо, и ресницы ее трепетали.

Ему показалось, что он где-то встречал ее, но где?

– Не узнал?! – возмутился Зайцев, провожая незнакомку восхищенным взглядом. – Ты, что, трофейное кино не смотришь?..

И тут Волгин вспомнил. Не так давно к ним в часть приезжала кинопередвижка. Киномеханик растянул на стене заштопанную, не первой свежести простыню, превращенную в экран. Начался фильм. Мелькали какие-то невзрачные фигуры, вазы, колыхался тюль, и Волгин уже собирался уйти, как вдруг на экране возникла эта ослепительная женщина. Она смотрела в зал сквозь полуприкрытые веки, чуть запрокинув голову, и взгляд ее серых глаз пробирал до самых глубин, а губы манили как магнит.

Волгин был не самым большим поклонником мелодрам, да и вообще кино не очень жаловал – он любил книги. Однако образ этой прекрасной женщины просто-таки вонзился в его сердце.

Она была совершенно нездешняя, неземная, сильная и хрупкая одновременно. Волгин, рассеянно наблюдая за развитием экранного действа, думал о том, что живет же где-то такая красота, ступает ножками по земле. И какой-то счастливец обнимает ее не на экране, а в жизни.

И вот теперь он видел перед собой это прекрасное видение во плоти, и оно сейчас удалялось от него по лестнице, плавно покачивая безупречными бедрами, пока не скрылось за поворотом.

Замершая толпа несколько мгновений глядела ей вслед, затем выдохнула в едином порыве и вновь зашевелилась.

– Ничего себе, – сказал Волгин.

– Ага! – поддержал Зайцев. – Она самая! Американская знаменитость. Сразу видно – качественная барышня. Здешние дамочки ей и в подметки не годятся. Вот что такое заморская кровь.

– Вообще-то она немка, – сообщил Волгин.

– Не-не, ты что-то путаешь. Видишь, американцы ее пасут, чтобы с ней, не дай бог, чего не случилось… Она из Голливуда.

– Немка. Она сбежала от Гитлера в начале тридцатых. – Волгин припомнил, что читал о киноартистке в журнале после того, как посмотрел фильм. Название фильма вылетело из головы, а вот прекрасный женский образ остался. Волгин нашел фотографию кинодивы, к фотографии прилагался текст, повествующий о творческом пути артистки и о ее непростых взаимоотношениях с гитлеровской властью.

– Уехала в Америку, – продолжил Волгин. – Геббельс пытался вернуть ее, слал телеграммы, но она категорически отказалась. Тогда ее объявили врагом рейха. Интересно, а здесь она что делает?

Зайцев помолчал, осмысливая услышанное, затем сделал вывод:

– Пропаганда!

В этот момент в Волгина со всего размаха врезалось и едва не сбило с ног что-то рыжее, яркое, похожее на порыв свежего ветра.

– Эй, смотри, куда прешь! – крикнуло рыжее на английском (при этом Волгин явственно уловил сильный американский акцент) и уставилось на капитана.

Это была высокая, стройная девушка лет двадцати пяти. На веснушчатом лице ее горели зеленые глаза. Густые вьющиеся протуберанцы волос медово-огненного оттенка расплескались по плечам. Одета она была в военную униформу, узкая талия перетянута армейским ремнем. В руках девушка сжимала два блокнота и несколько карандашей.

– Простите, – извинился Волгин, хотя его вины в столкновении не было.

Девушка в упор посмотрела на него, вскинув голову, и в глазах ее загорелся интерес. Такой откровенный, что Волгин против воли смутился.

Она все поняла и улыбнулась хитро и победительно.

– Нэнси, поторапливайся, – крикнул девушке неуклюжий увалень с гирляндой фотоаппаратов на груди. Увалень тоже был облачен в военную форму, но форма сидела на нем ничуть не элегантнее, чем седло на пасущейся на лугу корове. Парень, надо полагать, ощущал это, однако данное обстоятельство его ничуть не смущало. Или же он делал вид, что не смущало. Он одернул кособокую куртку и вновь позвал:

– Нэнси! Мы ее упустим!

Рыжая Нэнси еще на несколько мгновений задержалась перед Волгиным, будто поддразнивая, смерила его пристальным взглядом и вскачь помчалась по лестнице.

Зайцев со значением подмигнул Волгину, но тот только плечами пожал.

– Да ты не тушуйся, капитан! Я бы на твоем месте – ух!.. На войне, небось, не до романов было. Вот лично я бы хотел, чтобы такие красотки обращали на меня внимание, – доверительно сообщил Зайцев. – Но не везет.

Он вздохнул и улыбнулся детской улыбкой.

– Она американка, – сказал Волгин.

– Кто? Артистка?

– Нет. Вот эта девушка.

– Ну и что?

– А-ме-ри-кан-ка! – раздельно повторил Волгин, и Зайцев наконец сообразил.

Перед командировкой в Нюрнберг их всех инструктировали насчет взаимоотношений с представителями других государств. Надо быть дружелюбными, но ухо держать востро. Могут быть провокации, в число разноязыких представителей прессы или военных наверняка проникнут те, кто работает на вражескую разведку.

– Да, это проблема, – с грустью сказал Зайцев. – Всегда задаю себе вопрос, почему это люди не могут любить друг друга, невзирая на национальные и классовые различия? Вот почему?

– Потому что мир так устроен! – обрезал Волгин. – И не надо задавать себе глупых вопросов.

В «аппендиксе» у входа в зал заседаний стрекотали кинокамеры и горели прожектора. Кинодива стояла в плотном кругу журналистов и фотографов, а те наперебой, перекрикивая друг друга, интервьюировали знаменитость.

Зайцев и Волгин не могли не остановиться.

Волгин вглядывался в безупречное лицо артистки. Она была значительно старше, чем на экране, но выглядела все равно бесподобно.

– Я ждала этой встречи пятнадцать лет, – блистая жемчужной улыбкой, говорила звезда, свободно переходя с английского на немецкий и обратно. – Должна признаться, я всегда мучилась на чужбине. Меня всегда тянуло обратно. Я отвыкла от звучания родного языка. Я устала от дежурного обращения «мисс». Теперь я наконец могу сказать на немецком: «Здравствуй, свободная родина!» А еще… если бы вы знали, как приятно, когда к тебе обращаются просто по имени!..

– Если так, я могу вас называть Грета? – подался вперед низенький человечек с блокнотом в руке. Он говорил на немецком.

Звезда неприязненно взглянула на нахала, но тут же изобразила благосклонность.

– Безусловно. Именно так меня и зовут, если вы не в курсе.

Журналисты посмеялись шутке. Вежливо хохотнул и низенький человечек. Он дождался, когда шум стихнет, и продолжил:

– Грета, вы давали концерты для американских солдат на фронте. Не для немцев. Разрешите поинтересоваться: что заставило вас выступить на стороне противников Германии?

– Чувство приличия, – холодно отрезала дива на английском.

Собравшиеся зааплодировали.

– Что, что она сказала? – забеспокоился Зайцев, и Волгин перевел. Зайцев выразительно воздел брови.

– Не считаете ли вы, что исход судебного процесса предрешен? – продолжал тем временем допытываться низенький. – Это же преступники, разве нет? Их вина очевидна для всего мира.

– Вероятно, вы не знакомы с американской судебной системой, – принялась растолковывать звезда. – Насколько мне известно, именно эта система будет лежать в основе нынешнего судопроизводства. Так вот, пока вина человека не доказана, вы не можете называть его преступником. Если адвокаты сумеют доказать невиновность подсудимых, то подсудимые будут отпущены на свободу. Таковы правила демократии.

Она столь безупречно произнесла это, что Волгин против воли подумал: она выучила все заранее, чтобы произвести впечатление.

– Грета, вы верите, что такое может случиться?

Кинодива помрачнела, сдвинув брови к переносице.

– Я знаю, – она перешла на немецкий и интонацией выделила слово «знаю», – я знаю, что такое может случиться. Именно поэтому я здесь. Я не хочу, чтобы преступники оказались на воле. Убийцы должны быть наказаны. Но судебное разбирательство может повернуть в самом неожиданном направлении…

Журналисты переглянулись между собой. Им и в голову не приходило, что перспектива оправдательного приговора вполне реальна.

Из толпы откуда ни возьмись вынырнула рыжеволосая, которая едва не сшибла Волгина минутой ранее. Кажется, это было ее обычное свойство: появляться будто из-под земли и тут же атаковать.

– Нэнси Крамер, корреспондент «Stars and strips», – представилась рыжеволосая. – Признаться, я впечатлена вашими познаниями в области американской юриспруденции. Вам бы на судах где-нибудь в Калифорнии выступать. Но все-таки вы здесь. Надо ли понимать, что вы покинули Америку и возвращаетесь в Германию насовсем?

– Я живу в большом мире, и для меня очень важна возможность путешествовать и работать в разных странах, – уклончиво ответила Грета.

– Читатели газеты интересуются вашей личной жизнью…

– Моя личная жизнь принадлежит мне, и только мне.

– У вас есть родственники в Германии, верно?

Звезда метнула на журналистку быстрый взгляд. В следующее мгновение она взяла себя в руки, и на ее лице вновь возникло дружелюбное выражение.

– К несчастью, моя мать умерла совсем недавно, – со вздохом сообщила она. – Теперь у меня не осталось никого.

– Тогда зачем вы приехали?

– Я уже ответила на этот вопрос. Я хочу быть свидетелем такого важного события, как международный трибунал…

– То есть вы будете просто зрительницей?

– Я никогда не бываю просто зрительницей, – отрезала звезда. – Я актриса. В честь открытия трибунала я дам большой концерт на центральной площади города. Я хочу, чтобы люди опять могли улыбаться, слушая хорошие песни.

Волгин вполголоса продолжал переводить Зайцеву, поскольку эта часть диалога велась на английском, а Зайцев, как помнил Волгин, знал только немецкий.

– Вы полагаете, трибунал – подходящее место для подобных развлечений? – поинтересовалась Нэнси с ехидной улыбкой.

Грета пристально поглядела на нахальную журналистку:

– Я буду петь для моих соотечественников, которые устали от войны и хотят мира, – сказала она. – Я буду петь для всех, кто одержал победу над фашизмом и над этим чудовищем – Гитлером. Я буду петь для немцев, американцев, англичан, русских… – Ее взгляд скользнул по толпе и остановился на Волгине. Грета тонко улыбнулась, и голос ее стал чарующим. – Насколько мне известно, в Нюрнберге сейчас много русских, которые столько сделали для того, чтобы война закончилась…

Нэнси проследила за ее взглядом и вскинула плечиком.

Волгин почувствовал себя не в своей тарелке.

– Пошли, – сказал он Зайцеву и первым направился к лестнице, ведущей на балкон.

10. Зал 600

Ослепительно-яркий искусственный свет ударил в лицо. Волгин даже вынужден был помедлить несколько мгновений, прежде чем ему удалось осмотреться.

Зал 600 был одним из самых больших помещений Дворца правосудия. Однако и тут не хватило бы места, чтобы разместиться всем желающим участвовать в международном трибунале.

Поэтому в течение нескольких предшествующих месяцев по специальным чертежам зал перестраивался. Были заменены благородные деревянные панели на стенах и отреставрированы малахитовые скульптурные группы над входными дверями; под потолок навесили огромные светильники, позволявшие вести фото- и киносъемку без дополнительных осветительных приборов.

И самое главное – помещение раздвинули в длину, увеличив количество гостевых мест, а в дополнение надстроили просторный балкон, с которого как на ладони можно было наблюдать происходящее.

В первом ярусе, по правую руку, находился на возвышении массивный судейский стол. Позади, как и на фасаде дворца, красовались флаги стран-победительниц.

Напротив судейского стола у противоположной стены размещалась выгородка с двумя рядами скамей. Это было место для подсудимых. А перед выгородкой стояли канцелярские столы, на этих столах раскладывали бумаги и писчие принадлежности люди в адвокатских мантиях.

Рядом стенографистки налаживали свои тяжелые, будто пульты управления, аппараты, а у дальней стены в стеклянных кабинах, готовясь к работе, возились переводчики. Вдоль стен и на входе прохаживались солдаты в парадной форме с белыми дубинками в руках.

Публика – и гости процесса, и его участники – неспешно рассаживались по местам. Они переговаривались, пожимали друг другу руки, улыбались, знакомились.

Волгин увидел Мигачева, который в дверях зала столкнулся с американским полковником – тем самым, который конфликтовал с Мигачевым в первый день, когда Волгин появился во Дворце правосудия. Зайцев успел ему шепнуть, что полковник этот – крайне неприятный субъект, фамилия его Гудман, и он здесь только затем, чтобы доставлять неприятности советской делегации.

Мигачев сухо кивнул Гудману, тот недовольно покосился на советского полковника и ничего не ответил. Оба уселись в соседние кресла и отвернулись друг от друга.

А гости все прибывали и прибывали. Присутствующих было очень много. «Не менее четырех с половиной сотен человек, – отметил про себя Волгин. – Действительно, большое событие – этот военный трибунал».

Он вновь поморщился от резкого, неприятного света, который излучали из-под потолка гирлянды светильников.

Огромные окна занимали целую стену зала 600, однако они были завешены плотной темной тканью, не пропускавшей слабые лучи осеннего солнца и полностью скрывавшей пейзаж снаружи.

Волгин понимал, что это было сделано не из пустой осторожности: для опытного снайпера не составило бы труда даже с большого расстояния «снять» любую из фигур внутри помещения. В городе действуют недобитые нацисты, только и мечтающие о том, чтобы сорвать трибунал. А что может быть более действенным средством для срыва международного процесса, чем гибель прямо в зале суда, на глазах у сотен гостей, какой-нибудь важной персоны из числа свидетелей или подсудимых, а то и судей?.. Так что любые, даже кажущиеся абсурдными, меры предосторожности сейчас вовсе не излишни.

Прозвучал резкий сигнал.

– Господа, – гортанно произнес клерк сначала на немецком языке, затем на английском, – прошу занять места! Заседание начинается.

Зайцев, усевшийся на галерке, уже махал Волгину рукой. Волгин опустился на стул рядом.

– Ну вот, – услышал он знакомый голос, – отсюда же ничего не видно, надо было занимать места заранее.

Это была рыжая Нэнси, расположившаяся позади Волгина.

– Я тебя торопил, – насупился ее спутник-фотограф. – Но ты же в своем репертуаре: хлебом не корми, дай подколоть эту заезжую знаменитость. Ну, и чего ты добилась?..

– Тэдди, не ворчи, – оборвала его Нэнси и бросила короткий взгляд на Волгина.

Тем временем сама «заезжая знаменитость» усаживалась впереди, в окружении охранников. Ее огромная шляпа вмиг закрыла обзор. Зайцев развел руками: кинозвезда, ничего не поделаешь!

Гудение зала понемногу стихло. В воцарившейся тишине что-то лязгнуло, и в стене за скамьей подсудимых отъехала в сторону узкая дверь. Из нее сначала появились два охранника и встали по обе стороны дверного проема, затем показалась довольно тучная фигура в сером армейском френче.

Зайцев тихонько присвистнул.

– Геринг, – прошептал он.

Вытянув шею, Волгин вглядывался в лицо человека, который был ответствен за гибель десятков миллионов, за пылающий ад войны, охватившей целый континент.

Выражение лица одного из главных нацистских бонз оставалось невозмутимым. Он даже не взглянул в зал. Казалось, он ведет себя так, будто явился на заседание подведомственного ему комитета и чувствует себя здесь полновластным хозяином. На губах его играла уверенная полуулыбка.

Сжимая под мышкой папку с бумагами, Геринг деловито прошел в первый ряд и уселся с краю.

– Грязная свинья, – громко произнесла Грета. Окружающие поглядели на нее с обожанием.

Немного погодя дверца за скамьями подсудимых отворилась вновь. Волгин понял, что дверца скрывала кабину лифта, в которую по одному заводили заключенных где-то в недрах здания, а затем поднимали в зал 600.

Поочередно скамью стали занимать те, чьи имена в течение нескольких лет появлялись в советских газетах на первых полосах, те, одно упоминание о которых приводило в ужас и трепет, вызывало негодование и ненависть.

Гросс-адмирал Дениц, объявленный Гитлером своим преемником в последние дни войны; заместитель фюрера по НСДАП Гесс, доставленный с Туманного Альбиона, где он отбывал заключение последние несколько лет, пока в Европе пылала война; рейхсминистр иностранных дел Риббентроп, прозванный «хитрой лисой» за изворотливость и демонстративную непорядочность в международных делах; заносчивый вояка генерал-фельдмаршал Кейтель; кровавый мясник генерал-губернатор Польши Франк; редактор бесноватой антисемитской газеты «Штурмовик» Штрейхер… и другие, теперь уже бывшие деятели Третьего рейха.

Они рассаживались на скамьях, приветственно кивали друг другу или же отворачивались, не желая узнавать. Все крупные фигуры нацистской Германии были здесь – все, кроме главного виновника катастрофы, чьи обгорелые останки лицезрел Волгин в грязном рву неподалеку от входа в бункер рейхсканцелярии. Бесноватый фюрер сумел-таки избежать прилюдного наказания.

Появление обвиняемых сопровождалось гробовым молчанием. В зале повисла тягостная, мучительная тишина.

Однако когда из дверей лифта появился начальник оперативного управления Верховного командования вооруженных сил Третьего рейха генерал-полковник Йодль, на балконе произошло движение: невысокая женщина с заостренными чертами лица подскочила к перилам и принялась отчаянно махать рукой.

– Альфред! – закричала она, – Альфред, я здесь!

К ней подскочили солдаты охраны.

– Я жена Альфреда Йодля, – вскинув голову, с достоинством сообщила женщина, – я должна поддержать мужа.

Ее вывели из зала, но она продолжала нервно твердить, что имеет право высказываться.

Волгин проводил ее взглядом. Он поймал себя на мысли, что жена массового убийцы выглядит как обычный человек. Вероятно, она и не должна выглядеть иначе, а все-таки привычный штамп восприятия подсказывал, что это должно быть особое существо: отталкивающее, отвратительное. Ничего похожего нельзя было сказать о жене генерал-полковника Йодля.

Да и подсудимые выглядели как обычные люди. У них были обычные лица, чуть осунувшиеся и бледные веки, припухшие от недосыпа. Обвиняемые негромко перешептывались меж собой, изредка мягко улыбаясь друг другу.

Волгин вглядывался в них с замиранием сердца. Он чувствовал, понимал, что каждый из них не только соавтор трагедии, постигшей бо2льшую часть человечества, но также причастен и к гибели его семьи – семьи Волгиных, о существовании которой подсудимые не имели ни малейшего представления, но при этом безжалостно растоптали ее, как и миллионы других. Им было не до отдельных семей и не до отдельных человеческих жизней.

– Встать, суд идет! – объявил клерк.

Все поднялись. Правая дверь в дальней стене отворилась, и в зал вошла небольшая процессия.

Открывали ее представители французского правосудия – судья Де Вабр и его помощник. Округлое лицо Де Вабра украшали солидные, свисающие книзу усы, делавшие его похожим на персонажа из сказки.

За Де Вабром двигался сухощавый американец Биддл. Именно его досужая молва назначила на пост председательствующего на суде; для таких целей он даже привез с собой раритетный церемониальный молоток. Однако затем было объявлено, что главой суда станет англичанин – известный юрист лорд Лоренс.

Биддл великодушно вручил свой раритет лорду Лоренсу, а через два дня после начала заседаний молоток бесследно исчез. Пропажа реликвии вызвала множество пересудов, происшествие назвали «первой кражей на процессе века».

Впрочем, это случится позже. Пока же величавый лорд двигался к креслу председателя, и молоток лежал на полагающемся ему месте. Лорд Лоренс был лыс, круглоголов, на его переносице посверкивали очки в тонкой оправе. Из-под очков он оглядывал зал и скамью подсудимых, но лицо его при этом не выражало ничего, кроме спокойствия и невозмутимости.

Замыкали процессию представители Советского Союза – Иона Никитченко и Александр Волчков. Оба они, в отличие от остальных судей, облаченных в мантии, были в военной форме.

Лорд Лоренс дважды ударил церемониальным молотком и произнес, обращаясь к скамье напротив:

– Прошу каждого из подсудимых выйти к микрофону и сообщить, признают ли они себя виновными в предъявленных им обвинениях. – Председательствующий выдержал паузу и со значением произнес: – Герман Вильгельм Геринг.

Присутствующие в зале прильнули к наушникам. Возле каждого кресла было оборудовано гнездо с наушниками, и каждый гость мог выбрать, на каком языке слушать перевод: на русском, английском или французском…

Волгин невольно улыбнулся: ему перевод не требовался – ни с английского, ни с немецкого. Он с удовольствием отложил наушники в сторону и поглядел на скамью подсудимых.

Геринг протиснулся мимо товарищей в центр выгородки, где солдат уже успел установить микрофон. Микрофон пошатывался, его приходилось придерживать.

Геринг распахнул папку с бумагами.

– Прежде чем ответить на вопрос высокого суда, признаю ли я себя виновным… – надменно начал он. Но начатый спич прервал голос Лоренса:

– …подсудимым не разрешается делать заявления. Для этого вам будет предоставлено специальное время. Вы должны лишь сказать, признаете вы себя виновным или нет.

Геринг, кажется, был удивлен. Он не привык, чтобы его перебивали. Насупясь, он выслушал председательствующего, прижав к уху наушник, а затем рявкнул:

– Я не признаю себя виновным в том смысле, в котором мне предъявлено обвинение.

И вернулся на место с раздраженным видом.

Следом за Герингом к микрофону поочередно подходили остальные обвиняемые, и каждый эхом повторял за другими:

– Невиновен…

– Невиновен…

– Невиновен.

– Вот ведь мерзавцы, – не выдержала Грета. – А поглядеть на них, кажется, они думают, что они национальные герои!..

Со всех сторон согласно закивали.

Волгин задумчиво поглядел на плавно колыхающуюся шляпу Греты, потом наклонился к Зайцеву.

– Ты слышал? У нее сегодня концерт на площади.

– Ага, – подтвердил Зайцев. – Любишь музыку?

– Нет, – сказал Волгин, – не в этом дело.

– А я б сходил, но Мигачев, как назло, делами нагрузил. – Зайцев досадливо поморщился. – Жаль!

– Как считаешь, там будет много народу?

– Шутишь! – тихонько засмеялся Зайцев. – Это же такое событие!.. Весь город будет! Наверняка не протолкнуться. А что?

– Да ничего. Просто спросил…

– Ты никогда не спрашиваешь просто так.

– Не отвлекайся, – сказал Волгин.

Он уже знал, что обязательно придет на концерт.

11. Концерт

Площадь до краев была полна народу. Здесь были и горожане, и солдаты союзных войск, чаще других встречались американцы. Кто-то из зрителей приволок из дома благородные венские стулья с изогнутыми спинками, кто-то соорудил скамью, положив доски на кирпичи.

В отдалении плотной группой под надзором охранников топтались немецкие солдаты из числа военнопленных.

На тяжелых грузовиках были расставлены огромные армейские прожектора, они, вспарывая ночь, освещали наскоро сколоченный дощатый помост, над которым вместо занавеса была развешана парашютная ткань.

Справа от помоста разместился небольшой оркестрик. Музыканты листали ноты и настраивали инструменты, пианист наигрывал легкую мелодию на разбитом пианино, которое невесть откуда раздобыли специально для этого вечера.

Волгин протискивался сквозь плотную толпу, разглядывая собравшихся и вслушиваясь в многоязыкую речь. Столько лиц – и молодых, и старых, и мужских, и женских. Но Кольки среди них не было.

Перед сценой расположились фотографы и журналисты. Нэнси была в первых рядах, она цепким взглядом моментально выхватила Волгина из толпы.

Перед журналистами выступал уже знакомый Волгину герр Швентке. Завидев капитана, он приветственно приподнял шляпу, продолжая говорить.

– Это и есть возрождение нации, – говорил Швентке, – когда к нам возвращается наша самая известная артистка и дает бесплатный концерт для жителей города. Мы мечтали об этом столько лет!..

Пианист сменил ритм и принялся играть бравурное вступление. Трубы и скрипки подхватили.

Лучи зашевелились, импровизированный занавес осветился изнутри, на нем возникла огромная, но при этом изящная тень. Тень двинулась, уменьшаясь в размерах, и вот уже можно различить очертания грациозной фигуры.

Тень вскинула руки кверху – парашютная ткань упала на пол. Перед собравшимися во всем своем блеске, в роскошном боа из страусиных перьев, в сверкающем длинном платье возникла Грета, сияя еще более ослепительной, нежели в коридорах Дворца правосудия, улыбкой.

Что и говорить, выглядела она сногсшибательно.

Она смотрела на зрителей, и взгляд ее будто говорил: я люблю вас, я люблю каждого из вас, я счастлива, что вы здесь, и я здесь, и мы вместе.

Однако аудитория не разделяла ее восторга. На площади воцарилось молчание, и лишь несколько жидких хлопков раздалось из разных ее концов. Это аплодировали американские солдаты. Сотни глаз буравили диву мрачными взглядами.

Пряча неловкость, Грета раскланялась и кивнула аккомпаниатору. Тот вновь заиграл вступление.

Грета запела о любви.

Волгин замер, досадуя, что не успел обойти площадь вдоль и поперек. Теперь уже казалось невежливым пробираться в толпе и заглядывать в лица собравшимся.

Оставалось лишь вертеться на месте в надежде, что скользящие по площади лучи прожекторов выхватят из темной человеческой массы лицо Кольки.

Его внимание привлекла миниатюрная девичья фигурка, затесавшаяся среди крупных, массивных фигур бюргеров. Волгин и сам не знал, что его привлекло в этой миловидной, скромно одетой, ничем особым не выделявшейся девушке.

Возможно, выражение лица…

Хотя Волгин видел лишь профиль, однако его заворожили трепетность и благоговение, с которым юная зрительница внимала артистке.

Девушка молитвенно сложила на груди руки, глаза ее сияли.

Вдруг из толпы раздался резкий свист, девушка вздрогнула, будто воспрянув от прекрасного сна, и с удивлением оглянулась вокруг.

– Предательница! – крикнул кто-то. – Американская подстилка!

Эти слова, без сомнения, адресовались Грете.

– Убирайся к своим джонам, – подхватил другой голос.

Грета побледнела, тень смятения промелькнула на ее лице. Волгин видел, что ей стоило больших усилий сохранить улыбку. Она продолжала петь, вытягиваясь перед микрофоном в струну.

Музыканты растерянно озирались по сторонам.

Толпа неистовствовала. Свист и крики усиливались.

Собравшись в единую массу, зрители перестают быть отдельными людьми, они превращаются в часть целого, и это целое диктует изменения в настроении и поведении. Благопристойный буржуа способен превратиться в необузданного бунтаря и ниспровергателя, окажись он в соответствующем окружении и напитайся соответствующей энергией.

Вот так и сейчас: благожелательная публика на глазах превратилась в бушующее море, и эта разъяренная стихия готова была разрушить все вокруг, но главное – растерзать виновницу торжества, в одиночестве стоящую на дощатом помосте под перекрестным огнем пылающих лучей прожекторов.

Волгин невольно взглянул в сторону миловидной девушки и увидел испуг и замешательство, граничащие с болью. Юная зрительница уже не слушала артистку, она осматривалась по сторонам, как человек, внезапно обнаруживший, что он оказался посреди свирепой стаи.

Бюргеры орали и свистели, а американские солдаты, которые поначалу недоуменно озирались на местных, вошли в раж и стали азартными воплями и гиканьем подбадривать Грету, только усиливая шум и возмущение в толпе.

«Ты для меня один на белом свете, ты мой единственный рыцарь и принц!» – пела Грета, но в голосе ее уже не было нежности. Она выкрикивала слова песни, будто это был военный марш. Казалось, теперь ей даже нравилось то, что происходит на площади. Она расправила плечи и раскинула в стороны руки, будто пыталась обнять, а может, и усмирить публику.

Волгин вновь взглянул в сторону, где находилась миловидная девушка, но никого не увидел. Юная зрительница исчезла.

«Жаль», – подумал Волгин и сам удивился этой мысли. Почему он должен был жалеть об исчезновении человека, которого и разглядеть-то толком не успел?..

В этот момент кто-то с разбегу ткнулся в его плечо. Огромные распахнутые глаза глядели на Волгина.

– Простите, – пролепетала девушка на чистом русском языке. – Извините, пожалуйста!

И она торопливо пошла прочь.

Волгин глядел на ее растворяющуюся в толпе фигурку, а потом вдруг сорвался с места и поспешил следом.

Он не понимал, зачем он пошел за этой девушкой. Возможно, просто потому, что ощутил – это судьба.

12. Лена

Свернув за угол, Волгин будто очутился на другой планете.

Здесь уже не было прожекторов и режущих снопов света, а свист и улюлюканье враз отодвинулись куда-то и стали едва слышны.

Вокруг царило мрачное и величественное безмолвие. Обломки стен с пустыми глазницами окон вздымались вверх. Некоторые из них явственно напоминали ощерившиеся акульи зубы.

Волгин прошел сквозь полуразрушенную арку. Незнакомки и след простыл.

Внезапно он услышал легкое постукивание камушков, осыпавшихся под подошвой. Он заглянул в щель в стене и увидел ту, которую искал.

Девушка проворно и легко взобралась по куче щебня к покосившейся двери. Она извлекла из кармана что-то светлое, похожее на обрывок бумаги, и, оглядевшись по сторонам, осторожно опустила в разбитый ящик.

После этого девушка вновь огляделась по сторонам, нервно поправила волосы, стремительно спустилась вниз и исчезла из поля зрения. Легкий шелест шагов растаял в темноте.

Волгин задумчиво постоял несколько мгновений и направился восвояси. Он свернул за угол и… столкнулся с незнакомкой лоб в лоб. Она вскрикнула и отшатнулась.

– Вы меня напугали! – выдохнула она.

– Простите, я не хотел…

Недоверчиво оглядев Волгина, девушка развернулась и пошла прочь.

Он нагнал ее.

– Да вы не бойтесь! Я свой! Советский. – Волгин широко улыбнулся и протянул открытую ладонь: – Меня Игорь зовут.

– Лена, – помедлив, представилась девушка.

– Разрешите, я вас провожу?

– Зачем?

– Просто так. Хороший вечер. Еще теплый. И можно прогуляться.

Лена пожала плечами, что можно было расценить двояко: вроде как «да» не сказала, но и не ответила отказом.

Она медленно двинулась по полуразрушенной пустынной улице. Вдалеке опять загремел оркестр.

– Вам не понравился концерт? – поинтересовался Волгин.

– Почему? Понравился… Она талантливая. Очень хорошо поет. С внутренней силой.

– Тогда отчего вы ушли?

– Не могу смотреть, как они ее травят. Зачем так травить человека? – она подняла на Волгина полные боли глаза. – Если бы вы знали, что они кричат…

– Я знаю. Я переводчик.

Взгляд Лены скользнул по капитанским погонам на шинели, и губы тронуло некое подобие улыбки.

– Военный переводчик, – поспешил добавить Волгин. – Немецкий – мой второй язык. А вы давно здесь?

– Как все, – неопределенно ответила девушка.

Волгин рассматривал ее профиль. Она нравилась ему все больше и больше. У нее были печальные лучистые глаза и пухлые, почти девчоночьи губы, которые она то и дело облизывала, прежде чем ответить собеседнику. Ее хотелось обнять и согреть.

– А вы почему ушли с концерта? – спросила девушка.

– Я там вообще был случайно.

– Вот как?

– Я ищу одного человека, а там так много народу, на площади…

– Нашли?

– Пока нет, – огорченно сказал Волгин, и вдруг в голову ему пришла новая идея: – А может, вы о нем слышали? Николай Волгин. Это мой брат.

Лена неуверенно покачала головой.

– Не слышала, – ответила она. – Я тут вообще мало с кем знакома.

– А вы из делегации?

– Нет.

– А откуда?

Лена помедлила, потом посмотрела на Волгина:

– Я… я на заводе работала.

– На каком еще заводе? – удивился Волгин.

– На здешнем…

Он замер.

– На немцев, что ли?

Даже в темноте было видно, как побледнела девушка.

– На немцев?! – переспросил Волгин, и в голосе его зазвенела металлическая нота.

– Игорь, вы не поняли…

– Да все я понял!

– Это совсем не то, о чем вы подумали, – пролепетала Лена. – Нас угнали, понимаете… Тут таких много было – угнанных, пленных…

– «Угнанные, пленные», – резко перебил ее Волгин. – Это ты кому-нибудь другому расскажи. Кто хотел, тот сражался. А все угнанные и пленные – предатели. – Он надвинулся на девушку. Она стояла перед ним, растерянная и испуганная, а он нависал сверху, как скала, глядя со злостью и почти с брезгливостью. – Предатели, слышишь! Вроде тебя.

Волгин развернулся и пошел прочь. Тяжелые шаги чеканно отдавались эхом среди руин.

Лена смотрела на его удаляющуюся спину, и губы ее подрагивали – то ли от обиды, то ли от боли.

13. «Я тебя люблю!»

Американский обвинитель Джексон являл собой образец настоящего янки. При этом янки в высшей степени интеллигентного и учтивого.

Всю жизнь он посвятил юриспруденции, начав заниматься самостоятельной практикой уже в двадцать один год. До этого он успел потрудиться помощником юриста в небольшой конторе, а также отучиться в школе права в Олбани.

Он шаг за шагом строил отличную карьеру, подымаясь вверх по служебной лестнице, обретая уважение клиентов и коллег.

В начале 1940-х, еще не достигнув пятидесятилетнего возраста, он получил пост генерального прокурора Соединенных Штатов, но уже через год занял освободившееся место судьи в Верховном суде.

Джексон считался одним из самых авторитетных юристов своего времени, и поэтому ни для кого не стало неожиданностью, что именно его президент США Трумэн, сменивший на этом посту скончавшегося Рузвельта, назначил главным обвинителем от Соединенных Штатов на Нюрнбергском процессе.

Деятельный Джексон не ограничился представительскими функциями; он даже принял участие в написании устава Международного военного трибунала, чтобы сформулировать основные принципы подхода к предстоящему событию.

В зале суда он говорил уверенно, четко, и в голосе его чувствовался напор.

Джексон стоял у трибуны, слегка облокотившись на нее руками, и громко шелестел бумагами.

– Преступления, которые мы стремимся осудить и наказать, столь преднамеренны, злостны и имеют столь разрушительные последствия, что цивилизация не может потерпеть, чтобы их игнорировали, так как она погибнет, если только они повторятся. – Джексон пролистнул текст речи. – Этот трибунал, хотя он и представляет собой нововведение и эксперимент, не является результатом абстрактных рассуждений, он не был создан для того, чтобы оправдать правовые теории. Это судебное разбирательство отражает практическое стремление четырех великих держав, поддержанных семнадцатью другими странами, использовать международное право для того, чтобы противодействовать величайшей угрозе нашего времени – агрессивной войне…

Судьи внимательно слушали. Француз Де Вабр задумчиво покусывал ус. Лорд Лоренс что-то чертил на листе бумаги, лишь изредка поднимая глаза на Джексона. Казалось, он полностью сосредоточен на звуках голоса главного обвинителя от США и ему мешает созерцание Джексона. А судья от СССР Никитченко, напротив, не столько слушал перевод, доносившийся из наушников, сколько внимательно рассматривал выражение лица выступающего. Чувствовалось, что эмоции Джексона в этот момент были для него важнее, чем смысл доклада. Смысл этот был для Никитченко и так понятен.

Зал был полон и внимал каждому слову. На лицах собравшихся отражались внимание и острое напряжение.

Зато подсудимые сидели вальяжно и шепотом переговаривались между собой, словно происходящее в зале суда их не касается вовсе.

Геринг укутал ноги в серое солдатское одеяло, уткнул лицо в ладонь и, кажется, размышлял о своем. Кривая насмешливая улыбка подрагивала на его губах.

Тем временем Джексон продолжал:

– Мы представим вам неопровержимые доказательства невероятных событий. В списке преступлений будет все, что могло быть задумано патологической гордостью, жестокостью и жаждой власти…

Волгин сидел на галерке и слушал речь Джексона, при этом рассматривал подсудимых. Он поражался их самоуверенности.

«Должен же быть в человеке стыд, – думал Волгин, – должен же быть стыд за содеянное? Неужели они не понимают, что совершили? Неужели не осознают, что на их совести гибель и бесчисленные страдания миллионов людей? А если понимают, то почему улыбаются друг другу, словно собрались здесь, в нюрнбергском Дворце правосудия, на легкую и приятную вечеринку?..»

Эти мысли мучили Волгина днем и ночью – с того самого момента, как он впервые увидел обвиняемых в зале суда. Прежде эти люди казались ему чем-то мифическим, абстрактным – но теперь они были вполне конкретны и осязаемы, а стало быть, на них распространяются все человеческие правила и законы. Почему обвиняемые решили опровергнуть, опрокинуть их?..

Полковник Мигачев разрешил Волгину присутствовать на заседаниях трибунала и даже выдал специальный гостевой пропуск.

– Сейчас для тебя дел нет, капитан. Если понадобишься, позову. А пока можешь послушать, что там происходит, на суде. Детям своим потом рассказывать будешь, – сказал Мигачев, когда Волгин явился к нему с просьбой о задании.

– Даже перевести ничего не надо? – сделал попытку Волгин. – Вон у вас сколько бумаг-документов…

– Иди-иди, – добродушно выпроводил его из кабинета полковник. – Наслаждайся мирной жизнью, разведка.

Так Волгин оказался среди завсегдатаев процесса. Невдалеке от него всегда сидел герр Швентке, который раскланивался при виде капитана и кивал ему, как старому знакомому.

С другой стороны и тоже невдалеке обычно располагались вездесущая журналистка Нэнси и ее постоянный спутник-фотограф.

Они мило препирались меж собой, при этом Нэнси то и дело бросала заинтересованные взгляды на Волгина, дразня и раздражая тем самым своего приятеля. Тэд ревновал. Он злился и пыхтел, и жгучий, почти детский румянец поднимался от шеи к его пухлым щекам.

А ниже, в первом ряду, всегда сидела Грета в окружении охранников. Казалось, ничего не переменилось в ней после злополучного концерта; вот только спину она держала еще прямее и все время молчала. Никаких реплик. Никаких комментариев. Грета молчала и наблюдала.

Лишь однажды Волгин заметил, как напряглась она, когда в зал вошел американский полковник Гудман. Навстречу ему двигался Мигачев. Они оба посмотрели друг на друга, лица их окаменели. Как вежливые люди, они сдержанно кивнули друг другу – Мигачев первый, затем его примеру последовал американец – и тут же разошлись в разные стороны.

Волгин увидел, как Грета подалась вперед и принялась буравить Гудмана взглядом. Тот поднял на нее глаза, застыл на мгновение, но потом насупился и ретировался куда-то под балкон. Грета с досадой прикусила губу.

В тот момент Волгин поймал себя на мысли, что полковника и киноартистку сближает какая-то тайна, но какая?..

– Перерыв заседания до завтрашнего утра, – объявил лорд Лоренс, захлопывая папку с бумагами. Участники и гости процесса потянулись к выходу.

* * *

Волгин вышел на улицу, плотнее запахивая шинель. Гости и участники процесса растекались по сторонам, негромко обсуждая происходившее на процессе и делясь впечатлениями.

– У меня подозрение, что в конце концов их просто выпустят, – сказал американский чин своей спутнице, проходя мимо Волгина. – Их вину невозможно доказать. Даже если они отдавали чудовищные приказы, сами-то, своими руками, они никого не убивали. Тут любой юрист голову сломает…

– А может, там уже все договорено, – предположила спутница. – Кайзер Вильгельм, затеявший Первую мировую, отделался домашним арестом. Они слишком спокойны. Я думаю, их предупредили, что все будет хорошо.

Волгин, нахмурившись, прислушивался к диалогу. Он предпочел отстать от парочки, иначе не выдержал бы и вступил в жаркий спор.

Удаляясь вместе со спутницей, американский чин продолжал витийствовать и размахивать руками.

Волгин миновал ворота и замер.

На углу нерешительно топталась тоненькая девичья фигурка. Он сразу узнал ее. Это была Лена.

Волгин поднял воротник и свернул в другую сторону. Лена нагнала его и уверенно стала на пути.

– Игорь, – произнесла она. – Игорь, мне нужно с вами поговорить…

– Нам не о чем разговаривать.

– Послушайте, в прошлый раз вы меня неправильно поняли…

– Опять начинаете? – возмутился Волгин.

– Даже на суде человек может сказать слово в свое оправдание, разве нет? – настаивала Лена.

Журналистка Нэнси, выскочившая из Дворца правосудия, замерла на крыльце и стала наблюдать сквозь узорную ограду.

Нельзя сказать, что Нэнси понравилось то, что она увидела. Да, этот русский офицер был резок и холоден, но он так смотрел на девушку, что было понятно без слов: между ними происходит что-то личное. Было очевидно, они оба в напряжении, идет резкий, даже неприязненный разговор, – но это не разговор между чужими, незнакомыми людьми, это столкновение людей близких… слишком близких.

Тэд подошел к Нэнси сзади и, в свою очередь, стал наблюдать за ней. И ему тоже очень не понравилось то, что он увидел.

Нэнси напряглась, следя за ссорой тех двоих за оградой, ноздри ее подрагивали. Она напряженно кусала губу. Определенно, ей был интересен этот русский капитан. Нэнси никогда всерьез не интересовалась мужчинами, она интересовалась лишь работой и собой. А мужчинам Нэнси с веселым удовольствием морочила голову. Теперь же она вела себя необычно. Во всяком случае, Тэд никогда ее такой не видел.

Тем временем Волгин, не найдя достойных аргументов, с досадой рубанул рукой воздух, развернулся и двинулся по улице, оставив Лену посреди тротуара.

Она растерянно сделала несколько шагов, потом вдруг отчаянно крикнула ему в спину:

– Игорь! Да остановитесь же, упрямый вы человек! Послушайте! Я могу помочь вам найти вашего брата!

Волгин застыл как вкопанный.

– Что? – нервно поинтересовалась Нэнси. – Что она сказала, как ты думаешь?

– Наверное, «я тебя люблю», – съязвил Тэд.

Нэнси смерила фотографа ледяным взглядом и пошла прочь.

14. Портрет

Где в послевоенном городе можно что-то найти, обменять, купить, перепродать, стащить, наконец?

Конечно же, на черном рынке.

Здесь с раннего утра до поздних сумерек била ключом настоящая жизнь: продавцы торговались с покупателями, покупатели злились и умасливали продавцов, крутились мелкие воришки, звенело потертое столовое серебро из старинных закромов, примерялись новые пальто и платья, три старых пиджака шли по цене свежей буханки хлеба, дымились на кострах чаны с сосисками, гоготала домашняя птица, и стрекотали швейные машинки.

Нюрнбергский черный рынок стихийно возник на небольшой полуразрушенной площади за рекой, в стороне от основных дорог, что, с одной стороны, не очень удобно, поскольку для того, чтобы добраться, необходимо было потратить уйму времени; зато, с другой стороны, местоположение рынка гарантировало, что сюда нечасто будут заглядывать представители военной и гражданской полиции. Черный рынок жил собственной жизнью и не очень-то жаловал представителей контролирующих структур.

С правой стороны площади находились останки стены рухнувшего дома; над стеной чудом сохранилось старинное архитектурное излишество, что-то вроде узорного навеса, охранявшего стену от дождей.

Стену избрали в качестве доски объявлений. Сотни, а может, тысячи листков трепыхались на студеном ветру. К некоторым были прикреплены фотографии. Люди искали потерявшихся близких. Как их еще было найти, когда газеты подобные объявления о розыске не публиковали, радиостанциям тоже было не до личных страданий и проблем миллионов разлученных соотечественников?

Многие остались наедине со своей бедой, каждый пытался одолеть ее по-своему. Случалось, что такое потрепанное ветром и дождями объявление вдруг соединяло, казалось, навсегда разорванные войной семьи.

Это давало надежду тем, кто безуспешно по всему свету пытался найти затерявшихся жен, мужей, братьев, сестер, детей.

Возле стены роился встревоженный люд. У некоторых в руках были фотографии.

«Вы не встречали этого человека?»

«Вам не знакомо это лицо?»

«Посмотрите, пожалуйста! Может, вы знаете, где она находится?»

Наблюдая за происходящим у стены объявлений, Волгин, пожалуй, впервые так явственно, так остро ощутил, насколько же не одинок он в своих поисках. Густая взвесь человеческой боли и надежды висела в наэлектризованном воздухе. Люди заглядывали в глаза друг другу, и в каждом взгляде читалось ожидание: а вдруг именно сегодня, именно сейчас случится то самое чудо, которого так ждешь и о котором мечтаешь; а вдруг, наконец, состоится долгожданная встреча с утраченным человеком? Или хотя бы возникнет зацепка, намек на то, где его отыскать.

Волгин вчитывался в косые, полуразмытые строки объявлений. Большинство было на немецком языке, но попадались объявления на английском и русском.

Волгин жадно раздвигал пальцами наползающие одни на другие листки. Но не мог обнаружить родное имя.

– Игорь! – позвала его Лена, вынырнув из людского водоворота, – идите сюда, тут еще на русском.

Он стремглав бросился на зов, прочел, отрицательно покачал головой. Увы.

– Может, связаться с этим человеком? – настаивала Лена. – Он ищет советского солдата. А если он знает что-то про вашего брата? К примеру, вдруг этот солдат служил с вашим братом?

– Здесь все ищут, – резонно возразил Волгин, – и если я буду говорить с каждым, кто ищет солдата, не останется времени на собственные поиски.

– А вы напишите объявление, – предложила она.

– Кто его здесь прочтет?

– Но вы же читаете! Напишите. Сюда многие приходят. А вдруг повезет?.. Напишите, напишите.

Рядом, на бочке, кто-то, придавив камнем, предусмотрительно оставил кипу чистых, аккуратно нарезанных листков бумаги. Лена протянула Волгину огрызок карандаша.

Капитан недоверчиво поморщился, но все-таки принялся писать:

«Ищу брата. Рядовой Николай Волгин. 24 года. Рост 180 см. Худощавого телосложения. Волосы темно-русые. Левша. На правом виске родинка…»

Он задумался. Что указать еще? Что бы такого написать, чтобы кто-то откликнулся и сказал, где ему искать Кольку?..

Наверное, надо говорить о внешности, но ведь за эти годы, пока они не виделись, внешность Кольки могла измениться, как изменилась она у самого Волгина. Надо бы о характере написать, но кто будет искать человека по чертам характера или по тем историям, которые произошли с ним в жизни и которые, в сущности, определяют, что это за человек?

Волгин досадливо покачал головой.

Ведь не напишешь же о том, как в детстве они дрались подушками в квартире у бабушки, Александры Михайловны, которую ласково называли Сашуля. Бабушка была строгим человеком, но при внуках сама превращалась в ребенка. Они втроем зарывались под теплое одеяло, и бабушка рассказывала то ли быль, то ли сказку про свою непростую жизнь. Над кроватью бабушки висели настоящие оленьи рога, и бабушка часто рассказывала, как гордый добычей папа однажды, еще очень молодым парнем, принес их с охоты.

О том не напишешь, как Колька однажды обиделся на старшего брата и ушел из дому. Вместе с родителями Волгин безуспешно искал беглеца по окрестным дворам. На дворе стояли белые ночи, ленинградские мосты уже были разведены. Обнаружили Кольку лишь утром. Свернувшись калачиком и подложив ладонь под щеку, он безмятежно спал под одиноким деревом на берегу Невы.

О Колькином упрямстве не напишешь. Он с детства вбил себе в голову, что будет художником – настоящим, большим. Как Суриков. Или как Микеланджело. Сколько Волгин его помнил, Колька все время рисовал – то мелом, то углем на асфальте или стене, то цветными карандашами или красками. Он изображал все подряд: шпиль Петропавловской крепости, соседние дома, сказочных существ, дворовых собак. Однажды нарисовал самого Волгина, но, на взгляд Игоря, так плохо, что Волгин рассердился и в клочки порвал рисунок. Колька сказал, что все равно будет рисовать брата, потому что любит его. И так однажды нарисует, что Волгин повесит портрет на стену и будет благодарить его, Кольку. И будет гордиться. Волгин только посмеялся в ответ.

И о том не напишешь, как изменилась улыбка Кольки, когда в семье появилась младшая сестра, Надя. Улыбка стала взрослая, мудрая, Колька будто светился, когда брал на руки мурлыкающий комочек. Надюша родилась болезненной, никого к себе не подпускала, и только Колька мог ее баюкать, у него на руках она сразу успокаивалась. Мама с той поры прозвала Кольку «наша няня». Колька и Надю любил рисовать, и Волгину казалось, что Надя действительно выходила на тех рисунках очень похожей.

– Обязательно напишите и на немецком, – посоветовала Лена. – Мало ли кто будет читать…

– Знаю, – буркнул Волгин.

На самом деле такая мысль не пришла ему в голову, а теперь Волгин пытался скрыть досаду. Это же очевидно, что здесь, в Нюрнберге, объявление надо писать на двух языках. А может, и на трех – на английском тоже ведь не помешает. Мало ли кто прочтет и откликнется.

Они обмазали липким клеем обломок диковинного грифона, выступавшего из стены, и прилепили объявление на лоб чудища.

Они не знали, что издалека за ними наблюдают.

Темная женская фигура стояла за покосившимся фонарным столбом, стараясь не привлекать внимания.

Это была Фрау, хозяйка квартиры, где обитал Волгин. Она сверлила недобрым взглядом капитана и его спутницу, а когда те затерялись в толпе, приблизилась к грифону и прочитала ту часть объявления, которая была на немецком.

«Ищу брата…»

Фрау оглянулась и, убедившись, что за ней никто не следит, отскребла бумагу от камня и швырнула под ноги.

Каблуком она втоптала объявление в грязь, мстительно улыбнулась и пошла прочь.

Тем временем Волгин и Лена двигались сквозь лениво гудящую разноязыкую рыночную толпу.

Девушка задержалась у скамьи, на которой были разложены свежие продукты: хлеб, баночки с джемом, сметана, сочные яблоки… Она вынула из кармана и пересчитала смятые деньги. Немного поторговалась с немолодым усталым торговцем, и тот завернул что-то в промасленную газету.

У другого прилавка Лена долго перебирала пластинки в потрепанных конвертах, выбрала одну.

Волгин ждал, отойдя в сторону.

– Какой-то вы грустный, – сказала Лена, закончив покупки. – Неужели вы не умеете улыбаться?

– Разучился.

– Да вы не расстраивайтесь, найдется ваш брат. Кто-нибудь обязательно откликнется и подскажет. Здесь не все такие, как вы думаете.

– Какие такие? – спросил Волгин.

– Ну… – девушка помедлила, пытаясь найти слова, потом произнесла с безыскусной простотой: – Не все предатели.

Волгин невесело усмехнулся:

– Может, и так. Может, не все. А может, и не так. Вот вы, к примеру… – Он отступил на шаг и смерил спутницу взглядом с ног до головы.

– Что я? – поежилась она.

– Вы почему не возвращаетесь?

Лена не сразу произнесла:

– Это долгая история…

– Ну, так расскажите. Я не спешу.

Он в упор уставился на нее.

Лена замялась.

– Что же вы? – настаивал Волгин. – Мне действительно очень интересно, как это – жить в Германии, работать здесь на заводе во время войны и при этом не быть предателем? Завод-то небось был военным?

Девушка молчала. Волгин понимающе кивнул: значит, так оно и есть.

– Значит, трудились на военном заводе. Какие-нибудь снаряды делали. Против нас. А теперь говорите: не предатель…

Лена отвела взгляд и закусила губу.

– Игорь! – вдруг воскликнула она.

– Да, я слушаю. Объясните мне, – настаивал он.

– Игорь! – повторила Лена и указала рукой ему за спину. – Посмотрите.

Волгин обернулся. Он не сразу нашел взглядом то, на что указывала девушка. А когда разглядел, то на мгновение оцепенел.

Он увидел… свое изображение. Обознаться было невозможно – это был он сам: улыбка во все лицо, непокорный вьющийся чуб. И рубаха тоже была его – в неяркий цветной горошек. Он хорошо помнил эту рубаху. Ее подарила ему мама в день рождения как раз перед войной. Волгин и надеть-то ее успел всего пару раз, а рубаха ему была очень к лицу.

Портрет Волгина был нарисован резкими, яркими мазками и заключен в грубую раму. Картину сжимала в руках невысокая женщина с цепким воинственным взглядом и нахрапистой повадкой.

– Триста марок! – по-вороньему выкрикивала женщина, заглядывая в глаза встречным, ведь каждый из них мог быть потенциальным покупателем. – Настоящее искусство. Не проходите мимо настоящего искусства. Эта картина украсит ваш дом. Покупайте! Всего за триста марок!

Волгин подскочил к торговке. Кровь прилила к лицу, в висках застучало.

– Откуда у вас это? – выпалил он.

– Триста марок, – оживилась торговка. Ей было достаточно короткого взгляда, чтобы понять: этот военный готов совершить сделку. – Работа известного художника. Очень ценная картина!

– Где вы взяли этот портрет? – рявкнул Волгин так решительно, что женщина попятилась назад. На ее гуттаперчевом лице появился неподдельный испуг.

– Игорь, остановитесь, вы ее пугаете! – воскликнула Лена на русском, а к торговке обратилась по-немецки: – Не бойтесь. Посмотрите: это он! Это он нарисован на картине, вы видите?..

Торговка недоверчиво взглянула на Волгина, потом на портрет.

– А и правда, – удивилась она, и в ее душе всколыхнулась тревога: а вдруг эти люди предъявят права на картину, и что тогда делать? Торговка внутренне собралась, чтобы отразить возможную атаку.

– Эту картину нарисовал его брат, – сказала Лена. – Он художник. Мы ищем его. Вы что-нибудь знаете об этом художнике?

– Я не знаю никакого художника.

– Тогда откуда у вас эта картина?

– Она моя, – насупилась торговка. – Я ее купила. Эта картина принадлежит мне, и я могу делать с ней, что захочу.

– Где вы ее купили? – спросил Волгин.

– Где-где… в лагере. На распродаже.

– Вы можете рассказать поподробнее? – ласково произнесла Лена, делая знак Волгину, чтобы он не встревал. – Что за лагерь, что за распродажа?

– Лагерь как лагерь. Там была распродажа, я купила две кастрюли и вот эту картину. Там еще всякое распродавали – и одежду, и ложки-вилки, но уж больно они были никчемные, – торговка брезгливо фыркнула. Потом погладила раму и посмотрела на портрет с некоторой даже любовью. – А картина мне понравилась. Посмотрите на нее, это же произведение искусства! Такую картину каждый захочет повесить у себя дома и будет доволен. Я бы повесила, – незаметно для себя самой торговка вновь принялась рекламировать товар.

Волгин еле сдерживался:

– Что за лагерь?

– Да тот, за городом. Где были пленные.

– Какие еще пленные?

– Русские. Их там много было.

– Это был лагерь военнопленных? – ошеломленно произнес Волгин.

– Ну да. Лагерь военнопленных, их там держали, в бараках. В лагере я и купила!.. На распродаже.

Тут раздался визг, а затем резкий свист. Торговка испуганно, будто защищая, прижала портрет к груди.

Вокруг забегали, засуетились люди – будто в большой муравейник кто-то воткнул палку. Кричали женщины, продавцы привычно прятали свой товар, некоторые стремительно откатывали в сторону тележки.

Сквозь толпу, расталкивая народ, бежал высокий худой брюнет в длиннополом пальто. За ним мчались несколько солдат военной полиции. Офицер вовсю свистел в свисток, раздувая щеки.

Брюнет опрокидывал прилавки, отшвыривал всех, кто попадался на пути. Он споткнулся, упал, а когда поднялся, выхватил из-за пазухи пистолет и, не целясь, выстрелил в сторону преследователей.

Женщины завопили пуще прежнего и бросились врассыпную.

Волгин схватил Лену за плечи и втолкнул в нишу в стене, а сам шагнул навстречу брюнету. Тот направил на Волгина пистолет. Волгин стремительным движением отбросил руку нападавшего и повалил его на землю.

Брюнет оказался крепким парнем. Он хорошо дрался, однако Волгин тоже был не лыком шит. Он знал несколько отличных приемов, позволявших отразить любую атаку. Этим приемам его обучил бывалый седой старшина на Втором Белорусском.

– Если фриц на тебя вот так пойдет, а ты без оружия, то вот здесь его подхвати, а сюда заведи руку. И он твой! – говорил старшина, демонстрируя свои выдающиеся борцовские навыки каждому желающему.

Солдаты в роте хохотали и дивились, а Волгин решил овладеть навыками, и они ему не раз пригодились в рукопашном бою. Помогли и сейчас.

Волгин применил один из приемов, и брюнет, взвыв от боли, распластался на земле. Из карманов пальто выкатились две гранаты.

Подскочившие солдаты из военной полиции скрутили ему руки за спину.

Усатый офицер устало провел тыльной стороной ладони по лбу и опустил свисток в карман.

– Спасибо, капитан, – сказал он Волгину. – Опять немецкое подполье. Совсем обнаглели, сволочи.

Офицер поднял с земли оторвавшийся от лацкана пальто брюнета значок. На значке красовалась паучья свастика. Брюнет с вызовом поглядел на офицера, затем перевел ненавидящий взгляд на Волгина.

– Уведите, – распорядился офицер. А Волгину сообщил: – Мы в соседнем квартале целый склад оружия нашли. Везде тайники нацистские… – он сокрушенно покачал головой и отдал честь.

Волгин проводил глазами процессию, потом растерянно обернулся. Торговка как сквозь землю провалилась.

– Где картина? – спросил он у Лены.

Та лишь виновато пожала плечами.

– Была такая суматоха, – пробормотала она.

Волгин с досадой причмокнул губами. Огляделся. Рынок уже жил прежней, привычной и насыщенной жизнью. Но нужной торговки и след простыл.

Опустившись на край полуразрушенного парапета, Волгин потер руку. На ладони зияла рана, полученная в драке.

– Что же это получается? – растерянно сказал Волгин не то Лене, не то самому себе. – Я не понял: Колька что, был в плену?..

Метнув на него быстрый взгляд, Лена достала платок, опустилась перед Волгиным на корточки и принялась перевязывать ссадину.

15. Предательница

Они еще долго не могли расстаться. Ходили по пустеющим улочкам, и Волгин, сам от себя не ожидая, рассказывал девушке про свое детство, про Ленинград, про белые ночи, которые она никогда не видела.

Но это был не рассказ влюбленного. Сбивчивая речь принадлежала вконец запутавшемуся человеку, который никак не мог принять, что его брат, оказывается, повел себя как трус. Он оказался в плену!

– Он должен был застрелиться, – вдруг выпалил Волгин, прерывая собственный монолог. – Товарищ Сталин говорил: умри, но не сдавайся врагу! Он не должен был сдаваться!

– Вы же не знаете, как было дело, – тихо произнесла Лена. – Может, у него не было выбора.

– И знать не хочу! Что значит не было выбора? У человека всегда есть выбор! Он не имел права сдаваться.

Лена поглядела на собеседника очень грустно, но возражать не стала. Просто шла рядом, сжимая в руках пластинку и крошечный сверток с едой, купленной на рынке, молчала и слушала.

А Волгин продолжал лихорадочно говорить. Так ему было легче перенести шок от услышанного.

– Надо же, он нарисовал меня. Вот ведь упрямец! – воскликнул Волгин. – Я же запретил ему рисовать меня, у него это никогда не получалось. Вот зачем он меня нарисовал? По-моему, совершенно непохоже.

– Вы неправы, Игорь, – сказала девушка. – У него очень хорошо получилось. На портрете вы вышли даже лучше, чем в жизни!

– Серьезно?

– Ну да!

– Не думал, что у меня такая кривая физиономия, – он рассмеялся.

– Нормальная у вас физиономия. А ваш брат – очень талантливый человек.

Волгин бросил на собеседницу короткий взгляд.

– Почему вы не удержали эту торговку? – неожиданно напустился он на Лену. – Если бы вы знали, как мне нужен этот портрет!

– Она испугалась стрельбы, – растерянно ответила девушка. – Я даже не видела, как она сбежала. Обернулась – а ее уже не было.

– Да мне нет до нее никакого дела. Мне нужен портрет. Где он?

– У нее, разумеется.

– И как его теперь раздобыть? Где найти эту немку?..

– Можно прийти на рынок еще раз, – предложила Лена. – Она обязательно там появится. Я знаю таких людей. Это же ее доход, она наверняка продает здесь все подряд. Она должна постоянно бывать там…

Волгин задумался:

– Это верно. Вряд ли мой портрет представляет для нее большую ценность, – невесело усмехнулся он. – Она не станет хранить его как реликвию. Она должна вернуться и вновь попытаться продать его.

Лена кивнула и улыбнулась кроткой улыбкой.

Они распрощались, когда почти стемнело. Волгин хотел проводить Лену, но девушка так категорично покачала головой, что он не стал настаивать.

Немного погодя она двигалась по пологой улочке в северной части города. Здесь было пустынно и неприглядно. Редкие прохожие появлялись среди развалин и тут же куда-то пропадали.

Лена огляделась по сторонам и скользнула за полуразрушенную стену.

Здесь простирался огромный пустырь. Повсюду высились горы битых камней и покосившиеся стены. Остовы рухнувших крыш, распростершиеся на земле, были похожи на обглоданные скелеты древних рептилий.

Лена обошла груду обломков, и перед ней открылось единственное, чудом уцелевшее здание, спрятавшееся от людских глаз. Здание, казалось, было мертво, лишь на последнем, шестом этаже – там, где окна были заколочены тяжелыми досками, – едва заметно пробивался свет.

Лена постояла у подъезда, запрокинув голову и глядя на окна. Лицо ее было печально. Казалось, в этот долгий момент она думала о чем-то другом, не имевшем отношения к этому дому, к забитым наглухо окнам. Потом вздохнула и, переступив порог, стала подниматься по старой лестнице с покосившимися перилами, еще сохранившими некогда благородные узоры из витого металла.

На лестничной площадке шестого этажа она переложила в левую руку сверток и пластинку, а правой пригладила волосы.

Перед ней была потертая дверь, наверху виднелась неровная надпись мелом. Siege – «Победа».

Лена постучала особенным стуком: сначала два удара, потом три. Затем – после паузы – еще два, а затем один.

Дверь отворилась почти сразу же.

Хмурый человек с наголо бритым черепом бросил на девушку неприветливый взгляд, ничего не сказал, отошел в сторону, пропуская ее в дом, ловко поправив при этом негромко лязгнувший на плече автомат.

– Ну что? – услышала Лена твердый мужской голос. – Все в порядке?

Из глубины просторного помещения – здесь был длинный коридор и множество дверей по обе стороны, вместо некоторых дверей зияли провалы – появилась высокая ладная мужская фигура и двинулась ей навстречу.

Это был Хельмут – тот самый, который встречал на вокзале немецкого адвоката и его семью, а потом разговаривал с Вернером и загадочной Тенью в подземелье Храма.

– Ты виделась с ним?

– Да.

– Он ничего не заподозрил?

– Герр Ланге, вы меня обижаете, – сказала Лена.

– Сколько раз я просил тебя не называть меня «герр Ланге»! – огрызнулся он. – Хельмут! Для тебя я Хельмут.

– Хорошо, Хельмут, – девушка будто выдавливала из себя имя, неприятное на вкус. – Конечно, он ничего не заподозрил. Он даже не хотел прощаться, пришлось долго гулять с ним по городу. Мы договорились, что встретимся еще.

– Мне нужны не ваши прогулки, а секретные сведения, которые ты должна выудить из этого русского.

– Неужели вы думаете, что он все выложит на первом же свидании?.. – с улыбкой поинтересовалась девушка.

Хельмут уверенным жестом взял ее за подбородок, приподнял голову и внимательно поглядел в глаза.

– Мне не нравится, что ты называешь встречу с ним свиданием. – Он сделал долгую паузу, разглядывая ее лицо, затем сказал: – Не уверен, что я и дальше захочу, чтобы ты с ним виделась…

– Как вы решите, Хельмут, – безропотно согласилась Лена и протянула ему конверт с пластинкой. – Это вам. Подарок.

– От кого?

– От меня, конечно.

Хельмут недоверчиво покрутил в руках пластинку, прочел надпись, и лицо его осветилось неожиданно теплой улыбкой.

– Где ты нашла?

– Вы говорили, что любите эту арию. Я наткнулась на рынке на лоток с пластинками. Мне захотелось сделать вам приятное.

– Ты сделала мне приятное. Спасибо.

Хельмут широким шагом направился вглубь комнаты, где на подоконнике виднелся старый патефон.

– Можно к ребенку? – робко спросила Лена.

Он обернулся и с неудовольствием глянул на девушку.

– Хельмут, – попросила она. – Пожалуйста!..

Помедлив, он с неохотой кивнул:

– Только недолго.

Хельмут завел патефон, опустил иглу на пластинку, и из раструба с шипением донесся густой оперный бас.

– Ты только послушай, это же божественно! – Он с наслаждением закрыл глаза. – Ты только послушай!..

– Да, – согласилась Лена.

Хельмут поднял руку и стал дирижировать в такт арии из «Вольного стрелка». Его сильная рука оказалась неожиданно податливой и пластичной.

– Какая гармония!.. Какие звуки!.. Нет, что бы ни говорили, а музыка почти так же хороша, как и живопись. Только в искусстве человек может быть настоящим творцом! Все остальное – тлен, – сказал он.

Лена ждала. Хельмут приоткрыл глаза, с некоторым удивлением поглядел на девушку, затем сделал повелительный жест рукой:

– Иди! Пока я не передумал.

Лена кивнула и свернула за угол.

Здесь происходила своя неспешная, но сосредоточенная жизнь. Из комнат на нее равнодушно поглядывали небритые люди в военной форме без погон. Кто-то жевал у колченогого стола, черпая еду из жестяной миски. Кто-то лениво чистил винтовку, звеня тяжелым затвором. Кто-то, подставив огню руки, грелся у камина. Рядом сушилось мокрое белье.

