[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Уроки химии (fb2)
- Уроки химии [litres][Lessons in Chemistry] (пер. Елена Серафимовна Петрова) 2894K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Бонни ГармусБонни Гармус
Уроки химии
Bonnie Garmus
LESSONS IN CHEMISTRY
Copyright © 2022 by Bonnie Garmus This edition is published by arrangement with Curtis Brown UK and The Van Lear Agency All rights reserved
© 2022 by Bonnie Garmus This edition is published by arrangement with Curtis Brown UK and The Van Lear Agency All rights reserved
© Е. С. Петрова, перевод, примечания, 2022
© Издание на русском языке, оформление ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022
* * *
Моей матери
Мэри Суоллоу Гармус
Глава 1
Ноябрь 1961 года
В далеком 1961 году, когда женщины носили платья спортивного кроя, вступали в клубы садоводов и ничтоже сумняшеся возили с собой легионы детишек в автомобилях, не оснащенных ремнями безопасности; когда никто еще не задумывался о каком-то движении бушующих шестидесятых, а тем более о его участниках, которые еще шестьдесят лет будут писать мемуары; когда большие войны уже закончились, а тайные войны только начались и люди учились мыслить по-новому, веря, что ничего невозможного нет, тридцатилетняя мать девочки Мадлен Зотт ежедневно поднималась до рассвета с одним-единственным убеждением: жизнь кончена.
Невзирая на такую уверенность, она пошла в лабораторию, чтобы собрать для дочери школьный обед.
«Топливо для учебы», – черкнула Элизабет Зотт на крошечном листке для заметок, перед тем как вложить его в пластмассовый контейнер. Потом застыла с поднятым кверху карандашом, будто передумала. «На перемене играй в подвижные игры, но не отдавай победу мальчишкам», – написала она на следующем листке. Сделав еще одну паузу, постучала карандашом по столу. «Нет, это тебе не кажется, – вывела на третьем. – Люди в большинстве своем ужасны». Два последних листочка она положила сверху.
Маленькие дети обычно читать не умеют, а если и умеют, то лишь отдельные слова: «кот», «сад». Но Мадлен читала с трех лет и теперь, в пятилетнем возрасте, уже освоила почти всего Диккенса.
Вот такой девочкой росла Мадлен: из тех, что могут напеть какой-нибудь концерт Баха, но не умеют завязывать шнурки; из тех, что могут объяснить вращение Земли, но спотыкаются на игре в крестики-нолики. Здесь и крылась некоторая проблема. Если юного музыканта всегда осыпают похвалами, то юного грамотея – никогда. И все потому, что юные грамотеи добились успеха в той области, где со временем преуспеют и все остальные. А значит, того, кто вырвался вперед, ждет не уважение, а только всеобщее раздражение.
Мадлен это понимала. И взяла за правило каждое утро (когда мама уже ушла, а соседка-няня Гарриет на что-нибудь отвлеклась) вытаскивать из пластмассового ланч-бокса эти листки, прочитывать и убирать ко всем остальным запискам – в обувную коробку, задвинутую в недра стенного шкафа. Потом в школе она притворялась такой, как все, то есть, по сути, неграмотной. Для Мадлен важнее всего было не выделяться. У нее имелся железный довод: ее мама выделялась всегда и во всем – вот и полюбуйтесь, к чему это привело.
Там, на юге Калифорнии, в городе Коммонс, где обычно стояла теплая погода, но не слишком теплая, а небо пленяло синевой, но не чересчур синей, и жители дышали чистым воздухом – просто потому, что воздух еще сохранял чистоту, – Мадлен, лежа с закрытыми глазами у себя в спальне, выжидала. Вскоре – она знала – ее ласково поцелуют в лоб, бережно поправят на плечах одеяло и шепнут на ушко: «Живи сегодняшним днем». Еще через минуту она услышит, как затарахтит автомобильный двигатель, как захрустит под колесами «плимута» гравий и как передача с глухим лязгом переключится с задней на первую. И мама, вечно смурная, помчится в телецентр, чтобы надеть передник и выйти в студию.
Программа называлась «Ужин в шесть», и общепризнанной ее звездой была Элизабет Зотт.
Глава 2
Пайн
Некогда ученый-химик, Элизабет Зотт отличалась изумительной кожей и такой манерой держаться, которая безошибочно выдавала в ней незаурядную натуру – из тех, кому не грозит раствориться в общей массе.
Как и любую настоящую звезду, ее открыли. Впрочем, Элизабет заметили не в кафе-мороженом, не на парковой скамье во время случайной прогулки, не при удачном посредстве знакомых. Нет, ее открыли в результате пропаж, а точнее – пропаж съестного.
История была незамысловата: девочка по имени Аманда Пайн, которая любила поесть до такой степени, какая наводит на размышления некоторых психотерапевтов, положила глаз на школьные обеды Мадлен. А все потому, что обеды Мадлен были особенными. Если другие дети жевали сэндвичи с арахисовой пастой или с конфитюром, то Мадлен, открывая свой обеденный контейнер, находила там щедрый ломтик вчерашней лазаньи, жареные цукини, экзотический плод киви, разрезанный на четвертинки, пять круглых, с жемчужным отливом помидоров черри, миниатюрную дорожную солонку с йодированной солью крупного помола, два еще теплых кругляша печенья с шоколадной крошкой и красный клетчатый термосок с холодным как лед молоком.
Из-за такого содержимого ланч-бокс Мадлен соблазнял всех, в том числе и саму Мадлен. Но Мадлен угощала только Аманду, потому что дружба требует жертв, а еще потому, что Аманда, единственная на всю школу, не дразнила Мадлен за ее детские странности, которые та уже и сама подмечала.
Элизабет заподозрила неладное только тогда, когда обратила внимание, что на тщедушной фигурке дочери одежда стала обвисать ветхой тряпицей. Согласно материнским подсчетам, суточный рацион Мадлен в точности соответствовал потребностям оптимального развития, то есть с научной точки зрения потеря веса просто не представлялась возможной. Тогда что же: скачок роста? Нет. В своих расчетах Элизабет учитывала потребности растущего организма. Раннее расстройство пищевого поведения? Очень сомнительно. Дома, за ужином, у Мадлен всегда прорезался зверский аппетит. Лейкемия? Определенно нет. Элизабет никогда не впадала в панику: ей было несвойственно ворочаться без сна по ночам и воображать, как ее дочку подтачивает опасный недуг. Человек науки, она всему искала рациональное объяснение и нашла его в тот миг, когда увидела Аманду Пайн с томатно-красными губками.
– Мистер Пайн, – выпалила Элизабет в среду днем, пулей промчавшись мимо администратора через приемную местного телецентра прямо в студию, – я три дня пытаюсь до вас дозвониться, а вы так и не удосужились хотя бы из вежливости набрать мой номер. Меня зовут Элизабет Зотт. Я мать Мадлен Зотт, наши дети учатся в подготовительном классе начальной школы «Вуди», и цель моего посещения – проинформировать вас о том, что ваша дочь под надуманным предлогом завязала дружбу с моей дочерью. – Поскольку он пришел в полное замешательство, Элизабет пояснила: – И теперь ваша девочка объедает мою дочь.
– Об… объедает? – еле выговорил Уолтер Пайн, разглядывая стоящую перед ним роскошную женщину в белом халате: такое явление могло оказаться сродни сошествию благодатного огня, не будь у нее на халате инициалов «Э. З.», вышитых красными нитками над нагрудным карманом.
– Ваша дочь Аманда, – повторила свой выпад Элизабет, – съедает школьный обед моей дочери, причем уже не первый месяц.
Уолтер только таращился. Рослая, угловатая женщина стояла подбоченясь: волосы цвета пересушенных тостов с маслом стянуты на затылке в узел и скреплены карандашом, губы беззастенчиво алые, кожа лучистая, нос прямой. Она смотрела на него сверху вниз, как фронтовая медсестра, прикидывающая, стоит ли такого спасать.
– Уже одно то, что Аманда строит из себя подружку Мадлен, чтобы только выманить у нее обед, – продолжала она, – совершенно недопустимо.
– Е… еще раз… П-повторите: кто вы? – пробормотал Уолтер.
– Элизабет Зотт! – рявкнула она в ответ. – Мать Мадлен Зотт!
Уолтер закивал, пытаясь понять, что происходит. Опытный режиссер вечерних телепрограмм, он знал толк в драматических эффектах. Но это? Он не сводил с нее глаз. Женщина была потрясающая. Ее появление его потрясло – буквально. Откуда же она взялась: разве на сегодня назначены какие-то пробы?
– Извините, – выдавил он в конце концов, – но все роли медсестер уже распределены.
– Вы о чем? – вскинулась она.
Наступила долгая пауза.
– Аманда Пайн, – повторила Элизабет.
Он заморгал.
– Моя дочь? Ох… – Уолтер вдруг занервничал. – Что с ней? Вы доктор? Или педагог? – Он вскочил со стула.
– Господи, нет, конечно, – ответила Элизабет. – Я химик. Примчалась сюда из Гастингса в свой обеденный перерыв, потому что вы не отвечаете на звонки. – И, видя, что он по-прежнему в ступоре, пояснила: – Научно-исследовательский институт Гастингса, слышали о таком? Где «Эпохальные Открытия Открывают Эпоху»? – На этом дурацком слогане она выдохнула. – Дело в том, что я всеми силами стараюсь обеспечить Мадлен полноценное питание, – не сомневаюсь, что вы стремитесь к тому же для своей дочери. – И добавила, встретив его бессмысленный взгляд: – Наверняка вам небезразлично умственное и физическое развитие Аманды. Наверняка вы знаете: эти виды развития определяются потреблением должного соотношения витаминов и минералов.
– Беда в том, что миссис Пайн…
– Знаю, знаю. Скрылась в неизвестном направлении. Я пыталась с ней связаться, но мне сказали, что она проживает в Нью-Йорке.
– Мы в разводе.
– Сочувствую, но развод не имеет отношения к школьным обедам.
– Вероятно, так может показаться со стороны, но…
– Мужчина в состоянии приготовить еду, мистер Пайн. Для этого нет биологических препятствий.
– Совершенно верно, – согласился он, нащупывая стул. – Прошу вас, миссис Зотт, присаживайтесь, пожалуйста…
– У меня циклотрон работает, – с досадой бросила она, глядя на часы. – Итак: мы достигли понимания или нет?
– Цикло…
– Резонансный циклический ускоритель тяжелых заряженных частиц.
Элизабет скользнула взглядом по стенам. Они были сплошь увешаны вставленными в рамы постерами мыльных опер и претенциозных телеигр.
– Мои проекты, – сообщил Уолтер, внезапно устыдившись их пошлости. – Быть может, вам что-нибудь из этого знакомо?
Она развернулась к нему лицом.
– Мистер Пайн, – Элизабет перешла на более примирительный тон, – к сожалению, у меня нет ни времени, ни средств на приготовление школьных обедов для вашей дочери. Нам с вами хорошо известно, что питание – это катализатор мозговой деятельности, укрепления семьи и формирования нашего будущего. Но при этом… – Элизабет осеклась и прищурилась, разглядывая постер с изображением медсестры, оказывающей больному весьма нетривиальную помощь. – Сподобится ли хоть кто-нибудь обучить население страны готовить рациональное питание? Я бы сама за это взялась, да не успеваю. А вы не возьметесь?
Она собралась уходить, и Пайн, не желая ее отпускать и не вполне сознавая, что зреет у него в уме, торопливо заговорил:
– Погодите, прошу вас, остановитесь… пожалуйста. Как… как вы сказали? Насчет того, чтобы приучить всю страну готовить такое питание… рациональное?
Телепрограмма «Ужин в шесть» дебютировала через месяц. Хотя Элизабет, ученый-химик, не особенно вдохновилась этим проектом, отказываться она не стала по очевидным причинам: здесь прилично платили, а ей предстояло поднимать дочь.
В первый же день, когда Элизабет, надев передник, вошла в студию, все убедились: что-то в ней есть – некое ускользающее, однако вполне ощутимое качество. Но при этом она была состоявшейся личностью – такой прямолинейной, такой решительной, что зрители не вполне понимали, как ее трактовать. Если во всех других кулинарных передачах им показывали добродушных поваров, которые лукаво прихлебывают херес, то Элизабет Зотт неизменно сохраняла серьезность. Она никогда не улыбалась. Никогда не шутила. И блюда готовила такие же честные и практичные, как она сама.
Через полгода программа Элизабет взорвала рейтинги. Через год все только о ней и говорили. А через пару лет она доказала поразительную способность объединять не только родителей с детьми, но и граждан – со своей страной. Не будет преувеличением сказать, что по окончании кулинарной передачи Элизабет Зотт вся нация дружно садилась к столу.
Программу эту смотрел даже вице-президент Линдон Джонсон. «Вам интересно, что я думаю? – переспросил он, отмахиваясь от назойливого репортера. – Я думаю, вам надо меньше марать бумагу и больше смотреть телевизор. Начните с программы „Ужин в шесть“ – эта Зотт свое дело знает».
И верно. Невозможно было представить, что Элизабет Зотт начнет объяснять, как готовятся миниатюрные огуречные канапе или нежное суфле. Рецепты ее пробуждали здоровый аппетит: рагу, тушеные овощи с мясом и прочие блюда, приготовленные в больших посудинах. Ведущая подчеркивала различия между четырьмя группами продуктов питания. Не возражала против щедрых порций. И пропагандировала только такие блюда, которые готовятся менее чем за час. В конце каждой передачи с экрана звучала коронная фраза: «Дети, накрывайте на стол. Маме нужно немного побыть одной».
Но потом некий авторитетный журналист опубликовал статью под заголовком «Почему мы проглотим все, что она состряпает», где походя назвал ведущую Конфетка Лиззи, и это прозвище, в равной мере броское и точное, прилипло к ней, как газетный лист. С этого дня совершенно незнакомые люди стали окликать ее «Конфетка», но дочь по-прежнему обращалась к ней «мама»: невзирая на свой юный возраст, Мадлен понимала, насколько это клеймо принижает таланты ее матери. Она же ученый-химик, а не какая-нибудь телекухарка. И Элизабет, смотревшая на себя глазами своего единственного ребенка, сгорала со стыда.
По ночам, ворочаясь в постели, Элизабет временами удивлялась, как ее угораздило дойти до такой жизни. Но удивление вскоре развеивалось, потому что она давно все поняла.
Звали его Кальвин Эванс.
Глава 3
Научно-исследовательский институт Гастингса
Десятью годами ранее: январь 1952 года
Кальвин Эванс тоже работал в Научно-исследовательском институте Гастингса, но, в отличие от Элизабет, которая трудилась в многолюдном помещении, единолично занимал просторную лабораторию.
Судя по его достижениям, он, возможно, и заслуживал отдельной лаборатории. В девятнадцать лет он поставил ключевые опыты в том исследовании, за которое именитый британский химик Фредерик Сенгер получил Нобелевскую премию[1]; в двадцать два года открыл метод ускорения синтеза простых белков; в двадцать четыре попал на обложку журнала «Кемистри тудей» благодаря совершенному им прорыву в изучении активности дибензоселенофена. Кроме того, он опубликовал шестнадцать статей и получил приглашения на десять международных конференций. А также на должность научного сотрудника Гарварда. Дважды. Но отказался. Дважды. Отчасти из-за того, что Гарвард в свое время не принял его на первый курс, а отчасти по той причине… ну, вообще говоря, другой причины не наблюдалось. У Кальвина, блестящего ученого, был определенный недостаток: он долго помнил обиды.
Наряду со злопамятностью молва приписывала ему нетерпимость. Как и многие уникальные личности, Кальвин попросту не мог взять в толк, почему люди не понимают элементарных вещей. Ко всему прочему он был интровертом; это качество само по себе не порок, однако зачастую проявляется как высокомерие. Но что самое скверное: он занимался греблей.
Любой, кто далек от этого увлечения, подтвердит: гребцы – народ специфический. Главным образом потому, что они не желают говорить ни о чем, кроме гребли. Если в одной компании сходятся двое гребцов, то беседа на общие темы, такие как погода или работа, неминуемо сменяется тягомотным, бессмысленным обменом мнениями про угол атаки, ускорение, занос, захват, напряжение, расслабление, запрокидывание, прострел банки, стартовое положение, эрг и гладкую воду – была ли она в прошлый раз действительно «гладкой»? Далее, как правило, обсуждается, что пошло не так в последнем заезде, что может пойти не так в следующем и на чьей совести было/будет поражение. В какой-то момент гребцы, вытянув перед собой руки, меряются мозолями. И чтобы совсем уж вас доконать, за этим следуют сопровождаемые благоговейными кивками воспоминания об идеальном заезде, когда все шло как по маслу.
Если не считать химии, гребля была единственной страстью Кальвина. Строго говоря, именно ради гребли он и подавал документы в Гарвард: в 1945 году выступать за команду Гарварда означало выступать за лучших. Точнее, почти за лучших. Самым лучшим был Вашингтонский университет, но Вашингтонский университет территориально относится к Сиэтлу, а второе имя Сиэтла – «Город дождей». Слякоти Кальвин не терпел. По этой причине он расширил свой поиск до английского Кембриджа и тем самым развеял величайшее заблуждение насчет ученых-естествоиспытателей, которые, как принято думать, способны к научному анализу.
В первый же тренировочный день на реке Кэм Кальвин угодил под дождь. На второй день тоже. И на третий. «Здесь что, все время так поливает?» – жалобно вопрошал он, когда их команда, взвалив на плечи тяжелую деревянную восьмерку, направлялась к пирсу. «Да вовсе нет, – заверяли однокашники, – обычно в Кембридже сухо». А потом переглядывались, мысленно добавляя «по самое ухо», и укреплялись в своем извечном подозрении: американцы – идиоты.
К несчастью, идиотизм Кальвина распространялся и на отношения с противоположным полом, что выросло в серьезную проблему из-за его горячего желания влюбиться. За шесть лет студенческого одиночества он сумел назначить свидания пяти девушкам. Из этой пятерки всего одна согласилась на повторную встречу, да и то лишь потому, что по телефону приняла его за другого. Все упиралось в неопытность Кальвина. Он напоминал щенка, который после долгих стараний впервые поймал белку и теперь не знает, что с ней делать.
– Здравствуйте… э-э-э… – начал он, когда девушка открыла ему дверь, и почувствовал, как у него колотится сердце, потеют ладони и улетучиваются все мысли. – Дебби?
– Дейрдре, – вздохнула его избранница и в первый, но отнюдь не в последний раз украдкой взглянула на часы.
За ужином разговор блуждал между такими темами, как молекулярное строение кислот ароматического ряда (Кальвин) и ближайшие киносеансы (Дейрдре), неактивные белки (Кальвин) и его любимые или нелюбимые танцы (Дейрдре) и застопорился на «времени-то уже полдевятого, а утром гребля, пора домой, идем, я тебя провожу» (Кальвин).
Стоит ли говорить, что после таких свиданий бурного секса не случалось. И никакого другого тоже.
– Не верится, что у тебя проблемы, – говорили ему товарищи по кембриджской команде. – Девчонки обожают гребцов. – (Бессовестная ложь.) – Ты хоть и американец, но парень хоть куда. – (Еще одна ложь.)
Источником проблем Кальвина отчасти была его осанка. При росте под два метра он, худощавый и долговязый, вечно клонился набок, – видимо, сказывалось его постоянное место в распашной лодке. Но еще хуже обстояло дело с лицом. На нем застыло одиночество, как у ребенка, предоставленного самому себе: большие голубые глаза, непослушные светлые вихры и лиловатые губы, вечно распухшие из-за его привычки их кусать. Такое лицо некоторые сочтут невзрачным, оно представляло собой композицию качеством ниже среднего, ничем не выдававшую ни тайного желания, ни скрытого интеллекта; спасала положение лишь одна важнейшая черта – зубы: ровные, белые, при каждой улыбке озарявшие весь его физиономический ландшафт. Хорошо еще, что Кальвин, в особенности после того, как запал на Элизабет Зотт, улыбался постоянно.
Познакомились они, а точнее, обменялись парой ласковых как-то утром, во вторник, в Научно-исследовательском институте Гастингса, в том частном храме науки солнечной Южной Калифорнии, где Кальвин, выпускник Кембриджа, в кратчайшие сроки защитивший диссертацию и получивший сорок три предложения трудоустройства, выбрал для себя лабораторию – отчасти руководствуясь репутацией учреждения, но в основном из-за атмосферных условий. В Коммонсе почти не бывало дождей. Элизабет, в свою очередь, выбрала Гастингс потому, что единственное предложение работы поступило ей именно оттуда.
Стоя под дверью лаборатории Кальвина Эванса, она заметила несколько объявлений подряд, написанных крупными буквами:
НЕ ВХОДИТЬ
ПРОВОДИТСЯ ЭКСПЕРИМЕНТ
ВХОД ВОСПРЕЩЕН
НЕ ПРИБЛИЖАТЬСЯ
В конце концов Элизабет заглянула внутрь.
– Здравствуйте! – выкрикнула она, перекрывая Фрэнка Синатру, гремевшего из портативного проигрывателя, почему-то стоявшего на полу в центре помещения. – Мне нужно переговорить с начальством.
Из-за большой центрифуги высунулась голова Кальвина, удивленного чужим голосом.
– Прошу прощения, мисс, – раздраженно прокричал он в ответ, глядя сквозь герметичные очки, которые защищали его глаза от бурлящей где-то справа жижи, – но сюда посторонним вход воспрещен! Вы что, объявлений не видели?
– Видела! – рявкнула Элизабет и, не обращая внимания на его тон, двинулась напрямик через всю лабораторию, чтобы вырубить музыку. – Так-то лучше. Мы хотя бы услышим друг друга.
Кальвин пожевал губы и указал пальцем на дверь.
– Вам здесь находиться не положено, – сказал он. – Читайте объявления.
– Да-да, хорошо, но дело в том, что у вас в лаборатории, насколько я знаю, имеются лишние колбы, а у нас, внизу, их остро не хватает. Здесь все указано. – Она сунула ему какой-то бланк. – С визой начальника административно-хозяйственной части.
– Впервые слышу, – пробормотал Кальвин, изучая документ. – Я, конечно, извиняюсь, но нет. У меня каждая колба на счету. Думаю, мне стоит переговорить с кем-нибудь из химиков. Скажите своему завлабу, пусть сюда позвонит.
Щелчком включив проигрыватель, Кальвин вернулся к работе. Элизабет не шелохнулась.
– Желаете переговорить с кем-нибудь из химиков? Но только НЕ СО МНОЙ? – Своим криком она заглушила Синатру.
– Именно так! – ответил Кальвин, но тут же смягчился. – Слушайте, я понимаю, вы не виноваты, что начальство поручило щекотливое дело секретарше. Я понимаю: вам, наверное, трудно это осмыслить, но у меня в разгаре очень серьезный эксперимент. Так что сделайте одолжение – передайте своему боссу: пусть он мне позвонит.
Элизабет прищурилась. Она не жаловала тех, кто делал выводы на основании давно устаревших, по ее мнению, визуальных стимулов, как не жаловала мужчин, полагающих – будь она хоть трижды секретаршей, – что секретарша не способна осмыслить других слов, кроме «распечатайте в трех экземплярах».
– Какое совпадение! – выкрикнула она, подходя к стеллажу, и подхватила большую коробку с колбами. – У меня тоже масса дел.
И решительно вышла в коридор.
В штате Научно-исследовательского института Гастингса числилось более трех тысяч сотрудников; по этой причине Кальвин целую неделю не мог ее разыскать, а когда нашел, она вроде бы его не узнала.
– Да? – Элизабет обернулась, чтобы посмотреть, кого это к ней принесло; защитные очки увеличивали ее глаза, а большие резиновые перчатки скрывали руки по локоть.
– Привет, – сказал он. – Это я.
– Я? – переспросила Элизабет. – Нельзя ли поточнее?
И вернулась к работе.
– Я, – подтвердил Кальвин. – С шестого этажа, помните? Вы еще забрали у меня колбы.
– Вас не затруднит отойти за ширму? – попросила она, склоняя голову налево. – На той неделе у нас произошла небольшая авария.
– Вас непросто найти.
– Позвольте, – сказала она. – Сейчас у меня в разгаре очень серьезный эксперимент.
Он терпеливо ждал, пока она снимала необходимые показания, вносила все данные в журнал, просматривала вчерашние результаты и выходила в туалет.
– Вы все еще здесь? – удивилась она по возвращении. – Работой недогружены?
– Работы у меня горы.
– Колбы назад не получите.
– Ага, значит, вы меня узнали.
– Узнала. Но без особой радости.
– Я пришел извиниться.
– Это лишнее.
– Может, пообедаем вместе?
– Нет.
– Тогда поужинаем?
– Нет.
– Кофе?
– Слушайте, – Элизабет уперлась в бока руками в объемных резиновых перчатках, – неужели не ясно, что вы начинаете действовать мне на нервы?
Кальвин в смущении отвел глаза.
– Искренне прошу меня извинить, – выдавил он. – Ладно, я пошел.
– Это был Кальвин Эванс? – поразился техник-лаборант, глядя ему вслед: Кальвин петлял между столами пятнадцати сотрудников, теснившихся в помещении раза в четыре меньше его лаборатории. – Что его к нам привело?
– Пустяковая недостача лабораторной посуды, – ответила Элизабет.
– Лабораторной посуды? – смешался лаборант. – Погоди. – Он взял со стола новехонькую колбу. – Из той громадной коробки, которую ты якобы нашла на прошлой неделе? Они принадлежали ему?
– Я не говорила, что «нашла» колбы. Я сказала «раздобыла».
– Стырила у Кальвина Эванса? – переспросил он. – Ты спятила?
– Не совсем.
– Это его подарок?
– Не совсем.
– Он сам разрешил тебе их забрать?
– Не совсем. Но у меня была утвержденная заявка.
– Какая еще заявка? Разве ты не знаешь, что тебе не положено действовать через мою голову? Знаешь ведь, что заказ лабораторной посуды – мое дело.
– Знаю. Но я ждала три с лишним месяца. Обращалась к тебе четыре раза; пять раз писала заявку, подходила к доктору Донатти. Исчерпала все возможности, честное слово. Мое исследование зависит от бесперебойного снабжения. Это же простые колбы!
Лаборант закрыл глаза.
– Послушай… – выговорил он и медленно разомкнул веки, словно желая подчеркнуть ее тупость. – Я работаю здесь столько, сколько люди не живут. Ты хотя бы знаешь, чем известен Кальвин Эванс? Кроме научных достижений?
– Знаю. Излишками лабораторной посуды.
– Ничего подобного, – сказал он. – Своей злопамятностью. Злопамятностью!
– Вот как? – Она вдруг оживилась.
Элизабет Зотт и самой случалось таить обиду. Впрочем, ее претензии в основном адресовались патриархальному обществу, стоявшему на том, что женщина – существо со знаком минус. Способности – в минусе. Интеллект – в минусе. Изобретательность – в минусе. Это общество считало, что мужчины должны ходить на работу и вершить серьезные дела: открывать планеты, развивать производство, отдавать себя законотворчеству, а женщинам надлежит сидеть дома и заниматься детьми. Сама она детей не хотела – знала за собой такую особенность, но знала она и то, что многие женщины хотят реализоваться не только в детях, но еще и в профессии. А что в этом плохого? Да ровным счетом ничего. Мужчинам ведь доступно и то и другое.
Недавно она прочла, что в какой-то стране работают и отцы, и матери, воспитывая детей на равных. О какой же стране шла речь? О Швеции, что ли? Вылетело из головы. Но в конечном счете такая система функционирует очень даже неплохо. Производительность труда растет, семья укрепляется. Ей нравилось воображать себя частицей такого общества. Такого места, где она не будет автоматически восприниматься как секретарша, а будет выступать с докладами о своих открытиях, не боясь, что мужчины посмотрят на нее свысока или, еще того хуже, присвоят ее труды. Элизабет покачала головой. В вопросах равенства 1952 год сулил только глубокое разочарование.
– Ты должна перед ним извиниться, – настаивал техник-лаборант. – Когда понесешь назад эти треклятые колбы, бухнись ему в ноги. Ты поставила под удар всю лабораторию и осрамила меня лично.
– Все будет нормально, – сказала Элизабет. – Подумаешь, колбы.
Однако наутро колбы исчезли: остались лишь брезгливые взгляды нескольких ее коллег-химиков: они теперь тоже уверовали, будто Элизабет навлекла на них пресловутую злопамятность Кальвина Эванса. Она пыталась с ними поговорить, но каждый отшивал ее на свой манер, а позже до нее не раз долетали шепотки той же самой компании злопыхателей, перемывавших ей кости: уж больно серьезно к себе относится, ставит себя выше каждого из них, не желает с ними знаться, даже с холостяками. А диплом Калифорнийского университета определенно получила известным способом: при этом слова «известным способом» неизменно сопровождались скабрезными жестами и натянутыми смешками. И вообще: кем она себя возомнила?
– Кто-нибудь должен поставить ее на место, – сказал один.
– Умной прикидывается, – твердил другой.
– Сучка она, – припечатал знакомый голос.
Голос ее босса, Донатти.
Элизабет, привыкшая к высказываниям первого типа, но убитая последним и захлестнутая волной дурноты, вжалась в стену. Второй раз в жизни ее обозвали этим словом. В первый раз – в тот кошмарный первый раз – она услышала его в Калифорнийском университете.
Дело было два года назад. Без пяти минут обладательница степени магистра, она за несколько дней до выпуска задержалась в лаборатории после девяти вечера в полной уверенности, что нашла ошибку в протоколе эксперимента.
Постукивая по листу бумаги остро заточенным карандашом второй твердости, она услышала, как отворилась дверь.
– Кто там? – спросила Элизабет: она никого не ждала.
– Вы еще здесь, – без тени удивления произнес чей-то голос.
Ее научный руководитель.
– Ой. Здравствуйте, доктор Майерс. – Она подняла взгляд. – Да. Перечитываю методику завтрашнего эксперимента. Кажется, нашла ошибку.
Дверь отворилась немного шире, и он переступил через порог.
– А кто вас просил? – бросил он резким от досады голосом. – Вам было ясно сказано: план утвержден в настоящем виде.
– Да, я помню, – сказала она. – Но мне хотелось напоследок все проверить.
«Проверка напоследок» не относилась к любимым занятиям Элизабет: та выполняла ее по обязанности, просто чтобы удержаться в полностью мужском научном коллективе Майерса. Исследования шефа не вызывали у нее особого интереса: Майерс занимался беспроигрышными, надежными проектами, не стремясь к покорению научных высот. Невзирая на явный дефицит творческого начала и настораживающее отсутствие новых достижений, Майерс слыл одним из ведущих американских специалистов в области изучения ДНК.
Элизабет недолюбливала Майерса, как и все остальные. За исключением, вероятно, Калифорнийского университета, который носил его на руках за рекордное количество публикаций в данной области. В чем заключался секрет Майерса? Он сам не писал научных трудов – этим занимались его магистранты. А ему доставались лавры буквально за каждое слово; он лишь изредка чуть изменял заглавие и пару предложений, чтобы выдать текст за совершенно другую статью, в чем изрядно преуспел, – кому придет в голову въедливо читать научные публикации? Никому. Список печатных трудов Майерса только ширился, и одновременно ширилась его известность как ученого. Собственно, это и сделало Майерса лидером в исследовании ДНК: количество написанного.
Помимо своего таланта штамповать поверхностные статейки, он снискал славу бабника. На естественнонаучных факультетах Калифорнийского университета женщин было раз-два и обчелся, но и тех немногих, в основном секретарш, он не обходил своим назойливым вниманием. Примерно раз в полгода увольнялась – якобы по личным обстоятельствам – очередная сотрудница: деморализованная, с припухшими глазами. Но Элизабет не ушла – не смогла себе этого позволить: ей позарез нужна была магистерская степень. По этой причине она терпела ежедневные унижения: поглаживания, соленые словечки, непристойные предложения, но ясно давала понять, что это ей неинтересно. Вплоть до того дня, когда руководитель вызвал ее к себе в кабинет – якобы для того, чтобы обсудить возможности ее поступления к нему в аспирантуру, а сам вместо этого полез к ней под юбку. Элизабет в ярости оттолкнула его руку и пригрозила, что будет жаловаться.
– Кому? – хохотнул Майерс, упрекнул ее в занудстве, шлепнул по заднице и велел подать ему пальто, прекрасно зная, что за дверцей стенного шкафа она увидит галерею девиц: одни выставляли напоказ бюсты, другие лежали с раскинутыми ногами, а третьи тупо стояли на четвереньках, победно припечатанные сверху мужским ботинком.
– Да вот же, здесь, – ответила она доктору Майерсу. – Страница двести тридцать два, стадия девяносто первая. Я практически уверена, что при такой высокой температуре ферменты потеряют активность и все результаты пойдут насмарку.
Доктор Майерс наблюдал за ней с порога.
– Вы кому-нибудь это показывали?
– Нет, – сказала она. – Сама только что заметила.
– Ага, значит, с Филлипом еще не переговорили.
Филлип был у него старшим научным сотрудником.
– Не успела, – подтвердила Элизабет. – Он только что ушел. Но я сейчас побегу и, возможно…
– Это лишнее, – перебил он. – Еще кто-нибудь в лаборатории есть?
– По-моему, нет.
– Методика верна, – жестко отрезал Майерс. – Вы в этом вопросе не компетентны. Прекратите ставить под сомнение мой авторитет. И не вздумайте с кем-нибудь делиться своими соображениями. Понятно?
– Я только хотела помочь, доктор Майерс.
Он посмотрел на нее, словно оценивая правдивость этих слов.
– Ваша помощь будет мне весьма кстати, – откликнулся он.
А затем повернулся спиной и запер дверь.
Первый удар был нанесен открытой ладонью: от этой пощечины голова Элизабет дернулась влево, как мячик на резинке. Едва не задохнувшись от боли, она все же сумела выпрямиться: из губы текла кровь, глаза расширились от шока. Майерс поморщился, будто недовольный результатом, и ударил заново, на сей раз сбив ее с табурета на пол. Его отличало грузное телосложение: весил он за сто кило, и сила удара объяснялась отнюдь не физической подготовкой, а избыточной массой тела. Наклонившись к лежащей на полу Элизабет, он схватил ее поперек живота, вздернул, как подъемный кран – бесформенную связку бревен, и швырнул на тот же табурет, словно тряпичную куклу. Потом развернул к себе спиной, вышиб из-под нее табурет и впечатал ее лицом в лабораторный стол из нержавеющей стали.
– Не дергайся, сучка! – рявкнул он, когда она стала вырываться; его толстые пальцы поползли ей в трусы.
В рот Элизабет проникал металлический привкус, а Майерс вонзался в нее раз за разом, одной рукой задирая ей юбку, а другой терзая чувствительную кожу на внутренней стороне бедер. Прижатая лицом к столу, она задыхалась и даже не могла позвать на помощь. Как угодившая в силки лань, она отчаянно брыкалась, но ее неповиновение бесило его еще сильнее.
– Не смей вырываться, – угрожающе прохрипел он, роняя капли пота ей на бедра.
Но во время его толчков она сумела высвободить руку.
– Не дергайся! – услышала она.
Он вконец разъярился оттого, что она извивается, вскрикивая от боли, и всей своей грушевидной тушей навалился на ее расплющенное в лепешку тело. В завершающей попытке напомнить, кто здесь хозяин, он вонзился в нее, как пьяный бомж, и удовлетворенно застонал, но стон тут же сменился воплем раненого зверя.
– Черт! – взвыл Майерс, отшатываясь от Элизабет. – Что это было?
Ужаленный в правый бок, он оттолкнул ее в сторону, не понимая, откуда что взялось. Опустив глаза на свое рыхлое брюхо, Майерс увидел только небольшой розовый ластик, торчащий из правой подвздошной области. Вокруг собирался узкий кровавый обод.
Простой карандаш второй твердости. Элизабет нащупала его свободной рукой и вонзила Майерсу в бок. Не кончик, а весь целиком. Остро заточенный грифель, привычная желтоватая древесина, блестящий золотой ободок – семидюймовый стержень на все семь дюймов вошел ему в брюхо. Одним ударом Элизабет пронзила толстый и тонкий кишечник, одновременно загубив свою научную карьеру.
– И часто ты сюда наведываешься? – спросил университетский полисмен, когда «скорая» увезла доктора Майерса. – Предъяви студенческий билет или другое удостоверение личности.
В разорванной одежде, с трясущимися руками и проступающим на лбу синяком, она выдержала его взгляд, не веря своим ушам.
– Вопрос по существу, – добавил полисмен, – зачем девушке в такое время суток идти в лабораторию?
– Я обучаюсь в м-магистратуре, – пробормотала она, боясь, как бы ее не вырвало. – На химфаке.
Полисмен выдохнул, показывая, что не желает тратить время на всякие глупости, и достал из кармана небольшой блокнотик.
– Ну, излагай свою версию.
Глухим от потрясения голосом Элизабет сообщила ему подробности. Он делал вид, что записывает, но когда отвернулся, чтобы сказать своему сослуживцу «Спокойно, все под контролем», она заметила, что страница пуста.
– Прошу вас. Мне… мне нужен врач.
Полисмен захлопнул блокнот.
– Не хочешь принести официальные извинения? – Он обвел глазами ее юбку, будто сама ткань красноречиво свидетельствовала о низменных женских намерениях. – Ты нанесла мужчине колотую рану. Тебе же лучше будет, если покаешься.
Она уставилась на него опустошенным взглядом:
– Вы… вы не так поняли. Он на меня напал. Я… я защищалась. Мне нужен врач.
Полицейский еще раз выдохнул.
– Значит, официального покаяния не будет? – уточнил он и щелкнул шариковым стержнем.
Дрожа всем телом, Элизабет не сводила с него глаз и не находила сил прикрыть рот. Она посмотрела на свое бедро, где остался бледно-лиловый отпечаток ладони Майерса, и едва сдержала рвоту.
Полисмен, как она успела заметить, взглянул на часы. Это мимолетное движение стало последней каплей. Протянув руку, Элизабет выхватила у него свой студенческий билет.
– Да, сержант, – выговорила она голосом, натянутым, как колючая проволока. – Я подумала и хочу выразить сожаление.
– Так-то лучше, – последовал ответ. – Хоть какие-то подвижки. – Он щелчком выдвинул стержень. – Давай послушаем.
– Карандаш, – сказала она.
– Карандаш, – повторил он, записывая.
Она подняла голову и поймала на себе его взгляд: у нее с виска текла струйка крови.
– Я сожалею, что у меня был всего один.
Физическое насилие, или «досадный инцидент» – так выразилась приемная комиссия аспирантуры перед тем, как отклонить ее заявление, – спровоцировала она сама. Доктор Майерс поймал ее на мошенничестве. Она пыталась фальсифицировать протокол эксперимента, чтобы извратить результаты исследования, – у профессора имелись доказательства, а когда он ее уличил, бросилась к нему и стала предлагать секс. Видя, что это на него не действует, она полезла в драку и, воспользовавшись его растерянностью, вонзила ему в живот карандаш. Профессор чудом остался жив.
Почти никто не купился на эту историю. У доктора Майерса была совершенно определенная репутация. Но при этом он считался особо ценным сотрудником, а Калифорнийский университет не мог разбрасываться кадрами такого масштаба. Элизабет осталась не у дел. Выпускная квалификационная работа магистра засчитана. Гематомы рассосутся. Кто-нибудь напишет ей характеристику для трудоустройства. Свободна.
Так и получилось, что устроилась она в Научно-исследовательский институт Гастингса. И в данный момент стояла рядом с институтской комнатой отдыха, вжавшись в стену и мучаясь от дурноты.
Подняв глаза, она увидела перед собой техника-лаборанта.
– Ты чего, Зотт? – спросил он. – Видок у тебя, прямо скажем…
Элизабет не отвечала.
– Я перед тобой виноват, – признал он. – Дались мне эти колбы. А парни, – продолжал он, кивая в сторону комнаты отдыха (и явно подслушав разговор), – они же так, по-свойски. Забудь.
Но забыть не получилось. Буквально на следующий день их босс, доктор Донатти, тот, что сказал о ней «сучка», объявил о ее переводе в другую группу.
– Там попроще будет, – добавил он. – Текущий проект тебе не по уму.
– За что так, доктор Донатти? – спросила она. – Разве я запорола работу?
Она была мозговым центром текущего проекта, и в результате их группа уже подготовила публикацию по материалам исследования. Но Донатти указал ей на дверь. Наутро она получила элементарное задание из области изучения аминокислот.
Видя ее растущую неудовлетворенность, лаборант спросил, зачем ей вообще идти в науку.
– Я не собираюсь идти в науку, – ответила она. – Я уже пришла!
А про себя решила, что не позволит ни какому-то калифорнийскому хряку, ни своему боссу, ни горстке недоумков стоять у нее на пути. Ей было не впервой сталкиваться с внешними факторами. Преодолеет она и новые.
Но внешние факторы, даром что называются внешними, разъедают человека изнутри. Шли месяцы; ее характер вновь и вновь испытывали на прочность. Единственное, что приносило ей хоть какую-то радость, – это театр, но даже он порой оборачивался разочарованием.
Дело было в субботу вечером, две недели спустя после инцидента с колбами. Она купила билет на «Микадо» – говорили, веселая комическая опера. Это посещение давно было у нее в планах, но по ходу действия она убеждалась, что ничего смешного тут не находит. Куплеты – расистские, актеры все как один – белые, да к тому же сразу понятно, что на главную героиню взвалят чужие грехи. Эта ситуация напоминала ей о работе. Чтобы не портить себе настроение, она решила досидеть до антракта и уйти.
По воле случая в зале присутствовал Кальвин Эванс; уделяй он побольше внимания развитию сюжета, они с Элизабет, возможно, сошлись бы в оценках. Но нет: он пришел на первое свидание с референткой биологического сектора и уже пресытился до тошноты. С этой девицей вышел казус: она сама зазывала его в оперетту, решив, что у такого светила денег куры не клюют, а он от удушливого запаха ее парфюма пару раз моргнул, и она истолковала это как «с удовольствием».
Дурнота стала подступать уже в первом акте, а к концу второго достигла критической точки.
– Прости, – шепнул Кальвин, – мне нехорошо. Пойду я.
– То есть как? – Она заподозрила неладное. – По-моему, ты выглядишь прекрасно.
– Мутит – сил нет, – прошелестел он.
– Извиняюсь, конечно, но это платье куплено ради сегодняшнего выхода в свет, – возмутилась она, – и я буду его выгуливать все четыре часа.
Он протянул пару банкнот на такси в направлении ее изумленного лица, выскочил в фойе и, держась одной рукой за готовый взорваться живот, помчался к туалетам.
По воле того же случая одновременно с ним в фойе вышла Элизабет, тоже направлявшаяся в туалет. Но при виде длинной очереди она с досадой повернула обратно и столкнулась нос к носу с Кальвином, которого тут же стошнило прямо на нее.
– Боже мой… – прохрипел он между спазмами. – Господи…
Быстро оправившись от первого потрясения, Элизабет оставила без внимания испорченное платье и в утешение несчастному положила руку на его согбенную спину, даже не разобравшись, кто это такой.
– Мужчине плохо, – обратилась она к очереди. – Вызовите, пожалуйста, врача.
Но никто не откликнулся. Всю очередь как ветром сдуло от тяжелого запаха и надсадных всхлипов.
– Боже мой… – раз за разом повторял Кальвин. – О боже…
– Я сейчас принесу бумажное полотенце, – мягко сказала Элизабет. – И вызову такси. – А потом, внимательно присмотревшись, спросила: – Мы с вами, случайно, не знакомы?
Через двадцать минут она уже помогала ему войти в дом.
– Поскольку никто больше не пострадал, думаю, распыление дифениламинарсина можно исключить, – сказала она.
– Химическое оружие? – ахнул он, держась за живот. – Нет, вряд ли.
– Видимо, что-то не то съели, – сказала Элизабет. – Похоже на пищевое отравление.
– Ох, – простонал он. – Какой позор. Очень прошу меня извинить. Ваше платье… Я оплачу химчистку.
– Ничего страшного, – сказала Элизабет. – Слегка забрызгано, вот и все.
Она усадила его на диван, и Кальвин мешком повалился на бок.
– Не… не припомню, когда меня в последний раз так выворачивало. Тем более на людях.
– Бывает.
– А ведь я пришел на свидание, – выдавил он. – Представляете? И был вынужден оставить ее в зале.
– Нет, не представляю, – ответила она, пытаясь вспомнить, когда в последний раз ходила на свидание.
Пару минут они молчали, потом он закрыл глаза.
Она поняла, что ей пора уходить.
– Еще раз прошу меня простить, – выдохнул он, услышав, что она идет к дверям.
– Я вас умоляю. Не нужно извиняться. Это была реакция, химическая несовместимость. Мы же ученые. Нам ли этого не понимать?
– Нет, нет, – слабо запротестовал он, желая прояснить недоразумение. – Я о том, что в тот раз принял вас за секретаршу… и распорядился, чтобы мне позвонил ваш начальник. Мне так стыдно.
Она не нашлась с ответом.
– Нас даже официально не представили, – выговорил он. – Я – Кальвин Эванс.
– Элизабет Зотт, – ответила она, собираясь домой.
– Ну что ж, Элизабет Зотт, – он даже сумел изобразить тонкую улыбку, – теперь вы палочка-выручалочка.
Но она явно не расслышала.
– Мои работы в области ДНК были посвящены полифосфорным кислотам в качестве конденсирующих агентов, – через неделю сообщила она Кальвину за чашкой кофе в институтской столовой. – И до недавних пор все шло по нарастающей. Однако месяц назад меня отстранили. Перевели на исследование аминокислот.
– Но почему?
– Донатти… вы ведь тоже работаете под его началом? Так вот, он решил, что моя тема бесперспективна.
– Но изучение конденсирующих агентов очень важно для лучшего понимания ДНК…
– Да знаю я, знаю, – согласилась она. – На эту тему я собиралась писать диссертацию. Хотя на самом-то деле меня больше всего интересует абиогенез.
– Абиогенез? Теория возникновения живых организмов из неорганических веществ? Увлекательная штука. Но вы так и не защитились.
– Это верно.
– Абиогенезом обычно занимаются остепененные специалисты.
– Я защитила магистерскую диссертацию по химии. В Калифорнийском университете.
– Ох уж эта вузовская наука, – сочувственно покивал Кальвин. – Она давно себя изжила. И вы захотели двигаться дальше.
– Не совсем так.
Последовало неловкое молчание.
– Слушайте… – Сделав глубокий вдох, Элизабет начала заново. – Моя гипотеза насчет полифосфорных кислот сводится к следующему.
Сама того не сознавая, она проговорила с ним более часа; Кальвин кивал, делал пометки, изредка задавал уточняющие вопросы, на которые она с легкостью отвечала.
– Можно было пойти дальше, – заметила она, – но, как я уже сказала, меня «перебросили». А до этого чинили всякие препоны: даже снабжение простейшим инвентарем, необходимым для моей работы, практически перекрыли.
Дело дошло до крайности, пояснила она: ее вынуждали воровать оборудование и реактивы в других лабораториях.
– Но откуда проблемы со снабжением? – удивился Кальвин. – Гастингс – богатая организация.
Во взгляде Элизабет читалось, что он спросил примерно следующее: почему в Китае при таких площадях орошаемых рисовых полей голодают дети?
– Из-за дискриминации по признаку пола, – ответила она, вертя в пальцах карандаш второй твердости (который теперь всегда носила при себе – либо за ухом, либо в прическе) и со значением барабаня им по столу. – А также по общественно-политическим мотивам вследствие фаворитизма, неравенства и всеобщей несправедливости.
Кальвин пожевал губы.
– Но главным образом из-за дискриминации по признаку пола.
– При чем тут дискриминация по признаку пола? – невинно спросил он. – Кому мешают женщины-ученые? Ерунда какая-то. Чем больше специалистов, тем лучше.
Элизабет изучала его, не веря своим ушам. Кальвин Эванс производил на нее впечатление неглупого человека, но сейчас до нее дошло, что есть люди, которые неглупы лишь в одном, узком смысле. Она пригляделась к нему повнимательнее, словно оценивая возможность до него достучаться. Потом собрала волосы обеими руками, дважды скрутила их на макушке. И скрепила узел карандашом.
– Когда вы учились в Кембридже, – осторожно начала она, – среди ваших преподавателей много было женщин?
– Ни одной. Это был чисто мужской колледж.
– Ага, понятно, – сказала она. – Зато, разумеется, в прочих колледжах у женщин были равные права с мужчинами, верно? Итак, скольких женщин-ученых вы знаете? Только не называйте мадам Кюри.
Судя по его ответному взгляду, он заподозрил некий подвох.
– Проблема в том, Кальвин, – твердо произнесла она, – что половина населения оказывается лишней. И дело не в том, что меня обделяют необходимыми для работы предметами снабжения, а в том, что женщинам недоступна подготовка, необходимая им для самореализации. И даже если у них есть высшее образование, то всяко не кембриджского уровня. Следовательно, они никогда не получат таких возможностей, какие открыты для мужчин, и не заслужат равного с ними уважения. Женщины начинают с самых нижних ступеней и там же остаются. Про оплату их труда и говорить нечего. А все потому, что они не учились в вузе, куда их, на минуточку, не принимают.
– Вы хотите сказать, – с расстановкой выговорил он, – что женщин, которые видят себя в науке, на самом деле больше?
У нее расширились глаза.
– Конечно нас больше! Мы видим себя в науке, в медицине, в бизнесе, в музыке, в математике. Назовите любую область. – Тут она выдержала паузу, так как, по правде говоря, среди ее подруг и соучениц лишь считаные единицы видели себя в науке или в любой другой сфере деятельности. Большинство ее однокурсниц признавались, что их цель – выскочить замуж. Это было прискорбно: можно подумать, они все опились каким-то зельем, на время лишившим их рассудка.
– Но вместо этого, – продолжила она, – женщины сидят по домам, рожают детишек и выбивают ковры. Это узаконенное рабство. Даже если женщина сознательно выбирает для себя роль хранительницы очага, труд ее зачастую не ценится вовсе. Мужчины, похоже, считают, что у среднестатистической матери пятерых детей главный вопрос дня лишь один: какого цвета выбрать лак для маникюра?
Вообразив пятерых детей, Кальвин содрогнулся.
– Что касается вашей работы, – сказал он, чтобы направить дискуссию в другое русло, – думаю, я смогу исправить положение.
– Мне не нужны ваши исправления, – отрезала Элизабет. – Я сама способна исправить все, что нужно.
– Ошибаетесь.
– Прошу прощения?
– Вы не способны исправить положение по той причине, что этого не допускает устройство мира. Жизнь несправедлива.
Это ее разозлило: он вздумал поучать ее в вопросах несправедливости!
Что он в этом понимает? Она хотела заспорить, но Кальвин ее перебил.
– Заметьте, – сказал он, – жизнь изначально несправедлива, и все же вы продолжаете строить ее так, будто в ней есть справедливость, будто можно исправить пару дефектов – и все устаканится. Нет, не устаканится. Хотите совет? – И, не дав ей сказать «не хочу», закончил: – Не пытайтесь управлять системой. Попытайтесь обвести ее вокруг пальца.
Элизабет в молчании взвешивала его слова. Как ни досадно, в них был здравый смысл, хотя и жутко несправедливый.
– По счастливому стечению обстоятельств я весь прошлый год ломал голову над полифосфорными кислотами, но меня как заколодило. Ваше исследование могло бы сдвинуть дело с мертвой точки. Если я скажу Донатти, что заинтересован в ваших результатах, вас завтра же вернут на прежние позиции. И даже если меня не заинтересуют ваши результаты, чего не может быть никогда, я должен загладить свою вину. Во-первых, за высказывание о секретарше и, во-вторых, еще раз, за рвотные массы.
Элизабет не нарушала молчания. Вопреки своим убеждениям она потеплела к этой затее. Причем невольно: ей не улыбалось обводить систему вокруг пальца. Неужели системы не бывают разумными? Она терпеть не могла протекционизма. Любые протекции отдавали жульничеством. Но как-никак она поставила перед собой определенные цели, и что же, черт возьми: так и сидеть теперь сложа руки? Сидеть сложа руки – затея неблагодарная, она еще никому не пошла на пользу.
– Нет, это вы послушайте, – с нажимом произнесла Элизабет, убирая с лица непослушную прядь волос. – Надеюсь, вы не сочтете, что я принимаю скороспелые решения, но жизнь меня била, поэтому должна уточнить: это не свидание. Это чисто рабочая встреча. Я не заинтересована ни в каких отношениях.
– Я тоже, – не отступался он. – Это чисто по работе. И ничего более.
– И ничего более.
Они поставили на поддон чашки с блюдцами и разошлись в разные стороны, причем каждый отчаянно надеялся, что другой подразумевает нечто совсем иное.
Глава 4
Введение в химию
Недели через три Кальвин и Элизабет, направляясь к парковке, беседовали на повышенных тонах.
– Ваша идея в корне порочна, – говорила Элизабет. – Вы упускаете из виду саму основу синтеза белка.
– Напротив, – возражал он, про себя отмечая, что никто еще не называл его идеи порочными и что слышать это не особо приятно, – у меня в голове не укладывается, как можно полностью игнорировать молекулярное строе…
– Я не игнорирую…
– А как же две ковалентные…
– Там образуются не две, а три ковалентные связи…
– Да, но только в тех случаях…
– Послушайте! – резко перебила Элизабет, когда они остановились у ее машины. – Вот она, проблема.
– Какая еще проблема?
– Вы, – твердо сказала она, указывая на него обеими руками сразу. – Вы и есть главная проблема.
– Потому что у нас разные точки зрения?
– Проблема не в этом, – возразила она.
– Хорошо, тогда в чем?
– Да в том… – Неопределенно махнув рукой, она посмотрела вдаль.
Кальвин выдохнул, опустил одну ладонь на крышу ее голубого «плимута» и стал ждать неминуемой отповеди.
За истекший месяц они с Элизабет встречались шесть раз – дважды вместе обедали и четыре раза пили кофе; для Кальвина каждая из этих встреч составляла и самое возвышенное, и самое скверное мгновение суток. Самое возвышенное – потому, что Элизабет была самой умной, проницательной, загадочной и… да… опасно привлекательной из всех известных ему девушек. Самое скверное – потому, что она вечно торопилась уйти. А когда она уходила, он впадал в отчаяние, не отступавшее до самой ночи.
– Новейшие сведения о шелковичных червях, – пояснила она. – Опубликованы в последнем номере журнала «Сайенс». Вот о какой главной сложности я говорила.
Он согласно кивал, будто все понимая, но на самом деле не понимал ровным счетом ничего, даже новых сведений о шелковичных червях. Во время каждой встречи он из кожи вон лез, чтобы показать свое полное равнодушие к Элизабет во всем, что выходило за пределы ее должностных обязанностей. Он не предлагал оплатить ее чашку кофе, не вызывался донести от прилавка к столу ее обеденный поднос, не распахивал перед нею дверь, даже в тот раз, когда она несла стопку книг выше своей головы. Не грохнулся в обморок, когда она, попятившись от раковины, случайно натолкнулась на него спиной и он уловил запах ее волос. Он и представления не имел, что у волос бывает такой запах – как будто женщина только-только вымыла голову в лохани с цветами. Неужели он не мог надеяться на поощрение за эту видимость чисто рабочих отношений? Такая ситуация злила его донельзя.
– Про бомбикол, – продолжала Элизабет, – у тутовых шелкопрядов.
– Разумеется, – уныло подтверждал он, вспоминая, каким идиотом показал себя при первой встрече. Принял ее за секретаршу. Выставил из своей лаборатории. Дальше – больше. Блеванул на нее в театре. Она сказала, что это ерунда, однако же с тех пор ни разу не надела свое желтое платье, так? Так. Сомнений не оставалось: хотя она и утверждала, что не держит на него зла, но на поверку выходило иначе. Сам он, воплощение злопамятства, знал, как это бывает.
– Это феромон, – продолжала она. – Самок шелковичного червя.
– Самки червя, – саркастически процедил он. – Подумать только!
Удивленная таким выпадом, Элизабет сделала шаг назад.
– Вам неинтересно. – При этих словах у нее покраснели мочки ушей.
– Ну почему же.
В поисках ключей она судорожно рылась в сумочке.
Какое небывалое разочарование. В кои-то веки ей повстречался мужчина, с которым есть о чем поговорить: он видится ей умным, проницательным, загадочным (и опасно привлекательным, когда улыбается), но не проявляет к ней никакого интереса. Вообще никакого. За истекший месяц они встречались шесть раз; при каждой встрече она ограничивала себя строго деловыми рамками, и он тоже, хотя с его стороны это уже граничило с хамством. Взять хотя бы тот случай, когда она так нагрузилась книгами, что даже двери не видела, – каково, а? Ему и в голову не пришло ей помочь. Но почему-то всякий раз, когда они оказывались рядом, ее непреодолимо тянуло его поцеловать. А ведь ей это абсолютно несвойственно. И все же после каждой встречи, которую она спешила закончить как можно скорее, чтобы, чего доброго, не броситься к нему с поцелуями, она впадала в отчаяние, не отступавшее до самой ночи.
– Мне пора, – сказала она.
– Дела не ждут, – откликнулся он.
Но ни один из них не сдвинулся с места; правда, они отвернулись друг от друга, будто каждый высматривал знакомого, с которым, собственно, и договорился здесь встретиться, хотя на календаре была пятница, часы показывали без малого семь вечера и в южном секторе оставались только две машины – ее и его.
– Грандиозные планы на выходные? – отважился в конце концов Кальвин.
– Естественно, – солгала она.
– Удачи, – бросил он и зашагал прочь.
Проводив его взглядом, она села в машину и закрыла глаза. Кальвин далеко не глуп. Читает журнал «Сайенс». Наверняка понял, к чему она клонит, заводя разговор о бомбиколе – ведь это феромон для привлечения мужских особей. «Черви», – процедил он едва ли не с жестокостью. Вот гад. А она-то, дурища: внаглую заговорила о половом аттрактанте, и где – на парковке, вот и получила отлуп.
Вам неинтересно, огорчилась она.
А он такой: Ну почему же.
Открыв глаза, Элизабет вставила ключ в зажигание. Да ладно, Кальвин все равно думает, что ей нужна от него только лабораторная посуда. Мужские мозги ведь как работают: с чего это тетка заговорила про бомбикол именно в пятницу вечером, на пустой парковке, когда с запада прилетает легкий ветерок и несет запах ее несуразно дорогого шампуня прямо ему в ноздри? Как пить дать еще колбы потребовались. Элизабет не видела другой причины. Кроме истинной. В ней зарождалась любовь.
В этот самый миг кто-то забарабанил ей в левое окно.
Подняв глаза, она увидела Кальвина, который жестами просил ее опустить стекло.
– Да пропади они пропадом, ваши колбы! – рявкнула Элизабет.
– Проблема не во мне, – отрезал он и наклонился, чтобы их глаза оказались на одном уровне.
Элизабет, внутренне закипая, выдержала его взгляд.
Как он смеет?
Кальвин выдержал ее взгляд. Как она смеет?
И тут Элизабет снова захлестнуло все то же чувство, которое всякий раз настигало ее рядом с Кальвином, но теперь она сдалась: высунула из машины обе руки, чтобы взять его лицо в ладони и привлечь к себе, а самый первый их поцелуй скрепил ту неразрывную связь, которую не способна объяснить даже химия.
Глава 5
Семейные ценности
В лаборатории, где работала Элизабет, все сотрудники решили, что она встречается с Кальвином Эвансом только по причине его славы. С Кальвином на коротком поводке она стала неуязвимой. Но истинная причина была куда проще. «Да потому, что я его люблю», – ответила бы она, подкатись к ней с таким вопросом кто-нибудь любопытный. Но вопросов ей не задавали.
То же самое происходило и с Кальвином. Подкатись кто-нибудь с таким вопросом к нему, он бы ответил, что Элизабет Зотт – самое большое его сокровище на всем белом свете, не по причине ее красоты, не по причине ее ума, а просто потому, что она его любит, а он любит ее – с той полнотой чувства, убежденности и доверия, которая и составляет основу их взаимной преданности. Они стали больше чем друзьями, больше чем собеседниками, больше чем влюбленными, больше чем союзниками, больше, чем любовниками. Любые отношения – это всегда пазл, но их мозаика сложилась в один момент: словно кто-то потряс коробку и сверху наблюдал, как отдельные фрагменты приземляются в нужной точке, подгоняются по размеру и форме, прочно соединяясь в осмысленную, идеальную картину. Другие пары, глядя на них, мучились от зависти.
По ночам, после интимной близости, они всегда оказывались в одной и той же позе, на спине – его нога закинута на ее ногу, ее рука у него на бедре, его голова наклонена вбок, поближе к ней, – и разговаривали. Иногда о предстоящих задачах, иногда о своем будущем и всегда о работе. Невзирая на изнеможение обоих, разговор нередко продолжался за полночь: не важно, заходила ли речь о полученных результатах или о какой-нибудь формуле, но в конце концов один из двоих непременно вставал, чтобы сделать несколько записей. Если у других пар взаимное влечение отодвигает работу на задний план, то у Элизабет с Кальвином все было с точностью до наоборот. Даже в нерабочее время они продолжали работать, поощряя изобретательность и творческие способности друг друга уже тем, что смотрели на них под новым углом зрения, а научное сообщество впоследствии поражалось результативности этой пары, но поразилось бы еще сильнее, прознав, что бóльшую часть идей авторы разрабатывают в голом виде.
– Не спишь? – тихонько спросил Кальвин однажды ночью, когда они лежали рядом в постели. – Я кое-что обговорить хотел. Насчет Дня благодарения.
– А что случилось?
– Времени остается – всего ничего; хотел спросить, не планируешь ли ты… не планируешь ли ты съездить домой и позвать с собой меня, чтобы… – Он запнулся, но тут же выпалил: – Чтобы представить своим родным.
– Что? – прошептала в ответ Элизабет. – Домой?! Нет. Домой не поеду. Я думала, мы с тобой здесь отметим. Вдвоем. Если, конечно… Ну… А ты-то не собираешься домой?
– Категорически нет, – ответил он.
За прошедшие несколько месяцев Кальвин с Элизабет успели обсудить почти всё: книги, продвижение по работе, свои устремления, вопросы веры, политику, кино, даже аллергию. Единственное исключение, причем совершенно очевидное, составляла семья. Так выходило само собой – по крайней мере, на первых порах, но, месяцами замалчивая эту тему, оба поняли, что она может и вовсе кануть в небытие.
И ведь нельзя сказать, что их не интересовали корни друг друга. У кого не возникает желания копнуть поглубже, чтобы найти в детстве близкого человека набор обычных подозреваемых: сурового родителя, вечных соперников – братьев и сестер, безумную тетку? У Элизабет с Кальвином такое желание возникало.
И со временем тема родни стала напоминать отгороженную комнату во время экскурсии по историческому особняку. Можно просунуть голову в дверь и мельком увидеть, что Кальвин вырос в каком-то определенном месте (в Массачусетсе?), что у Элизабет есть брат (а может, сестра?), но внутрь нипочем не зайдешь и домашнюю аптечку вблизи не разглядишь. Но Кальвин сам заговорил о Дне благодарения.
– Не знаю, кто меня за язык дернул, – нарушил он тягостное молчание. – Но я сообразил, что даже не знаю, откуда ты родом.
– Я-то? – встрепенулась Элизабет. – Ну… из Орегона. А ты?
– Из Айовы.
– Серьезно? – удивилась она. – Я думала, из Бостона.
– Нет, – поспешно отрезал он. – А братья у тебя есть? Или сестры?
– Один брат, – сказала она. – А у тебя?
– Никого, – ответил он безо всякого выражения.
Элизабет лежала неподвижно, стараясь уловить его тон.
– Тебе не бывало одиноко?
– Бывало, – так же скупо ответил он.
– Прости. – Она нащупала под одеялом его руку. – Твои родители не хотели больше детей?
– Трудно сказать. Обычно дети родителям таких вопросов не задают. Наверно, хотели. Да, определенно.
– Тогда почему…
– Когда мне исполнилось пять лет, они погибли. Мать была на восьмом месяце…
– Боже мой. Я так сочувствую тебе, Кальвин. – Элизабет резко села в постели. – Что произошло?
– Попали, – буднично сообщил он, – под поезд.
– Кальвин, прости меня, я же ничего не знала.
– Не переживай, – сказал он. – Много воды утекло. Я их даже не помню.
– Но…
– Теперь твоя очередь, – нетерпеливо перебил он.
– Нет, постой, постой, Кальвин: кто же тебя воспитывал?
– Тетушка. Но потом она тоже умерла.
– Что? Как?
– Мы ехали в машине, и у тетушки случился инфаркт. Машина свернула на обочину и врезалась в дерево.
– Господи…
– Считай, такая у нас семейная традиция. Смерть от несчастного случая.
– Это не остроумно.
– Я и не пытался острить.
– Сколько же тебе было лет? – не отступалась Элизабет.
– Шесть.
Она зажмурилась:
– И тебя отдали в… – У нее сорвался голос.
– В католический приют для мальчиков.
– И?.. – поторопила она, ненавидя себя за назойливость. – Как тебе там жилось?
Кальвин выдержал паузу, словно пытался найти ответ на этот до неприличия простой вопрос.
– Тяжко, – выговорил наконец он, но так тихо, что она еле расслышала.
Где-то далеко взвыл паровозный гудок, и Элизабет содрогнулась. Сколько ночей Кальвин вот так лежал рядом с ней и, слыша этот гудок, вспоминал покойных мать с отцом и неродившегося младенца? А может, он о них и не думал – сам ведь сказал, что успел их забыть. Но кого-то же он должен вспоминать? И что это были за люди? И как именно следует понимать это «тяжко»? Она хотела спросить, но его голос – темный, низкий, незнакомый – подсказал ей, что лучше прикусить язык. А как ему жилось впоследствии? Как получилось, что в центре засушливой Айовы он увлекся греблей? И что совсем уж непонятно – как его занесло в Кембридж, где он выступал за команду колледжа? А на какие средства он получил высшее образование? Кто за него платил? А где ходил в школу? Приют в Айове вряд ли мог предложить блестящее начальное образование. Одно дело – блистать талантами, но совсем другое – блистать талантами, не находя им применения. Появись Моцарт на свет не в Зальцбурге – цитадели культуры, а в трущобах Бомбея, неужели он бы сочинил Симфонию номер тридцать шесть до мажор? Исключено. Каким же образом Кальвин поднялся ниоткуда до высот мировой науки?
– Ты упомянула, – начал он деревянным тоном, заставляя Элизабет опуститься на подушку, – Орегон.
– Да, – подтвердила она, содрогаясь оттого, что сейчас ей придется изложить свою историю.
– Часто туда наведываешься?
– Никогда.
– Но как же так? – Кальвин почти кричал, потрясенный ее разрывом с благополучной семьей. В которой, по крайней мере, никто не умер.
– По религиозным соображениям.
Кальвин умолк, словно чего-то недопонял.
– Мой отец был, так сказать… большим спецом по религии, – объяснила она.
– Это как?
– Ну, приторговывал Богом.
– Что-то я не догоняю.
– Сыпал мрачными предсказаниями, чтобы нажиться. Знаешь, – с нарастающей неловкостью продолжала она, – некоторые возвещают близкий конец света, но предлагают спасение: крестины по особому обряду или дорогие амулеты, способные немного отодвинуть Страшный суд.
– Неужели таким способом возможно прокормиться?
Она повернулась к нему лицом:
– Еще как.
Кальвин умолк, пытаясь вообразить эту картину.
– Короче говоря, – продолжила она, – из-за этого нам все время приходилось переезжать с места на место. Нельзя же постоянно внушать соседям, что конец света уже близок, если кругом тишь да гладь.
– А твоя мама?
– Она как раз изготавливала амулеты.
– Нет, я о другом: она тоже была очень набожна?
Элизабет замялась:
– Ну, если считать алчность религией, то да. В этой сфере жестокая конкуренция, Кальвин, – дело-то исключительно прибыльное. Но мой отец был невероятно талантлив, и доказательством тому служила ежегодная покупка нового «кадиллака». Но если уж на то пошло, отец умел вызывать спонтанное возгорание и этим выделялся среди прочих.
– Подожди. Это как?!
– Не так-то просто отмахнуться от человека, который кричит: «Дай мне знак!» – и после этого рядом загорается какой-нибудь предмет.
– Стоп. Ты хочешь сказать…
– Кальвин, – она перешла на строго научный тон, – тебе известно, что фисташки легковоспламеняемы? Это обусловлено высоким содержанием жиров. Фисташки хранят с соблюдением особых условий влажности, температуры воздуха и давления, но стоит нарушить эти условия – и содержащиеся в фисташках жирорасщепляющие ферменты начинают производить свободные жирные кислоты, которые разлагаются, когда ядро ореха насыщается кислородом и выделяет двуокись углерода. И что в результате? Огонь. Надо отдать должное моему отцу по двум пунктам: он мог вызвать мгновенное возгорание, получив необходимый знак от Господа. – Она тряхнула головой. – Мама дорогая. Сколько же мы израсходовали фисташек!
– А второй пункт? – спросил Кальвин.
– Не кто иной, как отец, приохотил меня к химии. – Элизабет выдохнула. – Наверное, я должна сказать ему спасибо, – горько добавила она. – Но нет.
Пытаясь скрыть свое разочарование, Кальвин повернул голову влево. В этот миг он понял, как же ему не терпелось познакомиться с ее родными: как он надеялся посидеть с ними за праздничным столом, как рассчитывал, что со временем они признают его своим, просто потому, что для нее он – свой.
– А где сейчас твой брат? – спросил он.
– Умер. – В ее голосе звучала жесткость. – Покончил с собой.
– Покончил с собой? – задохнулся Кальвин. – Как?
– Повесился.
– Но… но почему?
– Отец сказал, что Господь его ненавидит.
– Но… но…
– Как я уже сказала, отец обладал даром внушения. Стоило ему сказать, что Господу угодно то-то и то-то, как Господь прислушивался. А Господом и был сам отец.
У Кальвина скрутило живот.
– Ты… ты была к нему близка?
Элизабет набрала побольше воздуха:
– Да.
– Нет, я все-таки не понимаю, – упорствовал он. – Зачем твой отец произнес такие слова?
Кальвин воздел глаза к темному потолку. При почти полном отсутствии навыков общения с близкими он привык считать, что родня – залог стабильности, подспорье в тяжелые времена. Ему и в голову не приходило, что родня сама может стать наказанием.
– Мой брат… Джон… был гомосексуалистом, – выдавила Элизабет.
– Ох… – выдохнул Кальвин, как будто этим все объяснялось. – Могу только посочувствовать.
Приподнявшись на локте, она вперилась в него сквозь темноту.
– Как прикажешь тебя понимать? – вырвалось у нее.
– Ну, на самом деле… а как ты узнала? Вряд ли он сам тебе рассказал.
– У меня как-никак научный склад ума, если ты не забыл, Кальвин. Вообще говоря, в гомосексуализме нет ничего из ряда вон выходящего – это заурядный факт биологии человека. Меня удивляет, что людям это неизвестно. Никто, что ли, не читает Маргарет Мид?[2] Дело в том, что я была в курсе ориентации Джона, и он это знал. Мы с ним говорили начистоту. Он не выбирал для себя такой путь; это была часть его сущности. И вот что хорошо, – задумчиво добавила она, – он тоже знал обо мне.
– Знал, что у тебя…
– Научный склад ума! – рявкнула Элизабет. – Слушай, я понимаю, тебе трудно это принять, учитывая жуткие обстоятельства твоей собственной жизни, но если мы рождаемся в конкретной семье, это вовсе не значит, что вырастем такими же.
– А как иначе: мы вырастаем…
– Нет. Пойми, Кальвин. Люди, подобные моему отцу, проповедуют любовь, а сами кипят ненавистью. Они не будут мириться ни с кем, кто ставит под удар их мещанские убеждения. Тот день, когда наша мать увидела, как мой брат держится за руки с другим парнем, стал последней каплей. Целый год ему выговаривали, что такой извращенец недостоин жить в этом мире, и в конце концов он взял веревку и пошел в сарай.
У нее в голосе зазвучали непривычно высокие нотки, какие появляются на грани слез. Кальвин потянулся к Элизабет, и она позволила ему себя обнять.
– Сколько же тебе было лет? – спросил он.
– Десять, – ответила она. – А Джону – семнадцать.
– Расскажи о нем, – осторожно попросил Кальвин. – Каким он был по характеру?
– Да как тебе сказать… – прошептала она. – Добрый. Заботливый. Именно Джон читал мне сказки на ночь, бинтовал разбитые коленки, учил меня грамоте. Мы часто переезжали, и я не умела заводить друзей, но у меня всегда был Джон. Мы с ним часами просиживали в библиотеке. Для нас это была святая святых – мы знали, что уж библиотеку-то найдем в любом городе. Странно, что сейчас мне это пришло в голову.
– Почему странно?
– Да потому, что для наших родителей святая святых представлял собой бизнес.
Он кивнул.
– Я твердо усвоила одно, Кальвин: для решения своих трудностей людям свойственно искать простые пути. Куда легче уповать на нечто незримое, неосязаемое, необъяснимое, неизменное, чем в меру своих способностей постараться разглядеть, нащупать, объяснить, изменить. – Элизабет вздохнула. – Причем не где-нибудь, а в себе. – Она напряглась.
Лежа в молчании, каждый погрузился в омут своего прошлого.
– А сейчас родители твои где?
– Отец в тюрьме. Как-то раз полученный им небесный знак убил троих человек. А мать подала на развод, снова вышла замуж и переехала в Бразилию. Там нет законов об экстрадиции. Я говорила, что мои родители никогда в жизни не платили налогов?
Кальвин только присвистнул, тихо и протяжно. Тому, кто в детстве кормился тоской, трудно вообразить, что другому доставалось не меньше.
– Значит, после… смерти твоего брата у родителей осталась одна ты…
– Нет, – перебила Элизабет. – Я просто осталась одна. Родители неделями бывали в разъездах, и без Джона мне пришлось учиться самостоятельности. А куда было деваться? Приноровилась для себя готовить, даже делала мелкий ремонт.
– А школа?
– Говорю же: я ходила в библиотеку.
– И это все?
Элизабет повернулась к нему:
– И это все.
Они лежали, как поваленные деревья. На расстоянии нескольких кварталов зазвонил церковный колокол.
– В детстве, – негромко сказал Кальвин, – я себе внушал, что завтра будет новый день. Завтра будет чудо.
Она снова взяла его за руку:
– Это помогало?
При воспоминании о тех подробностях, которые он узнал о своем отце от епископа в приюте для мальчиков, у Кальвина дрогнула губа.
– Наверное, я не так выразился: не нужно зависать в прошлом.
Она кивнула, представив, как недавно осиротевший мальчуган пытается рисовать себе светлое будущее. Очевидно, для этого требовалась особая стойкость: ребенок, испытавший худшее, вопреки законам вселенной и доводам рассудка, убеждает себя, что завтра все изменится.
– Завтра будет новый день, – повторил Кальвин, словно тот самый мальчуган. Но тут же умолк, потому что память об отце давила слишком тяжелым грузом. – Что-то я устал. Давай закругляться.
– Да, надо поспать, – согласилась она, ни разу не зевнув.
– У нас еще будет время продолжить, – тоскливо проговорил Кальвин.
– Я готова хоть завтра, – покривила душой Элизабет.
Глава 6
Институтская столовая
Что может быть досаднее, чем зрелище чужого, причем незаслуженно большого счастья? По мнению кое-кого из коллег Элизабет и Кальвина по Научно-исследовательскому институту Гастингса, в случае этой пары несправедливость вообще зашкаливала. Он – талантище, она – красотка. Когда они сошлись, несправедливость автоматически удвоилась и стала просто вопиющей.
Но по мнению тех же коллег, хуже всего было именно то, что доля каждого оказалась совершенно незаслуженной: ну, такими уж они родились на свет; иными словами, счастье досталось им не в награду за тяжкий труд, а просто в силу врожденной удачливости. И тот факт, что эти двое решили объединить свои незаслуженные дары судьбы в пространстве романтических и, по всей вероятности, чрезвычайно близких отношений, которые что ни день резали глаз окружающим во время обеденного перерыва, только усугублял сложившееся положение.
– О, идут, – сказал геолог с восьмого этажа. – Бэтмен и Робин.
– Говорят, съехались уже… не слыхали? – полюбопытствовал сотрудник той же лаборатории.
– Да это всем известно.
– Я, например, впервые слышу, – угрюмо бросил третий, Эдди.
Троица геологов неотрывно следила за Элизабет с Кальвином: под артиллерийский грохот подносов и столовых приборов те выбрали свободный столик в центре зала. Когда миазмы столовского бефстроганова достигли удушающей концентрации, Кальвин и Элизабет расставили на столе набор открытых контейнеров «таппервер». Куриное филе под сыром пармезан. Запеченный картофель о’гратен. Какой-то салат.
– Ну-ну, – заметил один из геологов. – Столовской жратвой брезгуют.
– Да от такой жратвы даже моя кошка нос воротит, – сказал второй, отталкивая поднос.
– Привет, мальчики, – защебетала мисс Фраск, преувеличенно веселая, широкозадая секретарша отдела кадров.
Опустив на стол свой поднос, она кашлянула в надежде на то, что Эдди, техник-лаборант из сектора геологии, отодвинет для нее стул. Они с Эдди встречались уже три месяца; она бы с радостью объявила, что у них все срослось, но это не соответствовало истине. Эдди был неотесан и хамоват. Жевал с открытым ртом, гоготал над пошлыми анекдотами, сыпал словечками типа «усраться легче». И все же Эдди обладал одним несомненным достоинством: он был холост.
– Ой, спасибо, Эдди, – обрадовалась она, когда тот нагнулся и рывком выдвинул стул. – Как мило!
– Продолжай на свой страх и риск, – предостерег один из геологов, неопределенно кивнув в сторону Кальвина с Элизабет.
– А что такое? На что смотрим? – Фраск проследила за его взглядом, развернувшись на стуле. – Ну надо же, – сказала она, провожая глазами счастливую пару. – Опять эти?
Теперь слежку вели четыре пары глаз: Элизабет достала какую-то тетрадку и передала Кальвину. Тот изучил открытую страницу и отпустил комментарий. Элизабет помотала головой и указала пальцем на конкретную подробность. Кальвин покивал и, склонив голову набок, стал медленно кусать губы.
– До чего же непривлекательный, – с отвращением бросила Фраск. Но, будучи сотрудницей отдела кадров и зная, что кадровикам не разрешается обсуждать внешние данные персонала, поспешила добавить: – То есть я хочу сказать, синий – совершенно не его цвет.
Один из геологов отправил в рот кусочек бефстроганова и решительно бросил вилку.
– Слыхали новость? Эванса опять на Нобеля выдвигают.
Над столом пронесся коллективный вздох.
– Подумаешь, это еще ничего не значит, – фыркнул один из геологов. – Выдвигать можно кого угодно.
– Да неужели? Тебя хоть раз выдвигали?
Они глазели как завороженные; через пару минут Элизабет вынула из сумки какой-то пакет, завернутый в пергаментную бумагу.
– Как думаете, что там у нее? – спросил один из геологов.
– Сладкое, – с вожделением ответил Эдди. – Она ко всему еще и печет.
У них на глазах она предложила Кальвину шоколадные бисквит-брауни.
– Ой, скажите пожалуйста! – возмутилась Фраск. – Что значит «ко всему»? Печь каждая умеет.
– Не понимаю таких, как она, – сказал очередной геолог. – Ну захомутала Эванса. И что ее тут держит? – Он помолчал, словно взвешивая разные варианты. – Может, конечно, Кальвин и не спешит на ней жениться.
– Зачем покупать корову, если дармового молока – залейся? – указал один из геологов.
– Я на ферме вырос, – вставил Эдди. – С коровами одна холера.
Тут на него покосилась Фраск. Ее раздражало, что он все время поворачивается за этой Зотт, как подсолнух за солнцем.
– Я разбираюсь в человеческом поведении, – заявила она. – В свое время даже диссертацию по психологии писала. – Она обвела глазами своих сотрапезников, надеясь, что сейчас ее станут расспрашивать о былых научных устремлениях, но ни один не проявил ни малейшего интереса. – Короче, могу с уверенностью сказать: это она его использует, а не наоборот.
Элизабет расправила свои записи, а потом встала:
– Извини, что прерываю, Кальвин, но мне пора на встречу.
– На встречу? – переспросил Кальвин, как будто она получила приглашение на казнь. – Работала бы у меня в лаборатории – знать бы не знала ни про какие встречи.
– Но я же не работаю у тебя в лаборатории.
– А могла бы.
Она со вздохом начала собирать контейнеры. Конечно, она бы с радостью перешла к нему в лабораторию, но возможности такой не было. Как ученый-химик, она пока находилась на низшей ступени. Ей предстояло найти свой собственный путь. Постарайся меня понять, говорила она ему не раз и не два.
– Но мы с тобой живем вместе. Твой переход – это следующий логический шаг. – Он знал, что с Элизабет можно разговаривать только с позиций логики.
– Мы съехались по экономическим соображениям, – напомнила она.
На поверхностный взгляд так оно и было. Идея совместного проживания исходила от Кальвина: поскольку они и так проводят почти все свободное время вместе, твердил он, с финансовой точки зрения было бы оправданно не расставаться вовсе. Но тогда шел 1952 год, а в 1952 году незамужняя женщина не могла просто так взять да и переехать к мужчине. Поэтому Кальвин даже слегка удивился, когда Элизабет согласилась без колебаний.
– Половина арендной платы – с меня, – заявила она.
Вытащив из прически карандаш, она постукивала им по столу в ожидании ответа. Если честно, о том, чтобы оплачивать хотя бы половину аренды, не могло быть и речи. Для нее такой вариант исключался. Ее оклад лишь на самую малость превышал границу смехотворного. К тому же договор аренды был составлен на имя Кальвина, а значит, налоговая льгота полагалась ему одному. Как-то несправедливо. Элизабет дала ему пару минут на математические расчеты. Половина – это возмутительно.
– Половина, – протянул он, будто прикидывая, что к чему.
Но уже хорошо знал, что половина ей не по карману. И даже четверть. В Гастингсе ей платили сущие гроши – вдвое меньше, чем получал бы на ее месте мужчина: Кальвин узнал размер ее оклада из личного дела, куда сумел заглянуть украдкой, в нарушение правил. Впрочем, ипотечный кредит на нем не висел. В минувшем году он полностью выкупил это небольшое бунгало на средства от какой-то химической премии, о чем тут же пожалел. Не зря же народная мудрость гласит: не клади все яйца в одну корзину. А он именно так и поступил.
– Или как вариант, – она просветлела, – можем заключить экономическое соглашение. Ну знаешь, наподобие межгосударственного.
– То есть сделку?
– Аренда – в обмен на услуги.
Кальвин похолодел. До его слуха долетали сплетни насчет дармового молока.
– В обмен на ужины, – уточнила она. – Четыре раза в неделю. – И, не дав ему ответить, поправилась: – Ладно. Пять. Это мое окончательное предложение. Я неплохо готовлю, Кальвин. Кулинария – серьезная наука. По сути, это химия.
Итак, они съехались, и все получилось как нельзя лучше. Но переход к нему в лабораторию? Она отказывалась даже рассматривать такую возможность.
– Ты выдвинут на Нобелевку, Кальвин, – напомнила она, защелкивая крышку контейнера с остатками картофеля. – Причем в третий раз за последние пять лет. А я хочу, чтобы обо мне судили по моей собственной работе, но в случае перехода будет считаться, что всю работу за меня выполнил ты.
– Кто тебя хоть немного знает, никогда так не подумает.
Открыв вентиляционные отверстия в посуде «таппервер», она повернулась к Кальвину:
– В том-то и штука. Меня никто не знает.
Это ощущение преследовало ее всю жизнь. О ней судили не по ее делам, а по делам других. В прошлом она слыла отпрыском поджигателя, дочерью многобрачной жены, сестрой повесившегося гомосексуалиста и магистранткой известного распутника. Теперь стала подругой знаменитого ученого. Но так и не сделалась просто Элизабет Зотт.
А в тех редких случаях, когда ее характеризовали саму по себе, от нее просто отмахивались как от проныры или авантюристки – оба этих качества ставились в зависимость от другого, особенно ей ненавистного. От ее облика. Повторявшего облик отца.
По этой причине она почти никогда не улыбалась. Перед тем как заделаться странствующим проповедником, отец ее мечтал стать актером. У него имелись для этого необходимые предпосылки: харизма и зубы (с профессионально изготовленными коронками). Так чего же ему не хватило? Таланта. Когда стало ясно, что актерская карьера ему не светит, он использовал свои задатки в молельных шатрах, где люди охотно клевали на его фальшивую улыбку и обещания конца света. Потому-то Элизабет и перестала улыбаться в возрасте десяти лет. И сходство сразу померкло.
Улыбка вернулась к ней только с появлением в ее жизни Кальвина Эванса. В тот самый вечер, когда его на нее стошнило. Вначале она его даже не узнала, но, узнав, забыла об испорченном платье и наклонилась, чтобы вглядеться в его лицо. Кальвин Эванс! Правда, был случай, когда она ему надерзила – после того, как он сам обошелся с ней невежливо… из-за этой лабораторной посуды… но между ними возникло мгновенное, неодолимое притяжение.
– Доедать будешь? – Она указала на почти пустой контейнер.
– Не могу, – ответил он. – Доешь сама, ладно? Тебе дополнительное горючее не помешает.
На самом деле он собирался все доесть сам, но готов был отказаться от дополнительных калорий, лишь бы только задержать ее рядом с собой. Как и Элизабет, он никогда не отличался общительностью; до увлечения греблей его, по сути, ничто не связывало с окружающими. Физическое страдание, как он усвоил давным-давно, соединяет людей куда прочнее, чем повседневность. Он все еще поддерживал контакты с восемью товарищами по кембриджской команде, а с одним из них виделся буквально месяц назад, когда летал на конференцию в Нью-Йорк. Четвертый – они по-прежнему называли друг друга по номеру места в лодке – стал неврологом.
– Что-что у тебя появилось? – не веря своим ушам, переспросил Четвертый. – Девушка? Ну ты гигант, Шестой! – Приятель хлопнул его по спине. – Давно бы так!
Кальвин взволнованно кивал, подробно рассказывая, чем занимается Элизабет по работе, какие у нее привычки, какой смех и все, что ему в ней дорого. Но потом перешел на более сдержанный тон и объяснил, что они с Элизабет почти все свободное время проводят вместе – вместе живут, вместе питаются, вместе ездят на работу и с работы, но этого, по его ощущениям, недостаточно. Дело не в том, что без нее он не смог бы нормально функционировать, говорил он Четвертому, а в том, что не видит смысла функционировать без нее.
– Не знаю, как это назвать, – признался он после всесторонней проверки. – Я к ней присох? Попал в какую-то нездоровую зависимость? Может, у меня опухоль мозга?
– Не парься, Шестой, твой диагноз – счастье, – объяснил Четвертый. – Когда свадьба?
Но здесь возникла одна загвоздка. Элизабет недвусмысленно дала понять, что замуж не собирается.
– Не думай, что я осуждаю институт брака, Кальвин, – сказала она, – притом что я осуждаю всех, кто осуждает наши с тобой отношения. А ты разве не согласен?
– Согласен, – ответил Кальвин, а сам подумал, что больше всего на свете хотел бы произнести это слово перед алтарем.
Но когда она посмотрела на него выжидающим взглядом, требующим подробностей, он поспешил уточнить:
– Я согласен, что нам с тобой крупно повезло.
И тогда она улыбнулась ему так открыто, что у него взорвался мозг. Как только они распрощались, он поехал в ближайший ювелирный магазин и там прочесал все отделы, чтобы найти самый большой из маленьких бриллиантов, какой был бы ему по карману. В течение трех месяцев он с волнением нащупывал в кармане миниатюрную коробочку, выжидая походящего момента.
– Кальвин… – окликнула Элизабет, собирая со стола свою посуду. – Ты меня слушаешь? Я говорю, что завтра иду на венчание. Ты не поверишь: я буду в нем участвовать. – Она нервно повела плечами. – Так что давай отложим обсуждение этих кислот до вечера.
– А кто выходит замуж?
– Моя подруга Маргарет, секретарь отдела физики, припоминаешь? Это с ней мы встречаемся через пятнадцать минут. Насчет примерки.
– Погоди. У тебя есть подруга? – Он считал, что у Элизабет есть только коллеги-ученые, которые признают ее компетентность и саботируют ее результаты.
Элизабет зарделась от смущения.
– Ну, в общем, да, – неловко выдавила она. – Мы с Маргарет киваем друг другу, когда сталкиваемся в коридорах. Несколько раз болтали возле кофейного автомата.
Кальвин всеми силами изображал, будто слышит разумное описание дружбы.
– Договорились буквально в последнюю минуту. Одна из ее подружек невесты приболела, но Маргарет говорит, что число подружек невесты должно равняться числу шаферов.
Впрочем, после этих слов к ней пришло понимание, что Маргарет на самом-то деле без разницы, кого пригласить на эту роль: сойдет любая стройная девица без определенных планов на выходные.
По правде говоря, заводить дружбу она не умела. Говорила себе, что виной тому слишком частые переезды, плохие родители, потеря брата. Но знала она и то, что у других тоже бывают сходные обстоятельства, однако подобных проблем не возникает. Наоборот, некоторым это даже помогает заводить друзей: видимо, призрак постоянных перемен и глубокой скорби открывает другим пути к дружеским связям на каждом новом месте. А почему же у нее так не получается?
Кроме всего прочего, ее смущал сам нелогичный феномен женской дружбы, который требует одновременного умения в нужное время хранить и открывать секреты. При каждом переезде в другой город одноклассницы по воскресной школе отводили ее в сторонку и с придыханием рассказывали о своей влюбленности в кого-нибудь из мальчиков. Она выслушивала эти признания, добросовестно обещая никому не говорить. И держала свое слово. Оказывается, это было неправильно: от нее как раз ожидали разглашения. В обязанности задушевной подруги входило сообщить мальчику такому-то, что девочка такая-то считает его симпатичным; это запускало цепную реакцию взаимного интереса. «А почему бы тебе самой ему не признаться? – говорила Элизабет потенциальным подружкам. – Вот же он стоит». Девчонки в ужасе шарахались.
– Элизабет… – позвал Кальвин. – Элизабет?
Нагнувшись над столом, он похлопал ее по руке.
– Прости, – сказал он, когда она вздрогнула. – Мне показалось, я на миг тебя потерял. Короче, что хотел сказать. Я люблю бракосочетания и пойду с тобой.
На самом деле он терпеть не мог бракосочетаний. В течение многих лет они только напоминали, что сам он до сих пор нелюбим. Но теперь у него появилась она: завтра она окажется в непосредственной близости к алтарю, и эта близость, по его расчетам, сможет изменить ее отношение к законному браку. У этой теории даже было научное название: ассоциативная интерференция.
– Нет, – поспешно возразила она. – У меня нет дополнительного приглашения, а кроме того, чем меньше народу увидит меня в этом платье, тем лучше.
– Брось, пожалуйста, – сказал он, протягивая свою могучую ручищу через разделявший их стол и заставляя Элизабет сесть. – Быть такого не может, чтобы Маргарет ждала тебя одну. Что же касается платья, оно наверняка не так уж безобразно.
– Вот именно, что так! – ответила она, включив интонацию научной уверенности. – Платья подружек невесты шьются с таким расчетом, чтобы у девушек был нелепый вид, тогда невеста на их фоне будет выглядеть красоткой. Это обычная практика, базовая защитная стратегия, уходящая корнями в биологию. Аналогичные явления сплошь и рядом наблюдаются в природе.
