Радин (fb2)

файл не оценен - Радин [Litres] 2070K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Лена Элтанг

Лена Элтанг
Радин

Редактор Владимир Коробов

Текст публикуется в авторской редакции

Издатель П. Подкосов

Продюсер Т. Соловьёва

Руководитель проекта М. Ведюшкина

Художественное оформление и макет Ю. Буга

Корректоры Е. Аксёнова, Ю. Сысоева

Компьютерная верстка А. Фоминов

Иллюстрация на обложке Getty Images


© Л. Элтанг, 2022

© ООО «Альпина нон-фикшн», 2022 Издательство благодарит Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency за содействие в приобретении прав

* * *

؂

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

Глава первая
Темный человек

Радин. Воскресенье

Он предпочел бы остановиться в знакомом отеле под названием «Тилак», где хозяином был непалец, служивший когда-то в стрелковом батальоне, маленький и суровый гурк. Над стойкой портье висел на расшитом коврике кинжал, отливающий голубоватым светом, и Радин выслушал немало историй о том, как хозяин применял его в открытом бою.

Он жил в этом отеле в прошлом году, когда приезжал в Порту по делам лиссабонской фирмы, и до сих пор помнил миндальный привкус чая, которым хозяин угощал его на террасе, выходившей на церковь Св. Ильдефонсо. Поразмыслив, Радин заказал гостиницу классом повыше. Он ехал на собеседование по поводу новой работы и знал, что директор непременно спросит, где он остановился.

В полночь он купил билет у сонной кассирши, переплатив чуть ли не вдвое, потому что места были только в спальном вагоне, и в половине первого стоял на пустом перроне. Поезд подошел почти бесшумно, проводник взял билет, посветил фонариком и приложил палец к губам. Ночной поезд в Порту был неудобным и приходил слишком рано, но Радин не успел на вечерний экспресс, потому что застрял с друзьями в баре, а за вещами нужно было ехать на улицу Луз.

Его одежда и книги так и лежали в коробках с тех пор, как он ушел от жены; кроме дивана и стола, в комнате не было мебели. Вместо окон там была застекленная дыра в крыше, а древний холодильник был выкрашен красной краской. По ночам до Радина доносилось мяуканье павлинов из зоологического сада, а в начале весны он услышал зов оленя, низкий, отчаянный, похожий на скрип проржавевших ворот.

– Так и будешь искать повод сюда являться, – сказала Урсула, когда пару дней назад он пришел за дорожной сумкой. – Ты бы забрал отсюда все свое, найми грузовое такси и забери.

– Заберу, – сказал Радин, оглядывая полки с книгами. – Может, пару стульев одолжишь? И постельное белье.

– Мебель делить не будем. – Она вынула из шкафа несколько простынь. – Тебе здесь ничего не принадлежит. А если найдешь денег на адвоката, то я напишу в департамент эмиграции, что ты применял ко мне насилие, и тебя вышлют отсюда в двадцать четыре часа.

Насилие, надо же, удивился Радин, спускаясь по лестнице. Вот не думал, что она сможет сказать такое с серьезным лицом. Куда, черт возьми, подевалось наше веселье?

Сложив в сумку рубашки и рабочую тетрадь, Радин пристроил сверху компьютер, потом решил его не брать, но подумал о двух вечерах в отеле и оставил. Пригодится кино посмотреть. Прошлой весной он и дня не мог прожить без лаптопа, это было его лезвие, изрезанное рунами, вечный спутник в кафе и поездах. Теперь только бумага. Стоит положить пальцы на клавиши, как мысль тускнеет и, вильнув хвостом, уходит на глубину. Побочный эффект терапии, если верить доктору, но Радин не слишком ему верил.

В клинике Прошперу разрешали только рисовать, складывать пазлы или лепить из пластилина, так что Радин в основном рисовал. Может, поэтому маляр из него вышел не такой уж скверный. Когда через месяц ему пришлось снять себе жилье на окраине, стены в комнате оказались зелеными, того самого казенного цвета, которым были выкрашены коридоры в питерской школе. Через пару дней Радин затосковал, поехал в магазин, купил краску, валики и пластик, чтобы закрывать пол.

Десяток слов добавился к его португальскому, в том числе и lixa, наждачная бумага. Радин красил в три слоя, выжидая, пока просохнет, ему нужен был обещанный оттенок бирюзы, такого цвета были яйца дрозда, найденные однажды в роще под Токсовом. И обложка его рабочей тетради в косую линейку.

Вернувшись из клиники, Радин начал покупать себе тетради, наточил целый стакан карандашей, но работа все равно двигалась медленно, так медленно, что он уже не верил, что сможет закончить. Роман утопал в черновиках, черновики теснились в ящике стола, как некрасовские лакеи в прихожей, а дозваться никого решительно невозможно! В Порту он надеялся поймать волну и взял с собой основную тетрадь, толстую, рассыпающуюся, похожую на записную книжку букмекера.

* * *

Синий железнодорожный плед в лунном свете казался белым, поезд шел быстро, постукивая по стыкам, мелкий заветренный зубчик месяца летел за ним не отставая. Радин свернул куртку и сунул ее в багажную сетку, стараясь не шуметь. Розетки в купе не оказалось, зато обнаружился ребристый кружок радиоточки. На одной полке стоял чемодан, на другой, повернувшись лицом к стене, спал человек, лунный свет косо падал на крупную лысую голову. Радин замешкался, задел какую-то палку, с грохотом упавшую на пол, и тут же услышал шаги проводника. Тот показал большим пальцем на юг, пытаясь, видимо, сказать, что попутчик сел в Фаро, и посветил фонариком на пол, где они увидели трость с набалдашником в виде утиной головы.

Поставив трость на место, Радин устроился на своей полке, включил тусклую лампочку, достал тетрадь и собрался было работать, но тут попутчик завозился и спросил простуженным голосом:

– Пишете? Давно я не видел, как пишут ручкой по бумаге.

– Простите, что помешал вам спать.

– Вы русский? У вас славянский акцент, я его всегда узнаю!

– Да, русский, но живу здесь уже четыре года. – Радин захлопнул тетрадь, щелкнул выключателем и вытянулся на полке.

Попутчик спустил ноги на пол и сидел, облокотившись на откидной столик, где в железной вазочке белели хризантемы. Луну затянуло тучами, в купе стало темно, однако попутчик выпил воды и говорил теперь не умолкая: о погоде на побережье, о выставках, о скандале в футбольном клубе. Радин пытался отвечать междометиями, но голова становилась все тяжелее, и наконец, пробормотав извинения, он закрыл глаза.

– Это настоящая, безупречная смерть, – донеслось до него сквозь сон. – Непременно посмотрите на нее, когда будете в галерее. Вы ведь русский, вам доступны вещи такого рода. Смерть именно так и выглядит: августовское небо, сизая рябь на речной воде, погреба с портвейном. В ней нет ничего бесчеловечного.

– Погреба? – переспросил Радин, открывая глаза.

– Если стоять на мосту, то слева от вас будет Вилла-Нова, заставленная винными складами. Так вы согласитесь мне помочь? Это займет не больше часа, а я готов заплатить пять сотен, уж больно вы хорошо подходите. Как будто вас небеса послали! Будь вы португальцем, она бы не поверила. А с русского детектива какой спрос?

– Детектива? Простите, но я задремал и слышал только часть вашего рассказа. – Радин пытался рассмотреть лицо попутчика, но оно оставалось в лунной тени.

– Меня зовут Салданья. Я хочу нанять вас для одного несложного дела в городе, – терпеливо повторил попутчик. – Вам нужно будет зайти в картинную галерею, сказать, что вы частный детектив, специалист по розыску людей, и что теперь вы ищете русского парня, пропавшего в прошлом году. Он был приятелем австрийца, который там работает, они вместе играли на бегах. Некоторые следы, скажете вы, ведут в галерею, социальные сети, звонки и прочее. Они ответят, что ничего не знают, и вы пойдете к себе в отель. Это все.

– А зачем вам это?

– Не стоит вникать, просто заучите слова. Хозяйку галереи зовут Варгас. Со мной она разговаривать не станет, мое лицо ей хорошо знакомо. Меня в городе многие знают. Вы же читаете мою рубрику в «Público»?

– Нет, простите, – произнес Радин, чувствуя, как быстрый ход поезда прижимает его голову к подушке.

– Я много лет занимаюсь журналистскими расследованиями, и мне часто приходится привлекать посторонних людей. Романист, конечно, не лучший вариант, зато ваше происхождение идеально подходит. Ладно, плачу семь сотен, больше не могу.

– Да с чего вы взяли, что я романист? – спросил Радин и тут же заснул.

Проснувшись, как ему показалось, через минуту, он понял, что поезд стоит на маленькой станции, а сосед продолжает говорить. В утренней дымке голубели азулежу на фасаде: листья алоэ, лодки и паруса. Старый вокзал Авейру. Значит, ехать осталось часа полтора.

– Можно засолить акулу в аквариуме с формальдегидом, – бубнил попутчик, – и автора этой шутки не посадят в тюрьму за мошенничество. Это говорит о бедности нашего времени. О сговоре галеристов и критиков, лепящих статус художника кому попало, но больше – о бедности. Так вы согласны? Я напишу текст, который нужно произнести.

– Вынужден отказаться, простите. – Радин протянул руку к бутылке, попил воды из горлышка, откинулся на подушку и закрыл глаза.

Поезд тронулся, миновал туннель и теперь набирал ход, неплотно закрытая дверь купе постукивала о железный косяк, голос попутчика становился все тише, и последнее, что Радин услышал, было:

– Галерея Варгас, неподалеку от ратуши.


Лиза

По дороге на репетицию я снова видела эту пару на площади, только сегодня они были в красном, наверное, потому, что день был пасмурным. Девочку я знаю, раньше у нас училась на народном танце, у них там полоумный хореограф, строит из себя Фернандо Граса. А парня, кажется, уволили из «Companhia Nacional de Bailado» после июньской забастовки. И чего они взбесились из-за лишних пяти часов, взяли бы меня в эту труппу, я бы день и ночь скакала в кордебалете и еще полы бы в театре мыла. Эти двое ставят две колонки на землю, кладут шляпу и танцуют под por una cabeza при любой погоде, похоже, дела у них совсем плохи. Прямо как у нас с Иваном четыре года тому назад.

Когда мы приехали в этот город и сняли комнату, которая раньше была складом для пишущих машинок, у нас было три сотни на двоих, и деньги сразу кончились, в первый же день. Двести за комнату вперед, сорок за шерстяное одеяло, потому что зима была промозглая, десять за кофе в зернах и полтинник за газовый баллон.

Через два дня Иван ушел грузить вагоны, вернулся наутро с пакетом еды и двумя бумажками, на одной было написано «работа на руа Севильяна, 17», а на другой какие-то имена. На мой вопрос, что это за работа, он буркнул отделять зерна от плевел и ушел спать, а я представила себе Золушку, склонившуюся над мешками фасоли, и расплакалась, ведь если бы не я, он сидел бы в своей редакции, у окна с видом на Исаакиевский собор. Потом я пошла на репетицию, по дороге снова плакала, потом напудрилась чужой розовой пудрой, и стало еще хуже.

Когда я вернулась, он был уже веселый, сказал, что я фенек, маленькая пустынная лиса с большими ушами, снял с меня трико прямо в коридоре и отнес на кровать, я сразу поняла, что он курил траву, но промолчала, уж лучше трава, чем жизнь на сквозняке. С тех пор прошло четыре года, и чего только не было, однажды он оставил мой кошелек в зеленной лавке, и мы на неделю остались без копейки, точно такую же историю я слышала от бабушки, только там были хлебные карточки.


Радин. Понедельник

Начинать лучше прямо с утра, сказал доктор, которого жена Радина считала лучшим в городе, может, потому, что он был каталонцем, как она сама. У доктора было помятое лицо с неожиданно яркими зелеными глазами и лохматыми бровями, изогнутыми в скобку, отчего лицо всегда казалось удивленным.

Радину нечем было удивить доктора, его история была обычной, сначала депрессия, потом пьянство, после пьянства – клиника, на которую ушло все, что оставалось от американского издания, а после клиники – внезапные рыдания, настигавшие Радина где угодно, на встрече с клиентами, в постели с женой или просто на улице.

Урсула смирилась с потерей денег, выброшенных на выпивку, а потом на лечение, она смирилась даже с тем, что Радина выставили из конторы, куда она засунула его всего полгода назад, подняв все свои связи в чужом городе. Но смириться с рыданиями она не смогла. Мужчина, способный показать свои слезы, был для нее чем-то обреченным, скользким, безнадежно бьющимся, будто речной карась в ведре у рыболова.

Радин принес ей записку от нарколога, где скудной латынью объяснялось: тра-та-та, побочный эффект, все пройдет, как только психика пациента стабилизируется. Но Урсула отправила его к остроглазому каталонцу, владельцу кабинета в Альфаме, где кушетка была ковровой и пыльной, будто в марокканской курильне. От докторского стола кушетку отделяла ширма с резными панелями, на одной панели Радин разглядел журавля.

– Вас в детстве просили покашлять, когда доктор приставлял к спине стетоскоп? А я попрошу вас заплакать. Заплачьте!

– Не могу. У меня в горле пересохло!

– Друг мой, представьте свою обиду и заплачьте. Давайте подкрутим колесико яркости. Вас нигде не печатают? Жена не читает ваших рукописей?

– Моя жена вообще ничего не читает. Мой первый роман перевели уже на два языка. А другие колесики бывают?

– Подумайте о своей склонности к деструкции, и слезы польются. Даже работодатели чувствуют вашу разрушительность, как лиса чует ружейное масло.

– Может, они и правы, эти ваши работодатели. Две фирмы, в которых я здесь работал, уже обанкротились. Даже страна, в которой я некоторое время жил, развалилась!

– Много на себя берете, – хихикнул за ширмой каталонец. – Еще скажите, что это вы породили суровую зиму, удушливую жару, ядовитых змей и насекомых. У вас обычный вельтшмерц, друг мой. Эмиграция, алкоголь и недостаток любовного жара.

– Доктор, давайте ближе к делу. Мой нарколог обещал, что побочные явления пройдут, но они не проходят. Например, я совершенно не слышу музыки, разве что барабаны немного различаю. Все остальное – нагромождение звуков, вой и разноголосица. Слышали, как настраивают инструменты в оркестре?

– Не слушайте своего нарколога, он просто бодрый дровосек. Люди вашей профессии часто живут так, как будто ждут прихода взрослых, и, когда становится ясно, что взрослые не придут, они огорчаются, как дети. Видите ли, огорчение – это ливень, который никогда не прекращается, льет на крышу, пока несущие балки не сгниют.

– Вы хотите сказать, что я не в себе? Так скажите прямо.

– Он еще учить меня будет! Начните с простых упражнений: убедите себя, что любить вас не за что, придумайте мантру из пяти слов, начинайте прямо с утра. Например: я бездарь, я темный человек. Лучше произносить ее на родном языке!

Через полчаса Радин вышел на залитую солнцем улицу, купил в автомате кофе и пошел домой, предвкушая, как он станет описывать эту сцену своим друзьям. Урсула уехала в Валлирану, к родне, так что можно выпить в баре с ребятами из русской газеты. Откуда его тоже попросили, потому что он разрыдался во время интервью с тренером футбольной сборной, которого редактор упрашивал целую неделю.

Дожидаясь зеленого света, Радин почувствовал жажду, которую кофе не мог утолить. Не хватало еще заплакать на перекрестке авениды Диагональ. Проходя мимо стены парка Курсель, выложенной зеркальными осколками, он наклонился к самому крупному осколку, скорчил своему отражению рожу и тихо сказал: я бездарь, я темный человек.

* * *

– Северная столица приветствует гостей! – сказал скрипучий голос, и Радин открыл глаза. Дверь купе была приоткрыта, и сквозняк шевелил хризантемы на столике, теперь он разглядел их матерчатые листья, на одном листке сидела божья коровка, совершенно как живая. Проводник прошел по вагону, заглядывая в пустые купе, и рассмеялся, увидев Радина:

– Так и знал, что проспите! Ничего, время есть, собирайтесь не торопясь. Ваш сосед велел вам кланяться.

Радин сел, спустил ноги на пол и огляделся. На столике лежали апельсиновая кожура и перочинный нож, рядом стояла бутылка с водой. Голубой тетради не было. Он проверил сумку, обшарил постель, прощупал батарею под откидным столиком, заглянул под матрас. Некоторое время он стоял, оглядывая купе, чувствуя, как немеют кончики пальцев. В тетради было два года работы, там оставалась всего пара чистых страниц, и он уже приглядел новую в витрине писчебумажной лавки.

Попутчик украл роман? На кой черт ему исписанный кириллицей гроссбух? Радин взял со стола бутылку и залпом выпил теплую воду. Потом он достал куртку из багажной сетки и проверил карманы: документы и бумажник были на месте. В боковом кармане лежала записка, написанная карандашом, он прочел ее несколько раз:

Я взял вашу тетрадь, у меня не было другого выхода. Свяжитесь со мной, когда исполните мою просьбу. Вы немедленно получите свой роман и деньги. Плачу тысячу (1000!). С.

Дальше шли какие-то инструкции, но Радин скомкал записку и швырнул ее на пол.

В полицию идти бессмысленно, скажу, что у меня тетрадку украли, а они скажут vai tomar no cu. Мимо двери прошел проводник со стопкой полотенец, придержав полотенца подбородком, он показал рукой на перрон и подмигнул. Радин взял сумку, поднял смятую записку и вышел на перрон.

И все же в океане, далеко, вспомнил он, оглядывая вокзальную площадь, залитую холодным утренним солнцем, рейс, кажется, идет не так легко! До гостиницы было минут двадцать пешком, и Радин решил позавтракать на набережной. Два года назад там подавали свежую рыбу, а на прилавке стоял бочонок местного пива, почти черного, с кислинкой от жженого солода.

До встречи с директором фирмы оставалось восемь часов. Если и здесь не возьмут, придется уходить на фриланс и сидеть над чужими текстами, над поэмами о сыре, сычужине и молочном сахаре. Или дописывать роман, в конце концов. Но что теперь дописывать? Тетради больше нет, а в лаптопе болтается прошлогодний вариант, унылый, словно заброшенная ферма с торчащим посреди двора колодезным оголовком.

Добравшись до моста, Радин обнаружил, что кантину снесли и поставили фанерный киоск, где продавали картошку с анчоусами. Он купил подтекающий маслом пакет и устроился на парапете, глядя на берег Гайи, сплошь застроенный винными складами. По реке медленно двигался пароходик с туристами. Каждый раз проходя под мостом, капитан подавал сигнал, и пассажиры послушно задирали головы.

Мостов было пять, и самый последний – мост Аррабида – казался едва заметным штрихом, сарматской застежкой на устье реки, золотой изогнутой фибулой. За мостом начинался океан.


Иван

День был такой солнечный, когда она зашла в редакцию на Большой Морской, что казалось, краски выцветают на глазах, стены, бумага, свет из окна, все стало белым, как топленое молоко. Под потолком слабо поскрипывал вентилятор, от этого духота казалась еще плотнее. В полдень все ушли обедать в столовую, я остался один и лежал головой на столе. Дверь хлопнула, и я поднял голову. Она стояла на пороге, маленькая, прохладная, с бритой головой, в мятых льняных штанах.

– Какое у вас тут арктическое лето, – сказала она. – Я принесла объявление, это правильный кабинет?

– Давайте его сюда, – сказал я шепотом.

Любовь, будто простуда, чиркнула по горлу. Когда она села напротив меня и принялась копаться в рюкзаке, жара сразу спала, и лопасти вентилятора тихо зажужжали. Я смотрел на золотую луковицу ее головы, на губы африканского мальчика, на розовое пятнышко между бровями. Я не знал, о чем спросить, чтобы она подняла глаза, и любовался ею тайно, будто карпом в японском пруду.

– Зачем вы так голову побрили?

– У меня были вши, – сказала она, вынимая из рюкзака бумажки, заложенные почему-то в справочник «Лекарственные растения». – В нашей балетной школе недавно были вши, почти у всех, и у меня тоже.

– Так вы танцуете? – Я взял ее бумажки, сунул в папку для субботнего номера, спросил, не хочет ли она мороженого, и она кивнула.

Вернулись наши из столовой, дверь принялась хлопать, загудели принтеры, жара вернулась, и я сразу устал. Потом мы дошли до ее дома и постояли на лестничной площадке, куда свет попадал через грязные витражи, а потом полгода куда-то делись, и началась винтовая португальская лестница, по которой мы побрели, заходя в съемные комнатушки, гарсоньерки с расколотыми биде, и выходя из них с коробками, которых становилось все больше, потому что она помешана на местной керамике, с оленями, похожими на ящериц, а я иногда все же выигрывал и покупал ей дурацкие тарелки.

Еще она любит рисовые хлебцы и запах клеевой краски. Теперь я знаю цвет ее глаз, я даже знаю цвет ее внутренних бедер, или как там это называется, я еще не насытился этими бедрами, недрами и алой чавкающей глиной ее болот, другое дело, что она смотрит на меня ледяными глазами, будто на вора, да я и есть вор.


Радин. Понедельник

В гостинице шел ремонт. За стеной номера жужжало сверло, а двери внизу хлопали так часто, будто в коридоре завелся морской сквозняк. Здание смахивало на ганзейское судно, застрявшее на стапелях: окна были круглыми, полосатые маркизы полоскались на ветру, а корму занимали площадки с ресторанами. Радина поселили на самом верху, в бочке для лучников.

Выложив вещи на кровать, он вспомнил, что нужно найти мастерскую, потому что в лаптопе поселились муравьи. Вчера, укладывая компьютер в сумку, он обнаружил пятерых, крошечных, как кунжутные семечки.

Радин открыл мини-бар и выпил холодной газировки. Потом он заглянул в туалетную комнату и увидел душевую кабину, хотя номер обещали с ванной. Раздевшись догола, он надел наушники, нашел в телефоне сенегальские барабаны, намочил полотенце под краном и растерся им до красноты.

Спустившись в лобби, он подошел к портье, чтобы взять карту города, и его попросили расплатиться за номер наличными. На карточке не хватает средств, сказал портье, свяжитесь с вашим банком! Радин сказал, что так и сделает, и отправился искать мастерскую. Портье отметил ее точкой на карте, но Радин немного заплутал и вышел на площадь Триндаде только к десяти утра.

Мастерская обнаружилась в подвале, мастер вынес на улицу стул и сидел с чашкой кофе, жмурясь на утреннем солнце. Радин вспомнил слово формига, рассказал про муравьев, и тот засмеялся:

– Да ты шутишь, парень! Муравьи похожи на людей, они любят сладенькое. Поставь-ка его на карниз и смотри, как все просто.

Мастер отхлебнул кофе, сунул палец в чашку и покрутил там немного, потом провел пальцем по карнизу, мазнул кофейной гущей вокруг дисковода и снова откинулся на спинку стула:

– Сейчас сами выйдут, а ты пойди погуляй!

Обойдя пустую площадь с фонтаном в виде пеликана, Радин не нашел скамейки и лег на газон. Вчерашнее вердехо еще давало себя знать, во рту пересохло, лоб замерз.

Он достал из кармана джинсов записку попутчика, расправил и прочел несколько раз. Текст монолога был не слишком сложным, под ним приписали номер телефона, обведенный кривым сердечком. Листок был вырван из его собственной тетради. Вор Салданья, наверное, до утра сидел, глядя в темное окно и размышляя, как меня принудить.

Вода из клюва пеликана мерно капала на мозаичное дно. Слева от него голубела мозаика церковного фасада, а сверху смотрели пророки Илья и Елисей. Капли становились все громче, казалось, они падают в жестяное ведро, белый пеликан задрал голову и захлопал крыльями. Потом он разодрал себе грудь и напоил птенцов своей кровью. В мешке у пеликана с грохотом перекатывались камни, принесенные для строительства мечети.

Какой еще мечети? Некоторое время Радин лежал не шевелясь, стиснув зубы, он уже знал, что сопротивляться бесполезно.

С колокольни донеслись два удара, половина одиннадцатого. Радин сложил записку вчетверо, сунул обратно в карман и попытался вспомнить голос попутчика. Что он там говорил – что меня бог ему послал? Я даже лица его в темноте не видел. А он не видел моего. Тысяча монет за то, чтобы произнести четыре фразы?

Он встал, пересек площадь и увидел слева от себя здание ратуши, а справа – новое краснокирпичное здание, сияющее темными стеклами. «Галерея Варгас». Hablando del diablo, подумал Радин, помяни черта, и он тут как тут. Ладно, попутчик, лысая твоя башка, я сделаю то, что ты просишь, это нетрудно. По крайней мере из отеля не выселят. Радин вернулся в подвал, забрал компьютер, заплатил пятерку и спросил у мастера, где можно заказать визитные карточки.

Ближайшая картолерия нашлась в пяти минутах ходьбы, хозяин уже собирался уходить на обед, но вернулся за прилавок и радостно спросил: бумага с металлическим блеском? Радин согласился на белую с тиснением и сделал срочный заказ на полсотни. Он выпил кофе в двух кварталах от картолерии, забрал свой пакет, рассовал по карманам визитки и вернулся на площадь с пеликаном. Проходя мимо фонтана, он зажал уши руками, хотя знал, что это не поможет.

* * *

Поднявшись на крыльцо галереи, Радин толкнул было стеклянную дверь, но она была заперта. Нажав кнопку звонка, он дождался сигнала и вошел в просторный зал, в середине которого стоял медный треножник, покрытый куполом, под куполом гудело синее газовое пламя. Радин громко сказал boa tarde, но ему никто не ответил, где-то за стеной плескалась музыка, он различил виолончель, но ее тут же накрыло привычным войлоком.

Выйдя на середину зала, обитого железом, он огляделся: картин в галерее было всего восемь, одна голубая, одна зеленая, остальные закрыты полотняными простынями, будто мебель в заброшенной усадьбе. Наверное, кто-то из местных, подумал Радин, подходя к голубой работе и разглядывая пятно посреди холста, похожее на каплю крови. Это был городской пейзаж с бетонным мостом через реку, с моста падал человек, за мостом начинался океан. На второй картине под слоем кобальта просвечивали золотые чешуйки, будто рыбы стояли на хвостах, приложив губы к поверхности воды.

– Вы опоздали, – сказали у него за спиной.

– Простите?

Маленькая женщина в вязаном пончо вышла из комнаты с табличкой escritório и стояла в дверях, сложив руки на груди. В тусклом освещении ее волосы отливали синим и лежали на щеках как два сорочьих крыла.

– Так дело не пойдет. Я ждала вас к половине первого. – Она направилась в кабинет, громко стуча каблуками, а Радин пошел за ней.

В кабинете женщина села за письменный стол и показала рукой на кресло, предлагая Радину сесть напротив. Стены здесь тоже были железными, мятыми, столешница была затянута красной кожей, а на полу лежала пятнистая шкура.

– А почему у вас работы в зале закрыты полотном? Хотелось бы взглянуть на них, – сказал Радин, выложив на стол визитную карточку. – Вы ведь позволите?

– Итак, вы прочли мое письмо и знаете все детали. – Она пропустила его просьбу мимо ушей. – У вас довольно сильный акцент. Впрочем, я по фамилии поняла, что вы нездешний.

Он молча кивнул, разглядывая ее лицо, смуглое и бледное, как у всех местных женщин, цвета изнанки табачного листа. Кресло было похоже на две автомобильные шины, положенные друг на друга, сидеть в нем было удобно, хотя колени торчали перед лицом.

– Сеньор Питтини, верно? – Она выдвинула ящик стола и достала записную книжку. – Vi prego, abbiamo poco tempo. Мне нужен такой же лебедь, какого вы сделали для сеньоры Эмилии. Все держим в секрете, это необходимое условие.

Радин вздрогнул от звука итальянской речи и отвел глаза. Почему она даже не взглянула на мою визитку? И кто этот Петтини – декоратор?

– Размером лебедь должен быть такой же. И полное сопровождение!

Лучше мне уйти, пока не поздно, думал Радин, чувствуя странную нарастающую радость и удивляясь ей. Здесь какая-то незаконная затея, как пить дать.

– Устрицы фин де клер и, пожалуй, пару ящиков совиньона, – продолжала галеристка, помечая в записной книжке золотым карандашиком. – Тапас на ваше усмотрение. Униформа обязательна, посуда одноразовая, салфетки полотняные. Составите смету и пришлете мне не позднее семи часов. Вам ясно?

Что устрицы, пришли? о радость! летит обжорливая младость, вспомнил Радин, глядя на крупный, густо накрашенный рот. Извиниться и выйти вон, пока она не опомнилась. Выйти, вернуться в гостиницу, где ждет неоплаченный счет, и убраться из города несолоно хлебавши, на жесткой скамейке второго класса.

– Боюсь, вы ошиблись, сеньора Варгас, – сказал он, откинувшись на спинку кресла. – Я не итальянец из кейтеринга. Я частный детектив из Санкт-Петербурга. Меня наняли, чтобы найти пропавшего человека.


Лиза

Прабабушка Паша всегда дарила мне на день рождения подставку для ножей с двумя лаликовыми головами ангелов, каждый раз ту же самую, потом она умерла и не смогла забрать ее обратно из буфета, так что ангелы остались у нас, пережили маму и разбились при переезде. Пра жила на Маклина, а к нам на Малый проспект приходила раз в месяц, чтобы сводить меня в кафемороженое, я быстро поедала земляничное с сиропом и убеждала ее заказать себе такое же, нет уж, говорила пра, доставая свой стыдный вязаный кошелек, сама ешь, у меня от него зубки зябнут.

Когда я увидела Ивана в редакции, он мне не слишком понравился, я даже хотела дождаться другого клерка, чтобы отдать объявление. Светлые, воспаленные, будто морем разъеденные глаза, которые он все время тер кулаком, надутый вид, неровные пятна румянца, все выдавало в нем человека слабого, закрытого, с плохо прогретой сердечной мышцей, к тому же он был похож на одного аспиранта, с которым я встречалась после школы, а тот был самый настоящий ботаник, перед свиданием он покупал дурацкие колокольчики, чтобы вешать себе на разные места, от их позвякивания мурашки бежали по всему телу, будто от холода.

Потом, когда мы вышли на улицу, Иван купил мне винограду с уличного прилавка, выгреб последние монеты, и еще не хватило, но продавец махнул рукой, подмигнув мне из-под мехового кепи. В какой-то момент, пока Иван рылся в карманах, мне показалось, что он достанет потертый вязаный кошелек моей пра! Бедный, бедный, думала я, возвращаясь домой, выучился на филолога и пропадает в рекламной газетке, наверное, обедает в складчину с теми шумными людьми, от них оглушительно пахло вареной капустой.

Через неделю он позвонил мне, позвал прогуляться по Петроградской стороне, а там завел во дворик возле кинотеатра «Свет», вытащил из сумки бутылку вина, развернул бумагу с ветчиной и засмеялся: бокалов нет, я опаздывал, очень хотелось вас угостить, а кабаки я с трудом переношу. Chateau Montrose St Estephe. В винах я немного разбираюсь, после школы ходила на курсы сомелье, правда, всего два месяца, но хватило, чтобы понять, что мы пили на скамейке возле ржавых качелей.

Я тогда не знала, что Иван играет, подумала, что он влез в долги, чтобы произвести на меня впечатление. В тот день, сидя верхом на скамейке, я разглядывала его с удивлением: куда подевались бесцветный голос и линялый румянец? На меня смотрели длинные, нестерпимо синие глаза, темный, будто перышком обведенный рот произносил что-то живительное, смешное, а чистое, худое лицо казалось прохладным, как яблоко. Да тот ли это парень вообще?

Я прихлебывала из горлышка, а он был голоден и занялся ветчиной, мы сидели возле чужого парадного, люди входили и выходили, оскомина сковала мне десны, но я не успокоилась пока не выпила все, что было. Потом он отвел меня домой, и мне пришлось минут двадцать посидеть в подъезде на подоконнике, чтобы выветрился хмель.

Я сидела там, думая о том, что лицо Ивана проявилось, словно переводная картинка, о том, что это преображение заключает в себе загадку, которую мне пока не хочется разгадывать, и о том, позвонит ли он мне завтра с самого утра. Он позвонил через два месяца, в сентябре, попросил денег в долг, а потом пропал еще на полгода.


Радин. Понедельник

– Боюсь, что не смогу вам помочь, – сказала Варгас, наморщив нос. – Судя по всему, ваш русский приходил сюда к моему помощнику Крамеру, а я ничего не знаю о его связях за пределами галереи. Человека по имени Иван я ни разу не видела, такое имя трудно забыть.

– Расскажете об этом Крамере? – спросил Радин, с трудом выпрастываясь из кресла. Пора было произносить монолог, но у него пересохло во рту. Он подошел к полке, где выстроились бутылочки «Perrier», и вопросительно посмотрел на хозяйку, она кивнула.

– Кристиан стажировался у нас примерно полгода, он учился в академии искусств, писал биографию знаменитого художника. Галерея намеревалась ее издать, у нас даже договор подписан, но текст мы так и не получили.

– Значит, он у вас больше не работает. – Радин отхлебнул из горлышка, вода показалась ему соленой. – И связаться с ним никак невозможно?

– Думаю, он давно уехал из города, – скучно сказала Варгас.

Маленькая, синеволосая, в черном оперении, она напомнила ему баклана, виденного однажды в дельте Волги, когда отец взял его с собой на охоту. Бакланы тоже говорили скучными, низкими голосами: хоророро. Хотя вполне вероятно, что он их потом придумал. Радин вздохнул, собрался с силами и произнес то, что следовало.

– Мы получили информацию от лиссабонских коллег: в январе наш объект был там на собачьих бегах, вместе со своим приятелем Крамером, а в феврале их обоих видели на городском вокзале. Судя по всему, русский парень скрывается от долгов. Поскольку ваш помощник тоже увлекается ставками на канидроме, я подумал, что стоит проверить этот след. Очень жаль, что он оборвался.

– Что-нибудь еще?

– Могу я взглянуть на те картины, что закрыты полотном?

– Нет, не можете. Эти холсты будут показаны публике в день открытия. А вы что, интересуетесь живописью? Среди наших клиентов есть русские коллекционеры и знатоки.

– Я не стал бы причислять себя к знатокам. Но если вы позволите…

– Боюсь, что не смогу, – сказала Варгас, не дав ему договорить. – Правила аукциона довольно жесткие. А теперь мне пора заняться подготовкой к приему. Я, собственно, ждала Питтини, человека, который обеспечит закуски, но он опаздывает.

– В таком случае благодарю за помощь. – Радин поклонился, сунул пустую бутылку в корзину для бумаг и направился к двери.

– Постойте! Как вас там, подождите.

Он встал у дверей, с надеждой поглядывая в сторону выставочного зала. Заклепки на стенах зеленели на солнце, словно жуки-бронзовки. Галеристка подошла и протянула ему буклет с размашистой надписью «Алехандро Понти: возвращение».

– Это вам на память. Понти – наш гений, настоящий портеньо. Такая потеря для страны. Прощайте, детектив. Где же этот проклятый итальянец?

* * *

Ресторан в яхтенном порту был маленьким, на белом резиновом полу веранды стояли лужи, Радин выходил туда курить, директор выходил постоять рядом, они смотрели на берег Гайи в мокром тумане. Отлив оставил берег блестящим от донной грязи, несколько рыбацких лодок плотно засели в тине, за стеной крепости открывался выход в океан, едва намеченный сизой дымкой.

После закусок им принесли рыбу, но Радину уже не хотелось есть, он понял, что тратит время впустую, директор даже не спросил его, что он делал в прежней фирме и почему уволился. Радин приехал по рекомендации почтенного предпринимателя, и директор не мог послать его куда подальше по телефону. Еще один настоящий портеньо!

«Invierno Porteño», холодные клавиши и бандеон, пластинка, которую он выменял в школе на «Картинки с выставки». Все бы отдал, чтобы послушать четыре эпизода подряд, пусть даже запиленную, на старой отцовской радиоле. Но куда там, музыка мертва, остались одни барабаны из бычьей кожи.

Прощаясь, Радин похлопал директора сразу по обоим плечам, на лиссабонский манер. На директоре был шейный платок и остроносые ботинки, как на моднике времен Директории. По дороге Радин купил бутылку белого, откупорил ее на набережной и немного поплакал. Добравшись до отеля, он набрал номер попутчика, и тот сразу ответил.

– Мне жаль, что пришлось прибегнуть к такому способу, – сказал Салданья, – но у меня не было выхода. На вашем месте я бы тоже отказался. Ночь, незнакомец в темном купе…

– Послушайте, я сделал то, что вы просили, – перебил его Радин. – Думаю, что насчет тысячи вы погорячились. Верните тетрадь, оплатите два дня во «Фрегате», и мы будем в расчете.

– Разумеется. Я пришлю ваши записи в отель. Но расскажите, как все прошло. Сеньора Варгас вам поверила?

– Думаю, у нее не возникло сомнений. Сначала она приняла меня за поставщика морепродуктов. Боюсь, что ваш текст она вообще пропустила мимо ушей.

– Неважно. Главное, что вы произнесли его вслух. А картины-то видели?

– Только две, голубую и зеленую с золотыми рыбами, последняя меня не слишком впечатлила. Много кобальта, дробный мазок… Одним словом, теплый, привычный импрессионизм.

– Зеленую? – перебил его попутчик. – С рыбами? Вы уверены, что были в правильной галерее? Хозяйку точно звали Варгас?

– Может, это и не рыбы, – усомнился Радин. – Но чешуя у них определенно золотая. И разумеется, я был в галерее «Варгас». Я, представьте, даже визитки заказал. Осталось еще сорок девять штук.

– Я с вами свяжусь, – сказал Салданья придушенным голосом и повесил трубку.

Телефон тут же зазвенел снова: это был портье, заявивший, что завтра администрация предоставит другой номер, по низкому тарифу. Налив себе вина в стакан из-под зубной щетки, Радин подошел к окну и некоторое время смотрел на город.

Гостиница была построена в форме корабля, и, если бы номер Радина был на корме, из окна был бы виден маяк, стоящий там, где река впадает в Атлантику. А завтра он окажется в каюте третьего класса, без иллюминаторов, и если ничего не придумать, то послезавтра придется спать на куче угля. Допивая вино, он думал о попутчике, который, скорее всего, не перезвонит, о директоре фирмы, который точно не перезвонит, и о женщине с челкой, похожей на сорочье крыло.

В этом городе меня с первого дня принимают за кого-то другого. То за повара-итальянца, то за русского дурака. Как там говорил каталонец: вы себя принимаете за другого, а тот другой вас не принимает. Потом он налил второй стакан и подумал о том, что возвращаться ему некуда: за гарсоньерку без окон, снятую на полгода, нечем будет платить, а друзей в этой стране у него нет. То есть друзья-то у него есть, грех жаловаться. Но не те, что без лишних слов поставят на кухне раскладушку.


Иван

Моя мать говорила: первый характер марьяжный, второй – куражный, третий – авантажный, так вот, у Лизы – куражный, иногда я хочу взять ее за волосы и бить головой о подоконник, она такая маленькая, что я мог бы разнять ее руками на два половины, достать ее сердце и засушить, как пион, между страницами справочника, да только где его взять, книги мы свезли к ней на дачу, за неделю до португальского рейса. Думаю, что книги пошли на растопку, да и кому они теперь нужны, она читает только либретто, а я живу в царстве мертвых.

Я никогда не думал о ее теле, его как будто и не было, глиняная фигурка, петушок на палочке. Когда я в первый раз пришел к ней домой, то сидел на кровати, слушая про какие-то глиссады, и ни разу даже не подумал о том, чтобы ее потрогать. Я битый месяц был влюблен в ее походку – я сам пытался ходить такой походкой, когда думал, что меня никто не видит. Мне бы даже в голову не пришло приставать к ней с поцелуями, все равно что поймать цаплю в камышах и попытаться засунуть язык ей в клюв.

Все началось, когда в январе мы пришли на показ «Коппелии», балет шел на учебной сцене под фонограмму, и со звуком у них было не очень, а со светом еще хуже. После того как занавес, похожий на плюшевую штору, опустился, нас позвали в комнату за кулисами. В комнате было полно напудренных девиц, пахло потом, будто на скаковой конюшне, и двое парней разливали какую-то дрянь вроде портера. Потом пришли люди с травой, все заволокло дымом, цветочные стебли хрустели под ногами, лампы дневного света гудели, зеркала сияли, и я забыл, где выход.

Помню, что часов в десять в коридоре раздался странный звук, не то скрежет, не то жужжание, свет вырубился, и стало темно. Кто-то хрюкнул, потом засмеялись, где-то посыпалось стекло, и меня поцеловали в темноте. Неизвестно чей поцелуй горел на моем лице, между щекой и виском, я чувствовал его, как набрякшего от крови комара.

Через два дня мы с Лизой уехали, потому что я сильно задолжал на Морской и в городе торчать не хотелось, так что я взял два шерстяных свитера и повез ее на теткину дачу, где всегда был запас консервов и водки, вот только печку приходилось топить, а не затопишь с ночи – проснешься, стуча зубами в голубоватом холоде, под волглым комковатым одеялом, набитым как будто бы живыми утками.


Радин. Вторник

В предутреннем свете тела девушек казались пепельно-серыми. Одна из них лежала у него в ногах, свернувшись в комочек, а другая вытянулась вдоль стены, спрятав лицо в подушку. Радин медленно повернул голову и увидел столик на колесах, заваленный грязной посудой, на полу стояла ваза с раскисшим виноградом.

Он выбрался из постели и прошлепал босиком в ванную. Наушники нашлись в стакане с зубными щетками, рядом валялся тюбик губной помады. С тоской посмотрев на душевую кабину, он запустил барабаны джембе, включил воду и стал растираться мокрым полотенцем. Дверь в ванную приоткрылась, одна из девушек просунула сонное личико и улыбнулась, увидев голого Радина:

– Ой, извини. Я забегу на минутку?

– Давай. – Он прочитал ее слова по губам, в наушниках радостно затрещал шекере. С тех пор как музыка умерла, африканские инструменты стали его утешением. Девушка склонилась над раковиной, плеснула в лицо водой, почистила зубы и вышла, прихватив полотенце. Как же ее зовут, думал Радин, такая розовая, сытая, в крапинках, будто речная форель. И следует ли девчонкам заплатить? Надеюсь, хоть ночью я не рыдал и не позорил профессию. Выглянув в окно душевой, он увидел флаги на башнях Св. Ильдефонсо и вспомнил, что живет на самом верху, в бочке лучника.

Протирая лицо гостиничным лосьоном, он прокрутил в памяти вчерашний вечер: сначала я спустился в бар на корме и сидел один, потом пришли шведки, я заказал еще вина и сразу пошел дождь, вода побежала по жестяным водостокам, а после с грохотом полилась из пасти льва, держащего в лапах адмиралтейский якорь. Ну, дальше все понятно.

Вернувшись в спальню, Радин увидел, что девушки ушли, оставив на столике салфетку с телефонным номером. Этикетки на бутылках были незнакомыми, местный портвейн, хорошо, что не «Scion», и на том спасибо. Радин нашел свои джинсы и достал из сумки свежую рубашку. Вчера он посмотрел расписание автобусов в Брагу и намеревался успеть на трехчасовой, надо увидеть Бом-Жезуш, раз уж он забрался так далеко на север.

Счет от рум-сервиса ждал его на ручке двери. Когда он проходил мимо стойки портье, тот поманил его рукой и показал сложенную вчетверо телефонограмму. Гостиница называлась «Фрегат Дон Фердинанду», конторка была обшита тиковым деревом, и порядки здесь царили старомодные. На бумажке от руки было написано: 09:45, звонила сеньора Варгас, просила срочно зайти по важному делу.

Радин уверил отель, что разберется с оплатой к вечеру, и решил было позавтракать как следует, но едва смог запихнуть в себя пару черносливин. Уходя из ресторана, где торопливо ели запоздавшие постояльцы, он прихватил свежую пышку с керамического блюда, расписанного ящерицами.

Зачем я понадобился Варгас? Почему меня преследует чувство, что мной как-то бездарно воспользовались? Почему Салданья бросил трубку? Вернет ли он тетрадь? Заплатит ли за номер и бар? Где бы прямо сейчас раздобыть аспирину?

* * *

– Вы говорите, что ваш ассистент пропал в начале января. Но ведь он мог просто уехать из страны. Почему вы только теперь забеспокоились?

Радин сидел в знакомом кресле, похожем на две автомобильные шины, и не верил тому, что слышит. Ему только что предложили пять тысяч за неделю работы. Пять тысяч? Можно снять квартиру с террасой, купить ящик граппы и недели две вообще не выходить. Но какой к черту из меня детектив? Я человек без лица, бездомный романист сорока с лишним лет. Автор рекламы молочного сахара.

Варгас выглядела так, будто тоже провела бессонную ночь: синие перья топорщились, смуглое лицо казалось еще темнее. Некоторое время она молча прихлебывала из чашки, искоса поглядывая на Радина. Кофе ему не предложили.