Лена подошла к небольшой дверце, неподалеку от которой в полуразвалившемся кресле дремал охранник. Девушка осторожно тронула его за плечо.

Охранник встрепенулся, потер глаза и недоуменно уставился на нее. Затем взгляд его стал осмысленным. Вздохнув, охранник кивнул. С усталым видом он поднялся и вынул из кармана связку ключей. Замок щелкнул, дверь отворилась.

В комнатке было темно. Тусклый вечерний свет едва проникал сквозь заколоченные окна.

В простенке у окна стояло трюмо, отражавшее кровать и колченогий табурет.

На кровати сидели двое – маленькая девочка и усталая молодая женщина. Девочка дремала на коленях женщины, но при звуке открываемой двери вздрогнула, подскочила и прижалась к груди женщины, с испугом поглядев на вошедшую.

Это была Эльзи – та самая девочка, которую Хельмут похитил на вокзале. Бригитта – ее няня, которая на сей раз выглядела куда проще и при этом хуже прежнего, с темными кругами под глазами и сбившейся прической, – ласково погладила ее по голове, пытаясь успокоить.

Они вдвоем молча глядели на Лену.

Лена подошла к кровати и развернула сверток. Там лежали несколько вареных картофелин, краюха хлеба и два красных яблока.

16. «Не могли бы вы познакомить меня с боссом?..»

– Господа судьи! – произнес Руденко жестким голосом. – Я выступаю здесь как представитель Союза Советских Социалистических Республик, принявшего на себя основную тяжесть ударов фашистских захватчиков и внесшего огромный вклад в дело разгрома гитлеровской Германии и ее сателлитов.

Роман Руденко был главным обвинителем от СССР на Нюрнбергском трибунале. Коренастый, жесткий, уверенный, он производил впечатление человека, которому невозможно перечить.

Руденко знал об этом своем свойстве и иногда специально использовал его в нужных ситуациях.

Сегодняшняя ситуация была именно такой – нужной.

В 1937–1938 годах, когда ему только исполнилось тридцать, Руденко уже занимал пост прокурора Донецкой области и входил в состав так называемой «особой тройки», созданной по приказу НКВД СССР. Такие «тройки», состоявшие из трех человек – начальника областного УНКВД, секретаря обкома ВКП(б) и прокурора, – были облечены особыми полномочиями и имели право приговаривать арестованных к заключению в лагеря и тюрьмы на срок от восьми до десяти лет. Но не поэтому упоминание о «тройках» вызывало страх в народе. Шептались, что весьма нередко выносимый «особыми тройками» приговор, звучавший как «Десять лет без права переписки», означал совсем иное: смертную казнь, расстрел.

Весьма быстро взлетев по карьерной лестнице, к 1945 году Руденко стал прокурором Украинской ССР, а посему был фигурой весьма крупной и влиятельной.

Однако поначалу на место Руденко на Нюрнбергском процессе прочили совершенно другого.

Этим другим был Андрей Вышинский, генеральный прокурор СССР, тот самый Вышинский, который прославился громкими публичными процессами в 1930-х; он был доверенным лицом Сталина. Доктор юридических наук, профессор, Вышинский, по сути, явился организатором массовых репрессий, под которые подвел «научное обоснование» в своих теоретических трудах. В Советской стране именно Вышинский был неопровержимой юридической величиной, а потому, по логике, именно Вышинский должен был представлять Советский Союз в Нюрнберге.

Однако дурная слава сталинских показательных судов докатилась и до Европы. Было решено, что прямое участие Вышинского в Международном военном трибунале окажет советской стороне сомнительную услугу.

Поэтому всемогущий «доктор и профессор» скромно сидел в гостевых рядах и наблюдал за ходом процесса как бы со стороны.

А за трибуной обвинителей находился его более молодой, но не менее напористый коллега.

– Я обвиняю подсудимых в том, – продолжал Руденко чеканным голосом, в котором явно слышался южный украинский акцент, – что они подготовили и осуществили вероломное нападение на народы моей страны и все свободолюбивые народы. Я обвиняю их в том, что, развязав мировую войну в нарушение основных начал международного права, они превратили войну в орудие массового истребления мирных граждан, в орудие грабежа, насилия и разбоя…

Судьи, адвокаты, обвинители стран-союзниц, подсудимые, гости в нижнем ярусе и на балконе внимательно слушали вступительную речь советского представителя.

Геринг поначалу демонстративно отложил на парапет наушники, в которых текст речи переводился на немецкий, однако через несколько минут не выдержал и прижал наушник к уху.

На губах его по-прежнему блуждала надменно-презрительная улыбка, однако глаза стали холодными и напряженными. Геринг очень внимательно слушал Руденко.

Переводчики в застекленных кабинах переводили речь на разные языки. Глухо стрекотали кинокамеры в звуконепроницаемых боксах.

– Я, от имени Советского Союза, и мои уважаемые коллеги – главные обвинители от США, Англии и Франции, – мы обвиняем подсудимых в том, что они по преступному заговору правили всей германской гражданской и военной машиной, превратив государственный аппарат Германии в аппарат по подготовке и проведению преступной агрессии…

Волгин сидел на балконе и думал о своем. Не то чтобы он равнодушно относился к словам советского обвинителя, однако же правильные, точные, тщательно подобранные формулировки вступительной речи не могли для него выразить всего, что Волгин думал и ощущал.

Слишком жива была боль от произошедшего. Слишком свежа была рана, нанесенная невосполнимыми потерями. Разве расскажешь с трибуны о том, каково это: переживать гибель близких – сначала отца, которому еще не было и пятидесяти, затем матери и младшей сестры? Разве расскажешь, каково это – жить под пулями, не зная, чем завершится сегодняшний день и случится ли день завтрашний?

В руках Волгин сжимал письма брата. Сколько бы он ни перечитывал их, он не мог найти ни единого упоминания о плене и концлагере. Колька писал матери так, будто и не было войны, будто не было потерь и боли.

Он вспоминал о довоенном житье-бытье, неловко шутил, говорил о каких-то мелочах, ставших столь дорогими и ценными на расстоянии. Удивлялся и восхищался школьными или домашними происшествиями; война сделала эти происшествия очень человечными, наивными и прекрасными.

«Возможно, он стеснялся, – размышлял Волгин, – да что там стеснялся: должно быть, Колька стыдился того, что попал к немцам».

В самом начале войны Верховный главнокомандующий объявил, что никто из советских солдат не должен сдаваться в плен. Лучше умереть, чем оказаться в плену – таков приказ. Лучше пустить себе пулю в висок.

«Военнопленный – предатель Родины», – повторяли комиссары.

Наверняка Колька затвердил это. Иначе какое же может быть объяснение тому, что брат ни разу – ни разу! – не упомянул о своей постыдной доле.

Постыдная доля – именно так сформулировал для себя Волгин происшедшее с братом; а еще он думал о том, что, возможно, это недоразумение, и брат вовсе не попадал в плен, и история с картиной, купленной в лагере, может иметь совершенно другое объяснение. И эта мысль прибавляла Волгину сил.

«Да-да, именно так, – думал Волгин, – может быть, дело совсем в другом».

Но в чем именно, этого он не мог сформулировать или придумать.

– Когда несколько преступников договариваются совершить убийство, – продолжал тем временем Руденко, – каждый из них выступает в своей роли: один разрабатывает план убийства, другой ждет в машине, а третий непосредственно стреляет в жертву. Но каковы бы ни были роли соучастников, все они – убийцы, и любой суд любой страны отвергнет попытки утверждать, что двое первых не убийцы, так как они сами в жертву не стреляли. – Главный обвинитель от СССР повернулся в сторону подсудимых и добавил обличающим тоном: – Чем сложнее и опаснее задуманное преступление, тем сложнее и тоньше нити, связывающие отдельных соучастников…

Неподалеку от Волгина восседал герр Швентке. Лицо его было напряжено, руки крепко сжаты в замок; Швентке внимательно слушал советского обвинителя и даже, периодически хмурясь, кивал в такт.

А вот американская артистка, расположившаяся прямо перед Волгиным, вела себя иначе: она нервно накручивала светлый локон на указательный палец правой руки и, казалось, совершенно не интересовалась речью Руденко.

Она вытягивала шею, заглядывая куда-то вниз. Волгин бросил взгляд в ту же сторону и обнаружил американского полковника Гудмана, сидевшего под балконом и рассеянно озиравшегося по сторонам.

Взгляд Гудмана скользнул вверх, будто почуяв направленный на него взгляд Греты; Грета даже приподнялась с кресла, чтобы обратить на себя внимание полковника. Гудман увидел артистку, сделавшую ему отчаянный знак, и лицо его вытянулось. Он поспешил отвернуться.

Волгин с любопытством наблюдал за этим немым диалогом.

Грета с досадой вздохнула, вытащила из сумочки упаковку жевательной резинки и запихнула пластинку в рот.

– Этот полковник Гудман – он такой упертый! – раздалось за спиной. – Три недели пытаюсь пробиться в лагерь военнопленных, и все без толку.

Волгин увидел, как Грета напряглась и прислушалась.

– Зачем тебе? – поинтересовался Тэд.

– Мне-то незачем, но вот из редакции пришел запрос, – сообщила Нэнси. – И теперь они меня торопят, а я ничего не могу сделать. Бегаю за ним, а он ни в какую. Это не армейский полковник, это цербер! – Журналистка осуждающе фыркнула и добавила: – Не понимаю, зачем назначать на важные должности ослов?

– Не такой уж он осел, – рассудительно сказал фотограф. – Лично на меня он производит хорошее впечатление. Он умный и осмотрительный.

– Не надо со мной спорить, – окрысилась Нэнси. – Если я говорю: осел, значит, осел! Впервые встречаю такого дурака. Обычно мне всегда идут навстречу. А уж мужчины и подавно.

– Может, ты не в его вкусе? – хихикнул Тэд.

Нэнси кисло скривила губы и ничего не ответила.

Грета исподтишка наблюдала за американцами. Когда их препирательство закончилось, она скользнула взглядом по Волгину, и в ее глазах зажегся интерес.

– Не хотите жвачку? – поинтересовалась она с милостивой улыбкой. – Мятная.

– Нет, благодарю.

– Вы ведь понимаете по-английски?

– Да.

– То-то я вижу, вы всегда сидите без наушников. Я Грета.

– Игорь.

– Вы из советской делегации?

– Да, – Волгин оставался немногословен, но Грету, казалось, это обстоятельство ничуть не задевало. Она продолжала улыбаться все более и более лучезарной улыбкой. Она подалась навстречу собеседнику, губы ее приоткрылись. Она была необыкновенно хороша в этот момент.

– А вы могли бы познакомить меня со своим боссом? – низким грудным контральто поинтересовалась она.

Волгин удивленно поглядел на киноартистку:

– Не уверен. А что вам нужно?

– Я хочу поговорить с ним лично, – Грета сделала загадочный жест рукой. – Это интимный вопрос. Обычно офицеры и солдаты очень любят знакомиться со мной, – добавила она. – И не только они.

Волгин покраснел.

– Простите, полковник очень занят. Я уверен, он не сможет принять вас.

– Но вы могли бы попробовать поговорить с ним…

– Я попробую, – пообещал Волгин. – Но уверен, что у него не найдется времени.

– Очень жаль, – сказала Грета, укоризненно и при этом игриво покачав головой. – Очень жаль!

В дверях показался Зайцев и стал размахивать руками, делая знаки Волгину. Охранник сурово глянул на вошедшего. Тот несколько притих, но, увидев Грету, разулыбался во все тридцать два зуба.

– Волгин, – позвал Зайцев театральным шепотом. – Иди скорей! Мигачев разыскивает!

– Простите, – еще раз повторил Волгин, обернувшись к артистке. Спрятав письма в нагрудный карман, он начал протискиваться к выходу.

Грета с досадой глядела ему вслед, покусывая губу.

17. Важное задание

Мигачев был суров и сосредоточен. Он протянул Волгину обрывок бумаги и приказал:

– Переведи!

Бумага была мятой – клочок с рваными краями. В глаза бросилась полуразмытая гербовая печать, отчего Волгин сразу сообразил: документ важный.

Это был машинописный текст на немецком. Несколько первых строк были размыты.

– Сначала неразборчиво, – сообщил Волгин. Мигачев нетерпеливо кивнул и сделал знак рукой: это понятно, переводи то, что можешь. – Так, а дальше: «…распорядился о немедленном привлечении четырехсот-пятисот тысяч украинских женщин в возрасте от пятнадцати до тридцати пяти лет для использования в домашнем хозяйстве». Подпись Заукель.

Волгин знал, что в нацистской Германии Заукель был крупной шишкой и отвечал за организацию использования принудительного труда. Это под его руководством из оккупированных стран Европы и Советского Союза гнали эшелоны с сотнями и тысячами человек в гитлеровское рабство.

Теперь Заукель сидел на скамье подсудимых в зале 600 среди других обвиняемых, и Волгин, бывало, рассматривал его с галерки в бинокль. Заукель вертел крупной лысой головой, и на лице его постоянно отражалось недоумение. Казалось, он не понимает, каким образом он, такой тщательный и скрупулезный работник, очень для Германии полезный специалист, оказался в числе подсудимых.

– Очень хорошо, – сказал Мигачев, выслушав перевод, затем пристально поглядел на Волгина и протянул ему другой обрывок.

– «…Приказываю при отступлении всех боеспособных мужчин уничтожать, – принялся переводить Волгин, – предварительно использовав как живую силу для военных нужд…»

Тут он вдруг сбился и поднял глаза на Мигачева.

– Что? – невинно поинтересовался тот.

– Здесь подпись – Адольф Гитлер!

– Вот так! – подтвердил полковник. – Фюрер. Собственноручно. Ты понимаешь, насколько это важные документы, капитан?

Он обошел стол и приблизился к Волгину.

– Я получил сообщение: гитлеровцы прячут тут неподалеку, в горах, секретные архивы. Они спешно отступали, вот и зарыли коробки с приказами и прочие вещественные доказательства. А там не только гитлеровские директивы. Там еще и списки секретных агентов абвера, и досье на советских граждан, оказавшихся в Нюрнберге…

– На всех? – спросил Волгин.

– Не понял, – вскинул брови полковник. – Ты про что?

– Ну… – замялся Волгин, – там ведь может быть про моего брата…

Мигачев побагровел:

– Ты на службе или как?!

– Виноват, товарищ полковник.

– Давай со своим братом не отвлекайся! Может, его вообще здесь не было, в Нюрнберге, а ты всем голову морочишь.

– Он должен быть здесь, – сказал Волгин.

– С чего ты решил?

– Я доказательство нашел.

– Какое еще доказательство?

Волгин набрал в легкие воздуха и собирался сказать, что обнаружил свой портрет, написанный рукой брата, что на этом портрете Волгин похож на себя как две капли воды, не сравнить с рисунками, которые когда-то делал Колька и на которых Волгин видел уродливую карикатуру. Еще собирался сказать, что Колька окреп как художник, что рука его стала сильная, уверенная, мастеровитая.

Собирался сказать, но прикусил язык. Не станешь же исповедоваться, что единственное доказательство присутствия брата – картина в топорной раме – было потеряно в толпе на черном рынке, а сам брат, похоже, оказался в Нюрнберге не по делам службы. Полковник не поймет.

Мигачев внимательно наблюдал, как меняется лицо подчиненного в зависимости от одолевающих его мыслей.

– Ну… мне его еще найти надо, это доказательство, – в конце концов выдавил из себя Волгин.

– Вот найдешь, тогда поговорим, – отрезал полковник. – И хватит мне голову морочить. Личными делами потом заниматься будешь. Ты что, не видишь, что происходит на трибунале?..

Мигачев прошелся по кабинету, сердито хмурясь, затем вновь повернулся к Волгину. На лице его неожиданно возникло странное выражение, отдаленно похожее на растерянность, будто полковник и сам удивлялся тому, что сейчас скажет.

– Капитан, – после паузы произнес он. – Ты же умный человек. Сидишь на заседаниях, ты должен это видеть. Разве тебе непонятно, что происходит?..

– Виноват, товарищ полковник. Вы про что?

– Да про то, что ситуация становится непредсказуемой! Разбирательство может повернуть в любую сторону. Кто бы мог предположить, что у нас здесь после войны откроется линия внутреннего фронта?.. – Мигачев нервно потер ладони. – Защитники обвиняемых начали вести хитрую игру. Они запутывают судей, манипулируют фактами. Такими темпами, того и гляди, подсудимых оправдают. Есть силы, которые в этом очень заинтересованы, очень… А посему новые улики были бы как нельзя кстати. Сечешь, куда я клоню?

– Так точно. Очень кстати были бы улики, – согласился Волгин. Но куда клонил полковник, он пока не понимал.

– Хорошо бы их получить, – назидательно произнес Мигачев, будто отвечая на невысказанный вопрос Волгина. Взгляд его странно затуманился. – Но вот какая проблема: мы в американской оккупационной зоне, мы не можем действовать без согласования. Иначе может случиться большой международный скандал. Скандалы нам не нужны… А на согласование уйдет столько времени, что документы в итоге исчезнут без следа. Гитлеровское подполье тоже ведь не дремлет…

– А разрешите мне, товарищ полковник, – вызвался Зайцев. Он сидел за своим столом, копаясь в бумагах, но к разговору прислушивался. На последних словах Мигачева он вскочил и вытянулся в струнку.

– Чего?

– Поехать и все забрать!

– Отставить! – распорядился Мигачев, затем, обернувшись к Волгину, вкрадчиво произнес: – Капитан у нас – разведка, умеет действовать по-тихому. Умеешь? – пристально посмотрел он на собеседника.

– Умею.

– Вот и хорошо, – одобрил полковник. – Возьмешь солдат, помогут коробки грузить. И «Студебеккер». Нет, лучше не «Студебеккер». Бери что попроще. Не надо привлекать внимание. Тише едешь – дальше будешь.

– Слушаюсь.

– И моего водителя возьми, Тарабуркина. Он надежный. Правда, трепаться за баранкой любит, а так водитель он хороший.

Мигачев порылся в бумагах на столе и извлек еще один измятый клочок.

Это была самодельная карта, обозначающая дорогу в горах и место схрона, которое было помечено крестом.

– Вот тебе подмога. Разберешься?

– Так точно! – отозвался Волгин с юношеским каким-то, совершенно неожиданным для себя самого задором. – Разрешите выполнять?

– Разрешаю.

Отдав честь, Волгин строевым шагом вышел из кабинета. Он не мог скрыть радости – на лице его против воли лучилась улыбка. Только сейчас он осознал, как засиделся без дела. Без реального, важного, нужного дела. Задание Мигачева пришлось как нельзя кстати, даже если и заключалось оно лишь в том, чтобы доставить из лесу ящики с бумагами.

Зайцев с завистью поглядел вслед сослуживцу и горько вздохнул.

– Ну, а ты чего сидишь? – негромко поинтересовался Мигачев. Он уселся за стол, протер очки и поглядел на подчиненного сквозь толстые линзы. – Езжай с ним! Проследи.

Радостный Зайцев выскочил вслед за Волгиным.

* * *

«Полуторка» двигалась сквозь густой перелесок, переваливаясь с одного боку на другой. В кузове раскачивались шестеро солдатиков, посмеиваясь, подтрунивая и подталкивая друг друга локтями, когда машина подпрыгивала на ухабах.

Погода была отличная, и все они предвкушали приятную поездку.

Это были последние погожие деньки – время, когда природа прощается с уходящим годом и вот-вот впадет в зимнюю спячку. Листва уже почти облетела, но трава еще зеленела в лучах зрелого солнца, воздух был прозрачный, зябкий, но еще не студено-холодный, а бодрящий.

Час назад «полуторка» выехала из Нюрнберга и теперь, преодолев приличное расстояние, прибывала к месту, прозванному за свою живописность Франконкской Швейцарией. Здесь высились курчавые, поросшие густой растительностью скалы, а невдалеке, на горизонте, виднелась местная достопримечательность – гора Морицберг. Именно к ней и пролегал путь советской группы.

В тесной кабине «полуторки» непостижимым образом, упираясь друг в друга плечами, уместились трое. Зайцев с сосредоточенным видом поглядывал в окно, Волгин, расположившийся в центре, сверял дорогу с маршрутом на карте, а водитель Тарабуркин, пребывавший, по обыкновению, в превосходном настроении, болтал без умолку; впрочем, никто его не слушал.

Тарабуркина это обстоятельство поначалу не очень заботило, затем он все-таки решил обидеться. Он не привык, чтобы пассажиры игнорировали его. Ему нравилось, когда Мигачев в машине поддерживал разговор и даже говорил, что без него, Тарабуркина, жизнь полковничья была бы скучной и унылой.

В какой-то момент Тарабуркин замолчал в надежде, что его попутчики соизволят обратить на него внимание, однако оказалось, наступившая тишина их даже обрадовала.

Тогда Тарабуркин предпринял еще одну попытку:

– А все-таки я гляжу, товарищ капитан, что товарищ полковник уважает вас сильно, – с выражением произнес он, покосившись на Волгина. – Я ведь только его всегда возил. Только его! Он так и говорил: «Ты, Тарабуркин, – мой личный шофер, только мне подчиняешься и никому другому». Он бы меня ни в жисть на «полуторку» не пересадил. А вот ради вас сделал! Но это временно. Только на сегодня.

– Ты давай не отвлекайся, – отрезал Волгин. – Здесь направо.

– Так точно, – ответил Тарабуркин и крутанул баранку. – А вот я еще хотел спросить…

– Не отвлекайся.

Волгин повернулся к Зайцеву.

– А ты чего загрустил, пехота?

– Да так… Дом вспомнил. Там, наверное, уже снег. – Зайцев вздохнул. – Никак не могу привыкнуть к здешней погоде. Если осень, должна быть осень, а не продолжение лета. Если зима – так зима: метель, сугробы по пояс… А тебе, я вижу, здесь нравится.

– Нечему тут нравиться. Все чужое. Хотя, – пожал плечами Волгин, – может, я просто никак не могу привыкнуть, что война закончилась. А на войне не до того было, чтобы красоты разглядывать.

– Ну, может, тебе и не до красот, но вот красоток ты точно не пропускаешь.

– Ты о чем?

– Да ладно! – подмигнул Зайцев. – Я что, не видел, как ты с американской киноартисткой дружбу народов налаживаешь?..

– Ерунда.

– Она на тебя так смотрела, когда ты из зала выходил! Эх, почему я немецкий учил, а не английский? Я бы с ней тоже поговорил.

– Ну, во‑первых, если бы ты не говорил на немецком, тебя сюда вряд ли бы взяли, – рассудительно сказал Волгин. – Во-вторых, эта американка – она немка, так что никто не мешает тебе с ней на немецком договориться, если уж так припекло. А в‑третьих…

– Что в‑третьих?

Волгин помедлил.

– А в‑третьих… Она тебе не кажется подозрительной, артистка эта?

– Мне кажется, что она очень красивая.

– Это само собой. Но вот почему она повсюду вьется? Что она делает в трибунале? Кого выискивает? Что вынюхивает? С Мигачевым хотела познакомиться. Этому американцу Гудману прохода не дает… Что-то с ней не то.

– Не усложняй, капитан. Может, она просто к новому фильму готовится, собирает материал для роли…

– Стой! – вдруг крикнул Волгин, да так, что Зайцев от неожиданности подпрыгнул и треснулся макушкой о потолок кабины, а Тарабуркин ударил по тормозам с такой силой, что машину занесло вбок и она чуть не врезалась в дерево.

Солдаты в кузове повалились с лавок, будто дрова. Один из них сердито застучал по кабине.

– Ладно вам! – незлобиво отозвался Тарабуркин. – Не бутылки, не побьетесь!

– Не туда поехал, – сообщил Волгин, сверяясь с чертежом. – Сдавай назад.

– Да вроде правильно ехали, – сказал Зайцев.

Тарабуркин уткнулся носом в карту и обиженно прогундел:

– Да вот же прямо надо, товарищ капитан! Я за баранкой никогда не ошибаюсь.

– Надо назад и налево.

– Как же налево, товарищ капитан?.. – возмутился водитель. – Там и дороги-то никакой нет.

– Выполнять!

Тарабуркин нахохлился и, пробурчав себе что-то под нос, принялся сдавать назад. Метров через двадцать в непролазной чаще мелькнул прогал. Дорога была старая, едва заметная; она была скрыта сухим кустарником – не дорога даже, а двойная тропа, едва проглядывавшая в зарослях, она вела к крутой скале, выглядывавшей из-за верхушек деревьев.

– Не проедем, товарищ капитан. Застрянем.

Волгин молча указал в сторону скалы. Жест был столь властным и выразительным, что Тарабуркину без лишних слов стало ясно, что возражения не принимаются.

Он с досадой крутанул руль. «Полуторка’ заскрипела и стала медленно продвигаться сквозь чащу. Густые кроны деревьев над головой едва пропускали солнечный свет.

Машина въехала в каменистое ущелье и стала забираться вверх по склону. Колеса то и дело проваливались в глубокие выбоины. Солдаты с трудом удерживались в кузове, схватившись за борта.

– Товарищ капитан, – в конце концов не выдержал Тарабуркин, – время теряем!

– Сбавь скорость.

– Так ведь не могу. Назад покатимся!

Он прибавил газу.

– Не гони!

– Иначе застрянем!

Будто в доказательство своих слов, – а может, для того, чтобы просто досадить самозваному начальству, – он вдавил педаль в пол.

«Полуторка» прогромыхала по неровной колее, стремительно свернула за массивный каменный выступ и вылетела на плоскую площадку. Тарабуркин едва успел затормозить. С одной стороны площадка заканчивалась отвесно уходящей вниз скалой и зияющей пропастью; с другой стороны, замыкая тесное пространство, высился мрачный, почти вертикальный утес, с самого верха которого свисало одинокое скрюченное дерево.

В центре утеса зияла глубокая нора, наполовину замаскированная еловыми ветвями, а перед норой, среди штабелями составленных деревянных ящиков и картонных коробок разных размеров, стояла машина с вместительным крытым кузовом, занимавшая собой едва ли не все пространство. «Полуторка» уперлась в нее, будто щупленький подросток Давид в грудь могучего Голиафа.

Вокруг «Голиафа» сновали фигуры в сером с автоматами в руках. Несколько человек торопливо выносили из пещеры новые коробки, из которых выглядывали масляные оружейные стволы и свешивались пулеметные ленты, и грузили в машину вперемешку с ящиками, полными папок и бумаг. Кузов ломился от этого изобилия боеприпасов.

Будто по команде, при появлении «полуторки» люди на поляне замерли.

Застыли и все, кто находился в «полуторке», – и пассажиры в кабине, и солдаты в кузове, и даже неугомонный Тарабуркин замолк на полуслове с открытым ртом.

На несколько мгновений повисла звенящая тишина, нарушаемая только редким пением лесных птиц.

Рой суматошных мыслей пронесся в голове Волгина: «Неужели конец? Неужели вот так нелепо закончится жизнь?»

На фронте Волгин чуть ли не ежесекундно сталкивался со смертью, но ведь тогда была война, кругом царили хаос и смерть. И как же глупо теперь погибнуть из-за оплошности необученного наивного мальчишки, который, не слушая приказа, буквально швырнул «полуторку» в гнездовье врага, лоб в лоб. И как жалко этого самого мальчишку, этого смешного курносого Тарабуркина, который и пожить-то не успел, и полюбить не успел; и как жалко солдат в кузове, которые совершенно не были готовы к подобному повороту, и их тоже ждали дома матери, сестры, друзья, невесты. И как обидно, что он, Волгин, не справился с первым же важным заданием, которое дал ему Мигачев, подвел и полковника, и себя, и всех вокруг!..

Обо всем этом думал Волгин, глядя в удивленные, растерянные, ошеломленные лица людей напротив, а те глядели на него, не веря собственным глазам. Они ведь тоже не хотели погибать, и каждый, надо понимать, тоже вспоминал свою жизнь и близких, которые ждут в уютных немецких городках и поселениях.

Ситуация была патовая: наши оказались как на ладони, спрятаться некуда; гитлеровцы же не могли бежать – дорога была перекрыта «полуторкой».

– Все из машины! – проорал Волгин внезапно охрипшим голосом. – Все из машины!!!

Зайцев не заставил его повторять, да и Тарабуркин тоже. Они почти одновременно вывалились наружу; солдаты тем временем выпрыгивали из кузова и прятались за «полуторку» и камни вокруг.

Гитлеровцы тоже времени не теряли – рассыпавшись по щелям, они попрятались за штабелями боеприпасов и открыли огонь.

Волгин кубарем выкатился из машины вслед за Тарабуркиным и оттолкнул перепуганного мальчишку за ближайший валун. Выхватил из кобуры пистолет и стал отстреливаться, распластавшись на каменистой земле.

Он уже вполне овладел собой: знал, что в бою важно сохранять холодный рассудок. Он мысленно вычислял, сколько человек на поляне, а сколько может быть в пещере, кто где притаился, и каждого пытался удержать в поле зрения.

Вот здоровяк: он укрылся за машиной, роется в ящиках, – наверняка набирает за пазуху гранаты и патроны.

Вот водитель грузовика: он спрыгнул с подножки и скрылся за пирамидой, составленной из продолговатых коробок с оружием. Сейчас он ищет автомат, чтобы отстреливаться.

Вот тощий и высокий тип: он наверняка переползет к дальнему валуну на самом краю обрыва, из-за которого получит отличный обзор. Рядом с валуном стояла коробка, из которой выглядывали сошки армейского пулемета, – тощий наверняка попробует им воспользоваться. Пулемет – штука серьезная. Поэтому тощего надо снять в первую очередь.

Остальные Волгина волновали в меньшей степени: они прятались за камнями и ящиками ближе к пещере. Если уползут в нору – их беда. В норе всех можно скрутить одним махом. Лишь бы не уничтожили архив.

Обычно недобитые гитлеровцы действуют под покровом ночи. Ночь – время преступления. Почему на сей раз они сделали исключение и появились средь бела дня? Видать, сильно торопились.

Тощий, как и предполагал Волгин, переполз к пулемету и уже пытался перезарядить его. Он чуть приподнялся, и Волгин выстрелил. Пуля попала тощему в горло, он схватился за шею обеими руками, захрипел, откинулся назад и, не удержавшись, полетел в пропасть.

Водитель грузовика тем временем стал поливать автоматными очередями. Зазвенело разбитое стекло. Очередь прошла сверху вниз по кузову, брызнули во все стороны щепки.

Зайцев, спрятавшийся под днищем «полуторки», охнул и скорчился.

– Живой? – крикнул Волгин.

– Ага, – отозвался Зайцев, прижимая руку к плечу. – Задел, гад.

Пуля прошла навылет через левую руку, чуть повыше локтя.

Волгин дождался, когда водитель перезарядит автомат и вновь высунется из-за пирамиды, и спустил курок. Выстрел был точен. Водитель опрокинулся вперед, ящики рухнули наземь, из них с металлическим клацаньем вывалились новенькие винтовки. Тяжелые немецкие гранаты покатились по камням.

Советские солдаты пытались отстреливаться – кто из-за кузова, кто из-под машины; один только Тарабуркин съежился за валуном, закрыв голову руками, будто ребенок, и тихо то и дело вскрикивал.

Здоровяк вскочил из-за камня и швырнул гранату в сторону Волгина; капитан на лету перехватил ее и отправил обратно. Взрыв потряс ущелье. Валун раскололся, часть его упала в пропасть. Вместе со здоровяком.

Тем временем один из гитлеровцев, остававшийся невидимым для Волгина, по-пластунски прополз к кабине «Голиафа» и взобрался на подножку. Плюхнувшись на водительское место, он завел машину. Волгин попытался подстрелить его, но тот почти лег на сиденье, из-под «полуторки» «достать» гитлеровца было невозможно.

«Голиаф» взревел и, исторгнув из себя тяжелый клуб дыма, ринулся вперед. Волгин едва успел выкатиться из-под «полуторки», как мощный удар сотряс машину. Борта жалобно заскрипели, и полуторка отлетела на несколько метров назад, наполовину освободив дорогу. Это был умный маневр, только так и можно было удрать с поляны.

Гитлеровец рванул руль, «Голиаф» подался назад, затем по дуге направился к «полуторке», намереваясь обогнуть ее с левого борта. Наши принялись палить по кабине, но куда там!..

Волгин перезарядил пистолет, поднялся и почти в упор выстрелил в кабину. Раз, другой…

Кажется, одна из пуль все-таки задела водителя. «Голиаф» вильнул, этого небольшого движения оказалось достаточно для того, чтобы переднее колесо вылетело за край обрыва: машина колыхнулась, затем, не удержавшись на каменистом склоне, на мгновение зависла в пустоте и всей своей тяжестью рухнула в пропасть.

Волгин видел, как, будто в замедленной киносъемке, повалились сложенные в кузове ящики, как покатились, распахнулись, как из них вслед за исчезающим в ущелье грузовиком полетели папки и бумаги.

Могучий взрыв сотряс ущелье. Из пропасти к небу взметнулся столб пламени и дыма, а с утеса на поляну полетели отколовшиеся куски породы.

Из пещеры выбежал солдат и швырнул объемную канистру на остававшиеся на поляне ящики, затем дал в канистру автоматную очередь. Зазвенел пробиваемый пулями металл, брызнули искры. Ящики вспыхнули, будто это была солома.

Волгин видел, как огонь пожирает документы, однако добраться до них не было никакой возможности. Он метнулся было вперед, но его тут же отбросил шквальный огонь. Из пещеры отстреливались, отсекая путь к пожару.

Зайцев схватил гранату – одну из тех, что высыпались под кузов «полуторки», – привстал и, превозмогая боль, швырнул ее в нору.

– Стой! – только и успел крикнуть Волгин. – Там архив!

Но было уже поздно. Новый взрыв сотряс ущелье. В пещере гулко ухнуло, наружу вырвался огненный вихрь.

Казалось, он охватил все вокруг, заполонил пространство. Огонь ревел, облизывал скалы, бурлил, яростно бился о камни. Пещера казалась адовым зевом, который никак не может насытиться собственным разрушением и агонией. В огне метались, порхали, кружили горящие обрывки бумаг, на глазах превращаясь в пепел, – все, что осталось от гитлеровского архива.

18. Два рулона обгорелой кинопленки

Мигачев вертел в руках две оплавившиеся по краям бобины с кинопленкой: один блин побольше, тяжелый, а другой совсем маленький. Пленка была тусклая, свернутая на конце, будто серпантин.

– Это что такое? Вас туда за чем послали?!

На столе лежали несколько полуобгоревших листков. Мигачев поворошил их и обернулся к Волгину и Зайцеву, с виноватым видом вытянувшимся по стойке «смирно».

– Вам вообще что-то можно доверить или нет?

Левая рука Зайцева была подвязана бинтом, лицо Волгина посечено осколками и камнями. Парочка сейчас представляла собой не самое вдохновляющее зрелище.

– Капитан, мне говорили, что вы опытный солдат, – говорил Мигачев Волгину, все больше распаляясь. – Мне говорили, вам можно доверить важное задание. А я вижу, что тебе даже куриное яйцо доверить нельзя – разобьешь! – В порыве гнева полковник переходил с «вы» на «ты» и обратно. – Кто обещал «по-тихому»?

Волгин молчал. А что ответишь? Виноват так виноват.

– А ты, Зайцев! – Мигачев перевел взгляд на лейтенанта. – И ты туда же? Я же на тебя рассчитывал, а ты что наделал? Что с рукой?

– Ерунда. Царапина…

– Это не ерунда! – взвился полковник. – Это срыв задания! Это черт знает что такое, а не ерунда! – Он прошелся по кабинету. – С остальными что?

– Двое раненых, – ответил Волгин. – Остальные в порядке. А фрицев положили всех.

– Заставь дурака богу молиться!.. – в сердцах воскликнул Мигачев. – С кем-нибудь говорили про операцию? Я вас спрашиваю.

– Никак нет, – отозвались одновременно два голоса.

– Тогда откуда они узнали, что мы собираемся забрать архив?

– А может, они и не знали, – пробормотал Зайцев. – Может, это случайно совпало.

– Тогда почему они так спешно все увозили?! Увозили они или нет?

Мигачев пытливо уставился на Волгина.

– Так точно, – доложил тот. – Торопились очень.

– Значит, были в курсе. Что думаешь, Зайцев?

– Не могу знать, товарищ полковник. Когда меня зацепило, я это… немного… ну…

Мигачев помолчал, потом с досадой махнул рукой:

– Все понятно с вами. Идите, воины войска куриного…

Отдав честь и переглянувшись меж собой, Волгин и Зайцев направились к выходу.

– Волгин, – вдруг окликнул полковник. – Ну-ка, подойди.

Он покрутил в руках обгорелую пленку.

– Вот что. В соседнем крыле американцы фильм для процесса делают. Отнеси туда, может, что сгодится.

– Есть!

* * *

Нюрнбергский Дворец правосудия – целый мир, соединенный внутри длинными переходами, аркадами, колоннадами, переплетением лестниц, с внутренним двориком, где можно перевести дух после тяжелых заседаний и прений, выкурить самокрутку и поделиться новостями.

Волгин двигался по нескончаемым коридорам и поражался тому, как легко и уверенно эта старинная массивная постройка – а Дворец правосудия был возведен чуть ли не полтора столетия назад – вписалась в современную реальность. Всюду сновали сосредоточенные клерки, чеканили шаг военные, скользили фигуры в просторных адвокатских мантиях; казалось, что разные времена смешались и прекрасно уживаются между собой под сводами этого гулкого здания.

На дверях красовались современные таблички и указатели, на разные голоса звенели телефоны, шелестели бумаги. Контролирующий наблюдатель, засланный сюда с целью понять, насколько разумно обустроены сегодняшние бюрократические реалии, с удовлетворением бы констатировал, что жизнь дворца в период трибунала организована и продумана с такой тщательностью, будто дворец предназначался именно для этого уникального судебного процесса.

Подходя к лестнице, Волгин услышал голоса. Диалог велся на английском.

– Дорогой полковник, для вас это не составит никакого труда, тогда как для меня это очень и очень важно, – говорил женский голос.

– Простите, но не могу, – отвечал мужской.

– Если вы волнуетесь, что кто-то может узнать, не беспокойтесь. У вас не будет проблем из-за меня. Но вы не можете отказать мне, полковник!..

– Могу.

– Неужели вы боитесь?.. – Женщина хотела сказать что-то еще, но, увидев возникшего из-за угла Волгина, умолкла.

Это была Грета. Она нервно поправила прелестную шляпку, делавшую ее лицо еще более тонким и притягательным. Она была совершенно очаровательна.

Она раздосадованно поглядела на Волгина.

Ее собеседник тоже обернулся. Это был Гудман. Взгляд его скользнул вниз, к руке, в которой Волгин сжимал рулоны обгоревшей кинопленки.

Волгин прошел мимо. Двигаясь к кабинету, он еще долго чувствовал взгляды американцев, прожигающие его спину.

На двери кабинета висела табличка с надписью, начертанной от руки: МОНТАЖНАЯ КОМНАТА. Ниже кривым почерком было приписано: НЕ ВХОДИТЬ. И стояло пять восклицательных знаков.

Волгин поморщился: не хватало еще явиться незваным гостем и объясняться по поводу искореженной пленки, которая все равно никому не нужна. В таком изуродованном виде – даже даром!

Но в этот момент дверь распахнулась и из кабинета вылетел взъерошенный человечек с грудой жестяных коробок в руках.

– Черт бы тебя побрал, Кевин! Убирайся и не возвращайся, пока не найдешь то, что мне нужно! – раздалось из глубины помещения.

Кевин едва не врезался в Волгина, попятился, потом как ни в чем не бывало объявил:

– Тут советский офицер, сэр.

– Что ему надо, черт побери?..

– Что вы хотели? – учтиво поинтересовался Кевин.

Волгин через плечо человечка поглядел в темноту, но ничего не смог разобрать. Разве что сбоку что-то мерцало, озаряя потолок призрачным светом.

– У меня кинопленка. Возможно, она вас заинтересует, – сказал Волгин одновременно Кевину и загадочному собеседнику во мраке.

– Так чего вы там встали? Заходите!

Комната была черным-черна. Когда глаза привыкли к темноте, Волгин различил несколько темных фигур, копошившихся возле странных, похожих на марсианские приборы аппаратов. Фигуры были облачены в серые халаты, но из-под халатов проглядывала американская военная форма. Стены комнаты были увешаны несчетными гирляндами целлулоидной пленки. Пленка была везде – на столах, в больших матерчатых корзинах, в руках у копошащихся фигур. Она шуршала и извивалась, будто живое существо. Зрелище выглядело таинственно и завораживающе.

– Что там у вас? – рявкнул худой мужчина в круглых очках и потертых нарукавниках, внезапно выросший перед Волгиным. Судя по голосу, это он пререкался с проштрафившимся Кевином.

Волгин молча протянул пленку. Мужчина покрутил бобины в руках, на лице его отразилась брезгливость.

– Где вы откопали этот хлам? Почему вы решили, что это меня может заинтересовать?..

– Не интересует, значит, не надо, – отбрил Волгин. – Тогда я пошел.

– Стойте. Погодите. – Мужчина сделал знак следовать за ним и, не дожидаясь, пока Волгин откликнется на приглашение, сам направился в глубину помещения. – Экие вы русские обидчивые, – сказал он, разматывая пленку и пытаясь рассмотреть, что изображено в маленьких прямоугольниках на целлулоиде. – Хуже французов. С ними тоже трудно найти общий язык…

Лицо его вдруг переменилось, взгляд стал цепким и напряженным. Он обернулся на Волгина, будто пытаясь сказать ему что-то, однако не произнес ни слова.

Он стремительно подошел к мувиоле – аппарату для монтажа фильмов, похожему на пузатого многорукого гиганта из сказки, расставившего во все стороны, будто диковинные конечности, рычажки и держатели, на которых вращались большие колеса бобин, – и принялся заряжать пленку, продевая ее сквозь миниатюрные валики. Закончив процесс, он щелкнул задвижкой. Вспыхнул небольшой экран, аппарат заклекотал, и тусклое изображение на экране ожило.

– О боже!.. – воскликнул мужчина и ошеломленно поправил очки. – Боже мой!..

…Потом то же самое повторилось, но только уже в зале 600. Правда, возгласы были сдавленные, затем и они стихли, и воцарилось гробовое молчание, нарушаемое лишь громким треском кинопроектора. Яркие лампы на потолке были отключены, только узкий пучок света падал на прямоугольник киноэкрана, укрепленного на центральной стене.

Отблески падали на лица присутствующих, казавшиеся мертвенно-белыми то ли из-за фонаря проектора, то ли из-за тех кадров, которые гости и участники трибунала видели на экране.

Это была гитлеровская хроника, собранная в единый фильм. Кинооператоры запечатлели обыденные моменты из теневой жизни Третьего рейха – простые, непарадные и совершенно чудовищные в своей жестокости и откровенности.

Качающаяся колючая проволока. Километры колючей проволоки, обволакивающей концентрационные лагеря. Бараки, в которых содержались гражданские и военные, – огромные, вытянутые в длину, аккуратные и серые, похожие на скотобойни.

Груды детских башмачков в ангарах. Эти башмачки уже никогда не понадобятся их прежним обладателям, чьи тела сожжены в огромных печах, выстроившихся в ряд и оскалившихся черными зевами.

Обугленные человеческие кости.

Очки. Круглые, продолговатые, с затейливо изогнутыми дужками, пенсне, монокли. Тысячи, сотни тысяч очков. Они доверху заполняли строительные короба. Новые партии очков досыпали из вместительных ведер. Очки тускло поблескивали на солнце тысячами линз. Эти очки принадлежали жертвам режима.

Трупы. Сотни, тысячи трупов, похожих на голых пластмассовых кукол; человеческое сознание не способно поверить, что это не пластмасса, а настоящее, страшное. Горы гниющих трупов, до краев наполняющие огромные земляные рвы. Трупы подвозили на грузовиках, и крепкие, плотно сбитые женщины сбрасывали их в рвы, ухватив за руки и за ноги.

Потом – встык! – эти же женщины беззвучно пели под гармонику на пикнике, устроенном на взгорке в солнечный денек. На траве была расстелена скатерть, на скатерти разложены сочные яства. Женщины подливали друг другу вина из больших белых кувшинов, а веселый музыкант в эсэсовской форме, которая ладно обтягивала стройную фигуру, подмигивал в камеру и наяривал, наяривал.

Горели села. Пылали крыши. Летели бомбы. Дымилась земля.

И опять на экране возникали трупы – замерзшие, качающиеся на виселицах, штабелями сложенные вперемешку с железнодорожными шпалами и подготовленные для сожжения.

Лагерный госпиталь: ссохшиеся больные с огромными страдальческими глазами и запавшей грудью, на лицах их светился страшный отпечаток смерти. Пяти-шестилетние дети, мальчики и девочки, предназначенные для того, чтобы из них без остатка выкачали кровь для солдат, раненных на фронте. Сбившись в кучку, растерянные дети смотрели на улыбающегося врача и, кажется, понимали, какая участь им уготована. Они были похожи на ягнят, которых привели для заклания.

Вежливый охранник взял за руку мальчика и повел в распахнутые двери, остальные дети вереницей потянулись следом, держась друг за дружку.

Волгин узнал кадры, которые он принес американскому режиссеру Форду в монтажную комнату. Именно их видел он на мутном экранчике мувиолы.

Бульдозер с хищно загнутым ковшом толкал перед собой человеческие тела. Их было так много, что машина с трудом справлялась со своей работой. Вперемешку с землей тела непрерывным потоком скатывались в глубокий котлован.

– Боже мой, – сдавленно произнесла женщина по правую руку от Волгина, – точно так же, как режиссер Форд. Вот только говорила женщина не на английском, а на немецком. Волгин взглянул на нее и узнал жену Йодля. По ее лицу скользили темные тени, падавшие с экрана, глаза были широко распахнуты.

Зал 600 был полон, но казалось, в нем не осталось ни одного живого существа. Зрители будто окаменели: они сидели не шелохнувшись, не издавая ни звука. Показ проходил в полнейшей тишине, если не считать тяжелого треска кинопроектора. Этот треск лишь усиливал зловещее впечатление от того, что демонстрировалось на экране.

Только на скамье подсудимых шумно и раздраженно возился и вздыхал Геринг, а Риббентроп нервно втягивал воздух носом.

Наконец, киномеханик выключил проектор, и в зале вспыхнул свет. Но по-прежнему не было никакого движения, и тишина – теперь уже абсолютная, не нарушаемая ничем, – казалась невыносимой. Такой невыносимой, что от нее могли лопнуть перепонки.

После казавшейся бесконечной паузы лорд Лоренс поднял судейский молоток и ударил по столу:

– Перерыв заседания до завтрашнего утра, – только и смог произнести он.

19. «Триста марок!»

В тягостном молчании покидали гости и участники процесса Дворец правосудия. В коридорах, обычно наполненных гулом, возгласами, многоязыкими спорами, сейчас звучали лишь гулкие шаги. Собравшиеся шли, опустив головы, стараясь не глядеть друг на друга.

Только вездесущая Нэнси, плечом оттолкнув Волгина, пробралась сквозь толпу и нагнала полковника Гудмана. Она бесцеремонно ухватила его за рукав и заверещала:

– Господин полковник, я понимаю, что вам сейчас не до меня. И все-таки я хотела бы получить ответ…

Гудман, погруженный в свои мысли, кажется, даже не сразу услышал ее. Он поднял на Нэнси недоуменный взгляд.

– Я насчет лагеря для военнопленных, помните? Во время войны там содержались русские, а сейчас – гитлеровцы, насколько мне известно…

– И что?

– У меня задание, я вам уже рассказывала. Я должна там побывать и написать репортаж для газеты.

– Это невозможно, – отрезал Гудман.

– В этом мире все возможно, – нахально возразила Нэнси, в упор глядя на полковника. – Какова цена вопроса?

У парапета, вцепившись пальцами в перила и внимательно прислушиваясь к разговору, стояла Грета.

– Прекратите меня преследовать, – рявкнул Гудман и удалился решительным шагом.

Нэнси обернулась и встретилась взглядом с Гретой. Обе женщины, будто соперницы, изучали друг друга несколько секунд, затем одновременно двинулись в противоположных направлениях.

Волгин наблюдал за этой странной сценой и думал о том, что же связывает этих троих в непонятном, но при этом очевидном конфликте.

Он вышел на крыльцо и глубоко, с удовольствием, всеми легкими вдохнул морозный воздух. Машины с участниками и гостями процесса разъезжались в разные стороны, похожие на пчел, разлетающихся из улья. Растекался по улицам человеческий поток. Все фигуры были в движении, кроме одной, застывшей у кромки тротуара.

Волгин узнал ее и остановился, не понимая, как реагировать.

Так они и смотрели друг на друга – Волгин и Лена. Она неуверенно подняла руку и робко помахала ему. На лице Волгина против его воли стала появляться мальчишеская улыбка.

* * *

Потом они бродили по вечерним нюрнбергским улицам, Лена рассказывала про то, как в конце войны американские самолеты безжалостно бомбили этот город.

– Мы прятались в катакомбах, – говорила Лена, – но я все равно думала, что никто не выживет. Под землей еще страшнее, чем снаружи. Стены сотрясаются. Гул такой, будто живое существо, будто зверь ревет. На земле просто убьет, а там ведь завалит заживо. Я очень боюсь быть погребенной заживо, а вы?

– Никогда не думал об этом, – пожал плечами Волгин. – Кажется, я уже ничего не боюсь.

Лена с восхищением поглядела на спутника:

– Вы сильный. А я нет. Мне было очень страшно. На войне всегда страшно.

– Это верно. Но война уже закончилась.

– А у меня ощущение, что она все еще продолжается.

– Глупости! – вдруг раздражился Волгин. – Надо жить сегодняшним днем. Что было, то прошло.

– А вы всегда живете сегодняшним днем?

– Я – да, – сказал он. – И хватит об этом. Давайте лучше сходим на рынок. Я все-таки хочу найти этот портрет!.. Он мне очень нужен.

Немного спустя они уже стояли в шумной толпе и, вращая головами, пытались высмотреть торговку, так не вовремя улизнувшую от них несколько дней назад.

Люди у стены, расталкивая друг друга, читали шуршащие объявления о поисках близких. Молодая женщина плакала, показывая фотографию мужчины в костюме, но никто не реагировал на ее слезы.

– Игорь, – позвала Лена, – глядите!..

Она указала на голову грифона, на то самое место, куда в прошлый раз Волгин приклеил свое объявление. Теперь вместо объявления на ветру слабо трепыхались жалкие обрывки.

Волгин нахмурился:

– Ну и что это значит? Кому оно могло помешать?

Лена пожала плечами.

– А вы говорили, тут не все плохие! – сказал Волгин. – А я говорю: все!

Он в сердцах выдернул из-под камня листок и принялся писать объявление заново.

Пока Волгин выводил на бумаге печатные буквы – такие буквы легче читаются и привлекают больше внимания, – Лена продолжала озираться по сторонам.

Торговцы, нахваливая товар, толкали перед собой тележки, выглядевшие как импровизированные движущиеся прилавки. Худая дама торговалась за старинную кухонную утварь. Пухлый мужчина в нелепом котелке продавал пирожки, которые прятал в платке за пазухой, чтобы они оставались теплыми.

– Триста марок! – вдруг различила девушка в многоголосом гуле.

Лена привстала на цыпочки и попыталась разглядеть, кто кричит.

– Триста марок!.. – зазывный крик доносился с другой стороны площади.

Это была прежняя торговка, и одета она была так же, как в прошлый раз. Вот только на сей раз она трясла перед прохожими не картиной, а длиннополым мужским пальто.

Торговка выбрасывала пальто на вытянутых руках, как щит, и в голосе ее звенели напор и неуместная для такой ситуации гордость:

– Триста марок!

Лена осторожно подошла к Волгину сзади и коснулась его плеча. Капитан недоуменно обернулся.

– Игорь, только не пугайте ее, – предупредила Лена. – Вон она.

Но на Волгина предупреждение не подействовало. Он выхватил взглядом знакомую кургузую фигуру, отбросил недописанное объявление и метнулся к торговке сквозь бурлящую толпу.

Он ухватил женщину за плечи; та вскрикнула от неожиданности, однако на Волгина ее реакция не возымела никакого действия. Он крепко держал ее обеими руками, будто боялся потерять еще раз.

– Триста марок! – в ужасе выпалила торговка, глядя расширенными глазами на Волгина. Казалось, ее сейчас хватит удар.

– Где картина? – рявкнул Волгин. Люди вокруг стали оборачиваться на шум. Сам того не осознавая, Волгин заговорил по-русски: – Где она, я спрашиваю?

– Я не понимаю, – пролепетала торговка.

Волгин понял свою ошибку.

– Где картина? – повторил он на немецком.

– Я не понимаю…

– Портрет! Мой портрет…

Торговка замешкалась, размышляя, стоит ли отвечать; но, глядя в лицо Волгина, рассудила, что правильнее будет сказать правду.

– Дома, – в конце концов выдавила она. – На чердаке.

– Где вы живете?

– Я ничего плохого не сделала, я купила его. Он мой.

В голосе женщины зазвучала жалобная непреклонность. В конце концов, почему она должна отчитываться перед этим советским офицером? Здесь, в Германии, существуют свои законы, и она их не нарушала.

– Я покупаю этот портрет! – заявил Волгин. – Хотите, могу купить и пальто.

Глаза торговки вспыхнули радостным возбуждением:

– Триста марок! – Надо понимать, весь товар у нее шел по одной цене. – У меня еще есть мужская шляпа, – добавила она. – Очень красивая шляпа!

– Хорошо. Я готов взять и шляпу, – взмахнул рукой Волгин. – И что-нибудь еще, что хотите. Только продайте портрет!

20. Заговорщики

Сквозь полуразрушенную стену Хельмут вошел в ночной храм.

Здесь было тихо. Лунный свет лился из дыры в куполе, освещая колонны и груды битого камня на полу.

Хельмут остановился посередине пустого пространства и вперил взгляд в едва различимую на алтарной стене фреску. Лицо его вдруг приняло отрешенное, почти возвышенное выражение.

Фреска чуть светилась в темноте. Была видна воздетая кверху длань святого и тускло отливал золотом полумесяц нимба.

Хельмут глядел в глаза иконописного лика, чуть наклонив голову набок, и будто вслушивался в то, что творится внутри него самого. Глаза с фрески взирали на него спокойно, мудро и печально. Хельмут невольно поежился: он чувствовал, что странная энергия проходит сквозь него и волнует душу. Он побыстрее направился к лазу, ведущему вниз.

В подземелье на этот раз царила тьма – хоть глаз выколи. Спускаясь по полуразрушенным ступеням, Хельмут поскользнулся и подвернул ногу.

Он выругался себе под нос и нащупал в кармане пальто спичечный коробок.

Спички отсырели и не хотели загораться. Они шипели и тут же гасли.

– Черт, черт!.. – бормотал Хельмут.

В это же мгновение раздался щелчок зажигалки, и пламя озарило пространство за колонной.

Прихрамывая, Хельмут двинулся на зыбкий свет.

– Любите вы эффектные появления, – недовольно сказал он, прикуривая от зажигалки.

– Такова моя слабость, – отвечала Тень. – Но и у тебя есть слабости. Ощущение, что ты сильно сбавил темп и позабыл, зачем мы здесь…

Хельмут глубоко затянулся. Он не любил, когда его отчитывают.

– Все идет по плану, – произнес он, выпуская струю сигаретного дыма. – Все движется. Пока не получается добраться до подсудимых, но, кажется, наклевываются варианты…

– Ты стал медлителен и промахиваешься, – возразила Тень. – Как ты мог позволить русским уничтожить архив в горах?..

– Это не они уничтожили архив, а наши люди. Они сделали так, что русские ничего не получили. Так что все сложилось по плану. Не по тому плану, на который мы рассчитывали, однако в конце концов главное – результат.

– Наши люди погибли, – возразила Тень. – Это плохо, очень плохо. Надо ценить людей. Они – все, что у нас есть.

– Они погибли как герои, – сказал Хельмут.

– Герои мне нужны живыми. У меня для них много дел. Я все думаю, откуда русские могли узнать про склад?..

– Может, случайно?..

Тень рассмеялась сухим, перхающим смешком:

– Ты действительно допускаешь такую возможность?

Хельмут тяжело вздохнул. Конечно, совпадения исключены.

– Они знали, – признал он. – Кто-то им сообщил.

– Именно. И ты должен хорошенько прощупать своих людей. Я тоже, со своей стороны, попытаюсь разведать, что к чему.

Тень задумчиво повертела холеными пальцами зажигалку, бросившую на лицо Хельмута тусклый блик.

– Интересно, если бы Гиммлер не попался в руки американцам и не покончил с собой, смог бы он возглавить наше движение?.. – задумчиво произнесла Тень.

– Он слишком себя дискредитировал.

– Эти подсудимые из нюрнбергской тюрьмы тоже себя дискредитировали. Все в этой стране себя дискредитировали. – Тень скривила губы в ехидной усмешке. – Но все-таки мы должны вытащить их оттуда. Это дело чести.

– Нужно время.

– Понимаю. Но мы не должны сидеть сложа руки. Пока готовится нападение на тюрьму, можно заниматься еще чем-то.

– Например?

– Например, столкнуть русских с американцами, – назидательно произнесла Тень. – Позабавимся, наблюдая, как они грызутся, будто пауки в банке. Чем слабее становится противник, тем сильнее делаемся мы. Но основное – это поможет нам выиграть время и собраться с силами. Я надеюсь на тебя, солдат рейха.

Хельмут привычно щелкнул каблуками и отдал честь.

20. «Гражданка киноартистка»

Наутро Волгин входил в ворота Дворца правосудия, неся под мышкой что-то прямоугольное, завернутое в бумагу. Вид у капитана был торжественный и решительный.

Охранник с любопытством покосился на ношу, но Волгин улыбнулся ему такой открытой улыбкой, что солдат не стал тратить время и интересоваться, что там, в бумаге.

– Черт знает что такое! – донесся из-за угла знакомый возмущенный голос. – Как это вообще понимать?..

Волгин увидел грузовик с откинутым бортом, а возле грузовика – полковника Мигачева, раскрасневшегося как рак. Перед полковником, вытянувшись в струнку, стояли Тарабуркин и Зайцев. У обоих были бледные от ужаса лица, а Тарабуркин при этом еще таращил глаза так, что они едва не вываливались из орбит.

– Вы что, сговорились? Вы теперь все улики будете уничтожать без разбору?.. – проорал Мигачев и пнул сапогом груду пепла. Пепел еще дымился, и Волгин разглядел в нем остатки бумаг.

– Американцы, – испуганно сообщил Тарабуркин.

– Что – американцы? – взвился Мигачев. – Почему коробки бросили без присмотра?

– Я сказал разгрузить, – пробормотал Зайцев. – Как вы приказывали…

– Я виноват?! Зайцев, мало дел вы с Волгиным наделали, весь гитлеровский архив сожгли, а теперь ты еще и эти документы сгубил? А, Волгин, – мрачно обрадовался полковник, увидев подчиненного. – Иди за мной!

Мигачев решительно двинулся к подъезду. Обернувшись, Волгин увидел, как Зайцев с Тарабуркиным испуганно переглянулись между собой. Зайцев грозно замахнулся, будто для удара, а Тарабуркин пожал плечами: мол, я не виноват, вы сами-то куда смотрели?..

Грозный звук шагов Мигачева разносился по коридорам дворца. Волгин едва поспевал за начальником.

– Где американцы сидят, знаешь? – на ходу спросил Мигачев.

– Так точно. Вы же меня с пленкой посылали…

– Куда идти?

Волгин жестом указал направление. Они взбежали вверх по лестнице и свернули в широкий коридор, обрамленный колоннами.

Оглядевшись по сторонам, полковник распахнул дверь в отдельный сектор, где на английском было указано: ОФИСЫ АМЕРИКАНСКОЙ ДЕЛЕГАЦИИ.

Он едва не сбил с ног рыжую Нэнси, которая, впрочем, отреагировала не столько на появление важного советского офицера, сколько на его подчиненного.

Часовой хотел было преградить дорогу, но, увидев выражение лица советского военачальника, предпочел отступить в сторону и на всякий случай отдал честь.

Полковник Гудман стоял у окна напротив дверей кабинета и о чем-то негромко разговаривал с американской артисткой. Грета заламывала руки и умоляюще глядела на него горящими глазами.

– Полковник, вы должны пойти мне навстречу, умоляю вас, – услыхал Волгин. – Вы же великодушный человек! Сколько еще я должна торчать в этом городе?..

– Не торчите. Я вас не заставляю!

– Тогда просто отдайте приказ своим подчиненным, и я отстану!

Завидев Мигачева, Грета смолкла.

Мигачев резко остановился перед Гудманом и, широко упершись ногами в пол, приказал Волгину:

– Переводи!

Гудман с недоумением поглядел на Мигачева.

– Минувшей ночью ваши солдаты решили погреться у костра, – начал тот. – Они не нашли дров и вместо них использовали документы, которые накануне были доставлены на процесс из Берлина советской делегацией. Это были вещественные доказательства! Одиннадцать коробок с ценными документами! Они сожгли все одиннадцать коробок!

Волгин торопливо переводил. Выражение лица Гудмана менялось с каждым словом – от недовольного и раздраженного до удивленного и даже растерянного.

Нэнси издалека с интересом прислушивалась к разговору, благо хрипловатый баритон полковника разносился по всему коридору.

– Это государственный скандал! – продолжал Мигачев. – Ваше руководство будет поставлено в известность о происшедшем, и я не знаю, что оно с вами сделает после этого. А пока я выражаю вам решительный протест. Решительный!

Он шумно задышал, затем развернулся и, стуча подошвами сапог, пошел прочь по коридору. Встречные разбегались в стороны, прижимались к стенам. Часовые вытянулись по стойке «смирно», не понимая, как реагировать на происходящее.

Волгин быстро оттарабанил перевод и помчался вслед за начальством.

Гудман пошел красными пятнами, а Грета с досады принялась кусать губы. Похоже, появление советского полковника очень сильно смешало карты в ее замысловатой и тщательно спланированной игре.

Нэнси невинно наблюдала.

* * *

– …И что мне теперь говорить главному обвинителю? – вскричал Мигачев, обрушившись в кресло. – Ценнейшие документы! И опять все уничтожено. Это что – случайность? Или провокация? А может, самая настоящая диверсия?.. Может, американцы опять решили сыграть в подковерную игру? Может, они и к гибели архива в горах имеют отношение?

Мигачев налил воды из графина и проглотил содержимое стакана одним махом.

– Что молчишь, Волгин? Твои соображения?

– Не могу знать, товарищ полковник. Знаю, что в горах – это была случайность. Американцы тут ни при чем. Кто мог предположить, что гитлеровцы решат перевозить архив среди бела дня… А в данном случае – не знаю.

– Вот и я не знаю. Полковник этот темнит все время. Понятно, что у него своя работа и мы его не устраиваем. Он только и думает о том, как нам палки в колеса вставить. А эта артистка, которая все время вокруг вертится?.. Американка, которая немка. Ты заметил, что она за ним хвостом ходит?

– Так точно. Несколько раз их вместе встречал.

– Зачем она здесь? Что вынюхивает?

Волгин пожал плечами:

– Она и ко мне обращалась…

– Вот как? – Мигачев с прищуром уставился на подчиненного.

– Хотела, чтобы я ее с вами познакомил.

– Со мной? Интересный поворот. Ну, а ты?..

– А я сказал, что вы очень заняты.

– Правильно сказал. Хотя я бы с ней познакомился, почему нет? Потом дома рассказывал бы, что с Голливудом знаком, – хохотнул полковник, но взгляд его оставался льдистым, цепким.

– Ну, если хотите…

– Не хочу. А это что? – Мигачев наконец обратил внимание на сверток в руках капитана.

Бумага с тихим шорохом скользнула вниз, и глазам полковника предстал портрет Волгина.

– О как! – удивился Мигачев.

Несколько мгновений он придирчиво сличал изображение с оригиналом.

– Похож, – наконец резюмировал он. – Прямо действительно похож! Сам рисовал?

– Никак нет. Брат.

– Способный!

– Так точно. Ну вот – это то, что вы просили.

– Что просил?

– Доказательство. Вы говорили, нужно доказательство. Вот оно.

Полковник непонимающе поглядел на Волгина.

– Откуда здесь мог появиться портрет? – принялся растолковывать тот. – Только в том случае, если Колька был здесь. Я купил портрет на черном рынке, а до этого его нашли недалеко, за городом.

– Где именно?

Волгин помедлил, а затем нехотя сообщил:

– В лагере.

– В каком лагере?

– Здесь, под Нюрнбергом, был лагерь военнопленных.

Лицо Мигачева изменилось.

– Твой брат был в плену?

– Вероятно, это какое-то недоразумение, – торопливо заговорил Волгин. – Не мог Колька просто так сдаться в плен. Не такой он человек. Он бы себя гранатой взорвал, но не сдался бы! Товарищ полковник, – в его голосе зазвучала мольба, – разрешите мне туда поехать и все разузнать!..

Прежде чем ответить, полковник вновь налил воды в стакан и стал отхлебывать мелкими глотками. При этом он внимательно рассматривал подчиненного, так что тому стало не по себе.

Наконец Мигачев негромко, но твердо произнес:

– Это невозможно.

– Товарищ полковник!.. Единственная зацепка!

– Лагерь сейчас в ведении американцев. Они туда на пушечный выстрел никого не подпускают. Там теперь содержатся арестованные солдаты вермахта.

– Но ведь можно попытаться договориться с командованием…

– Не смеши, капитан. Видал, какая у нас с этим Гудманом дипломатия?..

Раздался вежливый стук в дверь.

Это была Грета – собственной персоной. На лице ее сияла ослепительная улыбка, самая обворожительная, которую только можно себе представить.