Кальвин вспомнил венчания, на которых ему довелось присутствовать, и понял, что в этом есть доля истины: ему ни разу не пришло в голову пригласить на танец кого-нибудь из подружек невесты. Неужели одежда имеет такую власть над окружающими? Он посмотрел на Элизабет: жестикулируя своими крепкими руками, та описывала предназначенный для нее наряд – юбка-пуф, небрежные сборки на груди и в талии, жирный бант поверх ягодиц. Ему подумалось, что модельеры, придумывающие такие фасоны, уподобляются производителям бомб или порнозвездам: не иначе как они держат в тайне свой род занятий.
– Ну что ж, хорошо, что ты решила прийти на помощь своей знакомой. Только мне казалось, что венчания тебе претят.
– Нет, мне претит только законный брак. Мы с тобой это не раз обсуждали, Кальвин; моя позиция тебе известна. Но я рада за Маргарет. С некоторыми оговорками.
– С оговорками?
– Понимаешь, – сказала она, – Маргарет твердит, что в субботу вечером наконец-то превратится в миссис Питер Дикмен. Как будто смена именования станет финишной чертой в той гонке, которую она ведет с шести лет.
– Она выходит за Дикмена? – переспросил Кальвин. – Из отдела клеточной биологии? – Дикмена он не переваривал.
– Точно, – подтвердила она. – Никогда не понимала, почему женщины при вступлении в брак должны сдавать свою прежнюю фамилию, а порой даже имя, как старую машину, в счет оплаты нового статуса: миссис Джон Адамс! Миссис Эйб Линкольн! Можно подумать, женщина два десятка лет живет под временной меткой и только после замужества становится полноценным человеком. Миссис Питер Дикмен. Звучит как пожизненный приговор.
«А вот Элизабет Эванс, – пронеслось в голове у Кальвина, – звучит идеально». Не успев себя одернуть, он нащупал в кармане миниатюрную синюю коробочку и решительно поставил перед нею на стол.
– Быть может, хоть это улучшит тебе настроение, подпорченное платьем, – выпалил он с неистово бьющимся сердцем.
– Коробчонка для кольца, – объявил один из геологов. – Приготовьтесь, ребята: начинается помолвка.
Но выражение лица Элизабет как-то не соответствовало моменту.
Элизабет перевела взгляд с коробочки на Кальвина, и глаза ее расширились от ужаса.
– Мне известно твое отношение к браку, – торопливо заговорил Кальвин. – Но я долго думал и пришел к выводу, что у нас с тобой будет совершенно особенный брак. Нетипичный. Даже, можно сказать, увлекательный.
– Кальвин…
– К тому же брак нужно заключить из практических соображений. К примеру, для снижения налогов.
– Кальвин…
– Ты хотя бы взгляни на кольцо! – умолял он. – Я носил его при себе не один месяц. Прошу тебя.
– Не могу. – Элизабет отвела взгляд. – Тогда мне будет еще труднее сказать «нет».
Ее мать всегда утверждала, что о женщине судят по успешности ее брака. «Я могла выбрать Билли Грэма[3], – часто повторяла она. – Не думай, что он мною не интересовался. Кстати, Элизабет, когда у тебя дойдет до помолвки, требуй самый большой камень. Если брак развалится, так хоть будет что в ломбард снести». Как выяснилось, мать исходила из собственного опыта. Когда они с отцом оформляли развод, оказалось, что мать уже трижды побывала замужем.
– Я замуж не собираюсь, – отвечала ей Элизабет. – Я собираюсь посвятить себя науке. Женщины, преуспевшие в науке, не вступают в брак.
– Да что ты говоришь? – хохотала мать. – Ну-ну. Стало быть, ты хочешь выйти замуж за свою науку, как монахини выходят замуж за Иисуса? Впрочем, думай о монашках что угодно, однако у них муж никогда не будет храпеть. – Она ущипнула дочку за руку. – Ни одна женщина не откажется от замужества, Элизабет. И ты не станешь исключением.
Кальвин широко раскрыл глаза:
– Ты говоришь «нет»?
– Да, это так.
– Элизабет!
– Кальвин… – осторожно заговорила она, протягивая ладони к его рукам и вглядываясь в его сникшее лицо. – Мне казалось, у нас был уговор. Ты ведь сам ученый и наверняка понимаешь, почему вопрос замужества для меня исключается.
Но его лицо не выражало такого понимания.
– Потому что я не могу допустить, чтобы мой вклад в науку растворился в твоем имени, – разъяснила она.
– Правильно, – сказал он. – Конечно. Само собой. Значит, это сугубо рабочий конфликт.
– Конфликт, скорее, социальный.
– Да это же КОШМАР! – вскричал он, отчего те сотрудники, которые еще не глазели в их сторону, тут же переключили все свое внимание на несчастную пару в центре зала.
– Кальвин! – произнесла Элизабет. – Мы уже это обсуждали.
– Да, я знаю. Тебе претит смена фамилии. Но разве я когда-нибудь говорил, что меня не устраивает твоя фамилия? – запротестовал он. – Вовсе нет; напротив, я ожидал, что ты сохранишь свою девичью фамилию.
Это было не вполне правдиво. Кальвин предполагал, что она возьмет его фамилию. Тем не менее он сказал:
– В любом случае наше будущее счастье не должно пострадать, если некоторые по ошибке станут обращаться к тебе «миссис Эванс». Мы будем их поправлять.
Сейчас был не самый подходящий момент для того, чтобы сообщить ей о переоформлении купчей на его небольшое бунгало: «Элизабет Эванс» – именно такое имя он продиктовал начальнику окружной канцелярии. Кальвин напомнил себе первым делом позвонить из лаборатории этому чиновнику.
Элизабет покачала головой:
– Наше будущее счастье не зависит от заключения брака, Кальвин, – во всяком случае, для меня. Я безраздельно предана тебе одному; свидетельство о браке этого не изменит. А кто что подумает… вопрос упирается не в горстку несведущих: вопрос упирается в социум, а конкретно – в научное сообщество. Все мои работы внезапно начнут ассоциироваться с твоим именем, как будто они выполнены тобой. Более того, люди в большинстве своем будут считать само собой разумеющимся, что это именно твои научные труды – хотя бы потому, что ты мужчина, но в особенности потому, что ты – Кальвин Эванс. У меня нет желания повторять судьбу Милевы Эйнштейн или Эстер Ледерберг[4]. Кальвин, я вынуждена тебе отказать. Даже если мы предпримем все юридические шаги к тому, чтобы обеспечить сохранность моей фамилии, она все равно изменится. Все будут называть меня миссис Кальвин Эванс; я превращусь в миссис Кальвин Эванс. Каждая рождественская открытка, каждое банковское уведомление, каждое напоминание из налоговой инспекции будет адресовано мистеру и миссис Кальвин Эванс. А известная нам Элизабет Зотт прекратит свое существование.
– Значит, превращение в миссис Кальвин Эванс – это самая страшная трагедия из всех, которые тебя подстерегают. – От уныния у него вытянулось лицо.
– Я хочу остаться Элизабет Зотт, – сказала она. – Для меня это важно.
Они с минуту посидели в неловком молчании, по разные стороны от одиозного синего кубика – этакого несправедливого судьи напряженного матча. Против своей воли Элизабет попыталась представить, как выглядит скрытое внутри кольцо.
– Мне очень жаль, что так получилось, – сказала она.
– Пустяки, – сухо ответил он.
Элизабет не смотрела в его сторону.
– Сейчас разбегутся! – зашипел Эдди своим дружкам. – И вся любовь псу под хвост!
«Вот черт, – подумала Фраск. – Опять эта Зотт – девушка на выданье».
Впрочем, Кальвин не отступал. Через полминуты, не обращая ни малейшего внимания на десятки пар устремленных на него глаз, он выговорил намного громче, нежели планировал:
– Богом прошу, Элизабет, пойми. Это просто именование. Оно не играет роли. Важна только ты сама, вот что существенно.
– Хотелось бы верить.
– Это чистая правда, – упорствовал он. – Что в имени? Да ничего!
Она взглянула на него с внезапной надеждой:
– Ничего? В таком случае почему бы не сменить твою фамилию?
– На какую?
– На мою. Зотт.
От потрясения он вытаращил глаза:
– Очень смешно.
– Ну так что же мешает? – Ее голос звенел как струна.
– Ты уже знаешь ответ. Мужчины так не делают. И вообще, надо учитывать мои работы, мою репутацию. Я ведь… – Он запнулся.
– Ну-ну?
– Я же… Я…
– Говори.
– Хорошо. Я же знаменит, Элизабет. Мне нельзя менять фамилию.
– Ага, – сказала она. – То есть не будь ты знаменит, тогда смена твоей фамилии на мою была бы для тебя абсолютно приемлема. Так?
– Послушай… – сказал он, сгребая со стола синюю коробочку. – Так уж сложилось; эта традиция придумана не мной. Когда женщина вступает в брак, она берет фамилию мужа; девяносто девять и девять десятых процента женщин не имеют ничего против.
– И у тебя есть некое исследование, подтверждающее данный тезис, – сказала она.
– Какой?
– Что «девяносто девять и девять десятых процента женщин не имеют ничего против».
– Допустим, нет. Но я никогда не слышал ни одной жалобы.
– И причина, по которой тебе нельзя менять фамилию, заключается в том, что ты широко известен; хотя девяносто девять и девять десятых процента безвестных мужчин тоже, как ни странно, сохраняют свои холостяцкие фамилии.
– Повторяю, – сказал он, засовывая коробочку в карман с такой яростью, что надорвал угол подкладки. – Эта традиция придумана не мной. И, как уже было сказано, я поддерживаю… поддерживал тебя в решении сохранить свою фамилию.
– Поддерживал.
– Я раздумал на тебе жениться.
Элизабет откинулась назад и больно ударилась о спинку стула.
– Гейм, сет, матч! – проскрипел один из геологов. – Коробчонка вернулась в карман!
Кальвин закипал. День и без того выдался тяжелым. С утренней почтой он получил новую кипу дурковатых писем – главным образом от самозванцев, которые выдавали себя за его давно пропавших родственников. Ничего нового: как только он сделался мало-мальски известен, мошенники как с цепи сорвались. «Двоюродный дедушка», алхимик, требовал спонсорской поддержки своего проекта; «печальная мать» выдавала себя за биологическую родительницу Кальвина и предлагала финансовую поддержку ему самому; новоявленный кузен остро нуждался в наличных. Два письма поступили от женщин, которые якобы родили от него детишек и теперь требовали уплаты алиментов. И это притом, что за всю свою жизнь он спал только с одной женщиной – с Элизабет Зотт. Когда же это закончится?
– Элизабет… – молил он, приглаживая шевелюру растопыренными пальцами. – Пойми, прошу тебя. Я хочу, чтобы мы стали семьей… полноценной семьей. Для меня это важно – быть может, потому, что у меня не было настоящей семьи… не знаю. Но точно знаю другое: с момента нашей первой встречи меня не покидает ощущение, что нас должно быть трое. Ты, я и еще… еще…
Элизабет в ужасе вытаращила глаза.
– Кальвин… – с тревогой сказала она. – Я думала, об этом мы тоже договорились…
– Не знаю. Об этом у нас никогда разговор не заходил.
– Нет, заходил, – настаивала она. – Определенно заходил.
– Может, один раз, – уступил он. – Да это и разговором не назовешь. В полном смысле слова.
– Не знаю, как ты можешь, – запаниковала Элизабет. – Мы безоговорочно согласились: никаких детей. Ты ведь к этому клонишь?
– Да, но я подумал…
– Я же ясно сказала…
– Да знаю я, – перебил он, – но мне подумалось…
– Нехорошо брать свои слова назад.
– Побойся Бога, Элизабет, – его разбирала злость, – ты не даешь мне договорить…
– Давай! – бросила она. – Договаривай!
Он в отчаянии поднял на нее глаза:
– Мне всего лишь подумалось, что мы могли бы завести собаку.
По лицу Элизабет разлилось облегчение.
– Собаку? – переспросила она. – Собаку!
– Мать-перемать, – выдохнула Фраск, когда Кальвин наклонился поцеловать Элизабет.
По всей столовой эхом прокатилась аналогичная реакция. Во всех углах приборы с лязгом падали на подносы, стулья досадливыми рывками отодвигались от столов, салфетки комкались в грязные шарики. Это был токсичный шум глубокой зависти, которая не знает хеппи-энда.
Глава 7
Шесть-Тридцать
Желая выбрать для себя собаку, многие обращаются в питомник, некоторые едут в приют для бездомных животных, но иногда, особенно если так предначертано свыше, собака сама находит себе хозяина.
Примерно через месяц, субботним вечером, Элизабет выбежала в ближайшую кулинарию купить чего-нибудь на ужин. Когда она выходила из магазина с большой палкой салями и с прижатым к груди бумажным пакетом, полным всевозможных продуктов, ее заметил шелудивый, вонючий пес, прятавшийся в темном тупике. Хотя он уже пять часов лежал без движения, одного взгляда на эту женщину ему хватило, чтобы собраться с духом, встать на лапы и потрусить следом.
Кальвин, случайно оказавшийся у окна, увидел идущую к дому Элизабет, сопровождаемую – на почтительном расстоянии примерно в пять шагов – каким-то чудищем; и от созерцания этой сцены по телу Кальвина пробежала странная дрожь. «Элизабет Зотт, – услышал он собственный голос, – тебе предстоит изменить мир». И как только эта фраза слетела с его уст, он понял ее правдивость. Элизабет ожидали такие революционные, давно назревшие свершения, что имя ее, вопреки брюзжанию нескончаемой череды скептиков, обещало войти в историю. И словно в доказательство этого предвидения, сегодня у нее появился первый последователь.
– Дружка себе нашла? То-то, я смотрю, ты припозднилась! – крикнул он из окна, стряхнув эти нелепые ощущения.
– Шесть тридцать! – посмотрев на часы, крикнула она в ответ.
Пса по кличке Шесть-Тридцать следовало срочно окунуть в лохань. Долговязый, тощий, серый, заросший жесткой, словно колючая проволока, шерстью, будто бы чудом соскочивший с электрического стула, он стоял под душем как вкопанный, пока его отмывали с шампунем, и не сводил глаз с Элизабет.
– Может, завтра попытаемся разыскать его хозяев? – с неохотой предложила она. – Люди наверняка с ума сходят.
– У такого чучела хозяев быть не может, – заверил ее Кальвин и оказался прав.
Они раз за разом звонили в приют для бродячих собак, проверяли газетные объявления о пропаже домашних животных, но все напрасно. А хоть бы и не напрасно: Шесть-Тридцать не скрывал своего твердого намерения обживать новое место.
Кстати, «место» было первым словом, которое он усвоил, а в течение пары недель усвоил еще пять. Элизабет не переставала удивляться его способностям.
– Необыкновенный песик, ты согласен? – то и дело спрашивала она Кальвина. – Все схватывает на лету.
– Просто благодарный, – отвечал Кальвин. – Хочет сделать нам приятное.
Но Элизабет оказалась права: Шесть-Тридцать действительно схватывал все на лету и кое в чем разбирался.
Особенно в бомбах.
Прежде чем залечь в темном тупике, он проходил курс подготовки минно-разыскных собак на региональной базе корпуса морской пехоты Кемп-Пендлтон. К сожалению, там он оказался в числе отстающих. Мало того что ему почти никогда не удавалось в отведенное время унюхать бомбу, так еще приходилось выслушивать, как расхваливают заносчивых немецких овчарок – те успевали все. В конце концов его отбраковали, причем с позором: злющий инструктор вывез неудачника к черту на рога и бросил прямо на шоссе. Через две недели скитаний пес залег в темном тупике. А через две недели и пять часов его уже купала Элизабет, которая дала ему имя Шесть-Тридцать.
– Ты уверен, что нас пропустят с ним в Гастингс? – усомнилась Элизабет, когда в понедельник утром Кальвин заталкивал пса в машину.
– Конечно, а в чем проблема?
– Никогда не видела в институте собак. К тому же в лабораториях бывает попросту опасно.
– А мы будем за ним присматривать, – заверил Кальвин. – Собакам вредно целый день томиться в одиночестве. Им требуется поощрение к действию.
На сей раз прав оказался Кальвин. Шесть-Тридцать всем сердцем прикипел к базе морской пехоты: там он никогда не томился в одиночестве и, что еще важнее, обрел небывалое – цель жизни. Но не обошлось и без трудностей.
У минно-розыскной собаки есть выбор: либо (предпочтительный вариант) в отведенный промежуток времени найти бомбу, чтобы ее успели обезвредить, либо (нежелательный вариант, зато с посмертным награждением медалью) накрыть взрывное устройство своим телом, пожертвовав собой ради общего спасения. Бомбу в ходе дрессировки заменяет муляж, и бросившуюся на него собаку ждет разве что оглушительный хлопок и фонтан алой краски.
Этого оглушительного хлопка Шесть-Тридцать боялся до смерти. А потому изо дня в день, получив от инструктора команду «Ищи» и вмиг определив, что бомба заложена в пятидесяти ярдах к западу, он как нахлестанный удирал в противоположном направлении, тыкался носом в каждый камень и выжидал, когда другая, более храбрая собака отыщет эту адскую машинку и получит наградное печенье. Случалось, конечно, что другая собака оказывалась чересчур медлительной или неуклюжей: тогда ее ожидало только купанье в лохани.
– С собаками на территорию нельзя, доктор Эванс, – втолковывала Кальвину мисс Фраск. – Сотрудники жалуются.
– Мне лично никто не жаловался, – отвечал Кальвин и, зная, что на это никто не осмелится, только пожимал плечами.
Фраск тут же ретировалась.
В считаные недели Шесть-Тридцать тщательно проинспектировал институтскую территорию, запомнил каждый этаж, каждое помещение, все входы и выходы, как пожарный, чья обязанность – предотвратить катастрофу. Во всем, что касалось Элизабет Зотт, он пребывал в состоянии полной боевой готовности. В прошлом она много страдала, как подсказывала ему чуйка, и он вознамерился не допускать ничего подобного в будущем.
Элизабет относилась к нему сходным образом. Как подсказывала ей интуиция, Шесть-Тридцать тоже страдал, причем намного больше, чем предполагает судьба выброшенного на обочину пса, и тоже нуждался в защите. Если честно, это по ее настоянию он теперь спал у хозяйской кровати, хотя Кальвин намекал, что на кухне животному будет вольготней. Но Элизабет одержала верх: Шесть-Тридцать сохранил за собой полюбившееся место и теперь пребывал в полном счастье, за исключением тех моментов, когда Кальвин и Элизабет неуклюже сплетали руки-ноги в какой-то бесформенный клубок, да еще сопровождали свои нелепые телодвижения сопеньем – ни дать ни взять удавленники. Животные, конечно, тоже своего не упускают, но у них выходит куда ловчее. А людям, как заметил Шесть-Тридцать, свойственно все усложнять.
Если же эта кутерьма переносилась на раннее утро, Элизабет не залеживалась в постели, а почти сразу вставала и шла готовить завтрак. Согласно первоначальной договоренности, она в счет погашения своей доли арендной платы обязалась готовить ужины пять раз в неделю, но вскоре добавила к ним завтраки, а там и обеды. Элизабет не считала стряпню какой-то женской обузой. Кулинария, говорила она Кальвину, – это все равно что химия. А почему? Да потому, что кулинария и есть химия.
«При 200 ℃ / 35 мин = потеря одной мол. H2O на мол. сахарозы; итого 4 за 55 мин = C24H36O18, – написала она в одной из своих тетрадей. – Так что бисквитное тесто еще не готово. Маловато воды ушло».
– Как дела? – кричал ей Кальвин из соседней комнаты.
– Чуть не потеряла атом в процессе изомеризации! – кричала она в ответ. – Приготовлю, пожалуй, что-нибудь другое. Ты там Джека смотришь?
Имелся в виду Джек Лаланн, знаменитый телевизионный фитнес-гуру, самоназначенный ревнитель здорового образа жизни, требовавший от телезрителей неустанной заботы об организме.
Она могла бы не спрашивать: до ее слуха доносились команды этого человека-раскидайчика: «Вверх-вниз, вверх-вниз».
– А как же! – отдуваясь, кричал из комнаты Кальвин: Джек требовал еще десяти отжиманий. – Присоединишься?
– Я денатурирую белок, – уклонялась она.
– А теперь – бег на месте, – скомандовал Джек.
Несмотря на увещевания телетренера, одно упражнение Кальвин не признавал ни в какую: бег на месте. Пока Джек бегал на месте в какой-то причудливой обуви, похожей на балетные туфли, Кальвин дополнительно качал пресс. Бегать перед телевизором на пуантах Кальвин не видел смысла; пробежку он всегда совершал в кроссовках, причем на открытой местности. Это сделало его одним из первых джоггеров, причем задолго до того, как бег трусцой стал называться джоггингом и приобрел неслыханную популярность. К сожалению, обыватели, не знакомые с концепцией джоггинга, обрывали телефон полицейского участка: дескать, какой-то полуголый субъект в одних трусах носится среди жилых домов, пыхтя сквозь лиловатые губы. Поскольку Кальвин облюбовал для себя не более четырех-пяти маршрутов, полиция вскоре перестала реагировать на сигналы горожан. «Это же не какой-нибудь злодей, – отвечал по телефону дежурный, – это наш Кальвин. Ну не нравится ему бег на месте в балетных туфлях».
– Элизабет! – опять закричал Кальвин. – Где Шесть-Тридцать? Тут Счастливчика показывают.
Пес Счастливчик принадлежал Лаланну. Время от времени он появлялся на экране вместе с хозяином, но в таких случаях Шесть-Тридцать всегда выходил из комнаты. Элизабет подозревала, что для него вид немецкой овчарки – не слишком большое счастье.
– Он тут, со мной, – ответила она.
И повернулась к нему, держа на ладони яйцо.
– Даю совет, Шесть-Тридцать: никогда не разбивай яйца о край миски – в нее могут попасть осколки скорлупы. Лучше возьми остро заточенный нож с тонким лезвием и ударь по яйцу резко и коротко сверху вниз, как хлыстом. Это понятно? – спрашивала она, когда содержимое скорлупы соскальзывало в миску.
Шесть-Тридцать наблюдал не моргая.
– Теперь я разрушаю внутренние связи в яйце, чтобы удлинить аминокислотную цепь, – поучала она, орудуя венчиком. – Это позволит высвобожденным атомам связаться с другими атомами, высвобожденными аналогичным способом. Затем, при постоянном перемешивании, вылью полученную смесь на поверхность из железоуглеродистого сплава и передам ей такое количество теплоты, чтобы смесь достигла почти полной коагуляции.
– Лаланн – просто животное, – объявил Кальвин, входя в кухню во влажной футболке.
– Согласна. – Сняв с огня сковородку, Элизабет разделила яичницу на две порции. – Потому что люди по определению животные. В строгом смысле слова. Хотя иногда мне думается, что те животные, которых мы считаем животными, куда более развиты, нежели те животные, которыми являемся мы сами, не считая себя таковыми.
Ища подтверждения, она посмотрела на Шесть-Тридцать, но даже он не смог разобраться в этой грамматике.
– А знаешь, Джек навел меня на одну мысль, – сказал Кальвин, опуская в кресло свой могучий корпус, – и думаю, ты ее одобришь. Я буду обучать тебя гребле.
– Передай, пожалуйста, натрий-хлор.
– Тебе понравится. Для начала сядем с тобой в двойку распашную, а можно сразу в парную. Будем любоваться восходом солнца над водной гладью.
– Меня это не особенно привлекает.
– Начать сможем хоть завтра.
Кальвин тренировался три дня в неделю, но садился всегда в «одиночку». Гребцы высокого уровня нередко используют такой метод: когда они оказываются в скифе вместе с товарищами по команде, которые знают друг друга почти на клеточном уровне, им порой бывает трудно подстроиться под остальных. Элизабет знала, как он скучает по кембриджской восьмерке. Но сама греблей не интересовалась.
– Да не хочу я. Кроме того, у вас тренировки начинаются в полпятого утра.
– У меня – в пять, – указал он, как будто подчеркивая огромную разницу. – В полпятого я только из дому выезжаю.
– Нет, не хочу.
– Почему?
– Нет!
– Но почему?
– Потому что в такое время я еще сплю.
– Не вопрос. Будем ложиться пораньше.
– Нет.
– Первым делом познакомлю тебя с эргом – так у нас называется гребной тренажер. В эллинге несколько штук есть, но я хочу собрать свой, для домашнего пользования. Затем пересядем в лодку – в скиф. К апрелю будем скользить по заливу, любоваться восходом солнца и добьемся абсолютной слаженности.
Но тут даже Кальвин понял, что слишком размахнулся. Во-первых, за месяц грести не научишься. Большинство новичков осваивают технику под руководством опытного тренера самое меньшее за год, но чаще за три года, а некоторые и вовсе не справляются. Что же до скольжения по заливу, такого не существует. Чтобы достичь той стадии, когда гребля хотя бы отдаленно будет напоминать скольжение, нужно, вероятно, дойти до олимпийского уровня, и физиономия твоя на протяжении полета по гребному каналу будет выражать не спокойное умиротворение, а еле сдерживаемую муку. Иногда к ней примешивается выражение решимости, которое обычно указывает, что непосредственно после этой гонки ты планируешь переключиться на другой вид спорта. Однако, выносив эту мысль, Кальвин уже не мог от нее отказаться. Грести в паре с Элизабет. Уму непостижимо!
– Нет.
– Да почему?
– Потому что потому. Женщины не гребут.
Но как только прозвучали эти слова, она пожалела, что не придержала язык.
– Элизабет Зотт! – поразился Кальвин. – Ты хочешь сказать, что женщинам не дано освоить греблю?
На этом в споре была поставлена точка.
Утром они вышли из своего бунгало затемно: Кальвин – в старой футболке и тренировочных штанах, Элизабет – в каких-то с трудом раскопанных шмотках, отдаленно напоминающих спортивные. На подъезде к гребному клубу Шесть-Тридцать и Элизабет посмотрели в автомобильное окно и увидели на скользком пирсе некоторое количество тел, занимающихся общефизической подготовкой.
– Не лучше ли перейти в зал? – спросила Элизабет. – Темно же.
– В такое утро? – (В воздухе висел туман.)
– Я думала, ты не любишь дождь.
– Дождя нет.
По меньшей мере в сороковой раз Элизабет усомнилась в этой затее.
– Начнем с азов, – сказал Кальвин, приведя ее и Шесть-Тридцать в эллинг – длинное пещероподобное строение, пропахшее плесенью и потом.
Когда они шли вдоль стеллажей с поднимающимися к потолку рядами узких деревянных лодок-скифов, похожих на аккуратно уложенные зубочистки, Кальвин кивнул какому-то замызганному типу; тот, еще не готовый для разговоров, зевнул и ответил ему таким же кивком.
Остановились они только тогда, когда Кальвин нашел искомое: гребной тренажер, тот самый эрг, задвинутый в неприметный угол. Этот агрегат был тут же вытащен на середину прохода и установлен между двумя стеллажами.
– Сначала о главном, – сказал Кальвин. – О технике.
Он сел и принялся налегать на весла; дыхание вырывалось из него серией мучительных коротких импульсов, не знаменовавших ни легкости, ни удовольствия.
– Вся штука в том, чтобы запястья держать ровно, – пропыхтел он, – колени не задирать, включать мышцы живота, а также… – Дальнейшее перечисление утонуло в его тяжелом дыхании, а через пару минут он и вовсе забыл про стоящую рядом Элизабет.
Сопровождаемая верным псом, она отправилась обследовать эллинг и помедлила у стойки с лесом весел, длинных, как игрушки великанов. Рядом стояла большая витрина со спортивными трофеями; лучи рассветного солнца только-только начали выхватывать коллекцию серебряных кубков и старых комплектов спортивной формы – доказательств превосходства тех, кто превосходил соперников быстротой, техничностью или выносливостью, а то и всеми тремя качествами. Эти смельчаки, по словам Кальвина, показывали такую собранность, которая позволяла им первыми пересечь линию финиша.
Наряду со спортивной формой здесь были выставлены фотографии дюжих парней с гигантскими веслами, но на общем фоне выделялся один: молодой человек с комплекцией жокея, столь же серьезный, сколь и субтильный, плотно сжавший губы в угрюмую линию. Из рассказов Кальвина она поняла, что это рулевой: тот, кто решает, что и когда должны делать гребцы: наращивать ритм, поворачивать, обгонять другую лодку, прибавлять скорость. Ей нравилось, что один миниатюрный человечек держит в узде восьмерку диких жеребцов: его голос – для них команда, его руки – для них руль, его ободрение – для них горючее.
Элизабет обернулась посмотреть, как собираются другие гребцы: каждый уважительно кивал Кальвину, который продолжал терзать шумный тренажер; несколько человек с оттенком зависти смотрели, как он прибавляет количество гребков в минуту с такой очевидной плавностью, что даже Элизабет усматривала в ней признак врожденного атлетизма.
– С нами-то когда грести собираешься, Эванс? – спросил один из наблюдателей, хлопнув его по плечу. – Мы найдем, как твою энергию в дело пустить!
Если Кальвин хоть что-то услышал или почувствовал, он не подал виду. Взор его был устремлен вперед, корпус двигался равномерно.
Надо же, подумалось ей, он и здесь – легенда. Об этом говорила не только их уважительность, но и то подобострастие, с которым они огибали выдвинутый на середину прохода тренажер и сидящего на нем Кальвина. Рулевой, закипая, оценил ситуацию.
– Руки на борт! – выкрикнул он восьмерым гребцам, и те одним прыжком выстроились вдоль борта своего скифа, чтобы взвалить тяжелую лодку на плечи.
– Выдвигаем, – скомандовал рулевой. – Попарно взяли.
Но всем было ясно, что далеко они не уйдут, если Кальвин будет восседать посреди прохода.
– Кальвин! – горячо зашептала Элизабет, подкравшись к нему сзади. – Ты у людей на дороге. Надо их пропустить.
Но он только наяривал.
– Господи… – выдохнул рулевой сквозь зубы. – Что за человек!
Он бросил взгляд на Элизабет, сделал нетерпеливый жест большим пальцем, требуя, чтобы она отошла, а сам присел на корточки за левым ухом Кальвина.
– Молодчага, Каль! – проревел он. – За расстоянием следи, сукин ты сын. Тебе пятьсот пройти надо, а ты ковыряешься. Оксфорд ускоряется по правому борту, на обгон идут.
Элизабет не верила своим ушам.
– Прошу прощения, но… – начала она.
– Я знаю, это не все, на что ты способен, Эванс, – прорычал рулевой, отрезав ее от Кальвина. – Не беси меня, ты, долбогреб! На счет «два» по моей команде выдай двадцать гребков, уделай этих оксфордских засранцев; пусть пожалеют, йопта, что на свет родились, ты их порвешь, Эванс, прибавь, брат, выдадим тридцать два, потом сорок, бляха, по моей команде: раз, два, прибавь, ВЫЖМИ ДВАДЦАТЬ, ТЫ, МАЗАФАКА! – орал он. – ДАВАЙ!
Элизабет не знала, что потрясло ее сильнее: брань этого коротышки или то напряженное внимание, с которым реагировал на нее Кальвин. Через несколько мгновений после того, как прозвучали выражения «ты, долбогреб» и «засранцы», лицо Кальвина исказила гримаса безумия, какую увидишь разве что в фильмах про зомби. Он налегал на весла все сильнее и учащал гребки, выдыхал как паровоз, а коротышка по-прежнему орал на Кальвина, требуя невозможного и получая невозможное, а сам считал гребки, словно злой секундомер: Двадцать! Пятнадцать! Десять! Пять! А потом счет заглох и осталось одно простое слово, с которым Элизабет не могла не согласиться.
– Хорош, – сказал рулевой.
Тут Кальвин обмяк и резко завалился вперед, как от выстрела в спину.
– Кальвин! – вскричала Элизабет, бросаясь к нему. – Боже, что с тобой?
– Да все путем, – сказал рулевой. – Верно я говорю, Каль? А теперь убирай с прохода эту фигню, а то раскорячился тут нахер.
И Кальвин закивал, ловя ртом воздух.
– Будет… сделано… Сэм, – отдувался он, – и… спасибо… Но… сперва… хочу… представить… Элиз… Элиз… Элизабет Зотт. Мы… пара… партнеры.
На нее тут же обратились взгляды всех присутствующих.
– В паре с Эвансом! – вытаращил глаза один из гребцов. – А чем ты так отличилась? Олимпийское золото взяла?
– Что-что?
– В женской команде гребла, что ли? – спросил рулевой: теперь его распирало от любопытства.
– Да нет, я на самом деле вообще не… – Тут она вдруг умолкла. – А разве бывают женские команды?
– Она только учится, – отдышавшись, разъяснил Кальвин. – Но уже показывает класс. – С глубоким вдохом он выбрался из тренажера и стал оттаскивать его в сторону. – К лету будем с вами рассекать.
Элизабет была не уверена, что все правильно поняла. Что он собрался рассекать? Или имелось в виду «соревноваться»? Нет, не может быть. Он же собирался любоваться восходами?
– Знаете что? – тихо сказала она рулевому, когда Кальвин отошел за полотенцем. – Наверное, это не мое…
– Твое, твое, – не дал ей закончить рулевой. – Эванс никогда в жизни не посадит к себе в лодку чайника. – Потом он зажмурил один глаз и прищурился. – Ага. Теперь я и сам вижу.
– Что? – удивилась она.
Но он уже отвернулся и стал выкрикивать команды гребцам, чтобы те несли лодку на пирс.
– Ногу в лодку! – услышала она его лай. – Сели!
Не прошло и минуты, как скиф уже скрылся в густом тумане, а перед тем на лицах спортсменов читалась странная решимость, несмотря на то что с неба капали жирные, холодные капли дождя, предвещая еще больший дискомфорт.
Глава 8
Без напряжения
В первый же день на открытой воде они с Кальвином, сидя в двойке, опрокинулись. На другой день опять. И на третий.
– Что я делаю не так? – спросила она, задыхаясь и стуча зубами от холода, когда они толкали к пирсу длинный, тонкий скиф.
Элизабет утаила от Кальвина один сущий пустяк. Она не умела плавать.
– Все, – вздохнул он.
И продолжил минут через десять.
– Как я уже говорил, – он указал на гребной тренажер, направляя туда Элизабет, еще не успевшую переодеться в сухое, – гребля требует безупречной техники.
Пока она подгоняла под свой рост упор для ног, Кальвин объяснил, что гребец обычно прибегает к эргометру в тех случаях, когда на заливе штормит, когда он тренируется на время или когда у тренера совсем уж паршивое настроение. И если спортсмен себя не щадит, его – обычно во время теста на функциональное состояние – может и стошнить. А потом добавил, что после эрга даже самый тяжелый заезд на воде будет подарком судьбы.
И тем не менее у них раз за разом повторялось одно и то же: каждый новый день оказывался хуже предыдущего. С утра пораньше они уже барахтались в воде. А все потому, что Кальвин так и не озвучил одну простую истину: двойка – самая трудная в управлении лодка. Для овладения техникой она подходит примерно так же, как стратегический бомбардировщик – для обучения пилотированию. Но разве у Кальвина был выбор? Понятно, что мужская команда восьмерки нипочем не села бы в одну лодку с женщиной, а уж тем более с той, которая способна загубить любой выход нá воду. Не ровен час, такая дамочка поймает краба и переломает себе ребра. Что значит «поймать краба», он ей пока не объяснил. В силу очевидных причин.
Поставив лодку в исходное положение, они перелезли через борт.
– Проблема в том, что ты при подъезде торопишься. Умерь свой пыл, Элизабет.
– Я и так еле двигаюсь.
– Нет, ты торопишься. Это одна из самых грубых ошибок. Поспешишь – людей насмешишь.
– Да уймись ты, Кальвин.
– И захват слишком медленный. Цель – набрать скорость. Усвоила?
– Теперь усвоила, – фыркнула она с кормы. – Тише едешь – дальше будешь.
Он хлопнул ее по плечу, словно одобряя такую понятливость:
– Вот именно!
Дрожа от озноба, Элизабет крепче сжимала весло. Что за идиотский спорт! В течение следующих тридцати минут она пыталась выполнять его противоречивые указания: «Руки выше; нет, опусти! Наклон вперед; да нет же, куда так далеко! Господи, ну что ты сгорбилась, что ты вытянулась, опять торопишься, опять запаздываешь!» В конце концов даже сама лодка, не выдержав таких мучений, снова опрокинула их в воду.
– Может, и впрямь напрасная это затея, – пробормотал Кальвин, когда они шагали назад к эллингу, а тяжеленный скиф впивался в их мокрые плечи.
– Что мне больше всего мешает? – спросила Элизабет, когда они опускали скиф на стойку, и приготовилась услышать худшее. Кальвин всегда твердил, что гребля требует высочайшей степени слаженности; не в этом ли заключалась ее проблема – ведь она, по мнению своего босса, подлаживаться под команду не умела. – Говори как есть. Без утайки.
– Физика, – ответил Кальвин.
– Физика, – с облегчением повторила она. – Как хорошо!
– Все ясно, – сказала Элизабет после обеда в институтской столовой, листая учебник физики. – Гребля – это простое соотношение кинетической энергии, приложенной к центру масс лодки, и сопротивления воды движению. – (В ее блокноте появилось несколько формул.) – Нужно также учитывать силу тяжести, – добавила она, – и плавучесть, передаточное число, скорость, равновесие, эффект рычага, длину весла, тип лопасти…
Чем больше она высчитывала, тем больше записывала, постепенно открывая для себя нюансы гребли при помощи сложных алгоритмов.
– Надо же. – Элизабет откинулась на спинку стула. – В гребле ничего мудреного нет.
– Что я вижу! – воскликнул Кальвин через два дня, когда их лодка свободно заскользила по воде. – Ты ли это?
Элизабет не ответила: она прокручивала в уме все те же формулы. Отдыхающие гребцы оставшейся позади мужской восьмерки дружно повернули головы и проводили взглядом двойку.
– Видали? – гневно вскричал рулевой. – Нет, вы видали, как она херачит без малейшего напряга?
Между тем примерно через месяц ее начальник, доктор Донатти, именно это поставил ей в вину.
– Вы слишком напрягаетесь, мисс Зотт, – на ходу изрек он и помедлил, сжав ей плечо. – Абиогенез – штука чисто аспирантская и университетская, да и чересчур тягомотная, чтобы заниматься ею всерьез. А к тому же, не поймите превратно, эта проблематика вам не по уму.
– А как еще прикажете это понимать? – Она стряхнула его руку.
– Поранились? – Оставив без внимания тон Элизабет, Донатти взял в ладони ее перебинтованные пальцы. – Если не справляетесь с лабораторной техникой, то знайте: вы всегда можете призвать на помощь кого-нибудь из мужчин.
– Я занялась греблей. – Элизабет отдернула пальцы. Невзирая на ее недавние успехи, последние несколько заездов обернулись полным крахом.
– Греблей, неужели? – Донатти вытаращил глаза.
Снова Эванс.
Донатти и сам занимался греблей, причем не где-нибудь, а в Гарварде, и однажды, когда случай свел его команду с хваленой восьмеркой Эванса на Королевской регате Хенли, будь она трижды проклята, потерпел сокрушительное поражение. Тот катастрофический провал (с отставанием на семь корпусов), очевидцами которого стала лишь горстка однокашников, сумевших что-то разглядеть поверх моря огромных шляп, команда объяснила расстройством желудка после съеденной накануне рыбы с жареным картофелем, обойдя молчанием неимоверное количество пива, сопровождавшего эту закуску.
Иными словами, на старт они вышли с бодуна.
После финиша тренер велел им поздравить манерных кембриджских везунчиков. Тогда-то Донатти впервые услышал, что в команду Кембриджа затесался один американец, причем американец, у которого были свои счеты с Гарвардом. Пожимая руку Эвансу, Донатти выдавил: «Хороший заезд», а Эванс, не утруждая себя ответной вежливостью, брякнул: «Господи, да ты никак с бодуна?»
Донатти тут же его невзлюбил, и неприязнь эта троекратно усилилась, когда ему сообщили, что Эванс, как и он сам, студент химфака, причем не просто Эванс, а Кальвин Эванс – тот выскочка, который уже сделал себе имя в мире науки.
Стоило ли удивляться, что через несколько лет, когда Эванс принял сформулированное самим Донатти отнюдь не лестное предложение института Гастингса, Донатти не слишком обрадовался? Во-первых, Эванс его не узнал – какое хамство. Во-вторых, Эванс, похоже, сохранил прекрасную физическую форму – вот досада. В-третьих, Эванс заявил журналу «Кемистри тудей», что принял эту должность не из-за кристально безупречной репутации Гастингса, а исключительно по причине здешнего климата, который, мать-перемать, его устраивает. Что тут скажешь – дебилоид. Утешаться оставалось одной мыслью. Он, Донатти, возглавляет сектор химии, причем не только потому, что папа его играет в гольф с генеральным директором, не только потому, что генеральный, на минуточку, приходится ему крестным отцом, и, уж конечно, не потому, что женат он на дочери этого достойного человека. Короче: теперь великий Эванс поступил к нему в подчинение.
Чтобы сразу показать, кто тут главный, он вызвал этого мудозвона к себе на совещание, а сам намеренно пришел в переговорную на двадцать минут позже. Но к сожалению, оказался в гордом одиночестве, потому как Эванс вообще не соизволил явиться.
– Пардон, Дино, – обратился к нему позже Эванс. – Штаны просиживать – это не мое.
– Я бы попросил: Донатти.
И что теперь? Элизабет Зотт. Не нравится ему эта Зотт. Наглая, башковитая, упрямая. И что еще хуже, ни черта не смыслит в мужчинах. Впрочем, сам он, в отличие от многих, отнюдь не считает Зотт привлекательной. Взгляд его упал на семейную фотографию в серебряной рамке: трое лопоухих мальцов, поставленных, будто в скобки, между ним и остроносой Эдит. Они с Эдит, как и полагается супружеским парам, образовали команду не за счет общих интересов типа гребли – боже упаси, – а за счет установленного природой и обществом разделения мужского и женского начал. Она рожает, он снабжает. Нормальный брак, плодовитый, совершенный на небесах. Случались ли у него интрижки на стороне? Что за вопрос. Как у всех, правда же?
– …в основе которого лежит моя гипотеза… – говорила Зотт.
Какая, к черту, гипотеза? У Зотт было еще одно ненавистное ему свойство: она перла напролом. Жестко. Не видя берегов. Если вдуматься – типичные гребцовские качества. Сам-то он давно не сидел в лодке. Интересно, есть ли в городе хоть одна женская команда? В самом деле, не могут же они с Эвансом составить пару. Гребец такого уровня, как Эванс, нипочем не сядет в лодку с неумехой, даже если он с ней спит. Вернее, так: особенно если он с ней спит. Предположительно, Эванс записал ее в какую-нибудь команду начинающих, а Зотт согласилась, желая, по обыкновению, утереть нос всем и каждому. От одной мысли о кучке этих амбициозных девиц, которые машут веслом, как непослушной лопатой, его передернуло.
– …и менять курс я не намерена, доктор Донатти… – провозгласила Зотт.
Ну да, ну да. Любимая женская фраза: «Я не намерена».
Зато он намерен. Не далее как вчера вечером у него созрел новый план, как разобраться с этой Зотт. Надо увести ее у Эванса. Чтобы сбить с мужика спесь, лучше способа не придумаешь, точно? А устроив для романа Эванс – Зотт крушение со смертельным исходом, немедленно ее бросить и преспокойно вернуться к своей вечно беременной жене-домохозяйке и невыносимо горластым отпрыскам, вот и все дела.
Его новый план был несложен: вначале подорвать самомнение Зотт. Женщину раздавить ничего не стоит.
– Я ведь уже говорил, – с нажимом сказал Донатти, поднялся со стула и, втянув живот, указал ей на дверь. – Такая работа тебе не по уму.
Элизабет брела по коридору, и кафельный пол под ее каблучками отзывался грозным стаккато. Чтобы успокоиться, она старалась дышать глубже, но дыхание ураганом вылетало обратно. Сделав резкую остановку, она грохнула кулаком по стене и немного помедлила, чтобы перебрать доступные варианты действий.
Выступить с повторной презентацией.
Уволиться.
Поджечь институт.
Ей не хотелось этого признавать, но слова Донатти подлили масла в полыхающий огонь ее неуверенности в себе. В плане образования и опыта она уступала своим коллегам. Тем было что предъявить: послужные списки, публикации, отзывы сокурсников, источники финансирования, награды. И все же она знала – она знала, – что создана для чего-то высокого. Некоторым на роду написано выделиться из общего ряда; она была именно из таких. Элизабет прижала ко лбу ладонь, словно опасаясь, что голова ее взорвется.
– Мисс Зотт? Прошу прощения. Мисс Зотт?
Голос доносился ниоткуда.
– Мисс Зотт!
Из-за ближайшего угла выглядывал жидковолосый парень со стопкой каких-то бумаг. Это был доктор Боривиц, который, как и многие другие сотрудники лаборатории, нередко обращался за помощью к Элизабет, стараясь при этом держаться вдали от посторонних глаз.
– Не могли бы вы просмотреть вот это, – сказал он вполголоса, жестом подзывая ее к себе и встревоженно морща лоб. – Мои последние экспериментальные данные. – Он сунул ей в руку какой-то лист бумаги. – Мне думается, это прорыв, а вы как считаете? – У него тряслись руки. – Есть тут новизна?
На его лице застыло вечно испуганное выражение. Для всех было загадкой, как доктор Боривиц умудрился защитить диссертацию по химии, а тем более – получить место в Гастингсе. Порой, судя по его виду, он и сам этому дивился.
– Быть может, ваш молодой человек заинтересуется? – продолжал Боривиц. – Вас не затруднит ему это показать? Вы ведь туда сейчас направляетесь? К нему в лабораторию? Разрешите, я с вами. – Он протянул руку и уцепился за ее предплечье, как за спасательный круг, чтобы продержаться на плаву до сближения с большим спасательным судном в образе Кальвина Эванса.
Элизабет осторожно высвободила листы из его стиснутых пальцев. Несмотря на убогий вид Боривица, она симпатизировала этому человеку. Вежливый, настоящий профессионал. Кое-что их роднило: оба оказались здесь не ко времени и не к месту, но по совершенно разным причинам.
– Доктор Боривиц, дело в том, – Элизабет, изучая его выкладки, постаралась отрешиться от собственных неприятностей, – что здесь у вас макромолекула из повторяющихся элементов, соединенных пептидными связями.
– Верно, верно.
– Иными словами – это полиамид.
– Поли… – У него вытянулось лицо. Даже он знал, что с полиамидами работают давным-давно. – Быть может, вы ошиблись, – сказал он. – Взгляните еще разок.
– Результат неплохой, – мягко сказала она. – Просто эти доказательства уже получены.
Он обреченно покачал головой:
– Значит, идти с этим к Донатти нет смысла.
– По большому счету вы заново открыли нейлон.
– И в самом деле, – выговорил он, разглядывая свои записи. – Вот дьявольщина.
Он втянул голову в плечи. Последовало неловкое молчание. Затем он посмотрел на часы, будто они могли подсказать ответ.
– А это что у вас? – в конце концов заговорил он, указывая на ее перебинтованные пальцы.
– Да так, ничего. Я занимаюсь греблей. Пытаюсь.
– И как, получается?
– Нет.
– Тогда зачем вам это?
– Точно сказать не могу.
Он покачал головой:
– Как же я вас понимаю.
– Как подвигается твой проект? – спросил Кальвин пару недель спустя, когда они с Элизабет обедали в институтской столовой.
Надкусив сэндвич с индейкой, он принялся энергично жевать, дабы не выболтать, что ответ ему известен. Ответ был известен всем.
– Прекрасно, – ответила она.
– Сложностей не возникает?
– Никаких. – Она отпила чуть-чуть воды.
– Если потребуется моя помощь, ты всегда можешь рассчитывать…
– Твоя помощь не требуется.
Кальвин огорченно вздохнул. В ней говорит какая-то наивность, подумалось ему, если она считает, что на жизненном пути человеку нужна только твердость. Разумеется, твердость – важнейшая черта характера, но к ней должна прилагаться удача, а если удача не идет в руки, то помощь. Без которой никак. Вероятно, помощь ей никогда не предлагали, вот она и привыкла считать, что это лишнее. Сколько же раз она повторяла, что терпенье и труд все перетрут? Он уже сбился со счета. И это притом, что жизнь убедительно доказывала обратное. Особенно в Гастингсе.
Полностью разделавшись с домашним обедом (Элизабет, считай, не прикоснулась к своей порции), он пообещал себе никогда за нее не просить. Надо уважать ее желания. Хочет она действовать самостоятельно? Да он палец о палец не ударит.
– У тебя проблемы, Донатти? – взревел он минут через десять, ворвавшись в кабинет к боссу. – Бьешься над происхождением жизни? Сражаешься с давлением Церкви? Абиогенез по большому счету опровергает существование Бога, и ты боишься, что в Канзасе такое не прокатит? По этой причине ты и заворачиваешь работу Зотт? И еще смеешь называть себя ученым.
– Каль… – Донатти непринужденно сцепил руки за головой. – Обожаю с тобой потрепаться, но сейчас я немного занят.
– Другое реальное объяснение вижу только одно, – продолжал Кальвин, засунув руки в карманы широченных брюк цвета хаки. – Ты не способен понять ее работу.
У Донатти глаза вылезли из орбит, а с губ слетело затхлое воздушное облачко. Ну почему люди блестящего ума настолько тупы? Будь у Эванса хоть малая толика мозгов, он бы сообразил, что кто-то подбивает клинья к его аппетитной подружке.
– Если честно, Каль, – Донатти затушил сигарету, – я старался поднять ее работу на новый уровень. Дал ей шанс на сотрудничество непосредственно со мной в рамках очень важного проекта. Чтобы она могла показать себя с другой стороны.
«Ну вот, – подумал Донатти, – показать себя с другой стороны – куда уж яснее?» Но Кальвин знай твердил о результатах ее недавних исследований, как будто этот разговор касался исключительно работы. Непроходимая тупость.
– Мне предложения шлют каждую неделю, – с угрозой в голосе сказал Кальвин. – Работать в лаборатории можно где угодно – на Гастингсе свет клином не сошелся!
Началось. Сколько раз Донатти это слышал? Кто бы сомневался: в мире науки Эванс – лакомый кусок; да, финансирование института в значительной степени зависит от одного лишь его присутствия в штате. Но причина-то в том, что инвесторы ошибочно полагают, будто имя Эванса притягивает и других толковых ученых. Что-то незаметно. Впрочем, как ни крути, расставаться с Эвансом ему сейчас невыгодно; другое дело – если бы тот с треском провалился: слетел с катушек от женской измены, пустился во все тяжкие, напрочь испортил свою репутацию и запорол бы все текущие исследования. Вот тогда – попутный ветер.
– Повторюсь, – размеренным тоном ответил Донатти, – я лишь попытался дать мисс Зотт возможность личного роста… хочется поддержать ее карьеру.
– Она сама в состоянии позаботиться о своей карьере.
Донатти хохотнул:
– В самом деле? Однако же сюда прискакал ты.
Но Донатти умолчал о том, что в бочку меда, которую сулило ему избавление от Зотт, кое-кто плеснул огромный ковш дегтя. Некий спонсор-толстосум.
Как гром среди ясного неба возник два дня назад и порывался вложить неограниченные средства – куда бы вы думали? – в работы по абиогенезу. Донатти вежливо возразил. Поинтересовался: а почему не в исследования липидного обмена? Или митоза? Но благодетель уперся: либо абиогенез, либо до свидания. У Донатти не оставалось выбора – пришлось вернуть Зотт к нелепому делу всей ее жизни, сопоставимому разве что с полетами на Марс.
Но если честно, у него с ней все равно не заладилось. Зотт упрямо пропускала мимо ушей его многократные выпады из серии «вам это не по уму». Ни разу не отреагировала должным образом. Где самобичевание? Где слезы? Она либо гнула свое про абиогенез, но в других, более научных выражениях, либо шипела: «Только попробуйте еще раз ко мне прикоснуться – пожалеете». Что Эванс в ней нашел? Пусть себе оставит. Найдутся другие способы прижать это светило.
– Кальвин! – выпалила немногим позже Элизабет, врываясь к нему в лабораторию. – У меня потрясающая новость! Ты уж прости, я кое-что недоговаривала, но лишь потому, что не хотела тебя втягивать. С месяц назад Донатти завернул мой проект, но я не сдавалась. И сегодня моя борьба увенчалась успехом. Он изменил свое решение: сказал, что досконально изучил проделанную мной работу и нашел ее весьма серьезной и перспективной.
Надеясь, что его изумление выглядит правдоподобно, Кальвин, без малого час назад еще бушевавший в кабинете Донатти, широко улыбнулся.
– Погоди. Ты серьезно? – спросил он, хлопнув ее по спине. – Донатти пытался зарубить абиогенез? Наверняка тут с самого начала возникло какое-то недоразумение.
– Извини, что я тебе не призналась. Хотела решить вопрос своими силами и очень рада, что у меня получилось. Ощущение такое, что моя работа… то есть я… заслужила вотум доверия.
– Несомненно.
Она повнимательнее вгляделась в его лицо и отступила на шаг назад:
– Я ведь сама разобралась с этим делом. Ты здесь ни при чем.
– Впервые слышу об этой истории.
– Ты ведь не ходил к Донатти, – настаивала она, – ты за меня не вступался.
– Клянусь тебе, – солгал он.
После ее ухода Кальвин в немом ликовании сцепил руки, а потом включил проигрыватель и опустил иглу на песню «On the Sunny Side of the Street»[5]. Он уже вторично выручал свою любимую, и что самое главное – она ни о чем не догадывалась.
Кальвин не глядя придвинул табурет, открыл тетрадь и начал записывать. Дневник он вел примерно с семи лет; в нем хранились факты и страхи его жизни, перемежавшиеся химическими формулами. Неразборчивые для постороннего глаза записи по сей день множились на тетрадных страницах у него в лаборатории. По этой, в частности, причине окружающие считали, что он многое успевает. Горы сворачивает.
– Как курица лапой, – сетовала Элизабет. – Вот это что? – Сейчас она указывала на тезисы какой-то теории, связанной с рибонуклеиновой кислотой: в течение последних месяцев это был его любимый конек.
– Гипотеза из области ферментативной адаптации, – ответил он.
– А дальше что?
Там начиналась какая-то запись о ней.
– Примерно то же самое, – сказал он, щелчком отодвигая дневник в сторону.
О ней не говорилось ничего плохого, отнюдь. Но Кальвин ни за что на свете не рискнул бы даже намеком дать ей понять, что одержим навязчивым страхом ее смерти.
Много лет назад он решил, и небезосновательно, что приносит беду всем, кто ему дорог: такие люди умирали один за другим, причем смерть всегда маскировалась под несчастный случай. Эту роковую цепь можно было прервать одним-единственным способом: перестать любить. И у него получилось. Но потом, встретив Элизабет, он против своей воли глупо, эгоистично втюрился. И теперь она стояла прямо на линии огня его злых чар.
Как химик, он понимал, что его зацикленность на злых чарах не имеет под собой никакого научного основания – это банальное суеверие. Что ж, пусть так. Жизнь – это не гипотеза, которую можно раз за разом проверять без всяких последствий: в какой-то момент все неизбежно рухнет. Поэтому он был начеку и постоянно отслеживал те факторы, которые таили в себе угрозу для Элизабет: по состоянию на сегодняшнее утро таким фактором оказалась гребля.
Их двойка вновь опрокинулась, на сей раз по его вине, и они впервые вынырнули у одного и того же борта; в тот миг его осенила жуткая мысль: она же не умеет плавать. Когда она в панике по-собачьи замолотила по воде, до него дошло, что Элизабет за всю жизнь не взяла ни одного урока плаванья.
По этой причине они с Шесть-Тридцать дождались, пока она скроется в туалете эллинга, и разыскали капитана мужской команды доктора Мейсона. На заливе в течение всего сезона свирепствовала непогода: для продолжения их с Элизабет тренировок – на которых она, между прочим, настаивала – им требовалось пересесть в восьмерку. В целях безопасности. Был и еще один плюс: если опрокинется восьмерка, рядом с Элизабет окажется куда больше спасателей. Попробовать стоило, тем более что Мейсон больше трех лет пытался заманить его к себе.
– Ты не передумал? – спросил он Мейсона. – Только тебе, конечно, придется взять нас обоих.
– Посадить женщину в мужскую восьмерку? – переспросил доктор Мейсон, поправляя кепку на коротко стриженной голове. Бывший морпех, он терпеть не мог службу. Но по-прежнему стригся под бокс.
– Она не подведет, – заверил Кальвин. – Воля железная.
Мейсон покивал. Не так давно он переквалифицировался в акушера-гинеколога. И уже понял, насколько волевыми бывают женщины. Но все-таки женщина?.. Неужели она впишется?
– Ты не поверишь, – через минуту заговорил с ней Кальвин. – Мужская команда зовет нас с тобой сегодня же пересесть к ним в восьмерку.
– Правда?
Элизабет с самого начала ставила себе такую цель. Похоже, восьмерки никогда не опрокидываются. Она утаила от Кальвина, что не умеет плавать. Зачем зря его тревожить?
– Ко мне только что обратился капитан команды. Он видел тебя в деле, – сказал Кальвин. – На талант у него – будь спокойна – глаз наметан.
У них под ногами часто задышал Шесть-Тридцать. Врет, врет, ох и врет.
– Когда начинать?
– Прямо сейчас.
– Что, уже?!
У Элизабет начался мандраж. Мечтая о восьмерке, она вместе с тем понимала, что там потребуется такой уровень слаженности, на который она пока не способна. Если команда добилась успеха, значит все ее участники сумели преодолеть свои отдельные предпочтения и разницу физических данных, чтобы грести как один. Полная гармония – вот конечная цель. Краем уха она слышала, как, беседуя с кем-то в эллинге, Кальвин упомянул своего кембриджского тренера: тот настаивал, чтобы гребцы даже моргали синхронно. К ее удивлению, его собеседник согласно покивал:
– Нам приходилось одинаково подпиливать ногти на ногах. От этого тоже многое зависело.
– Сядешь на второе место, – сказал он.
– Замечательно. – Элизабет понадеялась, что он не заметит, как бешено у нее трясутся руки.
– Рулевой будет выкрикивать команды; ты справишься. Просто следи за лопастью весла перед тобой. И ни при каком раскладе не переводи взгляд за габариты лодки.
– Подожди. Как я буду следить за лопастью чужого весла, не глядя за габариты лодки?
– Не смотри – и точка, – предупредил он. – Это сбивает с ритма.
– Но ведь…
– И не напрягайся.
– Я…
– Взяли! – прокричал рулевой.
– Не волнуйся, – сказал Кальвин. – Все будет хорошо.
Элизабет где-то читала, что людские тревоги на девяносто восемь процентов оказываются напрасными. А оставшиеся два процента? Что попадает в этот диапазон? Два процента – подозрительно низкий уровень. Она бы еще поверила, что тревоги сбываются в десяти или даже двадцати процентах случаев. Ее собственный жизненный опыт подсказывал – ближе к пятидесяти процентам. Она гнала от себя тревоги по поводу этой гонки, но ничего не могла с собой поделать. На пятьдесят процентов ее ожидал провал.
Когда они в темноте несли скиф к пирсу, идущий впереди нее парень обернулся через плечо, как будто хотел проверить, почему гребец, обычно сидевший на втором месте, вдруг стал ниже ростом.
– Элизабет Зотт, – представилась она.
– Разговорчики! – прокричал рулевой.
– Кто? – с подозрением переспросил парень.
– Сегодня я сижу на втором.
– Там сзади, отставить разговоры! – прокричал рулевой.
– На втором? – Парень не верил своим ушам. – Ты гребешь на втором?
– Какие-то проблемы? – в ответ прошипела Элизабет.
– Ты отлично вписалась! – воскликнул через два часа Кальвин, с таким азартом крутя руль автомобиля, что Шесть-Тридцать забеспокоился, как бы они не разбились по дороге домой. – Все так считают!
– Кто «все»? – спросила Элизабет. – Мне, например, никто ни слова не сказал.
– Ну знаешь, гребцы высказываются только от злости. Главное – что нас заявили на среду!
Он расплылся в торжествующей улыбке. Вновь ее выручил – сначала на работе, теперь здесь. По всей видимости, только так и можно побороть злой рок: путем тайных, но разумных мер предосторожности.
Элизабет отвернулась и стала смотреть в окно. Неужели команда гребцов – и впрямь группа равных? Или тут проявляется обычный благоговейный ужас обычных подозреваемых, то есть гребцы не менее ученых опасаются пресловутой злопамятности Кальвина?
Их путь домой лежал вдоль побережья; лучи восхода освещали с десяток серферов, чьи доски указывали в сторону берега, а головы поворачивались назад, пока еще оставалась надежда перед работой поймать пару-другую волн, и Элизабет вдруг сообразила, что никогда не видела проявлений его злопамятности.
– Кальвин, – окликнула она, поворачиваясь к нему, – почему тебя считают злопамятным?
– Ты о чем? – спросил он, не сумев сдержать улыбку. Тайная, разумная предосторожность. Решение житейских проблем!
– Сам знаешь, о чем я, – сказала она. – На работе поговаривают: кто против тебя выступит, того ты в порошок сотрешь.
– Ах вот оно что! – радостно ответил он. – Слухи. Сплетни. Зависть. Конечно, есть сотрудники, которые мне не по нутру, но неужели я стану их гнобить? Да ни за что.
– Ну допустим, – сказала она. – И все же мне любопытно. Есть ли в твоей жизни человек, которого ты никогда не простишь?
– Так сразу никто на ум не приходит, – игриво ответил он. – А у тебя? Есть кто-нибудь такой, кого ты готова ненавидеть всю жизнь?
Он повернулся, чтобы на нее посмотреть: лицо горит после тренировки, волосы влажные от океанской пены, вид серьезный. Она подняла перед собой пальцы, будто вела счет.
Глава 9
Злопамятство
Когда Кальвин уверял, что ни на кого не держит зла и не точит зуб, его слова следовало понимать так же, как расхожее утверждение тех, которые говорят, что забывают поесть. То есть как ложь. Как ни силился он делать вид, что оставил прошлое позади, оно никуда не делось и подтачивало ему сердце. Многие причиняли ему зло, но был только один человек, которого он не смог простить. Только один человек, которого он поклялся ненавидеть до самой смерти.
Впервые Кальвин увидел его в возрасте десяти лет. К воротам приюта для мальчиков подкатил длинный лимузин, из которого вышел тот самый мужчина. Рослый, ухоженный, элегантно одетый: его подогнанный по фигуре костюм и серебряные запонки совсем не вязались с пейзажем Айовы. Мальчишки, в том числе и Кальвин, прилипли к ограде. Киноартист какой-то, решили все. Ну или профессиональный бейсболист.
Им было не привыкать. Раз в полгода приют посещали знаменитости, сопровождаемые репортерами, которые фотографировали гостя в окружении детишек. Порой визитеры оставляли в дар приюту пару бейсбольных перчаток или свои фотопортреты с автографами. Но у этого был с собой только портфель. Мальчишки отвернулись.
Однако примерно через месяц в приют стали доставлять посылки: учебные пособия по физике и химии, математические игры, наборы химических реактивов. Не в пример фотопортретам и бейсбольным перчаткам этих даров хватало на всех.
– Господь дает, – твердил священник, раздавая новехонькие учебники биологии. – Это значит, что вам, блаженным, следует прикусить язык и сидеть смирно. А ну, вы там, за последней партой, сидите смирно, кому сказано! – Он стукнул линейкой по ближайшей парте, да так, что все вздрогнули.
– Простите, святой отец, – сказал Кальвин, листая свой учебник, – тут что-то не то. Страницы вырваны.
– Не вырваны, Кальвин, а изъяты.
– Почему?
– Потому что они неверны, вот почему. А теперь, дети, откройте книги на странице сто девятнадцать. Начнем с…
– Про эволюцию все вырвано, – настаивал Кальвин, листая учебник.
– Хватит, Кальвин.
– Но…
Линейка больно ударила его по пальцам.
– Кальвин… – устало говорил епископ. – Что с тобой случилось? За эту неделю тебя направляют ко мне в четвертый раз. Кроме того, библиотекарь жалуется, что ты постоянно лжешь.
– Какой библиотекарь? – удивился Кальвин. Не может же быть, что епископ имел в виду пьяницу-священника, который вечно отлеживался в чулане, где хранилось скудное приютское собрание книг.
– По словам отца Амоса, ты похваляешься, будто перечитал все, что есть у нас на книжных полках. Ложь – это грех, а ложь, помноженная на бахвальство? Это совсем скверно.
– Но я действительно перечитал…
– Молчать! – рявкнул священник, нависая над мальчиком. – Есть люди, которые рождаются с гнилым нутром, – продолжал он. – От родителей, которые и сами с гнильцой. Но в твоем случае уж не знаю, откуда что взялось.
– Как это понимать?
– А вот как, – ответил священник и подался вперед, – есть у меня подозрение, что родился ты хорошим мальчиком, а потом испортился. Загнивать стал, – пояснил он, – в результате дурных поступков. Известно ли тебе, что красота исходит изнутри?
– Известно.
– Так вот, нутро у тебя – под стать уродству твоего вида.
Стараясь не расплакаться, Кальвин потирал опухшие костяшки пальцев.
– Неужели ты еще не научился быть благодарным за то, что имеешь? – продолжал епископ. – Лучше учебник с половиной страниц, чем никакого, так ведь? Боже правый, так я и знал, что неприятностей нам не миновать. – Оттолкнувшись от стола, он затопал по своему кабинету. – Книги по естественным наукам, наборы для опытов. Чего только не примешь в дар, чтобы пополнить нашу казну. – Он в злобе развернулся к Кальвину. – А виноват только ты, – бросил он. – Мы бы не попали в такую переделку, если бы не твой папаша…
Кальвин вздернул голову.
– Ладно. – Священник вернулся к письменному столу и начал перебирать какие-то бумаги.
– Вы не вправе судить моего отца! – вспыхнул Кальвин. – Вы его даже не знали!
– Я волен судить, кого пожелаю, Эванс, – набычился священник. – И вообще: речь не о жертвах аварии на железной дороге. Я имею в виду того болвана, – подчеркнул он, – который навязал нам эти треклятые учебники. Заезжал сюда с месяц назад в своем лимузине – разыскивал десятилетнего мальчика, чьи приемные родители погибли под колесами поезда, а тетка врезалась в дерево; мальчика, по его словам, «наверняка очень рослого». Я сразу поспешил в кабинет и достал твое личное дело. Подумал: уж не тебя ли он разыскивает, словно утерянный чемодан, – после усыновлений такое случается. Но стоило мне показать ему твое фото, как он утратил всякий интерес.
От таких известий у Кальвина расширились глаза. Он – приемный ребенок? Быть такого не может. Родители есть родители, и не важно, погибли они или живы. Он глотал слезы и вспоминал свою счастливую жизнь: как гулял с отцом, крепко держась за его большую руку, как прижимался головой к теплой материнской груди. Епископ ошибается. Лжет. Воспитанникам всегда рассказывали, как они попали в приют Всех Святых: мать умерла при родах, отец так и не оправился от этой утраты, мальчик рос трудным ребенком, в семье и без него было много лишних едоков. А так – хоть на одного меньше.
– Заруби себе на носу, – священник декламировал как по писаному, – твоя родная мать умерла при родах, а твой родной отец не справлялся с житейскими трудностями.
– Я вам не верю!
– Вижу, – сухо отозвался епископ, вынимая из папки два документа: свидетельство об усыновлении и свидетельство о смерти какой-то женщины. – Юный естествоиспытатель требует подтверждений.
Сквозь пелену слез Кальвин разглядывал эти документы. И не мог разобрать ни единого слова.
– Вот и ладненько, – сцепив пальцы, сказал епископ. – Не сомневаюсь, это для тебя удар, Кальвин, но не унывай. У тебя действительно есть отец, и он печется о тебе – ну, по крайней мере, о твоем образовании. У других мальчиков и этого нет. Постарайся не задирать нос. Тебе повезло. Сперва ты обрел добрых приемных родителей, а теперь – богатого отца. Считай, что его подарок… – он запнулся, – это дань памяти. Знак уважения к твоей матери. Поминовение.
– Но если это мой родной отец, – выговорил Кальвин, не веря своим ушам, – он захочет меня отсюда забрать. Он захочет, чтобы я жил вместе с ним.
Епископ, удивленно вытаращив глаза, смотрел на Кальвина сверху вниз.
– Что? Нет. Тебе ясно сказано: твоя мать умерла при родах, а отец не справлялся с житейскими трудностями. Мы с ним единодушно решили, что здесь тебе будет лучше. Такому ребенку, как ты, требуется соответствующее моральное окружение и строгая дисциплина. Многие обеспеченные люди отдают своих детей в пансионы; приют Всех Святых – это примерно то же самое. – Он втянул носом кислые запахи, которыми повеяло с кухни. – Впрочем, он настаивал, чтобы мы расширили нынешние образовательные возможности. Что, с моей точки зрения, недопустимо, – добавил он, снимая с рукава клочок кошачьей шерсти. – Поучать нас, профессиональных воспитателей юношества, в вопросах воспитания! – Он поднялся со стула и, стоя спиной к Кальвину, стал смотреть в окно, на крышу, просевшую с западной стороны здания. – Но есть и добрые вести: он оставил нам солидные средства – не только для тебя лично, но и для всех остальных мальчиков. Весьма великодушно. Причем его вспомоществование могло бы оказаться еще более щедрым, не распорядись он потратить его целиком на спорт и науку. Ох уж эти богатеи, господи прости. Вечно считают, что во всем разбираются лучше других.
– А он… он ученый?
– Кто сказал, что он ученый? – встрепенулся епископ. – Послушай. Он приехал, навел справки, уехал. Но все же выписал нам чек. Намного превышающий взносы большинства отцов-нищебродов.
– А когда он вернется? – умоляюще спросил Кальвин: больше всего на свете ему хотелось, чтобы кто-нибудь – пусть даже незнакомец – забрал его из приюта.
– Поживем – увидим. – Епископ вновь повернулся к витражному окну. – Он не уточнял.
Кальвин уныло поплелся на урок, размышляя о том человеке – как бы заставить его вернуться. Он непременно должен появиться снова. Но если что и напоминало о нем, так это новые поступления учебных пособий по естествознанию.
И все же Кальвин, еще ребенок, цеплялся, как свойственно детям, за свою надежду, даже когда надежды не осталось. Он прочел все книги, которые прислал его новоявленный отец, впитывая их содержание, как саму любовь, сохраняя в своем израненном сердце алгоритмы и теории, намереваясь постичь ту химию, что крепко-накрепко связала его с отцом. Но, как самоучка, усвоил одно: сложности химии отнюдь не ограничиваются кровными узами, но переплетаются и пробуются на излом, причем нередко – самыми жестокими способами. А отсюда напрашивался вывод: этот, другой отец его бросил, даже не захотев повидать, да к тому же сама химия только множит обиду, которую не спрячешь и не перерастешь.
Глава 10
Поводок
Никогда еще Элизабет не держала домашних животных, да и сейчас не стала бы утверждать, что обзавелась питомцем. Шесть-Тридцать, конечно, не принадлежал к роду человеческому, но, видимо, был все же наделен определенной человечностью и в этом отношении превосходил почти всех ее знакомых.
Потому-то она и не стала покупать ему поводок: сочла, что это будет несправедливо. Даже оскорбительно. Ходил он всегда рядом, никогда не бросался опрометью через проезжую часть, не гонялся за кошками. Да и удрал только один раз, Четвертого июля, когда во время праздничных гуляний прямо у него под носом рванула петарда. После многочасовых поисков, не на шутку переволновавшись, они с Кальвином его нашли: съежившись от стыда, бедняга затаился среди мусорных бачков в глухом тупике.
Но когда в городе впервые был принят закон о выгуле собак, она волей-неволей стала пересматривать свои взгляды, хотя и по более запутанным причинам. По мере того как росла ее привязанность к собаке, росла и потребность привязать собаку к себе.
Так что купила она в конце концов поводок, повесила на крючок в прихожей и стала ждать, когда на эту покупку обратит внимание Кальвин. Но прошла неделя, а он так ничего и не заметил.
– Шесть-Тридцать обзавелся поводком… вот, пришлось купить, – объявила наконец Элизабет.
– Зачем? – удивился Кальвин.
– Таков закон, – сообщила она.
– Какой еще закон?
И когда она рассказала про новые правила, он только рассмеялся:
– А-а-а… вот ты о чем. Ну, это нас не касается. Это касается тех, у кого собаки не такие, как Шесть-Тридцать.
– Нет, это всех касается. Закон только что приняли. Я считаю, с ним лучше не шутить.
Кальвин улыбнулся:
– Не переживай. Шесть-Тридцать и я чуть ли не каждое утро мимо участка бегаем. Уже примелькались.
– Теперь все будет по-другому, – не унималась Элизабет. – Видимо, в связи с ростом смертности среди домашних животных. Все больше собак и кошек попадают под колеса. – Так ли это в действительности, она не знала, но чисто гипотетически могла допустить. – Короче, вчера я выгуливала его на поводке. Ему понравилось.
– О пробежке на поводке не может быть и речи. – Кальвин закатил глаза. – Кому охота постоянно быть на привязи. И вообще, он никогда от меня не отходит.
– От неприятностей никто не застрахован.
– Например?
– Он может выскочить на проезжую часть. Угодить под машину. А петарду помнишь? Я не за тебя беспокоюсь, – сказала она. – А за него.
Внутри у Кальвина потеплело. Ему открылась грань Элизабет, никак не проявлявшая себя ранее: материнский инстинкт.
– Кстати, – сказал он, – синоптики обещают грозы. Доктор Мейсон звонил – до конца недели тренировок не будет.
– Ох, как жаль, – вздохнула Элизабет, стараясь не выдать облегчения. Уже четыре раза она гребла в составе мужской восьмерки, но отказывалась признавать, что каждый заезд изматывал ее до предела. – А больше он ничего не сказал?
Ей не хотелось, чтобы Кальвин подумал, будто она напрашивается на комплименты, но доброе словцо еще никому не помешало. Доктор Мейсон казался порядочным человеком и никогда перед ней не заносился. Кальвин как-то обмолвился, что тот по специальности врач-акушер.
– Сказал, что заявил нас с тобой на следующую неделю, – ответил Кальвин. – И просит, чтобы мы подумали о весенней регате.
– То есть? О гонке?
– Вот увидишь: тебе понравится. Такая развлекуха.
На самом деле Кальвин был почти уверен, что ей, скорее всего, не понравится. Все-таки гонка – занятие для стрессоустойчивых. Страх проигрыша – это еще цветочки, а ведь надо понимать, что гребля весьма травмоопасна, что спортсмен после команды «Внимание!» рискует получить инфаркт, переломать себе пару ребер, сбить работу дыхательной системы, но готов на все ради заветной медальки, какие продаются в грошовых лавках. А вдруг придешь вторым? Только не это. Не зря же придумали звание «первого проигравшего».
– Заманчиво, – солгала она.
– Еще как, – солгал он в ответ.
– Весла отменили, забыла? – напомнил Кальвин два дня спустя, услышав, как Элизабет копошится в темноте. Он дотянулся до будильника. – Четыре утра. Ложись давай.
– Что-то не спится, – ответила Элизабет. – Пойду на работу пораньше.
– Да брось, – взмолился он. – Полежи со мной.
Откинув одеяло, он жестом пригласил ее вернуться.
– Поставлю картошку на медленный огонь, пусть запекается, – сказала Элизабет, обуваясь. – Тебе к завтраку как раз поспеет.
– Погоди, если ты собралась идти, то и я с тобой, – сказал он, зевая. – Через пару минут буду готов.
– Нет-нет, – запротестовала она. – Спи.
Проснулся он через час – один.
– Элизабет? – позвал он.
На кухонном столе осталась пара прихваток. «Картошка удалась, – говорилось в записке. – Скоро увидимся чмоки-чмоки Э.».
– Давай-ка сегодня пробежимся до работы, – услышал его призыв Шесть-Тридцать.
На самом деле пробежка ничуть его не прельщала, зато так они могли бы все вместе вернуться домой, в одной машине. И дело даже не в экономии топлива – он не мог избавиться от мысли, что Элизабет поедет за рулем в одиночку. Вдоль дороги столько деревьев. А эти железнодорожные переезды…
Впрочем, об этом он помалкивал: она бы разозлилась, узнав об излишней заботе и опеке с его стороны. А как же не беспокоиться о той, кого любишь больше всех на свете, любишь за гранью возможного? К тому же она сама проявляла не меньше заботы: следила, чтобы он вовремя поел, постоянно предлагала ему побегать дома в компании телевизионного гуру Джека, даже поводок приобрела – хоть стой, хоть падай.
Попавшаяся на глаза стопка счетов напомнила ему о необходимости разобраться с последним траншем корреспонденции от всяких проходимцев. Снова пришло письмо от женщины, выдававшей себя за его мать. «Мне сказали, что ты умер», – неизменно оправдывалась она. В другом письме какой-то полуграмотный тип утверждал, что Кальвин украл все его идеи, а третьим заявлял о себе как пропавший с горизонта брат – просил денег. Удивительное дело, но никто и никогда не писал от имени его отца. Потому, быть может, что отец его все еще коптил небо, притворяясь, будто у него никогда не было сына.
Распрощавшись с приютом, Кальвин поведал о своей затаенной обиде на отца единственному на свете (не считая епископа) человеку – как ни странно, знакомцу по переписке. Между ними, никогда не встречавшимися, завязалась крепкая дружба. Потому, быть может, что обоим, как на исповеди, легче было разговаривать с невидимым собеседником. Но как только разговор зашел об отцах – уже после года регулярной переписки на самые разные темы, – все переменилось. Кальвин как-то обмолвился, что, дескать, был бы не прочь получить известие о смерти отца, но его друг по переписке, очевидно потрясенный, отреагировал неожиданным для Кальвина образом. Он перестал отвечать.
Кальвин подумал, что переступил некую черту: в отличие от него, приятель был человеком набожным; возможно, в церковных кругах выражение надежды на кончину родителя выходило за рамки допустимого. Но независимо от истинной причины их душевная переписка завершилась. Долгие месяцы Кальвин не мог оправиться.
Именно поэтому он решил не касаться темы своего неупокойного отца в разговорах с Элизабет. Опасался, что она либо уподобится его уже бывшему другу и разорвет отношения, либо внезапно осознает его фатальный, по словам епископа, изъян – врожденную неспособность внушать любовь. Кальвин Эванс: уродлив как внутри, так и снаружи. Не зря же она отвергла его предложение руки и сердца.
Да и вообще, откройся он ей сейчас, она, чего доброго, спросит, почему он раньше молчал. А это уже опасно, ведь Элизабет может задуматься, нет ли у него каких-нибудь других тайн.
Нет, не все должно быть озвучено. К тому же она не докладывала ему о своих рабочих проблемах, было же такое? Ничего страшного, если между близкими есть один-два секрета.
Натянув свои старые треники, Кальвин порылся в их общем ящике для носков, уловил легкий аромат ее духов и приободрился. Его никогда не тянуло к самосовершенствованию: он даже не дочитал книгу Дейла Карнеги о том, как заводить друзей и оказывать влияние на людей, поскольку уже на десятой странице осознал, что ему по барабану, как его воспринимают другие. Но то было до Элизабет – до того, как к нему пришло понимание: делая счастливой ее, он делает счастливым и самого себя. А это и есть, подумал он, доставая кроссовки, самая суть любви. Желание измениться в лучшую сторону ради другого.
Когда он наклонился и стал завязывать шнурки, у него в груди всколыхнулось новое ощущение. Чувство благодарности? Рано осиротевший, никогда прежде не любимый, непривлекательный Кальвин Эванс, он всеми правдами и неправдами обрел эту женщину, эту собаку, эту область науки, греблю, бег трусцой, Джека, в конце концов. Обрел намного больше, чем смел ожидать, намного больше, чем заслуживал.
Он посмотрел на часы: восемнадцать минут шестого. Элизабет как раз сидит на табурете, а ее центрифуги работают в полную силу. Он свистнул Шесть-Тридцать, чтобы тот ждал его у входной двери. Расстояние до работы – чуть больше пяти миль – во время совместной пробежки преодолевалось за сорок две минуты. Но когда он отворил дверь, Шесть-Тридцать заколебался. На улице было темно и дождливо.
– Давай, дружок, – поторопил его Кальвин. – Ну, в чем дело?
И тут же вспомнил. Он обернулся к вешалке, снял поводок, наклонился и пристегнул его к ошейнику. Впервые надежно связанный с собакой, Кальвин запер за собой дверь.
Через тридцать семь минут его не стало.
Глава 11
Сокращение бюджета
– Давай, дружище, – повторно услышал Шесть-Тридцать от Кальвина. – Погнали.
Пес занял свою обычную позицию на пять шагов впереди хозяина, но то и дело оглядывался, как будто желая убедиться, что Кальвин не отстает. Свернув направо, они пробежали мимо газетного киоска. «ГОРОДСКОЙ БЮДЖЕТ НА ИСХОДЕ, – кричал заголовок. – ПОД УДАРОМ ПОЛИЦИЯ И ПРОТИВОПОЖАРНАЯ СЛУЖБА».
Кальвин подтянул поводок, и Шесть-Тридцать свернул налево, в старый район с величественными особняками и необъятными, как океан, лужайками.
– Дай срок – мы тоже сюда переберемся, – заверил он пса, когда они сбавили темп. – Вероятно, после того, как я получу Нобеля. – (А Шесть-Тридцать в этом и не сомневался: ведь Элизабет говорила, что так оно и будет.)
На следующем повороте Кальвин уже набрал прежнюю скорость, но чуть не поскользнулся на мшистом островке.
– Пронесло, – выдохнул он; на горизонте появился полицейский участок.
Шесть-Тридцать разглядывал патрульные машины, выстроившиеся в шеренгу, как солдаты перед смотром.
Но машинам смотр не грозил. Просто управление полиции в очередной раз – третий за последние четыре года – пострадало от сокращения бюджета. И все три сокращения осуществлялись в рамках инициативы «Работай больше, расходуй меньше!» – этот девиз придумал некий чиновник среднего звена из городского отдела по связям с общественностью. На сей раз тучи нависли над полицией. Зарплаты давно урезали. Продвижения по службе упразднили. Оставалось ждать сокращения штатов.
Чтобы избежать отставки, сотрудники полиции пошли на крайность: по-своему истолковав инициативу «Работай больше, расходуй меньше!», они засунули ее туда, где ей самое место: на стоянку патрульных машин. Пусть все последствия сокращения бюджета лягут на плечи железных коней. Никакого им тюнинга, ни замены масла, ни регулировки тормозов, ни шиномонтажа, ни замены лампочек, ничего.
Шесть-Тридцать невзлюбил полицейскую стоянку; не нравилось ему и та поспешность, с которой полиция отыграла назад. Дружелюбные копы, иногда махавшие им с Кальвином, ему тоже не нравились: их медлительная походка не выдерживала никакого сравнения с энергией Кальвина. Вид у них, как мыслил Шесть-Тридцать, был подавленный; заложники низкой оплаты труда, они маялись на рутинной службе и закрывали глаза на поток мелких происшествий, которые даже не требовали навыков спасения жизни, усвоенных ими в полицейской академии.
Вблизи от полицейского участка Шесть-Тридцать втянул носом воздух. Было еще темно. До рассвета оставалось примерно десять…
БАБАХ!
Из мрака донесся устрашающей силы хлопок. Не иначе как петарда – резкая, оглушительная, злая. Шесть-Тридцать вздрогнул от испуга: Что это было? Он рванул куда глаза глядят, но поводок, связывавший его с Кальвином, тянул обратно. Кальвин тоже недоумевал: Это что: выстрелы? – и рванул в противоположном направлении. БАХ! БАХ! БАХ! Канонада захлебывалась, как пулеметная очередь. Решив действовать, Кальвин оттолкнулся и побежал вперед, рывками поводка призывая Шесть-Тридцать теперь сюда, в то время как Шесть-Тридцать с выпученными от страха глазами поднимался на дыбы и дергал поводок на себя, как бы говоря: Нет, в эту сторону! А поводок, натянутый, как канат, не оставлял простора для компромиссов. Ступив на пятно моторного масла, Кальвин скользнул вперед – ни дать ни взять неуклюжий конькобежец; тротуар стремительно приближался, как старый друг, которому не терпелось поздороваться.
БУХ.
Шесть-Тридцать прибежал на помощь, когда вокруг головы Кальвина уже стал расплываться багровый ореол, и в тот же миг их обоих накрыло какой-то тенью, похожей на огромный корабль, и неведомая сила налетела с такой скоростью, что разорвала поводок надвое, отбросив пса на обочину.
Приподняв голову, он успел заметить, как тело Кальвина переезжают колеса патрульной машины.
– Господи, что это было? – спросил патрульный своего напарника.
Им было не привыкать, что при пуске двигателя их колымаги постоянно выдают обратную вспышку, но на этот раз произошло нечто иное. Выскочив из машины, копы оцепенели: на земле лежал высокий мужчина с широко раскрытыми серыми глазами; кровь из раны на голове обильно сочилась на тротуар. Пострадавший дважды моргнул при виде стоявшего над ним полицейского.
– Боже ж ты мой, мы его сбили? О господи… Сэр… вы меня слышите? Сэр? Джимми, вызывай «скорую».
Кальвин лежал с проломленным черепом и раздробленной силами патрульной машины рукой. На запястье болтался обрывок поводка.
– Шесть-Тридцать? – прошептал он.
– Это что было? Что он сказал, Джимми? О господи…
– Шесть-Тридцать? – снова прошептал Кальвин.
– Нет, сэр, – ответил, наклонившись, полицейский. – Еще шести нет. Примерно пять пятьдесят. Пять пять ноль. Сейчас мы вас отсюда вытащим… поможем… поверьте, сэр, все под контролем.
Из здания за его спиной высыпал весь штат отдела полиции. Где-то вдали карета «скорой помощи» кричала о своем намерении поскорее добраться до места.
– Вот угораздило, – пробормотал один из полицейских, когда из легких Кальвина вышел воздух. – Не из-за этого ли парня нам телефон обрывают… дескать, бегает тут?
Шесть-Тридцать – с вывихом плеча, с болтающейся на истерзанной шее половиной поводка – наблюдал с расстояния в десяток футов. Больше всего на свете ему хотелось подойти к Кальвину, прижаться мордой к его лицу, зализать раны, пресечь дальнейшие истязания. Но он все понял. Понял даже издали. Глаза у Кальвина закрылись. Грудная клетка застыла.
На глазах у пса в машину «скорой помощи» грузили накрытое простыней тело Кальвина; правая рука свисала с края каталки, разорванный поводок туго обматывал запястье. Еле живой от горя, Шесть-Тридцать отвел глаза. Повесив голову, он поплелся к Элизабет – сообщить страшную весть.
Глава 12
Прощальный дар Кальвина
Когда Элизабет было восемь лет, ее брат Джон предложил ей спрыгнуть с утеса, и она согласилась. Внизу была заполненная аквамариновой водой каменоломня; Элизабет прыгнула солдатиком. Пальцы ног коснулись дна, и она оттолкнулась, а когда вынырнула на поверхность, очень удивилась при виде брата. Он прыгнул сразу за ней. «Каким местом ты думала, Элизабет? – надсадно кричал он, оттаскивая ее к берегу. – Я же пошутил! Ты могла разбиться насмерть!»
Сейчас, неподвижно сидя на своем лабораторном табурете, она краем уха слышала, как полицейский говорит о каком-то погибшем, а кто-то другой настойчиво предлагает ей свой носовой платок, а кто-то третий упоминает ветеринара, но все ее мысли были о том случае из детства, когда ее ноги касались дна и мягкий, шелковистый ил приглашал остаться. Сейчас, зная то, что ей сообщили, она молча твердила одно и то же: «Жаль, что тогда этого не случилось».
Она винила только себя. И пыталась внушить это полицейскому. Поводок – ее покупка. Но сколько раз она ни повторяла свои слова, полицейский вроде как изображал недоумение, отчего ей пригрезилось, что все случившееся – плод ее фантазии. Кальвин жив. Он либо на тренировке. Либо в отъезде. Либо сидит у себя пятью этажами выше и делает записи в блокноте.
Кто-то велел ей идти домой.
Потом Шесть-Тридцать несколько дней лежал у нее под боком на скомканной постели: они не смыкали глаз, не прикасались к еде, смотрели в потолок и только ждали, когда же Кальвин снова войдет в эту дверь. Мешало им только одно: бесконечно трезвонивший телефон. Каждый раз в трубке звучал один и тот же скорбный голос – это не кто иной, как владелец похоронного бюро требовал «принять окончательное решение!». Какому-то покойнику требовался похоронный костюм. «А кого хоронят? – спрашивала она. – С кем я разговариваю?» Вытерпев множество подобных диалогов, Шесть-Тридцать, измученный ее растерянностью, толчком обратил ее внимание на шкаф и лапой открыл дверцу. И тогда она увидела, как болтаются мужские рубашки – ни дать ни взять иссохшие трупы на виселице. И тогда же поняла: Кальвина больше нет.
В точности как после самоубийства брата и нападения Майерса, плакать она не могла. Море слез стояло у нее в глазах, но отказывалось излиться в никуда. Из нее словно вышибло дух: никакие глубокие вдохи не могли наполнить воздухом ее легкие. Ей вспомнилось, что еще ребенком она подслушала, как некий одноногий мужчина сообщил библиотекарше, будто между стеллажами кто-то кипятит воду. Он еще добавил, что это опасно, и потребовал принять меры. Библиотекарша в свою очередь пыталась его заверить, что воду никто не кипятит, ведь в библиотеке всего один зал, который у нее как на ладони, но мужчина настаивал на своем, срываясь на крик, после чего двоим посетителям пришлось вытолкать его за дверь, а один из них объяснил, что бедолага еще не оправился от контузии. И наверное, уже не оправится.
Теперь, на беду, она тоже слышала бульканье кипятка.
Чтобы пресечь телефонные звонки, нужно было разыскать какой-нибудь костюм. Собственно костюмов Кальвин не носил, поэтому она собрала те вещи, которые, по ее ощущениям, выбрал бы он сам: экипировку для гребли. А затем отнесла маленький сверток в похоронное бюро и передала распорядителю.
– Вот, – сказала она.
Деловитый мужчина, имевший за плечами большой опыт общения с убитыми горем клиентами, вежливым кивком подтвердил получение пакета. Но стоило ей выйти за порог, как он обратился к своему ассистенту: «Жмур в четвертом: сорок шестой сверхдлинный». Подхватив сверток, ассистент швырнул его в какой-то чулан без опознавательных знаков, где за долгие годы скопился целый ворох несуразных вещей, принесенных скорбящими родственниками. А сам подошел к массивному платяному шкафу, выудил оттуда сорок шестой размер на высокий рост, встряхнул брюки, осторожно сдул осевшую на плечах пыль и направился в бокс под номером четыре.
Не успела Элизабет миновать и десятка кварталов, как он благополучно запихнул окоченевшее тело Кальвина в установленные костюмом пределы: руки, которые совсем недавно ее обнимали, протолкнул в темные рукава, а ноги, которые совсем недавно ее обхватывали, втиснул в цилиндры брючин из плотной шерсти. Потом застегнул рубашку, затянул ремень, поправил галстук и завязал шнурки, постоянно перегоняя пыль – эту вечную спутницу смерти – с одной части костюма на другую. Отступив назад, он полюбовался проделанной работой, а затем пригладил лацкан пиджака. Потянулся было за расческой, но передумал. Затворил дверь и пошел по коридору за своим упакованным в бумажный пакет ланчем, остановившись только для того, чтобы дать указания сотруднице, сидевшей за громоздким арифмометром в тесной канцелярии.