– Вы ищете русского юношу, а я хочу выяснить, где мой помощник. Раз вы утверждаете, что зимой их видели вместе на бегах, то есть надежда, что вместе они до сих пор. Для вас это выгодно, детектив, никаких лишних хлопот. Договор можем не подписывать, оплата наличными.

– Был бы рад помочь, но завтра утром я уезжаю.

– Глупости, вы ведь только начали. – Она встала и открыла окно, в кабинет ворвались гудки автомобилей и собачий лай. – Я знаю, что детективы не любят вести два дела сразу, но эти дела крепко связаны, разве нет? В любом случае я покрою ваши расходы. Вы ведь не на Интерпол работаете, а на частное лицо?

– На частное лицо, – сознался Радин.

– Еще мне нужна книга, над которой Крамер трудился целый год. Мы не успеем ее издать, но я смогу разослать текст участникам аукциона, который начнется в конце недели. Все права на книгу принадлежат мне.

– Вы уверены, что эти двое сбежали вместе?

– Сбежали? Нет, австриец был не такого сорта. Он работал у нас не столько ради денег, сколько ради нужных знакомств и доступа к архивам. Я была уверена, что к выставке он вернется с готовой рукописью, чтобы снискать себе славу. Кристиан Крамер – очень расчетливый юноша, понимаете? Этой возможности он бы не упустил.

– А в сыскное агентство вы не хотите обратиться?

– Я не могу себе позволить ни малейшей утечки, а сыщик непременно продаст информацию журналистам. Вокруг выставки Понти клубится целое облако слухов, публика заинтригована, но известие о пропаже молодого искусствоведа загубит аукцион. Детектив-иностранец, который ни с кем не знаком и тихо уедет сразу после дела, – это тот, кто мне нужен. Поэтому я не скуплюсь, как видите.

– А чего вы больше хотите, найти парня или найти монографию? – Радин выбрался из кресла и прошелся по комнате. Все в этом здании было железным или кожаным. Не галерея, а головной убор викинга.

– Найдите все, что сможете. Я дам вам список людей, которых нужно посетить, начните прямо сейчас и строго соблюдайте очередность. – Варгас вырвала листок из блокнота и написала несколько имен. – Первым номером идет вдова Понти, она живет на холме в собственной вилле, это далеко, возьмите такси.

– Почему я должен искать его на вилле? У него не было своей квартиры?

– Разумеется, была! За нее платит галерея, и оплату мы произвели за год вперед. Просто на вилле он проводил больше времени, чем дома: все под рукой, рисунки, дневники, мечта любого биографа. Никому другому вдова архивов не показывала, Кристиан, полагаю, вызвал у нее особое чувство. В ее возрасте женщины доверчивы как божьи коровки.

– Она вам не слишком нравится, верно?

– При жизни Алехандро ее даже по имени никто не знал, а теперь она владелица всего архива и вот этих работ с эстимейтом в четверть миллиона. – Варгас махнула рукой в сторону зала.

– Они продадутся?

– Не сомневайтесь. Купить можно только всю серию целиком, так что мы ждем солидного посредника. Но вернемся к делу. В январе я позвонила на виллу, и мне сказали, что Кристиан не появлялся там больше недели. Консьержка в его доме говорит, что он долго болел, даже продукты заказывал с доставкой. Потом он внезапно уехал, не оставил даже адреса для пересылки почты.

– Почему вы не обратились в полицию?

– Вы уже спрашивали. Я предпочитаю заплатить профессионалу, наши копы только митинги умеют разгонять и брызгать мыльной пеной. – Она подвинула к нему связку ключей, будто шахматную фигуру. – Живите в его квартире, я не намерена платить за ваш отель. Если найдете там книгу или хотя бы черновик, сразу везите сюда. И не забудьте, что начинать следует с виллы Понти!

Слишком все гладко, думал Радин, разглядывая связку с брелоком в виде морской звезды. Чем дольше он оставался в этом кресле, тем глубже увязал в неприятной роли. Теперь еще и квартира. Я уже влез в чужую историю шесть лет назад и так вывалялся в дегте и куриных перьях, что целый год не мог смотреть на женщин без содрогания.

– Я могу выдать вам аванс. – Варгас достала из ящика желтый конверт. – С условием, что вы начнете прямо сейчас. Здесь ровно тысяча.

Радин помотал головой, в горле у него пересохло. Извиниться и покинуть помещение. Стоит мне взять у нее деньги, и я выйду чистой воды мошенником. Если не брать денег, мистификация останется в области розыгрыша. Я еще успею на трехчасовой.

Часы на колокольне пробили одиннадцать, и сразу послышался свежий, шелестящий звук поливальной машины. Радин подошел к открытому окну и увидел два сверкающих на солнце водяных веера, крутившихся посреди газона. Мокрые бархатцы казались примятыми, рыжие tagétes, сложноцветные. Из земляной борозды на газоне медленно поднимался мальчик с лицом старика, Радин знал, что зовут его Тагес и он вот-вот дарует миру искусство гадать по внутренностям.

– Так вы беретесь или нет? – спросил кто-то у него за спиной.

Мальчик держал в руках баранью печень, сделанную не то из бронзы, не то из глины, Радин знал, что линии разделяют ее на шестнадцать частей, потому что небесный свод населяют шестнадцать богов. Поливальные веера остановились, и трубки сразу ушли в землю, будто два золотых жезла, указавших место закладки города.

Нет, погоди, жезлы были у инков, а здесь этруски! Радин вернулся к столу, улыбнулся женщине с синей челкой, взял морскую звезду с ключами, сунул ее в конверт и положил конверт себе в карман.


Доменика

Когда тебя хоронили, вернее, хоронили пустой гроб, народу было так много, что кладбищенский сторож жаловался мне на затоптанные цветы на чужих могилах. Люди толпились вокруг креста, как бараны вокруг пастуха, которого поразила молния, они принесли розы и орхидеи, а я принесла зеленые лютики, ранункулюсы. Ты их любил, они нравились тебе своей бесцветностью. Я ушла оттуда и бродила по городу, в конце концов меня вынесло на руа до Оро, и я поняла почему.

Если где-то и есть место, где стоит поговорить с тобой, то это там, на бетонной шее моста, построенного Кардозу в том году, когда мои мать и отец приехали в этот город.

Поднявшись к первому уровню, где толпились обмотанные желтыми лямками японцы, я вынула из сумки цветы и швырнула их в воду. Пытаясь проследить их падение, я схватилась за перила, потому что голова у меня пошла кругом: сизая тень моста лежала на воде и на крышах правого берега, будто тень животного, изогнувшего тело в прыжке. Ветер дул мне прямо в лицо, я и забыла, какой здесь сильный ветер!

Вот тебе твои похоронные лютики, сказала я, глядя на быструю воду, я не знаю, что с тобой произошло, и никогда не узнаю. Газеты приводят цифры, столько-то метров, такая-то скорость падения. Если бы ты придумал этот прыжок как часть представления, ты бы все знал и про метры, и про скорость. Ты хотел убить себя, и теперь мне придется думать – почему, долго думать, весь остаток моей жизни.

Последние три года были не слишком хороши, это верно. Мы перестали спать вместе, ты всю зиму пропадал на юге, а летом запирался в студии, пил белое и слушал Камане.

А потом ты начал делать наброски, и все изменилось. Так приходишь домой со страшной жары, в комнату с фонтаном и мавританской плиткой цвета холодных сливок. Или в роще потеряешь лошадь, бегаешь, кричишь, сам уже не помнишь дороги, ляжешь без сил в траву, а она, вот она – выплывает из кустов, большая, тихая.

Ты накупил прежде невиданных красок, говорил мне про пигменты, про то, как тебе пригодился бы египетский синий – простое стекло, растертое в порошок, а еще тирийский пурпур, хоть бы один завалящий моллюск!

Я прокрадывалась в мастерскую, поднимала тряпку и смотрела на твой первый холст. Я видела, как летящее красное пятнышко увеличивается, наливается соком, в один день оно было похоже на вишню, в другой – на выпавший из кольца старомодный рубин. Кто бы мне сказал тогда, что я смотрю на твое собственное тело, летящее в реку. Твое тело всегда было крепче моего, добротное, крестьянское тело, но и оно разбилось, не помогла ему ни прочность жил, ни крепость костей.

Сегодня утром Мария-Лупула, которую ты приволок в наш дом бог знает откуда, сказала мне, что пора перестать тосковать. Думайте о хорошем, сказала она сурово, а то с вами рядом стоять тяжело! Я послушно подумала о саде, полном дельфиниумов, она нахмурилась, я наспех перебрала заснеженные красные трамваи в городе, колокольню, мамины сапфиры, она недовольно поцокала языком, тогда я зажмурилась и вспомнила день, когда поняла, что больше никогда не увижу к., не узнаю мыслей к., не услышу стук ложечки к. в кофейной чашке к. – я подумала обо всех ослепительных, просторных, бесконечно протяженных днях жизни без к., я открыла рот и сказала: его больше не будет! никогда не будет! и она кивнула и пошла на кухню на своих грубошерстных вязаных лапах.


Радин. Вторник

В трамвае он немного поплакал, отвернувшись от пассажиров и подняв воротник, а потом вышел возле парка Монсер. Асфальт был сухим, однако какое-то журчание, похожее на стук дождя по водостоку, донеслось до его слуха, он принялся искать в кармане наушники, но, свернув к воротам, увидел женщину в кожаном пальто, присевшую над листом жести. Подняв голову, она раскрыла рот и быстро пошевелила языком. От этого у него почему-то заныл натертый мизинец на ноге.

Радин вспомнил, что хотел зайти в лавку и купить мокасины. Детектива ноги кормят, подумал он, продвигаясь вдоль ограды, похожей на решетку Троицкого моста, и нащупывая в кармане конверт с десятью сотенными. Когда он приехал в эту страну в первый раз, на деньгах рисовали парусники, компасы и бразильских зверей. Эскудо были приключением, одно название чего стоило.

Приключение, вот что гнало его вперед, на холм, хотя поручение галереи представлялось невыполнимым, мятное, газированное любопытство, забытое с итальянских времен, холодило ему язык. Перед тем как покинуть отель, он позвонил попутчику и сказал, что легенда детектива сработала неожиданным образом: его наняли искать пропавшего искусствоведа по имени Крамер. После долгой паузы попутчик спросил:

– Варгас ищет своего ассистента? С какой стати?

– Он должен был закончить книгу к началу аукциона, но так и не появился. Книга ей нужна. Она дала мне список людей, которых следует навестить.

– Каких еще людей?

– Начать следует со вдовы художника Понти, потом еще трое. Четвертый номер – это вы, сеньор Салданья. Разумеется, я не сказал, что мы знакомы, даже виду не подал.

– Это вы правильно сделали, – хмыкнул попутчик.

– Вы говорили, что проводите расследование для вашей газеты. Теперь, когда я оказался внутри этой истории, мы можем узнать гораздо больше. Речь идет о чем-то незаконном?

– Спасибо за помощь, – буркнул Салданья и положил трубку.

Радин звонил из бара на верхней палубе и во время разговора незаметно выпил стакан мохито. В полдень, вернувшись в гостиницу, он первым делом спросил, нет ли почты, но портье покачал головой: ваш счет оплатили, но писем нет. Радин отдал портье ключи, оставил у него сумку и устроился в баре, где гудели на ветру полосатые маркизы.

Почему человек из «Público» повесил трубку? И тетрадь не прислал, придержал. Видно, думает, что я ему еще понадоблюсь. Ну и черт с ним. Зато можно заказывать выпивку, не глядя в меню, щуриться на солнце и нащупывать в кармане ключи от дома. Вот тебе, Радин, простые радости, о которых бубнил каталонец. Ключи от райских врат вчера – пропали чудом у Петра.

* * *

Садовника на вилле, похоже, не было, жухлые прошлогодние листья закрыли балюстраду и доходили до щиколоток терракотовой богине в саду. Поднявшись на холм по пологой лестнице, Радин удивился тому, как быстро это вышло, потом дорога свернула в частный поселок, занимавший несколько складок холма с северной стороны.

Поселок был похож на крепость, с одной стороны холм обрывался в реку, с другой тянулась ограда из белого камня, в которой темнели запертые калитки. Радину пришлось объясняться со сторожем, сидевшим в будке, а потом долго идти по пустынной улице, где городская жизнь была представлена сапожной мастерской и библиотекой.

Первой в списке стояла вдова Понти, проживающая на руа Ладейра, что означает «склон холма». Теперь он знал, что это и вправду склон холма, утыканный кипарисами, будто военная карта флажками. Под номером два значился некто Гарай, живущий в районе грузового порта, его Радин оставил на вечер, а про третий номер решил подумать завтра.

Дверь открыла служанка, и он долго шел за ней по коридору вдоль стеклянных панелей, за которыми темнели листья зимнего сада. Девушка взяла его визитку и бесшумно удалилась. Гостиная была просторной и небрежно обставленной, в ней все казалось случайным – и белый керамический стол, расписанный лимонами, и полосатая софа, похожая на уругвайский флаг, и выложенный битыми азулежу камин. Из гостиной можно было подняться на галерею, наверх вела винтовая чугунная лестница без перил.

Радин сел в кресло и принялся рассматривать роспись на потолке, напоминавшую купол Сан-Антонио-де-ла-Флорида. Он был там с женой, когда они гостили у мадридской родни, в те времена Урсуле казалось, что разглядывание фресок сближает, и он покорно ходил за ней по жаре.

– Вы, наверное, думаете: сам ли он это расписал? – сказали у него за спиной. – Нет, мы нанимали людей. На такой купол ушло бы не меньше года. Меня зовут Доменика Понти.

В дверях стояла светловолосая женщина в платье из красного льна. На лице у нее стыла терпеливая улыбка, и вид был такой, будто она собиралась провести экскурсию по дому. Сюда, наверное, ходит много народу, подумал Радин, перед выходом он посмотрел на карту и увидел, что поселок помечен значком достопримечательность.

– Я тот детектив, что звонил вам час тому назад. – Он приподнялся из кресла. – Я веду частное расследование. По поводу исчезновения человека, который у вас работал. Сеньор Крамер, магистр искусствоведения.

– Кристиан у меня не работал. Он писал монографию о моем покойном муже. – Женщина подошла поближе. – Это разные вещи, понимаете?

Радин посмотрел ей в лицо и поразился его белизне. Оно было совершенно как только что очищенное яйцо. Таким же белыми были полные руки и шея, на шее плотно сидело жемчужное ожерелье.

– Так вы русский детектив? А похожи на англичанина! – Она разглядывала его с улыбкой. – Мне приходилось работать в лондонском «Noël Coward», я играла в «Половине шестипенсовика», и последними настоящими англичанами там были старые билетеры. Так что у вас за вопросы?

– Кристиан писал книгу здесь, у вас в доме?

– Мальчик работал в мастерской. – Она пересекла комнату и стала подниматься по винтовой лестнице, придерживая платье руками. – Наверху студия моего мужа, я стараюсь сохранить все в прежнем виде. Муж покончил с собой в прошлом году, тридцатого августа.

– Простите, я не знал. – Радин последовал за ней. Полуденный свет заливал мастерскую, посреди комнаты стоял мольберт, накрытый полотном, тюбики с краской лежали на столе, в китайской вазе стояли кисти и сухая ветка рябины.

– А вы точно не журналист? Кто вас нанял для этой работы? – Женщина стояла перед мольбертом, сложив ладони, будто перед алтарем, и Радин почувствовал стыд за то, что морочит ей голову.

– Я не могу назвать вам имя моего клиента, простите. Вы можете точно сказать, когда видели юношу в последний раз?

– Двадцать девятого декабря. – Она опустилась в плетеное кресло у окна. – Я говорю это с уверенностью, потому что в тот день я взяла его с собой в Коимбру, на елку для приюта святой Катерины. Меня попросили сказать речь. Ну и подарки привезти, разумеется.

– И там он пропал?

– Почему вы думаете, что он пропал? Кристиан был свободным мужчиной, не обремененным семьей или долгами. И он всегда говорил, что однажды уедет отсюда навсегда, вот только книгу закончит и уедет.

– Эта книга, наверное, у вас?

– С какой стати? – Она лениво пожала плечами. – Книга принадлежит автору, я только помогала в написании некоторых глав. Говорю вам: Крамер приходил сюда работать, иногда обедал с нами, у него даже ключей от виллы не было.

– У вас могли остаться черновики. Это первая серьезная работа о творчестве Понти. Разве вам не интересно было увидеть текст до публикации?

– Вас ведь послала Варгас? – Вдова посмотрела на него ясно и насмешливо.

– Я не могу ответить на этот вопрос. Вы тоже не обязаны отвечать на мои вопросы, я не имею отношения к полиции. Это лишь жест доброй воли, и я на него рассчитываю. В тот вечер парень вернулся с вами из Коимбры?

– Нет. Он туда не поехал.

– Но вы сказали… Что-то произошло и он изменил свои планы?

– Это я изменила свои планы. – Она опустила глаза и поправила жемчуг на шее. Ее колье напомнило Радину белые бусы его матери, дутые, приятно хрустящие, она называла их «перлы» и тоже носила в три ряда.

– Итак, вы передумали, и он с вами не поехал.

– Он поехал, но вышел из машины на бензоколонке «Репсол», уже на выезде из города. Там мы заправлялись, немного повздорили, и он отправился по своим делам. Больше я о нем ничего не слышала.

– На чем же он вернулся домой? Оттуда ходит автобус?

– Понятия не имею. Я редко пользуюсь автобусами.

– Я понимаю, что не имею права спрашивать о подробностях, – осторожно сказал Радин. – Но вы помогли бы мне, если бы сказали, в чем была причина вашей ссоры. Не сомневаюсь, что вы заинтересованы в расследовании не меньше, чем мой клиент.

– Варгас просто мутит воду, – сказала вдова, поднимаясь с кресла. – Она думает, что я его спрятала. Отправила куда-нибудь на юг, подальше от ее костлявых ручек. Но я его не прятала. У меня хватает своих забот, я все еще скорблю о своем трагически ушедшем муже. Боюсь, наша беседа подошла к концу, детектив. Мария-Лупула покажет вам дорогу.


Малу

студент у нас в доме появился прошлой весной, падрон его привел, это, говорит, не студент никакой, а будущий doutor em ciências, пишет обо мне книгу, так что привечай его как положено!

ну, я все равно его студентом звала, про себя, сначала он мне странным показался: волосы крашеные, бородка куцая, штаны до щиколоток, на шее шнурок с медалькой, на медальке святой, я сразу сказала, что это Сан-Жуан, покровитель нашего города, а он смеется, это, говорит, святой Пантелеймон, его мощи из собора украли, вот народ его и забыл, с глаз долой – из сердца вон!

потом я стала его на кухню приглашать, когда пироги еще горячие, он кофе не любил, только чай, а уж чая-то у меня всякого в достатке, у нас в деревне, бывало, до сорока сортов разных сборов по стенам развешивали, он приходил, чай пил, пироги ел, жаловался, что хозяин его всерьез не принимает, архивы не дает посмотреть

я его утешала, а уйдет, так хожу по кухне как слепая, на столы натыкаюсь, вижу – плавиться начала! так-то мне мужчины для баловства не нужны, у меня кровь холодная, одно слово, лягушка из лагуша, так меня девчонки звали, когда я у тетушки работала

так лето и прошло, потом был тот август проклятый, полиция, похороны, и вообще позорище, я так по хозяину убивалась, что про студента забыла, а в сентябре он сам явился, постучался с заднего крыльца, я думала, мальчишка из лавки, а это он – с дорожной сумкой, серьезный такой, волосы в пучок завязаны, я, говорит, у вас часто бывать буду, меня хозяйка пригласила с архивом поработать

сначала я чай ему носила, прямо как раньше падрону, потом, в октябре, не выдержала, дождалась, когда хозяйка в город уедет, надела ее платье, волосы гребнем заколола, поднялась в студию – и стою в дверях, жду, когда он голову от бумажек поднимет, а он поглядел так искоса и смеется: в груди не жмет?

что есть то есть, грудь у меня на хозяйкину не похожа, она носки подкладывает, а мне Господь дал сколько положено


Иван

В начале лета я нашел в грузовом порту итальянскую книгу без обложки. Начал читать, с трудом разбирая слова, и вдруг обрадовался, будто приятеля встретил. «Когда поутру встаешь с постели, кроме чувства изумления, что ты по-прежнему жив, не меньшее удивление испытываешь и оттого, что все осталось в точности так, как было накануне».

Тем вечером я встречался с Кристианом в городе и принес книжку с собой. Разумеется, он выпросил ее почитать, значит, я ее больше не увижу. Крамер из меня веревки вьет, он давно разгадал мой секрет, и не он один. Я со школьных времен такой слабак: не могу сказать нет, когда кто-то настаивает на своем, делая дружеские пассы и глядя на меня с набухающей прозрачной обидой во взоре.

Лиза была дома, когда я вернулся, и в тот день она была старой девой. Один наш профессор говорил, что в викторианской литературе есть четыре типа женщин: ангел, демон, старая дева и падшая женщина. В Лизе помещаются три – как три смелые леди в медведе, а четвертую я пока не встречал.

Как только я открыл дверь, Лиза поднялась с лежанки, служившей нам кроватью, пробормотала, что рис на плите, и пошла принимать душ в углубление, служившее нам душевой кабиной. Ей не хотелось со мной разговаривать, а там она могла немного побыть одна.

Пора мне уезжать, сказал я, заглянув за занавеску, где она намыливала голову пахнущим сиренью шампунем. Я его иногда нюхаю, если ее долго не бывает дома. Лиза убрала волосы с лица, выключила воду и спросила, куда это я собрался. Я молча смотрел на нее, понимая, что мог бы сейчас сбросить джинсы, зайти в нишу и постоять рядом с Лизой, подставляя лицо под прохладные струйки воды. Душ я сделал из садовой лейки и двух резиновых шлангов, в первый же день, когда мы сняли комнату.

Еще месяц назад, ну ладно, два, я бы так и сделал. Бросил бы одежду на пол, втиснулся бы туда, ухватился бы за Лизу, чтобы не поскользнуться, я бы еще и голову ей вымыл, меня хлебом не корми, дай вымыть ей голову. А теперь не мог. Нас разделяла занавеска с желтой диснеевской мышью, купленная на распродаже. До занавески было прошлое, четыре чумазых года, сначала весело, staccato, misterioso, потом allegro molto, а потом душное сиреневое moderato, которое, как известно, никуда не ведет.


Радин. Вторник

Ветер был как раз таким, на который вечно сетуют местные рыбаки, мол, снова подул северо-восточный, а значит, поднимется цена на треску. Если дует nord иль ost, рыба объявляет пост. По дороге с холма он завернул в поселковую библиотеку и попросил revistas de arte за сентябрь прошлого года, но ему отказали. Он мог бы почитать о смерти художника в сети, но мобильный интернет отключили за неуплату, а надежды на вайфай в квартире аспиранта не было, раз он уехал еще зимой.

За конторкой сидела хмурая девица, для отказа у нее были две причины: Радин не был здешним жителем и она не выдавала подшивки на дом. Пришлось употребить лисью улыбку, которой он пользовался редко, как отшельник своими кремнями. Оставив пятерку в залог, он получил глянцевый номер «Северной столицы» и пролистал его, сидя на автобусной остановке. Статья называлась прыжок в пустоту, весь разворот занимала голубая картина с красным пятнышком в центре.

«Это был самый безумный перформанс из тех, что я видел в своей жизни. Алехандро Понти выпил вина со своими гостями, показал обещанную работу, а потом отправился на мост, помахал публике рукой и прыгнул вниз. Я был одним из сотни приглашенных, мы все закричали от ужаса, когда увидели тело, летящее в воду. Никто так и не понял, что заставило Понти так поступить. На севере страны его носили на руках, он был счастливо женат и выстроил дом в том месте, где Дору впадает в океан, чего еще желать?»

На дороге показался автобус, Радин сунул журнал в карман куртки, встал и помахал шоферу рукой. Итак, я пробыл детективом около часа, думал он, глядя в окно на сплошную полосу цветущей жакаранды. Где-то я читал, что в одном африканском племени мужчины носят на спине маленькую деревянную скамейку, повсюду, куда бы они ни пошли. А я вот ношу свое умение попадать в чужие истории.

В весеннем Бриатико я попал в чужую историю, пытаясь распутать свою собственную. Помню каждую минуту этого года: выгоревший в белое фасад гостиницы, кипарисы на холме, похожие на кадила, аквариум с бессмертными рыбками в витрине аптеки. Потом прошло шесть лет, а потом хоп – и частная больничка для пьяниц, где каждое утро я отражался в блестящем боку кофейника, который приносили в палату. Лицо было кривое, поперек себя шире, но других зеркал в палате не было.

И вот я здесь, в партикулярном платье из аглицкого сукна, еще одна весна в незнакомом городе, и я снова выдаю себя за другого. Поверить не могу, что в кармане куртки лежат десять сотенных, а у меня не спросили даже документов. В римском праве такая сделка называлась «пактум», голое соглашение, свидетелей не требовалось, но вопросы и ответы должны были звучать одинаково.

– Dabis? Promittis?

– Dabo! Promitto!

Попутчик из поезда уже заплатил за мой отель и, похоже, намерен исполнить все обещания, хотя его поручение выглядит довольно простым. Монолог русского детектива я исполнил из рук вон плохо, и слушали его безо всякого внимания. Зато из этого поручения вытекло другое, прямо как полноводная река из рук Озириса.

Статья в журнале была подписана инициалами Х. S., автором мог быть и Салданья, правда, тот говорил, что работает в «Публико». Если это он, то его зовут Xavier, то есть Шавьер, другого имени на эту букву, кажется, нет. В столице у Радина был приятель с таким именем, владелец рыбной лавки, и все вокруг звали его Шаша. Радин вспомнил сиреневые спинки креветок на груде колотого льда, постукивание ракушек, ссыпаемых в лоток, гудение латунной раковины, где мыли крупную рыбу, и пожалел, что не позавтракал в гостинице.

* * *

Конечная остановка была у вокзала, до улицы Лапа пришлось идти пешком. Подойдя к дверям, он подумал, что ошибся, потому что фамилии Крамер на табличке домофона не значилось, однако ключ от парадного подошел к замку. Кнопка чугунного лифта была разбита, комната консьержки под лестницей оказалась пуста. Поднявшись пешком на четвертый этаж, Радин достал ключи, вошел и сразу почувствовал, что в квартире давно не живут. Запах гнилых растений плотно стоял в столовой, а букет в высоком кувшине превратился в болотце стоячей грязи.

Интернет еще не отключили, пароль был написан мелом на графитовой доске, висевшей над кухонным столом. В углу кухни стояла чугунная ванна на львиных лапах, и Радин обрадовался. С тех пор как он понял, что с ним делает бегущая вода, ему ни разу не удалось толком помыть голову. Он нашел мешок для мусора, вытряхнул туда остатки цветов, завязал мешок, сел и осмотрелся.

Окно гостиной было приоткрыто, занавеска потемнела от уличной сажи. Зеленый кожаный диван, спинка изрядно подрана когтями, две полки с книгами, проигрыватель винтажного вида. Радин полистал газеты, валявшиеся на полу, все старые, за девятое и десятое января, потом обошел квартиру, обнаружив две кошачьи миски с именами, написанными маркером по белому фаянсу. Мальядо и Женжибре.

Похоже, гранитный подоконник служил хозяину письменным столом, как в монастырской келье. Радин убрал с него бумаги, книги, початую бутылку жинжиньи, открыл окно и выкурил сигарету, спустив ноги на железный карниз и глядя, как соседский пес роет нору посреди двора.

Постель в спальне была довольно грязной. Радин собрал простыни в узел и сунул в плетеную корзину вместе с полотенцами. Судя по запасам в кухонном шкафу, парень не слишком любил ходить в супермаркет. Три пачки кофе, двенадцать банок тунца и пара полотняных мешков с фасолью и рисом. Похоже на продукты, закупленные для морского путешествия, подумал Радин, разглядывая цифры на упаковке, не хватает только рома и сухарей.

Горячей воды не было. Он надел наушники, наполнил ванну, просидел в ней несколько минут, выбрался, дрожа от холода, и завернулся в чужой банный халат. Потом он позвонил в галерею и сказал, что виделся со вдовой и завтра намерен посетить человека, стоящего в списке под номером два, – живописца, живущего на окраине города.

Варгас велела составить отчет и перед тем, как повесить трубку, добавила: этот художник – друг юности Понти, его бледная копия. Он в списке лишь потому, что мой ассистент навещал его в декабре, перед тем как исчезнуть. Человек он пустой и станет врать, будьте настороже.

Компьютер аспиранта открылся без пароля, диск был под завязку набит нуаром, и Радин решил перед сном посмотреть «Большие часы» с Рэем Милландом. Ему нужно было выпить, но спускаться в лавку не хотелось. Он вспомнил про жинжинью, вытащил тугую бумажную пробку, и она развернулась, оказавшись картинкой с тремя стариками – двумя в золотых колпаках и одним в чалме.

Бальтазар, Мельхиор и кто там третий? Каспар.

Такие буклеты раздают в день Трех Королей вместе с миндальными пирогами и картонными стаканами с церковным вином. Похоже, хозяин квартиры был на январском шествии, думал Радин, пробуя сладкую настойку, а потом десятого января купил газету. На это мы можем хоть как-то опереться. В галерее парень не появлялся с двадцать второго декабря. Допустим, он уехал на праздники домой, есть же у него родители или, скажем, девушка в маленьком австрийском городке.

Фотографии Крамера он нашел быстро, хотя в социальных сетях тот был не слишком заметен. У него было обычное лицо человека, начинающего карьеру в мире аукционов: немного настороженное, холеное, с высоким лбом и модной бородкой, которую лиссабонский парикмахер называл «бретта» и предлагал Радину при каждой встрече.

Куда подевался этот белокурый каспар хаузер, в какие подался кавалерийские войска? И где монография, которую он собирался опубликовать? Сегодня осмотрю весь дом как следует, а завтра навещу человека, который, по словам галеристки, не скажет мне ни слова правды. Если она права, то это будет третий человек, который станет мне врать.


Гарай

Однажды на пикнике выпускников академии я пытался поговорить с Варгас о выставке своих пейзажей, так она достала золотой карандашик, открыла записную книжку и записала мое имя где-то в конце. Я с вами свяжусь, если появится возможность. С тех пор прошло восемь лет, но возможность не появилась. Что ж, теперь она будет наказана. А вместе с ней и надменная хозяйка виллы, владелица белой победительной шеи, будто выточенной из слонового бивня.

Когда Понти на ней женился, то сразу стал на нее похож, так дервиш из «Тысяча и одной ночи» становился тем, над кем произнес заклинание. Я не сразу понял, что нашей дружбе пришел конец, он ведь стучал меня по плечу в коридорах академии, покупал нам билеты на стадион и все такое прочее. Доменика морщила нос, когда я приходил, но я не обращал внимания, у нас с Понти было слишком много переплетенных корней и веток, мы были голодными молодыми дубами, крепко вросшими рядом, полными птичьего гудения и шума листвы. Никакая ночная кукушка не могла меня перекуковать.

В январе девяносто девятого он уехал в теплые края, а я заразился коклюшем от соседской девчонки и свалился в жару. Оказалось, эта штука легко зажевывает взрослых, это я узнал через неделю, когда началась стадия сухого кашля, от которого я мочил штаны и бился головой об стену. Спустя какое-то время я вынырнул из горячего, пропахшего аммиаком тумана и решился выползти на улицу, чтобы попросить Понти принести еды, а еще лучше бутылку бренди. Позвонить в то время можно было из бара Рене на углу, так что я сел за стойку, над которой висел экран с беззвучными футболистами, заказал кофе и придвинул телефон поближе.

– Сегодня полуфинал, наши с «Маритиму» играют, я звук выключил, – сказал мне хозяин бара, нацеживая кофе из окутанной паром красной машины. – Ты чего в больницу не лег? Заразу мне не принесешь?

– Кто меня возьмет в больницу-то. – Я снял трубку и принялся набирать номер Понти, который помнил наизусть. – Я даже страховку не плачу.

Некоторое время я слушал гудки, потом в трубке раздался голос Понти, почти заглушаемый голосом комментатора: мой друг тоже смотрел футбол. Горло у меня перехватило, и я поднял глаза на экран, пытаясь восстановить дыхание. Полуфинал? Это что, уже конец мая? Значит, я проболел больше трех недель.

Три недели меня не было ни в академии, ни на пленэрах, три недели я вообще не давал о себе знать, а мой лучший друг Алехандро даже не спохватился. Такая дружба похожа на старинный механизм канатной дороги: на вершине горы в нее заливали воду, а внизу сливали – только тогда вагоны двигались. Значит, если я на вершине не заливаю, все стоит на месте?

– Алло! – повторил нетерпеливый голос, а за кадром завыли и застонали болельщики.

Я положил трубку, допил кофе и начал кашлять. Кашлял я долго, минуты две, как положено. Джинсы промокли, и домой я возвращался, прикрывшись вечерним выпуском «Diario».


Радин. Среда

Утром вышло солнце, и город высох на ветру, мгновенно, как белье на веревке. По дороге к Гараю, который жил на окраине, Радин позавтракал на набережной. Он собирался заглянуть в сады Паласио, о которых прочел в путеводителе, но заблудился и попал в другой парк, где было так пусто и хорошо, что он просидел там полчаса. На берегу пруда рос краснолистный клен, такой же, как под окном отцовской квартиры, Радин помнил, что сорт называется «октябрьская слава».

Вчерашний вечер он провел, обыскивая аспирантову квартиру. На комоде, кроме стопки театральных буклетов и связки ключей, ничего не нашлось. Ключи к замку квартиры не подходили. Графитовая доска дала ему несколько телефонных номеров, в том числе номер с пометкой Иван, написанный мелком. На таких досках в забегаловках пишут дневное меню: arroz doce, baba de camelo. Как пить дать, тот самый Иван, которого попутчик выдал мне для прикрытия.

Судя по датам на буклетах, в середине декабря аспирант был в театре, а неделей раньше слушал оркестр в доме музыки. В одной программке обнаружилась квитанция из «TAP Portugal»: четырнадцатое января, перелет в Сантьяго с пересадкой в Сан-Паулу, два багажных места, экономкласс. В другой – листок с торопливыми записями: имена, цифры и красные крестики.

Набрав номер авиакомпании, Радин попытался выяснить, не пропустил ли Крамер свой рейс в январе, но девица заявила, что квитанция ничего не значит, если билет не оплачен, такие бумажки компания присылает при заказе, а заказ можно всегда отменить.

Повесив трубку, Радин взялся за листок с крестиками и прочел записи вслух: Свинский Ангел, Беспечная Сестрица, Голубой Динамит. Он не сразу понял, о чем речь, но потом сообразил, открыл компьютер и принялся искать собачий тотализатор. На англоязычных форумах писали, что заведение называется макао, находится у черта на куличках, а бега проводятся три раза в неделю: по вторникам, четвергам и субботам.

Книжные полки ничего не дали, в шкафу обнаружилась груда мятой одежды, в коридоре висел плащ с подстежкой в серую клетку. Радин сам хотел купить такой, еще в колледже, но не купил, потому что он был слишком английским – как чай из шиповника, портер и ледяная постель.

Под кроватью лежали вилсоновская ракетка и нейлоновый мешок, из которого цыплятами выкатились теннисные мячи. Забравшись на стул, Радин проверил антресоли и выгреб оттуда несколько коробок, одна оказалась тяжелой и свалилась вниз, с грохотом рассыпав детали от велосипеда: цепи, трубки и всякую железную дребедень.

Не успел он слезть со стула, как в дверь постучали. Стук был настойчивым, некоторое время Радин стоял у двери, раздумывая, потом открыл и увидел женщину в желтой кофте и папильотках. В руках у нее была пачка журналов, довольно потрепанных.

– Зачем так шуметь? – Она обвела его укоризненным взглядом. – Я сдавала квартиру другому сеньору. Как вы сюда попали?

– Открыл дверь ключом, – спокойно сказал Радин. – Я старый приятель Крамера, он разрешил мне здесь остановиться.

– Какой у вас странный акцент. – Она протиснулась мимо него, прошла в комнату и положила журналы на стол. – Меня зовут Сантос, а вас? Здесь вечеринка? Я не разрешаю вечеринок.

– Нет, просто уронил коробку с железом. – Радин сходил в коридор за бумажником и протянул ей визитную карточку.

– Вы тоже австриец? – Она отмахнулась от карточки и села на диван. – Странное дело, все друзья у него иностранцы. Можно подумать, в городе нет мальчиков из хороших семей.

– Это почта Кристиана? – Радин кивнул на журналы.

– Журналы пришли давно, я подложила их под ножку стола, у меня стол в привратницкой шатается. Вы сколько здесь пробудете?

– Пока не знаю! – Довольный, он принес из кухни чайник и чашки. Сеньора Сантос, консьержка, значилась в списке под номером три, вечером он как раз собирался ее разыскать.

– Живите сколько хотите, за квартиру заплачено вперед. Ваш друг с января не появлялся, такое расточительство. Родительскими деньгами так не бросаются!

– Разве он не получает зарплату в галерее?

– Может, и получает, но разве он работает? Одни девки на уме, даром что немецких кровей, хотя с виду хрупкий, не то что мой покойный Альфредо, тот быка мог за хвост обратно в хлев оттащить.

– Простите, не успел купить печенья. – Радин подвинул к ней чашку, но она махнула рукой:

– В Порту принято предлагать кофе, даже если дело к ночи. Ваш дружок, тот знает толк в обращении, сразу видно породу. Мы раньше-то с ним не ладили. Испортил мне дубовый паркет кошачьей мочой, целый год ругала на чем свет стоит, а он ни в какую! Хоть бы о подружке своей подумал, она еще на лестнице задыхаться начинает, чихает, кашляет, но все равно идет.

– У него есть подружка?

– Просто ходит чаще других. – Она пожевала губами. – Он когда в январе заболел, так только ей дверь и открыл, видать, проголодался как следует! Такая нарядная была, будто в церковь собралась, а сумка-то тяжелая, доверху набита. Уж она ему нажарила мяса, по всему дому дух стоял.

– Вы чистое золото, сеньора Сантос. Хотел бы я, чтобы в юности мне попалась такая хозяйка с пониманием. Я ведь даже девушку к себе не мог привести, когда учился в колледже. А в десять дверь пансиона и вовсе запирали на ключ!

– Что ж, у вас английские законы, а у нас свои. – Она отхлебнула чаю и поморщилась. – Имейте в виду, по понедельникам и вторникам горячей воды не бывает. Передайте жильцу, что придется заплатить за мастера, который чинил звонок в парадной, счет я ему в почтовый ящик положила.

– Кристиан сломал вам звонок?

– Больше некому! В январе здесь никого из жильцов не было, сами знаете, время зимних отпусков. А он после праздников вернулся, правда, сразу заболел и неделю не показывался. Зато музыка в квартире без продыху играла: оказалось, он фаду слушает, прямо как мой покойный муж. И девицы к нему стучались, и начальница его, я с ней знакома, даже приглашение однажды получила. Правда, не люблю я новое искусство, у меня от него глаза дрожат.

– Что же, он, кроме подружки, так никого и не впустил?

– На моей памяти никого. Может, ветрянку подцепил или корь, теперь корью многие болеют, прямо как до войны. В ту неделю как раз звонок сломали, значит, его вина, не сама же я открутила колокольчик. Скажите ему, что я не сержусь. Но счет он оплатит, пусть не сомневается!


Лиза

Иван и раньше пропадал, мог неделю домой не приходить. Обычно он являлся с подарком, это могло быть что угодно: шоколад, кактус или пуговица, найденная в пыли. Я слушала его рассказы со вниманием, но волновало меня только одно: не играл ли он в покер.

В сентябре я не сразу начала беспокоиться. Помню, как пыталась выведать у Кристиана, не знает ли он чего-нибудь, но он пожал плечами: у него много проблем, он вернется, когда найдет выход. Он не вернется, подумала я, потому что никогда не отыграется. Я знаю, что забрала его удачу, когда мы встретились. С тех пор ему даже счастливый билет в трамвае не попадался.

А я вот выиграла в лотерею, которую устраивали в нашей школе, пару силиконовых вкладышей. Зато Сванильду у меня отобрали, мастер сказал, что теперь я гожусь только для куклы Коппелиуса, и он прав, я стала автоматом, который просыпается по привычке, грызет сухари, надевает трико, становится к станку и машет, машет ногами, пока не кончится завод.

Деньги, отложенные на Лондон, пропали вместе с Иваном, но мне все равно. Четыре года школьных полов, репетиторства и прочего, четыре года платьев из секонд-хенда, риса и макарон. Наплевать. Закончу курс и пойду преподавать в какую-нибудь детскую студию. Оказалось, что танцевала я для него. Смешно, что все так быстро сдулось, и честолюбие, и талант, и то особое балетное упрямство, которое так нравилось мастеру.

Стоило Ивану отвернуться, как сцена провалилась, и я полетела в оркестровую яму, ломая ребра. Так и лежу там, на полу, среди гобоев и контрабасов, глупая пружинная Коппелия на шарнирах. Лежу и думаю: хоть бы он был жив, хоть бы не ушел со свиньями, здесь так говорят об умерших, ir com os porcos.

Хоть бы узнать, что он обокрал меня и удрал с другой, с черной или белой, молодой или старой, я бы не обиделась, а еще лучше – чтобы он поскорее потратил все мои деньги на эту бабу и пришел домой, грязный и больной, с огромным ячменем на глазу, у него такое бывает от нервов, но быстро проходит, надо только показать ему кукиш и проговорить: ячмень, ячмень, даю тебе кукиш, на него что захочешь, то и купишь. А потом плюнуть в глаз неожиданно.


Радин. Среда

Промзона тянулась долго, после сгрудившихся на берегу кранов пошли ангары с номерами, потом заброшенные баржи и контейнеры «Maersk», а потом дорога превратилась в тропинку и запетляла вдоль обрывистого берега. Подходя к поселку, он издали заметил этот дом на обрыве, белый в синюю полоску, вместо забора дом окружала живая изгородь из давно не стриженного можжевельника.

Возле дома стоял автомобиль без колес, через крышу машины проросло дерево, на нем виднелись свежие почки. Сад вокруг дома выглядел заброшенным, но что-то в нем показалось Радину знакомым. Качели, вот что! Такие же качели – с плетеным сиденьем из прутьев – были на парголовской даче, куда его возили повидаться с прабабушкой. Старуха не вставала с постели, и он провел весь день на этих качелях, лениво обирая смородину с ближайших кустов.

После смерти прабабки дачу продали, а деньги отец потратил на купленную у букиниста всемирную библиотеку в двести томов. Книги сложили в комнате Радина, сказали, что закажут полки, но так и не заказали, так что он вырос среди стопок, связанных бечевкой, читая по ночам все, что лежало сверху.

Гарай оказался небольшим, крепко сбитым блондином с рыжеватой трехдневной щетиной. Он открыл Радину дверь, но руки не подал, на шее у него висело посудное полотенце.

– Вы сами так дом покрасили? – спросил Радин. – Похоже на тельняшку!

– Выкрасил сам, а придумал не сам. – Хозяин посторонился и пропустил его внутрь. – Такие дома строят на родине моего деда, называются пальейруш, там вся деревня на берегу полосатая.

В мастерской пахло как в крестьянском доме: прелой соломой, древесной пылью и подгоревшими оладьями, краской почти не пахло, вероятно, хозяин давно не работал. Устроившись за столом, он вытер руки полотенцем и уставился на Радина:

– Говорите, вас прислала владелица галереи? Что за срочность такая?

– Я занимаюсь поисками ее ассистента. Он пишет книгу о Понти. Мне поручено обойти всех, кто с ним знаком, и сегодня очередь дошла до вас.

– Вот как? – Хозяин почесал небритую щеку. – И большая у вас очередь?

– Вы второй в списке. Варгас утверждает, что ассистент был у вас в декабре. По поводу своей монографии, полагаю. Вы ему помогли?

– Показал альбом со снимками нашего курса, он выпросил пару штук, и больше я их не видел. Скажите лучше, с какой стати Варгас наняла иностранца? В городе перевелись частные сыщики?

– Так сложились обстоятельства. Я могу попросить у вас воды?

– Налейте себе сами. – Гарай махнул рукой в сторону чайника. – Там холодная заварка, но вы же не такой нежный, как тот парень, которого вы ищете. Не знал куда присесть, все мои стулья казались ему грязными. Так полчаса и простоял столбом.

– Было ли что-то в его поведении, что показалось вам странным? Какие вопросы он задавал? Любая мелочь может помочь, вы же знаете.

– Все вопросы были про Алехандро в молодости. Женщины, студенческие розыгрыши, алкоголь. Я ему начал про наши проекты рассказывать, про электрического ферзя на набережной, про крест из скворечников, про фрески в дубовых дуплах, так он даже чесался от скуки, а потом заявил, что об этом весь город знает. Про женщин, говорит, важнее для моей работы. Как будто я распорядитель гарема. А я – художник! Ко мне на открытие зимой приезжал редактор из «Público»!

– У вас была персональная выставка? Живопись или графика? – Радин плеснул в чашку заварки. Над столом он заметил несколько набросков, приколотых кнопками, и вспомнил: пустой человек, бледная копия.