Клерки, возившиеся в углу кабинета, притихли. Они были потрясены явлением кинодивы, никогда еще так близко они не видели звезду, казалось, спустившуюся с небес и обернувшуюся прекрасной женщиной.

– Господин полковник! – воскликнула Грета по-английски. Она вела себя так, будто видела Мигачева впервые – во всяком случае, впервые за долгое время, хотя только что сталкивалась с ним нос к носу. – Господин полковник, русские славятся своим милосердием. Пожалуйста, не откажите в моей просьбе!..

Мигачев хмуро перевел взгляд с гостьи на Волгина:

– Чего ей надо?

Волгин очень вежливо перевел вопрос на английский.

Грета просияла. Она сочла, что такое начало является предложением для разговора. Она приблизилась к столу Мигачева, тот засопел и стал перебирать бумаги, пряча глаза. Грету это обстоятельство ничуть не смутило.

– Мне нужен сопровождающий, – певучим голосом сообщила Грета, переводя взгляд с Мигачева на Волгина и обратно; было очевидно, что она хочет одновременно понравиться обоим. – Полковник Гудман сказал, что, если ваш полковник даст одного сопровождающего от советских, тогда он даст сопровождающего от американцев и позволит мне посетить лагерь военнопленных под Нюрнбергом.

Услыхав эти слова, Волгин ощутил покалывание во всех членах и легкую дрожь: так бывало всегда, когда удача вдруг поворачивалась к нему лицом.

– Она просится в лагерь военнопленных, – сообщил он, стараясь не выказывать возбуждение слишком явно.

– Начинается! – фыркнул Мигачев. – И эта туда же. Вы что, сговорились? Ей-то зачем в лагерь?

Волгин перевел вопрос.

Грета изобразила на лице лукавое выражение.

– Считайте, это профессиональный интерес, – сказала она. – Я готовлюсь к новой роли. Я собираюсь сниматься в фильме о войне, и мне надо погрузиться в атмосферу немецкого лагеря. Актерам очень важно в полной мере почувствовать на себе, как жили и страдали их персонажи.

Выслушав ответ, Мигачев пожал плечами:

– Ну и пусть едет. А я-то тут при чем? Пусть ей полковник Гудман дает разрешение.

– Она говорит, что Гудман готов разрешить, но только в случае, если она найдет двух сопровождающих: одного от союзников, одного от нас, – бодро отрапортовал Волгин и выпятил грудь. Он твердо рассчитывал стать этим сопровождающим.

– Что еще за новости? – сказал полковник и выразительно покрутил головой. – Нет, так не пойдет.

Жест был настолько очевидным, что перевода не потребовалось. У Греты вытянулось лицо, впрочем, у Волгина тоже.

– Товарищ полковник! – одновременно воскликнули оба на разных языках.

– Нет-нет. Это невозможно.

Грета молитвенно сложила руки на груди.

– Я умоляю, – сказала она.

– Она умоляет, – сообщил Волгин.

– Исключено, – отрезал Мигачев.

По лицу Греты прошла судорога боли. Прекрасные глаза наполнились влагой, по щекам покатились слезы. В этот момент Грета казалась пронзительно искренней, как в лучших своих экранных воплощениях. И даже более того – такой несчастной, страстной и обворожительной она не представала перед зрителями никогда.

– Будьте великодушны! – вскричала Грета. – Я пролетела полмира, чтобы оказаться здесь. Я рисковала жизнью. Теперь все зависит от вас. Только от вас!

Ноги ее вдруг подогнулись, и она опустилась на колени, горестно уронив лицо в ладони. Плечи ее сотрясались от рыданий.

Клерки оцепенели.

– Гражданка киноартистка! – возмутился Мигачев. – Это что еще за театр!

– Умоляю вас, – всхлипывала Грета. – Будьте великодушны!..

– Ну-ка, немедленно встаньте. Встаньте, я сказал!

– Вы сильный русский мужчина! Что вам стоит выполнить маленькую просьбу слабой женщины?..

– Она говорит, что вы такой сильный мужчина, а она слабая женщина, – сумбурно перевел Волгин. – Помогите ей!

Мигачев плеснул воды в стакан.

– Ничего не могу сделать. Вот воды дам, это пожалуйста. А остальное не в моей компетенции.

Он вышел из-за стола и протянул стакан Грете. Она проворно метнулась к полковнику и обвила руками его ноги.

– Это что еще такое?! – возмутился Мигачев. – Гражданка киноартистка, ведите себя прилично!

– Я чувствую, что вы пойдете мне навстречу, – причитала Грета, уткнувшись лицом в пухлый живот полковника. – Вы просто не можете мне отказать!.. Вы самый сильный и самый благородный мужчина, я чувствую это!..

Волгин наблюдал за представлением. Можно было бы посмеяться над происходящим, однако Волгину было не до смеха. Грета сейчас оказалась единственным шансом, который позволял проникнуть в лагерь, чтобы получить хоть какие-то сведения о брате. Волгину надо было повлиять на выполнение ее просьбы, а еще добиться, чтобы именно его Мигачев отправил в лагерь в качестве провожатого. Зная упрямство начальника, достигнуть этого было совсем не просто.

Надо отдать должное, Грета сейчас старалась за двоих.

– Вы поможете слабой женщине!.. Я всегда любила русских! Я читала Чехова!..

– Хватит! – завопил Мигачев, обращаясь ко всем сразу. – Уберите ее от меня!

Дверь кабинета отворилась, и на пороге возникла переводчица Маша.

– Товарищ полковник, вас товарищ Руденко вызывает!.. – звонким голосом выкрикнула она и только потом разглядела прилипшую к нему Грету.

Она немедленно оценила ситуацию.

– Прошу прощения, – пробормотала переводчица и попятилась в коридор.

– Маша! – крикнул Мигачев, но той уже и след простыл. – Тьфу ты! Черт знает что такое! – в сердцах выругался он и развернулся к Волгину, Грета при этом продолжала висеть на полковнике. – Капитан! Ты хотел в лагерь? Отцепи ее от меня и езжай! Будет тебе веселенькая поездка. И проследи там на всякий случай, чего эта фифа будет делать!..

Он глянул вниз и взвыл со всем отчаянием, на которое только был способен:

– Гражданка киноартистка, пустите же!..

А Грета на глазах присутствующих, совершенно сбитых с толку и ошалевших, продолжала неистово шептать умоляющие слова, прижимаясь к коленям Мигачева и заливая их слезами вперемешку с тушью.

21. Веселенькая поездка

Немного спустя, расположившись на заднем сиденье джипа, Грета рассматривала себя в элегантное зеркальце и поправляла макияж. Глаза ее были несколько припухшие, но в целом, решила она, внешний вид – на миллион долларов.

Наконец-то она добилась своего. Наконец-то она движется к цели своего путешествия. Наконец-то встреча состоится.

При этом Грета испытывала тревожное чувство, которое мешало ей сосредоточиться, она даже ощущала легкую дрожь в пальцах. В такие моменты ей всегда помогал взять себя в руки легкий флирт.

Она провела пуховкой под глазами и покосилась на соседа. Волгин задумчиво наблюдал за раскинувшимися до горизонта холмами. Вдалеке виднелись уютные немецкие домики с островерхими крышами, обнесенные аккуратными изгородями. Абсолютная сельская идиллия. Казалось, что в этих местах никто и слыхом не слыхивал о недавно закончившейся войне.

Джип только что пересек городскую черту и оставил нюрнбергские кварталы позади. Здесь, за пределами города, царило умиротворение. Небо было ясным, и, хотя серые облака закрывали солнце, погода была благодатной.

Грета рассматривала профиль своего провожатого и решала, мог бы он понравиться ей в обычной жизни или нет. Он был достаточно молод и привлекателен; внимание особенно притягивали жестко срезанные скулы, образчик мужской красоты, и крупные губы. В лице была некоторая неправильность, но правильные лица опротивели ей на съемочных площадках голливудских фильмов. В Голливуде все мужчины красивы и чудовищно приторны. А еще они так влюблены в себя и в свою внешность, что становится скучно. А этот парень, рассуждала Грета, не слишком печется о своей привлекательности, а потому становится весьма притягательным. Грета вспомнила рассказ одной актрисы про русского любовника: русские, говорила та, ужасные медведи, но это так возбуждает!..

«Этот офицер не очень-то похож на медведя, – размышляла Грета, – но кто знает, каков он под шинелью?»

Не то чтобы ей приспичило закрутить роман, этого еще не хватало: она – звезда, а этот русский – кто он вообще такой? Однако Грета подумала о том, что все-таки было бы хорошо, чтобы он обратил на нее внимание.

Однако русский продолжал смотреть куда-то вдаль с отсутствующим видом.

«Не очень-то это вежливо», – фыркнула про себя Грета, а вслух произнесла:

– Ваш полковник очень мил: предоставить мне такой эскорт!..

Волгин обернулся, но сказать ничего не успел – его перебила Нэнси, которая сидела за рулем. Уставившись в зеркало заднего вида, она громко сообщила:

– Во-первых, это наш полковник мил, потому что это он дал разрешение на поездку. Это его вы должны благодарить. А во‑вторых, я вам не эскорт!

Нэнси воинственно наблюдала за отражением Греты, убеждаясь, что та с трудом подавляет неудовольствие, и улыбалась. Ее рыжая грива буйно развевалась на ветру. Кажется, она прочла мысли киноартистки, и теперь было делом чести навредить планам соперницы.

По только ей понятной причине Нэнси нравилось считать Грету своей соперницей. «Только круглые дуры сражаются с мелюзгой, а я ставлю перед собой сложные задачи», – любила повторять она. Грета была всемирно известной персоной, и Нэнси было приятно осознавать, что она бросает вызов такому крупному неприятелю.

Ей нравилось играть в подобные игры, но на сей раз Нэнси чувствовала, что нынешнее противостояние – уже не игра, а нечто более серьезное. И ее это не только забавляло, но и злило. В конце концов, она первой обратила внимание на советского офицера.

– Могу я узнать, зачем вам понадобилось в лагерь военнопленных? – напористо произнесла журналистка. – Читателей нашей газеты, безусловно, заинтересует визит знаменитой артистки в такое место.

– Сегодня я не даю интервью, – отрезала Грета.

– Ага, – обрадовалась Нэнси. – Так и напишу. В колонке сплетен!

Даже под щедрым слоем пудры было видно, как на щеках Греты выступил нервный румянец. Она растерянно взглянула на Волгина, ища поддержки.

Он ободряюще ей улыбнулся и перешел на немецкий:

– Не волнуйтесь. Можете говорить на своем языке.

– О боже, вы говорите и по-немецки?

– Я же переводчик.

– Какое счастье!

Грета поежилась, бросив неприязненный взгляд на Нэнси, затем доверительно наклонилась к Волгину:

– Зачем этот полковник навязал нам ее? Она напишет обо мне бог знает что.

– Вы же знаете: в армии приказы не обсуждаются. А это был приказ. Полковник Гудман – жесткий человек.

– А по-моему, обычный скучный вояка.

– Не могу спорить.

– Почему эти писаки все время преследуют меня? – с тоской проговорила Грета. – Даже здесь, в Нюрнберге. Я и в ванной комнате не могу расслабиться. Веду себя так, как будто если кто-нибудь войдет, я должна выглядеть на все сто. Даже если я совершенно обнаженная, – воркующим голосом добавила она.

– Вам прекрасно удается выглядеть на все сто. Или даже на все двести, – галантно отвесил комплимент Волгин.

Грета просияла от удовольствия. Она, конечно, привыкла к подобным словам, но еще один лестный отзыв никогда не помешает.

– И все-таки надо было настоять, чтобы нам дали в провожатые с американской стороны кого-то другого, – сказала она. – Но этот Гудман – он такой солдафон!..

Нэнси вновь бросила взгляд в зеркало, будто поняла, о чем речь, и губы ее скривила ироническая усмешка.

Грета демонстративно отвернулась.

– Сейчас к немцам все относятся плохо, – устало сказала она Волгину. – Это неправильно. Нельзя обвинять огульно. Нас подавили, это все политика. Мы не чудовища. Гитлер – да, он был монстр. Но он не немец, он австриец! А немцы другие…

Она вздохнула и, наклонив голову, из-под ресниц одарила Волгина одним из самых прекрасных своих взглядов, жемчужиной ее актерского арсенала. Этому взгляду научил Грету фон Штайбер, режиссер лучших ее фильмов. Взгляд был полон грусти, смирения и любви, он заставлял трепетать миллионы сердец кинозрителей.

Впрочем, русский не оценил талантов Греты. Он оставался учтивым, но при этом отстраненным и сдержанным.

Нэнси ядовито усмехнулась, продолжая наблюдать за происходящим. А этот советский – он крепкий орешек!

Тем временем Грета решила зайти с другой стороны.

– Мы пострадали от войны больше всех, – сказала она проникновенно. – Германия была разрушена, уничтожена. Вы не представляете, каково было людям, которые не поддерживали Гитлера. Им приходилось скрываться, лгать. Неосторожное слово могло стоить свободы и даже жизни. Это была большая трагедия для моего народа. Да, мы пострадали больше всех, – с драматической интонацией повторила Грета, потом, взглянув на Волгина, торопливо прибавила: – И русские, конечно. Немцы и русские всегда понимали друг друга.

Волгин поднял на нее глаза, но ничего не ответил.

* * *

Джип остановился у ворот лагеря, когда день уже клонился к закату. Часовые в американской униформе, как видно, были предупреждены о визите звезды: они тут же принялись таращить глаза на Грету, и она внутренне расслабилась.

«Все-таки настоящей женщине очень важно мужское внимание», – подумала она, одаривая часовых легкой, как бы случайной, но при этом в высшей степени дружеской улыбкой.

К машине подскочил сутулый майор с усталым лицом и выцветшими бледно-васильковыми глазами.

– Майор Арчер, – представился он, буравя артистку восхищенным взглядом и едва удостоив вниманием остальных, – помощник коменданта лагеря. Добро пожаловать! – Он протянул Грете руку, чтобы помочь спуститься с подножки. Грета с достоинством поблагодарила его сдержанным кивком, одним из тех, что очень хорошо получались при общении с начальством. – Мы вас очень ждали. Чай, кофе? У меня, кажется, где-то имеется и очень хороший виски…

– От виски я сильно пьянею, – игриво сообщила Грета.

– Давайте лучше займемся делом, – бесцеремонно встряла в беседу Нэнси. – Мы сюда не для кофе приехали.

– Да, полковник звонил полчаса назад и приказал оказать вам полное содействие, – сказал Арчер. – Не волнуйтесь, все будет сделано.

– Я не волнуюсь, – пожала плечами Нэнси.

– Вы из газеты, насколько мне известно?

– «Stars and strips», – с некоторым оттенком гордости уточнила журналистка. Арчер одобрительно воздел брови: в американской армии издание пользовалось большим почетом. – Возможно, вы читали мои передовицы. Нэнси Крамер. Сейчас я делаю репортаж о военных бывшей гитлеровской армии, помещенных в лагеря. А эти двое со мной, – небрежно добавила она.

Грета выразительно фыркнула.

Тяжелые, забранные в густую колючую проволоку ворота отворились, и гостевая процессия во главе с майором Арчером двинулась по щебневой дорожке. Вокруг тянулись серые бараки. На обочине лениво возились крепкие, мускулистые заключенные в потертом обмундировании без знаков различия.

Один из них вгляделся в белокурую Грету, вытаращил глаза и локтем принялся толкать своих товарищей. Суета происходила и на наблюдательных вышках, откуда артистку жадно разглядывали американские часовые.

Купаясь в мужском внимании – даже если это было внимание военнопленных и их надсмотрщиков, – Грета чувствовала себя абсолютно в своей тарелке. Даже движения ее стали другими – плавными, грациозными. Волгин, невольно задержавшись взглядом на ее извивающемся при ходьбе стане, подумал о том, что ей не зря присвоили звание «мечты всей мужской половины человечества».

– У вас здесь содержатся солдаты вермахта, – Нэнси тем временем интервьюировала майора. – Это профессиональные убийцы…

– Любой военный – профессиональный убийца, – философски изрек Арчер. – Вопрос лишь в том, за благое дело он сражается или нет. Эти люди поставили себя вне закона, они защищали идеи негодяя.

– Вам не кажется, что лагерь слабо охраняется? Сколько у вас охранников?

– Это конфиденциальная информация. Но охрана налажена четко, можете быть спокойны.

Волгин, бредущий рядом с Нэнси, с сомнением покачал головой. По его мнению, охраны в лагере было явно недостаточно.

– А количество заключенных – это тоже конфиденциальная информация? – с ехидцей поинтересовалась Нэнси.

– Само собой.

– И все-таки? Десятки?

– Сотни, – сказал Арчер. – Но предоставить точную цифру я не имею права. Если это важно для вашего репортажа, обратитесь к полковнику Гудману.

Нэнси скривилась. К кому-кому, а к Гудману она больше обращаться не станет, слишком велика честь.

– А если заключенные попытаются бежать?

– Зачем? Война закончена. В побеге нет никакого смысла. Да и куда им бежать? – в свою очередь поинтересовался майор.

Волгин рассматривал бывших солдат вермахта. Когда-то – еще совсем недавно – они были его врагами. На поле боя они, без сомнения, сделали бы все, чтобы убить его. И он бы стрелял в них в упор.

Но сейчас капитан испытывал странное чувство. И сам на себя раздражался из-за этого.

Это чувство имело название – сострадание.

Перед ним были солдаты. На фронте они выполняли свой долг. Гитлер и его камарилья говорили, что каждый, кто откажется от выполнения этого долга, будет признан предателем и врагом отечества. И они служили Гитлеру верно, полагая, что служат своей стране. А сейчас они находились за колючей проволокой. У них были осунувшиеся, изможденные лица, их глаза смотрели зло, ненавидяще. Возможно, многие из них и сейчас были уверены, что Гитлер и Германия – это одно и то же и поражение Гитлера в войне – это поражение и позор всей страны.

Солдаты не выбирают. Они действуют по приказу. Им внушают, что приказ на то и приказ, чтобы быть законом для простого солдата. Выбор есть только у высших начальников. У тех, в чьих руках власть. У тех, кто ведет вперед полки, кто по собственному капризу или циничному умыслу сталкивает между собой народы. Выбор был у тех, кто сидит сейчас на скамье подсудимых в нюрнбергском Дворце правосудия.

«А какой был выбор у Кольки? – подумал Волгин. – Разве что самый главный: не отсиживаться и пойти на фронт, чтобы защитить Родину. И он это сделал. Ему пришлось воевать, раз время бросило такой вызов. И он воевал, воевал честно. А потом оказался в плену, и здесь тоже не было выбора. Жить или умереть – разве это выбор?

Неужели он тоже, как эти нынешние заключенные, слонялся по этому безрадостному пространству, огороженному колючей проволокой, копал ямы и толкал вагонетки? Колька никогда не обладал богатырским здоровьем; если он и вправду оказался в этом лагере, как он выживал? Какие силы для этого потребовались? Где он жил? В этом бараке? А может, в этом? И где он сейчас?..»

– А это сектор гражданских, – миновав новые ворота, рассказывал Арчер. – Они содержатся в этих бараках. Как видите, лагерь огромный, но места здесь все равно не хватает.

– Тут много гражданских? – неузнаваемым, почти болезненным голосом произнесла Грета. – Как они могут жить в таких условиях?

– При нацистах условия были куда хуже, – сказал Арчер. – Люди умирали. Их убивали. В Освенциме, насколько мне известно, было уничтожено несколько миллионов…

– Но вы же здесь никого не убиваете!..

– Конечно, нет! – Арчер был шокирован таким предположением. – Заключенных достаточно хорошо кормят и не перетруждают на общественных работах. Их используют при разборе завалов в Нюрнберге, очистке дорог и для других целей.

– И все-таки, – настаивала Грета, – на каких основаниях гражданских поместили в лагерь?

Майор огляделся по сторонам. За проволочным забором виднелись серые фигуры.

– Видите вон того человека с книжкой? – Грета кивнула. – Он был пособником режима. Он даже был знаком с Гитлером.

– Эка невидаль! – вздернула плечом Грета. – Я тоже была с ним знакома, он даже целовал мне руку. И что с того?

– Вот как? Целовал руку? – немедленно отреагировала Нэнси и вскинула блокнот, приготовившись записывать. – А можно поподробнее?

– Мы встречались лишь дважды, – мрачно прокомментировала Грета. – Я была на приемах, а Гитлер в тот момент только поднимался во власти. – Она вновь обернулась к Арчеру: – Выходит, этого беднягу арестовали только за то, что он был знаком с фюрером?

Она сочувствующе поглядела на лысоватого, чуть обрюзгшего мужчину, перелистывавшего грязный фолиант.

Будто почувствовав ее взгляд, мужчина поднял глаза и застенчиво улыбнулся.

– Не совсем. – Арчер вздохнул и горестно покачал головой. – Он по собственной инициативе собирал информацию про евреев. Расспрашивал, вынюхивал, вызнавал. Горожане ему доверяли, он ведь был обыкновенный бюргер, не человек из гестапо. Он сам приносил эту информацию в тайную полицию, а уж дальше все происходило по протоколу. Он донес на тридцать шесть человек, местных. Они прятали у себя тех евреев, которые сумели избежать чисток, – в домах, в подвалах, на чердаках. Гестапо забрало всех – и этих евреев, и тех, кто их прятал. Никто не вернулся.

Мужчина с книгой продолжал улыбаться. Грета нахмурилась и ускорила шаг.

Благодаря этому Волгин, наконец, улучил момент, чтобы обратиться к Арчеру:

– Майор, во время войны в лагере содержался один человек… Вернее, мог содержаться. Он был художник, он здесь рисовал…

– У вас тут еще и дети есть? – перебила капитана кинозвезда.

Она никак не могла успокоиться. Она указывала на нескладного подростка с полудетской челкой, выглядывающей из-под большого размера кепки. Подросток был прыщав и худ, он был облачен в просторные шаровары, грязную рубаху, когда-то, вероятно, бывшую белой или же бежевой, и в дырявую жилетку. Он восседал на ступеньках барака и, казалось, был полностью поглощен разглядыванием потрепанной карты.

– Он из Дахау, – сказал Арчер. – Это концлагерь.

– Я знаю, что такое Дахау, – ледяным тоном произнесла Грета, смерив собеседника выразительным взглядом.

– Он сын коменданта Дахау… – уточнил майор. Он повернулся к подростку и позвал: – Удо!

Тот вскинул голову и удивленно уставился на процессию.

– Подойди сюда и поздоровайся, – приказал на плохом немецком Арчер.

Удо поднялся и поплелся к забору. Руки его болтались вдоль тела, будто у тряпичной куклы; они были непропорционально вытянуты по отношению к остальной фигуре. Подойдя, Удо сдернул с головы кепку и смиренно произнес:

– Добрый день.

– Здравствуй, милый, – с материнской интонацией проговорила Грета. – Как ты себя чувствуешь?

– Хорошо.

– Что ты здесь делаешь? – Она обернулась к майору и повторила на английском: – Что он делает в таком месте?

Арчер собирался ответить, но Удо опередил его:

– Я изучаю карту местности. Я хочу быть картографом, – сказал он с гордостью.

– Наши охранники отыскали для него карту, которая не представляет военной тайны, – пояснил майор.

Грета не удостоила его взглядом.

– Картографом! – она ласково глядела на подростка. – Какой же ты умница! Я всегда мечтала, чтобы у меня был такой ребенок. Умница!

– В день его рождения отец выводил на плац заключенных. Сколько лет – столько человек. Парень расстреливал их из пулемета, – негромко сообщил Арчер.

Грета, казалось, не сразу осознала, что услышала. Она продолжала улыбаться Удо, но лицо ее бледнело на глазах.

– Выходит, его посадили не за то, что он сын коменданта? – растерянно спросила Грета.

– Вовсе не за это.

– И скольких же он расстрелял?

– В последний раз расстрелял пятнадцать.

– Четырнадцать, – возразил Удо на немецком. Выходит, он все-таки понимал английский.

– Верно, – согласился Арчер, – четырнадцать. Пятнадцать лет ему исполнилось уже здесь. Заключенные из соседнего барака испекли именинный пирог. К нему здесь хорошо относятся.

Грета ошеломленно глядела на Удо, а он продолжал носком туфли застенчиво вычерчивать на песке какой-то рисунок.

– Вы полагаете, мы просто так держим здесь невинных людей? – спросил Арчер. – Зачем бы мы стали это делать?..

Нэнси что-то быстро записывала в блокнот.

Подросток вдруг повернулся и в упор посмотрел на Волгина. Странное дело, но у него был детский взгляд – не злой, не упрямый, а какой-то слабый и растерянный. Взгляд ребенка, которого насильно втолкнули в несправедливую, жестокую взрослую жизнь.

«Война проклятая, – невольно пронеслось в мозгу Волгина, – не щадит никого: ни взрослого, ни ребенка…»

К Арчеру подскочил бравый армейский лейтенант и что-то негромко произнес. Майор кивнул и, склонившись к Грете, зашептал ей на ухо.

Грета расправила плечи и поправила меховую накидку. Лейтенант сделал шаг в сторону, уступая ей дорогу, и Грета быстрым шагом направилась по тропинке к дальнему строению. Волгин двинулся было за ней, но Арчер преградил ему путь.

– Подождем здесь, – сказал он.

– Мы же вместе, – попытался возразить Волгин, но майор только отрицательно покачал головой.

– Так что вы хотели у меня спросить? – перевел он разговор на другую тему. – Вы что-то говорили насчет художника…

Грета тем временем торопливо взбежала по ступеням крыльца и скрылась за тяжелой дверью, которую услужливо распахнул перед ней лейтенант.

* * *

Миновав коридор, Грета очутилась в довольно просторной, но оставляющей гнетущее ощущение комнате. Единственное окно было забрано частой решеткой. Потолок низко нависал над головой, так низко, что невольно хотелось втянуть голову в плечи. Стены были выкрашены в серый цвет.

В глубине помещения, напротив окна, виднелся другой коридор, уходящий вглубь здания; вход в этот коридор закрывали тяжелые металлические прутья.

В центре комнаты стоял одинокий стол и два стула. Грета огляделась по сторонам. Ей даже некуда было положить сумочку и пальто; в конце концов она просто сбросила свое шикарное светлое пальто с норковой горжеткой на спинку стула.

Лейтенант, остановившись на пороге, наблюдал. В его взгляде Грета успела заметить тот же жгучий интерес, который сопровождал ее повсюду, – не только зрительский, но и чисто мужской. «Мужчины, – была убеждена Грета, – на самом деле всегда ведут себя как дети, как романтики и идеалисты; именно этим объясняется влюбленность взрослых, тертых в боях самцов в бесплотные женские образы на экране. Какая наивность! Многое пережившие мужчины искренне верили, что артистка и сыгранная ею роль – это одно и то же».

Остановившись у окна, Грета вспомнила свою героиню в одном голливудском фильме. Она играла женщину, несправедливо обвиненную в убийстве. Ей тогда предстояло встретиться с адвокатом, который успел влюбиться в нее. Декорация очень напоминала комнату, в которой сейчас находилась Грета, вот только в декорации было нестерпимо жарко, а здесь довольно холодно и промозгло.

«Надо бы надеть пальто», – подумала Грета. Но в шикарном пальто в этом помещении она будет смотреться нелепо. Сейчас необходимо выглядеть скромно. Для этой цели Грета заранее подобрала платье в темных тонах.

Нервно покусывая ноготь, Грета рассеянно наблюдала за происходящим снаружи. Удо слонялся за проволокой, размахивая при ходьбе своими длинными кукольными руками. Волгин и Арчер беседовали по другую сторону заграждения; при этом советский офицер то и дело исподтишка буравил Удо взглядом. Нэнси, теребя в руках блокнот, рассматривала военных, но в разговор не вступала.

«Надо будет запомнить, как неумело эта девчонка пыталась поддеть меня, – подумала Грета. – Если играть амбициозную, но недалекую барышню с претензиями, пригодится».

Лейтенант продолжал разглядывать Грету. Она ощущала этот взгляд спиной. Странное дело, но в эту минуту этот интерес уже не тонизировал, а раздражал.

В недрах помещения загремели ключи и решетки, Грета развернулась, и на лице ее отпечаталась тревога вперемешку с нетерпением и радостью.

В комнату в сопровождении конвоира вошла хмурая женщина с погасшим, но при этом весьма жестким взглядом. Она взглянула на гостью, и лицо ее окаменело.

– Лизель! – воскликнула Грета, всплеснув руками.

Она бросилась к вошедшей, обняла ее, прижалась к ней всем телом и положила голову на плечо. Лизель, не шевелясь, стояла столбом, руки ее плетьми свисали вдоль бедер.

Грета заглянула ей в лицо.

– Лизель, – прошептала она прочувствованным голосом. – Наконец-то!..

Женщина ответила равнодушным и настороженным взглядом. Грета невольно поежилась и, дабы скрыть неловкость, поскорее усадила Лизель за стол, а сама уселась напротив; при этом она не выпускала из ладоней руки Лизель.

Внимательный человек, вглядевшись, обнаружил бы сходство между двумя женщинами, не без труда, но обнаружил бы. У обеих были точеные лица правильной формы и красивые белокурые волосы, но лицо Лизель огрубело, а волосы свалялись в неряшливый пучок. Глаза Греты сияли, а взгляд Лизель был тускл; однако же и форма глаз, и их цвет совпадали. Можно сказать, что Грета выглядела более молодым и значительно более ухоженным оттиском женщины напротив нее.

– Ты изменилась, – по-немецки прошептала Грета.

– Ты тоже, – ответила Лизель без какого-либо выражения.

– Какое счастье, я тебя все-таки нашла!.. Это было непросто.

Лизель скривила губы:

– Ты давно вернулась из Америки?

– Я не вернулась. Я приехала за тобой.

– Вот как? – хмыкнула Лизель.

– Сейчас все наладится, – предпочитая не обращать внимания на иронию собеседницы, сказала Грета. – У меня знакомства на самом верху. Я договорюсь с командованием. Они не смогут мне отказать…

– Не сомневаюсь.

– Ко мне хорошо относятся…

– Ага, – покачала головой Лизель и высвободила тяжелые, огрубевшие от работы руки из изящных ладоней Греты.

– Я уже написала прошение, – продолжала та. – Вот только никак не могла пробиться в лагерь, сейчас в Нюрнберге особое положение. Из-за трибунала. Ты слышала: здесь проводится военный трибунал…

– Меня это больше не интересует.

Грету задели интонации Лизель. Она хотела было сказать что-то резкое, однако сдержалась и лишь произнесла:

– Тебя должны выпустить. Это должно произойти очень скоро.

– Я больше никуда не спешу.

Разговор не клеился, но Грета предприняла новую попытку.

– Лизель, ты уже знаешь? – лицо ее вдруг переменилось, и в глазах блеснули слезы. – Мама умерла. Я не успела на похороны.

Лизель лишь кивнула в ответ и тяжело закашлялась.

– А где Отто? – наконец спросила она. – Что с ним?

– Он в лагере.

– В каком?

– Я не знаю. Мне лишь ответили, что он был арестован за сотрудничество с нацистами.

– Его будут судить?

Грета молчала.

– Отвечай, – настаивала Лизель, – его будут судить? Что ему грозит? Ты можешь сделать, чтобы его освободили?

Никакого ответа.

– Мой муж ничего не сделал, – жестко сказала Лизель, и по лицу ее покатились слезы. – Отто ни в чем не виноват. Мы просто кормили офицеров. Это были германские офицеры. Мы имели право кормить германских офицеров! Мы имели право держать кафе, это нигде в мире не возбраняется!..

– Это было кафе при концлагере, – напомнила Грета.

– Ну и что?

– Эти офицеры служили в СС.

– Они служили Германии!

– Лизель!..

Женщины какое-то время жгли друг друга взглядами.

– Какого черта ты приперлась сюда? – наконец проговорила Лизель. – Что тебе надо?

– Я хочу помочь…

– Вранье! Ты всегда думала только о себе. О себе и о своей карьере. О ролях, цветах и поклонниках. Ты сбежала, а мы остались здесь. Ты знаешь, каково это – оставаться в своей стране, когда твоя страна воюет и никто не может предсказать, что случится не то что через месяц, но даже завтра, даже сегодня, через час или полчаса?.. Мама все время спрашивала: почему ты не возвращаешься, когда ты так нужна своей стране, когда ты так нужна нам? Я же знаю, что тебе обещали звание первой актрисы Германии!.. Ты могла получить все, о чем только душа попросит!.. А ты плюнула на свою страну!

– Я плюнула не на страну, а на эту проклятую власть, которая принесла столько бед! Посмотри, что эти люди с нами сделали?

– Какие люди?

– Гитлер и вся его камарилья.

– Не смей так говорить о германской власти!

– Они уже не власть.

– Для тебя – нет. А для нас они были властью. Для всех, кто остался, а не сбежал.

– Лизель, – взмолилась Грета. – Давай не будем об этом! Мы же сестры, я хочу тебе помочь!..

Она протянула руки, но Лизель отпрянула прочь, будто увидела змею.

– Мне не нужна твоя помощь! – взвилась она. – Убирайся! Ты мне не сестра, забудь об этом. Ты не немка. – Лизель ненавидящим взглядом поглядела на Грету, раздувая ноздри; губы ее тряслись. – Ты вообще никто, – твердо произнесла она после паузы. – Да, ты никто. Американская подстилка.

Она развернулась и пошла к решетке, властным жестом показав охраннику: открывай! Тот загремел ключами и распахнул дверь. Лизель тяжело двинулась по коридору и ни разу не обернулась, пока не исчезла за поворотом.

Грета растерянно глядела вслед старшей сестре и хотела, но не могла заплакать. Она чувствовала себя совершенно уничтоженной, стертой в порошок, не способной шевелиться и дышать, как это было в детстве, когда она узнала о смерти отца. Грете отчаянно хотелось умереть – прямо сейчас, прямо здесь.

* * *

– Что?! – удивленно переспросил Арчер. – Этого не может быть. Боюсь, вас ввели в заблуждение.

– Он точно был здесь, – настаивал Волгин. – В джипе, на котором мы приехали, находится картина, она была куплена в этом лагере. На распродаже.

– Мы продавали какие-то оставшиеся от заключенных вещи, не стали сжигать, – подтвердил майор. – Но это могла быть просто картина, которая попала сюда по случаю. Почему вы решили, что картина была написана здесь?

Волгин задумался.

– Не знаю, – наконец признался он. – Наверное, просто чувствую.

– Кому бы здесь дали рисовать? Это была фабрика смерти, а не картинная галерея. Здесь возили вагонетки с рудой и умирали.

– Могу я взглянуть на документы заключенных?

Арчер удивленно уставился на собеседника:

– Вы полагаете, здесь остались документы? – Он даже рассмеялся от столь нелепого предположения, но в его смехе звучала горечь. – Когда они уходили, то уничтожили все! Ничего не осталось. Никаких сведений. Никаких списков или имен. Совсем ничего.

– Совсем? – растерянно переспросил Волгин.

Арчер смотрел в его потемневшее лицо. Он хотел как-то подбодрить советского офицера, но не смог подобрать нужных слов.

– Мне очень жаль, – просто сказал он.

– Но ведь так не может быть, чтобы вообще ничего не осталось.

– Может. Это война. А еще – стыд за содеянное.

Майор устремил задумчивый взгляд за колючую проволоку, туда, где виднелись лениво слоняющиеся фигуры в потертой солдатской форме. Заключенные негромко переговаривались между собой, кто-то читал газету, кто-то стирал белье в мятом корыте и развешивал его на заборе. Все выглядело буднично и почти по-домашнему.

– Они старались скрыть все, что натворили, – сказал Арчер. – Конечно, они хорошо понимали, что такая война – самое чудовищное, что только могло изобрести человечество. Они сами себе ужасались. Поговорите с заключенными. Они многое могут вам рассказать. Если захотят, конечно…

– Здесь погибло много людей? – спросила Нэнси.

Арчер кивнул.

– Вот что, – предложил он, – попробуйте найти кого-нибудь из лагерной обслуги. Может, кто-то и знает про вашего брата. Но я бы не рассчитывал…

Эти трое, негромко беседующие меж собой, не знали, что из-за бараков за ними наблюдают. Кряжистый, коротко стриженный человек стоял, опершись на лопату, широко расставив ноги, и широкой загрубевшей ладонью потирал затылок. На затылке в полголовы красовался закрученный, будто канат, уродливый шрам.

Он не был заключенным. Этот человек служил в лагере охранником, он был из тех, кого набрали из местного населения, без права ношения оружия, из тех, кто был призван выполнять здесь низкоквалифицированную работу, помогая американскому командованию управлять вверенным подразделением.

Он пытался прислушаться к обрывкам слов, доносимых до него ветром, но ничего не мог различить. Однако одно он знал точно: если здесь появился русский и он говорит с американцами, это не к добру. А то, что разговор был обстоятельный и вполне деловой, было видно даже на расстоянии.

Дверь заскрипела, на крыльцо вышла Грета. Она держала в руках пальто и, кажется, не чувствовала холода. Она спустилась по ступеням и, склонив голову, двинулась по дорожке вдоль колючей проволоки.

Нэнси изобразила на губах привычную ироническую улыбку, однако при приближении Греты эта улыбка сама собой улетучивалась. Нэнси невольно сделала шаг в сторону, освобождая дорогу.

Грета шла шаркающей походкой, ссутулившись, как человек, придавленный невыносимой ношей. Плечи ее были опущены.

На мгновение она подняла на Волгина невидящий взгляд, затем медленно проследовала мимо.

Нэнси была донельзя озадачена. Впрочем, как и Арчер, который с удивлением рассматривал согнутую спину вмиг постаревшей кинозвезды. Затем обернулся к Волгину:

– Знаете что, – Арчер секунду помолчал, решая, говорить или не говорить, и все-таки прибавил: – Может, вам стоит оставить эти поиски. Послушайтесь старого волка. Иногда лучше не знать.

* * *

Через два дня Грета давала в коридоре Дворца правосудия прощальное интервью.

Как обычно, она была окружена шумным роем журналистов и фотографов, а также почитателей, которых немало нашлось даже среди особо скучных и мало чем интересующихся, кроме юриспруденции и унылых канцелярских проблем, обитателей дворца. Вспыхивали блицы, шумно стрекотали кинокамеры, пылали нестерпимым белым светом прожектора. Грета говорила по-английски, улыбаясь прежней ослепительной улыбкой:

– Я покидаю Нюрнберг с чувством, что моя миссия закончена. Справедливость восторжествовала. Международный трибунал все расставляет по местам, можно не сомневаться, что его уроки будут усвоены. Я увидела новую Германию и новых людей. Мы уже другие! Мы хотим добра. Мы хотим мира и счастья!

В толпе, помахивая блокнотом, но не пытаясь воспользоваться им по назначению, стояла Нэнси и скептически наблюдала за артисткой. Грета старалась не встречаться с ней взглядом.

Волгин проходил мимо и задержался на несколько мгновений. Он вновь залюбовался Гретой – против своей воли, но залюбовался, он вновь подумал о том, как же необыкновенно она хороша. Ангел!

– Могли бы вы сказать что-нибудь на немецком для наших радиослушателей, ваших поклонников? – поинтересовался бритый наголо мужчина, воинственно выставив вперед нижнюю челюсть и радиомикрофон.

Грета благосклонно кивнула и произнесла на родном языке:

– Слушай, Германия! Я люблю тебя, моя родина!

Грета остановила взгляд на Волгине, но ни один мускул не дрогнул на ее прекрасном сияющем лице.

Журналисты зааплодировали.

На мгновение Волгину показалось, что прекрасные глаза Греты предательски заблестели. В тот же момент она встряхнула своими чудесными белокурыми волосами, пронизанными светом прожекторов, и отвернулась.

22. Русский художник

Два часа спустя в пресс-баре, который был устроен в одном из помещений Дворца правосудия специально для того, чтобы пишущей братии, съехавшейся со всех концов света, было где пообщаться, почесать языками и поделиться последними новостями, включая сплетни, все обсуждали неожиданный отъезд Греты из Нюрнберга.

Волгин оказался в пресс-баре случайно: накануне Зайцев нахваливал один из здешних коктейлей, и капитан, ощутивший под конец рабочего дня опустошенность и усталость, решил заглянуть на огонек. Так вот, оказавшись в этом заведении, Волгин ждал, когда в дискуссию вступит Нэнси.

Однако рыжеволосая красотка, восседавшая за шумным столом вместе с остальными, не торопилась делиться информацией по поводу визита Греты. Она задумчиво накручивала на палец непослушный локон и молчала.

Когда же один из коллег, веснушчатый и круглолицый ирландец, попытался пошутить над ней, чтобы вызвать на откровенность: мол, не может быть, чтобы Нэнси не была в курсе происходящего, а если она не в курсе, куда пропал ее хваленый профессионализм, и вообще непонятно, а Нэнси ли сидит перед нами, – девушка лишь подняла на него непроницаемый взгляд и усмехнулась.

Фотограф Тэд сидел рядом и ревниво наблюдал за тем, как Нэнси то и дело скользила взглядом по Волгину, расположившемуся неподалеку и задумчиво покачивающему в руке бокал с напитком.

– Нэнси, не жмись! – прокричал смешливый, тощий, похожий на кузнечика парень в круглых очках. – Ты наверняка что-то знаешь!

– Рассказывай, рассказывай!.. – загалдели остальные.

– Отстаньте.

– Ребята, она что-то утаивает от нас, – весело предположил ирландец. – Кто не делится с коллегами, тому бойкот!

– А знаете, что я слышала? – вдруг заговорщицки произнесла Нэнси. – Это совершенно секретная информация.

– Давай, давай!

– Когда наша авиация бомбила Нюрнберг, один крупный чиновник позвонил другому крупному чиновнику. Военному. И тот изменил курс парочке самолетов…

Журналистская братия сгрудилась вокруг Нэнси, предвкушая сенсацию. Лица горели от возбуждения.

Волгин тоже невольно прислушался.

Нэнси продолжала:

– Боевое задание осталось прежним: бомбить. Но самолеты теперь должны были чуть обогнуть город и сбросить бомбы на одну здешнюю фабрику… И что вы думаете? Самолет действительно полностью разбомбил производство, все цеха, все здания, и теперь тот самый крупный чиновник является монополистом в своем деле. На нью-йоркской бирже его акции продаются втридорога, и это только начало! Вот как делается бизнес в нашей прекрасной стране.

– Ура, коррупционный скандал! – возликовал ирландец. – И кто же эти люди? Кто попросил и кто отдал приказ? Имена?

Нэнси приняла неприступный вид.

– Я и так разболтала слишком много, – заявила она, мельком бросив хитрый взгляд на Волгина. – Остальное узнавайте сами. Взрослые мальчики уже.

Пригубив коктейль небольшим глотком, Волгин поставил стакан и поднялся. Он не мог не оценить изобретательность девушки, столь элегантно переведшей разговор с Греты на скандальную историю в американском военном ведомстве, историю, детали которой Нэнси так умело скрыла.

Он шел по улице и размышлял о том, что люди все-таки совершенно не представляют себе истинных причин, по которым случается война. И истинных целей войны не понимают.

Пропаганда вещает про высокие идеалы, национальную стойкость, про защиту наследства отцов и дедов от иноземных варваров. Создаются мифы и легенды, возводятся памятники.

А на самом-то деле все очень просто. У войны есть три причины, только три: амбиции, власть и деньги. Только ради этого миллионы людей посылаются в кровавую мясорубку, под нож идут миллионы судеб. И на фоне этого несколько человек занимаются перетягиванием каната. И тот, кто окажется хитрее и изворотливее остальных, кто окажется наглее и беспринципнее, тот и ощущает себя наместником Бога на земле, купается в признании толпы и возводит себе при жизни мавзолеи. Впрочем, и это тоже заканчивается.

Гитлер обожал, когда при его появлении толпа застывала в экстатическом напряжении и взбрасывала руки: «Хайль!» А где он сейчас? Так, наверное, и лежит, обугленный, в яме, в бурой жиже…

– Игорь! – услыхал Волгин. Из-за потертой афишной тумбы возникла тоненькая девичья фигурка, при виде которой у него сладко защемило сердце. – Игорь, какое счастье, что я вас нашла!.. Я уже не чаяла разыскать вас!

– Что случилось? – спросил Волгин и в этот же самый момент поймал себя на мысли, что хочет услышать простые слова: «Я соскучилась».

Но Лена произнесла совсем другое:

– Я нашла одного человека. Вы сказали, надо попытаться найти охранника из лагеря, да?

– Это было бы здорово, – обрадовался Волгин.

– Этот человек не охранник. Но он может что-то знать.

* * *

Они долго ехали на трамвае и наконец сошли на заброшенной остановке. Вокруг высились неказистые, обшарпанные строения.

Лена сверилась с бумагой, которую извлекла из кармана, – на ней был наскоро нацарапан адрес и схема, и направилась к четырехэтажному зданию.

– Вот что, – говорила Лена, взбираясь по крутой лестнице, – вы, главное, молчите.

– Хорошо, – покорно согласился Волгин, двигаясь за девушкой и пытаясь уловить легкий аромат, едва различимый, распространяющийся от ее волос.

– Вы можете его напугать, – продолжала Лена, она хорошо помнила историю на рынке. – Держите себя в руках, если хотите, чтобы все получилось. Я сама.

– Хорошо.

Дверь была старая, совершенно никудышная. Лена остановилась перед ней, легким жестом поправила волосы и обернулась убедиться, что Волгин ее понял и будет неукоснительно следовать ее указаниям.

Она не ожидала, что Волгин окажется так близко. Он стоял в полушаге от нее, и Лена вдруг ощутила на лице его дыхание и близко-близко увидела перед собой его мерцающие в полутьме темные глаза. Она застыла, чувствуя, что голова начинает кружиться, а земля уходит из-под ног.

Волгин, тоже не ожидавший, что она обернется, смотрел на нее в упор, и ноздри его нервно трепетали.

– Главное, молчите… – прошептала Лена в замешательстве и стремительно повернула ручку звонка.

В глубине квартиры зазвенел колокольчик, потом послышались шаркающие шаги.

– Кто? – раздался хриплый и, кажется, старческий голос.

– Герр Брандхофф! – позвала Лена.

Звякнула цепочка, дверь отворилась. Из-под мохнатых бровей на Лену глянули колючие выцветшие глаза.

Человек за дверью не был стар, но выглядел сильно потрепанным жизнью; он был очень невысок – ростом чуть выше ребенка – и коротконог. Ему было около сорока, а может, около пятидесяти – понять было невозможно; лицо казалось измятым и лишенным какого-либо оттенка. Бесцветное лицо. Лицо, которое не запомнишь. Редкие волосы топорщились над сложенным в гармошку лбом, щеки были покрыты неопрятной, торчащей во все стороны щетиной.

– Меня зовут Хелена, герр Брандхофф, – начала Лена. Обитатель квартиры собирался улыбнуться, но тут взгляд его упал на Волгина. На погонах сверкнули золотом звездочки. Герр Брандхофф вздрогнул и совершил попытку захлопнуть дверь, и захлопнул бы, если бы девушка проворно не вставила ногу в проем.

– Что вам надо? – завопил Брандхофф.

– Поговорить.

– Я не хочу ни с кем разговаривать!

– Если не впустите, – сказала Лена, – я донесу. Я знаю, где вы работали во время войны…

– Нигде я не работал!

– Герр Брандхофф, не надо бояться, мы не причиним вам вреда. Просто поговорим…

Квартира оказалась очень похожей на своего владельца – была такой же неухоженной, грязной, запущенной. На столе громоздилась немытая посуда, диван был покрыт сальными пятнами. На люстре отсутствовал один рожок, остальные обильно покрывали темные точки от мух. Зеркало над каминной панелью было расколото надвое, в середине его зияла огромная дыра. Сам камин, очевидно, давно не выполнял своего предназначения, огонь в нем не разводили если не годы, то много месяцев – внутри громоздились ящики и какой-то хлам.

– Я никогда не был членом нацистской партии, – нервно раскачиваясь на диване, говорил Брандхофф, – я даже не ходил смотреть, как они маршируют. Я вообще не занимаюсь политикой. Я простой человек…

– Но ведь вы работали в лагере, верно? – мягко поинтересовалась Лена.

– Не работал! – возразил Брандхофф. – Я просто возил офицеров. Привозил и увозил. Всю жизнь за баранкой.

И он стал ласково баюкать черный протез, прикрепленный к обрубку правой руки.

Этот человек очень не нравился Волгину. С первого взгляда не нравился. И теперь Волгин пытался справиться с чувствами, чтобы не проявить резкость и не спугнуть собеседника.

– Вы заезжали в лагерь? – спросила Лена.

– Иногда.

– Значит, вы там сталкивались с заключенными! – не выдержал Волгин.

Лена бросила на него выразительный взгляд. Понять значение этого взгляда было нетрудно. «Молчите!» – словно бы пыталась сказать девушка.

– Ни с кем я не сталкивался, и ничего я не видел, – окрысился Брандхофф. – Просто приезжал и уезжал! Думаете, у меня было время и желание разглядывать эти грязные физиономии? Я даже не глядел на них.

Он вскочил и принялся греметь посудой, переставляя с места на место чашки и кастрюли.

– Вы часто ездили в лагерь?

– Нечасто! Зачем мне туда ездить? Там дорога плохая, машина разваливалась на ухабах. Потом американцы стали бомбить город. Моя жена, Марита, она погибла, – Брандхофф громко всхлипнул и отвернулся. – Мы попали под бомбежку, когда возвращались домой. Она умерла на моих глазах. А я потерял руку. И все.

– Вы когда-нибудь видели в лагере русских?

– Я просто водитель. Я не имел дела с теми, кто там служил.

– Он не служил. Он был пленным.

– Я не рассматривал пленных!

– Он был похож на меня, – сказал Волгин, но Брандхофф даже не обернулся, просто неприязненно передернул плечами.

Лена посмотрела на спутника и грустно покачала головой: очень жаль, но это бесполезно, пора уходить. Капитан вздохнул, извлек из кармана пачку бумажных ассигнаций, отсчитал несколько купюр.

Заслышав шуршание банкнот, Брандхофф обернулся и принялся наблюдать за движениями советского офицера. Волгин положил деньги на стол и вместе с Леной направился к выходу.

– Там русских не обижали, – сообщил в спину Брандхофф, – кормили. Даже разрешали рисовать.

Волгин вздрогнул и застыл на ходу:

– Кому разрешали?

– Там был художник. Русский. Ему разрешали.

Гончая, напавшая на след, испытывает те же чувства, что испытал в этот момент Волгин. Он ощутил, как в темную комнату, где он двигался на ощупь и никак не мог найти выход, вдруг брызнул свет, предметы вокруг приняли очертания, и сразу стало ясно, куда двигаться дальше, а главное – появилась надежда.

– Вы видели этого художника?

– Да, видел, – сказал Брандхофф. – Он был грязный.

– Как он выглядел?

– Лица я не рассматривал. Но помню, что он был тощий. Очень тощий. Герр Хаммер привозил ему краски и кисти. Мы ездили за ними в магазин в Нюрнберге. Даже мастерскую обустроил в пустом бараке. Герр Хаммер очень хорошо к нему относился. Просил рисовать побольше. Ему нужны были большие плакаты, красивые. Художник их рисовал.

– Художник работал на немцев? – ошеломленно пробормотал Волгин и поглядел на Лену.

– Ну да, – подтвердил Брандхофф, – работал. Рисовал наших солдат и детей. Портреты фюрера. А потом взял и сбежал. В лагере большой шум из-за этого поднялся. Его искали день и ночь.

– Художник бежал из лагеря? – не поверил своим ушам Волгин.

– Вроде сбежал. Я больше ничего не знаю. Герр Хаммер был очень на него обижен, что он сбежал.

– А герр Хаммер – это кто?

Брандхофф сделал неопределенный жест черным протезом и посмотрел на кулак Волгина с зажатыми в нем деньгами. Волгин отсчитал еще несколько купюр и протянул собеседнику.

– Герр Хаммер был хороший человек, – радостно сообщил Брандхофф, пряча деньги в карман штанов. – Очень хороший. Он был главным.

– Чем он занимался?

– Он был инспектор по лагерям. Эсэсовец. Я его иногда возил. Он даже подарил моей жене шубу. Почти новую.

– Герр Хаммер… А имя?

– Имени не знаю. Его звали просто Хаммер.

Волгин переглянулся с Леной.

– Где его можно найти? – спросила она.

Брандхофф опять пожал плечами. Как видно, это было его излюбленное движение.

– Он не здешний, – сообщил Брандхофф. – Картины любил. О художнике заботился. А тот взял и сбежал.

– Вы можете описать этого Хаммера?

– Ну, я не знаю…

– Хорошо, вы не вглядывались в художника, но Хаммера-то наверняка успели разглядеть, раз вы его столько раз возили? – Волгин уперся взглядом в собеседника.

Коротышка закатил глаза к потолку, на лице его возникла смутная улыбка.

– Он был высокий, – мечтательно произнес Брандхофф, – стройный. С широкими плечами. Настоящий ариец!..

23. Стрела и победа

Ночь была ясной, сквозь дыру в куполе поблескивали мокрые звезды. Завывал ветер, звук одиноких шагов гулко отражался в полуразрушенных колоннах храма.

На самом деле сейчас в храме находились двое – один беспрестанно вышагивал по разбитым, заваленным балками плитам, а второй будто врос в землю. Он тяжелым движением почесывал затылок с уродливым шрамом.

– Ты точно в этом уверен, Франц? – спросил Хельмут, покусывая губу. Он был напряжен и озадачен.

– Я уверен. Если бы я не был уверен, разве стал бы повсюду вас разыскивать? Вы бы знали, чего мне это стоило! Несколько дней вас искал, – в словах Франца звучал явный упрек.

– А может, ты ошибаешься?

– Если в лагерь влезут русские, оттуда не уйти, – отвечал охранник. – А они что-то замышляют. Этот офицер расспрашивал помощника коменданта, очень подробно расспрашивал.

– Но почему ты считаешь, что американцы собираются сотрудничать с советскими? Мне кажется, у них как раз не лучшие времена. Сейчас эти джоны не очень-то жалуют русских в Нюрнберге.

– Тогда почему в лагерь приехал русский офицер? До этого в лагерь никого не пускали, а теперь явилась целая делегация…

Хельмут с сомнением покачал головой.

– Мы еще не готовы, – наконец сказал он.

– Я привык доверять своей интуиции, – возразил Франц. – Тут что-то неладно. Надо действовать.

– С такой охраной? Ты же говорил, что через месяц-другой ее должны отозвать. Тогда мы сможем все осуществить без лишних проблем.

– Нельзя медлить. В конце концов, в 1944 году в лагере охраны было куда больше. И охранники были куда более опытными, чем эти необстрелянные янки. А один человек все равно сбежал, помнишь? Художник…

И он насмешливо, почти с издевкой поглядел на Хельмута. Хельмут ответил мрачным, тяжелым взглядом.

– Я не уполномочен действовать самостоятельно, – наконец произнес он. – Надо получить «добро» от главного.

– Ну так получи! Потом будет поздно!

Хельмут в задумчивости сделал несколько шагов в глубину храма и поднял глаза на алтарную стену. На алтарной стене светился лик, вернее, его половина, оставшаяся после бомбардировок. Хельмут застыл, глядя на фреску, и лицо его вновь приняло благоговейное выражение.

– А все-таки американцы – варвары, – проговорил Хельмут. – Такую красоту уничтожить!..

– Не знаю. Я в этом ничего не понимаю. Просто мазня.

– Ты не прав, Франц. Искусство – душа человечества. А этот художник – он большой талант. Если бы фреска сохранилась полностью, сюда бы съезжались со всех концов света, чтобы поглядеть на нее.

– Не морочь голову, – прервал излияния Хельмута охранник. – По твоему настоянию я устроился в лагерь. Рискую своей жизнью. А ты тут какие-то каракули на стенке рассматриваешь.

– Ты как со мной разговариваешь, ефрейтор? – рявкнул Хельмут.

– Виноват, – сказал Франц, но в голосе его не слышалось сожаления. – И все-таки: ты собираешься нападать на тюрьму или нет? Или я могу считать себя свободным?

Хельмут подошел к охраннику и несколько секунд, не мигая, смотрел ему в лицо. Франц оставался невозмутим.

– Ладно, – произнес Хельмут, – действуй. Под твою ответственность. Укроешь их в лесном лагере. А мне отбери десяток самых надежных – для выполнения экстренных поручений.

– Куда привести?

– Вот тебе адрес, – Хельмут извлек из кармана пальто записную книжку и огрызок карандаша. – Никому не давай. Просто приведи. Учти – это засекреченное место. Никто не должен знать.

– Обижаешь! – Франц вгляделся в кривую строчку, которую замыкала цифра 18, это был номер дома. Хмыкнул: – А я-то думал: где вы так надежно прячетесь? Очень умно. Никому и в голову не придет искать в этом месте.

– Дом разрушен и кажется необитаемым. Найдешь подъезд, где рядом с входом написано: ПОБЕДА. И стрела снизу. Вот так, – Хельмут взял листок из рук Франца и дорисовал стрелу. Нарисованная стрела чуть съехала книзу.

– Стрела и победа, – сказал Франц. – Я догадывался, что ты большой романтик.

– Смотри не подведи.

– Можешь на меня положиться. Жди гостей. Завтра ночью.

* * *

…Ночь выдалась безлунной и ветреной. Территория лагеря была пустынна, на вышках мерзли часовые. Солдаты не видели, как темные фигуры крадучись перебегали от барака к бараку, направляясь к тыльной стороне лагеря, где ограда выходила к лесу.

Из окон офицерской столовой падали наружу огромные мутные столбы света. Доносились взрывы хохота.

Прижавшись к стене, один из беглецов осторожно заглянул внутрь. Он обнаружил там внушительную компанию – здесь была добрая дюжина офицеров, а еще солдаты-охранники; все они сидели за большим, небрежно накрытым столом. Вокруг тарелок со снедью и грубо нарезанными овощами стояли початые бутылки виски и стаканы. Раскрасневшийся майор Арчер, размахивая руками, рассказывал веселую историю – компания покатывалась со смеху.

Особенно отличался лейтенант, который сопровождал Грету к сестре. Он запрокидывал назад голову, бил ладонями по столу и сучил ногами. Определенно, в этот момент лейтенант был совершенно счастлив.

В углу помещения возился Франц, загружая в разверстый зев печки новую порцию поленьев. Огонь пылал все ярче.

Франц краем глаза заметил движение за стеклами; он заметил также, что в ту же секунду лейтенант, вытирая глаза от слез, всем телом разворачивается к окну. Франц с грохотом уронил поленницу на пол, дрова покатились по грязным половицам.

Арчер на полуслове прервал рассказ; вся компания дружно уставилась на недотепу. Франц рассыпался в извинениях, а тем временем за окном, никому, кроме него, не видимые, одна за одной промелькнули темные фигуры.

Путь лежал к отдаленному бараку, от которого до заграждений было рукой подать. Внезапно впереди идущий сделал взмах рукой.

Из-за угла здания появился американский солдат. Он брел, глядя себе под ноги, и невольно улыбался: сегодня он получил письмо от любимой девушки Франсин, которая писала, что очень ждет его и, как только он вернется из Европы, они сразу пойдут в церковь. Франсин обдумала предложение, поняла, как любит его, и решила сказать «да».

Погруженный в свои мысли, солдат не сразу услышал стремительно нарастающий звук шагов. Его сбили с ног мощным ударом, выхватили из рук винтовку и добили прикладом. Ухватив за тяжелые, тщательно вычищенные ботинки, оттащили к стене барака и там расшнуровали и стянули обувь.

Луч света с наблюдательной вышки неторопливо заскользил по территории лагеря. Фигуры успели прижаться к стене барака, слились с ним. И снова зашевелились, когда луч прошел мимо.

Из деревянного туалета, натягивая на ходу штаны, появился сонный Удо. На его глазах опрокинули и закололи двоих охранников, мирно трепавшихся за перекуром. Оба не успели даже вскрикнуть. Удо мигом проснулся. Перепуганный, он стал пятиться к своему бараку, но сильные руки подхватили его и швырнули по направлению к дальней ограде.

– Давай, картограф хренов! – негромко прикрикнули из темноты.

Подросток завертел головой, еще не осознавая, что очутился в толпе солдат, и эта толпа, будто горный поток, волочит его, как щепку, прочь от родного барака. Он пытался сопротивляться, но тщетно. В одиночку невозможно противостоять толпе. Удо лишь удалось немного отшатнуться в сторону, когда в темной человечьей стремнине его несло мимо распростертых на земле окровавленных тел.

У ограды толпились лагерные заключенные. Подкоп уже был сделан, и они, будто почуявшие запах крови животные, проворно проползали под колючей проволокой и, пригнувшись, бежали к лесу узкой цепочкой.

Чья-то сильная рука ухватила Удо за шиворот и толкнула вниз. Подросток будто бы со стороны с удивлением наблюдал за тем, как он ужом проскальзывает в разверстую яму, как проволока цепляется за его старую жилетку, а он все равно движется вперед, подогнув ноги и втянув голову в плечи, несется к темнеющему впереди лесному массиву.

Он опомнился лишь в тот момент, когда ветки кустарника стали больно хлестать его по щекам.

Удо остановился и отдышался. Он понял, что оказался на свободе.

24. Ситуация меняется

За время, проведенное в Нюрнберге, Волгин успел хорошо узнать город. У него было несколько путей, чтобы, выйдя из подъезда, где он квартировал, достичь Дворца правосудия.

Один путь стал любимым. Он пролегал через тихие, покрытые брусчаткой улочки, почти не пересекавшиеся с основными магистралями, а расположенные параллельно, мимо уютных сквериков и лавок в нижних этажах сохранившихся зданий. В аптеке с заклеенными крест-накрест окнами продавали не только медикаменты, но и скудную провизию; иногда Волгин позволял себе прикупить здесь съестного.

Как старому знакомому, Волгин кивнул старенькому аптекарю, возившемуся в витрине, тот блеснул стеклами очков и приветливо помахал в ответ.

Миновав полуразрушенный квартал, Волгин свернул за угол и остановился. Он не верил собственным глазам.

Дворец правосудия неузнаваемо изменился. На углах и вдоль ограды урчали, изрыгая черный дым, бронемашины и два танка, рядом со входами были оборудованы огневые точки: полукружиями возвышались мешки с песком, из-за них выглядывали тяжелые пулеметные стволы, торчали солдатские каски. По центру улицы двигалась колонна солдат, усиленные наряды охраны курсировали у подъездов и под окнами.

Волгин почти бегом бросился в советский сектор.

Обстановка в кабинете Мигачева была грозовой.

– Нет, ну ты слышал?! – Мигачев был вне себя от ярости. Клерки зарылись в бумагах и старались носа наружу не показывать. – Триста человек сбежали! Триста!!! Еще и охранники погибли…

Он стал мерить кабинет решительными шагами. Волгин встал перед ним навытяжку и замолчал, что, казалось, еще больше раздражало полковника.

– Теперь мы все тут на осадном положении, – продолжал он. – Видал, как дворец оцепили? И что ты думаешь: американцы нам еще и претензии предъявили! – Мигачев остановился и выжидательно поглядел на подчиненного.

– Интересно, по какому поводу? – не выдержал тот.

Казалось, полковник только и ждал этого вопроса.

– А вот говорят, стоило объявиться в лагере русскому – и тут же массовый побег заключенных. Целая армия на свободе! Как ты это объяснишь, капитан?

– Почему я должен это объяснять?

– А вот объясни как-нибудь, раз ты туда ездил. Сам же напрашивался!

– Меня что, подозревают? – огрызнулся Волгин.

– А кого им подозревать? – вкрадчиво поинтересовался Мигачев. – Ты там был! Ну, еще эта фифа голливудская, но она уже умчалась в свою Америку. А ты вот остался.

– Чем претензии предъявлять, они бы лучше охрану правильно организовали. Напихали часовых безо всякой системы. Количеством взять решили. А там солдаты вермахта, опытные. Их количеством не возьмешь, тут с умом надо было подходить!..

Мигачев уставился на подчиненного, в его взгляде сквозила подозрительность. Он помолчал, затем членораздельно произнес:

– Наблюдательный…

Волгин выдержал взгляд полковника.

– Ну, что встал? – произнес тот саркастически. – Иди. В зале, небось, без тебя никак не начнут, ты там уже в завсегдатаях числишься.

* * *

Пулей вылетев из кабинета, Волгин с трудом удержался от того, чтобы не хлопнуть дверью. Начальство начальством, но с какой стати с ним говорят в подобном тоне?..

Он услышал за спиной торопливые шаги.

– Волгин, – зашептал Зайцев, – подожди!

Капитан не останавливался.

– Не обращай внимания, – продолжал лейтенант, – наплюй. Просто он психует.

– Все психуют! Но зачем нести хрен знает что?

– Мне тоже сегодня досталось, – признался Зайцев. – Остынет. Еще и извинится.

– Не нужны мне его извинения.

– У всех сейчас нервы ни к черту.

– Тоже мне, вояки, – огрызнулся Волгин. – Ну, сбежали пленные, так этого надо было ожидать – с такой-то охраной. Лучше бы озаботились тем, как их поскорее отловить, чем во Дворце правосудия баррикадироваться.

– Да при чем тут пленные? Тут другие дела…

– Какие еще могут быть дела?

– А ты разве не знаешь? – Зайцев заговорщицки понизил и без того тихий голос.

– Да в чем дело-то?

– Немецкая защита перешла в наступление, теперь в развязывании войны пытаются обвинить нас…

Волгин ошеломленно уставился на собеседника.

* * *

Несколько минут спустя он, крадучись, вошел на балкон зала 600. Заседание трибунала уже началось, и, судя по всему, атмосфера успела накалиться.

Лорд Лоренс трижды стукнул церемониальным молотком, чтобы прервать спич адвоката Серватиуса.

– Господин адвокат, ближе к сути дела, – строго произнес он.