Не успела Элизабет пройти и двенадцати кварталов, как засаленный костюм был добавлен к ее счету.
На похоронах было не протолкнуться. Пришли несколько гребцов, один репортер, человек пятьдесят из Гастингса, причем некоторые из них, несмотря на поникшие головы и траурную одежду, явились на похороны Кальвина не скорбеть, а позлорадствовать. Динь-дон, молча ликовали они. Умер наш король[6].
Ученые мужи кучковались на одном месте, но кто-то все же заметил в сторонке Зотт, а при ней – собаку. И снова эта проклятая псина оказалась без поводка – несмотря на новый городской закон о поводке и развешенные по всему периметру кладбища таблички о запрете входа с собаками. Все по-старому, все по-прежнему. Даже смерть – не повод для Зотт и Эванса следовать общим правилам.
Элизабет прищурилась, издалека разглядывая пришедших. Хорошо одетая любопытствующая пара, стоя в стороне, совсем у другой могилы, жадно наблюдала за происходящим, словно за столкновением пятидесяти автомобилей. Элизабет погладила забинтованного Шесть-Тридцать и задумалась, как же поступить. Дело в том, что приближаться к гробу она страшилась, поскольку не ручалась за себя: не ровен час, она, подобравшись вплотную к гробу, откинет крышку и залезет внутрь, чтобы ее похоронили вместе с ним, но тогда придется как-то отбиваться от тех, кто попробует ее остановить, а она не хотела, чтобы ее останавливали.
Шесть-Тридцать чуял такое желание смерти, а потому всю неделю как мог удерживал ее от суицида. Одна только загвоздка – он и сам-то жить не хотел. А хуже всего то, что он видел ее ровно в таком же свете: несмотря на собственную жажду смерти, она считала своим долгом сохранить жизнь ему. До чего же запутанная штука – верность.
Как раз в этот момент кто-то позади них сказал:
– Ну, по крайней мере, Эвансу достался погожий денек. – Как будто непогода могла испортить торжественное во всех отношениях событие.
Подняв глаза, Шесть-Тридцать увидел тощего мужчину с тяжелой челюстью: тот держал в руках небольшой блокнот.
– Простите за беспокойство, – обратился мужчина к Элизабет, – смотрю, вы тут совсем одна сидите: не согласитесь ли мне помочь? Я пишу материал об Эвансе и хотел спросить, нельзя ли задать вам пару вопросов – если вы не против, конечно… то есть я знаю, что он был известным ученым, но на этом, пожалуй, и все. Вас не затруднит рассказать, как вы с ним познакомились? Может, припомните какой-нибудь занятный случай? Долго вы с ним были знакомы?
– Нет, – ответила она, избегая его взгляда.
– Нет… что?..
– Нет, недолго. Определенно меньше, чем хотелось бы.
– А, ну да, – покивал он, – ясно. Потому вы здесь и сидите – дружили не близко, но тем не менее желаете засвидетельствовать свое уважение; понял. Соседом вашим был? Может, покажете, кто тут его отец с матерью? Родные братья-сестры? Двоюродные? Хотелось бы узнать о нем побольше. Слышал-то я немало; характер у него, поговаривают, дрянной был. А вы как считаете? В браке, насколько мне известно, не состоял, но, может, встречался с кем? – Она продолжала смотреть вдаль, а он, понизив голос, добавил: – Кстати, вы, похоже, табличек не заметили, но с собаками вход на кладбище запрещен. Категорически. Сторож бдит. Если только… ну, допустим, вам собака-поводырь требуется, тогда конечно… а так… сами понимаете…
– Да.
Репортер сделал шаг назад.
– О господи, вы серьезно? – выговорил он извиняющимся тоном. – Прошу, не судите строго… ох, виноват. С виду не сразу поймешь…
– Да, – повторила она.
– И это неизлечимо?
– Да.
– Как печально, – сказал он с любопытством. – Из-за болезни?
– Из-за поводка.
Он отступил еще на шаг.
– Это печально, – повторил он, легко махнув рукой у ее лица, чтобы посмотреть, как она отреагирует. И вправду. Никак.
В отдалении показался священник.
– Представление, похоже, начинается. – Он стал озвучивать происходящее. – Все рассаживаются по местам, проповедник открывает Библию, а… – журналист откинулся на спинку скамьи – посмотреть, не идет ли кто еще со стоянки, – а близких как не было, так и нет. Где же родственники? В первом ряду – ни души. Как видно, и впрямь тот еще был сумасброд.
Он оглянулся, рассчитывая на ее реакцию, и, к своему удивлению, обнаружил, что Элизабет поднимается с места.
– Мэм, – сказал он, – вам не обязательно тут находиться до конца; все же понимают вашу ситуацию. – (Пропустив мимо ушей его слова, она только проверила, на месте ли сумочка.) – Что ж, если вы уходите, позвольте мне хотя бы вас проводить. – Он потянулся к ее локтю, но при первом же прикосновении Шесть-Тридцать зарычал. – Да ладно тебе, – фыркнул чужак. – Я только помочь хотел.
– Не был он сумасбродом, – процедила Элизабет сквозь зубы.
– Ой… – Журналист растерялся. – Да. Нет. Конечно же не был. Простите. Услышу всякое – потом повторяю. Сплетни, сами понимаете. Прошу меня извинить. Просто мне с ваших слов показалось, будто вы не слишком хорошо его знали.
– Этого я не говорила.
– Кажется, вы…
– Я сказала, что знала его не слишком долго. – У нее дрогнул голос.
– Вот-вот, и я о том же, – примирительно ответил он и вновь потянулся к ее локтю. – Знали вы его недолго.
– Не прикасайтесь ко мне.
Отдернув локоть, она вместе с псом зашагала по бугристой лужайке, безошибочно огибая каменных ангелов и увядшие цветники, как и позволяло ей стопроцентное зрение, а потом, окинув взглядом пустующий первый ряд, села на стул прямо напротив длинного черного ящика.
Дальше все шло по обычному сценарию: печальные взоры, замызганная лопата, набившая оскомину проповедь, непонятные заупокойные молитвы. Но когда по крышке гроба застучали первые комья земли, Элизабет, прервав речь священника, сказала: «Дайте пройти». А затем развернулась и вместе с Шесть-Тридцать ушла.
Путь домой оказался долгим: шесть миль, на каблуках, в трауре – хорошо еще, что она была не одна. Странное получилось зрелище: с одной стороны, и сам маршрут, который попеременно вел их то запущенными кварталами, то ухоженными, и тот контраст, который образовали бледная как мел женщина и еле живой пес, а с другой – непотребное буйство ранней весны. Всюду на их пути, даже в самых унылых переулках, сквозь тротуарные трещины пробивались травы, а цветочные клумбы заявляли о себе едва ли не хвастливым криком, и вся эта свежесть источала легкие ароматы в надежде создать неповторимую композицию. И в эпицентре этого буйства только они двое были живыми мертвецами.
Вначале за ней еще следовал катафалк, и водитель уговаривал ее сесть в кабину, напоминая, что на каблуках ей не продержаться и пятнадцати минут, что время так и так оплачено, что собачку взять он, к сожалению, не сможет, но кто-нибудь да подберет – сзади еще машины едут. Его увещеваний она не слышала, как до этого в упор не видела назойливого щелкопера, и в конце концов, когда суета улеглась, Элизабет и Шесть-Тридцать сделали то единственное, что имело смысл: продолжили свой путь.
На другой день, когда оставаться дома не было сил, а пойти оказалось некуда, они вернулись на работу.
Что стало настоящим испытанием для ее коллег. Те уже исчерпали весь набор подобающих фраз. Мои соболезнования. Любая помощь. Какое несчастье. Хотя бы не мучился. Если что, я рядом. Царствие небесное. Поэтому ее обходили стороной.
– Отдыхайте, сколько потребуется, – сказал Донатти на похоронах, положив руку ей на плечо и одновременно с удивлением отметив, что черный цвет ей совсем не к лицу. – Если что, я рядом.
Впрочем, при виде Элизабет, сидящей в забытьи на лабораторном табурете, начальника тоже как ветром сдуло. Позже, когда до Элизабет дошло, что каждый готов «быть рядом», только если ее самой «рядом» нет, она все же последовала совету Донатти и поднялась с места.
Ноги сами привели ее в лабораторию Каль-вина.
– Не умереть бы, – прошептала она у порога.
Шесть-Тридцать прижался головой к ее бедру, умоляя не ходить дальше, но она все равно отворила дверь; они вошли. На них локомотивом налетел тяжелый запах дезинфекции.
Что за странные создания – люди, думал Шесть-Тридцать: всю жизнь постоянно борются с грязью, а после смерти именно туда и ложатся, причем добровольно. Во время похорон его очень удивило то количество земли, которое потребовалось для засыпки Кальвинова гроба, а оценив скромный размер лопаты, приготовленной для заполнения выкопанной ямы, он уже собрался предложить для этой цели свои задние лапы. Вот и теперь, в лаборатории, всплыл вопрос грязи, только в обратном смысле. Все следы Кальвина были уничтожены. Шесть-Тридцать наблюдал за стоящей посреди лаборатории Элизабет – от ужаса на ней не было лица.
Его блокноты и тетради убрали с глаз долой. Рассовали по коробкам и сдали в архив, а руководство Гастингса, сидя как на иголках, выжидало, не явится ли за ними кто-нибудь из ближайших родственников. Разумеется, ее саму, которая лучше всех знала и понимала детали его исследований, да и связана с ним была теснее, чем предполагают любые узы, даже не рассматривали в качестве «родственницы».
В лаборатории остался только один предмет: пластмассовый ящик, куда побросали его личные вещи: ее фото, несколько пластинок Фрэнка Синатры, пару леденцов от кашля, теннисный мяч, собачьи лакомства, а на самом дне оказался ланч-бокс; в нем – эта мысль отдалась душевной болью, – вероятно, все еще лежал сэндвич, который она приготовила Кальвину девять дней назад.
Но когда она откинула крышку, у нее чуть не разорвалось сердце. Внутри синела маленькая коробочка. А в этой коробочке лежало кольцо с бриллиантом, самым большим из виденных ею маленьких бриллиантов.
В этот миг из-за двери показалась голова мисс Фраск.
– Вот вы где, мисс Зотт. – На шее у мисс Фраск удавкой болтались украшенные стразами очки фасона «кошачий глаз». – Это я – мисс Фраск, узнаёте? Из отдела кадров. – Она замешкалась. – Не хотела вас беспокоить. – (Дверь приоткрылась чуть шире.) – Но… – И тут ей бросилось в глаза, что Элизабет перебирает содержимое ящика. – Ой, мисс Зотт, тут ничего нельзя трогать. Это же его личные вещи; да, я в курсе… ну… что у вас… что вы с мистером Эвансом состояли в совершенно особых отношениях, но мы должны… по закону… хотя бы немного выждать, не заявит ли свои права кто-нибудь другой – брат, племянник, в общем, кровный родственник. Вы же понимаете. Ничего личного – ни против вас, ни против вашей… привязанности, что ли; ни в коем разе не смею осуждать. Но без документа, в котором бы подтверждалось его намерение оставить вам свое имущество, мы, к сожалению, вынуждены следовать букве закона. Его текущие наработки мы сохранили. Они уже в надежном месте, под замком. – Фраск запнулась, окидывая Элизабет беглым взглядом. – Как ваше самочувствие, мисс Зотт? Боюсь, как бы у вас не случился обморок. – А когда Элизабет слегка наклонилась вперед, мисс Фраск широко распахнула дверь и переступила через порог.
После того случая в кафетерии, когда Эдди посмотрел на Зотт так, как никогда не смотрел на мисс Фраск, та просто возненавидела эту Зотт.
– Поднимался сегодня в лифте, – млея, рассказывал Эдди, – и вошла мисс Зотт. Четыре этажа вместе проехали.
– Славно поболтали? – процедила сквозь зубы Фраск. – Узнал, какой у нее любимый цвет?
– Еще нет, – ответил он. – В следующий раз обязательно узнаю. Клянусь, она обалденная.
С тех пор по крайней мере дважды в неделю мисс Фраск выслушивала, какие именно достоинства Зотт следует считать обалденными. Зотт то, Зотт это – она не сходила у Эдди с языка; впрочем, на том этапе все разговоры были только о ней. Зотт, Зотт, Зотт. Уже в печенках у нее сидела эта Зотт.
– Думаю, излишне говорить, – снова подала голос Фраск, опуская свою пухлую ладонь на спину Зотт, – что вам нет необходимости появляться на работе… а тем более здесь. – Она мотнула головой на стены, которые прежде не отпускали Кальвина. – От этого один вред. Вы еще не пережили утрату, вам нужно больше отдыхать. – Ее ладонь елозила вверх и вниз в неуклюжем поглаживании. – Я-то знаю, что люди говорят, – намекала она на свою роль эпицентра всех гастингских сплетен, – да и вы сами наверняка в курсе, – продолжала она, будучи уверенной, что Элизабет как раз не в курсе, – но лично я считаю: не важно, бесплатно ли мистеру Эвансу доставалось молоко или нет, – его безвременная кончина в любом случае не умаляет боли вашей утраты. А вообще говоря, я так считаю: раз молоко ваше, то вам и решать, не пора ли его сквасить.
На-ка, получи, удовлетворенно подумала она. Пусть теперь и Зотт знает, что люди говорят.
Потрясенная этими словами, Элизабет подняла взгляд на Фраск. Ей подумалось, что это особое умение: выбрать самый неподходящий момент для самого неподходящего высказывания. И не исключено, что своей должностью в отделе кадров Траск обязана именно этому умению проявлять беспросветную, жизнерадостную тупость, которая позволяет даже плюнуть в душу скорбящему.
– Я, собственно, вас искала, чтобы обсудить кое-какие вопросы, – объяснила Фраск, – и в первую очередь касательно собаки мистера Эванса. Вот этой. – Она ткнула пальцем в ту сторону, откуда угрюмо смотрел на нее Шесть-Тридцать. – Не хочется вас огорчать, но с собаками сюда нельзя. Вы же понимаете. Научно-исследовательский институт Гастингса ввиду глубочайшего уважения к мистеру Эвансу закрывал глаза на его причуды. Но теперь, когда мистер Эванс нас покинул, собаке, увы, здесь тоже места нет. Насколько я понимаю, мистер Эванс был единоличным хозяином животного. – Она посмотрела на Элизабет, ожидая подтверждения своих слов.
– Нет, пес наш общий, – ответила та. – А значит, и мой тоже.
– Понятно, – сказала Фраск. – Но с этого дня пусть сидит дома.
Затаившийся в углу Шесть-Тридцать поднял голову.
– Без него я не смогу здесь находиться, – отрезала Элизабет. – Не смогу, и точка.
Фраск сощурилась, как от яркой вспышки, а потом откуда ни возьмись достала папку-планшет и сделала несколько пометок.
– Как же я вас понимаю, – сказала она, не отрываясь от бумаги, – сама люблю собак, – (сущая ложь), – но, как уже сказано, мы сделали исключение только для мистера Эванса. Он был для нас ценен. Однако рано или поздно наступает момент, – она стала поглаживать Элизабет по плечу, – когда приходится понять: на чужом горбу далеко не уедешь.
Элизабет изменилась в лице:
– На чужом горбу?
Старательно сохраняя деловой вид, Фраск оторвала взгляд от планшета:
– Уж мы-то с вами понимаем.
– Не имею привычки жить чужими заслугами.
– Я же не конкретно вас имею в виду, – притворно удивилась Фраск и заговорила доверительным тоном: – Можно кое-что сказать? – Она сделала короткий вдох. – Мужчин вокруг немало, мисс Зотт. Может, не такие знаменитые и авторитетные, как мистер Эванс, но все равно они есть и будут. Я изучала психологию и в таких вещах разбираюсь. Вы остановили свой выбор на Эвансе: он был известен, холост, мог посодействовать вашему карьерному росту – ни у кого бы не повернулся язык вас упрекать. Но не срослось. Теперь его нет, и у вас горе. Конечно, у вас горе. Но посмотрите на это с другой стороны: вы снова свободны. Вокруг полно приятных, симпатичных мужчин. И один из них обязательно наденет вам на палец колечко.
Она запнулась, вспомнив уродливую внешность Эванса, но тут же представила, как милашка Зотт возвращается на рынок невест и ее облепляют мужики, словно пузыри в пенной ванне.
– А повстречав своего мужчину… – продолжила она и уточнила: – например, адвоката, вы сможете забросить всю эту научную возню, заняться домом и нарожать детишек.
– Это не входит в мои планы.
Фраск выпрямилась:
– Ах, какие мы упрямицы. – Она всем сердцем ненавидела Зотт. – Да, и во-вторых, – сказала она, постукивая ручкой по зажиму папки, – о вашем отпуске по личным обстоятельствам. Гастингс выделил вам три дополнительных дня в связи с тяжелой утратой. Итого получается пять дней, мисс Зотт. Неслыханная щедрость в отношении сотрудника, даже не являющегося членом семьи покойного, и это лишний раз доказывает, насколько мы ценили мистера Эванса. Потому, заверяю вас, вы можете и даже должны сейчас отправиться домой. С собакой. Я разрешаю.
Элизабет не успела понять, что послужило тому причиной: то ли бессердечность Фраск, то ли странное ощущение холодного кольца, которое она зажала в кулаке как раз перед появлением Фраск, но ее вырвало в раковину.
– Это нормально, – объявила Фраск, метнувшись через всю лабораторию за пачкой бумажных полотенец. – У вас шоковое состояние. – Но, приложив второе полотенце ко лбу Элизабет, она поправила свои кошачьи очки. – А-а. – С осуждающим вздохом она откинула голову назад. – А. Ну ясненько.
– Что вам ясненько? – выдавила Элизабет.
– Не прикидывайтесь, – задергалась Фраск. – А чего вы ожидали? – Затем она громко цокнула, давая Зотт понять, что обо всем догадалась. Но Зотт явно недоумевала, и Фраск задумалась: что, если Зотт и впрямь в неведении? С учеными такое бывает. Они верят науке лишь до тех пор, пока дело не коснется их самих.
– Ой, чуть не забыла, – сказала Фраск, вытаскивая из-под мышки газету. – Хотела, чтобы вы обязательно взглянули. Удачная фотография, правда?
Это была статья того репортера, что присутствовал на похоронах. Под заголовком «Крест на гениальности» была рассказана история, сводившаяся к тому, что сложный характер Эванса, по всей вероятности, помешал ему полностью раскрыть свой научный потенциал. А в качестве доказательства справа от заголовка разместили фотографию стоявших перед гробом Элизабет и Шесть-Тридцать с подписью: «Любовь не так уж слепа», под которой кратко излагалась мысль о том, что даже возлюбленная покойного, если верить ее словам, толком его не знала.
– Мерзость какую-то понаписали, – прошептала Элизабет, схватившись за живот.
– Вас опять мутит, что ли? – ощерилась Фраск и схватила сразу несколько бумажных полотенец. – Понимаю, мисс Зотт, вы химик, но вряд ли пребывали в неведении. Биологию, надо думать, тоже изучали.
Когда Элизабет подняла голову – лицо серое, глаза пустые, – на долю секунды Фраск прониклась жалостью к этой женщине с ее безобразной псиной, с токсикозом и всем прочим, что сулит ей ближайшее будущее. Пусть она умна и хороша собой, пусть кружит головы мужикам, но сейчас ей так же паршиво, как и любой другой на ее месте.
– В неведении – о чем? – переспросила Элизабет. – Вы на что намекаете?
– На биологию! – рявкнула Фраск и постучала по животу Элизабет шариковой ручкой. – Бросьте, Зотт! Мы с вами женщины! Вы ведь прекрасно знаете: Эванс вам кое-что все же оставил!
От внезапного осознания у Элизабет расширились глаза и вновь хлынула рвота.
Глава 13
Идиоты
У Научно-исследовательского института Гастингса возник ряд серьезных проблем. После кончины ведущего ученого и газетной публикации, где между строк сквозило, что личность с таким гнусным характером не способна достичь заметных успехов, благодетели Гастингса – армия, военно-морской флот, группа фармацевтических компаний, несколько частных инвесторов и немногочисленные фонды – стали нагнетать обстановку, требуя «ревизии текущих проектов Гастингса» и «пересмотра принципов распределения грантов». Так уж повелось: кто науку оплачивает, тот ее и танцует.
В связи с этим руководство Гастингса решило закрыть глаза на ту нелепую статью. Эванс действительно добился заметных результатов, разве нет? В его рабочем кабинете громоздились блокноты с загадочными, не поддающимися расшифровке короткими уравнениями, в которых пестрели восклицательные знаки и жирные подчеркивания – сигналы близкого озарения. Вообще говоря, через месяц Эванса ждала командировка в Женеву с докладом о последних открытиях. Точнее, могла бы ждать, не попади он под колеса полицейской машины из-за того, что упрямо совершал пробежки по улицам, а не у себя дома в балетных туфлях, как люди.
Одно слово: ученые. Им на роду написано быть не такими, как все.
Отсюда частично проистекала вторая проблема института. В Гастингсе ученые в основной массе не отличались от обычных людей или, во всяком случае, отличались не слишком разительно. Это были нормальные сотрудники среднего уровня, в лучшем случае – чуть выше среднего. Не бездари, но и не гении. В любой фирме такие составляют большинство: обычные сотрудники, которые выполняют обычную работу и, не добившись никаких впечатляющих результатов, тем не менее поднимаются по служебной лестнице, чтобы влиться в когорту начальства. Едва ли они способны изменить Вселенную, но зато и взорвать ее не сумеют.
Нет, администрация все же стремилась опираться на ученых-новаторов, а со смертью Эванса истинных талантов осталось всего ничего. Не все они находились, как в свое время Эванс, на особом положении; вообще говоря, даже не все из них понимали, что слывут подлинными новаторами. Но начальство-то знало, кто стоит за каждой выдающейся идеей, за каждым научным прорывом.
Единственная досадная черта этих сотрудников, помимо свойственной кое-кому из них неряшливости, состояла в их отношении к неудачам, которые рассматривались ими в позитивном ключе. «Я не терпел поражений, – постоянно цитировали они Эдисона. – Я просто нашел десять тысяч способов, которые не работают». В научной среде такие высказывания допустимы, но совершенно неприемлемы с точки зрения инвесторов, которым срочно подавай дорогостоящий метод пожизненного лечения онкологии. Боже упаси демонстрировать этой публике эффективные препараты. На излечившихся пациентах много не заработаешь. По этой причине Гастингс всеми силами ограждал таких ученых от прессы, делая исключение только для научных журналов, которые все равно никто не читает. Но такое? Эванс, уже мертвый, появился на одиннадцатой полосе «Лос-Анджелес таймс», а у гроба кто? Зотт и рядом этот проклятущий кобель.
Вот и третья головная боль руководства. Зотт.
Она принадлежала к числу новаторов. Непризнанных, разумеется, но с большим самомнением. И недели не проходило, чтобы на нее не поступали жалобы: свои суждения высказывает в недопустимой форме, требует, чтобы ее статьи выходили под ее собственной фамилией, отказывается готовить кофе – и так до бесконечности. Но при этом успехи ее – или Кальвина? – не подлежали сомнению.
Ее проект, абиогенез, получил одобрение лишь потому, что на институт с неба свалился некий толстосум-инвестор и вызвался финансировать не что-нибудь, а работы по абиогенезу. Бывает же такое. Впрочем, это характерная причуда мультимиллионеров: спонсировать бесполезные воздушные замки. Тот богатей сказал, что прочел статью некоего Э. Зотта (давнюю, времен его работы в Калифорнийском университете) и оценил перспективность этой темы. Тогда-то он и задался целью разыскать самого Зотта.
– Зотт? Да это же наш сотрудник – мистер Зотт! – не подумав, сболтнул кто-то из начальства.
На лице толстосума отразилось искреннее удивление.
– Я приехал в этот город всего на один день, но горю желанием познакомиться с мистером Зоттом, – сказал он.
Тут начальники стали охать и ахать. «Познакомиться с Зоттом», – повторяли они в уме.
И узнать, что он – это она? Жирный чек уже висел на волоске.
– К сожалению, это невозможно, – сказали они. – Мистер Зотт в данный момент находится в Европе. На конференции.
– Какая жалость, – огорчился спонсор. – Ну, быть может, в другой раз.
И дальше заговорил о том, что собирается проверять ход работы над проектом не чаще чем раз в несколько лет. Понятно же, что наука делается не быстро. Понятно, что она требует терпения и работы на перспективу.
Время. Перспектива. Терпение. Да это вообще человек или сказочный персонаж?
– Очень разумно, – ответило ему начальство, борясь с желанием пуститься колесом по кабинету. – Спасибо за ваше доверие.
И не успел он сесть в свой лимузин, как они уже отхватили бóльшую часть его щедрого дара, дабы направить ее на более перспективные темы. Даже Эванс получил свой кусок пирога.
И опять же – Эванс. После великодушного предоставления субсидии на его исследования, о цели которого никто не имел ни малейшего понятия, он ворвался в административный отдел, заявив, что, если они не найдут способ профинансировать его симпатичную подружку, он уйдет и заберет с собой все свои наработки, идеи и номинации на Нобелевскую премию. Они взывали к здравому смыслу; выделить средства на абиогенез? Серьезно? Но он и слушать ничего не хотел; дошло до того, что он стал утверждать, будто по итогу ее гипотезы окажутся чуть ли не лучше его собственных. В ту пору его горячность объясняли тем, что у него в штанах разыгралось. А сейчас?
Ее гипотезы, в отличие от гипотез любителей цитат из Эдисона (читай: «Я не терпела поражений»), оказались – по крайней мере, по словам того же Эванса, – точными. Еще Дарвин предполагал, что жизнь возникла из одноклеточной бактерии, которая затем развилась в сложную планету, заполоненную людьми, растениями и животными. И при чем тут Зотт? Подобно ищейке, она шла по следу, ведущему к месту зарождения той первой клетки. Иными словами, намеревалась разгадать одну из величайших химических загадок всех времен, и если ее расчеты точны, то вероятность разгадки очень высока. По крайней мере, так говорил Эванс. Но все упиралось в сроки: исследования грозили растянуться лет на девяносто. Девяносто бесконечных лет. Щедрый спонсор, естественно, столько не проживет. А бенефицианты его щедрот – и подавно.
И тут всплыло еще одно обстоятельство. До руководства уже дошла информация, что Зотт беременна. А точнее, беременна и не замужем.
Денек выдался хуже некуда.
Ясное дело, они с ней расстаются; тут и обсуждать нечего. В Научно-исследовательском институте Гастингса свои порядки.
Но допустим, она уйдет: кто тогда останется на инновационном фронте? Вяло прогрессирующая горстка специалистов, вот кто. А с этими волокитчиками не видать им весомых грантов.
К счастью, в группе Зотт работали еще трое. Их тут же вызвали для консультации: дескать, можно ли так называемые прорывные исследования Зотт продолжать без участия самой Зотт, любыми способами создавая видимость полного освоения средств, которых на самом деле никто в глаза не видел. Но с появлением этой троицы руководству Гастингса стало понятно, что дело швах. Двое из них волей-неволей признали, что Зотт была главной движущей силой любого дальнейшего развития. Третий – по фамилии Боривиц – выбрал иную тактику. Он утверждал, что в действительности все успехи – его личная заслуга. Впрочем, не сумев подкрепить ни одно из своих утверждений значимым доводом, в глазах руководства он быстро превратился в очередного идиота от науки. В Гастингсе таких было хоть отбавляй. И неудивительно. Так уж повелось, что идиоты просачиваются в штат любого учреждения. И по большей части только треплют языками.
Взять хотя бы этого химика, что сейчас перед ними. Он ведь даже слово «абиогенез» выговорить не способен.
А еще мисс Фраск из отдела кадров – взяла да растрезвонила о положении Зотт. Пораскинула своим скудным умишком и добилась того, что к полудню весь штат Гастингса оказался в курсе происходящего. Отчего в руководстве все чертовски переполошились. Ведь слух, распространившийся со скоростью лесного пожара, рано или поздно дойдет и до крупных инвесторов, а те, как известно, скандалов не любят. Не стоит забывать и о щедром поклоннике Зотт. Этот мультимиллионер выписал им открытый чек на исследования по абиогенезу и утверждал, что читал прежние статьи мистера Зотта. Каково ему будет узнать, что Зотт, оказывается, не только женщина, но к тому же беременная, да еще и незамужняя? Боже правый. В руководстве уже представили, как на институтскую подъездную дорожку заруливает роскошный лимузин, из которого – шофер не глушит мотор – выбирается спонсор и требует свой чек обратно. «Я тут профессиональных шлюх содержу, что ли» – наверняка завопил бы он. Влипли, короче. С Зотт надо что-то решать, причем немедленно.
– К сожалению, из-за вас, мисс Зотт, мы оказались в ужасном, просто катастрофическом положении, – неделю спустя брюзжал доктор Донатти, а сам через стол подталкивал ей уведомление о расторжении трудового договора.
– Вы меня увольняете? – растерялась Элизабет.
– Хотелось бы расстаться цивилизованно.
– За что? На каком основании?
– Полагаю, вам и самой известно.
– Просветите же.
Сцепив ладони, она подалась вперед, и у нее за левым ухом блеснул простой карандаш. Не задаваясь вопросом, откуда в ней проснулось это самообладание, она решила во что бы то ни стало держать оборону.
Донатти взглянул на мисс Фраск – та что-то строчила.
– Вы беременны, – выдавил Донатти. – И не вздумайте отрицать.
– Ну беременна. Все верно.
– Все верно? – захлебнулся он. – Все верно?
– Повторяю. Все верно. Я беременна. Какое это имеет отношение к моей работе?
– Вот только не надо!
– Я же не заразна, – продолжала она, разжимая ладони. – Холеру не подцепила. И ребенком никого не заражу.
– Как видно, наглости вам не занимать, – рассердился Донатти. – Вы прекрасно знаете, что в период беременности женщинам работать не положено. Но вы… не только беременны, вы еще и не замужем. Постыдились бы.
– Беременность – это естественно. В ней нет ничего постыдного. Собственно, все люди так и появляются на свет.
– Учить меня надумали! – вскричал он. – Какая-то девица будет мне рассказывать, что такое беременность. Вы что о себе возомнили?
Вопрос ее как будто озадачил.
– Что я и есть девица, – сказала она.
– Мисс Зотт, – вмешалась мисс Фраск, – наш внутренний кодекс не допускает подобных случаев, и вам это известно. Так что подписывайте и освобождайте свое рабочее место. У нас свои порядки.
Элизабет и бровью не повела.
– Видимо, я чего-то не понимаю, – сказала она. – Меня увольняют из-за того, что я жду ребенка и не состою в браке. То же самое касается и мужчин?
– Каких мужчин? Вы про Эванса? – спросил Донатти.
– Любых мужчин. Если женщина забеременела вне брака, мужчину, причастного к ее беременности, тоже увольняют?
– В смысле? Вы о чем?
– В смысле – вы указали бы на дверь Кальвину?
– Нет, конечно!
– Если так, то, следуя букве ваших правил, вы не имеете оснований для моего увольнения.
Донатти явно запутался. О чем это она?
– Еще как имеем, – возразил он. – Очень даже имеем! Как раз потому, что вы женщина! Которая залетела!
– С этим не поспоришь. Но вам же известно, что для наступления беременности требуется сперма.
– Я бы попросил вас, мисс Зотт, следить за своими выражениями.
– Вы хотите сказать, что в тех случаях, когда связь холостого мужчины и незамужней женщины заканчивается беременностью, то мужчине это ничем не грозит. Жизнь пойдет своим чередом. Никто и не заметит.
– Не мы же устроили эту заваруху, – прервала ее Фраск. – Это вы пытались захомутать Эванса. Все ясно как день.
– Могу только сказать, – парировала Элизабет, убирая со лба выбившуюся прядь волос, – что ни я, ни Кальвин детей не планировали. А также могу добавить, что мы принимали все меры предосторожности. Так что беременность – это провал контрацепции, а не нравственных устоев. Впрочем, это вас никоим образом не касается.
– Из-за вас теперь касается! – выпалил Донатти. – Между прочим, к вашему сведению… есть одно верное средство от беременности: первая буква «А», вторая «Б»[7]… Существует должностная инструкция, мисс Зотт! Инструкция!
– Мой случай в ней не оговаривается, – спокойно отвечала Элизабет. – Инструкцию я проштудировала от и до.
– В вашем случае применимо негласное правило!
– Следовательно, оно не имеет обязательной юридической силы.
Донатти вперил в нее недобрый взгляд:
– От таких ваших разглагольствований Эванс сгорел бы со стыда.
– Неправда, – только и сказала Элизабет, безучастно и невозмутимо. – Не сгорел бы.
В кабинете повисла тишина. Элизабет продолжала демонстрировать свое несогласие – без чувства неловкости, без мелодрамы, будто за ней остается последнее слово, будто она не сомневается в своей победе. Эта сторона ее характера и злила коллег. А кроме того, Элизабет еще позволяла себе бравировать их с Кальвином совершенно особыми отношениями: уж такие они возвышенные, будто сотканы из неразлагаемых соединений и способны пережить все, даже смерть. Раздражало страшно.
Элизабет сложила руки на столе, давая возможность тем двоим собраться с мыслями. Потеря любимого человека открывает очень простую истину: время – как часто утверждают и при этом всегда пропускают мимо ушей – действительно на вес золота. А ей необходимо довести до конца свою работу; других задач у нее не осталось. И вот ее вызвали на ковер самозваные блюстители нравственности, заносчивые, чуждые здравомыслию судьи: один, можно подумать, не разбирается в процессе зачатия, а другая только поддакивает, рассчитывая, как и многие женщины, что принижением ученого одного с нею пола каким-то образом возвысит себя в глазах начальства противоположного пола. И что совсем скверно – эта глупая перепалка разгорелась в храме науки.
– Надо понимать, мы закончили? – Элизабет встала.
Донатти остался доволен собой. Вот и все. Прямо сейчас Зотт уйдет вместе со своим смертоносным романом, внебрачным ребенком и бредовым проектом. Впрочем, надо будет еще наладить отношения с ее щедрым спонсором, но это как-нибудь потом.
– Подписывайте, – напомнил он, и Фраск метнула в сторону Элизабет ручку. – Вам надлежит покинуть здание не позднее двенадцати часов дня. В пятницу получите расчет. У вас нет права обсуждать с кем бы то ни было причины вашего увольнения.
– Медицинская страховка также действительна до пятницы, – прощебетала Фраск, постукивая ноготком по своей незаменимой папке с зажимом. – Тик-так.
– Надеюсь, после этого вы научитесь быть скромнее, – добавил Донатти, протягивая руку за подписанным уведомлением. – И перестаньте винить всех подряд. Как Эванс, – продолжил он, – когда вынудил нас финансировать ваш проект. После того, как в присутствии руководства пригрозил уйти, если мы не согласимся.
Элизабет словно залепили пощечину.
– Кальвин… что сделал?
– Будто вы не знаете. – Донатти распахнул дверь.
– Покинуть здание не позднее двенадцати часов дня, – повторила Фраск, прижав локтем папку.
– Рекомендательного письма не обещаю, – закончил Донатти, выходя в коридор.
– Поездила на чужом горбу, – прошипела Фраск.
Глава 14
Скорбь
Когда Шесть-Тридцать бегал на кладбище, его терзало лишь одно обстоятельство: дорога шла мимо того места, где погиб Кальвин. Однажды пес услышал от кого-то фразу о том, как важно напоминать себе о собственных поражениях, но так и не сообразил: зачем же напоминать? Поражения и без того забыть невозможно.
На подходах к кладбищу он, как всегда, смотрел в оба: не появится ли откуда-нибудь его враг – сторож. Убедившись, что путь свободен, Шесть-Тридцать пролез под задними воротами, потрусил по аллее и на бегу прихватил с чьей-то могилы пучок свежих нарциссов, чтобы положить вот на эту надгробную плиту:
Кальвин Эванс 1927–1955 Несравненный химик, гребец, друг, любимый. Дни твои сочтены
Надпись была задумана иначе: «Дни твои сочтены; поэтому попробуй остаток их прожить как на горе, так, чтобы ты был виден всем», но скромных размеров плита не вместила полностью эту цитату из Марка Аврелия[8]: камнерез слишком размахнулся, высекая первую часть, а на вторую уже не хватило места.
Шесть-Тридцать вглядывался в эти слова. Он понимал, что это слова, потому что Элизабет учила его распознавать слова. Не команды. А именно слова.
– С научной точки зрения: сколько слов могут усвоить собаки? – как-то вечером спросила она у Кальвина.
– Штук пятьдесят, – ответил Кальвин, не отрываясь от книги.
– Всего пятьдесят? – Она сморщила губы. – Нет, это какая-то ошибка.
– Ну, допустим, сто, – согласился он, не поднимая взгляда.
– Сто? – переспросила она с тем же недоверием. – Маловато. Наш-то сотню уже сейчас знает.
Кальвин поднял голову:
– Что, прости?
– Я вот думаю, – сказала она, – реально ли обучить собаку понимать человеческий язык? В полном объеме. Английский, например.
– Нереально.
– Почему?
– Видишь ли… – медленно начал он, зная, что Элизабет попросту отказывается принимать определенные факты и фактов таких множество. – Межвидовая коммуникация ограничена размерами мозга. – Кальвин закрыл книгу. – Вот ты, например, как поняла, что он усвоил сто слов?
– Сто три, – уточнила она, сверившись со своей записной книжкой. – У меня все четко.
– И этим словам научила его ты.
– Я использую методику рецептивного обучения и идентификации объектов. Он, как ребенок, более восприимчив к запоминанию объектов, которые его интересуют.
– А его интересует…
– Все, что съедобно. – Встав из-за стола, она принялась собирать книги. – Но у него, как я убедилась, есть немало других интересов.
Кальвин не поверил своим ушам.
Итак, слова подбирались следующим образом: они с Элизабет, лежа на полу, листали большие детские книжки. «Солнце», – указывала Элизабет пальцем на картинку. «Ребенок», – объясняла она, указывая на девочку по имени Гретель, которая грызла раму сахарного окошка. Шесть-Тридцать ничуть не удивился, что девочка грызет раму. В парке дети тащили в рот все без разбора. Включая раскопки из носа.
С левой стороны к нему шаркал сторож с ружьем на плече – вот это, решил Шесть-Тридцать, и впрямь удивительно: таскать с собой ружье в таком месте, где кругом и так одни мертвецы. Припав к земле, он подождал, когда человек пройдет мимо, а потом растянулся на могиле, прямо над зарытым в землю гробом. Привет, Кальвин.
Так он общался с человеческими существами, находящимися по ту сторону. Может, они его понимали, а может, и нет. Таким же способом контактировал он и с тем существом, что росло у Элизабет внутри. Привет, Потомство, сигналил он, прижимаясь ухом к ее животу. Это я, Шесть-Тридцать. Я – собака.
При установлении контакта он всякий раз представлялся по имени. Из усвоенных им уроков напрашивался вывод о важности повторения. Главное дело – не перестараться с повторами, не надоесть, иначе результата не добьешься: ученик ничего не запомнит. Помешает так называемая скука. По словам Элизабет, скука – это основной недостаток современного образования.
Потомство, просигналил он на прошлой неделе, это Шесть-Тридцать. И стал ждать ответа. Иногда Потомство выбрасывало вперед крошечный кулачок – это просто восторг; иногда тихонько напевало. Но вчера он сообщил новость: Тебе нужно кое-что знать о своем отце, и оно расплакалось.
Зарывшись носом поглубже в траву, он просигналил Кальвину: Надо поговорить насчет Элизабет.
Месяца через три после гибели Кальвина, около двух часов ночи, Шесть-Тридцать застал Элизабет на ярко освещенной кухне, в ночной сорочке и галошах. В руке она держала кувалду.
К его немалому изумлению, она замахнулась и шарахнула кувалдой прямо по навесным кухонным шкафчикам. Остановилась, будто оценивая ущерб: можно подумать, она собиралась пробить лаз. И так молотила еще пару часов. Шесть-Тридцать следил из-под стола: она крушила мебель, как сухой лес, ее отчаянные выпады замедлялись только прицельными ударами по дверным петлям и шурупам, старые половицы уже скрылись под грудами утвари и древесных обломков, а все помещение заволокла нежданным снегопадом известковая пыль. Затем Элизабет собрала весь мусор и вытащила в потемки, на задний двор.
– Здесь будут стеллажи, – сообщила она, указывая на обезображенные стены. – А вот там установим центрифугу.
Достав рулетку, она жестом вызвала из-под стола Шесть-Тридцать, сунула кончик мерной ленты ему в зубы и махнула рукой в дальний конец кухни:
– Неси туда, Шесть-Тридцать. Чуть дальше. Еще дальше. Молодец. Там и стой.
Она внесла в записную книжку какие-то цифры.
К восьми утра у нее был вчерне набросан план, к десяти – список покупок, а к одиннадцати они уже сели в машину, чтобы ехать в строительный магазин.
Люди в некоторых случаях недооценивают возможности беременной женщины, но во всех без исключения случаях недооценивают возможности скорбящей беременной женщины. Продавец магазина стройтоваров с любопытством уставился на Элизабет.
– Муж ремонт затеял? – спросил он при виде слегка округлившегося животика покупательницы. – Готовитесь к прибавлению в семействе?
– Я оборудую лабораторию.
– То есть детскую.
– Нет.
Продавец оторвался от начерченного ею плана.
– Какие-то проблемы? – спросила она.
Стройматериалы доставили в тот же день, ближе к вечеру, и Элизабет, обложившись взятыми в библиотеке номерами журнала «Популярная механика», принялась за дело.
– Анкерный гвоздь, – услышал Шесть-Тридцать.
Он понятия не имел, что такое анкерный гвоздь, но сориентировался по кивку хозяйской головы, порылся среди небольших коробочек, выбрал что-то и положил в раскрытую ладонь Элизабет.
– Трехдюймовый шуруп, – попросила она через минуту, и Шесть-Тридцать зарылся в другую коробочку.
– Это нагель, – сказала она. – Попробуй еще раз.
Работа кипела дни напролет и нередко продолжалась за полночь; перерывы делались только для того, чтобы продолжить обучение словам или открыть кому-нибудь дверь.
Недели через две после ее увольнения к ним заехал доктор Боривиц: якобы просто хотел повидаться, но на самом деле у него возникли сложности с обработкой результатов какого-то эксперимента.
– Я буквально на минутку, – заверил он, а просидел два часа.
На следующий день произошло то же самое, только явился другой химик из той же лаборатории. На третий день – еще один.
Тут ее осенило. Нужно брать с них плату. Причем наличными. А кто будет наглеть и утверждать, что это для ее же пользы, «чтобы оставалась в курсе», тот заплатит вдвое. Кто посмеет неуважительно отозваться о Кальвине – втрое. За любой комментарий о ее беременности – «аура», «чудо» – вчетверо. Так она и зарабатывала на жизнь. Анонимно выполняя чужую работу. Совсем как в Гастингсе, только без налоговых вычетов.
– Подхожу к дому – и слышу стук, – отметил один из таких просителей.
– Оснащаю лабораторию.
– Не может быть. Серьезно?
– Я всегда говорю серьезно.
– Но вы скоро станете матерью, – сказал бывший коллега, цокая языком.
– Матерью и научным работником, – уточнила она, сдувая с рукава опилки. – Вы, например, отец, так ведь? Отец и научный работник.
– Да, но у меня есть ученая степень, – подчеркнул он в доказательство собственного превосходства.
А потом указал на протоколы эксперимента, над которыми ломал голову не одну неделю.
Она посмотрела на него в недоумении.
– У вас две проблемы. – Она постукала пальцем по бумаге. – Первая – термическая. Надо понизить температуру на пятнадцать градусов.
– Понятно. А вторая?
Элизабет склонила голову набок и вгляделась в его лицо, на котором не отражалось ни одной мысли.
– Вторая – хроническая.
На превращение кухни в лабораторию ушло четыре месяца; когда все было готово, Элизабет и Шесть-Тридцать отступили к порогу, чтобы полюбоваться плодами своего труда.
На стеллажах, выстроившихся вдоль всей длинной стены, разместились новехонькие лабораторные принадлежности: химикаты, колбы, мерные стаканы, пипетки, сифоны, пустые майонезные банки, набор пилок для ногтей, пачка лакмусовой бумаги, коробка медицинских капельниц, разнообразные стеклянные палочки, шланг с заднего двора и некоторое количество неиспользованных дренажных трубок, найденных в мусорном бачке на задворках районной флеботомической клиники. Выдвижные ящики, где прежде хранилась кухонная утварь, были заняты противокислотными и особо прочными перчатками, а также защитными очками. Кроме того, она установила металлические поддоны под всеми горелками, предназначенными для денатурации спиртов, по случаю приобрела центрифугу, вырезала из проволочной оконной сетки комплект рассекателей четыре на четыре дюйма, вылила остатки своих любимых духов в самодельную спиртовку (для которой потребовалось также разрезать колпачок тюбика губной помады: он был воткнут в пробку от старого Кальвинова термоса, чтобы получился пламегаситель), изготовила из проволочных вешалок держатели для пробирок и преобразовала набор для специй в подставку для различных жидкостей.
С удобным огнеупорным покрытием для кухонной столешницы пришлось расстаться, как и со старой фаянсовой раковиной. Их заменила изготовленная на заказ модель столешницы из фанеры, купленной в магазине стройтоваров: эту модель в разобранном виде она отвезла на завод металлоизделий, где на ее основе сделали точную копию из нержавеющей стали, которую потом идеально подогнали при помощи гибочного пресса и обрезки.
Нынче на этих сверкающих столешницах обосновались микроскоп и две горелки Бунзена: одну Кембриджский университет прислал Кальвину на память о его студенчестве, а другую списали из кабинета химии районной средней школы ввиду отсутствия интереса со стороны учащихся. Над новой двухсекционной мойкой теперь висели две аккуратные рукописные таблички: «ТОЛЬКО ДЛЯ ОТХОДОВ» и «ИСТОЧНИК H2О».
И последняя, но тоже немаловажная деталь: вытяжка.
– Отныне твоя обязанность, Шесть-Тридцать, – сказала она, – дергать за цепочку, когда у меня будут заняты руки. А кроме того, учись нажимать вот на эту кнопку.
Каль, жаловался Шесть-Тридцать бренным останкам во время одного из недавних посещений, она вообще не ложится спать. Если не доводит до ума лабораторию, не выполняет чужую работу и не читает мне книги, то тренируется на эрге. А если не тренируется на эрге, то просто сидит на табурете и смотрит в одну точку. Для Потомства это наверняка вредно.
Ему вспомнилось, как сам Кальвин тоже сиживал, глядя в пространство. «Чтобы сосредоточиться», – отвечал он на недоуменные собачьи взгляды. Но сотрудников коробила такая его привычка: дескать, Кальвина Эванса в любой день и час можно найти в его просторной экстравагантной лаборатории, где установлено лучшее оборудование, постоянно гремит музыка, а сам он только и делает, что сидит как истукан. Да еще награды огребает, что совсем уж обидно.
Но она по-другому смотрит в пространство, втолковывал Шесть-Тридцать. В ее взгляде смерть. Летаргия. Ума не приложу, как с нею быть, признавался он покоящимся под землей костям. А вдобавок она все еще пытается учить меня словам.
И это был тихий ужас, потому как он не мог дать ей ни малейшей надежды, что в будущем станет пользоваться словами. Да вызубри он хоть все слова на свете – а что говорить-то? Что можно сказать той, которая потеряла все?
Надо бы дать ей надежду, Кальвин, транслировал Шесть-Тридцать, для верности изо всех сил вжимаясь в траву.
И словно в ответ своим мыслям услышал щелчок затвора. Поднял голову – и увидел, что в него целится из ружья кладбищенский сторож.
– Ах ты, кобель шелудивый, – бормотал сторож, поймавший Шесть-тридцать в ружейный прицел, – повадился сюда – и знай траву мнет, как у себя дома.
Шесть-Тридцать замер. У него бешено колотилось сердце – он уже предвидел последствия: у Элизабет случится шок, Потомство растеряется, опять кровь, опять слезы, опять душевная боль. Еще одно сокрушительное поражение.
Он сорвался с места и в прыжке повалил сторожа на землю; пуля просвистела мимо собачьего уха и впилась в надгробье Кальвина. Старик с воплем потянулся за своим ружьем, но Шесть-Тридцать оскалил зубы и шагнул вперед.
Люди. Многие даже не представляют, каково их реальное место в животном царстве. Он примерился к шее сторожа. Перегрызть такому горло – сущий пустяк. Человек в ужасе смотрел на него снизу вверх. При падении он сильно ударился; слева от его уха собиралась кровавая лужица. Шесть-Тридцать вспомнил, в какой большой луже крови лежал Кальвин: тонкая струйка в считаные мгновенья образовала прудик, тут же разлившийся в целое озеро. Сейчас без всякого желания Шесть-Тридцать прижался к человеческому виску, чтобы унять кровь. А потом лаял, пока не сбежались люди.
Первым оказался на месте знакомый репортер – тот, который прознал насчет погребения Кальвина: он до сих пор специализировался на похоронах, поскольку редактор отдела считал, что на большее этот писака не тянет.
– Опять ты! – вскричал газетчик, сразу признавший Не-Поводыря, который среди моря крестов сопровождал миловидную, вполне себе зрячую вдову – нет, подружку – к этой самой могиле.
Когда подоспели остальные и начали обсуждать, кто вызовет «скорую», репортер сделал серию снимков и в уме набросал текст о том, как увидел этого пса тогда и теперь. Затем он поднял окровавленное животное на руки и понес к своей машине, чтобы доставить по указанному на ошейнике адресу.
– Не волнуйтесь, не волнуйтесь, песик жив-здоров, – увещевал он Элизабет, которая, отворив дверь, зашлась криком при виде своего любимца со слипшейся от крови шерстью, да еще на руках у смутно знакомого мужчины. – Кровь не его. Но песик у вас – герой, мэм. Именно так я и собираюсь это подать.
На другой день, раскрыв газету, Элизабет, все еще не оправившаяся от вчерашнего потрясения, на одиннадцатой полосе увидела фото Шесть-Тридцать, сидящего точно там же, где и семь месяцев назад: на могиле Кальвина.
«Собака скорбит по хозяину и спасает человеческую жизнь, – прочла Элизабет вслух. – Запрет на посещение кладбища с собаками снят».
Согласно этой заметке, посетители давно жаловались на вооруженного сторожа, а некоторые даже сообщали, что он палит по белкам и птицам прямо во время похорон. Ему немедленно найдут замену, а разбитое надгробье будет восстановлено, говорилось ниже.
Она вгляделась в сделанный крупным планом снимок: Шесть-Тридцать на фоне разбитого надгробья Кальвина, которое от удара пули утратило примерно треть надписи.
– Господи боже мой, – произнесла Элизабет, изучая острые обломки.
Кальвин Э1927–19Несравненный хиДни твои соч
Лицо ее слегка дрогнуло.
– «Дни твои соч», – прочла она. – «Соч».
Ее бросило в жар: она вспомнила, как в детстве Кальвин сочинил мантру и поделился с нею этим сочинением в грустном ночном разговоре. Завтра будет новый день. Завтра будет чудо.
Потрясенная, она не могла оторваться от газетной фотографии.
Глава 15
Непрошеные советы
– Ваша жизнь скоро изменится.
– Не поняла?
– Готовьтесь. Ваша жизнь – она скоро изменится. – Женщина, стоявшая в очереди к окошку банка перед Элизабет, обернулась и показала на ее живот. Лицо у нее было хмурое.
– Изменится? – Элизабет искренне удивилась, опустив глаза на округлившийся живот, как будто только что его увидела. – Вы это о чем?
Уже в седьмой раз на этой неделе кто-то, не утерпев, сообщал, что в ее жизни грядут перемены, и ей это уже изрядно надоело. Она потеряла работу, перспективу заниматься наукой, контроль над мочевым пузырем, возможность видеть пальцы ног, спокойный сон, гладкую кожу, здоровую спину, не говоря уже о многом другом, что небеременные воспринимают как должное: например, комфортное положение за рулем автомобиля. А что приобрела? Только массу тела.
– Я как раз собиралась обследоваться. – Элизабет положила руку на живот. – Как по-вашему, что это может быть? Надеюсь, не опухоль.
От удивления женщина вытаращила глаза, потом резко прищурилась.
– Не умничайте, голубушка, таких у нас не любят, – прошипела она.
Час спустя, когда Элизабет зевала уже в другой очереди, в кассу продуктового магазина, другая советчица, вся в мелких кудряшках, внесла свою лепту.
– Думаете, это у вас сейчас постоянная усталость? – зачастила она, как будто Элизабет ей жаловалась. – Погодите, то ли еще будет!
И пустилась в пространные рассуждения по поводу ужасных двухлеток, выматывающих трехлеток, а там и несносных грязнуль в четыре года и сплошной головной боли к пяти годам, а потом, набрав побольше воздуха, перешла на вредных мальцов, прыщавых девчонок на пороге полового созревания и особенно, да-да, особенно гнусных подростков (черт бы их побрал), отметив, что мальчишки хуже девчонок, но иногда девчонки гораздо противней мальчишек, бла-бла-бла, бла-бла-бла, и все ездила и ездила Элизабет по ушам, пока не разложила по пакетам продукты, прежде чем вернуться к декорированному под дерево «универсалу» и отправиться домой к своим неблагодарным отпрыскам.
– Живот утюжком, – отметил заправщик. – Определенно парень.
– Живот утюжком, – объявила библиотекарша. – Будет девочка.
– Дети – это от Бога, – сказал на той же неделе священник, проходя мимо Элизабет, сидящей в одиночестве у странного надгробья. – Хвала Господу нашему!
– Ребенок – не от Бога, – возразила Элизабет, указывая на новую могильную плиту. – Ребенок от Кальвина.
Дождавшись, пока священник уйдет, она склонилась и провела пальцем по элегантной надписи, высеченной на могильном камне:
– В качестве компенсации, – сказали ей в кладбищенской конторе, – мы не просто выделим вам новый камень, но и проследим, чтобы на этот раз текст уместился полностью.
Однако Элизабет решила не связываться больше с Марком Аврелием, а выбрала химический отклик, сулящий радость. Никто, конечно, ничего не понял, но после всех ее переживаний спорить тоже никто не стал.
– Я все же обращусь к кому-нибудь вот по этому поводу, Кальвин, – сказала она, показывая на живот. – Например, к доктору Мейсону, гребцу, который посадил меня в мужскую восьмерку. Помнишь? – Элизабет впилась глазами в надпись, как будто ожидала ответа.
Через двадцать пять минут, нажав на кнопку в тесной кабине лифта, куда втиснулся еще один пассажир – тучный мужчина в соломенной шляпе, она приготовилась услышать очередной непрошеный совет. Ну и конечно, этот тип тут же положил руку ей на живот, как на экспонат в интерактивном музее естествознания.
– Ясное дело: кушать за двоих приятно, – заговорил он, похлопывая Элизабет по животу, – надо только помнить, что один из этих двоих – совсем еще кроха!
– Уберите руку, – сказала она, – или пеняйте на себя.
– Бада-бада-бада! – пропел он, выстукивая ритм на ее животе, как на барабане бонго.
– Бада-бада-бум! – подхватила Элизабет и наотмашь ударила его в пах своей сумкой, в которой лежала только что купленная мраморная ступка из магазина «Все для химических опытов».
Задохнувшись, попутчик согнулся пополам от боли. Дверцы лифта скользнули в стороны.
– Всего вам самого наихудшего, – сказала Элизабет.
Идя через холл, она чуть не налетела на двухметрового аиста в бифокальных очках и бейсболке. С клюва свисали два запеленатых кулечка: голубой и розовый.
– Элизабет Зотт, – представилась она, обогнув аиста и подойдя к окну регистратуры. – Я к доктору Мейсону.
– Вы опоздали, – холодно сказала женщина-администратор.
– Я пришла на пять минут раньше, – посмотрев на часы, возразила Элизабет.
– Надо вначале заполнить бланк, – продолжала администратор, вручая Элизабет конторскую доску с зажимом. – Место работы мужа. Телефон мужа. Страховой полис мужа. Возраст мужа. Номер банковского счета мужа.
– Разве у вас мужья рожают? – возмутилась Элизабет.
– Пятый кабинет, – сказала администратор. – Вот туда по коридору, вторая дверь налево. Там разденьтесь. Накиньте халат. Заполните бланк полностью.
– Пятый кабинет, – повторила Элизабет, не выпуская из рук доску с зажимом. – Только один вопрос: зачем тут аист?
– То есть?
– Ну этот ваш аист. Что он делает в женской консультации? Вы как будто поощряете конкуренцию.
– Он призван создавать приятную атмосферу, – объяснила администратор. – Кабинет номер пять.
– Раз все ваши пациентки на сто процентов уверены, что аист не облегчит им тяжесть родов, – продолжила Элизабет, – зачем поддерживать миф?
– Доктор Мейсон, – обратилась администратор к подошедшему человеку в белом халате, – это ваша пациентка на шестнадцать часов, она опоздала на прием. Я пыталась перенаправить ее в пятый кабинет.
– Нет, я не опоздала, – возразила Элизабет. – Я пришла точно к назначенному времени. – Она повернулась к доктору. – Доктор Мейсон, вы, наверное, меня не помните…
– Вы – жена Кальвина Эванса, – удивленно сказал он и понизил голос, – ох, простите – вдова.
Доктор помедлил, не зная, что еще добавить.
– Очень сочувствую вашему горю, миссис Эванс, – наконец произнес он, взял ее руки в ладони и слегка встряхнул, будто бы смешал небольшую порцию коктейля. – Ваш муж был прекрасным человеком и отличным гребцом.
– На самом деле я – мисс Элизабет Зотт, – уточнила Элизабет, – мы с Кальвином не были женаты.
Она помолчала, ожидая, что администраторша ее осудит, а врач и вовсе отправит восвояси, но вместо этого доктор убрал ручку в нагрудный карман халата, взял Элизабет под руку и повел через холл.
– Помните, как вы с Эвансом несколько раз гребли в моей восьмерке? Последний раз месяцев семь тому назад. Хорошо гребли! Но потом я вас больше не видел. Почему?
Она удивленно подняла глаза.
– Ох, виноват, – поспешно извинился доктор Мейсон. – Простите, не подумал. Ведь Эванс умер, еще раз прошу меня извинить.
Смущенно качая головой, он распахнул дверь в пятый кабинет:
– Входите, пожалуйста. – Он указал на стул. – А вы по-прежнему занимаетесь греблей? Господи, что я несу. Конечно нет, в вашем-то положении. – Он взял ее за руки и повернул их ладонями кверху. – Однако это странно. У вас остались мозоли.
– Я упражняюсь на эрге.
– Боже правый!
– Разве это плохо? Кальвин соорудил домашний эрг.
– Зачем?
– Просто сделал своими руками, вот и все, это ведь нормально, как вы считаете?
– Да, наверное. Правда, я никогда не слышал о пользе эрга для беременных женщин. Хотя сейчас мне подумалось, что это неплохая подготовка к родам. Особенно для того, как мне кажется, чтобы привыкнуть к мучениям. Вернее, к мучениям и боли.
Но тут до него дошло, что после смерти Эванса боль и муки стали константой ее жизни; он отвернулся, чтобы не выдать свой конфуз от очередного ляпа.
– Ну что ж, давайте посмотрим, как у нас дела, – мягко сказал он, указывая на гинекологическое кресло. Потом закрыл дверь и подождал за ширмой, пока Элизабет надевала халат.
Осмотр был коротким, но тщательным и перемежался расспросами про ритмы сердца и тошноту. Не испытывает ли она трудностей со сном? Регулярно ли шевелится ребенок? Если да, то с какого времени? И наконец, самый серьезный вопрос: почему она так долго тянула с обращением к врачу? Уже давно третий триместр!
– Работа, – объяснила Элизабет.
Соврала. На самом деле она тихо надеялась, что беременность как-нибудь сама о себе позаботится. А то и рассосется, как иногда бывает. В пятидесятые годы аборт вообще не рассматривался. Равно как и материнство, не освященное браком.
– Вы тоже ученый, да? – спросил он откуда-то от другого конца ее тела.
– Да.
– И вас оставили работать в Гастингсе. Там царят более передовые взгляды, чем я думал.
– Да нет, не оставили. Я фрилансер.
– Ученый-фрилансер? Никогда о таком не слыхал. И как получается?
– Так себе, – вздохнула она.
Отметив для себя тон Элизабет, доктор в нескольких местах простукал ее живот, как дыню, и поспешил свернуть осмотр.
– Похоже, тут полный порядок. – Он принялся снимать перчатки. А потом, не дождавшись от нее ни улыбки, ни ответа, негромко добавил: – Во всяком случае, с ребенком. Представляю, какие у вас огромные трудности.
Впервые за все время кто-то признал, как ей достается; у Элизабет перехватило горло. На глаза навернулись слезы.
– Извините, – приглушенно сказал он, вглядываясь в ее лицо, как метеоролог наблюдает за приближением бури. – Знайте, пожалуйста, что вы всегда можете побеседовать со мной по любому вопросу. Как принято у гребцов. На сугубо конфиденциальной основе.
Элизабет отвела глаза. Этот человек фактически был ей чужим. И хуже того, она сомневалась, что, невзирая на всю свою любезность, он проникнется ее настроениями. Она привыкла считать, что в целом мире не сыщется другой женщины, которая приняла бы сознательное решение остаться бездетной.
– Если совсем честно, – заговорила она хриплым от стыда голосом, – мне кажется, я не справлюсь. Материнство не входило в мои планы.
– Не все женщины мечтают о материнстве, – к ее удивлению, подтвердил он. – И более того, не каждая женщина достойна стать матерью. – Врач поморщился: видимо, его опыт подсказывал конкретные примеры. – Я до сих пор удивляюсь, что женщины по большей части выбирают для себя материнство, зная о подводных камнях беременности, таких как токсикоз, растяжки, летальный исход. Но повторюсь: у вас все в полном порядке, – торопливо добавил он, видя, что ее лицо исказилось ужасом. – Просто многие думают, что беременность – дело житейское, как большой палец на ноге ушибить, тогда как на деле ее, скорее, можно уподобить наезду грузовика. Хотя от наезда грузовика неприятностей меньше. – Прочистив горло, он сделал какую-то пометку в ее амбулаторной карте. – Что еще хочу вам сказать: физические упражнения, конечно, полезны. Но вот не знаю, правильно ли на данном этапе задействовать эрг. Как отреагирует на него грудная клетка? А вам известно «Шоу Джека Лаланна»? Как вы к нему относитесь?
При упоминании этого имени у нее вытянулось лицо.
– Вижу: без восторга, – сказал он. – Ну, ничего страшного: оставляем тогда эрг.
– Я только потому держусь за эрг, – тихо призналась Элизабет, – что он меня выматывает до того предела, когда мне удается хоть немного поспать. Ну и еще потому, что надеюсь… быть может…
– Понимаю вас, – перебил ее доктор и огляделся, словно проверяя, нет ли вблизи лишних ушей. – Видите ли, я не из тех, кто полагает обязательным для женщины… – Он прикусил язык. – И не верю в то, что… – Он вновь резко умолк. – Одинокая женщина… вдова… это… Ладно, замнем. – Он потянулся к ее амбулаторной карте. – Но, по правде говоря, эрг наверняка придает вам сил, а следовательно, и ребенку тоже. Улучшается мозговое кровообращение, да и вообще циркуляция крови. А вы заметили, как эти упражнения успокаивают ребенка? Движения туда-сюда?
Она только пожала плечами.
– И много вы наматываете на эрге?
– Десять тысяч метров.
– Ежедневно?!
– Иногда и больше.
– Матерь Божья! – Он даже присвистнул. – Я знал, что у беременных развивается особая стойкость к страданиям, но чтобы десять тысяч метров? А иногда и больше? Это… это… прямо не знаю. – Он посмотрел на нее с озабоченным видом. – А у вас есть на кого опереться? Подруга, родственница… мать… кто-нибудь в этом духе? Растить младенца – тяжелый труд.
Она замялась. Стыдно была признаться, что никого у нее нет. Да и к доктору Мейсону она обратилась лишь потому, что Кальвин всегда считал гребцов спаянным братством.
– Хоть кто-нибудь? – повторил он.
– Собака есть.
– Это уже хорошо. Собака может принести огромную пользу. Она и защищает, и сочувствует, и все понимает. Какой она породы? Или это он?
– Он.
– Постойте: я, кажется, помню вашего любимца. Как же его зовут… Три-Часа, что ли? Страшен как смертный грех, точно?
– Он…
– Собака и эрг. – Врач сделал очередную пометку в медкарте. – Так-так. Замечательно. – Напоследок щелкнув шариковой ручкой, он отложил карту. – Вот что я вам скажу: при первой же возможности – скажем, через год – рассчитываю вновь увидеть вас в гребном клубе. В моей команде вакантно второе правое место, и что-то мне подсказывает: оно прямо на вас смотрит. Но вам придется найти няню. С детьми в лодку нельзя. Гребцы и сами как дети малые.
Элизабет потянулась за жакетом.
– Доктор Мейсон, ценю ваше предложение, – не усматривая в нем ничего, кроме простой вежливости, ответила Элизабет, – но, по вашим словам, меня вскоре собьет грузовик.
– Вы попадете в аварию, от которой оправитесь, – уточнил он. – Слушайте, у меня феноменальная память на заезды, а все заезды с вашим участием были удачны. Весьма удачны.
– Благодаря Кальвину.
Доктор Мейсон удивился:
– Нет, мисс Зотт. Не только благодаря Кальвину. В академической восьмерке важен общий вклад. Нужно, чтобы все восемь спортсменов были классными гребцами. Все восемь. Но пока перед нами стоят более насущные вопросы. Сейчас ваше состояние уже не внушает мне прежней тревоги. Понимаю, каким ударом стала для вас кончина Эванса, а теперь на нее наложилось еще вот это, – добавил он, указывая на ее живот. – Но жизнь утрясется. А может, даже наладится. Собака, эрг, место номер два. Плохо ли?
Он бодро пожал ей обе руки, и его слова, хотя и не слишком логичные в сравнении с тем, что она слышала до сих пор, впервые выстроились в осмысленную фразу.
Глава 16
Роды
– В библиотеку? – услышал Шесть-Тридцать вопрос Элизабет примерно через пять недель. – Я сегодня записана на прием к доктору Мейсону, но сначала давай вернем эти книги. Думаю, тебе понравился «Моби Дик». История о том, как человек постоянно недооценивает другие формы жизни. Себе на погибель.
Элизабет использовала информационно-рецептивную методику обучения, а кроме того, читала ему вслух, давным-давно заменив примитивные детские книжки куда более солидными текстами.
– Чтение вслух позитивно влияет на умственное развитие, – сообщила она своему питомцу, проштудировав какое-то научное исследование. – А также способствует расширению словарного запаса.
Судя по всему, так оно и было: согласно пометкам в ее записной книжке, на сегодняшний день Шесть-Тридцать распознавал триста девяносто одно слово.
– Ты очень умный пес, – не далее как вчера сказала она, и ему страшно хотелось согласиться, но уж если начистоту, он еще не понял, что такое «умный».
Толкований у этого слова было, наверно, не меньше, чем форм жизни на Земле, но человеческие особи – Элизабет не в счет – признавали «умными» лишь тех, кто играет по их правилам. «Дельфины умные, – утверждали они. – А коровы – нет». Отчасти это объяснялось тем, что коровы отказываются прыгать по команде. Насколько мог судить Шесть-Тридцать, это как раз доказывало, что коровы умнее, а не глупее некоторых. Впрочем, что он может понимать?
Триста девяносто одно слово, если верить Элизабет. А по правде – всего триста девяносто.
И что уж совсем не укладывалось в голове: человеческий язык, на котором объяснялась Элизабет, оказался далеко не единственным. Она рассказывала, что у людей есть сотни, а может, и тысячи других языков и ни один человек не знает их все. По факту люди в большинстве своем говорят на одном-двух языках, и только особи какой-то одной породы, так называемые швейцарцы, знают восемь. Что ж удивляться, если люди не понимают животных? Людям бы друг друга понять. Хорошо еще, что она сообразила: рисовать он нипочем не научится. Маленькие человеческие детеныши охотно общались при помощи рисунков, и он радовался их стараниям, пусть даже результаты бывали так себе. День изо дня он наблюдал, как маленькие пальчики по-взрослому сжимают кусок мела и выводят на асфальте палку-палку-огуречик, чтобы получился целый рассказ, понятный только им самим.
«Какая прелесть!» – на днях услышал он от чьей-то мамаши: та разглядывала жуткие, идиотские каракули своего чада. Шесть-Тридцать давно заметил, что люди частенько врут собственному потомству.
– Это щенок, – сказала малышка с перепачканными мелом пальчиками.
– Просто красавец! – не унималась мать.
– А вот и нет, – ответила ей дочка, – никакой он не красавец. Он мертвый. Его убили!
Шесть-Тридцать, повнимательней разглядев рисунок, даже расстроился, что на нем все выглядело как взаправду.
– Щенок не мертвый, – упрямо возражала мать. – Он радуется и кушает из мисочки мороженое.
В ответ на это малышка раздосадованно зашвырнула мелок далеко в траву и потопала к качелям.
Шесть-Тридцать прихватил мелок с собой. Для Потомства.
Бок о бок они прошли пять кварталов; Элизабет, чей живот плотно обтягивало куцее платьишко, по-военному чеканила шаг. Себе на спину навьючила ярко-красную заплечную котомку, лопавшуюся от книг, а ему – переметную сумку на велосипедный багажник, куда загрузила книги, не поместившиеся в котомку.
– Ох, умираю с голоду, – на ходу выговорила она вслух, вдыхая густой ноябрьский воздух. – Прямо живот сводит. Я регулярно контролирую мочу, слежу за содержанием белка в волосах и…
Это правда. В течение последних двух месяцев она измеряла в домашней лаборатории уровень сахара в моче, выясняла аминокислотный состав кератина в волосах и анализировала температуру тела. Шесть-Тридцать понятия не имел, зачем нужны все эти действия, но с радостью наблюдал, как растет ее интерес – пусть даже сугубо научный – к Потомству. В практических целях она закупила белые квадраты плотной материи, а также несколько опасных на вид булавок. И еще три крохотные одежки, больше похожие на мешки.
– Все это, в принципе, элементарно, – говорила она ему, размашистым шагом двигаясь по улице. – Сначала у меня начнутся предродовые схватки, потом роды. У нас с тобой в запасе две недели, Шесть-Тридцать, но, мне кажется, такие события лучше продумывать заранее. Главное, – добавила она, – чтобы мы оба в нужный момент сохраняли спокойствие.
Однако Шесть-Тридцать был отнюдь не спокоен. Пару часов назад у нее отошли воды. Вытекло немного, и она не придала этому значения, но он-то, пес, сразу понял, что к чему. Запах не оставлял никаких сомнений. Живот у нее сводило не от голода: это начались предродовые схватки. И вот у входа в библиотеку Потомство решило внести ясность в этот вопрос.
– О-о-о, – простонала Элизабет, согнувшись пополам, – бо-о-оже мой…
Через тринадцать часов доктор Мейсон продемонстрировал обессиленной матери ее малышку.
– Какая крупная. – Он глядел на ребенка, словно на редкостный улов. – Гребчихой будет. На меня не ссылайтесь, но, думаю, ее место на баковом весле. – Он повернулся к Элизабет. – Молодец, мисс Зотт. Без анестезии! Я знал, что эрг нам поможет. У нее отлично развиты легкие. – Он рассматривал ладошки ребенка и, кажется, уже видел на них будущие мозоли. – Оставим здесь вас обеих на пару дней. Завтра к вам наведаюсь. Отдыхайте!
Но Элизабет, в тревоге за Шесть-Тридцать, с утра пораньше уже отправилась выписываться из родильного отделения.
– Категорически нет, – заявила старшая медсестра. – Это противоречит всем правилам. Доктора Мейсона удар хватит.
– Он не будет возражать. Передайте ему: меня ждет эрг.
– Что? – Медсестра перешла на крик, но Элизабет уже вызывала такси. – Кто такой эрг?
Через полчаса Элизабет, прижимая к груди заботливо укутанного младенца, подошла к дому и увидела перед входом Шесть-Тридцать, причем, к своему огромному облегчению, все еще с велосипедной сумкой на спине.
Надо же, едва не задохнулся Шесть-Тридцать, чудо чудо чудо ты жива ты жива, надо же, я чуть не спятил.
Элизабет наклонилась, чтобы показать ему сверток.
Стало быть, Потомство… уфф… уфф… женского пола.
– Это девочка, – улыбнулась Элизабет.
Здравствуй, Потомство! Это я! Шесть-Тридцать! Я тут с ума сходил от беспокойства.
– Я перед тобой виновата, – говорила Элизабет, отпирая дверь. – Ты, наверно, умираешь с голоду. Так… – она бросила взгляд на часы, – девять двадцать две. Ты не ел больше суток.
Шесть-Тридцать возбужденно махал хвостом. Подобно тому как в других семьях принято называть детей на одну и ту же букву (Агата, Альфред) или рифмовать имена (Молли, Полли), в его семье ориентировались только на часы. Его нарекли Шесть-Тридцать – ровно в это время он вошел в семью. Вот и сейчас он знал наперед, какое имя получит это прибавление в семействе.
Здравствуй, Девять-Двадцать-Две! Контакт был установлен. Добро пожаловать наружу! Как добралась? Ну заходи, заходи! Я припас для тебя мелок!
Когда вся троица протиснулась в дверь, воздух наполнился какой-то удивительной радостью. Впервые после смерти Кальвина возникло ощущение, что беды остались позади.
Это чувство было с ними целых десять минут, а затем Потомство расплакалось, и все рухнуло.
Глава 17
Гарриет Слоун
– Что не так? – в тысячный раз допытывалась Элизабет. – ОТВЕТЬ ЖЕ!
Однако ревущая неделями напролет кроха избегала точных формулировок.
Даже Шесть-Тридцать был обескуражен. Я же рассказывал тебе про твоего отца, увещевал он. Мы все обсудили. Но Потомство безостановочно голосило.
В два часа ночи Элизабет мерила шагами свое небольшое жилище и, как проржавевший робот, энергично укачивала сверток на свинцовых от напряжения руках, но вдруг запнулась о стопку книг и чудом не упала.
– Черт! – выругалась она, инстинктивно прижав к себе младенца как можно крепче.
В послеродовом отупении Элизабет бездумно бросала прямо на пол всякую всячину: крохотные пинетки, расстегнутые булавки для подгузников, банановую кожуру, непрочитанные газеты.
– Как от такого мелкого создания может образоваться этакий бедлам? – прокричала она.
И в тот же миг новорожденная дотронулась губами до ее уха, набрала в легкие побольше воздуха и протрубила ответ.
– Умоляю, – прошептала Элизабет, опускаясь в кресло. – Умоляю, умоляю, умоляю… замолчи.
Она положила малышку на сгиб локтя, поднесла рожок с соской к ее кукольному ротику, и эта кроха, пять раз отторгавшая бутылочку, засосала так жадно, будто понимала, что ее неумеха-мать рано или поздно своего добьется. Элизабет затаила дыхание, словно даже легкое дуновение воздуха могло вновь растревожить малютку. Этот ребенок – бомба замедленного действия. Одно неверное движение – и конец.
Доктор Мейсон предупреждал, что дети – это тяжкий труд, но оказалось, это даже не работа, это каторга. Маленькая правительница оказалась требовательной, как Нерон, и безумной, словно Людвиг Баварский. А еще этот рев. Из-за него Элизабет чувствовала себя ущербной. Хуже того, не исключено, что таким образом дочь демонстрировала свою нелюбовь. Уже в этом возрасте.
Закрыв глаза, она вспомнила свою родную мать: вечно прилипшая к нижней губе сигаретка и падающий с нее пепел – как раз в тот самый сотейник, который Элизабет только что вытащила из духовки. Да, и впрямь. Вполне возможно с младых ногтей невзлюбить свою мать.
Ко всему, ее изводило однообразие: покормить, искупать, перепеленать, успокоить, подержать вертикально, чтобы помочь срыгнуть, вытереть слюни, походить взад-вперед – короче, совершить массу движений. Многие занятия требуют повторений: тренировки на эрге под стук метронома, запуск фейерверков, но каждое длится не больше часа. А все, что происходило сейчас, грозило растянуться на годы.
Когда же малышка спала (то есть по большому счету никогда), нужно было успеть постирать пеленки, простерилизовать и подготовить бутылочки, сварить обед и в который раз свериться с книгой доктора Спока «Ребенок и уход за ним». За всеми этими делами она даже не успевала составить список, поскольку составление списка – это еще одно дело. Плюс ко всему ее основную работу никто не отменял.
Гастингс. Она с беспокойством поглядела на громоздящуюся в другом конце комнаты нетронутую стопку: блокноты, научные статьи, а рядом горы объемных трудов ее коллег, до которых попросту не доходят руки. Во время родов Элизабет сказала доктору Мейсону, что отказывается от анестезии. «Исключительно потому, что я – научный работник, – солгала она. – Хочу постоянно контролировать процесс». Но в действительности оплатить анестезию ей просто оказалось не по карману.
Откуда-то снизу долетел тихий, довольный вздох, и Элизабет с удивлением заметила, что ребенок спит. Боясь нарушить хрупкий младенческий сон, она застыла. Рассмотрела румяное личико, пухлые губки, тонкие светлые брови.
Прошел час; рука окончательно занемела. Элизабет восхищенно наблюдала за движениями детских губ, с которых словно готовились слететь объяснения.
Минуло еще два часа.
Подъем, скомандовала себе Элизабет.
Шевелись. Она наклонилась вперед, без усилий подняла себя и ребенка с кресла и, ни разу не оступившись, зашагала в спальню. Там забралась в постель, осторожно положив рядом спящую малышку. Смежила веки. Выдохнула. Провалилась в тяжелый сон без сновидений и спала, пока не проснулась дочь.
То есть, как показывали стрелки часов, приблизительно пять минут.
– У вас сейчас найдется время? – спросил доктор Боривиц в семь утра, когда Элизабет отворила ему дверь.
Он запрокинул голову, сделал шаг вперед и, прикидывая, куда бы ступить, пробрался через зону военных действий к дивану.
– Нет.
– Поймите, речь даже не о работе, – объяснил он. – У меня небольшой вопрос. Я так или иначе собирался вас навестить. Слышал, вы родили. – Доктор Боривиц окинул взглядом ее немытую голову, блузку, застегнутую не на ту пуговицу, обвисший живот. Щелкнув замком портфеля, он выудил сверток в подарочной упаковке. – Мои поздравления.
– Вы… вы принесли мне… подарок?
– Так, сущая мелочь.
– Доктор Боривиц, у вас есть дети?
Он отвел взгляд. И промолчал.
Элизабет открыла коробочку. Там лежали соска-пустышка и маленький плюшевый кролик.
– Спасибо. – Элизабет вдруг поняла, что рада его приходу. Она уже с месяц не общалась ни с одним взрослым человеком. – Как мило с вашей стороны.
– Совершенно не за что, – застеснялся доктор Боривиц. – Надеюсь, он… она… получит удовольствие.
– Она.
«Она»… как «чужая сторона», прокомментировал Шесть-Тридцать.
Гость достал из портфеля пачку бумаг.
– Доктор Боривиц, у меня была бессонная ночь, – извинилась Элизабет. – Сейчас не самое удачное время.
– Мисс Зотт… – умоляюще проговорил он и потупился. – Через два часа у меня встреча с Донатти. – Он вынул из портмоне несколько банкнот. – Вот, прошу вас.
– Десять минут, – предупредила она, принимая наличные. – У ребенка очень чуткий сон.
Но доктор Боривиц отнял у нее целый час. После его ухода Элизабет удивленно посмотрела на мирно спящую малышку и направилась в лабораторию, полная решимости заняться работой, но скользнула на пол, как на матрас, подложив под голову какой-то учебник вместо подушки. И в считаные мгновения крепко уснула.
Ей приснился Кальвин. Он читал какой-то фолиант про ядерный магнитный резонанс. Одновременно сама она, усадив рядом Шесть-Тридцать, читала ему вслух «Госпожу Бовари». Элизабет только что закончила ему объяснять, почему чтение художественной литературы – процесс неоднозначный. Читатели вечно откапывают в произведениях смысл, который писатель не думал туда вкладывать, и даже наделяют смыслом то, что вообще не имеет смысла.
– Бовари – очень показательный пример, – продолжила она. – Взять хотя бы ту сцену, где Эмма обсасывает пальцы[9]. Одни расценивают жесты героини как демонстрацию сексуальности, другие считают, что она просто любит хрустящие куриные крылышки. А что на самом деле хотел сказать Флобер? До него никому и дела нет.
Тут Кальвин оторвался от книги и сказал:
– Не помню никаких куриных крылышек в «Госпоже Бовари».
Но прежде чем Элизабет успела ответить, раздалось настойчивое «тук-тук-тук, тук-тук-тук», словно за дело взялся неутомимый дятел, а следом:
– Мисс Зотт?
Потом с удвоенной силой: тук-тук-тук, тук-тук-тук, и снова: «Мисс Зотт?», а потом странные прерывистые всхлипывания, от которых Кальвин вскочил и выбежал из комнаты.
– Мисс Зотт! – опять позвал тот же голос. На сей раз громче.
Элизабет проснулась и увидела, что в дверях лаборатории маячит дебелая фигура седовласой женщины в платье из синтетики и толстых коричневых носках.
– Мисс Зотт, это я, миссис Слоун. Заглянула к вам в окошко и вижу: вы на полу лежите. Уж я стучала-стучала, но вы не шелохнулись. Пришлось мне самочинно дверь отворить. Я только хотела убедиться, что вы не пострадали. Все в порядке? Давайте я врача вызову.
– С… Слоун.
Женщина нагнулась и внимательно посмотрела на Элизабет:
– Да, вижу, вы в порядке. Ребеночек у вас плачет. Сходить за ним? Пойду принесу. – Мгновение спустя она вернулась. – Ну надо же, – выговорила женщина, укачивая сверток. – Как зовут этого дьяволенка?
– Мэд. М… Мадлен, – ответила Элизабет, вставая с пола.
– Мадлен, – повторила миссис Слоун. – Девочка. Это чудесно. Я давно хотела зайти. С того дня, как вы принесли домой этого бесенка. Говорила себе: ступай проведай соседку. Но у вас, похоже, от посетителей отбоя нет. Вот только недавно один вышел. А мне без приглашения неловко.
Миссис Слоун повернула Мадлен к себе попкой, принюхалась, опустила ее на пеленальный столик и, сдернув с сушилки для белья чистый подгузник, переодела извивающегося младенца с ловкостью ковбоя, заарканившего бычка.
– Понимаю, вам сейчас непросто одной, мисс Зотт, то есть без мистера Эванса. К слову, сочувствую вашей утрате. Конечно, поздновато нынче для соболезнований, но лучше поздно, чем никогда. Мистер Эванс был хорошим человеком.
– Вы знали… Кальвина? – У нее в голове еще не рассеялся туман. – Но… откуда?
– Мисс Зотт, – многозначительно произнесла миссис Слоун. – Я как-никак ваша соседка. Через дорогу живу. Знаете там голубой домик?
– Да-да, конечно.
Элизабет вспыхнула, сообразив, что никогда не здоровалась с миссис Слоун. Разве что махнула ей как-то с подъездной дорожки, вот и все.
– Простите меня, миссис Слоун, разумеется, я вас знаю. Извините, вымоталась. Кажется, заснула прямо на полу. Даже не верится… такое со мной в первый раз.
– Но не в последний, вот увидите, – заверила миссис Слоун и только теперь обратила внимание, что кухня в этом доме далеко не обычная.
Распрямившись и держа Мадлен, как футбольный мяч, на сгибе локтя, она с интересом прошлась туда-сюда.
– Вы, молодая, одинокая мамочка, так измотаны, что с трудом соображаете… а вот это что за ерундовина? – Она указала на большую серебристую емкость.
– Центрифуга, – ответила Элизабет. – Да нет, я здорова, правда. – Она попыталась сесть прямо.
– Видали мы таких «здоровых», мисс Зотт: ребенок из вас все соки вытянет. Только посмотрите на себя – краше в гроб кладут. Давайте я вам кофе сварю. – Миссис Слоун ринулась к плите, но притормозила около вытяжного шкафа. – Ох, мать честная, – выдохнула она, – да у вас на кухне черт ногу сломит!
– Лучше я сама, – сказала Элизабет.
Миссис Слоун не сводила глаз с хозяйки дома, а та переместилась к барной стойке из нержавеющей стали, достала канистру с дистиллированной водой, наполнила флягу и закрыла ее особой затычкой с извивающейся трубкой на конце. Потом зафиксировала флягу на одном из держателей между двух газовых горелок и включила странное металлическое устройство, вспыхнувшее, как от высеченной из огнива искры. Загудел огонь, вода начала закипать. Элизабет достала с полки пакет с маркировкой «С8Н10N4О2», сыпанула из него в ступку немного содержимого, растолкла пестиком, перекинула полученный порошок землистого цвета на диковинные весы, с весов пересыпала порошок на квадратик марли размером шесть на шесть дюймов и затянула тугой узел. Марлю она затолкала в большой лабораторный стакан, закрепила его на свободном металлическом держателе и привернула ко дну стакана трубку, торчащую из фляги. Миссис Слоун с разинутым от удивления ртом наблюдала, как горячая вода забулькала и переместилась по трубке из фляги в лабораторный стакан. Вскоре фляга практически опустела, и Элизабет выключила газовую горелку. Стеклянной палочкой размешала содержимое стакана. После чего темная жидкость в стакане проделала нечто несусветное: сама по себе поднялась и вернулась по трубке обратно во флягу.
– Сахар, сливки? – предложила Элизабет, выворачивая затычку и разливая кофе.
– Боже ж ты мой, – выдохнула миссис Слоун, когда Элизабет поставила перед ней чашку. – Вы когда-нибудь слышали про кофе «фольджерс» – растворимый?
Но, сделав первый глоток, она не произнесла больше ни слова. Ей не доводилось еще пробовать ничего похожего. Божественный кофе. Так бы и пила весь день.
– Ну и каково это, по-вашему? – только и спросила она. – Быть матерью?
Элизабет сглотнула слюну.
– Вижу, вы обзавелись библией, – кивнула миссис Слоун в сторону лежащей на столе книги доктора Спока.
– Да, купила из-за названия, – призналась Элизабет. – «Здравый смысл. Ребенок и уход за ним». Но похоже, в деле воспитания детей больше бессмыслицы, чем смысла, – многое чрезмерно усложняют.
Миссис Слоун изучала лицо Элизабет. Странно подобное слышать от женщины, только что совершившей добрую дюжину лишних телодвижений ради того, чтобы сварить кофе.
– Занятно, – сказала миссис Слоун. – Мужчина пишет книгу о том, что знает лишь понаслышке: роды, уход за младенцем, а потом вдруг «бум!». Бестселлер. Знаете, что я думаю? От начала и до конца это работа его жены, она лишь поставила на обложку его имя. Чтобы звучало солиднее, согласны?
– Нет, – ответила Элизабет.
– Ну ладно.
Они сделали еще по глотку кофе.
– Иди сюда, Шесть-Тридцать, – сказала Элизабет, протягивая руку навстречу псу; он подбежал к ней.
– Вы знакомы?
– Мисс Зотт… Я живу рядом, через дорогу! И часто вижу, как он выходит из дому. Кстати, выгуливать собак без поводка недавно запретили…
После слова «поводок» Мадлен открыла рот и издала душераздирающий крик.
– Пресвятая Богородица! – вырвалось у миссис Слоун, которая подпрыгнула на месте с Мадлен на руках. – Миленькая моя, что ж ты творишь? – Она посмотрела на раскрасневшееся детское личико и вновь принялась энергично качать сверток, расхаживая по лаборатории и стараясь своим голосом заглушить детский крик. – Много лет назад, когда я только родила, а мистер Слоун уехал в командировку, какой-то мерзкий тип вломился к нам в дом и стал требовать деньги, угрожая в случае отказа отнять у меня ребенка. А я до того несколько дней не спала и не принимала душ, с неделю не расчесывала волосы и целую вечность не могла присесть ни на минуту. Вот я ему и говорю: «Хочешь ребенка? Получи». – Она переложила Мадлен на другую руку. – Никогда не видела, чтобы взрослый человек улепетывал с такой скоростью. – Она неуверенно обвела взглядом комнату. – Может, у вас есть нестандартное решение, чтобы разогреть бутылочку, или мне это сделать старым проверенным способом?
– Вот, заранее подготовила, – ответила Элизабет, доставая рожок из небольшой кастрюльки с теплой водой.
– Все новорожденные – сущее наказание. – Миссис Слоун передала Элизабет малышку и потеребила нитку искусственного жемчуга на шее. – Я не знала, что вы тут без помощи. А то бы раньше пришла. К вам частенько мужчины наведываются… и как бы в неурочное время, – откашлялась она.
– Это по работе, – объяснила Элизабет, не прекращавшая попыток накормить Мадлен.
– Называйте как угодно, – ответила миссис Слоун.
– Я занимаюсь наукой, – сказала Элизабет.
– Я думала, это мистер Эванс наукой занимался.
– И я тоже.
– Понятно. – Мисс Слоун хлопнула в ладоши. – Ну ладно. Мне пора. Теперь вы знаете, к кому в случае чего обратиться за помощью: живу я через дорогу. – Она жирно вывела карандашом свой номер телефона прямо на кухонной стене чуть повыше телефонного аппарата. – В прошлом году мистер Слоун вышел на пенсию и днями напролет носу из дому не кажет, поэтому не бойтесь никому помешать; напротив, вы сделаете мне одолжение. Договорились? – Она наклонилась и достала что-то из продуктовой сумки. – Поставлю здесь, – сказала она, снимая алюминиевую фольгу с керамического судка. – Не бог весть что, но питаться вам все-таки надо.
– Миссис Слоун… – произнесла Элизабет, осознавая, что не хочет оставаться одна. – Вы, похоже, многое знаете о детях.
– Как никто другой, – согласилась миссис Слоун. – Это мелкие самовлюбленные мучители. Вопрос только в том, для чего заводить более одного ребенка.
– А у вас их сколько?
– Четверо. Что вы хотели спросить, мисс Зотт? Что-то конкретное?
– Ну… – начала Элизабет, сдерживая дрожь в голосе, – дело в том… дело в том, что я…
– Да вы попросту, – предложила миссис Слоун. – Бац! И все.
– Я ужасная мать! – выпалила Элизабет. – И не потому, что я заснула в неподходящее время, тут другое… точнее, все не так.
– А поконкретней?
– Доктор Спок говорит, например, что я должна выработать для ребенка график, я так и сделала, но ребенок отказывается жить по графику.
Гарриет Слоун фыркнула.
– Я не испытываю тех чувств, которые положено испытывать в особые моменты… вы понимаете, о чем я…
– Нет…
– В моменты блаженства…
– В женских журналах какой только ерунды не печатают, – прервала ее миссис Слоун. – Не слишком им доверяйте. Это же чистой воды измышления.
– Мои чувства… их нельзя назвать нормальными. Мне никогда не хотелось иметь детей, – сказала Элизабет, – но сейчас у меня дочка, и, стыдно признаться, я уже дважды была готова ее отдать.
Миссис Слоун остановилась около входной двери.
– Пожалуйста, – взмолилась Элизабет, – не думайте обо мне плохо.
– Постойте-ка, – решила уточнить миссис Слоун. – Вы хотели отдать ее… дважды? – Она покачала головой и расхохоталась так, что Элизабет вся внутренне сжалась.
– Что смешного?
– Дважды? Серьезно? Да посети вас такое желание хоть двадцать раз – вы все еще дилетант в этом деле.