– Масло, разумеется. Серия работ под названием «Pinturas negras».

– Кажется, так называются фрески Гойи, я видел их в музее Прадо.

– В моей серии речь шла о другом, – хмуро сказал хозяин. – Восемь сокрушительных картин и ни одна не продана! Варгас отправила их назад на грузовом такси, без сопровождения, практически швырнула мне в лицо!

– Покажете мне свои работы?

– Не думаю, что вы за этим пришли, но одну показать могу. – Хозяин направился к мольберту, а Радин пошел за ним.

По дороге он придумал несколько вежливых слов, но, когда художник поднял тряпку, он задохнулся и промолчал. Он ожидал увидеть все что угодно, только не портрет полуголой девушки со знакомым лицом. Натурщица сидела на полу, опершись на руки, пуанты с атласными ленточками, юбка-шопенка. Маленькая грудь едва намечена голубым, ноги от коленей до щиколоток густо зарисованы кленовыми листьями.

Гарай топтался рядом с торжествующей улыбкой. Странно, что галеристка назвала его пустым, подумал Радин, это говорит о пристрастности, которая многим заменяет зрение и вкус. Еще более странно, что она предоставила ему зал, хотя имеет дело только с любимцами публики.

– Холст, масло, темпера. А это мехенди! – Хозяин показал на кленовые листья. – Для персидского танца в «Щелкунчике». Девчонка больше не приходит, но я успел закончить портрет и сделать с десяток набросков углем.

– Сколько ей лет? – Радин взял один из рисунков, протянутый хозяином: глаза натурщицы, обведенные сурьмой, холодно глядели из-под вязаной шапки. – Где она танцует? Здесь же вроде нет балетной труппы.

– Она совершеннолетняя, просто ростом не вышла. Я раньше думал, что русские все высокие, плечистые. Кстати, уголь могу уступить за пару сотен. Масло тоже продается, две тысячи, только наличные.

– Так она русская? Портрет хороший, странно, что в галерее его не купили. Может, я за ним вернусь, когда дела пойдут получше.

– Я не продавал работы по отдельности, только всю серию. – Хозяин вынул из кармана джинсов плоскую фляжку, отхлебнул, и лицо его разгладилось. – Это серьезное вложение, а местные купцы смотрят только на имя, как домохозяйка – на марку холодильника.

– Вы сказали, что выставлялись у Варгас зимой. Полагаю, приходившего к вам ассистента там уже не было?

– Февраль у нас месяц отпусков, в городе половины жителей нет. – Гарай вытер стол полотенцем и выложил рисунки веером, будто гадальные карты. – Так вы подумаете насчет масла? Соглашусь на тысячу, если возьмете без рамы!


Малу

в тот год, когда водопроводная труба лопнула, морозы были такие, что индеец попросился из флигеля в дом, приволок свои одеяла в комнату для гостей, а потом пришел на кухню, где я драила стены, и сказал, что у царей его племени стены были обиты золотом внутри и снаружи

с океана дул мокрый ветер, и простыни, которые я вывесила на заднем дворе, залубенели и звенели на ветру, падрон ходил по дому в меховой жилетке и был похож на лагушского пастуха, хозяйка не вставала с постели, а я запустила стиральную машину и читала книжку о жизни блаженного Портильо, в пятый раз уже

Кристиан позвонил у парадной двери, но его никто не услышал, падрон в студии поставил пластинку, это была турандот с тенором гомесом, мне если раз скажешь, я на всю жизнь запомню, слово в слово, меня ночью разбуди – я все пластинки перечислю, и дирижеров, и какой оркестр играет, и в каком году!

я вышла на террасу с метелкой снег подмести, одно название, что снег – кокаиновые дорожки на черном граните, как посмотришь, так ноздри немеют, я этого добра напробовалась, когда у тетушки работала, там много всякого было, наш падре и половины не понял, когда я на исповедь пришла

я услышала – эй! – посмотрела вниз и увидела человека в саду, лежит себе в нашем гамаке, раскинув руки и задрав голову к небу, лицо у него было румяное, как у гензеля из сказки, а на голове шапка с помпоном, потом он вылез, наклонился и бросил в меня чем-то белым – это был снежок! такое разве забудешь

и что же он сказал, когда я впустила его в дом? от тебя пахнет дегтярным мылом, дитя мое! я молча взяла у него пальто, которое весило как целая овца, и повесила подальше от хозяйских вещей

потом прошел год, падрон привел его снова, сказал, что он аспирант в академии – правда, сам он звал его студентом, и я стала звать студентом, и вообще небрежничала, пока однажды не увидела его рот, перемазанный земляничным вареньем

они с падроном пришли попробовать начинку для пирога, спустились со своих небес, голодные, веселые, и давай зачерпывать прямо ложкой из кастрюли, падрон любит кусочничать, а я иногда позволяю

студент стоял у окна, лицо у него и так прозрачное, как китайская чашка, а от зимнего света еще светлее стало, я и взглянула-то случайно, я же только на падрона смотрю, если падрон в комнате, а тут увидела его губы на белом лице, будто красный гамак в заснеженном саду, что-то во мне натянулось, как простыня от ветра, и зазвенело


Радин. Среда

Связка саранчи, связка лука, пара зайцев и пара перепелов – так выглядело приношение шумерскому божеству. В этом деле двое исчезнувших мужчин, один самоубийца и две перепелки, синяя и сизая. Сегодня напишу отчет, внесу туда диалоги c персонажами и квитанцию из «TAP Portugal». Хорошо бы и книгу аспиранта приложить, но где ее взять. В старом лаптопе нет ничего, кроме фильмов и прошлогодних счетов.

Что я знаю о Кристиане? Он любитель нуара, играет на бегах, не слишком аккуратен, равнодушен к гастрономии и пьет что попало. Если верить консьержке, женщины время от времени стоят у него под дверью. Тут еще кот маячит, но это надо уточнить. Человек с котом – особый человек. Крамер был здесь десятого января, а четырнадцатого мог улететь в Сантьяго с двумя чемоданами. А мог не улететь.

Зачем он отправился на январское шествие, если болел и не выходил из дому? Радин вспомнил, что не выбросил картинку с волхвами, нашел ее и прочел надпись на обороте: «C. M. B. Пекарня “Рио” желает вам стать миндальным королем!» Ладно, пирог сюда могли и принести, ходила же к австрийцу женщина, задыхавшаяся от кошачьей шерсти. Неужели сама сеньора Понти? Может, русский парень что-нибудь знает, они с аспирантом вместе ездили на бега. Номера друзей мелком на кухне не записывают, но с немца что возьмешь. Он сел на подоконник и набрал номер, трубку сняли не сразу.

– Ну? – сказал мужской голос. – Проснулся наконец?

– Иван? – спросил Радин, забыв поздороваться.

– Ты бы еще через год позвонил! – Человек говорил по-португальски без акцента. – Ты кто, журналист или друг? Я дешево не отдам, имей в виду.

– Просто ищу Ивана. По важному делу.

– Да мне все равно. – Радин услышал гудок парохода, потом долгий табачный кашель. – Приходи сегодня к мосту. Хорошо, что я купил зарядку, а то хрен бы ты сюда дозвонился. Принеси ужин, лучше горячий.

– Ладно. А к какому мосту приходить?

– К мосту Аррабида, палатка синяя. Спросишь Мендеша, если что.

Наверное, выкуп попросит, подумал Радин, повесив трубку. Ясно, что телефон в чужих руках, похоже, русский парень потерял его или карманники вытащили. Как бы там ни было, это ответвление может пригодиться. В телефоне бывают сообщения, контакты и прочее. Радин решил было, что сходит туда завтра, но взглянул на картинку с волхвами, вспомнил, что буквы означают Christus Mansionem Benedicat, надел куртку, вытащил из желтого конверта сотенную и вышел из дома.

* * *

Завернув в винный магазинчик на углу, Радин запасся хересом, купил еду в китайской лавке, спустился в центр, где уже зажглись первые фонари, и пошел вдоль набережной пешком, минуя склонившихся над водой рыбаков. Под мостом он перелез через парапет, спустился на заваленный камнями берег и, подойдя к синей палатке, громко сказал:

– Сеньор Мендеш? Я принес вам ужин.

– Давай его сюда, – хрипло сказали у него за спиной.

Человек был одет в брезентовый плащ и почти сливался с бетонной сваей моста, в руках у него была удочка, на голове плотно сидела твидовая кепка с козырьком. Радин подошел поближе, из-за спины Мендеша тихо зарычала собака, похожая на давно не мытую борзую. Немного поодаль сидел на ящике второй клошар, он слегка привстал и поклонился с достоинством. Мендеш взял протянутый сверток и поморщился:

– Копченая рыба? Лучше бы соловьиных языков в тесте взял.

– Там еще вино, – терпеливо сказал Радин.

В первую минуту человек показался ему старым, но яркие, близко поставленные глаза были глазами сорокалетнего мужчины. Если бы не пыльный загар, был бы вылитый каталонский доктор.

– Разве это вино. – Мендеш отвинтил пробку и стал пить, быстро вздрагивая горлом. Потом он поставил бутылку на парапет, порылся в кармане плаща и достал зеленую «Нокию».

– Гони сотню и забирай! Я его на днях зарядил, как будто знал, что ты объявишься. Твой друг оставил его в ящике с цветами, когда прыгнул в воду, а я тут все забираю, что плохо лежит. Такой на реке порядок.

– Что значит – прыгнул в воду? Когда?

– А то ты не знаешь. В прошлом августе, прямо на глазах у гостей.

– Каких гостей? – Радин машинально взял бутылку с парапета и отхлебнул. – Иван утонул в августе? Вы ничего не путаете?

– Не знаю никакого Ивана. А о смерти твоего художника писали все газеты. Целую осень трезвонили. Мы вот с ним, – он махнул рукой в сторону соседа, – на «Correio» по вечерам скидываемся.

– А, я понял. Вы хотите сказать, что были свидетелем смерти Алехандро Понти?

– Я сам его видел, вот как тебя сейчас, – важно сказал старик. – В сумерках это было, я как раз развел костерок и полез за консервами. Слышу, кто-то по гальке идет, хрустит, потом мелочь в котелке звякнула, я выбрался, чтобы спасибо сказать, а он уже прошел. Гляжу, по запасной лестнице лезет! Потом вижу, стоит там, наверху, обувку свою снимает. Ну, думаю, прыгать будет, я этих за версту чую, а вот уж и прыгнул.

– Тут течение такое, что груженую лодку в океан выносит, – вмешался второй мужик, незаметно приблизившись.

– По запасной лестнице? Это вон та, железная?

– Да, ей рабочие пользуются, электрики там всякие. Она на ветру ходуном ходит, тут уметь надо. Я потом тоже на мост поднялся, телефон увидел и прибрал. Думал, сразу хватятся, придут выкупать, но куда там. Ни одна сволочь носу не показала.

– Такой уж нынче народец, – подал голос сосед. – Как фейерверки пускать и ликеры хлестать, так друзей полный город.

Клошар кивнул ему на бутылку, тот осторожно взял ее обеими руками, отхлебнул и поставил на парапет.

– Вы видели, как он утонул? И не пробовали помочь?

– Всех не переловишь. – Мендеш окунул кусок рыбы в соус и отправил в рот. – Если кто-то решил увести лошадь с дождя, так я ему мешать не стану. В газетах писали, он нарочно гостей собрал, чтобы сразу со всеми попрощаться. Богатый был парень, а жизнь свою так и не полюбил.

– Вам следовало отдать телефон полиции.

– Я отдаю его тебе, раз уж ты готов заплатить. Еще пятнадцать за провод для зарядки. Ладно, за провод десять, он краденый. Еще тут брелок был со свистком, но я его выбросил, все равно не свистел.

– Сегодня купить не могу, наличных не хватит. – Радин развел руками. – Зайду к вам завтра вечером, сеньор Мендеш.

– Я такой же сеньор, как и ты. – Старик протянул ему бутыль, в которой плескались остатки хереса. – Завтра так завтра.

Радин допил вино, попрощался и пошел в сторону набережной. Надо наконец купить мокасины, подумал он, споткнувшись о корягу, еще полдня полицейской работы – и ботинки меня добьют. Новые надел, хотел понравиться работодателю, débil mental. Перебираясь с камня на камень, он вспомнил, что забыл задать еще один вопрос, и обернулся. Мендеш все так же стоял на берегу, роста он был невысокого, и плащ делал его похожим на железный кнехт, на котором кто-то оставил серую кепку. Где теперь та обувка, хотел спросить Радин, но решил, что сделает это завтра.


Иван

Мне было лет восемь, когда сосед по даче взял меня в лес по просьбе матери, к которой приехал любовник. В лесу не было ни ягод, ни грибов, сосед ходил туда наблюдать за птицами, он казался мне очень старым, старше всех, кого я знал. Мы увидели дрозда, и сосед сказал, что дрозд не просто трещит, а говорит филипп… петрович… пойдем… чай пить… а под конец раскатисто добавляет: с сахар-ром! Еще он сказал, что дрозды раньше были белыми, как снег, а потом научились пережидать внезапный мороз, сидя на чьей-нибудь печной трубе. Почернели от сажи и потеряли красоту. Зато уцелели, сказал я важно, и он кивнул.

В тот день мы вернулись домой раньше, чем ожидала мать, и я увидел ее голую спину, мелькнувшую в коридоре. Мужик, который приезжал к ней из города, был преподавателем физкультуры в техникуме, я презирал его мягкий крестьянский подбородок. Мне мерещились карбонарии, охотники, белые офицеры, я читал о них в книгах, сваленных на чердаке, один из них должен был оказаться моим отцом. Но у моей матери был собственный список ролей. Будь она директором русского театра в старину, когда в труппе были пер-нобль, трагический любовник и резонер, она бы точно выбрала резонера.

Когда я увидел Лизу, то сразу понял, что у нее другой список: в нем бродят метерлинковские слепые, причитая и охая, а за ними плетется душа сахара. Сахар-ра, Филипп Петрович! Мы ели виноград на мосту, а потом сидели в чайной на Большом, она протягивала руку за хлебом, белая рука качалась над зеленой скатертью, словно кувшинка над озерной водой. Я замечал все: простудный кончик носа, оспинку на переносице, при этом я видел ее лицо особым образом, как будто ее голова отделилась от тела и тоже качалась над зеленой водой пруда.

Мы не виделись год или больше, потом я позвонил ей ночью и попросил одолжить две сотни, я стоял на Литейном и звонил всем подряд, пока не дошел до буквы Л, мне нужно было отыграться, я даже лица ее не помнил, кажется, я выл, и она сказала: стой, где стоишь, я возьму такси.

До сих пор не знаю, как это вышло, наверное, сработал тот же механизм, что потом заставлял ее раз за разом впускать меня в дом после игры. Мы прожили вместе четыре года, моя мать не продержалась бы столько даже с пер-комик. Говорить нам было не о чем, ни в начале, ни потом, когда мы перестали разговаривать.

Я привозил ее на теткину дачу, расплетал косички, заколотые тонной всякого железа, гладил маленькую грудь и ягодицы, всегда холодные. Завяжи бедра в узел, сделай из желе ледышку, зажми попой пятак! говорили им на занятиях. Обнимая ее, я старался не думать о тех, кто делал это до меня, но они толпились вокруг кровати, кивая и подмигивая, как фитильки в масляной плошке. Балетную нашел, усмехался отец, смотри в оба, не подцепи какую-нибудь дрянь.

Лиза засыпала, а я вертелся часов до четырех, между собакой, которой у нас не было, и волками, бродящими в токсовском лесу. Постель становилась географической картой, альпийские рельефы из смятых простыней, рваный кратер в одеяле, липкое озерцо в середине. Я лежал там, глядя в потолок, и думал о том, что ждет меня без нее, о женщинах, сидящих в партере, стоящих в проходах, ожидающих того дня, когда меня вышвырнут из моего шлараффенланда. Того дня, когда уже нельзя будет разгуливать никчемным юнцом и придется завести бобровую хатку из валежника и грязи, а там, глядишь, и мокрую волосатую горстку бобрят.


Радин. Среда

Радин сидел за столом, ковыряя холодный бычий язык со свеклой, купленный у алжирцев возле метро. У них же он купил бухгалтерскую книгу, разлинованную синим. Обложка была из шершавой бумаги, в которой попадались щепки, но размер был правильным, шестьдесят четыре страницы, по числу гексаграмм.

Он вернулся домой пешком, по берегу реки, сняв ботинки и балансируя на скользких камнях. Песчаное дно, обнажившееся во время отлива, напомнило ему пересохшее русло Турии, по которому он ходил прошлым летом, одинокий и злой. Жена пропадала на милонгах, и он знал, как это выглядит: Урсула, хрупкая, как традесканция, и ее партнер, многолетник с мясистым стеблем, посылающий ей сто двадцать пятый кабесео. Испанский июнь тянулся бесконечно, Фреседо заливался в уши горячей карамелью, а в июле жена сказала, что хочет остаться одна.

За ланчем он полистал журналы, принесенные консьержкой, было заметно, что они служили подставкой для стола. В февральском номере «Público» он наткнулся на заметку о выставке Гарая с единственным снимком величиной с почтовую марку. Судя по насмешливому тону критика, выставка провалилась, ни одного красного кружочка, ни одной важной персоны. Под статьей стояла подпись Салданьи.

Минут через десять Радин дозвонился до дежурного в редакции и попросил поискать снимки к февральской статье. Голос дежурного показался неприветливым, но стоило сказать, что картинки нужны для дипломной работы, как парень стал любезнее:

– Пишете диплом по озерной школе? Вы, наверное, аспирант профессора Десте? Не уверен, что у нас найдется что-нибудь полезное.

– Может, стоит спросить у вашего коллеги, который подписал статью? – спросил Радин, не слишком надеясь на успех, но дежурный сказал, что Салданья у них больше не работает. Уволился и уехал из страны.

Пообещав порыться в архиве, дежурный отключился, и Радин приготовился ждать до вечера, но на почту сразу пришла знакомая работа с танцовщицей и сообщение: нашлась только одна! Радин увеличил картинку и некоторое время ее разглядывал, на языке у него вертелось слово serendipity, хотя ни к Уолполу, ни к золотому острову этот портрет не имел отношения. Нечаянный восторг? Нежданная отрада?

Покончив со свеклой, Радин достал новенький гроссбух и принялся записывать все, что следовало записать. Разговор с живущим на отшибе художником был самым полезным, и он начал с него. Портрет девочки в шопенке, несомненно, достоин красного кружка. Он полон нетерпения, вожделения и какого-то хмурого электричества. Гараю просто не повезло, не с теми дружит. И мне не повезло: когда у меня появятся работа и деньги, портрет наверняка будет продан.

Сантос сказала, что роман австрийца с кашляющей женщиной тянется с прошлой весны; Понти был еще жив, а аспирант только начал писать монографию. Может, это Доменика? Однако поди проверь. У нее такое же гладкое, ускользающее лицо, как у женщины, с которой Радин прожил четыре года. И такая же аллергия на кошачью шерсть.

Теперь собачьи бега. Судя по найденным записям, аспирант занимался ставками не первый день. Канидром в Порту маленький, букмекеров не так уж много. Значит, завтра вдова, канидром и вечером непременно горячий обед. Он набрал номер виллы, услышал голос служанки и попросил передать сеньоре, что он зайдет завтра около полудня, есть новости по делу аспиранта.

– Вы его нашли? – недоверчиво спросила служанка.

– Нет, не нашел. Но буду искать.

– Вы правда думаете, что расследование куда-то приведет?

– А вы думаете, что нет?

– Я думаю, что он мертв, – сказала она и положила трубку.


Лиза

Отец сослал меня в деревню, когда мне стукнуло пятнадцать, на все лето, к двоюродной бабке, которая даже имени моего не помнила. Мне пришлось спать на перине, из которой лезла какая-то желтая ость, а в июле бабка выставила меня на чердак, где было прохладнее, зато в стенах ходили полевки, иногда с грохотом сваливаясь куда-то вниз. Заниматься было негде, и я выходила на ночью на крыльцо, надевала наушники и использовала перила как балетный станок. Возвращалась вся искусанная комарами, слушая, как бабка ворочается в горнице и бормочет: поздно-то как! где шлялась, сучка тусклая?

На чердаке я читала с фонариком журналы, которые лет тридцать назад выписывал покойный бабкин сын, они были серые, набухшие влагой. По субботам я ходила в поселок и обедала в местном ресторане, который работал только по выходным, на столах были скатерти из бумажного кружева, похожие на снежинки. Подавали только шницель с яйцом и водку, зато народу полно, темно, накурено, и можно разглядывать людей без опаски. Над печью у бабки висела веревка с тряпичными куклами от лихоманки, имена у них были похожи на деепричастия, Огнея, Ледея, Гнетея, остальных не помню. А нет, еще была Невея, самая страшная, вместе с ней приходила смерть.

Куклы не помогли, в начале августа меня обуяли бесы, и я сбежала со студентом-физиком, они там возводили не то амбар, не то хлев, а я каждый день ходила мимо в своем джинсовом сарафане, с полотенцем на шее, и однажды он увязался со мной купаться.

Вечером мы проголосовали на шоссе и уехали на другой объект, километров за двести оттуда, чтобы быть подальше от его жены, которая готовила ужин на всю бригаду. В лесу возле озера мы нашли только пустые палатки и прораба с забинтованной ногой, он сказал, что все уехали в деревню за джином, который случайно завезли в сельпо. Для них двоих я танцевала на помосте, сделанном из занозистых досок, ночью при свете фонаря, хотела сделать fouette en tournant и опрокинулась на спину, как жужелица. Но они все равно орали и хлопали.

Потом я жила в Москве с балетным по прозвищу Тоди, в английской сказке так звали ученика коновала, который глотал жаб, чтобы его учитель получил удовольствие. Потом я вернулась в Питер и жила с поляком с вокального отделения, который водил меня ночью в обувной магазин на углу, чтобы я мерила там туфли в лунном свете, мы проникали туда через складскую дверь, от которой у него почему-то был ключ.

А потом появился Иван, и все они стали тенями, неловким кордебалетом, спесивыми ледяными птенцами лебедей, растаявшими на глазах, превратившимися в лужицу светлой грязи.


Гарай

У Доменики Понти удивительный цвет лица, я еще в девяносто пятом это заметил. Даже теперь, когда лицо оплыло, а заломы на шее стали отчетливыми, ее кожа слепит меня как раньше: я мог бы использовать celestial blue или даже лазурь. А для ее волос я смешал бы жженый янтарь и белила, да только позировать она не станет, прошли те времена.

Когда Шандро привел ее на вечеринку, я сразу подумал, что итальянка ему не по зубам. Доменика сидела на грязной табуретке, как снежок на скате крыши. Эта белая, стреляющая голубыми искрами кожа тихо сияла в углу, и никому до нее не было дела. На диване валялась толстомясая турчанка-керамистка, которую пригласили для экзотики, и она первая разделась. Горячая, как муфельная печь, до сих пор помню ее металлический запах.

Гас был сыном нашего декана, отец снял ему мастерскую возле Серралвеша, и там мы собирались по понедельникам, потому что во вторник лекции начинались после полудня. Мне стоило трудов добиться для Понти приглашения. Он вечно ныл, смущался и бросался на все, что у меня было, как индейский вождь на стеклянные шарики, а я подбрасывал ему новые, ничего не прося взамен. Доменику он привел через полгода, весной, и, судя по его убитому виду, сразу понял свою ошибку.

– Обнаженная натура? – шепнул я ему. – Решил пораньше сдать зачет?

Он схватил меня за локоть и забормотал, что нужен ключ от кладовой на факультете, ключ висел у меня на шее на кожаном шнурке, так он прямо схватился за него, чуть шнурок не порвал. Учитель еще в начале семестра дал мне ключи, сказал, что я на курсе самый сметливый.

– Зачем так далеко тащиться? Заведи в туалет и запри дверь.

– Ты больной? Это же барышня Кавейру. У нее отец в мэрии работает.

– А зачем она позирует? Ей дома на мороженое не дают?

Я сказал, что ключа не дам, и он повел ее в общагу, деревенщина. Наутро я услышал, что затея провалилась, и задохнулся от радости. Итальянка была не для него, это все равно что снежок лепить в перчатках. Она была моей. С ней надо быть ловким и осторожным, как с цельным, найденным в раскопках пифосом, с которого землю счищают мягкой щеточкой и на который я однажды поставлю клеймо.

Я перестал пропускать классические штудии, как называл эти занятия учитель Лупи, ходил на все подряд, надеясь, что она снова появится. Я рисовал ее тушью, углем, карандашами, я варился в любви, как осьминог в своих чернилах, к концу года я задубел, стал резиновым, и щупальца у меня отвалились.

Моя мать говорила, что глаза бывают двух цветов – карие и голубые. Остальные оттенки и всякие крапинки – это признаки скрытой болезни. У Доменики глаза были разные: один карий, другой голубой, и она страшно этого стеснялась, я точно знал. Она всего стеснялась, даже своей худобы, которая казалась мне андрогинной, божественной. Теперь она похожа на песочные часы, обтянутые шелком, и носит темные линзы, сделавшие ее такой, как все. Но меня не обманешь, я вижу голубой блеск, я знаю про голубой зрачок!


Радин. Четверг

Утром он заглянул в пекарню на углу, купил длинный, как древко знамени, батон, бутылку масла и пакет жареного миндаля. Вместо сдачи пекарь вручил ему билетик, на одной стороне полоска, на другой – смеющийся бомбардир Криштиану Роналду. Полоску нужно было стереть ногтем, но Радин поленился. Он не знал, в какой газете печатают таблицу, да и что там можно выиграть – входной на осеннюю игру «Ювентуса»?

Вернувшись домой, он наткнулся на сеньору Сантоc, ее стол был завален цветными квадратиками, и она качалась над ними в задумчивости, подперев щеку кулаком.

– Мне так нужен кусочек неба, – сказала она горестно, – а я не могу его найти. Все синие уже использованы!

За три дня я не слишком продвинулся, думал Радин, поднимаясь в квартиру. Мне тоже нужен кусочек неба. Это расследование больше похоже на перечень покупок: сыщик ходит по заранее обозначенным лавкам и делает порученные ему вещи. При этом его не покидает подозрение, что деньги ему заплатили за что-то другое.

Он налил масло в миску, выжал туда лимон и позавтракал на местный манер, макая белый хлеб в подливку. Поедем на канидром, поговорим с людьми и сделаем ставочку. Радин достал из конверта сотенную, свернул ее вчетверо и сунул в кармашек джинсов, который его приятель-математик в колледже называл joint pocket. Математик утверждал, что джинсы придумали как рабочую одежду для золотоискателей, а маленький карман сделали для золотой пыльцы.

Радин носил там дырявый пятак, найденный в отцовском столе в тот день, когда он разбирал его бумаги после похорон. Пятак был похож на монету колониальной страны, голландской Ост-Индии или британской Родезии, только дырка в нем была корявая, рваная, как будто из него хотели сделать кольцо, но передумали.

Уходя из дома, Радин снял с крючка плащ и осмотрел карманы. В левом обнаружилась еще одна связка ключей, только здесь брелоком служил ребристый мячик с логотипом «Clube do Porto». Что же они открывают? Дверь аспиранта отпиралась простым английским ключом, а эти были хитрые, дорогие, с желобками и лунками.

Радин отстегнул клетчатую подкладку, сунул в карман фотографию австрийца, найденную в спальне, и ушел из дома в плаще, чувствуя себя немного Крамером. По дороге на вокзал он зашел в обувную лавку, купил мокасины цвета ржавчины и сунул свои ботинки в урну.

Добравшись до Собрадо на загородном автобусе, он наткнулся на запертые ворота, замок висел на цепи, будто в деревенском амбаре.

Первые капли дождя упали на гравий, кнопка звонка была целой, но он не зазвенел. Дождь полил сильнее, Радин нажал кнопку еще раз, постучал каблуком в нижнюю доску ворот и хотел было уходить, когда послышались шаги по мокрому гравию.

– Ты что это проклятия раздаешь в святой день? – Лицо человека, открывшего окошко, было сердитым. – Бегай тут из-за тебя под дождем!

– Так здесь же не церковь, компаньеро. А почему сегодня закрыто?

– Ты с луны свалился? Все в центре гуляют с красными гвоздиками, какие уж тут бега.

– С гвоздиками?

– Сразу видно, что не местный. Сегодня же двадцать пятое, день переворота! Ну, прощай, во вторник потратишь свои сентаво.

– Погодите. – Радин достал из кармана фотографию аспиранта и поднес к окошку. – Вы этого парня на днях не видели? Говорят, он был тут завсегдатаем, вот я и приехал расспросить букмекеров.

– Так ты policial, значит. А еще иностранец. Нынче кого попало берут на работу, куда только страна катится.

– Нет, я не коп. – Он убрал подмокший снимок в карман. – Может, вспомните что-нибудь, уважаемый? Эти ребята вдвоем приезжали, немец и русский. Хотя бы имя букмекера скажите, вы же тут всех знаете.

– Что правда, то правда, я здесь еще при Баррозу работал. Сдается мне, мелькал тут твой дружок, но я не уверен.

– Может, вам пива купить? – Радин вспомнил давешнего клошара.

– На работе не употребляю, – важно сказал сторож. – Но от горячего пирога с треской не откажусь. У меня как раз время обеда. Там на остановке, в киоске продают.

* * *

Попрощавшись со сторожем, Радин дождался автобуса, снял мокрый плащ и, свернув, положил на сиденье. Что-то здесь не складывается, думал он, глядя в окно на мокрую авениду Боавишта, не хватает синего квадратика, а может, и двух.

Есть вероятность, что Иван и аспирант вместе уехали из города. Наверняка задолжали целому кварталу. Но почему телефон Ивана оказался у художника, прыгнувшего в реку? И почему это до сих пор занимает мои мысли? От меня требуется исполнить поручение, написать рапорт и не совать нос не в свое дело.

Попутчик вынудил меня пойти в галерею и донести до хозяйки сведения, которые следовало до нее донести. «Русского парня с его приятелем Крамером видели на бегах зимой, источник достоверный». Почему Салданья вцепился именно в меня, понять нетрудно. Русский детектив ищет русского игрока, в такую выдумку женщина поверит быстрее. Тогда почему он мне больше не звонит?

Добравшись до кольцевой дороги, Радин попросил выпустить его возле стадиона, дошел до «Репсола» пешком и первым делом вымыл руки, пальцы крепко пахли треской. Потом он купил сигареты, достал снимок и принялся расспрашивать продавщицу, сонную блондинку с голубыми ногтями, которая сразу оживилась, позвала двух парней из гаража, чтобы взглянули на фото, и напоследок угостила Радина ломтем дыни.

На все про все он потратил двадцать минут, но устал, как будто дрова таскал. Он все еще чувствовал себя персонажем комедии, которому все почему-то верят, будто дурманом опоенные, но вчерашнее веселье стало угасать. Доедая дыню, он пошел напрямик через лесные посадки, купил на станции раскладную открытку с дворцом Райю и сел на перроне, чтобы наскоро все записать.


Сторож канидрома

Букмекера, принимавшего у аспиранта ставки, зовут Джой. В местное кафе букмекеры не ходят, там только лимонад подают, серьезные люди собираются в портовой бильярдной. Самого австрийца сторож не видел с зимы. На бегах парень бывал не слишком часто, однако его заметили, молодых там немного, все больше фермеры и рантье, а эти двое – Кристиан и его приятель – выделялись азартом и бедностью. Любимой собакой у них был пес по кличке Голубой Динамит, самый старый здесь, но бегает как черт. Однажды с ними приехала девушка, маленькая такая, сторож слышал, что она в театре танцует, но, может, и наврали. Девушки на бегах появляются редко, так что ее появление, как положено, встретили одобрительными выкриками и свистом. Лицо девушки? В этом возрасте они все на одно лицо. Одно слово, балетная. Говорю тебе, и спереди пусто, и сзади плоско – с чего бы я стал ее разглядывать?


Ана и мойщик с бензоколонки

В тот день она приняла смену в шесть вечера, но ее напарница задержалась, дожидаясь мужа, так что минут десять они болтали, стоя в дверях. Машину она помнит, маленький опель голубого цвета, окно было открыто, и Ана видела профиль парня, сидевшего рядом с женщиной. Волосы у нее были как будто пудрой присыпаны, очень заметные. Они говорили довольно громко, но в гараже так грохотало, что слов было не разобрать. Когда мойщик отсоединил шланг, женщина вышла из опеля и бросилась к багажнику, кажется, у нее заело ключ, она сердито тыкала им в скважину, парень вышел, чтобы помочь, но она запрыгнула в машину, дала по газам и уехала.

Мойщик утверждает, что опель был зеленым, а за рулем была дама в мехах, на чай ему не дали, и он не стал протирать стекла. Опель уехал, а парень остался, он торчал там еще минут пять, разговаривал по телефону, пытаясь перекричать рабочих в гараже. Может, такси хотел вызвать. Потом на колонку заехал мебельный фургон, раскрашенный как греческий флаг, парень коротко поговорил с шофером и забрался в кабину. Вид у него был такой, будто мамаша задала ему трепку, но он бодрится и держит нос по ветру.


Иван

До прыжка оставалась неделя, теперь я ходил к мосту каждое утро, сам не знаю зачем. Покупал рыбу в киоске и стоял там, глядя на реку, впадающую прямо в океан. В субботу у парапета топтался лысый мужик в куртке с облезлым мехом, глаза у мужика были хитрыми, а зубы – белыми и золотыми. Мой сосед в Токсове называл таких зимогорами.

– Держи. – Я протянул ему пакет с рыбой, он запустил пальцы поглубже и вынул кусок запеченной в тесте каракатицы. – Да бери все, я не голоден.

– Славные шокиньюш, – ласково сказал мужик, набивая рот, – а креветок тебе не положили, вот засранцы.

Он отошел, прижимая пакет к груди, его нейлоновая куртка отливала синим, будто нефтяное пятно. Подойдя к причалу, он встал на колени, нагнулся к воде, выдернул оттуда сачок, и я увидел что-то светлое, длинное, похожее на рыбину, бьющуюся в проволочной сетке. Забравшись на мост, я посмотрел вниз и увидел, как клошар поднес рыбину ко рту, откусил голову и выплюнул.

Я подумал, что в такой же рыбе в следующий вторник может оказаться молекула моего тела, мельчайшая его часть, перемешанная с планктоном. Некоторое время я оставался там, перегнувшись через перила и повторяя: еще тепло, я отлично плаваю, денег хватит на шляпную коробку и еще останется. Мужик все еще стоял, задрав голову с сияющей рыбиной в руке, и, приглядевшись, я понял, что это литровая бутылка белого, до половины оплетенная соломой.

Потом я спустился вниз и дошел до лодочного причала, где качалась на воде плоскодонная лодка для перевозки портвейна. В дубовых бочках, сложенных на палубе, уже лет триста как сухо и пусто, хоть зимуй. Имитация, как и многое в этой стране, потерявшей бразильское золото. Как моя внезапная дружба с Понти, например. Или то, что за два года поспело у нас с Крамером, на собачьем огороде.

Он называет это жунта, то есть хунта, и точнее не скажешь. В делах дружбы коварства не меньше, чем в планах войны. Годами плавится мед, копится терпеливый взяток, и все жужжит, все надежно, но приходит день, леток наглухо забивается дрянью, и дружба издает пустой звук. Porta aperta per chi porta chi non porta parta!

Никогда не любил это слово, дружба, в нем ужиное из-под камня скольжение, рыбий жир, что заставляют слизывать с чайной ложки, залубенелые варежки на школьном катке. Другое дело – горечавка, в ней есть и горечь, и речь, и река, и даже чавканье, напоминающее большую голодную псину. Синие горечавки растут под полуночным солнцем в Тромсё. И скоро мы с ними увидимся. Я растянулся на теплых досках, подложил сумку под голову и закрыл глаза.


Радин. Четверг

Вернувшись в город на поезде, Радин заварил чаю, прикончил подсохший батон и принялся за работу. Вопросы разбухали, как лошадиная шкура в молоке. Почему третий день от Салданьи ни слуху ни духу? Почему он в списке Варгас, если не был знаком с пропавшим австрийцем? А если знаком, то почему промолчал? И какое расследование он ведет, если в редакции говорят, что он уволился?

Заполняя странички тетради, Радин поймал себя на том, что разучился записывать реальные события. И думать о том, что происходит на самом деле, тоже разучился. С персонажами ему было сподручней и веселее. Теперь же он сам становился персонажем, тихо и неуклонно, как будто оказался в стране, где власть внезапно перешла в другие руки, но люди еще не осознали перемен и гуляют в парках с детьми и собаками.

Итак, что нам дала бензоколонка. Фургон мебельной фирмы, на котором аспирант укатил обратно в город, был раскрашен как греческий флаг, значит, лазурная полоска и белая. На поиски фургона ушло минут двадцать. Сначала он просмотрел все магазины, которые предлагали доставку, потом выбрал два, у которых на логотипе была лазурь, и быстро выяснил, что полосатые фургоны принадлежат «Amigo útil», крупному торговому центру в северной части города.

Некоторое время Радин думал, не поехать ли в эту контору, но потом решил не бить понапрасну ноги, позвонил в отдел доставки и спросил, можно ли узнать имена водителей, работавших на линии двадцать девятого декабря.

– Вас беспокоят из торгового представительства Великобритании, – сказал он, жестко подчеркивая акцент, – нам необходимо найти человека, который в тот вечер заправлялся бензином в районе Agro de Baixo. Он помог нашему директору, и его приказано вознаградить, просто записка мистера Аронстайна затерялась в секретарской, а теперь нашлась! Если я не исполню приказа, мне здорово влетит!

– Но у нас только два водителя, – любезно ответили на том конце провода. – И оба работали сверхурочно в праздничную неделю. Можно посмотреть, кто из них был на Agro de Baixo, но это ничего не даст, потому что они часто ездят не по графику, обедают, когда им вздумается, опаздывают и меняются клиентами. Поговорите с ними, я продиктую телефоны!

Первый водитель ответил сразу и сказал, что никого в кабину не сажал, второй долго не снимал трубку и отозвался только вечером. Обрадованный Радин предложил выпивку, водитель помялся, но, услышав, что годится любой паб на его выбор, пробормотал, что в девять будет ждать у метро. Радио на кухне пообещало дождь и пробки в районе Боавишта. Плащ, висевший на крючке у двери, был слишком светлым для португальской весны, вчера Радин почистил его одежной щеткой, хорошенько ее намылив, но пятна все же остались.

По дороге в центр он вспомнил фургон, вернее, грузовик, о котором недавно читал у Эко, – огромный, с надписью metaphora на борту. Это означало всего лишь «перевозка» на новогреческом. У мебельщиков тоже название серьезное. Он знал, что amigo útil переводится как полезный друг, но стоило произнести название вслух, как ему почудился платоновский «мешок утиля, специально отобранного, в виде редких, непродающихся игрушек, каждая из которых есть вечная память о забытом человеке».

* * *

– Скоро польет, пошли под крышу, – сказал водитель фургона, на затылке у него торчал смешной хохолок, и Радин подумал, что он завалился было спать, вернувшись со смены.

Водителя звали Жозе, лет ему было чуть за двадцать, и жил он явно неподалеку, потому что явился в мятой рубашке и мокасинах на босу ногу. Жозе долго расспрашивал подавальщика о закуске, и в конце концов остановился на тремосо, оказавшемся семенами люпина. Отхлебнув из кружки, он сладко зажмурился, положил локти на стол и уставился на собеседника.

Час тому назад, шагая вдоль бесконечной руа Шанхай, Радин понял, что говорить о пропаже аспиранта вообще не стоит, водитель испугается и начнет врать, а то и вовсе уйдет. Важно было понять, где и когда Крамер вышел из фургона. Он покинул виллу за два дня до Нового года, а в своей квартире появился в начале января, где-то между этими событиями есть темный, неосвещенный эпизод.

– Парень подсел ко мне в самом конце смены, – сказал Жозе, – оставалась последняя доставка, где-то в Ламасе, поэтому я заправлялся на кольцевой. Встал он, значит, на подножку и постучал мне в окно, ну я открыл, а он говорит: за пятерку подбросишь до города? Нет, говорю, bicho, я не такси. А он мне: я с женщиной поссорился, она уехала с моей сумкой, ты же знаешь этих баб! Если поможешь стулья на третий этаж дотащить, тогда отвезу, говорю. Мы поехали в Ламас, там часок конторскую мебель потаскали, а потом я подвез его в поселок, в пробке стояли примерно полчаса, так что домой он добрался часам к десяти.

– Я разыскиваю этого парня по просьбе моей сестры. – Радин понизил голос. – Он нарушил свои обещания, понимаете? Это задевает ее честь.

– Да ладно, – усмехнулся водитель, – мне-то какое дело. Разыскивай на здоровье. У него, похоже, таких сестер хватает. Сперва-то в центр, на руа Лапа просил подвезти, а потом говорит: не поедем, планы поменялись. Ну, я развернулся и поехал по объездной.

– Что у него было в руках, вы не помните? Сумка, саквояж?

– Нет, он вроде был налегке, только плащ через руку перекинут.

– А где он из машины вышел? – Радин поднял руку и показал подавальщику два пальца.

– На виа Панорамико он вышел, на холме, там, где частный поселок. Сначала сказал, что ему пару ящиков надо вынести из одного дома, бумаги какие-то, и что если я его обратно в город подброшу, то мы в расчете и сверху двадцатка. Мол, наличные у него на вилле есть.

– Значит, и тебе пришлось на него поработать?

– То-то и оно, что не пришлось. Как только мы к воротам виллы подъехали, так он сразу и передумал. Я, говорит, пожалуй, останусь здесь, спасибо, говорит, и прощай. Выскочил из кабины и давай замком греметь, ворота отпирать, ну я и поехал себе. Еще подумал, не ограбить ли он кого решил, сейчас даже такие, как он, промышляют чем придется.

– Такие, как он? Это какие?

– Artistas falsos. – Жозе пожал плечами, подвигая пустую кружку на край стола. – Ну, знаешь, щиколотки голые, борода квадратная, очки роговые, небось и мясом брезгует.

– Тебе такие не по душе?

– При чем тут душа? Вот я вожу фургон и выгляжу как водитель фургона. А эти хотят казаться людьми, которые рисуют или там музыку сочиняют, но тот, кто реально сочиняет, тот, bicho, курит настоящую траву, а не айкос мусолит и уж точно не носит очков с простыми стеклами.

– Очки у него настоящие, – вставил Радин, но шофер отмахнулся:

– Все равно в нем было что-то такое, ну, ты знаешь. Не то чтобы чистой воды bambi, но и не мужик!


Доменика

Летом, не успев проснуться, ты начинал ждать сумерек. В шесть ты поднимался в студию и открывал окно, стены студии становились голубыми, помнишь, как ты называл этот свет? Ландышевый, lírio do vale. Это слово всегда напоминало мне весну девяносто пятого. В тот год мы поехали в Ниццу, где ты уже был, а я еще не была.

Ты сказал, что деньги раздобудем на месте, я думала, ты будешь продавать картинки или вырезать бархатные профили, и приготовилась к долгим часам ожидания на набережной, которую видела в путеводителе. Утром мы встретились на вокзале, но поехали почему-то в Марсель, а оттуда на тряском автобусе в деревню, где у тебя была знакомая, а у знакомой теплица за домом. Эту женщину звали Сандрин, она пустила нас переночевать в сарае на дерюжных мешках, а в пять утра подняла, налила кофе из кувшина и отправила в теплицу за ландышами.

Корни нужно было осторожно вынимать вместе с землей и укладывать в пластиковые горшочки. К восьми часам мы собрали два ящика, потом набили мешки скрученными резинкой букетиками, голова у меня шла кругом от душного запаха, в машине я открыла окно и всю дорогу лежала на заднем сиденье, глядя на мелькание лиловых теней.

Сандрин высадила нас на площади, где уже стояло несколько крестьянского вида парней с похожими мешками, велела привести цветы в порядок и уехала, я принялась доставать букетики, но тут часы пробили полдень, и площадь мгновенно заполнилась народом, как будто где-то открыли крепостные ворота.

Я смотрела, как ты ловко считаешь монеты, улыбаешься дамам, делаешь мне тайные знаки, словно хирург, поглощенный операцией, и не узнавала своего увальня, свою камышовую голову. Помню, что подумала, не фермер ли на самом деле твой отец, которого ты объявил деревенским нотариусом. К вечеру ландыши кончились. Никто к нам не подошел, чтобы спросить, что мы тут делаем и есть ли у нас документы для торговли.

Сандрин явилась к семи, немного навеселе, приняла ландышевый горшок, набитый монетами, будто сказочный арабский клад, и отсчитала тебе нашу долю. Оказалось, что это единственный день в году, когда продавать ландыши может кто угодно, на любом углу, никаких бумаг и налогов. Ночевали мы в Ницце, в турецкой гостинице на пропахшей кошками улице, утром ты вывел меня к морю и вдоволь накормил мидиями с шафраном, а потом меня долго рвало в общественной уборной на пляже под названием «Bain Militaires».