Серватиус недовольно нахмурился. Это был крупный мужчина с коротко стриженной копной серовато-седых волос. Всем своим видом он напоминал не столько судейского деятеля, сколько уверенного в себе мясника, хозяина всеми уважаемой продовольственной лавки. Грубые и тяжелые, собранные в кулаки ладони уверенно упирались в трибуну, округлое одутловатое лицо с маленькими глазками и пористым мясистым носом раскраснелось и было покрыто мелкими бисеринками пота.

Всю сознательную жизнь Серватиус тщательно выстраивал адвокатскую карьеру, делая серьезные успехи. При том, что он так и не вступил в нацистскую партию и демонстративно старался держаться в стороне от политики, Серватиус непостижимым образом оставался на плаву в годы гитлеровского правления, включая военное время, когда, выполняя воинскую обязанность, дослужился до звания майора.

Всем своим тучным телом, обернутым в темную мантию с широкими, повисшими, как крылья гигантской летучей мыши, рукавами, Серватиус подался вперед, будто собирался совершить прыжок.

– Это и есть суть! – выпалил он с апломбом. – Мои подзащитные утверждают, что в 1941 году Советский Союз сосредоточил на своих западных границах огромные силы, чтобы напасть на Германию…

Вокруг были сосредоточенные лица, журналисты что-то лихорадочно записывали в блокноты. Почуяв присутствие Волгина, Нэнси, сидевшая в первом ряду балкона, повернулась к нему: к ее уху был прижат наушник. Рыжеволосая красотка иронично улыбнулась, в упор поглядев на советского офицера. Кажется, ее забавлял такой поворот в ходе слушаний.

– Германское руководство, в числе которого были и мои подзащитные, – продолжал Серватиус, – вынуждено было нанести упреждающий удар и в корне пресечь советскую агрессию.

– Одну минуту, ваша честь! – вскричал Руденко.

Лорд Лоренс вздрогнул. Это было нарушение протокола, а нарушения необходимо пресекать; с другой стороны, советский обвинитель зарекомендовал себя как человек точный и законопослушный, и если он так решительно поднялся с места, у него были на то серьезные основания.

Пока досточтимый глава судейской комиссии размышлял, как реагировать на эскападу представителя СССР, тот уже был на полпути к трибуне. Решительно отодвинув Серватиуса от микрофона, Руденко воздел над головой несколько листков бумаги с неровными, написанными от руки строками.

– Я прошу суд принять письменное свидетельство командующего шестой гитлеровской армией бывшего фельдмаршала Паулюса, который 31 января 1943 года под Сталинградом сдался в плен Красной армии. Это свидетельство написано фельдмаршалом собственноручно и добровольно. В нем говорится…

– Возражаю! – перебил Серватиус, взмахнув руками; крылья мантии властно распахнулись и взлетели перед лицом советского обвинителя. – Категорически возражаю! Суд не должен принимать письменные свидетельства, если свидетель жив и может предстать перед судом. Если вы действительно хотите нас убедить, то предоставьте нам этого мифического свидетеля лично, господин главный обвинитель Руденко.

Он, прищурясь, уставился на своего противника, и на его губах возникла издевательская ухмылка.

На скулах Волгина заиграли желваки. Судебное разбирательство, как и предупреждал Зайцев, приняло неожиданный и очень неприятный оборот. Тех, кто пострадал больше других, теперь пытаются сделать виноватыми.

* * *

– Они совершенно заврались, эти русские! – возмущался американский военный чин, придерживая под локоть немолодую даму приятной наружности. – Фельдмаршал Паулюс геройски погиб под Сталинградом. Это всему миру известно! Протаскивать мертвеца в свидетели – каково, а?

– Зачем это им? – поинтересовалась дама.

– Пытаются доказать, что они не собирались нападать на Европу. Они все время лгут!

Волгин двигался в толпе, стекающей вниз по главной лестнице дворца, рядом с американской парой, не в силах отодвинуться в сторону – слишком плотным был людской поток. Американец удостоил Волгина беглого взгляда, но решил, что вряд ли этот офицер Красной армии понимает, о чем идет речь. Они же наверняка не знают английского языка, эти русские!

Волгину до дрожи хотелось вступить в спор, но он не стал этого делать. В таких случаях всегда лучше выложить на стол доказательства. Разговоры же о неисчислимых жертвах, которые понес Советский Союз в страшной войне, наверняка остались бы для американского чина пустым звуком и предметом для снисходительной усмешки. Поэтому капитан рассудил, что ввязываться в дискуссию ниже его достоинства.

– Советским приходится несладко, – услышал он за спиной. – Да и нам, кто остался, тоже.

Герр Швентке остановился рядом и поглядел на Волгина с нескрываемым сочувствием.

– Тяжелая история, – вздохнул Швентке. – Трудно доказывать свою невиновность. Особенно когда твои доводы никто не хочет слышать…

Волгин не был настроен на то, чтобы развивать неприятную тему. Зато ему пришло в голову другое.

– Герр Швентке, вы говорили, что работаете в городской администрации?

– Именно. Чем могу быть полезен?

– Я ищу брата. Он пропал во время войны, а теперь, кажется, я нашел его след…

– Поздравляю. Времена такие тяжелые. И так трудно найти потерявшихся близких. Очень рад за вас.

– Все не так просто, – Волгин замялся. – Я нашел след, но не его самого. Судя по всему, он попал в лагерь для военнопленных. Здесь, под Нюрнбергом. Там служил один офицер СС, инспектор по лагерям. Его фамилия Хаммер.

– Как-как?

– Хаммер. Он может что-то знать про брата.

Герр Швентке задумался.

– Эсэсовец, говорите? – пробормотал он. – Они все попрятались.

– Он высокий, стройный, – продолжал Волгин. – Сказали, что большой ценитель искусств…

– Дорогой мой друг! Немцы все стройные. Ну, кроме Геринга, – усмехнулся Швентке. – И все – ценители искусств. Знаете, что странно?..

– Что?

– Хаммер – это еврейская фамилия. Вы уверены, что у вас верная информация?

– Ну конечно! А что такое?

– Дело в том, что еврея никогда бы не взяли на службу в СС.

Волгин задумался. Эта мысль не приходила ему в голову.

– Но, может, имеет смысл проверить? В городской администрации есть же архивы… ну, не знаю… какие-то книги регистрации…

Швентке печально вздохнул:

– У нас не осталось архивов. Разбомбили. Все погибло. Я сейчас пытаюсь наладить учет и делопроизводство и начинаю буквально с нуля. Найти человека в таком круговороте, да еще офицера СС, который наверняка скрывается от правосудия, – это просто невозможно, это утопия.

Увидев, как потемнело лицо Волгина, Швентке ободряюще улыбнулся и добавил:

– Я постараюсь что-нибудь сделать. Наведу справки. Может, все-таки повезет. Однако пока ничего не могу обещать наверняка…

Распрощавшись с Волгиным у ворот Дворца правосудия, чиновник двинулся по улице, на ходу пытаясь прикурить сигарету. Ветер задул огонек, и Швентке пришлось остановиться рядом со стоящей у изгороди девушкой, чтобы, прикрыв зажигалку рукой, все-таки заставить сигарету задымиться.

Девушка обернулась. Это была Лена.

Волгин застыл в воротах. Он подошел к ней лишь тогда, когда Швентке удалился. Лена застенчиво улыбнулась.

– Что вы тут делаете – в такой холод? – спросил Волгин. Прозвучало не очень-то приветливо, однако Волгин даже обрадовался этому. Ему не очень хотелось показывать ей свои эмоции.

– Я нашла трех Хаммеров, но это обычные горожане. Никто из них не имеет отношения к СС. – Она оглянулась на сворачивающего за угол герра Швентке. – Интересное лицо у этого человека. Проницательное. Кто это?

– Какой-то чин из городской администрации. Тоже обещал навести справки про Хаммера. Слушайте, Лена, вы совершенно окоченели!

Волгин извлек из внутреннего кармана шинели варежки и стал аккуратно надевать их на посиневшие от холода руки девушки. Варежки были связаны из толстой серой шерсти, с темным кантом, а на тыльной стороне ладони красовались две крупные буквы.

– И. В., – прочитала Лена. – Что это значит? «Иисус воскрес?»

– Игорь Волгин. Мать связала, когда я на войну уходил.

– Теплые, – сказала Лена.

– Они меня всегда спасали на фронте в мороз.

Лена подняла глаза на Волгина, и он подумал о том, какая же она хрупкая и как ему хочется обнять ее и защитить. Он уткнулся взглядом в инициалы на варежках, боясь, что Лена может прочитать его мысли.

Журналистка Нэнси, спускаясь по ступеням крыльца, замедлила движение. И Тэд, который двигался рядом, тоже задержался. Нэнси глядела на фигуры Волгина и Лены, стоящие очень близко друг к другу, а Тэд глядел на Нэнси. Ему совсем не нравилось беспомощное и растерянное ощущение, которое он испытывал в этот момент, а Нэнси совсем не нравилась мизансцена по ту сторону ограды.

– Интересно, а сейчас что она ему говорит? – риторически поинтересовалась Нэнси. Тэд предусмотрительно прикусил язык.

А Лена ничего не говорила, она пыталась подобрать слова, но у нее не очень-то получалось.

– Я… – наконец проговорила она.

– Что? – спросил Волгин.

– Я подумала: а может, вам опять надо на черный рынок? – выпалила Лена и посмотрела на Волгина взглядом, полным смятения и любви.

Волгин счастливо улыбнулся.

25. Грабитель

К вечеру пошел снегопад. Вокруг все стало белым, даже уродливые черные руины под белым покрывалом выглядели теперь ажурно и уютно.

На черном рынке происходило привычное, чуть сонное движение. Утомившись за день, продавцы уже не так настойчиво нахваливали свой товар, а худая, как жердь, торговка уселась у кипящего чана, наколола несколько сосисок на длинную вилку и меланхолично поглощала их на глазах у голодных покупателей.

Среди покупателей замерла Фрау, хозяйка волгинской квартиры, немигающим взглядом наблюдала она за сочными мясными деликатесами, с которых капал ароматный жир.

Фрау пересчитала свою скудную наличность, тихо вздохнула и побрела прочь. Она равнодушно осматривала лотки с вещами, со всеми этими канделябрами, рулонами материи и венскими стульями, зеркалами и кухонной утварью, а на продукты старалась и вовсе не глядеть – отводила взгляд.

В конце концов в дальнем конце рынка она обнаружила того, кого искала: это был старьевщик – низенький лысый старичок со сморщенным, будто сухофрукт, личиком. Фрау уже несколько раз сбывала ему мелкие побрякушки, оставшиеся в наследство от матери. Скупщик платил мало, но какой у нее был выбор?..

Фрау протянула ему тускло блеснувшую золотом сережку. Старичок придирчиво рассмотрел товар, затем послюнявил пальцы и отсчитал несколько купюр. Фрау наблюдала и злилась на себя, потому что понимала: это сущие копейки, ее сокровище стоит куда дороже, но спорить она все равно не будет, не сможет – нет сил. Торговаться со старьевщиком на рынке – может ли быть что-то унизительнее для почтенной немецкой дамы?

Получив деньги, Фрау вернулась к чану с сосисками и купила сразу две, их завернули ей в обрывок газеты. Фрау встала в сторонку и принялась есть; она старалась поглощать еду медленно, с равнодушно-рассеянным видом, чтобы никто из окружающих не понял, насколько она голодна.

В детстве мама, обстоятельная и педантичная женщина с пухлыми щеками и светлыми кудряшками на висках, казавшаяся пожилой, хотя на самом деле ей было едва за тридцать, учила:

– Настоящая фрау должна уметь держать себя в руках. Как бы ты ни хотела есть, ты должна оставаться спокойной и вести себя прилично. Откусывай еду маленькими кусочками, тщательно пережевывай, не рассыпай крошки и не давись, как эта толстая Марта из соседнего двора. Ты же не хочешь быть похожей на Марту?

Немного насытившись, Фрау вновь пошла вдоль торговых рядов. Теперь она уже не отводила глаз от продуктов, а тщательно выбирала самое подходящее, не забывая подробно расспросить о цене. Сумка ее стремительно наполнялась, худая пачка банкнот таяла на глазах, но Фрау теперь знала, что в течение целого месяца она не будет испытывать нужды. А может, и дольше. И от этого настроение ее улучшалось.

У щита с объявлениями толпились люди. Фрау прошла было мимо, однако внимание ее привлек листок, приклеенный ко лбу каменного грифона.

«ИЩУ БРАТА» – гласил текст на немецком и русском.

Не было сомнений: этот упрямый офицер, которого ей навязали оккупационные власти и который занимает в ее квартире целых две комнаты, вернулся и написал взамен сорванного новое объявление.

Фрау ощутила прилив веселого безрассудства; возможно, на нее подействовали так вовремя съеденные сосиски. И если в прошлый раз, когда она сорвала такое же объявление, она была сердита, даже зла, то теперь у нее было отличное настроение, ей просто захотелось похулиганить.

«Пусть клеит объявления в своей России, а не здесь!» – решила Фрау и с треском сорвала листок со лба грифона, смяла и швырнула себе под ноги.

Бережно прижимая к груди сумку, из которой выглядывали банки с тушенкой, обернутые в промасленную бумагу свертки и поджаристый бок хлебной буханки, Фрау шла среди пустынных руин. Морозец сковал землю легким ледком, было скользко. Сверху опускался пушистый снег.

Временами Фрау приостанавливалась и носком старенькой туфли разгребала снежный сугроб неправильной формы. Обнаружив под снегом разбитую деревяшку или обломок стула – прекрасное топливо, – она отряхивала находку от грязи и совала под мышку.

Фрау так была увлечена своим занятием, что не видела возникшую невдалеке тощую юркую фигуру. Фрау шла, улыбаясь своим мыслям, и в голове ее вертелся легкомысленный мотивчик веселой песенки; он был давно, еще в конце 1930-х, позабыт, а теперь вот вернулся из ниоткуда. «Память – причудливая субстанция», – думала Фрау.

Юркая фигура тем временем подбиралась все ближе, стараясь оставаться незамеченной. Это был Удо, подросток из лагеря военнопленных. Скрипнул камешек под его ногой.

Фрау обернулась и уставилась на Удо. Тот стремительно опустился на корточки, пряча лицо в воротник, и стал делать вид, что завязывает шнурок на ботинке.

Фрау растерянно закружилась на месте. Где-то вдалеке, за руинами, шумя мотором, проехала невидимая машина. И все стихло. Бедная женщина поняла, что оказалась совсем одна в этом безлюдном квартале, наедине с незнакомцем, который явно преследовал ее. Фрау увидела, как он наматывает шарф на лицо, закрываясь до самых глаз.

Она побежала по узенькой дорожке, роняя на ходу с трудом добытые деревяшки для печки. Сумка – вот где было главное сокровище, которое необходимо сберечь любой ценой. Фрау прижимала ее к груди и чувствовала, как бешено колотится сердце.

За спиной она слышала торопливые шаги и боялась обернуться. Шаги приближались. Их звук смешивался с хриплым дыханием Фрау, и ей казалось, что преследователь вот-вот обрушится и подомнет ее под себя. Не в силах больше терпеть эту муку, Фрау резко развернулась, готовая отразить нападение лицом к лицу.

Никого не было. Фрау стояла на дорожке одна среди руин, укутанных снегом, будто саваном. Одна. В пустоте.

Вдруг справа раздался шорох, цепкие руки схватились за сумку и потянули к себе.

– Помогите! – что было мочи, завопила Фрау. – Пожалуйста, помогите!

Но никто не отозвался на этот отчаянный крик. Руины хранили холодное молчание. Где-то в вышине кружили птицы.

Фрау изо всех сил рванула сумку на себя, ручки с треском оборвались, и несчастная женщина грохнулась на мерзлую землю. Сумка с содержимым осталась в руках грабителя. Он захлопал ресницами; казалось, не ожидая такого поворота. Он поглядел на Фрау, на добычу, а затем пустился наутек.

– Стой! – завопила Фрау. – Держите его!..

Она с трудом поднялась и заковыляла следом. Но куда там! Несколько мгновений тощая фигура злоумышленника еще мелькала в глубине развалин, затем окончательно исчезла из виду.

26. Свидание

Только захлопнув за собой дверь, Фрау смогла разрыдаться. Она не верила в произошедшее, пока кружила в руинах в тщетной надежде отыскать потерю, не верила, пока брела домой с нелепыми ручками от сумки, оставшимися в ее руках.

И лишь когда она вскарабкалась по темной, захламленной соседским скарбом парадной лестнице, вошла в квартиру и поняла, что осталась без денег, без еды и последней драгоценности, жалкой сережки, которую не продавала до последнего, потому что знала: эта маленькая золотая вещица сможет спасти от нужды в самую трудную минуту, только тогда Фрау окончательно осознала, что лишилась всего, и дала волю чувствам.

Она повалилась на стул в прихожей и залилась слезами. Она плакала громко, навзрыд, испытывая острое чувство обиды и несправедливости, которое редко испытывала до этого.

Одна, в пустой квартире. Никому не нужная. Ни семьи, ни родственников. Старая, никто из мужчин никогда больше не обернется вслед. Жизнь прошла.

Она вздрогнула и удивилась, когда дверь ее комнаты вдруг отворилась и на пороге возник человек в военной форме. Фрау совершенно позабыла, что в квартире живет постоялец. И не просто постоялец, а советский офицер. Враг. Человек, из-за которого, собственно, все плохое и произошло. Или из-за таких, как он.

И вот он стоял перед ней.

Она уставилась на Волгина немигающим взглядом. Неожиданно лицо ее исказила судорога.

– Что вы с нами сделали?! – крикнула она, задыхаясь от ненависти. – Зачем вы это сделали с нами? Это вы превратили нас в стадо! Мы были другими! Наши дети были другими! Я учила их доброму и хорошему. Я всю жизнь говорила им, что добро побеждает. Они были славными учениками, они любили литературу и музыку. Мы вместе читали Шиллера и Гете, слушали немецкие оперы. А теперь они стали зверьми, они забыли, что такое доброта и сострадание, они грабят прохожих на улице средь бела дня!..

– Я могу вам помочь? – спросил Волгин негромко.

– Нет! Вы не можете мне помочь! Никогда и ничем не сможете мне помочь. Вы не можете вернуть мне моего сына, – Фрау громко протяжно всхлипнула и вытерла глаза тыльной стороной руки. – Мой мальчик, он был самым лучшим на белом свете. Он поддерживал меня, когда умер муж и мы остались вдвоем. Он был добрым, сильным и честным. Он был красивым, высоким. Он всегда помогал женщине, если она несла тяжелую сумку, доводил ее до дверей, а не отнимал. Он был настоящим. Он был живым! А вы!.. Вы убили его в своем проклятом Сталинграде, и я даже не могу прийти к нему на могилу, я не могу оплакать его, я даже не знаю, похоронили ли его по-человечески или просто бросили в яму, как скотину!..

Волгин слушал, и лицо его менялось: меж бровей пролегла глубокая складка, уголки рта опустились.

– Я никогда не бывал в Сталинграде, – жестко сказал он. – Собирался поехать летом 1941-го, всей семьей. Но началась война. Хочу спросить: а что ваш сын делал в Сталинграде в 1943-м?

– Он защищал свою Родину!

– В моей стране? – Волгин подался вперед, губы его стали узкими, щеки – бледными. – Да если бы я столкнулся с вашим добрым и красивым сыном на фронте лицом к лицу, пристрелил бы его без разговоров!..

Фрау не сразу осознала услышанное, а когда до нее дошел смысл, кровь бросилась в лицо, глаза заблестели; казалось, она сейчас разорвет на части, растерзает мерзавца, который посмел произнести такие слова.

– Да будьте вы прокляты! – наконец произнесла Фрау, и голос ее стал похож на рык раненого животного. – Будь ты проклят! – завопила она что есть мочи и запустила в постояльца оборванными ручками от сумки.

Волгин захлопнул дверь с такой силой, что закачался светильник на потолке.

– Они еще и ненавидят нас за то, что сами натворили! – пробормотал он, пытаясь сдержать гнев.

Он широким тяжелым шагом приблизился к столу и стал перебирать письма и рисунки брата. Это был способ спрятать глаза.

Лена растерянно глядела на него. Она сидела у печки: заслонка была отворена, веселые отблески огня плясали на ее лице. Она только сейчас стала согреваться после холодной улицы, однако все равно чувствовала себя не в своей тарелке.

Появление хозяйки квартиры нарушило напряженную атмосферу, воцарившуюся в комнате, когда Волгин и Лена ввалились сюда с мороза.

Он уговорил ее заглянуть в дом, не гулять же в такой холод. Она засомневалась. Ей не хотелось оставаться с ним наедине. Неизвестно, что он мог подумать. Но Волгин убедил, что в квартире проживает строгая пожилая дама; можно будет просто выпить чайку с галетами и спокойно поговорить.

Однако квартира оказалась пуста, и от этого обоим стало очень неловко. Волгин затопил печку и усадил гостью перед огнем, а сам ушел на кухню и долго гремел чашками, прежде чем вернуться. Он вдруг стал говорить с Леной громко, уверенно, голос его уходил вниз, на басы, и было понятно, что он по-детски смущен. Лена взяла чашку и осталась сидеть у печки. Расстояние все-таки спасало и делало ситуацию менее двусмысленной. Или, вернее сказать, менее откровенной.

Когда же в прихожую ввалилась хозяйка, Лена смогла перевести дух. И даже истерика, учиненная Фрау, не испортила ей настроения, чего нельзя было сказать о Волгине. Он вышел на плач, чтобы помочь, а получил скандал и вернулся в скверном расположении духа, и теперь Лена не знала, как его успокоить.

Она схватилась за первый же предлог – за письма, которые Волгин в раздражении рассыпал по столу.

– Кто вам пишет?

– Это не мне. Это матери. Брат…

Лена осторожно приблизилась к столу. Она слышала, как в коридоре угасают шаркающие шаги хозяйки.

– Хорошие рисунки, – сказала Лена, рассматривая обрывки бумаг, на которых были изображены тяжелые мужские кисти и тонкие женские станы. – Это он рисовал?

– Он. Колька.

Из кипы выпал листок с двойным портретом. Здесь были изображены двое: молодая женщина с приветливым лицом и лучистыми глазами и доверчиво прижимавшаяся к ее груди девочка лет пяти. Девочка улыбалась.

– Это мама, – сказал Волгин. – И Надя. Сестренка. Колька писал им письма, а их уже в живых не было обеих. Они умерли от голода в блокаду. Мама не хотела уезжать из Ленинграда, она говорила, что город никогда не сдадут. А потом уже было поздно уезжать. Но мама была права: Ленинград не сдали…

Волгин перелистнул несколько писем.

– А отец погиб под Харьковом, он был военврач. Попал в окружение в мае 1942-го. Но в плен не сдался. Тогда в котле под Харьковом много наших полегло…

– А я своих не помню, – призналась Лена. – Меня тетка растила. Любила, как родную дочь. Ее застрелили прямо перед домом. Она была учительница и шла из школы…

Она извлекла лист, на котором легкими карандашными линиями был изображен молодой парень, чем-то неуловимо напоминающий Волгина. Высокий открытый лоб, прямой вдумчивый взгляд, кисть руки, подпирающая жестко очерченный подбородок. Только выражение лица было мягче, добрее, но при этом и грустнее.

– А это ваш брат?

– Точно. Колька.

– Вы похожи.

– Правда? Никогда не замечал.

– Похожи! – убежденно заявила Лена.

– Вообще-то нас путали. Довольно часто путали. Особенно в детстве. Но мы были очень разными. И характеры разные, и интересы. Я с пацанами в футбол играл, а он тихоня был. Закрывался в комнате и рисовал. А если родители на улицу его выставляли, то брал с собой альбом и карандаши. Все дети носятся, а он сидит и рисует, вместо того чтобы с другими бегать. Мне всегда казалось: ну скукота ведь!..

– Просто вы другой человек. Военный.

Волгин улыбнулся.

– Я не военный. Я переводчик. Я учился помогать людям понимать друг друга, а не воевать. Но вот пришлось…

Лена коротко взглянула на собеседника и, взяв рисунки, вернулась на прежнее место. Она села у печки и принялась их разглядывать, и те, казалось, оживали в пляшущих отблесках огня.

Волгин проводил девушку глазами, но сам задержался у стола. Ее силуэт чудился ему таким зыбким, почти прозрачным на фоне пламени. Ему вновь захотелось обнять ее. Волгин невольно поежился, ощутив это желание.

Совсем недавно закончилась война, и капитан был уверен, что после того, что он пережил, ему уже никогда не захочется простых человеческих отношений. Он разуверился в том, что в мире существует справедливость, существует Бог, и от этого испытывал опустошение.

Про Бога в советское время говорить было нельзя: все были атеистами. Но по ночам, оставаясь наедине со своими мыслями и разглядывая тени на потолке, двенадцатилетний Игорь думал о том, что кто-то же должен управлять всем, что происходит вокруг, а главное – защищать от бед и невзгод. Он чувствовал, что есть какая-то сила, распростершая над ним свои крылья.

Волгин никогда не обсуждал эту тему ни с родителями, ни с братом, однако в душе хранил это ощущение чего-то большого, могущественного, управляющего Вселенной и его, Волгина, жизнью.

А потом началось страшное, и Волгин понял, что атеизм – это правильно, ибо если есть Бог, то как он может позволять, чтобы происходило то, что происходит вокруг? Как может разрешить творить зло и сеять смерть?..

А если Бога нет, то и человек – просто существо, которое живет по животным законам, выживает любой ценой, убивает и предает, если выгодно или надо защититься.

На фронте Волгин повидал всякое и даже научился убивать, не чувствуя угрызений совести и чужой боли. Самую большую боль он испытал, получив известие о смерти отца, застрелившегося последним патроном, чтобы не попасть в плен, когда неприятель был в двух шагах от фронтового госпиталя. Немного позже пришло письмо от соседки, которая, казалось, так не любила Волгина ребенком, жаловалась на него родителям, а теперь вот писала робко и очень бережно, рассказывая, как умерли от голода в холодной квартире мать и сестренка, и просила держаться и бить врага из последних сил. После этого Волгин потерял способность чувствовать боль, а значит, чувствовать и любовь, казалось, навсегда.

И вот теперь он вглядывался в девушку, которая рассматривала рисунки Кольки, и ощущал волнующее, весеннее чувство: у него ныло сердце и немного кружилась голова. Он будто пробуждался ото сна. Волгин не узнавал сам себя.

Он осторожно приблизился к печке и подсел на корточки. Лена не пошевелилась. Она продолжала изучать листки с карандашными эскизами.

– Это очень красиво, – сказала она, не поднимая глаз. – Он сам нарисовал?

– Сам, кто же еще?

– Он очень талантливый.

Волгин осторожно взял руки девушки в свои ладони.

– Лена, – тихо произнес он, – кажется, я начинаю ревновать вас к собственному брату.

У нее задрожали ресницы. Она осторожно высвободила руки и поднялась. Взгляд ее упал на пальто, которое Волгин, как обещал, приобрел у торговки на черном рынке вместе с картиной и шляпой (без шляпы ушлая тетка категорически отказывалась совершить сделку).

– Надо же, переводчик, – сказала Лена. – Не могу представить вас без военной формы. Если вы наденете пальто и шляпу, то будете выглядеть, как местный житель. Я вас, наверное, просто не узнаю и пройду мимо.

– Я не хочу, чтобы вы проходили мимо, – признался Волгин, но девушка сделала вид, что не поняла намека:

– В этой шляпе вас никто не узнает. Вы превратитесь в совершенно другого человека.

– Очень хорошо. Если захочу, чтобы меня никто не узнал, надену пальто и шляпу, – пошутил Волгин и сделал шаг к Лене.

Он коснулся пальцем матерчатой заплаты, нашитой на вязаную кофту.

– А у вас смешное сердце на спине, – сообщил он.

Заплата и вправду напоминала сердце и находилась ровнехонько под левой лопаткой.

– Там была дырка.

– А еще у вас холодные руки. Возьмите себе, это подарок.

Волгин протянул Лене материнские варежки с инициалами.

Он стоял совсем рядом, в полушаге, за спиной, она пыталась справиться с волнением.

– Не надо было мне приходить, – почти жалобно сказала девушка, ощущая странную, теплую дрожь во всем теле. – Ваша хозяйка еще больше будет ругаться.

Он положил ей руки на плечи – бережно, но при этом властно – и медленно развернул девушку лицом к себе. Лена увидела очень близко его темные, горящие глаза и ощутила на лице его дыхание.

«Я пропала», – подумала Лена.

– Не надо, – повторила она шепотом. – Ваша хозяйка…

– Она не моя хозяйка, – тихо сказал Волгин. – И я сам тебя позвал…

Он потянулся к ней губами, и все полетело вокруг, завертелось, превратившись в одну сплошную стремнину, состоящую из ярких полос и дурманящих звуков. Лена потеряла ощущение реальности и времени, непонятно, сколько это продолжалось, пока обоих не вывел из оцепенения настойчивый звонок колокольчика у входной двери.

Из коридора донеслись шаркающие шаги Фрау.

– Кто там? – каркнула она, возясь с замком.

– Гутен морген! – взвился бодрый мальчишеский тенорок. Волгин узнал голос Тарабуркина. – А где русиш зольдатен? Он дома? Нахаус или нет?

Лена растерянно поглядела на Волгина. Он молниеносно оценил обстановку: схватил в охапку ее пальто и указал на дверь в спаленку. Девушка едва успела скрыться, как дверь в комнату отворилась и на пороге возник вездесущий водитель Мигачева, но не один – за его плечом стоял полковник собственной персоной.

Отодвинув Тарабуркина, Мигачев вошел в гостиную, снимая на ходу фуражку:

– Не помешал?

– Никак нет, – сказал Волгин, нервно одергивая гимнастерку.

Тарабуркин мигом оценил обстановку:

– Я внизу, товарищ полковник.

Несколько мгновений спустя он уже закрывал за собой входную дверь.

– Чайком согреешь? – спросил Мигачев.

Волгин кивнул и подхватил со стола две чашки на блюдцах. Полковник проводил их взглядом, но ничего не сказал.

Пока Волгин возился на кухне, Мигачев прошелся по комнате, внимательно озираясь вокруг и отмечая про себя детали: следы от снятых со стен картин, галеты в тарелочке на столе, стул возле печки. У дверей в спальню он поднял варежку с вышитым вензелем ИВ, покрутил в руке.

Затем осторожно заглянул в соседнее помещение. Здесь было темно и тесно: в спальне помещались лишь просторная кровать и кресло, на которое был установлен уже знакомый портрет брата. Мигачев прислушался: ему вдруг почудилось, что рядом кто-то есть, но он отмахнулся от этой мысли.

Лена стояла за дверью ни жива ни мертва; ее отделяла от Мигачева лишь тонкая перегородка.

Из коридора послышались шаги, и через мгновение на пороге с вымытыми чашками и напряженным выражением лица возник Волгин.

– Хорошо устроился! – иронично произнес Мигачев. – Только симпатичной барышни в ночном чепчике не хватает.

Он прошелся по комнате тяжелым шагом, точно так же, как привык вышагивать по своему кабинету. Волгин перевел дух: кажется, полковник не просек, что к чему, и Лену не обнаружил. Волгин глядел на нежданного гостя и думал о том, что сказал бы он, узнай о симпатичной барышне, пусть и без ночного чепчика, в соседней комнате. Не понял бы и осудил, – это наверняка. Зайцев говорил о нем – солдафон. Солдафон и есть.

Мигачев покосился на Волгина, будто понял, о чем тот думает, и отчеканил:

– Слушай приказ, капитан. Нужно доставить на процесс свидетеля.

Чашки дрогнули в руках Волгина. Одно дело – выпить с начальником чай при соглядатае, которым невольно являлась сейчас Лена, и совершенно другое – выслушать секретное задание.

– Свидетель архиважный, – продолжал тем временем Мигачев. – Его нужно беречь как зеницу ока. Чтобы волос с головы не упал.

Волгин набрал в легкие воздуха:

– Товарищ полковник, я не один…

Мигачев сделал резкое, повелительное движение рукой, приказывающее замолчать и только слушать.

– Ну разумеется, не один! Солдат тебе дам, охрану, машины. Свидетеля встретишь на аэродроме, повезешь кружной дорогой. Вот так.

Он извлек из планшета карту и, развернув, ногтем прочертил маршрут. На лице его отразилось подобие удовлетворения: очевидно, план был просчитан до мелочей.

– Повезешь вот здесь и доставишь во Дворец правосудия к началу утреннего заседания. Живым и невредимым! Ты меня хорошо понимаешь, капитан?

– Товарищ полковник, я имею в виду, что я…

– …Короче, так, – вновь перебил полковник и изучающе поглядел на подчиненного. – Завтра ты везешь для допроса на международный военный трибунал самого фельдмаршала Паулюса.

Потрясенный информацией, Волгин опустил чашки на стол, и они жалобно зазвенели.

– Командующего шестой немецкой армией?

– Именно! – Мигачев, казалось, был доволен произведенным эффектом. – Это сейчас наш главный козырь. Это сенсация! Для всей мировой общественности Паулюс мертв. Гитлер даже устроил пышные похороны с пустым гробом после того, как Паулюс якобы погиб под Сталинградом…

– А он не погиб?

– Разумеется, нет! Ты что, не видел фотографии?..

– Видел. Но мало ли…

– Что значит мало ли?.. Паулюс жив и вскоре будет здесь. Немцы настаивают, что угроза войны исходила от Советского Союза. Начав войну в 1941-м, они якобы просто упредили удар. Они спекулируют на этом. Адвокаты уже просто издеваются на заседаниях трибунала…

– Да, я в курсе…

– То-то и оно! – со значением произнес Мигачев. – Тогда ты должен понимать: Паулюс – неопровержимое доказательство, что все эти разговоры – ложь. Он знаком с документами, в его руках факты. Если он выступит перед судом, это будет перелом всего процесса, это будет исторический момент!.. Да, – полковник вдруг тяжело вздохнул, – мог ли я себе представить, что доживу до момента, когда придется доказывать собственную невиновность? И это нам, тем, кто пострадал от войны больше всего! Вот как дело поворачивается…

Он сокрушенно покачал головой, будто пытался, но никак не мог осмыслить парадоксальность нынешних обвинений, а потом хлопнул ладонью по столу:

– Словом, ты должен доставить Паулюса во Дворец правосудия во что бы то ни стало. От этого слишком много зависит – и в судьбе процесса, и в твоей собственной судьбе. Промашки быть не должно. Задача ясна? Есть вопросы?..

– Товарищ полковник… – пробормотал Волгин. Он понимал, что должен сообщить о Лене, которая находилась в соседней комнате и наверняка все слышала; однако же, зная полковника, тревожился о том, что Мигачев может прийти в большую ярость, и тогда Лене несдобровать.

– Все будет хорошо, справишься, – полковник по-своему истолковал замешательство подчиненного. – А чай в другой раз.

Он схватил со стола фуражку и шагнул к порогу.

– Полчаса на сборы.

Гулко хлопнула дверь. В комнате повисла тишина.

Волгин досадовал на свою нерешительность, но в душе понимал, что иначе повести себя уже не мог. Долг – это долг, но есть ведь еще и человеческое, и эта замечательная девушка в соседней комнатке – она ведь доверилась ему, и теперь Волгин должен беречь ее.

– Ваше начальство? – тихо спросила Лена, показавшись из спальни.

– Вроде того. – Он невольно шагнул навстречу. – Ты была права: сейчас не лучшее время. Пусть все, что здесь случилось, останется между нами, договорились?..

Он протянул руку, чтобы коснуться ее волос.

– Чайник, – прошептала девушка.

– Что?

– Вы забыли про чайник!

Волгин ударил себя ладонью по лбу и бросился вон из комнаты.

Кухня была заполнена клубами пара. На плите жалобно дребезжал выкипевший чайник. Волгин сбросил его с огня и принялся дуть на обожженные руки.

Когда он вернулся, комната была пуста. Лена исчезла.

27. Провал операции

Заброшенный дом на окраине города, как всегда, казался необитаемым. Он высился на фоне черного неба, будто покосившийся могильный памятник.

Лена взглянула на заколоченные окна верхнего этажа. Никакого намека на жизнь, происходящую внутри. В этот момент она даже готова была поверить, что дом пуст.

Но оказалось достаточно подняться по захламленной лестнице к знакомой двери и постучать условным стуком, чтобы убедиться в обратном.

В помещении царила суета. Из комнаты в комнату сновали люди с сосредоточенными лицами, лязгали затворы автоматов. Звучали отрывистые команды.

Лена остановилась посреди коридора и с удивлением огляделась. Обычно ночью тут сонно, только охранники дежурят у входа. А сейчас даже охранники спешно готовились к чему-то, проверяли оружие; было совершенно очевидно, что отряд Хельмута собирается на задание. В донельзя наэлектризованном воздухе было разлито напряжение.

«Очень странно, – удивилась про себя Лена. – Несколько часов назад никаких планов не существовало».

– Где ты была? – раздался резкий голос.

Из темноты выступила фигура Хельмута, в руке он сжимал пистолет.

– Я же тебе говорил: без моего разрешения – никуда!

Лена покорно опустила глаза. Хельмут вдруг осторожно коснулся ладонью ее щеки, интонации переменились:

– Как ты не понимаешь, это опасно… А если ты столкнешься с патрулем? А если на тебя кто-нибудь нападет?..

Лена не отвечала.

– Что это? – спросил Хельмут. Взгляд его задержался на варежках в руках девушки. – Откуда?

– Подарок.

– Чей?

– Русского.

Глаза Хельмута засверкали огнем.

– Герр Ланге, вы же хотели, чтобы он мне доверял, – поспешила напомнить Лена.

– Сколько раз я просил называть меня по имени!..

– Хельмут.

Он помолчал с минуту, испытующе глядя на нее.

– Надеюсь, ты осмотрительна с ним? Русские офицеры не так глупы и доверчивы, какими кажутся на первый взгляд.

– Мне кажется, он ничего не заподозрил.

– Кажется?

– Нет, не кажется. Не заподозрил, – убежденно произнесла Лена.

– Тебе больше не надо с ним встречаться. У меня появился другой источник информации.

– Хорошо.

Хельмут склонился к Лене и губами прикоснулся к ее щеке. Лена не шевелилась, взгляд ее скользил по комнате.

– Что происходит? Вы куда-то собираетесь?

– Очень важная операция.

– Так срочно?

– На войне как на войне.

– Надеюсь, это не опасно?

– Опасно, – Хельмут со значением поглядел на девушку.

Она смиренно вздохнула:

– Тогда будь осторожен…

Кряжистый солдат вырос перед ними будто из-под земли и звонко, с оттяжкой щелкнул каблуками.

– Мы готовы. Остальные ждут на месте.

Отряд стоял навытяжку, автоматы и винтовки – через плечо. И лишь в дальнем углу у окна копошилась тощая фигура: это был Удо. Подросток, гремя ложкой, черпал тушенку из наскоро вскрытой консервной банки и, казалось, совершенно не интересовался тем, что происходит вокруг.

Хельмут рассерженно подскочил к нему и выбил консервы из рук.

– Сколько можно жрать? Откуда у тебя эта дрянь? – он повертел сумку Фрау и, широко размахнувшись, вышвырнул ее в коридор. Продукты покатились по полу. – Пойдешь с нами. Будь мужчиной!

– Да ну его к черту! – фыркнул Франц. – Лишний балласт.

– Пусть привыкает.

Хельмут схватил автомат и протянул Удо:

– Держи!

Паренек замешкался, за что был награжден звонким подзатыльником. Удо едва не выронил автомат и обиженно всхлипнул. Хельмут с удовлетворением потер гудящую ладонь.

Франц последовал примеру Хельмута и довесил парню вторую оплеуху.

– Вперед! – распорядился Франц. – И только попробуй подвести.

Он подтолкнул подростка к выходу, затем зачерпнул из кармана пригоршню патронов. Вставляя их в магазин пистолета, медленно шел мимо Лены, буравя ее недоверчивым взглядом.

Лена через силу улыбнулась ему и невольно вздрогнула, когда вдруг почувствовала чужое дыхание на затылке.

– Пожелай нам удачи, – низко склонившись к ней, произнес Хельмут. – Сегодня удача нам очень понадобится.

– Удачи.

– Из дома ни ногой, поняла?

Хельмут пристально поглядел на девушку и вновь осторожно коснулся тыльной стороной ладони ее щеки. После этой сдержанной ласки он решительно двинулся к выходу.

В помещении воцарилась тишина. Лишь ветер гудел на чердаке.

Лена глядела на захлопнувшуюся дверь и пыталась понять, что означает этот внезапный рейд. Из глубины коридора раздались шаги, в комнату вошел немолодой прихрамывающий солдат в потертой форме. Скользнув по девушке равнодушным взглядом, он подошел к камину и шумно принялся копаться среди безделушек, разбросанных на грязной мраморной доске; нашел окурок и спички, прикурил, с наслаждением затянулся.

– Что? – спросил солдат через плечо. – Не взяли?.. Меня тоже не взяли.

Он почесал за ухом и хрипло рассмеялся:

– Ну и хрен с ним, с этим Паулюсом!

Cолдат стоял спиной к девушке, а потому не увидел, как изменилось и побелело ее лицо.

* * *

Волгин вышел на крыльцо и поежился. Мела поземка, сыпал мелкий, противный, колющий снег. Щеки и уши сразу замерзли.

Подняв воротник, Волгин направился к машине. Усатый крепкий шофер ждал его, дымя самокруткой. Отдав честь, шофер плюхнулся на водительское сиденье. Волгин уселся рядом.

Легковушка фыркала, пыхтела и никак не желала заводиться. Шофер покусывал усы и чертыхался, жал на педаль газа, вертел ключ в замке зажигания, а Волгин поглядывал на часы, переводил взгляд на одинокий фонарь, мерцающий вдали на полуразрушенном здании.

Этот неяркий, то разгорающийся, то почти гаснущий свет фонаря был для Волгина схож с чувствами, испытываемыми в эту самую минуту. В груди осторожно, пугливо подымалось тепло; однако предательский голос тут же нашептывал: «Погоди, не обольщайся, все может обернуться иначе. Ты же знаешь, как изменчива жизнь». И Волгин замирал, стараясь отогнать от себя мысль о Лене.

«Не надо было мне приходить», – сказала она, но он ухватил ее за руку, и все переменилось. А может, она действительно пожалела о том, что пришла? Может, ему лишь кажется, что их соединила незримая нить? Может, не стоило ее останавливать? Вдруг это пустые иллюзии и Волгин просто придумал, что Лена питает к нему какие-то чувства?

За годы войны Волгин огрубел и запутался в самом себе; что уж тут говорить о чужой душе, которая всегда потемки? Сейчас ему казалось, что он понимает девушку и чувствует ее тайные мысли. А если это самообман? Если он хочет выдать желаемое за действительное?..

Волгин невольно хмурился, предаваясь этим размышлениям. Шофер, боковым зрением угадывая изменения в лице капитана, злился еще больше – и на себя, и на свою легковушку, которая никак не хотела заводиться. Он опасался, что старший по званию вот-вот обрушит на него праведный гнев, и оттого усач еще сильнее жал на педаль и крутил ключ зажигания. В глубине машины что-то фырчало и хрипело, но тут же глохло.

Шофер лихорадочно думал о том, что офицер может обвинить его, что он курил вместо того, чтобы поддерживать мотор в рабочем состоянии; жалоба дойдет до старшины, а старшина – мужик решительный, тут же распрощается и отправит восвояси. А куда возвращаться? Деревня сожжена дотла, семьи больше нет.

Здесь, в Нюрнберге, шофер старался не вспоминать об этом и продолжал внушать себе, что когда-нибудь он спрыгнет с попутки, войдет в родной двор, а навстречу из избы выбежит жена – такая же красивая и молодая, как пять лет назад, и дети выбегут – неузнаваемо повзрослевшие, и все они повиснут на нем и будут смеяться и плакать от счастья, и будет все хорошо, как до войны.

Он вновь и вновь поглядывал на капитана, а капитан по-прежнему был сосредоточен: взгляд будто направлен в себя. И это еще больше пугало усатого шофера.

Между тем Волгин думал о том, что сейчас он выполнит важное задание, доставит Паулюса во Дворец правосудия, а затем совершит самое сложное в жизни любого мужчины: возьмет себя в руки и объяснится с девушкой. В конце концов, определенность всегда лучше, даже если Лена скажет, что он неправильно ее понял, что их ничего не соединяет, кроме этого острого чувства одиночества, которое всегда испытывает человек, оказавшись на чужбине, утратив опору под ногами.

Волгин знал, что выдержать такой ответ будет непросто, но он выдержит, он сильный. А потом ему опять вспоминался легкий аромат ее волос, вкус ее губ – и у него начинала кружиться голова. Будь что будет.

Погруженный в свои мысли, он не знал, что в глубине улицы из-за руин возникла девичья фигурка. Лена двигалась сквозь метель, будто раненая птица: она бежала уже очень долго, ей не хватало дыхания, хрипы вырывались из груди, а ноги едва слушались. Пару раз она поскользнулась и упала, сильно ударившись коленом. Обессиленная, она уже не могла бежать, а только ковыляла, прихрамывая и не чувствуя боли, думая только об одном, желая одного: успеть во что бы то ни стало.

Она увидела стоявшую у дома Волгина легковушку и перевела дух: капитан еще здесь, она сможет помахать ему, когда он выйдет из подъезда, она остановит его.

Она даже сбавила шаг, пытаясь укротить хрипы в груди, и только сейчас ощутила, как мучительно ноет разбитое колено. Она продолжала двигаться к дому и не сразу поняла, что произошло: тишину ночной улицы вдруг вспорол резкий рев ожившего мотора, фары вспыхнули, и машина тронулась с места.

– Стойте! – закричала Лена что было мочи. – Подождите!

Но ее крик утонул в рычании двигателя. Автомобиль понесся по дороге, оставляя отчаянно машущую руками девушку далеко позади.

А Волгин продолжал думать о Лене и не подозревал, что она в этот момент была совсем рядом.

* * *

Час спустя легковушка затормозила у одноэтажного здания, стоящего на краю огромного поля. Здесь, на маленькой стоянке, справа от крыльца, их уже дожидался грузовик, в кузове которого сидели семеро солдат в советской форме.

Волгин ступил на землю и всей грудью вдохнул морозный воздух. Солдаты вскочили, собираясь построиться, но Волгин сделал им знак «вольно» и огляделся.

Небо еще было черным, хотя на горизонте уже появилась светлая полоска, бросавшая легкий серебристый отсвет на тяжелые металлические туши самолетов. Их было много, они стояли по обе стороны поля, а вокруг, расчищая наметенные сугробы, сновали солдаты в американской форме.

Над головой зарокотало, Волгин увидел в вышине едва различимые огни. Они совершили большой круг, снижаясь, и вот уже прояснились очертания «Ли‑2», который вышел на глиссаду. Вскоре он тяжело шлепнулся на посадочную полосу, промчался по полю, оставляя за собой завихрившийся снежный столб, и наконец остановился.

– Успели, – удовлетворенно выдохнул шофер, который по-прежнему чувствовал себя виноватым и ждал услышать слова одобрения. Но Волгин ничего не сказал, он направился к самолету, винты которого крутились все медленнее.

Дверь отворилась, пилот спустил лесенку.

Первым на трап вышел пухлый лейтенант с румянцем во всю щеку, затем солдат охраны, и лишь затем из черного чрева самолета показалась высокая фигура в фуражке, запахнутая в шинель.

Волгин поймал себя на мысли, что все это неуловимо напоминает ему сцену в саду рейхсканцелярии – все тот же парад мертвецов. Только в тот раз фигуры виднелись в черноте могильного рва. И одно из них было обгоревшим телом фюрера.

Теперь же перед Волгиным возник один из любимцев Гитлера, которому тот, желая поддержать в трудную минуту, накануне главного поражения в его жизни, накануне Сталинграда, присвоил почетное звание фельдмаршала.

Паулюс остановился и огляделся по сторонам, прикрывая лицо от ветра шарфом. Гитлеровская пропаганда до последних дней не признавала факт, что Паулюс остался жив и сдался в плен Красной армии. Картина была почти мистической. Казалось, будто мертвец восстал из могилы.

Бывший фельдмаршал разглядывал аэродром Нюрнберга и выглядел неприятно удивленным тем, что его не встречают военным парадом. Сощуренные глаза его слезились на ветру.

Румянолицый лейтенант отдал Волгину честь. Волгин пожал ему руку.

– Как там Москва?

– Стоит, товарищ капитан, – радостно отрапортовал тот.

Волгин скользнул взглядом по младшему по званию. Лейтенант смотрел на капитана преданными глазами и явно завидовал ему: и тому, что капитан находится в гуще событий, в освобожденной Германии, и тому, что ходит по экзотическим улочкам европейского города, и тому, что имеет возможность лично участвовать в главном процессе века и лицезреть основных его участников, включая бонз гитлеровского рейха.

Все эти чувства румянолицего пухлого лейтенанта были понятны Волгину и одновременно чужды ему.

Он поймал себя на том, что готов поменяться с лейтенантом местами и этим же самолетом улететь домой – в Россию, в Москву. А лучше прямо в Ленинград. Пройтись вдоль замерзших каналов, постоять у пушкинского дома на Мойке, выйти на Дворцовую площадь, а через нее к Неве.

А еще он поймал себя на том, что хочет пуститься в это ностальгическое путешествие не один, а со спутницей. И опять он подумал о Лене, и вновь отогнал от себя эту мысль.

* * *

Тем временем Лена маялась у забора просыпающегося Дворца правосудия. Во дворе уже сновали клерки, к воротам подъезжали автомобили, сановные военные и гости процесса деловито проходили внутрь, демонстрируя охранникам пропуска.

Лена почувствовала на себе чей-то взгляд. Рыжеволосая девушка в пилотке, остановившись у ворот, беззастенчиво рассматривала ее. Рядом стоял неуклюжего вида парень с фотоаппаратом на груди и теребил рыжеволосую за локоть. Она отмахивалась и продолжала глядеть на Лену.

Лена поежилась и отвернулась. Внимание рыжеволосой было для нее неприятно и подозрительно. Лена и без того сейчас чувствовала себя не в своей тарелке. Хельмут запретил появляться вблизи Дворца правосудия, но сейчас у нее не было выбора. Она пыталась высмотреть среди толпы советских, но, как назло, мелькали только солдаты и офицеры в американской, английской или французской форме – никого из советских.

Лена растерянно огляделась по сторонам. За спиной хлопнула дверь автомобиля. Полковник Мигачев стремительно прошел сквозь ворота и направился к зданию. Лена увидела его лишь в тот момент, когда он, взбежав по ступеням, скрылся за тяжелыми дверьми.

От досады и отчаянья Лена едва не расплакалась. Теперь она понимала, что все потеряно.

* * *

«Ли‑2» закрутил винтами, разгоняя снег на каменных плитах.

– Счастливого пути, – кивнул Волгин румянолицему лейтенанту и отдал честь.

Паулюс в сопровождении конвоира неподвижно стоял у машины. Прямой, как гвоздь, и мрачный. Волгин распахнул переднюю дверь. Паулюс поднял на него уверенный выжидательный взгляд.

Волгин понял: бывший германский вояка ждет, чтобы советский офицер оказал ему должные почести, как младший старшему, и открыл заднюю дверь; понял это и охранник и потянулся было вперед.

– Отставить, – скомандовал Волгин.

Он уставился на фельдмаршала немигающим взглядом, и в этом взгляде тоже было ожидание – насмешливое и спокойное.

Так они стояли друг против друга, а охранник переводил испуганный взгляд с одного на другого.

Наконец Паулюс нахмурился, потянулся к дверной ручке и вполз в салон машины, переломив свое тело посередине, будто жук-богомол. Волгин проводил его взглядом, кивнул охраннику и уселся на переднее сиденье.

Легковушка тронулась, следом покатил, подпрыгивая на кочках, и грузовик. В кузове раскачивались солдаты. Метель закончилась, все вокруг было белым – и холмы, и редкие островки кустарника.

Волгин поглядывал на карту, которую ему вручил Мигачев. От аэродрома до Дворца правосудия было рукой подать, однако путь их каравана пролегал окружной дорогой. Прямой путь – он куда короче, но при этом и опаснее. Здесь могла подстерегать засада, и, конечно, полковник был прав, предложив другой, запутанный маршрут.

Впереди замелькали перелески, по правую руку выросла скала, затем откуда ни возьмись возник густой ельник. Мохнатые заснеженные лапы сосен качались над головой, отражаясь на капоте машины. Волгин то и дело поглядывал на грузовик, неспешно кативший позади легковушки.

Рука нащупала во внутреннем кармане треугольник письма – одного из тех, что писал матери Колька. Волгин перечитывал эти письма чуть ли не ежедневно, пытаясь найти в них скрытый шифр, ключ, с помощью которого можно будет отыскать брата в чужом городе, но пока ничего не мог обнаружить.

«Дорогая мама, когда сталкиваешься с немцем, испытываешь замешательство. Честное слово – не испуг, не злость, а замешательство. Всматриваешься в него и никак не можешь понять: он же живой человек, он же с виду такой же, как и мы, и улыбается так же, и радуется, и грустит. Как же все это могло случиться?..»

Волгин вдруг ощутил на себе пристальный взгляд и посмотрел в зеркало заднего вида. Паулюс, по-прежнему до самых глаз закутанный в шарф, буравил его черными зрачками. «Он же живой человек, с виду такой же, как и мы…» – вновь промелькнуло в голове.

Несколько мгновений двое рассматривали друг друга в зеркале; в конце концов фельдмаршал надменно хмыкнул и отвернулся к окну.

Слева тянулось лесное озеро, впереди, за деревьями, проглянуло длинное узкое тело моста, распростершееся на выгнутых каменных опорах. Место было пустынное.

Внезапно раздался треск. Высоченная ель вздрогнула, осыпая с верхушки снег, и повалилась на дорогу. Солдаты в грузовике невольно пригнулись. Дерево обрушилось на дорогу прямо за грузовиком, перекрывая путь к отступлению.

Усатый шофер не сразу понял, откуда донесся шум, и начал вращать головой, но Волгин крикнул: «Гони!», и шофер изо всех сил вдавил до упора педаль газа.

Мотор взревел, легковушка помчалась по извилистой дороге к мосту. Следом мчался грузовик.

Впереди, испуганные шумом и появлением людей, сорвались с ветвей и забились в тесном пространстве между деревьями птицы; в тот же момент качнулась и принялась заваливаться еще одна ель.

Волгин глядел, как она клонится к дороге своим тяжелым стволом, трясет обламывающимися ветвями, приближаясь к машине, которая из последних сил неслась по дороге.

– Жми! Жми! – кричал Волгин, опасаясь, что они не успеют и ель обрушится прямо на капот. Удар случится такой, что снесет полкузова, а обломанные ветки, острые, как колья, довершат остальное.

Усатый шофер уже вполне осознал ситуацию; ему, еще совсем недавно не желавшему жить и глядеть на опустевший без семьи мир, по-животному отчаянно захотелось хотя бы на несколько минут продлить свое земное существование.

Он гнал машину, как наездник скакового коня, в неистовой надежде, что совершит чудо. И чудо действительно произошло: падающая ель зацепилась за разлапистые ветки соседнего дерева, задержалась на доли секунды, этого хватило, чтобы автомобиль успел проскочить. Он промчался под деревом в тот момент, когда грузные ветви ударили зеленой махрой по ветровому стеклу, но пробить его не успели и, царапнув по крыше, грохнулись оземь; ствол дерева разломился надвое и перегородил путь грузовику. Грузовик резко затормозил, солдаты полетели из кузова на обочину.

По лесистому склону в их сторону уже катились темные фигуры. Они палили наугад из шмайсеров – автоматные очереди вздыбливали мерзлую землю.

Наши укрылись за грузовиком и принялись отстреливаться.

– Пригнись! – Волгин схватил фельдмаршала за плечо и властным жестом опрокинул его на сиденье. И вовремя – со звоном разлетелось стекло в том самом месте, напротив которого только что восседал Паулюс.

Шофер сжимал баранку обеими руками, втянув голову в плечи, на его лице было написано лихое и отчаянное выражение, весь смысл которого сводился к одному слову: «Выжить!»

То же самое выражение отпечаталось и на лице Волгина. Машина во что бы то ни стало должна вырваться из засады, так как в салоне находится ценнейший пассажир, за которого Волгин отвечал головой и который, что гораздо важнее, мог полностью изменить ход трибунала.

Сам же фельдмаршал в эти мгновения полулежал на сиденье, прижавшись щекой к обивке, и часто дышал.

Автомобиль летел к мосту. Из кустов на самом повороте вынырнул молодой широкоплечий парень и стал в упор расстреливать машину. Шофер прижался к рулю, но скорости не сбавил. Парень продолжал палить. Машина ударила его капотом, послышался тяжелый глухой звук: тело перекувыркнулось в воздухе и шлепнулось на землю уже позади автомобиля.

Шофер крякнул, полагая, что опасность осталась позади, – где-то там, за спиной, откуда доносились звуки боя.

Однако Волгин понимал, что выйти из передряги так просто не удастся. Весь его фронтовой опыт подсказывал, что диверсанты не зря устроили засаду у моста. Мост – удобное место для того, чтобы довершить начатое, если не получится в первые минуты. И потом – не зря же диверсанты первым обрушили дерево позади колонны, чтобы наверняка отрезать путь к отступлению. Это была ловушка на нескольких уровнях. Впереди должен был находиться следующий.

Чутье не подвело: капитан увидел, как навстречу с пригорка катит невзрачный грузовичок с крытым кузовом.

Грузовичок вылетел на мост и, сделав разворот, остановился, перекрыв путь. Двери крытого кузова распахнулись, изнутри выскочили трое с автоматами.

Лицо шофера вытянулось, он сбросил было газ, но Волгин понимал, что именно на это и рассчитывали нападающие.

– Жми! – вновь прокричал он. – Не тормози!

Машина летела навстречу непреодолимой преграде. Волгин с размаху ударил пистолетом по ветровому стеклу, пробив дыру. Нападающие уже стреляли из автоматов. Волгин, не целясь, снял одного из них, прицелился во второго, но тут шофер вскрикнул и грудью упал на руль – он был ранен.

Волгин вцепился в баранку, однако удержать машину не смог.

Автомобиль завизжал колесами, крутанулся на скользкой дороге и, пробив досчатые перила, полетел с моста в воду. Сквозь разбитое ветровое стекло Волгин увидел, как стремительно летит ему навстречу сероватая плоскость льда.

Удар был сильным, но, по счастью, лед оказался некрепок. Тонкие льдины вздыбились и раскололись, машина вошла в воду. Обжигающе холодная вода вперемешку с ледовой крошкой ударила в лицо, и Волгин на мгновение утратил способность реагировать на происходящее.

Он очнулся в тот момент, когда бурлящий поток уже почти полностью заполнил салон. Капитан едва успел вдохнуть всей грудью, и в следующий момент вода сомкнулась над головой. Он попытался открыть дверь, но ее заклинило. Усатый шофер, выпучив глаза, отчаянно бился в потолок, пуская изо рта огромные пузыри.

Волгин извернулся и, высоко подняв ноги, подошвами выбил остатки стекла. Теперь это был лаз наружу – узкий, неудобный, но все-таки лаз. Схватив шофера за шиворот, он с трудом вытолкнул его из салона. Шофер захлопал руками, будто каплун, пытающийся взлететь, но оседающий под собственной тяжестью, затем медленно, но неуклонно начал двигаться к поверхности.

Машина тем временем медленно вращалась в воде, унося на глубину двоих пассажиров.

Волгин перегнулся через спинку сиденья и вцепился в ремень Паулюса. Длинное, неуклюже распластавшееся под потолком тело фельдмаршала не хотело подчиняться. Тем временем машина ударилась о дно, легла набок, затем стала накреняться, поднимая клубы ила.

В этот момент Волгин думал лишь о том, чтобы в полной темноте не потерять ориентиры; он уже почти не понимал, где верх, где низ и где находится спасительный путь наружу. Он не чувствовал холода, продирающего до костей, и до поры не ощущал нехватки кислорода, разве что грудь сдавило, будто обручем.

Он попытался нащупать раму переднего окна, вслепую скользил ладонями по салону и, только больно порезавшись об острые, ощерившиеся стеклом края, осознал, что нашел выход.

Он попытался вытолкнуть Паулюса наружу, но этого никак не удавалось сделать: тело фельдмаршала сделалось необыкновенно тяжелым и словно бы увеличилось в размерах. Тогда Волгин, раздирая шинель в клочья, прополз в узкое отверстие сам. Ему вдруг мучительно захотелось вдохнуть, в висках застучало, только сейчас Волгин понял, что теряет сознание. Он вновь ухватился за ремень Паулюса и что есть силы потянул его на себя.

От рывка кузов машины вздрогнул и стал медленно заваливаться на крышу, грозя перекрыть последний путь к спасению. Волгин уперся ногами в капот и еще раз рванул ремень. Случилось чудо: этому отчаянному финальному рывку тело фельдмаршала все-таки подчинилось и медленно вывалилось наружу. Волгин подбросил его вверх и, пружинисто оттолкнувшись от кузова, поплыл к поверхности, увлекая за собой бесчувственного гитлеровского военачальника. В следующее мгновение капот машины лег на дно, подняв густые клубы ила и окончательно закупорив переднее окно.

* * *

Вынырнув, Волгин прерывисто, жадно вдохнул воздух. Голова кружилась, кровь колотилась в висках. Рядом в ледяной крошке барахтался и отфыркивался шофер. Волгин ухватил за волосы Паулюса и задрал ему голову.

– Помоги! – крикнул Волгин шоферу.

Шофер поднырнул под правую руку фельдмаршала и вместе с Волгиным поплыл к берегу. Паулюс беспомощно болтал головой.

Издалека звучали редкие автоматные очереди. Бой стихал. Наши, судя по крикам, побеждали – не числом, а умением. Оправившись после неожиданного нападения, они распределились вдоль дороги, затем пошли в контратаку. Двое бойцов выбежали на мост и точными выстрелами уложили налетчиков у грузовика.

Волгин и шофер выволокли Паулюса на берег и рухнули в мокрый снег. Водитель стал ощупывать раненую руку, морщась от боли, а Волгин попытался привести в чувство фельдмаршала. Он тряс Паулюса за плечи, но тот не реагировал.

– Эй, фриц! – воскликнул Волгин и только в этот момент увидел кровь на ладонях. Он осмотрел свою шинель; она была в грязи и тине, однако же без крови.

Приподняв тело фельдмаршала, он обнаружил, что у Паулюса было снесено ползатылка. Волгин с отчаянием глядел на зияющую рану и испытывал в этот момент чувства, схожие с теми, что испытывает ребенок, желающий, чтобы увиденное оказалось сном. Волгин осознавал, что задание провалено, – и провалено страшно, грубо, бессмысленно, и вся вина за произошедшее ложится на его плечи.

Капитан устало откинулся на спину. Боковым зрением он увидел в прибрежных кустах что-то темное. Волгин приподнялся.

Из запорошенных снегом мелких елок на него смотрело черное дуло автомата.

Автомат сжимал в руках тощий подросток в кепке и в просторном старом пальто с чужого плеча. Это был Удо. Губы его дрожали, взгляд был наполнен отчаянием и испугом. Палец нервно ходил по спусковому крючку автомата.

Волгин медленно потянулся к кобуре. Она была пуста. Капитан понял, что в попытках извлечь тело Паулюса из машины он обронил пистолет и сейчас оружие лежит на дне водоема в вязком густом иле. Безоружный, Волгин оказался один на один с вооруженным противником. Шофер не в счет, он и сейчас не сразу осознал, что оказался на мушке вместе с капитаном. Он заподозрил неладное лишь в тот момент, когда увидел, что капитан замер без движения в напряженной позе.

Где-то вдалеке запела одинокая птица. Удо вздрогнул и прислушался, не отрывая взгляда от Волгина. Казалось, в душе его происходила тягостная работа: Удо понимал, что, нажав на курок, он избавит себя от опасности. Советский офицер из тех, кто способен в два прыжка оказаться рядом, подмять под себя, обезоружить, уничтожить. Проще всего было опередить его и выстрелить первым.

Удо смотрел в серые глаза противника и внезапно вспомнил окрик отца: «Стреляй! Стреляй, я сказал! Будь мужчиной».

Удо всегда зажмуривался, прежде чем нажать на курок – там, на плацу концлагеря, в дни своего рождения. Ему хотелось зажмуриться и сейчас. Но Удо не мог оторвать глаз от лица советского офицера.

Он попятился, затем, не опуская автомат, скрылся в густом ельнике. Он старался смирить дыхание, чтобы услышать шаги позади него и все-таки выстрелить. Но в лесу стояла тишина, и только где-то в вышине продолжала петь одинокая птица.

Пальба на другом берегу окончательно смолкла, доносились лишь редкие голоса, по-русски окликающие своих.

28. Перелом

Грузовичок мчался по улицам Нюрнберга. В кузове покачивались солдаты, лица их были мрачны и сосредоточенны. В ногах, накрытое брезентом, лежало тело Паулюса.

Волгин отказался сесть в кабину и трясся вместе со всеми на дощатой скамье – грязный, взъерошенный, мокрый и до костей продрогший.

Один из солдат стянул с себя шинель и почти насильно заставил Волгина накинуть ее на плечи. По дороге Волгин разулся и вылил воду из сапог. Солдаты молча наблюдали.

Наконец впереди показался Дворец правосудия. Грузовичок едва успел затормозить у ограды, Волгин спрыгнул на ходу и, продемонстрировав удивленному охраннику промокший пропуск, рванул внутрь.

Двор казался почти необитаемым. При этом стоянка была полна машин. На сегодняшнее заседание съехались все, кто только мог.

Волгин в два прыжка одолел лестничные пролеты и едва не сбил с ног Нэнси, которая в сопровождении Тэда неспешно подымалась на третий этаж, по пути рассуждая о том, что сенсации на процессе – дело непредсказуемое, а потому глупо делать прогнозы. Возможно, русских теперь вообще отодвинут на задний план. А может, им самим предъявят обвинения. Тэд согласно кивал.