Элизабет отвела взгляд.
– Черт побери, – сочувственно вздохнула миссис Слоун. – Перед вами сейчас самая сложная задачка в мире. Ваша мама никогда об этом не упоминала?
Миссис Слоун заметила, как напряглась молодая женщина при упоминании ее матери.
– О’кей, – мягко проговорила миссис Слоун, – не берите в голову. Постарайтесь так сильно не переживать. Вы отлично справляетесь, мисс Зотт. Все устаканится.
– А если нет? – Элизабет пришла в отчаяние. – Если… вдруг станет только хуже?
Миссис Слоун отнюдь не принадлежала к тому типу людей, кто лезет обниматься к первому встречному, но сейчас невольно подошла к молодой матери и слегка сжала ее плечо.
– Все образуется, – сказала она. – Мисс Зотт, а вас как зовут?
– Элизабет.
Миссис Слоун протянула руку:
– Ну а я Гарриет.
Повисла неловкая пауза, словно, назвав свои имена, они доверили друг дружке чуть больше, чем планировали.
– Элизабет, на прощанье… можно дать один совет? – начала Гарриет. – Впрочем, нет. Не буду. Не люблю давать советы, особенно непрошеные. – Она залилась пунцовым румянцем. – Как вы относитесь к советчикам? Я их терпеть не могу. Так или иначе, они нам внушают комплекс неполноценности. И советы дают обычно паршивые.
– Продолжайте, – подбодрила ее Элизабет.
Гарриет помедлила, затем поджала губы.
– Что ж, хорошо. Да это и не совет вовсе. Скорее рекомендация.
Элизабет смотрела на нее выжидающе.
– Всегда находите немножко времени для себя, – сказала Гарриет. – Каждый день. Немножко. Главное, чтобы это время доставалось только вам. Чтобы оно не тратилось ни на ребенка, ни на работу, ни на уборку дома, ни на что другое. Только вам, Элизабет Зотт. Переключайтесь в эти мгновения на собственные потребности, желания, мечты. – Она резко дернула бусы из искусственного жемчуга. – И делайте так регулярно.
И хотя Гарриет сама никогда не следовала этому совету, вычитанному в одном из тех нелепых дамских журналов, ей хотелось верить, что однажды она направит все силы на достижение своей мечты. Любить. Любить по-настоящему. Она слегка кивнула на прощанье и вышла через черный ход, плотно прикрыв за собой дверь. И тут словно по команде заголосила Мадлен.
Глава 18
Официально «Мэд»
Гарриет Слоун никогда не была красоткой, но знала много красивых женщин, а те вечно попадали в какие-нибудь истории. Их любили за красоту или – по той же самой причине – ненавидели. Когда Кальвин Эванс стал встречаться с Элизабет Зотт, Гарриет решила, что все дело в красоте Элизабет. Но когда Гарриет впервые стала за ними шпионить, устроившись, как курица на насесте, у окна в своей гостиной – благо занавески в доме напротив были предусмотрительно отдернуты и не заслоняли обзор, – ей пришлось передумать.
На ее взгляд, Кальвина с Элизабет связывали странные, почти сверхъестественные отношения: эта парочка напоминала разлученных при рождении однояйцевых близнецов, которые случайно встретились в окопе, когда вокруг свирепствовала смерть, и не переставали удивляться своему поразительному сходству и общей для них непереносимости моллюсков и актерской манеры Дина Мартина[10]. «Шутишь? – так в ее представлении бесконечно переспрашивали друг друга Кальвин и Элизабет. – И я тоже».
Ее отношения с мистером Слоуном, ныне пенсионером, складывались иначе. Некоторое волнение, которое поначалу скрашивало их жизнь, давно стерлось, как дешевый лак для ногтей. Гарриет считала мужа крутым, поскольку тот был покрыт татуировками и не обращал, похоже, внимания на такие мелочи, как ее толстые щиколотки или жидкие волосенки. Теперь, задним числом, до нее дошло, что это сразу должно было сработать как тревожный звоночек: муж просто не обращал на нее внимания, а значит, вскоре она вообще перестанет для него существовать.
Теперь Гарриет уже не могла вспомнить, в какой момент после свадьбы сообразила, что они с мужем не любят друг друга, и произошло это, наверное, где-то между первым этапом, когда он стал вместо «телевизор» говорить «ящик», и вторым – когда густая поросль на его торсе начала осыпаться подобно пуху одуванчика и припорашивать пол в их доме.
Да, жить с мистером Слоуном было мерзко, но не его физические недостатки внушали сильное отвращение миссис Слоун: у нее тоже выпадали волосы. Скорее, она презирала его скудоумие, его унылую физиономию упрямого невежды, лишенного к тому же всякого обаяния; его необразованность, нетерпимость, вульгарность и бессердечие, а особенно – его безграничную, ничем не оправданную самоуверенность. Как и большинству глупых людей, мистеру Слоуну не хватало ума, чтобы постичь масштабы собственной глупости.
Когда Элизабет Зотт переехала жить к Кальвину Эвансу, мистер Слоун сразу это отметил. Он постоянно тявкал, как паршивая гиена, отпуская в адрес Элизабет низкие, непристойные комментарии. «Ты глянь». Он пялился на садившуюся в машину молодую женщину, круговыми движениями почесывал голое пузо, и тонкие черные завитки разлетались по всем углам. «Надо же, цаца какая!»
И всякий раз Гарриет выходила из комнаты. Она понимала, что пора бы уже привыкнуть к его бескультурью, к его похоти, направленной на других женщин. Во время медового месяца он, лежа рядом с ней в постели, впервые мастурбировал в ее присутствии на журнал с девочками. Она смирилась, а куда было деваться? Кроме того, ей было сказано, что это нормально. И даже полезно для здоровья. С годами журналы становились похабнее, привычка превратилась в потребность, и вот теперь Гарриет в свои пятьдесят пять лет с тяжестью в сердце прибирала за мужем слипшиеся стопки непотребных изданий.
Была у мистера Слоуна еще одна гнусная черта. Подобно многим мужчинам, лишенным сексуальной привлекательности, мистер Слоун искренне верил, что женщины считают его неотразимым. Гарриет не могла взять в толк: откуда у него столько апломба? Допустим, дураки не понимают, насколько они глупы, потому что они дураки, но некрасивый-то человек должен же понимать, до какой степени он непривлекателен, – достаточно просто взглянуть в зеркало.
В конце-то концов, быть некрасивым – не преступление. Гарриет знала, что сама не блещет красотой. Да и Кальвин Эванс красавцем не был, а про мокрого, грязного пса, которого приютила Элизабет, и говорить нечего, да и будущий ребенок Элизабет, по всей вероятности, тоже не родится красивым. Но никто из них не был и никогда не будет уродливым. Уродлив лишь мистер Слоун, а все потому, что непригляден изнутри. По правде сказать, во всем квартале только Элизабет отличалась внешней красотой, и по этой причине Гарриет ее сторонилась. От красоты, считала она, добра не жди.
Потом умер мистер Эванс, и к дому Элизабет потянулся нескончаемый поток каких-то сомнительных, лопающихся от собственной важности мужиков с портфелями; тогда Гарриет с тревогой отметила, что, вероятно, переняла у мистера Слоуна привычку осуждать других. Дабы избавиться от этого ощущения, она решила в тот же день наведаться к Элизабет. Католичка, а значит, навсегда миссис Слоун, она все же не хотела превращаться в мистера Слоуна. Кроме того, кому, как не ей, было знать, сколько хлопот доставляют новорожденные.
«Позвони мне, – мысленно умоляла она, разглядывая дом напротив сквозь щель в занавесках. – Позвони же. Позвони. Позвони».
На другой стороне улицы Элизабет в течение последних четырех дней неоднократно хваталась за телефон, чтобы позвонить Гарриет Слоун, но каждый раз в последний момент ее что-то останавливало. Элизабет всегда считала себя способной на многое, но всего пара часов, проведенных в присутствии Гарриет, неожиданно убедила ее в обратном. Элизабет стояла около окна и смотрела на дом через дорогу. Ее охватил легкий приступ меланхолии. Теперь у нее есть ребенок, которого нужно вырастить во взрослого человека. Подумать только… взрослого! Из другого конца комнаты Мадлен сообщила, что подошел час кормления.
– Ты уже поела, – напомнила ей Элизабет.
– НЕ ПОМНЮ! – прокричала в ответ Мадлен, сигнализируя таким образом о начале самой скучной игры в мире: «угадай, чего я сейчас хочу».
Элизабет столкнулась еще с одной проблемой: всякий раз, заглядывая в глаза дочери, она встречала взгляд Кальвина. Это нервировало. Положа руку на сердце, Элизабет все еще злилась на Кальвина, потому что он врал о финансировании ее научного исследования, потому что его сперматозоиды обманули контрацепцию, потому что он – единственный – занимался бегом на улице, а не в тапочках перед телевизором. Элизабет понимала, что у нее нет причин для злости, но такова природа скорби: ее невозможно стряхнуть. Никто не догадывался, насколько сильно злится Элизабет, всегда державшая это чувство при себе. Единственное исключение – роды, во время которых она, вполне возможно, выкрикивала такие слова, за которые потом бывает стыдно, или впивалась ногтями в плечо стоящей рядом акушерки при особенно сильных схватках. Ей тут же вспомнилось, что одновременно с ней в родилке другая роженица визжала и сквернословила. Такое поведение было, по мнению Элизабет, ненормальным и неприличным.
Но когда некоторое время спустя в палату вернулась акушерка с ворохом бумаг и что-то спросила… вероятно, хорошо ли она себя чувствует? – Элизабет только и сумела выдавить:
– Ммм… э-э-э… д-д-д…
– Что? Мэд? – переспросила акушерка.
– Д-да, – подтвердила Элизабет, адски злая.
– Вы уверены? – уточнила акушерка.
– Да.
Акушерка, которой порядком надоели мамочки, ведущие себя, мягко говоря, неадекватно (чего стоила одна эта, которая во время родов буквально выцарапала свое имя ногтями у нее на руке), записала в свидетельстве о рождении «Мэд» и вышла из палаты.
Теперь девочку официально звали Мэд[11]. Мэд Зотт.
Элизабет узнала об этом только через несколько дней, когда среди больничных справок, в беспорядке разбросанных по кухонному столу, ей случайно попалось на глаза свидетельство о рождении.
– Что за… – Она уставилась на заполненный каллиграфическим почерком документ. – Мэд Зотт? Бог ты мой, за что, неужели за то, что я с акушерки всю кожу соскребла?
Она тут же решила сменить малышке имя, но здесь возникло одно затруднение. Первоначально Элизабет надеялась, что имя придет на ум само собой, как только она увидит лицо своей дочурки; однако этого не случилось.
Застыв посреди лаборатории, Элизабет внимательно смотрела на маленький кулек, сопящий под одеялом в просторной корзине.
– Сюзанна? – осторожно позвала она. – Сюзанна Зотт? Нет, не то. Лайза? Лайза Зотт? Зельда Зотт? Точно нет. Хелен Зотт? – не сдавалась она. – Фиона Зотт. Мари Зотт? – Опять мимо. – Элизабет подбоченилась, будто собираясь с духом. – Мэд Зотт, – наконец рискнула она.
Девочка немедленно открыла глазки.
Шесть-Тридцать, расположившийся под столом, выдохнул. Проведя достаточно времени на детской площадке, он понимал, что нельзя называть ребенка абы как, а тем более давать имя беспричинно или, как в случае с Элизабет, в отместку. Традиции, считал он, пол младенца и прочие серьезные доводы не так важны, как имя. Имя определяет, каков ты есть, и не важно, человек ты или собака. Имя – это персональный флаг, которым размахивают всю оставшуюся жизнь, оно должно подходить. Как подходит ему его имя, полученное после целого года безымянного житья. Шесть-Тридцать. Ничего лучше и быть не может.
Он услышал, как Элизабет шепчет:
– Мэд Зотт. Ужас какой!
Шесть-Тридцать вылез из-под стола и тихонько прошмыгнул в спальню. Уже не один месяц он тайком прятал под кроватью печенье – эта привычка появилась у него сразу после смерти Кальвина. Шесть-Тридцать делал припасы не из страха, что Элизабет забудет его покормить, а в силу недавно сделанного важного открытия химического свойства. Оказывается, перекусы способствуют решению серьезных проблем.
Мэд, раздумывал он, жуя давно засохшее бисквитное печенье, Мадж. Мэри. Моника. Он достал из-под кровати следующую печенинку и громко захрустел. Шесть-Тридцать с удовольствием лакомился этим печеньем – одним из кулинарных шедевров Элизабет Зотт. Это навело его на мысль: почему бы не назвать ребенка в честь какой-нибудь кухонной утвари? Кастрюля. Кастрюля Зотт. Или в честь лабораторного прибора? Пробирка. Пробирка Зотт. А может, дать малышке имя, напрямую связанное с химией, например Хим? Ну нет, уж лучше Ким. В честь Ким Новак, его любимой актрисы из «Человека с золотой рукой»[12]. Ким Зотт.
Нет, Ким – слишком отрывисто.
А потом ему пришло на ум: чем плохо «Мадлен»? Элизабет читала ему «В поисках утраченного времени»[13] – эту книгу он бы не посоветовал никому, но кое-что из нее все же понял. Про «мадлен». Это такое печенье. Мадлен Зотт. Тоже красиво, разве нет?
– Как тебе имя Мадлен? – спросила Элизабет, увидев на своем ночном столике неизвестно откуда взявшуюся раскрытую книгу Пруста.
Пес обернулся и ответил ей спокойным взглядом.
Для смены имени с Мэд на Мадлен требовалось явиться в мэрию, подать заявление с указанием – что особенно тяготило Элизабет – ряда личных данных, а также приложить свидетельство о заключении брака.
– А знаешь, – обратилась Элизабет к своему псу, стоя рядом с ним на ступенях мэрии, – пусть это лучше останется между нами. Официально она Мэд, но мы будем звать ее Мадлен, и никто ни о чем не догадается.
Официально – Мэд, подумал Шесть-Тридцать. Не вижу препятствий.
И еще кое-что о Мэд: она злилась, адски злилась при виде химиков из Гастингса. «Колики», – поставил бы диагноз доктор Спок. Но Элизабет считала, что дочка попросту хорошо разбирается в людях. И это было тревожно. Что девочка будет думать о своей родной матери? О женщине, которая не общается с родственниками, не вышла замуж за горячо любимого человека, вылетела с работы и теперь днями напролет учит пса разным словам? Кем будет считать ее дочка: эгоисткой, чокнутой или той и другой сразу?
Ответов она не находила, но считала, что их должна знать соседка из дома напротив. Элизабет слабо разбиралась в религии, однако усматривала в Гарриет Слоун божественное начало. Гарриет напоминала ей истинного пастыря, которому не страшно открыться, поведать свои страхи, надежды, ошибки, чтобы взамен получить не дурацкий совет о том, какую молитву читать по четкам, и не стандартную фразу психологов: «Что вы чувствуете в связи с этим?», а урок житейской мудрости. Как решать насущные проблемы. Как выживать.
Она взяла в руки телефон, не подозревая, что стоявшая у окна с биноклем наперевес Гарриет уже в курсе ее намерений.
– Алло, – ровным тоном ответила Гарриет, отбросив бинокль на диванные подушки. – Вы позвонили в дом семьи Слоун.
– Гарриет… Это Элизабет Зотт.
– Уже иду.
Глава 19
Декабрь 1956 года
Главный плюс для ребенка, растущего в семье ученого? Практически нулевой уровень безопасности.
Как только Мэд сделала первые шаги, Элизабет стала поддерживать ее стремление все потрогать, попробовать на вкус, потрясти, бросить, поджечь, распилить, разлить, взболтать, перемешать, разбрызгать, понюхать и лизнуть.
– Мэд! – каждое утро кричала Гарриет, входя к ним в дом. – Не тронь!
– Нетонь, – соглашалась Мэд, выпускала из рук чашку с недопитым кофе – и брызги разлетались во все стороны.
– Кошмар, – всхлипывала Гарриет.
– Касмал, – соглашалась Мэд.
Пока Гарриет ходила за тряпкой, Мадлен топала в гостиную, хватая по пути одно, другое, роняя третье и протягивая чумазые ручонки ко всему режущему, колющему, горячему и ядовитому – ко всему, что большинство родителей сознательно держит в недоступных для детей местах; словом, ко всему самому интересному. Тем не менее Мадлен оставалась цела и невредима.
За это отвечал Шесть-Тридцать. Он следовал за ней по пятам, вынюхивал опасность, не давал прикасаться к лампочкам, ложился вместо подушки рядом с книжным шкафом, чтобы смягчить удар, если девочка свалится, когда полезет вверх по полкам, а лазить она обожала. В свое время Шесть-Тридцать не уберег любимое человеческое существо. Больше такое не повторится.
– Элизабет, – ворчала Гарриет, – нельзя позволять Мэд делать все, что ей вздумается.
– Совершенно верно, Гарриет, – отзывалась Элизабет, не отрываясь от трех лабораторных пробирок. – Я как раз убрала подальше ножи.
– Элизабет, – увещевала Гарриет, – за ней глаз да глаз нужен. Вчера она при мне залезла в стиральную машинку.
– Ничего страшного, – отвечала Элизабет, по-прежнему наблюдая за ходом реакции, – перед запуском стирки я непременно проверяю барабан.
Несмотря на постоянное чувство тревоги, Гарриет не могла не отметить, что ее собственные дети росли в иных условиях, нежели Мэд. Более всего Гарриет поражала удивительная гармония в отношениях между мамой и дочкой. Девочка училась у матери, но и та, в свою очередь, училась у девочки. Они существовали в атмосфере взаимного обожания – достаточно было увидеть, как Мэд смотрит на Элизабет во время чтения, как весело лопочет, когда Элизабет нашептывает ей что-то на ушко, какой лучезарной улыбкой озаряется лицо Мэд, когда Элизабет гасит уксусом пищевую соду; они все делили на двоих: любую мысль, дело, занятия химией, детский лепет, всякую чепуху, используя порой только им одним понятный тайный язык, из-за чего Гарриет временами чувствовала себя отвергнутой. Она предостерегала Элизабет, что взрослый не может, точнее, не должен становиться ребенку другом. Это она вычитала в одном журнале.
Гарриет наблюдала, как Элизабет подхватывает малышку, сажает к себе на колени, а затем подносит близко к пузырящимся пробиркам. От удивления Мэд округляла глаза. Метод, который использовала Элизабет… как он там называется? Экспериментальное обучение?
– Дети все впитывают как губка, – объяснила Элизабет, когда Гарриет пожурила ее за чтение дочери вслух книги «Происхождение видов», – вот я и спешу, а то вдруг Мадлен пересохнет.
– Охнет! – вскричала Мэд. – Охнет-охнет-охнет!
– Она же не понимает ни слова из написанного Дарвином, – спорила Гарриет. – Если уж читать ей эту книгу, то хотя бы в кратком изложении, правда ведь?
Сама Гарриет всегда так поступала. Именно поэтому ее любимым изданием был «Ридерс дайджест»: там сокращали скучные книги до удобоваримого объема, чтобы легче усваивались, как жевательные таблетки с аспирином для взрослых. Услышав от одной мамаши в парке, что той очень не хватает Библии от «Ридерс дайджест», в сокращенном варианте, Гарриет мысленно добавила про себя: как мне – замужества.
– По-моему, читать выжимки не слишком полезно, – ответила Элизабет. – И вообще у меня такое впечатление, что Мэд и Шесть-Тридцать слушают с удовольствием.
Да, вот ведь еще что: Элизабет читала вслух даже своему псу. Гарриет его нежно любила; иногда ей казалось, что Шесть-Тридцать не меньше, чем она сама, переживает из-за подхода Элизабет к воспитанию по принципу «que será, será»[14].
– Если бы ты только мог с ней поговорить, – повторяла псу Гарриет, – уж к тебе-то она бы прислушалась.
В ответ Шесть-Тридцать только вздыхал. Элизабет и без того к нему прислушивалась: давно известно, что существуют невербальные способы общения. Однако люди в большинстве своем привыкли отмахиваться от своих собак. Это называется «игнор». Стоп, не так… «Игнорировать». Такое слово он выучил недавно. Если честно, без бахвальства, он уже запомнил четыреста девяносто семь слов.
Не считая Элизабет, доктор Мейсон был, похоже, единственным, кого не смущали ни разумные собаки, ни работающие матери. Он заглянул к ней, как и обещал, примерно через год после родов: якобы хотел проведать, а на самом деле – напомнить про свою лодку.
– Привет, мисс Зотт, – сказал он удивленной Элизабет, когда в спортивной форме возник у нее на пороге в семь пятнадцать утра, даже не высушив ежик волос, еще влажных после интенсивной тренировки в предрассветном тумане. – Как дела? Про мои дела умолчим, хотя, должен признаться, сегодня у меня был самый кошмарный заезд в жизни.
Он шагнул в дом и, непринужденно лавируя среди хаоса младенчества, прошел в лабораторию, где застал малышку Мэд, которая пыталась выкарабкаться из детского стульчика.
– А вот и она, – просиял Мейсон. – Здоровенькая растет. Превосходно! – Из стопки свежевыстиранных подгузников он вытянул один и принялся его скручивать в полоску. – Я ненадолго – проезжал мимо, дай, думаю, заскочу. – Он наклонился, чтобы получше рассмотреть Мадлен. – Ей-богу, не по возрасту крупная! Думается, надо Эвансу спасибо сказать. Как родительские будни? – Но прежде чем Элизабет успела ответить, взгляд его упал на книгу доктора Спока. – Весьма достойное пособие. Вы знали, что Спок занимался греблей? В двадцать четвертом даже взял золото на Олимпиаде.
– Доктор Мейсон… – К собственному удивлению, Элизабет обрадовалась его приходу и с наслаждением вдыхала исходивший от него запах океана. – Очень мило, что вы зашли, но…
– Не волнуйтесь, я не задержусь, труба зовет. Обещал жене провести утро с детьми. Заехал вас проведать. Вид, я смотрю, усталый, мисс Зотт. Помощники есть? Приходит кто-нибудь?
– Да, соседка.
– Отлично. Территориальная близость крайне важна. Сами-то поддерживаете форму?
– Вы о чем?
– Тренируетесь?
– Ну…
– На эрге?
– Понемножку.
– Отлично. Где он? Эрг? – Мейсон прошел в соседнюю комнату. – Ничего себе! – донеслось до Элизабет. – Эванс, я смотрю, был садистом.
– Доктор Мейсон? – позвала его Элизабет обратно в лабораторию. – Рада, что вы зашли, но у меня через полчаса встреча, я должна подготовиться.
– Извиняюсь, – он вернулся назад, – обычно я так не поступаю: не навещаю пациенток после родов. По правде говоря, вижусь с ними только в случаях повторного размножения.
– Я польщена, – ответила Элизабет, – но, как уже говорила…
– …время поджимает, – закончил Мейсон и, подойдя к раковине, принялся мыть посуду. – Итак, – вновь заговорил он, – у вас ребенок, эрг, работа на фрилансе, исследовательская деятельность. – Перечисляя, он загибал мыльные пальцы и одновременно озирался по сторонам. – Очень приличная, кстати, лаборатория.
– Спасибо.
– Это Эванс?..
– Нет.
– Тогда?..
– Я сама. За время беременности.
Мейсон удивленно покачал головой.
– Но у меня был помощник. – Она кивнула на Шесть-Тридцать, который стоял у детского стульчика и ждал, не перепадет ли ему какое-нибудь лакомство.
– Ну, безусловно. Без собак никуда! Мы с женой решили завести собаку в качестве, так сказать, репетиции, предварительного заезда перед тем, как завести ребенка, – сказал он, внимательно разглядывая сковороду. – А металлическая мочалка есть?
– Слева от вас.
– Кстати, о предварительных заездах, – продолжил он, плеснув прямо на руку немного средства для мытья посуды. – Уже пора бы.
– В смысле?
– Пора в лодку садиться. Год прошел.
Элизабет рассмеялась:
– Забавно.
Он обернулся; с его рук падали на пол мыльные капли.
– А что забавного?
Теперь смутилась Элизабет.
– У нас одно место высвободилось. Второе. Вы нам как раз подходите, желательно приступить как можно раньше. Не позднее следующей недели.
– Что? Нет. Я…
– Устала? Занята? Может, в цейтноте?
– Времени действительно нет.
– А у кого оно есть? По-моему, люди преувеличивают сложности взрослой жизни, как по-вашему?
– Стоит решить одну проблему, как появляются еще десять.
– Тесить! – выкрикнула Мадлен.
– Знаете, если я и могу помянуть добрым словом службу в морской пехоте, то лишь за то, что меня там приучили заправлять койку сразу после подъема. А вот освежающие брызги воды в лицо с правого борта на заре нового дня… они примиряют со всем на свете.
Под болтовню Мейсона Элизабет сделала несколько глотков кофе. Она прекрасно понимала, что примирение со всем на свете необходимо ей сейчас как воздух. К ней вернулась скорбь, но не по горячо любимому мужчине, а по отцу, каким он мог бы стать. Элизабет изо всех сил старалась не рисовать в своем воображении, на какую высоту Кальвин мог бы подбросить Мэд, с какой легкостью носил бы дочку на плечах. Ни Элизабет, ни Кальвин не помышляли о детях; Элизабет и сейчас твердо верила, что женщину нельзя принуждать к деторождению. В итоге она стала матерью-одиночкой, незаурядным специалистом в самом ненаучном эксперименте всех времен: воспитании другого человеческого существа. Каждый день, связанный с исполнением родительских обязанностей, превращался для нее в экзамен, к которому она не подготовилась. Вопросы сыпались со всех сторон, а варианты ответов были наперечет. Ей случалось очнуться в холодном поту ото сна, в котором раздавался стук в дверь, на пороге возникало некое ответственное лицо с пустой корзиной в руках и сообщало буквально следующее: «Мы завершили проверку вашего последнего отчета об исполнении родительских обязанностей и, к сожалению, ничего утешительного сказать не можем. Вы уволены».
– Долгие годы я пытался приобщить жену к гребле, – рассказывал тем временем доктор Мейсон, – думаю, ей бы понравилось. Но она постоянно отказывалась – надо полагать, из-за того, что в эллинге женщину днем с огнем не сыщешь. Но я же не сумасшедший. Женщины отнюдь не чужды гребле. Вы, например. Существуют и женские гребные клубы.
– Где?
– В Осло.
– В Норвегии?
– Вот, кстати, эта малышка, – сказал он, показывая на Мэд, – точно будет грести по правому борту. Заметили, как естественно она переносит вес на правую сторону?
Оба обернулись к Мадлен, которая тем временем пристально разглядывала свои пальцы, словно удивляясь, почему они разной длины. Накануне вечером при чтении вслух из «Острова сокровищ» Элизабет поймала на себе взгляд Мэд, застывшей с раскрытым ртом в благоговейном восхищении. Элизабет одарила Мэд ответным восхищением, но совсем иного толка. Уже очень давно ни одна живая душа не выражала ей такой степени доверия. Ее моментально захлестнуло волной любви к несмышленой крохе.
– Вы не поверите, как много можно сказать о ребенке уже в таком возрасте, – сообщил Мейсон. – Будущее «я» проявляется в незаметных деталях. Ваша малышка, например, способна трезво оценивать обстановку.
Элизабет кивнула. На прошлой неделе она зашла проверить Мэд во время тихого часа и увидела, как дочь, сидя в кроватке, объясняет нечто важное их псу. В полном замешательстве Элизабет отступила на шаг назад и замерла: Мэд, раскачиваясь туда-сюда, как задетая шаром кегля, жестикулировала в такт бесконечному потоку гласных и согласных звуков, что колыхались вразнобой, словно чистое белье на веревке, но произносились с азартом настоящего знатока. Шесть-Тридцать слушал с неподдельным интересом, просунув нос между прутьями деревянной решетки и подрагивая ушами на каждом слоге. Мэд на миг умолкла, будто утратив нить рассуждений, а потом наклонилась поближе к псу и вновь затараторила.
– Гагадугагадубубубу, – аргументировала она свою точку зрения. – Путипутимамату.
Элизабет вдруг поняла, что жизнь с ребенком чем-то сродни жизни с инопланетянином. Поначалу обе стороны волей-неволей идут на взаимные уступки, а потом какое-то время притираются друг к другу, вот только привычки инопланетянина меняются, а твои остаются прежними. И это печалило Элизабет. Ведь ее космическая кроха, в отличие от взрослых, всегда была готова открывать для себя что-то новое и видела чудеса во всем, даже в самых простых явлениях. Месяц назад Элизабет заслышала истошный крик, бросила на полпути эксперимент, стоивший ей целого часа работы, и опрометью кинулась в гостиную.
– Что случилось, Мэд? – Стремительно, как вертолет, Элизабет приземлилась в зоне бедствия. – Что такое?
С круглыми от удивления глазами Мэд показала ей зажатую в ручонке ложку. «Смотри, – казалось, говорила она таким жестом, – я нашла эту штуку прямо тут! На полу!»
– Речь не только о физической активности, – гнул свое доктор Мейсон. – Гребля – это стиль жизни. Я прав?
Доктор обращался к Мэд.
– Аф, – ответила ему Мэд, не переставая молотить по деревянному лотку.
– Кстати, у нас новый тренер, – сообщил Мейсон, поворачиваясь к Элизабет. – Талант! Я ему заочно вас представил.
– Правда? И уточнили, что я женщина?
– Зенсина! – вскричала Мэд.
– Дело в том, мисс Зотт… – Доктор Мейсон, обходя острый вопрос, взял полотенце, смочил под краном и подошел к сидящей на детском стульчике Мэд, чтобы вытереть ей липкие ладошки, а затем продолжил: –…Что у нас возникали постоянные проблемы со вторым номером. Между нами говоря, второй не умеет работать веслом, его взяли по старой университетской дружбе. Но теперь это не имеет значения, так как в прошлые выходные он катался на лыжах и умудрился сломать ногу, – Мейсон старательно прятал свою радость, – в трех местах!
Мадлен вытянула перед собой ручонки; доктор спустил ее на пол.
– Очень жаль, – сказала Элизабет. – Ценю ваше доверие. И все же у меня мало опыта. Я выходила с вами нá воду всего несколько раз, и то благодаря Кальвину.
– Альвину, – проговорила Мадлен.
– Как это – мало опыта? – удивился доктор Мейсон. – Вы шутите? Вас же тренировал сам Кальвин Эванс. В двойке. С такой практикой вы намного ценнее любого прилипалы из бывших однокурсников.
– У меня дел невпроворот, – повторила она свою попытку.
– В половине пятого утра? Домой вернетесь раньше, чем малышка заметит ваше отсутствие. Парная двойка, – произнес он таким тоном, словно речь шла о специальном предложении, которое действует в пределах ограниченного срока. – Помните? У нас уже был разговор.
Элизабет покачала головой. Точно так же рассуждал и Кальвин: как будто нет на свете ничего важнее гребли. Особенно ей запомнился случай, когда ранним утром команда четверки с рулевым возмущалась, что один парень опаздывает. Рулевой позвонил ему домой и узнал, что тот слег с температурой. «Ну ладно, а во сколько появишься?» – только и спросил он.
– Мисс Зотт, – сказал Мейсон, – не хочу на вас давить, но позвольте начистоту: вы нам нужны позарез. Знаю, мы сидели в одной лодке всего несколько раз, но я помню свои ощущения. К тому же гребля сразу поднимет вам настроение. Как и нам всем, – добавил он, вспоминая свое сегодняшнее утро. – Попросите какую-нибудь соседку. Вряд ли она откажется посидеть с ребенком.
– В полпятого утра?
– Эту сторону гребли еще никто не воспел, – проговорил доктор Мейсон, направляясь к выходу. – Тренировки проходят до начала рабочего дня.
– Я согласна, – сказала Гарриет.
– Серьезно? – удивилась Элизабет.
– Мне только в радость, – продолжала Гарриет таким тоном, словно всем вокруг радостно вскакивать затемно. Но истинная причина крылась в поведении мистера Слоуна. Он все больше пил, все чаще сквернословил, и Гарриет могла оградить себя единственным способом: держаться от него подальше. – Всего-то три раза в неделю.
– Это предварительный заезд. Вероятно, меня больше не позовут.
– Все будет в порядке, – заверила ее Гарриет, – вы с блеском выдержите испытание.
Но через два дня, шагая по эллингу мимо стаек сонных гребцов, недоуменно глядевших ей вслед, Элизабет почувствовала, что убежденность Гарриет и настойчивость доктора Мейсона несколько чрезмерны.
– Доброе утро! – приветствовала она всех подряд.
– Здорóво!
– Каким ветром ее к нам занесло? – услышала она негромкий голос.
– Господи прости, – прошелестел другой.
– Мисс Зотт, – окликнул ее доктор Мейсон из дальнего конца эллинга, – сюда!
Через лабиринты крепких тел ей удалось пробиться к группе взъерошенных парней, будто бы только что получивших скорбную весть.
– Элизабет Зотт, – твердо сказала она и протянула руку.
Ни один не снизошел до рукопожатия.
– Сегодня Зотт сядет на второй номер, – объявил Мейсон. – У Билла множественный перелом ноги.
Молчание.
– Тренер, – обратился Мейсон к мужчине, замышлявшему, судя по его виду, убийство, – это кандидат в нашу команду – я вам говорил.
Молчание.
– Вероятно, кто-нибудь вспомнит… она пару раз участвовала в наших заездах.
Молчание.
– Вопросы?
Молчание.
– Тогда погнали, – кивнул Мейсон рулевому.
– По-моему, прошло неплохо, как думаешь? – спросил ее позже Мейсон по пути на парковку.
Элизабет задержала на нем взгляд. Когда во время родов она корчилась от нестерпимой боли, ей казалось, что ребенок хватается за внутренние органы, как за ручки чемоданов, словно хочет захватить с собой побольше припасов; больничная койка ходила ходуном от ее воплей. Едва заканчивалась очередная схватка, Элизабет открывала глаза и видела склонившегося над ней доктора Мейсона. «Ну, – говорил он, – все неплохо, верно?»
Элизабет повертела в руках ключи от машины:
– Думаю, рулевой и тренер с вами не согласятся.
– А, – махнул рукой Мейсон. – Это в порядке вещей. Мне казалось, ты знаешь. Новичка всегда судят строго. Ты же гребла только с Эвансом, так что тебе пока сложно постичь кое-какие нюансы. Всему свое время: проведешь несколько заездов – освоишься.
Элизабет хотелось верить в искренность его слов, поскольку на воде ей понравилось. Сейчас у нее ныли все мышцы, но это была приятная усталость.
– Что еще в гребле хорошо, – сказал ей доктор Мейсон, – ты всегда сидишь спиной по направлению движения. Словно в самом этом виде спорта заложено правило: не надо бежать впереди себя. – Он открыл дверцу машины. – Если вдуматься, разгон лодки сродни воспитанию детей. И в том и в другом случае требуются выдержка, хорошая физподготовка и целеустремленность. Что ждет впереди, ты не видишь: твой взгляд обращен назад. Это успокаивает, согласна? Главное – следить в оба и не допускать сноса башки.
– В переносном смысле?
– В самом прямом – не допускать сноса башки, – повторил Мейсон, садясь в машину. – Намедни в песочнице один из моих недорослей шандарахнул другого по башке лопаткой.
Глава 20
Суть жизни
В свои четыре года Мэд была крупнее большинства пятилеток, а в чтении превосходила многих старшеклассников. Но несмотря на физическую и интеллектуальную развитость, друзей у нее, как и у ее антисоциальной матери и злопамятного отца, почти не водилось.
– Как бы это не генная мутация, – призналась в своей тревоге Элизабет, оставшись наедине с Гарриет. – Мы оба с Кальвином могли быть носителями.
– Хочешь сказать, у нее ген нелюдимости? – переспросила Гарриет. – А такое бывает?
– Ген застенчивости, – поправила Элизабет. – Интроверсия. И поэтому угадай, что я сделала… правильно: записала ее в подготовительный класс. Ведь в понедельник начинается новый учебный год, и внезапно все карты сошлись. Мэд нужен детский коллектив – ты сама говорила.
Это правда, говорила. В последние годы Гарриет твердила об этом при всяком удобном случае. И хотя Мадлен, развитая не по годам, обладала выдающимися речемыслительными способностями и буквально схватывала все на лету, Гарриет не замечала за девочкой успехов в решении задач среднего уровня, вроде завязывания шнурков или игр в куклы. Зато на днях во время прогулки она спросила Мэд, не пора ли сделать пи-пи, но та в ответ лишь насупилась и дважды вывела палочкой на песке: 3,1415.
– Вот, – сказала девчушка.
И потом: если Мэд начнет ходить на уроки, чем тогда ей, Гарриет, занять свой день? Она уже привыкла, что без нее никуда.
– Крошка совсем, – воспротивилась Гарриет. – Надо, чтоб хотя бы пять ей стукнуло. А лучше – шесть.
– Да, меня предупреждали, – сказала Элизабет. – Но не важно, вопрос уже решен.
Элизабет не упомянула, что причина крылась вовсе не в интеллектуальной даровитости Мадлен; просто Элизабет определила химический состав чернил шариковой ручки и не преминула подрихтовать свидетельство о рождении Мадлен. Формально Мэд еще не созрела для подготовительного класса, но в голове у Элизабет не укладывалось, какое отношение это правило имеет к образованию ее дочери.
– Подготовительный класс начальной школы «Вуди», – объясняла она, протягивая Гарриет лист бумаги. – Классный руководитель – миссис Мадфорд. Кабинет номер шесть. Я догадываюсь, что Мэд, наверное, в чем-то посмышленей других детей, но вряд ли она окажется единственной, кто читает Зейна Грея[15]… или как?
Шесть-Тридцать обеспокоенно приподнял голову. Его тоже не обрадовала эта весть. Мэд – в школу? А как же его обязанности? Как ему защищать это существо, если оно будет пропадать на уроках?
Элизабет собрала чашки из-под кофе и отнесла их в раковину. В принципе, внезапная идея со школой возникла не так уж внезапно. Несколько недель назад Элизабет обратилась в банк за оформлением обратной ипотеки на их с Кальвином бунгало. Кредит ей одной не потянуть. Если бы Кальвин не внес в договор ее имя (о чем ей стало известно только после его смерти), она могла бы рассчитывать на пособие.
Кредитный консультант обрисовал ей мрачные перспективы.
– Дальше будет только хуже, – сообщил он. – Советую: как только ребенок подрастет, устройте его в подготовительный класс. А сами найдите работу с приличным окладом. Или богатого мужа.
Сидя в машине, она обдумывала другие варианты.
Ограбить банк.
Ограбить ювелирный магазин.
Или же – правда, это уже крайность – вернуться туда, где ограбили ее.
Через двадцать пять минут она уже входила в вестибюль Гастингса: руки дрожали, кожа покрылась липким потом – система оповещения организма врубила все сигналы тревоги. Собравшись с силами, Элизабет сделала глоток воздуха.
– Доктору Донатти сообщите, пожалуйста, – обратилась она к администратору.
– А мне понравится в школе? – из ниоткуда явилась с вопросом Мэд.
– А как же, – неубедительно ответила Элизабет. – Что это у нас тут? – И она указала на лист черного картона, который Мадлен держала в правой руке.
– Мой рисунок. – Девочка, прильнув к матери, положила перед ней на стол свое творение.
Выполненный мелками – цветным карандашам Мадлен предпочитала именно мел, который, к слову, тут же размазывался, – рисунок превращался в скопление размытых штрихов, как будто изображенные на нем объекты силились покинуть фон. Опустив голову, Элизабет разглядела нескольких палочных человечков, собаку, газонокосилку, солнце, луну, вроде как автомобиль, цветы, длинный ящик. Южную сторону пожирал огонь, на севере властвовал дождь. А прямо по центру вилась объемная масса.
– Знаешь, – сказала Элизабет, – это просто здорово. Видно, что ты очень старалась.
Мэд надула щеки: мать явно не распознала и половины изображений.
Элизабет еще раз изучила рисунок. Когда-то она читала дочке о традиции древних египтян изображать на крышках саркофагов историю прожитой жизни – взлеты и падения, озарения и разочарования; для каждого этапа подбиралась точная символика. Но во время чтения она задалась вопросом: а не случалось ли художнику проявить рассеянность? Изобразить змею вместо козы? И если да, мог ли он оставить все как есть? Кто знает. А с другой стороны, не это ли составляет суть жизни? Вечное приспособление, вызванное чередой бесконечных ошибок? Да, это так: ей ли не знать?
Минут через десять в вестибюль спустился доктор Донатти. Удивительно, но при виде ее он как будто просветлел лицом.
– Мисс Зотт! – Он приобнял ее, оцепеневшую от нахлынувшего отвращения. – Как раз вас вспоминали!
На самом деле он не забывал о ней ни на секунду.
– Расскажи, кого ты нарисовала, – обратилась она к Мэд, указывая на фигурки из палочек.
– Это ты, я и Гарриет, – объяснила Мэд. – И Шесть-Тридцать. А тут ты гребешь, – и она ткнула пальчиком в предмет, похожий на ящик, – а вот наша газонокосилка. Здесь – огонь. Тут еще какие-то люди. А вот наша машина. Это выходит солнце, а потом выходит луна, а дальше цветы. Теперь понятно?
– Вроде да, – сказала Элизабет. – Что-то про времена года.
– Нет, – отрезала Мэд. – Про времена моей жизни.
Изобразив понимание, Элизабет закивала. Газонокосилка?
– А здесь что нарисовано? – спросила Элизабет, указывая на белый омут в самом центре рисунка.
– Это яма смерти, – ответила Мэд.
От удивления Элизабет вытаращила глаза.
– А это? – Она указала на череду косых линий. – Дождик?
– Это слезы, – сказала Мэд.
Элизабет опустилась на колени, чтобы ее глаза оказались на одном уровне с глазами Мэд.
– Ты чем-то расстроена, зайка?
Мэд обхватила материнское лицо своими маленькими, перемазанными мелом ладошками:
– Я – нет. А ты – да.
Когда Мэд ушла играть на улицу, Гарриет обмолвилась про «уста младенца», но Элизабет сделала вид, что не расслышала. Ей и без того было известно, что дочь умеет читать ее, как раскрытую книгу: Мэд и раньше улавливала то, что другие тщательно скрывали. На прошлой неделе во время ужина она ни с того ни с сего произнесла: «Гарриет никогда не любила». «Шесть-Тридцать все еще себя винит», – вздохнула она как-то за завтраком. «Доктору Мейсону надоели вагины», – изрекла перед сном.
– Вовсе я не загрустила, Гарриет, – солгала Элизабет. – У меня, вообще-то, есть отличные новости. Гастингс предложил мне работу.
– Работу? – сказала Гарриет. – Но у тебя уже есть работа – причем такая, которая позволяет и зарабатывать, и ребенка растить, и собаку выгуливать, и исследования свои продолжать, и даже греблей заниматься. Многие ли женщины могут этим похвастаться?
Ни одна, подумала Элизабет, да и самой ей хвалиться особенно нечем. Плотный график выжимал из нее все соки, непостоянство дохода угрожало благополучию семьи, а ее самооценка достигла нового дна.
– Не нравится мне эта затея, – бурчала Гарриет, и без того недовольная внезапностью учебы, перечеркнувшей все ее планы. – После того, как они обошлись с тобой и мистером Эвансом? Хватит и того, что тебе приходится лебезить перед всеми этими недоумками, которые сюда таскаются.
– В науке все так же, как и в других областях, – оправдывалась Элизабет. – Одни преуспевают, другие нет.
– Я говорю, что думаю, – не унималась Гарриет. – Но кому, если не науке, дано отсеивать слабоумных? Разве не это нам внушал Дарвин? Что слабые особи в конечном счете вымрут? – Но она заметила, что Элизабет уже не слушает.
– Как ребеночек? – Донатти взял ее под руку и повел в свой кабинет. Опустив глаза, он немало удивился: пальцы у нее были перебинтованы точно так же, как и в день увольнения.
Зотт бросила в ответ какую-то фразу, но он пропустил ее мимо ушей – увлекся обдумыванием своего следующего шага. За последние несколько славных лет, пока ему не докучал союз Зотт – Эванс, все в институте наладилось. Не в смысле реальных успехов, но работа кипела. Даже этот идиот, Боривиц, как будто ума набрался. Создавалось впечатление, что Эванс должен был умереть, а Зотт – уйти именно для того, чтобы другие химики расправили крылья.
Однако тогда же о себе напомнил старый нарыв. Тот самый щедрый инвестор. Явился – не запылился. Выпытывал, к какой матери все это время мистер Зотт отправлял его деньги. Где статьи? Достижения? Результаты?
Пока Зотт вещала о неожиданной реакции положительных ионов, Донатти смотрел в окно. Боже, какая же нудятина эта ваша наука. Он кашлянул, маскируя свое безразличие. Время шло к обеду с коктейлями; надо бы закругляться. Он вспомнил, как давным-давно, еще в колледже, нахваливали его коктейли на основе мартини. И вдруг его осенило – а не податься ли в бармены? До выпивки он большой охотник; и руку, так сказать, уже набил. Его миксы действовали на друзей окрыляюще, точнее, опьяняюще. Кроме того, в миксологии прослеживался научный подход. А подводные камни? Зарплата, что ли?
Кстати, о зарплатах: из институтского бюджета на Зотт он мог выделить однозначное число – ноль. Но надо выкручиваться: она ему нужна, потому что нужна инвестору – или, скорее, нужен: и мистер Зотт, и его треклятый абиогенез. По правде говоря, обо всем процессе Донатти имел сугубо поверхностные представления. Месяцами избегал телефонного общения с этим толстосумом. А когда его прижали к стенке, поинтересовался-таки у сотрудников, не занимался ли кто-нибудь исследованиями, которые можно подтянуть под эту тему. Угадайте, кто поднял руку? Боривиц.
Вот только Боривиц не мог связно представить свою работу. Тогда-то Донатти и заподозрил неладное, а Боривиц оправдывался тем, что успел обсудить с Зотт вопросы абиогенеза во время случайной встречи, и – верите ли? – результаты оказались идентичными.
– Заявляю со всей ответственностью: возвращение в Гастингс – большая ошибка, – причитала Гарриет, вытирая кофейные чашки.
– Со второго раза все сложится, – уверяла Элизабет.
Обсчиталась маленько, подумал Шесть-Тридцать.
Глава 21
Э. З.
В секторе химии возвращение Зотт отметили вручением ей нового лабораторного халата.
– Это от всего коллектива, – сказал Донатти. – В знак того, как сильно нам вас не хватало.
Удивленная этим жестом, она с радостью приняла подарок и тут же надела его под редкие аплодисменты, сопровождаемые редкими смешками. Она взглянула на инициалы над карманом. На старом халате было вышито «Э. Зотт», а на этом – только «Э. З.».
– Нравится? – спросил доктор Донатти, подмигивая. – Кстати, – он скрючил палец, призывая ее следовать за ним в кабинет, – разведка доложила, что вы все еще занимаетесь абиогенезом.
Элизабет замерла на месте. Она никому не рассказывала о том, что продолжает собирать данные. Только Боривиц мог что-то разнюхать: во время его последнего визита к ней домой она отлучилась к Мэд, проснувшейся после дневного сна, а когда вернулась, застала Боривица за просмотром ее рукописей.
– Вы что там роетесь? – возмутилась она.
– Ничего, мисс Зотт, – сказал он, явно уязвленный ее тоном.
– Я и сам кое-что накропал, – заявил Донатти, устраиваясь за своим столом. – Приняли в «Сайенс джорнал».
– На какую тему?
– Ничего сенсационного. – Он передернул плечами. – Теория РНК и все такое. Вы же знаете, как это бывает: время от времени приходится что-то пописывать, иначе теряешь хватку. Но я-то как раз хотел узнать про ваши успехи. Когда можно будет ознакомиться с вашей статьей?
– Сейчас у меня много параллельных задач, – ответила она. – Если в течение полутора месяцев мне дадут возможность погрузиться в мою тему, я смогу вас чем-нибудь порадовать.
– Погрузиться в свою тему? – удивился Донатти. – Кажется, это в стиле Кальвина Эванса?
При упоминании имени Кальвина лицо Элизабет померкло.
– Не сомневаюсь, вы еще помните, что ваше отделение работает по другим принципам, – говорил Донатти. – Здесь все основано на взаимопомощи. Мы – команда. Мы в одной лодке, – съязвил он.
Краем уха он слышал ее разговор с коллегой, в котором она призналась, что все еще занимается греблей. Ну, может быть, брось она греблю, смогла бы, вероятно, посерьезней продвинуться в своих изысканиях. Впрочем, успев ознакомиться с ее рукописями, он глазам не поверил, насколько она преуспела; до Боривица это пока не дошло. Тот как был идиотом, так и остался.
– Вот, – сказал Донатти, протягивая ей огромную стопку бумаг. – Начните с набора рукописей. А еще у нас заканчивается кофе. И пообщайтесь с нашими ребятами – узнайте, у кого какие запросы.
– Запросы? – возмутилась Элизабет. – Я же химик, а не лаборант.
– Нет, вы лаборант, – отрезал Донатти. – Вас уже давно списали со счетов. Вы же не думали, что вот так просто сюда заявитесь и получите свою прежнюю ставку, – нет уж, слишком долго вы прохлаждались. Пока условия такие: для начала придется попотеть, а там посмотрим.
– Мы так не договаривались.
– Расслабься, девочка, – протянул он. – Это не…
– Как вы меня назвали?
Он не успел ответить – в кабинет заглянула секретарша и напомнила ему о встрече.
– Послушайте, – обратился он к Элизабет, – пока Эванс был жив, вы пользовались привилегированным статусом, и многие по сей день поминают вас недобрым словом. Поэтому теперь нам придется доказывать, что что вы занимаете заслуженное место. Вы же умница, Лиззи. А я не стану чинить вам препятствий.
– Но я шла на зарплату научного сотрудника, доктор Донатти. На ставку лаборанта мне не прожить. У меня на иждивении ребенок.
– Кстати, об этом, – сказал он, тряхнув рукой. – Еще один бонус. Я добился выделения средств на ваше дальнейшее образование.
– Серьезно? – переспросила она. – Гастингс профинансирует мою аспирантуру?
Донатти встал с места и потянулся, высоко задрав руки над головой, словно только что вышел из спортзала.
– Нет, – ответил он. – Речь о том, что вам, на мой взгляд, пригодятся навыки стенографистки. Нашел для вас заочные курсы. – И он протянул ей брошюру. – Прелесть в том, что заниматься можно в свободное время, хоть дома.
С учащенным сердцебиением Элизабет вернулась к своему столу, захлопнула папки и направилась прямо в дамскую комнату, где заперлась в самой дальней кабинке. Гарриет как в воду глядела. Что же теперь делать? Впрочем, погрузиться в раздумья не получилось: из соседней кабинки донесся стук.
– Эй? – окликнула Элизабет.
Стук прекратился.
– Ау? – Элизабет снова подала голос. – Вы в порядке?
– Не вашего ума дело, – услышала она в ответ.
Помедлив, Элизабет все же предприняла еще одну попытку:
– Может, вам нужно…
– Оглохла, что ли? Отцепись от меня, черт возьми!
Голос показался знакомым.
– Мисс Фраск? – спросила она, вспомнив, как много лет назад, после смерти Кальвина, сотрудница отдела кадров устроила ей экзекуцию. – Это вы, мисс Фраск?
– Кому, черт побери, там неймется? – гремел воинственный голос.
– Элизабет Зотт. Сектор химии.
– Мать честная. Зотт. Принесла же нелегкая.
Обе надолго замолчали.
Последние четыре года мисс Фраск, ныне тридцатитрехлетняя, всеми правдами и неправдами добиваясь продвижения по карьерной лестнице, испробовала все: направо и налево расхваливала преимущества Гастингса, шпионила за конкретными подразделениями, да так рьяно, что уже могла бы вести служебную рубрику сплетен под названием «Из первых уст», но так и не добилась повышения. Зато в начальники получила нового сотрудника – паренька двадцати одного года от роду, вчерашнего студента, который только и умел, что плести цепочки из канцелярских скрепок. А Эдди – тот геолог, которому она через постель доказывала свою пригодность на роль законной жены, два года назад ее бросил, прельстившись девственницей. И наконец, последняя пощечина: сегодня ее новый босс-молокосос вручил ей план личностного развития из семи пунктов. И первым пунктом значилось снижение веса на десять кило.
– И вправду вернулась, значит, – заговорила Фраск из своей кабинки. – Блудная дочь.
– Ну извини.
– С кобелем со своим лохматым?
– Без.
– Все мы рано или поздно прогибаемся под систему, верно, Зотт?
– Он после обеда занят.
– Подумать только: у нее кабыздох после обеда занят. – Траск закатила глаза.
– Ребенка из школы встречает.
Фраск поерзала на стульчаке. Точно: у Зотт же нынче ребенок.
– Мальчик? Девочка?
– Девочка.
Фраск потянулась к рулону туалетной бумаги.
– Соболезную.
Сидя в своей кабинке, Элизабет рассматривала кафельный пол. Она понимала, что Фраск имеет в виду. Перед началом первого для Мэд учебного дня она с отвращением наблюдала, как учительница, женщина с припухшими глазами и зловонным перманентом, пыталась приколоть к блузке ее дочери розовый цветок с надписью «АЗБУКА – ЭТО ВЕСЕЛО!».
– Можно мне голубой цветочек? – попросила Мадлен.
– Нет, – отрезала учительница. – Голубые – для мальчиков, а для девочек – розовые.
– Ничего подобного, – сказала Мадлен.
Учительница, миссис Мадфорд, перевела взгляд с Мадлен на Элизабет – к слову, очень миловидную мамашу – и попыталась определить источник дурного воспитания. А потом заметила неокольцованный безымянный палец. Вот и весь сказ.
– Ну и чего ради ты снова в Гастингсе? – спросила Фраск. – Выискиваешь себе в здешних коридорах нового гения?
– Ради абиогенеза.
– Ну конечно, – передразнила Фраск. – Завела старую пластинку. Прослышала, что толстосум твой объявился, и вуаля! Тут как тут. И знаешь что: ничего другого я от тебя не ожидала. По крайней мере, в этот раз богача себе присмотрела. Хотя, между нами, не староват ли он для тебя?
– Что-то не пойму…
– Ой, не юли.
Элизабет сжала челюсти:
– Не обучена.
Фраск призадумалась. И действительно. Юлить Зотт не умела. Все так же тупа и беспечна, как в тот день, когда Фраск намекнула ей на оставленный Кельвином прощальный подарок – подарок, который (как такое возможно?) уже достиг школьного возраста и поручен заботам собаки. Как время летит.
– Спонсор, – пояснила Фраск, – который выделил Гастингсу огромный грант для финансирования твоих работ по абиогенезу. Точнее, работ мистера Э. Зотта.
– О чем ты?
– Тебе ли не знать, Зотт. Короче, и богатей вернулся, и, хвала небесам, ты тоже. Сдается мне, в Гастингсе, где, на минуточку, три тысячи сотрудников, ты единственная женщина, которая не вкалывает секретаршей. В голове не укладывается. А ты все продолжаешь выдавать себя за мужика. Это же как надо опуститься? Кстати, знаешь, почему в институте нас, женщин, называют невыгодным вложением? Потому что мы постоянно увольняемся и рожаем детей. И ты – живой пример.
– Меня, вообще-то, уволили, – сказала Элизабет, чей голос наполнялся яростью. – Отчасти из-за таких, как ты, из-за таких женщин, которые угодничают…
– Я не угодничаю…
– Которые поддакивают…
– Я не поддакиваю…
– Которые, видимо, уверены, что их самооценка зависит от того, как мужчина…
– Как ты смеешь?..
– Ну нет! – рявкнула Элизабет, колотя по тонкой стальной перегородке между кабинками. – Как ты смеешь, Фраск! Ты что себе позволяешь? – Она встала, пнула дверь своей кабинки, подошла к раковине и крутанула ручку крана, да с такой силой, что крестовина осталась у нее в руке. Вода хлынула наружу – прямо на ее лабораторный халат.
– Да что ж такое! – завопила она. – Мать твою!
– Господи ты боже мой! – Рядом материализовалась Фраск. – Уйди-ка. – Она оттолкнула Элизабет влево, нагнулась и перекрыла стояк под раковиной.
Когда женщины выпрямились, их глаза встретились.
– Я никогда не выдавала себя за мужика, Фраск! – рявкнула Элизабет, промокая свой халат бумажным полотенцем.
– А я не угодничала!
– Я химик. Не женщина-химик. А собственно химик. И чертовски толковый!
– А я – специалист по кадрам! Без пяти минут психолог! – рявкнула Фраск в ответ.
– Без пяти минут психолог?
– Заткнись.
– Нет, погоди, – немного успокоилась Зотт. – Без пяти минут?
– Ну не смогла я доучиться, ясно? А сама-то? Почему до сих пор без степени, Зотт? – уколола Фраск в ответ.
Элизабет окаменела и безотчетно выдала факт, не известный никому, кроме университетского полисмена.
– Да потому, что меня изнасиловал мой научный руководитель и меня же из-за этого не приняли в аспирантуру! – выкрикнула она. – А тебе что помешало?
Фраск, не веря своим ушам, оглянулась.
– То же самое, – выдавила она.
Глава 22
Подарок
– Как прошел первый день на старом месте? – спросила Гарриет, не дав Элизабет опомниться.
– Прекрасно, – солгала Элизабет. – Мэд… – окликнула она, склонившись над дочерью, стремительно подняла ее над головой и опустила. – Как дела в школе? Интересно было? Узнала что-нибудь новое?
– Нет.
– Быть такого не может. Расскажи!
Мадлен положила книжку:
– Ну, например. У некоторых детей недержание.
– Господи, – вырвалось у Гарриет.
– Наверное, они просто разволновались, – предположила Элизабет, приглаживая дочкины волосы. – Начало новых дел зачастую проходит тяжело.
– И еще, – сказала Мадлен. – Тебя вызывает миссис Мадфорд. – Она протянула матери записку.
– Вот и хорошо, – сказала Элизабет. – Так поступают все педагоги, которые работают на опережение.
– На опережение чего? – спросила Мэд.
– Неприятностей, – пробормотала Гарриет.
Через пару недель Элизабет направилась в отдел кадров.
– Можешь предоставить мне информацию об этом инвесторе? – обратилась она к мисс Фраск. – Любую, какая есть.
– Отчего ж не предоставить, – ответила Фраск, выдергивая из шкафа с бухгалтерскими отчетами одну тонкую папочку с грифом «Для служебного пользования». – За неделю два фунта прибавила.
– А какие-нибудь другие документы имеются? – спросила Элизабет, просматривая содержимое папки. – Здесь вообще ничего толкового нет.
– Ты что, богачей не знаешь, Зотт? Скрытные они. Давай в обед переговорим на следующей неделе, а я за это время смогу тут все папки перелопатить.
Но на следующей неделе Фраск принесла с собой только сэндвич.
– Ничего не сумела раскопать, – призналась она. – Что, конечно, странно, учитывая шумиху вокруг его последнего приезда. Не иначе как он решил направить свои денежки в другое место – такое бывает сплошь и рядом. Кстати, как тебе лаборантствуется? Еще в петлю не лезешь?
– Откуда ты знаешь? – Элизабет почувствовала, как в виске пульсирует жилка.
– Не забывай: я ж кадровичка. Все знаю, все вижу. То есть в моем случае – все знала, все видела.
– В каком смысле?
– Да вот сама теперь под сокращение попала, – буднично сообщила Фраск. – До пятницы дорабатываю – и все.
– Что такое? Почему?
– Помнишь мой план личностного развития из семи позиций? Сбросить десять кило? Так вот, прибавила три.
– Сотрудника нельзя уволить за прибавку в весе, – сказала Элизабет. – Это незаконно.
Подавшись вперед, Фраск цепко схватила ее за локоть:
– Знаешь что? Не устаю поражаться твоей наивности.
– Я серьезно, – сказала Элизабет. – Нужно бороться. Нельзя допустить, чтобы с тобой так поступили.
– Видишь ли, – Фраск посерьезнела, – как специалист по работе с кадрами, я всегда выступаю за разговор по душам с начальством. Подчеркнуть свои достижения, сосредоточиться на перспективах.
– Вот именно.
– Шутка, – сказала Фраск. – Это не помогло ни разу. Короче, для беспокойства нет причин: ко мне работодатели в очереди стоят, машинистки на подмену везде требуются. Но прежде чем уйти, хочу вручить тебе небольшой презент. Во искупление всего, что я наворотила после смерти мистера Эванса. Сможешь в пятницу подойти к южному лифту? Гарантирую: ты не пожалеешь.
– Вот сюда, прямо по коридору, – инструктировала ее Фраск в пятницу, ближе к концу рабочего дня. – Смотри под ноги: у биологов мыши разбежались.
Спустившись на лифте в подвальное помещение, женщины шагали по длинному коридору, пока не уперлись в дверь с табличкой «ВХОД ВОСПРЕЩЕН».
– Пришли, – жизнерадостно сообщила Фраск.
– Что за подземелье? – Элизабет обвела глазами маленькие стальные дверцы под номерами от одного до девяноста девяти.
– Склад, – ответила Фраск, доставая связку ключей. – Ты ведь на машине, да? С вместительным пустым багажником?
Повертев в руках всю связку, она отделила ключ номер сорок один, вставила его в замочную скважину и жестом предложила Элизабет заглянуть внутрь.
Труды Кальвина. Разложенные по коробкам и запечатанные.
– Можно вот сюда сгрузить, – сказала Фраск, подгоняя тележку. – Здесь в общей сложности восемь коробок. Только надо поторапливаться – я должна сдать ключи до пяти.
– Но это же незаконно?
Мисс Фраск потянулась за первой коробкой:
– А нам-то что?
Глава 23
Телестудия KCTV
Месяцем позже
Уолтер Пайн стоял, можно сказать, у истоков телевещания. Сама идея телевидения ему импонировала: оно сулило публике уход от повседневности. Потому-то он и выбрал эту стезю: кому в ту пору не хотелось бежать куда глаза глядят? Ему хотелось.
Но с годами он начал ощущать себя каторжником, поставленным рыть тоннель для побега. В конце дня, когда другие каторжники, оттесняя его, устремлялись к свободе, он оказывался позади всех со своей ложкой.
Однако Пайн держался за это место – по той же причине, которая держит многих: у него, родителя-одиночки, подрастала шестилетняя дочь Аманда, свет всей его жизни, ученица подготовительного класса начальной школы «Вуди». Ради своего ребенка он был готов на все. В том числе и терпеть ежедневные взбучки от босса, который недавно пригрозил уволить Пайна, если тот не сумеет закрыть брешь в дневном эфире.
Уолтер достал из кармана носовой платок и высморкался, после чего рассмотрел ткань, будто решил выяснить, из чего состоит его нутро.
Из соплей. Ничего удивительного.
Пару дней назад к нему примчалась одна женщина, Элизабет Зотт, мамаша… имя и фамилию ребенка он запамятовал. По словам Зотт, Аманда безобразничала. Он отказывался этому верить. Допустим, Аманда немного нервная, вся в него, с небольшим избытком массы тела, вся в него, немного услужливая, вся в него, но знаете, в чем заключается ее основное качество? Она хорошая девочка. Хорошие дети, как и хорошие взрослые, – это редкость.
А хотите знать, что еще оказалось редкостью? Такая женщина, как Элизабет Зотт. Она не шла у него из головы.
– Наконец-то, – вытирая мокрые руки о платье, сказала Гарриет, когда Элизабет вошла через черный ход. – Я уж беспокоиться начала.
– Прости. – Элизабет старалась не выдавать своей злости. – Непредвиденные обстоятельства на работе.
Она бросила сумку на пол и рухнула в кресло.
В Гастингс она вернулась два месяца назад и все это время маялась от недогруженности. Ей были известны случаи, когда сотрудники, занятые на стрессовой работе, мечтали спуститься на ступеньку ниже: на такую позицию, которая не требует ни душевных, ни умственных затрат и не грызет обессилевшего работника в три часа ночи. Но она успела понять, что недогруженность еще хуже. Во-первых, уровень зарплаты соответствовал ее невысокому статусу, а во-вторых, мозги пересыхали от бездействия. И хотя ее коллеги знали, что она на голову выше их всех, от нее ожидали бравурного энтузиазма по поводу любой мелочи, которая выдавалась ими за собственное достижение.
Но сегодняшнее достижение оказалось не мнимым. А вполне весомым. В свежем номере «Сайенс джорнал» опубликовали статью Донатти.
«Ничего эпохального» – так сам Донатти с полгода назад охарактеризовал готовящуюся статью. Но публикация оказалась самой что ни на есть эпохальной. Кому было это знать, как не Элизабет. Ведь исследование, описанное в статье, было выполнено ею.
Для верности она прочла публикацию дважды. Сначала медленно. А во второй раз пронеслась по ней галопом, да так, что давление погнало кровь по жилам, как воду сквозь незакрепленный пожарный шланг. Эта статья была целиком составлена из ее материалов. И угадайте, кто значился соавтором.
Подняв голову, она увидела, что за ней наблюдает Боривиц. Он побледнел, затем потупился.
– Поймите! – воскликнул он, когда Элизабет швырнула журнал на стол перед ним. – Я зубами держусь за свою работу!
– Каждый зубами держится за свою работу! – вскипела Элизабет. – Проблема в том, что никакой работой ты отродясь не занимался.
На нее снизу вверх смотрели лемуровы глаза Боривица, и видел он лишь поднимающуюся волну-убийцу, чья энергия неизвестна, а истинная мощность не испытана.
– Я виноват, – заскулил он. – Я очень виноват. У меня и в мыслях не было, что Донатти так далеко зайдет. Когда вы вернулись, он в первый же день сфотографировал все ваши рукописи, но я решил, что у него просто возникло желание ознакомиться с нашими наработками.
– С нашими наработками? – Ей хотелось свернуть ему шею. – С тобой я еще разберусь, – пообещала она.
А потом развернулась, зашагала по коридору в сторону кабинета Донатти и лишь чуть-чуть замедлила шаг, чтобы оттолкнуть с дороги ковыляющего впереди микробиолога.
– Вы лжец и мошенник, Донатти, – заговорила она, врываясь в кабинет своего босса. – И я ручаюсь: вам это даром не пройдет.
Донатти взглянул на нее из-за письменного стола.
– Зотт! – воскликнул он. – Здесь вам всегда рады!
Откинувшись на спинку кресла, он упивался ее злостью. Эванс, доживи он до недавних событий, немедля бы уволился. Так ведь нет: окочурился раньше времени, всю обедню испортил.
Разглагольствования Зотт по поводу хищения ее идей он слушал вполуха. Инвестор уже звонил – поздравил Донатти с публикацией, издавал какие-то многообещающие звуки насчет дальнейшего субсидирования. Справлялся также насчет Зотта: внес ли тот какой-либо вклад в данное исследование? Донатти ответил, что по большому счету нет – к сожалению, мистер Зотт оказался дутой величиной; его даже понизили в должности. Инвестор вздохнул – вроде как разочаровался, а затем полюбопытствовал, каковы будут дальнейшие шаги Донатти в направлении абиогенеза. Донатти отделался какими-то умными словами, вычитанными в других черновиках Зотт, по поводу которых намеревался потолковать с нею позже, когда она остынет и вспомнит, что работает под его началом. Господи, как же непросто быть организатором науки. Ну не важно: зато все, что он наболтал, похоже, устроило благодетеля-толстосума.
Но потом Зотт взбрыкнула и все испортила: отмочила такой номер, какого не могла позволить себе ни одна из сторон.
– Вот, – сказала она и бросила ключ от лаборатории ему в кофе. – подавитесь своей паршивой работой.
Да еще метнула свой бейдж в мусорную корзину, швырнула белый халат ему на стол и вылетела из кабинета, унося с собой все гневные слова.
– Звонили четыре раза, – говорила Гарриет. – Первый раз – насчет каких-то референтных групп для телерейтингов. И три звонка были от некоего Уолтера Пайна. Пайн просит ему перезвонить. Говорит, дело срочное. Дескать, вы с ним чудесно побеседовали насчет покушать, ой, нет-нет, простите, насчет обеда, – поправилась она, вновь проверяя свои листки. – Загруженный какой-то. Мужчина, по всему, приличный, но на взводе.
– Уолтер Пайн, – сквозь стиснутые зубы повторила Элизабет. – Отец Аманды Пайн. Пару дней назад я заезжала к нему на работу поговорить насчет школьных обедов.
– И как прошел разговор?
– Как стычка.
– Без мордобоя, надеюсь, не обошлось.
– Мам? – донеслось с порога.
– Привет, зайка. – Стараясь говорить спокойно, Элизабет одной рукой обняла худышку-дочь. – Что было в школе?
– Я завязала мертвый узел, – сказала Мадлен, поднимая над головой какую-то веревку. – У нас был «показ-и-рассказ».
– Твой узел всем понравился?
– Нет, не всем.
– Ничего страшного, – сказала Элизабет, прижимая к себе дочку. – Другим не всегда нравится то же, что и нам.
– Мои показы никто не хвалит, никогда.
– Вот гаденыши, – пробормотала Гарриет.
– Но ребятам же понравился наконечник стрелы, который ты приносила.
– Нет.
– Ладно, тогда почему бы на следующей неделе не выступить с периодической таблицей элементов? Она всегда имеет успех.
– А то возьми да покажи мой финский нож, – предложила Гарриет. – Пусть знают, что с тобой шутки плохи.
– Что у нас на ужин? – спросила Мадлен. – Я проголодалась.
– Я одну твою латку поставила разогреваться, – обернулась Гарриет к Элизабет, тяжело шагая к дверям. – Мне пора зверя кормить. А твоего звонка Пайн дожидается.
– Ты была у Аманды Пайн? – ахнула Мадлен.
– У ее отца, – ответила Элизабет. – Я же тебе говорила. Заезжала к нему пару дней назад разобраться со школьными обедами. Думаю, он понял нашу позицию; я уверена, что Аманда больше не будет лопать твои обеды. Брать чужое гадко! – резко добавила она, возвращаясь мыслями к Донатти с его статьей. – Гадко!
Мадлен и Гарриет даже вздрогнули.
– Она… она и сама приносит обед, мама, – осторожно сообщила Мадлен. – Но неправильный.
– Это не наша забота.
Мадлен посмотрела на мать как на неразумную.
– Свой обед, зайка, ты должна съедать сама, – более спокойно продолжала Элизабет. – Чтобы тянуться вверх.
– Да я уже вон как вытянулась, – посетовала Мадлен. – Слишком высокая стала.
– Слишком высоких не бывает, – вставила Гарриет.
– А Роберт Уодлоу даже умер из-за слишком высокого роста, – возразила Мадлен, постукивая пальчиком по обложке Книги рекордов Гиннесса.
– У него была опухоль гипофиза, Мэд, – указала Элизабет.
– Девять футов! – подчеркнула Мадлен.
– Вот бедняга, – сказала Гарриет. – Где такие люди одежку покупают?
– Высокий рост убивает человека, – сказала Мадлен.
– Человека в конечном счете все убивает, – сказала Гарриет. – Каждый кончает смертью, милая. – Но, увидев, как опустились уголки рта у Элизабет и как съежилась Мадлен, она прикусила язык.
И отворила дверь черного хода.
– Завтра утром пораньше приду, до твоей гребли, – сказала она Элизабет. – А с тобой, Мэд, увидимся, как встанешь.
Такой режим существовал у них с того момента, когда Элизабет вернулась к работе. Гарриет провожала Мадлен в школу, Шесть-Тридцать встречал ее после уроков, Гарриет сидела с ней до прихода Элизабет.
– Ой, чуть не забыла. – Гарриет достала из кармана листок бумаги. – Вот же тут еще одна записка. – Она со значением посмотрела на Элизабет. – Сама знаешь от кого.
Миссис Мадфорд.
Элизабет уже знала, что Мадфорд недолюбливает Мадлен. Учительнице не нравилось, как ребенок читает, как гоняет мяч, как вяжет сложные морские узлы: этот навык Мадлен тренировала постоянно, даже в темноте, под дождем, без посторонней помощи – просто на всякий случай.
– На случай чего, Мэд? – как-то раз спросила дочку Элизабет, застав ее с бечевкой в руках во дворе, под укрытием из брезента, куда со всех сторон затекал дождь.
Мэд удивленно подняла глаза на мать. Разве не ясно, что «на всякий случай» предполагает не разные варианты, а один-единственный случай? В жизни нужно быть готовым ко всему; спросите ее покойного отца.
Хотя, если честно, доведись ей обратиться к покойному отцу с вопросом, она бы спросила, что он почувствовал, впервые увидев маму. Это была любовь с первого взгляда?
У бывших коллег тоже оставались вопросы к Кальвину, например: как он умудрился огрести столько наград и премий, если на работе как будто ничего не делал? А как насчет секса с Элизабет Зотт? Со стороны она вроде фригидная, а на деле? Даже у миссис Мадфорд, учительницы Мадлен, были вопросы к давно покинувшему этот мир Кальвину Эвансу. Но задавать вопросы отцу Мадлен, естественно, нечего было и думать, причем не столько потому, что он покинул этот мир, сколько потому, что в 1959 году отцы не касались вопросов образования своих детей.
В этом смысле отец Аманды Пайн стал исключением, но лишь потому, что рядом с ним не было миссис Пайн. Она его бросила (и правильно сделала, по мнению Мадфорд), а потом затеяла шумный, скандально прославившийся бракоразводный процесс, на котором утверждала, что Уолтер Пайн намного ее старше и поэтому не способен быть отцом, а тем более мужем. Здесь сквозил постыдный сексуальный подтекст; миссис Мадфорд не желала вдаваться в подробности. Но в конечном итоге миссис Уолтер Пайн ободрала мистера Уолтера Пайна как липку, отсудив у него все, включая Аманду, которая, как вскоре выяснилось, была ей вовсе не нужна. И у кого бы повернулся язык ее осуждать? Аманда росла трудным ребенком. Так и получилось, что Аманда вернулась к отцу, и Уолтер пришел в школу, где миссис Мадфорд вынуждена была выслушивать его жалкий лепет по поводу весьма странного содержимого ланч-бокса Аманды.
Но как ни досаждали ей беседы с мистером Пайном, это были цветочки в сравнении с теми беседами, которые ей приходилось вести с Зотт. Бывает же такое: двое родителей, к которым она испытывала меньше всего симпатии, чаще других появлялись у нее в кабинете. Впрочем, надо признать, что это закономерно. Поведенческие проблемы ребенка коренятся в семье. И все же, окажись она перед выбором между Амандой Пайн, похитительницей обедов, и Мадлен Зотт, любительницей задавать недопустимые вопросы, миссис Мадфорд, бесспорно, выбрала бы Аманду.
– Мадлен задает недопустимые вопросы? – встревожилась Элизабет, когда ее в прошлый раз вызвали в школу.
– Да, это так, – резко ответила миссис Мадфорд, отдирая катышки с рукава, как паук, атакующий мушек. – Не далее как вчера, когда мы сели в круг и начали обсуждение ручной черепахи Ральфа, Мадлен перебила нашу дискуссию вопросом, как стать борцом за свободу в Нэшвилле.
Элизабет помолчала, словно пытаясь уловить подоплеку.
– Перебивать нехорошо, – наконец произнесла она. – Я поговорю с Мадлен.
Миссис Мадфорд цокнула языком.
– Вы меня не поняли, миссис Зотт. Детям свойственно перебивать; с этим я могу смириться. Но есть вопросы, с которыми мириться нельзя, например если ребенок хочет перевести тему обсуждения в русло гражданских прав. У нас здесь группа детей дошкольного возраста, а не теледебаты. Далее, – продолжала она, – ваша дочь недавно пожаловалась библиотекарю, что не может найти на полках Нормана Мейлера. Очевидно, она хотела заполучить «Нагие и мертвые»[16]. – Учительница вздернула бровь и стала сверлить взглядом вышитые на машинке проституточьим курсивом инициалы «Э. З.» чуть выше нагрудного кармана.
– Она рано приохотилась к чтению, – сказала Элизабет. – Вероятно, я забыла об этом упомянуть.
Учительница, сцепив на столе руки, угрожающе подалась вперед:
– Норман. Мейлер.
Дома Элизабет развернула записку, которую передала ей Гарриет. С листка кричали два слова, написанные почерком Мадфорд.
ВЛАДИМИР. НАБОКОВ
Она положила на тарелку Мадлен порцию запеченных спагетти-болоньезе.
– А если не считать «показа-и-рассказа», хороший был денек? – Она уже перестала спрашивать, узнала ли Мадлен что-нибудь новое. Это попросту не имело смысла.
– Не люблю я школу.
– За что?
Мадлен с подозрением оторвала взгляд от тарелки:
– Никто не любит школу.
Со своего лежбища под столом выдохнул Шесть-Тридцать. Ну вот: Потомство не любит школу, а поскольку у них с Потомством всегда было полное взаимопонимание, теперь он тоже невзлюбил школу.
– А ты, мама, любила школу? – спросила Мэд.
– Видишь ли, – сказала Элизабет, – мы постоянно переезжали, и в некоторых городках вообще не было школы. Так что я ходила в библиотеку. Но всегда считала, что учиться в настоящей школе очень интересно.
– Как в Калифорнийском университете?
У Элизабет перед глазами всплыло неожиданное видение доктора Майерса.
– Нет.
Мадлен склонила голову набок:
– Тебе плохо, мам?
Элизабет невольно закрыла лицо руками:
– Я просто устала, зайка. – Ее слова проскальзывали сквозь пальцы.
Положив вилку, Мадлен изучила удрученную позу матери.
– Что-то случилось, мам? – спросила она. – На работе?
Элизабет, не разжимая пальцев, обдумала вопрос юной дочери.
– У нас семья бедная? – спросила Мадлен, как будто этот вопрос естественным образом вытекал из предыдущего.
Элизабет убрала руки от лица:
– Почему ты так решила, милая?
– Томми Диксон говорит, что у нас бедная семья.
– Кто такой Томми Диксон? – резко спросила Элизабет.
– Мальчик из класса.
– И что еще этот Томми Диксон…
– А наш папа был бедным?
Элизабет сжалась.
Ответ на этот вопрос лежал в одной из коробок, похищенных ею из Гастингса с помощью Фраск. На самом дне коробки под номером три лежала папка-гармошка с пометой «Гребля». Когда эта папка впервые попалась на глаза Элизабет, та подумала, что в ней хранятся газетные вырезки – следы блистательных побед его кембриджской восьмерки. Но нет: папка лопалась от предложений работы.
Она ревниво перебрала эти письма: должности заведующих кафедрами ведущих университетов, директорские кресла в фармацевтических компаниях, руководящие посты в частных концернах. Элизабет просматривала страницу за страницей, пока не нашла приглашение из Гастингса. Вот: обещание собственной лаборатории… впрочем, то же самое гарантировали и все прочие учреждения. Что же выделяло Гастингс из общего ряда? Оклад предлагался настолько низкий, что впору было назвать его оскорбительным. Элизабет рассмотрела подпись. Донатти.
Засовывая письма обратно в папку, она пыталась понять, чем продиктована пометка «Гребля», – ни слова про греблю она не увидела. Но потом заметила две торопливые карандашные приписки над шапкой каждого предложения: расстояние до гребного клуба и уровень осадков. Пришлось вернуться к письму из Гастингса: да, там тоже были такие пометки. Но было и отличие: обратный адрес, обведенный жирным черным кругом.
Коммонс, Калифорния.
– Если папа так прославился, у него ведь наверняка водились деньги, правильно? – спрашивала Мадлен, накручивая спагетти на вилку.
– Нет, детка. Не все знаменитые люди богаты.
– Но почему? Они наделали ошибок?
Элизабет вернулась мыслями к предложению из Гастингса. Кальвин согласился на самый низкий оклад. Кто так поступает?
– Томми Диксон говорит, богатым заделаться очень просто. Раскрашиваешь камешки в желтый цвет и всем объясняешь, что это золото.
– Томми Диксон рассуждает как мошенник, – сказала Элизабет. – Человек, который добивается своих целей незаконными средствами.
А сама подумала: как Донатти. У нее свело челюсть. Мысли переметнулись к другой папке, найденной в этих коробках: там хранились письма от субъектов, подобных Томми Диксону, – от чокнутых, от аферистов, предлагающих схемы быстрой наживы, – а также от целого выводка мнимых родственников, каждому из которых отчаянно требовалась помощь Кальвина; среди них были сводная сестра, всеми покинутый дядюшка, печальная мать, четвероюродный брат.
Над этими письмами она долго не думала: они были на удивление похожи. В каждом содержались притязания на биологическое родство, воспоминания о тех временах, которые Кальвин помнить не мог, и просьбы о деньгах. Единственным исключением стала Печальная Мать. Она, конечно, тоже указывала на кровное родство, но вместо того, чтобы вымогать деньги, предлагала ими поделиться. «Чтобы поддержать твою научную работу», – утверждала она. Печальная Мать написала по меньшей мере пять раз, умоляя Кальвина откликнуться. В ее настырности Элизабет усмотрела вопиющую бессердечность. Всеми Покинутый Дядюшка – и тот угомонился после пары писем. «Мне сказали, что ты умер», – вновь и вновь повторяла Печальная Мать. Неужели? В таком случае почему же она, как и все остальные, написала Кальвину лишь после того, как к нему пришла слава? Его, как заподозрила Элизабет, хотели взять на крючок, чтобы затем присвоить созданные им труды. А почему ей такое пришло в голову? Да потому, что с ней самой именно так и поступили.
– Не понимаю, – сказала Мэд, сдвигая гриб на край тарелки. – Если ты умный и трудолюбивый, разве это не значит, что ты и зарабатываешь больше других?
– Не всегда, – ответила Элизабет. – И все же я уверена, что твой папа мог бы заработать куда больше. Значит, вся штука в том, что он сделал выбор в пользу чего-то другого. Деньги – это еще не все.
Мэд уставилась на нее недоверчиво.
Элизабет не открыла дочери главного: она прекрасно знала, почему Кальвин с готовностью принял смехотворное предложение Донатти. Но причина оказалась столь недальновидной, столь дурацкой, что озвучить такую было непросто. Ей хотелось, чтобы Мадлен считала своего отца разумным человеком, который принимал взвешенные решения. А выходило как раз наоборот.
Ответ нашелся в папке, озаглавленной «Уэйкли», где хранилась переписка Кальвина с начинающим богословом. Эти двое стали друзьями по переписке; все указывало на то, что они никогда не встречались лицом к лицу. Но их многочисленные машинописные послания завораживали; к счастью для Элизабет, в папке сохранились также ответы Кальвина – он печатал свои письма под копирку. Она знала за ним такую привычку: всегда делать дубликаты.
Уэйкли, который учился на богословском факультете Гарварда в ту пору, когда Кальвин был студентом Кембриджа, похоже, испытывал на прочность свою веру посредством науки в целом и научных достижений Кальвина в частности. Как следовало из его писем, он присутствовал на симпозиуме, где Кальвин выступал с кратким научным сообщением, и после этого отважился написать докладчику.
«Уважаемый мистер Эванс, решил списаться с Вами после Вашего выступления на бостонском симпозиуме. Надеялся на обсуждение Вашей последней статьи „Спонтанная генерация сложных органических молекул“, – писал Уэйкли в своем первом послании. – Прежде всего хотел поинтересоваться: возможно ли, с Вашей точки зрения, верить и в Бога, и в науку?»
«Безусловно, – ответил ему Кальвин. – Это называется интеллектуальной нечестностью».
Хотя Кальвин многих раздражал своим легкомыслием, юный Уэйкли, похоже, и бровью не повел. Он тут же написал:
«Но Вы же не станете отрицать, что мир химии мог возникнуть только при том условии, что его создал химик. Вседержитель-химик. Аналогичным образом картина может возникнуть лишь при том условии, что ее создал художник».
«Я оперирую не догадками, а проверенными истинами, – столь же быстро ответил Кальвин. – Так что нет: ваша теория вседержителя-химика – чушь. Между прочим, я отметил, что вы обучаетесь в Гарварде. Вы, часом, не гребец? Я, например, выступаю за Кембридж. Получаю спортивную стипендию, которая покрывает весь курс обучения».
«Не гребец, – написал в ответ Уэйкли. – Но воду люблю. Я – серфер. Вырос в городе Коммонс, штат Калифорния. Бывали когда-нибудь в Калифорнии? Если нет, обязательно поезжайте. Коммонс прекрасен. Лучший климат в мире. И хорошие условия для гребли».
Элизабет откинулась на спинку стула. Она помнила, как энергично Кальвин обвел кружком обратный адрес письма из Гастингса с предложением работы. «Коммонс, Калифорния». Выходит, он принял оскорбительное предложение Донатти не ради продвижения своей научной карьеры, а для того, чтобы заниматься греблей? На основании одной фразы богослова-серфера? «Лучший климат в мире». Серьезно? Она перешла к следующему письму.
«Вы всегда хотели стать проповедником?» – спрашивал Кальвин.
«Я происхожу из старинной династии проповедников, – отвечал Уэйкли. – Богословие у меня в крови».
«Кровь за это не отвечает, – указал ему Кальвин. – Кстати, хотел спросить: почему, с вашей точки зрения, многие верят в тексты, написанные тысячи лет назад? И почему, такое впечатление, чем более сверхъестественными, недоказуемыми, невероятными и замшелыми кажутся источники этих текстов, тем больше людей в них верит?»
«Представителям рода человеческого требуется утешение, – написал в ответ Уэйкли. – Им нужно знать, что другие сумели пережить тяжкие испытания. И в отличие от представителей иных видов, у которых лучше получается учиться на своих ошибках, людям требуются постоянные угрозы и понукания, чтобы жить добродетельной жизнью. Знаете, как говорится: люди ничему не учатся. Так оно и есть. Но религиозные тексты все же стараются направить их на путь истинный».
«Но разве наука не дает еще большего утешения? – откликнулся Кальвин. – В тех сферах, где мы можем получить доказательства, а затем добиться усовершенствования? Не понимаю, как можно считать, что писанина многовековой давности, созданная нетрезвыми писцами, хотя бы отдаленно заслуживает доверия? Я здесь не выношу нравственных суждений: тем писцам алкоголь был необходим, поскольку вода бывала непригодной для питья. И все же вопрос: как их несуразные истории – горящие кусты, падающая с небес манна – можно считать плодами здравого смысла, особенно в сравнении с доказательной наукой? Никто из ныне живущих не станет лечиться распутинским кровопусканием, когда в клиниках внедряются новейшие методы лечения. И все же многие упрямо верят в те истории, а потом набираются наглости требовать, чтобы в них уверовали и другие».
«Резонно, Эванс, – отвечал Уэйкли. – Но у людей есть потребность верить в нечто большее, чем они сами».
«Да с какой стати? – напирал Кальвин. – Чем плохо верить в себя? И если так уж хочется верить в небылицы, почему не взять за основу какую-нибудь басню или сказку? Они ведь тоже учат нравственности. И ничуть не хуже. Ведь никто не притворяется, будто верит в правдивость басен и сказок?»
Уэйкли невольно соглашался, хотя сам этого не признавал. Чтобы уяснить смысл сказок, нет нужды молиться Белоснежке или бояться гнева Румпельштильцхена[17]. Сказки лаконичны, хорошо запоминаются и затрагивают все основы любви, гордыни, глупости и великодушия. Правила их лапидарны: Не будь скотиной. Не причиняй вреда людям и животным. Делись тем, что имеешь, с ближним, которому повезло меньше. Иными словами, будь приличным человеком. Уэйкли решил сменить тему.
«О’кей, Эванс, – написал он в ответ на предыдущее письмо. – Я принимаю твое крайне упрощенное мнение о том, что, строго говоря, у меня в крови не присутствует пасторский долг, но мы, многочисленные Уэйкли, становимся проповедниками, как сыновья сапожников становятся сапожниками. Признаюсь: меня всегда влекла биология, но в нашем роду биологов не бывало. Возможно, я просто хочу сделать приятное своему отцу. Как по большому счету мы все. А ты разве нет? Твой отец был ученым? Ты стремишься сделать так, чтобы он тобой гордился? Если да, то могу сказать, что в этом ты преуспел».
«НЕНАВИЖУ СВОЕГО ОТЦА, – напечатал Кальвин заглавными буквами в том послании, которым завершилась их переписка. – НАДЕЮСЬ, ЕГО НЕТ В ЖИВЫХ».
«Ненавижу своего отца. Надеюсь, его нет в живых». Потрясенная, Элизабет прочла это заново. Как же так: отца Кальвина действительно нет в живых – лет двадцать назад, если не раньше, он попал под поезд. К чему такие слова? И по какой причине переписка Кальвина и Уэйкли прервалась? Судя по дате, последнее письмо было почти десятилетней давности.
– Мам… – теребила ее Мэд. – Мама! Ты меня слушаешь? Мы – бедные?
– Солнышко, – сказала Элизабет, пытаясь не допустить нервного срыва (она и впрямь ушла с работы?), – у меня был долгий день. Доедай, пожалуйста.
– Но, мама…
Их прервал телефонный звонок. Мэд вскочила со стула.
– Не снимай трубку, Мэд.
– А вдруг это что-нибудь важное?
– Мы ужинаем!
– Алло? – ответила Мэд. – С вами говорит Мэд Зотт.
– Солнышко, – упрекнула Элизабет, забирая у нее трубку, – мы не сообщаем по телефону наши личные данные, ты это помнишь? Алло? С кем я говорю?
– Миссис Зотт? – ответил голос в трубке. – Миссис Элизабет Зотт? Вас беспокоит Уолтер Пайн, миссис Зотт. Мы с вами встречались на этой неделе.
У Элизабет вырвался вздох.
– Уф… Да, мистер Пайн.
– Весь день пытаюсь вам дозвониться. Очевидно, ваша экономка забыла вам передать мои сообщения.
– Это была не экономка, и она не забыла передать мне ваши сообщения.
– Ох… – Теперь он смутился. – Понимаю. Виноват. Надеюсь, я вам не помешал. Уделите мне минуту? Сейчас удобно?
– Нет.
– Тогда буду краток, – сказал он, не намереваясь ее отпускать. – И повторюсь, миссис Зотт: я разобрался со школьными обедами. Вопрос решен: отныне Аманда будет ограничиваться своим собственным обедом, еще раз приношу извинения. Но звоню я по другому вопросу – по сугубо деловому.
Далее он напомнил, что работает продюсером на местном дневном телевещании.
– Кей-си-ти-ви. У руля, – гордо сказал он, хотя и погрешил против истины. – И думаю над расширением сетки вещания – не затеять ли кулинарную программу. Добавить, так сказать, перчика, – продолжал он с несвойственными ему потугами на юмор, но от разговора с Элизабет Зотт у него разыгрались нервы. Вежливого смешка он так и не дождался, отчего занервничал еще сильнее. – Как выдержанный телепродюсер, чувствую, что я созрел до такой программы.
И вновь никакого отклика.
– Я тут провел пилотное исследование, – он уже нес околесицу, – и, основываясь на некоторых интереснейших тенденциях вкупе с моими личными знаниями законов успешной разработки дневных программ, считаю, что кулинария готова в определенной степени усилить дневное телевидение.
От Элизабет так и не поступило никакой реакции, но это уже было не важно, поскольку Уолтер не сказал ни слова правды.
А правда заключалась в том, что Уолтер Пайн не проводил никаких исследований и знать не знал никаких тенденций. Да и по факту: личных знаний о законах успеха дневного вещания у него было с гулькин нос. Такое положение подтверждалось крайне низкими рейтингами его канала. Реальная ситуация была такова: у Уолтера образовалась брешь в сетке вещания и рекламодатели уже дышали ему в затылок, требуя немедленно ее залатать. Прежде это место занимала клоунская программа для детей, которая, во-первых, не отличалась живостью, а во-вторых, недавно потеряла лучшего клоуна, убитого в пьяной драке, так что в полном смысле слова умерла.