Радин. Пятница

Кота он нашел в пекарне на набережной. Сначала он надеялся поймать одного из тех, что грелись возле фонтана на площади, но это оказалось не так-то легко. Потом он вспомнил о пекарне, где в витрине, между двумя рекламными стожками, вчера лежал рыжий кот с белым пятном на лбу. Завернув в пекарню, он купил миндаля в сахаре, получил футбольный билетик и попросил одолжить кота до вечера, под залог. Булочник сложил руки поверх фартука и недоверчиво покачал головой.

– А вы не станете испытывать на нем новое лекарство? Это бродячий кот, но приходит каждый день, будто на дежурство. Мы повесили ему бантик на шею, чтобы он не попался городской службе.

– Я верну его сытым и довольным, – сказал Радин со всей серьезностью. – Он нужен мне для того, чтобы поймать в доме мышь, она пустила кровь моим мешкам с крупой. Я ваш новый сосед, живу у сеньоры Сантос, теперь буду приходить за свежим хлебом.

– Что ж, тогда берите. – Хозяин вышел из-за прилавка и ловко взял кота обеими руками. – У вас есть сумка? Он будет сопротивляться!

– Продайте мне вон ту плетенку для пикника. – Радин показал на корзину, заполненную булками, хозяин сказал, что это предмет интерьера, но если он оставит залог, то может взять и корзину, и кота до семи вечера.

Потом он долго шел по извилистой руа Фез по направлению к холму, солнце светило ему в лицо, кот мирно сидел в корзине из ивовых прутьев. Полдень был жарким, над клеверным полем стояло марево. Радин снял свитер и повязал вокруг пояса, оставшись в белой футболке с шахматной эмблемой «Боавишты». Футболку он нашел у аспиранта в шкафу, его трехдневный запас белья исчерпался, а стиральная машина в подвале кормилась какими-то непонятными жетонами.

У входа в поселок он миновал сторожку, где сторож поглощал яичницу прямо из сковородки, устроившись на вытащенном из домика табурете. Объясняя старику, куда он направляется, Радин вспомнил, что калабрийцы называют такое блюдо босоногая яичница, вместо ветчины в ней обжаренные кусочки хлеба. Сторож выслушал его равнодушно, подцепил корочку вилкой и кивнул, пропуская.

Итак, в январе консьержка видела женщину, которой аспирант открыл дверь, думал Радин, поднимаясь по ступенькам на верхнюю террасу холма. Она пришла с большой сумкой, вскоре из квартиры донеслись запахи жареного мяса и специй. Если сложить поздние визиты, ужины и ссору на бензоколонке, то стоит предположить любовную связь. Если мы докажем, что в январе вдова встречалась с аспирантом у него на квартире, то ей придется поубавить спеси и рассказать что-нибудь полезное.

Радин приподнял крышку корзины, потрепал кота по спине и направился к вилле вдоль живой изгороди из боярышника. Теперь солнце грело ему затылок. Река внизу казалась спокойной, хотя он знал, какая она быстрая и опасная, особенно в том месте, где впадает в океан, у краснодверного маяка Фелгейраш.

Когда он был там в первый раз, то видел, как чайки едят высохших морских звезд: спускаются к самой воде, размачивают добычу в бурлящей пене, быстро набирают высоту и возвращаются на берег.

* * *

Дом Понти расположился на обрыве, между двумя кипарисовыми рощами, его северные окна смотрели на реку, а южные – на пустошь, через которую вилась тропинка, засыпанная гравием. Второй раз прихожу сюда, подумал Радин, и второй раз жалею, что хозяина нет дома. Странное дело, я ищу австрийца – или русского? – но мертвый Понти маячит в каждом разговоре, дразнит и не дается. Безымень, так в славянских мифах называли тень утонувшего самоубийцы.

На этот раз Радин пришел через пустошь, тропинка вывела его к калитке для прислуги, но вдова сама открыла ему дверь. Она бросила взгляд на корзину и посторонилась:

– Входите, детектив. Вы принесли свежий хлеб?

Он молча вошел, поставил корзину на кресло и, как только Доменика повернулась спиной, открыл крышку и позволил коту выбраться наружу. Тот на мгновение присел, быстро огляделся и побежал в сторону кухни, откуда доносилось жужжание кофемолки.

– Вы в своем уме? – Доменика поморщилась и сняла корзину с кресла. – Это старинный гобелен из Алентежу. Зачем вы кошку приволокли?

– Простите. Это кот моей знакомой, я обещал завезти его к ветеринару.

– Ладно, рассказывайте, у меня мало времени. – Она пошла в гостиную, и Радин пошел за ней, надеясь услышать кашель и задать свои вопросы.

– Есть новости, сеньора. Полагаю, нам следует их обсудить.

– «Боавишта» выиграла у «Бенфики»? – Вдова насмешливо покосилась на его футболку. – Я опаздываю на радио. Даю вам пять минут.

– Вы утверждали, что не видели молодого Крамера с того дня, как между вами произошла ссора. Но я установил, что в тот вечер он не поехал к себе домой, он вернулся сюда, на вашу виллу, и ради этого трясся в мебельном фургоне, тяжелые ящики ворочал! Такие метания по ночному городу говорят о сильных чувствах.

– Вы пытаетесь быть вульгарным? – Она остановилась и повернулась к нему лицом.

Свет падал из окна, в котором не было цветных стекол, и Радин наконец разглядел ее как следует. Широко посаженные глаза, крепкий нос, высокая шея. За несколько дней он успел привыкнуть к здешним лицам, тяжеловатым, резко очерченным, сплошь военачальники и дамы, живущие на фресках.

– Это просто факты, сеньора. К тому же вы навещали аспиранта на руа Лапа, есть свидетели, утверждающие, что в январе вы готовили ему ужин. И принесли целую сумку еды. Вы ведь знаете, где он теперь?

Доменика отвела глаза и сложила руки за спиной, будто школьница. Некоторое время они стояли молча. Радин смотрел в окно поверх ее плеча и думал, что лучше дома, наверное, и быть не может. Сад, утопающий во мхах, розовые свечки каштана, тарелки с оленями на каменной стене.

– Я не готовлю ужинов, – сказала она наконец. – И не покупаю еду. Очевидно, меня с кем-то перепутали. Через час у меня программа на «Radio Nova», а вам пора уходить, если вопросов больше нет.

– Мне, собственно, нужна только монография… – начал он примирительным тоном, но тут с кухни раздался испуганный голос служанки.

Кофемолка захлебнулась, что-то железное покатилось по полу, послышался кашель, потом торопливые шаги по коридору. Радин огляделся и пошел на звук. Кашель становился все сильнее, кто-то заперся в ванной, вывернул краны, и вода с шумом полилась в раковину. Некоторое время Радин стоял под дверью, потом постучал:

– Я могу вам помочь?

– Уберите кота, – сказали из-за двери.

– Хорошо. – Он зашел на кухню, на полу лежала жестяная коробка, под ногами хрустели кофейные зерна. Радин заглянул за плиту, провел рукой по верху посудного шкафа, потом встал на колени и заглянул под буфет. Вдова окликнула его из холла:

– Я уезжаю, детектив. Выбросьте из дома вашего зверя!

Когда дверь за ней закрылась, Радин услышал голос за дверью ванной:

– Она меня уволит, зачем вы это сделали!

– Не уволит, что ей тут делать одной. Как вас зовут?

– Малу. – Служанка приоткрыла дверь и выставила припухшее личико. – То есть Мария-Абелия-Лупула, но для хозяйки это слишком длинно. Сеньора терпеть не может проблем со здоровьем, я не говорила ей про аллергию, а падрон все знает, но он великодушный человек.

– Правда? Не бойтесь, кота здесь нет, можете выходить.

– А я вас помню. – Служанка вышла, поправляя голубую косынку. – Вы тот детектив, что приходил два дня назад. У вас есть новости?

– Вы и есть моя новость. У вас аллергия на кошачью шерсть. Значит, это вы навещали Крамера на его квартире, а в январе жарили ему мясо. Похоже, нам есть о чем поговорить.

– Не знаю, о чем это вы. – Она пожала плечами и отправилась на кухню, мягко ступая в вязаных носках, а Радин пошел за ней.

– Зато я знаю, сеньорита. Но сначала нужно найти источник ваших страданий. Мне его вечером в пекарню возвращать! – На кухне он опустился на колени и помог ей собрать кофейные зерна в совок.

– Как подзывают кошек по-португальски? Пус-пус-пус? Мичу-мичу?

– Кити-кити! – Она снова чихнула и засмеялась.


Малу

шмелик, сказал он, а шмелик, ты не станешь меня кусать?

я сидела в баре барнарди за стойкой, это возле кармелиток, и крутила в руках сломанный браслет, а он сел рядом, положил шляпу на стойку и уставился на мое плечо, я думала, он по работе, и помотала головой: приходи вечером, дяденька, я тут просто кофе пью! на плече у меня и вправду шмель, еще со школы, я его сколько раз пыталась свести, но все равно видно, и полоски стали фиолетовыми

менеджер ихний велел к полудню подойти, а уже два пробило на площади, и третий кофе пришлось покупать, выброшенные деньги, горечь одна, видать, бармен зерна марганцовкой поливает, а мне хотелось курить и светлого пива, но нельзя

я там сидела такая чистенькая, меня обещали взять на кухню помощницей, один клиент замолвил слово, так что я сидела тихо и смотрела на дверь: вот-вот придут за мной, а тут мужик цепляется, ну я и рявкнула, что я ему не шмелик и чтобы он брал свою шляпу и валил отсюда, и нечего улыбаться, как алмейда на афише кинотеатра

а кто тебе браслет сломал? спросил он потом, и я вдруг заплакала, просто все одно к одному, и менеджер все не идет, и экзема на груди, и браслет сломался, плачу и смотрю ему в лицо, а лицо у него такое свежее, глаза ореховые, быстрые, будто у белки, потом он вздохнул и говорит: ты ведь с юга, верно? проглатываешь слоги!

четырнадцать лет прошло, а я даже цвет его рубашки помню, шляпу из белой соломки, запах портера, кто бы мне сказал, что я его лицо буду как божье любить, и картины его любить, точно фрески в апсиде, хотя на стену в своем доме я бы такое в жизни не повесила

когда осенью я в церковь пришла, чтобы записку подать за упокой, падре мне говорит, уже две мессы заказали, сеньор был уважаемым человеком, такое несчастье, я головой киваю, а сама думаю: во всем городе по нему плачут, в газетах пишут, на воротах поселка траурную ленту натянули, а что случилось, знаю только я!

это гордыня была, мне падре потом объяснил, велел читать никейский символ веры многократно


Иван

Стоячий воротничок и белая вставка делают человека невидимым, так, кажется, написал Честертон. Всегда об этом думаю, когда надеваю желтый комбинезон в комнатушке, где на дверях написано «carregador».

Каррегадор – это я. Есть еще два каррегадора, но они приходят после полудня. Утренняя смена считается паршивой, по утрам на склад привозят окорока, но я попросил утреннюю, чтобы уходить, пока Лиза еще спит. Про желтый комбинезон она не знает, разумеется.

На северной окраине порта, где в девяностых построили мой склад, раньше была кузница, на заднем дворе до сих пор валяются кованые полосы, скобы и шестерни. Весь главный двор занимают бочки с треской, в этой стране она адски соленая, сто лет надо размачивать, но народу нравится. После полудня я пью кофе в портовой забегаловке, похожей на баржу, да это и есть баржа, списанная лет сто назад, на борту еще видна надпись freira bonita, проступающая сквозь белую краску.

На той шхуне, что приняла Амундсена на борт примерно сто лет назад, было написано «Мод», это имя норвежской королевы. Однажды я видел фотографию шхуны в музее и прочел, что когда ее спускали на воду, то вместо шампанского разбили сосульку. Может, поэтому она вечно застревала во льдах и вставала на зимовки чаще, чем следовало.

Помню, как сидел на причале в Тромсё с бутылкой местного пойла и думал о том, что такое настоящее невезение. Ты отправляешься в экспедицию, о которой мечтал, но в первые же дни ломаешь руку в двух местах, отравляешься угарным газом, насмерть ссоришься с командой, и под конец тебя кусает белая медведица.

Я сидел там и не знал, что этим летом в Гатчине умрет моя мать и удача от меня отвернется. Теперь я каррегадор, у меня куча долгов, девушка, желтый комбинезон, и мои путешествия закончились. Но если я когда-нибудь вернусь на этот причал, то уроборос, похожий на корабельный канат, укусит себя за хвост, и все начнется по новой, с чистого листа.

Днем в забегаловке довольно шумно, приходят туристы и местные бездельники; хорошо, что не все знают, что за рубкой стоит железная скамья, где можно устроиться с чашкой и соленым бубликом. Каждый раз, когда вижу эту скамью, я думаю о матери.

Когда мать умерла, я приехал к тетке в Гатчину, мать лежала там на садовой скамье, сначала мне показалось, что она голая, и я зажмурился. Но это была клеенка телесного цвета, тетка прикрыла тело от насекомых, под клеенкой было выходное платье из синего бархата. Я сидел на полу и смотрел на лицо матери, густо напудренное, такое же бедное, как паром на алябьевской переправе, на котором я ездил довольно часто в прежние времена, кораблик с белым облупленным носом, там еще был паромщик, который ко всем приставал, изображая морского волка. Ветер сегодня шквалистый, говорил он, вытягивая руку в направлении берега, на волнах барашки и птицы возвращаются к берегу, значит, завтра переправа работать не будет, помяните мое слово!

Там, в Гатчине, отца не было, он не приехал. Мать лежала хрупкая и пустая, будто глиняная копилка, запах у нее был незнакомый, меня просто воротило от него, так что я пошел в ванную, взял там «Красную Москву» и хотел вылить на клеенку, но пробка намертво присохла к флакону, и ничего не вышло.


Радин. Пятница

– Вот ты и попалась, Малу! – бормотал он себе под нос, поднимаясь на второй этаж.

Выходит, дело не в сливочной сеньоре, а в маленькой Марии-Лупуле, которая бесшумно ходит по дому в носочках. А ведь в списке служанки нет, галеристка ее даже по имени не знает. Комнат на втором этаже оказалось больше, чем он предполагал, приходилось заглядывать под бесчисленные диваны, так что до студии он добрался не сразу.

На стене висело несколько холстов, усыпанных сверкающей рыбьей чешуей. Подойдя поближе, Радин понял, что это выкрашенная золотом яичная скорлупа, и, не удержавшись, потрогал ее пальцем. Студия Понти показалась ему скучной, во всем была какая-то аптечная чистота, папки с эскизами стояли на полках по ранжиру. Он вытащил одну и принялся было листать, но тут сверху раздалось шипение, похожее на выходящий из шарика воздух.

Радин поднял голову и понял, что над студией есть еще одна комната, под сводом крыши. Он произнес кити-кити, и кот обиженно фыркнул где-то наверху.

Чугунная лестница брала начало в углу студии и вела на антресоли, коту было некуда деться, он шипел и бил хвостом, но Радин сгреб его обеими руками и осторожно спустился, удивляясь отсутствию перил. Вернувшись на первый этаж, он сунул кота в корзину, закрыл ивовую крышку на крючок и выставил корзину за дверь.

– Малу, нам нужно поговорить!

Девушка повозилась, погремела кастрюлями, но все-таки вышла в коридор и прислонилась к стене, сунув руки в карман передника.

– Сразу скажу, что не намерен выдавать вас хозяйке. Я знаю, что Крамер был вашим другом и его книга у вас. Я ведь могу на нее посмотреть?

Малу зажмурилась и помотала головой.

– Не стоит меня бояться. Я такой же наемный работник, как и вы. Ищу этого парня по поручению галереи. Им нужна его книга, за нее ведь уже заплачено. И я вам заплачу. Никакого криминала здесь нет, поверьте.

– Не знаю, что и сказать. – Она вздохнула и уставилась в пол. – Может, хотите кофе? Я испекла пирог с ежевикой.

Радин сказал, что любит пироги, и провел на кухне полчаса, стараясь запомнить все дословно, ничего не записывая. Он сидел с полным ртом хрустящего теста и разглядывал служанку, которая сняла передник, улыбалась и качалась на стуле.

Смоляные сросшиеся брови, ресницы щеткой, глаза мерцают, низкий голос пенится. Красотка, даром что круглая, как родосский кувшинчик. И где же такие водятся. Какой-нибудь Лагуш в зарослях осоки?

Осушив три чашки сладкого кофе, Радин получил флешку с книгой, попрощался, оставил на столе сотенную бумажку и поспешил домой, чтобы записать все, что услышал. Ивовая корзина стояла у дверей, но кота в ней не было. Проходя через сад, чтобы срезать дорогу, Радин миновал домик с камышовой крышей, на крыльце темнокожий мужчина склонился над ящиками с рассадой.

Увидев чужака, садовник бросил работу и подошел к нему с угрожающим видом, но Радин предложил ему сигарету и сказал, что навещал почтенную вдову. Они покурили на ступеньках флигеля, Радин похвалил его татуировки, а мужчина назвал свое имя, которое на его языке означало Приходящий-На-Рассвете.

Кота садовник не видел, у него в сторожке жила собака хозяина, очень старая, за котами уже не гоняется. После смерти Понти собаку хотели усыпить, но он, садовник, не позволил. Кристиана он знал, но приказаний от него не принимал, а тот так и норовил его запрячь: то дров принеси для камина, то в лавку сбегай. Я этому мальчишке не служу, сказал садовник, и рад, что зимой он наконец убрался отсюда. Я служил важному человеку, который построил все это, но он прервал свою жизнь, а я остался здесь, чтобы присмотреть за двумя женщинами, старой и молодой!

Радин задал еще несколько вопросов, оставил на крыльце полупустую пачку «Aguia» и вышел из сада через калитку для торговцев. Дожидаясь автобуса у подножия холма, он достал наконец блокнот и записал то, что следовало. Время от времени он оглядывался, все еще надеясь увидеть кота, хотя знал, что тот предпочтет остаться в тенистом саду виллы Понти. Он бы и сам там остался, будь его воля.


Мария-Лупула

Хозяйка и Кристиан уехали вместе двадцать девятого декабря. Хозяйка сказала, что останется в гостинице на две ночи, а служанка ушла в шесть вечера, поехала на вокзал, чтобы сесть на автобус до деревни, где живет ее родня. Была холодная, метельная ночь. Кристиан, наверное, замерз, потому что его плащ только с виду теплый. Это плащ падрона, его хотели отослать в Армию спасения с другими вещами, но Кристиан выпросил его для себя, хотя там подкладка вся рваная.

Малу и Кристиан любили друг друга уже целый год, с прошлой весны. После праздников аспирант не появился, служанка ходила на руа Лапа, но он не открыл, хотя точно был дома, она слышала музыку. Однажды она принесла корзину еды, поставила под дверью и хотела уйти, но тут он выбежал, обнял ее и позвал к себе. Говорил, что собрался на юг, вроде хорошую работу ему предложили. Больше он не давал о себе знать, а она не так воспитана, чтобы бегать за парнем по всей стране.

Нет, она ничего не знает об отношениях хозяйки и аспиранта. Какие такие отношения? Нет, она не знает о русском парне, Кристиан не знакомил ее с друзьями. Они проводили время у него в квартире – готовили ужины, смотрели кино, она прибиралась и стирала. Когда она приходила, он открывал окно нараспашку, но кошачья шерсть все равно летала в воздухе и душила ее. Приходилось пить таблетки.

Почему по телефону она сказала, что аспирант, скорее всего, мертв? Неужели сеньору непонятно? Он не мог оставить ее одну на такой долгий срок. Будь он жив, он дал бы ей знать, погулял бы сколько надо, а потом прислал бы письмо. У него полон рот земли, она это знает, как Бог свят.


Приходящий-На Рассвете

В день, когда австрийца видели на вилле в последний раз, хозяйка собиралась уезжать, и ему велели запереть ворота и включить охранную сигнализацию в саду. Дело было в конце декабря, он точно помнит, потому что в тот день умаялся чистить дорожки, засыпанные снегом и прелой листвой, а эту работу он всегда делает перед Новым годом.

Сад очень большой, и обычно он чистит только то, что на виду, а в тот день занялся дальними углами и забыл включить охрану. Спохватился, когда совсем стемнело, но заметил свет в доме и понял, что кто-то остался ночевать.

Выйдя через служебную калитку, он увидел хозяйскую машину на дороге, у самых ворот. Помнишь, раньше продавались «Português» в голубой пачке, потом их перестали производить, так вот, опель у сеньоры точно такого цвета. А через минуту он увидел и хозяйку в меховом манто. Она ходила туда-сюда вдоль ограды, потом села за руль, потом вышла, пнула ворота ногой и снова стала ходить.

В его племени мужчина не подходит к женщине с вопросами, если его не зовут и не говорят помоги. В его племени даже кровь, капающая из раны, становится кусками кремня, и сами мужчины тверды, как лед. Так что он не стал подходить, не стал включать охрану и пошел в город, в клуб для холостяков, а раз он провел вечер в городе, значит, это была суббота, никак иначе.


Доменика

В школе меня считали деревенщиной, несмотря на красоту. Мать привезла меня в Порту, когда мне исполнилось двенадцать, и я долго и мрачно приглядывалась к одноклассницам, пытаясь понять, что за штука этот лоск, которого мне не хватает.

Дома, в Вибо, у матери был магазинчик на окраине, на вывеске было написано торговля антиквариатом, хотя там продавали все, что под руку попадалось. Все помещение – с черными потолочными балками и забранными свинцовой решеткой окнами – было заставлено сундуками, подсвечниками и торшерами со спутанной бахромой.

Посреди магазина высился буфет, набитый латунью и табакерками, а на нем стоял свадебный букет под стеклянным колпаком. В детстве я считала эти цветы волшебными и очень боялась, что их купят. Однажды какой-то турист задел колпак локтем, стекло разлетелось, я увидела грязные лепестки из белой марли и разрыдалась.

Мать продала магазин, когда встретила господина Кавейру на речном круизе, который она выиграла в лотерею. Пароход остановился в Пиньяо, и так вышло, что они оба остались на борту, у матери сломался каблук, а Кавейру укачало. Своего отца-итальянца я никогда не видела, так что с первого дня звала отчима papai, он был прижимист, но мне почти ни в чем не отказывал. Зимой он возил нас матерью к морю, и мы бродили по безлюдному пляжу в зюйдвестках, надвинутых по самые брови, морская пена была черной и лохматой, как после великанской стирки.

Через несколько лет я стала подрабатывать в академии, потом пошла в театральную школу, играла в маленьком театрике, ходила на свидания и совершенно не думала о замужестве, так что, когда мы встретились, пропустила твои слова мимо ушей. Помнишь, что ты сказал? Теперь у меня есть слава, и мне нужна хорошая жена, чтобы наслаждаться ею вдвоем. Из тебя выйдет то, что мне нужно, Доменика!

Через пять лет, на приеме в мэрии, ты ударил меня кулаком в грудь. Мы стояли в туалете, где ты нашел меня спящей в кабинке, и вытащил к зеркалу, чтобы показать, на кого я похожа. Да, я слишком много выпила, несколько раз подходила к столу с бокалами, закуска была паршивой, и я не стала закусывать. Ты ударил меня в грудь потому, что не мог ударить по лицу. Бретелька лопнула, и платье медленно свалилось на пол, с тихим шорохом, будто кора с эвкалипта.

Я открыла рот, чтобы объяснить, что под такое платье не надевают белье, что все так делают, но ты смотрел куда-то в стену красными, больными глазами, и я промолчала. Приведи себя в порядок, сказал ты тихо, – выйдешь отсюда и поедешь домой. Полагаю, к тому времени ты понял, что из меня ничего не выйдет.


Радин. Пятница

Забавно, что в этой истории врут абсолютно все, будто в пикареске семнадцатого века. Белокурая вдова – куница для кошельков. Попутчик в поезде – хромой бес с тростью. И пригожая повариха лукавит!

Автобус опаздывал уже минут на двадцать. Кажется, я знаю, что аспирант нашел в маленькой южанке, думал Радин, вглядываясь в дорогу, над которой вились столбики желтой пыли. Она из тех барышень, чьи вкусы бывают мягкими и определенными, ни смерть, ни время их по-настоящему не интересуют. Ловкие пальчики, вязаные носочки и едва заметный налет низости, как мучнистая роса на черном винограде.

Радин забрался наконец в автобус, сунул водителю монету и сел в последнем ряду. Ладно, аванс я почти отработал, осталось разыскать букмекера. Хорошо, что флешка с книгой у меня в кармане, а значит, не все так эфемерно. Служанка отдала ее безропотно, даже вернуть не попросила. Похоже, для нее частный сыщик – то же, что полицейский инспектор, а инспектор – то же, что доктор или мэр.

Вернувшись домой, Радин торопливо вставил флешку в компьютер и увидел значок Safeguard и графу для пароля. Ну ты даешь, аспирант. Походив по комнате, он сел к столу и стал вводить по очереди: свинский_ангел, беспечная_сестрица, голубой_динамит. Нет, пустышка. Имена вдовы и служанки тоже не подошли. День рождения аспиранта? Австрийский городок с открытки? Имя художника, название галереи? Нет, мимо.

Крамер работал в этой квартире, что могло прийти ему в голову, когда он придумывал пароль? Радин обвел кухню глазами, потом вышел в гостиную, осмотрелся и вспомнил про кошачьи миски с надписями, которые недавно задвинул под шкаф. Имя Мальядо не подошло, а Женжибре – сработало. Рыжий кот, похоже, был на хорошем счету.

Радин достал из трюма пачку макарон, поставил воду на огонь, устроился на диване и пролистал книгу от начала и до конца. Потом он снял кастрюлю с огня, открыл банку песто и быстро поел. Взяв бумагу и карандаш для заметок, он вернулся в начало книги и стал читать, испытывая какую-то смутную неловкость.

Научной работой этот текст мог назвать только тот, кто не продвинулся дальше первой главы. Это был черновик, расхристанный, небрежный, похожий скорее на дневниковые записи, чем на работу докторанта. В этот файл Кристиан записывал все, что приходило ему в голову, гладкие академичные куски сменялись набросками, а те внезапно прерывались стишками, домашними делами и латинскими цитатами.

«…Более того, он настаивает на отказе от концепта и уходе к реализму, такому же реальному, как кролик, сидящий под шляпой фокусника – пока вы пускаете сладкую слюнку, размышляя, там ли он или его уже перепрятали, наступает краткий миг, когда фокус бывает искусством. Купить зубную щетку и занести тостер в починку. Иван согласился выполнить работу, хотя выглядел немного растерянным. За лето задолжал мне пять сотен, отдаст, когда получит аванс, если не спустит все на собак и траву. Если кого-то в этом городе стоило выбрать символом невозможности легалайза, то я без сомнений указал бы на него, не понимаю, как его подружка еще не тронулась умом. Впрочем, она балетная, они очень выносливы!»

Прочитав еще десяток страниц, Радин закрыл компьютер и взялся заваривать чай. Танцовщица уже мелькнула, может, еще что-нибудь вытащим. Хорошо бы эту девушку разыскать, она приезжала на канидром, значит, ее мог видеть букмекер, принимавший ставки. Похоже, именно ее портрет стоит на мольберте в доме Гарая, иначе в этой истории слишком много балерин.

Надо было купить тот рисунок углем, у детектива всегда при себе рисунок или снимок. Хорошо, что в почте осталась картинка, присланная из редакции «Público». Там, правда, больше тела, чем лица, но все же лучше, чем на пальцах объяснять.

Следующий забег в макао будет во вторник, так долго ждать не стоит, думал Радин, надевая наушники и споласкивая тарелку и чашку. Ближе к вечеру отправимся в бильярдную, о которой говорил сторож, любитель копченой трески.

Найду букмекера, и две девушки сольются в одну, будто две жены охотника в китайской сказке, одна живая и одна вышитая на шали. Если повезет, она и вправду окажется русской. Я, черт возьми, полгода не говорил на родном языке!

* * *

– Меня скоро уволят, я больше не смогу к вам ходить, – сказал Радин, явившись на второй сеанс терапии. – И жена меня бросила.

– Значит, вам нужна другая работа, – сказал доктор, не сразу оторвавшись от разложенных на столе бумаг. – И, вполне вероятно, другая жена. Ваша терапия оплачена благотворительным фондом «Sobriedad», так что не беспокойтесь. Если наш разговор пойдет по верному пути, я заточу карандаш; вы это услышите, у меня точилка электрическая.

Значит, Урсула где-то выцарапала деньги, подумал Радин, разуваясь и укладываясь на ковровую кушетку за ширмой. Пыль пахла чем-то гвоздичным, сквозь резного журавля пробивался красноватый свет.

– Я не пью уже десять дней, – сказал он, глядя в потолок.

– Да мне какое дело, – донеслось из-за ширмы. – Я вас лечу не от пьянства, а от размывания границ. Выпейте хоть целое море.

– С границами стало хуже, теперь я превратился в волколака какого-то. Существую в двух шкурах. Тот, второй, – настоящий прохвост, вечно впутывается в неприятности и спит с кем попало.

– Вот он какой! А вы за ним наблюдаете и не вмешиваетесь?

– Он таскает мое тело куда ему вздумается, а я не могу воспротивиться. Как будто сплю или стою по колено в зыбучем песке. Доктор, я псих?

– После того как вавилонский храм был разрушен, – сказали за ширмой, – пророчества были отобраны у пророков и отданы безумцам. Незащищенным душам то есть. Как вы думаете, безумцами их стали считать до или после раздачи пророчеств?

– Не знаю. Но я точно не защищен, мне деваться некуда. Стоит мне услышать бегущую воду, как у меня пересыхает в горле, и я знаю, что он берет верх. Потом он, то есть я, начинаем плакать, прямо там, где нас застали слезы. А потом он уходит.

– Куда это он уходит? – За ширмой зажужжала точилка. – Вы его видите?

– Это в переносном смысле.

– Переносить смыслы – не занятие для здорового человека. Делать вид, кстати, тоже. Вы, наверное, часто делаете вид?

– Бывает, – подтвердил Радин. – Кто вам сказал, что я здоровый человек? Я не могу выбрать, в какую дверь войти, моюсь в корыте, а если идет дождь – хожу в наушниках! Я даже музыку теперь не слышу!

– Подумаешь, потеря. Некоторые самих себя в зеркале не видят, вот это уже тема для научной статьи. Как сказал ваш русский коллега: «Господь смерти не посылает, надо кряхтеть!»

– Какой еще коллега? – вяло спросил Радин, выцарапывая на ширме вторую метку ребром пятака. – И при чем тут смерть?

– У всего есть температура, у любви, у горя, у тщеславия, даже у жадности. Если температура нормальная, значит, смерть чувства уже наступила. Писатель, у которого кругом тридцать шесть и шесть, – мертвый писатель.

– Господи, что вы-то об этом знаете.

– Тут и знать нечего. Вы остыли, угомонились и растеряли кураж. Гордыня сбежала от вас, как сбегает заскучавшая девица в кафе: за соседний столик, к веселым, усатым мужикам, и вернется, только чтобы попросить на такси.

– И я этому рад, – мрачно произнес Радин.

– Тогда плачьте и слушайте свои барабаны. Еще полгода такой жизни – и вы в зеркале себя не увидите. Надо чаще поглядывать на градусник!

– Да идите вы к черту, доктор.

Он встал, надел ботинки, вышел из-за ширмы и направился к дверям.

– У вас еще восемь сеансов оплачено, – послышалось вслед.

Спускаясь по лестнице, Радин несколько раз сосчитал до четырех, задерживая дыхание, но горло все равно пересохло. Он прислонился к изразцовой стене лицом и почувствовал гладкие ребрышки узора. Стена была синей, облупленной и очень холодной, в старых лиссабонских домах всегда такие стены.

Толстого цитирует, сволочь. Но он хотя бы слушает, карандашики точит. Когда Радин пытался рассказать о том, втором, на групповой терапии, ведущий посмотрел на него так, будто египетский бальзамировщик пытался вынуть ему мозг через ноздри железным крючком.


Варгас

Когда работы Понти стали падать в цене, я не знала, как ему об этом сказать, а потом решила не говорить. Нужно было найти способ разбудить сонную публику, предпочитающую тратить деньги на русских маринистов. Сама видела, как невзрачная картинка ушла на «Сотбис» за восемьдесят четыре тысячи, это было даже не море, а корзина с персиками, нарисованная левой ногой. Это было в две тысячи втором, я тогда работала на антикварную фирму и ездила по пусадам в поисках резных ларей. Удивительно, что меня туда взяли, у меня ведь даже диплома не было, только молодость, хватка и умение заговаривать зубы.

В детстве я была равнодушна к искусству, даже рисованием не занималась, ходила на уроки кройки и шитья при воскресной школе. Лицо у меня было похоже на оливку, и меня считали уродиной, особенно за эти волосы, будто из смолы вылепленные. К восемнадцати годам я научилась пользоваться пигментами не хуже русского мариниста, отбелила кожу, у меня даже парень завелся из местных. Однажды мне доверили поехать в Рибейру и посмотреть, что за вещи у одного клиента, пожилого винодела, тот явился к нам в начале зимы, сказал, что получил наследство от деда и хотел бы его продать, серебро и бронзу, все целиком.

Я приехала к нему на ферму, зашла в амбар, где стояли сундуки, и стала понемногу вынимать, чистить и фотографировать все подряд, чтобы отчитаться начальству, хотя ясно было, что ничего ценного там не найдется, кроме набора чернильниц в виде лошадиной упряжки. Часа через два хозяин амбара пришел туда, запер дверь и, ни слова не говоря, повалил меня на гору сосновых стружек.

Вечером – он продержал меня часа четыре, еще и руки связал ремнем – я выбралась из деревни, грязная и замученная, дождалась на шоссе автобуса и забилась там на заднее сиденье. Некоторое время я думала про полицию, но потом перестала. Явившись на работу, я проявила фотографии, собрала свои вещи и ушла, хотя до зарплаты оставалось всего четыре дня. Никаких больше амбаров, никаких виноградарей.

Десять лет я жила так, будто меня в карты проиграли, а потом мать умерла и оставила мне домик с палисадником, который сразу же купила соседка, так что деньги на аренду оказались у меня на руках.

Первая моя лавка была на окраине Авеледы, оттуда я ездила на блошиный рынок в Брагу и – по окрестным деревням в поисках старого фаянса, изразцов и кружевных скатертей. Еще через пять лет у меня появилась галерея и квартира над ней, я заказала шведскую мебель, обила стены клепаными стальными пластинами и поклялась, что никогда не возьму в руки ни одной старинной вещи.


Радин. Пятница

Бильярдная оказалась в районе доков, так что ему пришлось поехать на автобусе, а потом долго расспрашивать рабочих в порту, все они тыкали пальцами в разные стороны, а водитель автокара велел идти вдоль рельсов до красного пакгауза. Рельсы привели к причалу, за причалом виднелось скромное заведение под вывеской «Бризамар», на дверях висело объявление: сегодня салат и телячья голяшка.

Радин подошел к стойке бара и спросил про Джоя, бармен кивнул, домыл пивную кружку, поставил на полку и жестом велел следовать за ним, они прошли коридор, заставленный бочками, и оказались во втором зале, секретном. Народ толпился у крайнего стола, молча наблюдая за игрой двух бразильцев, – никаких подбадривающих возгласов, никакого смеха, похоже, ставок здесь не делали.

Радин тихо спросил, почему у стола нету луз, и один из наблюдателей, не оборачиваясь, сказал, что играют в карамболь, тогда он подошел к тому, кто ответил, и сказал ему на ухо, что ищет завсегдатая по имени Джой, тот молча указал на человека в золотых очках, стоявшего по другую сторону стола, затянутого зеленым сукном.

Букмекер оказался гладко выбритым мужчиной лет сорока, от него крепко пахло лавандой, Радин сразу узнал одеколон, точно такой же стоял у них с Урсулой в ванной комнате, полулитровый флакон фирмы «Ach Brito».

Посмотрев на фотографию аспиранта, букмекер скучно помотал головой, но стоило Радину упомянуть собаку по кличке Голубой Динамит, как он оживился и велел дождаться конца игры. Из негромких замечаний зрителей Радин сумел понять, что бразилец с разбоя забил семь шаров, промахнулся на восьмом и проиграл финальную партию.

Поразительно, как много вещей на свете, от которых мне ни горячо, ни холодно, подумал он, пробираясь с пивом к столику, за которым устроился Джой. У людей покер, лошади, бильярд, футбольные ставки, лотерея, а я даже на корте не могу завестись как следует. Во мне, похоже, на ртутную каплю меньше азарта, чем должно быть в мужской особи, может, поэтому я не могу дописать проклятый роман. Литература – это ведь тоже игра, только банкомету не разрешают смотреть в лицо.

– Так ты не коп, значит. – Букмекер подвинул к нему кружку с портером. – Студента твоего я вспомнил, белобрысый такой, они часто ставят на Динамита, и немец, и дружок его, а пороху в песике маловато, ему полгода осталось до снотворного.

– А когда вы их в последний раз видели?

– Вроде в августе. Помню, русский примчался к концу второго забега, глаза косые, давай на номер два – и вытаскивает конверт, я говорю: ты банк ограбил? Самая большая ставка четыре сотни, ну он и поставил четыре, а в последнем забеге просадил все, не успел и глазом моргнуть. Я таких с ходу вычисляю, немец-то покрепче будет, он короткие стеки сажает, не больше трех за день.

– Не припомните, в какой день это было? – спросил Радин, и букмекер усмехнулся:

– Зачем припоминать, я точно скажу! – Порывшись в карманах, он достал записную книжку, полистал и уверенно произнес: – Двадцатое августа, собачка из псарни Гручо, общая ставка тысяча шестьсот.

– И что потом с ним было? С тем русским?

– В тот день ушел, а в субботу приехал снова и до полудня ставил как бешеный, против аутсайдера, все шесть забегов грейхаунды бежали, и он везде лепил на номер четыре! Потом я потерял его из виду и больше не встречал. Ну как, помог я тебе?

– Еще как помогли. А не встречалась ли вам на канидроме их подружка, невысокая красивая девушка? Люди говорят, она танцовщица.

– Никогда не говори «канидром», парень. Нет такого слова. На женщин я на работе не смотрю. Как она выглядит, может, фото есть?

– Есть только портрет, мелковатый, правда, лица почти не видно.

– Ух ты какая. – Джой потер пальцем кончик носа. – Балетную я вроде помню, хотя малолетки все на одно лицо. Да, точно, помню, она собачью кличку показывала на пустыре!

– Что показывала?

– Она в тот день за дружком приехала и тащила его прочь, а он забега ждал и упирался, вот я и дал ей бюллетень, не хотите ли, говорю, сделать ставочку? Непременно, говорит, сделаю. На номер семь, Антраша, просто за приятную кличку! И что же, говорю, в этом приятного, а она положила свою сумку на землю и как прыгнет с двух ног, почти без разбега! Ноги в воздухе ножницами развела и приземлилась аккуратно. Вот это, говорит, и есть антраша. Народ на пустыре все время толчется, так ей даже захлопали, а парень ее взбесился, не стал забега ждать, и ушли оба.

* * *

Дома Радин оказался уже в сумерках, он вернулся из доков пешком и страшно проголодался. Квартал Лапа встретил его запахом тминных коржиков, он купил целый пакет, зашел к зеленщику, потом загляделся на гравюры в витрине броканта, некоторое время прикидывал, где их можно повесить, и поймал себя на том, что думает о квартире аспиранта будто о собственном доме.

Этот брокант на площади был из тех, кто ходит за тобой по залу, помахивая метелкой для пыли, Радин предпочитал блошиные лавочки, заставленные фаянсом. Зато заведение рядом было пекарней в духе старой школы: изразцовые стены с кораблями и пальмами, подушки на подоконнике и мраморный столик, за который мог сесть один посетитель, остальные выходили на улицу или теснились в дверях.

Вернувшись, Радин вымылся под теплой струйкой воды, забрался в постель и открыл файл аспиранта; текст, полученный от служанки, он еще вчера перенес на свой диск.

В первой главе автор сравнивал преображение П. с моментом биографии Мондриана, в котором возникли прямоугольники с берлинской лазурью. Отличие в том, что П. возвращается к исходной точке, писал австриец, снаряжает корабли и отправляется в пространство мела и серебра на поиски Северо-Западного прохода. Он говорит нам о том, чего никогда не было, но что вполне могло случиться, окажись мы в слегка измененной реальности, скажем, сместившейся от сильного взрыва. Реальности, в которой незамерзающая река превращается в каток, потому что Гольфстрим отвернулся от европейского берега.

Этот П. начинает мне нравиться, подумал Радин, жаль, что поговорить с ним уже не удастся. Я бы спросил у него: в чем же это хваленое преображение? Ваши золотые шершавые рыбины уже многократно пойманы и скучают в частных коллекциях. А то, что я видел в галерее, – просто беспомощная выжимка из прежнего!

Итак, что мы узнали за долгую пятницу, сказал он вслух, закрывая компьютер. В августе русский ставил большие суммы и проиграл, с ходу швырнул полторы тысячи, примерно в сто раз больше, чем обычно. Первая ставка была сделана за пять дней до гибели художника, а в день, когда Понти прыгнул в реку, телефон русского был найден клошаром на мосту. Это может быть просто совпадением. А может и не быть.

Осталось найти их подругу, в этом пентакле она, похоже, обозначает эфир. И зачем это мне? К делу аспиранта она не имеет отношения, и вряд ли ее рассказ украсит мой отчет. Затем, что мне хочется ее увидеть, вот зачем. С того дня, как мне показали рисунок углем.

Странно, что такая красавица согласилась ездить на окраину, сидеть на полу с голой грудью и часами смотреть в молочно-голубые, страшноватые глаза портретиста.

Завтра поеду по балетным школам, для театра девочка слишком молода, наверняка еще учится. Нет, никуда не поеду. Книга найдена, поручение исполнено, хватит уже malhar em ferro frio, как говорят местные. Что-то вроде «гладить остывшим утюгом». Кстати, надо попросить у Сантос утюг и привести в порядок рубашки. Третий день хожу в чужой одежде!


Иван

Лиза собирается меня бросить, сказал я студенту, когда мы завтракали в буфете канидрома.

– Помнишь басню Лафонтена о художнике, который ревновал свою жену? Каждый раз, уезжая из дома, он рисовал ей осла между ног, полагая, что картинка сотрется, если жена приведет любовника. Так вот, Лизе нарисовали целую кленовую рощу.

– Она тебе сказала, что уходит? – спросил Кристиан, макая гренок в кофе, вот же мерзкая привычка. Зато он никогда не хамит, в отличие от моего напарника в порту. Крис – воплощенная строчка из Салтыкова-Щедрина: оскорбления кнутом, кошками, поленом или подворотнею не допускаются.

– Пока молчит. Но она выбросила елку.

– Что выбросила? – Он положил мокрый гренок прямо на стол.

– На прошлое Рождество я принес елочку величиной с ладонь, купленную в магазине «Все за евро». Она поставила елку на стол, повесила на нее свои фенечки, сказала, что оставим ее навсегда. А на днях я искал кеды на антресолях и заметил, что елки нет.

– Ерунда, – уверенно сказал Кристиан, возвращаясь к еде. – Не кольцо же она выбросила. Не думаю, что ты вообще дарил ей кольцо.

– Если она меня не бросит, я сам ее брошу. Уже год, как мы перекликаемся издали, как гудки несуществующих паровозов. Но куда тебе понять.

Куда ему было понять. Четыре года назад я принес Лизе елку из токсовского леса, волок ее по снегу, оставляя за собой ребристый след, будто от великанской метлы. В ту ночь мы пили виноградный сок из банки, найденной в подвале, а потом я сказал, что пора сваливать, зажмурился и ткнул пальцем в карту, висевшую возле печки.

Карта была выцветшая и покоробленная от жара, наверху краснел герб какого-то герцогства и дата: 1870. Английская тетка вела на поводке ирландского львенка, турецкая старуха дремала с кальяном, а мой палец попал на португальца в камзоле, сидевшего лицом к океану, подтянув колени к подбородку. На лице у него были две мушиные точки, северная и южная, мы подумали немного и поехали в северную.

Я сказал, что покера больше не будет, и его не было. Лиза танцевала, я таскал ящики в порту – думаю, во времена герцогства с красным гербом дела обстояли бы точно так же. А потом я попал на собачьи бега и поплыл. Кураж вернулся, его приходилось прятать, будто щенка за пазухой. Теперь вместо квартир, где табачный дым разъедал глаза, были просторные ряды макао с откидными стульями. И псы, обезумевшие виолончельные смычки, сияющие во тьме.

Днем было легче прятать щенка за пазухой. А ночью я лежал лицом к стене, боясь, что Лиза затянет давай поговорим, а я не сумею соврать. Реальность вокруг меня стала расщепляться на мелкие ртутные шарики, раскатываться по полу и снова слипаться в блестящие комья, я даже следить за этим не успевал. Иногда мне казалось, что я сам эта ртуть, а иногда – что я тот, кто разбил термометр.