– Эй! – завопила Нэнси, когда на нее с разбегу налетел Волгин. – Осторожнее!

– Простите.

Нэнси смерила Волгина взглядом с ног до головы, и в глазах ее вспыхнул ревнивый огонек.

– Ночь была бурной?

Волгин не стал отвечать.

Тем временем обстановка в зале 600 накалялась. Слово взял Руденко.

– Господин председательствующий, – произнес он своим напористым украинским говорком, – на прошлом заседании трибунала представители защиты выразили протест и отказались принимать к сведению письменное заявление свидетеля со стороны обвинения фельдмаршала Паулюса…

Немецкие юристы принялись негромко перешептываться между собой, Серватиус скрестил пухлые руки на груди и тонко улыбнулся. Руденко уперся в него взглядом.

– Господин адвокат настаивал на личном присутствии свидетеля. В связи с этим по настоянию защиты я прошу разрешения ввести в зал для допроса, – Руденко сделал долгую паузу, – фельдмаршала бывшей германской армии Фридриха Паулюса.

В зале возникло оживление. Присутствующие переглядывались, кто-то удивленно воздел брови, кто-то пожимал плечами. Журналисты, сидевшие в первых рядах, жадно распахнули блокноты.

Адвокаты, все как один, обернулись к Серватиусу, а Серватиус, казалось, еще несколько мгновений оставался в состоянии блаженной истомы. Но при этом глаза его сузились, лоб наморщился, и только данное обстоятельство выдавало, что Серватиус мучительно пытается найти выход из щекотливой ситуации. Может, советский обвинитель блефует? А если нет? Паулюс в качестве свидетеля на Нюрнбергском процессе – это скандал и провал всей точно выстроенной защиты. Как быть?

Наконец, не сгоняя улыбки с лица, адвокат вскочил и сделал знак рукой.

– Господин председательствующий, защита отказывается от своего требования. Думаю, допрос свидетеля Паулюса не нужен, и мы можем перейти к следующему пункту повестки дня.

Серватиус наблюдал, как лорд Лоренс склонился к судье Биддлу, представлявшему Соединенные Штаты Америки. Они негромко переговаривались, Биддл листал тяжелую тетрадь и ногтем отчеркивал строки; Лоренс покачивал головой, стекла его очков отражали убористый текст.

Судья от Советского Союза Никитченко и его напарник Волчков невозмутимо глядели на немецкого адвоката, и казалось, будто происходящее их не касается вовсе.

Волгин вбежал на балкон в тот момент, когда лорд Лоренс наклонился к микрофону и размеренно произнес:

– Суд считает необходимым выслушать показания свидетеля обвинения.

«Катастрофа», – единственное, что подумал Волгин, услыхав сдержанно-чеканный голос председателя.

Он потерял время, пока пытался отыскать Мигачева в советском секторе Дворца правосудия. Переводчица Маша сказала, что он у Руденко. Волгин помчался к кабинету главного обвинителя, но дверь была заперта. Пробегавший мимо клерк сообщил, что Руденко уже отправился на заседание.

Волгин бросился к основному входу в зал, но был остановлен охраной. Он и впрямь являл собой неподобающее для суда зрелище; но переодеваться времени не оставалось, да и не во что было и негде. Пришлось прорываться на балкон.

Издалека, с высоты, Волгин не сразу опознал затылок начальника. Мигачев сидел рядом со столом советской делегации не шевелясь.

Руденко обернулся и кивнул полковнику. Тот поднялся с места и огляделся, будто искал кого-то, возможно, именно его, Волгина.

Капитан попытался было сделать знак рукой, но перед ним тут же выросла могучая фигура американского солдата:

– Сядьте, сэр.

– Я должен предупредить…

Солдат был непреклонен.

– Сядьте или выйдите вон! – резко предупредил он.

Мигачев тем временем покинул гостевую зону и двинулся, казалось, к выходу, но затем изменил траекторию и направился к двери в глубине зала, за кабинками переводчиков, которые застыли в ожидании, как и все присутствующие.

Волгин в отчаянии провожал его взглядом. Теперь предупредить полковника о случившемся не было никакой возможности. Да и поздно.

Мигачев что-то шепнул караулу у двери и встал слева; на какое-то время повисла пауза; слышно было, как зашелестела бумага в руках секретаря. В абсолютной тишине этот звук казался настолько громким, что секретарь огляделся по сторонам, виновато опустил глаза и замер.

Дверь отворилась. В зал вошел высокий, худой человек в гражданском костюме. Он бросил быстрый взгляд на скамью подсудимых, на судей, затем прошествовал к свидетельскому месту. Клерк в военной форме протянул ему наушники, вошедший беспрекословно подставил голову.

Подсудимые в замешательстве стали переглядываться меж собой. Геринг откинулся на спинку скамьи и надменно скрестил руки на груди.

С верхотуры Волгин не мог различить черты лица вошедшего. Он стремительно наклонился к американцу, изучавшему происходящее через бинокль.

– Можно? – выпалил он и, не дожидаясь ответа, выхватил прибор из рук американца.

Изображение в бинокле было размыто: по-видимому, американец страдал близорукостью. Волгину пришлось повозиться, прежде чем силуэт в окулярах принял четкие очертания. Пытаясь усмирить прерывистое дыхание, Волгин жадно всматривался в лицо человека у свидетельской трибуны. Он видел это лицо не раз – в кинохронике, на газетных фотографиях. Сомнений быть не могло – перед судьями стоял не кто иной, как фельдмаршал Паулюс.

Это было похоже на сон. Пришествие с того света! Только что, распластавшись в мокром снегу на берегу водоема, Волгин тряс за плечи убитого, чьи черты уже были искажены печатью смерти. В горячечном своем состоянии Волгин не вглядывался в мертвеца, да и зачем? А сейчас начал припоминать, что мертвец, пожалуй, не очень-то был похож на Паулюса, которого печатали на фотоснимках. Только глаза – усталые, с набрякшими веками, были те же. А вот подбородок был тяжелый, грубо срубленный, и в нем не было аристократической точености. Да и мясистый нос был слишком велик.

– Представьтесь, пожалуйста, – раздался под сводами зала размеренный голос лорда Лоренса.

– Меня зовут Фридрих Паулюс, – прозвучал ответ.

– Прошу повторить слова присяги.

Свидетель кивнул.

– «Перед лицом Бога Всемогущего, – нараспев стал зачитывать Лоренс, – клянусь говорить правду, только правду, ничего, кроме правды…»

Паулюс поднял правую руку.

– Клянусь.

По залу прокатился шепоток.

Волгин почувствовал, как силы вдруг оставили его. Он устало опустился на ступени балконной лестницы. Американец выхватил у него бинокль и неодобрительно фыркнул, но Волгин даже не отреагировал на это.

Паулюс, настоящий фельдмаршал Паулюс все-таки предстал перед Нюрнбергским трибуналом, и теперь это было самое главное. Тяжело, мучительно было понимать, что он, Волгин, не справился с заданием, однако же важнейший свидетель обвинения чудесным образом все-таки оказался в зале 600 и теперь держал ответ перед высоким судом.

Мигачев удовлетворенно наблюдал за происходящим из-за кабинок переводчиков, а те добросовестно переводили слова председательствующего и ответы свидетеля.

– Господин свидетель, – вступил Руденко, едва заметно облокотившись о трибуну, что говорило о величайшей степени напряжения и сосредоточения, – скажите, господин свидетель, что вам известно о подготовке гитлеровским правительством и немецким верховным главнокомандованием вооруженного нападения на Советский Союз?

На несколько мгновений Паулюс задумался, затем заговорил:

– На основании моих личных наблюдений я могу сообщить по этому поводу следующее. 3 сентября 1940 года я начал работать в Генеральном штабе главного командования сухопутных войск в качестве оберквартирмейстера. Я должен был замещать начальника Генерального штаба, а в остальном выполнять отдельные оперативные задания…

Перед свидетелем вспыхнула красная лампочка, и раздался резкий сигнал это означало, что Паулюс должен говорить медленнее и делать паузы: переводчики не успевали за его быстрой чеканной речью. Такие лампочки были размещены и на свидетельском месте, и на трибуне обвинителей, и перед судьями; они то и дело вспыхивали, если выступавший излишне увлекался и переходил на скороговорку.

Паулюсу объяснили правила протокола и удостоверились, что он правильно понял сказанное. После того как фельдмаршал кивнул, ему позволили продолжить речь.

– При вступлении в должность среди прочих дел, входивших в мою компетенцию, я нашел незаконченную оперативную разработку, в которой речь шла о нападении на Советский Союз. Этот оперативный план был разработан тогда генерал-майором Марксом, начальником штаба 18-й армии, который для этой цели был временно прикомандирован к главному командованию сухопутных сил. Начальник штаба, генерал-полковник Гальдер, поручил мне дальнейшую разработку этого плана. В частности, я должен был исходить из анализа возможностей наступления против Советской России в отношении рельефа местности, потребности и распределения сил и средств; при этом указывалось, что я должен исходить из 130140 дивизий, которые будут находиться в нашем распоряжении для выполнения данной операции.

Стихийно возникший тяжелый гул прокатился по залу 600. Подсудимые принялись громко перешептываться меж собой, лишь один Геринг бездвижно и мрачно внимал словам свидетеля. Прозвучали удары церемониального молотка, призывавшие к тишине и спокойствию.

Лорд Лоренс сделал знак, что свидетель может продолжать.

– С самого начала нужно было учитывать использование румынской территории в качестве плацдарма для южной группировки германских войск, – рассказывал Паулюс. – На северном фланге предусматривалось участие в войне Финляндии.

Вновь вспыхнула красная лампочка, фельдмаршал покорно сделал паузу, дожидаясь, пока стихнут доносящиеся из кабинок голоса переводчиков, сделал глоток воды и потянулся к микрофону.

– Цели операции, – негромко, но очень отчетливо произнес он, на сей раз уже контролируя скорость речи, – во‑первых, уничтожение находящихся в Западной России русских войск и пресечение возможности отступления вглубь России; во‑вторых, достижение линии, которая сделала бы невозможными эффективные налеты русских военно-воздушных сил на территорию Германской империи…

Корреспонденты газет, сидевшие в первых гостевых рядах, стремительно строчили в свои блокноты. Кто-то из газетчиков то и дело подымал руку – это был знак, по которому к представителю прессы спешил специально обученный солдат. Он принимал странички из блокнота и доставлял в телетайпную, откуда тексты немедля передавались по всему миру. Это была хорошо налаженная, безотказно действующая цепочка. Информация летела отсюда в Москву и в Нью-Йорк, в Париж, Женеву, Амстердам, Лондон.

Сотрудницы телетайпной синхронно набирали текст речи Паулюса – текст, который здесь, в зале 600, сразу же становился историей.

– Разработка, которую я сейчас обрисовал, была закончена в начале ноября. Примечательным является то, что тогда ничего не было известно о каких-либо приготовлениях со стороны России.

Переводчики в кабинках продолжали шелестеть на разных языках. Участники и гости трибунала, надев наушники, внимательно прислушивались к каждому слову.

Волгин поглядел на Геринга. Тот сидел на скамье подсудимых набычившись и мрачно буравил Паулюса взглядом. Геринг демонстративно прижимал к уху один из наушников, сграбастав его в пухлую пятерню, – человеку несведущему могло показаться, что второй человек в рейхе не понимает слов фельдмаршала, произносимых на чистейшем немецком. Так рейхсмаршал выказывал бывшему подчиненному свое презрение.

Остальные обвиняемые слушали внимательно и напряженно.

– Нападение на Советский Союз состоялось, как я уже говорил, после длительных приготовлений по строго обдуманному плану, который тщательно скрывался. Войска, которые должны были осуществить нападение, располагались в глубине стратегического плацдарма. Только по особому распоряжению они были поэтапно выведены на исходные позиции и затем одновременно выступили по всей линии фронта – от Румынии до Восточной Пруссии.

Паулюс вновь прихлебнул воды из стакана и продолжал:

– Был организован очень сложный обманный маневр, который был осуществлен из Норвегии и с французского побережья. Эти операции должны были создать в июне 1941 года видимость операций, намечаемых против Англии, и тем самым отвлечь внимание от восточных приготовлений. При этом были предусмотрены не только оперативные неожиданности, но также и тактические возможности ввести противника в заблуждение. Например, было запрещено производить явную разведку на границе, тем самым допуская возможные потери во имя достижения внезапности нападения. С другой стороны, это означало, что не существовало опасений, что противник попытается перейти границу. Все эти мероприятия говорят о том, что в данном случае речь идет о преступном нападении.

– Как вы определяете цели нападения Германии на Советский Союз? – задал вопрос Руденко.

Паулюс внимательно вслушался в перевод, звучавший из наушников, затем поглядел на главного обвинителя от СССР печальными глазами и отчеканил:

– Конечная цель нападения заключалась в выходе на линию Волга – Архангельск. Захват этой линии означал бы покорение главных областей Советской России, в том числе столицы Москвы. Это дало бы Гитлеру обладание важнейшими источниками продовольственного снабжения, важнейшими полезными ископаемыми, включая нефтяные источники Кавказа, а также крупнейшими промышленными центрами России и центральной транспортной сетью европейской части страны.

Фельдмаршал задумался. Казалось, он осмысляет, насколько убедительно прозвучало сказанное, а затем добавил:

1 июня 1942 года по случаю совещания командующих в рамках группы армий «Юг» в районе Полтавы Гитлер заявил: «Если я не получу нефть Майкопа и Грозного, я должен буду покончить с этой войной». Все административные и экономические организации и учреждения для эксплуатации захваченных территорий были созданы еще до начала войны. Указанные цели означали завоевание с целью колонизации русских территорий, эксплуатация и ресурсы которых должны были дать возможность завершить войну на Западе с той целью, чтобы окончательно установить господство Германии в Европе.

Руденко помолчал, давая аудитории время, чтобы оценить услышанное, и лишь затем задал последний вопрос:

– Кто из подсудимых являлся активным участником в развязывании агрессивной войны против Советского Союза?

Паулюс перевел взгляд на тех, кто не так давно был его союзником, начальником или подчиненным.

– Насколько я их здесь вижу, хочу назвать следующих важнейших советников Гитлера: Кейтеля…

Заслышав свое имя, Кейтель и бровью не повел – просто молча продолжал глядеть перед собою.

– …Йодля.

Йодль поморщился, осуждающе вздохнул и покачал головой, а его жена, сидевшая в верхнем ярусе, закусила губу.

– …Геринга – в качестве главного маршала и главнокомандующего военно-воздушными силами Германии и уполномоченного по вопросам вооружения…

– Предатель! – рявкнул рейхсмаршал, привстав и перегнувшись через перегородку так, что ближайший к нему адвокат вдавил голову в плечи.

– Порядок! – лорд Лоренс опять принялся колотить судейским молотком, а журналисты галдели и тянули вверх вырванные из блокнотов листки бумаги, чтобы солдаты побыстрее доставили их в телетайпную.

* * *

Немного погодя фрау Йодль стояла в кругу газетчиков в набитом толпой коридоре. Гости покидали зал 600, поглядывали на раскрасневшуюся супругу генерала, которая энергично размахивала руками и говорила, чуть не плача:

– Мой муж – достойнейший человек! Он солдат и всегда чтил устав. Он беспрекословно выполнял приказы, как и надлежит настоящему солдату. Нельзя судить солдата за то, что он честно выполняет приказы!..

Чуть поодаль давал интервью главный обвинитель от Соединенных Штатов Америки Джексон:

– Вряд ли можно строить догадки на зыбких показаниях гитлеровских приспешников, – говорил он, поблескивая стеклами очков и сохраняя на лице непроницаемое выражение. Помимо того что Джексон слыл отличным юристом, он еще был умным, осторожным политиком. – Слишком часто мы сталкивались с их ложью…

– Вы имеете в виду, что фельдмаршал Паулюс лжет? – поинтересовался бойкий журналист.

У Джексона поползли вверх брови:

– Молодой человек, вы присутствовали в зале в тот момент, когда Паулюс давал показания?

– Конечно, но я…

– По-моему, свидетель Паулюс был предельно конкретен, – перебил его Джексон, воздев кверху указательный палец. – Для любого нормального человека теперь очевидно, что лгут те, кто пытается обвинить Советскую Россию в подготовке нападения на Германию. Гитлеровское командование загодя выстраивало планы против Советского Союза. При этом у Гитлера и его приспешников не было никаких оснований утверждать, что СССР что-то замышляет против Германии.

Журналист раздумчиво пожевал губами, но остерегся развивать тему.

Представители прессы атаковали и герра Швентке; кто-то успел проведать, что этот скромный, добропорядочного вида немолодой немец является представителем нюрнбергской администрации. Вопросов про Паулюса ему не задавали, зато живо интересовались обстановкой в городе в связи с побегом бывших эсэсовцев из лагеря военнопленных и принимаемыми мерами.

– Это тревожный момент, – говорил Швентке, осторожно подбирая слова. – Конечно, всякое бывает, однако же нельзя не понимать, что сбежавшие солдаты представляют серьезную силу и столь же серьезную опасность как для населения Нюрнберга, так и для участников и гостей процесса. Возможно, имеет смысл на время отложить слушания. – Он увидел реакцию на лицах слушателей и поспешил сгладить впечатление от сказанного: – Во всяком случае, администрация города рассматривает возможность сделать такое предложение американскому командованию, а там посмотрим.

Увидев Волгина, герр Швентке приветливо помахал ему рукой и улыбнулся.

Нэнси, находившаяся среди интервьюеров, проследила за направлением взгляда городского главы, при виде капитана на лице ее возникло лукавое выражение.

– Эй, русский, – насмешливо произнесла она, подскочив к Волгину, – так нечестно. Вместо того чтобы сбивать бедную девушку с ног, лучше бы поделился сенсацией!..

– Бедная девушка – это кто?

– Не на меня ли ты налетел утром на лестнице?..

– Простите. Я торопился.

– Еще бы! Вы, русские, вытащили этого Паулюса на процесс, как фокусник вытаскивает кролика из шляпы. Вот это эффект! Все просто рты разинули. Особенно Геринг. Ты видел, как он реагировал? Признайся: ты ведь тоже имеешь к этому отношение?

– Ну… – замялся Волгин. Рассказывать журналистке, как он провалил задание, капитану совершенно не хотелось.

– Не надо быть таким стеснительным!

– Скажем так: некоторое…

Нэнси какое-то время рассматривала своего несловоохотливого собеседника.

– Ладно, делись: какие еще у русских козыри в рукаве? – Она лукаво улыбнулась и подалась к нему ближе. – Между прочим, я дала слово переспать с каждым, кто предоставит мне эксклюзивную информацию!

Тэд, позабыв про фотоаппарат, открыл рот от такого откровения.

– Волгин! – окликнул Мигачев. – Подойди.

Полковник выходил из дверей зала 600 в обществе главного обвинителя Руденко.

– Мой сотрудник, – доложил Мигачев. – Очень опытный человек, фронтовик. Я использовал его для отвлекающей операции. Именно он вез окружной дорогой адъютанта Паулюса, изображавшего фельдмаршала.

Руденко смерил капитана неодобрительным взглядом, скользнув по солдатской шинели с чужого плеча и мокрым галифе.

– Что за вид? – возмутился Руденко.

– Виноват.

– Где адъютант?

– Погиб.

– Как это – погиб? – насторожился главный обвинитель, а Мигачев удивленно вскинул брови, но ничего не произнес.

– Мы попали в засаду.

– В какую еще засаду?

Волгин принялся кратко пересказывать события в лесу и у моста. Руденко внимательно слушал. Мигачев задумчиво покусывал ус, глаза его светлели и обретали стальной оттенок.

– Очень странно, – сказал Руденко, дослушав. – Судя по всему, нас действительно поджидали.

Он с тревогой поглядел на Мигачева.

– Судя по всему, да, – в тон начальству согласился тот.

– Полковник, это уже не в первый раз, так ведь? Кто там у вас все время за дверью прячется?

– Выясним.

– Давно пора! – сказал Руденко и направился прочь.

Мигачев бросил внимательный взгляд на Волгина. Тот, оцепенев, глядел на Мигачева. Его пронзила мысль… Впрочем, это надо было обдумать. Обдумать, прежде чем что-то докладывать полковнику.

Мигачев развернулся и поспешил вниз по лестнице за главным обвинителем.

29. Прозрение

Волгин медленно шел по вечерней улице и, казалось, не чувствовал холода.

«Кто у вас там за дверью прячется?..»

Вопрос Руденко эхом звучал в его голове, и Волгину был известен ответ на этот вопрос. Накануне ночью за его дверью стояла девушка, которую он любил. Она все слышала. Мигачев очень подробно инструктировал его и про маршрут, и про объездные дороги. Фамилия фельдмаршала Паулюса прозвучала несколько раз. Если кто-то и знал о секретной операции, то только она, Лена.

«Дурак, – стучало в висках Волгина, – наивный дурак. На что рассчитывал, на что надеялся? Обрадовался, что встретил наконец родственную душу здесь, на чужой земле, в Нюрнберге! Обрадовался – и позабыл об осторожности, о том, что нельзя верить первому встречному просто потому, что хочется обрести близкого человека».

Прав был Колька, прав, когда писал матери в одном из своих писем, читаных-перечитаных Волгиным.

«Дорогая мама, – писал брат, – нас все время используют – цинично, жестоко. Никому нельзя верить. Ни чужим, ни своим. Война вытаскивает из человека самое черное и низкое. Может, и есть здесь место геройству, но это геройство вынужденное, мучительно противостоящее огромному злу, в которое мы все сейчас погружены. Война – это прибежище лжецов, это грязь и ад, человеческие души переплавляются в нем во что-то страшное, дикое. Не этому нас учили в детстве…»

Где-то вдалеке ударил колокол. От неожиданности Волгин остановился и огляделся по сторонам. Он увидел, что вышел к собственному дому. Черные погасшие окна глядели на него внимательно и отчужденно.

Волгин вошел в полутемный подъезд и стал подниматься по лестнице. Темная фигура вышла из тени и остановилась рядом с выщербленной колонной.

– Игорь, – прозвучал негромкий голос, почти шепот.

Он обернулся.

– Слава богу, вы живы! – Лена глядела на него радостно и вместе с тем жалобно, голос ее дрожал. Глаза светились, хотя и покраснели от бессонной ночи, а может, и от слез, а губы обнесло белым. – Слава богу, – повторила она.

– А что со мной могло случиться?

Он подошел к ней неспешным шагом, затем, резко ухватив за локоть – Лена при этом вскрикнула от боли, – швырнул к стене и навалился всем телом:

– Я спрашиваю, что со мной должно было случиться со вчерашнего вечера?

Он нависал над девушкой могучей громадой, рядом с ним она казалась совсем крошечной и невесомой. Она глядела на него испуганными глазами, не в силах произнести ни слова.

– Вот знал же, что нельзя тебе верить, ведь знал же!..

Ненависть и отчаянье захлестнули его. Он стиснул ее плечи.

– Отпустите, – простонала Лена. – Пожалуйста, отпустите, мне больно!..

Слезы брызнули из ее глаз и покатились по щекам.

Он нащупал рукой ее горло. Она захрипела. Волгин понимал, что еще немного и он задушит ее. И правильно. Это самый верный выход. Смерть – лучшая плата за предательство. Плата за измену.

Она предала всех. Предала соотечественников, страну, общую память. Но, Волгину совестно было в этом признаться, самым тяжелым было то, что она предала его. Волгин ощущал мучительный стыд, чувствуя, что отнюдь не гнев за проваленную операцию движет им сейчас. Она предала его лично, предала его любовь. Он ей поверил. Он открылся ей. Доверился. А она предала. Глядела на него чистыми влюбленными глазами, а сама врала, подслушивала, шпионила. То, что она унизила его профессиональное начало, было сейчас неважно, хотя Волгин именно об этом старался думать. Однако же в глубине души он понимал, что уязвлен другим – она оскорбила его как мужчину. Использовала его искренность и чувства. И это было самое страшное. Мысль об этом причиняла Волгину немыслимую, совершенно невыносимую боль.

Одной рукой продолжая сжимать горло Лены, другой рукой Волгин потянулся к кобуре, позабыв о том, что потерял пистолет в смертельной ловушке на дне лесного водоема.

И тут он почувствовал чье-то присутствие.

На лестнивце стоял старик и, приспустив очки на кончик носа, наблюдал за происходящим. У него были прозрачные, выцветшие глаза и чуть синеватые губы, которые кривила улыбка.

Отвращение пронзило Волгина. Он уставился на старика яростным взглядом, а старик, казалось, не замечал этого или же не хотел замечать и продолжал улыбаться синеватыми губами.

Волгин слышал, что старики любят подглядывать и даже, говорят, получают от этого извращенное удовольствие.

Волгин не знал, что тут дело было совсем в другом.

Старик жил в этом доме много лет; он родился в небогатой квартирке на четвертом этаже, под самой крышей, и провел в ней всю жизнь. Много лет назад, на исходе прошлого века, старик влюбился в прекрасную девушку, а она полюбила его, потому что в те годы он был юн, глаза блестели, щеки покрывал яркий румянец, губы были пухлыми и красными. Старик был красив и нравился слабому полу, но он выбрал ее, единственную. Она приходила в этот подъезд втайне от родителей, и они стояли на этом самом месте и целовались, спрятавшись в тень.

Старику на мгновение показалось, что вернулась его молодость. Он увидел себя, необузданного и пылкого, и ту самую девушку, которая запрокидывала голову и закрывала глаза, когда он касался ее жадными губами. Их любовь была запретной, потому что родственники девушки мечтали выдать ее за другого; но в тот момент им двоим было все равно, они были счастливы.

Однажды девушка пришла в подъезд в последний раз, и старик никак не мог отпустить ее, понимая, что больше они не увидятся. Он прижимал ее к стене точно так же, как этот молодой человек в грязной солдатской шинели, и точно так же жарко шептал какие-то бессвязные слова, а по лицу девушки катились слезы.

Старик не сомневался, что стал свидетелем решающего момента большой и яркой любви.

В этот момент Лена оттолкнула от себя Волгина, упершись в его грудь двумя руками, и метнулась к выходу. Гулко хлопнула входная дверь. Оцепенев, Волгин глядел ей вслед, а старик продолжал улыбаться своей истлевшей улыбкой.

30. Привет от Черчилля

Поутру коридоры Дворца правосудия гудели, будто растревоженный улей. Волгин был погружен в свои думы, а потому не сразу обратил на это внимание.

Он не спал всю ночь. Ворочался на кровати, пытаясь понять, как вести себя в сложившейся ситуации.

Человек опытный, он понимал, что прощения ему не будет. Волгин сам, своими руками вывел диверсантов на кортеж, выполнявший секретное задание, предоставив всю информацию девушке, которой поверил. Это, считай, военное преступление.

Он вспоминал цепкий, стальной взгляд Мигачева, которым полковник одарил его во время короткого разговора с Руденко. Этот взгляд не предвещал ничего хорошего. Волгин старался не думать о том, что будет с ним дальше. Против воли он думал о том, что может случиться с Леной.

Ощутив жгучую жажду, Волгин посреди ночи натянул галифе и отправился на кухню. И с изумлением увидел, что на кухне слабо горел свет.

Фрау сидела за столом и грызла крохотный сухарь, подбирая каждую крошку. Завидев Волгина, она собрала крошки в ладонь, завернула сухарь в тряпицу и, выпрямив спину, удалилась в свою комнату. Волгин поглядел ей вслед, наполняя стакан водой из-под крана. Странно вела себя эта женщина, однако сейчас было совсем не до нее.

Одолеваемый мучительными мыслями, он пришел во Дворец правосудия с единственной целью – встретиться с полковником и рассказать ему все как на духу. Возможно, сегодняшний день – его последний день в Нюрнберге. Уже завтра его вышлют назад, а может, даже сегодня. А там военный суд, тюремный срок… или что-то еще более серьезное.

На лестнице кто-то бросился ему на шею. Это случилось так неожиданно, что Волгин даже отпрянуть не успел.

– Эй, русский! – встряхнув рыжими кудрями, прокричала Нэнси. – Давай поцелуемся!

И, не дожидаясь ответа, она на глазах у всех прильнула к его губам. Подобное нечасто происходило в кулуарах Дворца правосудия, а потому окружающие с любопытством уставились на ненормальную пару.

Потребовалось несколько секунд, чтобы Волгин смог отстраниться от девушки и в замешательстве оглядеться по сторонам.

– Что случилось? – удивился он.

– Черчилль – старый дурак!

Не то чтобы Волгина так уж поразила эта новость, однако он не понимал, каким образом умственные способности пожилого английского экс-премьер-министра были связаны с демонстративным поцелуем Нэнси.

Девушка рассмеялась и покрутила у него перед носом сложенной вчетверо газетой.

– У вас об этом не пишут?

– О том, что Черчилль дурак? Не припомню.

– И напрасно. Ведет он себя совершенно подурацки, – авторитетно заявила Нэнси. – Он приехал к нам в Штаты в качестве частного лица. Объявили, что на отдых. Но вместо этого он отправился в Фултон и толкнул там речь. Знаешь, о чем?

– Пока нет…

– Он сказал, что главную угрозу миру представляют сейчас вовсе не нацисты!

– Тогда кто же?

– Вы! – Нэнси победно воздела вверх газету. – Советские!

– Не может быть.

Волгин просмотрел передовицу.

В ней говорилось, что в Вестминстерском колледже Черчилля сопровождал сам президент США Трумэн, а значит, слова частного лица, коим называл себя во время поездки Черчилль, таковыми не являются. Скорее это программное заявление, поддерживаемое в том числе и руководством Соединенных Штатов.

После окончания Второй мировой войны «Соединенные Штаты находятся на вершине мировой силы, – говорил Черчилль. – Это торжественный момент американской демократии».

И все бы хорошо, если б не два главных врага – «война и тирания».

В передовице цитировались слова английского политика: «Тень упала на сцену, еще недавно освещенную победой Альянса. Никто не знает, что Советская Россия и ее международная коммунистическая организация намерены делать в ближайшем будущем и есть ли какие-то границы их экспансии».

Правда, чуть дальше Черчилль расшаркивался и говорил, насколько уважает и восхищается доблестными русскими людьми и Сталиным, которого назвал «мой военный товарищ».

Тем не менее позиция была заявлена более чем демонстративно.

«Я не верю, что Советская Россия жаждет войны. Она жаждет плодов войны и неограниченного расширения своей власти и идеологии», – заявил Черчилль.

Как было ясно из отчета, президент Гарри Трумэн, сменивший на этом посту умершего Рузвельта, слушал эту речь весьма благосклонно.

– Читай, читай! – кивнула Нэнси. – Он еще сказал, что не так уж много вы сделали и не слишком пострадали от войны. И наш президент его поддержал.

Нэнси дернула Волгина за воротник и повела глазами: мол, гляди.

Волгин увидел полковника Гудмана, который у входа в зал 600 вдруг насупился и замер. Он лицом к лицу столкнулся с Мигачевым. Два представителя разведок глядели друг на друга, прямо скажем, совсем не приветливо. Затем Мигачев коротко кивнул. Было неясно, кивнул ли Гудман, – он быстро отвернулся и скрылся в толпе.

– Русский, теперь сам бог велел закрутить с тобой интрижку. Назло моему начальству! И твоему.

Она рассмеялась. Мигачев обернулся на голос, скользнул взглядом по Волгину и зашел в зал.

У Волгина не было пропуска в нижний ярус, теперь он мог наблюдать за Мигачевым лишь с балкона. Он попросил переводчицу Машу помочь ему переговорить с полковником, но та только руками развела: у Мигачева с утра было плохое настроение, он ни с кем не желал общаться и сказал, что весь день проведет на слушаниях.

– Может, вам удастся перехватить его на выходе? – предположила Маша и была такова.

На балконе Волгин выбрал место, с которого начальника было лучше всего видно. Полковник сидел не шевелясь и слушал выступление Руденко, с трибуны обвинения сообщавшего страшные подробности преступлений гитлеровских войск.

– В Украинской ССР на острове Хортица после ухода немецких частей, выбитых Красной армией, были найдены трупы пленных красноармейцев. Пленным отрезали руки, выкалывали глаза, вспарывали животы. На юго-западном направлении у деревни Репки на Украине после отступления немцев с занятой ими позиции были обнаружены трупы командира батальона Боброва, политрука Пятигорского и двух бойцов, руки и ноги которых были пригвождены к кольям, а на телах чернели пятиконечные звезды, вырезанные раскаленными ножами. Лица погибших были изрезаны и обожжены. Неподалеку был найден еще один труп красноармейца, накануне попавшего к немцам в плен, – с обгоревшими ногами и отрезанными ушами…

Эти ужасающие детали были, однако, интересны не всем. Адвокаты листали газеты с сообщениями о фултонской речи бывшего английского премьера. Серватиус развернул передовицу так, чтобы со скамьи подсудимых можно было без труда разглядеть текст. Геринг наклонился над барьером и внимательно знакомился с содержанием статьи. На лице его возникло удовлетворенное выражение.

Гости процесса демонстрировали друг другу публикации с фотографией Черчилля и негромко переговаривались. Кто-то качал головой, кто-то многозначительно улыбался. Все понимали, что фултонская речь политика наверняка даст толчок новому развитию событий в мире – возможно, неблагоприятному. И это может затронуть в том числе и трибунал.

Волгин почувствовал легкое прикосновение и обернулся.

– Неужели это все правда? – тихо спросила Нэнси, кивнув в сторону советского главного обвинителя. – Он не обманывает?

У Волгина против воли вытянулось лицо, и это был самый красноречивый ответ.

– Как же вы все это вынесли? – простодушно поинтересовалась Нэнси. А потом добавила: – Мне кажется, у нас вас представляют совсем другими. Нам ничего этого не рассказывают.


После обеденного перерыва, во время которого Волгин опять тщетно пытался отыскать Мигачева, проходил допрос свидетеля Орбели, директора ленинградского Эрмитажа.

Седой старец с густой окладистой бородой, похожий на микеланджеловского Моисея, восседал за свидетельской трибуной, положив тяжелые ладони на боковые панели. Речь его была усталой, неспешной и от этого еще более убедительной.

– На протяжении долгих месяцев шла бомбежка и артиллерийский обстрел. В Эрмитаж попали две авиабомбы и около тридцати снарядов. Снаряды эти причинили значительные повреждения зданию, а авиабомбы привели к разрушению системы канализации и водопроводной сети Эрмитажа.

Отчаявшись поймать случайный взгляд Мигачева, Волгин слушал одного из главных музейных хранителей страны, во время блокады остававшегося в Ленинграде. Волгин ловил себя на мысли, что Орбели мог сталкиваться с матерью и сестрой на одной из улиц родного города. Когда-то они любили ходить на Дворцовую площадь всей семьей, почему бы и в дни блокады им не оказаться в дорогих сердцу местах?

Он устало вздохнул. Прошлое теперь уже не вернуть. Все забрала война.

– Господин свидетель, – вскочил со своего места адвокат Серватиус и, будто черными крыльями, взмахнул рукавами мантии, – подскажите, как далеко расположен мост от Зимнего дворца?

Орбели пожал плечами.

– Полагаю, в полусотне метров.

– Имеете ли вы артиллерийские познания, дающие возможность утверждать, что целью был дворец, а не мост? – Серватиус упивался чувством превосходства.

Орбели выслушал перевод вопроса в наушниках.

– Я не артиллерист, – усмехнувшись, сообщил он с суховатой иронией, – но считаю, что если немецкая артиллерия обстреливает мост, она не может всадить в него один снаряд, а в дворец, находящийся в стороне, – тридцать снарядов. В этих пределах я артиллерист!

В зале возникло оживление, из гостевых рядов даже донесся легкий смешок, который, впрочем, тут же стих. Но Мигачев оставался спокоен и мрачен, и Волгин по-прежнему не мог поймать его взгляд.

31. Убийство

В окнах Дворца правосудия горели редкие огни. Часовые и охранники у ворот ежились от резкого, холодного ветра, раскачивавшего фонари. Улица была пуста. Гости трибунала давно разошлись, а Волгин все еще стоял у ворот и ждал.

Он пытался поймать Мигачева на выходе из зала 600 после заседания, но разминулся с ним. В своем кабинете полковник так и не появился. Переводчица Маша сказала, что Мигачев находится у Руденко и, по всей видимости, задержится там надолго.

– Обсуждают что-то серьезное, – с загадочным видом сообщила Маша.

Волгин настроился на то, что сегодня он обязательно отловит полковника, даже если ждать придется всю ночь. Он знал, что Мигачев нередко задерживается во Дворце правосудия после заседаний трибунала: дел было много и все неотложные.

– Здорово, Волгин! – приветствовал его Зайцев. – Чего мерзнешь?

– Мигачева жду.

– Он был у главного.

– Что значит был?

– Да вроде они закончили…

– А сейчас он где?

– Собирался к себе в отель. Пошел к машине.

Волгин сорвался с места. Он мчался по скользкой дороге, и полы его шинели тяжело хлопали по ногам. Часовой неодобрительно покосился ему вслед.

Редкие пятна света падали на дорогу. Однако местами тьма стояла хоть глаз выколи. Волгин едва не сбил американского солдата, неспешно прогуливавшегося вдоль ограды. На лице солдата красовались мотоциклетные очки.

– Простите! – пробормотал Волгин на английском, солдат лишь коротко кивнул в ответ.

Если бы капитан вгляделся в его лицо, то оно могло показаться ему знакомым. Этот человек топтался в лагере за проволокой, пока Грета расспрашивала Арчера; но рассматривал он не Грету, а его, Волгина, причем рассматривал с таким любопытством, что тот почувствовал это и поглядел на заключенного, тогда незнакомец быстро опустил глаза и смешался с толпой.

До этого момента Бруно еще никогда так близко не встречал русского. На свое счастье, он не попал на Восточный фронт. В детстве ему нагадали, что он умрет от руки восточного человека. Сам Бруно относился к подобным предсказанием со скепсисом, а вот его мать, суеверная женщина, в них очень верила и потому многократно повторяла, что Бруно должен избегать какого бы то ни было общения с теми, кто пришел с Востока.

Бруно усмехался, но сам с подсознательным интересом рассматривал тех, кто подходил под описание старой гадалки. Вот и сейчас он проводил взглядом человека в советской форме.

Волгин свернул за угол и увидел Мигачева, быстрым шагом спускающегося по лестнице.

– Товарищ полковник!.. – прокричал Волгин. – Товарищ полковник, подождите…

– Завтра, – Мигачев не замедлил движения.

– Это важно!

– Я сказал завтра.

Он направился к стоявшей неподалеку машине.

Волгин преградил ему дорогу.

– Нужно поговорить. Срочно.

Вид у него был столь решительный, что Мигачев не стал спорить. Он мрачно усмехнулся и процедил:

– Ну ладно. Раз так, садись. Вперед садись. – Он огляделся по сторонам. – Тарабуркин!

– Я! – донеслось откуда-то сбоку, и будто из-под земли рядом с автомобилем вырос весельчак рядовой со своей неизменной улыбкой.

– В отель!

Тарабуркин отдал честь и распахнул начальнику заднюю дверь.

Бруно наблюдал за происходящим из-за ограды. Он не знал русского языка, однако громко произнесенное слово «отель» было понятно и без перевода. Когда машина тронулась, Бруно вскочил на тяжелый армейский мотоцикл, стоящий в нескольких шагах, в густой тени, и покатил за автомобилем Мигачева. Улицы Нюрнберга были пусты. Резкий звук мотоциклетного мотора эхом отражался среди спящих домов.

Мигачев недовольно обернулся и поморщился:

– Чего это американцы разъездились по ночам? Не спится, что ли?

– Дежурят! – с готовностью отозвался Тарабуркин, в чьи обязанности, как он полагал, входило поддержание любой темы, которую только предложит начальство. – Стерегут наш покой.

Мигачев скептически усмехнулся.

– Интересно, в Берлине они себя так же ведут? – Этот вопрос был обращен к Волгину.

– Я нечасто бывал в американском секторе Берлина, – отозвался тот. – Нам и без американцев дел хватало.

– То-то, я гляжу, ты с первого дня в трибунале просиживаешь. Это вроде бы не входит в твои прямые обязанности. Заняться нечем?

В другой ситуации Волгин нашел бы, что возразить. Сказал бы, что выполняет поручения, порой рискуя жизнью. Сказал бы, что в зале 600 пытается найти ответы на вопросы, которые мучили его в последние дни войны, а сейчас, в послевоенное время, просто жгут: как могло такое случиться? Кто и почему начинает войны, за которые приходится платить судьбами и жизнями миллионов ни в чем не повинных людей? И если преступники понесут наказание, то сравнится ли оно с той болью, которую они причинили другим? Воцарятся ли после этого в мире баланс сил и гармония?..

Однако сейчас единственным разумным шагом было игнорировать язвительные замечания полковника. Он, Волгин, виноват – не в том, в чем пытался попрекнуть его Мигачев, а в другом, куда более серьезном и непростительном проступке.

Полковник мрачно и беззастенчиво разглядывал подчиненного в зеркало заднего вида.

– Ну, – в конце концов произнес он, – о чем ты хотел поговорить?

Волгин заерзал на сиденье. Вести такой сложный и мучительный разговор при Тарабуркине было бы чересчур.

– Разрешите наедине, товарищ полковник?

Мигачев усмехнулся, а затем приказал:

– Останови!

Тарабуркин ударил по тормозам – Бруно, двигавшийся следом за автомобилем, едва не врезался в задний бампер. Он успел крутануть руль в сторону и, выругавшись про себя, объехал неожиданное препятствие.

Конечно же, преследователь не мог остановиться на глазах у советских офицеров, поэтому он неторопливо проехал по дороге пару десятков метров, а затем свернул в проулок, уходящий направо. Здесь можно было остановиться и дождаться, когда автомобиль продолжит путь. Однако советские не дураки, они наверняка заподозрят неладное, если мотоциклист вновь пристроится им в хвост. Лучший преследователь тот, кто движется впереди преследуемого. Никому и в голову не придет что-то подозревать.

Бруно знал, что советские представители высокого калибра жили в Гранд-отеле, неподалеку от вокзала. Вокзальная площадь, на которую выходил парадный подъезд Гранд-отеля, – не лучшее место для операции, но, с другой стороны, там куда меньше охраны, чем у Дворца правосудия. И можно будет легко раствориться в толпе.

Бруно прибавил газу и помчался к вокзалу.

Тем временем Мигачев вышел из машины и огляделся. Улица была пустынной.

– Пройдемся, – предложил он. – Тут недалеко.

– А как же микстура? – весело прокричал Тарабуркин. – Товарищ полковник, вы позавчера микстуру в аптеке заказали, сегодня должна быть готова, разве забыли?

– Сгоняй сам. Адрес помнишь?

– Обижаете!

– Тогда вперед.

Мигачев двинулся вдоль узорной ограды, за которой виднелся заметенный редким предвесенним снежком особняк, окруженный старинными кленами. Ветви покрытых инеем деревьев образовывали над головой причудливый темно-коричневый узор.

– Воздух-то какой, а! Чуешь, Волгин, весной пахнет, – беспечным тоном произнес он.

– Товарищ полковник, – сказал Волгин, резко изменив интонацию разговора, – я знаю, как известие про Паулюса попало к немцам.

Мигачев остановился и в упор поглядел на подчиненного:

– Ну, говори.

Волгин набрал в легкие воздуха и выпалил – как с обрыва сиганул в бушующее море:

– Это из-за меня.

* * *

Хотя Тарабуркин и попытался изобразить обиду, когда полковник усомнился в том, что он сможет безошибочно отыскать аптеку, парень все-таки заблудился.

Кварталы ночного Нюрнберга выглядели одинаково неприютно, вокруг высились серые дома или же черные, обглоданные руины. Тарабуркин совершенно запутался, в каком месте ему нужно сворачивать в подворотню, в глубине которой таилось маленькое одноэтажное здание с подслеповатыми оконцами и аптечными склянками на витрине.

Он кружил по безмолвному чужому городу и ворчал под нос, что нормальные люди в таком месте не живут.

Сам Тарабуркин был родом из небольшой деревеньки на краю Саратовской губернии, и деревенька эта казалась ему сущим раем. Дома тянулись вдоль дороги, улица была одна-единственная, и заблудиться там было невозможно, даже если очень захотелось бы.

Тарабуркин искренне не понимал, отчего люди так стремятся в город из мест, в которых родились. Города производили на него пугающее впечатление. Все вокруг рычало, дымилось, гудело; ошалелые толпы носились по широченным улицам, трамваи звенели, машины сигналили, народу вокруг – тьма, но никто не обращал внимания друг на друга, не здоровался и, казалось, никто никого не видел.

То ли дело в деревне: все друг у друга на виду, все друг друга знают, спорят, любят, ссорятся, но всегда поддерживают и помогают.

Когда Тарабуркин оказался в чужой стране, он и вовсе растерялся, хотя изо всех сил старался не подавать виду. Чужой язык пугал его, чужие нравы настораживали. А эти каменные улицы – это что ж за ерунда такая, человек не должен жить среди камня, когда есть такое теплое, такое доброе дерево, из которого можно и дом построить, и сарай, и дорожки проложить, и забором загородить.

Жизнь в деревне была простой и ясной, а вот эта городская, да еще иностранная, выглядела запутанной и неестественной, и Тарабуркин всеми силами пытался внести в нее ясность и линейность, как у себя дома.

Он выучил несколько немецких слов, чтобы выглядеть солиднее, и вставлял их к месту и не к месту. А еще он навострился поучать местных – даром что они не понимали ни слова из того, что Тарабуркин им говорил.

Проплутав по темным улицам и прокляв все на свете, Тарабуркин наконец нашел нужную подворотню и, успокоившись, перевел дух. Досадно было бы явиться к начальнику и признаться, что потерялся. Несолидно как-то.

Оказалось, кому-то пришло в голову разобрать огромную кучу битого кирпича, которая высилась рядом с подворотней, и это обстоятельство полностью изменило внешний вид улочки. Вместо того чтобы порадоваться, что местные так споро расчищают завалы, Тарабуркин испытал не очень свойственное ему чувство раздражения, которое выместил на старичке-аптекаре.

Аптекарь, вышедший на громкий стук, был ни в чем не виноват, однако получил суровую отповедь, из которой, впрочем, не понял ни слова. На всякий случай он покивал, а затем протянул сквозь полуоткрытую дверь пузырек с микстурой.

– Пить по столовой ложке натощак три раза в день, перед употреблением обязательно взбалтывать, не перепутайте, – старичок всмотрелся в смешного солдатика, который только что щебетал что-то с суровым видом, а теперь хлопал рыжими ресницами, и вид у него, прямо скажем, был довольно нелепый. – Вы меня понимаете?..

Услыхав знакомое слово – Versteht, – Тарабуркин активно закивал головой.

– Ферштейн, ферштейн! – проговорил он с облегчением и, выхватив пузырек из сухонькой аптекарской руки, нравоучительно закончил: – Учите русский!

Опустив микстуру в карман, он плюхнулся на сиденье полковничьего автомобиля и долго пытался завести машину. Машина не заводилась, и это окончательно разозлило Тарабуркина, который верил в приметы и был убежден, что если что-то не заладится, то и дальше жди беды.

Старичок-аптекарь наблюдал за ним из оконца, и это злило Тарабуркина еще больше.

Наконец машина чихнула и завелась. Тарабуркину отчаянно захотелось показать немцу язык, но он удержался, справедливо решив, что представляет здесь весь советский народ, а советскому народу не пристало корчить рожи перед иностранцами.

Поэтому Тарабуркин просто помахал аптекарю рукой и поехал по направлению к Гранд-отелю, возле которого уже стоял тяжелый американский мотоцикл.

* * *

– Это все из-за меня, – повторил Волгин и прямо посмотрел Мигачеву в глаза. – Из-за меня напали на колонну с Паулюсом.

Зависла пауза. Мимо проехала и исчезла вдалеке одинокая машина.

– Продолжай, – сказал полковник.

Волгину казалось, что самый трудный шаг – первый – уже сделан, однако сейчас он понял, что по-настоящему тяжелое только еще предстоит.

Он должен был рассказать о Лене.

Бессонной ночью Волгин пытался понять, как обойтись без упоминания о ней. В конце концов, это же он повел себя безрассудно – ему и отвечать.

– Я познакомился с девушкой, – начал он, напирая на местоимение «я». – Мне показалось, она надежная. Мы несколько раз виделись. Пригласил ее к себе домой. Она была у меня, когда вы приходили. Вы появились так неожиданно, что я спрятал ее в соседней комнате. Она стояла за дверью и все слышала.

Волгин выпалил эти слова и ждал ответной реакции, но полковник молчал. Тогда Волгин обреченно закончил:

– Я виноват. Я должен был вас предупредить…

И умолк. Мигачев глядел на него прозрачными глазами.

– Если расстрел, я готов, – добавил Волгин. Что еще можно было к этому добавить, он не знал.

– Что за девушка? – бесцветным голосом, в котором все равно слышался металл, произнес Мигачев.

– Наша… – неохотно проговорил Волгин. – Бывшая.

– Фамилия?

– Фамилию не знаю. Зовут Лена.

– Дальше!

Полковник Мигачев умел вести допросы.

Теперь Волгин понимал, что придется рассказать все.

– Рост около ста семидесяти. Стройная. Шатенка. Глаза карие…

«Какие фальшивые, пустые слова, – вертелось в голове. – Разве объяснишь, какое теплое чувство вызывали эти глаза, когда лучились и глядели прямо в душу? Разве растолкуешь, какое желание обнять, защитить вызывал этот хрупкий девичий стан, облаченный в старые лохмотья с чужого плеча, но все равно невыразимо прекрасный?..»

А теперь вот Волгин не мог защитить ее и, более того, сам же ее и предавал. Но не для того, чтобы выгородить себя, а потому, что не было другого выхода. Долг есть долг. Долг перед своей страной и перед своим делом.

Мигачев разглядывал его так, будто понимал, о чем сейчас мысли собеседника.

– А вообще-то, – выпалил Волгин, – это же я виноват. Я готов понести любое наказание, товарищ полковник!..

Мигачев развернулся на каблуках и решительным шагом двинулся по улице. Волгин едва поспевал за ним.

– Я готов сдаться кому надо… – говорил Волгин, понимая, что слова его звучат все менее и менее убедительно. Он испытывал отчаянье, понимая, что с каждым новым словом загоняет в западню не только себя, но и Лену.

– Лена, говоришь?

– Так точно… Но, товарищ полковник, ее не надо, а? Это меня арестовывайте. Я должен был почувствовать…

– Ты думать должен был, Казанова хренов! – взревел Мигачев, вдруг остановившись посередине тротуара. – Тоже мне, фронтовик, один из лучших в дивизии. У тебя мозги вообще имеются или как?

– Виноват. Кровью готов искупить.

– Кровью?

Даже в полутьме было видно, как пошло пунцовыми пятнами лицо Мигачева, а губы истончились и побелели.

– Все вы так. Чуть что – кровью. Как будто это что-то меняет.

– Я не все, – отрезал Волгин. В конце концов, вина виной, а вот общаться с ним в таком тоне никому не позволительно. Даже Мигачеву.

– А почему я должен тебе верить? – вдруг очень спокойно и даже вкрадчиво поинтересовался полковник. Казалось, он уже совершенно справился со своими эмоциями. – А если ты мне тут байки рассказываешь, а сам в игры играешь.

– В смысле?

– В том смысле, что, может, есть такая девушка, а может, и нет. Может, это ты работаешь на гитлеровское подполье?..

Волгин задохнулся от гнева и обиды.

– Да вы что?! Да никак нет! Что хотите, только не это!.. – Он, который тысячи раз рисковал жизнью на фронте, который мало когда думал о себе, всегда прикрывал, как мог, подчиненных, шел на смертельные задания, – разве мог он спокойно выслушивать подобные обвинения?..

Волгин расстегнул ворот шинели и извлек из внутреннего кармана сложенный вчетверо лист бумаги.

– Вот, – сказал он, протянув бумагу Мигачеву.

– Что это?

– Рапорт.

– Какой еще рапорт?

– На ваше имя.

Мигачев изучающе поглядел на подчиненного.

Минувшим утром, отчаявшись справиться с бессонницей, Волгин сел за стол и, исписав кипу листов, все-таки заставил себя сформулировать, что произошло и почему он, советский офицер, так глупо и опрометчиво повел себя в, казалось бы, очевидной ситуации.

Он писал рапорт, осознавая, что красноречие – не его конек, а потому он наверняка не сможет исчерпывающе рассказать, что и как произошло. Написанное – другое дело. Тут можно сто раз перечитать и высказать все максимально ясно. И потом, разговор разговором, а рапорт – это документ.

В рапорте Волгин почти не упоминал о Лене, а основной упор сделал на свою вину, произошедшую от недопустимого легкомыслия.

Вообще-то, говоря справедливо, легкомысленностью Волгин никогда не страдал, однако же в данном случае у него не было других объяснений. Бабушка Александра Михайловна в таких случаях говорила: «Бес попутал».

Мигачев неохотно взял протянутую бумагу, проглядел мелкие, убористые строки. Поморщился.

– Вижу, умеешь ты рапорты писать. Где научился?

– Арестовывайте, – сказал Волгин. Не время и не место предаваться словесной перепалке.

– Заладил! – буркнул Мигачев. – Ты другие слова знаешь? «Арестовывайте, арестовывайте!..» Ты еще про эту Лену кому-то рассказывал?

– Никак нет.

– Вот и хорошо. Вот и не надо.

– В каком смысле?

– В прямом.

Мигачев медленно двинулся вдоль ограды. Волгин, не понимая резкого изменения в настроении полковника, шел за ним.

Они свернули за угол и оказались на широкой улице. Вдалеке темнела массивная громада Гранд-отеля. Нижние этажи здания были кое-как заколочены досками – примета военных лет, – но сквозь щели пробивался свет. Перед подъездом стояли машины гостей процесса. Вокзальная площадь была пуста.

– Короче, так, – сказал Мигачев, медленно разрывая бумагу на части. – Надеюсь, теперь ты будешь осторожнее. Будешь?

– Так точно, – подтвердил Волгин. Он был совершенно сбит с толку.

– И чтобы больше про все это – никому. Понял?

– Понял.

Если говорить правду, в этот момент Волгин ничего не понимал.

По идее, его уже должны были арестовать, а наутро отправить в Москву. Или даже сейчас отправить, срочным ночным рейсом, не дожидаясь утра. В Москве его должен был ждать трибунал. И самый суровый приговор. Волгин не сомневался в этом.

Но у полковника, похоже, на этот счет было иное мнение.

– Сам во всем разберусь, – сказал он. – А от Лены этой отныне держись на пушечный выстрел!

На этих словах тишину распорол резкий звук. Выстрел! Не пушечный, а пистолетный. И прозвучал он прямо перед зданием Гранд-отеля.

Волгин и Мигачев переглянулись и понеслись на шум.

За несколько минут до этого момента машина Мигачева выкатила из-за угла и подрулила к подъезду Гранд-отеля. Отчитав старичка-аптекаря, Тарабуркин пришел в свое обычное хорошее настроение. Если бы он умел петь, то наверняка бы замурлыкал какую-нибудь арию; но так как слуха у Тарабуркина не было, он, в отличие от тех, кто петь не умеет, но очень любит, никогда не терзал вокалом ни свои, ни чужие уши. Если приходила охота, он просто насвистывал любимый мотивчик и, надо сказать, делал это довольно умело.

Любимым мотивчиком Тарабуркина был популярный спортивный марш из кинофильма «Вратарь». В год выхода фильма на экраны строки: «Эй, вратарь, готовься к бою, часовым ты поставлен у ворот» распевала вся страна.

Тарабуркин никогда не увлекался футболом, однако фильм этот полюбил, а заодно полюбил и песню. Однажды он даже осмелился просвистеть несколько нот при Мигачеве, и тот неожиданно подхватил. С той поры, когда у полковника было хорошее настроение, Тарабуркин и Мигачев высвистывали «Вратаря» на разные лады дуэтом, причем Мигачев проявлял в этом деле недюжинное мастерство.

– Свистеть – не мешки таскать! – как-то раз позволил себе вольную шутку Тарабуркин. Полковник насупился, после этого водитель стал осмотрительнее с языком.

Насвистывая «Вратаря», Тарабуркин затормозил. Из дверей Гранд-отеля вывалилась шумная компания и растворилась в темноте. Тарабуркин повертел головой в надежде увидеть Мигачева, однако площадь была пуста.

Зато он заметил на сиденье фуражку Волгина. Капитан так волновался перед разговором, что умудрился забыть головной убор в машине.

Тарабуркин стащил с головы свою фуражку и напялил волгинскую. Строго говоря, они были одинаковыми, разве что волгинская, на размер больше, не очень-то подходила к голове Тарабуркина.

Но паренек, повернув к себе зеркало заднего вида, продолжал вглядываться в свое отражение со все более возрастающим удовольствием.

Он повертел фуражку на голове и отдал честь:

– Капитан Тарабуркин докладывает!

Очень ему понравилась эта фраза, а главное, понравилось звание. Надо сказать, что Тарабуркин никогда не пытался примерить, скажем, фуражку Мигачева, даром что тот тоже не раз оставлял ее на сиденье. Дослужиться до полковничьего звания Тарабуркин не мечтал, а вот стать капитаном… – почему бы нет! В деревне бы все обзавидовались, а девчонки высыпали на улицу, если бы Тарабуркин объявился там в офицерском звании.

А что, почему бы нет? Вон Ванька из их крайнего дома звезд с неба не хватал, а уехал в Москву и стал большим человеком: до войны служил завхозом в какой-то школе. В конце концов, чем Тарабуркины хуже?

Одолеваемый высокими мыслями, солдатик пересел на пассажирское сиденье, чтобы получше видеть отражение: сюда падал свет одинокого фонаря, хотя тень от козырька все равно скрывала половину лица.

В этот момент темная фигура возникла прямо перед ним. Тарабуркин успел увидеть очертания человека, облаченного в американскую форму; лицо его было скрыто мотоциклетными очками.

Солдат вплотную подошел в машине и выбросил вперед руку; Тарабуркин успел увидеть, как что-то полыхнуло, затем все поплыло перед глазами, и лишь после этого в уши ударил звук выстрела. Тарабуркин откинулся на сиденье, а неизвестный бросился бежать. Несколько мгновений спустя, оседлав мотоцикл, он унесся прочь по темной улице.

С другой стороны уже бежали к машине две фигуры в советской военной форме – это были Мигачев и Волгин.

Капитан распахнул дверь, Мигачев принялся расстегивать шинель водителя.

Миша! – неожиданно растерянным голосом пробормотал полковник. – Миша, что с тобой? Кто это сделал?

Он опустил руку за пазуху паренька и, мазнув по гимнастерке, обнаружил на ладони красное.

Из дверей Гранд-отеля высыпала встревоженная публика. Здесь были и военные, и гражданские, и кто-то из журналистов, аккредитованных на процессе.

– Я никого не видел, – сбивчиво докладывал швейцар какому-то гостиничному чину, гневно вращавшему глазами, – все было тихо…

В толпе перешептывались.

Тарабуркин вдруг глубоко, шумно вздохнул и открыл глаза.

– Товарищ полковник! – радостно и вместе с тем виновато проговорил он. – Товарищ полковник… Американцы…

Это были последние слова рядового Михаила Тарабуркина. Голова его упала на грудь, губы посинели.

На пол машины, заботливо застеленный мягким ковриком, упала склянка с микстурой. Упала, но не разбилась.

32. Русский художник

Волгин сидел за столом, обхватив голову руками. Тихо потрескивал огонь в печке, бросая на стену тусклые пляшущие отблески.

Перед ним были разложены рисунки брата, сделанные на обрывках бумаги и на полях газет. Эти быстрые, стремительные штрихи походили сейчас на мысли Волгина – обрывочные, спутанные, будто пресеченные на полуслове.

То ли дело на фронте, там все было понятно. Человек изначально не военный, Волгин не сразу привык к очевидности выбора, который вставал перед человеком на передовой. Здесь – свои, там – враг. Но привык, и все стало понятно.

Казалось, война закончится, а вот эта простая и четкая система координат останется. Есть хорошее и есть плохое, и между ними – жесткий водораздел.

Однако в жизни, которую называли послевоенной, мирной, никакого такого водораздела не образовалось. Смерть и предательство прятались в тени, двигались по пятам. А делать выбор становилось все сложнее.

Гибель молодого солдата Тарабуркина, весельчака и балагура, который первым встретил его в Нюрнберге, произвела на Волгина тяжелое впечатление. На войне он видел смерть многих товарищей, там смерть была частью солдатской жизни, но в мирное время смириться с ней было очень и очень сложно.

Кто и зачем убил простого советского солдата? Ладно бы покушались на какого-нибудь крупного руководителя, кто стоял у руля процесса. Но кому мог помешать парнишка из Саратовской губернии, крутивший баранку под началом Мигачева?

Тарабуркин успел сказать, что стрелял американец. Зачем гибель Тарабуркина американцам?..

А еще Волгин думал о Мигачеве.

Мигачев успел удивить его в тот вечер. Только огромное напряжение, которое испытывал Волгин во время разговора, не дало сосредоточиться ему на странностях поведения полковника.

А странностей между тем было предостаточно.

Странной была интонация, с которой Мигачев выпытывал подробности о Лене. Странным было то, что он как будто не удивился упоминанию о девушке. Не менее странным казалось, что вместо заслуженного нагоняя Волгин получил наказ молчать и нигде не упоминать о произошедшем.

Волгин был озадачен, да еще как.

Он достал из серванта початую бутылку водки и небогатую закуску: кусок хлеба, банку консервов, крошечный кусочек сыра. Обычно он не злоупотреблял алкоголем, но сейчас почувствовал, что «фронтовые сто грамм» ему точно не помешают.

Рюмки хранились в шкафчике на кухне. Набросив на плечи китель, Волгин вышел в коридор.

На кухне горел свет. Фрау, скрючившись, сидела за столом и грызла сухарь, пытаясь размочить его в остатках жидкого чая. На сухаре можно было разглядеть следы соскобленной плесени.

Услыхав шаги, она выпрямилась и приняла вид, полный достоинства. Сухарь она прикрыла ладонью.

Стараясь не глядеть на нее, Волгин распахнул створки шкафчика и принялся выбирать подходящую рюмку. За спиной раздался сухой стук, будто что-то упало со стола. В отражении створки Волгин увидел, как Фрау украдкой взглянула на квартиранта, а затем воровато подняла с пола крошечный предмет. Она отряхнула его и, убедившись, что постоялец не обернулся, вновь впилась в сухарь зубами.

Волгин был поражен. Подхватив первую попавшуюся стопку, он вернулся в комнату. Огонь в печи продолжал весело потрескивать.

Было в произошедшем что-то унизительное, постыдное. Эта немецкая тетка, которая ненавидела Волгина всей душой, не была ни сумасшедшей, ни побирушкой. Просто она была чертовски голодна.

Повинуясь внезапному порыву, он сгреб со стола все, что только было съестного, достал из недр серванта отложенную про запас банку тушенки и упаковку трофейных галет.

Капитан молча расставил продукты перед Фрау, которая сжалась, будто от удара, и удалился в комнату, плотно затворив за собой дверь.

Фрау уставилась на неожиданный подарок. Накануне вечером она зашла к соседу, которого всегда выручала в трудные минуты. Сейчас ей нечего было ему предложить. И продать было нечего. Мебель? Кому теперь нужна ее старая мебель с выцветшей обивкой, безжалостно напоминавшая об ушедшем времени, о былых радостях и печалях, а сейчас превратившаяся в рухлядь, как и вся ее жизнь, разве что печку ею топить. Вещи? Они давно утратили товарный вид. Драгоценности, оставшиеся от матери, Фрау обменяла на еду на черном рынке; последнее отнял у нее малолетний грабитель, подкарауливший в руинах по пути домой.

Сосед, у которого она попросила в долг, развел руками. Денег нет, откуда? Еда? У него нет еды, все уходит на семью.

Сосед виновато вздохнул и захлопнул дверь, а Фрау вновь с отчаянной ясностью осознала, что осталась одна, совсем одна на всем белом свете. Унылый финал жизни, некогда полной надежд и планов.

Тогда она отыскала в дальнем ящике стола невесть откуда взявшийся там заплесневелый сухарь и очистила его от налета. Сухарь был горьковат на вкус и тверд как камень. Он даже не размокал в бесцветном чае. От него с трудом можно было отскрести подобие жидкой кашицы. Но наесться этой кашицей было невозможно.

Фрау испытывала резь в желудке, но не это мучило ее больше всего. Унижение и беспросветность – вот самое страшное, что только могло быть на белом свете, чего она боялась больше всего. Конечно, если не считать смерти близких.

Советский офицер, поселившийся в квартире Фрау без ее согласия и против ее воли, тоже был частью этого унижения.

И вот теперь этот человек, которого Фрау невзлюбила всей душой, принес ей еду. Чутье подсказывало пожилой женщине, что он выгреб из закромов все, что у него было.

Фрау судорожно вздохнула. Советский солдат, главный враг и обидчик, вдруг пожалел ее. От этой мысли сердце Фрау сжалось от боли, стыда и благодарности. Теплая волна прошла по телу, глаза вдруг наполнились влагой, и Фрау зарыдала так, словно долгожданный дождь обрушился на иссохшуюся землю. Фрау плакала, будто обиженный ребенок и как измученная, уставшая, но при этом очень счастливая женщина, которую кто-то понял и пожалел. Тот, от кого, казалось, никак нельзя было ждать понимания.

А Волгин тем временем подкладывал дрова в печку.

Он невольно вздрогнул, когда раздался тихий стук в дверь. Вздрогнул и насторожился. Фрау никогда не стучалась к нему. Она вообще не подходила к порогу комнаты с того момента, как сгребла в охапку свои вещи и фотографии, уступая часть своего мира непрошеному гостю.

Дверь тихонько подалась. Фрау заглянула внутрь. Глаза ее были красны, нос распух от слез.

– Я прошу прощения, – проговорила Фрау, сглатывая слезы. – Вы же кого-то ищете?

Волгин напрягся:

– Да.