Вот уже три недели Уолтер Пайн лихорадочно искал, чем бы ее заменить. По восемь часов кряду отсматривал бесчисленные рекламные ролики потенциальных звезд, среди которых были фокусники, советчики, комедианты, учителя музыки, эксперты в области естественных наук, знатоки этикета, кукольники. Продираясь через эти дебри, Уолтер не верил своим глазам: неужели находятся люди, которые продюсируют и эту ахинею, да еще имеют наглость записывать ее на пленку и присылать ему по почте? Совсем стыд потеряли? Но время поджимало, поиски требовалось ускорить, его карьера висела на волоске. Начальство высказалось на эту тему недвусмысленно.
Вдобавок ко всем рабочим неурядицам только в этом месяце его четыре раза вызывала миссис Мадфорд, учительница подготовительного класса, которая в последнее время стала угрожать, что подаст на него жалобу: в тумане полного изнеможения и подавленности он случайно упаковал в пластмассовый контейнер Аманды свою фляжку джина вместо дочкиного термоса с молоком. А до этого положил ей с собой степлер вместо сэндвича, сценарий вместо пачки салфеток, а как-то раз – горстку трюфелей с шампанским, поскольку аккурат в тот день у них закончился хлеб.
– Мистер Пайн? – прервала поток его мыслей Элизабет. – У меня был долгий день. Вы еще что-то хотели сказать?
– Я хочу запустить на вечернем канале программу по типу открытой кухни, – зачастил он. – И предлагаю вам стать ведущей. Ваше кулинарное мастерство для меня очевидно, миссис Зотт, но, помимо этого, у вас есть несомненное обаяние.
Он решил не связывать это качество с физической привлекательностью Элизабет. Многие телеперсонажи выезжают исключительно на внешних данных, но интуиция ему подсказывала, что Элизабет Зотт не станет одной из них.
– Программа планируется развлекательной: от женщины к женщинам. Вы будете вести разговоры в своем кругу. – И когда Элизабет помедлила с ответом, осторожно добавил: – С домохозяйками?
На другом конце Элизабет сощурилась:
– Прошу прощения?
Ух какой тон. Уолтеру надо было сразу его распознать и тут же повесить трубку. Но нет: он пребывал в отчаянии, а отчаявшийся человек зачастую отказывается воспринимать самые очевидные сигналы. Место Элизабет Зотт – перед камерой, теперь он в этом не сомневался, а вдобавок именно такая женщина способна свести с ума его босса.
– Вы волнуетесь по поводу аудитории, – сказал он, – и совершенно напрасно. У нас используется телесуфлер. Все, что от вас потребуется, – это читать и держаться естественно. – Он выдержал паузу, но ответа не дождался. – У вас есть аура, миссис Зотт, – со значением продолжил он. – Вы именно тот типаж, какой публика желает видеть на телеэкране. Вы прямо как… – Он лихорадочно придумывал, с кем бы ее сравнить, но ни одно имя не шло на ум.
– Я – ученый, – отрезала она.
– Точно!
– Вы хотите сказать, что перед зрителями выступает недостаточно ученых?
– Вот именно. Кому же не хочется услышать авторитетное мнение? – Впрочем, сам он отнюдь этого не жаждал и был уверен, что публика скажет то же самое. – Хотя сами понимаете: это будет кулинарная программа.
– Кулинария есть наука, мистер Пайн. Это не взаимоисключающие сущности.
– Поразительно. Именно это я и хотел сказать.
На кухонном столе копились неоплаченные счета за коммунальные услуги.
– И в какую же сумму оценивается такой род деятельности? – спросила она.
Озвученная им цифра вызвала легкий вздох на другом конце. Что это было: изумление или обида?
– Дело в том, – он занял оборонительную позицию, – что мы идем на риск. Таких телепередач раньше не было, правда ведь?
Потом он назвал гонорар за базовую пилотную серию программ и подчеркнул, что вначале контракт подписывается на полгода. Если за это время что-то пойдет не так, тогда все. Финито.
– Когда запускается ваш проект?
– Безотлагательно. Как можно скорее… в течение месяца.
– Имеется в виду научно-кулинарная передача.
– Вы же сами сказали: это не взаимоисключающие сущности.
Но у него стали закрадываться некоторые сомнения по поводу ее пригодности на роль ведущей. Конечно, она понимает, что кулинарное шоу – это не совсем наука. Правда же понимает?
– Программа будет называться «Ужин в шесть», – добавил он, подчеркнув слово «ужин».
На другом конце Элизабет уставилась в пространство. Ей была ненавистна сама идея – готовить в телестудии еду для домохозяек, но разве у нее оставался выбор? Она повернулась, чтобы посмотреть на Шесть-Тридцать и Мэд. Эти двое рядышком лежали на полу. Мадлен рассказывала псу про Томми Диксона. Шесть-Тридцать ощерился.
– Миссис Зотт? – позвал Уолтер, заподозрив неладное. – Алло! Миссис Зотт? Вы меня слышите?
Глава 24
Зона послеобеденной депрессии
– Это надеть невозможно, – говорила Элизабет Уолтеру Пайну, выходя из гардеробной КСTV. – Каждое платье – в облипку. Когда на прошлой неделе ваш портной снимал с меня мерку, я была уверена, он не обсчитается, но вот явно обсчитался. Он немолод, ему, вероятно, требуются очки для чтения.
– На самом деле, – Уолтер засунул руки в карманы, чтобы придать себе небрежный вид, – платья не должны быть широкими. Камера добавит к вашему весу фунтов десять, поэтому мы используем облегающие костюмы, чтобы убрать лишний вес. Утягиваем живот – и сразу худеем. Вы сами удивитесь, как быстро к этому привыкаешь.
– Я даже не могла дышать.
– Это всего на полчаса. После эфира дышите сколько угодно.
– С каждым вдохом в организме запускается процесс очищения крови; с каждым выдохом наши легкие производят выброс избыточного углеводорода. Допуская компрессию любого участка легких, мы препятствуем этим процессам. Образуются тромбы. Замедляется кровообращение.
– Но что главное… – Уолтер попытался зайти с другого бока. – Я же знаю: вам не хочется выглядеть толстухой.
– Прошу прощения?
– Перед камерой – не поймите превратно – вы просто телушка.
У нее отвисла челюсть.
– Уолтер, – со всей серьезностью произнесла она, – позвольте донести кое-что до вашего сознания. Ни одну из тех вещей я не надену.
Он стиснул зубы. Ну что ты будешь делать?.. Уолтер задергался в поисках иной тактики, но тут дальше по коридору началась репетиция студийного оркестра, который готовил новую композицию. Это была музыкальная заставка к передаче «Ужин в шесть» – живенькая мелодия, заказанная им лично. Нечто среднее между современными ритмами ча-ча-ча и сигналом пожара третьей категории – ноги сами начинали притопывать в такт; «Лоренс Уэлк[18] на амфетаминах» – так его босс восторгался не далее чем вчера.
– Это еще что за какофония? – Элизабет заскрипела зубами.
Фил Лебенсмаль, босс Уолтера, исполнительный продюсер KCTV и директор телеканала, однозначно поддержал концепцию кулинарной программы.
– Дальше ты сам все знаешь, – сказал он Уолтеру после знакомства с Элизабет Зотт. – Пышная прическа, шмотье в облипку, домашняя обстановка. Сексушка-жена-и-любящая-мать, какую хочет видеть каждый мужик после рабочего дня. Приступай.
Уолтера отделял от Фила чудовищных размеров письменный стол босса. Своего босса Фил не любил. Молодой да ранний, преуспевающий, во всем дает ему сто очков вперед и при этом хамоватый. Уолтер же хамов не терпел. В их присутствии он ощущал себя не в меру застенчивым и стыдливым, будто остался последним из племени Вежливых Людей, ныне вымершего, известного тактичным поведением и хорошими застольными манерами. Он пригладил свою седеющую пятидесятитрехлетнюю голову:
– Вот что интересно, Фил. Я вам говорил, что миссис Зотт умеет готовить? То есть реально умеет готовить. По специальности она химик. Работает в лаборатории с пробирками и всяким инвентарем. Имеет – вообразите – магистерскую степень по химии. Вот я и подумал: не обыграть ли нам ее навыки и умения – это найдет отклик у домохозяек.
– Что? – удивился Фил. – Нет, Уолтер, навыки и умения Зотт отклика не найдут; оно и к лучшему. Люди не хотят видеть на экране самих себя: по телевидению все хотят видеть тех, до кого им как до Луны. Красивых, сексуальных личностей. Тебе ли не знать, как это работает. – Он с тревогой всматривался в Уолта.
– Разумеется, разумеется, – зачастил тот, – просто мне подумалось, что мы могли бы слегка встряхнуться. Придать этому шоу более профессиональный характер.
– Профессиональный? Это послеобеденное вещание. Вы же сами в этой эфирной линейке выпускали клоунскую программу.
– Вот именно, пусть это будет неожиданностью. Вместо клоунады начнем выпускать нечто осмысленное: пусть миссис Зотт учит домохозяек приготовлению питательных блюд.
– Осмысленное? Да вы что, в амиши решили податься? О питательных блюдах тоже забудьте. Вы убиваете программу на корню. Смотрите, Уолтер, тут нет ничего сложного. Шмотье в облипку, зазывные жесты: пусть, например, прихватку берет совершенно определенным движением. – Он продемонстрировал, как это должно выглядеть – будто натягивал атласные перчатки. – А в конце каждого выпуска пусть смешивает коктейль.
– Коктейль?
– А что, чем плохо? Я только что придумал.
– Думаю, миссис Зотт не пойдет на то, чтобы…
– А кстати: что там она лепетала на прошлой неделе – о невозможности получить твердый гелий при абсолютном нуле. Это шутка, что ли?
– Да, – ответил Уолтер. – Я почти уверен, что…
– Не смешно.
Фил был прав: получилось не смешно, и что еще хуже – Элизабет не собиралась никого смешить. Она просто намечала темы для дальнейшего обсуждения. И это вырастало в целую проблему: как ни пытался он втолковать ей концепцию программы, она будто не слышала.
– Вашу аудиторию будут составлять обычные домохозяйки. Среднестатистические тетки.
Элизабет развернулась к нему с таким выражением лица, которое его напугало.
– Среднестатистическая – совсем не значит «средненькая», – уточнила она.
– Уолтер, – заговорила Элизабет, когда наконец умолкла музыкальная заставка, – вы меня слушаете? Думаю, проблема моего гардероба решается в двух словах. Лабораторный халат.
– Исключено.
– Программа поднимется на более профессиональный уровень.
– Исключено, – повторил он, памятуя о недвусмысленных ожиданиях Лебенсмаля. – Поверьте. Этому не бывать.
– Почему бы не подойти с научных позиций? Первую неделю я буду выходить в лабораторном халате, а дальше – посмотрим на рейтинги.
– Здесь вам не лаборатория, – в сотый раз объяснял он. – Здесь кухня.
– Кстати, о кухне: как там павильон поживает?
– Полной готовности пока нет. Работаем над освещением.
Но это был обман. Уже не один день павильон стоял в полной готовности. Все – от закрывавших воображаемое окно штор на люверсах до различных кухонных безделушек, заполонивших поверхности, – отвечало представлениям об Идеальной Кухне по версии журнала «Гуд хаускипинг». Элизабет бы вскинулась на дыбы.
– Вам удалось раздобыть специальное оборудование, которое мне понадобится? – спросила она. – Горелку Бунзена? Осциллограф?
– Насчет этих вещей… – начал он. – Дело в том, что большинство хозяек не пользуются такими приборами. Но я сумел закрыть почти все другие позиции вашего списка: у нас есть всевозможная утварь, миксер…
– Газовая плита?
– Само собой.
– Установка для промывания глаз, разумеется.
– А… а как же, – пробормотал он, имея в виду кухонную раковину.
– Пожалуй, горелку Бунзена можно добавить и позже. Очень полезная штука.
– Не сомневаюсь.
– А что там с рабочими поверхностями?
– Вы запросили нержавеющую сталь, но она не вписывается в наш бюджет.
– Хм… странно, – протянула она. – Химически стойкие поверхности обычно весьма недороги.
Уолтер покивал, как будто и сам удивился, но покривил душой. Столешницы приобретались по его указанию: из ламината с веселеньким рисунком, как бы усыпанные сверкающим золотистым конфетти.
– Послушайте, – сказал он, – наша с вами цель мне ясна: приготовление рациональных блюд – вкусных и питательных. Но мы не можем отталкивать зрительскую аудиторию. Процесс готовки необходимо сделать привлекательным. Вы же понимаете. Веселым.
– Веселым?
– Иначе никто нас не будет смотреть.
– Но приготовление пищи – занятие не легкомысленное, – объяснила она. – Это серьезное дело.
– Вот-вот, – поддакнул он. – Однако некоторый оживляж был бы ему только на пользу, вы согласны?
Элизабет нахмурилась:
– Особой пользы не вижу.
– Ну хорошо, – сказал он, – тогда, может быть, все же чуточку веселья? Самую малость. – Для наглядности он почти сомкнул кончики указательного и большого пальца. – Такусенькую, Элизабет: вы и сами уже, наверное, поняли, что на ТВ действуют незыблемые правила.
– Вы имеете в виду правила приличия, – сказала она. – Стандарты.
– Приличия? Стандарты? – переспросил он, думая о Лебенсмале. – Нет. Я имею в виду реальные правила. – Он принялся считать на пальцах. – Правило номер один: развлекай. Правило номер два: развлекай. Правило номер три: развлекай.
– Но я – не затейница. Я – химик.
– Совершенно верно, – сказал он, – однако на телевидении вы – химик-затейник. И знаете почему? Отвечу в двух словах. Дневной эфир. Дневной. Да меня от одного этого слова уже клонит в сон. А вас?
– Нисколько.
– Ну что ж, наверное, это потому, что вы – ученый. Вы даже знаете, что такое циркадные ритмы.
– Это все знают, Уолтер. Моя четырехлетняя дочь знает, что такое циркадные…
– Вы хотите сказать, пятилетняя, – перебил он. – Если Мадлен взяли в подготовительный класс, ей должно быть по меньшей мере пять лет.
Элизабет махнула рукой, как бы веля ему не отвлекаться.
– Вы говорили о циркадных ритмах.
– Правильно, – согласился он. – Как вам известно, человеческий вид биологически запрограммирован на сон дважды в сутки: краткий сон после обеда и восемь часов ночью.
Она кивнула.
– Только большинство из нас пренебрегает дневным сном из-за работы. И, говоря «большинство из нас», я имею в виду американцев. В Мексике такой проблемы нет, нет ее ни во Франции, ни в Италии, ни во многих других странах, где за обедом выпивают даже больше нашего. Но факт остается фактом: в послеобеденное время эффективность нашей деятельности падает. У телевизионщиков есть такое понятие: «зона послеобеденной депрессии». Когда приступать к важным задачам уже поздно, а уходить домой еще рано. Род деятельности при этом не важен: домохозяйка, четвероклассница, каменщик, предприниматель – не застрахован никто. В промежутке с тринадцати тридцать одной и до шестнадцати сорока четырех полноценная жизнь затухает. Фактически это мертвая зона.
Элизабет вздернула бровь.
– Хоть я и сказал, что никто от этого не застрахован, – продолжил он, – наибольшая опасность подстерегает домохозяек. Ведь в отличие от четвероклассницы, которая может отложить учебник, или бизнесмена, который может притвориться, что слушает, домохозяйка вынуждена даже через силу заниматься делами. Нужно уложить детей на тихий час, а иначе вечером начнется кромешный ад. Нужно протереть пол, а иначе кто-нибудь поскользнется на лужице разлитого молока. Нужно выбежать в магазин, иначе в доме будет нечего есть… Кстати, – продолжил он после паузы, – вы замечали, что женщины всегда говорят именно «выбежать»? Не «выйти», не «сходить», не «зайти». Именно «выбежать». О чем и речь. У домохозяйки гиперэффективность просто зашкаливает. И хотя дел у нее всегда по горло, ей потом еще и ужин готовить. Так она долго не протянет, Элизабет. Ей грозит инфаркт или инсульт, ну или как минимум дурное расположение духа. А все потому, что она, в отличие от своей дочери-четвероклассницы, не позволяет себе волынить или, в отличие от мужа, изображать деятельность, находясь в потенциально фатальном временнóм промежутке – в зоне послеобеденной депрессии.
– Классическая нейрогенная дисфункция, – кивнула Элизабет. – Мозг не получает необходимого количества отдыха, что приводит к снижению исполнительной функции и повышению уровня кортикостерона. Восхитительно. Но какое отношение это имеет к телевидению?
– Самое прямое, – сказал он. – Поскольку спасение от этой неврологической… ну, дисфункции, как вы ее называете, – дневные телепередачи. В отличие от утренних или вечерних телепередач, дневные позволяют мозгу расслабиться. Внимательно просмотрите программу, и вы убедитесь, что это и правда так: с половины второго до пяти показывают лишь детские передачи, мыльные оперы и викторины. То есть ничего такого, что требует активной мозговой деятельности. И все это сделано намеренно: телевизионное руководство признаёт, что между этими часами зрители полумертвы.
Элизабет представила своих бывших коллег из Гастингса. Они и вправду были полумертвыми.
– В каком-то смысле, – продолжал Уолтер, – мы предоставляем общественно полезную услугу. Людям, особенно замотанным домохозяйкам, мы даем отдых, в котором они так нуждаются. И главное здесь – детские передачи: они выполняют роль своего рода электронного бебиситтера; таким образом, у матерей появляется шанс восстановить силы перед следующим этапом.
– И под «этапом» имеется в виду…
– Приготовление ужина, – продолжил он, – здесь вступаете вы. Ваша программа выйдет в эфир в четыре тридцать, как раз в то время, когда зрители будут выходить из послеобеденной депрессии. Это сложное временнóе окно. Исследования показывают, что большинство домохозяек испытывают наибольший стресс именно в это время суток. За очень короткий промежуток времени им необходимо сделать многое: приготовить ужин, накрыть на стол, созвать детей – перечень длинный. Но они все еще испытывают усталость и подавленность. Вот почему именно этот временной промежуток – такой ответственный. Тот, кто обращается к ним в этот момент, должен заряжать их энергией. Вот почему я совершенно серьезно говорю, что ваша работа – развлекать. Вы должны вернуть этих людей к жизни, Элизабет. Вы должны их разбудить.
– Но…
– Помните, когда вы ворвались в мой офис?.. Была как раз вторая половина дня. И хоть я находился в послеобеденной депрессии, вы меня растормошили, и могу заверить вас, что статистически это почти невозможно: уж я-то знаю, я на дневном вещании собаку съел… Потому-то я и понял: если вам удалось заставить меня к вам прислушаться, то наверняка вы сможете заставить и других себя слушать. Я верю в вас, Элизабет Зотт, верю в вашу миссию – рациональное питание, но это не просто приготовление ужина. Поймите вот что: вы должны сделать так, чтобы это выглядело хотя бы немного весело. Если бы я хотел, чтобы вы усыпили зрителей, я бы поставил вас с вашими прихватками на половину третьего.
Элизабет призадумалась.
– Да, под таким углом я не рассматривала…
– Это телевизионная наука, – сказал Уолтер. – О ней мало кто знает.
Элизабет молча встала, взвешивая его слова.
– Но я не веселушка, – возразила она после небольшой паузы. – Я ученый.
– Ученые тоже бывают веселыми.
– Назовите хотя бы одного.
– Эйнштейн! – выпалил Уолтер. – Эйнштейна все обожают.
Элизабет обдумала этот пример.
– Да, от его теории относительности не оторваться.
– Вот видите? Совершенно справедливо!
– Однако его жене, которая тоже была физиком, никогда не отдавали должное за…
– И снова в точку! Жены! А как разбудить этих эйнштейновских жен? Тут и пригодятся все проверенные временем телеспособы побудки: юмор, одежда, авторитет – и, конечно, еда. Допустим, решили вы устроить званый ужин: голову даю на отсечение – прийти захотят все.
– Никогда не устраивала званых ужинов.
– Быть такого не может, – сказал он. – Держу пари: вы с мистером Зоттом постоянно устраивали…
– Мистера Зотта не существует в природе, Уолтер, – перебила его Элизабет. – Я одинокая женщина. А если совсем честно, то замужем никогда и не была.
– Ох! – выдохнул Уолтер, заметно пораженный. – Ну-ну. Это уже интересно. А можно вас попросить… Только не поймите превратно: можно вас попросить никогда об этом не заикаться? В особенности Лебенсмалю, моему боссу? И вообще… никому?
– Я любила отца Мадлен, – объяснила она, слегка наморщив лоб. – Дело в том, что я не могла выйти за него замуж.
– У вас была интрижка, – сочувственно предположил Уолтер, понизив голос. – Он изменял жене. Верно?
– Нет, – покачала она головой. – Мы любили друг друга безраздельно. На самом деле мы жили вместе на протяжении…
– Это еще одна тема, которой нельзя касаться ни под каким видом, – перебил Уолтер. – Никогда.
– …на протяжении двух лет. Мы были родственными душами.
– Тоже красиво. – Уолтер прочистил горло. – Я считаю, ничего предосудительного тут нет. И все же распространяться на эту тему мы не будем. Никогда. Впрочем, я уверен, что вы с ним планировали впоследствии заключить брак.
– Нет, не планировали, – спокойно возразила она. – Но если говорить по существу, он умер. – И ее лицо затуманилось отчаянием.
Уолтер был потрясен таким преображением ее характера. От нее исходили особые флюиды авторитетности, которые – он знал – только выиграют перед камерой, но была в ней и необычайная хрупкость. Бедняжка. В порыве сочувствия он ее обнял.
– Скорблю до глубины души, – сказал он, притягивая к себе Элизабет.
– Я тоже. – Она уткнулась ему в плечо. – Я тоже.
Уолтер содрогнулся. Какое одиночество! Он погладил ее по спине, как Аманду, выражая по мере сил не просто жалость, но понимание. Случалось ли в его жизни такое же чувство? Нет. Но теперь он хотя бы догадывался, как оно выглядит.
– Извините, – сказала, отстраняясь, Элизабет и сама удивилась, до чего же ей было необходимо это его прикосновение.
– Все нормально, – мягко сказал он. – Вы столько пережили.
– В любом случае, – Элизабет выпрямилась, – напрасно я распустила язык. В свое время меня за это уволили.
Уолтер содрогнулся – уже третий раз на дню. «За это» – то есть за что? Ее уволили за убийство сожителя? Или за рождение внебрачного ребенка? И первое, и второе было равновероятно, но он бы предпочел, чтобы дело ограничилось вторым толкованием.
– Я его убила, – вопреки его надеждам глухо призналась Элизабет. – Настояла, чтобы он взял поводок, и он погиб. Шесть-Тридцать теперь не узнать.
– Какой ужас.
Уолтер заговорил еще тише: и хотя он не понял, при чем тут поводок и половина седьмого, общий смысл был ясен. Она сделала некий выбор, и развязка оказалась трагической. А ведь он сам допустил схожую ошибку. Неверный выбор каждого из них обоих сказался на детях, которые теперь страдали из-за родительских просчетов.
– Я вам очень сочувствую, – произнес он.
– Я вам тоже, – сказала она, стараясь держать себя в руках. – В связи с вашим разводом.
– Ну, об этом даже говорить не стоит, – отмахнулся он, смущаясь оттого, что его неудачу на личном фронте сравнили с ее ситуацией. – Мое положение коренным образом отличалось от вашего. Оно не имело ничего общего с любовью. В строгом смысле слова Аманда, как показал анализ ДНК, даже не мой ребенок, – выпалил он, хотя и не планировал таких откровений.
Бывшая жена давно отрицала факт его отцовства, но Уолтер всегда считал, что это говорилось только в пику ему. Допустим, у них с Амандой мало внешнего сходства, но многие дети не похожи на своих родителей. Обнимая Аманду, он всегда чувствовал, что это его родное дитя, ощущал их глубокое, неразрывное биологическое единение. Но ему не давала покоя настырная жестокость его бывшей, и, когда тесты на отцовство стали доступны всем желающим, он сдал анализ крови. И через пять дней узнал правду. Он и Аманда – чужие.
Изучая полученный ответ, он ожидал, что почувствует себя обманутым, раздавленным – или как там положено себя чувствовать в таких случаях, – но испытывал только недоумение. Результаты теста не играли никакой роли. Аманда приходится ему дочерью, он ее отец. И любит эту девочку всем сердцем. К чему преувеличивать значение биологии?
– Я никогда не планировал стать отцом, – признался он. – И вот полюбуйтесь: перед вами – истовый родитель. Загадочная штука – жизнь, правда? Кто-то старается, планирует, а в конце концов только разуверяется.
Элизабет кивнула. Она всегда планировала наперед. И разуверилась.
– Как бы то ни было, – продолжал он, – я считаю, с программой «Ужин в шесть» у нас кое-что получится. Но у телевидения есть некоторые законы, которые вы… с которыми вам надо будет, так сказать, примириться. Насчет гардероба: я поручу нашему портному расставить все швы. Но услуга за услугу: вас я попрошу отработать улыбку.
Она нахмурилась.
– Джек Лаланн улыбается во время отжиманий, – напомнил Уолтер. – Так что тяжелые упражнения выглядят у него как сплошное удовольствие. Изучите его стиль: Джек – мастер своего дела.
При упоминании Джека Элизабет напряглась. Оставшись одна, она не включала программу Джека Лаланна, отчасти потому, что винила его – да, пускай несправедливо, но тем не менее – в гибели Кальвина. Но при воспоминании о том, как Кальвин входил в кухню после программы Джека, ее захлестнула неожиданная теплота.
– Ну вот видите, – сказал Уолтер, – почти что улыбнулись.
– Разве? – удивилась она. – Это непроизвольно.
– И хорошо. Произвольно, непроизвольно. Да хоть как. У меня улыбки всегда вымученные. Даже в начальной школе «Вуди», куда я сейчас направляюсь. Миссис Мадфорд вызывает.
– И меня, – удивленно заметила Элизабет. – Только на завтра. Вас тоже из-за списка литературы для внеклассного чтения?
– Для внеклассного чтения? – переспросил он. – Наши дети ходят в подготовительный класс, считай – в детский сад, Элизабет; они не умеют читать. Короче, нет, под прицелом не Аманда, а я. Вызываю подозрение как отец-одиночка.
– С какой стати?
Он удивился еще больше:
– А сами-то вы как думаете?
– Фу ты. – Она внезапно прозрела. – Мадфорд вас за извращенца, что ли, держит?
– Ну, я бы прямо так не сказал, но по большому счету – да. Как будто у меня на груди бейджик: «Привет! Я педофил – готов посидеть с вашим малышом».
– Могу предположить, что я тоже была под подозрением, – сказала Элизабет. – Мы с Кальвином занимались сексом практически каждый день, что было вполне нормально для людей нашего возраста и физического состояния, но поскольку мы не оформляли брак…
– Ага. – Уолтер побледнел. – Ну да…
– Можно подумать, оформление брака влияет как-то на сексуальность…
– Ну да…
– Бывало, – невозмутимо продолжала она, – я просыпалась среди ночи, сгорая от желания… уверена, что и с вами такое случается… но Кальвин находился в фазе быстрого сна, и я его не тревожила. Но как-то раз проговорилась, так его чуть удар не хватил. «Это не дело, Элизабет, – сказал он, – непременно меня буди. В фазе, не в фазе… Даже не раздумывай». Потом я ознакомилась с литературой по тестостерону и лишь тогда стала лучше понимать природу сознательного и бессознательного…
– Кстати, о сознательном, – перебил ее Уолтер, который уже побагровел. – Хочу напомнить, чтобы вы парковались на северной стоянке.
– На северной стоянке. – Элизабет подбоченилась. – То есть слева от въезда?
– Именно так.
– Ну ладно. Неприятно, конечно, – продолжала она, – что Мадфорд видит в вас не любящего отца, а невесть что. Наверняка она не читала «Отчеты Кинси»[19].
– «Отчеты Кин…»?
– Ей бы не мешало просветиться, чтобы понимать: мы…
– Нормальные родители? – поспешно вставил он.
– В любви к своим детям – образцы для подражания.
– Защитники.
– Родные, – закончила она.
Это последнее слово упрочило их необыкновенную, искреннюю дружбу, возникающую между двумя израненными душами, которые, возможно, понимают, что их держат вместе только скрепы пережитой несправедливости, но и этих скреп оказывается более чем достаточно.
– Послушай… – заговорил Уолтер, отмечая, что до сих пор еще ни с кем, включая себя самого, не рассуждал столь откровенно о сексе и биологии. – Насчет костюмерной. Если портной не сможет сделать из тех вещей ничего путного, выбери на первое время что-нибудь подходящее из собственного гардероба.
– То есть ты категорически против лабораторного халата.
– Дело в том, что я хочу видеть в тебе прежде всего тебя, – настаивал он. – А не ученого.
Элизабет заправила за уши пару выбившихся из прически прядок.
– Но я и есть ученый, – возразила она. – Такова моя истинная сущность.
– Возможно, Элизабет Зотт, – сказал он, еще не зная, сколько здесь окажется правды. – Но это только начало.
Глава 25
Среднестатистическая личность
Задним числом он понимал, что стоило бы все-таки показать ей павильон.
Когда грянула музыка (все та же очаровательная мелодия, которую он оплатил сторицей, а Элизабет возненавидела с первых нот), она шагнула на сцену. Уолтер сделал судорожный вдох. На ней было унылое платье с пуговками до подола, повязанный на талии белоснежный фартук со множеством карманов и наручные часы «Таймекс», которые тикали так громко, что, на его слух, заглушали барабанную дробь. На голове защитные очки. Прямо над левым ухом – карандаш второй твердости. В одной руке блокнот, в другой – три пробирки. Не то горничная, не то опытный сапер.
Он наблюдал, как она ждет окончания мелодии: глаза блуждают по площадке из угла в угол, губы стиснуты, плечи напряжены – воплощенное недовольство. Когда смолкли последние аккорды, Элизабет повернулась к телесуфлеру, просмотрела текст и отвернулась. Положив блокнот и пробирки на стойку, она подошла к раковине, из-за чего оказалась спиной к камере, да еще наклонилась к искусственному окну, чтобы рассмотреть искусственный вид.
– Тошнотворно, – бросила она прямо в микрофон.
Оператор вытаращил глаза на Уолтера.
– Напомни ей, что мы в эфире, – прошипел ему Уолтер.
Ассистент оператора спешно нацарапал на щите «ПРЯМОЙ ЭФИР!» и вздернул предостережение повыше, чтобы она увидела.
Прочитав надпись, Элизабет подняла указательный палец в знак того, что ей нужна еще секунда, а затем продолжила самостоятельную экскурсию: остановилась, чтобы изучить развешенные на стене тщательно подобранные элементы декора – вышивку «Мир дому сему», коленопреклоненного Иисуса в скорбной молитве, любительский морской пейзаж с кораблями, – и на пути к загроможденным столешницам в ужасе изогнула брови при виде корзины для рукоделия с торчащими из нее английскими булавками, стеклянную банку с разрозненными пуговицами, клубок бурой пряжи, треснувшее блюдо с мятными конфетами и хлебницу с начертанной затейливым шрифтом надписью «Хлеб наш насущный».
Буквально вчера Уолтер высоко оценил вкус дизайнера.
– Пустячки, а приятно, – похвалил он. – То, что надо.
Но сегодня, рядом с ней, эти украшательства выглядели кучей хлама. Элизабет перешла к другой столешнице и заметно покраснела при виде солонки и перечницы в форме курицы с петухом, уничтожила взглядом розовый стеганый чехол для тостера, отшатнулась от неряшливого шарика из круглых резинок. Слева от шарика стояла банка для печенья в виде толстой немки, пекущей крендельки. Резко остановившись, Элизабет задрала голову и стала разглядывать большие часы на проволочной подвеске – они вечно показывали шесть часов. В глаза била сверкающая надпись: «Ужин в шесть».
– Уолтер! – позвала Элизабет, прикрывая ладонью глаза от яркого света. – Уолтер, на пару слов, пожалуйста.
– Рекламу давай, рекламу! – прошипел Уолтер оператору, видя, что Элизабет уже пробирается от съемочной площадки к его креслу. – Кому сказано? Сейчас же! Элизабет! – Он вскочил с кресла и бросился к ней. – Что ты творишь? Вернись! Мы в прямом эфире!
– Разве? Это исключено. Декорации не работают.
– Все работает: и плита, и раковина, все проверено, а теперь возвращайся, – говорил он, подталкивая ее назад.
– Я имела в виду – все это мне не подходит.
– Послушай… – сказал он. – Ты перенервничала. Потому мы и ведем съемку в пустой студии – даем тебе возможность освоиться. Но ты по-прежнему в эфире – и должна работать. Это наш пилотный выпуск; все можно будет подправить.
– Ага, значит, изменения возможны, – сказала она, упираясь руками в бедра и оглядывая съемочную площадку. – Нам придется многое поменять.
– Ладно, хотя нет, подожди. – Он разволновался. – Давай уточним: изменения декораций невозможны. Все, что ты видишь, тщательно подбиралось нашим дизайнером в течение недели. Эта кухня – мечта современной женщины.
– Если ты заметил, я – женщина, но такого мне не нужно.
– Я не имел в виду конкретно тебя, – продолжал Уолтер. – Я имел в виду усредненную личность.
– Усредненную.
– Среднестатистическую. Ну ты понимаешь: типичную домохозяйку.
Элизабет издала какой-то звук, мощный, словно фонтан кита.
– Ладно, – сказал Уолтер, понизив голос и беспорядочно жестикулируя. – Ладно, я понял, но не забывай, Элизабет: это не только наше с тобой шоу, оно также принадлежит телестудии. Пока нам платят, мы, как порядочные люди, будем выполнять все требования. Правила тебе известны: в разных местах они для всех одинаковы.
– Но прежде всего, – возразила она, – мы работаем для зрителей.
– Допустим, – жалобно протянул он. – Вроде того. Нет, погоди, не совсем. Наша обязанность – давать людям то, чего им хочется, даже если они сами не знают, чего хотят. Я уже объяснял: такова концепция послеобеденных программ. Которые мертвого разбудят, понятно?
– Но прежде всего мы работаем для зрителей.
– Еще один рекламный блок? – прошептал оператор.
– Не надо, – быстро ответила она. – Мои извинения всем. Я готова.
– Мы друг друга поняли, так? – ей в спину напомнил Уолтер: Элизабет уже возвращалась на сцену.
– Да. Ты велел мне обращаться к усредненной личности. К обычной домохозяйке.
Ему не понравился ее тон.
– Через пять… – сказал оператор.
– Элизабет! – предостерег Уолтер.
– Четыре…
– Для тебя все написано.
– Три…
– Читай подсказки – и все.
– Две…
– Очень прошу, – молил он. – Сценарий – блеск!
– Одна… мотор!
– Здравствуйте, – сказала Элизабет прямо в камеру. – Меня зовут Элизабет Зотт, и это программа «Ужин в шесть».
– Пока все путем, – шепнул себе Уолтер. – УЛЫБАЙСЯ, – беззвучно подсказал он, вздернув уголки рта.
– Добро пожаловать в мою кухню, – сурово изрекла она под скорбным взглядом Иисуса, смотрящего ей через плечо. – Сегодня у нас будет…
Она запнулась, дойдя до слова «весело».
Повисла неловкая пауза. Оператор оглянулся на Уолтера.
– Опять рекламу пускать? – жестом спросил он.
– НЕТ! – одними губами прокричал Уолтер. – НЕТ! ДЬЯВОЛЬЩИНА! ПУСТЬ РАБОТАЕТ! ДЬЯВОЛЬЩИНА, ЭЛИЗАБЕТ, – молча продолжал он, размахивая руками.
Но Элизабет словно впала в транс, и никто – ни размахивающий руками Уолтер, ни оператор, готовящийся запустить рекламу, ни гримерша, промокающая себе лицо губкой-спонжем, припасенной для Элизабет, – не мог вывести ее из этого состояния. Да что за напасть такая?
– МУЗЫКУ. – Уолтер в конце концов дал знак звукооператору. – МУЗЫКУ.
Но музыка не понадобилась: вниманием Элизабет завладели ее тикающие часы и она вернулась к жизни.
– Простите, – сказала она. – На чем мы остановились? – Глядя на телеподсказку, она помолчала еще немного и вдруг ткнула пальцем вверх – на большие настенные часы. – Прежде чем начать, хочу дать вам один совет: не верьте, пожалуйста, этим часам. Они стоят.
Сидящий в режиссерском кресле Уолтер коротко и шумно выдохнул.
– Я серьезно отношусь к приготовлению пищи, – продолжала Элизабет, полностью отказавшись от телесуфлера, – и знаю, что вы тоже. – С этими словами она смахнула корзину для рукоделия в открытый ящик под столешницей. – Знаю и то, – она обвела взглядом несколько квартир, которые в тот день были случайным образом выбраны для подключения к студии, – что ваше время дорого. Равно как и мое. А потому давайте договоримся: вы и я…
– Мам… – заныл от скуки мальчонка в калифорнийском Вэн-Найзе, – там ничего не показывают.
– Ну выключи тогда! – крикнула ему из кухни мать. – Мне некогда! Иди во дворе поиграй…
– Ма-а-ам… Ма-а-ам, – не унимался мальчонка.
– Господи, Пит… – В комнате появилась загнанная женщина, держа в мокрой руке наполовину очищенную картофелину и порываясь бежать назад в кухню, где на высоком стульчике надрывался грудной младенец. – Неужели я все за тебя делать должна?
Но как только она потянулась к тумблеру, чтобы выключить Элизабет, та вдруг с ней заговорила:
– Как подсказывает мой опыт, есть множество людей, не замечающих тех усилий и жертв, которых требует статус жены, матери, женщины. Так вот, я не отношусь к этому множеству. И в конце тех тридцати минут, которые мы проведем вместе с вами, мы непременно продвинемся на один шаг вперед. Мы непременно создадим нечто такое, что не пройдет незамеченным. Мы непременно приготовим ужин. И он непременно будет рациональным.
– Кто это? – спросила мать Пита.
– Не знаю, – буркнул Пит.
– Итак, начнем, – сказала Элизабет.
Потом у нее в гримерной стилистка Роза, заглянувшая к ней попрощаться, говорила:
– Для протокола: мне лично карандаш в прическе понравился.
– Для протокола?
– Лебенсмаль уже двадцать минут орет на Уолтера.
– За то, что у меня в волосах был карандаш?
– За то, что ты отступала от сценария.
– Ну да, отступала. Но лишь потому, что эти шпаргалки нечитаемы.
– Правда? – Роза явно вздохнула с облегчением. – Только и всего? Шрифт мелковат?
– Нет-нет, – сказала Элизабет. – Не в том дело. Эти карточки меня только сбивали.
– Элизабет! – произнес Уолтер, весь пунцовый, входя к ней в гримерную.
– Ну ладно, – шепнула Роза. – Прости-прощай. – И легонько сжала ей локоть.
– Приветик, Уолтер, – сказала Элизабет. – Я как раз составляю список изменений, которыми необходимо заняться прямо сейчас.
– Уже виделись! – взорвался он. – Что на тебя нашло?
– Ничего на меня не нашло. Мне казалось, все получилось неплохо. Ну да, в самом начале немного спотыкалась, но исключительно от волнения. Больше это не повторится, только надо декорацию подправить.
Он протопал через гримерную и бросился в кресло.
– Элизабет… пойми: это же работа. У тебя две задачи: улыбаться и зачитывать текст по шпаргалкам. Точка. Свои мнения о декорациях и шпаргалках оставь при себе.
– По-моему, я так и делаю.
– Нет!
– Ну, все равно эти подсказки я зачитывать не могла.
– Глупости, – бросил он. – Мы пробовали всякие размеры шрифта, помнишь? Уж я-то знаю, что ты прекрасно могла зачитывать эти проклятые подсказки. Господи, Элизабет, Лебенсмаль вот-вот прихлопнет нашу программу. Ты хоть понимаешь, что мы с тобой оба можем потерять работу?
– Прости. Я прямо сейчас зайду к нему для разговора.
– Еще не хватало! – вырвалось у Уолтера. – Никуда ты не пойдешь.
– Почему же? – спросила она. – Мне нужно прояснить несколько вопросов – например, о декорациях. Что же касается этих карточек – повторяю, Уолтер: я прошу меня извинить, я не так выразилась. Дело не в том, что я не могла разобрать шрифт, а в том, что совесть не позволяла мне их зачитывать. Это же сущий кошмар. Кому такое пришло в голову?
Он поджал губы.
– Мне.
– Ой. – Для Элизабет это стало неожиданностью. – Но этот текст… У меня язык не поворачивался такое произносить.
– Угу, – процедил он сквозь зубы. – Значит, ты так поступила намеренно.
– Мне казалось, ты говорил, – с удивленным видом напомнила она, – что я должна выступать в роли себя самой.
– Но не в такой же роли. Не в роли зануды, которая пугает: «Это будет очень, очень сложно». Которая вещает: «Есть множество людей, не замечающих тех усилий и жертв, которых требует статус жены, матери, женщины». Никому неохота выслушивать эти бредни, Элизабет. Ты должна излучать позитив, радость, яркие краски!
– Но это уже буду не я.
– Ничто не мешает тебе быть такой.
Перед мысленным взором Элизабет промелькнула вся ее жизнь.
– Ноль шансов.
– Давай не будем спорить хотя бы об этом? – попросил Уолтер, мучаясь от стеснения в груди. – Я собаку съел на дневных программах и четко тебе объяснил их механизм.
– Но я ведь женщина, – взвилась Элизабет, – и разговариваю с женской аудиторией!
В дверях появилась секретарша.
– Мистер Пайн, – сказала она, – нам обрывают телефон по поводу этой передачи. Прямо не знаю, как быть.
– Матерь Божья, – выдавил он. – Уже посыпались жалобы.
– Зрительницы просят уточнить список продуктов. Возникла некоторая путаница с ингредиентами для завтрашнего выпуска. Особенно насчет це-аш-три-це-о-о-аш.
– Этановая кислота, – подсказала Элизабет. – Уксус – это четырехпроцентный раствор этановой кислоты. Простите – видимо, надо было составить список в привычных терминах.
– Да неужели? – съязвил Уолтер.
– Вот спасибо. – Секретарша исчезла.
– Откуда взялась идея насчет списка продуктов? – требовательно спросил Уолтер. – Мы ничего подобного не обсуждали – тем более химические формулы.
– Я знаю, – ответила она. – Это меня осенило уже перед съемкой. По-моему, мысль интересная, а ты как считаешь?
Уолтер схватился за голову. Идея-то была неплоха, но ему не хотелось этого признавать.
– Нельзя делать такие вещи, – глухо сказал он. – Ты, черт возьми, не имеешь права своевольничать.
– Я, черт возьми, не своевольничаю, – уколола его Элизабет. – Надумай я, черт возьми, своевольничать, так и сидела бы где-нибудь в лаборатории. Постой-ка, – сказала она, – если не ошибаюсь, у тебя повысился уровень кортикостерона – наступила, как принято говорить, зона послеобеденной депрессии. Хорошо бы тебе что-нибудь съесть.
– Не вздумай, – жестко сказал он, – читать мне лекции о зоне послеобеденной депрессии.
В течение нескольких минут они сидели в гримерной: один уставился в пол, вторая в стену. И не обменялись больше ни словом.
– Мистер Пайн? – В дверь просунула голову другая секретарша. – Мистер Лебенсмаль спешит на самолет, но просил напомнить, что исправить это нужно в кратчайшие сроки – до конца текущей недели. Простите… не берусь сказать, что значит «это». Он говорит: хоть в лепешку расшибитесь, но сделайте так, чтобы «это»… – девушка сверилась со своими записями в блокноте, – было «сексуально». – Тут она зарделась. – И вот еще. – Она передала ему небольшой листок, торопливо исписанный корявым почерком Лебенсмаля: «А где, мать твою за ногу, этот сраный коктейль?»
– Спасибо, – сказал Уолтер.
– Простите, – сказала женщина.
– Мистер Пайн… – Первая секретарша столкнулась в дверях со второй. – Уже поздно… я должна бежать домой. Но телефоны…
– Можешь идти, Пола, – сказал он. – Я отвечу на звонки.
– Тебе помочь? – предложила Элизабет.
– Ты сегодня уже так помогла – дальше некуда, – сказал Уолтер. – Когда я говорю: «Спасибо, не надо», это значит «Спасибо, не надо».
Пайн перешел в приемную; Элизабет плелась сзади. На секретарском столе зазвонил один из телефонных аппаратов. Уолтер снял трубку.
– Кей-си-ти-ви, – устало ответил он. – Да-да, прошу прощения. Это уксус.
– Уксус, – ответила Элизабет по другой линии.
– Уксус.
– Уксус.
– Уксус.
Когда Уолтер выпускал шоу клоунов, ему за все время не поступило ни одного звонка.
Глава 26
Похороны
– Здравствуйте, меня зовут Элизабет Зотт, и это программа «Ужин в шесть».
Сидя в режиссерском кресле, Уолтер зажмурился.
– Умоляю, – шептал он. – Умоляю, умоляю, умоляю.
Шел пятнадцатый день вещания, и у него не осталось сил. Раз за разом он объяснял: как ему самому не приходится выбирать размеры кабинетного стола, так и ей не приходится выбирать студийную кухню. Ничего личного: и декорации, и кабинетные столы выбираются на основании расчетов и бюджетов. Но всякий раз, когда он об этом напоминал, она кивала, будто усвоила, а потом говорила: «Да, но…» И все начиналось сначала. То же происходило и со сценарием. Ее задача, вдалбливал он, – увлечь аудиторию, а не занудить до смерти. Но она со своими постоянными экскурсами в химию только навевала тоску. Поэтому он решил наконец добавить живую аудиторию. Уж он-то знал: живые люди, сидящие в каких-то двадцати футах, быстро отучат ее занудствовать.
– Добро пожаловать на нашу передачу в присутствии зрителей, – сказала Элизабет.
«Пока все неплохо».
– Каждый вечер с понедельника по пятницу мы будет готовить вместе.
«Слово в слово, как по писаному».
– Сегодня у нас на ужин запеканка со шпинатом.
«Дикая кобылица объезжена. Слушается».
– Но для начала необходимо расчистить наше рабочее место.
Глаза у него сами собой раскрылись: она подняла клубок коричневой шерсти и бросила в публику.
«Нет, нет», – беззвучно взмолился он. К нему повернулся оператор; аудитория взорвалась нервным смехом.
– Кому-нибудь нужны круглые резинки? – спросила она, поднимая над головой целый шар из резинок.
Поднялось несколько рук; шар из резинок тут же полетел в публику.
Лишившись дара речи, Уолтер вцепился в подлокотники складного брезентового кресла.
– Люблю, чтобы работать было просторно, – говорила Элизабет. – Это укрепляет мысль о важности того дела, которым мы с вами сейчас займемся. А сегодня работы у нас так много, что для расчистки места мне требуются помощницы. Нужна кому-нибудь банка для печенья?
К ужасу Уолтера, вверх взметнулся лес рук. Не успел он оглянуться, как на сцене уже суетилось множество зрительниц, которым Элизабет предлагала забирать все, что угодно. Менее чем за минуту весь антураж исчез – даже репродукции со стен. Остались только громоздкие часы да фальшивое окно.
– Ну вот, – изрекла она серьезным тоном, когда все вернулись на свои места. – Теперь можно начинать.
Уолтер прокашлялся. Один из первейших законов телевидения, наряду с «развлекать», требует в любых обстоятельствах делать вид, что все идет по плану. Телеведущих специально обучают этому искусству, и Уолтер, который никогда ведущим не был, в один миг решил испытать такой метод. Сидя в своем брезентовом кресле, он выпрямил спину, а потом наклонился вперед и сделал вид, будто сам спровоцировал нарушение всех телевизионных норм. В действительности же ничего подобного он не совершал; все это знали, и каждый отреагировал на его беспомощность по-своему: оператор покачал головой, звукорежиссер вздохнул, сценограф из правой кулисы показал Уолтеру средний палец. Тем временем Элизабет на сцене рубила шпинат гигантским кухонным ножом.
Лебенсмаль его убьет.
На несколько мгновений Уолтер закрыл глаза и прислушался к шорохам телезрителей: кто-то ерзал на стуле, кто-то покашливал. Где-то вдалеке Элизабет распространялась насчет важности калия и магния для человеческого организма. Карточкой-подсказкой, заготовленной для эпизода со шпинатом, Уолтер особенно гордился. «Не правда ли, у шпината прелестный цвет. Зеленый. Напоминает о весне». Это она пропустила не глядя.
– …многие считают, что шпинат делает нас сильными, потому что железа в нем – почти как в мясе. Но на самом деле шпинат богат щавелевой кислотой, которая препятствует усвоению железа. А значит, когда Моряк Попай хвалится, будто приобрел исполинскую силу[20], подзаправившись порцией шпината, не верьте.
Ну, фантастика. Уже Моряка Попая уличает во лжи.
– Тем не менее шпинат обладает высокой питательной ценностью – об этом и о многом другом мы продолжим разговор после небольшого перерыва, – продолжала Элизабет, размахивая перед камерой своим ножом.
Час от часу не легче. Уолтер даже не стал вставать. В считаные мгновения Элизабет возникла у его локтя.
– Ну как, Уолтер, тебе понравилось? – заговорила она. – Я последовала твоему совету. Задействовала публику.
Он повернулся к ней с каменным лицом.
– Сделала все, как ты сказал: развлекала. Зная, что мне потребуется много свободного пространства, я вспомнила про бейсбол – помнишь, как торговцы бросают в толпу орешки? И это сработало.
– Да, – произнес он безразлично. – А потом ты предложила зрителям поживиться базами, битами, перчатками и вообще всем, что плохо лежит.
На лице Элизабет читалось удивление.
– Ты сердишься?
– Тридцать секунд, миссис Зотт, – предупредил оператор.
– Нет, что ты, – спокойно произнес Уолтер. – Я не сержусь. Я в бешенстве.
– Но ты же сам сказал: развлекать.
– Нет, ты не развлекала: ты распорядилась тем, что тебе не принадлежит.
– Мне требовалось свободное пространство.
– В понедельник готовься умереть, – сказал Уолтер. – Сразу после меня.
Элизабет отвернулась.
– Я снова с вами, – услышал он раздраженный голос Элизабет на фоне одобрительных аплодисментов зрителей.
К счастью, после этого он мало что воспринимал, но лишь потому, что у него схватило живот, а сердце заколотилось с такой силой, что наводило на мысль о самом серьезном диагнозе. Уолтер зажмурился и попытался приблизить свой конец – хоть инсульт, хоть инфаркт.
Открыв глаза, он увидел Элизабет, которая размахивала руками на опустевшей кухне.
– Кулинария – это химия, – говорила она. – А химия – это жизнь. Она дает нам возможность изменить все, включая себя.
Боже милостивый.
Над Уолтером склонилась его секретарша и шепотом сообщила, что на самое раннее время его вызывает Лебенсмаль. Он снова закрыл глаза. Успокойся, внушал он себе. Дыши.
С закрытыми глазами он узрел нечто такое, чего совсем не хотел видеть. Себя на похоронах – на своих собственных похоронах – среди множества людей в цветастых одеждах. До его слуха донеслось, как некто – референт? – рассказывает про обстоятельства его смерти. Эта скучная история совершенно ему не понравилась, но как раз подходила под формат его дневных программ. Слушал он внимательно, дабы в контексте эпизодов своей жизни не пропустить похвалы, однако выступающие в основном говорили что-то вроде «Какие у вас планы на эти выходные?»
Где-то вдалеке Элизабет распиналась о важности работы. Она снова читала нотации, забивая головы скорбящих идеями о чувстве собственного достоинства.
– Рискуйте, – говорила она. – Не бойтесь экспериментировать.
Не будьте как Уолтер – вот что она имела в виду.
С каких это пор на похороны приходят не в черном?
– Бесстрашие на кухне влечет за собой бесстрашие в жизни, – утверждала Зотт.
Кто вообще предоставил ей слово для прощания? Фил? Какое хамство. И совсем неуместно, учитывая, что он, Уолтер Пайн, рискнул только один раз – когда взял ее на работу и тем самым приблизил свою безвременную кончину. Рискуйте, не бойтесь экспериментировать, давайте-давайте. Кто здесь умер?
Издали все еще доносился голос Элизабет в сопровождении непрерывного стука ножа. Затем, минут через десять, послышались заключительные слова:
– Дети, накрывайте на стол. Маме нужно немного побыть одной.
Иными словами, довольно о покойном Уолтере – вернемся ко мне.
Скорбящие с энтузиазмом аплодировали. Теперь не грех и по стаканчику пропустить.
Тем более что потом уже ничего интересного не происходило. К сожалению, воображаемая смерть оказалась очень похожа на его жизнь. Ему пришло в голову, что выражение «занудить до смерти» – это не пустые слова.
– Мистер Пайн?
– Уолтер?
Чья-то рука коснулась его плеча.
– Давайте я позову врача, – предложил первый голос.
– Пожалуй, – отозвался второй.
Он разлепил веки: рядом с ним стояли Зотт и Роза.
– У вас, кажется, был обморок, – сказала Зотт.
– Вы прямо на пол сползли, – добавила Роза.
– У вас пульс учащен, – определила Зотт, положив пальцы ему на запястье.
– Врача-то позвать? – вновь спросила Роза.
– Уолтер, ты голоден? Когда в последний раз ел?
– Я в полном порядке, – хрипло сказал Уолтер. – Ступайте.
Однако самочувствие у него было скверное.
– В обед он с тележки ничего не взял, – сообщила Роза. – И на ужин не выходил, мы бы заметили.
– Уолтер, – Элизабет взяла инициативу на себя, – отвези вот это домой. – Она сунула ему в руки объемную форму для выпечки. – Здесь запеканка со шпинатом, я только что приготовила. Поставишь форму в духовку на сорок минут при ста девяноста градусах. Ты справишься?
– Нет, – ответил он, садясь. – Не справлюсь. И вообще, Аманда терпеть не может шпинат, так что еще раз НЕТ.
Но потом, сообразив, что ведет себя как капризный ребенок, Уолтер повернулся к сотруднице, которая ведала прическами и макияжем (как бишь ее зовут?), и сказал:
– Извините за лишнее беспокойство, – и добавил какую-то мешанину звуков, способную сойти за любое имя, – но я прекрасно себя чувствую. Ну все, хорошего вам вечера.
Чтобы продемонстрировать свою бодрость, он встал с кресла и нетвердой походкой направился к себе в кабинет, где и сидел, пока не ушли непрошеные помощницы. Но, доковыляв до парковки, он увидел, что форма для выпечки стоит на капоте его автомобиля. «Запекать 40 минут при температуре 190 градусов», – гласила записка.
Он доехал до дому и только по причине усталости сунул проклятущую форму в духовку, а вскоре уже сел за ужин со своей дочерью.
Съев три кусочка, Аманда объявила, что ничего вкуснее в жизни не пробовала.
Глава 27
Все обо мне
Май 1960 года
– Мальчики и девочки, – говорила миссис Мадфорд, когда наступила весна, – мы с вами запускаем новый проект. Называется он «Все обо мне».
Мэд резко втянула воздух.
– Пусть каждый попросит свою маму заполнить вот эту схему. Называется она «родословное древо». Все, что мама напишет на этом древе, поможет вам больше узнать об одном очень важном человеке. Что же это за человек, кто может ответить? Подсказываю: ответ содержится в названии нашего нового проекта: «Все обо мне».
Подперев ладошками подбородки, дети неровным полукругом сидели на полу у ног миссис Мадфорд.
– Кто хочет предложить первую отгадку? – поторопила миссис Мадфорд. – Давай, Томми.
– Можно, пожалуйста, в тубзик?
– Можно выйти в туалет? Нет, нельзя. Уроки сейчас закончатся. Через несколько минут сходишь.
– Президент, – сказала Лина.
– Возможно, это президент? – поправила миссис Мадфорд. – Нет, Лина, ответ неправильный.
– Возможно, это Лесси? – решилась Аманда.
– Нет, Аманда. У нас не собачья конура, а родословное древо. Мы беседуем о людях.
– Люди – это животные, – сказала Мадлен.
– Ничего подобного, Мадлен. Люди – это род человеческий.
– А Мишка Йоги[21] – это, случайно, не он? – спросил кто-то еще.
– Возможно, это Мишка Йоги? – Миссис Мадфорд пришла в раздражение. – Конечно нет. В родословное древо медведи не включаются, а тем более телевизионные. Мы же люди!
– Но люди – это животные, – упорствовала Мадлен.
– Мадлен! – резко оборвала ее миссис Мадфорд. – Сколько можно?
– Чё, мы животные? – Томми вытаращился на Мадлен.
– НЕТ! МЫ НЕ ЖИВОТНЫЕ! – цыкнула миссис Мадфорд.
Но Томми уже засунул пальцы под мышки и начал скакать по классу, вопя, как шимпанзе: «И-И!» Половина приготовишек тут же последовала его примеру: «ИИУУ! ИИУУ!»
– ПРЕКРАТИ, ТОММИ! – взвизгнула миссис Мадфорд. – ВСЕМ ПРЕКРАТИТЬ, НЕ ТО ЖИВО К ДИРЕКТОРУ ОТПРАВЛЮ! УСПОКОИЛИСЬ ВСЕ НЕМЕДЛЕННО!
И резкость ее голоса вкупе с угрозами обращения в более высокую инстанцию вынудила детей занять свои места на полу.
– А ТЕПЕРЬ, – жестко сказала она, – как я уже говорила, вам предстоит узнать новые сведения об очень важном человеке. О ЧЕЛОВЕКЕ, – повторила она, испепеляя взглядом Мадлен. – Итак, кем же, возможно, окажется этот ЧЕЛОВЕК?
Никто не шелохнулся.
– КЕМ ОН ОКАЖЕТСЯ? – требовала она ответа.
Несколько учеников помотали головами.
– Ну ладно, дети: это же ВЫ и есть! – сердито выкрикнула она.
– Как? Почему? – слегка встревожилась Джуди. – Что я такого сделала?
– Не глупи, Джуди, – взмолилась миссис Мадфорд. – Ради всего святого!
– Моя мама говорит, что от нее эта школа больше ни цента не получит, – сообщил заскорузлый с виду мальчонка по имени Роджер.
– При чем тут вообще деньги, Роджер? – пронзительно выкрикнула миссис Мадфорд.
– А дайте посмотреть на это древо, – попросила Мадлен.
– Разрешите, пожалуйста! – прогрохотала миссис Мадфорд.
– Разрешите, пожалуйста, – согласилась Мадлен.
– НЕТ, НЕ РАЗРЕШАЮ! – возопила миссис Мадфорд, складывая лист бумаги вчетверо, как будто тем самым могла обезопасить его от Мадлен. – Древо предназначено не для тебя, а для твоей матери. Так, дети, – продолжила учительница, пытаясь взять себя в руки, – всем построиться в затылок. Я прикреплю такой документ к вашей одежде. После этого можете отправляться по домам.
– Моя мама просит, чтобы вы больше ничего не прикалывали ко мне булавками, – сказала Джуди. – Говорит, что вы дырявите мои блузки.
«Врет она все, твоя мать, гадина такая», – вертелось на языке у миссис Мадфорд, но вслух она только сказала:
– Хорошо, Джуди. Твой экземпляр я прикреплю степлером.
Дети по очереди ждали, пока миссис Мадфорд прикалывала листки к их джемперам, рубашкам или блузам, гуськом выходили из класса и за порогом школы пускались во весь опор, как жеребята, много часов томившиеся на привязи.
– А ты, Мадлен, сегодня останешься после уроков.
– Давай-ка разберемся, – сказала Гарриет, когда Мадлен объяснила, почему так поздно пришла из школы. – Тебя оставили после уроков за то, что ты сказала учительнице: люди – это животные, да? Но зачем ты так сказала, милая моя? Это не очень-то вежливо.
– Почему? – растерялась Мадлен. – Мы действительно животные.
Гарриет про себя засомневалась: может, люди и вправду животные? Своего мнения у нее не было.
– Я тебе так скажу, – начала она. – Бывают случаи, когда лучше не спорить. Учительницу полагается уважать, а значит, порой лучше придержать язычок, даже если ты с ней не согласна. Того требует дипломатия.
– Я думала, дипломатия – это вежливость.
– А я тебе о чем толкую?
– Но если она неправильно объясняет?
– Да хоть бы и так.
Мадлен пожевала нижнюю губу.
– Ты сама разве никогда не ошибаешься? Вряд ли тебе будет приятно, если кто-нибудь станет прилюдно тыкать тебя носом в твои ошибки, правда же? Наверное, миссис Мадфорд просто оробела.
– По ней не видно было, чтобы она оробела. И притом она уже не в первый раз дает нам ложные сведения. На прошлой неделе, например, сказала, что Землю создал Бог.
– Многие в это верят, – сказала Гарриет. – В это верить не зазорно.
– А ты сама веришь?
– Давай-ка мы с тобой посмотрим, что там, в записке в этой, – быстро нашлась Гарриет, отстегивая булавку от джемпера Мадлен.
– Там проект «родословное древо», – сказала Мадлен, опуская на столешницу свой ланч-бокс. – Маме дано задание вписать туда все, что нужно.
– Не люблю я такие задания, – пробормотала Гарриет, изучая небрежно изображенный дуб, ветви которого ожидали имен родственников – ныне здравствующих, покойных или давно исчезнувших с горизонта, связанных друг с другом брачными узами, кровным родством или прихотью судьбы. – Вот ведь пиявка дотошная. Она тебе судебную повестку, часом, не пришпилила заодно?
– А это обязательно? – ужаснулась Мадлен.
– Хочешь знать мое мнение? – спросила Гарриет, складывая листок по прежним сгибам. – Сдается мне, деревья эти – жалкая попытка окольными путями вызнать, что у человека за душой. Обычно сопровождается вмешательством в частную жизнь. Твоя мама до белого каления дойдет. Я бы на твоем месте этого ей не показывала.
– Но я ни одного ответа не знаю. Даже про папу.
Ей вспомнилась записка, которую мама утром приложила к школьному обеду. «Школьные библиотекари – самые серьезные педагоги. Если они чего-то не знают, то найдут, где посмотреть. Это не мнение, это факт. Не делись этим фактом с миссис Мадфорд».
Но когда Мадлен попросила школьного библиотекаря подсказать какой-нибудь кембриджский альманах, та нахмурилась и протянула ей последний номер журнала «Хайлайтс».
– О папе ты знаешь немало, – возразила Гарриет. – Например, ты знаешь, что родители его – твои бабушка и дедушка – погибли под колесами поезда, когда он был маленьким. И что потом он жил у своей тети, пока она не врезалась в дерево. А дальше его определили в приют для мальчиков – забыла название, но звучит как-то по-девчачьи. И что у твоего отца была своего рода крестная мать, хотя крестных и не включают в семейное древо.
Упомянув крестную мать, Гарриет тут же прикусила язык. Она узнала о крестной только потому, что не упускала ни одной мелочи; не вызывало сомнений, что крестная-то не настоящая, а, так сказать, фея-крестная. А откуда ей это стало известно: однажды Кальвин, задолго до знакомства с Элизабет, в спешке умчался на работу, оставив дом нараспашку, и Гарриет, как добросовестная соседка, пошла прикрыть дверь.
Естественно, как и подобает тем, кто всегда доводит начатое до конца, она зашла внутрь – убедиться, что дом не обнесли. Предпринятый ею по собственной инициативе тщательный осмотр соседского жилья показал, что за сорок шесть секунд, истекших с момента ухода Кальвина, абсолютно ничего не произошло.
При этом она сделала для себя кое-какие выводы. Во-первых, Кальвин Эванс – ученый с большой буквы: его портрет красовался на обложке журнала. Во-вторых, он неряха. В-третьих, вырос он в Сиу-Сити, в каком-то церковном приюте для мальчиков. Об этом приюте она узнала только потому, что увидела в мусорном ведре листок бумаги – который, естественно, сразу извлекла: каждый может случайно выбросить какую-нибудь мелочь, которую на самом деле необходимо сохранить. Согласно письму, приют нуждался в деньгах. Руководство потеряло главного спонсора – человека, который некогда обеспечивал мальчикам «естественнонаучные образовательные возможности и здоровый, активный отдых». В настоящее время приют обращался к воспитанникам прошлых лет. Можно ли ждать помощи от Кальвина Эванса? Скажите «да»! Сделайте пожертвование в пользу приюта Всех Святых сегодня! Его ответ тоже оказался в мусорной корзине. По сути, там говорилось: да как вы смеете, пошли вы, чтоб вам всем сгнить в тюрьме.
– Кто такая крестная? – спросила Мадлен.
– Близкая знакомая или родственница, – отвечала Гарриет, запихивая свои воспоминания подальше. – Ее обязанность – приглядывать за твоей духовной жизнью.
– А у меня она есть?
– Крестная?
– Нет, духовная жизнь.
– А-а, – протянула Гарриет. – Откуда ж мне знать? Ты, к примеру, веришь в то, чего не можешь увидеть?
– Ну, я фокусы люблю.
– А я – нет, – сказала Гарриет. – Терпеть не могу, когда меня дурачат.
– Но ты же веришь в Бога.
– Пожалуй. Да.
– А почему?
– Просто верю. Как все.
– Моя мама не верит.
– Знаю. – Гарриет попыталась скрыть неодобрение.
Она считала, неправильно это – не верить в Бога. Что за гордыня? С ее точки зрения, вера в Бога необходима, как зубная щетка или нижнее белье. Ясное дело, все порядочные люди в Бога веруют… и даже непорядочные, вроде ее муженька, тоже веруют. Во имя Господа она все еще и состояла в браке с мистером Слоуном, только бремя этого брака несла в одиночку – так повелел ей Господь. Господь не упускает случая возложить на человека ответственность и старается никого не обойти. И вот еще что: кто не верит в Бога, тот не верит ни в рай, ни в ад, а ей ох как хотелось верить в ад – ох как хотелось верить, что мистер Слоун отправится именно туда. Она встала:
– Где твоя веревочка? Пошли учиться вязать узлы.
– Я уже умею, все до единого, – ответила Мэд.
– А с закрытыми глазами?
– Тоже.
– А за спиной? Сможешь?
– Смогу.
Гарриет делала вид, будто поддерживает странные увлечения Мэд, но, если по совести, она их не одобряла. Девочка не интересуется куклами Барби, не горазда на шалости: ей подавай морские узлы, книги о войне да о стихийных бедствиях. Давеча она подслушала, как Мадлен пытает городскую библиотекаршу насчет Кракатау: когда, мол, ждать следующего извержения? Как оповестят местных жителей? Сколько примерно будет жертв?
Она обернулась проследить, как Мадлен работает над своим фамильным древом: большие серые глаза скользили по голым ветвям, а зубы беспрестанно жевали нижнюю губу. Кальвин тоже вечно губу жевал. Неужто такая привычка по наследству передается? Вряд ли. Гарриет родила четверых: каждый был не похож на троицу других, а с нею и вовсе не имел ничего общего. А что теперь? Все они чужие, разъехались по дальним городам, у каждого своя жизнь, свои дети. Ей хотелось верить, что какая-нибудь железная связь соединит ее с ними на веки вечные, но такого не бывает. Над железными связями надо работать и работать.
– Кушать хочешь? – спросила Гарриет. – Сырку нарезать тебе?
Пока она шарила в глубине холодильника, Мадлен вытащила из школьного ранца какую-то книгу. «Пять лет в Конго среди каннибалов».
Гарриет заглянула ей через плечо:
– Милая моя, а учительница знает, что ты это читаешь?
– Нет.
– Вот пусть и дальше не знает.
Чтение – еще один пункт, по которому у Гарриет возникали разногласия с Элизабет. Год и три месяца назад Гарриет была убеждена, что Мэд всего лишь притворяется, будто умеет читать. Дети вечно подражают родителям. Но вскоре выяснилось, что Зотт не просто научила Мадлен грамоте на сборнике каких-то детских сказок, но и подсовывала ребенку крайне сложное чтиво: газеты, романы, журнал «Популярная механика».
Гарриет задумалась: уж не гений ли эта девчушка? Отец-то у нее точно был гением. Но нет. Мадлен представляла собой результат неусыпных стараний Элизабет. Зотт просто отказывалась признавать какие-либо рамки, как для себя, так и для других. Когда минул примерно год после смерти мистера Эванса, Гарриет, прибираясь на столе Элизабет, наткнулась на записи о том, как Зотт пыталась обучить Шесть-Тридцать несусветному количеству слов. В то время Гарриет списала это на временное умопомрачение соседки, то есть на скорбь. Но потом, когда трехлетняя Мэд спросила, не видел ли кто ее раскидайчик, именно Шесть-Тридцать в считаные секунды принес и бросил ей на колени эту вещицу.
«Ужин в шесть» представлял собой столь же невероятное явление. В начале программы Элизабет каждый раз утверждала, что готовить очень нелегко и следующие тридцать минут могут оказаться крайне мучительными.
– Кулинария – не точная наука, – буквально вчера отметила Зотт. – Помидор у меня в руке отличается от вашего. Именно поэтому необходимо взаимодействовать со своими ингредиентами. Экспериментируйте: попробуйте на вкус, пощупайте, понюхайте, присмотритесь, прислушайтесь, проверьте, оцените.
Затем Элизабет подробно описала для своих зрителей химические процессы, посредством которых смешивание различных ингредиентов при определенных температурах приводит к замысловатой череде ферментативных реакций и в результате к чему-то вкусному. Велись также беседы о кислотах, щелочах, ионах водорода, и по прошествии месяца Гарриет, как ни странно, начала что-то понимать.
На протяжении всего кулинарного процесса Элизабет без тени улыбки внушала своим зрителям, что их ждет нелегкое испытание, но они, по ее мнению, люди изобретательные и способные, она в них верит. Странная это была передача. Не совсем развлекательная. Но сродни альпинизму. Вроде даже удовольствие доставляет, но лишь когда восхождение завершено.
Тем не менее Гарриет и Мадлен, затаив дыхание, ежедневно смотрели «Ужин в шесть» в полной уверенности, что каждый новый выпуск будет последним.
Мадлен открыла библиотечную книгу и теперь изучала гравюру, которая изображала человека, зубами впившегося другому в бедро.
– А люди вкусные?
– Почем я знаю? – Гарриет раскладывала на тарелке сырные кубики. – Смотря как приготовить. У твоей мамы, думаю, кто угодно вкусным получится.
«Кроме мистера Слоуна, – добавила она про себя. – Потому как у него нутро гнилое».
Мадлен кивнула:
– Всем нравится, как мама готовит.
– Кому это «всем»?
– Всем ребятам, – ответила Мадлен. – Теперь многие приносят в школу такие же обеды, как у меня.
– Надо же, – удивилась Гарриет. – Остатки? Что с вечера недоедено?
– Да.
– Их матери смотрят программу твоей мамы?
– Думаю, смотрят.
– Правда?
– Конечно, – подчеркнула Мадлен, как будто Гарриет туго соображала.
Гарриет по умолчанию считала, что аудитория программы «Ужин в шесть» невелика; это подтверждала и сама Элизабет, которая признавалась, что ее шестимесячный испытательный срок близится к концу, что за каждый выпуск нужно биться и надежды на возобновление контракта почти не осталось.
– Но ты же можешь пойти им навстречу? – спрашивала Гарриет, пряча свое расстройство. Она обожала смотреть программу Элизабет. – Попробуй хотя бы улыбнуться, что ли.
– Улыбнуться? – переспрашивала Элизабет. – Разве хирург улыбается, когда вырезает аппендикс? Нет. А ты бы стала от него требовать улыбок? Нет. Приготовление пищи, как и хирургия, требует сосредоточенности. Между тем Фил Лебенсмаль настаивает, чтобы я разговаривала со зрителями как с недоумками. Я на это не пойду, Гарриет, я не собираюсь поддерживать миф о никчемности женщин. Захотят меня прикрыть – пускай. Найду себе другое занятие.
«Может, и найдешь, – сказала про себя Гарриет, – да только платить тебе будут в разы меньше». Элизабет, благодаря телевизионным заработкам, смогла сдержать свое слово: теперь Гарриет работала у нее на платной основе и недавно получила самый первый чек. Стоит ли говорить, что у нее сразу как будто крылья на плечах выросли.
– Ты же знаешь, я всегда за тебя, – осторожно начала Гарриет, – но ты хотя бы вид сделай, что идешь на уступки. Подыграй начальству малость.
Элизабет склонила голову:
– Подыграть?
– Ну, ты меня понимаешь, – сказала Гарриет. – У тебя голова на плечах есть. А мистеру Пайну или хлыщу Лебенсмалю это как нож острый. Ты же знаешь, что это за народ – мужчины.
Элизабет поразмыслила. Нет, она не знает, что это за народ – мужчины. Такое впечатление, что рядом с ней мужчины, за исключением Кальвина и ее покойного брата Джона, а также доктора Мейсона и, возможно, Уолтера Пайна, всегда проявляли самые худшие свои качества. У них возникало желание шпынять ее, лапать, поправлять, а то и затыкать ей рот, командовать ею и помыкать. Она не понимала, почему они не могут просто относиться к ней как к человеку и коллеге, как к равной, знакомой, а то и незнакомой – как к обыкновенной прохожей, то есть автоматически проявлять уважение до тех пор, покуда не станет известно, что на заднем дворе у нее зарыта куча трупов.
Единственной ее близкой подругой оставалась Гарриет, они во многом соглашались, но в том, что касалось мужчин, – ни в какую. Гарриет твердила, что мужчины представляют собой другой мир, отличный от женского. С мужчинами надо осторожно, они натуры хрупкие и попросту не способны разглядеть в женщине ум или профессионализм, превосходящий их собственный.
– Гарриет, это смехотворно, – возражала Элизабет. – И мужчины, и женщины – люди. Как люди, мы лишь продукт своей среды, жертвы нашей никудышной системы образования; мы сами решаем, как себя вести. Короче говоря, принижение женщин в сравнении с мужчинами, как и возвышение мужчин в сравнении с женщинами, не обусловлено биологическими причинами. Это явление культуры. И начинается оно с двух слов: «розовый» и «голубой». С этого момента все стремительно летит кувырком.
Кстати, о никудышных системах образования: не далее как на прошлой неделе ее вызвали в школу по поводу сходной проблемы. Выяснилось, что Мадлен отказывается участвовать в играх для девочек – таких, например, как дочки-матери.
– Мадлен стремится к тем занятиям, которые больше подходят мальчикам, – сетовала Мадфорд. – Это нехорошо. Вы-то сами, очевидно, считаете, что место женщины – дома, если судить по вашей… – она слегка кашлянула, – телепрограмме. Так поговорите с дочерью. На этой неделе она изъявила желание дежурить в школьном патруле.
– И в чем проблема?
– В том, что туда принимают только мальчиков. Мальчики защищают девочек. Потому что они крупнее.
– Но Мадлен – самая высокая у вас в классе.
– Это еще одна проблема, – сказала Мадфорд. – Ее рост причиняет мальчикам дискомфорт.
– Так что нет, Гарриет, – резко сказала Элизабет, возвращаясь к обсуждаемой теме. – Подыгрывать я не стану!
Гарриет чистила запущенный ноготь, пока Элизабет разглагольствовала о женщинах, которые принимают свое подчиненное положение как ниспосланное свыше, будто полагая, что более мелкие тела служат биологическим признаком мелкого ума, что они от природы неполноценны, хотя и очаровательны. Хуже того, объясняла Элизабет, многие женщины внушают подобные убеждения своим детям, используя такие фразы, как «Мальчишки есть мальчишки» или «Чего хотеть от девочек?».
– Что у женщин в голове? – требовательно вопрошала Элизабет. – Почему они принимают эти стереотипы? И более того – увековечивают. Неужели они не знают о доминирующей роли женщин в скрытых племенах Амазонки? Разве Маргарет Мид нынче не печатают?
Умолкла она лишь тогда, когда Гарриет встала, давая понять, что не желает больше слушать малопонятные длинные слова.
– Гарриет… Гарриет! – окликала Мадлен. – Ты меня слушаешь? Гарриет, что с ней случилось? Она тоже умерла?
– Кто «она»? – рассеянно спросила Гарриет, сокрушаясь, что никогда не читала Маргарет Мид: не эта ли дама написала «Унесенные ветром»?[22]
– Крестная.
– Ах вот ты о ком, – протянула она. – Понятия не имею. И вообще в строгом смысле это могла быть вовсе не крестная. И даже не крестный.
– Но ты же сама говорила…
– Так то была фея-крестная, которая помогала деньгами приюту, где вырос твой папа. Я только ее имела в виду. Фею-крестную. И она – хотя это вполне мог быть крестный отец, между прочим… то ли он, то ли она… в общем, давали деньги на всех воспитанников приюта. Не только на твоего папу.
– И кто же это все-таки был?
– Без понятия. Да какая разница? Так ли это важно? Фея-крестная по-научному называется «филантроп». Состоятельный человек, который дает средства на благое дело. Например, Эндрю Карнеги – на библиотеки его имени. Хотя тебе полезно знать, что филантропия создает лазейку для уклонения от налогов, поэтому ее не всегда вершат в ущерб себе. У тебя других уроков, что ли, нету, Мэд? Кроме этого треклятого древа?
– Пожалуй, напишу-ка я в папин приют и узнаю, кто такой был этот фей-крестный. Тогда я смогу внести его имя в фамильное древо – хотя бы в виде желудя. Не на целую ветвь, а так…
– Нет. Во-первых, на фамильном древе желуди не растут. Во-вторых, крестные, то есть филантропы, – это частные лица; в приюте нипочем не раскроют имя благодетеля. И в-третьих, про филантропа нельзя сказать ни «фей-крестный», ни «фея – крестный отец». Фея – всегда женщина.
– А иначе получится организованная преступность? – спросила Мадлен.
Разрываясь между изумлением и досадой, Гарриет шумно выдохнула:
– Суть-то в чем: крестных родителей на фамильном древе не изображают. Во-первых, это не кровная родня, во-вторых, они себя не рассекречивают. Иначе их на части станут рвать, требуя денег.
– Но таиться нехорошо.
– Когда как.
– А у тебя есть тайны?
– Нет, – солгала Гарриет.
– А у моей мамы, как думаешь, есть?
– Нету, – ответила Гарриет и в данном случае не покривила душой.
Как бы ей хотелось, чтобы Элизабет держала свои тайны – или хотя бы мнения – при себе.
– А теперь давай заполним это древо чем бог на душу положит. Учительница все равно не разберется, а мы с тобой еще успеем посмотреть мамину программу.
– Хочешь, чтобы я соврала?
– Мэд… – Гарриет начала досадовать. – Разве я велела тебе говорить неправду?
– А разве у фей нет крови?
– Конечно, у фей есть кровь! – взвизгнула Гарриет и прижала ко лбу ладонь. – Давай на время прервемся. Иди воздухом подыши.
– Но…
– Позови Шесть-Тридцать, в мячик с ним поиграй.
– Мне ведь еще задано фотографию принести, Гарриет, – добавила Мадлен. – Чтобы на ней была семья в полном составе.
Под столом Шесть-Тридцать положил голову на ее острую коленку.
– Семья в полном составе, – подчеркнула Мадлен. – Это значит, что на снимке обязательно должен быть и мой папа.
– Нет, совсем не обязательно.
Шесть-Тридцать вылез из-под стола и направился в спальню Элизабет.
– Если не хочешь играть в мячик, бери с собой Шесть-Тридцать и ступайте в библиотеку. У тебя книжки давно просрочены. Как раз успеешь вернуться к маминой передаче.
– Не хочу.
– Ну знаешь, иногда нам всем приходится что-нибудь делать через не хочу.
– А ты что такого делаешь через не хочу?
Гарриет закрыла глаза. Она представила себе мистера Слоуна.
Глава 28
Святые
– Мадлен… – обратилась к ней сотрудница городской библиотеки. – Чем сегодня могу тебе помочь?
– Мне нужно узнать адрес одного места в Айове.
– Пойдем.
Библиотекарь повела ее через книжные лабиринты, время от времени останавливаясь, чтобы отчитать какого-нибудь нерадивого читателя, который загибал уголки страниц, чтобы отметить нужные места, или задирал ноги на соседний стул.
– Это же Библиотека имени Карнеги, – сердито шептала женщина. – Смотрите у меня: внесу вас в черный список.
Она подвела Мадлен к стеллажу с телефонными справочниками:
– Сюда, Мадлен. Айова, говоришь? – С одной из верхних полок она сняла три толстых тома. – Какой город?
– Я ищу приют для мальчиков, – ответила Мадлен, – но в городе с девичьим именем. Это все, что мне известно.
– Для поиска этого недостаточно, – сказала библиотекарь. – Айова – значительная территория.
– Я ставлю на Сиу-Сити, – раздался чей-то голос сзади.
– Сиу – это не девичье имя, – обернулась на этот голос библиотекарь. – Так называется группа индейских… ох, это вы, преподобный. Виновата: забыла найти заказанную вами книгу. Сейчас исправлюсь.
– Но это название легко спутать с девичьим именем, верно? – продолжал человек в черной сутане. – Где Сиу, там и Сью. Ребенок запросто мог перепутать.
– Этот ребенок ничего не путает, – возразила библиотекарь.
– Такого названия нет, – сказала минут через пятнадцать Мадлен, проведя пальчиком по колонке на букву «М». – Ни мужской, ни мальчиковый приют здесь не значится.
– Кстати, – сказал преподобный, сидя за библиотечным столом, – я должен был упомянуть: иногда такие учреждения называются именами святых.
– Почему?
– Да потому, что воспитатели чужих детей – святые.
– Почему?
– Потому, Мадлен, что пестовать детей – это тяжкий труд.
Мадлен вытаращила глаза.
– Проверь святого Винсента, – посоветовал он, проводя пальцем под белым пасторским воротничком, чтобы немного охладиться.
– А вы что читаете? – поинтересовалась Мадлен, проверяя в телефонном справочнике столбцы на букву «С».
– Духовную литературу, – ответил он. – Я служитель Церкви.
– Нет, я про другое – вот то. – Она указала на журнал, заложенный между страницами Священного Писания.
– Ах это, – смутился он. – Это просто… чтобы развеяться.
– Журнал «Мэд», – прочла она вслух, когда он выдернул журнал из укрытия.
– Юмористический, – объяснил преподобный, поспешив вернуть его себе.
– А можно полистать?
– Боюсь, твоя мама не одобрит.
– Потому что там есть голые картинки?
– Нет! – воскликнул он. – Нет-нет… ничего похожего. Просто временами у меня возникает желание посмеяться. Мой род деятельности мало связан с юмором.
– Почему?
Преподобный замялся.
– Наверное, потому, что Богу не до веселья. А зачем ты разыскиваешь детский приют?
– Там воспитывался мой папа. Я составляю фамильное древо.
– Понятно, – улыбнулся он. – Что ж, генеалогическое древо – штука увлекательная.
– Это дискуссионный вопрос.
– Дискуссионный?
– То есть спорный, – пояснила Мэд.
– Совершенно верно, – удивленно подтвердил он. – Не возражаешь, если я кое о чем спрошу? Сколько тебе лет?
– Мне запрещено разглашать наши личные данные.
– Конечно, конечно. – Его бросило в краску. – Ты права. Молодец.
Мадлен пожевала уголок своего ластика.
– Как бы то ни было, – сказал преподобный, – собирать сведения о своих предках – занятие необходимое, правда? Я в этом убежден. Далеко ли тебе удалось продвинуться?
– Как сказать. – Мадлен болтала ногами под столом. – С маминой стороны: ее отец сидит в тюрьме за сожжение людей, мать в Бразилии – из-за налогов. Мамин брат умер.
– Ох…
– А с папиной стороны пока ничего нет. Но я рассчитываю, что работники приюта сойдут за родню.
– Каким же образом?
– Они его вырастили.
Преподобный потер затылок. Житейский опыт подсказывал, что в таких приютах нередко заправляют педофилы.
– Вы же сами о них сказали: святые, – напомнила Мэд.
Он втайне содрогнулся. Служение проповедника подталкивает к вопросу: сколько раз в сутки мыслимо лгать? Людям требуется постоянное ободрение: дескать, «все идет своим чередом» или «все будет хорошо», но если посмотреть правде в глаза, то все плохо и будет только хуже. К примеру, на прошлой неделе он служил на похоронах (один из его прихожан скончался от рака легких) и убеждал скорбящую семью, где, кстати, каждый дымит как паровоз, что покойного призвал Господь, а не убила привычка выкуривать по четыре пачки в день. Родные, глубоко затягиваясь, благодарили его за мудрость.
– Разве обязательно писать в приют? – спросил он. – Не проще ли расспросить твоего папу?
– Нет, он умер, – вздохнула она.
– Боже! – ужаснулся преподобный и покачал головой. – Прими мои глубокие соболезнования.
– Спасибо, – с серьезным видом ответила Мадлен. – Многие считают, что невозможно скучать по тем, кого мы никогда не знали, но я считаю – очень даже возможно. А вы как думаете?
– Точно так же, как ты, – ответил он, теребя волосы на затылке и чувствуя, что одна прядь отросла чуть больше других.
Он как-то гостил у друзей в Ливерпуле, и они всей компанией пошли на концерт совершенно новой группы под названием «Битлз». Эти британские ребята все как на подбор были с челками, но он поймал себя на том, что их внешний вид нравится ему не меньше, чем их музыка.
– Что вы там ищете? – указала она на его книгу.
– Вдохновение, – ответил он. – Что-нибудь для поднятия духа на воскресной проповеди.
– А про фей-крестных ничего там не сказано?
– Про фей…
– У папиного приюта была фея-крестная. Она давала приюту деньги.
– Понимаю, – сказал он. – Ты, наверное, имеешь в виду благотворительность. У приюта может быть сразу несколько спонсоров. Содержать такие учреждения весьма накладно.
– Нет-нет, – возразила она. – Я имею в виду фею-крестную. Мне кажется, тот, кто дает деньги совершенно незнакомым людям, немного волшебник.
Преподобный испытал очередной прилив изумления.
– Это правда, – согласился он.
– А Гарриет говорит, что деньги лучше заработать. Она волшебства не признает.
– Кто такая Гарриет?
– Наша соседка. Она католичка. Поэтому не может развестись. Гарриет считает, что я должна заполнить фамильное древо всякой выдуманной всячиной, но я против. Из-за этого мне будет казаться, что семья у нас какая-то ущербная.
– Ну что тут скажешь, – осторожно выговорил преподобный, а сам подумал, что семья у ребенка действительно в чем-то ущербная. – Гарриет, видимо, имеет в виду лишь то, что некоторые сведения лучше держать при себе.
– То есть в тайне.
– Нет, именно при себе. Например, я спросил, сколько тебе лет, и ты совершенно правильно ответила, что это личные сведения. Никакой тайны здесь нет, просто ты меня не настолько близко знаешь, чтобы делиться такой информацией. А тайна – это такие сведения, которые может вызнать кто-нибудь посторонний, чтобы использовать против нас или доставить нам неприятность. Тайны обычно связаны с чем-то постыдным.
– А у вас есть тайны?
– Есть, – допустил он. – А у тебя?
– У меня тоже, – сказала она.
– Сдается мне, почти у каждого они есть. Особенно у тех, кто в этом не признается. Невозможно пройти свой жизненный путь, ни разу не испытав стыда или смущения.
Мадлен кивнула.
– Вообще, людям свойственно считать, что для познания себя нужно заполнять глупые ветви этого древа именами незнакомцев. У меня, к примеру, есть приятель, который мнит себя потомком Галилея; есть знакомая, которая считает, что ведет свой род от первых поселенцев, прибывших сюда на паруснике «Мейфлауэр». Оба они гордятся своей фамильной историей как богатейшей родословной, но напрасно. Наши предки не делают нас ни значительнее, ни умнее. Им не под силу превратить потомка в самого себя.
– А что же тогда делает меня самой собой?
– Сознательно выбранное дело всей жизни. То, как ты проходишь свой жизненный путь.
– Но многим выбирать не приходится. Рабам, например.
– Пожалуй, – сказал преподобный, озадаченный этой простой истиной. – Ты тоже права.
Они немного посидели молча: Мадлен водила пальчиком по страницам телефонного справочника, а преподобный раздумывал о покупке гитары.
– Вообще говоря, – добавил он, – я считаю, что фамильное древо – не лучший путь к пониманию своих корней.
Мадлен подняла на него глаза:
– Минуту назад вы сказали, что собирать сведения о своих предках – занятие необходимое.
– Помню, – подтвердил он, – но я солгал.
Они дружно рассмеялись. В другом конце зала библиотекарь предостерегающе подняла голову.
– Меня зовут преподобный Уэйкли, – зашептал он, покаянно кивнув библиотекарю. – Из Первой пресвитерианской.
– Мэд Зотт, – представилась Мадлен. – Мэд – прямо как ваш журнал.
– Так вот, Мэд, – недоверчиво выговорил он, предположив, что имя, вероятно, французское. – Если ты ничего не нашла на святого Винсента, поищи святого Эльма. Нет, постой: проверь-ка Всех Святых. Такое название дается там, где затрудняются с выбором конкретного покровителя.
– Всех Святых, – повторила она, переходя к букве «В». – Все, Все, Все. Стоп. Вот оно. «Всех Святых приют для мальчиков»! – Но ее энтузиазм быстро угас. – Почему-то адреса нет. Только номер телефона.
– Ну и что?
– Моя мама говорит, что по межгороду звонят, только если умер кто-нибудь из близких.
– Хочешь, я позвоню от вашего имени из своего офиса? Мне постоянно приходится звонить в другие города. Скажу, что помогаю одной из своих прихожанок.
– Опять лгать собрались? И часто вы так поступаете?
– Это будет белая ложь, Мэд, – с легкой досадой ответил он.
Неужели никому не дано понять противоречивый характер его деятельности?
– Или же, – он решил держаться ближе к делу, – ты можешь последовать совету Гарриет и заполнить это древо всякой всячиной – тоже мысль интересная. Потому что некоторые вещи лучше оставлять в прошлом.
– Почему?
– Потому что только в прошлом они имеют смысл.
– Но мой папа не в прошлом. Он и сегодня – мой папа.
– Конечно, – смягчился преподобный. – Я к чему веду речь: если звонить в приют Всех Святых, то мне это будет сделать проще. Там скорее пойдут на контакт со мной, потому что мы с ними – служители Церкви. Тебе, наверное, тоже проще говорить о школьных делах с ребятами из школы.
Мадлен удивилась. Ей всегда было непросто разговаривать с ребятами из школы.
– Да, понимаю. – Теперь он думал о том, что лучше бы не ввязываться в эту историю. – Попроси маму, пусть она сама позвонит. Как-никак это касается ее мужа; я уверен, ей пойдут навстречу. Возможно, там затребуют свидетельство о браке или какой-нибудь аналогичный документ, но это не станет препятствием.
Мадлен замерла.
– Я передумала, – сказала она, торопливо выводя два слова на клочке бумаги. – Вот папино имя. – Добавив номер домашнего телефона, она передала листок священнику. – Когда вы сможете позвонить?
Тот взглянул на имя:
– Кальвин Эванс?! – От удивления он отпрянул.
Обучаясь на богословском факультете Гарварда, Уэйкли в качестве вольнослушателя посещал лекции по химии. Перед ним стояла цель: выяснить, как вражеский лагерь трактует Сотворение мира, чтобы опровергнуть эту ересь. Но после годового курса химии он почувствовал, что увяз. Вследствие новых знаний в области атомов, материи, элементов и молекул ему становилось все труднее считать, что Господь создал что бы то ни было. Взять хоть небеса, хоть землю. Хоть пиццу.