Радин. Суббота

Радин проснулся от голоса футбольного диктора за стеной. Ему снился гараевский сад с плетеными качелями, проснувшись, он подумал, что, будь у него деньги, он снял бы такой домик в портовом районе и засел бы там работать. Вот чем отличается чужак от коренного жителя: ни отец, ни мать не оставят ему покосившийся домишко или ферму в холмах.

Позавтракав крекерами, Радин собрал дорожную сумку и отправился в галерею пешком. По дороге он заглянул к Сантос, чтобы вернуть ключи и попрощаться. Каморка старухи словно выпала из довоенных времен: электроплитка за занавеской, на столе разложены и сколоты скрепками стопки счетов, на окне – залитый воском глиняный подсвечник. Сантос куталась в старую кофту из овечьей шерсти, как заправская консьержка, но Радин уже знал, что дом принадлежит ее семье, это ему булочник сказал.

Он свернул за угол, прошел пекарню, потом рыбную лавку, где над дверью позвякивал тинтиннабулум с пятью колокольчиками, и подумал, что будет скучать по Рибейре с ее античной беспечностью. У ворот парка сидят девицы на корточках, их лица натерты мелом, ночью на траве расстилают множество одеял.

Персонажи тоже хороши, взять хоть служанку, в пьесе Теренция она называлась бы рабыня средних лет, приближенная гетеры. Или белокурую вдову, похожую на царицу с фрески Кастаньо: выпуклые веки, рельефный желобок между носом и верхней губой. Моя бабка считала, что это след от пальца ангела, который говорит ребенку: «Забудь все свои прошлые жизни».

Уеду пятичасовым, подумал он, напишу Крамеру записку, попрошу прощения за убыток в трюмах, позову в гости, оставлю телефон. Я вижу его так ясно, как будто мы вместе ссорились на бензоколонке с Доменикой, а потом возвращались на виллу в мебельном фургоне и просили шофера помочь с коробками. Кстати, с какими коробками? Может, аспирант намеревался вывезти часть архива, но потом передумал?

Предположим, Крамер понимает, что доступа к архиву больше не будет и следует забрать хоть какие-то бумаги, чтобы закончить работу. Однако, увидев у ворот голубую машину хозяйки, он прощается с водителем и бежит на виллу: есть еще шанс покончить дело миром. После свидания Крамер идет к себе домой и запирается на все замки, как будто в городе черная оспа. А потом покупает билет в Сантьяго с двумя местами багажа. От кого же он прятался?

Пробираясь через Мирагайю, Радин немного заплутал и через полчаса обнаружил себя сидящим на мостках возле шлюза и глядящим в воду, коричневую из-за донной травы. Легкие, будто папирусные, лодки неслись по реке, от моста Инфанте до маяка. Он зашел в лавку, где у него заложило нос от запаха лука и гуталина, а потом, выбравшись наконец к площади, остановился перед галереей Варгас и увидел табличку: «закрыто до понедельника».

* * *

Странное дело, стоя там перед запертой дверью, он почувствовал что-то вроде облегчения. Мысль о покупке билета неизвестно куда мучила его все утро, то есть он знал, куда поедет, но именно в этом месте его ждала неизвестность. Позавтракаю в городе, подумал он, доставая кошелек и изучая оставшиеся купюры, а потом вернусь к Сантос, заварю чаю покрепче и буду дальше читать монографию. Так и запишем в отчете: работал с документами.

Кафе называлось «В хороших руках», кофе оказался крепким, а тминные булки – свежими. Радин открыл почту, которую сто лет не проверял, и прочел несколько писем. Первое письмо было от бывшей жены. У родителей в Испании ей было скучно, поэтому письмо было длиннее, чем обычно: четыре предложения и смайлик со слезой.

Они встретились с Урсулой четыре года назад, когда он приехал на книжную ярмарку, всего на пару дней. Промаявшись все утро у стенда, к которому подходили только старушки в буклях, он зашел в бар и заказал незнакомый напиток под названием медронью. Бармен налил ему в крошечную рюмку, а на просьбу повторить покачал головой: выпей лучше жинжи, брат, а то со стула не встанешь.

Жинжу подавали в шоколадных чашках, которые здесь считали закуской. Радин послушно съел две чашки, потом за его столик сели какие-то люди, заказавшие тростниковый ром, фильм пошел в два раза быстрее, подавальщик сдвинул столы, появились девушки, звук стал неразборчивым, а потом на пленке расползлось большое горелое пятно.

Проснувшись, Радин долго смотрел на дощатый потолок, думая, что его похоронили заживо. Наконец он вылез из ящика, до половины набитого стружкой, оглядел чердак с голым, недоциклеванным полом, спустился в квартиру, нашел ванную и почистил зубы пальцем, думая, что он скажет хозяевам дома. За стеной слышались шаги и звяканье чашек, потом зажужжала кофемолка, и Радин перестал беспокоиться. Если ему наливают кофе, значит, он ничего плохого не сделал.

Хозяйка принесла ему полотенце, встала в дверях и смотрела, как он растирается холодной водой. Смущенный таким вниманием, он зачем-то подставил голову под кран, потом отряхнулся, как собака, разбрызгивая воду, и женщина засмеялась. Кофе они пили на балконе, засыпанном лепестками бугенвиллеи, Радин поглядывал на хозяйку, пытаясь понять, где он ее видел, но так и не вспомнил. У нее была черная коса, туго закрученная в шишку, в косе блестели мелкие чешуйки шпилек. Оказалось, что она говорит по-английски, любит сладкое, показывает десны, когда смеется, и зовут ее Урсула.


Гарай

Осенью, когда ко мне приходили, Шандро спускался в подвал и сидел там тихо, даже соседям не показывался, хотя они смотрят только футбол, Камачо от Жезуша с ходу отличают, а герои светской хроники им все на одно лицо. Когда к нам явился студентик в светлом плаще, он его в окно увидел и так занервничал, что чуть не скатился с лестницы головой вниз. Студентик так и дергал носом, так и дергал, я едва удержался, чтобы не спросить: чего вынюхиваешь? все равно не узнаешь того, что тебе знать не положено!

В тот вечер Шандро приложился к бутылке и заговорил о зимней выставке, хватит уже, сказал, дурака валять, fazer figura de parvo!

Он у меня четыре месяца прожил, сентябрь, октябрь, ноябрь и двадцать девять дней в декабре. Выброшенные из жизни дни. Работать я не мог, просто сидел на кухне и читал газеты или уходил на весь день. Студия у меня просторная, два мольберта запросто помещаются, только какая тут работа, когда у него волосы от электричества дыбом стоят, прыгает, смеется, сам себя по груди бьет, до сих пор на моей рубашке следы не отстирались, желтый марс, черный персик, сажа, капут мортум.

Я был первым на курсе, когда он приехал из своего Алентежу, облезлый, длинный, с квадратной челкой, ну вылитый крестьянский сын, с учительской папочкой в руках, а на папочке грязные шнурки. Показал на кафедре рисунка свои работы и вошел в наш курс, будто нож в масло, хотя мы уже полгода проучились, первую сессию сдали.

Я-то сразу понял, что он гений, зато остальные так и норовили его приложить, один раз даже палец сломали, поймали во дворе общежития. После этого я стал с ним вместе возвращаться, даже к матери своей водил, кормил его чоризо с фасолью, а то эти пейзане в Алентежу едят всякую дрянь, вроде свинины с моллюсками.

Потом он женился на итальянке, на которой хотел жениться я сам, а потом внезапно вошел в моду и принялся продавать своих рыб в яичной скорлупе, да быстро так, будто торговка на рыбном рынке. Они с Доменикой купили дом на холме и за двадцать лет не нашли времени мне позвонить. Их электричка помчалась в сторону радости, а моя дрезина едва ползла по рельсам, да и то приходилось накачивать ее руками и ногами. Когда я им понадобился, оказалось, что обо мне все время помнили, а мой талант ценили, вот только молча и на расстоянии.

Самое смешное, что в тот день, когда Шандро постучал в мою дверь, на нем все было грязное, будто из болота, пришлось мне свою одежду дать, а она ему мала, так что выглядел он почти так же нелепо, как двадцать лет назад.

Мы с ним на кухне сидели, пили писко, и он мне говорит: завтра, мол, дам тебе денег, купишь мне все, что нужно, сухую пастель, карандаши, кисти колонковые, вина-еды на свой вкус – и заживем. Я только рот открыл, чтобы спросить, где я должен спать, в сарае или на крыльце, у меня студия из двух комнат, ты сам видел, и вообще, что за гребаный дауншифтинг такой, феодальные капризы, давно трущобного дыма не нюхал, что ли, а он мне: я, Гарай, человека убил. Мне, Гарай, кранты.

Глава вторая
Мост Аррабида

Радин. Суббота

Весной в этих краях смеркается быстро. Как только солнце скроется в воде, все вокруг становится одного цвета, цвета разбавленного кофе, meia de leite, что означает «половина молока», и дома, и песок, и живые изгороди, а если дождь зарядит, то небеса сразу сливаются с землей, только фонари еле теплятся в тумане, будто газовые светильники во времена Республики.

Радин вышел возле музея и пошел в сторону руа Лапа, еле живой после долгого дня. Утром он собирался взять у консьержки ключи, купить вина, поваляться с книгой, а в понедельник сдать Варгас верительные грамоты и сесть на лиссабонский экспресс. Вместо этого он оставил дорожную сумку в кафе, взял у бармена бумажную карту города, зарядил телефон и отправился искать русскую балерину.

В сети балетных школ оказалось три: две платные и одна государственная. Радин начал с той, что поближе. По дороге он пытался дозвониться Гараю, чтобы спросить, как зовут девушку, но художник не отвечал. Возле парадного входа висела афиша «Эсмеральды», на паркинге не было ни машин, ни велосипедов. Миновав несколько запертых дверей, он увидел в холле человека, сидящего на полу. Перед ним лежал рулон ткани, похожий на дерево со слоистой корой, человек водил по нему губкой, обмакивая ее в ведро. Радин остановился возле постера: труппа вышла на поклон, рослые девицы смотрят в пол, и лиц не разглядеть.

– Платья шили из шелка эксельсиор, – сказали у него за спиной, – десять метров ширины через кольцо проходит! Бесшовная панорама!

– Вы художник-постановщик? – Он обернулся. На человеке была вязаная кофта с пуговицами, похожими на грецкие орехи, таких пуговиц Радин давно не видел и почему-то обрадовался.

– Я реквизитор, художник уехал с труппой на фестиваль, а мне еще деревья синтепоном набивать. Вы, наверное, из мэрии, пришли за приглашениями на премьеру?

– Нет, я ищу одну вашу студентку, русскую. Имени не знаю.

– А, так вы из этих? – Реквизитор поморщился. – У нас такое не в заводе.

– Нет, я не поклонник. Я частный детектив, вот моя карточка. Эта девочка – свидетель по делу, которое я расследую.

– Русских у нас нет, все свои. А здесь до понедельника никого не будет!

Во второй школе, на руа Шаншаль, он попал на занятие, где шестеро малышей приседали у станка, влюбленно глядя на преподавательницу, понял, что школа детская, выбежал, успел на автобус в Преладу, нашел нужное здание на задворках торгового центра, открыл тяжелую пружинную дверь, посмотрел расписание, бегом поднялся на второй этаж и заглянул в репетиционный зал, где танцмейстер что-то объяснял горстке девчонок, сидевших на полу.

Одна из них, в синем трико, была похожа на натурщицу, но Радин не смог разглядеть лица. Дождавшись, когда учитель замолчит, он сказал по-русски: я видел ваш портрет на улице Пепетела! Чужая речь прозвучала слишком вызывающе, учитель обернулся и гневно уставился на Радина, но тот уже захлопнул дверь и сел на скамейку в коридоре. Девушка вышла через десять минут и сразу протянула руку:

– Лиза. Вы русский? Может, из Питера?

– Радин. – Он торопливо встал со скамейки.

Танцовщица на холсте была почти прозрачной, даже хна на ее ногах казалась голубой, а эта – крепкая девица, непроницаемая, пахнет жженым сахаром и острым девичьим потом. Лиза ждала, уперев левую руку в бок и подняв к нему спокойное лицо, учитель вышел из зала, окинул их внимательным взглядом и снова зашел. Радин наконец решился:

– Я русский, да. Давайте выйдем отсюда, нам надо поговорить.


Малу

после школы я полгода жила с парнем из мендоги, познакомились мы после праздника сжигания лент, я тогда работала на детской карусели

в ту ночь целая толпа в наш парк завалилась, с ослиными ушами и в черных плащах, все были такие пьяные, что я сошла за свою, на Queima das Fitas они много пьют, традиция такая, я включила рубильник и покатала их на красных лошадках

потом я проснулась у него в комнатушке, с потолка там свисала мушиная лента, и меня передернуло, такого даже у нас в деревне не вешают, а он мне сказал – вот и оставайся, приведешь все в порядок

из парка меня уволили, ну я и осталась, мы до конца осени прожили, он биологию закончил, рассказывал мне, что шмели бывают луговые, земляные и даже каменные, потом он получил работу на побережье и уехал, а я пошла на улицу, к тетушке, но там недолго продержалась

у меня характер деревенский, я поганых слов не люблю, пирсинг не люблю и волосы выпрямлять не люблю, а они там все выпрямляют, чуть ли не утюгами, и жить надо вповалку, все пропахло искусственным загаром и китайской едой, но к матери возвращаться было нельзя – она всем соседям рассказала, что я буду судьей и что скоро приеду с женихом

вот тогда меня падрон и подобрал: я как слезла с барной табуретки, так и пошла за ним, как овца на веревке, хотя никакой веревки не было, он просто сказал – возьму тебя на неделю, до жирного вторника, у меня приемов будет много, скажу, что по объявлению нашел, а спросят документы, говори, что все у меня

в первый же вечер прием был на десять человек, наутро мне сказали, что могу остаться, а вечером колокольчик на кухне зазвенел, и меня к падрону отправили, я подумала, что время пришло для проверки – поднялась на галерею, надо же, думаю, как здесь скипидаром пахнет, как от моей бабки в дождливую погоду

мне раздеваться, говорю, сеньор, или так, по-быстрому? а он мне руку показывает: порезался, мастихин чистил, принеси йоду, а лучше виски, чтоб два раза не ходить! даже виду не подал, что слышал мой вопрос

пятно от крови и сейчас на полу заметно, кто не знает, подумает, что краска, он тогда виски на руку плеснул, остальное выпил и принялся мне про бронзовое небо рассказывать, мол, у грека одного в стихах небо называется бронзовым, ну, думаю, безумный, как пить дать, у самого кровь с пальцев капает, а он про стихи!

недели две прошло, пока я поверила, что он меня просто так взял, из жалости, потом мне униформу пошили с фартуком, потом повара уволили, а потом прошло четырнадцать лет


Радин. Суббота

В начале века, писал аспирант, краску, которая называется «индийская желтая», получали из мочи коров, которых кормили манговыми листьями. Коровы от этого быстро умирали, краску перестали производить, и теперь ее не будет уже никогда. Либо краска, либо коровы. Алехандро Понти всегда выбирал краску. За это его многие не любили, особенно те, кто зарабатывает на жизнь, защищая коров.

Радину послышался шум на кухне, какое-то постукивание, он хотел было встать с дивана, но поленился. Голуби, наверное. Почему аспирант не пишет о самоубийстве мэтра? Он должен был упомянуть об этом, иначе книга выглядит недостоверной. Впрочем, моя нынешняя реальность тоже выглядит недостоверной. В этой истории только два человека делают дело, остальные живут на их стеблях и питаются их листьями. Прямо как в литовской легенде про дев судьбы. Там только три девицы прядут и ткут, остальные управляют делами, ворчат и призывают к порядку.

«Хороший ветер, чтобы ходить под парусом, но в здешнем клубе бешеные взносы, обойдемся. На балконном потолке шершни, купить средство. На похороны мужа Д. пришла в туфлях с квадратными каблуками, они оставляли в сырой земле аккуратные следы, и казалось, что, расхаживая вокруг свежей могилы, она размечает какие-то, ей одной ведомые границы. Ни у кого не видел таких безукоризненных рук».

Радин закрыл компьютер, положил его на живот и стал думать о руках русской танцовщицы. Руки были крепкие, без колец, внутренняя сторона запястья казалась перламутровой, как створка раковины. Завтра они проведут вместе целый вечер, сегодня она согласилась только на стаканчик вина, и он повел ее в кафе «Коала», других заведений в квартале не было.

Сначала Лиза нервничала, смотрела в окно, делала в солонке ножом холмик из соли, но, когда он со страху заказал литровый графин зеленого вина, она засмеялась и положила руки на стол. На закуску были только сардинки, а пообедать Радин не успел, так что захмелел довольно быстро.

– Я приехала в город на неделю, – сказала она наконец. – Танцую в учебном спектакле. Всю зиму работала в Тавире и ужасно соскучилась по школе. Единственное место в городе, где есть настоящий балетный пол!

– А что такое балетный пол?

– Это когда под линолеумом слой древесины и еще мягкая прослойка для амортизации. Сейчас это редкость, бедные танцовщики стучат костями по бетону, портят связки, но кому какое дело?

Потом Лиза сказала, что позировать было противно, приходилось сидеть на холодном полу, но платили по сорок монет за сеанс. Ей как раз дали главную партию в «Жизели», и она надевала тюник, приносила с собой.

– Гарай написал вас с таким напряжением, как будто электрическим проводом водил, а не кисточкой. Он был в вас влюблен?

– Художники всегда так, пока портрет не закончен. А потом забывают, как тебя зовут. Я часто этим подрабатываю, дело известное.

– А с покойным Понти вам приходилось встречаться?

– В последний раз я видела его в августе. Он был у нас в гостях, расписал меня красками, для восточного танца в учебном спектакле. Чтобы всех затмить, так он сказал. Жаль, что все смылось за неделю.

– Вы бы и так всех затмили, – твердо сказал Радин.

– Не думала, что девчонки так взбесятся: мало того, что кордебалетная – даже не корифейка! – получила сольный танец, так еще и ноги разрисовала. Мне тут же намазали обе подошвы пластилином, пришлось положить пуанты в морозилку, чтобы отодрать эту дрянь!

Радин кивал, смотрел на оспинку между ее бровями и чувствовал, что он дома, на Петроградской стороне. Счастье стояло в нем, соленое и теплое, как морская вода. Через полчаса он спохватился, достал блокнот и спросил, когда она в последний раз видела Крамера.

– Я разыскиваю его по поручению галереи. Он должен был закончить книгу к открытию выставки, но так и не появился.

– Кристиан исчез?

– Его не было в городе с середины января. В феврале их с приятелем по имени Иван видели в столице на собачьих бегах.

– В феврале? – спросила она тусклым голосом. – Это точно были они?

– Источник достоверный. Вы близко знакомы с австрийцем?

– Видела несколько раз.

Вино они допили в молчании. Потом Лиза сказала, что ей пора домой, утром репетиция. Десерта она не хочет, провожать не надо.

– Давайте завтра поужинаем и еще поговорим. Я позвоню часов в семь?

– От меня вам толку не будет. Я и соврать могу безо всякого труда.

– Врите себе на здоровье. Я ведь не полицейский, а частный детектив. Вы можете вообще не отвечать и послать меня куда подальше!

– Идите куда подальше, – вяло сказала она, поднимаясь со стула. – И закажите себе кофе, здесь подают галисийскую queimada с огнем.


Иван

У букмекера были волосы цвета горького пива, я всегда считал его ирландцем, самый жадный гад в макао, но единственный, кто принимает ставки в долг. В Питере мне ни гроша в долг не верили, так что приходилось занимать наличные на игру, и зимой нам с Лизой пришлось удрать в Токсово, потому что ее поймали возле дома, сняли куртку, разрезали пополам и вернули. Это было сообщение: они про Лизу знают.

Куртка была новая, но Лиза не плакала, она принесла половинки на вытянутых руках, будто раненую собаку. Страха в ней не было, только удивление, если кто-то из нас и трус, так это я.

Тогда, на теткиной даче, я топил буржуйку крадеными соседскими дровами, досками от забора и валежником, дым из трубы шел круглые сутки, небо было морозное, чисто выбеленное, и вокруг никого. Я так любил ее в этом проклятом Токсове, просто оторваться не мог, держал ее за щекой, будто леденец, грыз и лущил, не переставая. Мы жарили мерзлую картошку и спали на железной кровати с зелеными шишечками, эта кровать ходуном ходила, потому что другого способа согреться не было и еще потому, что меня прямо распирало от какого-то плотного, тягостного, невыносимого жара, который Лиза считала вожделением, но я-то знал, что это паника.

В то утро она сидела на кровати по-турецки, хрустела рисовыми хлебцами, и пахло от нее разогретой самолетной резиной. Обойдется, вдруг сказала она, не ты один такой, поищут и успокоятся, а мы в розовом вагоне уедем куда глаза глядят! Я возился у печки, пытался расколоть какую-то корягу, но, услышав это, бросил топор и обернулся.

Само собой, я собирался уезжать, не сидеть же на даче до скончания веков, но Лиза без умолку говорила о лондонской школе, так что я знал, что нам не по пути. Я думал о другой стране, холодной, с изрезанными, как бумажная снежинка, берегами, я и сейчас о ней думаю. Но вышло так, что попали мы в страну номер три, о которой я почти ничего не знал. Кроме «Луизиад», по которым я когда-то писал курсовую.

Четыре года спустя – в стране номер три – я вернулся с макао, где букмекер ждал меня в кафе, прихлебывая капустный суп, вошел в квартиру, спокойный, как мародер, выдвинул все ящики, выгреб белье из сундука, некоторое время стоял посреди комнаты, оглядываясь, потом вспомнил, что бабкино кольцо Лиза хранит в шляпной коробке, купленной на блошином рынке, и достал ее из-под кровати. Сверху там лежали катушки с нитками, а на дне – плотный почтовый конверт с деньгами. Пятерки и десятки, перехваченные аптечной резинкой.

На конверте было написано Лондон, хотя школа была не в Лондоне, а в Сиденгаме, и ее ждали там через год, мастер уже договорился. Этот ее мастер всегда казался мне турком, маленький, с черносливовым влажным взглядом, но она утверждала, что он древних лузитанских кровей, а дед у него адмирал. Я положил конверт в карман плаща, сунул коробку обратно, посмотрел на часы и выбежал из дому. До макао добираться полтора часа с пересадками, и я знал, что ирландец не станет ждать дольше, чем обещал. На руа Салем я поднял руку, автобус остановился, водитель открыл для меня переднюю дверь, я сел у окна, желтые фонари задвигались в густом тумане, я был последним пассажиром, невесть зачем едущим в предместье в субботу вечером.


Доменика

Помнишь, как мы встретились в холодной, продымленной аудитории, где зимой ставили чугунную печку под окном? Это был первый раз, когда я позировала раздетой, утром я удалила все волосы на теле, очень волновалась и на подиуме сразу покрылась мурашками. Ты стоял дальше всех, лохматый и смуглый, вид у тебя был суровый, угольный карандаш размеренно шуршал по картону, я почему-то успокоилась и легла на холодный дерматин.

Во вторник к нам в дом приходил детектив, говорит, что его наняли, чтобы отыскать Кристиана. Когда он позвонил в дверь, я собирала кости для твоей собаки, которая еще осенью удивила меня своим равнодушием. Она не тосковала, не отказывалась от еды, просто ушла жить к индейцу, как будто ждала твоего возвращения.

Я не спросила у сыщика документов, но, если придет еще раз, непременно спрошу. Он говорит на портуньоле, хотя представился русским, к тому же для детектива он чересчур cavalheiro и слишком хорош собой. Из его околичностей я поняла, что Варгас хочет издать книгу Кристиана. Полагаю, она никогда не видела этой книги. А я видела!

Однажды я пришла к нему домой и, пока он бегал за вином, открыла его компьютер и быстро пролистала рабочие файлы. Так вот, милый, никакой книги у Кристиана не было. Ворох разрозненных записок, вот что у него было, пасквиль, словоблудие, скандальный поклеп. Я дала ему ключи от всех ящиков, разрешила копаться в архивах, посылала к нему служанку с закусками, рассказывала о тебе целыми часами, а он написал жалкую мальчишескую дребедень, повторяя за твоими завистниками и воспевая твои неудачи.

Если бы эта книга вышла, память о тебе была бы замазана, как тот холст, что ты исполосовал зеленой грязью вдоль и поперек. Ты был пьян, это было в начале июля, помнишь? Я просила тебя хоть на минуту выйти к гостям. Ты сказал, что тебя тошнит от гостей, от дома с окнами на грязную реку, от галереи, которая хочет твоей плоти, от публики и от меня. Потом ты набрал полную кисть бугристой краски, похожей на дерьмо, хлясь! – и работа, на которую ты убил полгода, перестала существовать.

Почему я не обняла тебя в тот день и не сказала: ты свободен. Уходи, пошли всё к чертям собачьим. Наша любовь – каботажное плавание, уже лет десять она жмется к берегу, движется только вдоль линии побережья, повторяя ее выступы и впадины, никто здесь больше не выходит в открытое море. К тому же теперь мы перевозим только грузы, и тебе душно в трюме, полном руды.


Радин. Суббота

Вечером он засунул рубашки в стиральную машину, одолжив у Сантос жетон, но вспомнил о них только утром. Две рубашки стали пятнистыми, а синяя полиняла в голубое. Опять ты положил цветное с белым, сказала бы Урсула, вот ведь не от мира сего!

Возвращаясь из подвала, Радин поймал себя на том, что впервые подумал о жене без огорчения. Сложив рубашки в мусорное ведро, он сварил кофе и взялся за монографию. Записки аспиранта нравились ему все больше, временами они превращались в дневники Сэмюэля Пеписа, потом сбивались на эссе в духе Бергера, мельчали и возвращались к погоде, женщинам и ставкам на канидроме.

Биография Понти переломилась два года назад, писал аспирант. Художник пообещал перевернуть песочные часы и заставить время сыпаться заново. Он обещал публике то, что не произошло, но в любую минуту может произойти. Однако работы, которые должны были перевернуть часы, так и не увидели свет.

Радин отложил компьютер и вытянулся на диване. Биография Понти переломилась? И что значит – не увидели свет? Это значит, что австриец не видел новых картин, их привезли в галерею не так давно и прячут от публики. А где они были все это время? Уж точно не на вилле вдовы, там аспирант непременно напал бы на след.

Такая суматошная, бесконечная суббота, а толку чуть. За пять дней беготни я не слишком-то приблизился к истине. Какое знание дала мне встреча с водителем фургона, ради которой я пил горькое пиво пинтами? В ночь на тридцатое декабря аспирант был на вилле с десяти часов вечера. И что это меняет? Да ровным счетом ничего.

Какое знание дала мне встреча с клошаром? Перед тем как прыгнуть, Понти высыпал мелочь в котелок, клошар сказал, что так делают все suicídio, самоубийцы. Если он хотел убить себя, то к чему эти опереточные декорации: шампанское на поляне, ошеломленные гости, полиция, плачущая жена? Нет, это была постановочная сцена казни, как на шанхайской фотографии Сондерса. И похоже, с актером на замену.

Какое знание дала мне встреча с букмекером и еще две пинты портера? Азарт не разрывал Кристиана на куски, он ставил с оглядкой, значит, долги вряд ли могли стать причиной его исчезновения. А какое знание дала мне встреча с танцовщицей? Между бровями у нее оспинка, и она здорово умеет врать. Это ее ничуть не портит. Бесхитростная женщина противна природе.

Ее приятель Иван, беспечный ездок. Сначала я использовал его имя для легенды, навязанной попутчиком, потом прочел о нем в разлохмаченном файле аспиранта, где тот упоминал о работе, которую по дружбе устроил приятелю. Если верить букмекеру, в августе у парня появились большие деньги, которые он тут же спустил на собак. Потом его телефон нашли на мосту, в ящике для цветов. И больше его никто не видел. Тут и детективом не надо быть, все будто на ладони.

Как там говорил клошар: парень хватался за воду, видно было, что не хочет умирать. Видать, передумал! Мендеш не видел, кто бросил мелочь в жестянку, он слышал, как гремела на ветру железная лестница, по которой человек взбирался на мост. Разумеется, он уверен, что наблюдал гибель Понти, хотя видел исполнителя, молодого и неумелого. Дублера, которого наняли, чтобы не рисковать жизнью пожилого celebridade. Друга маленькой Лизы, которая ничего об этом не знает. И не узнает.

Радин выключил лампу, нашарил сбившийся плед и решил спать на диване не раздеваясь. Перед сном надо подумать о русской танцовщице, синей и черной, как бабочка Морфо, семейство нимфалиды. Завтра будет хороший день, подумал он, засыпая, день, полный бабочек, несмотря на паршивый прогноз погоды.

* * *

– Много ли плакали? – спросил каталонец с участливым видом. – Это ваш третий сеанс, похвально. Устраивайтесь, поговорим о ваших мотивах.

– Давайте лучше о чем-нибудь другом, – пробормотал Радин, снимая ботинки. – Мотивы бывают у тех, кто что-нибудь делает. Совершает подвиг или там преступление. А я ничего не делаю, я даже по клавишам стучать не могу. Изредка пишу карандашом!

– Тогда поговорим о детстве, детство-то у вас было?

– Вроде было, – ответил Радин, ворочаясь на узкой лежанке. Он уже привык к гвоздичному запаху ковра, но твердая подушка его бесила.

– В детстве, – нараспев сказали за ширмой, – еще существовала вера в то, что на свете есть место, где ты внезапно станешь другим. Но эта вера основана на страхе остаться тем, кем ты уже являешься. Потому что нет более утомительной работы, чем постоянно быть самим собой.

– Доктор, ради бога, давайте лучше о мотивах!

– Вот это другое дело, – оживился каталонец. – Зачем вы приехали в Португалию? Не меньше пяти предложений. Я буду загибать пальцы!

– Последняя страна, где я жил, была маленькой и зеленой, мне нравился ее язык, я говорил на нем с удовольствием, безбожно путая падежи. Зимой я топил печь и работал у окна, а под окном, будто виноградная гроздь в снегу, краснела часовня Святой Терезы. Потом вмешалась политика, из полезного гостя я превратился в бедного родственника, мои дружбы стали истончаться, а писательские дела зачерствели. Я стал заложником своего имени, я был перед всеми виноват, мой русский акцент внушал тревогу, а равнодушие к политике раздражало. Тогда я уехал в страну, где мое происхождение всем безразлично.

– Вас преследовали? – Журавль на ширме стал оранжевым, и Радин понял, что доктор включил свет.

– Меня просто перестали замечать. Как будто шесть тысяч соотечественников разом написали мое имя на глиняных обломках.

– Если вы про остраконы, то там речь шла о десятилетней ссылке, – сухо заметил доктор. – Сколько вы уже отмотали? Четыре года?

– Я здесь не ссыльный, я – экспат. Ссыльному есть куда вернуться, а мне некуда!

– Совсем некуда? А вы поплачьте. – Тут Радин услышал жужжание и понял, что доктор включил точилку. – Вас ведь никто из вашей страны не выгонял. Вам нравится бродить по чужому саду, но вам не хочется за все это отвечать – за сорняки, за кротов, за поломанную садовую мебель. А если вернетесь домой, придется стать хозяином, и кроты будут портить ваши розы, а дождь – заливать ваше дырявое крыльцо.

– Доктор, что мы обсуждаем? Это больше похоже на лекцию, чем на терапию.

– Правда? – точилка продолжала жужжать. – На прошлых сеансах вы молчали или огрызались, как бездомный пес. Сегодня же красноречие к вам вернулось, выходит, мой метод не так уж плох.

– Что вы там точите? Вы же ничего не записываете.

– Я создаю для вас новый направляющий звук. Вжжик-вжжик! Разве вам не надоела бегущая вода?


Лиза

Никогда раньше не видела его таким несчастным. В чужой фуфайке, в резиновых шлепанцах на босу ногу, он пришел домой, сел на пол, прислонился к стене и закрыл глаза. На щеке у него горела свежая царапина, волосы свалялись в известковой пыли. В прошлом году его тоже били, потому что он делает ставки, не имея наличных.

Эти собаки в Сагунто, он прямо с ума по ним сходит, иногда мне кажется, что, дай ему волю, он сам станет железным кроликом, выскочит на трек и поведет за собой всю лающую, хрипящую стаю.

В то утро я уже знала, что деньги пропали, все, что были отложены на лондонскую школу, все до копеечки. Не знаю, как мы проведем вечер, думала я, возвращаясь с репетиции, я ведь не смогу удержаться и спрошу, а он станет смотреть своими синими глазищами, и врать, и белеть лицом, неужели ты думаешь, скажет он, а я стану ходить кругами, будто тигрица, думаю! думаю! а он замолчит и опустит голову, ешь его, грызи его кости, желтого конверта уже не вернешь.

Когда мы приехали сюда, в этот город, обшарпанный, будто изнанка занавеса, я думала, что за год к Лондону подготовлюсь, здесь ведь школа Хосе да Сильвы, и он меня взял, просто просмотрел питерскую запись и сказал приезжайте. Я полы бы мыла в студии, за лимонадом бегала бы, подошвы бы ему натирала касторкой, но он меня и так взял – и квартирной хозяйке написал рекомендацию.

Я еще туфли привезла, разной степени убитости, так он в первый день встал на колено, поставил мою ногу к себе на плечо, вывернул и на подошву посмотрел. Хорошо, сказал, сегодня сойдет, а завтра приноси пуанты, два дня в неделю мы репетируем классику.

Прошел год, я была худшей в труппе, хотя меня взяли в учебный спектакль. Пассакальи, морески с колокольчиками на рукавах, все чужое, два притопа, три прихлопа, а им весело, только дай начернить лицо и попрыгать. Другое дело гавот, там хоть что-то знакомое, Люлли, Массне, но в номер с гавотом я не попала. К тому же перед премьерой я застудила голову и целый месяц маялась мигренью и звоном в ушах.

Наш мастер поступает как дирекция Императорских театров: посторонним вход воспрещен. Школа продает только абонементы на весь сезон, но их так просто не купишь, достают по знакомству. В зале двести мест, и все заняты важными, разодетыми стариками, особенно на прогонах. Спектакли дважды в неделю за вычетом церковных праздников и каникул. Их называют учебными, на самом деле пахать надо как в настоящем театре, только денег не платят. Потом еще два года прошло, и я получила партию в восточном танце. Четыре минуты сорок секунд.


Иван

Мне предназначено было быть никем. В две тысячи десятом я был никем для одной девушки с восточного факультета, потом еще для нескольких. Когда Лиза на меня обрушилась, я все еще был никем, и мне приходилось это скрывать. Я сказал, что пишу книгу, и даже показал ей стопку бумаги издалека, но она стала требовать хотя бы страницу, и пришлось сказать, что я все сжег. Про покер я тоже сказал, но она только плечами пожала. Покер казался ей незначительным увлечением, чем-то вроде игры в три камешка или гончарного кружка в доме пионеров.

За два года до появления Лизы я встретил одноклассника, с которым в школе и словом не перемолвился, и зачем-то пошел с ним в зал для автоматов. Пока он нажимал там на разные рычаги, я придвинулся к рулетке, но подскоки шарика показались мне скучными, и я пошел в конец зала, к зеленому столу, где над картами сидели мужики со страшно сияющими лицами.

Некоторое время я стоял за их спинами, наблюдая, как тасуют, подрезают, раздают, и чувствуя, как вокруг меня сгущается электричество, заставляя покачиваться с носка на пятку, как будто я слышал потаенный бибоп, спрятанный за стеной казино. Целый пласт сладкого, щиплющего язык электричества висел над столом, от него то и дело отслаивались липкие пузырьки, и один такой, наверное, залетел мне в рот.

Когда Лиза спросила меня, что я чувствую, когда играю, я сказал ничего, и это была чистая правда, чувствуют холод, голод, жажду, желание, а в игре просто пребывают, как в невесомости. Твое тело поднимается над заплеванным полом, покуда разум морозно твердеет, виски заполняются шумом крови, музыка, женский смех, все невразумительные звуки чужого веселья пропадают, как будто за тобой задернули плюшевый занавес, а собственные пальцы кажутся тебе длинными и ловкими, как щупальца морского животного.

Стоит же выйти на свет, как чувствуешь себя бессмысленным лиловым носком, есть такой представитель класса моллюсков, который копирует ДНК пищи, которую поедает. Вот и я за пределами куража становлюсь тупым отражателем действительности. А скоро и отражать будет нечего. Мир выветривается, как горная порода, обмелевшую Европу можно засунуть в лиловый носок, и никто не заметит, а я сижу на кухне ресторана, где работает моя мать, передо мной тарелка с розовыми обрезками лосося, громоздкий радиатор шипит и щелкает, за окном постукивают на ветру обледенелые скатерти на веревке, в ресторане проверка, и мать ходит по залу, высоко подняв кудрявую голову, накинув меховое пальто на плечи, как шотландская королева перед казнью.


Радин. Воскресенье

Утром, когда он пришел в пекарню, чтобы признаться в том, что потерял кота на руа Ладейра, кот встретил его на пороге, а хозяин посоветовал свежий крендель с цукатами. Радин кивнул, хотя крендель был величиной с колесо, и на сдачу ему дали два билета, на одном – знакомое лицо бомбардира, а на другом – красный герб футбольной команды, похожий на античную урну.

Радин спросил, приходилось ли пекарю беседовать с австрийским аспирантом, живущим напротив. Хозяин почесал затылок и начал говорить, что он думает о немцах и о том, что жилец был не слишком приятным типом и он никогда не предлагал ему подождать новый противень, всегда давал выпечку с прилавка, как чужому.

Радин сидел на подоконнике, гладил кота и слушал о том, что Крамер часто приезжал домой засветло, а в декабре, отпирая дверь черного хода, булочник видел, как он выходил из такси, где сидела senhora respeitável в голубых мехах. Спустя две недели эта дама не застала аспиранта дома и явилась в пекарню, чтобы дождаться его в тепле. Несмотря на изысканный вид, она была навеселе и пыталась заказать выпивку. Это в пекарне-то! Так и просидела до закрытия, тайком подливая из своей фляжки в кофе, пришлось хозяину выйти со шваброй, чтобы она расплатилась и ушла.

– Что ж. – Радин спустил кота на пол и слез с подоконника. – Хлебнуть из фляжки зимней ночью не так уж и плохо.

– Плохо то, что эту даму знает весь город, – тихо сказал булочник. – В ее возрасте женщины становятся гусынями и хотят иметь дело с гусятами, это я понимаю. Но ведь нужно, чтобы год прошел. Даже самый скромный траур по сеньору Понти закончится только в сентябре!

– Вы хотите сказать, что видели здесь вдову Понти?

– Ее самую! – Он помахал вошедшему клиенту, быстро продал буханку хлеба и снова обратился к Радину. – Молодому немцу не откажешь в практичности. Кто же откажется перебраться на верхушку холма? А вы сами в которой квартире живете?

Радин посмотрел на часы, пробормотал, что опаздывает, и вышел из пекарни. Сколько же романной плоти кроется в простых событиях, думал он, поднимаясь по лестнице. Я все жаловался богам на отсутствие сюжета, и вот его выпекли, будто свежий крендель. Осталось только запустить в него зубы. Значит, любовная история все-таки была. Хозяйка и служанка, сюжет в духе Кеведо, пример бродяг и зерцало мошенников.

В шесть позвоню Лизе, она говорила, что в воскресенье репетиций не бывает. Жаль, что рубашка пришла в негодность, придется одолжить еще одну у хозяина квартиры. Радин открыл шкаф в спальне, вытянул клетчатую рубашку и приложил к себе перед зеркалом на дверце. Рубашка доставала ему до колен, похоже, ее забыл кто-нибудь из гостей. Вторая оказалась поменьше, правда, белая, значит, нужен галстук. Урсула говорила, что мужчина в белой рубашке без галстука похож на загулявшего банковского клерка.

В выдвижном ящике галстуков не было, зато обнаружилось портмоне с пачкой бумажек, помеченных инициалами ДП: корешки билетов, квитанции и счета. Это может пригодиться для отчета, подумал Радин и разложил бумажки на полу, разделив их на четыре части. Цветы, опера, винная лавка, рестораны. Урсула точно так же помечала семейные траты: и/в, что означало Италия/весна, или п/xsmas, что означало расходы на подарки. Натыкаясь на эти бумажки, Радин испытывал глухое раздражение, счета казались ему хитиновым панцирем, оставшимся от приключений.

Почему человек, у которого в столе горы поломанных карандашей, ведет такой тщательный учет своим расходам на женщину? Разумеется, речь идет о вдове, не служанку же угощали «Кинта ду Карму» урожая две тысячи третьего. Значит, аспиранту платили за то, что он ублажал Доменику? Или только возмещали расходы?

Третья рубашка оказалась впору, Радин повесил ее на стул, набрал номер балерины, но никто не ответил. Мой Лизочек так уж мал, так уж мал, что из крыльев комаришки сделал две себе манишки, и в крахмал, и в крахмал! Он позвонил попутчику, но автомат сообщил, что телефон абонента отключен.

Допив кофе и покончив с кренделем, Радин вспомнил, что собирался почитать рецензии, открыл компьютер и нашел несколько статей за прошлый год. «Говорят, что нас ждет открытие выставки покойного Понти, но никто не видел ни кусочка этих холстов, галеристы держат их под замком, как мощи святого Андрея; все газеты страны присели на задние лапы, как голодные псы, и ждут объявления даты и приглашений».

Выходит, выставка должна была состояться зимой, подумал он, глядя на дату под статьей: шестое января. Не много ли событий крутится вокруг зимних праздников: ссора вдовы с аспирантом, его сидение взаперти, подготовка к выставке, которая не состоялась. Даже визит аспиранта к Гараю и тот был в декабре!

Что это может значить? Что все важные события уже скатились в прошлое, будто лесная клюква с доски, остались одни мелкие веточки. У питерского деда на даче была такая доска – белая, с ложбинкой, подпертая кирпичами. Возвратившись из леса, дед шел на кухню, поднимал корзину и высыпал клюкву на край доски – набирая скорость, клюква гремела, подскакивала и мчалась вниз, теряя веточки и зеленые ошметки мха.

* * *

Хиромант, большой бездельник, поздно вечером, в Сочельник… бормотал Радин, выходя с сигаретой на застекленную галерею, которая тянулась вдоль всего фасада и разделялась бамбуковыми решетками. В соседней квартире жила большая семья, на веревках сушилось детское белье, аспирантова половина была заставлена растениями и смахивала на заброшенную теплицу. Земля пересохла, одно деревце упало, обнажив корешки.

Глядя на него, Радин вспомнил танцовщицу в синем трико, стоящую у дверей репетиционного зала, крепкую, пахнущую жженым сахаром. На портрете ее тело похоже на упавшую веточку, а лицо – на кристалл дымчатого кварца, это другая девушка, ее хочется завернуть в плед, как жертву крушения.

Странно, что работу до сих пор не купили. Как говорил один англичанин, пьеса имела успех, но публика провалилась! Мои книги похожи на эту картину, вот почему их не раскупают как горячие крендели. Персонажи обнажены, но не вызывают желания, они сломаны у самых корней, чтобы их полюбить, нужно к ним наклониться. Я пишу о людях, пустившихся в путь, о лесковских странниках, чьи земли поглотило море, о беззвучных хористах уходящей эпохи, вечно ищущих, кому протянуть свои пятки.

Радин вернулся на кухню, открыл компьютер и написал название балетной школы в графе поиска: Rhea Silvia. Он надеялся найти фотографии, постеры, видео, да что угодно, лишь бы взглянуть на русскую танцовщицу. Снимки на сайте были групповые, мелкие, и Лизу он не смог на них отыскать. Почему я не спросил ее фамилию? Она говорила, что позировала в костюме Жизели и ужасно мерзла. Радин помнил этот голубоватый муслин, мягкую шопенку до колен.

Ладно, посмотрим прошлогодний репертуар. На афише «Жизели» – брюнетка в зашнурованном лифе, стоящая в четвертой позиции, и лет ей не меньше сорока. Может, Лиза была во втором составе? Радин просмотрел все отрывки на видео, вглядываясь в лица виллис и морщась от военных барабанов, в которые превратилась музыка Адана.

Про «Щелкунчика» на сайте не было ни слова. Ни постеров, ни фотографий. Сам себе удивляясь, он нашел номер школы и позвонил. Трубку долго не брали, потом ответил недовольный голос, то ли сторож, то ли еще один реквизитор в вязаной кофте. Услышав, что звонит частный сыщик, человек заметно оживился, пошел за каким-то журналом и долго его перелистывал, положив трубку на стол.

Премьера «Щелкунчика» состоялась в конце августа, сказал он наконец, спектакль шел четыре раза и был снят с репертуара в сентябре. «Жизель» начали репетировать осенью, премьера была в феврале, аккурат перед началом карнавала. Русская балерина? О нет, он так не думает. Если бы русская получила главную партию, об этом знала бы каждая собака в районе Гимарайнш! У сеньора да Сильвы главные партии уже десять лет танцует его жена. Только жена! Первая красавица города.


Лиза

Помню, как я удивилась, когда Понти показал мне эскизы к своей «Аррабиде». Никогда бы не подумала, что ему так не хватает зимы.