Фрау кивнула и платком вытерла глаза.

– Люди говорят, что механик с Ремесленной улицы прятал кого-то. Его даже забрали за это в гестапо, но потом отпустили. У него никого не нашли. Но я слышала, что все-таки он прятал какого-то человека. Это был русский.

* * *

Едва рассвело, Волгин отправился на поиски Ремесленной улицы. Фрау объяснила, что она находится в дальней части города, одной из тех, что подверглись наибольшей бомбардировке.

– Вполне возможно, что вы уже никого не сможете там найти, – добавила Фрау. – Многие погибли, кто-то сбежал. Но попробуйте…

Имени человека, который прятал русского, Фрау не знала. Знала только, что он занимался ремонтом старых машин.

Расспросив с десяток встречных, Волгин вышел к покосившемуся двухэтажному дому с просевшей крышей, на нижнем этаже которого находился довольно просторный ангар. Вокруг высились огромные, похожие на скелеты доисторических животных, остовы разобранных машин, покрытые промасленной тканью двигатели, груды ржавого лома.

Волгин заглянул в подслеповатое мутное оконце, но внутри ангара царила темнота. И вокруг ни души.

Впрочем, капитан ошибался. Выцветшие глаза внимательно наблюдали за ним из-под старого автомобиля. Вернее, один глаз.

Волгин покрутился на месте. Автомастерская казалась необитаемой, и все-таки что-то подсказывало капитану, что он не один.

– Есть тут кто-нибудь? – окликнул он.

Пролетел легкий ветерок, раскачал голые ветки худенького деревца, одиноко стоящего на углу здания. Волгин вздохнул, осмотрелся и направился к груде металла.

Он уже расстелил на ржавой металлической пластине обшарпанную дерюжку, чтобы устроиться поудобнее и дожидаться хозяина, когда увидел невдалеке вырастающую из-за металлического хлама сутулую фигуру. Человек был сед, одну его глазницу закрывала темная повязка.

Волгин замер. Человек тоже не шевелился и наблюдал. Капитан решился первым сделать шаг навстречу.

Автомеханик, прищурившись, глядел на него недоверчиво. Потом взгляд прояснился, на лице возникло выражение удивления. Так смотрели они друг на друга, не говоря ни слова, при этом чувствуя незримую связь, возникшую между ними.

– Ты тут из-за брата? – вдруг произнес человек.

…Подвал находился в нескольких сотнях метров от ангара. Вход был неприметен, и если не знать, что среди руин и мусора есть дверь, то случайному зеваке обнаружить ее было бы невозможно.

Питер отворил дверь и первым ступил на покосившиеся ступени. Волгин двигался следом.

Внутри помещения было серо и сыро. Узкие лучи проникали сквозь небольшие отверстия у самого потолка, но этого света было достаточно лишь для того, чтобы высветить на выщербленном полу старые, зацветшие от времени лужи. С потолка капала вода, она струилась по стенам, тускло поблескивая.

– Я нашел его на дороге, в ливень. Ночь была черная, ни зги не видно. Он упал под колеса моего драндулета, я едва успел затормозить. Я думал, он мертв, мне показалось, он не дышал. Но он был жив. На последнем издыхании. Я положил его в кузов и привез сюда, – рассказывал старик, пуская в темноту острый луч фонаря. – Спрятал его здесь. Он был очень болен, очень. Он хотел идти к своим, но куда было идти? Его тотчас бы схватили. Я его отговорил. Он не понимал по-немецки, но мы как-то понимали друг друга. У него были кисти. Он попросил, чтобы я раздобыл краски. Он стал рисовать. Он все время рисовал.

Петер скользнул лучом по стенам подвала.

Стена была сплошь покрыта рисунками – от пола до самого потолка, куда только могла дотянуться рука человека.

У Волгина перехватило дыхание. И было от чего.

Он увидел свое изображение. На нем Волгин был молод, улыбчив и подпирал щеку кулаком. Рядом портрет женщины с забранными назад волосами и добрым взглядом. Это была мама. Она обнимала маленькую девочку, внимательно и доброжелательно глядевшую на вошедших. Надя, сестренка.

Волгин шел вдоль стены, разглядывая изображения, и к горлу подступал предательский ком. Переплетения рук и тел. Изогнутые в му2ке фигуры. Распахнутые навстречу смотрящему ладони. Огромные страдающие глаза. Лицо наголо обритого человека – такое знакомое и при этом чужое, с глубокими морщинами и шрамами, со страстным и одновременно мучительным выражением. Волгин угадывал в этом человеке Колькины черты, но изображенный на портрете был старше и мудрее.

– Узнаете? – произнес Питер. – Это он.

Волгин узнавал и не узнавал. Неужели это Колька? Неужели он таким стал?

– Вы похожи, – сказал автомеханик. – Я вас сразу узнал. Он вас часто рисовал, видите?

Волгин двигался вдоль своих изображений. На них он был разным, но всегда узнаваемым. Никогда еще Игорь не чувствовал себя материалом для чужого творчества, а сейчас вот ощутил себя глиной во властных и по-настоящему талантливых руках.

– Он мало спал, – продолжал тем временем Питер. – Я нашел старое одеяло, он стелил его здесь, на куче угля. Зачем спать на угле? Это же больно. Я нашел скамью, приволок ее сюда. Но он сказал мне, что чувствует энергию угольного камня, она ему помогает…

Волгин удивленно вскинул брови:

– Он научился немецкому?

Питер улыбнулся и покачал головой.

– Мы объяснялись друг с другом с помощью жестов. Если он хотел объяснить что-то, то брал уголь и рисовал. И еще он не выпускал из рук кисти. Это было все, что у него осталось.

Волгин всмотрелся в переплетения фигур и изломанные руки на стенах. Что-то это ему напоминало. Ах да, наброски Микеланджело. Когда-то Колька пытался рисовать, используя эти изображения как образец. Получалось не очень убедительно. А сейчас вот получилось. И такая сила была в каждой линии, в каждом росчерке угля или прикосновении кисти!.. Микеланджеловские образы вдруг обрели новое, абсолютно современное звучание. И вот эти руки со скрученной на запястьях колючей проволокой! – разве они не были выражением всей той боли, которую испытывали узники концлагерей?..

Он и не знал, что брат обладал таким пылким и яростным даром. Волгин был ошеломлен и поражен.

– Он рисовал в темноте, – продолжал Питер. – Свечи нельзя было жечь, чтобы снаружи никто не заметил. И такое получалось! Это же какой нужно иметь талант!..

Повисла пауза. Наконец, капитан задал мучивший его вопрос:

– Мне говорили про гестапо…

Питер вздохнул и уселся на топчан, стоявший у колонны.

– Меня кто-то выследил, – бесцветно произнес он. – При Гитлере все следили друг за другом. И пришли эти люди…

Питер помассировал шею тяжелой ладонью.

– Вы не думайте, я ничего не сказал о нем. Меня пытали, но я не сказал. Они продержали меня три недели. Я думал, что никогда уже не выйду… Когда сидел в камере, подумал о вашем брате. Он же здесь был совершенно один. Никто не знал, что он находится здесь. Ни у кого не было ключей от этой двери. Я думал: вот я сижу в камере, и мне приносят суп. Это плохой суп, отвратительный, его невозможно есть, но ведь этот русский сидит в другом подвале совершенно один, и его никто не накормит. Что он будет делать?..

Питер сокрушенно покачал головой.

– И все-таки хорошо, что я спрятал его здесь. Если бы он остался в доме, то его точно бы нашли. И один Всевышний знает, что бы они с ним сделали…

– Что с ним стало? – спросил Волгин севшим голосом.

– Не знаю. Меня выпустили, а здесь уже никого не было. Он ушел. Он вскрыл замок изнутри. Я нашел царапины на замочной скважине. Должно быть, он управился с замком с помощью кистей… Больше у него ничего не было. Он ничего не взял отсюда, кроме своих кистей.

Волгин увидел на колченогом стуле старую консервную банку. В ней виднелся обломок квача. Он прикоснулся пальцами к грязноватому, в пятнах краски древку, будто пытался ощутить тепло руки, сжимавшей инструмент до него.

– Он очень просил, – сказал Питер, – он несколько раз просил меня, чтобы я отправил его письма. Он писал письма и складывал их вот здесь, придавливая камнем. Еще до того как меня забрали в гестапо, он оставил мне адрес и попросил переслать все эти письма и рисунки брату. Когда пришли американцы, я сложил эти письма и рисунки в пакет и отправил по почте.

– Я получил. Спасибо. – Волгин помолчал, пытаясь взять себя в руки и справиться с дрожью. – Вы не знаете, куда он мог уйти?

– На восток. К своим. Только туда. Он просил раздобыть ему карту. Я раздобыл. Я понимал, что рано или поздно он уйдет. Я знал, что он не будет сидеть здесь. Он не был создан для неволи. Он был свободным. Но это очень опасно. Один человек был прямо-таки помешан на том, чтобы найти его.

– Что за человек? – напрягся Волгин.

– Эсэсовец. Нездешний. Ваш брат нарисовал по его требованию фреску в одном из здешних храмов, а после бомбардировок с фреской что-то случилось. То ли была повреждена, то ли погибла вовсе. Этот человек хотел во что бы то ни стало восстановить ее.

Питер указал в дальний угол. На стене углем был выведен лик святого, сжимавшего в одной руке толстенный фолиант. Вторая рука была воздета вверх и направлена ладонью на зрителя. Половина лица отсутствовала, зато над головой сиял золотом дугообразный нимб.

Глаза святого глядели на Волгина строго и печально. И от этого мудрого взгляда в душе невольно рождался трепет.

– Это и есть фреска?

– Эскиз. Фреска осталась на стене в храме. Если сохранилась, конечно. Ваш брат относился к ней как к живой. Повторил ее здесь. Я не однажды заставал его сидящим перед этим рисунком. Он просто сидел и смотрел. Он просил меня принести краски, но где я мог найти краски? Хлеба и то не было, а поди найди краски для фрески. Я смог отыскать только вот это золото, потому что солдаты СС пригнали в починку машину и хотели, чтобы передняя панель была золотой. Я отлил немного для вашего брата. Он был счастлив. Он иногда был очень взрослым, а иногда вел себя как ребенок…

– Вы сказали, его искал какой-то человек…

– Да, – кивнул автомеханик, – искал и очень хотел найти. Этот человек пытал меня в гестапо. Он был в большом гневе из-за того, что ваш брат сбежал из лагеря. Он был готов землю вывернуть наизнанку, лишь бы найти вашего брата. Очень властный человек. Очень жестокий.

– Не помните, как его звали?

– Они все были для меня на одно лицо. И на одно имя.

– Хаммер? – спросил Волгин.

– Да, – оживился Питер. – Точно. Хаммер!

Волгин невесело усмехнулся.

– Понятно.

– Если вы отыщете этого человека, он наверняка что-то сможет рассказать про вашего брата.

– В Нюрнберге живут несколько Хаммеров. Здесь это довольно распространенная фамилия. К сожалению, ни один не подходит под описание…

– Погодите! – вскричал автомеханик. Он пришел в большое возбуждение и даже взъерошил на макушке редкие волосы. – Но ведь это не фамилия! Вы ищете человека по фамилии Хаммер?

Волгин был сбит с толку:

– Ну да, конечно.

– Боже мой, – нервно рассмеялся Питер, – но ведь это не имя! Хаммер – это не имя. Он был садистом. Он ломал заключенным пальцы молотком и получал от этого большое удовольствие. Хаммер – это его кличка. На немецком языке слово «хаммер» означает «молот»!

Казалось, будто свет брызнул на спрятанный во тьме предмет и обнаружил его иные, неожиданные очертания. Волгин перевел взгляд на полуразмытое от потеков изображение в углу подвала. Две мускулистые руки хищно сжимали третью – худую, прижимая ее ладонью к поверхности наковальни. Тяжелый молот был занесен над нею, казалось, что в следующую минуту он расплющит беспомощные хрупкие пальцы.

* * *

– Обращение нацистов с военнопленными и узниками концлагерей было беспрецедентно жестоким, – произнес Руденко.

Он стоял перед накрытыми серой бумагой столами; столы располагались у дальней стены зала 600, по левую руку от судейского возвышения.

Руденко подал знак, солдат сдернул со стола лист бумаги. Глазам публики предстали сложенные в пирамиду брикеты темного мыла.

– Предъявляю показания препаратора анатомического института в Данциге Зигмонда Мазора. – Главный обвинитель достал из папки лист бумаги и размеренным голосом принялся зачитывать сухие строки: – «Мыло варил я из трупов мужчин и женщин. Одна производственная варка занимала несколько дней – от трех до семи. Из двух варок, в которых я принимал участие, вышло готовой продукции – мыла более двадцати пяти килограмм. Для этого было собрано семьдесят-восемьдесят килограммов человеческого жира примерно с сорока трупов…»

Раздался женский вскрик. Руденко бросил краткий взгляд на собравшихся, затем продолжил:

– «Мыло получалось неприятного запаха. Для того чтобы уничтожить запах, прибавляли бензальдегид. Готовое мыло поступало к профессору Шпалеру, который хранил его у себя лично. Работами по производству мыла из человеческих трупов, насколько мне известно, интересовалось и гитлеровское правительство. В анатомический институт приезжали министр просвещения Руст, министр здравоохранения Конти, гауляйтер Данцига Альберт Форстер, а также много профессоров из других медицинских институтов. Сам я лично для своих потребностей – для туалета и стирки – употреблял это мыло из человеческого жира. Лично для себя я взял этого мыла четыре килограмма. Лично для себя также брали мыло Рейхерт, Борман, фон Барген и наш шеф профессор Шпаннер…» Я прилагаю это мыло в качестве вещественного доказательства, – добавил главный советский обвинитель. По залу пронесся тяжелый шепот.

Он извлек из папки еще один лист бумаги.

– «Точно так же, как человеческий жир, профессор Шпаннер приказал собирать человеческую кожу, которая после обезжиривания подвергалась обработке определенными химическими веществами».

Руденко подал знак, помощник сдернул бумагу со стенда, на котором открылись неопрятного вида лоскуты.

По залу вновь пронесся ропот.

– «Производством человеческой кожи занимались старший препаратор фон Барген и сам профессор Шпаннер. Выработанная кожа складывалась в ящики и шла для специальных целей…» Так об этом пишет Мазор. Какие же это были цели? – вопросил Руденко, обводя глазами присутствующих.

Нэнси, вглядывавшаяся в происходящее с балкона, обернулась и увидела Волгина, возникшего в дверях. Она отчаянно замахала рукой, показывая, что оставила рядом свободное место. Волгин направился к ней.

– Ваш обвинитель рассказывает страшные вещи, – тревожно зашептала она, пока Волгин располагался в кресле. – Как ты думаешь, всему этому действительно можно доверять?..

Волгин молча кивнул.

– Ты не знаешь, что произошло вчера вечером? – продолжала Нэнси. – Я слышала, наш солдат застрелил русского возле Гранд-отеля…

– Убийца был одет в американскую форму, – ответил Волгин. – Но пока нельзя утверждать, что это был американский солдат.

– Его не поймали?

– Нет.

– Плохие новости, – пробормотала Нэнси.

Волгин не ответил.

– Я еще раз хочу спросить, что же это были за специальные цели, о которых упоминает Мазор? – громко поинтересовался главный обвинитель от СССР. – А вот они!

Помощник по сигналу сдернул бумажный покров со второго стола. Под бумагой обнаружились дамские несессеры, перчатки, пухлые фолианты и несколько разнокалиберных настольных ламп с желтоватого цвета абажурами. На одном из абажуров красовался рисунок, похожий на татуировку. Непосвященному глазу могло показаться, что это галантерейный прилавок; однако чем-то неуловимо жутким веяло от всех этих уютных вещиц.

– Из человеческой кожи производились сумочки, перчатки, переплеты для книг и абажуры, – провозгласил Руденко.

Публика вновь загудела.

– Я хочу предоставить суду еще одно вещественное доказательство, – невозмутимо произнес главный обвинитель. – Оно находилось на рабочем столе коменданта концлагеря Освенцим в качестве сувенира.

Он подошел к небольшому, отдельно стоящему столику, покрытому простыней. Под простыней угадывалась округлая форма. Руденко подал знак, и помощник осторожно сдернул ткань.

Блеснула прозрачная колба. Она помещалась на подставке, внутри виднелся темный предмет, обрамленный чем-то спутанным, неряшливым, что при ближайшем рассмотрении оказалось всклокоченными темными волосами.

– Вы видите перед собой высушенную голову одного из узников, – сообщил главный обвинитель.

В зале 600 поднялся невообразимый гвалт. Гости и участники процесса повскакивали со своих мест. Кто-то пытался подойти поближе, кто-то отворачивался. Репортеры щелкали своими аппаратами, вспыхивали блицы. Подсудимые принялись размахивать руками и громко переговариваться между собой.

– Это подлог, фальшивка! Разве вы не видите? – в ярости кричал Кальтенбруннер адвокату, подпрыгивая на скамье, пока тот безуспешно пытался успокоить подзащитного. – Я выражаю протест!..

Геринг откинулся на спинку скамьи и вперил взгляд в пространство; на исхудавших пожелтевших щеках его гуляли острые желваки.

Йодль крючковатым пальцем трогал кончик носа и хмурился.

Штрейхер стучал себе ладонями по коленям и что-то говорил в пространство перед собой.

Один лишь Руденко оставался невозмутим.

– Только наступление Красной армии положило конец этому чудовищному преступлению нацистов, – завершил он свое выступление, резко взмахнув рукой перед столами адвокатов, один из которых медленно поднялся со своего места и, словно загипнотизированный, двинулся к столику со страшным сувениром.

Это был Вернер.

Серватиус заметил маневр коллеги и ухватил его за рукав:

– Сядьте.

– Это моя жена, – прошептал Вернер.

– Вы с ума сошли!

– Это она. Это Юдит.

– Сядьте немедленно!

Вернер уставился на Серватиуса. В следующее мгновение лицо его исказилось, глаза выкатились из орбит, и он завопил во всю глотку, перекрикивая зависший в воздухе гул:

– Это Юдит! Пустите меня к моей жене!

Серватиус принялся лупить коллегу по щекам, пытаясь привести в чувство, но тот рыдал, захлебываясь, и продолжал повторять:

– Это она, я узнал ее!

У Вернера была истерика. Его пытались успокоить несколько человек; он и сам уже понимал, что чудовищный артефакт не имеет отношения к его супруге; он уже видел, что черты лица «сувенира» другие, постарше, и цвет волос иной, однако ужас, накативший на несчастного в тот самый момент, когда он увидел отрезанную и насаженную на подставку человеческую голову, не отступал, и Вернер, точно в бреду, продолжал твердить:

– Это моя жена, пропустите меня к ней!..

Волгин видел суматоху в адвокатских рядах. Рыдающий человек в черной мантии вел себя не просто странно, он вел себя по-особенному, и не обратить не него внимание было невозможно.

Если бы Волгина сейчас спросили, что именно кроме истерики привлекло его, он бы, пожалуй, затруднился ответить. Просто он чувствовал: у этого немецкого адвоката есть какая-то тайна, и эта тайна сопряжена с его, Волгина, историей. Как? Этого Волгин не знал. Однако шестое чувство подсказывало, что судьба еще пересечет их пути.

33. Исповедь

…Он поднялся на нужный этаж, повернул ключ в замке и отворил дверь в темную безжизненную прихожую. Казалось, квартира была пуста.

Волгин прошел в комнату, скинул китель и ощутил мучительное, зудящее чувство. После увиденного в суде ему хотелось вымыться. Тело чесалось.

Он нагрел воды в кухне, взял большой таз и наполнил его почти до краев. В комнате он обнажился по пояс, опустил лицо в воду и лишь после этого испытал что-то похожее на покой.

Взяв в ладони кусок мыла, он стал было тереть им грудь, но остановился. Мыло было темное, с желтовато-медовым оттенком – точно такое, как демонстрировал Руденко на сегодняшнем заседании в зале 600. Волгин отложил брикет в сторону.

В этот момент в дверь робко постучали. Это было странно. У входа был звонок. Достаточно крутануть ручку – и по квартире разносился звон колокольчика.

Однако в коридоре звучал сейчас именно стук.

Недовольный, Волгин уже собирался обернуться в полотенце и выйти, как услышал скрип дальней двери и шаркающие шаги Фрау. Оказывается, она была дома. Ну и хорошо. Это к ней. Волгин гостей не ждал. Тот вечер, когда к нему почти одновременно явились Мигачев и… та, о которой он предпочел бы не вспоминать, – тот вечер был исключением.

Волгин вновь нагнулся к воде и принялся тереть шею. Он выпрямился, отфыркиваясь, и внезапно почувствовал чье-то присутствие.

На пороге стояла Лена.

Волгин не поверил своим глазам: чего-чего, а явиться сюда после того, что произошло, – такой наглости он не ожидал даже от нее. Он развернулся и направился в глубину комнаты к стулу, на спинке которого белело полотенце.

– Уходи, – бросил он на ходу.

– Игорь, – торопливо проговорила девушка. – Я не могла ждать, надо было сообщить немедленно. У меня срочная информация. – Она перевела дух, а потом без паузы выпалила: – Вашего солдата убил не американец. Это был эсэсовец из лагеря. Это была провокация. Диверсанты из подполья хотят стравить американцев и русских.

– Очень интересно, – сказал Волгин, что есть силы растирая себя полотенцем.

– Это не все.

– Неужели?

Лена сделала вид, будто не слышала ядовитые нотки.

– Это очень важно. Передай своему начальству: в советской делегации появился предатель.

– Чего-о?

– Да, я узнала. Кто-то передает диверсантам секретные сведения. Кто-то из своих… в смысле, из ваших.

– Не будет тебя слушать мое начальство! – взорвался Волгин.

– Игорь, ты должен сказать полковнику…

– Я ему уже все сказал. Убирайся!

Он развернулся и направился в соседнюю комнату. На самом деле надо было просто взять ее за плечи и вышвырнуть вон. То, как он себя сейчас вел, было слабостью. Надо было скрутить ее и отвести во Дворец правосудия, в кабинет Мигачева. Там бы разобрались – раз и навсегда.

Но Волгин не мог. Он просто не чуял в себе на это сил. Он не понимал, что с ним происходит. Он ведь ненавидел ее всей душой. Ненавидел! Но при этом не мог оторвать от нее взгляда. Вместе с ненавистью он ощущал и огромную боль, которая пронзала все его существо изнутри.

Лена беспомощно поглядела на пустой проем, в котором исчез Волгин.

– Не уходи, Игорь! Постой. Ты не знаешь главного, Игорь. – Она собрала в кулак силы и крикнула:

– Это и мое начальство!

Тишина была ей ответом. Лена зажала рот ладонью. Она не должна была упоминать об этом. Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Слова вырвались сами.

Сейчас надо просто повернуться и уйти. И больше никогда не переступать порог этого дома. Она сделала все, что могла.

Лена опустила глаза, пытаясь справиться с рыданиями; она всегда способна была взять себя в руки, но теперь не получалось. Она, как в детстве, сосчитала до трех.

Уходя, она в последний раз обернулась. И увидела его.

Волгин смотрел на нее из-за двери. У него было такое беспомощное, растерянное лицо, как у пятилетнего мальчишки, который только что, в эту самую секунду, узнал, что жизнь – это не всегда праздник, а мир может быть жестоким, обманчивым и лживым.

* * *

…Лена лежала, опустив голову на мускулистое плечо Волгина, уткнувшись лицом в его шею. Она открывала глаза и видела подрагивающую жилку под его кожей.

Он осторожно гладил ее худую, почти прозрачную руку.

– Меня забрали прямо из института, – говорила Лена. – Они ворвались в аудиторию и стали кричать. Я ничего не понимала. Я только видела, как солдат сжимал в руках автомат. Я вообще не выношу, когда кричат, я перестаю слышать слова. Мне кажется, что человеческий крик похож на лай: ты уже не чувствуешь смысла, а только одну грубую эмоцию, которая бьет наотмашь. Солдат кричал, но громче всех кричал офицер. У него было красивое, тонкое лицо, но злые глаза навыкате. Нас вытолкали на улицу, а улица уже была полна людьми. Кто-то тащил чемоданы, кто-то – тюки с вещами. Я не знаю, сколько сотен человек. Может, даже больше тысячи. А у меня не было с собой ничего, только сумка с учебниками. Но и сумку отобрали, когда вели к железнодорожной станции. Все плакали и кричали. Вой стоял. Но из окон домов никто не высовывался. Все боялись. Я увидела, как мужская рука задергивает занавеску. Почему-то это мне врезалось в память.

На станции уже стояли вагоны. Товарные вагоны. Грязные. Нас пересчитывали и заталкивали внутрь, как скот. Девушек отдельно, парней отдельно. А еще отдельно грузили пожилых. Я запомнила одну женщину. Косынка, седые волосы, собранные сзади в пучок. У нее было какое-то перевернутое лицо. Она все понимала, в отличие от нас. Мы-то были молодые, мы не верили, что смерть существует. А она все знала. Она пыталась убедить полицая отпустить ее, потому что дома осталась дочка. Она говорила, что приведет дочку сюда и они поедут вместе. Полицай отшвырнул ее, и она упала в грязь. На спину. И не могла подняться. Ей помогли. Она стала отряхиваться, тогда другой полицай подошел и выстрелил в нее. Я тогда впервые увидела, как замертво падает человек. Человек, которого убили. До этого я думала: боль на лице возникает, он вскрикивает. А он просто обрушивается на землю, будто тряпичная марионетка, у которой обрезали ниточки. Как мешок.

Куда нас везут, никто не знал. Долго везли. Раз или два за день, когда поезд останавливался, солдаты приоткрывали дверь и заталкивали внутрь кастрюлю с каким-то жутким варевом. Ложек не было, тарелок тоже. Люди ели руками. Одна девушка сбежала. Я не знаю, как ей это удалось. Видимо, кто-то из охранников отвлекся. Ее поймали: я слышала лай овчарок, за ней гнались собаки. Слышала ее крики – отчаянные, утробные. Так кричит животное перед тем, как у него отнимут жизнь. Ее долго били. Крики становились все тише, а потом полностью смолкли. Я поняла, что она умерла. Но я ошибалась. Тело привязали за ноги к вагону. Голова стучала о стенку. Я слышала стоны. Ночью было особенно слышно. Этот звук мне до сих пор снится… Стоны стихли только к утру. А стук продолжался.

В вагоне было четыре окошка, маленькие, под самой крышей. Иногда за окном мелькали верхушки деревьев. Я смотрела на деревья и думала о том, что кто-то может быть свободным: эти деревья, птицы.

Нас выгрузили на каком-то плацу. Я сразу поняла, что это не Россия. Все вокруг было уютным, ухоженным, но чужим. Курчавые холмы на горизонте, кусты аккуратно пострижены. А плац был обнесен колючей проволокой. Колючая проволока повсюду. Когда я думаю о Германии, я думаю о колючей проволоке. По плацу ходили женщины в военной форме и заглядывали нам в лица. Нас сортировали, будто животных. Меня отправили на завод.

Это было химическое предприятие. Нас отовсюду свозили: из Франции, из Польши, из Бельгии, было много советских. В школе я думала, что химическое предприятие – это колбы, чистота, белые халаты. А тут – огромный черный ангар, грохот, станки стучат. Мы в грязных халатах; у меня на груди наклейка с буквами OST, что означает, что я из восточных колоний Германии. В воздухе какая-то ядовитая взвесь. Надышишься ею, а потом из носа кровь идет, в горле першит, глаза слезятся, голова будто чугунная. Работали по двенадцать часов, и только крохотный перерыв на обед. А обед – та же жижа, что и в вагоне, только выложенная в металлические миски. Не наешься. Девушки теряли сознание от голода.

Мы жили в бараках. Там стояли такие деревянные этажерки с широкими полками. На этих полках мы и спали. Справа люди, слева люди, под тобой, над тобой. Ощущение, будто ты не человек, а вещь в кладовке. По ночам многие кричали во сне, плакали, звали кого-то.

Это называлось «трудовой лагерь». Или «рабочий лагерь». Начальство придумало нас будить посреди ночи и проводить перекличку. Выгоняли из бараков, выстраивали в шеренги. Капо – так называли тех, кто сотрудничал с администрацией, – ходили вдоль строя и выкликали наши фамилии. Они были одеты в куртки. Они специально двигались не торопясь. А мы были полуголые, плохо соображающие от недосыпа. Ветер, дождь… С тех пор у меня всегда руки холодные.

Однажды появился он. Я помню высокую фигуру в черном плаще. Он приехал на машине с красными бортами. Начальник лагеря выбежал навстречу, чтобы пожать ему руку. Он двигался вдоль строя и заглядывал нам в лица. Высматривал кого-то. Я видела только знаки отличия на его плаще, маленький череп с костями. Он раздвинул рукой девушек, стоявших передо мной. Взял меня за подбородок. Рука была в перчатке. Он поднял мне голову и посмотрел в глаза. У него были прозрачные глаза. Красивые, но прозрачные. И вообще – он был красивый, мужественный. Ему очень шла эсэсовская форма. Девушки вокруг считали, что мне повезло. А я знала, что это самое ужасное, что может произойти в жизни.

Хельмут забрал меня к себе. Я должна была заниматься хозяйством, гладить его одежду и готовить. Меня поселили в цокольном этаже его дома. У него был большой дом – несколько комнат. Работы было еще больше, чем на заводе. А времени на сон и отдых не оставалось вовсе. Но это было не самое страшное. Вскоре стало ясно, что Хельмут стал смотреть на меня не просто как на служанку. Однажды он приехал домой сильно подвыпивший и заставил снимать с него сапоги. Он смотрел на меня и криво улыбался. А потом…

Лена заплакала. Волгин, едва касаясь, провел рукой по ее лицу. Она прижалась мокрой щекой к его ладони.

– Я нашла в чулане веревку, нацепила на крюк, снизу поставила стул и даже успела на него взобраться. Но тут появился Хельмут. Он будто ждал этого момента. Он швырнул меня на пол и стал избивать. Я плохо помню, как это происходило. Помню только, что рот был полон чего-то соленого, и я не сразу поняла, что это кровь. А когда поняла, то подумала, что он выбил мне зубы. Но нет, зубы остались целы. Видимо, кровь пошла откуда-то изнутри. Не знаю… Он все время повторял: «Не смей так делать, не смей! Ты запомнила? Повтори!» Я ничего не могла говорить. Я только чувствовала, что мне становится легче, потому что боль физическая притупляла другую боль, которая жила во мне после той ночи.

Я думала, что это никогда не кончится. Понимала, что Хельмут не отпустит меня от себя. Скорее убьет, но не отпустит. Когда начались бомбардировки Нюрнберга, я молилась, чтобы бомба упала на наш дом. Самолеты гудели, все сотрясалось вокруг, но дом оставался цел.

Я сбежала от него только в конце апреля. Уже было ясно, что война вот-вот закончится, что Германия проиграла. Все вокруг были в панике, никто не понимал, что происходит. Даже Хельмут. Он всегда был такой твердый, уверенный в себе, а тут словно потерялся. Он стал забывать запирать меня, когда уходил из дому. Его вызвали куда-то, и это был мой шанс. Я сбежала из дому в чем была.

Меня приютила немецкая семья в небольшой деревушке. Пожилые люди. Женщину звали Ханна, у нее была очень грустная улыбка. Не знаю, как я добралась туда. Просто шла куда глаза глядят. Меня спрятали на чердаке, и я смотрела сквозь окошко, как сбегала из деревушки местная администрация. Они грузили папки с бумагами в коляски мотоциклов, а то, что не могли прихватить с собой, жгли прямо во дворе здания.

А потом пришли американцы. Улыбчивые, молодые. Немцы выходили их встречать с цветами. Кто-то говорил, что русские вот-вот возьмут Берлин. Война была закончена.

В комендатуре мне сказали, что вернуться домой будет непросто. Я должна доказать, что не сама сюда приехала. Сказали, что всех, кто возвращается, отправляют в лагеря. Это было невыносимо: еще один лагерь? За что?.. Я понимала, что еще один лагерь я просто не выдержу. Мне велели ехать на запад, сказали, что там хорошо, что там мне будут рады. А дома все разрушено. Сказали, что в России сейчас голодно, но мне было все равно. Я хотела домой! Но не знала, как вернуться.

А потом появился полковник. Наш. «Хочешь домой? Тогда послужи Родине». Он узнал, что во время войны я жила в доме Хельмута. Полковник вообще очень многое знал. Знал, что Хельмут собирает беглых гитлеровцев. Знал, что готовятся диверсии. Знал, что подпольщики хотят напасть на тюрьму, чтобы освободить заключенных. Он мог бы арестовать Хельмута, но не собирался этого делать. Ему нужна была информация. Полковник понимал, что Хельмут – вовсе не главный, за ним кто-то стоит. Он настоял, чтобы я разыскала Хельмута, встретилась с ним, чтобы дала понять, что могут быть новые отношения. Хельмут был очень рад меня увидеть. Я не думала, что он так обрадуется. Он больше не вел себя со мной, как со служанкой. Я даже оказалась в привилегированном положении. У меня своя комната, меня никто не тревожит, никто не может войти ко мне без стука, даже Хельмут. Такое ощущение, что с окончанием войны что-то изменилось в нем самом: он стал обходительнее, внимательнее. Он даже стал вести при мне секретные разговоры. Я что-то разузнавала, сообщала полковнику. Мы очень редко встречаемся; полковник сказал, что это опасно и лучше, если нас вообще никогда не увидят вместе. Если появляются важные сведения, я пишу донесение и оставляю его в руинах, в старом почтовом ящике, а кто-то забирает и передает по назначению. Я должна улыбаться Хельмуту и показывать, что он мне нравится, а тем временем слушать и наблюдать. Но я не умею этого делать, Игорь! Я ненавижу хитрить и притворяться! Если бы я только могла доказать, что не сама сюда приехала!..

Я искала свои документы, обращалась на завод, где работала. Ничего. Потом пыталась найти тетку, писала. Я надеялась, что она сможет подтвердить, что я своя, что я не предательница. Она же единственная, кто у меня остался. Мне отвечали, что никаких сведений о тетке нет. Она исчезла в 1943-м. Может, погибла. Столько людей пропало и затерялось во время войны!.. Я просила полковника помочь, однако ему не до этого.

Однажды я увидела у Хельмута какие-то бумаги. Я сразу поняла, что они очень важные. Это был архив с документами на угнанных в рабство и множество других материалов; люди Хельмута прятали этот архив в горах, неподалеку. Я выкрала несколько листков. Хельмут стал их искать и даже поглядел на меня с подозрением, но я сделала вид, что ничего не знаю. Я решила, что среди бумаг может найтись и досье на меня. Я все передала полковнику. Но в горах был бой, и архив уничтожили. Весь. Дотла…

Теперь полковник перестал мне доверять. Сначала я не могла понять, в чем дело, потом до меня дошло: он считает, что я веду двойную игру, что это я передала Хельмуту известие про Паулюса. Но он ошибается. Я тут ни при чем. Я никогда ничего не рассказывала Хельмуту, хотя он и хотел, чтобы я работала на него, хотел, чтобы я втерлась к тебе в доверие. Мне это было на руку: я могла уходить из его дома и быть с тобой – хоть немного. Но сейчас все изменилось. Хельмут запретил мне встречаться с тобой. У него появился источник среди советских. Я написала донесение полковнику, но никто не забрал его из тайника. Донесение лежит там уже третий день. Я обманула охранника и выбралась из дому; хотела найти полковника, а пришла к тебе.

Она прильнула к груди Волгина и обвила его шею руками. Он сжал ее в объятиях, бережно положил на спину и, наклонившись над ней, стал скользить губами по лицу, плечам, шее, ложбинке между грудей, в полутьме похожих на цветки лотоса.

Она закрыла глаза и, казалось, не дышала.

– Однажды он убьет меня, – вдруг тихо произнесла Лена.

Волгин взял ее голову в ладони и повернул к себе.

– Где ты живешь? Где тебя искать?

– Я не могу сказать. Это тайна. Я обещала не говорить.

– Кому? Хельмуту?

– Полковнику.

– Но мне-то ты можешь сказать!..

– Не могу. Я обещала.

Что-то неуловимо трогательное и детское прозвучало в этих словах и в интонации, с которой они были произнесены.

– А полковник знает? – спросил Волгин.

– Нет. Но ему все равно, – прошептала Лена. – Он ищет не Хельмута, а тех, кто стоит за ним. Он ищет главного. Того, кто все организовывает. Я пытаюсь узнать, кто это. Как только узнаю, моя работа будет закончена. Во всяком случае, я надеюсь на это. Я так хочу домой, Игорь!.. После того как схватят главного, я смогу поехать домой.

Волгин обнял ее и почувствовал, как задрожало в его руках хрупкое девичье тело. Лена прижалась к нему, он ощутил ее дыхание на своей шее.

– Послушай меня, пожалуйста, – прошептала она. – Я пытаюсь рассказать об этом, но полковнику не до того. А ситуация серьезная, – Лена внезапно отстранилась и заглянула в глаза Волгину. – Хельмут прячет девочку. Это немецкая девочка, совсем маленькая. Зовут Эльзи. А с ней женщина. Не мама. Наверное, няня. Девочка называет ее Бригитта.

– Бригитта?

– Да. Хельмут ничего про них не рассказывает, держит взаперти и почти не дает общаться с ними, но я вижу, что он как-то использует их, чтобы выйти на заключенных в нюрнбергской тюрьме.

34. Скромное обаяние нацизма

Крупный государственный и политический деятель, адвокат, рейхсляйтер Ганс Франк сидел на стуле, положив на колени тяжелые ладони. Лицо его, обычно жесткое, сейчас было непривычно задумчивым.

– Я всегда был одинок, – печально говорил бывший генерал-губернатор оккупированной Польши, один из главных организаторов масштабного террора в отношении польского и еврейского населения страны. – Практически женатый холостяк. Я встретил свою жену в 1924-м, и наш брак стал одной из самых больших ошибок в моей жизни. Моя жена слишком стара – она старше меня на пять лет. Это скверно. И потом мы очень разные люди. Я хотел развестись, но тут вмешался Гитлер, и все осталось как есть. Признаюсь, у меня было несколько любовниц. Одна из них – подруга матери, совершенно замечательная женщина. Вернувшись из Кракова, я пошел не к жене, а к ней, – на губах Франка возникла слабая улыбка. – Я бы женился на ней, если бы она была вдовой. Но, к несчастью, она была замужем, и это стало для меня большой личной трагедией. Наше единственное разногласие заключалось в том, что она ненавидела Гитлера и все, что связано с национал-социализмом. А с женой нас давно ничто не соединяет, я общался с ней только ради детей. Кстати, у меня есть подозрение, что у Гитлера были нестандартные сексуальные наклонности. Если, конечно, вы понимаете, о чем я.

Нельзя сказать, что Франк исповедовался. Это был практически официальный разговор, правда, носивший определенно личностный характер.

Американский психиатр встречался с подсудимыми и расспрашивал их о житье-бытье. Поначалу подсудимые вели себя сдержанно и даже высокомерно, но затем расслабились и каждый пытался излить наболевшее. В конце концов, а с кем еще было общаться? Друг с другом они не очень-то разговаривали. Они были из разных слоев политической элиты и всемерно подчеркивали это. Они даже питаться желали отдельно друг от друга. Забавно и дико было наблюдать за подобными проявлениями снобизма в среде тюремных заключенных.

Геринг с презрением глядел на Штрейхера, даже не здоровался. Что может быть общего у рейхсмаршала, считавшегося преемником фюрера, одним росчерком пера вершившего судьбы миллионов, и грязного щелкопера-газетчика, патологически помешанного на ненависти к евреям? Стоило низенькому, лысоватому Штрейхеру войти в помещение, как Геринг тут же отворачивался.

Психиатр разговаривал с каждым по отдельности, встречаясь в специально оборудованной камере на втором этаже тюремного корпуса, и это было единственно правильным шагом: ни один из них не стал бы делиться откровениями в присутствии других.

– Вы обратили внимание, что большинство обвинителей – евреи? – возмущался Штрейхер. – И этот – американец. Он может сколько угодно называть себя Джексоном, но меня не проведешь. Я на этом деле собаку съел, я всегда могу узнать еврея, даже если у него эфиопский паспорт. Вот что я вам скажу, – он доверительно наклонялся к психиатру и переходил на заговорщицкий шепот. – Этот Джексон на самом-то деле Якобсон. Вы только посмотрите, как он ходит и говорит. Он чистокровный еврей, в рейхе не было бы на этот счет никаких сомнений!

Штрейхер вглядывался в собеседника, ища понимания, и глазки его маслянисто поблескивали.

Генерал-фельдмаршал Кейтель жаловался на варикоз и без конца повторял, что всегда служил Германии, а не какому-то отдельному правителю, будь то Эберт, Гинденбург или Гитлер.

– Гитлер совершил три ошибки: во‑первых, повел кампанию против церкви, а это глупо, потому что человек волен верить в то, что ему близко и дорого; во‑вторых, он организовал гонения на евреев и, наконец, в‑третьих, он дал слишком большую власть Гиммлеру и его клике. Но Гитлер был гений. У него был блестящий ум. Наверняка он знал обо всех этих зверствах, но он понимал цель и понимал, что это поможет добиться ее осуществления. Да, Гитлер был гений, – повторял Кейтель, и на лице его возникало упрямое, высокомерное выражение.

Что же касается министра иностранных дел, то Риббентроп всегда оставался учтив и мягок; казалось, он находится в недоумении из-за того, что его продолжают удерживать здесь, в нюрнбергской тюрьме, тогда как Риббентроп, по его же утверждениям, все свои силы прикладывал для того, чтобы примирить враждующие стороны.

– Вам не нравится слушать о Версальском договоре, – негромко говорил он, сжимая губы и наморщив лоб, – но все знают, что он был крайне несправедлив. Я много лет говорил своим высокопоставленным друзьям за границей, что они должны предоставить помощь правительству Брюнинга, в противном случае им придется иметь дело с Гитлером. Но Англия и Франция отказались помогать Германии.

Риббентроп вздыхал и сокрушенно качал головой, отчего у слушателя не должно было остаться сомнений насчет того, кто виноват в происшедшем.

– Гитлеру казалось, что во всем виноват международный заговор, который задумали и осуществили евреи и который привел в конце концов к этой войне, – добавлял бывший министр.

Начальник штаба оперативного руководства Верховного командования вермахта, генерал-полковник Йодль чем-то неуловимо напоминал Риббентропа: и этой округлостью жестов и выражений, и преданным смирением во взгляде, а еще желанием вызвать сочувствие.

– Я не участвовал в боевых действиях, – отпирался Йодль. – Всю войну я провел в Берлине, в штаб-квартире верховного главнокомандования. В 1944-м умерла моя первая жена, я очень любил ее. Я женился на Луизе. Она сейчас очень поддерживает меня. Хотя, конечно, ей не следовало привлекать к себе столько внимания на заседаниях трибунала, это вульгарно.

– Я философ и исследователь с весьма сложными мыслями и умозаключениями, – витийствовал главный идеолог национал-социалистической немецкой рабочей партии (НСДАП) Розенберг, рейхсминистр восточных оккупированных территорий.

Это был холеный мужчина за пятьдесят с пухлым, неприятным лицом и глазами навыкате. Он имел привычку подаваться к собеседнику и говорить подчеркнуто доверительно, будто хотел вовлечь того в сговор.

– Некоторые говорят, что никогда не читали моих книг, ибо они слишком глубоки. Вы же понимаете: если человек мыслит многомерно, то он и излагает многомерно; вы не можете в таких случаях использовать примитивные конструкции. Я всегда старался писать и говорить просто, чтобы ход моих мыслей был доступен простому обывателю. Если вам что-то непонятно, не стесняйтесь, перебивайте меня, я все объясню.

И он улыбнулся психиатру очаровательной, но при этом не слишком естественной улыбкой.

Обергруппенфюрер СС Заукель, ведавший в Германии подневольным трудом, за что получил сомнительный титул главного рабовладельца Европы, любил вспоминать про свои беседы с Гитлером о литературе и музыке. Заукель мало что понимал в искусстве, а потому ему очень льстило, что фюрер выбирал его в качестве собеседника на такие изысканные темы.

Впрочем, его самого волновало другое.

– Я не имею никакого отношения к концентрационным лагерям. Это все работа Гиммлера. А еще у нас был министр труда Лей – вот с него и надо спрашивать. Правда, как вы знаете, он повесился перед началом процесса. А моим делом было распределять военнопленных и иностранных рабочих по заводам и фабрикам. Я не имел отношения ко всем этим страшным наказаниям, которые, как говорят, происходили в концлагерях. Этим занимался Гиммлер.

И Заукель громко сморкался в измятый носовой платок.

– А вот я вспоминаю о тех днях, когда мне было хорошо, – интимно делился Геринг, – о приемах в Карин-холле или о моей популярности в народе. Я войду в историю как человек, который очень много сделал для немцев. Я всегда придерживался высокой морали и высоких целей. А то, что происходит здесь, – это все профанация. Это не уголовный суд, а политический. Никакие иностранцы не могут принудить меня отвечать за действия в собственной стране. Это не в юрисдикции трибунала!

Психиатр кивал и продолжал наблюдать за заключенными. Каждый из них пытался с помощью этих врачебных интервью передать миру послание о том, что он ни в чем не виноват и его пребывание здесь, в стенах нюрнбергской тюрьмы, большая и очень серьезная ошибка. Война и миллионы жертв – это ответственность Гитлера, а они лишь выполняли мелкие приказы. Даже если приказы бывали крупными, то это не имеет решающего значения – любой государственный человек должен делать то, что ему сказано.

После самоубийства Лея тюрьма, которая и без того охранялась в режиме повышенной чрезвычайности, стала похожа на осадную крепость. В правом крыле тюрьмы – том самом, где содержались заключенные, – постоянно горел свет. У каждой из камер стоял солдат и неотрывно наблюдал за тем, что происходит внутри. Охранники сменяли друг друга каждые полчаса. Комендант Эндрюс лично контролировал ситуацию.

Психиатр и адвокаты встречались с подсудимыми в специально отведенных помещениях, за которыми также велось неотступное наблюдение. Теперь собеседников разделяла металлическая сетка.

Каким образом запертые в убежище Хельмута маленькая девочка и ее няня могли помочь выйти на заключенных? Возможно, этот вопрос и мог бы показаться абсурдным, если бы не тонкие, почти невидимые нити, связывавшие участников этого процесса.

Одним из этих участников был скромный юрист Вернер Кнюде.

Вернер стоял за плечом Серватиуса и с неприязнью думал о том, что за все время разговора Геринг ни разу не удостоил его взглядом. Между тем Вернер сейчас рисковал жизнью, а все ради него – Геринга.

Впрочем, дело было, конечно же, не в рейхсмаршале, просто Хельмут обещал, что новое задание может стать последним, и тогда он выпустит Эльзи.

В руке Вернер сжимал папку с документами; ее тщательно обыскали перед тем, как позволить внести сюда. Однако папка хранила секрет: в ней находился потайной карман, который практически невозможно было обнаружить. В потайном кармане лежали две крепко запаянные стеклянные ампулы с цианистым калием. Но передать ампулы не было никакой возможности.

35. Молот

Шли дни и недели, Волгин потерял им счет. Он ежедневно приходил на службу в советский сектор Дворца правосудия, выполнял малозначительные поручения Мигачева.

Между полковником и его подчиненным словно установился молчаливый сговор. И причиной сговора была новость, которую Волгин передал после памятной встречи с Леной.

Предатель? – переспросил Мигачев. – Ты уверен?

– Так она сказала.

– Я же тебе говорил: не встречаться с ней. Никогда!

– Она не могла передать вам эту информацию лично, поэтому пришла ко мне. Но информация важная.

– Кто же спорит, важная, – согласился полковник. – Вот только предателя в наших рядах и не хватало. – Он задумался, помолчал, затем поднял на подчиненного пытливый взгляд. – А почему она все-таки решила, что сведения уходят именно из советской делегации?

– Кто еще мог знать про приезд Паулюса? – задал встречный вопрос Волгин.

Мигачев не ответил. Возразить и вправду было нечего. Операция по доставке фельдмаршала была засекречена, о ней знали лишь несколько человек. Включая Волгина. Полковник прошелся по кабинету, затем резюмировал:

– Ну вот что: об этом разговоре тоже никому. Просто забудь. Это мои заботы. А с барышней этой чтобы больше никаких контактов!

Последнее Волгин обещать не стал, но жизнь все устроила за него. Лена пропала. Это было неожиданно и нелепо – особенно после того, что произошло между ними. Однако девушка и вправду будто сквозь землю провалилась.

Она же не могла его бросить, в самом деле! Когда они расставались наутро после той ночи, Волгину даже и в голову не пришло спросить ее, когда они увидятся снова. Это подразумевалось само собой.

Он просто ждал ее вечером, но она не появилась. Ни в этот вечер, ни на следующий.

Каждый раз, возвращаясь со службы, Волгин надеялся, что она поджидает его на ставшем уже привычном месте, за воротами, или возле дома, или на лестничной клетке. Он звонил в дверь, вместо того чтобы открыть ее своим ключом, звонил только потому, что навстречу выходила Фрау и по выражению ее лица Волгин рассчитывал увидеть, что в комнате его дожидаются гости.

Гостей не было.

Волгин испытывал тоскливое чувство, будто лишился подарка судьбы, которая только что стала милостива к нему.

Сталкиваясь с Мигачевым, Волгин пытался услышать по его тону, что Лена жива и с ней все в порядке, что она хотя бы контактирует с полковником. Но Мигачев хранил абсолютное молчание, лицо его оставалось непроницаемым, и расспрашивать его на эти темы было делом пустым и даже опасным.

Однажды Волгин все-таки попытался заговорить с начальником на эту тему – осторожно, намеком, но в ответ Мигачев удостоил его таким взглядом, что разговор иссяк, не начавшись.

В какой-то момент Волгин подумал, что Лена вообще может больше не появиться в его жизни. Никогда.

…Был погожий гаснущий вечер, солнце уже село за крыши зданий, бросавших длинные тени на каменную мостовую.

Волгин брел по направлению к своему дому и размышлял о том, как причудливо человеческое бытие: когда-то, на войне, казалось, что вот закончится этот ад и все придет в состояние гармонии, не будет мук и тревог, не будет постоянного напряжения, а на душе воцарится спокойствие. Однако никакого спокойствия не случилось. Видимо, такова несовершенная природа человека: он не может долго существовать в покое и гармонии.

В зале 600 кипели страсти; Волгин, когда было на то время, продолжал захаживать на балкон и наблюдать за происходящим. При этом главная страсть съедала его изнутри: он мучился и не мог понять, где и каким образом найти Лену.

Он не верил, что она оставила его. Возможно, с ней что-то случилось. Он гнал от себя эту обжигающую мысль.

Волгин вошел в подъезд и стал подниматься по ступеням. Вдруг услышал за спиной легкий шелест и замер, не веря своему счастью.

– Игорь, – прозвучал тихий шепот.

Он обернулся.

Лена стояла у колонны и глядела на него снизу вверх – такая хрупкая, почти бесплотная. Легкий плащ был расстегнут, под ним виднелась серая мешковатая кофта, которую Волгин сразу опознал: на спине, он помнил, красовалась заплата в виде сердца.

От любви и внезапного ощущения счастья у него стиснуло грудь. Он перемахнул через перила, спрыгнул в лестничный колодец, подхватил девушку и прижал ее к себе.

– Где ты была? Куда ты пропала? – он целовал ее лицо, волосы, руки. – Я извелся. Я не знал, где тебя искать!..

– Хельмут не выпускает меня из дому, – шептала Лена, отвечая на поцелуи; казалось, в этот момент силы совершенно оставили ее. – Я с трудом вырвалась, я обманула охранника. Надеюсь, меня не сразу хватятся.

– Слава богу, ты здесь! Теперь уже все позади. Я так скучал по тебе!..

– Хельмут стал сам не свой. Он мечется, как раненый зверь. Я вижу, что он что-то готовит, но не могу понять что.

– Черт с ним, с этим Хельмутом! – говорил Волгин будто в полубреду. Он задыхался от нежности, у него кружилась голова. Какой Хельмут, при чем тут Хельмут? Главное, что она пришла, что она в его объятиях. – Я даже слышать теперь про него не хочу. Главное – ты здесь!..

– Он хочет что-то сделать с Эльзи. Я не могу ее вытащить. Возле двери все время дежурит солдат. Хельмут даже перестал пускать меня к ней…

– Пойдем ко мне. Тебе надо поесть. Надо отдохнуть. Ты устала, на тебе лица нет. А потом уж будем вызволять девочку…

– Ты не понимаешь! – воскликнула Лена. – Я вырвалась на минуту. Передай полковнику – ее надо срочно вытаскивать оттуда!..

Она стала пятиться к выходу. Волгин не сразу осознал, что происходит. Лена уперлась руками ему в грудь.

– Стой, – зашептал он, – стой! Я тебя никуда не отпущу.

– Мне надо идти.

– Нет! – Волгин вдруг почувствовал, что волна отчаянья захлестывает его. Только что он испытывал чувство абсолютной гармонии – потому что Лена вернулась, потому что они вместе, потому что он может целовать ее, вдыхать ее запах, а сейчас вдруг осознал, что вновь теряет ее. – Ты останешься со мной!

– Если я не вернусь, Хельмут может убить Эльзи. И Бригитта не сможет ему помешать. Хельмут чувствует, что я остаюсь у него только из-за девочки, и шантажирует меня ею.

– А если он убьет тебя? Ты понимаешь, что ходишь по краю?

– Скажи полковнику…

– Я не отпущу тебя.

Лена взяла его голову в ладони и прильнула к губам долгим поцелуем. Отпрянув, она поглядела ему в глаза.

– Все будет хорошо, – прошептала она, но голос ее был печален.

Волгин понимал, что не удержит ее. Она опять уйдет, и кто знает, что может случиться потом?

– Где вас искать? Я должен знать, где вас искать.

– Я обещала полковнику не говорить.

– Меня больше не интересует, что ты ему обещала. Или ты скажешь адрес, или…

Он не нашелся что добавить. Но Лена поняла без слов.

Она испытующе заглянула ему в глаза, затем извлекла из кармана плаща клочок бумаги и карандаш и написала адрес. Она вложила записку в ладонь Волгина и тихо произнесла:

– Будь осторожен. Пожалуйста, будь осторожен!

Казалось, она колеблется, не решаясь сказать еще что-то.

Она провела рукой по его волосам и приблизила губы к уху.

– Игорь, я узнала: Хельмут и есть Молот!

Он вздрогнул и ошеломленно поглядел на девушку.

Несколько дней назад, рассказала Лена, Хельмут ворвался в убежище в состоянии крайнего возбуждения. Он схватил ключи и самолично открыл дверь в каморку, где содержались Эльзи и Бригитта. Девочка прижалась к Бригитте и спрятала лицо у нее на груди. От страха она начала судорожно всхлипывать.

Из глубины коридора появился Франц. В руках он держал консервную банку. Зачерпывая ложкой тушенку, он отправлял ее в рот и глотал, почти не пережевывая.

Франц с удивлением поглядел на тяжело дышавшего Хельмута.

– Молот, – позвал он, – что случилось, Молот?

– Сколько раз я тебе говорил не называть меня так! – взвился Хельмут.

– Да что с тобой сегодня?..

– Они собираются допрашивать Геринга на процессе, и я не могу этому помешать! Если я прибью девчонку, может, тогда этот адвокат будет сговорчивее?

– Если ты ее прибьешь, он откажется сотрудничать.

– Да знаю я, – огрызнулся Хельмут. – Но я все равно найду способ заставить его работать на нас.

Он захлопнул дверь каморки.

Лена мыла посуду. Хельмут остановился на пороге кухни. Девушка взглянула на него и робко улыбнулась. Она сделала вид, что ничего не слышала. Хельмут испытующе глядел на нее, а она продолжала улыбаться.

– Хельмут и есть Молот, – повторила Лена, проведя ладонью по щеке Волгина. – Но этот человек ни за что не расскажет тебе о том, что знает про твоего брата. Ни за что. Это страшный человек, это массовый убийца, запомни.

* * *

– Ты, должно быть, с ума сошел, Волгин? – поинтересовался Мигачев. – Тебя для чего сюда прислали?

Он обвел глазами кабинет, в котором тихо, будто мыши, перебирали бумаги сотрудники. Те непроизвольно поежились. Зайцев и вовсе головой зарылся в шкаф.

– А ну-ка, выйдите все! Волгин, останься.

Когда дверь за последним клерком захлопнулась, Мигачев смял в руке клочок бумаги с адресом.

– Сядь, – распорядился он, не глядя на Волгина. – Сядь, я сказал.

И сам плюхнулся в кресло за рабочим столом.

– Международного скандала захотел?

Волгин не сомневался, что первая реакция будет именно такой. Он уже вполне изучил характер Мигачева: в сложных ситуациях тот прежде всего шел в наступление и только затем, отвоевав себе пространство для маневра, разбирался, что к чему.

– Товарищ полковник, накроем их – и делу конец. Адрес есть, что нам еще нужно?

– Кого ты накроешь? Мелкую сошку? – Мигачев отшвырнул смятый листок, тот покатился по столу. – А с остальными что? Кто ими руководит? Даже если мы возьмем нескольких, а главари уйдут. И что тогда?

– А что теперь? – возразил Волгин. – Вы собираетесь спокойно сидеть, пока этот мерзавец держит в заточении ребенка?

– Тут американская оккупационная зона – вот пусть они и разбираются. А мы не имеем права.

Волгин помрачнел.

– А как же наш человек? – негромко поинтересовался он, подавшись вперед.

– Какой человек? – Лицо полковника приняло каменное выражение.

– Шатенка. Рост метр семьдесят…

– Ты вот что, капитан, – перебил Мигачев, – языком-то поменьше трепи. Тоже мне, разведка. А то ведь звездочки с погон посыплются.

– Она же всем рискует! – настаивал Волгин. – Ее убить могут! Ей-то что делать в этой ситуации?

– Что делать? – переспросил Мигачев. – То же, что и всегда: выполнять задание! А тебе хорошо бы помалкивать. Не забывай, что это она бомбы делала на военном заводе. А их потом сбрасывали нам на головы. С эсэсовцами шашни водила…

Волгин пошел пунцовыми пятнами, но полковник сделал вид, что не замечает этого. Взяв со стола орехокол, он с треском разломил крупный грецкий орех и отправил в рот кусок ядрышка, похожий на полушарие человеческого мозга.

– Кстати говоря, – сказал Мигачев, со вкусом жуя, – вовсе не факт, что это не она сейчас передает информацию гитлеровскому подполью. Говорит, что работает на нас, но с тем же успехом может работать и на немцев.

– А вы не задумывались, зачем это ей?

– А кто ее знает? Может, у нее и вправду любовь с этим эсэсовцем? Ты об этом не задумывался?

Полковник поднял на Волгина холодные глаза. Волгин заиграл желваками, но сдержался.

– Вот она явилась к тебе и сообщила, что среди нас завелся предатель. Может, это правда. А может, и нет. Заметь, не ко мне пришла, а к тебе. Ты же каждое ее слово на веру принимаешь, вот она к тебе и идет. Может, она просто таким образом пытается отвести от себя подозрения, а? Может, она играет сразу на двух досках?

– Если вы ей не доверяете, то зачем тогда даете задания?

– Я никому не доверяю, – иронично процедил Мигачев, и Волгин поймал себя на мысли, что это тот редкий момент, когда полковник говорит совершенно серьезно. – Жизнь научила. Тебе тоже не доверяю, между прочим.

– Почему-то я не удивлен.

– Слишком много ты стал себе позволять, капитан. Со мной нельзя так разговаривать. Хотя бы потому, что я старше тебя по званию. И по возрасту. И знаю то, что тебе неведомо.

– Виноват.

– Поэтому… – Полковник поднялся и вновь прошелся по кабинету. Пауза была долгой. Волгин мрачно наблюдал. – Поэтому… – повторил Мигачев, но так и не развил мысль. Вместо этого уставился на Волгина тяжелым взглядом: – Эх, капитан! Мне бы давно отправить тебя отсюда. Столько ты уже дров наломал!.. И почему я все это терплю?.. – Он провел пальцем по фотографической рамке, стоявшей на столе. Рамка всегда была отвернута от входящего, и Волгин вновь не мог разглядеть, что изображено на фотографии. – Сейчас просто послушай меня. Оставь все как есть. Ничего не случится с твоей шатенкой. Она живучая. Справится. А ты не смей туда соваться, понял? Это приказ. Если наломаешь дров – пеняй на себя.

* * *

Волгин вышел из кабинета и с удовольствием хлопнул дверью. Он знал, что Мигачев будет раздражен, – вот и пусть.

Сотрудники смирно сидели на скамьях, дожидаясь, пока начальник позволит им вернуться на рабочие места. Они посмотрели на Волгина с испугом, но одновременно и с благоговением: они уже знали, что капитан – единственный человек, который смеет перечить полковнику, и все это пока сходит ему с рук.

Мигачев редко кого уважал по-настоящему – со всеми подчиненными был сдержан и соблюдал правила общения, но вот так, чтобы по-настоящему уважал, – это и вправду было исключением.

Волгина Мигачев уважал, и это было очевидно.

– Ну что, получил? – поинтересовался Зайцев.

Волгин не стал отвечать и двинулся прочь по коридору.

– Вот чего ты его злишь все время? – не унимался лейтенант.

– А чего он мне втирает?

– Слушай, ведь доиграешься! Домой отправит. Без выходного пособия.

– Напугал.

– Напугал не напугал, а ведь перспектива реальная. Тебе либо с Мигачевым бодаться, либо брата найти.

– Слушай, Паш, – Волгин вдруг резко остановился, Зайцев едва не налетел на него. – Ты город хорошо знаешь?

Лейтенант пожал плечами:

– Не так чтобы… А что?

– Да нет. Просто.

Зайцев приблизился к Волгину и прошептал:

– Если ты опять что-то не то задумал, то выбрось из головы. Слышишь? Полковник ведь не шутит.

Волгин кивнул. Но, глядя на выражение его лица, Зайцев не сомневался, что тот все равно поступит по-своему.

36. Убийца

– Это невозможно. Невозможно – и все, – Вернер извлек из кармана крошечную табакерку и протянул Хельмуту.

Тот задумчиво покрутил табакерку в руках, потом раскрыл. На дне покоились две стеклянные ампулы с мутноватой жидкостью.

Хельмут извлек одну из них и поглядел на просвет.

В подземелье было тихо, лишь из глубины доносились звуки стекающей с потолка воды да едва слышно потрескивали свечи, озарявшие зыбким светом каменистые своды.

– Вы испробовали все варианты?

– Испробовал? Да у меня чуть было не обнаружили эти ампулы при последнем обыске. Я четырежды проносил их в тюрьму, но не смог передать. Вокруг охрана. Нас обыскивают, словно преступников. С нас не спускают глаз. Если раньше адвокаты могли остаться наедине с обвиняемыми, то сейчас в комнате для допросов дежурят минимум трое солдат. Если я протягиваю Герингу документ, то солдат сначала берет бумагу из моих рук, проверяет и лишь затем передает рейхсмаршалу. Я положил ампулы в папку за обшивку, это казалось самым надежным вариантом. Но охранник стал ощупывать папку и едва не наткнулся на них. Вошел Эндрюс, и это, к счастью, отвлекло охранника. А так – я даже представить себе не могу, чем бы все закончилось!..

Хельмут в задумчивости принялся мерить шагами подземелье. Вернер наблюдал за ним. Возможно, именно сейчас до эсэсовца дойдет, что дело его проиграно и надо остановиться. И тогда он вернет Эльзи.

– Я выполнил все условия, – проговорил Вернер, стараясь, чтобы голос звучал как можно спокойнее и доброжелательнее. – Я сделал все, о чем вы просили. Теперь ваша очередь…

Казалось, Хельмут его не расслышал. Во всяком случае, на лице его не отразилось ничего, что могло бы свидетельствовать о том, что слова собеседника произвели на него хоть какое-то впечатление.

– Мы не можем допустить, чтобы рейхсмаршала великой страны вздернули на веревке, как крысу. – Он вновь поднес ампулу к глазам и принялся разглядывать на просвет. – Этот яд должен оказаться у Геринга.

– Если у вас есть другие каналы, попробуйте. Я больше ничем не могу быть вам полезен в этой ситуации.

– Как знать, – пробормотал Хельмут, – как знать…

Он вновь надолго задумался. Вернер ждал.

– Мне нужно спешить, заседание вот-вот начнется, – пробормотал он. – Я не имею права опаздывать.

Хельмут, казалось, полностью проигнорировал его слова. Он продолжал морщить лоб, стискивая пальцами стеклянную ампулу с мутноватым содержимым. Наконец, он поднял глаза: на лице его была написана решимость.

– Вот что. Насколько мне известно, как представитель защиты вы можете ходатайствовать о встрече обвиняемых с родственниками, верно?..

– Допустим. Но после того, что случилось с Леем, комендант ведет себя крайне осмотрительно. Он просто не позволит…

– Значит, убедите его! – перебил Хельмут нетерпеливо.

– Это не в моей власти.

– Приложите усилие.

– Не могу!..

Хельмут приблизился к Вернеру и немигающим взглядом посмотрел в его зрачки. На лице мелькнуло презрительное выражение.

– Бедная Германия!.. И эти люди пытаются сейчас защищать ее…

– Верните мне дочь!

– Убедите Эндрюса, чтобы он разрешил Герингу встретиться с женой в стенах нюрнбергской тюрьмы!

– Он не согласится.

– Найдите способ. В конце концов, чему вас учили в университете? Вы должны уметь убедить людей в том, что вам выгодно.

– Мне это не выгодно.

– Напрасно вы так говорите. Или вы забыли, что ваша маленькая дочь по-прежнему находится в наших руках?..