Для священнослужителя в пятом поколении, выбравшего один из самых престижных в мире факультетов богословия, это выросло в серьезнейшую проблему. Дело касалось не только ожиданий его родни; дело касалось самой науки. Наука требовала того, на чем крайне редко настаивало избранное им поле деятельности: она требовала доказательств. И средоточием этих доказательств стал некий молодой человек. Звали его Кальвин Эванс.
Эванс приехал в Гарвард для участия в круглом столе по проблемам ДНК, и Уэйкли, не зная, куда себя девать субботним вечером, решил послушать выступления. Эванс, оказавшийся намного моложе всех прочих участников, говорил очень мало. Другие ученые рассуждали на своем птичьем языке о разрыве и образовании химических связей в результате каких-то «эффективных столкновений». Уэйкли, честно сказать, малость приуныл. Но один из ораторов продолжал разглагольствовать о том, что реальные изменения становятся возможны только под воздействием кинетической энергии. Тогда один из участников попросил привести пример «неэффективного столкновения» – чего-то такого, что не обладает энергией и никогда не изменяется, но оказывает заметное воздействие. Эванс нагнулся к своему микрофону и произнес только одно слово: «Религия». После чего встал и вышел из зала.
На Уэйкли так подействовало упоминание религии, что он решил написать об этом Эвансу. К его вящему удивлению, Эванс ответил, тогда он обратился к нему вновь – и Эванс вновь ответил, причем сразу. К согласию они так и не пришли, но явно прониклись симпатией друг к другу. Благодаря этому их переписка, освобожденная от барьеров науки и религии, перешла в личную плоскость. Лишь тогда они узнали, что объединяет их не только возраст, но и почти фанатичное увлечение водными видами спорта (Кальвин занимался греблей, а сам он – серфингом) и страсть к солнечной погоде. Кроме того, ни у одного, ни у другого не было девушки. Ни одного ни другого не удовлетворяло обучение в магистратуре. Ни один ни другой не знал, чего ждать от жизни после выпуска.
Но потом Уэйкли все испортил, упомянув, что идет по стопам отца. И спросил, не обстоит ли дело точно так же у Кальвина. В ответ Кальвин написал ему прописными буквами, что ненавидит своего отца и надеется, что того нет в живых.
Уэйкли был потрясен. Он сразу понял, что отец Эванса нанес ему тяжелую рану и что такая сыновняя ненависть могла вырасти лишь на самой бессердечной почве. На почве доказательств.
Несколько раз он садился писать Эвансу, но не мог найти нужных слов. Он. Проповедник. Автор почти законченной магистерской диссертации на тему «Необходимость утешения в современном обществе». В ответ – ни слова.
Их дружба по переписке прервалась.
После окончания университета он в одночасье потерял отца. Приехал на похороны в Коммонс и решил остаться. Присмотрел небольшой домик у пляжа, взял на себя отцовский приход и расчехлил доску для серфинга.
Через несколько лет он узнал, что Эванс тоже обосновался в Коммонсе. В это трудно было поверить. Бывают ли такие совпадения? Но пока он собирался с духом, чтобы восстановить отношения со своим ныне прославленным другом, жизнь Эванса унесла нелепая случайность.
Пронесся слух, что отслужить панихиду по ученому желающих не находится. Уэйкли предложил свои услуги. Он чувствовал, что обязан отдать дань уважения одному из немногих, кем искренне восхищался, и в меру своих сил направить душу Эванса к месту упокоения. Да и любопытство не давало покоя. Кто придет на прощание? Кто будет оплакивать этого блистательного ученого?
Ответ: женщина и собака.
– Если потребуется, – добавила Мадлен, – скажите им, что мой папа был гребцом.
Уэйкли помолчал, вспоминая непривычно длинный гроб.
И попытался дословно восстановить то, что сказал девушке, стоявшей на краю могилы. «Соболезную вашей утрате»? Возможно. Он намеревался побеседовать с ней после службы, но она ушла вместе со своей собакой, даже не дослушав заключительную молитву. Он решил ее навестить, но не знал ни имени, ни адреса; узнать и то и другое не составляло особых трудностей, но он отказался от этих планов. Нечто в ее внешности подсказывало, что заводить с ней беседы о душе Эванса не стоит.
Долгие месяцы его мучили мысли о краткости жизненного пути Эванса. Мало сыщется людей, которые в полном смысле слова занимаются важным делом и совершают открытия, способные многое изменить. Эванс проскользнул в расщелину непознанного и исследовал вселенную таким способом, от которого полностью открещивалось богословие. И в течение очень краткого периода Уэйкли ощущал себя к этому причастным. Но то было прошлое, а теперь пришло настоящее. Он сделался проповедником и в науке не нуждается. А нуждается он в более изобретательных способах убедить прихожан жить достойно, не причинять друг другу вреда, вести себя прилично. И в конце концов, невзирая на мучившие его сомнения, его стали титуловать преподобным, но мысли о необыкновенном Эвансе не давали ему покоя. А теперь перед ним стояло дитя, называющее себя дочерью Эванса. Воистину неисповедимы пути Господни.
– Давай уточним, – сказал он, – мы с тобой говорим о Кальвине Эвансе, который лет пять назад погиб в результате несчастного случая.
– Из-за поводка, но в принципе все верно.
– Так-так, – сказал он. – Но остается один щекотливый вопрос. У Кальвина Эванса не было детей. Вообще говоря, он даже не был… – Уэйкли осекся.
– Не был – что?
– Ничего, – быстро ответил он.
Совершенно очевидно, что эта девчушка ко всему оказалась незаконнорожденной.
– А здесь у тебя что? – Он указал на пожелтевшую газетную вырезку, торчавшую из ее тетрадки. – Еще какое-то задание?
– Мне велели принести семейное фото, – сказала она, доставая вырезку, еще влажную от собачьей слюны. Эту бумажку она держала бережно, как уникальную ценность. – Это единственный снимок, где мы все вместе.
Он с осторожностью развернул вырезку. Это была статья о похоронах Кальвина Эванса, а на фото он узнал все ту же молодую женщину с собакой: их сфотографировали со спины, но их опустошенность была видна невооруженным глазом: они смотрели, как земля принимает тот самый гроб, который он благословил. Его захлестнула тоска.
– Но, Мэд, разве это может считаться семейным портретом?
– А как же: это моя мама, – Мадлен указала на спину Элизабет, – это Шесть-Тридцать. – Она указала на собаку. – Я у мамы внутри, вот тут… – Она вновь указала на Элизабет, – а в этом ящике лежит мой папа.
В последние семь лет своей жизни Уэйкли главным образом занимался утешениями, но в будничном рассказе этой девочки о своей утрате было нечто такое, что его пришибло.
– Мэд, – выдавил он, – мне нужно, чтобы ты поняла одно, – сказал он, в ужасе замечая на снимке свои собственные руки. – Семьи не положено развешивать на ветках. Возможно, потому, что люди не принадлежат к царству растений – мы относимся к царству животных.
– Точно! – захлебнулась Мадлен. – Именно это я пыталась объяснить миссис Мадфорд.
– Будь мы растениями, – добавил он, беспокоясь, сумеет ли ребенок выдержать объяснение своего происхождения, – возможно, мы стали бы чуть мудрее. Нам была бы отмерена долгая жизнь и все такое.
Тут до него дошло, что Кальвин Эванс прожил совсем короткую жизнь, а он сейчас как бы намекнул на недостаток ума у ее отца. Если честно, проповедник из него получился негодный – хуже некуда. Мадлен вроде бы обдумывала его слова, а потом облокотилась на стол и вытянулась вперед.
– Уэйкли… – шепнула она. – Мне надо бежать – я должна присматривать за мамой, но можно спросить? Ты умеешь хранить секреты?
– Умею, – ответил он, не зная, чтó в ее случае означает присмотр за матерью. Неужели ее мать больна?
Девочка окинула его пристальным взглядом, будто решая, не соврал ли он в очередной раз, потом слезла со стула, подошла к нему сбоку и что-то зашептала ему на ухо, да так неистово, что у него расширились глаза. Не сдержавшись, он приложил согнутую ладонь к ее уху и тоже зашептал. Потом они в изумлении отпрянули друг от друга.
– Это не так уж плохо, Уэйкли, – сказала Мадлен. – Честно.
А он не сумел найти для нее нужных слов.
Глава 29
Связи
– Меня зовут Элизабет Зотт, и это программа «Ужин в шесть».
Она подбоченилась; губы ее были обведены кирпично-красным, густые волосы стянуты на затылке в простой овальный пучок и скреплены карандашом второй твердости, а взгляд направлен прямо в камеру.
– Вдохновляющее известие, – сказала она. – Сегодня мы с вами изучим три типа химических связей: ионную, ковалентную и водородную. Почему, спрашивается, мы должны рассуждать про какие-то связи? Да потому, что эти знания помогают уяснить базовые жизненные принципы. А вдобавок у нас тем временем поднимется тесто.
В домах по всей южной Калифорнии женщины доставали бумагу и карандаши.
– Ионная связь – это химическая связь типа «противоположности сходятся», – объясняла Элизабет, зайдя за разделочную поверхность, и одновременно чертила что-то на своем передвижном офисном мольберте. – Допустим, вы пишете кандидатскую диссертацию об экономике свободного рынка, а ваш муж зарабатывает на жизнь заменой автомобильных покрышек. Вы любите друг друга, но мужу, вероятно, неинтересны разговоры о невидимой руке. И винить его нельзя: вы-то знаете, что невидимая рука – это либертарианская чушь.
Она обвела взглядом аудиторию: самые разные люди строчили конспекты, некоторые даже записали: «невидимая рука: либертарианская чушь».
– Дело в том, что вы с мужем совершенно разные и все же вас соединяет прочная связь. Очень хорошо. Это ионная связь.
Сделав паузу, она сняла лист бумаги, закрывавший верхнюю часть мольберта, и продемонстрировала перед камерой газетную полосу.
– Или, допустим, ваш брак больше напоминает ковалентную связь, – продолжала она, выводя соответствующую формулу. – Если так, вам повезло: это значит, что у каждого из вас есть сильные стороны, которые, соединяясь, образуют нечто еще более замечательное. Например, при соединении водорода и кислорода получается – что? Вода, или, как чаще говорится, аш-два-о. Во многих отношениях ковалентная связь напоминает вечеринку: она станет только лучше, если вы испечете пирог, а муж принесет вино. Если же вечеринки вам не по душе – я, например, их не люблю, – то вы можете представить ковалентную связь как небольшую европейскую страну, вроде Швейцарии.
«Альпы, – быстро написала Элизабет на мольберте, – + развитая экономика = туда стремятся все».
В одной гостиной калифорнийского городка Ла-Хойя трое детей подрались из-за игрушечного самосвала, и его сломанная ось валялась в опасной близости от горы неглаженого белья, грозящей рухнуть на миниатюрную женщину в бигуди, держащую в руках блокнотик.
«Швейцария, – написала она. – Переезд».
– А теперь переходим к третьему типу связи, – Элизабет указала на другой набор молекул, – к водородной связи, самой хрупкой и деликатной из всех. Я называю ее «любовью с первого взгляда», потому что стороны притягивает друг к дружке сугубо визуальная информация: вам понравилась его улыбка, ему понравились ваши волосы. Но вот вы разговорились – и выяснилось, что он доморощенный нацист и считает, что женщины слишком много ноют. Бум! И хрупкая связь распалась. Вот что такое водородная связь, милые женщины, – химическая репрезентация известной истины: если нечто с виду слишком хорошо, чтобы быть правдой, значит, скорее всего, ничего хорошего здесь нет.
Элизабет вернулась за мольберт, сменила маркер на кухонный нож и с замахом, который сделал бы честь Полу Баньяну[23], разрубила пополам крупную желтую луковицу.
– Сегодня готовим закрытый пирог с курицей, – объявила она. – Итак, начнем.
– Поняла? – выговаривала женщина в Санта-Монике своей насупленной семнадцатилетней дочери, у которой глаза были подведены так жирно, что напоминали посадочные полосы. – Что я тебе говорила? С этим парнем у тебя сугубо водородная связь. Когда вы наконец проснетесь и почуете ионы?
– Ну вот, опять.
– Тебе надо в колледж поступать. Ты можешь получить профессию!
– Он меня любит.
– Он тебе только мешает!
– Продолжим после рекламы, – объявила Элизабет по сигналу оператора.
Уолтер Пайн сгорбился в своем режиссерском кресле. После долгих унижений он сумел убедить Фила Лебенсмаля продлить контракт с Зотт еще на полгода, но лишь с тем условием, что сексуальная составляющая останется, а научная будет выброшена. Время пошло, предупредил Фил. По его словам, на телевидение поступало множество жалоб. Перед началом программы Уолтер провел беседу с Элизабет.
– Нам придется внести некоторые коррективы, – предупредил он.
Она выслушала, задумчиво кивая, будто внимательно рассматривала каждый пункт в отдельности.
– Нет, – только и сказала она.
Вдобавок к этой небольшой проблеме Аманда принесла домой какое-то дурацкое задание «Родословное древо», для которого требовалась свежая фотография с мамочкой, хотя мамочка была там, куда ни один объектив не дотянется. Что еще хуже, это задание акцентировало кровное родство между ним и его ребенком, a родства этого не было в помине и никогда не будет. Естественно, он собирался в скором времени открыть Аманде правду: что ее никчемная мамашка больше не вернется, а сам он с Амандой даже не в родстве. Приемные дети имеют право знать такие подробности. Он ждал удобного момента. Когда ей исполнится сорок лет.
– Уолтер, – размашистым шагом подойдя к нему, заговорила Элизабет, – страховая компания что-нибудь ответила? Ты же помнишь, завтрашний выпуск посвящен процессу горения. Хотя сама я по-прежнему считаю, что серьезной опасности пожара нет, мне… Уолтер? – Она помахала рукой перед его лицом. – Уолтер?
– Шестьдесят секунд, Зотт, – объявил оператор.
– Нам не помешает пара дополнительных огнетушителей. Опять же лично я предпочитаю такие, где в качестве пропеллента используется азот, а не новомодные водно-пенные модели, но это субъективно; уверена, что одни не хуже других. Уолтер? Ты слушаешь? Ответь. – Нахмурившись, она повернулась к сцене. – В следующем перерыве продолжим.
Когда Элизабет возвращалась на сцену, Уолтер обернулся ей вслед, чтобы посмотреть, как она поднимается по ступеням в своих синих брюках – на ней были брюки с высокой посадкой и на ремне. Кем она себя мнит? Кэтрин Хепбёрн?[24] Лебенсмаль будет рвать и метать. Он отвернулся и жестом подозвал стилистку.
– Да, мистер Пайн? – Руки Розы были заняты множеством маленьких губок. – У вас какие-то пожелания? У Зотт, между прочим, великолепная кожа. Не бликует.
Пайн вздохнул:
– Она никогда не бликует. Под этими прожекторами можно стейк за полминуты сжечь, а она даже не потеет. Как ей это удается?
– В самом деле, это редкость, – согласилась Роза.
– Вот и мы, – услышал он голос Элизабет, которая обеими руками указывала в сторону камеры.
– Умоляю, держись естественно, – шептал Уолтер.
– Уверена, – обращалась Элизабет к сидящим дома зрительницам, – за время нашего краткого перерыва вы успели нарезать морковь, сельдерей и лук кусочками различной формы, то есть увеличили площадь поверхности, чтобы облегчить впитывание приправ и сократить время приготовления. Теперь это выглядит примерно вот так. – Она протянула к камере кастрюлю. – Добавим чуть-чуть хлорида натрия…
– Она что, лопнет, если скажет «соль»? – прошипел Уолтер. – Лопнет?!
– А мне нравится, как она вставляет научные словечки, – сказала Роза. – Я сама вроде как ощущаю себя… даже не знаю… способной на многое.
– Способной? – переспросил он. – Раньше женщинам хотелось ощущать себя стройными и красивыми – что же изменилось? И какого черта она расхаживает в штанах? Откуда они вообще взялись?
– Вам нехорошо, мистер Пайн? – встревожилась Роза. – Может, вам что-нибудь принести?
– Принесите, – ответил он. – Цианистый калий.
Прошло еще несколько минут; Элизабет вела зрителей через лабиринты химического состава разных ингредиентов и, поочередно добавляя их в кастрюлю, объясняла, какие при этом создаются связи.
– Итак. – Она еще раз наклонила кастрюлю к объективу камеры. – Что мы имеем? Смесь, которая представляет собой комбинацию двух или более чистых веществ, где каждое вещество сохраняет присущие ему химические свойства. Применительно к нашему куриному пирогу со сложной начинкой отметим, что у нас морковь, горошек, лук и сельдерей перемешаны, однако остаются отдельными продуктами. Вдумайтесь. Удачный куриный пирог со сложной начинкой похож на общество, которое функционирует на самом эффективном уровне. Назовем этот уровень Швецией. Здесь у каждого овоща свое место. Ни один кусочек используемых продуктов не требует для себя более важного места, чем другие. А за счет добавления специй, таких как чеснок, тимьян, перец и хлорид натрия, мы создаем вкус, который не только подчеркивает текстуру каждого вещества, но и оттеняет кислотность. Результат? Бюджетные ассигнования на уход за детьми. При этом я убеждена, что в Швеции есть свои проблемы. Взять хотя бы рак кожи. – Она отреагировала на подсказку оператора. – Мы вернемся сразу после заставки нашего канала.
– Что это было? – задохнулся Уолтер. – Что она плетет?
– «Бюджетные ассигнования на уход за детьми», – повторила Роза, промокая губкой его лоб. – Пусть бы и у нас это включали в предвыборные программы. – Она склонилась над Уолтером и сосчитала пульс у него на виске. – Послушайте, давайте я все же принесу вам ацетилсалициловую кислоту? Она поможет…
– А ты что сейчас сказала? – прошипел Уолтер, отталкивая губку.
– Бюджетные ассигнования на уход за детьми.
– Нет, другое…
– Ацетилсалициловая кислота?
– Аспирин, – прохрипел он. – У нас на Кей-си-ти-ви говорится «аспирин». Байеровский аспирин. Не желаешь узнать почему? Да потому, что «Байер» – один из наших спонсоров. Это люди, которые оплачивают наши счета. Дошло? Повтори. Аспирин!
– Аспирин, – сказала она. – Я мигом.
– Уолтер?
Он вздрогнул: над ним неожиданно зазвучал голос Элизабет.
– Господи, Элизабет! – воскликнул он. – Зачем так подкрадываться?
– Я не подкрадывалась. Ты сидел с закрытыми глазами.
– Я думал.
– Об огнетушителях? Я тоже. Скажем, три штуки. По нормам достаточно двух, но три практически исключат всякую вероятность трагедии. На девяносто девять процентов, а то и выше.
– О боже. – Внутренне содрогаясь, он вытер потные ладони о брюки. – Мне снятся кошмары? Почему я не могу проснуться?
– Тебя тревожит оставшийся процент, – сказала Элизабет. – Напрасно. Эта ничтожная величина – из области Божьего промысла, вроде землетрясения, цунами и прочих явлений, которые при нынешнем уровне развития науки предсказать невозможно. – Она сделала паузу, чтобы затянуть брючный ремешок. – Уолтер, правда, интересно, что люди до сих пор используют это выражение, «Божий промысел»? Для большинства Бог ассоциируется с агнцами, любовью, младенцами в яслях – и в то же время это так называемое милостивое начало расшвыривает ни в чем не повинных людей направо и налево, что обычно служит признаком некомпетентного руководства, а то и маниакально-депрессивного психоза. В психиатрической клинике таким пациентам назначают лечение электрошоком. Я это не приветствую. Электрошоковая терапия пока недостаточно изучена. Но не странно ли, что Божий промысел и электрошок имеют так много общего? И в первом, и во втором случае мы наблюдаем насилие: жестокое…
– Шестьдесят секунд, Зотт.
– …неумолимое, варварское…
– Элизабет, умоляю.
– Короче, поставим три штуки. Каждая женщина должна овладеть навыками тушения пожара. Начнем с забрасывания песком, а если не поможет, то перейдем к пенным и азотным огнетушителям.
– Сорок секунд, Зотт.
– А что это за штаны? – сквозь сжатые зубы еле слышно процедил Уолтер.
– В каком смысле?
– Известно в каком.
– Тебе нравятся брюки? Наверняка. Ты же постоянно их носишь, и я тебя хорошо понимаю. Это удобная одежда. Не беспокойся: я скажу, что это ты мне присоветовал.
– Нет! Элизабет, ни за что не…
– Вот ваш аспирин, мистер Пайн, – перебила его Роза, которая подошла сбоку. – Кстати, Зотт… дай-ка мне взглянуть на твое… так, хорошо… теперь поверни лицо в другую сторону… хорошо, прямо не верится. Ну, о’кей, готово.
– Зотт, десять секунд, – сказал оператор.
– Уолтер, тебе плохо?
– А вы уже сделали генеалогическое древо? – зашептал он.
– Восемь секунд, Зотт, – объявил оператор.
– Ты бледен как полотно, Уолтер.
– Задача… – еле выдавил он.
– Раздача? Но мне казалось, ты запретил раздачу реквизита публике.
Вернувшись на сцену, Элизабет обернулась к оператору со словами:
– А вот и мы.
– Не знаю, чем ты меня опоила, – напустился Уолтер на Розу, – но это зелье не помогает.
– Должно пройти время.
– Которого у меня нет, – отрезал Уолтер. – Дай сюда весь флакон.
– Вы уже приняли максимальную дозу.
– Да неужели? – взъелся он, выхватывая флакон у нее из рук. – Тогда объясни, почему здесь столько осталось?
– Теперь выкладываем вашу версию Швеции, – говорила Элизабет, – в эту вот комбинацию молекул крахмала, белков и жиров, уже раскатанную… то есть на нижнюю корочку, химические связи в которой возникли благодаря молекуле воды, аш-два-о, так что было достигнуто идеальное сочетание стабильности и структуры.
Элизабет помедлила, указывая припорошенными мукой руками на нижнюю корочку с выложенной на нее начинкой из овощей и курятины.
– Стабильности и структуры, – повторила она, глядя в публику. – Химия неотделима от жизни… по определению химия и есть сама жизнь. Но, как и ваша жизнь, пирог требует прочной основы. В семье такой основой служит каждая из вас. Это огромная ответственность и самая недооцененная миссия на свете, но на ней все держится.
Несколько женщин в студии горячо закивали.
– Теперь на минуту прервемся, чтобы вы полюбовались результатами своего эксперимента, – продолжала Элизабет. – Вы использовали изящество химических связей для создания корочки, которая и вберет в себя, и усилит вкус всех ингредиентов. Дополнительно проанализируйте начинку и задайтесь вопросом: чего недостает Швеции? Лимонной кислоты? Возможно. Хлорида натрия? Вероятно. Отрегулируйте. Когда вкус вас удовлетворит, накройте все это, как одеялом, верхней корочкой и защипните края – создайте уплотнение. Затем сделайте на поверхности несколько коротких надрезов – создайте воздуховод. Он нужен, чтобы дать молекуле воды пространство для преобразования в пар и выхода наружу. Иначе ваша кулебяка превратится в Везувий. Чтобы спасти местных жителей от неминуемой гибели, всегда делайте насечки.
Взяв нож, Элизабет сделала три коротких надреза сверху.
– Ну вот, – сказала она. – Теперь отправьте свое произведение в духовой шкаф, нагретый до двухсот градусов. Выпекайте примерно сорок пять минут. – Элизабет сверилась с настенными часами. – Похоже, у нас осталось немного времени, – сказала она. – Думаю, я смогу ответить на вопрос из зала.
Она покосилась на оператора: тот провел указательным пальцем по шее, как будто перерезал себе горло.
– НИ В КОЕМ СЛУЧАЕ, – беззвучно прокричал он.
– Прошу вас, – обратилась Элизабет к зрительнице из первого ряда: у той на залитой лаком прическе поблескивали очки, а отечные ноги стягивал компрессионный трикотаж.
– Меня зовут миссис Джордж Филлис, я приехала из Кернвилла, – нервно заговорила женщина, поднимаясь с места, – мне тридцать восемь лет. Просто хотела сказать, что очень полюбила вашу программу. Мне… мне даже самой не верится, как много я здесь узнала… Ясное дело, талантами я не блещу, – она порозовела от смущения, – так мой муж говорит, и все же на той неделе, когда вы сказали, что осмос представляет собой перенос растворителя через полупроницаемую мембрану из менее концентрированного раствора в более концентрированный, я вдруг подумала, что… ну…
– Продолжайте.
– Это… не являются ли отеки у меня на ногах побочным результатом недостаточной влагопроводности тканей, осложненной флуктуациями коэффициента осмотического отражения у белков кровяной плазмы. Как вы считаете?
– Очень обстоятельный диагноз, миссис Филлис, – отозвалась Элизабет. – В какой области медицины вы работаете?
– Ой, – запнулась зрительница, – да какой из меня доктор? Я просто домохозяйка.
– Просто домохозяек не бывает, – сказала Элизабет. – Чем еще вы занимаетесь?
– Да ничем. Есть пара увлечений. Люблю читать медицинские журналы.
– Интересно. Что еще?
– Зашивать люблю.
– Одежду?
– Части тела.
– Ушивать раны?
– Ну да. У меня пятеро мальчишек. Вечно что-нибудь себе раздирают.
– А у вас в их возрасте была мечта стать…
– Любящей женой и матерью.
– Нет, серьезно.
– Кардиохирургом, – вырвалось у женщины.
В студии наступило вязкое молчание: озвученная нелепая мечта повисла, как неотжатая простыня на веревке в безветренный день. Кардиохирург? На миг почудилось, будто весь мир замер в ожидании неминуемых раскатов хохота. Но потом из аудитории неожиданно донесся один-единственный хлопок, за которым тут же последовал другой… потом еще один… и еще с десяток, а потом около двух десятков – и вскоре вся студия уже аплодировала стоя; кто-то выкрикнул:
– Доктор Филлис, кардиохирург! – и аплодисменты переросли в бурю оваций.
– Нет, что вы! – Женщина старалась перекричать этот шум. – Я пошутила. По-хорошему, я даже этого не умею. Да и поздно уже.
– Учиться никогда не поздно, – настаивала Элизабет.
– Говорю же, не смогу я. Не получится.
– Почему?
– Потому что тяжело очень.
– А воспитывать пятерых мальчишек легко?
Кончиками пальцев зрительница стерла со лба мелкие капли пота.
– И куда мне податься, в мои-то годы?
– Прежде всего – в городскую библиотеку, – ответила Элизабет. – Потом на сестринские курсы, затем на медицинский факультет и в ординатуру.
До женщины вдруг дошло, что Элизабет говорит с ней всерьез.
– Вы и взаправду думаете, что я смогу? – У нее дрогнул голос.
– Каков молекулярный вес хлорида бария?
– Двести восемь целых и двадцать три сотых.
– Вы прекрасно справитесь.
– А мой муж…
– Он просто счастливец. Между прочим, миссис Филлис, сегодня День подарков, – сказала Элизабет, – это изобретение нашего продюсера. В знак поддержки вашей будущей решимости вы сегодня заберете домой этот пирог со сложной начинкой. Подойдите, пожалуйста, сюда и заберите свой приз.
Под гром аплодисментов приосанившаяся миссис Филлис получила завернутый в фольгу пирог.
– Наше время подошло к концу, – объявила Элизабет, – так что прощаемся, но ненадолго: завтра нас с вами ждет увлекательный мир кухонных возгораний.
Потом она взглянула прямо в объектив камеры, словно ворожея – в волшебный шар, и встретила изумленные физиономии пятерых детей миссис Джордж Филлис, растянувшихся на полу перед телевизором у себя дома, в Кернвилле: вытаращив глаза и раскрыв рты, они словно впервые видели свою мать.
– Дети, накрывайте на стол, – скомандовала Элизабет. – Маме нужно немного побыть одной.
Глава 30
Девяносто девять процентов
– Мэд, – начала издалека Элизабет неделю спустя, – сегодня мне на работу звонила миссис Мадфорд. Жаловалась на какое-то неуместное семейное фото.
Мадлен внезапно заинтересовалась ссадиной на коленке.
– А к этому фотоснимку было прикреплено генеалогическое древо, – мягко продолжала она, – на котором ты отразила свое прямое происхождение от… – она запнулась и сверилась с каким-то перечнем, – Нефертити, Соджорнер Трут и Амелии Эрхарт[25]. Это тебе знакомо?
Ее дочь невинно подняла глазки:
– Да как-то не очень.
– На этом древе растет желудь с пометкой: «Фея-крестная»[26].
– Хм…
– А внизу кто-то приписал: «Люди – животные». И подчеркнул тремя линиями. Дальше говорится: «Внутри люди генетически одинаковы на девяносто девять процентов».
Мадлен уставилась в потолок.
– На девяносто девять процентов? – переспросила Элизабет.
– А что такого? – спросила Мадлен.
– Это неточно.
– Но…
– В науке важна точность.
– Но…
– Фактически сходство может достигать девяноста девяти и девяти десятых процента. Девяносто девять запятая девять. – Тут она умолкла и заключила дочку в объятия. – Это моя вина, солнышко. За исключением числа пи, мы с тобой еще не касались десятичных дробей.
– Извиняюсь за вторжение. – Гарриет открыла своим ключом дверь черного хода. – Тут телефонные звонки перечислены. Забыла оставить у аппарата.
Бросив перед Элизабет листок с именами, она собралась уходить.
– Гарриет… – окликнула ее Элизабет, просматривая список. – А это еще кто – преподобный из Первой пресвитерианской?
У Мадлен зашевелился пушок на руках.
– Он вроде какой-то церковный бизнес продвигает. Мадлен спрашивал. Наверно, списки обзвона перепутал. Но я-то в первую очередь хотела тебе вот это показать. – Она постучала пальцем по списку. – «Лос-Анджелес таймс».
– Оттуда мне и рабочий телефон обрывали, – сказала Элизабет. – Интервью просят.
– Интервью!
– Ты опять в газету попадешь? – забеспокоилась Мадлен.
Это издание дважды пропечатало их семью: вначале – когда умер ее отец, а потом – когда отцовское надгробье разбила шальная пуля. Не слишком почетные достижения.
– Нет, Мэд, – сказала Элизабет. – Человек, который хочет взять у меня интервью, очень далек от науки – он пишет для женской колонки. Уже сказал мне, что беседовать о химии ему неинтересно – только о кухне. Явно не понимает, что одно неотделимо от другого. А кроме того, подозреваю, он будет выспрашивать насчет нашей семьи, но тут ему ничего не светит.
– А почему? – спросила Мадлен. – Разве у нас семья какая-то не такая?
Под столом поднял голову Шесть-Тридцать. Он терпеть не мог, когда Мадлен начинала подозревать, будто у них семья с какими-то изъянами. Что же до Нефертити и прочих, это не просто девчачьи фантазии: в одном важном смысле тут ошибки не было: все люди и впрямь произошли от одного предка. Как не стыдно учительнице этого не знать? Это же каждая собака знает, и он в том числе. Кстати, если кому интересно, он недавно выучил новое слово: «дневник». Так называется место, куда человек записывает всякие гадости про своих родных и знакомых, а сам молит Бога, чтобы это не попалось им на глаза. Включая «дневник», он усвоил шестьсот сорок восемь слов.
– Утром увидимся, – попрощалась Гарриет и хлопнула дверью.
– Разве у нас семья какая-то не такая? – повторила Мадлен.
– Обычная, – резко бросила Элизабет. – Шесть-Тридцать, помоги мне с вытяжкой. Хочу попробовать мыть посуду с помощью паров углеводородов.
– Расскажи мне про папу.
– Солнышко, я тебе уже все рассказала. – Ее лицо вдруг осветилось теплотой. – Это был блистательный, честный, любящий человек. Прекрасный гребец и талантливый химик. Высокий, сероглазый, как ты, и очень большерукий. Родители его погибли в трагической железнодорожной аварии, а тетя врезалась в дерево. Его определили в воспитательный дом для мальчиков, где…
Она помолчала, заново прокручивая в голове все стадии эксперимента с мытьем посуды; кромка ее синего с белым клетчатого платья покачивалась у щиколоток.
– Сделай одолжение, Мэд, надень вот эту кислородную маску. А ты, Шесть-Тридцать, подойди ко мне: тебе самому с защитными очками не справиться. Вот так. – Она у всех троих проверила ремешки. – Ну вот, потом твой папа поступил в Кембриджский университет, где…
– Воспитательный дом, – неразборчиво пробубнила Мадлен сквозь маску.
– Мы с тобой об этом не раз говорили, зайка. Про тот приют я почти ничего не знаю. Папа не любил его вспоминать. Это было личное.
– Личное? Или шекретное? – уточнила Мадлен из-под маски.
– Личное, – твердо ответила ей мать. – Порой с человеком случаются неприятности. Это факт жизни. А про тот приют папа не рассказывал – подозреваю, что рассуждал он так: зачем копаться в прошлом, если этим ничего не изменишь? Папа рос без семьи, без родителей, которые могли бы его поддержать, без защиты, без любви, на которые вправе рассчитывать любой ребенок. Но он выстоял. Зачастую лучший способ победить беду, – продолжала Элизабет, нащупывая карандаш, – это перевернуть ее вверх тормашками, чтобы с ней совладать, превратить ее в свою силу. С бедами надо бороться.
Мадлен растревожил ее тон: Элизабет заговорила по-военному.
– А с тобой, мама, приключались беды? – попыталась спросить Мадлен. – Кроме папиной смерти?
Но посудомоечный эксперимент был в полном разгаре, и вопросы ее заглушил кокон маски и телефонный звонок.
– Да, Уолтер, – в следующий миг ответила Элизабет.
– Надеюсь, я не помешал?..
– Нет-нет, – сказала она, хотя из телефонной трубки до него наверняка доносилось странное жужжанье. – Чем могу быть полезна?
– Вообще-то, у меня две темы. Первая – это родословное древо. Тут сам черт ногу сломит…
– Вот-вот, – согласилась она. – Нас прямо заколодило.
– Нас тоже, – уныло сказал он. – Она, кажется, догадалась, что я развесил по веткам полностью вымышленные имена. Ты тоже так поступила?
– Нет, – ответила Элизабет. – Мэд ошиблась в расчетах.
Уолтер в недоумении замолчал.
– На завтра меня вызывает Мадфорд, – продолжала она. – Между прочим, ты, вероятно, еще не знаешь, но на будущий учебный год обеих наших девочек опять зачислили в ее класс. Она будет учить первоклашек. «Учить» – в ироническом смысле. Я уже подала жалобу.
– Господи, – вздохнул он.
– А вторая тема, Уолтер?
– Вторая тема – Фил. Он… мм… он недоволен.
– Я тоже, – сказала Элизабет. – Как вообще он пролез на пост исполнительного директора? Ни дальновидности, ни организаторских способностей, ни воспитания. А как обращается с женщинами? Позор.
– Да уж, – протянул Уолтер, а сам вспомнил, как пару недель назад, при обсуждении кулинарной программы Элизабет, Лебенсмаль буквально плюнул ему в лицо. – Согласен: характер у него еще тот.
– Это не характер, Уолтер. Это деградация. Я собираюсь подать на него жалобу в совет директоров.
Уолтер покачал головой. Опять она за свое – жалобы строчить.
– Элизабет, Фил сам – в совете директоров.
– Ну, кто-то же должен поднять вопрос о его поведении.
– Смею предположить… – со вздохом начал Уолтер, – смею предположить, тебе уже известно, что мир кишит такими Филами. Самое разумное – научиться с ними ладить. Извлекать для себя пользу из этой паршивой ситуации. Может, тебе взять именно такой курс?
Она попыталась сообразить, какая может быть польза от Фила Лебенсмаля. Но так ничего и не придумала.
– Послушай, есть идея, – продолжал он. – Фил обхаживает нового потенциального спонсора – производителя супов. И хочет, чтобы ты использовала эти супы в своей программе – допустим, при тушении овощей. Сделай это, чтобы потрафить крупному спонсору, и нам наверняка дадут послабление.
– Производитель супов? Но я работаю только со свежими продуктами.
– Неужели так трудно хоть раз пойти мне навстречу? – взмолился он. – Всего-то – одна жестянка супа! Подумай о других – о тех, кто делает твою программу. У нас у всех семьи, Элизабет; нам нельзя терять работу.
На ее конце провода воцарилось молчание, как будто она взвешивала следующую фразу.
– Мне бы хотелось встретиться с Филом лицом к лицу, – выговорила Элизабет. – Провентилировать ситуацию.
– Нет! – с нажимом ответил Уолтер. – Категорически нет. Ни под каким видом.
Она резко выдохнула:
– Ладно. Сегодня понедельник. Приноси эту банку супа в четверг. Я посмотрю, что можно сделать.
Однако неделя неуклонно становилась все хуже и хуже. На следующий день – во вторник, – благодаря Мадфорд и ее откровениям вся школа гудела насчет генеалогического древа. Мадлен, подумать только, незаконнорожденная; Аманда живет без матери; у Томми Диксона отец – алкоголик. Сами дети не особенно переживали по этому поводу, но Мадфорд, жадно блестя недобрыми глазами, пожирала все сведения не хуже голодного вируса, а потом скармливала мамашам, которые, словно глазурью, обмазывали ими всю школу.
В среду кто-то украдкой сунул под дверь Элизабет лист бумаги с указанием ставки каждого сотрудника канала KCTV. Элизабет в изумлении смотрела на эти цифры. Ей платят втрое меньше, чем спортивному комментатору. Притом что парню не требуется никакая квалификация: он ежедневно появляется в эфире на три минуты, чтобы только огласить результаты матчей. И что еще хуже, на KCTV существует практика так называемого распределения прибылей. Причем относится это лишь к сотрудникам мужского пола.
Но ужаснулась Элизабет другому: внешнему виду Гарриет, которая пришла в четверг утром.
Элизабет еле успела вложить в ланч-бокс Мадлен записку со словами: «Материю нельзя ни создать, ни уничтожить, но можно преобразовать. Так вот, не садись рядом с Томми Диксоном», когда Гарриет присела напротив нее за стол и в это пасмурное утро осталась в солнцезащитных очках.
– Гарриет? – встревожилась Элизабет.
С притворной небрежностью Гарриет объяснила, что мистер Слоун вчера вечером был не в духе. Да и то сказать: она выбросила несколько его мужских журналов; «Доджерсы» продули; а еще его возмутило, что Элизабет поддержала ту женщину, которая надумала стать кардиохирургом. Поэтому он метнул в жену пустой пивной бутылкой, и Гарриет повалилась на спину, как мишень на стрельбище.
– Я звоню в полицию, – сказала Элизабет, потянувшись к телефону.
– Нет. – Гарриет накрыла ее руку своей ладонью. – Полиция как приедет, так и уедет, а я не собираюсь доставлять ему такое удовольствие. К тому же я огрела его сумкой.
– Тогда я сама к нему наведаюсь, – заявила Элизабет. – Пусть понимает, что такие выходки ему даром не пройдут. – Она вскочила из-за стола. – И бейсбольную биту с собой прихвачу.
– Ну уж нет. Если ты его поколотишь, полиция займется не им, а тобой.
Элизабет призадумалась. И то правда. Стиснув зубы, она ощутила прилив хорошо знакомой ярости: ей вспомнился многолетней давности опыт общения с полицией. «Значит, официального извинения не будет?» Подняв руку, она нащупала на затылке свой карандаш.
– Я способна за себя постоять, Элизабет. Не боюсь я его, он мне просто противен. Согласись, разница есть.
Элизабет хорошо знала это чувство. Наклонившись, она обвила руками Гарриет. Несмотря на тесную дружбу, они почти никогда не обнимались.
– Я ради тебя на все пойду, – выговорила Элизабет, притягивая ее к себе. – Ты и сама это знаешь, правда ведь?
Гарриет удивилась; когда она подняла голову, Элизабет заметила блеснувшие в глазах у старшей подруги слезы.
– И я так же. Ну ладно. – Гарриет отстранилась. – Все образуется, – сказала она, утирая лицо. – Надо это забыть.
Но Элизабет была не из тех, кто забывает. Не успела она вырулить с дорожки на улицу, как у нее уже созрел план.
– Привет, зрители, – говорила Элизабет через три часа. – С возвращением в студию. Вам хорошо видно? – Она поднесла к телекамере суповую банку. – Это дает экономию по времени.
Уолтер, сидя в режиссерском кресле, даже задохнулся от благодарности. Она использовала этот суп!
– А все потому, что здесь полно химикатов. – (Банка со стуком упала в ближайшую урну.) – Кормите этой едой своих близких – и вскоре они вас освободят: у вас просто не останется едоков.
Оператор в растерянности повернулся к Уолтеру. Тот посмотрел на часы, как будто забыл, что у него назначена важная встреча, а потом встал и, выйдя из студии, устремился прямиком на парковку, где сел в свой автомобиль и поехал домой.
– К счастью, вашим близким не обязательно долго мучиться, – продолжала Элизабет, подходя к стенду, на котором красовались рисованные грибы, – для начала хорошо подойдут грибы. Я лично выбрала бы Amanita phalloides, – она постукала пальцем по соответствующему изображению, – более известные как бледные поганки. Яд этих грибов устойчив к высоким температурам, что делает их прекрасным ингредиентом для внешне безобидных запеканок и рагу, а с виду они очень похожи на своих неядовитых собратьев – соломенные грибы. Поэтому, если кто-нибудь скончается и будет назначено расследование, вы всегда сможете включить глупышку-домохозяйку, которая не разбирается в грибах.
Сидя за своим гигантским столом в заставленном телевизорами рабочем кабинете, Фил Лебенсмаль вперился в ближайший экран. Что она сейчас сказала?
– Чем еще хороши грибы: из них можно сделать столько всего разного, – продолжала Элизабет. – Если не хотите готовить грибное рагу, почему бы не взяться за фаршированные грибы? Ими удобно поделиться с соседом, который беспрестанно мучит жену. Он и так уже одной ногой в могиле. Так поможем ему и вторую поставить туда же.
При этих словах кто-то из публики неожиданно хохотнул и зааплодировал. Между тем камера зафиксировала несколько пар рук, аккуратно записывающих термин «Amanita phalloides».
– Разумеется, я пошутила насчет отравления близких, – сказала Элизабет. – Уверена, что ваши мужья и дети – чудесные люди, которые не забывают подчеркнуть, как они ценят вашу нелегкую работу по дому. А если вы работаете вне дома, что маловероятно, то, надеюсь, ваше справедливое начальство следит, чтобы вам платили не меньше, чем вашим коллегам-мужчинам.
Это заявление тоже было встречено смехом и аплодисментами, которые сопровождали Элизабет, пока она возвращалась к разделочному столу.
– Сегодня у нас вечер брокколи с грибами, – объявила она, поднимая над головой корзину соломенных (надо думать) грибов. – Итак, приступим.
Не будет преувеличением сказать, что в тот вечер никто в Калифорнии не притронулся к ужину.
– Зотт! – окликнула ее перед уходом стилистка Роза. – Лебенсмаль тебя вызывает на девятнадцать часов.
– На девятнадцать? – ужаснулась Элизабет. – Сразу ясно: бездетный человек. Кстати, ты Уолтера не видела? Сдается мне, он на меня зол.
– Он рано уехал, – сказала Роза. – Слушай, не ходила бы ты к Лебенсмалю одна. Давай я с тобой.
– Да я справлюсь, Роза.
– Может, хотя бы Уолтеру сперва позвонить. Он нас никогда поодиночке к боссу не отпускает.
– Я знаю, – ответила Элизабет. – За меня не беспокойся. – (Роза сверилась с настенными часами и помедлила.) – Иди-иди. Ничего со мной не случится.
– А ты все ж таки Уолтеру позвони, – настаивала Роза. – Чтоб в курсе был. – Она отвернулась и стала собирать свои рабочие принадлежности. – Между прочим, я сегодня прям балдела. Отличная шутка получилась!
Глядя на нее снизу вверх, Элизабет вздернула брови:
– Шутка?
Без нескольких минут семь, набросав план завтрашнего выпуска, Элизабет повесила на плечо свою объемистую сумку и зашагала опустевшими коридорами телестудии в кабинет Лебенсмаля. Она дважды постучалась, после чего отворила дверь и вошла.
– Вызывали, Фил?
В клубах застарелого табачного дыма Лебенсмаль сидел за необъятным столом, загроможденным стопками бумаг и остатками еды; четыре гигантских телевизора с включенным на полную мощность звуком показывали записи недавних программ. Один экран демонстрировал какую-то мыльную оперу, второй – Джека Лаланна, следующий – детскую телепередачу, а последний, четвертый – «Ужин в шесть». Элизабет никогда не просматривала записи своих программ и никогда не слышала звука своего голоса через динамики. Впечатление было жуткое.
– Не прошло и года, – раздраженно бросил Лебенсмаль и загасил сигарету о декоративную хрустальную вазу.
Он указал на кресло, где надлежало сидеть Элизабет, а потом ринулся к порогу и захлопнул дверь; щелкнула кнопка блокировки замка.
– Мне передали – в семь, – сказала она.
– Кто тебе позволил рот разевать? – рявкнул он.
Слева до Элизабет доносился ее собственный голос, вещавший о процессах, происходящих с фруктозой при нагревании. Она повернулась в ту сторону. Верно ли она указала pH? Да, верно.
– Известен ли вам мой ранг? – через весь кабинет потребовал ответа Лебенсмаль, но рев четырех экранов частично заглушил его слова.
– Известен ли мне амарант?
– Я спросил, – вернувшись за свой стол, он повысил голос, – известно ли вам, кто я такой?
– Вы – Фил ЛЕБЕНСМАЛЬ, – громко ответила Элизабет. – Разрешите, я сделаю потише? Вас плохо слышно.
– Не смейте мне дерзить! – прокричал он. – Когда я спрашиваю, известно ли вам, кто я такой, отвечайте: вам известно, кто я такой?!
Элизабет на мгновение смешалась.
– Еще раз: вы Фил Лебенсмаль. Но для верности можем взглянуть на ваши водительские права.
Он прищурился.
– Наклоны вперед! – скомандовал Джек Лаланн.
– Праздник танца! – хохотнул клоун.
– Я тебя никогда не любила, – призналась медсестра.
– Оптимальный уровень кислотности, – услышала она свой голос.
– Я мистер Лебенсмаль, исполнительный директор…
– Извините, Фил, – перебила Элизабет, указывая на ближайший к ней телевизор, – но я в самом деле ничего не… – Она потянулась к регулятору громкости.
– НЕ СМЕТЬ, – прогрохотал Лебенсмаль, – ПРИКАСАТЬСЯ К МОЕЙ ТЕХНИКЕ!
Он встал, сгреб со стола стопку папок, пересек весь кабинет и остановился перед ней, расставив ноги циркулем.
– Вот это, по-вашему, что такое? – Он помахал папками у нее перед носом.
– Конторские папки.
– Нечего тут умничать. Это зрительские анкеты. Показатели прибылей от рекламы. Рейтинги Нильсена.
– Правда? – удивилась Элизабет. – Охотно просмот…
Но просмотреть она не успела – он отдернул руку.
– Можно подумать, вы способны истолковать эти данные, – резко бросил он. – Можно подумать, у вас есть на этот счет хоть одна мысль. – Хлопнув себя папками по бедру, он вернулся за стол. – Я долго терпел эту белиберду. Уолтер не сумел вас прижать к ногтю, а я сумею. Если хотите сохранить за собой эту работу, то будете одеваться так, как скажу я, смешивать те коктейли, которые нравятся мне, и обучать стряпне с помощью нормальных слов. А кроме всего прочего…
Лебенсмаль осекся, заметив ее реакцию – то есть отсутствие всякой реакции. А что это за поза? Сидит, как мамаша, пережидающая истерику своего чада.
– Я передумал, – импульсивно выплюнул он, – вы уволены!
Она и бровью не повела; тогда он вскочил и обежал все четыре монитора, выключая один за другим и при этом отломав два тумблера.
– ВСЕ УВОЛЕНЫ! – завопил он. – И ты, и Пайн, и все остальные, кто хоть как-то поддерживал этот бред сивой кобылы! Все – ПОШЛИ ВОН!
Отдуваясь, он вернулся к столу, плюхнулся в кресло и стал ждать одной из двух естественных и неизбежных реакций: либо слез, либо извинений, а предпочтительно – обеих сразу.
В наступившей тишине Элизабет кивнула и разгладила брючины на коленях.
– Вы решили меня уволить из-за сегодняшнего эпизода с ядовитыми грибами. А заодно разделаться со всеми, кто участвует в создании этой программы.
– Вот именно, – подчеркнул он, не сумев скрыть удивления от тщетности своих угроз. – Выставлю всех – и только из-за тебя. Все потеряют работу. Только из-за тебя. Вопрос решен.
Откинувшись на спинку кресла, он стал ждать ее покаяния.
– В порядке уточнения, – сказала она. – Я уволена за то, что отказываюсь надевать имеющиеся у вас костюмы и перед камерой растягивать рот в улыбке, а также за то, что не знаю – поправьте меня, если ошибаюсь, – «кто вы такой». И далее: вы увольняете всех, кто делает «Ужин в шесть», хотя эти сотрудники заняты в четырех или пяти других программах, где их отсутствие не пройдет незамеченным. Иначе говоря, в такой ситуации эти передачи вдруг перестанут выходить в эфир.
Обескураженный ее очевидной логикой, Фил напрягся.
– Все вакансии я смогу заполнить в течение суток, – заявил он, щелкая пальцами. – Если не раньше.
– И это ваше окончательное решение, несмотря на то что программа имеет успех.
– Да, это мое окончательное решение, – подтвердил он. – И нет, программа не имеет успеха, в том-то вся суть. – Он поднял со стола папки и вновь помахал всей стопкой. – Мне что ни день поступают жалобы: на тебя, на твои бредни, на твою науку. Спонсоры грозят уходом. А производители супа – те нас определенно засудят.
– Спонсоры, – сказала она и постукала кончиками пальцев обеих рук, словно радуясь этому напоминанию. – Я как раз собиралась с вами о них поговорить. Таблетки от кислой отрыжки? Аспирин? Такие препараты как будто намекают, что наши ужины плохо перевариваются.
– И это чистая правда, – отрезал Фил.
Сам он за последние два часа успел сжевать с десяток таблеток антацидов, а в животе все равно бурлило.
– Что же касается жалоб, – допустила она, – мы тоже получили несколько штук. Но их количество ничтожно мало, если сравнивать с письмами в нашу поддержку. Я даже не ожидала. Всю жизнь я не вписывалась ни в какие стандарты, Фил, но теперь начинаю думать, что нестандартный формат – это и есть залог успеха программы.
– Программа не имеет успеха! – стоял на своем Лебенсмаль. – Это катастрофа!
А что вообще здесь творится? Почему она, будучи уволенной, продолжает вякать?
– Ощущение своей нестандартности – это жуткое чувство, – продолжала она как ни в чем не бывало. – Представителям рода человеческого свойственно прибиваться к себе подобным – так диктует биология. Но наше общество всеми силами отторгает непохожих, внушая им, что они недостойны быть вместе со всеми. Вы меня понимаете, Фил? Мы привыкли оценивать себя по меркам пола, расы, религии, политики, образования. Даже роста и веса…
– Что?!
– В противоположность этому «Ужин в шесть» делает ставку на то, что всех нас объединяет, то есть на нашу химию. Пусть наших зрителей загоняют в рамки усвоенных социальных стереотипов – «мужчинам свойственно то, женщинам свойственно это», наша программа предлагает им выйти за пределы этих культурных упрощений. Поразмыслить здраво. Как делают ученые.
Фил обмяк в кресле; до сих пор ему не доводилось проигрывать.
– Именно по этой причине вы и решили меня уволить. Вам нужна программа, которая закрепляет общественные нормы. Которая ограничивает личностные возможности. Мне это предельно ясно.
У Фила застучало в виске. Трясущимися руками он придвинул к себе пачку «Мальборо», щелчком выдвинул сигарету и закурил. В тишине он сделал глубокую затяжку, которая, подобно кукольному костерку, сопровождалась крошечными вспышками и еле слышным потрескиванием. Выдыхая, он изучал лицо этой женщины. Потом вскочил, дрожа всем телом от досады, и направился к бару, хранившему внушительную коллекцию янтарных бурбонов и скотчей. Схватив первую попавшуюся бутылку, он наклонил ее над стаканом толстого стекла и наполнил тот до краев. Потом опрокинул в себя всю порцию, налил еще один стакан и только теперь посмотрел на посетительницу.
– Здесь существует вертикаль власти, – начал он. – И тебе пора усвоить, как она работает.
Элизабет ответила ему недоуменным взглядом.
– Хочу официально заявить, что Уолтер Пайн неустанно пытался заставить меня следовать вашим указаниям. И при этом сам он тоже считает, что программа может и должна представлять собой нечто большее. Нельзя наказывать Пайна за мое неповиновение. Он порядочный человек и добросовестный работник.
При упоминании Уолтера Лебенсмаль опустил стакан и еще раз затянулся сигаретой. Он не терпел, когда другие – а тем более женщины – подвергали сомнению его авторитет. Под пиджаком, разошедшимся в поясе, он, не сводя глаз с Элизабет, принялся медленно расстегивать ремень.
– Наверное, с этого надо было начать, – сказал он, вытаскивая ремень из шлевок. – Оговорить правила игры. Но в твоем случае это будет частью прощального собеседования.
Элизабет вжала руки в подлокотники кресла. И твердо сказала:
– Я бы не советовала вам приближаться, Фил.
Он бросил на нее похотливый взгляд:
– Ты, похоже, до сих пор не поняла, кто здесь главный, а? Ну ничего, сейчас поймешь.
Опустив глаза, Лебенсмаль успешно высвободил из петли брючную пуговицу и стал расстегивать молнию. Спустив брюки, он шагнул к Элизабет, вяло покачивая гениталиями у ее лица.
Элизабет удивленно покачала головой. Она никогда не понимала, почему мужчины приписывают женщинам восторг или страх перед мужскими половыми органами. Наклонившись, она пошарила в своей сумке.
– Уж я-то знаю, кто я такой! – хрипло выкрикнул он, приближаясь к ней вплотную. – Вопрос в том, кем ты, черт побери, себя возомнила?
– Я – Элизабет Зотт, – спокойно ответила она, вынимая из сумки остро заточенный разделочный нож.
Услышал ли ее Лебенсмаль, она так и не узнала. Он грохнулся в обморок.
Глава 31
Пожелания здоровья
У него случился инфаркт. Не обширный, но в 1960 году сердечники зачастую не выдерживали даже менее серьезных недугов. Этому повезло: он выжил. Его госпитализировали на три недели, а потом выписали домой и велели как минимум год соблюдать постельный режим. Работать категорически запретили.
– Это ты вызвала «скорую»? – ахнул Уолтер. – Стало быть, ты находилась у него в офисе?
Разговор этот происходил на следующий день; Уолтер только что услышал последние новости.
– Ну да, – ответила Элизабет.
– И он… что? Сполз на пол? Хватался за сердце? Тяжело дышал?
– Да как тебе сказать…
– А что же тогда с ним случилось? – Уолтер в отчаянии развел руками, но Элизабет лишь переглянулась со стилисткой. – Как это было?
– Я, наверное, позже зайду, – быстро сказала Роза, упаковывая свой чемоданчик. Перед уходом она легонько сжала плечо Элизабет. – Для меня это честь, Зотт. Большая честь.
Панически вздернув брови, Уолтер наблюдал за их общением.
– Ты спасла Филу жизнь, – нервозно выговорил он, когда защелкнулась дверь. – Так я понял. Но что конкретно там произошло? Рассказывай без утайки, начни с того, как ты там оказалась. Да еще после семи вечера. Не укладывается в голове. Рассказывай. Во всех подробностях.
Элизабет крутанулась на кресле и остановилась лицом к Уолтеру. Достав из тугого узла волос карандаш второй твердости, она заткнула его за левое ухо, взялась за свою кофейную чашку и сделала небольшой глоток.
– Он попросил о встрече. Сказал, что дело не ждет.
– О встрече?! – в ужасе переспросил Уолтер. – Но я же тебе говорил… ты помнишь… мы это обсуждали. Тебе нельзя оставаться с Филом наедине. И дело не в том, что я считаю тебя беспомощной; дело в том, что я твой режиссер и всегда считаю за благо… – Он вытащил носовой платок и промокнул им лоб. – Элизабет… – Уолтер понизил голос. – Строго между нами: Фил Лебенсмаль – нехороший человек… ты меня понимаешь? Ему нельзя доверять. У него свой способ решения проблем, который…
– Он меня уволил.
Уолтер побледнел.
– А заодно и тебя.
– Боже мой!
– И весь штат нашей кулинарной передачи.
– Не может быть!
– Он сказал, что ты не сумел прижать меня к ногтю.
Уолтер сделался пепельно-серым.
– Ты должна понимать, – выговорил он, комкая платок. – Мое отношение к Филу тебе известно. Ты знаешь, что я не во всех вопросах с ним согласен. Я когда-нибудь прижимал тебя к ногтю? Не смеши меня. Я когда-нибудь заставлял тебя надевать эти нелепые костюмы? Ни разу. Упрашивал читать бодряческие суфлерские карточки? Ну допустим, и то лишь потому, что сам их сочинял. – Он всплеснул руками. – Вообрази: Фил дал мне две недели – две недели, – чтобы я смог его убедить в действенности твоих возмутительных выходок: показать, как возросло количество зрительских писем и звонков в студию, подтвердить, что в очередь на участие в твоих шоу выстраивается больше народу, чем на все остальные программы, вместе взятые, – только на таких условиях он бы согласился тебя терпеть. Но ты же понимаешь: я не могу ворваться к нему в ритме вальса и заявить: «Фил, она права, а ты не прав». Это равносильно самоубийству. Нет, кто хочет договариваться с Филом, тот должен ублажать его эго, играть по его правилам, говорить то, что он хочет услышать. Ты знаешь, что я имею в виду. Когда ты подняла над головой эту банку супа, я подумал: «Мы в шоколаде». А ты взяла да и ляпнула, что это отрава.
– Потому что так оно и есть.
– Слушай… – сказал Уолтер. – Я живу в реальном мире – в том, где мы говорим и делаем лишь то, что позволяет нам удержаться на своей идиотской работе. Ты хоть представляешь, сколько дерьма вылилось на меня в прошлом году? А как тебе такое известие: спонсоры вот-вот нам откажут.
– Это сказал тебе Фил.
– Да, а вот и уточнение к этому пункту. Никому не интересно, сколько ты получаешь теплых и пушистых писем от телепоклонников, но если спонсоры скажут: «Не нравится нам эта Зотт», все разговоры на этом закончатся. А по сведениям Фила, спонсорам ты не нравишься.
Уолтер засунул носовой платок в карман, встал со стула и принялся наполнять минералкой одноразовый картонный стакан, ожидая, когда булькнет жидкость в трехлитровом баллоне, – этот неприятный звук всегда напоминал, что он язвенник.
– Слушай… – сказал он, массируя живот. – Все это должно остаться между нами, пока я не придумаю что-нибудь дельное. Сколько народу в курсе? Только мы с тобой, правда?
– Я рассказала всей нашей команде.
– Час от часу не легче!
– Думаю, теперь можно с уверенностью сказать, что теперь в курсе весь павильон.
– Час от часу не легче! – повторил он, прикладывая ладонь ко лбу. – Черт тебя побери, Элизабет, каким местом ты думала? Разве ты не знаешь, как полагается себя вести, когда тебе объявили об увольнении? Пункт первый: никогда и никому не говори правду – рассказывай, что выиграла в лотерею, унаследовала ранчо в Вайоминге, получила завидное предложение из Нью-Йорка и так далее. Пункт второй: пока будешь решать, что делать дальше, пей до умопомрачения. Господи! Можно подумать, ты не знакома с племенными обычаями телевизионщиков!
Элизабет отпила еще кофе.
– Ты собираешься выслушать, что произошло, или нет?
– Разве это не все? Есть еще какие-то подробности? – в ужасе спросил он. – Нам грозят конфискацией автомобилей?
Она смотрела на него в упор, и ее обычно безмятежный лоб подернулся легкими морщинами; и тут как по команде Уолтер переключил внимание с себя на нее. Ему стало неловко. Он упустил из виду ключевой момент ее встречи с Филом. Она встречалась с ним наедине.
– Расскажи, – попросил он, превозмогая тошноту. – Расскажи, пожалуйста.
Неужели мужчины в большинстве своем такие, как Фил? По мнению Уолтера, нет. Но делает ли хоть что-нибудь большинство мужчин, включая его самого, для борьбы с такими, как Фил? Нет. Конечно, со стороны так и хочется сказать, что это позорно или малодушно, это может выглядеть постыдным, но, положа руку на сердце, что можно сделать в такой ситуации? Не ввязываться же в драку с такими, как Фил. Во избежание неприятных последствий все просто делают, что им сказано. Все это знают – и все так поступают. Но Элизабет – это не все. Он приложил руку ко лбу, ненавидя каждую кость в своем бесхребетном теле.
– Он к тебе приставал? Ты отбивалась? – зашептал Уолтер.
Элизабет расправила плечи, и подсветка косметического зеркала усилила впечатление ее стойкости. Уолтер со страхом изучал ее лицо, думая, что так выглядела, наверное, Жанна д’Арк перед тем, как под ней вспыхнул хворост.
– Пытался.
– Боже! – вскричал Уолтер и раздавил в кулаке картонный стакан. – Не может быть!
– Спокойно, Уолтер. Он обломался.
Уолтер не знал, что и думать.
– Из-за инфаркта, – с облегчением сказал он. – Все ясно! Неудачно выбрал время. Сердце прихватило. Слава тебе господи!
Бросив на него ироничный взгляд, Элизабет полезла в сумку – в ту же самую, что была при ней вчера вечером в кабинете Фила.
– Я бы не спешила прославлять Господа, – сказала она и вытащила на свет все тот же четырнадцатидюймовый разделочный нож.
Уолтер ахнул. Подобно большинству поваров-профессионалов, Элизабет всегда пользовалась только собственными ножами. Каждое утро привозила их с собой, а вечером забирала. Это знали все. Все, кроме Фила.
– Я его и пальцем не тронула, – заверила она. – Он сам рухнул.
– Боже мой! – шептал Уолтер.
– Я вызвала «скорую», но ты же знаешь, какие вечером пробки. Транспорт еле плетется. Ждать пришлось долго, но я времени не теряла. Вот. Взгляни. – Она вручила ему папки, которыми размахивал перед ней Лебенсмаль. – «Предложения о расширении сети вещания», – прочла она вслух. – А ты не знал, что нас уже три месяца показывают в штате Нью-Йорк? Есть и интересные предложения от новых спонсоров. Вопреки тому, что втирал тебе Лебенсмаль, спонсоры выстраиваются к нам в очередь. Вот, к примеру. – Она постучала пальцем по рекламному тексту компании «RCA Victor».
Не поднимая глаз, Уолтер разглядывал всю стопку. Он жестом попросил Элизабет передать ему ее кофе и залпом осушил чашку.
– Прости, – в конце концов выдавил он. – Столько всего навалилось.
Она нетерпеливо взглянула на часы.
– Не могу поверить, что нас всех разогнали, – продолжал он. – Как же так: наша программа – настоящий хит и мы уволены?
Элизабет бросила на него озабоченный взгляд.
– Нет, Уолтер, – с расстановкой произнесла она. – Мы не уволены. Мы рулим.
Прошло четыре дня; Уолтер сидел за бывшим столом в сверкающем чистотой кабинете Фила, откуда выбросили все пепельницы и убрали персидский ковер; телефонные аппараты плавились от важных звонков.
– Уолтер, меняй все, что считаешь нужным, – говорила она, не давая ему забыть, что он вступил в должность исполнительного директора. А когда он содрогнулся от такой ответственности, она упростила описание его должностных обязанностей. – Делай то, что считаешь правильным, Уолтер. Это ведь несложно, правда? И другим скажи, чтобы поступали так же.
На самом-то деле это было куда сложнее, чем прозвучало из ее уст: ему был знаком единственный стиль руководства, который он испытал на своей шкуре, – запугивания и манипуляции. А она, сама наивность, похоже, уверовала, что люди работают тем лучше, чем больше к ним уважения.
– Прекрати трепыхаться, Уолтер, – сказала она, когда они стояли у порога начальной школы «Вуди» в ожидании очередной выволочки от Мадфорд. – Бери штурвал на себя. Выбирай курс. Если будут сомнения – притворяйся.
Притворяться. К этому Уолтер уже приноровился. За считаные дни он совершил серию сделок, распространив трансляцию «Ужина в шесть» от одного побережья до другого. Затем провел переговоры с новыми рекламодателями, что позволило удвоить бюджет KCTV. Наконец, пока не струхнул, организовал совещание руководства и проинформировал всех о состоянии сердечно-сосудистой системы Фила, не забыв подчеркнуть роль Элизабет в спасении жизни прежнего босса, и выразил надежду, что впредь, несмотря на этот печальный «инцидент», весь персонал студии продолжит свою захватывающую и масштабную деятельность на благо KCTV. Самыми бурными аплодисментами было встречено известие об инфаркте Фила.
– Я поручил нашему дизайнеру сделать вот такую открытку с пожеланиями скорейшего выздоровления, – сказал он, поднимая над головой гигантскую картонку с карикатурой на Фила, готовящегося забить победный гол. Но вместо обычного регбийного мяча Фил сжимал в руках свое сердце (Уолтер только сейчас подумал, что это, вероятно, не лучшая идея). – Задержитесь, пожалуйста, чтобы каждый поставил свою подпись. Желающие могут также добавить что-нибудь от себя.
Ближе к вечеру, когда исполинскую открытку принесли на подпись Уолтеру, он бегло просмотрел все пожелания. В большинстве своем они ограничивались стандартными фразами вроде «Поправляйтесь!», но попадались и отдельные более мрачные сентенции.
«Попутный ветер в зад, Лебенсмаль».
«Я бы нипочем тебе „скорую“ не вызвал».
«Чтоб ты сдох».
Последний автограф – он узнал этот почерк – оставила одна из секретарш Фила.
Уолтер предполагал, что не он один на дух не переносит босса, но не мог вообразить, что окажется членом такого большого клуба. С одной стороны, это подтверждало справедливость его оценки, а с другой – заставляло содрогнуться.
Сам он в качестве продюсера входил в управленческую команду Фила, а значит, разделял ответственность за проталкивание его интересов и пренебрежение к тем, за чей счет вершилась эта политика. Сейчас он взял ручку и в четвертый раз за этот день последовал незамысловатому совету Элизабет Зотт: «Делай то, что считаешь правильным».
Огромными буквами он написал во всю ширину плотного листа: «НЕ ЖЕЛАЮ СКОРЕЙШЕГО ВЫЗДОРОВЛЕНИЯ». Потом запихнул картонку в соответствующего размера конверт, положил его на поднос для исходящей корреспонденции и дал себе торжественное обещание: изменить здесь то, что в его силах. Начиная с себя.
Глава 32
Слабая прожарка
– А мама знает? – спросила Мэд, когда Гарриет торопливо садилась в свой «крайслер».
Новый учебный год был в разгаре; как и планировалось, классной руководительницей осталась Мадфорд. По этой причине Гарриет решила, что Мэд сможет безболезненно пропустить один день. Да хоть двадцать один.
– Боже упаси, нет! – ответила Гарриет, поправляя зеркало заднего вида. – Разве ж мы с тобой на это пошли бы, если б она знала?
– А она не рассердится?
– Не узнает – не рассердится.
– Здорово ты ее подпись подделала, – похвалила Мэд, разглядывая записку, в которой Гарриет объясняла ее отсутствие в школе. – Только «Э» и «З» не очень похожи.
– Да ладно тебе, – с досадой бросила Гарриет. – Мне еще повезло, что в школе графологи не работают.
– Это точно, – согласилась Мэд.
– План такой, – не обращая на нее внимания, начала Гарриет. – Мы с тобой займем очередь на общих основаниях, а как попадем в студию – сразу прошмыгнем в последний ряд. Туда никто не стремится. А нам только удобнее: если что не так, мы сразу через аварийный выход – и домой.
– Но аварийный выход используется только в аварийных случаях, – сказала Мэд.
– Если твоя мать нас застукает, это и будет самый настоящий аварийный случай.
– Там, наверно, дверь под сигнализацией.
– Вот и хорошо. Если нам надо будет сбежать, шум ее отвлечет.
– Ты уверена, Гарриет, что мы правильно поступаем? – спросила Мэд. – Мама говорит, в студии может быть опасно.
– Глупости.
– Она говорит, что…
– Мэд, ну какие там могут быть опасности? Эта студия предназначена для обучения. Твоя мама дает телевизионные уроки кулинарии, правда же?
– Она дает уроки химии, – поправила ее Мадлен.
– И какие же опасности нас могут подстерегать?
Мадлен смотрела в окно.
– Повышенный уровень радиоактивности, – сказала она.
Гарриет шумно выдохнула. Девочка превращается в копию своей матери. Обычно это происходит в более зрелом возрасте, но Мэд опережала все сроки. Гарриет представила себе взрослую Мэд. «Сто раз тебе было сказано! Сколько можно повторять? – будет она кричать на своего ребенка. – Не смей оставлять без присмотра горелку Бунзена!»
– Приехали! – выкрикнула вдруг Мэд, когда вдали показалась автостоянка. – Телецентр штата Кентукки! Вот это да! – Но тут у нее вытянулось лицо. – Гарриет, смотри, какая очередина.
– Черт бы ее побрал! – выругалась Гарриет, разглядывая очередь, змеившуюся по стоянке.
Народищу были сотни, в основном женщины с сумочками-клатчами на сгибах потных рук, но в общую очередь затесалось и несколько десятков мужчин, которые сняли пиджаки и теперь держали их двумя пальцами за петли-вешалки. Все без исключения чем-нибудь обмахивались: картами, шляпами, газетами.
– Они все приехали на мамину передачу? – с благоговением спросила Мэд.
– Нет, милая моя, здесь одновременно множество программ записывают.
– Прошу прощения, мэм, – сказал дежурный охранник, знаком приказав Гарриет остановиться. Он нагнулся к пассажирскому окну, за которым сидела Мэд. – Вы разве не видели знака? На парковке мест нет.
– Хорошо, скажите тогда, где мне припарковаться?
– Вы на программу «Ужин в шесть»?
– Да.
– Я, конечно, извиняюсь, но… вам тут ловить нечего. – Он жестом обвел длинную очередь. – Все эти люди – ну почти все – напрасно теряют время. Очередь выстраивается с четырех утра. Студия уже, считай, заполнена.
– Как же так? – воскликнула Гарриет. – Я понятия не имела…
– Программа-то популярная, – объяснил охранник.
Гарриет заколебалась.
– Но я ради такого случая ребенка из школы забрала.
– Простите, бабуля, – сказал он и наклонился ниже. – Ты тоже прости, малышка. Я изо дня в день множество народу разворачиваю. Работка не из приятных, уж вы мне поверьте. Все на меня орут с утра до вечера.
– Моей маме такое бы не понравилось, – сказала Мэд. – Она крикунов не любит.
– Правильная у тебя мама, – сказал работник. – Но машину вам подвинуть придется. Мне многих еще развернуть предстоит.
– Конечно, – ответила Мэд. – Но у меня к вам будет небольшая просьба, можно? Не могли бы вы записать мне в тетрадку свое имя и фамилию? Я передам маме, какая у вас тут непростая работа.
– Мэд! – зашипела Гарриет.
– Автограф просишь? – Охранник рассмеялся. – Ты первая додумалась.
Не успела Гарриет его остановить, как он взял из рук Мэд разлинованную тетрадку для первого класса и аккуратно, чтобы не залезать на соседние строчки прописными буквами и не мельчить строчные, вывел: «Сеймур Браун». Закрывая тетрадь, он вздрогнул, как от удара электрическим током, увидев на обложке всего два слова.
– «Мадлен Зотт»? – прочел он, не веря своим глазам.
В студии было темно и прохладно; из конца в конец тянулись кабели, с обеих сторон висели огромные камеры, и каждая была настроена так, чтобы поворачиваться к объекту, освещенному софитами.
– Вот сюда, – сказала секретарша Уолтера Пайна, подведя Мадлен и Гарриет к паре чудом освободившихся стульев. – Лучшие места в зале.
– Вообще-то, – начала Гарриет, – с вашего позволения, нам как-то уютнее в последнем ряду будет.
– Ну уж нет, – запротестовала женщина. – Мистер Пайн меня убьет.
– Кого-то из нас по-любому ждет неминуемая смерть, – пробормотала Гарриет.
– А мне нравятся эти места, – заявила Мадлен, устраиваясь на стуле.
– Увидеть шоу вживую – это совсем не то же самое, что смотреть его дома по телевизору, – объяснила секретарша. – Здесь вы не просто зрители, а непосредственные участники. И осветительные приборы – они меняют все. Гарантирую: лучше этих мест вы не найдете.
– Просто мы не хотим отвлекать Элизабет Зотт, – сделала еще одну попытку Гарриет. – Вдруг она распереживается?
– Кто, Зотт распереживается? – Секретарша рассмеялась. – Вы меня повеселили. Знайте: аудиторию она и не видит. Ее слепят софиты.
– Это неизбежно? – спросила Гарриет.
– Как смерть и налоги[27].
– Смерть приходит ко всем, – отметила Мэд. – А налоги платят не все.
– Малышка умна не по годам, – произнесла секретарша с непонятным раздражением.
Но не успела Мадлен изложить ей некоторые статистические данные по уклонению от налогов, как грянула музыкальная заставка «Ужина в шесть» и секретарша растворилась в эфире. Слева появился Уолтер Пайн и уселся в кресле с брезентовой спинкой. Он кивнул, камера подъехала к нужной точке, и человек в наушниках поднял вверх оба больших пальца. С последними аккордами на сцену в свете софитов с президентской уверенностью поднялась знакомая фигура с гордо поднятой головой, безупречной осанкой и блестящими волосами.
В каком только виде не наблюдала Мадлен свою мать: и ранним утром, и поздно вечером, когда та стояла у горелки Бунзена, склонялась над микроскопом, спорила с миссис Мадфорд, морщила лоб перед зеркальцем пудреницы, выходила из душа или поднимала ее на руки. Но такой, как сейчас, она не видела свою мать еще никогда, ни разу. «Мама! – с гордостью в сердце беззвучно воскликнула она. – Мамочка!»
– Здравствуйте, – сказала Элизабет. – Меня зовут Элизабет Зотт, и это программа «Ужин в шесть».
Секретарша оказалась права. В свете софитов происходящее выглядело совершенно иначе, не похоже на зернистую черно-белую телекартинку.
– Сегодня – вечер стейка, – объявила Элизабет, – а это значит, что нам предстоит исследовать химический состав мяса и сосредоточиться на различиях между «связанной водой» и «свободной водой», поскольку – вероятно, это вас удивит, – она подняла с разделочного стола большой кусок говяжьей вырезки, – мясо примерно на семьдесят два процента состоит из воды.
– Как салат-латук, – шепнула Гарриет.
– Естественно, не как салат-латук, – сказала Элизабет, – в котором содержание воды гораздо выше: до девяноста шести процентов. В чем значение воды? Это самая распространенная молекула в нашем организме: мы на шестьдесят процентов состоим из воды. Если наш организм способен продержаться без пищи до трех недель, то без воды продержится не более трех суток. Максимум четырех.
По залу пробежал скорбный ропот.
– А потому, – продолжила Элизабет, – когда вы сочтете, что вам пора подзаправиться, в первую очередь вспомните о воде. Но сейчас речь пойдет о мясе.
Взяв большой нож с узким лезвием, она продемонстрировала, как разделывать мясной оковалок, и одновременно завела разговор о содержании витаминов в стейке, подчеркивая не только пользу железа, цинка и витаминов группы В, но и решающее значение белка для растущего организма. Вслед за тем она объяснила, какой процент воды в мышечной ткани существует в виде свободных молекул, и закончила определением (которое явно считала эффектным) свободной и связанной воды.
На протяжении ее объяснений аудитория в студии сидела затаив дыхание: никто не кашлял, не перешептывался, не закидывал ногу на ногу. Если и раздавался время от времени звук, то это было царапанье ручки по бумаге: зрители вели конспекты.
– Время для заставки телеканала, – объявила Элизабет по сигналу оператора. – Оставайтесь, пожалуйста, с нами, хорошо?
Положив нож на столешницу, она ушла со сцены и на миг остановилась за кулисой, чтобы гримерша приложила ей ко лбу спонж и пригладила несколько выбившихся из прически волосков.
Мадлен обернулась и стала разглядывать публику. Все застыли в нервном ожидании возвращения Элизабет Зотт. Дочь даже немного ее приревновала. Она вдруг поняла, что вынуждена делить свою маму со множеством чужих людей. Ей это не понравилось.
– Натрите стейк разрезанной пополам долькой свежего чеснока, – продолжила через несколько минут Элизабет, – а затем посыпьте кусок мяса с обеих сторон хлоридом натрия и пиперином. После этого, когда вы заметите, что сливочное масло вспенилось, – она указала на разогретую чугунную сковороду с длинной ручкой, – поместите стейк на сковородку. Не спешите: убедитесь, что масло вспенилось. Пена указывает на то, что из масла выпарилась содержащаяся в нем вода. Это принципиально важно. Теперь стейк будет готовиться в липидах, а не поглощать аш-два-о.
Когда стейк зашипел, она достала из кармана передника некий конверт.
– Пока жарится наш стейк, хочу обсудить с вами письмо Нанетты Харрисон из города Лонг-Бич. Нанетта пишет: «Уважаемая мисс Зотт, я вегетарианка. Не по религиозным соображениям, а просто потому, что считаю неэтичным питаться живыми существами. Мой муж говорит, что все это глупости и что организму необходимо мясо, но мне невыносимо думать, что какое-то животное из-за меня лишили жизни. Так рассуждал Иисус – и посмотрите, что с ним сталось. Искренне ваша, миссис Нанетта Харрисон, город Лонг-Бич, южная Калифорния». Нанетта, вы подняли интересный вопрос. Все, что мы едим, имеет определенные последствия для других живых организмов. Однако растения тоже относятся к живой природе, но мы об этом даже не задумываемся, когда измельчаем их ножом, пережевываем своими молярами, проталкиваем в пищевод и перевариваем в желудке, заполненном соляной кислотой. Короче говоря, аплодирую вам, Нанетта. Прежде чем сесть за стол, вы мыслите. Но заметьте: чтобы поддержать собственную жизнь, вы неизбежно губите другие формы жизни. И эту проблему нам не обойти. Что же касается Иисуса, тут я комментировать не берусь.
Она отвернулась, вилкой извлекла стейк из сковороды, роняя кроваво-красные соки, и посмотрела прямо в камеру:
– А теперь слово нашему спонсору.
Гарриет и Мадлен переглянулись широко раскрытыми глазами.
– Иногда удивляюсь: почему эта программа так популярна? – зашептала Гарриет.
– Прошу прощения, дамы. – Это вернулась секретарша. – Мистер Пайн спрашивает: можно вас на пару слов? – Это прозвучало как вопрос, но явно было указанием. – Пройдемте со мной?
Она долго вела их по коридору, пока они не оказались перед кабинетом Уолтера Пайна: тот расхаживал туда-сюда. Вдоль стены стояли четыре телевизора, и все четыре показывали «Ужин в шесть».
– Привет, Мадлен, – сказал он. – Рад тебя видеть, но в то же время удивлен. Разве ты не должна быть в школе?
Мэд склонила голову набок:
– Здравствуйте, мистер Пайн. – Она указала пальцем на Гарриет. – Это Гарриет. И задумка ее. Она подделала записку.
Гарриет пригвоздила ее взглядом.
– Уолтер Пайн. – Он взял Гарриет за руку. – Наконец-то. Приятно познакомиться, Гарриет Слоун. Я не ошибся? Много слышал о вас, причем только хорошее. Однако, – он понизил голос, – не знаю, что вы, голубушки, себе думаете. Если она только прознает, что вы здесь…
– Понятное дело, – сказала Гарриет. – Справедливости ради: мы просились в последний ряд.
– Аманда тоже хотела приехать, – заговорила Мэд, – но Гарриет не пожелала отягощать свою вину. Подделка документа – это уже серьезное преступление, а если еще и похищение ребенка…
– Как вы предусмотрительны, миссис Слоун, – перебил Пайн. – Впрочем, хочу, чтобы вы обе знали: если бы это зависело только от меня, вы всегда были бы здесь самыми желанными гостьями. Однако от меня мало что зависит. А твоя мама, – он повернулся к Мадлен, – всего лишь старается тебя защитить.
– От радиоактивности?
Он замялся.
– Ты большая умница, Мадлен, поэтому могу прямо сказать: мама старается защитить тебя от публичности. Уверен, что ты поймешь.
– Нет, не понимаю.
– Это значит, что она оберегает твое личное пространство. Оберегает тебя от чужих высказываний и мыслей, которые вечно преследуют тех, кто на виду. Тех, кто знаменит.
– А моя мама очень знаменита?
– С тех пор как шоу стали ретранслировать в других штатах, – ответил Уолтер, потирая лоб, – ее известность несколько возросла. Теперь твою маму смотрят даже в Чикаго, Бостоне и Денвере.
– Измельчим розмарин, – приглушенно говорила Элизабет на заднем плане, – используя самый острый нож, какой только есть у вас в доме. Это сведет к минимуму повреждение веточек и позволит избежать утечки электролита.
– А чем плохо быть знаменитой? – спросила Мадлен.
– Я бы не сказал, что это плохо, – ответил Уолтер. – Просто слава влечет за собой некоторые сюрпризы, причем далеко не всегда приятные. Порой людям хочется думать, что они водят личное знакомство с известным человеком вроде твоей мамы. От этого они воображают себя важными персонами. Но ради этого им приходится сочинять про твою маму всякие небылицы, в том числе и гнусные. А твоя мама старается сделать так, чтобы о тебе не выдумывали ничего лишнего.
– Разве о моей маме ходят какие-то истории? – встревожилась Мадлен.
Ее ввели в заблуждение софиты: в их свете ее мама выглядела непобедимой. Такая картина создавалась на публику: женщина, которая требует к себе уважения и получает его от посторонних, хотя у нее, как у всех, полно проблем. Мэд подумала: а ведь это похоже на то, как она сама притворяется полуграмотной. Человек выбирает для себя такую манеру поведения, которая облегчает ему жизнь.
– Ты не беспокойся. – Уолтер положил руку на ее тощее плечико. – Если и существует человек, который может за себя постоять, так это твоя мама. Мало кто осмелится задевать Элизабет Зотт. А она хочет быть уверенной, чтобы и до тебя никто не докапывался. Понимаешь? К вам это тоже относится, миссис Слоун. – Он посмотрел Гарриет прямо в лицо. – Вы проводите с Элизабет больше времени, чем кто-либо другой; уверен, что ваши подруги жаждут услышать от вас всю ее подноготную.
– Подруг у меня – раз-два и обчелся, – сказала Гарриет. – Да сколько ни есть: я ж головой думаю.
– Разумная вы женщина, – сказал Уолтер. – У меня тоже друзей мало.
На самом-то деле, подумал он, друг у него только один: Элизабет Зотт. Он никогда ей этого не говорил, но что правда, то правда. А ведь многие твердят, будто дружбы между мужчиной и женщиной не бывает. Но это ошибочное мнение. Они с Элизабет могут говорить обо всем, о самом сокровенном: о смерти, о сексе, о детях. Ко всему прочему каждый готов прикрыть другому спину, как водится у друзей, и даже вместе посмеяться, как водится у друзей. Правда, надо признать, что Элизабет не слишком смешлива. А с ростом популярности ее передачи и вовсе стала замыкаться в себе.
– Знаешь что, – сказал Уолтер, – пора нам уносить ноги. Если твоя мама нас застукает, жариться нам всем в желудочном соке.
– А как вы думаете, почему моя мама так популярна? – спросила Мадлен, все еще не желая ни с кем делиться своей матерью.
– Она говорит то, что думает, вот почему, – ответил Уолтер. – Это большая редкость. А также потому, что она очень-очень вкусно готовит. Ну и еще потому, что все вдруг кинулись изучать химию. Как ни странно.
– А разве говорить то, что думаешь, – большая редкость?
– От этого последствия бывают, – сказала Гарриет.
– Причем весьма значительные, – согласился Уолтер.
Из углового телевизора Элизабет говорила:
– Похоже, сегодня у нас осталось время, и можно ответить на вопрос из студии. Да, пожалуйста, вот вы, в лавандовом платье.
Со своего места поднялась сияющая женщина:
– Всем привет, меня зовут Эдна Флэттистайн, живу в городе Чайна-Лейк. Я только хотела сказать, что обожаю эту передачу, а больше всего мне понравилось, как вы сказали, что приготовленные блюда нужно вкушать с благодарностью. Вот мне и захотелось узнать, какая у вас любимая молитва, ну, о чем вы каждый раз молитесь перед едой, чтобы поблагодарить Господа нашего Спасителя за Его дары! Очень хочется услышать! Спасибо!
Элизабет приложила ладонь козырьком, словно хотела получше рассмотреть Эдну.
– Привет, Эдна, – сказала она, – и спасибо за ваш вопрос. Мой ответ: ни о чем; у меня нет любимой молитвы. Если честно, я вообще не молюсь.
Застыв в кабинете, Уолтер и Гарриет побледнели.
– Прошу тебя, – зашептал Уолтер. – Не произноси таких слов.
– Потому что я атеистка, – попросту сказала Элизабет.
– Вожжа под хвост попала, – пробормотала Гарриет.
– Иными словами, я не верю в Бога, – добавила Элизабет под ропот зала.
– Погодите. Разве это такая уж большая редкость? – простонала Мадлен. – Разве не верить в Бога – такая огромная редкость?
– Но я благодарна тем, кто делает возможным приготовление пищи, – продолжала Элизабет. – Фермерам, сборщикам урожая, водителям, грузчикам. Но более всего я благодарна вам, Эдна. Потому что вы готовите пищу для своей семьи. Благодаря вам процветает молодое поколение. Благодаря вам живут другие. – Она выдержала паузу и, сверившись с часами, посмотрела в камеру. – Это все, о чем мы успели сегодня поговорить. Надеюсь, вы присоединитесь ко мне завтра: мы будем исследовать увлекательный мир температур и их влияния на вкус блюд.
Потом она едва заметно склонила голову набок, словно прикидывая, зашла слишком далеко или недоговорила.
– Дети, накрывайте на стол, – сказала она, добавив голосу решимости. – Маме нужно немного побыть одной.
И в тот же миг у Уолтера в кабинете зазвонил телефон, который тем вечером больше не умолкал.
Глава 33
Вера
В 1960 году невозможно было заявить с телеэкрана, что ты не веришь в Бога, и после этого рассчитывать еще сколько-нибудь продержаться на телевидении. В качестве доказательства: телефон Уолтера вскоре раскалился от угроз со стороны спонсоров и зрителей, требовавших уволить Элизабет Зотт, бросить ее за решетку или, как вариант, забить камнями. Последнее требование исходило от самоназначенных слуг Божьих, которые проповедовали терпимость и всепрощение.
– Черт побери, Элизабет! – кипятился Уолтер, десять минут назад скрытно выпустивший Гарриет и Мадлен через дверь черного хода. – Неужели нельзя придержать язык?!
Они сидели в гримерной Элизабет – та еще не успела развязать тесемки желтого в клетку фартука на своей тонкой талии.
– Ты имеешь полное право верить во что угодно, только не навязывай свою веру другим, особенно по национальному телевидению!
– Каким, интересно, образом я навязываю свою веру другим? – удивилась она.
– Ты прекрасно знаешь, о чем я.
– Эдна Флэттистайн спросила меня в лоб, и я ответила. Рада, что она считает себя вправе открыто выражать свою веру в Бога, и могу только приветствовать это право. Но оно должно распространяться и на меня. Есть масса людей, которые не верят в Бога. Некоторые верят в астрологию или карты Таро. Гарриет верит, что, подув на игральные кости, можно набрать больше очков.
– Смею предположить, мы с тобой оба знаем, – с зубовным скрежетом выговорил Уолтер, – что Бог – не совсем то же самое, что игра в кости.
– Согласна, – подтвердила Элизабет. – Игра в кости веселее.
– Нам это дорого обойдется, – предупредил Уолтер.
– Да ладно тебе, Уолтер, – сказала она. – Побойся Бога.
Вера – вот что составляло область профессиональных интересов преподобного Уэйкли, но сегодня утром ему было непросто в нее погрузиться. Не один час он успокаивал слезливую прихожанку, которая обвиняла всех и вся во всех тяжких грехах, а потом вернулся к себе в кабинет, чтобы побыть наедине с собой. Но не тут-то было: там уже обосновалась приходящая машинистка мисс Фраск, которая печатала ни шатко ни валко со скоростью тридцать слов в минуту, не отрывая глаз от комнатного телевизора.
– Взгляните на этот помидор, – донесся до него смутно знакомый голос некой теледивы, у которой из затылка вечно торчал карандаш, скреплявший ее стянутые в узел волосы. – Вы не поверите, но у вас есть кое-что общее с этим плодом. И это ДНК. Совпадение – до шестидесяти процентов. А теперь посмотрите на свою соседку. Она вам знакома? Быть может, знакома, быть может, нет. И при этом вас с нею объединяет нечто еще более значительное: девяносто девять и девять десятых процента ДНК, и не только с ней, но и с каждым жителем нашей планеты. – Опустив помидор на столешницу, она взяла фотографию Розы Паркс. – Потому-то я и проявляю солидарность с лидерами движения за гражданские права, включая бесстрашную Розу Паркс[28]. Дискриминация по цвету кожи не только смехотворна с научной точки зрения, но и служит признаком глубокого невежества.
– Мисс Фраск? – окликнул Уэйкли.
– Погодите, преподобный. – Она подняла указательный палец, требуя тишины. – Я почти закончила. Вот ваша проповедь, держите. – Она выдернула из каретки лист бумаги.
– Некоторые склонны думать, что невежды вымрут быстрее, – продолжала Элизабет. – Но Дарвин не учел одного: невежды редко забывают набить живот.
– Это еще что?
– «Ужин в шесть». Неужели вы не слышали про такую программу, «Ужин в шесть»?
– У меня еще остается время для ответа на один вопрос, – продолжала Элизабет. – Да, пожалуйста, вот вы…
– Здравствуйте, меня зовут Франсин Лафтсон, и я из Сан-Диего! Я просто хочу сказать: хотя вы и не верите в Бога, но я очень большая ваша поклонница! А вопрос у меня такой: не могли бы вы порекомендовать какую-нибудь диету? Я знаю, мне нужно сбросить вес, но голодной ходить совсем уж неохота. Покамест я ежедневно пью таблетки для похудения. Спасибо!
– Спасибо за ваш вопрос, Франсин, – сказала Элизабет. – Но я в упор не наблюдаю у вас лишнего веса. Поэтому вынуждена констатировать, что вы совершенно напрасно поддаетесь давлению образа костлявой женщины, который неустанно пропагандируют журналы, подрывая ваш жизненный тонус и снижая самооценку. Вместо диет и таблеток для похудения… – Она сделала паузу. – Можно спросить? Кто из вас принимает таблетки для снижения веса?
В аудитории поднялось несколько нервных рук.
Элизабет выжидала.
Вскоре поднялся целый лес рук – почти все.
– Прекратите глотать таблетки, – потребовала она. – Это амфетамины. Они могут вызвать психоз.
– Но вот я лично физкультурой заниматься не люблю, – сказала Франсин.
– Очевидно, вы еще не нашли подходящий именно для вас комплекс упражнений.
– Я Джека Лаланна смотрю.
При упоминании этого имени Элизабет закрыла глаза.
– А греблей заняться не пробовали? – На нее вдруг нахлынула усталость.
– Греблей?