В эскизах было все наизнанку, очень холодно и весело. Замерзшая наглухо Дору, где на лед высыпали горожане, сверкающие лезвия коньков, солнце, садящееся на востоке, церковные купола, торчащие из сугробов, знатные мертвецы из катакомб Святого Франциска, уцепившиеся, словно вороны, за золотистые шпили, а внизу, на заснеженной аллее, голубые тени от деревьев, которых давно уже нет.

Помню, как Понти появился у нас в доме, в начале августа, кажется. В первый день он принес мороженое, во второй – вино в плетеной корзине. Однажды Иван куда-то торопился, выпил с нами и быстро ушел, а португалец посмотрел на меня задумчиво, облизывая верхнюю губу. В какой-то момент я заподозрила, что Иван меня продал.

Потом оказалось, что я должна раздеться и сидеть неподвижно, напялив балетные туфли, в первый день я стерпела, а на второй сказала все, что думала. Что у нас не закрытый клуб для сластолюбивых старцев и что если ему нужен такой клуб, то пусть купит за две тысячи абонемент в учебный театр!

Понти собрал свои карандаши и ушел, на полу осталась куча смятой бумаги. Потом у нас все равно появились деньги, я спросила откуда, но Иван рассмеялся: слишком долго объяснять, да ты и не поверишь.

И верно, я бы не поверила. Когда летом он стал ходить на бега, я не сразу поняла, что случилось. Я точно знала, как выглядит покер: Иван спал до полудня, плохо ел, мало говорил, в нем наставала вязкая опасная тишина, которая, казалось, вот-вот выплеснется через расширенные, сильно потемневшие глаза, этим покер похож на вещества, хотя во всем остальном – никакого сходства.

Но это было в Питере, в прежние времена, до того, как он поклялся мне страшной клятвой. С бегами все выглядело иначе. Наша жизнь внезапно высохла, как будто река повернулась вспять, такое и в природе бывает – талые воды набирают силу и заставляют реку течь обратно в озеро. Мы больше не целовались, его рот перестал пахнуть можжевельником, а губы превратились в две хлебные корочки.

Я стала забывать и терять все подряд, один раз ушла из рыбной лавки, оставив аккуратно выпотрошенную лавочником дораду на льду, в другой – явилась на репетицию без сменки, танцевала босиком и сбила себе пятки в кровь. Однажды утром я надела две разные сережки, в одно ухо колечко, в другое – крестик, ходила так до вечера, а Иван даже не заметил, он просто не смотрел мне в лицо. Это тянулось недели три, пока я не открыла what to do in Porto в сети и не нашла этот чертов канидром, единственное место, которого клятва ему не запрещала.


Малу

я раньше думала, что любовь – это когда человек тебе не в тягость, даже если он больной, или бедный, или бог его разумом обидел

так моя мать моего отца любила, зажмурившись, – выйдет в огород огурцы полоть и поет, тазы с бельем таскает и мурлычет себе под нос

теперь я знаю, что любовь – это когда в животе наждачная бумага от страха, что все кончится, а радости – почти никакой, почти никогда!

бывало, иду за Кристианом на третий этаж, и ноги подгибаются, запах в подъезде вроде обычный, старые стены, хлорка, жареная рыба, а у меня от него в носу щиплет, да так сладко, что хоть садись на ступеньки и реви

а теперь что? я четыре месяца без любви живу, слезы затвердели и катаются где-то внутри головы, спина болит, ноги болят, как будто состарилась враз на сорок лет, индеец говорит, это ожесточение, а я думаю, что о-бес-то-чи-ва-ние, хлоп! и погасли все огни

в первый раз такое было, когда падрон утонул

каждую минуту того вечера помню: прием начался в шесть, картину на поляне выставили, индеец подставку из досок сколотил, здоровенную, в виде креста, а столики с закуской я в палатках накрыла, потому что дождь собирался

от этих нанятых из города толку никакого, все рослые, степенные, как пингвины, а роняют что ни попадя, только и бегай за ними, подбирай, а гостей-то сотни полторы, не меньше

помню, что напитки кончились и мне велели заказать еще ящик красного, только я в дом зашла, чтобы в энотеку позвонить, а на поляне как завоют, как загомонят! ну я и помчалась обратно, а гости на обрыве столпились и смотрят на реку, я уж думала, два парохода под мостом столкнулись или чудовище какое со дна поднялось

оглядываюсь, ищу глазами хозяина, у него свитер был приметный, а его нет нигде! на траве салфетки белеют, словно ветер белье разнес, небо совсем уж темное стало, а картина посреди поляны брошенная стоит, такая голубая, аж глазам больно

люди говорили, что, когда падрон с обрыва спустился, все стали смеяться и пальцами показывать, думали, шутка такая, а он перекинул ногу, сел на перила верхом и замер, будто раздумывал, гости тоже застыли, как будто ждали, что прыгнет, ну он и прыгнул – и сразу дождь начался, как будто за шнурок дернули


Радин. Понедельник

Проснувшись, Радин понял, что запасы в трюме ему приелись, и решил, что позавтракает в городе, найдет шуррашкейру и отведает жареной рыбы, саргу или труты. Воскресные терзания теперь казались ему смешными. Похоже, я слишком долго жил за слюдяной оконницей, думал он, растираясь горячим полотенцем, и потерял здоровую силу сопротивления. Не стоит забывать, что, согласно Хрисиппу, все люди, проходящие через мой рот, становятся частью меня и частью моей любви. Это профессиональная болезнь, как синдром белых пальцев у человека с отбойным молотком.

Покончу с галереей, попрощаюсь с танцовщицей и – айда домой! Сяду работать, даром, что ли, я выкрасил стены в бирюзовый – цвет ясности и вдохновения. Писателю нужно держаться подальше от публики, правым ухом слушать дыхание жизни, а левым – дыхание смерти. Всех отлучить и сохранять равновесие!

Сложив в папку десяток листков из блокнота, где были записаны нехитрые ходы этих дней, Радин сунул туда же стопку счетов с пометкой ДП. Потом он позвонил Лизе и долго ждал, размышляя, куда бы ее пригласить. Позавчера она сказала, что не любит кабаков. В театр нельзя, это все равно что подарить мяснику свиную голову. Свожу в чайную, все девушки любят чай. Наконец Лиза отозвалась и сказала, что вечером, пожалуй, найдется немного времени. После репетиции. У дверей школы в семь.

Радин решил пойти в центр вдоль трамвайных путей, надеясь перекусить на углу авениды Бразил, где в прошлый раз он видел человека с грилем, на котором жарились сардинки. Море показалось ему тяжелым, как ртуть, длинные гряды песка засыпали пирсы, скрепер у причала покрылся ржавчиной. Мужика с сардинками на углу не оказалось. Под мостом Луиша Первого он сел на веранде кафе и заказал белого вина.

Это мой последний день в шкуре детектива, и я должен получить все полагающиеся мне удовольствия. Отчет для галереи готов, флешка с книгой у меня в кармане. Но австрийца я так и не нашел. Нашел едва заметные следы, будто чайка прошла по песку, пару серых перьев и чаячьи погадки. Вино принесли в глиняном графине, рядом поставили миску, до краев наполненную соленым арахисом.

Сегодня я увижу Лизу, сказал он вслух и засмеялся. Главная партия, сказала она небрежно, четыре слоя голубого тюля! Маленькая веснушчатая вруша. Сидя на веранде и ежась от речного ветра, Радин вдруг подумал, что счастлив. Счастлив оттого, что сидит здесь, никому не нужный, с чужим шарфом на простуженном горле, грызет орешки и ждет свидания. Всю жизнь бы так сидел и смотрел на винные склады.

Однако пора было отправляться в галерею. Он представил себе хрустальные зрачки заказчицы, наполненные водой, будто линзы в старинных телевизорах, увидел, как она восседает за железным столом, подпирая висок железным кулаком, розовым от витражного солнца. Что он ей скажет?

Я уезжаю, сеньора, история слишком запутанная, вот вам папка с отчетом, вот вам монография юного Вертера, печатайте на здоровье, только это не монография, а дневник нарцисса над водами, деньги ваши я потратил, адьё.

Или так: простите, сеньора, я плутаю в поисках сюжета, как гавайская богиня на каноэ в поисках новой земли, а вы так удачно попались мне под руку, виноват, не смог удержаться!

Или так: я честно делал свое дело, но здесь не справился бы даже патер Браун; ваш список – это список лжецов, я говорил со всеми, и никто не сказал мне правды, что до вас, милосердная сеньора, то на вас и вовсе клейма негде ставить. Не знаю почему, но в этом я совершенно уверен.


Гарай

Проводив детектива за порог, я заметался в поисках выпивки, но нашел только амаргинью, которую держал для соседки, налил себе стакан и выпил давясь. Парень был не местный, со странным акцентом, но теперь, когда страна забита эстранжеро, как трюм сардинами, кого может удивить акцент? Я сначала думал, это по мою душу пришли, но, когда услышал первый вопрос, сразу понял: он пришел за Доменикой.

Я набрал номер виллы, но подумал, что прослушка наверняка уже стоит, и положил трубку. Я увижу Нику на открытии выставки, но до этого еще четыре дня, за это время можно горы своротить. Она должна знать, что на нее открыли охоту.

Потом я вышел из дому, надеясь успеть на скорый автобус, идущий в сторону Рибейры. Навстречу мне попались двое юнцов с плакатом, на котором черной краской было намалевано Balas em ves de cravos, а возле остановки старуха в шали пыталась всучить мне гвоздику, так что я понял, что сегодня двадцать пятое апреля.

Кретины, думал я, окидывая взглядом возбужденную публику в автобусе, не было тут никакой революции. Военных просто взбесило, что полтора миллиарда эскудо втихомолку вывезли из страны, об этом даже в газетах запретили писать. Еще их взбесило, что нефти в колониях было хоть залейся, а в стране бензина не купишь.

Сначала по радио передали «Grândola, Vila Morena», тайный сигнал к началу переворота, офицеры думали, что будут бои, и вылезли с танками, а народ принялся красные гвоздики в дула совать и песни петь. Так что не было боев.

Ну и что изменилось? Мои родители до семьдесят пятого года жили в трущобах под Матозиньошем, и я, спустя сорок лет, живу в том же доме, грею воду в котелке. В городе больше мечетей, чем костелов, потому что правительство боится слово сказать и подписывает все, что боши пришлют. Вот и выходит, что красные гвоздики в городе означают «давайте вспомним героев», а должны бы означать: попробуем еще разок.

Поднимаясь на холм, я попал под ливень, мгновенно превративший дорогу в поток сизой глины, так что на виллу Понти ввалился грязный, как пес, и долго отряхивался в прихожей под изучающим взглядом служанки.

– Вы уверены, что хозяйка вас ждет? – спросила она, делая мне знак разуться.

Я поискал глазами стул, не нашел, сбросил ботинки и прислонился к стене. Я стоял там минут десять, в мокрых носках, сложив руки на груди, размышляя о том, как можно начать разговор. Доменика, дорогая, доказательств у них нет. Я обещаю молчать. Наверное, за вами скоро придут. А вы оботрите рот, как жена прелюбодейная, и скажите им: я ничего худого не сделала!

По коридору кто-то прошел, потом за стеной засмеялись, забубнили. Да у нее, похоже, гости. Мужские шаги, мужские голоса. На траур не слишком похоже. Почему я хочу ее спасти? Я как тот греческий судья, который не в силах рассудить запутанное дело, писал на полях по-приятельски, что означало: истина темна, решай в пользу друга.

Но судья хотя бы знал, кто ему друг!

Начну сразу в лоб, подумал я, начну с фактов, чтобы она поняла, что врать не имеет смысла. Что попалось вашему любовнику под руку – молоток, нож, каминная кочерга? Нет, не так. У меня язык не повернется. Как можно произнести такое, глядя в это чистое лицо, похожее на цветок хлопка? Просто скажу, что ей надо бежать из города.

У меня есть домик под Миранделой, от бабки достался, вокруг одни поля, станция в шести километрах. Там можно отсидеться, пока не станет ясно, что у них за карты на руках. Ваш подельник скрылся, скажу я сурово, так что гнев публики обрушится на вас, на женщину, которая даже траура не выдержала. Вас распнут, Доменика!


Радин. Понедельник

– Наконец-то. – Варгас быстро шла ему навстречу. – Я два дня пыталась вам дозвониться, но никто не брал трубку. Вы все глупейшим образом пропустили!

За несколько дней галерея изменилась неузнаваемо, как будто сработали мощные кулисные машины. Теларии с мрачными скалами отъехали, железные стены раздвинулись, мозаичный пол засверкал под утренним светом, лившимся из круглого фонаря в потолке.

– Замечательная у вас лантерна! – Радин задрал голову, любуясь куполом.

– Здесь аппаратура как в оперном театре, – сказала она с гордостью. – Что до мозаики, то это всего лишь проекция, стена лиссабонского монастыря.

– Открываетесь сегодня? – Он смотрел на картины, с которых сняли чехлы. Они были похожи то на пруд, полный рыбы, то на кольчугу воина, а издали казались сплошным золотисто-зеленым холстом, от прерывистого блеска сразу уставали глаза. Зато голубая работа, в прошлый раз показавшаяся ему выцветшей, набрала веселого, мокрого холода, будто рука, держащая снежок.

– Открытие было вчера. – Хозяйка нахмурилась и протянула руку за папкой. – Да что с вами такое? Я же оставила вам сообщение!

– Сообщение?

Вот так и проваливаются дилетанты, подумал Радин, смущенно улыбаясь. На визитке был старый лиссабонский номер с двумя двойками, он написал его машинально, потому что хозяин картолерии торопился на обед и висел у него над плечом.

В апреле он попросил у телефонной компании другой номер, потому что Урсула звонила ему по ночам, чтобы рассказать, как он ей ненавистен. Значит, сообщение получил новый владелец двух двоек. А я не попал на открытие и не увидел ледяного лебедя. Тем временем Варгас открыла папку, вынула стопку счетов, лежавшую сверху, пошелестела ими, потом сунула обратно и рассмеялась.

– Ну что ж, теперь вы знаете. – Она пошла в кабинет, а Радин пошел за ней. – Да, мне приходилось время от времени помогать ассистенту с расходами. И да – я сама отправила его на виллу, зная, что Доменика не устоит. Как видите, я не напрасно потратила деньги!

– Я правильно понял: вы послали юношу в дом покойника, чтобы он соблазнил вдову и собрал для вас информацию?

– Вас это беспокоит? – Варгас опустилась в кресло, оставив его стоять. – Я поручила ему войти в доверие к сеньоре, чтобы мы точно знали две вещи: есть ли у нее картины и согласится ли она провести аукцион. Я не могу обмануть ожидания клиентов, понимаете?

– Понимаю. Кстати, ему удалось войти в доверие к двум сеньорам сразу.

– Это вы о прислуге? – Она лениво просматривала страницы отчета. – Надеюсь, вы успели повидаться с Гараем? Теперь он не скоро заговорит.

– Я был у него в среду. Что-нибудь случилось?

– Конечно, случилось, вы что, газет не читаете? Ах да, вы же иностранец. Бедняга отравился устрицами, прямо на открытии, его так выворачивало, что пришлось вызывать скорую. Врачи говорят, это яд в планктоне, от него теряют память. Морские львы из-за него выбрасываются на берег!

– Гарай жив? – Он сел в знакомое кресло, не дождавшись приглашения.

– Он в больнице Шао Пао, у него амнезия. Сначала мы подумали, что ему в горло попали осколки раковины. Гарсон, которого мне прислали из «Питтини и сыновья», не умел открывать створки, у него даже кольчужной перчатки не было! Так вы успели с ним поговорить?

– Толку от него было немного. Зато я нашел монографию вашего ассистента, больше похожую на «Ромовый дневник». Как научная работа она не состоялась и к публикации совершенно непригодна.

– Вы хотите сказать, что я не могу напечатать книгу Крамера?

– Это вообще не книга. – Радин выложил флешку на стол со стуком, будто костяшку домино. – Это записки из подполья. Я получил удовольствие, разбирая эту рукопись, но не всякий читатель скажет вам то же самое.

– Записки откуда? Чепуха, вы просто нашли не тот файл. Впрочем, теперь это не имеет значения. Я больше не нуждаюсь в ваших услугах.

– Не думаю, что вы нуждались в них, когда просили меня взяться за эту работу.

– Что такое? – Варгас смотрела на него, по-птичьи наклонив голову.

– Вы наняли меня втемную, сеньора, поди туда, не знаю куда, но в этой истории есть настоящее преступление, и, может быть, даже не одно. Люди исчезают, болеют и умирают, и все они – ваши знакомые. В том числе и приятель аспиранта, Иван. Вы утверждали, что никогда его не видели, но теперь я в этом сомневаюсь.

– Вы, русские, склонны к сомнениям. Я тоже читала Достоевского. А теперь идите, у меня обед с клиентом через сорок минут.

Радин молча смотрел на нее, понимая, что момент упущен. Еще слово – и она, чего доброго, вызовет полицию. Самое время ехать на вокзал, думал он, направляясь к двери, в этой истории только поддельного детектива не хватало. Я ведь – что? Игра света, проекция стены лиссабонского монастыря.

Ясно, что, будь в устрицах домоевая кислота, амбуланс вывез бы с вечеринки по меньшей мере четверть гостей. Значит, только Гарай получил порцию отравы. Но кому мешал приятель покойного Понти? Безобидный скарамучча, хвастливый, добродушный, с пустыми ножнами и мандолиной. Как бы там ни было, память он потерял и теперь натуральным образом выпадает из списка лжецов.


Иван

Громко смеясь белым, как жасмин, смехом, время поглотило два месяца поры цветов, сказал Кристиан, когда мы возвращались с бегов. Он был прав, лето прошло незаметно, я так и не отыгрался, до горы Стурстейнен – как до луны, и вместо сердца у меня собачий свисток. Если до зимы не уеду, застряну еще на год, а там еще на год, так и останусь миланским заговорщиком с кинжалом в ножнах.

О заговорщиках я читал еще в школе, трое знатных юношей хотели убить герцога и по ночам тренировались в переулках, учились наносить удары в темноте, а кинжалы у них были в ножнах. Герцог, кажется, так и не приехал. Большинство людей проводят жизнь, изображая дело перед тем, как его совершить, а герцог не приезжает, черт бы его подрал!

Вечером я зашел в бильярдную, спустился в гардероб, позвонил по условному номеру и сказал, что встреча с Понти состоялась, штази говорила со мной тихо, прикрывая трубку рукой, но я различал музыку и голоса.

– Какая встреча? Почему вы звоните с другого номера?

– Значит, так надо. Не дергайтесь, все будет по плану. – Я вспомнил о своей роли и быстро восстановил в памяти дворовую сволочь с Малого проспекта, имя забыл, в девяностых его зарезали у входа в кафе «Снежинка».

– Собственно, плана пока нет, – сказала она задумчиво. – Действовать будем по обстоятельствам. Вам придется употребить физическую силу, держите себя в форме.

Выходя из будки, я посмотрел в зеркало и засмеялся. Физическая сила? Да она свихнулась. Дворовая сволочь исчезла, в зеркале стоял тощий парень с красными от травы глазами, в джинсах, которые он снял со своей подружки, потому что собственные сносил до тряпья.

В бильярдной я надеялся застать букмекера, но не застал и поехал в Сагунто, еще за остановку до макао услышав рожки и трещотки, собачий лай и голос диктора, которого я представляю румяным старичком в бейсболке, хотя его никто никогда не видел.

Я приехал туда после полудня, к началу второго забега. Динамит бежал, как всегда, легко, срезал углы знакомым движением и был похож на апельсиновую корку, изогнутую винтом. Через год его спишут с трека и просто воткнут иглу со снотворным, так что мне нужно быть начеку и забрать его вовремя, таких легко отдают, даже паспорта не надо. У собаки тоже нету паспорта, только синие татуировки на ушах, а у меня татуировка под лопаткой, стрекоза с опущенными крыльями.

Когда Лиза увидела стрекозу, она сразу сказала, что делал отличный мастер, у нее подруга работала в салоне на Лиговке, но сама она ни разу не пробовала, на ее косточках клейма негде ставить, и кожа такая чистая, словно девочку каждый день растирают маслом, а потом пропускают через тепидариум, каллидариум и лакониум.

Даром, что ли, когда Понти ее увидел, у него зубы заломило, я прямо почувствовал по его лицу, лицо у него старое, но гладкое, старость сидит в углах рта и в глаза не бросается. Вот это гладкое лицо у него и задрожало, когда она влетела в комнату, бледная и остервенелая, она всегда такая после репетиции. Я ведь привел его домой после встречи на мосту, ясное дело, штази я об этом рассказывать не собирался, заказ заказом, а Понти мне понравился.


Лиза

Португалец оказался знаменитым. Я показала мятый листок с рисунком нашему мастеру, он спросил, как звали художника, а потом посмотрел на меня, как будто увидел в первый раз. Как он выглядел? Высокий, седой, с большим костистым носом, сказала я неуверенно, лицо смуглое. Это же Алехандро Понти. Он рисовал твои ноги, и ты его выгнала? Да, мне холодно было сидеть на полу, а на стуле сидеть он не разрешил.

Ter macaquinhos na cabeça, заключил да Сильва, у тебя обезьянки в голове. Какие там обезьянки. Знал бы он, что после ухода Ивана я распалась на кучу маленьких мокрых мышек и каждая норовит заползти под плинтус и сдохнуть в одиночестве. Помню, что дождалась субботы и поехала в Сагунто, но никто не стал со мной разговаривать. Букмекеры там шифруются, одного я поймала за рукав, но он сказал, что никаких русских не знает, знает только русскую борзую и она сегодня не участвует.

Я вернулась домой, купила бутылку красного и выпила, наутро репетицию пришлось пропустить, тогда я купила еще одну, вышла на крышу и закричала, чайки разом снялись и улетели, на крыше остались несколько перьев, я воткнула их в волосы и стала танцевать.

Там есть такой домик с окнами на крыше, он всегда заперт, я танцевала вокруг него, мне казалось, я слышу музыку и танцую как богиня, говорил же художник, что я похожа на девушек Россетти, что у меня ноги будто две белые голубки, но потом я увидела себя в темном стекле, заплакала и пошла домой спать.

Была уже середина сентября, пошли дожди, а мне все казалось, Иван вышел за сигаретами. Раньше, когда мы в Питере жили, он тоже пропадал, но я знала, кому позвонить, у меня был листок с телефонами друзей, и если никто ничего не знал, то я понимала, что он у девушки. Придет, завалится спать, а потом будет свежий, розовый, надутый, будто гиацинт. А теперь эти собаки. С собаками я бороться не могу.

Его волосы остались на подушке, и я взяла подушку себе, он немного линяет, пять лет назад у него была шапка светлых кудрей, запустишь руку поглубже, и он замирает, жмурится. А глаза синие у него бывали только днем, на ярком солнце, при электрическом свете в них как будто донная мгла поднималась, но я все равно считала их синими, а он мои считал карими, хотя они черные, как угольный карандаш.

Таким карандашом португалец рисовал мои ноги и забыл его, потому что он под стол закатился, остальные он собрал в сумку и унес, так быстро засобирался, когда я сказала, что меня бесит его взгляд, такой медицинский, цепкий, блестящий.

Когда Иван пропал, я хотела позвонить португальцу, не знает ли он чего, нашла его в справочнике, но ответила прислуга, долго мычала, потом сказала, что Алехандро Понти умер и если я по поводу работы, то натурщицы больше не нужны.


Радин. Понедельник

Выйдя из галереи под проливной дождь, Радин понял, что солнечный свет в атриуме был обманкой. Надевать наушники было уже поздно, он поднял воротник плаща и пошел по бульвару, оглядываясь в поисках кафе.

Зачем Варгас понадобился весь этот цирк? Она даже не проверила флешку с монографией, которую несколько дней назад так мечтала заполучить. И любовная связь австрийца со служанкой ее не удивила. Тогда почему Малу не было в списке? И чего вообще стоит этот список? Он зашел в индийскую пекарню с верандой под линялым тентом. Свежий хлеб был подвешен снаружи в полотняном мешке, Радин сел на скамью, бросил монету в ящик, вынул из мешка батон и стал его грызть.

Не слишком ли много фигур, сброшенных с доски? Художник, который написал свою смерть и пропал без вести. Иван, который прыгнул вместо него в реку. Крамер, который заперся в своей квартире, а потом купил билет к черту на кулички. Бродят ли они по округе, отрастив таинственные усы, или черные келпи уволокли их под воду?

Скамьи на веранде были сделаны из деревянных поддонов, газеты на палках были похожи на поникшие флаги, он взял влажную «A Bola» и развернул на коленях. С первой страницы на него смотрело лицо тренера Инацио, державшего в руках серебряный кубок. Радин вспомнил про лотерейные билеты и подумал, что стоит их проверить, раз уж он дотянул здесь до понедельника.

Дождь кончился, и сразу выкатилось розовое, распаренное солнце. До встречи с Лизой четыре часа, думал он, догрызая горбушку, и деваться совершенно некуда. Я мог бы навестить Гарая в больнице и спросить, сколько он хочет за портрет танцовщицы. Пусть оставит за мной тот рисунок углем. Найду работу, выкуплю его и повешу над письменным столом, будет же у меня когда-нибудь письменный стол.

Радин перелез через парапет, снял мокасины и пошел босиком, разглядывая отстиранные дочиста обрывки сетей и гальку в клочьях водорослей, похожую на перепелиные яйца в гнездах. Я был нужен Варгас не за тем, чтобы искать австрийца, это очевидно. Попробуем проследить ход ее мыслей. Вот человек, который ищет русского парня, приятеля моего ассистента. Пусть поищет заодно и ассистента. Он не здешний, болтать не станет, выполнит поручение, возьмет деньги и уедет к своим медведям.

Поручение, однако, выглядит наспех придуманным, ненастоящим, значит, в нем кроется настоящее поручение – как пятнистая галька в гнезде из морской травы.

Может, ей нужна была только видимость расследования? Допустим, она хотела напугать одного из фигурантов списка, а я послужил чем-то вроде вьетнамской куклы, которую в нужный момент поднимают на шесте, а потом спихивают обратно в воду. Четвертым номером в списке стоит Салданья, может, напугать хотели именно его? Возле причала дождь превратил тропинку в ручей блестящей грязи, Радин вернулся на набережную, надел обувь и дошел до трамвайной остановки.

Бедняга Гарай. От истории с его внезапной болезнью за версту несет злодеянием. Но меня это не касается. С завтрашнего утра превращаемся обратно в писателя и лиссабонского нищеброда. Я потратил неделю, но не напрасно. Во-первых, мне нужен был сюжет, во-вторых, я встретил русскую девушку, похожую на актрису времен Фрица Ланга, в-третьих, я ни разу еще не зарабатывал денег с помощью мистификации. И в-четвертых, что такого хорошего ждет меня дома? И где этот дом вообще?


Малу

если за тобой бегут гуси – надо читать молитву и идти к ним навстречу, так моя бабка говорила, она была корнерезка известная, но в бога верила, за мной гуси вечно по двору бегали, а как бабка померла, так мать гусей продала, отвезла мяснику

это я почему вспомнила, вчера пришло письмо из деревни, а с ним вино верде от доньи мавейру в ящике, набитом соломой, – вот уж бесполезный подарок, меня мать родила на винограднике, прямо среди бочек с красным вином, я на зеленое и смотреть не стану

донья мавейру хочет продать свои земли, а подъехать к ним можно только по мостику, выгнутому, будто кошачья спина, так эта дура пришла к моей матери и требует помощи от ее дочери-судьи, чтобы ей мост задаром расширили, соседи небось в кулак смеются!

надо мной тоже смеялись, когда я у тетушки работать пристроилась, но потом я подружку завела, и смеяться перестали, она откровенная была (у городских вечно обои наружу, будто на пожарище), говорила, что в детстве ходила на станцию шпалы нюхать, а один раз заскочила на подножку и поехала, даже с родней не попрощалась

утром варгас приходила, я послушала немного под дверью: милая доменика, так они у вас? да, у меня! так покажите! нет, не теперь! и так два часа, а перуанка даже не заметила, что я вместо чая заварила ей мышиного горошка с дягилем (на бабкин манер)

правду сказать, у индейца трава понаваристей, у бабки-то все простенькое было, что по обочинам растет, зато у нее два улья стояли, только не для меда, а для яда, эпилепсию лечить или там паралич

а про пчел я вот что знаю: когда ихняя матка проклевывается, она нарочно громко стрекочет, а другие отзываются, которые не вылупились еще, слабые, тогда она на звук идет и всем слабым головы отрывает – потому что пчела на царстве может быть только одна

вот эта варгас как раз такая


Доменика

Собираясь в Коимбру, я велела служанке положить в чемодан две пижамы – мою и твою. Она сердито взглянула из-под своей косынки, вечно съезжающей на лоб, но ничего не сказала. Иногда мне кажется, что она сторожит твои владения, даже теперь, когда владетелю все безразлично. Потом я велела Кристиану собираться, и он подчинился, как будто тоже понял, что время пришло.

Ты не поверишь, но меньше всего я думала о предстоящей ночи в гостиничном номере. В то утро я стояла на террасе, накинув теплый халат, смотрела на замерзшие розовые кусты у входа и думала, что зима на удивление холодная и что завтра утром у меня начнется новая жизнь. Еще я думала о том, что ты, наверное, стал корриларио, ведь ты не похоронен по христианскому обычаю, к тому же ты умер преждевременно, не успев закончить дело своей жизни. А может, ты воплотился в собаку и бродишь по поселку, весь усеянный репьями?

Кристиан казался хмурым, сел почему-то сзади, и в машине мы долго молчали, пока я не стала говорить о подарках, которые лежали в багажнике, я собиралась раздать детям коробки с бисквитами, заранее заказала целый ящик. И тут он посмотрел на меня с ненавистью. Я увидела это случайно, в зеркале заднего вида, он смотрел на меня лютыми синими глазами, как будто я дурно отозвалась о его матери.

– На хрена им ваши бисквиты, – сказал он, – вы, хренова Мария-Антуанетта! Я туда не поеду, меня тошнит от этого, понимаете?

– Простите, если я задела ваши чувства. – Я пыталась говорить ледяным голосом, но горло перехватило, и я закашлялась. – Не вижу ничего дурного в том, чтобы угостить альтернативно развитых детей печеньем. Они тоже любят сладкое, я полагаю.

– Дебилов угостить! – заорал он так громко, что я чуть не ударила по тормозам. – Дебилов выстроят в три ряда и заставят улыбаться красивой тете, а потом будут насиловать и лупить, их всегда насилуют и лупят, можно подумать, вам это неизвестно. А печенье сожрут воспитатели и уборщицы, весь ваш хваленый ящик!

Я снова взглянула в зеркало: он показался мне хмурым подростком, и я поняла, что схожу с ума, пытаясь говорить с ним как с равным.

– Да что с вами такое? – Я свернула на бензоколонку и припарковалась чуть поодаль. – Не хотите ехать, так оставайтесь.

Значит, ничего не получится, думала я, пытаясь дышать ровно: он так бесится, что стал говорить мне вы, он не пойдет со мной в номер, вся затея к чертям, эта проклятая книга выйдет в свет, я не смогу его остановить.

Вот он протянул руку, чтобы взять с переднего сиденья плащ. Вот он выбирается из машины, брови его сдвинуты, но на лице проступает торжество, которое ни с чем не спутаешь. Сейчас он достанет сумку из багажника и уйдет непобежденным. Я посмотрела на датчик топлива, поняла, что бензин мне не так уж и нужен, дождалась, когда Кристиан хлопнет дверцей, и мягко тронула машину с места.


Радин. Понедельник

До больницы Радин доехал на трамвае, в котором вынули стекла из окон, и его основательно продуло речным ветром. Он сошел возле моста и отправился пешком, так что в Шао Пао оказался только к пяти часам. Приходите завтра, сказала дежурная на первом этаже, но, увидев карточку детектива, пожала плечами и выдала голубой халат.

По дороге Радин купил два апельсина, не подумав, что фрукты, скорее всего, запрещены, но никто в отделении не спросил его о содержимом пакета. Добравшись до нужной палаты, он постучал, не дождался ответа и приоткрыл дверь. Гарай спал на высокой кровати под двумя одеялами, маленькая голова казалась белой, как снятое молоко. Радин положил апельсины на подоконник, сел на складной стул и потрогал спящего за плечо. Гарай пожевал губами и открыл глаза:

– Это вы, детектив? Все немца своего ищете?

– Он австриец. Надеюсь, вам уже лучше?

– Сядьте на край кровати, мне будет удобнее.

– Когда я приходил к вам на прошлой неделе, – Радин послушно пересел, – мы говорили о рисунках, которые вы хотели продать. Так вот, я хочу купить один, но с условием, что вы подождете с оплатой.

– Это шутка? – Гарай попытался привстать и поморщился от боли. – Меня пытались убить, а вы являетесь сюда, чтобы купить картинки?

– Вы уверены, что на вас покушались?

– Да, черт побери! Раз уж вы здесь, беритесь за это дело. Я мог бы найти местного сыщика, но выйду отсюда нескоро, так что сойдете и вы.

– Давайте по порядку. Расскажите о событиях воскресного вечера, если хоть что-то осталось в вашей памяти.

– Это вы про амнезию? Я ее придумал, чтобы меня оставили в покое. Помню, что пил шампанское и коктейли, помню, как вышел на крыльцо галереи и меня вывернуло прямо в розовые кусты. Пальцы немели и десны жгло, будто я наелся пири-пири. Все стали говорить, что дело в устрицах, блюдо с лебедем сразу убрали, а возле туалета выстроилась очередь. Потом я начал задыхаться и упал.

– Вы смотрели фильм Хичкока про взбесившихся птиц? Он придумал свой сюжет, когда на калифорнийский поселок свалилась стая мертвых альбатросов. Их убил нейротоксин из водорослей, который вызывает потерю памяти, тошноту и спазмы…

– Чушь собачья, – перебил его Гарай, – в тот вечер народу было так много, что я успел попробовать только фисташки! Они все были нечищеные, и железный пол был усыпан скорлупой. Когда я пробился к столу, ледяной лебедь был пуст и почти растаял.

– Вы хотите сказать, что не ели устриц?

– Я пытался объяснить это врачам и сестрам, но они тут носятся будто куропатки перед дождем. Так вы беретесь за мое дело? Денег у меня немного, но я найду способ с вами рассчитаться.

– Я хотел бы помочь, но завтра уезжаю. – Радин встал, взял с подоконника апельсин и начал его чистить. – Позвоните в частное агентство.

– Вы же работали на Варгас. – Его руки беспокойно задвигались по одеялу. – Так поработайте теперь на меня. Я готов хоть сейчас рассказать все подробности. Мне просто нужен надежный человек.

– Почему именно я?

– Потому что вы не местный. Полицию вмешивать нельзя. Доставайте свой блокнот или что там у вас. Я только передохну минут пять.

– Я готов вас выслушать, но обещать ничего не могу. – Он протянул Гараю дольку апельсина, но тот помотал головой, прикрыл глаза и тихо захрапел.

Радин доел апельсин, сунул корки в карман и собрался на выход, когда в коридоре послышались сердитые голоса. Дверь распахнулась, в палату вошли двое мужчин в синей форме. За ними ворвалась встревоженная медсестра:

– Сюда нельзя! Я сейчас врача позову!

– Нам можно, – строго сказал один из вошедших. – Поступил сигнал об отравлении, и мы обязаны все проверить. Это и есть пострадавший?

– Я никого не вызывал, – донеслось из постели.

– Я сержант Родригеш. – Полицейский наклонился над кроватью. – Вы в состоянии давать показания?

– Да нечего тут давать. Говорю же, криминала не было, просто некачественные продукты. Я и детективу пытался это объяснить!

– Кому? – Сержант огляделся и заметил стоявшего у окна Радина. – Это вы детектив? Вот мой жетон. Предъявите ваше удостоверение.

– Давайте выйдем из палаты, вы производите слишком много шума, – сказал Радин и направился к двери. Хорошо, что я сделал карточки на свое имя, думал он, прислушиваясь к шагам за спиной, а то вышел бы чистым мошенником. А так скажу, что хотел разыграть приятеля. Но неприятности будут, как пить дать.

– Я не сыщик, а писатель, у меня португальский вид на жительство. – Доставая паспорт, он выронил апельсиновую корку. – А визитки детектива я заказал ради шутки, несколько дней назад.

– Где заказали?

– В мастерской на набережной. – Радин сел на скамейку, и сержант сел рядом с ним, медленно перелистывая паспорт.

– Над кем же вы хотели подшутить?

– Это долгая история. Поверьте, я не сделал ничего дурного. Можете узнать обо мне в лиссабонской компании, где я работаю. То есть работал.

– Так работаете или работали? Вы поедете с нами в участок. Там проверим, что за русские шутки такие.

– Послушайте. – Радин хотел встать, но полицейский прижал его плечо рукой, и он остался сидеть. – Вы не можете арестовать меня за бумажки, которые каждый может заказать в картолерии за пятерку!

– Пока что вы задержаны. А бумажки такого рода не каждому придет в голову заказывать. Если у вас есть оружие, лучше сдать его добровольно.

– Оружия нет. Дайте хоть с человеком попрощаться.

– Прощайтесь. – Второй сержант сделал ему знак подняться и приоткрыл дверь в палату. – Руки держите за спиной.

– Поправляйтесь, Гарай, я к вам еще загляну.

– Уже уходите? Тут есть одна сестричка, – послышалось из груды скомканных одеял, – зовут Каска, я хочу ее нарисовать. Принесите мне завтра альбом и угольный карандаш!


Иван

Когда смотришь отсюда, нужно вглядываться быстро, с бездумным вниманием, нащупывая ступеньку за ступенькой, как будто идешь по темной лестнице без фонаря. В здешних краях главное – не думать. Память вибрирует с удвоенной частотой, как растянутая вольфрамовая нитка, чуть задержишься, допустишь мысль – и привет, обрыв спирали, только усики скрученные торчат.

Кто бы мне сказал, что я смогу разговаривать только с мертвыми, когда я стоял на Аррабиде за пару дней до прыжка и жалел, что прочел о мосте в Википедии: длина 493 метра, высота арки 52 метра, стоимость составила 126 миллионов эскудо. Ветер дул со стороны океана, клошара под мостом не было, и я по нему немного скучал.

Это он мне сказал, что высокие волны с пеной местные называют байладейрас, балерины. Везет мне на этих балерин. Еще он сказал, что у него договор с двумя парнями, что живут под мостом со стороны Вилла-Новы: все, что река приносит на берег, делится пополам, неважно, куда выбросило товар, налево или направо от маяка. Это справедливо, а то вечно стоишь, разинув рот, ждешь, куда прибьет полезные бревна, пластиковые бутылки или сумку, оброненную за борт круизной лодки.

У нас с Лизой тоже был договор: она может делать все, что хочет, но я не должен об этом знать. Хватит с меня ее рассказов, горьких, как халапеньо. Раньше, когда я хотел ее ударить, то шел на чердак и лупил кулаками по стене, однажды так разбил костяшки, что пришлось сочинять историю о драке в порту. С тех пор как появился Понти, на чердак я больше не ходил. Не хотите ли вы мне позировать, сказал он, едва увидев ее в синем трико, обрисовывающем каждую впадину на теле, будто костюм для дайвинга.

Помню, как зарычал его пес, услышав шаги, как Лиза сняла плащ и уставилась на нас, будто мы обнявшись лежали, а мы просто ели мороженое, которое он купил на углу.

Не приди она в тот день с репетиции раньше, чем следовало, не встретилась бы с Понти, не завела бы его ржавый трескучий механизм, я отработал бы задание, вернул бы украденное – и все, финита. А так что?

Познакомься, сказал я, это художник, тот самый, что построил крест из скворечников, помнишь, мы ходили смотреть? Помню, сказала она хмуро, проходя в душевую, где сразу полилась вода, и я успокоился: она откажется, это ясно, иначе вела бы себя иначе, она умеет вести себя так, что любые гости превращаются в шарики мороженого и сладко плавятся. Но она не отказалась.

С того дня все пошло не так, как будто кто-то взял у меня рубашку и закопал под кладбищенскими воротами. Аванс я просадил в первый же четверг, а потом полторы недели сидел, затаившись, в ожидании дня, когда придется выполнять уговор. Помню, какое слово крутилось у меня в голове: пчелух, так моя нянька называла медведя, разорившего пчелиный улей, сказку я не помню, только присказку. Летела птаха мимо Божьяго страха: ах, мое дело на огне сгорело!


Лиза

Странно было сознавать, что десять миллионов человек считают его мертвым. Мраморный ангел на кладбище Аграмонте завален букетами, а мы трое ужинаем в темноте, при закрытых жалюзи, как заговорщики. Служанка приходила с корзиной для пикника, в которой лежали пироги, ломти сыра и одна-другая бутылка красного, которое эти двое хлещут как не в себя. Хозяин дома тоже не прочь выпить. На книжной полке у него бутылка портвейна, кем-то подаренная, Алехандро несколько раз покушался на эту древность, но приятель был неумолим.

Впрочем, судить его не стану, у каждого свои амулеты. У меня, например, плюшевая кошка, очень большая, выигранная в токсовском тире в две тысячи пятнадцатом году. Я до сих пор держу ее в кровати, хотя она изрядно засалилась и вместо левого глаза пуговица. Раньше я хранила в ней деньги, потом мне надоело зашивать и распарывать, я переложила конверт в шляпную коробку. Там его и нашел тот, кто его нашел.

Когда осенью я получила записку с приглашением приехать в портовый район, мне стало не по себе. В записке говорилось о работе, ничего особенного, наших девчонок часто зовут позировать, и мастеру никто не говорит, он сразу надуется, мы же его курятник. Но там был постскриптум: стерлись ли с твоих ног кленовые листья?

Я решила, что это розыгрыш, о листьях знал только Понти, а его недавно похоронили, это было во всех газетах, даже в «Театральном вестнике». Я сама прочла несколько некрологов, но, если честно, мне было не до того. Тридцать первого августа я открыла жестяную банку, чтобы взять денег на кофе и хлеб, но она была пуста. Жить без кофе я не могу, и он должен быть хорошим, всего остального может и не быть.

Помучившись немного, я решила запустить лапу в лондонские деньги, которые мы договорились не трогать, даже если будем с голоду помирать. Возьму только пятерку на пачку арабики, бормотала я, с трудом поднимая матрас, или десятку, чтобы купить еще риса на три дня. Коробка была на месте, но конверт оказался пустым. Я выронила его, вскрикнув, и он спланировал на пол – медленно, как и положено пустому конверту. Несколько минут я думала, что нас ограбили, заметалась по комнате, проверяя свои тайники, но все оказалось на месте.

Бабушкино кольцо по-прежнему было в кошке, кололось острым камнем, золотая цепочка лежала в сахарнице, а сережки с топазами – в пачке сухих макарон. Любой вор нашел бы это, не слишком задумываясь. Значит, это был не вор.

Ночью за окном так вопили, что мне снилась Парижская коммуна: проснувшись от того, что кровь с гильотины плеснула мне в лицо, я вышла на крышу в одеяле и увидела, что в центре на улицах полно людей, люди бегали с флагами и колотили палками по витринам, полиция вертела синими огнями. Может, революция, подумала я с надеждой.

Если кому-то начинать расталкивать нынешний бардак локтями, так это португальцам, у них все для этого есть – и бедность, и безумие, и лузитанский пообтрепавшийся гонор. Начнутся беспорядки, и казино закроются. Мы с Иваном встретимся на баррикадах, я в косынке, как возлюбленная Достоевского, а он – с перевязанным лбом.

Утром оказалось, что дело не в революции. «Порту» выиграл у «Бенфики» со счетом три один.


Радин. Понедельник

Когда он вернулся, консьержка сидела в будке со стаканом красного чая в железном подстаканнике. Радин поздоровался, она сухо кивнула и уставилась на экран телевизора, где футбольный тренер беззвучно открывал рот. Поднявшись в квартиру, он снял плащ, служивший в камере одеялом, и вынес его на балкон, плащ крепко пропах тюремной сыростью.

Поставив чайник на огонь, Радин набрал номер попутчика, но никто не ответил. Салданья, похоже, пустил мой роман на растопку, думал он, роясь в ящиках в поисках кофе, может, там ему самое место. Приду в себя и позвоню Лизе, извинюсь за сорванное свидание, расскажу о шести часах, проведенных в полицейском участке. Сначала я ходил по камере и считал шаги, потом царапал стену ребром монеты, пытаясь написать свое имя, потом я заснул, а потом меня повезли в другое место на допрос.

Радин насыпал кофе в чашку и залил его кипятком, на большее у него не было сил. Кофе ему в участке не предложили, зато налили в картонный стаканчик газировки и позволили сесть. Лейтенант, который забрал его у полицейских, с виду был совсем мальчишкой. Он важно раскладывал бумаги на столе, слушая объяснения Радина, а потом отвернулся, подойдя к распахнутому окну, за которым качались ветки пинии с розовыми шишками. Когда Радин добрался до того дня, когда он постучался в дверь мастерской на руа Пепетела, лейтенант немного оживился.

– Вы видели в доме Гарая других людей? Можете их описать? Что-то показалось вам подозрительным?