На лице Вернера возникло жалкое и отчаянное выражение. Губы его задрожали, ноздри расширились. Он вдруг ощутил дрожь во всем теле – будто кто-то вдохнул в него невиданные силы. Ему казалось, что сейчас он способен сдвинуть с места гору, способен разорвать в клочки самого могучего противника, а все потому, что правда на его стороне. Еще немного, и он готов был броситься на Хельмута и вцепиться зубами ему в горло.

Вернер сжал ладони в кулаки и шагнул вперед, весь его вид выражал решимость и непреклонность.

– Я больше ничего не буду делать! – закричал он неожиданно высоким голосом. – Передайте своему начальнику, кто бы он ни был, что я больше ничего не буду делать. И сами запомните это. Вы все уже проиграли. И он проиграл, и вы. Вас уже нет! Никто не знает, что вы вообще существуете. И той Германии, про которую вы говорите и на которую молитесь, ее тоже нет.

– Вот как вы заговорили, герр Кнюде? – Хельмут произнес эти слова с изумлением и угрозой.

– Да! Вы больше не можете мне диктовать. Я ничего не буду для вас делать. Немедленно верните мою дочь!

– Хорошо, – усмехнулся Хельмут. – Я не хотел этого, но вы не оставляете мне выбора. Я заставлю вас действовать.

Он развернулся и пошел прочь, но не в глубину подземелья, а к лестнице, ведущей наружу. Вернер озадаченно глядел ему вслед.

Хельмут пересек пространство полуразрушенного храма, бросив короткий взгляд на фреску на алтарной стене: святой поглядел на него мудро и печально. Против обыкновения Хельмут не задержался у изображения.

Ему нравилось нынешнее его состояние. Оно было сравнимо с азартом борца, чьи члены давно затекли от безделья, а теперь расправились, растянулись от предчувствия грядущей схватки.

Хельмут шел по городу, и полы его черного пальто развевались за спиной. Он уже знал, что сделает, как только войдет в дом.

* * *

Тем временем заседание уже было в разгаре. На свидетельском месте сидел человек, которого правильнее было бы назвать главным обвиняемым.

– Вам следует различать две категории, – говорил Геринг спокойным и невозмутимым тоном. Его голова была надменно вскинута, руки лежали на бортах трибуны. – Те, кто совершил тяжкое преступление против нового государства, естественно, предавались суду. Однако остальные, от которых можно было ожидать таких действий, помещались в превентивное заключение. Это вначале.

Рейхсмаршал отпил воды из стакана и продолжил:

– Потом все значительно поменялось. Если кого-то помещали в превентивное заключение по причинам государственной необходимости, это не могло быть пересмотрено или остановлено судом. Позднее…

– Давайте опустим это! – перебил его Джексон. Он стоял за трибуной обвинения и нетерпеливо постукивал ладонью по бумагам. – Если вы просто ответите на мой вопрос, мы сэкономим много времени.

Главный обвинитель от США нервничал. Он очень тщательно готовился к допросу второго человека в гитлеровском рейхе, проработал массу материалов, которые предоставили ему помощники, и, казалось, был готов к любому повороту разговора; но сейчас Джексон чувствовал, что проигрывает, причем проигрывает по всем фронтам.

Геринг вел себя вызывающе. Казалось, он снисходит к необходимости что-либо объяснять обвинителю и едва удостаивает того ответом; он глядел на Джексона, как надменный сюзерен глядит на ничтожного вассала.

Джексон намеревался сломать сопротивление противника градом бьющих наотмашь вопросов, но Геринг, против ожидания, не только не смутился, но еще и забавлялся тем, какое ошеломление вызывали в американском обвинителе его афористичные эскапады.

– Вы с самого начала намеревались свергнуть и затем действительно свергли Веймарскую республику?

– Это было моим твердым решением.

– А придя к власти, вы немедленно уничтожили парламентское правительство в Германии?

– Оно больше было нам не нужно.

– Придя к власти для того, чтобы ее удержать, вы запретили все оппозиционные партии?

– Мы считали необходимым не допускать в дальнейшем существование оппозиции.

– Вы также проповедовали теорию о том, что вам следует уничтожать всех оппозиционно настроенных по отношению к нацистской партии, чтобы они не могли создать оппозиционную партию?

– Поскольку оппозиция в какой-либо форме серьезно препятствовала нашей работе, оппозиционность этих лиц не могла быть терпима.

– Имеется ли на скамье подсудимых кто-нибудь, кто бы не сотрудничал с вами для достижения этой цели?

Геринг вскинул брови и ядовито улыбнулся:

– Ясно, что никто из сидящих здесь подсудимых не мог быть в оппозиции к фюреру.

В зале зашептались. Обвинитель Джексон явно демонстрировал, что он находится не в лучшей форме. По крайней мере, в сравнении с обвиняемым Герингом.

– Вы когда-нибудь хвалились тем, что подожгли здание рейхстага, хотя бы в шутку?

– Я употребил только одну шутку, если вы подразумеваете именно это. Я сказал, что конкурирую с императором Нероном…

* * *

Хельмут, если бы он знал об этом диалоге, был бы очень доволен. Рейхсмаршал эффектно отражал нападки американского обвинителя и заставлял того крутиться будто на раскаленной сковороде.

Но Хельмуту сейчас было не до пикировки Джексона и Геринга. Он направлялся в свое логово. Он уже твердо сложил в голове план дальнейших действий. Он не любил, когда ему перечили.

Тем временем Лена уговорила охранника впустить ее в каморку Эльзи и Бригитты. Бригитту лихорадило – Лена заметила это еще с утра, когда принесла узницам скудный завтрак.

Эльзи растерянно наблюдала за няней, та улыбалась ей потрескавшимися губами. Лена дала Эльзи несколько карандашей, а теперь принесла еще и пару листов бумаги, чтобы отвлечь девочку.

Бригитта благодарно смотрела на Лену, когда та, усадив Эльзи себе на колени, стала раскрашивать вместе с маленькой художницей детские рисунки. Эльзи от старания высунула наружу кончик языка.

Она любила рисовать. Как-то раз Лена раздобыла на черном рынке цветные мелки, и Эльзи – за неимением доски – разрисовала ими стены. Хельмута это обстоятельство очень разозлило, и он запретил Лене что-либо приносить ребенку и потребовал вообще не общаться с заложницами.

Лена периодически нарушала это требование, по-свойски договариваясь с часовыми. При этом она старалась не злоупотреблять своими возможностями.

Но сейчас ситуация была исключительная; Бригитте становилось все хуже, ей не помог отвар, который Лена приготовила из лечебных трав, купленных на рынке.

Лена досадовала, что загодя не запаслась лекарствами. Но лекарства стоили очень дорого, на черном рынке они сбывались втридорога, а зачастую их было и вовсе не достать.

Лена укутала Бригитту в свою кофту, и это было единственным, что она могла сделать в этой ситуации.

– Иди, – прошептала Бригитта; ее по-прежнему мучил жар. – Он вот-вот вернется.

В убежище подпольщиков царила сонная атмосфера. Кто-то возился с оружием, кто-то лениво играл в карты.

Удо стоял у стены, на которой была растянута старая схема Нюрнберга, и сосредоточенно рассматривал паутинный рисунок, изображавший улицы и подземные ходы. Неожиданно для себя он получил подзатыльник, да такой, что кепка слетела с его головы, совершила большую дугу и приземлилась у ног Лены.

– Сколько можно бездельничать? – прокричал Франц, который и сам не изнывал от непосильного труда, а лениво слонялся из помещения в помещение.

– Я изучаю систему выходов из катакомб, – обиженно произнес Удо, потирая ушибленный затылок.

– Картограф хренов! – прошипел Франц и, не найдя, к чему бы еще прицепиться, отошел в сторону.

Лена подняла кепку и, отряхнув, молча протянула подростку. Удо посмотрел на нее с благодарностью.

Девушка подошла к подоконнику. Здесь громоздился старый патефон, а рядом стопка тяжелых пластинок.

Лена выбрала одну, поставила на платформу и, крутанув ручкой, опустила иглу. Из раструба донеслось шипение, затем заиграла музыка. Искаженный проигрывателем мужской голос запел арию из итальянской оперы.

* * *

– Давайте опустим это! – не выдержал Джексон. – Если вы просто ответите на мой вопрос, мы сэкономим уйму времени.

Геринг опустил уголки губ и покосился в сторону судейского стола.

– Я дал четкий ответ, – произнес он с еле заметным, но вместе с тем подчеркнутым оттенком обиды, – однако хотел бы дать пояснение…

– Господин Джексон, – вмешался лорд Лоренс, раздраженно поправляя очки, – трибунал считает, что свидетель вправе давать необходимые пояснения.

Джексон отвесил поклон.

Геринг тонко улыбнулся.

– Насколько известно, германский народ был втянут в войну против Советского Союза. Вы были за этот шаг?

– Немецкий народ узнал об объявлении войны с Россией, только когда война началась. Германский народ не имеет ничего общего со всем этим делом. Его не спрашивали ни о чем. Он только узнал о фактическом положении вещей и о той необходимости, которая привела к этому. Мы рассматривали борьбу с Советским Союзом как чрезвычайно жестокую борьбу. На эту тему не существовало никаких международных правил и конвенций. Но я должен подчеркнуть, что, к примеру, тот же Гиммлер не издавал никакого приказа в отношении истребления тридцати миллионов славян. – Геринг сделал паузу, затем с невинным видом добавил: – Гиммлер просто произнес речь о том, что тридцать миллионов славян должны быть истреблены.

По залу пронесся глухой ропот. Присутствующие переглядывались между собой: истребить тридцать миллионов человек? Они не ослышались?

Геринг откинулся на спинку стула и невозмутимо сложил руки на груди. Он был весьма доволен произведенным эффектом.

– Вы заявили на суде, что гитлеровское правительство привело Германию к расцвету. Вы и сейчас уверены, что это так? – поинтересовался Джексон.

– Перед войной – да. Катастрофа наступила только после проигранной войны.

– Когда вы поняли, что война проиграна?

– На это чрезвычайно трудно ответить, – Геринг пожевал губами. Его водянистые глаза навыкате уставились на обвинителя. – Думаю, я понял это относительно поздно. Я имею в виду, что осознание, что война проиграна, появилось у меня значительно позже, чем это произошло в действительности. До этого момента я все еще думал и надеялся, что война кончится вничью.

Бывший рейхсмаршал смолк, казалось, будто он закончил свою речь. Однако же по прошествии нескольких секунд молчания он вдруг подался вперед, глаза его сузились, и он произнес:

– Мир устроен так, что чем быстрее развивается человечество, тем важнее первым нанести удар.

…В это же самое мгновение гулкие решительные шаги донеслись из глубины заброшенного дома в дальнем разрушенном квартале Нюрнберга. Дверь распахнулась, и на пороге вырос Хельмут. Глаза его горели, ноздри раздувались. Пальто складками свисало с плеч, будто черные крылья.

Одного взгляда на него было достаточно, чтобы Лена поняла: Хельмут пришел убивать.

37. Сакральная жертва

Заседание закончилось, когда на улице уже вечерело. Гости и участники процесса покидали Дворец правосудия; толпа растекалась по улицам, и казалось, что все услышанное в зале 600 уже становилось чем-то далеким, растворяющимся в воздухе; слушателей опять начинали волновать собственные дела и заботы.

Волгин слышал, как двое американских военных обсуждали, как нечто жизненно важное, куда отправиться поужинать.

– Герр Кнюде, – услыхал он за спиной, – постойте, герр Кнюде.

Волгин обернулся, это была случайная реакция, совершенно автоматическая. Он увидел седовласого запыхавшегося человека в мантии, который, размахивая руками, двигался сквозь толпу. Тот, кого называли герром Кнюде, повернулся и непонимающе уставился на седого.

– Вы унесли мой документ, – выдохнул человек в мантии.

– Я ничего не брал.

– Пожалуйста, проверьте портфель.

– Это какая-то ерунда. Говорю же, я не трогал ваши бумаги.

– И все-таки я прошу…

Пожав плечами, герр Кнюде щелкнул застежкой портфеля и принялся копаться в его содержимом. Несколько секунд спустя он извлек лист с крупной гербовой печатью, и лицо его приняло недоуменное выражение.

– Вот видите! – сказал седовласый.

– Ума не приложу, как это здесь оказалось.

– Самое главное, все нашлось. Спасибо.

Вернер глядел, как мантия, мелькая в толпе, удалялась по лестнице и, в конце концов, исчезла за дверями Дворца правосудия. А герр Кнюде остался стоять на ступенях, и толпа обтекала его с обеих сторон.

Волгин и сам не понимал, почему его заинтересовала эта сцена. Пожалуй, потому, что внимание, прежде всего, привлек сам герр Кнюде.

Волгин помнил, как он отчаянно вопил в зале 600, увидев голову под стеклянным колпаком: «Это Юдит! Это моя жена!..», а адвокат Серватиус лупил его по щекам. Запомнил Волгин также и то, что этот человек периодически переглядывался с сидевшим позади него Герингом. Однажды Геринг, написав что-то на листке бумаги и сложив его вчетверо, передал записку адвокату. Герр Кнюде быстро проглядел аккуратные строки и коротко кивнул рейхсмаршалу, как показалось Волгину, испуганно и заговорщицки.

Впрочем, дальнейшее наблюдение за этим странным человеком ничего капитану не дало.

Зато сейчас Волгин стоял напротив ворот Дворца правосудия и не сводил с адвоката глаз.

Тот миновал пост охраны и замер, уставившись влево. Волгин проводил глазами направление его взгляда и увидел очаровательную девчушку лет пяти с пышным бантом в волосах и куклой в руках. Присев на корточки, девчушка что-то рисовала палочкой в дорожной пыли. Адвокат, не отрываясь, наблюдал за ней, и на лице его было написано страдание.

«Хельмут прячет у себя маленькую девочку», – вдруг вспомнил Волгин слова Лены.

В тот момент не было времени осмыслить их, но он все равно подумал о том, что маленькая девочка должна иметь родителей. Вряд ли такой человек, как Хельмут, стал бы просто так заботиться о чужом ребенке. Да и потом, какой в этом был для него смысл?

А позже Лена сказала, что с помощью девочки Хельмут хочет выйти на заключенных.

Волгин пытался навести справки, не пропадали ли у кого-то из официальных лиц, работающих на процессе, дети, но Мигачев сказал, что у него нет таких сведений, а даже если бы и были, вряд ли он поделился бы ими.

При любом раскладе Волгин не слышал, чтобы кто-то искал исчезнувшего ребенка.

Сейчас, когда капитан наблюдал за адвокатом, с тоской глядящим на маленькую девочку, ему пришло в голову, что судьба и даже жизнь маленького человека – отличное орудие для шантажа.

Тем временем на тротуаре появилась мама – высокая стройная молодая женщина. Она подхватила дочь, не дав ей завершить рисунок. Девочка, чуть косолапя, зашагала рядом с матерью, держа ее за руку. Мама что-то выговаривала ребенку, а девочка кивала и продолжала обнимать куклу.

Герр Кнюде проводил их взглядом. Потом, постояв, двинулся в противоположную сторону.

Волгин не знал, зачем он пошел следом за этим человеком. Наверное, от безысходности. Мигачев запретил соваться в убежище Хельмута, и капитан не мог нарушить его приказ. В душе он никогда не был военным человеком, но устав чтил свято и понимал, что единоначалие и беспрекословное подчинение – основа армейского существования.

Однако этот человек манил его будто магнитом. У Волгина возникло странное ощущение, что этот подозрительный немецкий адвокат способен стать ключом к разгадке, именно он может помочь распутать весь этот клубок.

Вернер шел по другой стороне улицы чуть впереди, помахивая на ходу портфелем. Казалось, он был погружен в тяжелые размышления. На скулах гуляли желваки, лоб был наморщен.

Волгин двигался по тротуару прогулочным шагом, стараясь не привлекать внимания.

Они миновали каменную арку и оказались в тихом проулке. Редкие прохожие спешили навстречу.

Позади раздался шум двигателя: машина с грязными стеклами появилась из-за поворота и резко затормозила рядом с Вернером.

– Герр Кнюде? – спросил кто-то изнутри.

– Да, – удивленно проговорил Вернер, и тотчас из машины вывалилось и упало ему под ноги что-то тяжелое. Это было женское тело.

Машина с рычанием сорвалась с места и исчезла в глубине улицы. Только мутное облачко бензинового выхлопа зависло в воздухе.

Вернер растерянно глядел на распластавшуюся у его ног фигуру.

– Боже мой, – прошептал он. – Боже мой!

Лицо адвоката исказила плаксивая гримаса, он склонился над лежащим ничком телом и попытался перевернуть его.

Волгин увидел, как скользнула вниз задранная пола длинной кофты, обнажая серую заплату. Это была заплата в форме сердца! Он не спутал бы ее ни с какой другой!

Волгин бросился к телу и заглянул в лицо. На него смотрели стеклянные глаза молодой женщины. Это была не Лена…

– Бригитта, – услыхал он стон Вернера, – Бригитта, как же так?..

Тем временем вокруг уже собирались зеваки. Испуганные женщины вскрикивали и прикрывали рты платками. Мужчины тянули шеи. Зрелище чужой смерти всегда вызывает повышенный интерес; даже люди, которые недавно пережили ужасы войны и массированных бомбардировок, не могли отказать себе в извращенном удовольствии поглазеть на мертвое тело.

Из проезжавшей мимо машины военной полиции выпрыгнул солдат. Он стал размахивать руками и отгонять зевак прочь. В этот самый момент он почувствовал себя приобщенным к чему-то важному.

– В сторону, – командовал солдат высоким голосом, – разойдитесь, я сказал! Кто-нибудь знает, что тут произошло? Вы что-нибудь видели?

Прохожие испуганно качали головами.

Солдат склонился к Вернеру, в скорбной позе нависшему над телом Брититты.

– Вы знаете, кто это?

Вернер ответил не сразу, он пытался взять себя в руки.

– Я не знаю, – наконец выдавил он из себя, подымая с земли и прижимая к груди портфель. – Я прохожий. Я просто проходил мимо.

Он поднялся и побрел прочь. Солдат тут же потерял к нему интерес.

Волгин догнал его.

– Постойте! Герр Кнюде!..

Вернер обернулся и испуганно взглянул на неизвестного в советской военной форме.

– Это няня вашей дочери? – спросил Волгин.

У Вернера вытянулось лицо. В глазах вспыхнул испуг.

– Вы меня с кем-то спутали.

– Вашу дочь зовут Эльзи?

– У меня нет дочери!

Он торопливо зашагал по брусчатке. Волгин не отставал.

– Мы еще можем спасти ее!

– Оставьте меня в покое.

– Ее держат где-то на окраине, на Шатенштрассе. Вы знаете, где это?

Вернер развернулся, на лице его уже был написан не испуг, а абсолютный ужас.

– У меня нет дочери! Вы слышите? Оставьте меня! Не надо меня преследовать. Вы, русские, способны только на одно – все погубить!

И он почти бегом бросился прочь по улице. Волгин долго смотрел ему вслед.

* * *

В баре было шумно и накурено. Между столиков сновали потные официанты, разнося пиво в больших стеклянных кружках.

На сцене на плохом английском пела рыхлая певица, облаченная в не первой свежести платье; талия ее была стянута корсетом, а пухлые груди едва не вываливались из декольте. Впрочем, несмотря на смелое одеяние, певица из последних сил изображала невинность и тянула руки перед собой, маня и обнимая кого-то желанного: песня была соответствующая – про пасторальную девушку и цветок невинности, который она подарит отнюдь не первому встречному, а самому сильному, лучшему и любимому.

Американская солдатня певицу не слушала, зато разглядывала во все глаза и, не стесняясь, отпускала сальные комментарии.

Волгин сидел в углу с кружкой пива; пена уже давно опала, но капитан этого не замечал. Он глядел на бумажку, где почерком Лены было выведено: Шатенштрассе, 18. И стрелка снизу.

– Чего грустишь? – услыхал он.

Раскрасневшаяся, взъерошенная Нэнси плюхнулась напротив и, положив голову на ладони, вперила в него свой взгляд.

– Привет, – сказал Волгин.

– Что, подружка бросила?

Нэнси выхватила у него бокал и сделала несколько глотков. Она смачно вытерла губы тыльной стороной ладони и пьяно улыбнулась:

– Эй, русский, поговори со мной!

Волгин обреченно вздохнул.

– Вот интересно, ты вообще когда-нибудь бываешь серьезной?

– Зачем? – притворно удивилась журналистка. – Жизнь такая короткая, надо веселиться! У тебя что, проблемы? Наплюй! Вы, русские слишком серьезны, все время пытаетесь спасти мир, а о себе не думаете. Расслабься, война закончилась. Надо делать то, что хочешь, а не то, что тебе говорят. Тогда, по крайней мере, не будет повода скорбеть об утраченном.

Нэнси подалась вперед, взяла в ладони голову собеседника и заглянула ему в глаза.

– А давай я буду любить тебя! А что?

И она приникла к губам Волгина поцелуем. Солдаты вокруг радостно засвистели и заулюлюкали.

Волгин высвободился из ее объятий и пошел к выходу. Нэнси поглядела ему в спину, и по лицу ее пробежала судорога.

Разъяренная, она запустила ему вдогонку кружку, та грохнулась и раскололась, не долетев до цели; пиво расплескалось по каменному полу. Волгин развернулся.

– Глупый русский! – прокричала Нэнси, и слезы против воли брызнули из ее глаз. – Пропади ты пропадом! Чем она лучше меня?!

Певица оценила ситуацию и сделала судорожный знак аккомпаниатору. Тот заиграл бравурное вступление, и певица, прижав руки к пухлой груди, запела про то, что жизнь прекрасна, несмотря ни на что, и надо это ценить.

* * *

По темной улице стремительно двигалась фигура. Нечастые прохожие, завидев ее, на всякий случай шарахались в стороны, а кто не успевал скрыться, был схвачен за локоть. Волгин – это был он – задавал единственный вопрос:

– Шатенштрассе?

Вид у него был угрожающий.

Кто-то испуганно пожимал плечами, но были и такие, которые указывали рукой в нужном направлении и спешили удалиться.

Стелился туман. Редкие пятна фонарей роняли на мостовую призрачный свет, и в этом свете все казалось странным и сновидческим: и редкие фигуры горожан, и мокрые ограды с узорным рисунком, за которыми высились тяжелые дома старинной немецкой архитектуры, и причудливые очертания руин, возвышавшиеся в глубине улиц.

«Надо делать то, что хочешь, – стучали в висках Волгина слова Нэнси, – тогда не будет повода скорбеть об утраченном».

Это правильно. Надо делать то, что хочешь. То, что не можешь не сделать.

Он довольно долго блуждал по кварталам, пока, наконец, не вышел к покосившимся воротам. На столбе была выведена цифра 18, а ниже указано название улицы – Шатенштрассе. Конечный пункт путешествия.

Видневшийся в глубине двора дом выглядел мрачно и необитаемо. Ни единого проблеска огня в пустых глазницах окон. Волгин извлек из кобуры пистолет и неслышно направился к подъезду.

Лестничная площадка была пуста. Под ногами хрустел старый хлам. Волгин старался продвигаться неслышно, однако это было практически невозможно: то подошва наступит на битое стекло, которое издаст сухой треск, то локоть коснется стены, и тут же на пол с шелестом посыпется штукатурка.

Казалось, здесь давно не ступала нога человека. Зияли темнотой провалы дверных проемов. Волгин понимал, что вряд ли в этой кромешной тьме можно будет обнаружить то, что нужно. Наверняка Хельмут в качестве укрытия подыскал себе другой угол, более надежный.

И все-таки он заглядывал внутрь помещений, исследовал их в смутной надежде обнаружить хоть что-нибудь, что могло бы привести его к цели.

Комнаты были пусты. На полу валялись разломанная мебель, грязные вещи, битые цветочные горшки. Здесь давно не было ни одной живой души, хозяйничали только сквозняки в коридорах.

В конце концов Волгин вышел на лестничную площадку верхнего этажа и ткнулся в грубо выкрашенную темно-коричневой краской дверь. На уровне человеческого глаза, едва заметная в темноте, светилась нарисованная белым мелом стрелка – точно такая, какую вывела на клочке бумаги Лена.

Волгин проверил пистолет и запасную обойму; оружие было в полной боевой готовности. Конечно, он понимал, что бой будет коротким: одному против банды головорезов долго не выстоять.

План его был прост и, как надеялся Волгин, вполне осуществим. Надо отвлечь внимание на себя и создать ситуацию, при которой Лена и девочка смогут выскользнуть из логова Хельмута невредимыми. При этом Волгин понимал, что самому ему живым уйти не удастся.

Он осторожно коснулся дверной ручки. Дверь неожиданно поддалась. Это был плохой знак.

Волгин заглянул в квартиру. Первое, что он увидел, – зеркало, в котором отражался длинный темный коридор. Он был пуст, только на полу валялись бутылки.

Волгин вошел. Никого. Ни часовых, ни охраны. Он стал неслышно продвигаться сквозь анфиладу комнат, заглядывая в каждый закуток. Нигде не было ни души. Только ветер завывал в дымоходе.

Возможно, это помещение, как и все другие, давно было необитаемым, и искать Лену надо не здесь. Однако шестое чувство подсказывало Волгину, что он на верном пути, и дело было не только в стрелке, начертанной на входной двери.

Волгин, мягко ступая по скрипящим половицам и оглядываясь вокруг, пытался найти подтверждение, что Лена была тут совсем недавно.

В глубине коридора он увидел неприметную дверцу. На полу валялся металлический замок со вставленными в него ключами. Волгин заглянул внутрь. Здесь было темно, хоть глаз выколи, лишь из щелей забитых окон струился снаружи слабый ночной свет.

Когда глаза привыкли к темноте, Волгин разглядел покосившийся столик и кровать с расползшимся матрасом. На матрасе валялся какой-то предмет. Волгин подошел ближе. Это была большая кукла.

На стенах каморки были нарисованы причудливые фигуры: звери, люди, какие-то диковинные существа, а еще солнце. Солнца на рисунках было очень много, оно присутствовало в самых разных вариантах, расправляло робкие лучики над каждой изображенной человеческой фигурой. Над кроватью Волгин увидел три фигурки: папа, мама, ребенок. Они держались за руки и улыбались в зеленых лучах светила.

Сколько же здесь было изображений! Они роились, переплетались меж собой, заполняя все пространство стен, и нечто знакомое почудилось Волгину в этих зыбких детских рисунках. Что-то, что он видел не так давно и что вызвало в нем щемящее чувство. Он не сразу понял, что стены каморки напомнили ему подвал со струящейся с потолка водой и резкими угольными копиями фресок Микеланджело.

Кукла… Детские рисунки… Сквозняк, завывающий в трубе. Только вот самой Лены здесь не было, как не было и девочки Эльзи.

Он опоздал. Стоя в дверях тесной каморки и глядя на изрисованные стены, Волгин осознал, что потерял обеих.

38. Фотография

Дворец правосудия жил своей обычной жизнью. Из-за дверей кабинетов доносились голоса и телефонные звонки, в коридорах с кипами документов в руках сновали клерки.

Волгин поднялся на этаж, где размещалась советская делегация, и направился к кабинету Мигачева. Переводчица Маша проводила его серьезным взглядом.

Он распахнул дверь и увидел Мигачева, стоящего рядом с американским полковником и внимательно просматривающего документы, которые Гудман раскладывал перед ним на столе.

– …Я должен все это перепроверить, – договорил Мигачев на чистейшем английском, а затем поднял глаза на вошедшего. Взгляд его говорил лучше всяких слов, и Волгин поспешил удалиться.

Он дожидался в коридоре. Минут через десять дверь отворилась, и полковник Гудман удалился прочь тяжелым шагом.

– Волгин! – раздался резкий окрик из кабинета. – Заходи!

Тон Мигачева не предвещал ничего доброго. Волгин одернул китель и переступил порог.

– Товарищ полковник, капитан Волгин по вашему приказанию…

– Стучаться разучился? – не дожидаясь окончания доклада, перебил его полковник.

– Не знал, что вы владеете иностранными языками…

Мигачев не стал реагировать на шпильку подчиненного, зато напустился на него с места в карьер:

– Тебе кто разрешил нарушать приказ? Я сказал не ходить туда!..

– Там все равно уже никого не было.

Лицо полковника пошло красными пятнами.

– Американцы опять заявили протест: мол, мы действуем без их ведома, проводим рейды в заброшенных частях города. А это не мы действуем, а ты!

Накануне ночью, едва выйдя из убежища Хельмута, Волгин напоролся на американский патруль. Пришлось на ходу придумывать, что советский офицер может делать в такое время в нюрнбергских развалинах. Американцы, само собой, не поверили. С утра информация о ночной прогулке переводчика советской делегации с пистолетом в руках уже была у начальства.

– Под суд захотел? – выкрикнул Мигачев. – Ты что вытворяешь? Еще и адвокат немецкий на тебя жалуется, что ты преследуешь его…

– Лена и девочка пропали, – жестко сообщил Волгин.

– Капитан, ты что, не понимаешь, зачем мы все здесь?!

– Все понятно. Тут судьбы мира решаются. А там всего лишь один человек… вернее, два.

Они стояли один напротив другого и буравили друг друга взглядами. В этот момент Волгину уже было все равно – под суд так под суд. Он уже и так потерял все, что только можно, и никакие начальственные окрики его не сломают. Мигачев будто понял это: он вгляделся в глаза подчиненного и вдруг сник, плечи его опустились:

– Думаешь, тебе одному война жизнь перекроила?

Он обвел глазами стеллажи, ломившиеся от документов и фотографий. Они занимали все пространство кабинета – от пола до потолка.

– Здесь за каждой бумажкой человеческая судьба, – тихо проговорил он. – Поэтому нам необходимо, чтобы этот трибунал состоялся, чтобы люди не теряли своих близких, не искали по свету детей, жен, сестер и братьев. Ты пойми, Волгин, пока не вынесен приговор и не наказаны виновные, точка в этой войне еще не поставлена. И нам нужен такой приговор, который не сможет подлежать пересмотру. А то ведь пройдет время, и скажут, что это была месть победителей. Факты подтасовали, преступления раздули…

– После всего этого? – не поверил капитан.

– Да, после всего! – подтвердил Мигачев. – Память человеческая, она ведь бывает короткой. Поэтому для нас сейчас главное – спасти будущее и всех, кто идет за нами. Чтобы нашим детям не пришлось потом доказывать, что это они на нас напали, а не мы на них.

Полковник усталым жестом стянул с носа очки и принялся протирать запотевшие стекла.

– Да, я всех хотел бы спасти, – пробормотал он, и в его голосе Волгин услышал ноты вины, – каждого хотел бы спасти. И Лену твою тоже. Но если на чаше весов судьбы миллионов? Ты бы сам как поступил?..

Он отложил в сторону платок и задел стоявшую на столе фотографию; рамка упала, и Волгин наконец увидел изображение.

С фотоснимка, робко улыбаясь, смотрела моложавая женщина, а рядом, положив ей руку на плечо, стоял молодой парень в курсантской форме, почти мальчишка, неуловимо похожий на Мигачева, а еще больше на самого Волгина. У него был такой же твердый абрис губ и подбородка и такое же упрямое выражение глаз. На коленях у женщины сидел вихрастый пацан лет восьми с веснушчатым лицом. Позади проглядывал безмятежный фон – то ли море, изображенное на ткани, то ли и вправду реальный морской пейзаж. Фотография была выцветшая, довоенная.

Мигачев поднял рамку и бережно поставил ее на прежнее место, задержав взгляд на пареньке-курсанте. Помолчал, прежде чем поднять глаза на Волгина.

– Про брата что-нибудь узнал? – тихо спросил он.

Волгин отрицательно покачал головой. Ему вдруг отчаянно захотелось расспросить про судьбу тех, кто был запечатлен на этом старом снимке, однако Волгин удержался. У каждого своя боль.

Он сочувственно поглядел на Мигачева, а сказал о своем:

– Где мне всех их теперь искать, товарищ полковник?..

Он осознавал, что ответа не последует.

39. Встречи

Волгин вышел на крыльцо Дворца правосудия и надел фуражку. Мимо промаршировал караул из нескольких солдат в советской парадной форме. Волгин проводил их взглядом: все они были молоды, вряд ли кто-то воевал, и слава богу, что не воевал. Вот уже и новое поколение подрастает.

В воротах о чем-то спорила с охранником ухоженная статная немка, сжимавшая за руку очаровательную светловолосую девочку лет восьми-девяти с большим бантом в кудрявых волосах и нарядной куклой в руке. Охранник пролистывал документы и бумаги, которые демонстрировала женщина, и лицо его было напряжено.

– …Не было распоряжения, – говорил охранник.

– Говорю же вам: мне назначено. Позвоните начальству, – раздражалась женщина, безбожно коверкая английские слова.

– Возможно, все отменилось.

– Этого не может быть. Просто пропустите меня. Я все разузнаю сама.

В конце концов охранник сдался и взял под козырек; немка выхватила бумаги, смерила солдата уничижительным взглядом и потянула девочку за собой. Неудачно ступив на бордюр, она охнула и присела.

– Мамочка, что случилось? – обеспокоилась девочка.

– Все хорошо, милая. Пойдем.

Она, прихрамывая, двинулась к подъезду.

Охранник поглядел ей вслед и снял трубку телефонного аппарата, находившегося в будке.

– Она здесь, – негромко доложил он.

Девочка семенила рядом с женщиной и пыталась заглянуть ей в лицо:

– Мамочка, тебе больно?

Женщина не отвечала и лишь покусывала губу.

Волгин не мог не увидеть этого.

– Я могу вам помочь? – поинтересовался он и, не дожидаясь ответа, протянул согнутую в локте руку.

Женщина ухватилась за нее и благодарно улыбнулась.

– Буду очень признательна. Мне только до входа, там встретят.

– Может, врача?

– Нет-нет, все хорошо. Просто надо внимательнее глядеть под ноги. Особенно в таких местах, как это. Раньше немецкие дороги были безупречны, не то что сейчас, – с интонацией гранд-дамы сокрушалась она.

Дверь подъезда распахнулась, и на верхней площадке возникла худая мужская фигура. Волгин и Вернер уставились друг на друга.

Женщина оживилась:

– Герр Кнюде? Я тут немного повредила ногу, а этот милый молодой человек вызвался помочь. У вас здесь дурные порядки, меня не пропускали битых десять минут! – пожаловалась она, затем повернулась к Волгину: Благодарю вас.

Тот кивнул.

Вернер подхватил женщину под руку и негромко произнес:

– Надо поторопиться. Нас уже ждут, фрау Геринг.

Волгин вскинул на нее глаза.

– Эдда, не отставай, – скомандовала супруга одного из самых страшных преступников в истории человечества. Девочка кивнула, встряхнув бантом на голове. Фрау Геринг скользнула по Волгину рассеянным взглядом и улыбнулась:

– Вы очень добры.

Казалось, мысли ее были уже далеко.

* * *

Серые, густо покрашенные стены делали помещение еще более мрачным. Все убранство состояло из грубо струганного стола и нескольких табуретов. Столб света, падающий из окна, бросал на пол решетчатую тень.

Американские солдаты не отрывали взглядов от Геринга и его семейства. Это был не праздный интерес, а служебная обязанность. Комендант тюрьмы Эндрюс специально проинструктировал их, как важно не допустить эксцессов, когда рейхсмаршал будет встречаться с женой. «Головой отвечаете!» – предупредил Эндрюс охранников.

Вернер отошел в дальний угол, почти растворившись в тени. Он счел своим долгом проявить деликатность в данной ситуации.

– Хорошо выглядишь, – сказал Геринг, ласково глядя на жену.

Девочка прижалась к плечу отца и счастливо улыбнулась, а в глазах женщины блеснули слезы.

– Ты похудел, – только и смогла произнести она.

Обычно Эмма Геринг умела владеть собой. До замужества она служила актрисой в Веймарском театре и сделала хорошую карьеру, исполняя партии романтических девушек со сложной судьбой. Да и после, выйдя замуж за овдовевшего Геринга, она продолжала играть, но на сей раз не на сцене, а в высшем свете. Она играла роль второй леди в государстве, хотя, если говорить по существу, фрау Геринг являлась первой леди, ибо Гитлер до последних дней не был женат и сочетался браком с Евой Браун буквально за несколько часов до самоубийства.

Да, Эмма умела владеть собой, но только не в этот раз. Она ощущала, что вот-вот сорвется. Она изо всех сил растягивала губы в улыбке. Это была самая сложная сцена во всей ее артистической карьере.

– Папочка, а когда ты вернешься? – невинно поинтересовалась дочь рейхсмаршала. – Я по тебе очень скучаю.

Геринг нежно потрепал ее по шее.

– Скоро, моя милая, скоро, – ответил он с грустной улыбкой. В этот момент он был совершенно не похож на циничного человека, который высокомерно наблюдал за происходящим в зале 600 со скамьи подсудимых или же отвечал на вопросы американского обвинителя так, будто снисходил до того, чтобы общаться со столь незначительной персоной.

– Все образуется, – сказала Эмма, стараясь справиться с дрожью в голосе. Она рассматривала мужа так, будто понимала, что видит его в последний раз.

– Конечно, – кивнул Геринг. – Я люблю вас.

В дверь постучали. Это был знак к окончанию свидания.

Рейхсмаршал криво усмехнулся.

Он знал, что полковник Эндрюс старается избегать встреч с ним, однако всегда присутствует где-то поблизости. Вот и во время короткого свидания Геринга с супругой комендант тюрьмы неторопливыми шагами мерил пространство коридора перед дверью и поглядывал на часы. Для него было делом чести предоставить заключенному для свидания ровно столько минут и даже секунд, сколько было оговорено приказом. Не меньше. Но и не больше.

Кровь отлила от щек фрау Геринг.

– Поцелуй папу, – сказала она дочери.

Девочка доверчиво прижалась щекой к отцовскому плечу; Геринг поцеловал дочь в макушку и вновь потрепал ладонью по шее.

Подошел охранник и сделал красноречивый жест: на выход. Эмма поднялась, взяла за руку дочь. Помедлила. Охранник аккуратно подтолкнул ее, и фрау Геринг двинулась к двери.

Вернер наблюдал за нею.

Вдруг она резко развернулась и, прихрамывая, бросилась к мужу и повисла на нем, кольцом сомкнув руки на шее. Запрокинув голову, она прижалась губами к его губам.

Не ожидавший такого поворота охранник несколько мгновений пялился на целующуюся пару, затем бесцеремонно ухватил фрау Геринг за локоть и рявкнул:

– Пошли!

Он волок женщину к выходу, а она тем временем не могла оторвать взгляда от мужа. Тот стоял, выпрямившись во фрунт, и улыбался, плотно стиснув губы и сощурив глаза.

– Прости меня, – сказала фрау Геринг, прежде чем за нею захлопнулась дверь.

Геринг продолжал глядеть вслед, даже когда стук женских каблуков, доносившийся из коридора, стих окончательно.

* * *

Вечерело, когда Вернер миновал оживленную часть города и свернул на пустынную улочку, обрамленную руинами зданий.

Редкие прохожие попадались ему навстречу, завидев одинокую мужскую фигуру, они спешили пройти мимо.

Вернер озирался по сторонам, кутаясь в воротник. Слежки, как ему казалось, не было. Убедившись в этом, Вернер шагнул в полуразрушенную арку и не увидел, что за его спиной возник темный силуэт.

Волгин старался ничем не выдать своего присутствия. Облаченный в длиннополое пальто и шляпу, которые он «в нагрузку» к портрету приобрел на черном рынке, капитан ничем не отличался сейчас от обычного горожанина. Он преследовал Вернера бесшумно, будто тень.

Сейчас он действовал по наитию.

Этот невротик-адвокат что-то знал. Но что? Он так яростно отрицал, что у него есть дочь, и при этом с такой тоской глядел на девочку, рисовавшую пальцем на рыхлой земле у ограды Дворца правосудия…

Он был поражен, когда ему под ноги из проезжавшей мимо машины выбросили труп молодой женщины. Всякий был бы поражен, однако его окликнули по имени, значит, злоумышленников интересовал именно он и именно ему адресовалось это страшное представление. И то, что Вернер знал убитую женщину, сомнений не было. Очевидно, что убитая была для него близким человеком.

«Бригитта», – прошептал Вернер над трупом.

Бригитта – так звали няню ребенка, которого держал взаперти Хельмут. Лена несколько раз упоминала о ней. И хотя адвокат настаивал, что у него нет детей, теперь Волгин был убежден, что он лжет и Эльзи – его дочь.

Если, как утверждала Лена, с помощью Эльзи Хельмут пытается дотянуться до заключенных, то Вернер должен быть тем самым звеном, которое соединяет гитлеровское подполье и тех, кто находится сейчас в нюрнбергской тюрьме.

Это означает, что через Вернера можно попытаться отыскать заказчиков, то есть Хельмута. А уже через Хельмута можно будет выйти на Лену.

Такова была цепь логических умозаключений капитана.

Рассудив, что в своей обычной форме он будет тут же разоблачен, и пытаясь сообразить, как выкрутиться в такой ситуации, Волгин припомнил шутливые слова Лены о пальто, в котором он будет неотличим от обычного нюрнбергского бюргера.

Он облачился в ставшее за военные годы непривычным гражданское одеяние и, расположившись напротив выхода из Дворца правосудия, стал ждать. Он видел, как из ворот вышел Зайцев и проследовал мимо, скользнув по Волгину рассеянным взглядом.

Волгин возликовал: выходит, его и вправду трудно узнать в цивильной одежде.

Время тянулось медленно. Капитан было уже решил, что ожидание бесполезно, когда дверь подъезда отворилась и на ступенях возникла худощавая фигура Вернера.

Адвокат поглядел на гаснущее небо, бросил короткий взгляд на наручные часы, поднял воротник и заспешил по тротуару.

Волгин брел за ним на расстоянии. Он отдавал себе отчет в том, что, строго говоря, вся эта слежка бессмысленна и нелепа, а шансы на успех мизерны. Возможно, адвокат просто направляется домой. Однако теперь Вернер был единственной ниточкой, которая способна привести его к Лене. Пусть надежда призрачна, но она все-таки существует. Других вариантов отыскать девушку просто не было.

Вскоре Волгин убедился, что его расчет имеет под собой почву. Адвокат направлялся в заброшенный квартал на краю города. Вряд ли он квартировал в этом районе. Значит, у него здесь какое-то другое дело, возможно, встреча с тем, кого ищет Волгин.

Фигура Вернера между тем продолжала мелькать среди руин. Преследователь, неслышно ступая, двигался следом.

На заросшем пустыре адвокат будто сквозь землю провалился.

Волгин растерянно озирался по сторонам – ни души. Только легкий вечерний ветерок покачивал сухой бурьян, обильно покрывавший руины.

Рядом возвышалась массивная стена с вытянутыми готическими окнами; в стене зиял пролом. Это был храм.

После слов Питера о том, что Колька нарисовал фреску на стене храма, Волгин в бесплодных поисках обошел все церкви в Нюрнберге. Но вот в этой не бывал.

Он вошел в пустынное пространство. Над головой вздымались высокие своды, купол был проломлен насквозь, сквозь него тускло мерцало гаснущее небо. Эхо шагов разносилось среди колонн. Сюда угодила бомба и основательно покалечила здание. На стенах виднелись испорченные дождями изображения библейских сюжетов.

Взгляд Волгина упал на алтарную стену – невольная дрожь волной пробежала по телу.

Фреска была наполовину испорчена, но все равно огромна. Печальные мудрые глаза святого строго глядели на вошедшего. Левая половина лица сильно пострадала – штукатурка осыпалась большими кусками. Руки не было вовсе – осталась только кисть, сжимающая золоченую книгу: Святое Писание.

Над головой святого горел тусклым золотом нимб.

Изображение было точно таким же, как в подвале Питера, только в несколько раз больше. Выполненное в цвете, оно производило невероятное впечатление. Не мешало даже то, что образ был безнадежно изуродован взрывом. Казалось, от фрески исходит сияние.

Волгин застыл, завороженный, оглушенный, потрясенный. Пожалуй, если бы в эту минуту он лицом к лицу встретился с братом, он не был бы ошеломлен больше, чем сейчас.

Он стоял, не в силах отвести взгляд от прекрасного творения человеческих рук и человеческого духа.

* * *

В то же самое время Вернер, касаясь ладонью влажной стены, двумя уровнями ниже на ощупь двигался по лестнице подземелья.

В глубине подвала горели несколько свечей, но никого не было.

– Вы здесь? – произнес он.

Тишина.

– Я все сделал, – сказал Вернер, обращаясь в пустоту. – Он встретился с женой и дочерью. Я добился…

В арке послышался шорох.

– Ну вот, видите: всего можно добиться, надо только захотеть, – усмехнулся Хельмут, появляясь из темноты. Он убрал с лица полуулыбку и горестно вздохнул: – Да, мне тоже жаль вашу бедную няню, но в ее смерти вы можете винить только себя. Я вас предупреждал…

Адвокат глядел на человека, который за последние месяцы причинил ему столько мук, и на лице его возникло выражение боли и гнева.

Наконец, он произнес:

– Скажите, вам не бывает стыдно?

– Что?

– Неужели вам не стыдно за то, что вы делаете? Неужели вам не стало стыдно после того, что открылось на трибунале?

– Вы верите всему этому вранью?

– Я верю тому, что вижу перед собой!

Хельмут помрачнел.

– Хотите говорить всерьез? Пожалуйста. Вам пора примкнуть к нашему движению, герр Кнюде. Любой честный человек должен поступить именно так, а вы – честный человек, как я вижу. И вы переживаете за свою страну. – Голос Хельмута креп, наливался энергией; черты лица заострились, глаза заблестели. – Да, эти подсудимые – мерзавцы, они использовали нашу любовь к родине. Они предали нас и нашу веру. Но с ними должны разбираться мы, а не какие-то пришлые людишки. Эти иностранцы не имеют права судить Германию! Ни американцы, ни русские, ни англичане – никто из них. Они не имеют права судить меня!..

– Хватит, я не хочу это слушать, – брезгливо отмахнулся Вернер. – Я даже видеть вас больше не могу. Просто отдайте мою дочь.

– Берите в руки оружие и защищайте честь своей страны! – закричал Хельмут.

У Вернера задрожали губы, лицо исказилось. Он опустил руку в карман и принялся шарить внутри.

Тяжело дыша, Хельмут наблюдал за его действиями. Он не удивился, когда увидел перед глазами дуло пистолета, направленное ему в лоб. Он ожидал чего-то подобного.

– Верни Эльзи, или я убью тебя! – завопил Вернер.

Хельмут криво усмехнулся. В следующее мгновение он молниеносным движением выхватил оружие из рук адвоката и швырнул противника на мокрые плиты. Тот шлепнулся, как мешок с трухой. Хельмут придавил его коленом и, склонившись к уху, нежно прошептал:

– Обычно в таких случаях я пользовался молотком.

Он размахнулся и ударил Вернера рукоятью пистолета в висок. Вернер охнул, тело его судорожно дернулось и обмякло. Кровавые брызги стекали по стенам.

Он уже не чувствовал, как Хельмут продолжает методично наносить ему удар за ударом. Перед глазами поплыло, потом вспыхнуло и лопнуло что-то яркое, и этот свет был последним, что увидел Вернер в своей не очень долгой запутанной жизни.

* * *

Волгин услыхал шорох за спиной и обернулся.

Высокий крепкий мужчина шел между колонн храма, отряхивая пальто от пыли. Он не сразу заметил Волгина и замер от неожиданности.

– Прошу прощения, – произнес наконец Хельмут.

– Прошу прощения, – сказал Волгин.

Они вглядывались друг в друга, пытаясь понять, что другой делает в такое время в столь заброшенном месте.

Хельмут опустил руку в карман и нащупал холодный металл. Он только что оттер от крови рукоять пистолета, из-за чего даже был вынужден выбросить носовой платок, сплошь покрывшийся отвратительными бурыми пятнами.

– Любите живопись? – поинтересовался он, кивнув на полуразрушенное изображение святого.

– Это очень красиво.

– Да. Только вот мало что осталось. Вы представить себе не можете, настолько хороша была эта фреска… А теперь она практически погибла.

Хельмут говорил первое, что пришло в голову. Он выгадывал время. С одной стороны, ему чем-то нравился этот человек, снявший шляпу перед алтарным изображением, которое и его, Хельмута, притягивало будто магнитом; на лице человека были написаны умиротворенность и просветление – те чувства, которые постоянно испытывал сам Хельмут, заглядывая в печальные глаза святого. С другой стороны, не в его правилах было доверять случайным встречным.

– Она и сейчас необыкновенна, – сказал Волгин, вновь взглянув на алтарную стену. – Такое не может погибнуть. Восстановят.

– Я уже не верю.

– А я вот начинаю верить.

В интонациях незнакомца Хельмут уловил легкий акцент. Приезжий?

Он подошел еще ближе:

– Надо быть очень сильным, чтобы пережить все то, что пришлось пережить нам, и при этом продолжать верить. Я так понимаю, вы очень сильный человек.

Волгин пожал плечами. Хельмут вдруг ощутил, что тревога отпускает его. Этот человек не представляет опасности. Хельмут знал, что интуиция его никогда не подводит; не могла она подвести и сейчас. От незнакомца веяло надежностью и спокойствием. В нем было что-то, располагающее к себе. Искренность в голосе. Открытый взгляд. Печаль в опущенных уголках рта – такая же, как у святого на фреске. Настоящий ариец, хоть и брюнет. Такого можно не бояться. С таким можно быть откровенным.

– Это лицо напоминает мне Германию, – вдруг признался Хельмут, подняв глаза на израненный иконописный лик.

– Германию тоже восстановят, – негромко сказал Волгин. – Ради этого мы все здесь.

– Да, – согласился Хельмут. – Именно ради этого.

Ему все больше и больше нравился этот человек. В нем крепло внешне ничем не обоснованное, но вместе с тем очень убедительное чувство, что их что-то соединяет. Но что именно, этого Хельмут не знал, да ему это было сейчас и неважно.

– Вы ведь не местный? – спросил он. – Ощущение, будто мы знакомы. Где мы могли видеться?

Волгин пожал плечами. Хельмут сделал еще несколько шагов и остановился рядом, не вынимая между тем руку из кармана.

Так стояли они вдвоем и смотрели на лицо святого, которое продолжало светиться в полутьме высоко над их головами.

40. Приговор

Главный обвинитель от СССР Роман Руденко произносил свою заключительную речь:

– Мы подводим итоги судебного следствия в отношении главных военных преступников. Впервые в истории преступники против человечества несут ответственность перед международным уголовным судом. Впервые народы судят тех, кто залил кровью обширнейшие пространства, уничтожил миллионы невинных людей, разрушал культурные ценности и вверг мир в пучину невиданных бедствий.

В зале 600 стояла звенящая тишина, лишь едва слышно шептали в своих кабинках текст речи переводчики да мягко шелестели клавиши машинок под пальцами стенографисток.

Слушали судьи, слушали гости, слушали адвокаты. Слушали, прижимая к голове наушники, обвиняемые.

– Им, занимавшим высшие посты в гитлеровской Германии, не было нужды своими руками расстреливать, вешать, душить, замораживать живых людей. Это делали их подчиненные, выполнявшие черную работу, а подсудимым нужно было только давать приказания. – Руденко обернулся к скамье подсудимых и обвел взглядом тех, кто находился сейчас перед ним. – Перед лицом суда они притихли. Но они корят сейчас Гитлера не за провокацию войны, не за убийство народов и ограбление государств. Единственно, чего они не могут ему простить, – это поражения. Вместе с Гитлером они были готовы поработить все человечество. Но история рассудила иначе…

Трибунал заканчивал свою работу. Без малого год заслушивались показания очевидцев и обвиняемых, предъявлялись вещественные доказательства, разбирались факты. Ведущие мировые информационные агентства освещали ход Нюрнбергского процесса, и казалось, что весь мир посвящен в то, что происходило перед лицом суда в небольшом немецком городе, где Гитлер принимал парады и где проходили многотысячные факельные шествия, вестники зарождения нацизма, и где сейчас нацизму зачитывался приговор. Это был конец грозной и страшной эпохи.

Но что должно прийти ей на смену? Какие уроки прошедшего усвоили те, кто находился в зале суда, да и все человечество тоже? Этот вопрос постоянно задавал себе Волгин, наблюдая за происходящим. И у него не было ответа.

Для него происходящее не было закончено, ибо не была закончена история Лены и маленькой девочки Эльзи. Обе они пропали, не осталось никаких следов, будто и не было их на белом свете. Стул, на котором всегда восседал нервный немецкий адвокат Кнюде, был пуст. Волгин пытался навести справки, но ему дежурно ответили, что произошла обычная ротация и адвокат поспешил вернуться восвояси. Эти слова звучали неубедительно, однако у Волгина не было никаких доказательств обратному.

По мере того как двигался к завершению процесс, Волгин все больше и больше ощущал не радость, а бессилие и опустошенность. Человечество справлялось с язвами и проблемами прошлого, а вот он не смог справиться со своими собственными.

…30 сентября 1946 года, в день оглашения приговора, к Дворцу правосудия было не подступиться. Квартал был перекрыт. Охрана была усилена вдесятеро, на каждом углу стояли посты, где проверялись документы – мышь не прошмыгнет. Вереницей двигались машины официальных делегаций. Гости процесса толпились у входа, ожидая возможности войти внутрь здания.

– Встать, суд идет! – огласил распорядитель.

Волгин, как всегда, разместился на балконе, на самой галерке. С огромным трудом он раздобыл входной пропуск, позволявший провести в зале 600 всего лишь полдня, и все равно это была удача.

Здесь была давка. Те, кому не хватило стульев, разместились на ступенях, охранники, в порядке исключения, никого не сгоняли с мест.

Переводчица Маша и лейтенант Зайцев, как ни просили, остались без пропусков.

Волгин пообещал им рассказать о происходившем во всех подробностях.

Лорд Лоренс тщательно протер очки, прежде чем взять в руки увесистую кипу бумаг – результат работы суда.

8 августа 1945 года правительство Соединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии, правительство Союза Советских Социалистических Республик, правительство Соединенных Штатов Америки и временное правительство Французской Республики вступили в соглашение, в соответствии с которым учрежден трибунал для суда над военными преступниками, преступления которых не связаны с определенным географическим местом. В соответствии со статьей пятой правительства следующих государств, входящих в Объединенные Нации, заявили о своем присоединении к соглашению: Греции, Дании, Югославии, Голландии, Чехословакии, Польши, Бельгии, Эфиопии, Австралии, Гондураса, Норвегии, Панамы, Люксембурга, Гаити, Новой Зеландии, Индии, Венесуэлы, Уругвая и Парагвая… Трибунал был облечен властью судить и наказать лиц, которые совершили преступления против мира, военные преступления и преступления против человечности…

Публика внимательно слушала. Волгин видел вокруг лица, к которым за дни и месяцы судебных слушаний успел уже привыкнуть.

Невдалеке сидела Нэнси. С момента встречи в солдатском баре она старалась не пересекаться с Волгиным и отворачивалась, когда видела его в коридоре. Она стала уделять больше времени своему вечному спутнику Тэду, и тот был очень доволен такой переменой. Вот и сейчас он восседал рядом с Нэнси и услужливо вращал регулятор громкости ее наушников. Нэнси благосклонно кивала.

Среди публики Волгин также увидел герра Швентке. Представитель городской администрации был частым гостем на процессе и уж, конечно, не мог пропустить такого события, как оглашение приговора. В последние дни Швентке выглядел устало, под глазами пролегли круги. Он медленно проводил рукой по шее и затылку, отирая пот носовым платком. Казалось, он не слишком прислушивается к официальным речам председателя трибунала. Как и все, герр Швентке ожидал главной части – кого из подсудимых ждет какая судьба.

Первая сенсация случилась, когда было объявлено, что Фриче, фон Папен и Шахт оправданы.

Дениц, названный Гитлером в последние дни войны своим преемником вместо утратившего доверие Геринга, был осужден на десять лет.

Фон Нейрат получил пятнадцать.

К двадцати годам тюремного заключения были приговорены фон Ширах и Шпеер, а Гесс, Функ и Редер получили пожизненное.

У дверей зала 600 неспешно прохаживался комендант тюрьмы Эндрюс. Он знал, что вскоре на территорию вверенного ему учреждения прибудет необычный груз. Это будут обыкновенные доски. Эндрюс уже велел сгружать доски не во дворе, а прямо в помещении спортивного зала.

Спортивный зал находился в отдельном одноэтажном здании между основными корпусами, в нем были оборудованы ворота и баскетбольные щиты с корзинами. Эндрюс отдал распоряжение, чтобы в ближайшие дни солдаты охраны устроили баскетбольный турнир. Игра их развлечет и отвлечет.

Для баскетбольных баталий было выделено как раз то самое время, когда из привозимых досок начнут сооружать эшафот. Пусть солдаты играют в баскетбол и кричат как можно громче и как можно громче стучат мячом. Этот стук, справедливо рассудил Эндрюс, сольется со стуком молотков. В конце концов, чем меньше обитателей тюрьмы окажется в курсе, что именно готовится в спортивном зале, тем лучше. Узнают в свое время.

В кулуарах давно шептались, что тех, кого суд приговорит к высшей мере, ждет не расстрел, – это выглядело бы слишком почетно по отношению к убийцам миллионов. Повешение – вот позорная кара для военных преступников. Позорная, и при этом заслуженная.

Правда, при совершении наказания все-таки было решено использовать так называемый «метод длинной петли» – как считалось, не такой мучительный, как обычное повешение, когда из-под преступника просто выбивают табурет и он начинает корчиться в судорогах, пока не задохнется. «Метод длинной петли» предполагал использование специального люка, который распахивается под жертвой; при этом тело проваливается внутрь эшафота, как в преисподнюю, – смерть наступает почти мгновенно.

«Кто же будет приговорен судом к смертной казни и будут ли такие? – шептались между собой журналисты. – А может, остальных преступников определят на пожизненное?..»

Этот вопрос висел в воздухе. Стремительное охлаждение отношений между бывшими союзниками давало подсудимым и всем, кто их поддерживал, надежду, что вердикт может быть куда мягче, чем подразумевалось изначально.

Но ожидания преступников не оправдались. Петля ждала одиннадцать подсудимых – Геринга, Риббентропа, Кальтенбруннера, Кейтеля, Розенберга, Франка, Фрика, Штрейхера, Заукеля, Йодля и Зейсс-Инкварта. К высшей мере наказания был также приговорен Борман, которого судили заочно, ибо следы ближайшего сподвижника Гитлера затерялись в Берлине в начале мая 1945-го. Поговаривали, что он сбежал в Латинскую Америку, однако подтверждения этому не нашлось.

Исполнителя приговора Нюрнбергского трибунала уже подобрали из числа добровольцев. У тридцатипятилетнего сержанта Вудса была физиономия добродушного мясника и крепкие руки, которыми он вязал прочные петли. Вудс утверждал, что на родине, в Соединенных Штатах, он казнил несколько десятков человек. Да и на фронте он повесил не одного беднягу, приговоренного к смертной казни военно-полевым судом.

* * *

…В этот хмурый ветреный день Волгин бесцельно слонялся по городу. Ноги сами вынесли его к площади, где бурлил черный рынок. Ничего не изменилось с того момента, как Волгин очутился здесь в первый раз: те же суетящиеся обыватели, те же громкие выкрики торговцев и покупателей, та же россыпь старья на прилавках.

Возле стены с сотнями записок о пропавших знакомых и близких, как обычно, толпился народ. Объявление о поиске Кольки, которое несколько раз обновлял Волгин, выцвело, строки с крупно выведенными буквами поплыли от дождей. На привычном месте он нашел листки бумаги, придавленные камнем, и карандаши.

Вдруг он замер. Краем глаза он увидел стройную девичью фигуру. Девушка в задумчивости застыла перед пожилым торговцем, который демонстрировал тускло поблескивающую золотом супницу; торговец нахваливал товар, девушка качала головой, и в этом жесте читались неуверенность и трогательность. Волгин видел девушку со спины, однако же не мог не узнать ее. Он бы узнал ее из тысячи!

Тело словно прошил электрический разряд – с головы до ног. Он сделал шаг навстречу, девушка обернулась. Она была так похожа на ту, которую он хотел увидеть, и все-таки это была не Лена.

Они пересеклись взглядом, девушка приветливо улыбнулась. Волгин опустил глаза.

Он написал два объявления: одно – о поиске брата, второе… «Ищу девушку. Стройная, рост метр семьдесят, глаза серые, зовут Лена…» Он хотел также прибавить и про Эльзи, но как бы он смог описать ребенка, которого никогда не видел?..

Он поместил оба объявления среди прочих, как казалось, на видном месте. Однако, отступив на несколько шагов, он с грустью убедился, что они затерялись в этом море человеческого отчаяния и надежды.

Знакомый девичий облик теперь мерещился Волгину повсюду – и на улицах города, и у ворот Дворца правосудия, и даже на заседаниях в зале 600, где Лены, конечно, быть никак не могло. Но он продолжал думать о ней и видеть в каждом женском профиле, в каждой хрупкой фигуре, слышать ее голос в каждом мелодичном смехе.

– Здорово, Волгин, – окликнул на лестнице Зайцев. – Тебя полковник разыскивает.

– Что-то случилось?

– Мне почем знать.

В кабинете Мигачева была непривычная суета. Клерки освобождали полки, складывали бумаги в коробки и тщательно нумеровали, солдаты выносили упакованные документы в коридор. Пустеющий кабинет на глазах становился похож на использованную декорацию – что-то тоскливое и печальное читалось в его нынешнем облике.

– А, капитан! – обрадовался Мигачев, выглянув из-за толстенной двери сейфа, уже почти полностью опорожненного. В руках у него были папки, которые полковник тут же принялся складывать в картонную коробку. – Наконец-то явился.

– Виноват. Только сейчас узнал, что вы меня искали.

– Ничего. Вот что… – Мигачев замешкался, будто подбирая нужные слова, а затем выпалил: – Хочу поблагодарить тебя за службу, капитан. Работа закончена. Пора домой.

Нельзя сказать, что Волгин был не готов к такому повороту. В последнее время он только и думал о том, что его миссия в Нюрнберге формально подошла к концу и об этом вот-вот будет объявлено. И все-таки он растерялся, все доводы, которые он готовил для того, чтобы хоть как-то оттянуть неизбежное, разом вылетели из головы.

– Как? – только и смог выговорить он.

– Да вот так, – развел руками Мигачев, не поднимая на капитана взгляд. Он перекладывал папки, тасовал их меж собой, и это бесполезное занятие выдавало его собственное смятение.

– А как же подполье?

– Без тебя справимся.

– Товарищ полковник! – взмолился Волгин, осознавая, что это его последний шанс. – Я не нашел брата. И потом… шатенка, рост метр семьдесят… от нее есть вести?

Мигачев собирался было отбрить подчиненного, но вместо этого только тяжело вздохнул и сокрушенно покачал головой.

– Мне надо задержаться здесь, – сказал Волгин. – Ну хотя бы еще на неделю-другую.

Полковнику нравился этот парень, нравился, несмотря на то что капитан наломал здесь столько дров, несмотря на недопустимые для разведчика доверчивость и открытость, может, именно благодаря этим его качествам. Нравился, потому что был способен на честные и сильные чувства, и хотя много людей повидал Мигачев на своем пути, но этот все-таки был, несмотря на свою обыкновенность, особенным. Настоящим.

При этом, конечно, другого человека полковник вряд ли стал бы выгораживать и защищать так, как защищал Волгина; он и себе не признавался, в чем причина такого отношения, хотя она была проста и очевидна.

Мигачев поднял глаза и вгляделся в строптивого и пылкого собеседника.

Не только внешне, но и характером прибывший из Берлина офицер с первых дней напоминал Мигачеву сына, двадцатиоднолетнего гвардии сержанта, который погиб под Варшавой на излете войны, – такой же упрямец, такой же поборник правды и справедливости, такой же по-детски наивный романтик. Мигачев даже немного завидовал, что этот неугомонный переводчик может себе позволить искать брата, тогда как он сам, Мигачев не смог отправиться на поиски могилы сына, хотя не раз обращался с рапортом к вышестоящему начальству.

– Это распоряжение сверху, – тихо произнес Мигачев. Он развел руками и вздохнул. – Хотел бы что-то изменить, но не могу. Сегодня ночным бортом в Москву. Ступай домой. Собирайся. В девять вечера пришлю за тобой машину. Это все, что могу сделать для тебя сейчас.

Он отвернулся, чтобы Волгин не увидел выражения его лица, – полковник и без того сожалел, что выдал самые свои потаенные чувства.

41. Главный

– Солдаты Германии! – голос Хельмута звенел и наливался силой. – Мы, наконец, собрали силы, чтобы взять нюрнбергскую тюрьму и освободить узников. Послезавтра нам предстоит великая миссия. Мы победим, и наша родина будет жить вечно!

Хельмут стоял на площадке возле бревенчатого дома. Перед ним простиралась огромная поляна, заполненная людьми, а вокруг – густой лес и необитаемые горы.

Сюда в последние несколько месяцев узкими ручейками, чтобы не привлекать внимания, стекались группы людей со всей Германии. Это были бывшие эсэсовцы и солдаты вермахта – все, кто не смирился с поражением в войне, кто жаждал продолжать дело фюрера.

Система была налажена четко. Можно сказать, вся сохранившаяся подпольная сеть страны работала сейчас на армию Хельмута. Основу этой армии составляли беглые военнопленные из лагеря, которыми руководил Франц.

Под еловыми кронами был разбит внушительный военный лагерь. Палатки высились на склонах среди сосен и замшелых штабелей бревен.

Провиант доставлялся по горным тропинкам, проложенным когда-то для местных лесорубов. Им же принадлежал бревенчатый дом, оставленный еще в самом начале войны и с той поры не использовавшийся. Теперь имущество лесорубов перешло во владение боевиков Хельмута.

– Будьте готовы положить свои жизни на алтарь победы! – завершил свою речь Хельмут, и троекратный яростный вопль «Зиг хайль!» спугнул затаившихся в кронах деревьев птиц.

После этой торжественной пятиминутки, позволявшей сохранять воинский дух, боевики вернулись к прежним занятиям: кто чистил оружие, кто снаряжал пулеметные ленты.