– Греблей, – повторила она, размыкая веки. – Эта брутальная форма досуга подвергает испытанию каждую клетку вашего тела и мозга. Тренировки проходят до рассвета, зачастую под дождем. На руках образуются грубые мозоли. Накачиваются предплечья, грудная клетка, бедра. Возможны трещины в ребрах, кровоточивость ладоней. Гребцы нередко задаются вопросом: зачем я так себя истязаю?
– Вот жуть! – встревожилась Франсин. – Гребля – это ж кошмар какой-то!
Элизабет слегка растерялась:
– В пользу гребли могу сказать, что она избавляет нас как от диет, так и от таблеток. Да и для души полезна.
– А я думала, вы в душу не верите.
Элизабет вздохнула. Опять смежила веки. Кальвин. Ты хочешь сказать, что женщинам не дано освоить греблю?
– Когда-то мы с ней вместе работали, – сказала Фраск, выключая телевизор. – В Гастингсе, пока обе не попали под увольнение. Вы действительно о ней не слышали? Элизабет Зотт. Ее по разным каналам показывают.
– Она что, тоже гребчиха? – поразился Уэйкли.
– В каком смысле «тоже»? – спросила Фраск. – Вы многих гребцов знаете?
– Мэд, – говорил Уэйкли, разглядывая здоровенного пса, которого Мадлен привела с собой в парк, – почему ты мне никогда не рассказывала, что твоя мама выступает по телевидению?
– Я думала, ты знаешь. Это все знают. Особенно теперь, когда она перестала верить в Бога.
– Не верить в Бога – не так уж страшно, – сказал Уэйкли. – Говоря «это свободная страна», мы подразумеваем, в частности, и такую позицию. Человек вправе исповедовать любые убеждения, если только его убеждения не причиняют вреда окружающим. Более того, я считаю, что наука представляет собой разновидность религии.
Мадлен вздернула бровь.
– Скажи, пожалуйста: а это кто такой? – спросил он, протягивая руку псу, чтобы тот смог ее обнюхать.
– Шесть-Тридцать, – ответила Мадлен в тот миг, когда по дорожке, громко болтая, проходили две женщины.
– Поправь меня, Шейла, если я не права, – говорила одна, – но мне кажется, она сказала, что для нагрева одного грамма атомной массы чугуна на один градус Цельсия требуется ноль целых одиннадцать сотых калории тепла?
– Совершенно верно, Илейн, – отвечала вторая. – Потому-то я и запланировала покупку новой сковороды.
– А ведь я его узнал, – припомнил Уэйкли, когда болтуньи удалились. – По вашей семейной фотографии. Какой красавец!
Шесть-Тридцать ткнулся мордой в мужскую ладонь. Приличный человек.
– Кстати, готов поспорить: ты считаешь, что я забыл – много воды утекло с тех пор, – но я наконец достучался до приюта Всех Святых. По правде говоря, после нашей первой беседы я не раз туда звонил, но всякий раз слышал, что епископа нет на месте. А сегодня застал его секретаршу, и она сказала, что никаких следов Кальвина Эванса у них в архиве нет. Похоже, мы с тобой что-то перепутали.
– Нет, – возразила Мадлен. – Приют – тот самый. Я на сто процентов уверена.
– Мэд, вряд ли секретарь священнослужителя будет лгать.
– Уэйкли… – сказала она. – Все лгут.
Глава 34
Приют Всех Святых
– Как-как? Приют Всех Святых? – убито переспросил епископ.
Шел 1933 год, и, хотя он надеялся на место в зажиточном приходе, где скотч льется рекой, ему светило лишь осесть в глубинке штата Айова, в кишащем крысами воспитательном доме, где сотня с лишним сорванцов разного возраста – будущих уголовников – станут ему вечным напоминанием о том, что подшучивать над архиепископом можно только в его отсутствие.
– Приют Всех Святых, – подтвердил архиепископ. – Это заведение нужно держать в строгости. Как и вас.
– По правде говоря, у меня плохо получается ладить с детьми, – ответил епископ. – Вдовы, проститутки – с ними я управляюсь как нельзя лучше. Может, от меня будет больше пользы в Чикаго?
– Кроме дисциплины, – продолжил архиепископ, игнорируя его мольбы, – приют также нуждается в средствах. Одной из ваших обязанностей станет обеспечение долгосрочного финансирования приюта. Если справитесь, то в будущем сможете рассчитывать на место получше.
Но будущее почему-то не наступало. На горизонте уже маячил 1937 год, а епископу так и не удалось решить денежную проблему. Но хоть какие-то успехи у него были? Да, он сократил свой десятистраничный список ненавистных признаков этого места до пяти основных тезисов: настоятели – неучи, из еды – одни каши, повсюду плесень, безудержная педофилия и медленный, но неиссякаемый приток новичков, слишком оголтелых или оголодавших, чтобы влиться в нормальную семью. Такие никому не нужны, и епископ мог это понять: уж ему-то они точно не требовались.
Заведение кое-как перебивалось за счет обычных католических практик, таких как продажа хереса и закладок для Библии, попрошайничество и лизоблюдство. Но по существу архиепископ оказался прав: приюту остро не хватало средств. Проблема упиралась в то, что зажиточных людей привлекали блага, которых у сиротского дома попросту не было. Кафедры. Стипендии. Мемориальные кладбища. Сколько ни старался епископ найти спонсоров, потенциальные благодетели с ходу определяли фатальные недостатки приюта. «Ищите стипендии», – кривились они. Но приют не относился к учебным заведениям, точно так же как тюрьма не относится к заведениям воспитательным: ни в первое, ни во второе никто не стремится вкладывать средства. Спонсировать кафедру? Та же проблема – в приюте не было факультетов. А уж кафедр – тем более. Мемориальные кладбища? Воспитанникам умирать было рановато, да и кто захочет увековечивать детей, которых все стремятся забыть?
Так прошло четыре года, а епископ все прозябал в глуши с сиротским отрядом. Помочь делу не могли никакие молитвы. Чтобы скоротать время, священник иногда ранжировал воспитанников по степени их несносности, но даже это не имело смысла, ведь такие списки всегда возглавлял один и тот же мальчишка. Кальвин Эванс.
– Снова звонил тот протестантский священник из Калифорнии – справлялся о Кальвине Эвансе, – обратилась секретарша к уже немолодому, поседевшему епископу, опуская ему на стол папку с документами. – Я сделала все, как вы сказали: заверила, что прошерстила все архивы, но этого имени не нашла.
– Боже правый. Откуда такой взялся на нашу голову? – Епископ со вздохом отодвинул документы в сторону. – Протестанты. Не умеют вовремя остановиться!
– Так кем же был этот Кальвин Эванс? – полюбопытствовала секретарша. – Настоятелем?
– Нет, – ответил епископ, и в его голове всплыл образ мальчишки, из-за которого он застрял в Айове на несколько десятилетий. – Он был сущим проклятием.
Когда секретарша ушла, священник покачал головой, припоминая, как часто Кальвин стоял в этом кабинете после очередного проступка: то он разбил окно, то украл книгу или поставил фингал священнику, который просто хотел его приласкать. В приют иногда наведывались благонамеренные супружеские пары, чтобы усыновить того или иного мальчишку, но никто даже не смотрел в сторону Кальвина. И у кого повернулся бы язык их порицать?
Но как-то раз на пороге приюта откуда ни возьмись появился мистер Уилсон и сказал, что представляет Паркер-фонд, до отвращения богатую католическую организацию. Узнав, что в приюте находится представитель Паркер-фонда, епископ решил, что ему наконец-то улыбнулось счастье. У него затрепыхалось сердце при мысли о той сумме пожертвований, какую мог предложить этот Уилсон. Нужно было только выслушать благотворителя, а затем с достоинством раскрутить его на большее.
– Добрый день, епископ, – сразу приступил к делу мистер Уилсон, будто на счету была каждая секунда. – Я разыскиваю мальчика лет десяти, предположительно рослого, блондинистого.
Затем он пустился в объяснения: дескать, года четыре назад упомянутый ребенок потерял родню в результате серии несчастных случаев. Мистер Уилсон имел основания полагать, что сейчас отрок находится в приюте Всех Святых. У мальчика все же обнаружились родственники, которые, лишь недавно узнав о его существовании, пожелали его забрать.
– Его зовут Кальвин Эванс, – закончил гость и взглянул на часы, будто бы опаздывая на следующую встречу. – Если здесь проживает похожий мальчик, то я хотел бы его увидеть. И по возможности сегодня же забрать с собой.
Епископ уставился на Уилсона, сложив губы в разочарованную полуулыбку. За время, прошедшее между новостью о прибытии богатого гостя и их рукопожатием, он уже успел составить благодарственную речь.
– Что-то не так? – удивился мистер Уилсон. – Не хотел бы вас торопить, но через два часа у меня самолет.
И ни слова о деньгах. Епископ буквально чувствовал, как Чикаго ускользает из рук. Он присмотрелся к гостю. Рослый, надменный. Точь-в-точь Кальвин.
– Наверное, целесообразно будет мне выйти во двор и побродить среди воспитанников. Скорее всего, я сам его узнаю.
Епископ отвернулся к окну. Только сегодня утром он застукал Кальвина, когда тот мыл руки в крестильной купели. «Чем она святая, эта вода? – начал отбрехиваться мальчишка. – Она же налита из-под крана».
Епископ и рад был бы сбыть Кальвина с рук, но это не решало главной проблемы – финансовой. Он неотрывно смотрел на десяток с лишним загромождавших двор просевших надгробий замученных здесь епископов. На каждом было высечено: «В память…»
– Епископ? – Уилсон встал. И одной рукой уже подхватил саквояж.
Епископ не ответил. Ему не нравился этот щеголь в шикарном костюме, да и сам факт его появления здесь без каких-либо договоренностей. Видит Бог, епископский сан заслуживает уважения, не так ли? Священник прокашлялся в попытке еще потянуть время, глядя на надгробия всех затравленных епископов прошлых лет. Он просто не мог позволить Паркер-фонду, сулившему огромные пожертвования, вот так взять и уйти.
Епископ повернулся к мистеру Уилсону.
– У меня скорбная весть, – начал он. – Кальвин Эванс умер.
– Кстати, если этот зануда-проповедник и дальше будет названивать, скажите ему, что я умер, – продолжил инструктаж старый епископ, пока секретарша мыла его кофейную чашку. – Умер – и точка. Хотя нет, скажите ему, – он соединил кончики пальцев, – что вы узнали: мальчик по имени Кальвин Эванс воспитывался в другом приюте. Не знаю… где-нибудь в Покипси? Но к сожалению, приют сгорел дотла и никаких документов не осталось.
– Хотите, чтобы я его обманула? – заволновалась девушка.
– Никакого обмана не потребуется, – ответил епископ. – Так бывает. Здания часто сгорают дотла. При строительстве никто не следует нормативам.
– Но…
– Делайте, как вам сказано, – оборвал ее епископ. – Этот протестант крадет наше время, вот и все. Не забывайте: наша главная цель – сбор средств. Для наших ребятишек, живых и здоровых. Если будут предлагать спонсорскую помощь, тогда зовите. А пустые разговоры про Кальвина Эванса ни к чему не приведут.
Уилсону показалось, что он ослышался.
– Что… как вы сказали?
– Кальвин недавно скончался от воспаления легких, – ничтоже сумняшеся выговорил епископ. – Это огромная потеря. Он был всеобщим любимцем.
В своем выдуманном рассказе он не преминул отметить хорошие манеры мальчика, его успехи в изучении Библии, даже любимое блюдо – кукурузу. Чем больше подробностей слышал Уилсон, тем больше он цепенел. Воодушевившись произведенным впечатлением, епископ подошел к картотечному шкафу и достал какую-то фотокарточку.
– Это изображение будет использовано при создании мемориального фонда, – сказал священник, указывая на черно-белый портрет Кальвина: на нем мальчик, подбоченясь, с разинутым ртом наклонился вперед, словно кого-то отчитывал. – Люблю эту карточку. Вот таким и был Кальвин.
Он проследил, как мистер Уилсон молча разглядывал фотографию. Епископ ждал, что сейчас тот попросит каких-нибудь доказательств. Но нет, гость, казалось, был потрясен и по-настоящему скорбел.
Вдруг священнику пришло в голову: а что, если мистер Уилсон и есть тот самый возникший из небытия родственник? По росту он и вправду напоминал мальчишку. Кем же доводится ему Кальвин – племянником? А вдруг… сыном? Боже милостивый. Если это так, то посетитель даже не догадывается, от каких забот его только что избавили. Епископ прокашлялся и выждал еще пару минут, чтобы скорбная весть возымела эффект.
– Конечно, мы запланируем пожертвование в мемориальный фонд Кальвина, – срывающимся голосом выговорил Уилсон. – Паркер-фонд не преминет почтить память юноши.
Он выдохнул, что, казалось, потребовало много сил, а затем наклонился и вытащил чековую книжку.
– Конечно-конечно, – сочувственно произнес епископ, – Мемориальный фонд Кальвина Эванса. Особая дань памяти особому мальчику.
– В скором времени я свяжусь с вами, епископ, для оформления условий наших регулярных взносов, – с видимым усилием сказал Уилсон, – а пока примите, пожалуйста, этот чек от имени Паркер-фонда. Мы ценим ваше служение.
Епископ еле удержался, чтобы сразу же не ознакомиться с суммой, но как только за Уилсоном затворилась дверь, он сразу расправил лежащий на столе листок. Приятная сумма на мелкие расходы. И это только начало: удачная была идея создать мемориальный фонд в честь ныне здравствующего лица. Откинувшись на спинку кресла, священнослужитель сцепил пальцы на груди. Если кто еще не уверовал в Бога, нужны ли дополнительные аргументы? Приют Всех Святых – место, которое буквально вопиет: на Бога надейся, а сам не плошай.
Оставив Мадлен в парке, Уэйкли вернулся к себе в офис и нехотя взялся за телефонную трубку. Единственной причиной бесконечных звонков в приют Всех Святых было его желание доказать Мэд, что она не права. Лгут далеко не все. Но по иронии судьбы первым делом ему самому пришлось опуститься до лжи.
– Добрый день, – изображая британский акцент, сказал Уэйкли, когда услышал знакомый голос секретарши. – Хотелось бы переговорить с кем-нибудь из вашего отдела пожертвований. Я настроен внести серьезную сумму.
– Ах! – донесся до него радостный возглас секретарши. – Тогда позвольте соединить вас напрямую с нашим епископом.
– Я правильно понимаю, что вы хотите внести пожертвование? – переспросил несколько мгновений спустя старый епископ.
– Все так, – соврал Уэйкли. – Помощь детям – мое, так сказать, кредо, – продолжил он, воображая помрачневшее личико Мэд. – Особенно сиротам.
«Но был ли Кальвин Эванс сиротой?» – задумался Уэйкли. Когда они переписывались, Кальвин подчеркнул, что у него на самом деле жив один из родителей. НЕНАВИЖУ СВОЕГО ОТЦА. НАДЕЮСЬ, ЕГО НЕТ В ЖИВЫХ. Уэйкли хорошо помнил эти крупные печатные буквы.
– Ближе к делу: я ищу место, где воспитывался Кальвин Эванс.
– Кальвин Эванс? Сожалею, но это имя мне незнакомо.
Уэйкли замолчал. Он почуял ложь. Ежедневно сталкиваясь с лжецами, он распознавал их безошибочно. Но мыслимо ли представить, чтобы два священнослужителя одновременно врали друг другу?
– Что ж, грустно слышать, – осторожно продолжил Уэйкли. – Потому что мое пожертвование предназначено именно для приюта, воспитавшего Кальвина Эванса. Я понимаю, вы тоже трудитесь не покладая рук, но вам ли не знать, какими подчас бывают спонсоры. Негибкими.
На другом конце провода епископ сжал пальцами виски. Да, спонсоров он изучил досконально. Паркер-фонд превратил его жизнь в сущий ад: сначала приют засыпали естественнонаучными книгами, потом загрузили этой глупой греблей, а затем раздули скандал, когда прознали, что своими пожертвованиями чтят память того, кто, как бы это сказать, еще даже не умер. А как всплыла эта история? Да вот как: старый добрый Кальвин умудрился воскреснуть из не-очень-мертвых и появился на обложке какого-то безвестного журнала «Кемистри тудей». Не прошло и пяти секунд, как епископу позвонила некая Эйвери Паркер и начала угрожать едва ли не сотней различных судебных исков.
И кто же такая Эйвери Паркер? Да та самая, чье имя носит Паркер-фонд.
Прежде епископу ни разу не доводилось с ней общаться: все переговоры велись через Уилсона, который, как теперь нетрудно было догадаться, выступал ее уполномоченным представителем и адвокатом. Но теперь, оглядываясь назад, епископ припоминал, что на всех документах, связанных с пожертвованиями, вот уже пятнадцать лет рядом с подписью Уилсона всегда стоял еще один небрежный росчерк.
– Вы лгали Паркер-фонду? – кричала она в телефон. – Чтобы только выманить деньги, сочиняли, будто Кальвин Эванс умер от воспаления легких в возрасте десяти лет?
А у него в голове крутилось: эх, дамочка, знали бы вы, какая дыра эта Айова.
– Миссис Паркер, – заговорил он вкрадчивым тоном, – я понимаю, вы сейчас очень расстроены. Но могу поклясться: наш Эванс точно мертв. Юноша на обложке – просто его полный тезка, вот и все. Это же очень распространенная фамилия.
– Нет, – упиралась она. – Это Кальвин. Я сразу его узнала.
– Значит, вы раньше с ним встречались?
Миссис Паркер заколебалась:
– Можно сказать… нет.
– Понимаю, – заметил он, ясно давая понять, как смехотворно это звучит.
Не прошло и пяти секунд, как она заблокировала выплату пожертвований.
– Нелегко нам приходится, вы согласны, преподобный Уэйкли? – спросил епископ. – Спонсоры – публика скользкая. Но признаюсь, ваша помощь нам бы очень пригодилась. Даже если этот Кальвин Эванс рос не здесь, у нас есть мальчики ничуть не хуже.
– Не сомневаюсь, что это так, – согласился Уэйкли. – Но я связан по рукам и ногам. Данное пожертвование – я уже упомянул его размер, пятьдесят тысяч долларов? – мне поручено передать именно в тот приют, где воспитывался Кальвин Эванс…
– Постойте! – У епископа бешено заколотилось сердце при упоминании такой значительной суммы. – Прошу вас, попытайтесь понять: это вопрос конфиденциальности. Нам запрещено раскрывать имена. Даже если этот мальчик и жил когда-то здесь, мы не вправе это обнародовать.
– Понимаю, – ответил Уэйкли. – И тем не менее…
Епископ взглянул на часы. Близилось время его любимой передачи «Ужин в шесть».
– Нет, подождите! – гаркнул он, не желая ни упустить щедрый взнос, ни пропустить передачу – Вы меня просто вынуждаете. Хорошо, если угодно, только между нами: да, Кальвин Эванс действительно вырос в нашем приюте.
– Правда? – спросил Уэйкли, выпрямляясь во весь рост. – А подтверждения у вас имеются?
– Естественно, подтверждения имеются, – с обидой ответил епископ, проводя пальцем по всем морщинам, которыми за минувшие годы исполосовал его лицо Кальвин. – Зачем бы мы учредили Мемориальный фонд имени Кальвина Эванса, если бы Кальвин у нас не воспитывался?
Уэйкли остолбенел:
– Простите: учредили – что?
– Мемориальный фонд имени Кальвина Эванса. Мы организовали его много лет назад в честь нашего уникального воспитанника, который впоследствии стал выдающимся ученым-химиком. В любой приличной библиотеке вы сможете найти налоговые документы, подтверждающие его существование. Однако Паркер-фонд, наш спонсор, настоял на том, чтобы мы никогда не опубликовывали факт нашего взаимодействия, и вы, наверное, уже поняли почему. Фонд этот, конечно, не в состоянии помогать каждому приюту, который потерял ребенка.
– Потерял ребенка? – переспросил Уэйкли. – Но Эванс умер взрослым.
– Д-да, вы правы, – забормотал епископ. – Конечно-конечно. Просто мы всегда относимся к нашим бывшим воспитанникам как к детям, независимо от их возраста. Ведь лучше всего они запомнились нам именно в детстве. Кальвин Эванс, конечно, был незаурядным ребенком. Ум острый как игла. Рост выше среднего. Очень одаренный мальчик. Высокий. Итак, что вы говорили о спонсорской помощи?
Через несколько дней Уэйкли снова встретился с Мадлен в парке.
– У меня две новости: хорошая и плохая, – начал он. – Ты была права. Твой папа действительно воспитывался в приюте Всех Святых.
Он пересказал ей все, что услышал от епископа: каким «незаурядным ребенком» рос Кальвин Эванс и какой у него был острый ум: «как игла».
– Существует даже Мемориальный фонд имени Кальвина Эванса, – добавил он. – Я проверил в библиотеке. В течение примерно пятнадцати лет его спонсировал так называемый Паркер-фонд.
Мадлен нахмурилась:
– А теперь прекратил?
– Да, некоторое время тому назад. Такое бывает. Приоритеты меняются.
– Но, Уэйкли, папа умер шесть лет назад.
– И что из этого?
– Так с чего бы Паркер-фонду вносить пожертвования целых пятнадцать лет? Если… – она посчитала на пальцах, – первые девять лет папа был еще жив?
– Фу ты. – Уэйкли бросило в краску. Сам он не заметил расхождения в годах. – Ну, возможно, поначалу это был не мемориальный фонд, Мэд. Скорее почетный фонд: Он так и сказал, фонд в честь твоего отца.
– А если у них есть этот фонд, почему они об этом не упомянули, когда ты позвонил в первый раз?
– Вопрос конфиденциальности, – ответил Уэйкли, повторяя за епископом. В этом, по крайней мере, виделся некий смысл. – Как бы то ни было, теперь я тебя обрадую. Я почитал о Паркер-фонде и обнаружил, что им распоряжается мистер Уилсон. Он живет в Бостоне.
Уэйкли выжидающе посмотрел на Мэд.
– Уилсон, – повторил он. – Так сказать, твой желудевый крестный.
Он откинулся на спинку скамьи в ожидании одобрения. Но девчушка молчала, и Уэйкли вынужденно добавил:
– Уилсон кажется мне очень благородным человеком.
– А мне кажется, он чересчур доверчивый, – сказала Мэд, изучая ссадину на коленке. – Можно подумать, «Оливера Твиста» не читал.
В чем-то Мэд была права. Но Уэйкли посвятил этому делу так много времени, что вправе был ожидать чуть большего оживления. Или хоть какой-то благодарности. Хотя с какой стати? Никто и никогда не благодарил его за работу. Каждый день он словно выходил на передовую и нес людям утешение, пропуская через себя чужие беды и невзгоды, но всякий раз слышал одну и ту же избитую фразу: «Ну за что мне это?» Господи. Да кто ж его знает?
– Так или иначе, – подытожил Уэйкли, стараясь не выдать своей обиды. – Вот и вся история.
Мадлен разочарованно сложила руки на груди.
– Уэйкли, – начала она, – это была хорошая или плохая новость?
– Хорошая, – со значением ответил он.
Не имея большого опыта общения с детьми, он уже начал думать, что это перебор.
– А плохая новость заключается в следующем: хоть я и разжился адресом Уилсона в Паркер-фонде, это лишь абонентский ящик.
– А чем он плох?
– Богатые люди используют абонентские ящики, чтобы оградить себя от нежелательной корреспонденции. Представь себе этакое мусорное ведро, только почтовое.
Порывшись в сумке, Уэйкли нашел листок бумаги и протянул его Мэд со словами:
– Держи адрес абонентского ящика. Но пожалуйста, Мэд, не строй больших надежд.
– Нет у меня никаких надежд, – возразила Мэд, изучая листок. – У меня есть вера.
Он бросил на нее удивленный взгляд:
– Хм… не ожидал услышать от тебя подобное.
– Это почему?
– Сама знаешь почему, – ответил он. – Любая религия базируется на вере.
– Но ты же понимаешь, – осторожно выговорила Мэд, словно опасаясь, как бы не нанести ему новую обиду, – что вера-то не обязательно базируется на религии. Правильно?
Глава 35
Запах беды
В понедельник Элизабет вышла из дому затемно, в половине пятого утра, и поехала в гребной клуб. Но, оказавшись на обычно пустой в этот час парковке, увидела, что практически все места уже заняты. Заметила она и кое-что еще. Скопление женщин. Большое скопление женщин. Которые стягивались к зданию сквозь темноту.
– Ничего себе, – прошептала она, натянула на голову капюшон и проскользнула мимо небольшой кучки собравшихся, надеясь разыскать доктора Мейсона, чтобы успеть объясниться.
Но было уже поздно. Он сидел за длинным столом и раздавал регистрационные бланки. Ее он встретил неулыбчиво.
– Зотт.
– Вы, наверное, удивляетесь, – приглушенно сказала она.
– Да в общем-то, нет.
– По-моему, произошло следующее, – начала Элизабет. – Одна из моих телезрительниц просила порекомендовать ей диету для снижения веса, и я предложила для начала увеличить физические нагрузки. Возможно, у меня с языка слетело «гребля».
– Возможно.
– Скорее всего.
Какая-то женщина из очереди повернулась к своей подруге:
– Мне уже нравится гребля. – Она указала пальцем на фотографию мужской восьмерки. – Этим спортом занимаются сидя.
– Хорошо бы вам освежить память, – сказал Мейсон, передавая ручку следующей женщине. – Сперва вы говорили, что гребля – худший вид наказания, и тут же взяли и посоветовали женскому населению всей страны идти в греблю.
– Ну, я же не буквально так высказалась…
– Буквально. Могу поручиться: я смотрел вашу передачу, пока у моей пациентки не раскрылась шейка матки. И жена моя смотрела. Она не пропускает ни одного выпуска.
– Простите, Мейсон, я виновата. Не думала, что…
– Не думала?! – взорвался он. – А между прочим, две недели назад другая моя пациентка отказывалась тужиться, пока вы не закончите объяснять реакцию Майяра.
Она ответила ему недоуменным взглядом, но тут же припомнила:
– Ну да. Реакция действительно сложная.
– По этим поводам я пытался вам дозвониться начиная с пятницы, – веско сказал он.
Элизабет вздрогнула. Действительно. Он звонил ей и в студию, и домой, но среди водоворота недавних событий она так и не удосужилась набрать его номер.
– Извините, – сказала она. – Столько всего навалилось.
– У вас, надо думать, помощники есть для таких поручений.
– Да, есть.
– Как видите, сегодня мы нá воду не выйдем.
– Еще раз приношу свои извинения.
– А знаете, что меня убивает? – Он указал на какую-то женщину, которая поблизости выполняла разножку. – Я годами убеждал свою жену заняться греблей. Как вам известно, я считаю, что у женщин более высокий болевой порог. Она и слушать меня не желала. Но стоило Элизабет Зотт сказать одно слово… – (попрыгунья остановилась и показала Элизабет два больших пальца), – и она как с цепи сорвалась.
– Ага, понимаю, – протянула Элизабет, исподволь одарив женщину одобрительным кивком. – Значит, на самом-то деле вы довольны.
– Я…
– И сейчас пытаетесь сказать: «Спасибо тебе, Элизабет».
– Нет!
– Рада стараться, доктор Мейсон.
– Нет!
Она бросила взгляд на его жену:
– Ваша супруга осваивает эрг.
– О боже! – вырвалось у Мейсона. – Бетси, только не это!
Примерно такая же ситуация сложилась в гребных клубах по всей стране. Женщины съезжались посмотреть что да как, и некоторые клубы открыли запись. Но не все. Равно как и не все зрительницы кулинарной программы были в восторге от высказываний Элизабет.
«БЕЗБОЖНАЯ ЕЗЫЧНИЦА!» – гласил торопливо изготовленный плакат с изображением Элизабет в руках стервозного вида женщины у входа в телецентр.
В то утро это была уже вторая для Элизабет парковка, заполненная сверх обычной нормы.
– Пикетчики, – сказал, догнав ее, Уолтер. – Вот почему мы воздерживаемся от некоторых высказываний с экрана, Элизабет, – напомнил он ей. – Вот почему мы держим свои мнения при себе.
– Уолтер, – ответила Элизабет, – мирные протесты – ценная форма дискурса.
– И это, по-твоему, дискурс? – сказал он, заслышав крики: «ГОРИ В АДУ!»
– Этим людям хочется внимания, – сказала она, будто бы зная это из собственного опыта. – Скоро они уйдут.
Но ему все же было неспокойно. На ее имя поступали серьезные угрозы. Он заявил об этом в полицию, предупредил службу безопасности телецентра и даже позвонил Гарриет Слоун, чтобы поставить ее в известность. Но у него не повернулся язык заговорить об этом с Элизабет, потому что она тут же начала бы сама разбираться с этим вопросом. А кроме того, полицейские его успокоили. «Горстка безобидных чудаков» – так они выразились.
Через несколько часов на другом конце города в доме Зотт не находил себе места Шесть-Тридцать. Еще в пятницу под конец ее программы он заметил, что аплодировали не все. Вот и сегодня повторилось то же самое. Кое-кто саботировал.
Дождавшись, чтобы Потомство и Гарриет нашли себе занятие в лаборатории, он выскользнул через черный ход, пробежал четыре квартала к югу, потом два квартала к западу и притаился у развязки. Когда в потоке транспорта показался пустой грузовичок-пикап, который притормозил перед въездом на фривей, пес запрыгнул в кузов.
Путь до KCTV был ему знаком. Каждый, кто читал «Невероятное путешествие», не нашел бы ничего невероятного в способности собак находить практически все, что угодно[29]. Сам Шесть-Тридцать в свое время удивлялся, когда Элизабет читала ему историю про иголку в стоге сена, – он просто не мог понять: разве так уж сложно найти иголку в стоге сена? Запах проволоки из высокоуглеродистой стали ни с чем не спутаешь.
А уж найти KCTV и вовсе не составляло труда. Другое дело – проникнуть внутрь: это намного сложнее.
Бродя среди припаркованных машин, сверкавших на невыносимо ярком солнце, он высматривал вход.
– Привет, песик, – обратил на него внимание крупный мужчина в темно-синей форме, стоявший у какой-то солидной двери. – И куда это ты намылился?
Шесть-Тридцать хотел сказать «внутрь» и объяснить, что он, как и этот человек в синей форме, отвечает за безопасность. Но поскольку объяснения исключались, он решил разыграть сценку – для телевидения самое то.
– Ох ты, – выдохнул человек, когда Шесть-Тридцать очень убедительно превратился в неподвижную шерстяную кучу. – Держись, друг, сейчас кого-нибудь на помощь приведу!
Он забарабанил в дверь, ему открыли; тогда он подхватил пса на руки, чтобы занести в хорошо вентилируемое здание. Через минуту Шесть-Тридцать уже лакал воду из миски, которой имела право пользоваться только Элизабет, когда смешивала продукты по своим рецептам.
Что угодно можно говорить о представителях человеческого рода, но предрасположенность к доброте, как считал Шесть-Тридцать, ставила их на порядок выше других видов.
– Шесть-Тридцать!
Элизабет!
Он бросился к ней с такой скоростью, о которой не могла бы и помыслить ни одна собака, реально словившая солнечный удар.
– Какого… – начал человек в синей форме при виде этого чудесного исцеления.
– Как ты сюда попал, Шесть-Тридцать? – спрашивала Элизабет, обхватывая его руками. – Как ты меня нашел? Это моя собака, Сеймур, – сообщила она человеку в синей форме, – Шесть-Тридцать.
– На самом деле пять тридцать, мэм, а жара не спадает. Песик-то ваш вроде как гикнулся, вот я его сюда и приволок.
– Спасибо вам, Сеймур, – растаяла она. – Я ваша должница. Вероятно, он всю дорогу бежал, – удивленно предположила Элизабет, – а тут ни много ни мало – девять миль.
– А разве он не мог с дочуркой вашей приехать, – предположил Сеймур, – и с бабушкой, на «крайслере»? Как пару месяцев назад.
– Постойте! – резко оборвала его Элизабет. – Как это?
– Я могу объяснить. – Уолтер выставил вперед руки, словно готовясь отразить возможное нападение.
Элизабет давно поставила условие, чтобы Мадлен никогда не появлялась в студии. Почему так, Уолтер не знал. Аманда – та постоянно здесь крутилась. Но когда Элизабет поднимала эту тему, он согласно кивал, хотя о причинах не догадывался, да и заморачиваться не хотел.
– В школе задание такое было, – солгал он, – «Один день на работе с мамой или папой».
Он и сам не знал, зачем вдруг начал придумывать алиби для Гарриет Слоун, просто ему показалось, что так будет правильно.
– При твоей нагрузке, – добавил он, – недолго и забыть.
Элизабет вздрогнула. Такое возможно. Вот и Мейсон утром поймал ее на забывчивости.
– Просто я не хочу, чтобы дочь считала меня телезнаменитостью, – объяснила она, закатывая рукав. – Не хочу, чтобы она думала, будто я тут… ну, понимаешь… актерствую.
Она вообразила своего папашу, и лицо у нее застыло, как цемент.
– Не переживай, – сухо сказал Уолтер. – Никому и в голову не придет, что ты тут театры устраиваешь.
Она с серьезным видом подалась вперед:
– Спасибо тебе.
Вошла его секретарша с большой стопкой писем.
– Те, что требуют срочного ответа, лежат сверху, мистер Пайн, – сказала она. – И еще: быть может, вы не знаете, но в коридоре лежит большая собака.
– Как вы сказали?
– Это мой пес, – быстро проговорила Элизабет. – По кличке Шесть-Тридцать. Благодаря ему я узнала о задании «Один день на работе с мамой или папой». Мне Сеймур сказал…
Заслышав свое имя, Шесть-Тридцать встал и вошел в кабинет, втягивая ноздрями воздух. Уолтер Пайн. Самооценка низкая.
Уолтер с вытаращенными глазами вжался в кресло. Пес оказался огромным. Однако Уолтеру было не до него. Сделав короткий вдох, он стал перебирать конверты и лишь вполуха слушал Элизабет, которая без устали нахваливала своего зверюгу: скажешь ему «сиди», «сторожи», «подай», да что угодно – все-то он понимает. Собачники вообще хвастливы, до смешного гордятся самыми пустяковыми достижениями своих питомцев. Но этот бесконечный монолог дал ему время спланировать, когда будет удобно позвонить Гарриет Слоун и втянуть ее в свой блеф, чтобы она тоже поддержала его измышления.
– Как ты думаешь? Тебе же хотелось внести свежую струю, – говорила Элизабет. – Вот только получится ли?
– Ну почему же нет, – миролюбиво ответил он, не имея представления, на что сейчас подписался.
– Здорово! – обрадовалась она. – Тогда прямо завтра и начнем?
– Отличная мысль! – сказал он.
– Всем здравствуйте, – говорила на другой день Элизабет. – Меня зовут Элизабет Зотт, и это программа «Ужин в шесть». Разрешите представить вам мою собаку по кличке Шесть-Тридцать. Поздоровайся со всеми, Шесть-Тридцать.
Шесть-Тридцать склонил голову набок; аудитория разразилась смехом и аплодисментами. Уолтер, которому только десять минут назад сообщили, что тот же пес опять торчит в павильоне, но парикмахерша успела подровнять ему лохмы в преддверии крупных планов, утонул в своем кресле и навсегда зарекся лгать.
Через месяц все привыкли к участию собаки в кулинарной программе и уже считали, что так было почти всегда. Его полюбили. Ему даже стали приходить письма от фанатов.
Единственным, кто был отнюдь не в восторге от этого новшества, оставался Уолтер. Он объяснял это тем, что никогда не был собачником и не может толком понять смысл этого слова.
– Тридцать секунд до открытия дверей, Зотт, – услышал Шесть-Тридцать голос оператора и занял на сцене позицию справа, придумывая новые способы завоевать расположение Уолтера.
На прошлой неделе он принес к ногам Уолтера мячик и пригласил поиграть. Сам он не любил игру в «апорт» – считал ее бессмысленной. Уолтер, как выяснилось, тоже. Наконец прозвучала команда «Запускай», двери распахнулись, и в зал потекли благодарные зрители, которые, ахая и охая, находили свои места; некоторые сразу принимались разглядывать громадные настенные часы, застывшие на шести часах, как туристы разглядывают высеченные в скале Рашмор громадные портреты четырех президентов.
– Вот и они, – говорил едва ли не каждый из гостей студии. – Те самые часы.
– А вот собака! Смотрите: это Шесть-Тридцать!
Он не понимал, почему Элизабет не хочет становиться телезвездой. Ему-то очень нравилось.
– Картофельные шкурки, – заговорила Элизабет через десять минут, – состоят из опробковевших клеток феллемы, которая составляет внешний слой перидермы клубня. Шкурки выполняют защитную функцию…
Он стоял рядом с нею, как агент секретной службы, и сканировал взглядом публику.
– …и доказывают, что даже клубни понимают: лучшая защита – это хорошее нападение.
Публика завороженно внимала, что облегчало запоминание каждого лица.
– Картофельные шкурки насыщены гликоалкалоидами, – продолжала она. – Эти токсины столь устойчивы, что выдерживают как варку, так и обжаривание. Шкурки я сохраняю не только потому, что они богаты клетчаткой, но и потому, что служат ежедневным напоминанием: в картофеле, как и в жизни, нас повсюду подстерегает опасность. Лучшая стратегия состоит не в том, чтобы бояться опасности, а в том, чтобы ее уважать. А потом, – добавила она, берясь за нож, – с ней разобраться.
Камера увеличила проросший картофельный глазок, который был мастерски извлечен кончиком ножа.
– Всегда удаляйте картофельные глазки и зеленые пятна, – инструктировала Элизабет, обрабатывая очередную картофелину. – В них концентрация гликоалкалоидов самая высокая.
Шесть-Тридцать изучал аудиторию, выискивая совершенно конкретную личность. Ага, вот она, тихушница. Которая не аплодирует.
Объявив перерыв на демонстрацию заставки телеканала, Элизабет ушла со сцены. Обычно Шесть-Тридцать следовал за ней по пятам, но сегодня он пошел в публику, чем вызвал отдельные восторженные хлопки и выкрики: «Сюда, песик!» Уолтер не одобрял такого хождения в народ – у людей бывает аллергия или просто боязнь животных, но Шесть-Тридцать не оставлял эту привычку, потому что знал, как важна работа в толпе, и еще потому, что хотел подобраться вплотную к тихушнице.
Сидит в четвертом ряду, с краю: лицо неподвижное, тонкие губы неодобрительно сжаты. Знакомый типаж. Пока другие зрители в этом ряду тянули руки, чтобы его погладить, он будто рентгеном просвечивал ту особу. Неподвижная, жесткая. Если честно, он даже немного ей посочувствовал. Такими становятся те, которые стали жертвами себе подобных.
Тонкогубая тихушница повернула к нему неприветливое лицо. Осторожно запустив руку в сумочку, выудила сигарету и дважды постукала ею о бедро.
Курильщица. Как иначе-то. Известный факт: люди мнят себя самыми умными на свете, однако это единственные животные, которые добровольно вдыхают канцерогены. Он уже собирался было отойти, но замер, учуяв какой-то запах помимо никотина. Отдаленно знакомый. Шесть-Тридцать принюхался; в этот миг квартет «Ужина в шесть» затянул свою песенку «Вот опять она!». Пес вновь посмотрел на тихушницу. Та поставила сумочку на пол, у прохода. И дрожащей рукой вставила сигарету в губы.
Он задрал нос кверху. Нитроглицерин? Быть такого не может.
– Наполните большую кастрюлю аш-два-о, – говорила вернувшаяся на сцену Элизабет, – теперь возьмите подготовленный картофель…
Шесть-Тридцать еще раз принюхался. Нитроглицерин. При неумелом обращении производит жуткий грохот. Как петарда или… (он содрогнулся, вспомнив о Кальвине) хлопок автомобильного двигателя.
– …и поставьте на сильный огонь.
«Ищи, кому сказано, – послышался ему голос инструктора из Кемп-Пендлтона. – Бомбу ищи, дурень!»
– Картофельный крахмал, длинный углеводород, состоящий из молекул амилозы и амилопектина…
Нитроглицерин. Запах беды.
– …когда крахмал начинает разлагаться…
Запах шел из сумки тихушницы.
В Кемп-Пендлтоне собаке полагалось только обнаруживать, но не изымать взрывное устройство: изъятием занимался инструктор. Однако порой отдельные выскочки – немецкие овчарки – выполняли и эту работу.
Несмотря на прохладу в студии, Шесть-Тридцать начал задыхаться. Хотел шагнуть вперед, но лапы сделались как ватные. Он замер. Теперь, сказал он себе, остается всего ничего: сыграть в самую нелюбимую игру, в «апорт», причем вдыхая самый ненавистный запах – нитроглицерин. От одной этой мысли его затошнило.
– А это еще что за фиговина? – сказал Сеймур Браун, заметив у себя на посту охраны, что у самой входной двери, водруженную на стол дамскую сумочку с влажной, обмусоленной ручкой. – Владелица небось ищет – с ног сбилась.
Охранник щелкнул замочком, чтобы поискать внутри какое-нибудь удостоверение личности, но, когда сумка раскрылась, он ахнул и потянулся к телефону.
– Сложите руки за груди, – сказал Сеймуру фоторепортер, поменяв лампу-вспышку в своей камере. – Вот так и стойте, с неприступным видом… Пусть злодеи знают, что с вами шутки плохи.
Как ни удивительно, репортер оказался тот же самый, который приезжал на кладбище. Он все еще старался заработать себе побольше журналистских очков и с этой целью нелегально установил в своем автомобиле полицейскую рацию; сегодня наконец его старания окупились: в телецентре KCTV кто-то нашел небольшое взрывное устройство в дамской сумочке.
Сейчас репортер стенографировал в своем блокноте рассказ Сеймура, объяснявшего, что сумочка появилась на посту охраны неведомо откуда. Он ее открыл, хотел найти какой-нибудь документ, но вместо этого нашел пачку листовок, обличающих Элизабет Зотт как безбожницу-коммунистку, а под ними – две динамитные шашки, стянутые тончайшей проволочкой, отчего все устройство смахивало на сломанную игрушку.
– Но с какой стати кому-то взбрело в голову устраивать взрыв в телецентре? – недоумевал репортер. – У вас же в основном дневные программы, да? Мыльные оперы? Клоунады?
– Да всего понемногу, – отвечал Сеймур, приглаживая волосы трясущейся рукой. – Но когда одна из наших ведущих во всеуслышанье объявила, что не верит в Бога, начались неприятности.
– Что? – изумился репортер. – Кто это не верит в Бога? О какой программе речь?
– Сеймур… Сеймур! – окликнул Уолтер Пайн, который в сопровождении полицейского проталкивался сквозь небольшую толпу обеспокоенных работников телецентра. – Сеймур… слава богу, ты жив-здоров. После такого подвига… ты рисковал жизнью!
– Я в полном порядке, мистер Пайн, – отвечал Сеймур. – И никакой моей заслуги тут нет. Честное слово.
– На самом деле, мистер Браун, – сказал полицейский, сверяясь со своими записями, – заслуга ваша несомненна. Эта особа давно была у нас на заметке – ярая маккартистка, совершенно без тормозов. Призналась, что уже несколько месяцев рассылала письма со смертельными угрозами. – Он захлопнул блокнот. – Сдается мне, страдала от недостатка внимания.
– Письма со смертельными угрозами? – встрепенулся репортер. Значит, это был… выпуск новостей? Общественно-политическая программа? Дебаты?
– Кулинарное шоу, – ответил Уолтер.
– Не открой вы эту сумочку, мистер Браун, день мог бы закончиться совсем по-другому. Что вас навело на эту мысль? – не отставал полицейский. – Как вам удалось изъять сумку без ведома владелицы?
– Говорю же, я тут ни при чем, – упорствовал Сеймур. – Сумка появилась у меня на столе.
– Скромничаешь. – Уолтер похлопал его по спине.
– Скромность – признак настоящего героя, – покивал полицейский.
– Мой редактор это заглотит не жуя, – сказал репортер.
Забившись в дальний угол, за мужчинами наблюдал обессилевший Шесть-Тридцать.
– Еще несколько снимков, и этого будет… – Краем глаза репортер заметил лохматую собаку. – Эй, разве я не знаю этого пса? Я знаю этого пса.
– Кто ж его не знает, – сказал Сеймур. – Он у нас гвоздь программы.
Репортер в замешательстве посмотрел на Уолтера:
– Мне казалось, речь о кулинарном шоу?
– Верно.
– Собака участвует в кулинарном шоу? В каком же качестве, интересно знать?
Уолтер заколебался.
– Да ни в каком, – бросил он.
Но когда эти слова повисли в воздухе, на него вдруг нахлынуло позорное чувство.
Он встретился глазами с Шесть-Тридцать. Уолтер Пайн никогда не относил себя к собачникам, но сейчас даже он понял: дворняга от такой неблагодарности просто раздавлена.
Глава 36
«Лайф»: вопросы жизни. И смерти
– Важная новость! – объявил Уолтер через неделю; дрожа от возбуждения, он подсел за стол к Элизабет, Гарриет, Мадлен и Аманде. Воскресный ужин в лаборатории Элизабет уже вошел в традицию. – Сегодня звонили из журнала «Лайф». Твой портрет будет на обложке!
– Не интересуюсь, – отрезала Элизабет.
– Но это же «Лайф»!
– Меня будут расспрашивать о личном, о том, что никого не касается. Знаю я эту манеру.
– Послушай, – не унимался Уолтер, – нам сейчас без этого никак. Угрозы прекратились, но положительного освещения остро не хватает.
– Нет.
– Ты отвергаешь предложения всех журналов, Элизабет. Сколько можно?
– Я бы охотно побеседовала с «Кемистри тудей».
– Еще бы! – Он закатил глаза. – Предел мечтаний! Не совсем наша целевая аудитория, но я дошел до такой крайности, что сам позвонил в редакцию.
– И?.. – Она замерла в предвкушении.
– Мне ответили, что не заинтересованы в интервью с какой-то телестряпухой.
Элизабет поднялась из-за стола и вышла за дверь.
– Гарриет, помоги же мне! – взмолился Уолтер, когда они после ужина сидели на ступеньке заднего крыльца.
– Не стоило обзывать ее телестряпухой.
– Знаю, знаю. Но ей не стоило трезвонить, что она не верит в Бога. Нам этого вовек не загладить.
Затянутая сеткой дверь приоткрылась.
– Гарриет? – прервала их Аманда. – Пойдем играть.
– Чуть позже. – Гарриет приобняла малышку за плечи. – Давайте-ка вы с Мэд сперва постройте крепость, ладно? А я как раз подойду.
– Аманда тебя очень полюбила, Гарриет, – шепнул Уолтер, когда его дочь убежала обратно в дом. И едва удержался, чтобы не добавить: «Я тоже».
В последние несколько месяцев он часто гостил в доме Зоттов, что предполагало частые встречи с Гарриет. Уезжая домой, он каждый раз ловил себя на том, что часами не может выбросить ее из головы. Она, правда, замужем, но, по словам Элизабет, несчастлива в браке; впрочем, какая разница, если он ей так и так неинтересен; оно и понятно. В свои пятьдесят пять лет он уже начал лысеть, на работе звезд с неба не хватает и ко всему прочему в одиночку воспитывает ребенка – строго говоря, даже не своего. Задумай кто-нибудь выпустить учебное пособие под названием «Самые незавидные мужчины», на обложке красовался бы его портрет.
– Правда? – переспросила Гарриет; от такого комплимента у нее даже покраснела шея, а руки затеребили подол и одернули его до щиколоток, обтянутых носками. – Я поговорю с Элизабет, – пообещала она. – Но вначале ты непременно вразуми журналиста. Порекомендуй избегать личных вопросов. Пусть даже не заговаривает про Кальвина Эванса. Пусть сосредоточится на Элизабет… на ее собственных достижениях.
Интервью назначили на следующую неделю. Титулованный журналист Франклин Рот был хорошо известен своей способностью завоевывать доверие даже самых упрямых звезд. Когда он в середине эфира «Ужина в шесть» проскользнул на свое место среди зрительской аудитории, Элизабет была уже на сцене и шинковала большую горку овощей.
– Многие считают, что белок содержится только в яйцах, мясе и рыбе, – говорила она, – но на самом деле белок формируется в растениях; неудивительно, что самые крупные и сильные животные на планете – травоядные. – Она продемонстрировала разворот журнала «Нэшнл джиогрэфик» с фотографией стада слонов, а затем углубилась в подробности обмена веществ самого большого в мире сухопутного животного и попросила оператора увеличить изображение слоновьего навоза.
– Вот здесь, – она постучала пальцем по иллюстрации, – можно даже разглядеть волокна.
Заранее отсмотрев несколько выпусков «Ужина в шесть», Рот, как ни странно, заинтересовался, а сейчас, оказавшись в аудитории, на девяносто восемь процентов состоящей из женщин, ощутил, что они – герои передачи в неменьшей степени, чем Зотт. Создавалось впечатление, что все приходят в студию с карандашами и блокнотами, а то и с учебниками химии. Присутствующие ловили каждое слово, как принято – хотя случается редко – на лекциях и проповедях.
Во время очередной рекламной паузы он повернулся к своей соседке.
– Если не возражаете, – вежливо начал он, предъявив свое журналистское удостоверение, – хотел бы спросить: что именно вас привлекает в этой передаче?
– То, что меня здесь воспринимают всерьез.
– Как, разве не рецепты?
Соседка развернулась к нему, будто не веря своим ушам.
– Порой мне кажется, – с расстановкой проговорила она, – что в Америке мужчина не протянул бы и до полудня, случись ему на один день превратиться в женщину.
Зрительница, сидящая по другую сторону от Рота, похлопала его по колену:
– Готовьтесь к бунту.
Дождавшись окончания программы, он прошел за кулисы, где обменялся рукопожатием с Зотт, а ее пес Шесть-Тридцать знай принюхивался – этакий коп во время личного досмотра. После кратких взаимных представлений Зотт пригласила Рота вместе с фотографом к себе в гримерку, где рассказала про сегодняшний выпуск – или, точнее сказать, про те разделы химии, которые осветила в сегодняшнем выпуске. Вежливо выслушав, Рот высказался о ее брюках, назвав их смелым выбором. Она просверлила его непонимающим взглядом, а затем поздравила с таким же смелым выбором. Беседе задали тон.
Пока фотограф невозмутимо делал снимок за снимком, Рот переключился на ее прическу. Зотт бросила на него холодный взгляд.
Фотограф смотрел на журналиста с тревогой. Ему было поручено обеспечить хотя бы один снимок улыбающейся Зотт. Сделай же что-нибудь, жестами подсказывал он Роту; пошути.
– Можно спросить: что это за карандаш у вас в волосах? – зашел с другого бока Рот.
– Пожалуйста, – ответила она. – Это карандаш второй степени твердости. Вторая степень характеризует твердость графитового стержня. Раньше в качестве карандаша использовали свинцовый штифт; теперь стержни делают из графита, который является аллотропом углерода.
– Нет, я хотел спросить…
– Почему карандаш, а не ручка? Да потому, что графит, в отличие от чернил и пасты, стирается. Человеку свойственно ошибаться, мистер Рот. Карандаш позволяет стереть ошибку и двигаться дальше. Ученые готовы к ошибкам, мы спокойно относимся к неудачам. – С этими словами она неприязненно посмотрела на его авторучку.
Фотограф таращил глаза.
– Послушайте… – сказал журналист, захлопнув свой блокнот. – Я думал, вы охотно согласились на это интервью, но теперь вижу, что вам его навязали. Я никогда не беру интервью против воли человека; приношу вам искренние извинения, если помешал.
Затем он повернулся к фотографу и наклоном головы указал на дверь. Когда они уже шли через парковку, их остановил Сеймур Браун.
– Зотт сказала, чтобы вы подождали здесь, – передал он.
Через пять минут Рот уже сидел на переднем сиденье принадлежащего ей старенького голубого «плимута»; собаку с фотографом задвинули назад.
– Ваша собака, часом, не кусается? – спрашивал фотограф, вжимаясь в окно.
– Все собаки когда-нибудь кусаются, – бросила через плечо хозяйка. – В точности как люди – те тоже не утратили способность причинять вред. Вся штука в том, чтобы самим вести себя адекватно и никого не провоцировать на причинение вреда.
– Не понял: это было «да» или «нет»? – спросил фотограф, но они уже выруливали на трассу, и его вопрос утонул в рокоте двигателя.
– Куда мы едем? – поинтересовался Рот.
– Ко мне в лабораторию.
Но когда они остановились у низкого коричневого домика в безрадостном, но чистом квартале, он подумал, что ослышался.
– Боюсь, теперь мой черед извиняться, – сказала она, впуская гостей в дом. – У меня центрифуга барахлит. Но кофе смогу приготовить.
Она взялась за дело; фотограф знай щелкал затвором камеры, а Рот в изумлении обводил глазами пространство, некогда служившее, как он догадался, кухней. Сейчас это было нечто среднее между операционной и зоной биологической опасности.
– Нагрузка была несбалансирована, – объяснила Элизабет и, указывая на какую-то серебристую громаду, добавила фразу про разделение жидкостей, основанное на разнице плотностей.
Центрифуга? Он и не знал. Пришлось вновь открыть блокнот. Она поставила перед гостем тарелку печенья.
– С коричным альдегидом, – пояснила она.
Рот оглянулся и поймал на себе собачий взгляд.
– Шесть-Тридцать – необычная кличка, – отметил он. – В чем ее смысл?
– Смысл? – Элизабет зажгла горелку Бунзена и повернулась к Роту, вновь нахмурившись и как будто не понимая, к чему задавать такие банальные вопросы.
Вслед за тем она пустилась в подробные рассуждения о вавилонянах, которые пользовались шестидесятеричной системой счисления (то есть принимали за основание шесть десятков, пояснила она), как в математике, так и в астрономии.
– Надеюсь, теперь смысл прояснился, – закончила она.
Между тем фотограф, которому было предложено осмотреть дом, спросил, что за конструкция громоздится у нее посреди спальни.
– Вы про эрг? – уточнила она. – Это гребной тренажер. Я занимаюсь греблей. Как и многие женщины.
Оставив свой блокнот на лабораторном столе, Рот последовал за ними в соседнюю комнату, где Элизабет продемонстрировала им технику гребли.
– Эрг – это единица измерения энергии, – объяснила она, монотонно катаясь туда-обратно; фотограф не упускал возможности снять ее в разных ракурсах. – Гребля сжигает много эргов.
Когда она встала, фотограф сделал несколько снимков ее мозолей, а потом они вернулись в лабораторию, где, к негодованию Рота, собака слюнявила его блокнот.
Так и тянулось это интервью – сплошное занудство от начала до конца. Он продолжал задавать вопросы, хозяйка дома отвечала на все без исключения – вежливо, с чувством долга, наукообразно. Иными словами, он остался ни с чем.
Она поставила перед ним чашку кофе. Он не относил себя к заядлым кофеманам – этот горький напиток был ему не по вкусу, но уж очень она старалась: использовала всевозможные бутылочки, трубки, пипетки, пары́. Чисто из вежливости он сделал маленький глоток. Потом еще.
– Это действительно кофе? – с благоговением осведомился он.
– Наверное, вам интересно будет посмотреть, как Шесть-Тридцать помогает мне в лаборатории, – сказала она.
Нацепив на пса защитные очки, она объяснила, что область ее научных интересов – абиогенез; это слово ей пришлось повторить по слогам, а потом, выхватив у него блокнот, написать печатными буквами. Фотограф между тем снимал Шесть-Тридцать, который нажимал на кнопку включения и выключения вытяжки.
– Я для того вас сюда привезла, – сказала она Роту, – чтобы ваши читатели поняли: перед ними на самом деле не телеведущая. А ученый-химик. На протяжении некоторого времени я пыталась решить одну из величайших химических загадок современности.
Потом она стала объяснять сущность абиогенеза и не скрывала своего восторга, переходя для полноты картины к точным дефинициям. Объясняла она, по его мнению, просто здорово, и даже скучные темы в ее изложении становились увлекательными. Он сделал ряд подобных записей, пока она делилась с ним результатами испытаний, раз за разом извинялась за бездействующую центрифугу и объясняла, почему нельзя установить в доме циклотрон, давая понять, что городское районирование, действующее в данный момент, не позволяет ей смонтировать некое радиоактивное устройство.
– Политики не облегчают нам жизнь, вы согласны? – спросила она. – И все же: происхождение жизни. Вот что меня интересовало в первую очередь.
– Но сейчас уже не интересует? – уточнил он.
– Сейчас не интересует, – подтвердила она.
Рот повернулся на стуле. Наука его никогда особенно не привлекала: люди – вот его фишка. Но в случае с Элизабет Зотт дела обстояли иначе: из одних только рассказов о ее работе невозможно было понять, что она за человек. Он подозревал, что подход к ней все-таки есть, и понимал какой, но Уолтер Пайн убедительно рекомендовал даже не пробовать этого, а иначе интервью с треском провалится. И все же Рот решил попытать удачи.
– Расскажите мне о Кальвине Эвансе, – попросил он.
От одного только упоминания этого имени Элизабет вздрогнула. Во взгляде ее читалось разочарование. Она пристально посмотрела на Рота, словно он нарушил данное ей обещание.
– Значит, вам интереснее узнать о работах Кальвина, – сухо заметила она.
Фотограф покачал головой, с осуждением глядя на Рота, и вздохнул, как бы говоря: «Надо же! Додумался…» Потеряв надежду сделать удачный снимок, он надел на объектив крышку и неприязненно бросил:
– Я на улицу.
– Меня интересуют не столько работы Эванса, – проронил Рот, – сколько ваши с ним отношения.
– А вас это каким боком касается?
И вновь он поймал на себе тяжелый взгляд собаки, словно сообщавший: «Я знаю, где у тебя сонная артерия».
– Дело в том, что вокруг этой темы ходят всякие кривотолки. Как я понимаю, он из богатой семьи, занимался греблей, выпускник Кембриджа. А вы… – он сверился со своими записями, – окончили Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе. Хотя я заметил, что на бакалавриате вы там не учились. А где же тогда? Также я узнал, что вас уволили из Гастингса.
– А вы навели обо мне справки.
– Это моя работа.
– Значит, вы навели справки и о Кальвине.
– Нет, в этом не было необходимости. Он настолько знаменит…
Она так вытянула шею, что ему стало не по себе.
– Мисс Зотт, – спохватился он, – вы тоже достаточно знамениты…
– Слава меня не заботит.
– Не позволяйте общественности, мисс Зотт, рассказывать вашу историю за вас, – призвал Рот. – Обывателям свойственно передергивать факты.
– Журналистам тоже, – заметила она, присев на табуретку возле него.
На миг ему показалось, что Элизабет готова была все рассказать, но передумала и уставилась в стену.
Так они сидели еще долго, очень долго: кофе остыл и даже Шесть-Тридцать заскучал. С улицы послышался автомобильный сигнал, а потом женский вопль: «Сто раз тебе было сказано! Сколько можно повторять?»
Если в журналистике и существует прописная истина, то заключается она в следующем: повествование начинается тогда, когда журналист перестает задавать вопросы. Рот об этом знал, но умолк не поэтому. Причина крылась в недовольстве самим собой. Ему же советовали не касаться этой темы, а он не прислушался. Завоевал ее доверие – и тут же его обманул. Ему хотелось извиниться, но в силу профессии он знал, что словами делу не поможешь. Искренние извинения обходятся без слов.
Неожиданный вой сирены ее напугал, и она вздрогнула, словно лань. Но затем, наклонившись поближе, сама открыла блокнот журналиста.
– Вы хотели узнать о нас с Кальвином? – резко спросила она и начала рассказывать то, чего ни под каким видом нельзя говорить журналистам: чистую правду; а он не знал, что с этой правдой делать.
Глава 37
Тираж распродан
«На сегодняшний день Элизабет Зотт, без сомнения, самая авторитетная и умная телезнаменитость», – написал он, заняв место 21C в салоне самолета, уносящего его обратно в Нью-Йорк. Помедлив, он заказал еще один виски и стакан воды, а потом стал смотреть через иллюминатор на безмолвную пустоту. У него было бойкое перо и журналистское чутье; оба этих достоинства в сочетании с приличным количеством алкоголя сулили хорошую статью; во всяком случае, он на это надеялся. Услышанная им история оказалась печальной, что ему, как журналисту, могло быть на руку. Только не в этот раз и не с этой женщиной…
Он постучал пальцами по откинутому столику. Как правило, журналист старается занять позицию не абы где, а именно посередине – чтобы оставаться беспристрастным и объективным. Но вот незадача: он сбился с курса и оказался по другую сторону или, точнее, на ее стороне, не желая рассматривать историю с другого ракурса. Поерзав в кресле, Рот залпом осушил очередной стакан виски.
Дьявольщина. Кого он только не интервьюировал: Уолтера Пайна, Гарриет Слоун, нескольких сотрудников Гастингса, всю бригаду программы «Ужин в шесть». Даже получил разрешение пообщаться с девочкой, Мадлен, которая вошла в лабораторию с книгой в руках: ему померещилось или это действительно был Фолкнер, «Шум и ярость»? Но доставать ребенка вопросами он не стал, это было бы как-то неправильно, да и кобель под ногами крутился – мешал работать. Пока Элизабет обрабатывала ссадину на ноге Мадлен, Шесть-Тридцать, повернувшись к нему, щерил зубы.
Но рассказы остальных померкли, а вот ее слова обещали остаться при нем на всю жизнь.
– Мы с Кальвином были родные души, – начала она.
А потом буквально отняла у него журналистский хлеб, описав свои чувства к этому неуклюжему субъекту с тяжелым характером.
– Вам не нужно глубоко разбираться в химии, чтобы оценить, сколь редким оказался наш случай, – говорила она. – Мы с Кальвином не просто совпали: мы столкнулись. Причем буквально: в фойе театра. Его на меня вырвало. Вам знакома теория Большого взрыва, правда?
И продолжала в том же духе, используя для описания их романа такие слова, как «расширение границ», «плотность», «нагрев», подчеркивая, что в основе их страсти лежало уважение к способностям друг друга.
– Вы хоть понимаете всю уникальность этого? – спрашивала она. – Когда мужчина относится к работе своей возлюбленной столь же серьезно, как и к своей собственной?
Он судорожно вздохнул.
– Естественно, я – химик, мистер Рот, – отметила она, – что на поверхностный взгляд объясняет, почему Кальвин заинтересовался моими исследованиями. Но мне доводилось сотрудничать со многими другими химиками, и ни один из них не признавал, что я – из того же теста. Это признали только Кальвин и еще кое-кто. – Она гневно сверкнула глазами. – Тот, другой, звался доктором Донатти и возглавлял сектор химии в Гастингсе. Он не только считал, что я из того же теста, но и знал, что у меня есть определенные идеи. Если называть вещи своими именами, он похитил мои результаты. Которые опубликовал, выдав за свои собственные.
У Рота расширились глаза.
– В тот же день я уволилась.
– Но почему вы не заявили свои права на ту публикацию? – спросил он. – Почему не потребовали упоминания своего имени?
Элизабет посмотрела на Рота, как на инопланетянина:
– Надо понимать, вы шутите.
Рот вспыхнул от стыда. Ну конечно. Кто поверил бы слову женщины, если ему противостояло слово мужчины, а тем более руководителя целого сектора? Если начистоту, Рот и за себя не поручился бы в такой ситуации.
– Я полюбила Кальвина, – продолжала она, – потому что он был умным и добрым, но еще и потому, что он первым из мужчин воспринял меня всерьез. Подумать только, к чему могло бы привести такое положение, когда все мужчины воспринимают женщин всерьез. Не ровен час, это потребовало бы перестройки всей системы образования. Произвело бы революцию в кадровой сфере. Консультанты по вопросам семьи и брака остались бы без работы. Вы понимаете, о чем я?
Он понимал, хотя и против собственной воли. От него недавно ушла жена, сказав, что он не уважает ее работу матери и домохозяйки. Но какая же это работа: мать и домохозяйка? Это в лучшем случае роль. Короче, жена его бросила.
– Вот почему я решила использовать «Ужин в шесть» для пропаганды химии. Потому что женщины, понимающие химию, начинают понимать устройство этого мира.
Рот был сбит с толку.
– Я говорю об атомах и молекулах, Рот, – уточнила она. – О реальных законах, которые управляют материальным миром. Когда женщины осваивают концептуальную базу, они начинают видеть ложные границы, возводимые специально для них.
– Вы хотите сказать – мужчинами?
– Я хочу сказать, что искусственные культурные и религиозные догмы ставят мужчин в совершенно незаслуженную однополую позицию лидерства. Знание хотя бы начатков химии раскрывает опасность такого однобокого подхода.
– Видите ли, – начал он, понимая, что никогда не рассматривал эту проблему в таком ракурсе, – я соглашусь, что устройство общества оставляет желать лучшего, но если говорить о религии, я склонен считать, что она учит нас смирению – указывает наше место в этом мире.
– Неужели? – удивилась она. – По-моему, религия лишает нас тормозов. Учит, что мы, по сути, ни за что не отвечаем: за ниточки дергает какая-то неведомая личность или сила, а мы в конечном счете не несем ответственности за происходящее, наше дело – молиться об изменении мира к лучшему. Но если начистоту, то груз нашей ответственности за вселенское зло огромен. И у нас достанет сил, чтобы с ним бороться.
– Но вы же не хотите сказать, что человечеству достанет сил изменить вселенную к лучшему?
– Мистер Рот, я хочу сказать лишь одно: меняться должны мы сами – исправлять допущенные ошибки. Природа значительно превосходит нас в интеллектуальном плане. Конечно, мы можем накапливать знания, можем двигаться дальше, но для этого нам нужно распахнуть двери. Из-за нелепых гендерных, расовых и других предрассудков путь в науку закрыт для множества блестящих умов. Такое положение приводит меня в ярость; пусть бы оно привело в ярость и вас. Перед наукой стоят грандиозные задачи: победить голод, болезни, вымирание. Те, кто целенаправленно захлопывает двери перед другими, прикрываясь удобными замшелыми принципами, выдают не только свою бесчестность, но и заведомую лень. В Научно-исследовательском институте Гастингса таких полно.
Рот даже прекратил записывать. Эти слова отозвались у него в сердце. Взять хотя бы его самого: работает в престижном периодическом издании, а новый редактор перешел из бульварного листка «Голливудский репортер», и он, Рот, лауреат Пулицеровской премии, теперь подчиняется человеку, который называет новости «сплетнями» и требует, чтобы в каждом материале присутствовала «грязишка». «Журналистика – тот же доходный бизнес!» – при каждом удобном случае напоминал ему босс. Пипл падок на дешевку!
– Я атеистка, мистер Рот, – с тяжелым вздохом произнесла Элизабет. – Точнее, гуманистка. Но должна признать, иногда меня тошнит от рода человеческого.
Она встала, собрала чайную посуду и составила ее возле знака станции для промывки глаз. У Рота возникло убеждение, что интервью окончено, но тут хозяйка дома повернулась к нему лицом.
– Что касается университетского диплома, – заговорила она, – у меня его нет, и я никогда не утверждала обратного. Поступить на магистерскую программу Майерса мне удалось только за счет самообразования. Кстати… – твердо продолжила она, вытаскивая из прически карандаш. – Вам следует кое-что знать.
Элизабет поведала ему всю свою подноготную, не утаив, что ей пришлось отчислиться из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, поскольку мужчины, которые насилуют женщин, не допускают лишнего шума.
Рот судорожно сглотнул.
– Что же касается моей первоначальной подготовки, – добавила она, – ее дал мне брат. Он научил меня читать, ввел в удивительный мир библиотек, пытался оградить от стяжательства родителей. В тот день, когда мы нашли в сарае его тело, болтавшееся в петле, наш отец даже не счел нужным дождаться полиции. Уж очень торопился на очередное свое представление.
Отец, по словам Элизабет, подвизался проповедником, возвещая скорый конец света, и в настоящее время отбывал не то двадцатипятилетний, не то пожизненный срок за убийство трех человек во время демонстрации некоего чуда, хотя истинное чудо заключалось в том, что погибло всего трое. Что до матери, Элизабет не виделась с ней более двенадцати лет. Та завела новую семью и сбежала в Бразилию. Оказывается, уклонение от налогов может стать делом всей жизни.
– Но сдается мне, детство Кальвина вообще не выдерживает никаких сравнений.
Она рассказала, как погибли его родители, затем тетушка, а сам он попал в католический приют для мальчиков, где оставался жертвой святош, покуда не набрался сил, чтобы дать им отпор. Дневник, который он вел в детские годы, Элизабет нашла в одной из коробок, вывезенных ею с помощью Фраск. Сквозь мальчишеские каракули, местами неразборчивые, пробивалось неизбывное горе. Элизабет умолчала лишь об одном: именно на страницах этого дневника она увидела истоки злопамятства Кальвина. Живу тут взаперти, хотя место мое совсем не здесь, писал он, давая понять, что перед ним открывались другие возможности. Никогда его не прощу. Этого дядьку. Нипочем. До самой смерти. Теперь, прочитав его переписку с Уэйкли, она поняла, что та запись относится к отцу, которого Кевин предпочел бы видеть мертвым. Которого поклялся ненавидеть всю жизнь. И сдержал эту клятву.
Рот не мог поднять глаза. Он вырос в благополучном окружении: отец, мать, ни тебе суицидов, ни убийств, ни одного сомнительного поползновения приходского священника. Но вместе с тем постоянно жаловался. В чем же дело? Да в том, что людям свойственны дурные привычки: с одной стороны, отмахиваться от чужих трудностей и невзгод, а с другой – не ценить того, что им дано. Или было дано. Сам он тосковал по жене.
– Что касается смерти Кальвина, – говорила Элизабет, – это полностью моя вина.
Он побледнел, когда она завела рассказ про тот несчастный случай, про поводок и сирены: из-за этого стечения обстоятельств она зареклась кого бы то ни было привязывать к себе – и не важно, каким способом. Со смертью Кальвина, как ей виделось, в ее жизни началась полоса неудач: сломленная тем, что Донатти присвоил ее труды, она забросила науку; решив помочь дочери освоиться среди ровесников, отдала ее в школу, где та не прижилась; и что еще хуже – сама она занялась, по примеру отца, лицедейством. И кстати, вот еще что: довела до инфаркта Фила Лебенсмаля.
– Хотя, если честно, я не считаю последнее неудачей, – заявила она.
– О чем вы с ней толковали? – спросил фотограф по дороге в аэропорт. – Я что-нибудь пропустил?
– Ровным счетом ничего, – солгал Рот.
Еще не успев сесть в такси, Рот уже принял решение держать при себе все, что узнал. Материал он сдаст, как полагается, нужного объема и ни словом больше. Напишет много, не сказав ничего. Прославит ее, но не ославит. Иначе говоря, выполнит редакционное задание с соблюдением дедлайна, а в журналистике это девяносто девять процентов успеха.
«Что бы ни говорила вам Элизабет Зотт, „Ужин в шесть“ – это не просто введение в химию, – писал он в салоне самолета. – Это получасовой урок жизни пять дней в неделю. И речь идет не о том, какого мы сорта и из какого теста, а о том, на что мы способны».
Вместо сведений личного характера он в объеме двух тысяч слов описал абиогенез и добавил врезку на пятьсот слов о пищеварении слона.
«Это не сенсация! – наложил свою визу новый редактор после прочтения корректуры. – Где грязишка на Зотт?»
– Не обнаружена, – ответил ему Рот.
Элизабет появилась на обложке журнала «Лайф» по прошествии двух месяцев: скрещенные на груди руки, мрачное лицо – и заголовок, сверстанный по обеим сторонам от портрета: «Почему мы проглотим все, что она состряпает». Материал растянули на шесть полос и включили полтора десятка бытовых фотографий: Элизабет на снегу, на эрге, в гриме, с расческой, в обнимку с собакой по кличке Шесть-Тридцать, на совещании с Уолтером Пайном. У Рота статья начиналась со слов о том, что на сегодняшний день Элизабет – самая умная телезнаменитость, но редактор вымарал «умная» и вставил «привлекательная». Далее шло краткое изложение нашумевших фрагментов: эпизод с огнетушителем, эпизод с ядовитыми грибами, эпизод «Я не верю в Бога» и множество других, вплоть до сентенции о том, что выпуски ее программы – это уроки жизни. Но остальное…
«Она – ангел смерти, – гласила цитата, которую рьяный молодой репортер вытянул из отца Зотт в комнате для свиданий тюрьмы Синг-Синг. – Дьявольское отродье. Выскочка».
Тот же рьяный юнец заполучил комментарий профессора Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе доктора Майерса: там Зотт характеризовалась как «весьма посредственная студентка, которая больше интересовалась мужчинами, нежели молекулами» и при этом «далеко не такая эффектная в жизни, как на экране».
– Кто-кто? – переспросил Донатти, когда начинающий журналист решил копнуть ее послужной список. – Какая Зотт? Хотя подожди… ты имеешь в виду Конфетку Лиззи? Конфетка – такое у нее было прозвище, – сказал Донатти. – Она возмущалась, но всем своим видом показывала, что совсем не против. – Он улыбнулся и, словно в доказательство своих слов, показал ее старый лабораторный халат, на котором сохранились инициалы «Э. З.». – Конфетка была образцовой лаборанткой: на эту позицию мы обычно берем тех, у кого есть тяга к науке, но нет мозгов.
Наконец последнюю цитату изрекла миссис Мадфорд. «Место женщины – дома, и тот факт, что Элизабет Зотт дома бывает нечасто, негативно сказывается на благополучии ее ребенка. Она зачастую преувеличивает способности своей дочери – это первый признак того, что родитель слишком печется о своем положении в обществе. Разумеется, когда ее дочь была моей ученицей, я всеми силами этому препятствовала». Цитата миссис Мадфорд сопровождалась, помимо всего прочего, копией генеалогического древа Мадлен. «Ложь! – вывела сверху классная руководительница. – Прошу родителей зайти в школу».
Самым вредоносным во всей статье оказалось это древо. Потому что Мадлен не просто обозначила Уолтера как родственника – из чего читатели мгновенно заключили, что Элизабет состоит в отношениях со своим режиссером, – но еще и пририсовала дополнительные изображения: рядом с древом угадывались дед в полосатой тюремной робе; бабка, жующая тамале[30] в Бразилии; большая собака за чтением книги «Старый Брехун»; желудь с пометкой «Фея-крестная»; некая особа по имени Гарриет, отравляющая своего мужа; надгробье покойного отца; подросток с петлей на шее, а также кое-какие туманные отсылки к Нефертити, Соджорнер Трут и Амелии Эрхарт.
Этот номер журнала разошелся менее чем за сутки.
Глава 38
Брауни
Июль 1961 года
Говорят, дурной славы не бывает, и в данном случае это попало в точку. Популярность «Ужина в шесть» превзошла самые смелые ожидания.
– Элизабет… – обратился Уолтер к сидящей перед ним с каменным лицом Элизабет Зотт. – Я знаю, ты расстроена из-за статьи – мы все расстроены. Но давай посмотрим на ситуацию с другой стороны. К нам уже валом валят новые рекламодатели. Фирмы-производители умоляют о разрешении выпустить совершенно новые линейки товаров под твоим именем. Кастрюли, ножи, всевозможная кухонная утварь!
Элизабет поджала губы, а Уолтер знал, что ничего хорошего это не предвещает.
– Компания «Мэттел» даже прислала спецификацию набора для девочек «Юная химичка».
Тут Элизабет слегка оживилась.
– Имей в виду, это всего лишь спецификация, – осторожно сказал Уолтер, протягивая ей документ. – Я уверен, что некоторые частности…
– «Девочки! – прочла Элизабет вслух. – Создайте свои собственные духи… при помощи науки!» Боже милостивый, Уолтер! И коробка розовая? Позвони этим умникам немедленно – я им подскажу, куда они могут засунуть свой пластмассовый флакон.
– Элизабет, – мягко сказал Уолтер, – нам не обязательно на все соглашаться, но здесь есть некоторый потенциал для материального благополучия в старости. Не только нашего, но и наших девочек. Мы должны позаботиться о самых близких.
– Это не забота о близких, Уолтер, это маркетинг.
– Мистер Пайн, – сказала секретарша, – мистер Рот на второй линии.
– Не надо… – предостерегла Элизабет, чье лицо все еще хранило печать обиды на злословие, – не надо отвечать на этот звонок.
– Здравствуйте, – начала Элизабет по прошествии нескольких недель, – с вами программа «Ужин в шесть» и я, Элизабет Зотт.
Выложив на столешницу разноцветную горку овощей, она стояла за разделочным столом.
– Сегодня на ужин баклажан, – сказала Элизабет и взяла в руки крупный овощ лилового оттенка. – Или бринджал, как называют его в некоторых частях света. Баклажаны содержат много питательных веществ, но из-за наличия фенольных соединений бывают горьковатыми на вкус. Чтобы они не горчили… – Элизабет резко умолкла, с недовольным видом крутя овощ в руках. – Позвольте мне перефразировать. Для устранения возможной горчинки баклажана…
Снова замолчав, она шумно выдохнула. И отбросила баклажан в сторону.
– Проехали, – сказала Элизабет. – Жизнь и без того достаточно горькая штука.
Повернувшись, она открыла стоявший у нее за спиной шкаф и начала доставать совершенно другие ингредиенты.
– У меня новый план, – сообщила она. – Мы будем выпекать шоколадные бисквиты брауни.
Мадлен лежала на животе перед телевизором, скрестив согнутые в коленках ноги.
– Похоже, сегодня у нас опять брауни, Гарриет. Пятый день подряд.
– Я пеку брауни в неудачные дни, – призналась Элизабет. – Не буду притворяться, будто сахароза необходима для нашего здоровья, но у меня лично поднимается настроение, когда я ввожу ее в организм. Итак, приступим.
– Мэд… – заговорила Гарриет, перекрывая голос Элизабет; она подкрасила губы и взбила прическу. – Мне надо ненадолго выбежать, слышишь? Никому не открывай, к телефону не подходи, из дому ни ногой. Я приду раньше мамы. Поняла? Мэд? Ты меня слышишь?
– Что-что?
– До скорого.
Дверь со щелчком захлопнулась.
– Для выпечки брауни лучше всего подойдет высококачественный какао-порошок или горький шоколад, – продолжала Элизабет. – Я предпочитаю какао голландского производства, с высоким содержанием полифенолов, которые, как вам уже известно, являются восстанавливающим средством и обладают антиоксидантными свойствами.
Мадлен внимательно вглядывалась в телеэкран, пока ее мать растирала какао-порошок с растопленным сливочным маслом и сахарным песком, так рьяно орудуя деревянной ложкой, что чудом не расколола миску. Когда в киосках появился свежий номер «Лайф», Мэд была необычайно горда. Мама – на обложке! Но ей даже не удалось прочесть статью: мама засунула все имевшиеся в доме экземпляры, принадлежавшие и ей, и Гарриет, в мешок для мусора и выволокла тяжеленный груз на тротуар.
– Не вздумай читать эту гнусную ложь, – наказывала она дочери. – Поняла? Ни под каким видом.
Мадлен покивала. Однако на другой день пошла прямиком в библиотеку и там, водя пальчиком по колонкам, разом проглотила весь материал.
– Нет, – задыхалась она. – Нет-нет-нет. – Ее слезы заливали фото, на котором мама делала прическу – как будто она день-деньской только этим и занималась. – Моя мама – ученый. Химик.
Ее внимание вновь переключилось на экран: мама измельчала ядра грецких орехов.
– Грецкие орехи необычайно богаты витамином Е в форме гамма-токоферола, – говорила она. – Доказана их польза для сердечно-сосудистой системы.
Хотя, судя по маминым движениям, орехи не обещали исцеления ее сердцу.
Вдруг задребезжал дверной звонок – Мэд даже вздрогнула. Гарриет теперь запрещала ей подходить к дверям, но Гарриет куда-то убежала. Мэд посмотрела в окно, ожидая увидеть незнакомую фигуру, но увидела Уэйкли.
– Мэд, – обратился к ней преподобный Уэйкли, – я так беспокоился.
По телевизору Элизабет Зотт объясняла, как пузырьки воздуха удерживаются на шершавых гранях кристаллов сахара, а затем покрываются пленкой жира, создавая пену.
– Когда я добавлю яйца, – говорила она, – их белок при нагревании защитит покрытые жиром пузырьки от схлопывания. – Она опустила миску на рабочую поверхность. – Продолжим после заставки нашего канала.
– Ничего, что я к тебе заглянул? – спросил Уэйкли. – Подумал, что во время маминой программы ты наверняка будешь дома. Она и вправду готовит на ужин брауни?
– У нее тяжелый день.
– Эта статья в «Лайф»… могу себе представить. А где твоя няня?
– Гарриет скоро придет. – Она застеснялась, опасаясь, что сейчас скажет не то. – Уэйкли, хочешь с нами поужинать?
Он ответил не сразу. Если бы тяжелые дни требовали особого режима питания, он бы всю жизнь питался одними брауни.
– Я никогда не заявляюсь без приглашения, Мэд. Просто хотел удостовериться, что у вас все спокойно. Мне очень неприятно, что я не сумел тебе толком помочь с этим фамильным древом, но горжусь твоей самостоятельностью. Ты написала свой семейный портрет широкими, честными мазками. Семья не сводится к биологии.
– Я знаю.
Он обвел глазами небольшую комнату, заставленную книгами, и остановил взгляд на эрге.
– А вот и он, – удивленно произнес Уэйкли. – Гребной тренажер. Я такой только в журнале видел. Твой папа был мастером на все руки.
– У меня и мама – мастерица на все руки, – провозгласила она. – Мама превратила нашу кухню в настоящую…
Но не успела она показать ему лабораторию, как Элизабет объявила с экрана, что вернулась в студию.
– Одно из моих любимых свойств кулинарии – это ее изначальная полезность, – говорила она, подсыпая в тесто муку. – Готовя еду, мы не просто создаем вкусные блюда, мы создаем нечто такое, что дает энергию нашим клеткам, нечто такое, что поддерживает в нас жизнь. Это в корне отлично от того, что создают некоторые другие. Например… – она выдержала паузу, щурясь прямо в камеру, – журналы.
– Бедная твоя мама. – Уэйкли покачал головой.
Тут со стуком распахнулась дверь черного хода.
– Гарриет? – окликнула Мэд.
– Нет, солнышко, это я. – В голосе матери звучала усталость. – Освободилась пораньше.
Уэйкли застыл:
– Твоя мама?
Он не был готов к встрече с Элизабет Зотт. Мало того что его занесло в дом, где прежде жил Кальвин, так теперь ко всему прочему здесь проживала женщина, которой он даже не смог дать утешения на похоронах Эванса. Известная атеистка-телеведущая. Чья персона недавно украсила собой обложку журнала «Лайф». Только не это. Надо скорее уносить ноги, пока она не застала взрослого мужчину наедине с ее дочкой в пустом доме. Боже! О чем он только думал? И как его угораздило попасть в такой переплет?
– Счастливо, – шепнул он Мэд, разворачиваясь к парадному входу. Но не успел он отворить дверь, как к нему подбежал Шесть-Тридцать.
Уэйкли!
– Мэд? – окликнула Элизабет, роняя на лабораторный пол сумку и проходя в гостиную. – А где же… – Она приросла к месту. – Ох…
Под ее удивленным взглядом чужой мужчина в сутане с белым пасторским воротничком держался за дверную ручку парадного входа.
– Привет, мамочка, – сказала Мадлен, напуская на себя непринужденный вид. – Это Уэйкли. Мой друг.
– Преподобный Уэйкли, – уточнил он, неохотно отрываясь от двери и протягивая руку хозяйке дома. – Первая пресвитерианская. Очень прошу меня извинить за беспокойство, миссис Зотт, – торопливо продолжал он. – Мне очень, очень неловко. Вы, конечно же, устали, у вас был долгий день. Мы с Мадлен некоторое время тому назад познакомились в библиотеке и – она совершенно права – стали друзьями; мы… я как раз собирался уходить.
– Уэйкли помогал мне с фамильным древом.
– Пренеприятное задание, – сказал он. – Совершенно необдуманное. Я категорически против таких заданий, которые вторгаются в частную жизнь семьи… но на самом деле я ничем не сумел помочь. К великому сожалению. Кальвин Эванс оказал очень большое влияние на мою жизнь… своими трудами… да, это, наверное, звучит странно, учитывая мой род занятий, но я восхищался этим человеком… был, можно сказать, его фанатом. Вообще говоря, мы с Эвансом… – Он осекся. – Еще раз примите мои соболезнования в связи с вашей утратой… я уверен, это не…
Уэйкли прислушался к себе со стороны. Его несло, будто речной стремниной. Чем дальше, тем больше настораживалась Зотт; под ее взглядом ему становилось страшно.
– Где Гарриет? – Она повернулась к Мадлен.
– По делам пошла.
С телеэкрана Элизабет Зотт говорила:
– У меня осталось время для одного-двух вопросов.
– Это правда, что вы химик? – прозвучало из студии. – А то в «Лайфе» сказано…
– Да, это чистая правда! – рявкнула она. – У кого-нибудь есть вопрос по существу?
У себя дома, в гостиной, Элизабет вдруг запаниковала.
– Надо это немедленно выключить, – потребовала она.
Но не успела дотянуться до панели управления, как зрительница из публики полюбопытствовала:
– А что, ваша дочь действительно незаконнорожденная?
В два шага добравшись до телевизора, Уэйкли сам щелкнул выключателем.
– Не бери в голову, Мэд, – сказал он. – В этом мире процветает невежество. – Затем он оглянулся, словно хотел убедиться, что ничего не забыл, и повторно принес извинения: – Покорнейше прошу меня простить за беспокойство.
Но когда он повторно взялся за дверную ручку, Элизабет Зотт удержала его за рукав.
– Преподобный Уэйкли… – выговорила она с неизбывной печалью в голосе. – А ведь мы с вами уже встречались.
– Ты мне этого не говорил, – сказала Мадлен, потянувшись за вторым шоколадным бисквитом. – Почему ты никогда не рассказывал, что был на похоронах моего папы?
– Потому, – сказал он, – что я в какой-то мере оказался там посторонним, вот и все. При всем моем восхищении твоим папой я же его не знал. Мне хотелось помочь… хотелось найти нужные слова, чтобы поддержать твою маму в ее горе, но у меня не получилось. Видишь ли, мы с твоим папой так и не повстречались, но я чувствовал, что понимаю его. Если это звучит напыщенно, – он повернулся к Элизабет, – простите.
За ужином Элизабет почти все время молчала, но признание Уэйкли ее растрогало – как бы издалека. Она кивнула.
– Мэд, – сказала она, – «незаконнорожденная» означает «рожденная вне брака». Это надо понимать так, что мы с твоим папой не были женаты.
– Будто я не знаю, как это понимать, – вырвалось у Мэд. – Я другого не понимаю: зачем в этом копаться?
– В этом копаются только безнадежные глупцы, – бросил Уэйкли. – Я днями напролет общаюсь с глупцами – по обязанности. Как проповедник, я собирался пробить брешь в этой глухой стене… внушить людям, что они своими действиями создают ненужное… в общем, твоя мама была абсолютно права, когда сказала – и ее слова процитированы в статье, – что наше общество в основном зиждется на мифах, что наша культура, религия и политика зачастую искажают истину. Сюда относится и миф о незаконнорожденности. Не обращай внимания ни на это слово, ни на тех, кто его произносит.
Элизабет удивленно подняла голову:
– В статью «Лайф» это не попало.
– Что именно?
– Та фраза о мифах. Об искажении истины.
Настал его черед удивиться.
– Верно, в «Лайф» этого не было. Однако в новой статье Рота… – Он посмотрел на Мэд так, будто только сейчас вспомнил, зачем пришел. – О боже…
Уэйкли наклонился к своей сумке, достал из нее вскрытый конверт и положил его перед Элизабет. На лицевой стороне были написаны три слова: «Элизабет Зотт. ЛИЧНО».
– Мама, – быстро сказала Мэд, – несколько дней назад приходил мистер Рот. Я не открыла дверь, потому что мне запрещено, к тому же это был Рот, а Гарриет говорит, что Рот – враг общества номер один.
Тут Мэд сбилась.
– Я прочитала его статью в «Лайф», – призналась она, повесив голову. – Знаю, ты говорила мне этого не делать, но я не послушалась, и это ужас какой-то. А еще я не знаю, как к нему попало наше фамильное древо, но где-то же он его раздобыл, и по моей вине, и…
По ее щекам покатились слезы.
– Солнышко… – тихо сказала Элизабет, посадив дочку к себе на колени. – Конечно же, твоей вины здесь нет. Ты не сделала ничего дурного.
– Да нет, сделала, – задыхаясь, выговорила Мэд, пока мать гладила ее по голове. – Вот, – сказала она, указывая на конверт из плотной бумаги, который Уэйкли выложил на стол, – это от Рота. Он оставил письмо на пороге, а я его распечатала. И хотя там было написано «лично», я прочла и только потом отнесла его Уэйкли.
– Но, Мэд, зачем же было?.. – Элизабет остановилась и встревоженно посмотрела на Уэйкли. – Подождите. Вы тоже это прочли?
– Когда приходила Мэд, я отсутствовал, – объяснил Уэйкли, – но моя машинистка сообщила мне о ее приходе и добавила, что девочка была очень расстроена. Так что признаюсь – да, я тоже прочитал статью. Как, впрочем, и моя машинистка, что весьма…
– Боже мой! – взорвалась Элизабет. – Да что с вами такое? Неужели слово «лично» больше ничего не значит?
Она схватила со стола конверт.
– Но, Мэд, – произнес Уэйкли, не обращая внимания на гнев Элизабет, – почему это тебя так расстроило? По крайней мере, мистер Рот пытается исправить положение. Во всяком случае, он написал правду.
– Что вы называете правдой? – не унималась Элизабет. – Этот человек понятия не имеет…
Тут она потянулась к конверту, достала его содержимое и тут же смолкла. «Почему их умы имеют значение», – гласил заголовок новой статьи. Статьи, еще не опубликованной, – это был черновой макет.
С фотографии непосредственно под заголовком смотрела Элизабет в своей домашней лаборатории, рядом с ней сидел Шесть-Тридцать с круглыми глазами. Снимок обрамляли портреты женщин-ученых со всего мира, запечатленных в своих лабораториях. «Предвзятость в науке, – говорилось в подзаголовке, – и как ей противостоят эти женщины».
Сверху была прикреплена записка.
Простите, Зотт. Ухожу из журнала. Все еще пытаюсь добиться правды, хотя нужна она не всем. На сегодняшний день материал отклонили десять научных изданий. Уезжаю, чтобы рассказывать о событиях, происходящих в географической точке под названием Вьетнам.
Ваш Ф. Р.[31]
Затаив дыхание, Элизабет читала новую статью. Здесь было все: ее цели, ее эксперименты. И все благодаря женщинам-ученым и проделанной ими работе: их борьба создавала чувство защищенности, их успехи вдохновляли. Мадлен между тем плакала.
– Солнышко, – успокаивала ее Элизабет, – я не понимаю. Почему ты так огорчаешься? Мистер Рот потрудился на славу. Статья получилась хорошая. Я на тебя не сержусь; напротив, рада, что ты ее прочла. Он написал нечто правдивое и обо мне, и о других женщинах; я очень надеюсь, что этот материал будет опубликован. Где-нибудь. – Она снова посмотрела на прикрепленную записку. – Уже отклонили десять научных изданий? Возмутительно!
– Я понимаю, – сказала Мадлен, утирая нос рукой, – и это очень грустно, мама. Ведь ты должна работать в лаборатории. Но вместо этого готовишь ужины по телевизору, и… и все это из-за меня.
– Нет, – мягко ответила ей Элизабет, – ты ошибаешься. Все родители должны уметь зарабатывать. Это часть взрослой жизни.