– Пожалуй, нет. Он хвастался своими работами. Работы замечательные, я даже собираюсь купить один рисунок углем. Он сильно нервничал, но я бы тоже нервничал, приди ко мне частный детектив с вопросами.

– Кстати, о детективе. – Лейтенант вернулся к столу. – Вы взяли у Варгас аванс, который придется вернуть. Она не стала писать формальную жалобу, но охотно напишет, если ее разозлить. Зайдите и извинитесь, мой вам совет. Прямо сейчас и зайдите.

– Вы хотите сказать, что я могу быть свободен?

– Сегодня вы мне больше не нужны. Из города не уезжайте, пока я не разрешу. Если бы я работал в департаменте иммиграции, то потрепал бы вам нервы, но мне не до вас, к тому же бывший работодатель поручился за вашу благонадежность. Ну, чего вы ждете?

– Дело в том, что я должен сообщить о покушении на убийство.

– Шутить изволите? – Лейтенант сел за стол и уткнулся в бумаги. – Поиграли в детектива – и хватит. Идите домой, вам нужен горячий душ.

– Ну, у вас тут не «Отель де Пари», – Радин пожал плечами. – Но, поверьте, от этого дела пахнет еще хуже. Гарая отравили на приеме, рассчитывая, что это примут за естественную смерть и пострадает только компания, приславшая лебедя с устрицами.

– Откуда вы знаете про лебедя? Вы были на этом приеме?

– Нет, я успел поговорить с потерпевшим. Следует опросить свидетелей, и мы сможем установить, кто подал ему стакан с отравой.

– Свидетелей можно опрашивать, если дело заведено, – сухо заметил лейтенант. – А у нас ни тела, ни дела. Парень жив, заключение врача уже поступило. Варгас подала жалобу на ресторан.

– Этот человек утверждает, что не прикасался к устрицам. В этой истории уже двое персонажей пропали бесследно, а один прыгнул в воду на глазах у половины города. Я потратил на это неделю, черт побери!

– Потратили неделю? Вы выдали себя за детектива, чтобы заплатить по счету в отеле. И, как вы утверждаете, собрать материал для романа.

– Все несколько сложнее. Я впутался в эту историю, еще не добравшись до вашего города, я мирно спал в двухместном купе, где-то на перегоне между Бедуидо и Аванкой, а история уже разворачивалась, как пружина в разбитых часах. Я писатель, понимаете?

– Бывший писатель, – уточнил Тьягу, опустив глаза на лежавшую перед ним бумагу. – Автор романа, выпущенного одиннадцать лет назад.

– Бывших писателей не бывает. Писательство – это свойство организма, а не ремесло!

– Да бросьте. – Лейтенант открыл ящик стола и смахнул туда картонную папку. – Вы пытались получить в городе работу, но ничего не вышло. Тогда вы схватились за соломинку и совершили небольшое, но дерзкое преступление против закона. И если вы отнимете еще пять минут моего времени, я отправлю вас в севильские казематы. Мы уже отправили туда вашего коллегу, Сервантеса, и пять месяцев не выпускали. Вот ваш паспорт – и убирайтесь с глаз моих.


Доменика

Иногда я думаю, что этот дом меня ненавидит. Может быть, мы ненавидим друг друга. Помню, как в одном интервью ты сказал: долг патриота – ненавидеть свою страну самым конструктивным образом. А долг художника – черпать силу в ярости, в остервенении, ее там больше, чем в любви, и она надежнее держит на плаву.

Я просыпаюсь и лежу, затаив дыхание, вытянув руки вдоль одеяла, в детстве я часто так лежала, представляя, что умерла, и сейчас все придут, увидят мое тело, и зашумят, заплачут. Если я умру в этой тисовой кровати, купленной тобой на аукционе в те горячие времена, когда мы обставляли наши спальни, то даже зашуметь будет некому.

Я смотрю на черные лакированные четки, висящие над изголовьем, и думаю о черешне, которая вот-вот появится в зеленных лавках, поверить не могу, что уже начинается май. Ты прыгнул в реку в августе, восемь месяцев прошло, а я все разговариваю с тобой, будто Хуана Кастильская с костями своего короля.

Самоубийство не подходило тебе, оно было неуместной, глупо мерцающей точкой на линии твоей жизни, но мне пришлось в него поверить, не верить же газетам, которые называли твою гибель несчастным случаем и вопили об этом несколько недель, я-то знаю, какое крепкое у тебя тело, вода не могла тебя погубить, ты сам был вода. Река Дору могла взять тебя, только если бы ты разрешил. Оставалось думать, что ты разрешил.

Та минута, когда ты поставил бокал на столик, выскользнул из толпы, продолжая улыбаться и кивать знакомым, и направился к лестнице, ведущей вниз, была плотно набита секундами, будто грозовое облако – электричеством, я точно знаю, что в мою сторону ты даже не посмотрел.

Эта мшистая лестница, ловушка для каблуков, всегда казалась мне опасной, я пользуюсь только новой, даром, что ли, мы за нее заплатили. Деревянные перила, говорят, поставили в тридцатых годах, когда здесь была резиденция Ферраша, а ступеньки вырублены в скале во времена сумасшедшей королевы. Но ты пошел именно туда и быстро скрылся из виду. Потом красный свитер стал пятнышком, упорно катящимся вверх, под арку моста, а потом все замолчали и стали туда смотреть.

Древние китайцы считали, что душа утопленника, умершего по своей воле, превращается в демона. Демон гуй похож на человека, но он не имеет подбородка и не отбрасывает тени. Приди ты ко мне без подбородка, синий, с полным ртом речной глины, я бы уложила тебя на нашу кровать и стала бы ласкать руками и ртом, не брезгуя, всего бы тебя зацеловала, даже если бы меня целый год рвало потом зелеными водорослями.

Почему ты не сказал мне, что случилось? Ты мог сказать, что не хочешь больше жить, что ты боишься старости, боишься ослепнуть, как твой отец, или забыть все слова, как твоя мать. Любая женщина в этом городе пришла бы на твой зов, ну, почти любая. А нет, так ломтики хлеба подавала бы твоя ручная белка из Лагуша, скажи ты ей стать ковриком в ванной, она бы годами лежала там с этой смутной улыбкой.

Не понимаю, почему я не вышвырнула ее сразу, как только осталась одна. Ну ладно, понимаю. Она тоже кварцевая песчинка, как и твой аспирант, у которого то и дело просверкивают твои жесты, словечки, даром, что ли, он изучал тебя четыре года, две курсовые написал, а теперь пишет книгу – вернее, тот тщеславный, мучительный бред, что он называет книгой. Не знаю, закончил он ее или сжег. С тех пор, как он вышел из машины на заправке «Репсол», я больше его не встречала.


Радин. Понедельник

Квартира приняла его без радости: под окном набралась дождевая лужа, а флакон с пеной для бритья оказался пустым. Пора уезжать, сказал себе Радин, надевая наушники и включая воду, хватит ходить в чужой одежде и бриться чужими лезвиями. Подписку с меня взяли только на словах, не думаю, что лейтенант обидится, если я уеду из города. Напрасно я выложил ему все подробности, еще и оправдывался, как дурак, мол, с романом провал, денег ни гроша, а тут еще знаки – попутчик в поезде, муравьи в дисководе, а я, господин лейтенант, чувствителен к совпадениям, как больной зуб к ледяной воде.

Радин забрался в кровать, укрылся пледом и открыл файл с книгой аспиранта, прочитанный уже на четверть. Времяпровождение – вот известь, разъедающая ладони искусства, писал Крамер, известь, превратившая благородный труд в процесс, где гении и шарлатаны брошены в котел и слиплись в одну безобразную клецку!

Английский аспиранта был сухой академической лингвой, но португальское пришепетывание пробивалось, будто трава через асфальт. Сколько лет он прожил в этой стране, думал Радин, года четыре или пять? В сущности, он такой же экспат, как я сам, пытающийся выжить с помощью текста, причаливший к чужой пристани, с трудом накинувший швартовные концы на кнехт.

Наверное, посылая за мной в районный участок, лейтенант не слишком надеялся на полезный допрос. Если человек выдает себя за детектива, значит, у него есть какая-то цель, розыгрыш или пари, настоящий преступник не станет тыкать всем в лицо поддельную визитку. Сначала Тьягу мне обрадовался – к мошеннику Гараю явился сомнительный русский! – но быстро понял, что к чему, слушал, прикрыв глаза, и явно досадовал на своих подчиненных. Ладно, прочтем еще страницу – и спать.

«Ранние работы Алехандро Понти – это копья, торчащие из его детства, зрелые работы (серия гравюр «Имена идолов») берут начало в его чувственной памяти, а те мечущиеся снежные тени и мерзлые небеса, что он намерен представить публике, – это естественный утопический реализм, то есть вещи, которые не происходили, но могли бы произойти, если проткнуть реальность копьем или, на худой конец, штопальной иглой, наподобие того, как Фонтана протыкал свои холсты».

Мерзлые небеса? Радин положил компьютер на живот и некоторое время смотрел в потолок, где темнело пятно, похожее на карту неизвестного материка. Где аспирант это видел? В галерее таких работ нет, разве что в запасниках. Он решил дочитать главу до конца, надеясь, что последует разъяснение, но глава закончилась быстро, язвительной записью, к живописи отношения не имеющей:

«Вчера наткнулся в сети на яганское слово “mamihlapinatapai”. Оно означает: смотреть друг на друга в надежде, что один из двух предложит выполнить то, чего хотят обе стороны. Теперь я знаю, чем мы занимаемся с Д., когда остаемся на вилле вдвоем!»

* * *

– Таких, как вы, я видел не так уж мало, – сказал каталонец, когда Радин устроился на кушетке, с трудом расшнуровав ботинки.

Пальцы у него замерзли, перчатки, подаренные Урсулой, он потерял, оставил в каком-то баре вместе с шарфом. Во вторник его уволили, он выпил на углу рюмку граппы и с ходу нырнул в туман, как речной пароходик на зимней реке.

– Вы, литераторы, узнаваемы, как младенцы по родинкам. – Каталонец ходил по кабинету, журавль на ширме вспыхивал оранжевым светом. – Живете в мире, где погода горизонтальна, расщепляете себя пьянством, будто колуном, всего боитесь и гордитесь своей непригодностью.

– Про погоду вы взяли у Кэрролла!

– Не у вас же мне брать, – проворчал доктор, усаживаясь за стол. – Пьющий писатель – это что-то вроде кофе с цикорием, где оба компонента теряют свои приятные качества.

– Довольно об этом. Мы собирались поговорить про того, второго.

– Вы его так называете? – Из-за ширмы послышался тихий смешок. – Думаете, он отшелушился от вас, будто побелка от стены?

– Я ничего не думаю. Я просто знаю, что время от времени он заставляет меня делать вещи, которые я раньше не делал. Истории с женщинами. Дерзкие поступки, в нормальной жизни мне не свойственные.

– В нормальной жизни вы трус?

– Я спокойный и мягкий человек. Ну вот, к примеру: на той неделе меня уволили за то, что я дал своему коллеге пощечину. Прилюдно, на рождественской вечеринке в офисе.

– Он вас оскорбил? – В голосе доктора послышалось любопытство.

– Нет, я увидел, как он вылил вино за шиворот девчонке из кейтеринга, которая собирала остатки еды в пакет. Наверное, для своей собаки. Он оттянул воротник ее формы и вылил туда стакан красного, сказав, что она может прихватить и это. Он был пьян, разумеется. И вообще свинья.

– Эта свинья дала вам свою карточку? В испанском дуэльном кодексе такая неприятность исправляется с помощью оружия.

– Послушайте, это не собрание грандов, а торговая контора. А я в ней был самой незначительной фигурой, переводчиком. И точно знаю, что не сделал бы этого, не будь там льющейся воды. В фонтане для напитков плескался лимонад, а я был без наушников.

– Лимонад, значит. Знаете, чей рассказ заканчивается фразой «В тот миг, когда я перестаю верить в него, Аверроэс исчезает»?

– Хотите сказать, я сам создал себе наглую тень? Сам лишил себя музыки и всего остального? Для такого вывода мне терапия не нужна.

– Остальное? Ты имеешь в виду способность страдать? – Каталонец быстро вышел из-за ширмы, задрал Радину свитер и больно, с вывертом, ущипнул за живот. – Давай плачь!

– Вы с ума сошли? – Радин хотел встать, но доктор прижал его плечи руками и наклонился к самому лицу, как будто хотел поцеловать.

– У тебя на все про все одна жестянка душевной боли, как у рыбака, закупившего приманку для долгой рыбалки. Когда она кончится, стыд выест тебе глаза. Тот, второй, просто бережет твои средства!

– Уберите руки, черт бы вас подрал!

– Кстати, о черте, – доктор неохотно отпустил его и вернулся к столу. – Помните притчу о палке от метлы, которую путешествующий маг обращал в слугу? Спутник мага велел палке принести воды, но остановить ее не сумел, и палка упорно носила воду, заливая дом. Отчаявшись, спутник схватил топор и разрубил палку пополам, но слуг сразу стало двое, и воду стали носить еще быстрее.

– Это вы к чему?

Вместо ответа Радин услышал жужжание электрической точилки. Кожа на животе саднила. Он сел и принялся зашнуровывать ботинки, думая о том, что больше сюда не придет.

– Мы те, кем мы притворяемся, – сказал каталонец после долгой паузы. – Надо быть осторожнее.


Иван

Мой прадед Иван в двадцатые годы попал в лагерь для русских беженцев, на норвежском острове – на четыреста километров севернее полярного круга. Я читал его письма моему деду, подробные, как отчеты экспедиции, писем было немного, марки я отодрал и присвоил. Дед его никогда не видел, а вот письма поначалу приходили регулярно: сначала из лагеря в Тромсё, потом из Линца, в двадцать девятом они приходить перестали. В одном из писем говорилось о лютеранской церкви из дерева, я это письмо запомнил, потому что в нем прадед спросил сына, как его зовут.

Как только у меня появились первые деньги, я поехал в Тромсё, не знаю зачем, кажется, хотел увидеть полуночное солнце, это было лето две тысячи девятого. Город показался мне унылым, я попробовал вяленую оленину, посмотрел на обломки самолета в музее и оставшиеся два дня провел на пирсе с бутылкой аквавита, глядя на мост самоубийц с забором для самоубийц. Я думал о корабле усатого Нансена, выходившем отсюда за тридцать лет до того дня, как мой прадед написал письмо сыну, которого никогда не видел. Еще я думал про норвежца, упавшего в ледяную воду, и о том, подумал ли он, что во всех справочниках мира место его смерти будет значиться как Баренцево море.

Очнулся я в альпийском саду, оттого что замерз. Не помню, как я там оказался, помню, что вышел из автобуса возле обсерватории, а дальше – обрыв, какие-то тропинки и камни, о которые я спотыкался. Я лежал на чугунной скамейке, вокруг нее цвели гималайские маки, которых здесь быть не могло. Мне показалось, что я увидел араукарию, я резко сел и протер глаза. Там была целая поляна араукарий, за ними, будто в раме, стояло синее озеро, и вокруг на километры не было ни души.

Минут через тридцать я вышел к пешеходному мостику, протрезвел и нашел табличку с надписью «выход там», но эти полчаса, пока я шарахался среди рунических булыжников, похожих на спящих баранов, и натыкался на ту же самую скамейку, будто сам был камнем с острова Мона, который возвращается на свое место, даже если его бросают в море, эти полчаса, просвеченные ночным солнцем, выкатившимся невесть откуда, были лучшими за весь мой год, а может, и за все девятнадцать. Наверное, прадеду тоже бывало там хорошо.

Связь между нами с тех пор наладилась, какая-никакая, правда, на кладбище он ко мне не пришел, а некоторые пришли. Когда пять лет назад я скрывался от кредиторов и ночевал на ржавом катере в Пьяной Гавани, ко мне приходила уборщица из дацана, толстая и раскосая. На вмерзшем в лед катере было холодно, как в шумерском аду, но печка уцелела, и я спал возле нее, не раздеваясь.

Женщина приносила водку в баклажке, на дне всегда лежала лимонная кожура, до сих пор помню ее вкус и помню, как ночью льдины терлись о борт катера, а я слушал громыхание и треск, воображая себя открывателем полюса. На вид ей было лет сорок, и умирать ей было рано, но на Аграмонте она пришла первая, и мы наконец-то поговорили.


Радин. Вторник

Вокзал был похож на опустевший муравейник. Киоски захлопнулись, радио молчало, ночной уборщик дремал на железном стуле, на первом пути стоял поезд, наглухо закрытый, видимо, утренний на Лиссабон. Радин подошел к расписанию и стал водить пальцем по стеклу, пытаясь разглядеть цифры, мелкие, как горчичные зернышки.

Он не спал всю ночь, ворочался в простудном жару, а в шесть утра поднялся с постели, оделся, собрал сумку, оставил ключи на конторке Сантос и отправился на вокзал. Куда вы едете, господин? Не знаю сам, – ответил я, – но только прочь отсюда!

В зале ожидания кто-то бренчал по клавишам пианино, Радин заглянул туда и увидел на вертящемся стуле мальчишку в очках, нескольких клавиш у инструмента не хватало, какие-то варвары выбили, словно зубы ночному прохожему. Пальцы мальчишки то и дело ударяли по голым деснам, он мотал головой, морщился, но продолжал.

Почему я уезжаю, думал Радин, стоя в дверях и пытаясь угадать мелодию. Я испугался лейтенанта? Испугался, что у меня потребуют деньги, заплаченные Варгас? Нет, я застрял, потерял сюжетную нить, и это меня бесит. Где-то на дне этого дела лежит ошибка, словно сом под корягой, поэтому факты, как бы равномерно они ни поступали, не складываются в цельную картину. Какой же я к черту писатель, если не могу вытащить сома?

Когда он вышел из зала ожидания, часы под высокой гулкой крышей вокзала пробили восемь. В тот же миг ставни буфета отворились, в проеме показалось молодое узкоглазое лицо:

– Сеньору кофе или какао?

– Кофе. – Он порылся в карманах куртки и вспомнил, что кошелек остался во внутреннем кармане плаща, а плащ остался на квартире австрийца. Наличных там было две сотни с мелочью. Вот будет подарок аспиранту, когда тот вернется домой. Что ж, это справедливо.

Буфетчик сказал, что Alfa Pendular запаздывает, и билеты на него дорогие, лучше дождаться полуденной электрички. Ждать более невозможно, подумал Радин, обшаривая карманы дорожной сумки. Двадцать пять и медная мелочь. Поедем в тамбуре, чай, не царских кровей. Минут через пять вокзальное радио проснулось, экспресс подошел на второй путь, и Радин сразу узнал спрыгнувшего на перрон проводника. Может, вспомнит меня и подсадит за четвертной?

Служащие в синей форме встали возле калитки, и пассажиры выстроились в очередь на проверку. Как все быстро привыкли к тому, что на поезд надо садиться как в самолет, подумал Радин, привыкли к полиции, к потрошению карманов, к холодной наглости дорожной обслуги. Радио перестало хрипеть, и он услышал чириканье телефона, лежавшего в кармане дорожной сумки.

– Вы так быстро ушли, детектив, я не успел рассказать вам самое важное. Вы говорили, что живете на руа Лапа? Я к вам теперь же зайду.

– Это вы, Гарай? Простите, не смогу вас выслушать. Я на вокзале, уезжаю в Лиссабон.

– Как это уезжаете? Но вы не можете! Речь идет об убийстве, а вы полицейский агент!

– Я не агент. И вас не убили, а только пытались.

– Речь идет о другом убийстве. Слушайте, вы же профессионал, я вас нанимаю! Наличных нет, но я расплачусь тем портретом, что вам понравился. Не рисунок углем, а большая работа маслом! Договорились?

– Простите. – Радин нажал кнопку и сунул телефон в карман сумки. За прилавком парнишка возился с кофейным аппаратом, безнадежно дергая никелированный рычаг. Внезапно машина вздохнула и выпустила облако пара, а вслед за этим – струю горячей воды, плеснувшую прямо под ноги отскочившему с воплем буфетчику.

Радин дождался проверки, дал себя обшарить, выбрался из туннеля, подошел к проводнику, сидевшему на ступеньках с кульком развесной карамели, показал ему синенькую, торчавшую лисьим ушком из кулака, и открыл рот, чтобы сказать, что согласен на тамбур, но услышал свой голос, вкрадчивый и незнакомый.

– Я тут одного человека ищу, мы с ним ехали вместе, дней восемь тому назад. Высокий, лысый, ходит с тростью, у нее набалдашник в виде утиной головы. Зовут Салданья. Может, тебе попадался? Часто ли он ездит по этой ветке? Где садится?

Проводник выслушал вопросы до конца, катая конфету за щекой, потер указательным пальцем лоб и заговорил так быстро, что Радин с ходу запутался в глагольных формах и попросил повторить. Потом он угостился карамелью, задал еще два вопроса и простился с проводником на местный манер, похлопав его по плечам.

Выходя из вокзального здания, Радин взял власть в свои руки. Он быстро поплакал, постояв лицом к кирпичной стене, вытер лицо платком и пошел в сторону набережной. Солнце уже взошло и быстро законопатило все щели, прохладный утренний воздух держался только возле реки; он перебрался через парапет, снял мокасины, сунул их в сумку, перекинул сумку через плечо и пошел босиком по узкой полоске прибрежных камней.


Малу

вот кабрал, великий мореплаватель, поссорился с королем, потерял славу и умер в неизвестности, а ведь он бразилию открыл, и кому теперь какое дело? а я поссорилась с хозяйкой и теперь хоть вещи собирай

а все из-за гарая, который вчера на виллу заявился, проводи, говорит, к хозяйке! а я как увидела его, покраснела вся, будто масло воровала, он здесь быть не должен! он из того мира, куда я всю осень по субботам убегала, будто на остров с каруселями!

в матозиньоше жизнь одна, а на вилле другая, там печка топится, краской пахнет и жареными мидиями, там любовь и покой, а на вилле – тишина, поставщики, почтальон, ковры почистить, кондиционеры жужжат, только изредка окликнут сверху, если в гости кто пришел, и весь день ждешь, чтобы хозяйка хоть на час из дому убралась

хозяйка на веранде с ним разговаривала – он мурлычет тихо, будто Библии продает, а она отвечает злобно, будто топориком тюкает, неужто и этот у нее в любовниках, думаю, тьфу! смотреть не на что, глаза бесцветные, как морская вода зимой, нос широкий, хоть тесто на нем раскатывай, а сам весь рыжей шерстью зарос

когда он про Езавель сказал, я как раз в оранжерее букет составляла, там весной стекла снимают, все слыхать, что на веранде говорится, я аж цветы выронила, когда услышала, он еще голос такой нарочно гулкий сделал, прямо как наш отец Батришту

как вы, говорит, могли так с мужем обойтись, теперь его душа беспокойная бродит, не находя пристанища, съедят псы тело Езавели! и будет труп ее как навоз на поле, так что никто не скажет: это Езавель!

потом он ушел, а хозяйка наверх пошла, туфлями шаркает, и сразу плюхнулась среди бела дня в кровать, я уж не знала, что думать, отнесла ей соку сельдерейного на всякий случай, туфли с нее стащила, лежит бледная, за щеки держится, и вижу – не понимает ничего, просто испугалась

она же в церковную школу не ходила, куда ей понять


Радин. Вторник

Что ж ты бросил меня, Салданья, одного – возиться в золотой лузитанской глине. Радин шел пешком, перекладывая тяжелую сумку из одной руки в другую, держась подальше от реки, чтобы не наглотаться ледяного тумана. Ветер нагнал его со стороны речного устья, туман висел над набережной, молочный и вязкий, будто клейстер.

Тот, второй, сделал свое дело и прятался теперь в подреберье, но Радин не держал на него зла. Suum malum cuique, так говорил латинист в колледже, одни прикованы к галере, другие – к больничной койке, а я вот прикован к тому, второму, и, если верить каталонцу, однажды это прекратится само собой. Вы поймете это, когда к вам вернутся ваши потери, сказал доктор. Услышать бы сейчас холодные малеровские бубенцы и выйти к дому, когда сопрано запоет о небесных радостях, да только черта с два.

Свернув на пустынную авениду, Радин пошел по обочине. Почему в этой истории все норовят нанять его в качестве детектива, но ничего действительно важного не поручают? Попутчик попросил его зайти в галерею и произнести текст, который сам написал на бумажке от первого слова до последнего, одним словом, поддельное письмо Агамемнона. После чего пропал навсегда.

Варгас наняла его, чтобы искать ассистента, и заплатила вперед, только вот отчета читать не стала. Флешку с книгой смахнула в ящик стола, будто лавочник медную мелочь. Хотя в книге утверждается, что на стенах галереи висит совсем не то, что Понти хотел показать публике. Похоже, это ее не слишком волнует. Где находится австриец, ее тоже не волнует, это была имитация дела для имитации сыщика. Но зачем?

Теперь Гарай намерен нанять его как надежного человека. Зачем ему детектив без оружия, полицейского жетона или хотя бы навыков телохранителя? Затем, что он хочет нашептать в ямку про ослиные уши правителя. Значит, речь снова идет о словах. В этой истории слишком много слов – и ни слова правды.

По дороге в больницу Радин заехал на квартиру, нашел свои ключи на конторке, бросил сумку на кровать, побрился и переоделся. Наскоро заваривая кофе, он поймал себя на том, что чувствует себя человеком, вернувшимся домой. Скребя щеки затупившейся бритвой, он щурился от удовольствия. Надевая чужую рубашку, насвистывал.

Он был рад, что не сел в лиссабонский поезд. Рад, что ему расскажут подробности дела, рад, что любопытство в нем живо и вспыхивает, будто тополиный пух от спички, рад, что еще раз увидит Лизу.

Возле дверей больницы стояли полицейские машины. Двое парней в форме проверяли у входящих документы, третий говорил по рации, облокотившись на дверцу. Радин обогнул здание и нашел служебный вход, возле которого курила медсестра в сабо на босу ногу.

– Что-то случилось? – спросил Радин, доставая пачку «Português». – Вы тут простудитесь на сквозняке.

– Утром пациент умер на третьем этаже. Дежурный врач заподозрил неладное и вызвал полицию. Теперь у нас лифт не работает!

На лифте висела желтая лента, но служебная лестница еще не была огорожена. Навстречу Радину спускался медбрат в бахилах, в руках у него был пакет с бутербродами, стремительно подмокающий маслом. Жизнь продолжается, подумал Радин, поднимаясь на третий этаж, но пациенты, наверное, чувствуют смерть. Тревожатся, перестукиваются через стенки, как в равелине.

Сейчас поговорим с Гараем, а завтра – с двумя женщинами, словно выпавшими из французского романа времен Второй империи. Я снова в деле и мне весело, хотя на самом деле нет никакого самого дела. Правду сказал каталонец: мы то, чем мы притворяемся! Радин бежал, перепрыгивая через две ступени, пока не уткнулся в дверь знакомой палаты, пока не толкнул ее, незапертую, пока не увидел клеенку на кровати, каталку, похожую на лодку с двумя мачтами, постельное белье, сваленное на полу, открытое настежь окно и тонкий матрасик на подоконнике.


Лиза

Сегодня на репетиции да Сильва велел всем прочесть роман про братьев Земганно, особенно то место, где говорится о машине бури, принадлежавшей цирковой артистке. На следующем занятии покажете мне эту машину и бетховенскую сонату номер 17, сказал мастер, вечером я нашла книгу в сети, прочла только ту страницу, где про бурю, потом взяла наушники и пошла на крышу. Пол там цементный, сбивающий пятки в кровь, зато вместо зеркал вокруг тебя слои теплого вечернего воздуха, и кажется, что сумерки сгущаются прямо на лице.

Когда Иван жил со мной, мы ходили на крышу завтракать, поднимались по винтовой лестнице, он нес диванные подушки, а я – корзинку с булками и кофейником; красные крыши сияли под солнцем, а река лежала вдалеке ртутной дрожащей полосой, кто бы мне сказал тогда, что я возненавижу утро и больше никогда не поднимусь на крышу до полудня.

У франков было такое слово «hlot», что означает «жребий», так вот это слово сидит у него в груди вместо сердца. Я не сержусь из-за конверта, моя мечта об академии давно поблекла, тем более что возраст уже на самом краю. Но он оставил меня одну, зная, что одна я жить не умею.

В детстве я читала, что колюшки, жившие в аквариуме, пытались наброситься на красный почтовый фургон, припаркованный за окном, потому что красный для них – цвет опасности. В той же книге говорилось, что самка канарейки проталкивает солому в стенки гнезда, даже если нет ни соломы, ни гнезда. Я тоже так живу, одним инстинктом, бросаюсь на красное и проталкиваю солому, которой нет.

Мужчины это за версту чувствуют, особенно когда ты одна, и первым мне напомнил об этом сукин сын Гарай. Кажется, это было воскресенье, конец ноября. Понти отлучился на минуту, я сидела на полу в трико, простуженная и злая, позировать пришлось дольше, и я опаздывала на уборку в школе к семи часам.

Гарай мирно полировал какую-то раму, устроившись на подоконнике, но, как только дверь за Понти закрылась, он спрыгнул с окна, подошел ко мне сзади, схватил и прижал затылком к своему животу. Дышать было трудно, перстень на указательном пальце больно врезался в губу, он держал меня минуту или две, от него крепко пахло мебельным лаком. Когда он меня отпустил, мне казалось, что на затылке у меня остался след от пряжки ремня, а на губе – профиль Карлоса Первого, потому что кольцо у сукина сына сделано из сплющенной монеты в пятьсот рейс.


Радин. Вторник

– Ваш друг был хорошим пациентом, – сказала сестра по имени Каска, когда он нашел ее в процедурной комнате. – Он нарисовал меня в профиль шариковой ручкой. Вчера он выглядел беспокойным и все спрашивал, нет ли к нему посетителей. А вы все не шли и не шли!

– Я могу поговорить с доктором?

– Не советую его трогать. Доктор просто в бешенстве, второй смертный случай в отделении. А я думаю, что бог взял сеньора к себе потому, что пришло его время. – Она быстро перекрестилась и поцеловала кольцо на указательном пальце.

– Какой диагноз поставили Гараю? Мне говорили, что дело было в красных водорослях. Я должен знать, что на самом деле случилось.

Каска сказала, что принесет бумаги, и скрылась за дверью для персонала. Отделение токсикологии находилось на последнем этаже, окна были огромные, ветер бился в них всей грудью, стекла звенели, и Радин вспомнил, как провел свой первый вечер в Кашкайше. Это было четыре года назад, в начале весны. Урсула не приехала в аэропорт, телефон у нее не отвечал, и Радин поехал на электричке прямо к морю.

Городок был курортным, хотя и вышедшим из моды, вдоль берега желтели ампирные фасады гостиниц, к ним вели кипарисовые аллеи. Он нашел комнату в отеле с названием «Boca do Inferno», что означало пасть дьявола, окна номера выходили на длинный пирс, украшенный выцветшими флагами, на пирсе сидели мальчишки с удочками.

Он выпил все вино, найденное в мини-баре, а потом сидел за письменным столом и слушал, как в окна комнаты бьется мокрый ветер. Океанская вода тяжело двигалась где-то внизу, в темноте, пасть дьявола открывалась и закрывалась, и Радин понял, что хочет вернуться домой. Он заставил себя забыть об этом, спустившись в гостиничный бар, надрался там как следует, а наутро позвонила смущенная Урсула: она перепутала день, она за ним сейчас же приедет.

– У вас все хорошо?

Радин открыл глаза. Каска стояла над ним с озабоченным видом, держа в руках раскрытую папку с досье.

– Ваш друг поступил в клинику в воскресенье, верно? С отравлением?

Радин кивнул, встал и тоже заглянул в папку. Каска важно прочла:

– Неподвижные расширенные зрачки, судороги, расстройство речи. Ну вот, вся клиника налицо. В день прибытия сульфат магния, физраствор.

– Гарай что-нибудь просил мне передать?

– Нет, он ушел тайком, в больничном халате. Я вам его вещи принесу!

Радин сказал, что вещи заберет позже, вышел на паркинг, сел на парапет и закурил коричневую сигарку. Итак, Гарай сбежал. Его хотели отправить на тот свет, но не рассчитали дозу отравы. Или наоборот – хотели заткнуть ему рот на один вечер, но сдуру чуть не прикончили.

Очнувшись в больничной палате, Гарай стал размышлять о тех людях, что могли захотеть его смерти, и у него, наверное, получился приличный список. Поэтому он позвонил мне сегодня утром. В полицию он обращаться не станет, там его никто не пожалеет. Тьягу так и сказал: тот еще fraudador и вот-вот загремит на рудники!

Бедняга Гарай, которого я целых пять минут считал мертвым, стоя у голой железной кровати, пока в палату не вошла кастелянша с охапкой белья. Ваш приятель самовольно выписался, сказала она, да еще прихватил казенную одежду, теперь он сам будет объясняться со страховой компанией. А мы умываем руки!

Будь на моем месте настоящий сыщик, он бы пришел на открытие выставки и глаз бы не спускал с фигурантов дела. Но за дело взялся дилетант, ничего не добился, только развел бессмысленного шороху, да так успешно, что поиски аспиранта потянули за собой покушение на убийство. Эпоху львов сменила эпоха лис, как писал один итальянец.

Хотел бы я открутить эту пленку назад, на утро воскресенья, и снова оказаться в купе ночного поезда, где попутчик спустил ноги с полки и принялся рассуждать в темноте, оказаться там – и крепко заснуть как раз в тот момент, когда прозвучало: галерея Варгас, возле ратуши.

* * *

Двери в галерее были нараспашку. Возле входа стоял фургон с нарисованным на кузове идальго в желтой шляпе, двое парней разгружали ящики с надписью Garrafeira Nacional.

– Мадеры нужно больше. – Растрепанная Варгас стояла в холле с телефоном. – Привезите сыр и фрукты за два часа до начала!

Она помахала ему рукой и ткнула пальцем в сторону кабинета, Радин прошел туда, но садиться не стал. Стоя у окна, он увидел, что фургон развернулся и уехал, на мостовой осталось несколько связок соломы.

– Гарай жив, он сбежал из госпиталя, – сказал он, когда Варгас появилась в дверях.

На ней был белый свитер до колен и вязаные колготки. В галерее было холоднее, чем на улице, наверное, из-за железных стен.

– Вы пришли, чтобы это сообщить?

– Думал, это важно. К тому же я должен задать вам несколько вопросов.

– Как частное лицо? – Она встала на колени и принялась распечатывать одну из коробок с надписью «fragile». – А вы принесли мне деньги, которые выманили обманом?

– Нет, я их уже отработал. Вы получили книгу, а полиция до сих пор не узнала о вашем спектакле на мосту. И о том, что вы собираетесь выставить на аукцион картины сомнительного происхождения. В монографии Крамера описана совершенно другая серия, а он был к художнику ближе всех и вряд ли мог ошибиться.

– Да вы никак пугать меня явились. – Варгас дернула за ленту, и коробка с треском распахнулась. – Сами вы сомнительного происхождения, компанейро. А в подлинности картин сомневаться не приходится.

– Это почему же?

– Я сама покупала для Понти эти холсты. И отправляла с курьерской службой, еще в ноябре. Льняной холст с двойным плетением, двести на двести шестьдесят, семь штук. Рамы я купила у антиквара. Дерево, бронза, золочение, девятнадцатый век.

– Надо же, какая точность. Только зачем вы отправляли их в ноябре человеку, который утонул в конце августа?

– Это же перформанс. – Она ловко вынимала слои гофрированного картона, один за другим. – Художник должен был вернуться к гостям через минуту после того, как они проводили глазами летящее в воду тело. Будто монах Даомин, побывавший в царстве мертвых. Появиться в момент наивысшей растерянности, чтобы доказать, что искусство – это великий обман, утешительная мистификация, возвращающая к жизни.

– Но художник не вернулся.

– Да, затея провалилась. И в чем здесь состав преступления?

– В том, что в реку прыгнул другой человек. Зато на приеме было полно людей, весь город печалился о гибели Понти, и теперь, спустя полгода, вы продадите картины дороже, чем следовало ожидать.

– Я не могла рисковать. Любовь публики хуже героина, она полностью подменяет вам кровь. Но прыгать в ледяную воду, когда тебе за пятьдесят и ты плаваешь только по-собачьи? Никакая доза такого не стоит.

– Потому прыгнул тот, кого было не жалко?

– Кристиан сказал, что он крепкий парень, который за деньги прыгнет даже с виадука Мийо. – Она с грохотом вывалила из коробки груду железных менажниц. – Я велела исполнителю немного последить за Понти, запомнить его вид и походку. Купила ему красный свитер.

– А если бы мэтр не согласился на подмену?

– Я предпочитаю обдумывать проблемы по мере их поступления. Когда Алехандро не вернулся с моста, я стала думать, что он изменил сценарий и прыгнул сам. Но через некоторое время получила записку: он просил прислать холсты, уголь и краски.

– То есть он собирался работать. Как ни в чем не бывало.

– Я говорю с вами лишь потому, что не хочу скандала. – Варгас поднялась с колен, достала платок и вытерла руки. – Но это не дает вам права изображать здесь правосудие!

– Я бы на вашем месте тоже опасался. Узнай публика подробности этой сделки, ваша репутация превратилась бы в горстку пепла, ведь вы обманули целый город, да что там, всю страну.

– Вы за мою страну переживаете? – Она внезапно улыбнулась. – Переживайте лучше за свою, камрад. У вас там каждый день всплывают грязные подробности, а вам хоть трава не расти!


Гарай

В мыслях деревья растут быстрее! В две тысячи шестом я мысленно посадил яблони во дворе, прямо напротив забора, чтобы закрыть стену кирпичного завода, разорившегося еще до моего рождения. Я сказал об этом Понти, и он засмеялся: это тема моей новой серии, удивительно, что ты ее угадал. Я всегда мог угадывать его мысли, он, бывало, посмотрит на девчонку в коридоре академии, а я уже знаю, чем все кончится.

Когда он женился на Доменике, я сразу сказал, что она не Доменика вовсе, а Ника – богиня победы, из тех, что простирают над мужчиной крылья, а потом ставят на него маленькую ступню. Тело у нее было бескостное, текучее, казалось, она доверху набита гусиным пухом, она так прямо садилась на стул посреди холодной аудитории, что на животе не было ни единой складки, руки на коленях, пупок сияет.

Когда я увидел ее голой на уроке рисования, то почувствовал себя железным мостом, по которому маршируют войска, испытывая конструкцию на прочность, – такое и впрямь бывало при Помбале!

Обычные натурщицы в перерывах стреляли у нас сигареты, назначали свидания, а эта надевала свои тряпки и уходила, стуча высоченными каблуками. Один раз я подстерег ее на выходе из столовой, попытался взять телефон, но она покачала головой и прошла мимо, так проходят мимо нищего, стараясь не встретиться взглядом.

Марсель Дюшам сказал, что смотрящий создает предмет искусства, но это вранье. Доменика создала того, кто ее рисовал, и пока он ее рисовал, он был на что-то способен, а потом отвернулся, и она рассердилась и соскребла его маленьким стальным мастихином. Понти этого не понимал, а я понимал, но молчал. Со времен их раздора я не видел ни одной его вещи, которую захотел бы скопировать, про раздор долго и сладко писали газеты, а в прошлом году я видел ее с кудрявым юнцом в забегаловке Фуке, глаза у нее плыли, а рот развалился от восторга.

Этот юнец в декабре являлся ко мне с вопросами, слонялся по студии, заглядывая во все углы, даже плаща не снял, все бородку свою куцую пальцами расчесывал. От него, казалось, пахло Доменикой, я жадно принюхивался, норовил подойти поближе, а он, похоже, принял меня за любителя адонисов, занервничал и быстро ушел.

Я смотрел ему вслед, думая о том, что она напрасно отдала ему вещи мужа, лучше бы в армию спасения отправила. Плащ был ему велик, как чужие доспехи виночерпию. Еще я думал, что мертвый Понти послужил нам обоим.

Юнец получил виллу на холме и белорукую королеву, а я в первый раз прочел критическую статью о своей выставке. Правда, критик попался нерадивый, но я и тем был доволен. Мое имя в «Público» прежде могло появиться только в некрологе!


Лиза

Когда он пропал, я пережила две опасные полосы: осеннюю и зимнюю, а потом успокоилась и стала ждать его возвращения. Осенью я металась по клубам и бильярдным, выспрашивала телефоны букмекеров, ходила на канидром и даже выучила имена фаворитов. Зимой мне дали роль, потом отобрали, потому что мастер считал меня выгоревшей, так он сказал после первых репетиций. На моем костюме застежки для корсета стояли в два ряда, так что коренастая Марта влезла в него без труда, только спину пришлось намылить.

Я натирала полы канифолью, чистила лестницы, давала уроки русского двум кубинцам, с которыми меня свела соседка, пару раз в неделю ездила позировать на руа Пепетела, по субботам работала в кафе на углу, но всего этого едва хватало на квартирную плату. Я стала носить шапку, чтобы не застудить голову, потому что не могла позволить себе заболеть. Все говорили мне, что пора менять квартиру на более дешевую, но разве я могла оттуда съехать? Кто-то же должен ждать его дома.

Я бродила по улицам в районе игорных домов, надеясь, что Иван забыл свою клятву и снова играет в покер, улица эта короткая, но там полно притонов, хотя, глядя на фасады, никогда не подумаешь. Однажды он показал мне несколько окон, где по ночам горит свет, там идет игра, но нужно иметь ключ от парадного входа, иначе не зайдешь. Я стояла под этими окнами и смотрела на шторы, если окна были открыты, или на ставни, если погода была ветреной.

Иногда из дверей выходили мужчины, все с похожими лицами, как будто обугленные, женщины тоже выходили, почти все того сорта, который моя двоюродная бабка называла мамзелька, по ее мнению, я тоже была такого сорта, уж не знаю почему. Иногда я думаю, что мои скитания, бездомность, страшные ссоры с родителями, вообще все, что было после пятнадцати лет, начались с бабкиного запечного хамства, с ее сытой уверенности, что кудри вьются у блядей, что я не гожусь ни к столбу, ни к перилу, что с меня – ни шерсти, ни молока.

Весной я перестала ждать: Иван не вернется, сказала я вслух, стоя на крыше в сумерках и глядя на город, где он растворился, будто золотая сережка в царской водке. После той истории с бегством в Токсово он поклялся мне, что больше не зайдет в казино, вынул у меня сережку из уха, я тогда носила одну, с острыми шипами, поцарапал себе палец и капнул кровью прямо в снег. Это было в лесу, где мы гуляли, закутавшись в дачное тряпье, потому что с собой у нас были только легкие куртки, никто не думал, что придется торчать там до декабря. Больше эту сережку я не носила, да и мода быстро прошла.


Радин. Вторник

По дороге домой Радин попал под дождь, так что, вернувшись, первым делом налил себе амаро, завернулся в плед, крепко пахнувший кошатиной, и принялся листать старые номера «Público». В январском номере он прочел, что полиция начала следствие по делу Вальдмана, и засмеялся. Дадаист, которого столько лет продавали на лучших аукционах, оказался выдумкой умника, сложившего зелига из голых задниц, свастик и довоенных афиш. Варгас бы на коленях поползла за кусочком вальдмановского коллажа. Такие, как она, и завалили мир многозначительным ржавым железом.

Почему галеристка не выставила меня вон, услышав о сомнительном происхождении картин? Полчаса просидела ко мне спиной, распаковывая свои картонки, и отвечала холодно, подробно и уж точно без страха. Может быть, я ошибаюсь и работы у нее – настоящие? Радин выбрался из кровати, надел наушники, отвернул кран и стал ждать, пока пойдет горячая вода. Ничего-то в этом городе нет. Воды нет. Гарая нет, Ивана нет, Понти нет, Кристиана нет.

А теперь и Салданьи нет, на мои звонки он больше не отвечает. Я ведь мог выбросить его записку, скомкать и выбросить вместе с апельсиновой кожурой, лежавшей на столике. Помню, как я удивился, обнаружив в конце записки единицу с тремя нулями, но это было кошкино золото, обманный пирит, а мой попутчик был видушакой, и, если бы в купе не было так темно, я увидел бы лысого карлика с торчащими зубами.

Струя горячей воды неожиданно ударила ему в спину, как будто где-то в сплетениях городских труб открыли заслонку. Радин зашипел от боли, прикрутил колесико крана и прислонился к холодной изразцовой стене. Черт с ней, с тетрадью, теперь он снова безработный, и у него будет время написать другую книгу.

Выберемся из этой истории, найдем жилье, картонная маска Il Capitano спадет, и под ней обнаружится отдохнувший и свежий романист. Знать бы еще, где стоит этот стол, за которым он будет усердно трудиться.

* * *

«Концептуальное искусство не зависит от мастерства, его логика – лишь камуфляж, его форма должна быть сухой игрой ума. Никакого флирта с реальностью! Оптика, кинетика, свет, все это направлено на зрителя, как двуострое копье, и обязано разбудить в нем воина, заставить его драться, разинув рот и вращая зрачками».