Обходя лагерь, Хельмут наткнулся на Удо.

– Где автомат?

– А можно я не пойду? Я не хочу.

Хельмут подтянул подростка к себе, зажал шею под мышкой и приставил к виску пистолет.

– А так хочешь? – поинтересовался он.

Удо испуганно захлопал ресницами. Хельмут встряхнул его за шиворот.

– Пойдешь со всеми! В первых рядах, понял? Будь мужчиной!

Вложив оружие в руки пацана, оттолкнул его в сторону и направился к дому лесорубов.

На двери красовался тяжелый навесной замок. Хельмут открыл его, гремя ключами, и вошел внутрь. Он оказался в узком коридоре с несколькими дверьми. Неяркий свет пробивался сквозь щели под потолком.

Хельмут снял засов с самой дальней двери и вошел в просторную, хотя и неприютную комнату. Из обстановки здесь находились только два топчана и низенький стол. На топчане в груде рванья лежала Эльзи, а рядом, положив ей ладонь на лоб, сидела Лена.

Она обернулась на вошедшего.

– Отпусти нас, пожалуйста! – негромко попросила она и провела рукой по грязным, спутанным волосам девочки.

Эльзи застонала. Губы ее потрескались, на бледных щеках горел лихорадочный румянец.

– Ты же видишь: она болеет. Ей нужен врач.

– Потерпит. Теперь уже совсем немного осталось.

– Отпусти нас. Хотя бы ребенка отпусти! – взмолилась Лена.

Хельмут приблизился к ней и провел ладонью по щеке.

– Ты мне веришь? Все будет хорошо.

В глазах девушки заблестели слезы.

– Ей нельзя оставаться здесь!

– Мы здесь не останемся. Скоро мы будем очень далеко.

Он наклонился к Эльзи и сдернул с руки ребенка варежку с инициалами ИВ.

– Это ведь русские буквы? – глухим голосом спросил Хельмут. – Что они означают?

– Иисус воскрес! – с вызовом ответила Лена.

Хельмут фыркнул и, брезгливо отшвырнув варежку, сообщил:

– Мы уйдем вместе. Ты и я. И, может, она тоже, если, конечно, я захочу.

Он с грохотом захлопнул дверь и вставил в пазы тяжелый засов.

– Молот! – донеслось из кустарника. Ветки тихо качнулись.

Хельмут пошел на зов.

– Какого черта? – рявкнул он. – Вы с ума сошли?!

Он огляделся по сторонам. Жизнь в лагере шла своим чередом, казалось, никто не заметил появления нового человека, главного человека во всей предстоящей операции, – той самой Тени, с которой Хельмут встречался в катакомбах под храмом.

В последние полгода они старались не видеться, это было слишком опасно.

«В этом мире уже никому нельзя доверять, даже себе», – сказала Тень во время их последней встречи.

И это была правда: «свой человек» в советской делегации сообщил, что русские каким-то образом узнали про убежище Хельмута, где базировалась небольшая часть отряда, и Хельмуту пришлось перебросить своих людей сюда, в гущу лесов Франконкской Швейцарии: тут было безопаснее.

Теперь Тень заявилась сюда, презрев установленные ею же правила.

– А если вас увидят?

– Уже не до предосторожностей, – отмахнулась Тень, вертя сигарету в пальцах.

– Что случилось?

– Они перенесли дату казни.

– Бойцы еще подтягиваются, – сказал Хельмут. – Завтра ждем отряд из Мюнхена. И тогда будем готовы.

– Завтра будет поздно.

– То есть как?

– А вот так. Казнь состоится сегодня ночью. – Тень щелкнула зажигалкой и прикурила сигарету. – Надо действовать. Сейчас или никогда!

Терпкий табачный дым сквозь щели в домике проник внутрь комнаты, Лена едва не поперхнулась. Глаза защипало. Она зажмурилась – то ли от дыма, то ли от отчаянья, которое окончательно захлестнуло ее в этот момент.

Она слышала весь разговор. Сквозь щель в досках она видела Хельмута, а затем и Тень. И она узнала.

С того самого момента, как над лесом пронеслась речь Хельмута перед сотнями боевиков, Лена ломала голову, как предупредить Волгина о готовящейся атаке гитлеровцев. Но она полагала, что в запасе есть хотя бы день. Теперь она поняла, что времени не осталось вовсе.

42. Крысы в городе

Перед домом уже ждал старенький «Виллис». Белобрысый шофер бодро спрыгнул с подножки и отдал честь:

– Я за вами, товарищ капитан! Помочь с вещами?

Волгин отрицательно покачал головой. В памяти возник другой солдатик. «Эх, Тарабуркин…»

Подымаясь по лестнице, Волгин против воли бросил взгляд за колонну, где когда-то дожидалась его хрупкая фигурка. Никого.

Он отворил дверь. Фрау из кухни бросилась навстречу:

– Слава богу! Наконец-то. Вас ждут.

Она со значением кивнула в сторону его комнаты.

Не сбрасывая шинели, Волгин влетел внутрь. Сидевший на краешке стула подросток в длиннополом пиджаке с чужого плеча подпрыгнул, будто ужаленный. Сдернув с головы кепку, он уставился на Волгина. А Волгин уставился на подростка.

Конечно, они оба тут же узнали друг друга. Перепуганный, Удо потянулся к карману, но советский офицер был быстрее – он выхватил из кобуры пистолет и направил в лоб противнику.

– Хелена! – выкрикнул Удо.

Волгин застыл. Подросток извлек из кармана варежку.

Несколько мгновений Волгин ошеломленно разглядывал знакомый вензель – ИВ.

– Что с ней? – наконец выговорил он. – Она жива?

Его вдруг пробил холодный пот. Он испугался, что в ответ услышит: «Нет».

Но подросток кивнул: жива, и это было счастьем. Волгин перевел дух.

– Где она?

– В лесу. Я оттуда. Ее держат взаперти.

– А где девочка?

– Там же.

Капитан осторожно помял варежку в ладони, словно хотел убедиться, что она настоящая. Казалось, мягкая, податливая шерсть домашней вязки еще хранила человеческое тепло.

– Хелена велела передать, что Хельмут сейчас нападет на тюрьму, – нервно взъерошив волосы на макушке, сообщил подросток.

– Это невозможно, – усмехнулся Волгин. – Все входы и выходы перекрыты американскими войсками. Он просто не сможет попасть в город.

– Он уже в городе! – отчаянно выдохнул Удо.

* * *

Вязкая тьма сгустилась над Нюрнбергом. Тьма, а еще предощущение чего-то мрачного, тяжелого, грозового.

Внешне в этот вечер все выглядело буднично: как всегда, вспыхнули и разогрелись редкие фонари на улицах, прохожие торопились к домашним очагам, по тротуарам бродили патрули, которых, впрочем, было больше обычного.

В тюрьме шли последние приготовления к казни, однако осужденные пока не знали об этом. Геринг задумчиво застыл у семейной фотографии, расположенной на столике, Риббентроп читал, Йодль чистил зубы, Штрейхер неистово молился.

Солдаты, прильнув к оконцам в дверях, наблюдали за происходящим в камерах.

Испуганные шумом крысы разбегались по катакомбам. В темноте, рассекаемой острыми лучами фонарей, двигались темные фигуры. Много фигур. Десятки и сотни. Солдатские сапоги тяжело ступали по лужам.

А по пустынной улице, ведущей к воротам тюрьмы, неспешно шел священник. Он ежился от пронизывающего ветра; в руках были четки и Библия.

Видавший виды «Виллис» обогнал его, едва не окатив из лужи; священник смиренно перекрестился и продолжил путь.

В машине, подпрыгивая на ухабах, сидели Волгин и Удо. «Виллис» затормозил у блокпоста, Волгин протянул охраннику пропуск, тот кивнул. Удо двинулся было следом, но охранник преградил ему путь.

Не тратя времени на пререкания, Волгин выхватил из планшета потрепанную карту. Удо поспешно расставил на ней химическим карандашом крестики. Эти крестики обозначали выходы из старинных катакомб.

Волгин влетел в здание. Стремительно преодолевая лестничные пролеты, он молил только об одном – чтобы Мигачев оказался на месте, в своем кабинете.

У дверей кабинета нервно вышагивал Зайцев. Он увидел несущегося капитана, и лицо его вытянулось.

– Где Мигачев? – крикнул Волгин.

– У себя… А в чем дело? Ты не улетел?

Волгин распахнул дверь. Полковник, склонившийся над документами вместе с Гудманом, недовольно обернулся.

– Товарищ полковник, разрешите!.. – Не дожидаясь ответа, Волгин расстелил на столе карту. – Срочная информация. Диверсанты движутся на тюрьму. Они нападут здесь, здесь и здесь! Подымайте охрану.

* * *

Хельмут испытывал давно забытое и очень приятное чувство возбуждения.

Сейчас он уже мог признаться себе, что последние полтора или даже два года, с той самой поры, когда осознал, что война катится к мучительному и бесславному поражению, что дни гитлеровского рейха сочтены, он находился в состоянии глубокой депрессии.

Страшно понимать, что все, во что верил, рушится на глазах. Великая страна с ее великими идеями расползалась на части, будто сгнившая дерюга. И Хельмут испытывал чувство отчаянья, поскольку никак не мог этому противостоять.

Зарождение подпольного движения дало Хельмуту смутную надежду на то, что жизнь его прожита не зря, что еще может случиться что-то по-настоящему важное. Однако, наблюдая за солдатами своего отряда, он был разочарован. Опустившиеся люди, и в их руках находилась судьба победы? Тогда понятно, почему дело кончилось так плачевно.

Хельмут не испытывал иллюзий насчет реалистичности плана. Наскоком взять тюрьму и освободить этих подонков, которые виноваты в нынешнем унизительном положении Германии? Любой военный скажет, что в нынешних условиях это практически невозможно. Но когда он понял, что операция все-таки состоится, он действительно воспрял духом.

Каким бы ни был исход, он все равно лучше, чем это унылое и бесцельное прозябание. Судьба солдата – умереть в бою. И Хельмут сейчас был готов к смерти больше, чем когда-либо до этого. Но прежде всего он готовился к бою, и при мысли о большой схватке с противником у него сладко кружилась голова.

Он чувствовал себя сейчас так, будто вместо вязкой и тягучей жидкости ему в жилы впрыснули молодую и свежую кровь; у него стучало в груди и в висках, движения стали легки и пружинисты, будто у полного сил зверя.

Хельмут отдавал приказы, распределяя группы солдат, направляя их в ответвления подземных ходов. Главный отряд, самый боеспособный и маневренный, он оставил при себе.

Отряд выйдет наружу в руинах неподалеку от Дворца правосудия, за которым находится тюрьма; никому и в голову не придет ждать нападения отсюда.

«Еще немного, еще совсем немного, – думал Хельмут, взбираясь по полуразрушенным ступеням, – сейчас все решится».

Глупые американцы: они перекрыли город по периметру, перегородили дороги блокпостами и при этом проглядели главный путь, который ведет от городской окраины к самому центру.

Вынырнув из-под тяжелой бетонной плиты, нависавшей над входом в катакомбы, Хельмут с удовольствием вдохнул прохладный ночной воздух. Вокруг была тишина, и только доносившаяся из-под земли негромкая поступь сотен солдатских сапог волновала слух.

А в тюрьме в эту минуту начали будить заключенных.

– Что желаете на ужин? – спрашивали их с непривычной учтивостью, и тут было от чего напрячься, даже спросонья. – Есть сосиски с картофельным салатом, есть блины с фруктами.

Пока Франк размышлял над меню, из коридора донесся шорох, дверь отворилась, и в камеру вошел священник в темном одеянии. Библия в руках, свисающие с пальцев четки. У главного палача Польши подкосились ноги.


…Отряд Хельмута выстраивался в боевые шеренги, когда вдруг произошло неожиданное – Хельмут даже не сразу осознал, что именно. Прозвучал выстрел, но не ружейный, не пистолетный, а глухой выстрел ракетницы – яркая комета, с шипением вырвавшись в небо, озарила все вокруг мерцающим призрачным светом.

Вспыхнули прожектора и фары машин, разорвав ночную мглу и высветив горбатые очертания руин.

– Сдавайтесь! – раздался усиленный громкоговорителем голос. – Вы окружены!

Ослепленный режущими, будто скальпель, лучами, Хельмут отшатнулся и едва не упал в яму. Он взмахнул руками, пытаясь сохранить равновесие.

– Сложите оружие, и вам будет гарантирована жизнь! – продолжал голос.

– Огонь! – взревел Хельмут и, не целясь, выстрелил в сторону пылающих фар.

Тишину разорвало в клочья. Заметались на перекрестье прожекторов темные фигуры боевиков, началась беспорядочная стрельба; взрывами отбросило на камни первые тела.

Удо охватило детское возбуждение, он высунулся из-за «Виллиса», чтобы получше увидеть сражение. Волгин опрокинул его наземь:

– Стой! Куда?!

Вокруг пылало и ревело. Прижимая Удо к земле, Волгин озирался по сторонам.

– Ты его видишь? – наконец, спросил он, перекрикивая пальбу. – Он здесь?

– Вон он! – подросток ткнул пальцем в высокую крепкую фигуру в длиннополом пальто, возвышавшуюся на фоне руин. Этот человек выделялся среди мечущихся солдат. Не пытаясь пригнуться или укрыться, он методично отстреливался во всех направлениях.

Волгин поднялся с земли.

– Молот! – крикнул он.

Хельмут вздрогнул и поглядел на Волгина. Сначала он увидел лишь темный силуэт, но капитан сделал шаг вперед и оказался в луче света.

Их взгляды встретились.

Они вглядывались друг в друга с напряжением и недоверием, и каждый узнавал в противнике собеседника из полуразрушенного храма.

Лицо Хельмута исказилось. Он доверился этому человеку, он говорил о том, что волнует его больше всего. Мог ли он вообразить, что, стоя перед истерзанной фреской, исповедуется советскому офицеру?..

– Бросай оружие, Молот! – крикнул Волгин. – Игра проиграна!

Хельмут и сам понимал это. Солдаты союзных войск теснили его отряд, немцы бросали оружие. Кто-то сдавался, кто-то бросался прочь.

Кто-то – но не Хельмут. Он не собирался просто так признавать поражение. Он еще повоюет. Он отступит, однако только для того, чтобы, собравшись с силами, нанести новый удар.

Хельмут сделал шаг в сторону, затем проворно метнулся к входу в катакомбы.

– Стой, Молот! – Волгин бросился за ним, держа противника на прицеле.

В этот момент Хельмут вдруг совершил резкий прыжок и оказался рядом с фигурой в советской шинели. Он мгновенно выбил из руки противника пистолет, а свой приставил к его виску.

Зайцев ничего не успел предпринять. Он беспомощно разевал рот и пятился, увлекаемый Хельмутом в бетонную нору. Волгин видел на его искаженном лице округлившиеся от страха глаза. Прикрываясь Зайцевым, Хельмут уже растворялся во мраке.

– Брось оружие! – крикнул Волгин.

Он выстрелил. Хельмут вскрикнул и повалился наземь.

И тут произошло неожиданное: Зайцев проворно подхватил поверженного врага, перекинул его руку через плечо и поволок в глубину подземелья.

– Зайцев! – растерялся Волгин.

Тот обернулся.

– Ты… чего, Зайцев?

Вместо ответа лейтенант выдернул чеку и швырнул гранату в основание плиты, нависавшей над входом в катакомбы. Мощный взрыв потряс своды. Плита рухнула вниз, подняв облако бетонной пыли. Лаз был надежно запечатан.

Волгин ошеломленно глядел на оседающую пыль, не веря своим глазам.

* * *

К уютному, увитому густым плющом особняку, в котором размещалась городская администрация, подъехали пара грузовиков и легковушки. Солдаты спрыгнули из кузова на землю.

Мигачев оглядел отряд и сделал знак: за мной!

Старинные дубовые двери распахнулись, открывая просторное помещение. С потолка свисала огромная хрустальная люстра, озаряя светом благородные дубовые панели и выстроившиеся вдоль стен полки с бумагами. На второй этаж вела покрытая ковром лестница.

Несмотря на поздний час, за некоторыми столами возились клерки; они настороженно уставились на вошедших.

– Герр Швентке? – спросил Мигачев.

Взгляды клерков устремились наверх, на площадку второго этажа, где из кабинета возникла фигура волгинского знакомого.

Герр Швентке учтиво склонил голову и дружески улыбнулся. Он поднес было зажигалку к сигарете, но выражение лица Мигачева остановило его.

Он все понял. Одно только неясно было ему сейчас: кто и как мог нащупать тонкие, едва заметные нити, ведущие к организатору большого заговора? Хельмут, пожалуй, был единственным, кто знал о функциях каждого в этой затейливо сплетенной сети; однако Молот не мог его выдать, в этом герр Швентке был абсолютно убежден – слишком идейным и свято верующим в собственные идеалы был этот поборник нацистского режима.

Герру Швентке и в голову не могло прийти, что всему виной была худенькая девушка, с которой он столкнулся однажды у ворот Дворца правосудия; девушка тогда вглядывалась в него с интересом, достопочтенному чиновнику запомнилось, что он был польщен мимолетным вниманием со стороны юной особы. Лена опознала представителя городской администрации, когда он самолично явился в лагерь, чтобы сообщить Хельмуту о времени казни узников нюрнбергской тюрьмы, и передала сигнал через Удо.

– Она узнала, кто главный! – торжествующе выпалил Волгин в кабинете Мигачева. – Вы никак не могли получить эти сведения, так вот вам они!

Так был раскрыт главарь подпольной организации – оставалось только арестовать его, что и поспешил сделать Мигачев.

Герр Швентке развернулся и торопливо двинулся по коридору в глубину здания. За спиной его звучали тяжелые солдатские сапоги. Герр Швентке ускорил шаг. Строго говоря, он знал, что бежать ему некуда, однако сейчас им руководил извечный человеческий инстинкт самосохранения, противостоять которому почтенный чиновник был не в силах.

«Задняя лестница, черный выход, – лихорадочно соображал герр Швентке, – гараж, ключи от замка в кармане, главное, чтобы завелась машина».

Но он не успел выйти к лестнице. Из-за поворота возник Гудман, а за ним отряд американских солдат.

Герр Швентке замер, потом осмотрелся и, оценив ситуацию, принялся щелкать зажигалкой, пытаясь прикурить сигарету. На губах его по-прежнему блуждала дружелюбная улыбка, однако пальцы предательски подрагивали.

Гудман и Мигачев поглядели друг на друга. Советский полковник вдруг весело подмигнул американскому.

* * *

В то же самое время в спортивном зале нюрнбергской тюрьмы шли последние приготовления. Палач Вудс проверял, насколько прочно завязаны петли на всех трех виселицах. Свидетели – по два журналиста-представителя от стран-победительниц, военные эксперты, медики, офицеры охраны – занимали места на скамьях, установленных напротив эшафота.

Осужденные – по крайней мере, те из них, кто был в силах справиться с едой, – завершали свой последний ужин.

Неподалеку от стен тюрьмы солдаты союзных войск загружали в кузова грузовиков арестованных боевиков Хельмута; их колонна казалась нескончаемой.

Волгин шел, вглядываясь в лица пленных, стараясь никого не упустить. Удо едва поспевал за ним. Волгин надеялся высмотреть в толпе Хельмута и Зайцева.

…А они тем временем двигались вглубь катакомб, удаляясь все дальше и дальше от эпицентра событий. Зайцев волок Хельмута на себе, Хельмут прихрамывал. Простреленная левая голень его была наскоро перемотана бинтами, сделанными из нижнего белья.

Издалека – то ли сверху, то ли из глубин подземелья – доносились звуки перестрелок, неумолимо затихая с каждой минутой. Воцарялась гулкая, мрачная тишина, нарушаемая только шарканьем ног.

– Нас предали! – твердил Хельмут, будто в бреду. – Нас кто-то предал… Как это могло произойти?.. Никто же не знал!..

– Сейчас уже поздно говорить, – пытался успокоить его Зайцев. Он задыхался и уже обессилел: тащить на себе могучего эсэсовца было задачей непростой.

– Давай в лагерь! – распорядился Хельмут.

– Там уже могут быть американцы. Надо бежать. Ты говорил, у тебя есть надежные люди, которые могут нас укрыть на Западе.

– Сначала в лагерь.

– Не упрямься! Там уже все равно никого нет.

– Там Хелена!

– Ничего с ней не случится. Сама выберется.

– Я не могу ее бросить, я должен забрать ее.

– Да черт с ней.

– В лагерь! – взревел Хельмут.

Он оттолкнул Зайцева и ухватился за скользкую, мокрую стену, всем своим видом показывая, что намерен довести дело до конца.

– Дурак, – сказал Зайцев. – Ты что, еще не понял?

Хельмут вопросительно поглядел на своего спасителя.

– Это же она! – Зайцев шмыгнул носом, а потом рассмеялся злым смехом. – Это все из-за нее. Это она вас сдала, твоя Хелена!

Несколько мгновений немец осмыслял услышанное. Затем на лице его возникло гневное выражение, не сулящее обидчику ничего хорошего.

– Бред, – проговорил Хельмут.

Вместо ответа Зайцев вытащил из кармана грязную варежку. Тот повертел ее перед глазами, будто не веря в очевидное. Он помнил эти буквы и помнил, что они означают «Иисус воскрес».

– Доведи меня до лагеря, – в конце концов размеренно проговорил он, и в спокойном, с металлической интонацией голосе прозвучали непреклонность и жестокая решимость.

– Не глупи, Хельмут!..

– Веди! – взревел тот с такой могучей, звериной силой, что Зайцеву оставалось только повиноваться.

43. Последняя схватка

– Экий же ты упрямец! – Полковник Мигачев в раздражении выскочил из машины. – Посмотри, что кругом делается!..

Он развел руками, будто хотел продемонстрировать Волгину то, что тот и сам видел. Угрюмо фырча, грохотали по брусчатке грузовики. Перемещались мобильные отряды солдат, подгоняемые офицерами с сосредоточенными лицами. Охранники вели колонну понурых пленных боевиков.

– Товарищ полковник!.. Он знает, как туда добраться! – настаивал Волгин, указывая на Удо, стоявшего поодаль. – Дело верное!

– Сам ведь знаешь: все въезды и выезды из города закрыты до шести утра. Чрезвычайное положение. Или ты предлагаешь, чтобы я отменил приказ американцев?..

– Никак нет.

– Ну, хочешь – бери мою машину. Но до окончания комендантского часа все равно не пропустят.

– Будет поздно. Вы же можете…

– Да не могу я! – взвился Мигачев, мучительно ненавидя капитана – за то, что нажимает на мозоль зависимости от устава и правил, и себя ненавидя – за то, что вправду не способен что-либо изменить. Ощущение бессилия – одно из самых тяжелых для мужчины, если не самое тяжелое. – Что ж ты руки-то мне выкручиваешь, а?

Он посмотрел на Волгина, который еще минуту назад был полон сил и энергии, а теперь стоял, опустив голову, будто из него выкачали воздух.

– Прости, капитан. Чужая зона. Мы уж и так с ними наконфликтовались, с американцами. – Мигачев помолчал, потом добавил: – Мне ее тоже очень жаль, Лену твою. Она девушка хорошая, несмотря ни на что. И сильная. Много для нас сделала. Хотел бы помочь! Очень хотел бы. Но не могу. Никого из наших не выпустят.

Он плюхнулся на переднее сиденье, машина взревела и покатила по улице, но вдруг, ярко вспыхнув красными огнями, остановилась и двинулась задним ходом.

Волгин с тайной надеждой наблюдал за этим маневром.

Мигачев опустил стекло и поманил подчиненного. Вид у него был хитрый и заговорщицкий.

– А ты ведь с американцами дружбу водишь, разве нет?

– Вы про что, товарищ полковник?

– Не про что, а про кого. Вокруг тебя все время парочка ошивается, журналистами прикидываются, – эта бестия рыжая и дружок ее, фотограф.

– Почему прикидываются? Разве они…

– Неважно, кто они. Ты не знаешь, и я не знаю. А может, и знаю, – лукаво улыбнулся полковник. – Вот к ним и обратись. С ними, может, выпустят.

Шофер лихо газанул, и через несколько мгновений автомобиль скрылся за поворотом.

* * *

Волгин обнаружил Нэнси там, где и предполагал. Она кружила у ворот тюрьмы, голодным взглядом провожая тех счастливчиков, кто, показав особый пропуск, проходил внутрь сквозь тройные заслоны охраны. Увешанный фотоаппаратами, ее верный спутник, как всегда, крутился рядом.

– Привет! – сказал Волгин. – Как дела?

Нэнси едва удостоила его взглядом; она по-прежнему была очень обижена.

– Захотела проникнуть в тюрьму? Зачем тебе туда?

– А что, можешь помочь?

– Не могу, – чистосердечно признался капитан. – Но есть кое-что поинтереснее.

– Неужели?

– Помоги выбраться из города.

– И все?

– Очень надо!

– Подружку свою попроси, – криво усмехнулась Нэнси.

– Ко мне попала секретная информация, – не унимался Волгин, делая вид, что не замечает ни скепсиса собеседницы, ни недружелюбных взглядов фотографа. – Эксклюзивная.

– Так уж и эксклюзивная!..

– Я знаю, где находится лагерь гитлеровского подполья. Вернее, он знает, – кивнул Волгин на Удо.

– Подумаешь!..

– Это может быть репортаж на первую полосу!

– Мне это неинтересно.

Нэнси отвернулась, всем своим видом давая понять, что разговор закончен.

Волгин взял ее за локоть и развернул на себя. Никогда еще Нэнси не видела такого умоляющего, такого страдальческого выражения на его лице.

– Пожалуйста, помоги. Прошу тебя!

Нэнси попыталась высвободить руку.

– Если не поможешь, она погибнет, – тихо произнес Волгин.

Девушка опустила глаза, затем перевела взгляд на Тэда. Фотограф замер в ожидании ее решения.

– Ладно, – небрежно кивнула журналистка. – Но если не наберется материала для первой полосы, пеняй на себя.

Волгин просиял.

* * *

Несмотря на то что Нэнси знала Нюрнберг как свои пять пальцев, знала каждый закоулок и подворотню, а потому выбирала такие тропы, где ее джип никто не увидит и не остановит, их все-таки задержали. В тот самый момент, когда, казалось, они уже выехали за городскую черту, перед автомобилем как из-под земли вырос блокпост.

Навстречу, в пляшущий свет фар, бросился солдат с автоматом наперевес; еще несколько поднялись из-за бруствера, сложенного из мешков с песком. Волгин наметанным глазом разглядел угрожающе торчащее между мешков дуло пулемета.

Нэнси чертыхнулась и ударила по тормозам.

– Сидите тихо, – распорядилась она и не спеша вышла из машины.

Волгин не слышал, о чем она говорила с солдатами. Он нервно поглядывал на часы, понимая, что время утекает, будто песок сквозь пальцы, а вместе с ним уходит и надежда на то, что он застанет Лену в лагере живой и невредимой.

До него доносились обрывочные фразы:

– Пресса… Задание… Моя газета…

Чем дольше говорила Нэнси, тем неумолимее выглядели постовые, на каждое ее слово отрицательно качавшие головами.

– Позовите начальство! – взвизгнула наконец Нэнси.

На шум из будки, натягивая на ходу фуражку, появился офицер. Журналистка уверенно и бесцеремонно раздвинула солдат руками и направилась к нему.

Офицер выслушал; он был вежлив, однако выражение его лица не оставляло сомнений, каков будет ответ. Волгин, внимательно наблюдавший за происходящим, все понял без слов.

Нэнси с досадой взъерошила волосы. Несколько мгновений она размышляла, затем окликнула офицера, уже направившегося обратно, и поманила его пальцем. Она медленно скользнула рукой по бедру и задрала юбку; у солдат вытянулись лица, – как, впрочем, и у Тэда с Удо, наблюдавшими за происходящим из джипа вместе с Волгиным.

Нэнси извлекла из чулка сложенную в несколько раз бумагу и небрежным, почти презрительным жестом протянула американцу. Тот развернул ее, посветил фонариком, глаза его вдруг округлились, а тело автоматически приняло стойку «смирно». Он отдал честь и замер.

Нэнси выхватила бумагу из его рук и быстрым шагом направилась к машине, досадливо кусая губы. Солдаты принялись торопливо поднимать шлагбаум и освобождать дорогу от «ежей».

* * *

…Весь дальнейший путь они провели в молчании. В зеркале заднего вида отражались глаза Нэнси с сурово сдвинутыми бровями и пролегшей между ними складкой. Несколько раз Волгин ловил на себе ее тревожный взгляд. Он осознавал, что американка совершила нечто, чего не должна была делать ни при каких обстоятельствах; строго говоря, она выдала себя. И все это было сделано ради него – не из-за Лены же!

Волгин ощутил теплый прилив благодарности; ему захотелось сказать Нэнси что-то искреннее, нежное, однако он понимал, что любые слова сейчас будут неуместными, да и разве способны они выразить то, что он чувствовал?..

Некоторое время джип двигался по открытой местности, затем вокруг выросли холмы, и вскоре машину обступил глухой лес.

– Здесь налево, – сказал Удо.

Волгин перевел.

– Сколько там может быть человек? – спросил он у подростка.

Только охрана. Пять или семь. Если другие не вернулись.

– Гаси фары, – распорядился Волгин.

Некоторое время они ехали в кромешной темноте. Затем перед джипом возникло поваленное дерево, перегородившее дорогу. Нэнси едва успела затормозить. Тэд негромко выругался.

Удо указал направление – прямо и направо.

Волгин кивнул, затем, разложив перед собой оружие, перезарядил пистолет.

– Ждите здесь.

– Вот еще! – фыркнула Нэнси. – Ты обещал эксклюзивный репортаж!

– Я сказал: здесь! Услышите шум – уезжайте. Перед этим выстрелите из ракетницы.

– Зачем?

– Может, это их отвлечет хоть ненадолго… А это вам на всякий случай.

Рядом с ракетницей он положил второй пистолет. Оглядев напоследок попутчиков, он скрылся в чаще.

Нэнси и Тэд наблюдали, как сливается с темнотой его фигура. Затем Нэнси бросила короткий взгляд на фотографа.

Тот понял ее без слов. Нащупав на сиденье оружие, он ухватил холодную рукоятку и двинулся следом за Волгиным.

* * *

В эту ночь Лена не сомкнула глаз, да и как можно было?

Она, наконец, раздобыла нужную Мигачеву информацию: узнала, кто руководит гитлеровским подпольем в Нюрнберге, узнала, что Хельмут со своим отрядом вот-вот нападет на тюрьму… Но какой смысл был в этих сведениях, если сама Лена сидела в заточении и не могла их передать?

По счастью, поблизости от сторожки слонялся потерянный Удо, и Лене удалось подманить его. Выбора не оставалось: пришлось все рассказать. Лена могла лишь гадать, согласится подросток отправиться к Волгину или же донесет на нее Хельмуту. Она понимала, что опять ставит свою жизнь на карту и вряд ли Хельмут пощадит ее на этот раз.

Удо выслушал, помолчал, затем кивнул и исчез в кустарнике. Время тянулось невыносимо медленно. Добрался ли он до города? Нашел ли дом по нужному адресу? Смог ли отыскать Волгина? А если испугался, струсил и просто сбежал куда глаза глядят?..

Терзаемая предположениями, Лена оставалась в неведении до глубокой ночи.

За стенами сторожки лениво переговаривались охранники. В лагере оставалось всего несколько человек – Хельмут увел отсюда все свое внушительное войско. Бруно был назначен главным. У дверей сторожки Хельмут поставил Франца и наказал держать дверь на запоре, а узниц не выпускать ни при каких обстоятельствах.

– А если дом загорится? – мрачно поинтересовался Франц.

Хельмут смерил его таким взглядом, что у Франца отпала всякая охота шутить.

В глубине леса под тяжелым сапогом, потревожив ночную птицу, треснула ветка. С громким криком птица спикировала с ветвей и захлопала крыльями. Охранники насторожились.

Лена подошла к наглухо забитому досками окну и глянула в щель.

Поначалу поляна перед домом оставалась пустой, но затем кусты расступились и из темноты возникли две фигуры: одна прихрамывала и опиралась на другую.

– Хелена! – прорычал Хельмут. – Ты предала меня, Хелена!

Он оттолкнул поддерживавшего его Зайцева, выхватил у Бруно автомат и передернул затвор.

Дремавшая Эльзи проснулась и подняла голову.

– Зачем ты это сделала, Хелена? Я же верил тебе!

Лена растерянно огляделась по сторонам. Что делает человек, почуяв приближение последней минуты? Он хватается за любую, даже призрачную возможность избежать неминуемого.

Лена бросилась к двери и попыталась выбить ее плечом. Дверь была намертво заперта засовом.

– Помогите! – закричала Лена. – Кто-нибудь! Помогите!

В этот момент из темноты выступила еще одна фигура. Она летела, как камень, пущенный из пращи. Часовой не успел вскинуть оружие – фигура в прыжке сняла его пистолетным выстрелом. Тело завалилось навзничь, и Волгин, не сбавляя скорости, выхватил автомат из мертвых рук.

Хельмут развернулся: доли мгновения ему было достаточно, чтобы увидеть лицо нежданного гостя и узнать его.

Вскинув шмайсер, Хельмут дал длинную очередь – окружавшие поляну мелкие елочки, срезанные пулями, повалились наземь, а Волгин перекатился по траве и скрылся за штабелем поросших мхом бревен.

– Помогите! – вновь раздался из сторожки отчаянный женский голос.

– Лена! – крикнул Волгин. – Лена, я здесь!

– Игорь?.. Игорь!

Хельмут вздрогнул, как от удара током. Сомнений не оставалось: это был зов любви и надежды. Лена любила этого русского, она ждала его, а он, Хельмут, был просто игрушкой в ее руках, обманутым воздыхателем. Она использовала его, лгала ему, манипулировала им.

У Хельмута исказилось лицо. Он изо всех сил сжал оружие.

Волгин выглянул из-за бревен и немедленно был встречен исступленной автоматной очередью. Щепки веером разлетелись по сторонам.

Волгин выстрелил поверх голов. Оценив ситуацию, Зайцев ухватил Хельмута за плечи и оттащил за ближайший валун.

– Молот! – крикнул Волгин. – Я не хочу убивать тебя. Мне нужны девочка и Лена.

Автоматная очередь была ему ответом.

В полной мере капитан осознавал уязвимость своего положения. Один против всех. Сколько противников оставалось в лагере?.. По всем правилам ведения боя его ждал заведомый проигрыш. А на чаше весов жизни двух человек. О своей собственной Волгин сейчас не думал.

Из-за дома полетела граната. Волгин, изловчившись, успел поймать ее на лету и отправить в обратном направлении. Граната взорвалась в воздухе, разбросав по сторонам несколько тел.

С тыла прозвучали крики и выстрелы. Волгин увидел, что снизу, паля наугад сквозь кустарник, на него надвигаются еще двое. Его окружали.

Он залег за штабелем и несколько мгновений оценивал ситуацию. Затем что есть силы толкнул верхнее бревно. Оно покачнулось, но с места не сдвинулось. Тогда капитан прикладом вышиб колья, удерживающие штабель. Бревна с шумом осели. Волгин уперся плечом в одно из них, а ногами в землю и попытался подтолкнуть. Наконец бревно поддалось, скользнуло вниз, увлекая за собой остальные.

Катящиеся по склону бревна – страшное оружие. Они похожи на неудержимую горную лавину, на камнепад. Горе тому, кто не успеет уйти с его пути. Те двое бандитов, что палили в Волгина на бегу, – они не успели. В полутьме они не сразу разглядели, что за громыхающая тяжелая масса надвигается на них, а когда разглядели, было поздно. Они метнулись в стороны, но подпрыгивающие на ухабах мшистые сосновые стволы нагнали их, сбили с ног, распластали, раскатали по камням, переламывая ребра и черепа.

Волгин прижался к стволу огромного дерева, пытаясь понять, как действовать дальше. Надо добраться до сторожки. Любой ценой. Лена и девочка заперты внутри. Как их освободить оттуда?..

Внимание Волгина было полностью поглощено происходившим на поляне перед домом, поэтому он не заметил, что за спиной, в мелком ельнике, возник еще один силуэт. Он медленно продвигался все ближе и ближе.

Это был фотограф Тэд.

Вскинув фотоаппарат, он искал в видоискателе, что бы запечатлеть для газеты, и досадовал на низкую светочувствительность пленки. Столько лет он безуспешно завидовал коллегам, которые снимали захватывающие репортажи на полях сражений, а вот сейчас, когда он сам оказался на поле боя, Тэд не мог сделать ни одной толковой фотографии.

По правде сказать, хотя Тэд и числился военным фотографом и носил армейскую форму, в душе был он человеком глубоко штатским, а потому, хотя и мечтал оказаться в переделке, но совершенно по-детски: так, чтобы все было захватывающе интересно и абсолютно безопасно, похоже на приключения, о которых он читал в книжках.

Теперешнюю ситуацию никак нельзя было назвать безопасной.

Тэда колотило, как он пытался убедить себя, – не от страха, а от осознания, что он стал участником такого важного события, а еще от того, что Нэнси доверила ему столь ответственное задание. При этом у Тэда зуб на зуб не попадал.

Сквозь ветки он смутно видел затаившегося за сосной Волгина, спрятавшихся за валуном Хельмута и Зайцева. Он скользнул видоискателем по стене деревянного дома – и внезапно разглядел крадущуюся фигуру с пистолетом в руке. Это был Франц. Он беззвучно надвигался на Волгина, но тот, занятый перестрелкой с Хельмутом, совершенно не догадывался о грозящей опасности.

У Тэда тоже был пистолет, он взял его из машины и заткнул за пояс. Он успел заметить, каким восхищенным взглядом одарила его в тот момент Нэнси. В то мгновение он ощутил себя ковбоем из фильмов о Диком Западе, которого провожает в дорогу любимая девушка, – очень приятное и щекочущее самолюбие ощущение. И вот сейчас Тэд собирался метким выстрелом сразить злоумышленника.

Он вытянул руку и прицелился. Пистолет был тяжелый, двуствольный. «Прямо как ружье», – подумал Тэд.

Фотограф нажал на курок. Раздался гулкий хлопок, и из ствола с шипением вырвалось что-то белое, пылающее, и полетело вперед, рассыпая искры.

Впопыхах, а может, по незнанию бедолага Тэд схватил оставленную Волгиным ракетницу, перепутав с боевым пистолетом. Ослепленный, он теперь стоял посреди кустарника, не понимая, что будет.

Ракета взорвалась в овраге, а Франц отреагировал немедленно. Он развернулся и выстрелил. Тэд почувствовал тупой удар в живот и повалился наземь.

Немедленно отреагировал на происходящее и Волгин. Вспышка взорвавшейся ракеты озарила Франца, и капитан уложил его одним выстрелом.

Из-за валуна, за которым притаились Хельмут и Зайцев, раздалась автоматная очередь.

– Зайцев! – крикнул Волгин. – Как же ты против своих-то, а?

– Свои – это кто?

– Да вся наша страна!

– Ты страну и власть не путай! – огрызнулся в ответ лейтенант. – У тебя хотя бы брат есть, а у меня в тридцать седьмом всю семью под нож пустили!.. Эта власть твоя у меня всех отняла!

Волгин закрыл глаза. Он понимал, что такое потерять всех. Собравшись с силами, крикнул:

– А при чем тут девочка и Лена? Помоги им! Ты же хорошим парнем был, Зайцев!..

– Да пошел ты!

Зайцев и сам не знал, на кого сейчас больше злится – на Волгина или на тех, кто поломал всю его жизнь, а может, на себя. Он понимал, что игра проиграна. Да и игры-то не было, были отчаянные метания растерявшегося в беде человека: после того как родителей и старшую сестру обвинили в шпионаже в пользу Японии и увезли в неизвестном направлении, Зайцев только и мечтал о мести; а вот как отомстить и кому, не представлял.

Все изменило нападение Гитлера на СССР.

В первые же дни войны Зайцеву попала в руки листовка – их разбрасывали с самолетов на прифронтовые территории. В листовке говорилось, что каждому, кто добровольно сдастся в плен, будет дарована жизнь, и предлагалось вести подрывную работу против советской власти. При первой же возможности он переметнулся к немцам и добился, чтобы его отправили в школу абвера. Если уж мстить, то по-крупному.

Однако поначалу Зайцева ждало разочарование. Он готовился к большим диверсиям в советском тылу, а дело кончилось рутиной: ему придумали «легенду» и забросили в прифронтовую зону с чужими документами, под чужим именем, потому что с рождения и до войны никакой он был не Зайцев, а Земцов, просто обычный парень – Леня Земцов.

Он без сучка и задоринки прошел все проверки и в самом конце войны попал в группу переводчиков в штаб; через него шли сверхсекретные документы, которые могли изменить баланс сил и склонить чашу весов в сторону Германии, а он все ждал, когда же на него выйдут немецкие «хозяева». Однако никто не появлялся.

Летом 1945-го, узнав о готовящемся трибунале, Земцов-Зайцев проявил инициативу и всеми правдами и неправдами добился, чтобы его отправили в Германию. Помогли отличное знание немецкого и безукоризненный послужной список.

Он не знал, что будет делать в Нюрнберге; никакого плана у него не было. Единственное, в чем был уверен Земцов: он найдет возможность уйти на Запад. Надо только улучить момент.

С огромным трудом и большим риском он вышел на гитлеровское подполье. Хельмут поначалу не слишком доверял ему, но затем, получив несколько полезных донесений, сменил гнев на милость и даже пообещал, что по окончании главной операции – освобождения заключенных из тюрьмы – поможет получить новые документы и скрыться.

Теперь Земцов осознавал, что и этим планам не суждено сбыться. Он погибнет дурацкой смертью и останется в глазах бывших сослуживцев предателем Зайцевым, никто так и не узнает не только его историю, но даже и настоящее имя. Вот что такое горькая ирония позаимствованной судьбы.

– Хельмут! – раздался голос Лены. Прильнув к заколоченному окну, она пыталась помочь Волгину. Она надеялась, что еще есть шанс остановить разъяренного зверя. – Хватит. Я прошу тебя!.. Давай поговорим!

Хельмут с ненавистью оглянулся на сторожку. Его колотила нервная дрожь, в висках стучало от боли и обиды. Она еще смеет просить о чем-то!.. Предательница, подлая предательница!

Он извлек из кармана ключ, которым был заперт замок наружной двери, и швырнул Бруно.

– Пристрели ее! – распорядился он.

Бруно перебежками двинулся к двери.

Волгин перекатился из-за ствола дерева к поленнице меж двух могучих сосен; в движении он подхватил гранату, валявшуюся подле убитого гитлеровца, и его автомат. Хельмут дал очередь, но поздно – Волгин уже укрылся за поленницей, выдернул чеку и швырнул гранату.

Раздался взрыв. Бруно вскинул вверх руки и замертво повалился рядом с мотоциклом, приставленным к стене сторожки.

Выпущенные Хельмутом пули взметнули над поленницей фонтанчики деревянных брызг. Волгин переждал и ответил.

– Хельмут! – взмолилась Лена. – Не надо больше. Все кончено!

В ярости Хельмут огляделся по сторонам.

Из-за бревенчатого бруствера выглядывал ствол пулемета, но до него еще надо было добраться.

– Хельмут, я тебя прошу!.. Остановись!

Он направил ствол автомата в топливный бак мотоцикла и прошил его насквозь. Из пробоин хлынула вязкая, дурно пахнущая жидкость, шальная пуля высекла искру – могучий язык пламени рванулся вверх, облизывая стену и мгновенно загоревшийся край крыши.

Тем временем Хельмут, хромая, перемахнул через бруствер и перезарядил пулемет. Как только Волгин бросился от поленницы к дому, отсек ему дорогу пулеметной очередью, заставив вернуться обратно.

– Ты этого хотел? Смотри.

– Отпусти их!

– Ну уж нет. Красиво горит, а?..

Волгин вновь попытался выбраться из укрытия, но тщетно: Хельмут загнал его назад новой очередью.

– Когда-то я жег книги в Берлине. Это было зрелище! Гора из книг, и все они пылают. И мы подбрасывали в костер еще и еще. Незабываемо. Ты когда-нибудь жег книги, русский?

Волгин не отвечал. Кусая губы, он наблюдал за тем, как неумолимо расползается огонь по деревянному строению. Черные клубы дыма вырывались из-под крыши и уходили вверх, в раскачивавшиеся от жара разлапистые ветви сосен. Хвоя на ветках тоже начала заниматься. Изнутри донеслись крики.

– Понимаю. Ты никогда не жег книги. А людей? Ты когда-нибудь сжигал живьем тех, кто тебя предал? Ах, ну да, конечно, ты же великодушный, ты все прощаешь… А я вот другой, извини!

Счет шел на секунды. Запрокинув голову, Волгин прислушивался к биению собственного сердца. Он не знал Хельмута. Не знал, как можно его переубедить, и возможно ли это сделать вообще. Он лишь понимал, что это человек сильный, матерый, вокруг пальца его не обвести. Выбора нет. Надо идти ва-банк. Жизнь за жизнь. Вернее, за две жизни.

– Молот, давай поступим так. Ты отпускаешь девочку и Лену, а я сдаюсь. Делай со мной что хочешь, только выпусти их.

Он переждал несколько секунд, чтобы противник осмыслил услышанное, а затем поднял руки и вышел из укрытия. Медленно склонился и положил автомат на землю. Теперь он был безоружен.

Хельмут с интересом наблюдал за его действиями. Чего-чего, а этого он не ожидал. Неужели этот русский так наивен и действительно полагает, что Хельмут отпустит Лену после всего, что произошло?

Он и раньше ее не отпускал, тогда, в конце войны, когда она умоляла об этом; однако она сбежала во время бомбежки, а после этого в город сразу вошли американцы. Хельмут пытался найти ее. Он искал ее, как искал сбежавшего из лагеря русского художника – яростно и исступленно. Он рвал и метал, он не мог смириться с ее бегством; но все-таки простил, когда Лена вдруг вернулась несколько месяцев спустя и на лице ее было написано раскаяние. Любил ли он ее? Он не хотел задавать себе этот вопрос, поскольку любовь – это всегда зависимость, а Хельмут никогда не позволял себе зависеть от чего бы то ни было. И того было довольно, что он зависел от родины, которая гибла у него на глазах.

Хельмут сейчас мог уложить этого русского одним выстрелом. Но это было бы слишком просто. Пусть помучается. Пусть станет свидетелем того, как погибнет в огне эта подлая предательница. Судя по всему, русский тоже любил ее. А потом пусть истечет кровью и сдохнет от отчаянья – потому что был рядом и ничего не смог изменить.

Хельмут перезарядил пистолет и неторопливо вышел из-за бруствера.

Вопли из сторожки стали душераздирающими. Видимо, огонь проник в комнату. Хельмута против воли пробила дрожь. Но он вновь вспомнил, как низко повела себя с ним Лена, как предала его любовь, и расправил плечи. Ничего. Он поступает правильно. Это возмездие.

– Отпусти их, – попросил Волгин.

Хельмут прицелился и выстрелил ему в плечо. Волгин охнул, согнулся от боли, но тут же выпрямился.

– Отпусти их!

Хельмут прицелился вновь. Он думал, куда же послать следующую пулю, чтобы, с одной стороны, боль была ощутима, чтобы она была не меньше, чем его боль, а с другой стороны, чтобы соперник не истек кровью и не потерял сознание раньше времени. Он должен увидеть, как сложится пылающее здание, как неистово взметнется вверх сноп искр. Он должен услышать последний, смертный крик своей возлюбленной.

Он уже положил палец на курок, когда кто-то прыгнул на него сзади и отвел в сторону руку. Пуля ушла в небо.

Хельмут изумленно обернулся и увидел перед собой лицо Зайцева.

Несколько минут Зайцев наблюдал за ходом поединка. Не то чтобы ему было так уж жаль Волгина, который, как и все люди в военной форме, олицетворял для него власть, отобравшую у него семью и будущее. Но он не мог не оценить благородство капитана. А еще он искренне не понимал, за что Хельмут предает такой страшной, такой мучительной смерти своих узниц.

Нет, Леха Земцов не был подонком, он был изменником – да, но по идейным мотивам. У него был собственный кодекс порядочности и достоинства. Он знал, для чего и почему помогает подпольщикам: он жаждал ответить всему советскому за ту боль, которую ему причинили. Но он вовсе не хотел гибели этих троих – они были хорошими людьми. В этот момент он опять стал прежним собой – таким, каким был в отрочестве и юности, каким был до гибели семьи.

И потому, даже не успев осмыслить собственный порыв, он выскочил из-за бревен и отвел руку Хельмута, который собирался добить безоружного, жертвовавшего своей жизнью ради любимой девушки капитана.

Хельмут вывернулся и выстрелил. Ему было не до кодекса чести непонятного русского, который сначала приносил сведения, воруя их у своих, а теперь решил переметнуться на другую сторону.

Пронзенный пулей в сердце, Земцов успел увидеть, как Волгин бросился к Хельмуту и опрокинул его наземь.

Дальше была тишина.

* * *

В то самое время, когда Волгин начал свой последний бой в отрогах Франконской Швейцарии, отворились двери спортзала нюрнбергской тюрьмы, и в помещение ввели первого осужденного.

Это был министр иностранных дел гитлеровской Германии Риббентроп. Увидев в лучах прожекторов помост и виселицу, он побелел. Солдаты подвели его к подножию эшафота; один из них фонарем посветил в лицо – свидетели казни должны были убедиться, что перед ними не двойник и не замена.

Наверх вели тринадцать ступеней, которые Риббентроп одолел с огромным трудом. На десятой ступеньке он пошатнулся, ноги подкосились, и если бы не поддержавшие его конвоиры, наверняка бы обрушился мешком вниз.

Палач Вудс накинул ему на шею петлю с тринадцатью узлами и затянул потуже. Обыкновенно в таких случаях процедура проводилась иначе – сначала осужденному давали возможность произнести последнее слово, затем надевали на голову мешок, а уж на мешок петлю. Однако в этот раз было решено, что гитлеровские бонзы получат возможность произнести речь только с петлей на шее. В этом чудился сакральный смысл леденящей душу церемонии.

– Боже, – пролепетал Риббентроп срывающимся голосом, – будь милостив к моей душе!

Вудс рванул на себя рычаг, створки распахнулись, и тело Риббентропа улетело вниз. Собравшиеся против воли вздрогнули и опустили глаза. Они слышали предсмертные хрипы казненного. Веревка еще долго дергалась и качалась – даже тогда, когда в спортзал ввели следующего смертника.

Каждый принял свою участь по-своему, и каждый мог сказать последние слова.

– Я иду за моими сыновьями во имя Германии, – провозгласил фельдмаршал Кейтель.

– Прошу Бога принять меня с милостью, – молвил Франк, на чьей совести были загубленные жизни миллионов.

– Когда-нибудь большевики повесят и вас, – объявил антисемит Штрейхер и продолжал вопить «Хайль Гитлер!» даже в тот момент, когда палач уже надел ему на голову мешок и направился к рычагу, распахивающему створки люка.

– Счастливо выбраться, Германия, – рявкнул Кальтенбруннер.

Никто из этих массовых убийц не попросил прощения у своих жертв и не раскаялся в злодеяниях. Никто не почувствовал себя виновным в гибели и страданиях неисчислимого количества ни в чем не повинных людей.

Один только Зейсс-Инкварт, все-таки перед лицом суда признавший свою вину, произнес:

– Надеюсь, что эта казнь будет последней трагедией Второй мировой войны и что случившееся послужит уроком: мир и взаимопонимание должны существовать между народами. Я верю в Германию.

Веревки не среза2ли, пока тюремный врач не убеждался, что повешенный действительно мертв. Затем тело заносили за брезентовую ширму, специально оборудованную для этих целей в дальнем углу зала.

В разгар казни в зал торопливо вбежал солдат в съехавшей набок каске, огляделся по сторонам и направился к коменданту тюрьмы. Эндрюс хотел было отбрить недотепу, однако тот успел что-то шепнуть ему на ухо – у Эндрюса вытянулось лицо, а на лбу мгновенно выступила испарина. Он в спешке покинул помещение. Солдат семенил следом. Присутствующие проводили их изумленными взглядами.

Незадолго до этого момента Геринг, узнавший о предстоящей в эту ночь казни, отказался встретиться со священником, но уселся за стол и довольно долго писал. Затем, аккуратно отложив бумагу и ручку, улегся на кровать, сложив руки на груди, как предписывалось строгими тюремными правилами. Какое-то время он смирно лежал поверх покрывала, но вдруг захрипел и забился в судорогах. Изо рта выступила белая пена.

Охранник бросился за подмогой.

Когда Эндрюс ворвался в камеру бывшего рейхсмаршала, тот уже был мертв.

На столе лежало прощальное письмо, заканчивавшееся словами: «Рейхсмаршалов не вешают, они уходят сами».

Строгий комендант тюрьмы Эндрюс позже признавался сам себе, что это было самое большое поражение в его жизни. Геринг все-таки обыграл его.

После недолгого замешательства, с трудом справившись с досадой, растерянные организаторы казни распорядились, чтобы тело второго человека в гитлеровской Германии на носилках внесли на эшафот и на несколько минут поместили под виселицей. Это был символический жест. Тот, кто когда-то вершил судьбы государств, лежал на грубо сколоченных досках, будто расползшаяся на солнце медуза, лицо его безобразно растеклось, а опавшая пена свисала с губ отвратительным потеком. Он принял мучительную смерть от раскушенной ампулы с цианистым калием.

Долгое время существовала версия, что яд передала ему жена во время прощального поцелуя.

Тела казненных сфотографировали, чтобы предъявить мировой общественности как доказательство свершившегося правосудия; на грудь положили таблички с именами, ибо иначе опознать в этих изуродованных печатью смерти останках тех, кто совсем недавно считал себя сильными мира сего, было затруднительно. Затем трупы уложили в простые деревянные ящики. Под покровом ночи их вывезли из города, чтобы сжечь в печи ближайшего крематория. Пепел высыпали в канаву.

Таков был бесславный конец правителей Третьего рейха.

* * *

…Сторожка пылала, крики Лены звучали все реже, все сдавленнее. Это уже были даже не крики, а предсмертные хрипы.

В полубреду, в замутненном сознании Волгин едва понимал, что происходит. Боль в раненом плече отдавалась по всему телу. При падении он ушиб голову о камень и, казалось, потерял способность понимать происходящее и сопротивляться. Но он все-таки сопротивлялся и, более того, боролся. Он ощущал, как Хельмут вцепился в него и тоже, похоже, дрался из последних сил, ощущал, как, сплетясь в клубок, они перекатывались через тело мертвого Зайцева – Волгин видел его застывшие глаза и искаженный полуоткрытый рот.

Хельмут пытался направить дуло пистолета в висок соперника, неимоверным напряжением сил Волгин ухитрился вывернуться, скрутить ему руку и выбить оружие. Но Хельмут был сильнее, тяжелее, массивнее, да и рана его казалась легче. Только мысль, что его гибель неминуемо приведет к смерти Лены и Эльзи, заставляла Волгина оставаться в сознании и продолжать бороться, хотя он истекал кровью. Однако силы были неравны. И Хельмут расчетливо продолжал наносить удары в раненое плечо, отзывавшееся мучительной болью.

Воспользовавшись моментом, Хельмут навис над Волгиным, придавил его всем телом и стиснул пальцами горло. Волгин хрипел и задыхался, противник все наседал, и было понятно, что это конец.

Волгин пытался столкнуть его, но безуспешно. Рука скользнула вниз и внезапно нащупала какой-то предмет. Это был пистолет Хельмута. Волгин из последних сил сжал оружие и рукоятью несколько раз ударил немца по голове.

Тот охнул, обмяк и повалился на землю. И тут же раздался треск оседающего здания. Волгин поднял глаза и увидел, что сторожка каким-то чудом устояла, хотя и была объята огнем со всех сторон.

– Лена! – из последних сил позвал Волгин.

Ответа не было. Он поднялся; плечо ныло так, что, казалось, от боли он сейчас потеряет сознание.

Едва держась на ногах, беспрестанно спотыкаясь, из последних сил Волгин бросился к дому. От пламени исходил такой жар, что казалось немыслимым приблизиться даже на несколько метров. На глаза попался кривой топор, воткнутый в колоду; теперь на это оставленное лесорубами ржавеющее наследство сыпалась огненная крупа с горящего навеса. Подхватив топор, капитан снес амбарный замок с двери и ринулся в пекло.

Вокруг ревело пламя, бурлили ядовитые клубы дыма.

Откуда только взялись силы? В два прыжка Волгин одолел коридорчик, превратившийся в гудящий огненный горн, и, каким-то чудом разглядев в огне и чаду неприметную дверцу, снял с нее засов.

Лена без чувств лежала на полу, прикрывая собой Эльзи. Девочка была завернута в старое одеяло, на ее лице лежала смоченная в воде тряпка. Даже в такой ситуации Лена пыталась хоть как-то защитить ребенка от дыма. Стены и топчан пылали, огонь выплескивался на потолок, змеился по доскам; в черной копоти метались сонмы искр.

Волгин не помнил, как он подхватил Лену и Эльзи, как выволок их из пылающего ада. Помнил только, как за спиной с гулким грохотом обрушились балки в том самом месте, где только что лежали пленницы.

Он пришел в себя лишь в тот момент, когда Лена, еще задыхающаяся от кашля, гладила закопченной ладонью его лицо. Эльзи прижималась к Лене, обхватив ее обеими руками. Они втроем уже находились снаружи, на расстоянии от пылающей сторожки.

– Живы? – только и смог выдохнуть Волгин.

– Все хорошо, – прошептала Лена. – Спасибо, все хорошо.

Они обнимались и не знали, что за ними наблюдают.

– Эх вы, русские!.. – с упреком произнес Хельмут.

Он глядел на них, приподнявшись на локте. Он еще не вполне пришел в себя после драки: глаза были мутные, по виску струилась кровь.

– Молот, – сказал Волгин. – Послушай, Молот, война закончена. Хватит!

Хельмут усмехнулся. Победителю всегда легко и приятно говорить, что война закончена.

– Помнишь русского художника? – продолжал Волгин, превозмогая боль в плече. Впрочем, сейчас он даже почти не чувствовал ее, он весь был напряжение, сжатый комок нервов. Сейчас он сможет задать Хельмуту вопрос, который мучил его столько времени. Возможно, наконец ему удастся получить ответ. – Русский художник! Ты искал его. Это мой брат.

– Твой брат? – изумился Хельмут. – Тот пленный, который нарисовал фреску в храме, – это твой брат? А я-то думаю: кого ты мне напоминаешь?..

Он пошевелился и ощутил под ребрами что-то холодное – пистолет.

– Русский художник, да… – пробормотал Хельмут.

– Хельмут, что с ним? Где он?

– Он здесь, рядом.

– Что? – Волгин побледнел, во рту стало сухо. – Где? Где он, Хельмут?

Он поднялся и двинулся к побежденному сопернику. Тот вдруг выбросил вперед руку, в которой блеснуло оружие. Волгин замер перед направленным на него пистолетным дулом. Помедлив мгновение, Хельмут вдруг резко перевел прицел на обнимавшую Эльзи Лену и нащупал курок пальцем. Это было приятное ощущение: Лена вновь оказалась в его власти. Теперь уже навсегда. Волгин успел броситься вперед и закрыть собой девушку и ребенка, когда раздался выстрел.

Хельмут пошатнулся, завалился на бок и замер, распростершись на траве. Пуля пробила ему висок.

Волгин не сразу осознал, что произошло. На поляне перед пылающим домом стоял Удо, в руке его был пистолет. Подросток покачнулся, выронил дымящееся оружие, опустился на корточки и обхватил голову руками. Впервые в жизни он выстрелил в человека не потому, что заставили, а потому, что он не мог поступить иначе. На глазах его выступили слезы.

А Волгин смотрел на труп своего поверженного врага, и не торжество, а опустошение и усталость заполняли его душу. Война, самая уродливая и безнравственная форма самовыражения человеческих амбиций и страстей, чудовищна тем, что даже когда она заканчивается, то все равно продолжает выжигать все вокруг и калечить и уничтожать тела, умы и души, не жалея никого – ни тех, кто против нее, ни тех, кто за.

Закончить войны можно только одним: отказаться от мести и попытаться нащупать в себе самом и в мире вокруг ростки добра, любви и терпимости к тому, кто не похож на тебя, кто думает иначе и чувствует иначе, но имеет ничуть не меньше прав на существование, чем ты сам.

Одной рукой – той, которая не была повреждена, – Волгин прижимал к себе заплаканную, измученную, но живую Лену и чувствовал ее тепло. А еще он ощущал, как доверчиво прижимается к нему только что спасенная от гибели маленькая девочка Эльзи. И усталость и опустошение уходили прочь, а в душе воцарялся покой, который теперь ничем было не смутить. И пусть сгорает прошлое, потому что впереди открывается будущее.

Будто проникнувшись его состоянием, объятая пламенем сторожка вновь заскрипела и с тяжелым вздохом стала складываться изнутри. Рушились стены, проламывалась крыша, вверх вздымался вихрь огненных искр. Здание корчилось в судорогах, чтобы через несколько мгновений превратиться в груду пылающих обломков.

* * *

Уже светало, когда джип выехал из лесу. На горизонте над верхушками сосен курился дым пожарища.

– Стой! – окликнул Волгин Нэнси. – Пожалуйста, останови машину!

Он увидел, как побледнела Лена. Он помог ей выбраться наружу. Девушку мутило, хотя она старалась улыбаться и всем своим видом показывала, что все хорошо.

– Не могу. Надо отдышаться, – сказала Лена. – Я пойду пешком. А вы езжайте. Хорошо?

Эльзи протянула к ней руки. Она не собиралась расставаться со своей спасительницей.

Волгин заглянул под тент джипа:

– Мы вас догоним. Спасибо.

Удо улыбнулся и кивнул.

Нэнси положила руку на плечо Тэда. Фотограф сидел рядом – обессиленный, но очень собой довольный. Незадолго до этого Нэнси нашла его в кустарнике, раненного, и перевязала бинтами, которые сделала из нижнего белья. Она была так нежна с ним, так заботлива, что Тэду без слов стало понятно: рыжая красотка впервые увидела в нем не просто привычного спутника, но сильного, верного мужчину. Он позабыл о боли и даже сам, без лишней помощи, доковылял до джипа. Он почувствовал, что жизнь только начинается.

– Целоваться не будем, – сказала Нэнси, смерив Волгина полусерьезным-полунасмешливым взглядом, и нажала на газ. Она не любила сентиментальности и не желала показаться излишне чувствительной.

Волгин, Лена и Эльзи шли к горизонту навстречу солнцу, ронявшему первые, еще слабые лучи. За холмом перед ними простиралось пространство с разбросанными кое-как заросшими могильными холмиками. Это было стихийное кладбище. Самодельные кресты с надетыми на них воинскими касками чернели на фоне пушистых розовеющих облаков. На некоторых могилах виднелись таблички с рукописными именами погибших, многие могилы были безымянными.

– Он сказал, что Колька где-то рядом, – негромко произнес Волгин. – Значит, я все равно найду его.

– Мы найдем, – поправила Лена.

Она кротко взглянула на него и улыбнулась. На лице Волгина появилась робкая ответная улыбка.

Эльзи, держась за руку Лены, беззаботно озиралась по сторонам, не обращая внимания на холмики и кресты, потому что еще не знала их назначения и не понимала, о чем говорят взрослые.

Счастливые и спокойные, эти трое миновали кладбище, оставив за спиной могилы – в том числе и ту, на которой вместо букета лежали старые, с бурыми пятнами запекшейся крови, кисти, – все, что, кроме полуразрушенной фрески, осталось на этой земле от Николая Волгина.


P.S.


Долгое время Николай Волгин числился без вести пропавшим на полях Великой Отечественной войны. Лишь три десятилетия спустя известный ленинградский живописец Эльза Волгина после долгих и казавшихся безнадежными поисков смогла обнаружить его следы.

Осенью 1976 года она привезла в Нюрнберг своих приемных родителей, Игоря и Елену, чтобы возложить цветы на могилу художника.


P.P.S.


Развязанная нацистскими преступниками Вторая мировая война унесла жизни более семидесяти миллионов человек. Среди них:

англичан – 380 000 человек;

американцев – 418 000 человек;

французов – 665 000 человек;

немцев – около 7 500 000 человек;

советских людей – 27 000 000 человек.

Нюрнбергский процесс стал прецедентом, когда человечество совместными усилиями осудило разжигателей самой страшной войны в истории. Решения Нюрнбергского процесса и поныне служат основой мироустройства и базисом сосуществования наций.


Оглавление

  • 1. Беглец
  • 3. Это горькое слово – победа
  • 4. Пакет
  • 5. Похищение
  • 6. Нюрнберг
  • 7. Мигачев
  • 8. Разговор с тенью
  • 9. День, который так ждали
  • 10. Зал 600
  • 11. Концерт
  • 12. Лена
  • 13. «Я тебя люблю!»
  • 14. Портрет
  • 15. Предательница
  • 16. «Не могли бы вы познакомить меня с боссом?..»
  • 17. Важное задание
  • 18. Два рулона обгорелой кинопленки
  • 19. «Триста марок!»
  • 20. Заговорщики
  • 20. «Гражданка киноартистка»
  • 21. Веселенькая поездка
  • 22. Русский художник
  • 23. Стрела и победа
  • 24. Ситуация меняется
  • 25. Грабитель
  • 26. Свидание
  • 27. Провал операции
  • 28. Перелом
  • 29. Прозрение
  • 30. Привет от Черчилля
  • 31. Убийство
  • 32. Русский художник
  • 33. Исповедь
  • 34. Скромное обаяние нацизма
  • 35. Молот
  • 36. Убийца
  • 37. Сакральная жертва
  • 38. Фотография
  • 39. Встречи
  • 40. Приговор
  • 41. Главный
  • 42. Крысы в городе
  • 43. Последняя схватка