– Но в лаборатории ты не появляешься из-за меня…
– И снова неправда…
– Нет, правда. Так мне сказала машинистка Уэйкли.
У Элизабет отвисла челюсть.
– Боже милостивый! – воскликнул Уэйкли, закрыв лицо руками.
– В чем дело? – спросила Элизабет. – Кто она такая, эта ваша машинистка?
– Думаю, вы с ней знакомы, – ответил Уэйкли.
– Послушай меня, Мэд, – сказала Элизабет. – И очень внимательно. Я все еще химик. Химик, работающий на телевидении.
– Нет, – печально сказала Мэд. – Ты не химик.
Глава 39
Уважаемые господа
Это произошло два дня назад, и мисс Фраск пребывала в состоянии душевного подъема.
Обычно она печатала со скоростью около ста сорока пяти слов в минуту – по любым меркам быстро, – но мировой рекорд составлял двести шестнадцать слов в минуту, и сегодня Фраск, запив чашкой кофе три таблетки для снижения веса, почувствовала, что может на него замахнуться. Но как только она, стуча пальцами по клавишам под тиканье лежащего в стороне секундомера, вышла на финишную прямую, до ее слуха донеслись два неожиданных слова.
– Извините, пожалуйста!
– Тьфу ты! – вскрикнула Фраск, отталкиваясь от стола.
Резко повернув голову влево, она увидела худощавую девчушку с плотным конвертом в руке.
– Здравствуйте, – сказала девочка.
– Какого черта! – вырвалось у Фраск.
– Мисс, ловко у вас получается.
Фраск схватилась за сердце, чтобы оно не выскочило из груди.
– Б-благодарю, – выдавила она.
– У вас зрачки расширены.
– Что-что?
– А Уэйкли, случайно, здесь нет?
Фраск в гневе откинулась на спинку стула: девочка подошла совсем близко и впилась глазами в машинописный текст.
– Что ты себе позволяешь? – возмутилась Фраск.
– Я подсчитываю, – объяснила девочка. И благоговейно отстранилась. – Ух ты! Вы наступаете на пятки Стелле Паджунас.
– А ты откуда знаешь, кто такая Стелла?..
– Рекордсменка мира по скорости печати. Двести шестнадцать слов в минуту…
Фраск вытаращила глаза.
– …но я вам помешала – давайте сделаем на это поправку…
– Да кто ты такая? – настойчиво спросила Фраск.
– Мисс, вы прямо взмокли.
Рука Фраск потянулась к потному лбу.
– У вас в минуту выходит сто восемьдесят слов. Если округлить.
– Тебя как зовут?
– Мэд, – ответила девочка.
Фраск отметила ее пухлые лиловатые губы, нескладно длинные руки и ноги.
– Эванс? – выпалила она, не подумав.
Они переглянулись с равной степенью удивления.
– Мы с твоими родителями когда-то вместе работали, – объяснила Фраск, протягивая ей диетические галеты. – В Гастингсе. Я – в отделе кадров, а твои мама с папой – в секторе химии. Твой папа был очень знаменит; да тебе и самой это известно. А теперь и мама твоя прославилась.
– Благодаря журналу «Лайф». – Девчушка потупилась.
– Нет! – решительно заявила Фраск. – Вопреки!
– Что за человек был мой папа? – спросила Мэд, надкусив галету.
– Твой папа… – замялась Фраск: она поймала себя на том, что понятия не имеет, каким он был, – безумно любил твою маму.
Мадлен оживилась:
– Правда?
– А твоя мама, – продолжила Фраск, причем впервые без тени ревности, – безумно любила твоего отца.
– А дальше что? – нетерпеливо спросила Мэд.
– Они были очень счастливы вместе. Настолько счастливы, что перед смертью твой папа оставил ей подарок. Знаешь какой? – Она наклонилась к Мад. – Тебя.
Мадлен незаметно закатила глаза. Так вели себя в разговоре взрослые, когда пытались обойти какие-нибудь острые углы. Однажды Уэйкли при ней говорил библиотекарше, что ее кузина Джойс хотя и умерла – упала замертво посреди супермаркета, хватаясь за сердце, – но по крайней мере не мучилась. Интересное дело. А саму Джойс кто-нибудь спросил?
– И что было потом?
«Что было потом? – переспросила про себя Фраск. – Ну, потом я начала распускать злобные сплетни про твою мать; в итоге ее уволили и она погрязла в бедности, а потом вернулась в Гастингс, где наорала на меня в женском туалете, и в итоге мы обе узнали, что в юности подверглись сексуальному насилию и в итоге не смогли защитить свои выпускные квалификационные работы, а в итоге оказались на незавидных позициях в фирме, возглавляемой бестолковыми подлецами. Вот что было потом».
Но вслух она сказала:
– Представь, твоя мама решила, что ей интереснее будет сидеть дома и заниматься тобой.
Мадлен опустила галету. Сколько можно? Взрослая манера: сказать правду – и снова в кусты.
– Не знаю, что тут интересного, – фыркнула Мэд.
– Ты о чем?
– Разве она не тосковала?
Фраск отвела глаза.
– Когда мне тоскливо, я стараюсь не оставаться одна.
– Еще галету? – вяло предложила Фраск.
– Что хорошего – сидеть одной дома? – продолжала Мадлен. – Без папы. Без работы. Без друзей.
Фраск вдруг живо заинтересовалась брошюрой под заголовком «Хлеб наш насущный».
– Нет, серьезно, что там произошло? – не отставала Мэд.
– Уволили ее, – бросила Фраск, не заботясь о воздействии своих слов. – По той причине, что она была беременна тобой.
Мадлен сжалась, как от выстрела в спину.
– Опять же твоей вины здесь не было. Ты не представляешь, насколько узколобые люди стояли у руля в Гастингсе. Полные придурки. – Тут Фраск, припомнив, что и сама относилась к этим придуркам, решила дожевать оставшиеся галеты, хотя Мэд сквозь прерывистое дыхание высказалась насчет этого сорта мучных изделий, которые содержат пищевой краситель тартразин, вредный, как было установлено, для печени и почек… – В общем, – продолжала Фраск, – ты все не так поняла. В уходе твоей матери из Гастингса ты неповинна. Она оттуда вырвалась только благодаря тебе, но это совсем другая история.
– Пойду я. – Глядя на часы, Мэд высморкалась. – Извините, что помешала вам установить новый рекорд в машинописи. Не могли бы вы передать вот это Уэйкли? – Мэд протянула ей незапечатанный конверт с надписью: «Элизабет Зотт: ЛИЧНО».
– Непременно передам, – пообещала Фраск, обнимая ее на прощанье.
Но как только дверь кабинета захлопнулась, она, невзирая на указание, сунула нос в конверт.
– Обалдеть! – закипала Фраск, пробегая глазами последний опус Рота. – А Зотт голыми руками не возьмешь.
«Уважаемые господа, – через полминуты яростно застучала она по клавишам, обращаясь к редколлегии журнала „Лайф“. – Прочла вашу возмутительную статью с портретом Элизабет Зотт на обложке и считаю, что ваш сотрудник, отвечающий за достоверность информации, должен быть уволен. Я знакома с Элизабет Зотт – мы с Элизабет Зотт вместе работали – и доподлинно знаю, что весь ваш текст – сплошная ложь. Довелось мне работать и с доктором Донатти. Я знаю, чем он занимался в Гастингсе, и располагаю доказательствами».
Письмо на этом не заканчивалось: в нем перечислялись достижения Элизабет как ученого-химика (большинство из которых Фраск открыла для себя после ознакомления с новой статьей Рота) и подчеркивались несправедливости, с которыми сталкивалась Зотт в Гастингсе. «Донатти присвоил открытия Элизабет Зотт, – писала Фраск, – после чего уволил ее без всякой причины. Я это знаю, поскольку, – признавалась она, – сама участвовала в этих безобразиях, а теперь пытаюсь искупить свой грех, распечатывая тексты проповедей, чтобы заработать себе на жизнь». Далее она сообщала, как впоследствии Донатти, присвоивший труды Элизабет, обманывал крупных инвесторов. Письмо заканчивалось тем, что «Лайф», по ее глубокому убеждению, никогда не осмелится обнародовать эти сведения, но промолчать она не вправе.
Текст ее письма был опубликован в ближайшем номере.
– Элизабет, читай! – Гарриет с волнением протягивала ей свежий номер «Лайф». – Женщины со всех концов страны засыпают «Лайф» письмами протеста. Это бунт – за тебя все стоят горой. Написала даже какая-то особа, работавшая, по ее словам, с тобой в Гастингсе.
– Не интересуюсь.
Уложив ежедневные записки в дочкин ланч-бокс, Элизабет защелкнула крышку, а потом сделала вид, будто колдует над горелкой Бунзена. В течение месяца она совершала над собой усилие, чтобы ходить с гордо поднятой головой, и внушала себе: плевать на статью. Живи дальше. Этот курс на выживание помог оставить позади самоубийство, сексуальное насилие, обман, хищение и катастрофическую утрату; поможет он и теперь. Но почему-то до сих пор не помог. Сколь высоко ни держала она голову, ложный образ, созданный журналом «Лайф», вновь клал ее на лопатки. Причиненный вред ощущался как перманентный – этакое клеймо. Нестираемое. Гарриет зачитывала вслух письма. «Если бы не Элизабет Зотт…»
– Гарриет, мне неинтересно, – отрезала она. Какой смысл это выслушивать? Жизнь кончена.
– А что насчет той неопубликованной статьи Рота? – спрашивала Гарриет, пропуская мимо ушей тон Элизабет. – На темы науки. Я даже подумать не могла, что на свете есть и другие женщины-ученые – ну то есть помимо тебя и Кюри. Я этот материал дважды перечитала. Хлесткий, конечно. Автор говорит о том, в чем разбирается. О науке.
– Этот материал уже отвергли десять научных журналов, – сказала Элизабет замогильным голосом. – Тема женщин в науке никого не волнует. – Она взяла ключи от машины. – Зайду поцеловать Мэд и поеду.
– Сделай мне одолжение, а? Постарайся в этот раз ее не разбудить.
– Гарриет! – возмутилась Элизабет. – Когда это я ее будила?
Убедившись, что от дома задним ходом отъехал «плимут», Гарриет открыла ланч-бокс Мадлен и полюбопытствовала, что за мудрые слова оставила Элизабет своей дочери на этот раз. «Нет, это тебе не кажется, – гласила верхняя записка. – Люди в большинстве своем ужасны».
Гарриет в тревоге стиснула пальцами виски. Неслышно расхаживая по лаборатории, она стала протирать поверхности и подмечала тяжесть депрессии Элизабет в тех приметах, на которые прежде не обращала внимания. Стопка блокнотов для научных записей, нетронутые химические реактивы, незаточенные карандаши. Будь он проклят, этот «Лайф», думала она. Назвался «жизнью», а сам украл у Элизабет жизнь… положил ей конец… и не в последнюю очередь при помощи лживых высказываний Донатти, Майерса и иже с ними.
– Ой, милая моя, – залепетала Гарриет, когда в дверном проеме возникла Мэд. – Мамочка тебя разбудила?
– Просто настал новый день.
Они присели к столу и нехотя поклевали теплые кексы, которые на рассвете испекла им к завтраку Элизабет.
– Я места себе не нахожу, Гарриет, – выговорила Мэд. – Из-за мамы.
– Да, она совсем сникла, Мэд, – ответила Гарриет. – Но скоро оправится. Вот увидишь.
– Ты уверена?
Гарриет отвела глаза. Нет, уверенности у нее не было. Была только неуверенность, какой она не знала прежде. У каждого человека есть предел прочности; а вдруг Элизабет достигла своего предела – вот в чем вопрос.
Ее вниманием завладел последний номер «Лейдиз хоум джорнал». Одна статья вопрошала: «Доверяешь ли ты своему парикмахеру?» «Год главенства блузы» – постулировала другая. Гарриет со вздохом потянулась за следующим кексом. Кто подбил Элизабет на это интервью? Да она же сама и подбила. Кому предъявлять претензии, если не ей?
Они сидели молча. Мэд освобождала свой кекс от бумажной формочки, а Гарриет все прокручивала в памяти слова Элизабет о том, что читать про женщин-ученых никому не интересно. Выходит, так. Или нет?
Она склонила голову набок.
– Погоди-ка, Мэд. – Ей на ум пришла какая-то мысль. – Да погоди же ты одну секунду, кому сказано?
Глава 40
Норма
– Я много думаю о смерти, – зябким ноябрьским вечером призналась Элизабет преподобному Уэйкли.
– И я, – ответил он.
Сидя бок о бок на заднем крыльце, они беседовали вполголоса. Через порог от них Мадлен смотрела телевизор.
– По-моему, это ненормально.
– Может, и так, – согласился он. – Но я затрудняюсь определить, что такое норма. Наука признает норму? Ты в состоянии определить норму?
– Да как тебе сказать, – задумалась она. – Я бы сказала, норма – это примерно то же самое, что усредненность.
– Не уверен. Норма – это тебе не погода; норма не ожидаема. Норма даже не рукотворна. Как по мне – нормы, возможно, не существует.
Элизабет покосилась в его сторону:
– От кого я это слышу – от человека, который признает нормой Библию?
– Вовсе нет, – ответил он. – Могу без преувеличения сказать, что в Библии нет ни одного нормального события. Не исключено, что этим, в частности, и объясняется ее популярность. Кому охота верить, что жизнь такова, какой кажется?
Она бросила на него пытливый взгляд:
– Но ты-то веришь в библейские истории. Ты их проповедуешь.
– В некоторые – верю, – уточнил он. – Главным образом в те сюжеты, где сказано, что нельзя терять надежду, нельзя поддаваться мраку. Что же касается слова «проповедовать», я бы заменил его на «повествовать». А вообще-то, какая разница, во что я верю? Я вот, например, вижу, что ты ощущаешь себя неживой, а значит, веришь, что ты мертва. Но ты не мертва. Ты жива необычайно. И от этого твое положение осложняется.
– Что ты такое говоришь?
– Ты сама знаешь, что я говорю.
– Странный ты проповедник.
– Не странный, а никудышный, – поправил он.
Она заколебалась:
– Хочу сделать одно признание, Уэйкли. Я прочла ваши письма. Те, которыми обменивались вы с Кальвином. Я уверена, что они не предназначались для посторонних глаз, но они были среди его личных вещей, и я их прочла. Много лет назад.
Уэйкли повернулся к ней:
– Кальвин их сохранил?! – Он особенно остро почувствовал, как не хватает ему старинного друга.
– Не знаю, в курсе ты или нет, но на работу в Гастингсе он согласился именно из-за тебя.
– Как это?
– Разве не ты сказал ему, что в Коммонсе самая лучшая погода? Ты же знаешь, как Кальвин относился к погоде. Он мог бы поехать в тысячу других мест и заработать куда больше денег, но поселился здесь, в Коммонсе. «Лучшая в мире погода». По-моему, именно так ты выразился.
На Уэйкли обрушилась тяжесть того легкомысленного совета. Из-за мимоходом брошенных слов Кальвин приехал в Коммонс, где нашел свою смерть.
– Но погода здесь хороша не с самого утра, – объяснил он, будто по принуждению. – Сперва должен рассеяться туман. Не верю, что Кальвин рассчитывал заниматься тут греблей в лучах солнца. Солнца здесь не бывает – по крайней мере, когда гребцы выходят на воду.
– А то я не знаю.
– Все из-за меня, – сокрушался Уэйкли, с ужасом осознавая свою роль в безвременной кончине Кальвина. – Это моя вина.
– Нет-нет, – вздохнула Элизабет. – Поводок-то купила я.
Они сидели рядом, слушая, как Мадлен подпевает музыкальной заставке, доносящейся из телевизора. «Конь – это конь, конечно, да-да, ни слова не скажет он нам никогда. Но есть, да-да, и конь говорящий – конь, конечно же, настоящий, прославленный Мистер Эд!»
Вздрогнув, Уэйкли вспомнил тайну, которую в тот самый день Мадлен прошептала ему на ухо в библиотеке. «Моя собака знает девятьсот восемьдесят одно слово». Уэйкли был озадачен. Мадлен – одержимый правдой ребенок; почему же она решила поделиться такой явной ложью? И что же он ей ответил? Хуже не придумаешь. «Я не верю в Бога».
Элизабет на мгновение закрыла глаза и откашлялась.
– У меня был брат, Уэйкли, – произнесла она, будто исповедуясь в грехе. – Он тоже умер.
Уэйкли нахмурился:
– Брат? Искренне сочувствую. Когда это случилось? Что произошло?
– Это давняя история. Мне было десять лет. Он повесился.
– Боже милостивый!
У него дрогнул голос. Внезапно ему вспомнилось семейное древо Мадлен. В самом низу был изображен парень с петлей на шее.
– Я и сама однажды чуть не умерла, – произнесла Элизабет. – Прыгнула в карьер с водой. А плавать не умела. Так до сих пор и не научилась.
– Что?!
– Брат тут же прыгнул следом. Чудом подтащил меня к берегу.
– Понятно. – Уэйкли начал догадываться об истоках комплекса вины, который терзал Элизабет. – Твой брат спас тебе жизнь, и ты считаешь, что должна была сделать то же самое для него. Я прав?
Она повернулась и посмотрела на него опустошенным взглядом.
– Элизабет, послушай, ты не умела плавать – вот почему он прыгнул за тобой следом. Пойми: самоубийство – это совсем другое. Там все гораздо сложнее.
– Уэйкли… – выговорила она. – Брат ведь тоже не умел плавать.
Они замолчали. Уэйкли – от растерянности, не зная, что сказать; Элизабет – от упадка духа, не зная, что делать. Сквозь раздвижную дверь протиснулся Шесть-Тридцать и прижался к Элизабет.
– Ты до сих пор винишь себя, – наконец выговорил Уэйкли. – А на самом деле это тебе предстоит простить брата. Тебе нужно принять случившееся.
У Элизабет вырвался тихий стон, как из медленно сдувающейся шины.
– Ты – человек науки, – произнес Уэйкли. – Твоя работа состоит в том, чтобы ставить вопросы – и искать ответы. Но бывают случаи – я знаю наверняка, – когда ответов попросту не существует. Ты помнишь молитву, которая начинается словами: «Господи, дай мне спокойствие принять то, чего я не могу изменить»?
Элизабет нахмурилась:
– Это определенно не в твоем духе. – Она склонила голову набок.
– Химия есть наука о реакциях, а реакция есть основа твоей системы убеждений. И это хорошо, ведь именно в таких людях нуждается человечество – в людях, которые отказываются принимать существующее положение дел, которые не страшатся бросить вызов тому, что принять невозможно. Но иногда неприемлемое – как самоубийство твоего брата, как смерть Кальвина – по сути своей необратимо. Такое случается. Случается, и все.
– Иногда я понимаю, почему мой брат ушел, – тихо призналась она. – После всего, что случилось, мне и самой хочется уйти.
– Я тебя понимаю, – произнес Уэйкли, думая о том, насколько разрушительной оказалась статья в журнале «Лайф». – Но поверь мне: настоящая проблема в другом. Дело не в том, что в тебе сидит желание уйти.
Она в недоумении повернулась к нему лицом.
– Дело в том, что в тебе сидит желание вернуться.
Глава 41
Возвращение
– Добрый вечер, – начала Элизабет. – Меня зовут Элизабет Зотт, и это программа «Ужин в шесть».
Сидя в режиссерском кресле, Уолтер Пайн закрыл глаза и вспомнил день их первой встречи.
Мимо кордона его секретарш пронеслась Элизабет в белом лабораторном халате: стянутые на затылке волосы, звонкий голос. Она сразила его наповал. Да, привлекательности ей не занимать, но лишь сейчас до Уолтера дошло, что дело вовсе не в этом. В ее внешности сквозила уверенность, осознание своего «я». Она будто сеяла эти качества повсюду, и они, как семена, рано или поздно прорастали в окружающих.
– Начну сегодняшний выпуск с важного объявления, – провозгласила Элизабет. – Я покидаю «Ужин в шесть» – сразу после сегодняшнего выпуска.
Аудитория недоверчиво ахнула.
– Что? – переспрашивали друг дружку зрительницы. – Что она сказала?
– Это мое последнее шоу, – подтвердила Элизабет.
В Риверсайде хозяйка ранчо уронила на пол картонный лоток с фермерскими яйцами.
– Вы шутите! – донеслось от кого-то из третьего ряда.
– Серьезна как никогда, – произнесла Элизабет.
Студию накрыло волной огорчения.
Застигнутая врасплох, Элизабет повернулась к Уолтеру. Тот поймал ее взгляд и ободряюще кивнул. Это единственное, что он мог сделать, не рассыпавшись в прах.
Накануне вечером она без предупреждения заявилась к нему домой. Вначале он даже не собирался открывать, поскольку был не один. Но на всякий случай посмотрел в глазок и увидел, что за порогом стоит она, в машине на обочине спит Мэд, а Шесть-Тридцать, пригнувшись, как угонщик, навис над рулем; тогда Уолтер в тревоге распахнул дверь.
– Элизабет, – с учащенным сердцебиением произнес он. – Что такое… что случилось?
– Это Элизабет? – переспросил обеспокоенный голос у него за спиной. – Матерь Божья, что стряслось? И Мэд с ней? Она поранилась?
– Гарриет? – вырвалось у Элизабет, которая в изумлении отпрянула.
Пару секунд они стояли молча, как на сцене, будто все разом забыли свои реплики. Наконец Уолтер выдавил:
– Мы не хотели огласки.
А Гарриет пролепетала:
– Пока не завершится мой развод.
Тут Уолтер взял за руку Элизабет, и та от неожиданности вскрикнула, чем растревожила Шесть-Тридцать, который задергался и несколько раз кряду навалился на кнопку гудка, перебудив Мадлен, Аманду, а также всех соседей, которые, на свою беду, легли спать пораньше.
Элизабет приросла к порогу.
– Я понятия не имела, – повторяла она. – Проворонила главное? Я слепа?
Гарриет и Уолтер смотрели друг на друга, словно подтверждая: ну как бы да.
– Скоро мы тебе все расскажем, – пообещал Уолтер. – Но что тебя сюда привело? Сейчас девять вечера. – (Элизабет заехала без приглашения, чего никогда прежде не бывало.) – Что стряслось?
– Все нормально, – ответила Элизабет. – Только теперь мне стыдно сказать, по какой причине я сюда нагрянула. У вас такие позитивные вести, а у меня…
– Что? Что?!
– На самом деле, – продолжала она, с ходу корректируя свой ответ, – у меня тоже позитивные.
Уолтер нетерпеливо замахал руками: дескать, не томи.
– Я решила уйти из программы.
– Что?! – Уолтер чуть не задохнулся.
– Прямо завтра, – добавила она.
– Быть не может! – вырвалось у Гарриет.
– Я ухожу, – повторила она.
По ее тону сразу стало ясно, что это решение, хоть и скоропалительное, не подлежит пересмотру. Переговоры не имели смысла: напрасно было бы поднимать тривиальные вопросы контактов, упущенной выгоды, грядущей пустоты и неустроенности. Ее решение было окончательным, и от этого Уолтер пустил слезу.
Гарриет тоже узнала этот тон и с той напускной гордостью, какую изображает мать, услышав, что ее единственное чадо решило посвятить свою жизнь весьма неприбыльному делу, тоже расплакалась. Элизабет, раскинув руки, привлекла обоих к себе.
– «Ужин в шесть» я вела с удовлетворением и радостью, – продолжала Элизабет, неотрывно глядя в камеру, – но я решила вернуться в мир науки. Хочу воспользоваться случаем, чтобы поблагодарить вас не только за присутствие у телеэкранов, – она заговорила громче, перекрывая рокот в студии, – но и за вашу дружбу. Общими усилиями мы многого добились за эти два года. Сотворили – даже не верится – сотни ужинов. Но ужины, милые дамы, – это не главное наше достижение. Мы также творили историю.
От неожиданности она даже отпрянула назад, когда зрители в знак согласия с воплями повскакали с мест.
– ПРЕЖДЕ ЧЕМ УЙТИ, – кричала она, – Я ПОДУМАЛА, ЧТО ВАМ БУДЕТ ИНТЕРЕСНО УСЛЫШАТЬ… – Она подняла руки, чтобы утихомирить аудиторию. – Кто-нибудь помнит такую миссис Джордж Филлис – женщину, которая набралась храбрости признаться нам с вами, что мечтает стать кардиохирургом? – Пошарив в кармане передника, она вытащила какое-то письмо. – Так вот, в этом деле есть подвижки. Судя по всему, миссис Джордж… нет, простите: Марджори Филлис не только в рекордные сроки окончила медицинское училище, но и была зачислена на медицинский факультет. Поздравляем вас, миссис Джордж… нет, простите, Марджори Филлис. Мы ни на секунду не сомневались в ваших способностях.
Заслышав эту весть, аудитория возрадовалась пуще прежнего, и Элизабет, невзирая на свою обычную серьезность, представила, как новоявленная доктор Филлис тщательно моет руки перед операцией. И не смогла сдержать улыбку.
– Но готова поспорить, Марджори согласится, – Элизабет вновь заговорила громче, – что труднее всего было не вернуться к учебе, а набраться мужества, чтобы это сделать.
С маркером в руке она подошла к студийному пюпитру. И написала: ХИМИЯ ЕСТЬ ИЗМЕНЕНИЕ.
– Когда вас начнут посещать сомнения в себе, – сказала она, поворачиваясь лицом к публике, – когда вам станет страшно, вспомните следующее. Мужество – это не корень перемен; перемены запрограммированы в нас химически. Поэтому, когда вы проснетесь завтра утром, дайте себе обещание. Не окорачивайте себя. Не слушайте чужих мнений о том, что вам по плечу, а что – нет. И не позволяйте никому загонять вас в бессмысленные рамки половой принадлежности, расы, благосостояния и религии. Не давайте уснуть своим талантам, милые дамы. Планируйте свое будущее. Когда вы сегодня придете домой, задайтесь вопросом: что отныне изменится? И начинайте действовать.
По всей стране женщины повскакали с диванов и забарабанили по кухонным столам, восхищаясь ее словами и в то же время страдая от ее ухода.
– Прежде чем ПОКИНУТЬ СТУДИЮ, – прокричала она, – хочу поблагодарить моего особенно дорогого ДРУГА! По имени ГАРРИЕТ СЛОУН!
В гостиной дома Элизабет у Гарриет отвисла челюсть.
– Гарриет, – выдохнула Мэд. – Ты прославилась!
– Как вам известно, – говорила Элизабет, жестами успокаивая аудиторию, – в конце каждого выпуска я неизменно говорила вашим детям, чтобы они шли накрывать на стол и давали вам возможность немного побыть одной. «Находить минутку для себя» – такой совет я получила от Гарриет Слоун в день нашего знакомства, и в итоге этот совет повлиял на мое решение уйти из телепередачи «Ужин в шесть». Именно Гарриет рекомендовала мне использовать этот короткий отрезок времени для того, чтобы разобраться в собственных потребностях, определить для себя магистральное направление и кое-что пересмотреть. И благодаря Гарриет все это у меня наконец-то получилось.
– Ох, Пресвятая Богородица, – пробормотала Гарриет и побледнела.
– Ужас какой, теперь Пайн тебя убьет, – сказала Мэд.
– Спасибо тебе, Гарриет, – продолжала Элизабет. – Спасибо вам всем! – Она кивнула в сторону аудитории. – Хочу в последний раз обратиться к вашим детям: накрывайте на стол. А после обращусь к вам: уделите себе минутку и кое-что пересмотрите. Бросьте вызов себе, милые дамы. Используйте законы химии, чтобы изменить существующее положение дел.
И вновь публика поднялась на ноги; аплодисменты переросли в бурю оваций. Но когда Элизабет развернулась, чтобы уйти со сцены, всем стало ясно, что зрители не сдвинутся с места, пока не услышат заключительного слова. Не совсем понимая, как выйти из этого положения, она посмотрела на Уолтера. Тот жестом показал, что у него есть идея, и быстро написал пару фраз на карточке телеподсказки, которую поднял над головой. Элизабет кивнула и опять посмотрела в камеру.
– На этом ваш курс введения в химию завершен, – объявила она. – Все свободны.
Глава 42
Кадры
Январь 1962 года
Гарриет, Уолтер, Уэйкли, Мейсон, сама Элизабет – словом, все – предполагали, что на нее лавиной посыплются предложения работы. От университетов, исследовательских лабораторий, быть может, даже от Национальных Институтов Здравоохранения. Хоть журнал «Лайф» выставил на посмешище всю ее жизнь, она все же оставалась заметной фигурой, звездой телеэкрана.
Но лавины не случилось. По сути, не случилось вообще ничего. Ей не поступило ни одного телефонного звонка; мало этого – ее резюме, отправленные в научные центры, остались без внимания. Несмотря на ее популярность в сфере дневного телевещания, научное сообщество по-прежнему слабо верило в ее академическую состоятельность. Журнал «Лайф» процитировал слова двух светил химии, доктора Майерса и доктора Донатти, о том, что Элизабет вообще никакой не ученый. И точка.
Как ни банально это звучит, но она познала оборотную сторону славы: быстротечность. Если Элизабет Зотт кого-то еще интересовала, то лишь тех, кому хотелось видеть ее в фартуке.
– Ты всегда можешь вернуться на телевидение, – сказала Гарриет, когда Элизабет со стопкой книг в руках пришла домой; ее сопровождал Шесть-Тридцать. – Сама же знаешь: Уолтер хоть сейчас примет тебя с распростертыми объятиями.
– Знаю, – сказала Элизабет, опуская книги, – но не могу через себя переступить. Хорошо еще, что повторные показы не прекращаются. Кофе? – предложила она, зажигая горелку Бунзена.
– Не успеваю. У меня встреча с адвокатом. Кстати, вот. – Гарриет достала из кармана фартука маленькие рукописные памятки. – Доктор Мейсон хочет обсудить новую форму для женской команды, а еще – лучше сядь – звонили из Гастингса. Я чуть трубку не бросила. Представляешь? Из Гастингса. Хватает же у людей наглости.
– А кто звонил? – спросила Элизабет, стараясь не выдать своего волнения.
Последние два с половиной года она ждала, когда же в Гастингсе заметят пропажу коробок Кальвина.
– Из отдела кадров. Не переживай. Я послала ее к черту.
– «Ее»?
Гарриет перебрала бумажные полоски:
– Вот. Некая мисс Фраск.
– Фраск не работает в Гастингсе, – с облегчением сообщила Элизабет. – Ее давно уволили. Она печатает проповеди для Уэйкли.
– Любопытно, – сказала Гарриет. – А представилась начальницей отдела кадров Гастингса.
Элизабет нахмурилась:
– Шутница.
После того как машина Гарриет выехала с парковки, Элизабет налила себе кофе и потянулась к телефону.
– Приемная мисс Фраск, на проводе мисс Финч, – ответил голос в трубке.
– Приемная мисс Фраск? – фыркнула Элизабет.
– Прошу прощения? – смешался голос.
Элизабет замялась.
– Извините, – сказала она. – А вы вообще кто?
– Это вы кто? – требовательно спросил голос.
– Ладно, ладно, – согласилась Элизабет. – Я подыграю. Говорит Элизабет Зотт, мне нужно поговорить с мисс Фраск.
– Элизабет Зотт, – повторили в трубке. – Уже смешно.
– Какие-то проблемы? – спросила Элизабет.
Ее выдала интонация. Собеседница отбросила сомнения.
– Ох, – выдохнула она. – Это действительно вы. Прошу прощения, мисс Зотт. Я ваша фанатка. Для меня большая честь вас обслужить. Ожидайте, пожалуйста, соединения.
– Зотт, – спустя мгновение прозвучал другой голос. Явилась – не запылилась!
– Ну здравствуй, Фраск, – ответила Элизабет. – Возглавляешь в Гастингсе отдел кадров? А Уэйкли знает, что ты увлекаешься телефонными розыгрышами?
– Зотт, три пункта, – затараторила Фраск. – Во-первых: статья – блеск. Всегда знала, что ты еще будешь мелькать на обложках, но чтобы в таком издании? Гениально. Желаешь подобраться к хору – иди туда, где молятся хористы.
– Что-что?
– Во-вторых: экономка у тебя – что надо…
– Гарриет – не экономка…
– Стоило мне сказать, что я звоню из Гастингса, как она послала меня куда подальше. Даже настроение мне подняла.
– Фраск…
– В-третьих: мне надо как можно скорее тебя увидеть: скажем, сегодня, где-то через час, если получится. Помнишь того богатея-инвестора? Он вернулся.
– Фраск… – вздохнула Элизабет. – Ты знаешь, я и сама люблю пошутить, но…
Фраск рассмеялась:
– Пошутить? Какие могут быть шутки? Нет, Зотт, слушай меня внимательно. Я вернулась в Гастингс, причем на самый верх, честное слово. Этот твой инвестор увидел письмо, которое я написала в «Лайф», и тут же со мной связался. Подробности лично, сейчас некогда. Я тут навожу порядок. Господи, обожаю разгребать завалы! Ну ты едешь или нет? Да, и еще. Сама не верю, что обращаюсь к тебе с такой просьбой, но ты не могла бы захватить с собой этого чертова кобеля? Инвестор жаждет с ним познакомиться.
Когда Гарриет вошла в адвокатскую контору «Хэнсон энд Хэнсон», у нее затряслись руки. Тридцать лет кряду, приходя на исповедь к своему духовнику, она жаловалась, что муж пьет, сквернословит и не посещает мессу, что обращается с нею как со своей личной рабыней, да еще и обзывается. И духовник тридцать лет кряду кивал, а потом втолковывал, что многое зависит от нее самой. Можно, к примеру, молиться о том, чтобы получше выполнять супружеские обязанности, или хорошенько приглядеться к себе, чтобы понять, чем она огорчает мужа, или уделять больше внимания своему внешнему виду.
Следуя его советам, она подписалась на женские журналы – это же библия самосовершенствования, на все случаи жизни. Впрочем, каким бы советам она ни следовала, ее отношения с мужем не налаживались. Более того, порой от этих советов становилось только хуже: вот, например, сделала она химическую завивку, «чтобы, – как говорилось в журнале, – его заинтриговать», так вместо этого мистер Слоун без умолку брюзжал, что от нее воняет. В конце концов, с появлением в ее жизни Элизабет Зотт она поняла, что новая одежда или другая прическа ей ни к чему. А требуется ей, скорее всего, нечто совсем другое: карьера. В журнальном бизнесе.
Неужели кто-нибудь в целом мире лучше разбирается в журналах, чем она сама? Да быть такого не может. И она способна доказать это на деле, поскольку точно знает, с чего начать. С публикации той статьи Рота, отложенной в долгий ящик.
По мнению Гарриет, Рот допустил типичную ошибку, не просчитав, куда пристроить свой материал: он вбил себе в голову, что статья о женщинах в науке заинтересует только научные журналы. Гарриет знала, что это не так. Набрав его номер, она приготовилась изложить свой план, однако услышала автоответчик, сообщавший, что Рот все еще… где там он застрял?.. Во Вьетнаме. Пришлось отправить статью без его разрешения. Ну а что? Если примут, пусть спасибо скажет, а если отклонят, хуже уж точно не будет.
Упакованную рукопись она принесла на почту: взвесила, приложила почтовый конверт с маркой и своим адресом, чтобы стимулировать отправку ответа, затем три раза прочитала «Аве Мария», два раза перекрестилась, один раз глубоко вдохнула – и опустила бандероль в прорезь почтового ящика.
По прошествии двух недель ответа все еще не было; ее кольнула тревога. По прошествии четырех месяцев ее обожгло чужое равнодушие. Ей захотелось посмотреть правде в глаза. Быть может, в журналах она разбирается не столь досконально, как привыкла считать. Быть может, никому и не нужна Гарриет, которая носится со статьей Рота, точно так же как никому не нужна Элизабет, которая носится со своим абиогенезом.
А может, мистер Слоун, позавидовав новообретенному счастью Гарриет, решил покарать ее всеми доступными способами. И стал уничтожать приходящую на ее имя корреспонденцию.
– Мисс Зотт… – проворковала дежурная администраторша Гастингса, когда в вестибюле появилась Элизабет. – Я сообщу мисс Фраск о вашем приходе. – И воткнула в гнездо коммутатора какой-то штепсель. – Приехала! – полушепотом известила кого-то девушка. – Вы не могли бы. – Она вытянула перед собой «Путешествие вокруг света на корабле „Бигль“»[32]. – Я как раз поступила в вечернюю школу.
– Охотно, – сказала Элизабет, расписываясь прямо на обложке. – Вы молодчина.
– Только благодаря вам, мисс Зотт, – серьезно выговорила девушка. – А можно, пожалуйста, еще попросить вас журнал подписать?
– Нельзя, – отрезала Элизабет. – «Лайф» для меня умер.
– Ой, извините, – смутилась девушка. – Я «Лайф» вообще не читаю. У меня вот, самая свежая публикация про вас.
Она достала откуда-то толстый глянцевый журнал. Элизабет опустила взгляд и с ужасом поняла, что с обложки таращится ее собственное лицо. «В чем важность их умов» – читалось на обложке «Вога».
Когда они цокали шпильками по коридору, разрезая доносящийся из лабораторий приглушенный рокот генераторов и вентиляторов, Фраск сообщила, что встреча состоится в бывшей лаборатории Кальвина.
– Почему именно там? – насторожилась Элизабет.
– По настоянию толстосума.
– Рад знакомству, мисс Зотт, – сказал Уилсон, высвобождая свои длинные ноги из перекладин табурета.
Он протянул ей руку, и Элизабет мигом произвела оценку: тщательно постриженные седые волосы, глаза цвета полыни, шерстяной костюм в карандашную полоску. Шесть-Тридцать тоже не терял времени даром: придирчиво обнюхав незнакомца, он повернулся к Элизабет. Все чисто.
– Давно хотел с вами встретиться, – проговорил Уилсон. – Мы ценим, что вы нашли возможность приехать в срочном порядке.
– «Мы»? – удивленно переспросила Элизабет.
– Он хочет сказать, что я тоже здесь.
Из лаборантской появилась женщина лет пятидесяти с папкой-планшетом в руках. Волосы ее, некогда соломенного цвета, мало-помалу сдавались на милость возраста. Для этой поездки она, как и Уилсон, выбрала брючный костюм, только небесно-голубого цвета и, невзирая на элегантно-строгий пошив, менее официальный, поскольку на лацкане красовалась дешевая брошь в виде ромашки.
– Эйвери Паркер, – представилась женщина, нервно стиснув руку Элизабет. – Приятно познакомиться.
Закончив исследовать Уилсона, Шесть-Тридцать приступил к знакомству с Паркер. Обнюхал ее голень.
– Привет, Шесть-Тридцать, – сказала она. Наклонилась и прижала к бедру его голову; тот, распознав запах, в изумлении запрокинул голову. – Не иначе как учуял мою собаку, – пояснила Паркер, снова притягивая его к себе. – Бинго – твой большой поклонник. – Она смотрела на него сверху вниз. – Высоко ценил твою работу в кулинарной передаче.
Невероятно умная человеческая особь.
– Нам понадобятся акты инвентаризации всех лабораторий, – сказала она, поворачиваясь к Фраск. – А еще нам нужно знать, что может потребоваться лично вам, мисс Зотт, – добавила она с оттенком почтительности, – для текущих исследований. То есть для вашей научной работы здесь, в Гастингсе.
– Для продолжения вашей работы по абиогенезу, – вставил Уилсон. – В последнем выпуске программы вы объявили, что хотите вернуться к своим научным исследованиям. Лучше места не найти.
Элизабет склонила голову набок:
– Ну почему же, могу назвать пару мест получше.
В последний раз она тоже заходила в эту лабораторию под бдительным оком Фраск; тогда, однако, Фраск заявила, что вещей Кальвина здесь не осталось, что Шесть-Тридцать тут делать нечего и что вскоре на свет появится Мадлен. С тоской рассмотрев исписанную незнакомым почерком офисную доску, висящую на стене, Элизабет вновь перевела взгляд на мистера Уилсона. Тот, как рулон материи, высился над бывшим табуретом Кальвина.
– Право, не хочу отнимать у вас время, – сказала Элизабет, – но я даже помыслить не могу о возвращении в Гастингс. Это личное.
– Оно и понятно, – отозвалась Эйвери Паркер. – После всего, что здесь произошло, ни у кого язык не повернется вас упрекать. И все же прошу дать мне шанс вас переубедить.
Элизабет обвела глазами помещение; взгляд ее задержался на одной из оставшихся после Кальвина табличек. Которая сурово предупреждала: «Не входить».
– Извините, – сказала Элизабет. – Но не стоит даже пытаться.
Эйвери Паркер посмотрела на Уилсона, который в свою очередь обернулся к Фраск.
– Не выпить ли нам кофе? – вскочила та. – Подам свежесваренный, полный кофейник. А тем временем Паркер-фонд озвучит для вас кое-какие планы.
Но не успела она дойти до порога, как дверь лаборатории распахнулась.
– Уилсон! – воскликнул Донатти, словно приветствуя друга после долгой разлуки. – Только что узнал о вашем приезде. – Он бросился вперед, протягивая руку, словно не в меру ретивый продавец. – Все бросил и тут же примчался сюда. Вообще-то, я в отпуске, но… – Тут он осекся при виде знакомого лица. – Мисс Фраск? – поразился он. – Вы что тут?.. – А потом резко обернулся к немолодой хмурой женщине с папкой-планшетом в руках. Прямо у нее за спиной стояла – какого черта? – Элизабет Зотт.
– Здравствуйте, доктор Донатти. – Эйвери потянулась к нему для рукопожатия, но в этот миг у него бессильно упала рука. – Рада наконец увидеть вас лично.
– Простите, а вы кто?.. – высокомерно спросил он, избегая смотреть на Зотт, как некоторые избегают зрелища солнечного затмения.
– Меня зовут Эйвери Паркер. – Она отдернула руку. А когда он в растерянности застыл, повторила: – Паркер. Вы же знакомы с Паркер-фондом. Паркер.
От испуга у него отвисла челюсть.
– Сожалею, что мы прервали ваш отпуск, доктор Донатти, – продолжала Эйвери. – Но зато скоро у вас будет… масса свободного времени.
Помотав головой, Донатти снова повернулся к Уилсону:
– Так вот. Сообщи вы заранее о своем приезде…
– А мы как раз не хотели сообщать о своем приезде, – добродушно объяснил Уилсон. – Решили вас порадовать. А точнее – огорошить.
– П… прошу прощения?
– Огорошить, – повторил Уилсон. – Ну сами понимаете. Как вы нас огорошили, прикарманив средства Паркер-фонда. И как вы присвоили чужие труды, огорошив тем самым мисс Зотт… или правильнее будет сказать «мистера Зотта»?
Элизабет, стоявшая в другом конце лаборатории, удивленно вздернула брови.
– Послушайте… – начал Донатти, ткнув пальцем в сторону Зотт. – Не знаю, что вам наговорила вот эта женщина, но смею вас заверить… – Он умолк, не окончив фразы. – А вас за каким чертом сюда принесло? – спросил он, указав пальцем на Фраск. – После той гнусной лжи, которую вы имели наглость отправить в «Лайф»? Мой адвокат собирается подать на вас в суд. – Он повернулся к Уилсону. – Вы, наверное, не в курсе, Уилсон, но много лет назад мы уволили Фраск. Эта особа на нас зуб точит.
– Это верно, – согласился Уилсон. – Уже наточила, и весьма остро.
– Вот именно! – подтвердил Донатти.
– Кому же знать, как не мне, – добавил Уилсон. – Ведь я – ее адвокат.
Донатти выпучил глаза.
– Донатти… – начала Эйвери Паркер, порывшись в сумке и достав оттуда лист бумаги. – Не хочу показаться бесцеремонной, но у нас мало времени. От вас нам нужна лишь подпись – и можете идти. – Она протянула Донатти документ, в заголовке которого значилось четыре простых слова: «Уведомление о расторжении контракта».
Донатти уставился на бумагу, потеряв дар речи, и Уилсон ему растолковал, что Паркер-фонд недавно купил контрольный пакет акций Гастингса. Именно то письмо, которое Фраск направила в журнал «Лайф», по словам Уилсона, заставило попечителей фонда как следует приглядеться… бла-бла-бла… использование служебного положения… бла-бла-бла… решили принять на себя управление… Донатти не мог сосредоточиться. Разве они находятся не в бывшей лаборатории Кальвина Эванса? Он слышал, как где-то вдалеке бубнит Уилсон – про «некомпетентное управление», «фальсификацию результатов» и «плагиат». Больше всего ему сейчас хотелось выпить.
– Мы проводим сокращение штатов, – объявила Фраск.
– Кто это «мы»? – очнулся Донатти.
– Я провожу сокращение штатов, – поправилась Фраск.
– Ты – секретарша, – выдохнул Донатти, будто устав от этих загадок. – И мы тебя уволили, не забыла?
– Фраск теперь начальник отдела кадров, – объяснил ему Уилсон.
– Мы попросили ее подыскать нового начальника сектора химических исследований.
– Но ведь этот сектор возглавляю я, – напомнил ему Донатти.
– На эту должность мы наметили другого кандидата, – сообщила Эйвери Паркер.
И кивнула на Элизабет.
От удивления та отпрянула.
– Исключено! – прогремел Донатти.
– А вас никто не спрашивал, – отрезала Эйвери Паркер; уведомление поникло у нее в руке. – Но так и быть: мы можем оставить вопрос вашей занятости тому, кто хорошо знает ваши способности. – Она вновь кивнула в сторону Элизабет.
Все обернулись к ней, но та будто не слышала; ее вниманием завладел брызжущий слюной Донатти. Подбоченившись, Элизабет слегка подалась вперед и прищурилась, будто всматривалась в окуляр микроскопа. На пару секунд воцарилась тишина. Затем Элизабет выпрямилась, показывая, что с нее довольно.
– Вы уж извините, Донатти, – сказала она, протягивая ему шариковую ручку. – Но такая работа вам не по уму.
Глава 43
Мертворожденный
– Не многие способны меня удивить, миссис Паркер, – сказала Элизабет, наблюдая, как Фраск выпроваживает Донатти из лаборатории. – Но вам это удалось.
Эйвери Паркер покивала:
– Вот и славно. Наше предложение идет от сердца. Надеемся, вы его примете. И кстати: обращайтесь ко мне «мисс», а не «миссис». Мисс Паркер. Я не замужем, – сказала она, – и, вообще говоря, никогда не состояла в браке.
– Я тоже, – отозвалась Элизабет.
– Да. – Голос Эйвери Паркер опустился на октаву ниже. – Я догадываюсь.
От этой перемены тона Элизабет вдруг ощутила укол раздражения. По милости журнала «Лайф» этот тон теперь преследовал ее повсюду и весь мир знал, что Мадлен родилась вне брака.
– Не знаю, насколько вы осведомлены о деятельности Паркер-фонда, – начал Уилсон, прохаживаясь по лаборатории с редкими остановками, чтобы прочесть надпись на какой-нибудь папке.
– Мне известно, что ваши интересы лежат преимущественно в области экспериментальной химии, – ответила, повернувшись к нему, Элизабет. – Но ваш фонд вырос из католической благотворительной организации. Вы спонсировали церкви, хоры, приюты… – Она застыла, внезапно осознав смысл последнего слова. А затем внимательнее пригляделась к Уилсону.
– Да, основатели фонда были приверженцами католицизма; однако наша основная миссия носит исключительно светский характер. Мы ставим своей целью подбирать наиболее подходящие кадры для решения самых актуальных проблем современности. – Уилсон сдвинул в сторону какую-то папку, не скрывая, что искал нечто иное. – Семь лет назад, когда мы оказывали спонсорскую помощь вам лично, вы занимались как раз одной из таких проблем – абиогенезом. Известно вам это или нет, мисс Зотт, но мы приехали в Гастингс в первую очередь ради вас. Ради вас и Кальвина Эванса.
При упоминании этого имени у нее сжалось сердце.
– С Эвансом связана непонятная история, вы согласны? – спросил Уилсон. – Похоже, никто не знает, какая судьба постигла его научное наследие.
Эти мимоходом сказанные слова обрушились на нее ураганом. Она выдвинула табурет, села и стала смотреть, как Уилсон рыщет по лаборатории, будто кладоискатель, обшаривая каждый укромный уголок и надеясь отыскать в его недрах что-нибудь огромное.
– Ваша позиция мне ясна, – продолжал он, – но, думаю, вам небезынтересно будет узнать о наших планах по модернизации значительной части оборудования.
Взмахом руки он указал на полку, где притулился никому не нужный дистиллятор. Под рукавом пиджака сверкнула запонка.
– Вот такого рода. К этому аппарату, как видно, не прикасались годами.
Но Элизабет не реагировала. Она впала в ступор.
В возрасте десяти лет Кальвин упомянул в своем дневнике рослого, богатого с виду человека со сверкающими запонками, который в шикарном лимузине заявился в приют. По предположениям Кальвина, стараниями этого мужчины приют получил новенькие учебные пособия по естествознанию. Но вместо того чтобы радоваться этим книжкам, Кальвин затаил злобу. «Живу тут взаперти, хотя место мое совсем не здесь. Никогда его не прощу. Этого дядьку. Нипочем. До самой смерти».
– Мистер Уилсон… – окликнула она безжизненным голосом. – Вы говорите, что ваш фонд поддерживает только светские проекты. Охватывают ли они сферу образования?
– Образования? Ну разумеется, – ответил он. – Мы оказываем спонсорскую помощь нескольким университетам…
– Нет-нет, я о другом: случалось ли вам обеспечивать учебниками какую-нибудь школу…
– Да, изредка, но…
– Или сиротский дом?
От удивления Уилсон прирос к месту. Стрельнул глазами в сторону Паркер.
Между тем перед мысленным взором Элизабет возникло письмо Кальвина, адресованное Уэйкли. «НЕНАВИЖУ СВОЕГО ОТЦА. НАДЕЮСЬ, ЕГО НЕТ В ЖИВЫХ».
– Католический приют для мальчиков, – уточнила она.
И опять Уилсон стал искать поддержки у Паркер.
– В Сиу-Сити, штат Айова.
Наступила гнетущая тишина, нарушаемая только судорожными всхлипами вытяжки.
Элизабет сверлила Уилсона недобрым взглядом.
Ее вдруг осенило: предложенная ей работа – не более чем уловка. Они нагрянули сюда с одной-единственной целью: изъять труды Кальвина.
Коробки… Вот что влекло эту парочку. То ли Фраск сболтнула лишнее, то ли они сами сделали логический вывод. Но так или иначе, Уилсон и Паркер купили Гастингский институт, причем на законных основаниях; юридически труды Кальвина перешли к ним в собственность. Теперь ее осыпали комплиментами и кормили обещаниями в надежде, что она укажет тайник с его наработками. А если и это не сработает, они еще смогут разыграть последнюю карту.
У Кальвина Эванса осталась кровная родня.
– Уилсон… – срывающимся голосом заговорила Паркер. – Сделайте одолжение. Я бы хотела побеседовать с мисс Зотт наедине.
– Нет! – отрезала Элизабет. – У меня есть вопросы; мне нужно знать правду…
Из Паркер словно выпустили воздух.
– Ступайте, Уилсон. Через пару минут я к вам присоединюсь.
Когда защелкнулся дверной замок, Элизабет развернулась лицом к Эйвери Паркер.
– Я знаю, что вы замышляете, – сказала она. – Я знаю, с какой целью вы меня позвали.
– Мы пригласили вас на эту встречу единственно для того, чтобы предложить вам работу, – сказала Паркер. – Других целей у нас не было. Мы – давние поклонники вашего научного таланта.
Элизабет всмотрелась в ее лицо, ища признаки неискренности.
– Послушайте… – немного успокоившись, заговорила она. – К вам лично у меня претензий нет. Другое дело – Уилсон. Вы давно его знаете?
– Мы сотрудничаем без малого тридцать лет, так что я, можно сказать, изучила его досконально.
– У него есть дети?
Паркер бросила на нее скептический взгляд.
– Думаю, вас это никак не касается, – сказала она. – Но если уж зашел такой разговор, то нет.
– Вы уверены?
– Естественно. Он – мой поверенный в делах… да и фонд – чтобы вы знали, мисс Зотт, – принадлежит мне, но его лицо – Уилсон.
– А зачем он вам понадобился? – не отступалась Элизабет.
Эйвери Паркер смотрела на нее не моргая.
– Вы еще спрашиваете? Поразительно. Допустим, я располагаю значительными активами, но у меня связаны руки, как и у большинства женщин на этой планете. Я сама не могу даже выписать чек – на нем должны стоять обе наши подписи.
– Как такое возможно? Это же Паркер-фонд, – указала Элизабет, – а не фонд Уилсона.
Паркер фыркнула:
– Да, но этот фонд я получила в наследство, причем с тем непременным условием, что все финансовые решения должны исходить от моего мужа. Поскольку на тот момент я не состояла в браке, попечительский совет назначил Уилсона распорядителем фонда. А поскольку я по сей день не замужем, Уилсон, как прежде, у руля. Не только вы сражались и потерпели поражение, мисс Зотт, – сказала она, вставая и решительно одергивая пиджак. – Мне еще повезло: Уилсон – порядочный человек.
Она развернулась и пошла к дверям; Элизабет задала свой последний вопрос ей в спину, но Эйвери Паркер не потрудилась ответить. Что же у нее на уме, у этой Элизабет Зотт? Возвращаться в Гастингс она не намерена, и, судя по ее прицельным вопросам об Уилсоне (не говоря уже о других проявлениях интереса), так будет лучше для всех. Эйвери в задумчивости провела пальцем по дешевой броши в виде ромашки. Ну вот, наделала глупостей. Купила Гастингс, примчалась сюда, устроила встречу с Зотт. Допустим, ее всегда привлекала эта личность, равно как и достигнутые ею успехи, тем более что сама она в юности тоже мечтала заниматься наукой, но из нее воспитывали не будущего ученого, а приличную девушку. К несчастью, с точки зрения ее родителей и Католической церкви даже в этом качестве она потерпела крах.
– Мисс Паркер… – повторила Элизабет.
– Мисс Зотт, – с тем же нажимом откликнулась Эйвери и обернулась. – Я ошиблась. Вы не хотите возвращаться в Гастингс – дело ваше. Умолять вас никто не собирается.
У Элизабет перехватило дыхание.
– Я всю жизнь только и делаю, что умоляю, – продолжала Паркер. – Тошнит уже.
Элизабет пригладила выбившиеся из прически волоски.
– Я вам сто лет не нужна! – выпалила она с жаром. – Вы же не станете отрицать, правда? А нужны вам исключительно коробки.
Эйвери склонила голову набок, словно не расслышала:
– Коробки?
– Я понимаю. Коль скоро вы купили Гастингс, он теперь принадлежат вам. Но этот фарс…
– Какой еще фарс?
– Вокруг приюта Всех Святых. Я считаю, у меня есть право знать.
– Что я слышу? – взвилась Паркер. – У вас есть какое-то «право»? Позвольте открыть вам маленький секрет касательно прав. Их не существует.
– Они существуют, мисс Паркер, но только для богатых, – не сдавалась Элизабет. – Расскажите мне про Уилсона. Про Уилсона и Кальвина.
Выдержав ее взгляд, Эйвери Паркер изобразила недоумение:
– Про Уилсона и Кальвина? Ну уж нет…
– Повторюсь: я считаю, у меня есть право знать.
Эйвери оперлась руками на столешницу:
– Сегодня это не входило в мои планы.
– Что именно?
– Для начала я собиралась узнать вас поближе, – продолжала Эйвери. – Полагаю, у меня есть такое право. Узнать, чтó вы, милая моя, собой представляете.
Элизабет сложила руки на груди:
– Прошу прощения?
Эйвери потянулась к губке для белой доски:
– Знаете что? Я… я должна поведать вам одну историю.
– Истории меня не интересуют.
– В ней говорится о девушке семнадцати лет, – Эйвери Паркер будто не услышала никакой дерзости, – которая полюбила одного парня. История довольно заурядная, – с горечью предупредила она. – Девушка забеременела, и ее весьма именитые родители, устыдившись такого распутства, упрятали дочь в католический приют для одиноких матерей. – Тут она повернулась спиной к Элизабет. – Вы, наверное, слышали о подобных заведениях, мисс Зотт. Они больше смахивали на тюрьмы и никогда не пустовали. Туда отправляли молодых женщин, оставшихся наедине со своей бедой. Там они рожали, чтобы больше не видеть своих детей. В приюте им загодя выдавали бланк установленного образца, на котором большинство ставило свою подпись. Тем, кто упрямился, грозили: рожать, дескать, будешь одна, еще, не ровен час, помрешь. Однако та семнадцатилетняя девушка не стала подписывать отказ. Распиналась о своих правах. – Паркер умолкла и покачала головой, как будто до сих пор не могла поверить в такую наивность. – Там никого не обманывали: когда начались схватки, ее заперли в каком-то чулане. В этой одиночной камере она сутки кричала от боли. В какой-то момент эскулап, взбешенный этими криками, решил, что с него достаточно. И дал ей наркоз. Когда, много часов спустя, она очнулась, ей сообщили горестную весть: младенец родился мертвым. Потрясенная мать умоляла, чтобы ей показали тельце, но врач сказал, что от него уже избавились.
Эйвери Паркер продолжала с неподвижным лицом:
– Проходит десять лет. Санитарка из приюта для одиноких матерей разыскивает ту роженицу, которой уже исполнилось двадцать семь. И вымогает деньги за предоставление секретных сведений. Говорит, что младенец не умер, а был, как и все остальные, отдан на усыновление. Но этого ребенка постиг новый удар: его приемные родители погибли в страшной аварии, а вслед за тем умерла и тетка мальчика. Тогда-то его и отправили в Айову, в так называемый приют Всех Святых.
Элизабет оцепенела.
– В тот же день, – Эйвери Паркер не смогла сдержать скорбные нотки, – молодая женщина пустилась на поиски сына. – Она помедлила. – Моего сына.
Смертельно бледная, Элизабет отпрянула.
– Я – родная мать Кальвина Эванса, – не скрывая слез, медленно выговорила Эйвери Паркер. – И если позволите, очень хотела бы познакомиться со своей внучкой.
Глава 44
Желудь
Из помещения словно выкачали весь воздух. Элизабет уставилась на Эйвери Паркер, не зная, как продолжить разговор. Где же здесь правда? У Кальвина в дневнике ясно сказано: его мать умерла при родах.
– Мисс Паркер… – осторожно начала Элизабет, как будто ступая по горячим углям. – Многие годами пытались обвести Кальвина вокруг пальца. Даже выдавали себя за давно разлученных родственников. Ваша история… – Она осеклась, вспоминая те письма, что хранил Кальвин. Некая Печальная Мать писала ему не раз. – Если вам стало известно, что он живет в приюте, почему же вы не приехали, чтобы его забрать?
– Я пыталась, – ответила Эйвери Паркер. – Вернее, присылала Уилсона. Стыдно признаться: сама не решалась. – Она встала и прошлась вдоль рабочего стола. – Поймите, я давно свыклась с мыслью, что мой ребенок умер. А оказалось, что жив? Я боялась надеяться. Как и Кальвин, я притягивала к себе всевозможных мошенников, в том числе и тех, кто выдавал себя за мою родню. Вот я и отправила туда Уилсона, – повторила она, глядя в пол и будто бы в сотый раз оценивая это решение. – Буквально на следующий день откомандировала его в приют Всех Святых.
Вакуумный насос начал новый цикл и заполнил лабораторию своим шипеньем.
– И?.. – поторопила ее Элизабет.
– И, – повторила за ней Эйвери, – епископ сказал Уилсону… – Она заколебалась.
– Что он сказал? – сгорая от нетерпения, допытывалась Элизабет. – Что?
У пожилой женщины вытянулось лицо.
– Что ребенок мертв.
Элизабет откинулась на спинку стула и повернулась к женщине, застывшей у белой доски. Приют нуждался в денежных средствах, епископ увидел, что перед ним открывается некая возможность – мемориальный фонд.
Из рассказчицы тусклым, безжизненным потоком лились голые факты.
– У вас умирал кто-нибудь из близких? – ни с того ни с сего глухо спросила Эйвери.
– Мой брат.
– Он болел?
– Он покончил с собой.
– Боже, – прошептала она. – Стало быть, вы знаете, каково это – чувствовать свою вину за то, что не уберегли родного человека.
Элизабет напряглась. Слова сомкнулись плотно, как завязанные двойным узлом шнурки.
– Не вы же убили Кальвина, – с тяжелым сердцем сказала Элизабет.
– Это так, – подтвердила Паркер осипшим голосом. – Я поступила еще хуже. Я его похоронила.
В северной части лаборатории запищал таймер, и Элизабет на нетвердых ногах направилась его выключать. Затем развернулась лицом к женщине, стоявшей у меловой доски. И прислонилась к стенке по правую руку от себя. Поднявшись, Шесть-Тридцать пошел к Эйвери. И прильнул головой к ее бедру. Я знаю, каково это – потерять любимого человека.
– Долгое время мои родители финансировали дома для одиноких матерей и детские приюты, – продолжила Эйвери, теребя губку для доски. – Они верили, что этим измеряется их порядочность. И все же их слепая преданность католицизму обрекла моего сына на сиротство. – На мгновение она умолкла. – Я основала мемориальный фонд имени моего сына задолго до его смерти, мисс Зотт, – говорила она, урывками глотая воздух. – И похоронила его дважды.
У Элизабет неожиданной волной подступил приступ тошноты.
– Когда Уилсон вернулся из приюта для мальчиков, – продолжила Эйвери, – меня накрыла глубокая депрессия. Своего сына я так и не увидела, не понянчила, даже голоса его не услышала. Представьте только: жить с осознанием того, какие страдания выпали на его долю. Сначала он потерял меня, затем своих приемных родителей, а потом, словно отброс общества, оказался в приюте. И все эти лишения подписаны, скреплены печатью и вынесены именем Церкви… – Покраснев, она запнулась. – Вы, мисс Зотт, очевидно, не верите в Бога по научным соображениям? – Она уже не сдерживала себя. – А я – по личным.
Элизабет и хотела бы что-то сказать, но слова застряли в горле.
– И я нашла для себя единственный выход, – сказала Эйвери Паркер, пытаясь совладать со своим голосом, – стать гарантом того, что все средства из мемориальных фондов пойдут на благо естественных наук. Таких, как биология. Химия. Физика. И на развитие спорта, конечно. Отец Кальвина – его биологический отец – был спортсменом. Гребцом. Потому-то мальчиков из приюта Всех Святых обучали гребле. Вот такой жест. В его честь.
Элизабет померещился Кальвин. Они сидят в паре, его лицо – в лучах утреннего солнца. Он улыбается, одна рука на весле, другая тянется к ней.
– Благодаря этому он и в Кембридж поступил, – сказала она, когда видение медленно растворилось. – Ему дали спортивную стипендию.
Губка выпала из рук Эйвери.
– Я ничего об этом не знала.
Картина становилась все более четкой, но Элизабет все еще видела мелкие нестыковки.
– Но… как же вам удалось узнать, что Кальвин…
– Спасибо журналу «Кемистри тудей». – Паркер присела на табурет рядом с ней. – Номер с Кальвином на обложке. Как сейчас помню тот день… Уилсон ворвался ко мне в кабинет, размахивая в воздухе свежим номером. «Вы не поверите!» – чуть не кричал он. Я тут же позвонила епископу. Тот, само собой, уверял, что это простое совпадение… Эванс, мол, довольно распространенная фамилия. Я-то понимала, что его слова гроша ломаного не стоят, и даже собралась подать в суд, но Уилсон все же убедил меня, что огласка не только повредит фонду, но и опорочит имя Кальвина. – Откинувшись назад, она глубоко вздохнула, а затем продолжила: – Финансирование приюта я тут же перекрыла. Потом написала Кальвину – и не раз. Как могла все объяснила, умоляла о встрече, предложила финансировать его исследования. Воображаю, как это выглядело в его глазах, – удрученно сказала она. – Какая-то психичка ни с того ни с сего начинает бомбардировать его письмами, утверждая при этом, что она его родная мать. Вероятно, я и вправду не в себе, раз он так и не вышел со мной на связь.
У Элизабет сложился пазл. Перед глазами всеми красками расцвели письма Печальной Матери, а подпись под каждым из них излучала резкую, мучительную ясность. Эйвери Паркер.
– Но ведь если бы вы договорились о встрече… Прилетели в Калифорнию…
Лицо Эйвери сделалось пепельно-бледным.
– Послушайте, отдавать себя заботе о ребенке – это одно дело. Но все меняется, когда этот ребенок вырастает. Я решила не спешить. Хотела дать сыну время свыкнуться с моим существованием, позволить ему ознакомиться с моим фондом и понять, что у меня не было причин его обманывать. Понятно, что на это могли уйти годы. Я была терпелива. Но после случившегося вернее будет сказать… – она неотрывно смотрела на стопку блокнотов, – излишне терпелива.
– Боже милостивый, – прошептала Элизабет, уронив голову на руки.
– И все же, – бесстрастно продолжала Паркер, – я следила за его карьерой. Думала, может, выпадет случай как-нибудь ему помочь. Но оказалось, в моей помощи нуждался не он. В ней нуждались вы.
– Как вы узнали, что мы с Кальвином…
– Вместе? – Ее губы тронула легкая улыбка. – Это была притча во языцех, – сказала Паркер. – Уилсон с момента своего появления в Гастингсе только и слышал что о Кальвине Эвансе и его скандальном романе. Поэтому, когда Уилсон сказал Донатти, что прибыл для финансирования проекта по абиогенезу, тот сделал все возможное, чтобы перенаправить его куда-нибудь в другое место. Менее всего он желал успехов Кальвину и тем, кто с ним близок. А еще немаловажную роль сыграло то, что вы – женщина. Донатти справедливо полагал, что большинство спонсоров откажутся финансировать работу женщины.
– А вы почему согласились?
– Стыдно признаться, но какая-то часть моей натуры упивалась положением, в котором оказался Донатти. Он изо всех сил старался убедить Уилсона в том, что вы – мужчина. Уилсон решил с вами встретиться без его ведома. И даже забронировал билеты на самолет. Но тут… – Она вдруг смолкла.
– Что?
– Кальвина не стало, – выдавила Эйвери. – А с его смертью, как нам казалось, умерла и ваша работа.
Элизабет словно получила пощечину.
– Мисс Паркер, меня уволили.
Эйвери вздохнула:
– Об этом я уже знаю – мисс Фраск меня просветила. Но тогда я подумала, что вы пытаетесь начать с чистого листа. Ведь вы с Кальвином так и не поженились. Я считала, что ваши чувства не были взаимны. Говорят, мой сын был непростым человеком – он не прощал обид. Я и понятия не имела, что вы ждали ребенка. В некрологе «Лос-Анджелес таймс» цитировались ваши слова о том, что у вас с Кальвином было только мимолетное знакомство. – Она глубоко вздохнула. – Кстати, я там была… Прилетала на похороны.
У Элизабет расширились глаза.
– Мы с Уилсоном стояли на расстоянии нескольких могил. Я хотела в последний раз похоронить Кальвина и переговорить с вами, но как только собралась с духом, вас и след простыл. Вы даже не дождались окончания службы. – Уронив голову на руки, она залилась слезами. – Как мне хотелось верить, что кто-то любил моего сына…
Тут и Элизабет сгорбилась под беспощадным бременем непонимания.
– Вашего сына любила я, мисс Паркер, любила всем сердцем и до сих пор люблю. – Она окинула взглядом лабораторию, где впервые увидела Кальвина, и ее лицо исказилось горем. – Кальвин Эванс – лучшее, что было в моей жизни. Самый блистательный, любящий, добрейший из всех, самый интересный… – Она осеклась. – Не знаю, как это выразить, – у нее срывался голос, – могу только сказать, что нас связала химия. Не в переносном – в прямом смысле, настоящая химия. А не какое-то случайное стечение обстоятельств.
Вероятно, из-за того, что в разговоре впервые проскользнула эта фраза – «случайное стечение обстоятельств», Элизабет опустила голову на плечо Эйвери и разрыдалась так, как никогда в жизни.
Глава 45
Ужин в шесть
Можно было подумать, в лаборатории остановилось время. Шесть-Тридцать, подняв голову, не спускал глаз с двух женщин. Та, что постарше, обвила Элизабет руками, словно окутывая защитным коконом: судя по всему, ей самой не понаслышке была знакома утрата Элизабет. Пусть ему не суждено стать химиком, но он принадлежит к семейству псовых. Уж кто-кто, а пес ни с чем не спутает постоянную связь.
– Я прожила бóльшую часть жизни, не зная, что случилось с моим сыном, – заговорила Паркер, крепко обнимая дрожащую Элизабет. – Даже не догадывалась, в какую семью он попал на усыновление и был ли рассказ епископа ложью от начала до конца или содержал в себе хотя бы крупицу правды. Я до сих пор не знаю, что привело его в Гастингс. По правде говоря, мне известны сущие крохи, – сказала она. – Точнее, были известны, пока я не выудила из почтового ящика фонда кое-что необычное, засыпанное ворохом всякой макулатуры.
С этими словами она извлекла из сумки какое-то письмо.
Элизабет мгновенно узнала, чей это почерк. Мадлен.
– Ваша дочь написала Уилсону и упомянула школьное задание: составить свое генеалогическое древо – потом оно попало в «Лайф». Она утверждала, что ее отец воспитывался в приюте для мальчиков в городе Сиу-Сити: откуда-то ей стало известно, что Уилсон был его спонсором. Девочка захотела поблагодарить его лично и рассказать, что в свое фамильное древо включила Паркер-фонд. Вначале я подумала, что это написал какой-то безумец, чудак, но она привела массу подробностей. Усыновления, мисс Зотт, обычно совершаются в обстановке строгой секретности – бесчеловечная практика, но с помощью тех сведений, которые предоставила нам Мадлен, частный сыщик в конце концов разузнал правду. Вот она, здесь, у меня. – Еще раз запустив руку в сумку, она вытащила на свет папку большого формата. – Взгляните. – В голосе Паркер звучал вызов, будто она предъявляла свое собственное поддельное свидетельство о смерти в счет расплаты за бездействие в приюте для одиноких матерей. – Вот так это все началось.
Элизабет взяла свидетельство у нее из рук. Мадлен когда-то рассказывала, что, по мнению Уэйкли, некоторые вещи лучше оставлять в прошлом, потому что только в прошлом они имеют смысл. И, как во многих изречениях Уэйкли, в этом Элизабет услышала мудрость. Но была еще одна подробность, которую Кальвин хотел бы узнать.
– Мисс Паркер, – осторожно начала Элизабет, – а что случилось с родным отцом Кальвина?
Эйвери Паркер вновь открыла папку и достала еще одно свидетельство о смерти – на сей раз подлинное.
– Он умер от туберкулеза, – сказала она. – Еще до рождения Кальвина. У меня есть фото.
Из папки-гармошки появился выцветший снимок.
– Но он… – У Элизабет перехватило дыхание при виде молодого человека, стоящего рядом с молодой еще Эйвери.
– Кальвин, один в один? Я знаю.
Она достала откуда-то старый номер журнала «Кемистри тудей» и положила рядом с фотоснимком. Женщины сидели бок о бок; на них смотрели Кальвин и его совсем юный отец – каждый из своей отдельной истории.
– Каким он был?
– Неукротимым, – сказала Эйвери. – Он был музыкантом, точнее, хотел им стать. Познакомились мы случайно. Он катался на велосипеде и сбил меня.
– Вы не пострадали?
– Пострадала, – ответила она. – К счастью. Потому что он меня подхватил на руки, усадил на руль, сказал, чтобы я крепилась, и помчал в поликлинику. Десять стежков спустя… – Эйвери обнажила старый шрам на предплечье, – мы уже были влюблены. Эта брошь – его подарок. – Она тронула перекошенную ромашку на лацкане пиджака. – По сей день ношу ее не снимая. – Она обвела взглядом лабораторию. – Простите, что назначила встречу именно здесь. Задним числом понимаю, что это могло вас ранить. Извините. Мне просто хотелось побыть в тех стенах, где… – Она умолкла.
– Я понимаю, – сказала Элизабет. – Очень хорошо понимаю. И рада, что сейчас мы оказались тут вдвоем. Ведь мы с Кальвином здесь познакомились. Вот на этом самом месте. – Она сделала жест рукой. – Мне нужны были колбы, и я стащила коробку у Кальвина.
– Вы очень находчивы, – сказала Эйвери. – Скажите, это была любовь с первого взгляда?
– Не совсем, – ответила Элизабет, вспоминая, как Кальвин требовал, чтобы ему позвонил ее начальник. – Но потом у нас тоже произошел свой счастливый несчастный случай. Когда-нибудь расскажу.
– С удовольствием выслушаю, – сказала Эйвери. – Как жаль, что я не знала сына. Быть может, теперь узнаю – через вас. – Она судорожно вздохнула и откашлялась. – Я мечтаю войти в вашу семью, мисс Зотт, – сказала она. – Надеюсь, мисс Зотт, я не слишком много на себя беру.
– Пожалуйста, называйте меня Элизабет. Для нас вы уже член семьи. Мадлен давно это поняла. На своем генеалогическом древе она изобразила не Уилсона, а вас.
– Не припоминаю.
– Желудь – это вы.
Увлажнившиеся серые глаза Эйвери остановились на какой-то точке в дальнем конце помещения.
– Фея-желудь, – сказала она себе. – Это я.
Снаружи донеслись шаги, потом быстрый стук. Дверь лаборатории распахнулась – это вернулся Уилсон.
– Извините за вторжение, – осторожно сказал он, – но я хотел убедиться, всё ли у вас…
– Да, – подтвердила Эйвери Паркер. – Наконец-то абсолютно всё.
– Слава богу, – выдохнул он, прижимая руку к груди. – В таком случае, как ни прискорбно, вынужден вас прервать: до нашего завтрашнего отъезда, Эйвери, необходимо уладить массу дел, требующих вашего внимания.
– Я все время буду здесь.
– Вы так скоро уезжаете? – удивилась Элизабет, когда Уилсон затворил за собой дверь.
– К сожалению, задержаться не смогу, – сказала Эйвери. – Как я уже говорила, в мои планы не входило пускаться в объяснения, пока мы не сойдемся ближе. – А потом с надеждой добавила: – Но обещаю: мы скоро вернемся.
– Давайте условимся: сегодня ужин в шесть, – сказала Элизабет, которой не хотелось ее отпускать. – У нас, в домашней лаборатории. Вы, Уилсон, Мэд, Шесть-Тридцать, я, Гарриет, Уолтер. В какой-нибудь момент вам еще предстоит знакомство с Уэйкли и Мейсоном. Соберемся всей семьей.
Эйвери Паркер, которая вдруг расцвела улыбкой Кальвина, обернулась и взяла руки Элизабет в свои ладони.
– Всей семьей, – повторила она.
Когда за ними закрылась дверь, Элизабет наклонилась и обняла за шею Шесть-Тридцать:
– Признайся. Когда ты сообразил?
В два сорок одну. Так что имя для нее готово. Я лично так и собираюсь ее называть, хотел сказать он.
Но вместо этого развернулся, запрыгнул на противоположную столешницу и схватил в зубы чистую тетрадку. Вытащив из прически карандаш, Элизабет приняла у него тетрадь и открыла на первой странице.
– Абиогенез, – сказала она. – Приступим.
Благодарности
Книга пишется усилиями одного человека, но, чтобы она увидела свет, требуется целая армия. И сейчас я хочу поблагодарить мою армию.
В нее входят мои друзья из Цюриха, прочитавшие самые первые главы: Морган Гиларди, К. С. Уайлд, Шерида Дипроуз, Сара Никерсон, Мередит Уодли-Сутер, Элисон Бейлли и Джон Коллет.
Мои друзья по онлайн-курсам Curtis Brown: Трейси Стюарт, Анна Мари Болл, Мораг Хейсти, Эл Райт, Дебби Ричардсон, Сара Лотиан, Дэниз Тернер, Джейн Лоуренс, Эрика Ронсли, Гаррет Симт и Дебора Гаскинг. Мои невероятно талантливые и отзывчивые собратья по перу, с кем я познакомилась на трехмесячных литературных курсах в Curtis Brown: Лиззи Мэри Каллен, Козар Тураби, Мэтью Каннингэм, Рози Орам, Элиот Суини, Ясмина Хэйтем, Саймон Хардмен Ли, Малика Браун, Мелани Стейси, Нил Доуз, Мишель Гаррет, Несс Лайонз, Иэн Шоу, Марк Сапвелл и блистательная Шарлотта Мендельсон, которая вела нас к совершенствованию.
Спасибо сотрудникам Curtis Brown: Анне Дэвис за ее благосклонность и наставления, неутомимым Джеку Хэдли, Кейти Смарт и Дженнифер Керслейк за их неизменно ободряющую поддержку, Лайзе Бейбалис, которая великодушно прочла мой зачин и вселила в меня надежду; Саре Харви, Кейти Харрисон, Киве Уайт и Джоди Фаббри – лучшей в мире команде по защите авторских прав; Рози Пирс, которая невозмутимо разбирается со всеми деталями, Дженнифер Джоел из агентства ICM – за жизнеутверждающий, уверенный голос в сложных ситуациях; Тиу Икомото – за вовремя протянутую руку помощи, специалисту по правам на экранизацию из Curtis Brown Люку Спиду, который, похоже, участвует в некоем научном эксперименте, призванном установить, как долго человек может обходиться без сна; и Анне Уигелин, которая, по-моему, тоже никогда не спит.
Между прочим, я далеко не уверена, что в Curtis Brown и ICM хоть кто-нибудь спит по ночам.
Хочу отдельно и горячо поблагодарить Фелисити Блант из Curtis Brown. Пару лет назад, еще до переезда в Лондон, я искала себе агента и, увидев интервью с Фелисити, подумала: «Вот бы у меня был такой…» И такой агент у меня появился. Спасибо тебе, Фелисити, за твою веру в меня, за твой наметанный глаз, за твою доброту, твердость духа и неизменную поддержку. Теперь, когда книга завершена, ты сможешь наконец уделить внимание своим детям.
Переходя к публикации книги, хочу отметить Джейн Лоусон и Ли Бодро, самых профессиональных редакторов, о каких можно только мечтать, Томаса Тиби für seine begeisterte Unterstützung – за неоценимую помощь, Бэси Келли и Эмили Мейхон за яркую обложку, Мари Кареллу за внутреннее оформление книги, Кару Рейли за постоянный контроль происходящего и Эми Раян за ее дар подготовки текста к печати. Спасибо моим издателям Лэри Финлею и Биллу Томасу, моим талантливым агентам Элисон Бэрроу, Елене Херши и Майклу Голдсмиту, главе моей рекламной кампании Вики Палмер и пытливым умам Лили Кох, Софи Маквей, Кристин Фасслер и Эрин Мерло. Я благодарю терпеливых и проницательных знатоков полиграфии Эллен Филдман и Лоррейн Хайланд. Нельзя не упомянуть и Тома Чикена, Лору Ричети, Эмили Харви, Лору Гаррод, Ханну Спаркс, Сару Адамс и всю команду по продажам. И наконец, отдельное спасибо Мэделин Макинтош за помощь и поддержку.
Изучать химию – одно дело, совсем другое – ее понимать. Я благодарю доктора Мари Кото, замечательного биолога, верную подругу и сладкоежку, а также доктора Бет Мунди, талантливого химика из Сиэтла и любителя литературы, за дотошную и необходимую проверку отдельных подробностей.
Большой привет и огромная благодарность всем моим сиэтлским подругам из гребных клубов «Грин-Лейк» и «Покок». Отдельное спасибо Доне Бурнс, которая однажды призвала нашу команду «вкладываться в каждый гребок». Эти слова отложились у меня в памяти и стали в конечном итоге советом Элизабет от Гарриет.
Благодарю всех коллег по цеху, которые понимают, как порой все может быть непросто: выдающуюся поэтессу Джоанни Стрейнджлейнд, самого остроумного человека на планете Земля Диану Ариеф, а также Сью Моншоу за ее веру в меня и Лору Касишке (она может меня и не вспомнить, но ее профессиональные советы и поддержка оказали мне большую помощь). Наконец, огромнейшее спасибо Сьюзен Бискеборн, голосу разума, спокойствия и поддержки в диком мире литературного ремесла. Спасибо, Сьюзен, за правильные слова в правильное время.
Благодарю тех, кого, к сожалению, с нами больше нет: моих родителей, преданных читателей, и Хелен Мартин, мою самую давнюю и лучшую подругу. Я скучаю по тебе, Восемьдесят-Шесть.
Отдельно хочется упомянуть трех человек, прошедших со мной этот путь с самого начала. Софи, спасибо, что дала старт всему проекту, прислав мне ссылку на Curtis Brown. Сказать, что я – твоя должница, это ничего не сказать. Спасибо тебе за постоянную поддержку и оригинальное чувство юмора, за глубокое понимание иногда непростого творческого процесса, за советы по части публикации и за готовность бросить все, столкнувшись с извечным вопросом: «Печеньки? Или печенюшки?»
Зои, спасибо за твою доброту в тяжелые дни и за позитивные эмоции в светлые, за твое порой пугающее «паучье чутье», за все веселые фото с Элли и за постоянно обновляемую и достойную музея подборку мемов. Хотя тебе порой приходилось нелегко, ты всегда находила время поинтересоваться моими делами и просто поболтать.
Дэвид, простого «спасибо» будет недостаточно, поэтому давай так: СПАСИБО. За то, что ты никогда не отказывался читать мои черновики, за твое кулинарное мастерство, за твою готовность спорить и обсуждать, а особенно – за твое спокойствие, когда ты понял, как часто я говорю сама с собой. Не встретив тебя, я бы никогда не подумала, что в одном человеке может быть столько света, не говоря уже об устрашающей способности отсчитывать от трехсот назад с шагом в семерку и за минуту достигать отрицательных чисел. Уважаю и люблю.
Наконец, спасибо моему верному и преданному псу-«Пятнице». Мы помним тебя, Девяносто-Девять. Приношу извинения всем, кому довелось слышать из моих уст: «Сейчас допишу абзац – и пойдем».
Сноски
1
…именитый британский химик Фредерик Сенгер получил Нобелевскую премию… – Фредерик Сенгер (1918–2013) – единственный в истории дважды лауреат Нобелевской премии по химии (1958 и 1980 гг.). С 1962 г. заведовал кафедрой химии на факультете биохимии Кембриджского университета.
(обратно)2
Никто, что ли, не читает Маргарет Мид? – Маргарет Мид (1901–1978) – видный американский антрополог; известна своими полевыми исследованиями в Полинезии (1925), а также трудами по проблемам гендерной идентификации.
(обратно)3
Я могла выбрать Билли Грэма… – Билли (Уильям Фрэнклин) Грэм (1918–2018) – теле- и радиопроповедник, был известным религиозным и общественным деятелем, духовным советником ряда президентов США.
(обратно)4
…повторять судьбу… Эстер Ледерберг. – Эстер Мириам Циммер Ледерберг (1922–2006) – американский микробиолог, иммунолог, пионер генетики бактерий. Ее муж Джошуа Ледерберг получил в 1958 г. Нобелевскую премию «за фундаментальные исследования организации генетического материала у бактерий».
(обратно)5
«On the Sunny Side of the Street» («На солнечной стороне улицы») – написанная в 1930 г. песня Джимми Макхью и Дороти Филдс, джазовый стандарт. Исполнялась Луи Армстронгом, Натом Кингом Коулом, Дейвом Брубеком, Бенни Гудменом, Диззи Гиллеспи, Каунтом Бейси, Билли Холидей, Бингом Кросби, Эллой Фицджеральд, Джуди Гарленд, Фрэнком Синатрой и многими другими.
(обратно)6
Динь-дон, молча ликовали они. Умер наш король. – Аллюзия на песенку «Ding Dong The Witch Is Dead» (букв. «Динь-дон, Ведьма умерла») из американского киномюзикла «Волшебник страны Оз» (1939). В 2013 г. песня обрела новую популярность и поднялась в топ английских чартов в связи с кончиной бывшего премьер-министра Маргарет Тэтчер.
(обратно)7
…верное средство от беременности: первая буква А, вторая Б… – Во время описываемых событий, вплоть до 1973 г., аборты в США были запрещены и даже упоминание проблемы абортов считалось табуированным.
(обратно)8
Перев. князя Л. Урусова, с изм. Цит. по: «Размышления императора Марка Аврелия Антонина в том, что важно для самого себя» (Тула: Типография Губернского Правления, 1882).
(обратно)9
Взять хотя бы ту сцену, где Эмма обсасывает пальцы. – Эмма, героиня романа Г. Флобера «Госпожа Бовари», занимаясь рукоделием в присутствии своего будущего мужа, «поминутно колола себе в спешке то один, то другой палец, подносила их ко рту и высасывала кровь» (перев. Н. Любимова).
(обратно)10
…непереносимости… актерской манеры Дина Мартина. – Дин Мартин (1917–1995) – американский эстрадно-джазовый певец, телеведущий и актер итальянского происхождения. Известен, в частности, по фильму «Одиннадцать друзей Оушена» (1960). По собственному признанию, на сцене всегда придерживался иронически-пренебрежительной манеры поведения.
(обратно)11
Mad (англ.) – безумный, злой.
(обратно)12
В честь Ким Новак, его любимой актрисы из «Человека с золотой рукой». – В драме Отто Преминджера «Человек с золотой рукой» (1955), посвященной проблемам наркомании, американская актриса Ким Новак сыграла роль верной подруги главного героя в исполнении Фрэнка Синатры. Фильм представляет собой экранизацию одноименного романа Нельсона Олгрена (1949); книга получила Национальную книжную премию США.
(обратно)13
…чем плохо «Мадлен»? Элизабет читала ему «В поисках утраченного времени»… – Названное по женскому имени французское бисквитное печенье «мадлен», зачастую выпекаемое в форме выпуклого морского гребешка или в миндалевидной форме, получило известность в Европе благодаря упоминанию в романе Марселя Пруста «В сторону Свана» (1913; перев. А. Франковского), составившего первую часть цикла «В поисках утраченного времени». Во французском языке выражение «мадленка Пруста» (фр. la madeleine de Proust) обозначает предмет, вкус или запах, вызывающий лавину воспоминаний.
(обратно)14
«Что будет, то будет» (исп.).
(обратно)15
…читает Зейна Грея… – Зейн Грей (1872–1939) – американский писатель, широко известный как один из родоначальников литературного вестерна. Автор серии приключенческих рассказов для мальчиков-подростков.
(обратно)16
«Нагие и мертвые» – опубликованный в 1948 г. роман американского писателя Нормана Мейлера о боевых действиях на Филиппинах в ходе Второй мировой войны. Традиционно включается в список 100 лучших романов ХХ в., написанных на английском языке.
(обратно)17
Румпельштильцхен – персонаж одноименной сказки братьев Гримм, злой карлик, способный спрясть золото из соломы.
(обратно)18
Лоренс Уэлк (1903–1992) – американский аккордеонист, руководитель оркестра и телеведущий; в 1951–1982 гг. вел программу «Шоу Лоренса Уэлка».
(обратно)19
Наверняка она не читала «Отчеты Кинси». – «Отчеты Кинси» (тж. «Доклады Кинси») – совокупное название двух коллективных монографий: «Сексуальное поведение самца человека» (1948) и «Сексуальное поведение самки человека» (1953), выпущенных под редакцией биолога Альфреда Кинси. Эти исследования породили острые противоречия в обществе, поскольку подвергали критике традиционные взгляды на сексуальность и открыто обсуждали табуированные прежде вопросы.
(обратно)20
…когда Моряк Попай хвалится, будто приобрел исполинскую силу… – Моряк Попай (букв. «Пучеглаз») – герой американских комиксов и мультфильмов; первый комикс с его участием вышел в 1929 г., первый мультфильм – в 1933 г. на студии Макса Флейшера.
(обратно)21
Мишка Йоги – бурый медведь, весельчак и хвастун, герой американского мультсериала «Шоу Мишки Йоги», выходившего в 1961–1988 гг.
(обратно)22
…Маргарет Мид: не эта ли дама написала «Унесенные ветром»? – Авторство романа «Унесенные ветром» принадлежит, вопреки предположению Гарриет, не антропологу Маргарет Мид (см. выше), а ее тезке, американской писательнице Маргарет Митчелл.
(обратно)23
…и с замахом, который сделал бы честь Полу Баньяну… – Имеется в виду легендарный лесоруб, персонаж американского фольклора. В 1958 г. вышел полнометражный мультфильм «Пол Баньян», номинировавшийся на премию «Оскар».
(обратно)24
Кем она себя мнит? Кэтрин Хепбёрн? – Кэтрин Хепбёрн (1907–2003) – ведущая актриса Голливуда в ХХ в., четырежды лауреат премии «Оскар». Сравнение Элизабет Зотт и Кэтрин Хепбёрн не случайно: каждая являла собой тип современной женщины. Их объединяют незаурядные профессиональные и персональные качества, «способные изменить мир», неравнодушие к социальным проблемам, проявление собственной личности в каждой новой работе, влиятельность, независимый характер, отражавшийся среди прочего в их манере себя вести и одеваться и даже в принципиальном отношении к таким традиционным вопросам, как смена фамилии при заключении брака.
(обратно)25
…ты отразила свое прямое происхождение от… Нефертити, Соджорнер Трут и Амелии Эрхарт. – Нефертити (ок. 1370–1330 до н. э.) – египетская царица, эталон красоты; широко известна тем, что поддерживала религиозную реформу своего мужа – фараона Аменхотепа IV. Соджорнер Трут (1797–1883) – американская аболиционистка и феминистка; известна своей речью «Разве я не женщина?» (1851). Амелия Эрхарт (1897–1937) – американский авиатор, первая женщина-пилот, перелетевшая Атлантический океан.
(обратно)26
На этом древе растет желудь с пометкой: «Фея-крестная»... – В романе соединены мотивы феи-крестной и желудей (иногда также орехов) как творцов чуда, заимствованные из различных литературных версий народной сказки о Золушке (иначе – Замарашке).
(обратно)27
– Это неизбежно? – спросила Гарриет. / – Как смерть и налоги. – Аллюзия на известное высказывание американского политического деятеля Б. Франклина: «В этом мире неизбежны только смерть и налоги».
(обратно)28
…лидерами движения за гражданские права, включая бесстрашную Розу Паркс. – Роза Паркс (1913–2005), стоявшая у истоков движения за права чернокожих граждан США, стала известна в 1955 г., когда во время автобусной поездки в Монтгомери, штат Алабама, отказалась по требованию водителя уступить свое место белому пассажиру в секции автобуса для цветных.
(обратно)29
Каждый, кто читал «Невероятное путешествие», не нашел бы ничего невероятного в способности собак находить практически все, что угодно. – «Невероятное путешествие» (1960) – книга британско-канадской писательницы Шейлы Барнфорд о путешествии двух собак и кошки через всю страну в поисках уехавшего хозяина; известны две экранизации, 1963 и 1993 гг. (как «Дорога домой: Невероятное путешествие»). По-русски впервые опубликована в 1968 г. издательством «Лесная промышленность».
(обратно)30
Тамале – латиноамериканское блюдо из теста с начинкой из мясного фарша, овощей и фруктов; оборачивается кукурузными листьями и готовится на парý.
(обратно)31
Ваш Ф. Р. – Притом что фамилия журналиста Рот, не исключено, что «Ф. Р.» – отсылка к писателю Филипу Роту.
(обратно)32
«Путешествие вокруг света на корабле „Бигль“» – выпущенная в 1839 г. книга Чарльза Дарвина о предпринятом с исследовательскими целями в 1831–1836 гг. кругосветном плавании. К наиболее значительным результатам этой экспедиции относятся обоснование эволюционного учения и нанесение на карту точных береговых очертаний южной части Южной Америки.
(обратно)