Радин закрыл глаза и представил, как австриец стучит по клавишам на своей крошечной кухне, не зная, что деньги, полученные от черта, превратились в бересту, а конь оказался березовым поленом. Не зная, что в январе ему придется податься в бега.

Этика, изложенная геометрическим способом, писал аспирант, так я сам назвал бы эту серию, эскизы к которой мэтр показал мне однажды в минуту слабости. Но он назвал ее в честь бетонного моста, который полсотни лет портит вид на речное устье.

Засыпая, Радин подумал о художнике из романа Сервантеса, который на вопрос что вы пишете, отвечал что выйдет. Если же он рисовал петуха, то непременно подписывал: «это петух», чтобы не подумали, что это лисица.

Ночью его разбудил странный звук, он подумал, что ветер стучит ставнями, открыл глаза и увидел кота. Тот сидел на подоконнике в позе бронзовой египетской кошки, окно было приоткрыто, и свет уличного фонаря проникал в спальню.

– Ты как сюда попал?

Это был кот, который сбежал от него в холмах, рыжий с белой отметиной. Он спрыгнул с подоконника и направился в гостиную, где стояли фаянсовые миски. Вставать Радину было лень, он подумал, что накормит кота утром, закрыл глаза, но заснуть уже не мог. Вдобавок в соседней квартире завели музыку, там жила молодая пара, живущая по местному расписанию: в десять идти в город ужинать, спать ложиться на рассвете. Первые полгода они с Урсулой жили в похожем режиме. Бродили по городу, заходили в тускло освещенные бары, возвращались под утро и засыпали, обнявшись. Пока однажды она не назвала его китоглавом, так и сказала, снимая туфли и швыряя их в угол спальни: есть такая птица, у нее клюв сантиметров тридцать, любой рыбе легко откусывает голову. Но с виду такая милая, вежливая, всем кланяется! Когда ты наконец устроишь мне сцену? Неужели ты ничего не видишь?

В ту ночь она заснула поперек кровати, прямо в платье с блестками, а Радин открыл бутылку граппы и прикончил ее к десяти утра. Не похож я на китоглава, думал он, закусывая холодной овсянкой, больше на кухне ничего не нашлось. Я похож на пустельгу, которая думает, что сражается с ветром, а сама висит на одном месте, мощно работая крыльями. Могла бы развернуться, поймать поток, но нет, куда там – мы и на локоть не продвинемся! В полдень жена ушла на работу, он взялся застилать постель и нашел несколько серебряных крошек на простыне. Гретель, мать твою.


Иван

Старая дружба похожа на горнолыжный подъемник. Ты приходишь на знакомую станцию, и тебя уносят быстро, уносят высоко, канаты гудят, кабина ходит ходуном, и никому дела нет до того, какие у тебя лыжи, красная трасса или черная и что ты вообще умеешь. Правда, бывает, что ты приходишь с лыжами, как дурак, а станция сто лет как закрыта, и билетное окошко заколочено крест-накрест досками. Проверять надо чаще.

Моя дружба с Крамером была не слишком старой, хотя мы много пили и за два года выпили, наверное, целый пруд портера. Мы познакомились на бегах, он сам ко мне подошел, спросил, почему букмекеры сидят в кофейне, если забег вот-вот начнется, а я сказал, что забег тестовый, и попросил сигарету. Вид у него был не здешний – не то англосакс, отбившийся от стаи, не то авантюрист. Глаза светлые, узкие, своенравные, нос крючком, волосы торчком, короче, я его сразу полюбил.

Он был не слишком азартным, даже вялым, и ставил по наитию, то на цвет собачьего жилета западал, то на кличку. Когда я сказал, что судьи считают результат по тому месту, где был собачий нос, а не лапы, он засмеялся: King above Law! Тому виднее, у кого нос длиннее, подумал я, и тоже засмеялся. Мы перешли на английский, и с тех пор я звал его студент, хотя он не студент, а он меня Вань-Вань, хотя я не китаец.

В тот день мы решили дождаться спринт-класса и пошли в столовую, где на витрине лежал коричневый батон, похожий на статую с острова Пасхи. Наши магистранты, сказал Крамер, все на одно лицо, и это лицо мне осточертело. Таскаются по кофейням и пишут, в сущности, про одну и ту же книгу – ту, которую они бы сами написали. Если бы нашли время. У меня другие планы, сказал он, уж я не стану гнить на кафедре в Линце, как деревянный гулливер в разорившемся парке развлечений.

– А что будешь делать? – спросил я, беспокойно поглядывая на табло.

– Я прославлюсь, вот что я сделаю. Напишу книгу о великом человеке, который умер при жизни. Гениальный сукин сын, но мертвый, как кусок эвкалиптовой коры, и полон сухого холодного пафоса. Знаешь бразильскую легенду о corpo-seco? При жизни это был фермер, который никому не давал плодов из своего сада и убивал любого, кто пытался туда пробраться. Хотя плоды эти были несъедобные. Ты понял?

– Не очень.

– Концепт – это похмелье искусства, все эти пластиковые гномы и нефтяные бочки движутся сами в себя, как сарай Старлинга, который он переделал в лодку, а потом обратно в сарай. Никто еще не говорил этим людям правду в лицо. Мэтр думает, я пишу его биографию, моя жизнь в искусстве и все такое, но книга будет о его смерти, и, будь уверен, она ему не понравится!

Я скучаю по Крамеру, но отсюда ему не позвонишь, разве что сам появится. В царстве мертвых приходится ждать долго, и далеко не все захотят с тобой разговаривать. Я бы рассказал ему о том дне, когда я выполнил задание – снял ботинки и прыгнул с моста, помня, что в воду нужно входить ногами, иначе шею сломаешь.

Я еще ни разу не прыгал с такой высоты, и мне показалось, что я пробиваю ногами асфальт. Сначала я увидел дно, грязь и блестящие камни на дне, похожие на головы ирландских хабиларов в круглых шлемах. Потом я увидел себя, как другого. Вот он падает, переворачивается, вытягивает руки, но вода не уступает, крутит его мягко, медленно, и вот он пропадает в зеленоватой мути, и темная тина набивается ему в рот.


Радин. Среда

– К сожалению, он гений. Вы в теннис играете? По сравнению с Алехандро я красиво бегаю по корту, а он стоит у сетки и садит, и садит! Но я второй после него в этой стране, и ему следовало это признать. Я думал именно об этом, когда наблюдал его смерть.

– Наблюдали?

– Да, я видел, как река приняла его. Знаете ли вы роман Гонкура «Актриса Фостен»?

– Нет, – растерянно ответил Радин, – а при чем тут актриса?

– В финале романа актриса гримасничает и заламывает руки, глядя на судороги умирающего любовника. Она намерена их запомнить и использовать для роли в «Федре». А я думал, что хочу написать такую картину: две фигуры на склоне холма, тяжелый блеск реки, в свете луны кипарисы становятся тенями, прорезая в небе черные морщинки.

– В свете луны? Но перформанс состоялся среди бела дня. К тому же в реку прыгнул не Понти, и вы это знаете.

– Это другая картина, – сварливо сказал Гарай. – Я говорю о настоящей смерти, которую видел я один!

– Чьей смерти?

– Вы что, еще не проснулись? Эти люди знают, что я там был. Стоял за оградой, где Алехандро велел мне его дожидаться. Вернее, он велел сидеть в машине, но я задремал, спохватился и вышел на воздух, чтобы снова не заснуть.

Гарай сидел на диване, сложив руки на коленях, и казался совсем больным. Да он и был больным, ему бы еще денек-другой полежать с катетером в вене. Когда ночью в дверь позвонили, Радин был уверен, что это консьержка. Он быстро оделся, распахнул дверь и обнаружил на площадке художника в больничном халате.

– Еле нашел вас. Хорошо, что не уехали. Дайте чего-нибудь выпить. – Тот протиснулся мимо Радина в коридор и сбросил халат, оставшись в байковой пижаме.

– Вы что, так и ходили по городу? Принесу вам одежду.

Когда он вернулся на кухню, Гарай уже скрылся за перегородкой, и там зашумела вода. Вот и воду сразу дали, думал Радин, ставя чайник на плиту. А так минут десять ждешь, пока до мансарды по старым трубам дотянется. Стоит переломить свои намерения, и судьба начинает бегать за тобой, размахивая тем, что прятала. Утром я стоял с сумкой на перроне, пытаясь откреститься от неразрешимой задачи, а теперь два часа ночи, и главный фигурант дела плещется у меня в ванной.

– Послушайте, я рад, что вы решили мне довериться. – Радин положил на стул махровый халат. – Одевайтесь. Потом поищем что-нибудь в шкафу.

– Сойдет. – Голый Гарай вышел из-за ширмы, вытираясь полотенцем. – Я у вас надолго не задержусь.

Радин отвернулся к плите, где в чайнике варились два яйца. Он успел увидеть, что его гость покрыт рыжей кудрявой шерстью, и представил, как по ночам он обращается в локиса и настигает своих обидчиков.

– Вы говорите о вилле «Верде»? Там произошло убийство? И вы уверены, что вас заметили? В таком случае это связано с попыткой отравления, и теперь ясно, что было настоящим мотивом.

– Наконец-то до вас дошло. – Гарай нахмурился и уставился в потолок. – Не знаю, кто вы на самом деле, агент Интерпола или русский шпион, но думаю, что если расскажу все, что знаю, то перестану быть единственным свидетелем. И меня незачем будет убивать.

– Я готов стать вторым, рассказывайте. Хотите яйцо всмятку?

– Это было в ночь на тридцатое декабря, часов в одиннадцать. Я стоял за живой изгородью. До сих пор помню их голоса и шорох мешка по гравию. Они тащили тело в мешке – длинном, с логотипом фирмы «Tronco», в таких привозят удобрения для сада. Дотащили до обрыва и бросили в воду. Я не слышал всплеска, но я посмотрел вниз и почувствовал, как на мгновение там, внизу, разошлась вода. Я побежал к машине, хотя почти не чувствовал ног. Я испугался и уехал! Теперь вы поняли?

– Теперь я понял. Вы думаете, что видели убийство, а убийцы видели вас и теперь убийцы хотят вас убить?

– Это смешно? Речь идет о моей жизни, детектив. Ты ведь на серьезных людей работаешь? Русский сыщик согласился искать какого-то нищего парня в чужом городе, так я и поверил! Скажи еще, что в галерее тебе дали за него мешок с наличными.

– Давайте лучше поговорим о мешке для удобрений. – Радин выключил плиту, взял тарелки и поставил на стол. – Вы видели, как двое людей избавились от тела, и вы уверены, что убитым был хозяин дома. Зачем вы в ту ночь поехали на виллу?

– Так ведь Шандро попросил. Я должен был на стреме постоять, пока он картину пакует. Очевидно, он наткнулся на них в доме, выпрыгнул из небытия, словно голодный дух, и они насмерть перепугались. Выстрела я не слышал, скорее всего, ударили ножом или тяжелым предметом.

– Кто ударил?

– Крамер, конечно. – Гарай принялся лупить яйцо, потом обмакнул его в соль и медленно съел. – А с ним была Доменика.

– А если это были не они? Вы же сами говорите, что стояли за изгородью и слышали только голоса.

– Да кто же еще, глупец вы этакий! Она сказала, что порвала свой жемчуг, а он рявкнул, что теперь не до этого. Я знаю этот жемчуг, она его все время носит, не снимая. А рядом с ней шел чертов немец, присосался там, как минога, спал с чужой женой и донашивал чужое тряпье.

– Почему вы не сообщили в полицию?

– И что я скажу – что видел, как в реку бросили человека, который уже полгода как мертв? Или что он жил у меня всю осень, пока на его могилу ходили туристы с хризантемами?

– Значит, он жил у вас. Я так и думал.

– Тут и думать нечего. Мне нужны гарантии, я дам показания на обоих. – Он поймал недоверчивый взгляд Радина и добавил: – Да, на обоих. Эта женщина хотела моей смерти, она для меня ничего не значит. Есть и другие люди, которые хотят моей смерти. Я на всех дам показания. Вы продвинетесь по службе, в какой бы конторе вы ни служили. Завтра я уеду из страны, обещайте, что меня оставят в покое.

– Хорошо. Ваш друг прыгнул в реку, утонул, потом воскрес из мертвых, и за это его снова бросили в реку. Завтра вы уедете из страны, а теперь возьмите одеяло и ложитесь спать.

– Завтра я уеду из страны, – повторил Гарай, глядя перед собой. – И горите вы все синим огнем.


Доменика

Я шла по саду в ночной рубашке и носках, я всегда сплю в носках, с детства, тебя это когда-то забавляло, помнишь, что ты говорил? Что однажды на меня нападет пратчетовский пожиратель носков, который рычит так: грнф, грнф, грнф! Однажды ты его нарисовал – маленькое розовое чудище с хоботом, похожим на шланг пылесоса. Надо бы разобрать твои папки и найти его. Я шла мягко, ни одной веткой не хрустнула, но индеец все равно услышал.

– Кто тут? – Его тень заметалась по кирпичной ограде.

– Тише, не стреляй только, пойдем к тебе, мне нужна твоя помощь.

– Хозяйка, ты! – Он повел меня во флигель, и я рассказала ему, что мне нужно.

Я могла прийти к нему днем, но не хотела, чтобы служанка видела, как я возвращаюсь. Индеец на самом деле не индеец, но Малу зовет его так, и я тоже, все равно его имя я произнести не могу. Индеец вошел в дом, повозился там и вынес белую чашку, я думала, он собрался угостить меня чаем, но он поставил чашку на перила и сказал, что трава не опасная, человек помучается немного, а потом заснет.

– Будет ли там еда? – спросил он деловито, и я сказала, что будет, и еда, и питье.

Он объяснил мне, как сварить траву, у него, мол, кроме чайника, ничего нет, и по дороге в дом я думала, куда спровадить с кухни Марию-Лупулу. Мне нужно, чтобы мужчина ушел с вечеринки после первой же порции спиртного, сказала я индейцу, и он покачал головой:

– Крепкий мужчина?

– Толстый.

Его глаза в темноте казались двумя тусклыми белыми шариками, как те солярные лампы, что ты купил для розария, потом оказалось, что солнца зимой недостаточно, а если нечего взять, то нечего и отдать.

– Любовь – это как выйти в море, – сказал вдруг индеец. – Люди обычно боятся выйти далеко, жмутся к берегу, чтобы не угробить свои корабли.

– Любовь здесь ни при чем. – Я взяла чашку и увидела на дне горстку чешуек, похожих на сережки орешника. – Я сделаю это для твоего хозяина, чтобы избежать позора. Он сам бы так поступил, наверное.

Понятное дело, я знала, что соврала; ты бы сказал, что любой позор раздувает паруса искусства. Я заказала Гараю работы, потому что он подражал тебе со студенческих лет, знал твою манеру, дышал воздухом из твоего рта. А теперь он захотел скандала и славы. В моем доме он посмел угрожать мне. В твоем доме!

Тело вашего мужа не найдено, сказал адвокат, и нам придется ждать год, пока наследное право войдет в свою силу. Варгас требовала серию, которую ты обещал городу, я растерялась и сказала, что в доме траур и я открою архив к весне. Но до весны оставалось все меньше, обещание висело на моей шее, как мельничный жернов, тогда я пошла к Гараю и все уладила. Кто же мог подумать, что перед самым открытием он вцепится мне в горло. Он сказал мне прямо в глаза: вас распнут, Доменика.

Мне нужна была передышка, позже я нашла бы способ заплатить ему. Я видела, как он взволнован, как его радует эта маленькая власть надо мной, маленькое розовое чудище с хоботом. На открытии он вполне мог выйти на середину зала, постучать ложечкой по бокалу и сказать, что у него есть сообщение. Грнф! Грнф!


Радин. Среда

Жить чужую жизнь оказалось целебным занятием, пьянящим, как свежий виноградный сок. История, казавшаяся безнадежно запутанной, запуталась еще сильнее, будто сеть после шторма, но теперь в ней билась рыба, Радин чувствовал ее скользкие бока, и ему было весело.

Лиза наконец ответила. Выслушав его извинения, она сказала, что арест – это хорошая причина для отмены свидания, что репетиция закончится в полдень и что можно выпить чаю на набережной.

Чайная оказалась киоском во дворике, обнесенном стеклянной стеной, в окошке качалась растрепанная голова владельца, за спиной у него сиял начищенный медный куб с кипятком. Радин сел за столик под цветущим иудиным деревом, сообщил подавальщику, что ждет свою девушку, и поймал себя на том, что произнес это с радостью. Вкус этой радости он уже успел забыть. У него даже спину перестало ломить, хотя всю ночь он вертелся на диване, уступив надсадно кашлявшему гостю кровать.

На рассвете он все-таки заснул, а когда проснулся, увидел, что Гарай ушел. На кухонном столе лежали облатка из-под аспирина, бумажник и листок бумаги, свернутый вчетверо, на стуле висел больничный халат.

Радин повертел в руках свой бумажник, в котором осталась только мелочь, развернул записку и вынул из нее английский ключ с бородкой. На бумаге, выдранной из гроссбуха, было всего несколько слов: «работу заберете сами, деньги я взял, мы в расчете, ключ оставьте в багажнике ржавого форда». Перед уходом Радин собрал по карманам монеты и пересчитал, он был уверен, что на чайную ему хватит, но на всякий случай заказал бесплатную água de mesa. Ему принесли графин, в котором плавали ломтики лимона, и он успел опустошить его, когда Лиза вошла во двор, взяла у прилавка стакан с чаем, бросила сумку на стул и села напротив.

– Репетиция затянулась. – Она отхлебнула из стакана и поморщилась. – Опять индонезийскую корицу добавил. Так чего вы хотели?

– Хотел спросить, не приходилось ли вам видеть серию картин под названием «Мост Аррабида»? Вы встречались с Понти поздней осенью, может, он вам эскизы показывал?

– Встречались? Он же в августе погиб.

– Лиза, я здесь не затем, чтобы вас обличать. – Он смахнул со стола увядшие лепестки. – Так вышло, что хозяин дома, где скрывался Понти, рассказал мне об этих месяцах. Между поддельной смертью героя и настоящей. И о том, что вы приезжали в мастерскую.

– Поддельной? – Она сняла шапку, и Радин понял наконец, какого цвета у нее волосы. Серый и розовый блеск, приглушенный, почти матовый, такой была латунная стружка для чистки паяльника, которую он обнаружил в сарае, разбирая сокровища умершего деда.

– Должен признаться, я тоже не говорил вам всей правды. В прошлый раз я сказал, что вашего друга и Крамера видели на бегах в феврале, но теперь я не уверен в своем источнике. Похоже, меня ввели в заблуждение.

– Что ж, тогда говорить больше не о чем. – Девушка поставила стакан на стол. – Я надеялась, что узнаю новости про Ивана, хоть мелочь какую-нибудь, поэтому согласилась с вами увидеться. Но вы бесполезны.

– Давайте вернемся к живописи, – примирительно сказал Радин. – Понти уже начал свою серию, когда вы получили персиянку в «Щелкунчике», в конце лета он расписал вас хной в стиле мехенди, а осенью…

– Не персиянку, а восточный танец, – перебила она нахмурившись.

– Простите.

– И не хной, а акрилом! Оставьте вы это дело, все равно не разберетесь. Поезжайте лучше домой.

Он хотел сказать, что ее портрет теперь принадлежит ему, но это всего лишь масло и холст, а ему надо видеть ее каждый день и поэтому он не уехал и не уедет, к тому же никакого дома у него нет. Он хотел сказать, что всегда искал такую девушку, стойкого солдатика с бешеным нравом, хозяйку медноцветной горы, способную вернуть ему покой и ремесло, но вместо этого достал из стакана лимонную корку и стал жевать, не в силах оторвать глаза от скатерти. Лиза встала, положила на стол монету, убрала волосы под шапку, взяла свою сумку и ушла.

* * *

Выйдя из чайной, Радин направился в сторону руа Лапа, привычно, как будто жил там уже полгода или год. Эти десять дней на севере тянулись вечно, словно в холме из ирландской сказки, где время течет по другим законам. Он ругал себя за то, что не смог подыскать слова, растерялся, как школьник, даже глаза поднять не сумел. Следовало признаться, что он не детектив, и заставить ее выслушать все до конца.

Все, что он знал о женщинах, стерлось, будто трава, на которой ночью плясали феи, живительная легкость, насмешливая ясность, победительное веселье – куда все подевалось, черт подери?

Вот так же беспомощен он был с Урсулой, когда она попросила его уйти, правда, в тот день он не слишком огорчился, скорее, озаботился. Зимой квартиру найти труднее, а комнату тем более, зимой такого рода возможности как будто замерзают, зато снега в городе днем с огнем не найдешь, снег бывает только в горах, в какой-нибудь Серра-да-Эштреле, куда без машины не доберешься.

Имя жены подходило ей не больше, чем серебряные кольца в ушах, которые она носила не снимая, или безразмерные свитера, которые она покупала в магазинчике своей кузины. Кто бы из нее точно не получился, так это предводительница похода одиннадцати тысяч дев, отказавшихся от любви.

Урсула усыпляла путника песнями, раздирала на части и пожирала, потом она вставала с постели и долго смотрела на себя в зеркало, переваривая добычу в молчании. Радин полагал, что, устроив его в клинику, она проводит ночи с кем-то другим, но в то время это его не слишком беспокоило. А теперь и подавно.

В лиссабонской клинике не было зеркал и вообще никакого стекла не было. Пластиковые окна, пластиковая посуда, пластиковые термометры. Больничная еда не шла ему впрок, от таблеток мутилось в голове, зато в полдень можно было подниматься на крышу и загорать на циновках, пока не явится сестра, которая всегда знала, где его найти.

Доктор Прошперу, который приходил к нему в клинике, был дружелюбным толстяком, любившим взять пациента за руку и водить пальцем по ладони, пьянство он называл наша маленькая проблема, а лекарства, которые в клинике давали горстями, – наши маленькие друзья.

Когда в день отъезда Радин зашел к администратору подписать счета, то в первый раз за два месяца увидел зеркало. Из зеркала на него смотрел смуглый человек с военным ежиком, рот у человека был обугленный, а глаза черные, сплошные, будто залитые горячим варом. Вернувшись домой, Радин собрал маленьких друзей в мешок и выбросил в мусорное ведро.

До полуночи он сидел в баре на углу и пил ледяной апельсиновый сок, от которого у него ломило зубы. Потом он вернулся, лег на кровать, пролежал неподвижно около часа и понял, что спать не сможет. Он пошел на кухню, чтобы достать таблетки из ведра, но Урсула уже выбросила мусор, так что он сидел и смотрел на спящую жену, пока не рассвело. Потом он пошел в ванную, включил воду, посмотрел в зеркало, увидел свой живот, казавшийся непристойно бледным оттого, что лицо и плечи загорели до черноты, и принялся смеяться, разинув рот и сморщившись. Вернее, он думал, что смеется, пока не понял, что лицо у него мокрое от слез.


Малу

как я сразу не догадалась, в чем там дело! ведь все было как на ладони: архив она не позволила из дома вынести, мол, не дай бог что случится с tesouro nacional, ну, понятное дело, отдай она бумаги, Кристиана бы и след простыл, вот она и села на архив, будто курица на яйца

падрон говорил, что лет через двадцать все войны будут происходить в голове, никаких переходов через альпы, морских боев, подумал плохо – хоп! – и нету человека

я подумала о Кристиане плохо, когда он в полчаса собрался и уехал со старухой, послушный, как теленок, раздавать мандарины в золотой фольге

я просто глазам не поверила! я ведь алмадскую утку для ужина купила и спрятала в погребе, он меня со святого Николая к себе не звал, все тело изнылось, металось внутри себя, будто сомик в аквариуме

скорее бы, скорее, думала я, укладывая хозяйкины вещи, одних халатов четыре штуки, будто на воды едет, а не елку в интернате открывать, и вдруг слышу, хозяйка в гостиной говорит, что дороги скользкие, возле браги автобус перевернулся, и тут он тихо так: я с вами поеду!

маленькая немецкая тварь, вот так я подумала, когда за ними закрылась дверь, потом я слушала, как поднимают ворота гаража, выводят машину, я даже слышала ее смех, мягкий такой, сытый, будто перепелку слопала, потом гаражная дверь лязгнула, и стало тихо

тут меня ноги держать перестали, я в гостиной на пол легла, лежу там и смотрю на потолок, а когда слезы в уши потекли, я на бок повернулась, и вдруг – uai! – увидела, что на голубой картине нарисовано

столько раз проходила мимо, пыль с нее фетровым веничком стирала, но понять никак не могла, а тут как будто с картины чехол содрали, и мост я увидела, и человека, и небо тревожное, и воду быструю внизу – выходит, через слезы надо было смотреть!

лежу там и думаю – завтра смогу падрону похвастаться, что картину поняла, и как раз вспомнила, что он сигар просил принести, артуро фуэнте из своего шкафа, называются кудрявая голова, ладно, думаю, хватит убиваться, сейчас встану, оденусь, растоплю камин и выпью хозяйского хересу – раз уж свидание мое отменилось

лежу там, плачу себе потихоньку и не знаю, что через час вся моя жизнь наизнанку вывернется, что пропала моя кудрявая голова, пропало мое безыскусное сердце


Радин. Среда

До виллы «Верде» он добрался в шестом часу. Ворота были нараспашку, за живой изгородью прошел садовник, на Радина он даже не взглянул. В саду остро пахло свежескошенной травой. Стекла в оранжерее были сняты, у стены стояли корзины с древесной корой и опилками. На крыльце виллы поставщик оставил ящик с вином, дверь была заперта. Радин достал из кармана связку ключей, присмотрелся к замочной скважине и попробовал самый маленький. Ключ подошел. Он повернул его туда и обратно, дождался щелчка, вынул и спрятал в карман.

Если верить вдове, у австрийца ключей от виллы не было, думал Радин, спускаясь с крыльца, значит, в квартире их оставил кто-то другой. Проходной двор какой-то, а не частное владение. Вроде нашей с Фиддлом комнаты в бывшей привратницкой, через которую на кампус возвращались все опоздавшие жильцы. Весной мы даже окна на ночь не запирали.

Радин обошел дом, заметив на паркинге несколько машин, и позвонил с черного хода. Служанка открыла дверь и некоторое время задумчиво на него смотрела. Из столовой доносились голоса гостей, звон посуды и невнятная тихая музыка.

– Вы на ланч? – насмешливо спросила Малу, пропуская его в дом. – Припозднились. Господа уже заканчивают.

Она провела его в комнату за кухней и оставила стоять. Горло у Радина сразу пересохло, он огляделся и понял, в чем дело: вторая дверь выходила в оранжерею, оттуда слышался шелест поливальных фонтанчиков.

– Снова вы, детектив? – Доменика вошла в комнату. – У меня теперь гости, приходите в другой раз. А еще лучше не приходите.

– Другого раза не будет, – сказал он строго, не узнавая собственного голоса. – Давно хотел спросить, почему вы не носите траур?

Доменика пожала плечами, взяла с подоконника вазу и вышла в оранжерею, подбирая платье свободной рукой. Радин пошел за ней.

– Вы ведь итальянка? В одном романе Пиранделло говорится, что память о самоубийцах выплачивается дольше всего. В этом романе герой тоже симулирует свою смерть!

– Что значит «тоже»? – Доменика повернула краник поливального шланга, набрала в вазу воды и направилась в дальний угол, где цвели тюльпаны. По дороге она сняла с гвоздя садовые ножницы.

– Ваш муж не думал о самоубийстве, он даже не поднимался на мост. Все сделал дублер в красном свитере, парнишка, который не справился с течением. Публика должна была пережить катарсис, а потом рукоплескать мокрому, стучащему зубами герою, вернувшемуся в сад. Но он не вернулся. Может быть, у него проснулась совесть?

– Вы смеете потешаться над его гибелью, здесь, в его доме? – Голос зазвенел, но руки с ножницами двигались размеренно.

– Над его убийством, вы хотели сказать. Что смешного в том, чтобы прочесть свои некрологи перед тем, как умрешь на самом деле?

– Я позову охранника.

– Не стоит трудов, я сам уйду. Но сначала обсудим первый акт трагедии. Вы были уверены, что муж лежит на дне реки, а он явился домой, будто каменщик из новеллы Боккаччо, застал вас с любовником, началась ссора, и случилось то, что случилось.

– И что же случилось? – Она сунула тюльпаны в вазу и поставила ее на землю. На лице у нее горели ровные розовые пятна, будто от двух пощечин.

– После гибели Понти ваш подельник отправился к себе, заперся в квартире, пережил там ужас, отрицание, гнев, а потом уехал куда глаза глядят. Бояться вам было нечего, никто не станет искать человека, утонувшего на глазах у половины города.

В оранжерее было душно, несмотря на снятые стекла, жирный запах земли щекотал ему ноздри. Женщина смотрела вниз, опустив гладко причесанную голову.

– Весной Гарай пришел сюда и потребовал деньги за свое молчание. Откуда вам было знать, что в январе ваш муж оставил его в машине, чтобы тот последил за воротами. Вы дали ему отраву на открытии выставки, но он не умер. У меня есть предчувствие, что я быстро раскрою это дело.

– У меня тоже бывают предчувствия. – Доменика оглянулась, и он проследил за ее взглядом. Солнце над холмами поблекло, свернулось в тучах мутным белком, от реки подул пронизывающий ветер.

– Хотите, я расскажу вам одну вещь? – Она улыбнулась, и Радин кивнул. Поливальные трубки уже спрятались в землю, и он остался один.

– В тот день, когда муж покончил с собой, я приехала на рынок, чтобы выбрать розы для приема, а возле ворот продавали целую груду мокрых цветов. Оказалось, они приплыли с кладбища, размытого весенним паводком. Целый пласт земли рухнул в реку в районе Оливейры, клошары вылавливали венки баграми и тащили на рынок. Глядя на эти цветы, я испытала даже не предчувствие, а то, что древние называли суперститио, суеверный ужас, понимаете?

Радин молча кивнул, слезы уже подступали к глазам, он зажмурился и стиснул зубы.

– Вы вызываете у меня такой же ужас. – Она подняла вазу с земли, обогнула Радина и направилась к двери. – Вы опасный сумасшедший. Я думала, вы обычный вымогатель, но я ошибалась.

Она несла тюльпаны перед собой, как трофей на военном параде, каблуки сандалий оставляли ямки в земле. Ветер с реки усилился, стекла, прислоненные к стене оранжереи, тонко задребезжали. Радин вышел в коридор, миновал гостиную, где завели пластинку для танцев, толкнул знакомую дверь, вышел на задний двор и горько заплакал.


Лиза

На Лондон я зарабатывала в клубе на руа Беко.

Клуб открыла девушка из нашей школы, она работала на Мальте, а потом вернулась домой с деньгами. Помещение было не таким засаленным, как обычно, кожаные диваны, никаких свечей на столиках, так что в зале не пахло жженым волосом. Балетных было немного, в основном девчонки, только что приехавшие в страну, правда, все говорили по-английски, чтобы скрыть происхождение. Португальский знала только румынка с огромной задницей, из которой худое тело торчало, будто проросший лук из луковицы, очень успешная, говорили, она там с первого дня.

Придя туда впервые, я завернулась в красную шаль и показала танец осы – долго вытряхивала осу из шали, махала руками, а оса норовила меня ужалить. Танец успеха не имел, а хозяйка посоветовала не устраивать античный театр, купить флакон магнезии и крепче держаться за шест. Когда приходишь из балета, танцевать у шеста не слишком весело и довольно тесно, а если ты небольшого роста, то могут не заметить, и не будет ни приватных танцев, ни чаевых.

Мне одолжили серебряные стрипы и поношенные тряпки, а через месяц я купила платье со стразами и бижутерию. Клиенты любят, чтобы девушка сияла, так что у нас все ходили в браслетах из китайской лавки напротив. В этом районе много клубов, и все китайцы торгуют латексом и масками из лебяжьего пуха.

Ивану я говорила, что мою полы в школьных залах, одно время я и вправду их мыла, но после этого на утренней репетиции чувствуешь себя больной старухой. Косметику я снимала еще в клубе, в гримерке, ее просто в три слоя накладываешь, особенно блестки, а вещи запирала в шкафчике.

Самое трудное в этом деле – не поссориться с охраной и менеджером. Мне нравились танцы у дивана, на четверых клиентов, диван был в форме полумесяца, а напротив – деревянный круг, будто маленькая сцена. Весь остальной пол в клубе был плиточный, чтобы лучше отмывался. Ходить по нему в стрипах было непросто, поначалу я держалась рукой за стену, так и ходила вдоль стен, пока не привыкла.

В клубе я не была с начала сентября, весь мой заработок был в желтом конверте и пропал в одночасье, а начинать сначала у меня просто нет сил. Несколько раз видела в городе наших девчонок – на улице, без перьев их не сразу узнаешь, – но не здоровалась, сама не знаю почему.

Все провалилось в темноту, хрустальные лампы, big girl don't cry, хозяйка в шелковом кимоно и сербы-охранники. Как будто ночью я танцевала в вересковом холме, а выйдя из его распахнувшихся створок, забыла и стрекозиные танцы, и музыку, и лица прозрачных хозяев.

Глава третья
Плачущая рыба капитана Видала

Гарай

Он пришел ко мне в отчаянии, но шел-то он не ко мне. Это я сначала обрадовался, увидев его на крыльце, волосы у него стояли торчком, как в те времена, когда мы играли в хоккей на траве. Я провел его в кухню и стукнул бутылку красного на стол. Оказалось, что он бродил по берегу часа три, пока не вышел к маяку, потом сообразил, что я живу недалеко, свернул к портовым складам и нашел мой квартал.

Я уже не мог вернуться к гостям, сказал он, когда перестал трястись, какой уж тут перформанс, когда мальчишка не выплыл. Варгас нужен был катарсис, сказал он потом, ей нужны были заголовки, однако мной она рисковать не хотела. Когда русский попался мне на мосту, я не знал, что она его наняла! За ним половина города гонялась, он задолжал и кубинцам, и китайцам, а с виду такой смазливый белокожий школьник. Я хотел всучить ему пару сотен, чтобы он отыгрался, вот и пошел к нему.

Я только плечами пожал. Алехандро Понти идет за мальчишкой к нему домой, чтобы дать ему денег? Да у него воды из лужи не допросишься! И вся семья у них такая, бережливы, как сантаренские купцы. Помню, мы выиграли у «Красных беретов» в девяносто шестом, и его родители устроили вечеринку в нашу честь, и там подавали лимонад и сухарики, это на одиннадцать здоровых лбов, не считая тренера!

Домой тебе нельзя, сказал я наутро, положив перед ним ворох свежих газет, тебя оплакивает весь город, в реку с моста накидали лилий, твоя жена уже оделась в черное и дает интервью, даже клошар, живущий под мостом, и тот поговорил с журналистами! Если ты скажешь, что это была шутка, твоя репутация превратится в мешок гнилых бататов.

Но ведь парня хватятся – и все выйдет наружу, сказал он, листая газеты, лучше пойти в полицию и рассказать все как есть. Что изменится, если я приду через неделю, пресса все равно разорвет меня на куски.

Ну нет, сказал я, изменится многое! Во-первых, будет ясно, ищут ли русского. Во-вторых, тебе стоит пробыть мертвым подольше – когда ты вернешься, люди будут так рады, что любое объяснение покажется им правдоподобным. И в-третьих, разве в глубине души ты не хотел оттуда удрать? Пожить вдали от звонков, выставок и прочей канители, поработать на берегу реки, как в прежние времена, когда мы ездили с тобой в Вессаду и валялись там голые на пляже в шапках из спортивной газеты.

Четыре месяца я спал на матрасе на полу, уступив ему диван, плохо спал, ворочался, все думал о том, что двадцать лет назад было, день за днем перебирал, слушая, как он в моей постели сопит. В академии мы не разлей вода были, одну буханку с двух концов грызли, но, когда я ушел, когда послал его к такой-то матери, он даже не сразу заметил.

Теперь я ему понадобился, и странное дело – он уверен, что все осталось как было, лежит нетронутое, свеженькое, там, где было оставлено, приходи и бери горстями. И я не возражаю, не перечу, знай себе бегаю на угол за красным. Помню, он от алентежского нос воротил, все засматривался на мой старинный порто, но я был неумолим, пей, что в лавке дают, другого не будет. А теперь, в своем раю для гениев, он небось хлещет Taylor's Scion 1855 года, тот, что нашли в деревянной бочке в долине Дору и разлили для знатоков.


Радин. Среда

Возвращаясь домой, он решил сократить дорогу и пошел через парк, где оказалось непривычно много народу: то ли ярмарка, то ли праздник города. Пока он пробивался в толпе, полило сильнее, оркестр на поляне замолчал, владельцы прилавков торопливо снимали бумажные фонарики. Когда он вышел к воротам, карусели уже закрывали брезентом, и только одна все никак не останавливалась, красные лошадки неслись, разбрызгивая дождевую воду.

Вернувшись, Радин решил прибраться в квартире, нашел в кладовке метлу, похожую на соломенную куклу, и подмел полы. Почему, перед тем как исчезнуть, думал он, протирая в гостиной пыль, аспирант запирается в квартире и две недели слушает фаду? Разве не умнее было бы убраться из города? И почему он пишет на доске номер приятеля, вместо того чтобы занести его в телефонную память?

Допустим, австриец пользовался только домашним аппаратом, как некоторые пользуются чернильными ручками и сифонами для содовой воды. Но как поверить в то, что он позволил своему коту слоняться по зимним улицам? Вот человек, который так любит своего gato, что позволяет подружке задыхаться от кашля и рискует поссориться с квартирной хозяйкой. А вот человек, который не пустил кота в дом в январские холода.

Это один и тот же человек?

Радин оглядел гостиную и решил, что вымоет пол с уксусом, как делала его мать; после уборки в квартире долго пахло лежалыми яблоками. Допустим, тот, кто жил здесь зимой, был тоже гостем, а не хозяином. Продукты в шкафу выглядят так, будто их купили на определенный срок: сухари, чай, шоколад, изюм, не хватает только пеммикана и кокаина. Может, это гость оставил здесь плащ на клетчатой подкладке? Не плащ, а панафинейский пеплос, в третий раз переходит из одних рук в другие.

Что случилось на вилле в ту зимнюю ночь? Радин намочил тряпку и вытер грифельную доску с номерами телефонов. Потом он взял мелок и нарисовал на доске два домика. Первый – мастерская Гарая, второй – вилла «Верде», действие натянуто между ними как причальный канат между кораблем и лемносской скалой. На скале сидит царица и льет слезы по мертвому герою. Герой тем временем оживает, пирует с друзьями, а потом умирает вдругорядь.

Третий домик – галерея, в ней сидит хитроумная брукса, она послала меня искать человека, который ей сто лет не нужен. Четвертый домик сам собой превратился в балетную пачку с волнистыми краями, на этом мелок раскрошился окончательно.

Пятый домик рисовать уже нечем, да и незачем. Русский парень, исполнитель холодного трюка, лежит на дне реки, как старинная монета, затянутая илом. И никому нет до него никакого дела.

* * *

Картины будут белыми, как мифический единорог, писал аспирант, они будут белые, как сандал, белые, как серебро, белые, как молоко. Как же мне не терпится увидеть их в масле, на огромных раскатистых холстах!

Ладно, я увидел их в масле, думал Радин, ставя кофейник на огонь, только они не белые, а зеленые! От единорога в них разве что злость, да и та сосредоточилась в хлещущей кисти, в кисти-пощечине. Может быть, художник передумал, пережив приступ паники и оказавшись в можжевеловом раю? Вспомнил студенческую юность, заскучал по своим ранним работам и написал совсем другую серию?

Радин распечатал новую пачку арабики. Странно, что меня до сих пор волнуют эти шарады. Наверное, мне передался театральный восторг Кристиана. «Эта серия будет окном, прорубленным из прежнего художника, в этом окне будет новый свет и новая явь, Дебюсси вместо Бриттена!» Он надел наушники и повернул лебединый кран, в ванну с грохотом полилась горячая вода. Надо же, неожиданный подарок.

Радин начал привыкать к неудобствам квартиры, ему нравилась ее бивачная неустроенность, ободранный котами диван и гранитный подоконник, где можно сидеть, спустив ноги на карниз. Квартал Лапа ему тоже нравился: пустынный сквер с одиноко торчащей пальмой, и магазин «Harley-Davidson», где тихо совещаются мужики в кожаных жилетах, и винтажная лавка грампластинок, и чугунная витая решетка кладбища.

Радин прихватил кофейник полотенцем, налил себе кофе, попробовал и выплеснул в раковину. Кофе горчит, тревожность усиливается. Почему я до сих пор здесь? Я хочу увидеть Лизу и забрать картину из мастерской, даром, что ли, хозяин оставил меня без гроша. Хочу прийти на закрытие аукциона и поглядеть, как Варгас будет продавать своих рыб. Сверкая чешуей, как жидкая эмаль, там рыба грузная сквозь голубой хрусталь, дремотствуя, плывет.

Забравшись в ванну, Радин лежал в мыльной воде, пытаясь вспомнить следующую строку Эредиа: что же там дальше, огненный плавник, дрожь изумруда? Мыло у аспиранта было без запаха, а по цвету напоминало дегтярное, в памяти Радина такое мыло было связано с гремящим жестяным умывальником, висящим на дачной березе.

В наушниках шумно настраивали оркестр, так что он не сразу услышал стук в дверь, а когда услышал, вылез из ванны и пошел в спальню за купальным халатом. Пока он возился, в замочной скважине повернули ключ, и дверь открылась. В коридоре щелкнули выключателем, кто-то зашуршал плащом. Зонтик стукнул о чугунную подставку.

Радин встал за дверью спальни, прислонившись спиной к стене и затаив дыхание. Кристиан вернулся домой? Разумеется, вернулся, его ведь никто не ищет, кроме меня! Нет тела – нет дела, как говорил комиссар в Бриатико.

Почему я стою тут как проворовавшийся дворецкий? Надо извиниться, вернуть ключи и быстро уйти. Если он, конечно, даст мне уйти. Он ведь знает, что я знаю.

Радин запахнул халат поплотнее и вышел на свет.


Иван

Я все устроил, сказал он тогда, пойдешь в тот бар возле рынка Больян, где мы пили пиво в пятницу, сядешь у окна. Надень черные очки, закажи водки, держись равнодушно, не улыбайся, побольше молчи. Вид у него был тот еще, глаза затравленные, как будто это за ним кредиторы бегают, а не за мной. Теперь-то я знаю, что было у него на уме. Жунта она жунта и есть. Не дружба, а шайка сообщников.

Я уже две недели говорю с Лизой не своим голосом, какой-то писк, а не голос, похоже, вина разъедает мне связки, будто известь. Пустой конверт лежит на дне шляпной коробки, она заглянет туда снова, когда получит деньги за мытье полов, чтобы сунуть очередную десятку.

В баре пришлось ждать около часа, я сидел там, глядя на стену с бутылками, похожую на медовые соты: горлышки торчали из отверстий, будто злые пчелиные головы. Я думал о том, что тупик, в который мы с Лизой забрели, можно назвать тупиком имени Джона Драйдена. Мужик переписал «Антония и Клеопатру» на свой лад и сделал из нее груду скучного александрийского сухостоя.

Любовь – это ничейная земля между чаянием и отчаянием. Я – в отчаянии, я собираюсь ее бросить и уехать из страны: perfidus, crudelis, nefandus, если я не путаю. Латинист у нас был отменный потешник, до сих пор помню семинар по Энеиде, где он бегал между партами и хрипло выкрикивал: как ты надеяться мог, нечестивый, свое вероломство скрыть от нас и отплыть от нашей земли незаметно?

Лиза знает, что я скоро уеду, но молчит. Я не хочу с ней спать, потому что у нее есть цель, а у меня нет, и это было бы смешно, если бы не было чистой правдой. Ее маленькое тело представляется мне плазменным шаром, сгустком чистой воли, а ее взгляд следует за мной повсюду, как глаза на портрете старика в замке Грипсхольм.

В баре было темно, в черных очках я плохо видел и чуть не пропустил появление заказчицы. Женщина вошла в бар, заказала себе у стойки кофе и подошла ко мне с чашкой в одной руке и пакетом в другой. Пакет она всю дорогу держала на коленях, я подумал, что там деньги, и почему-то разволновался, в деньгах есть что-то волнующее, особенно когда выигрыш на кассе получаешь.

Рот у нее был розовый, большой, он сжимался и разжимался, будто актиния, я просто глаз не мог оторвать. На ней было много пудры и черные очки, так что издали мы смахивали на двух клоунов, разыгрывающих шпионскую репризу. В пакете были не деньги, как потом оказалось, но там, в баре, я этого не знал и, когда она передала мне под столом набитый пакет, подумал, что там денег до черта, и с ходу придумал ей кличку: штази.


Радин. Четверг

– Такой ливень, что туфли уносит! – Малу стянула косынку, встряхнула ее и повесила на крючок. Некоторое время они стояли молча, она смотрела на его халат, из-под которого торчали голые ноги, а он смотрел на темно-красные волосы, которых раньше не видел.

– Не знал, что у тебя есть ключи.

– Это на вас халат Кристиана, – сказала она, сбрасывая туфли и проходя на кухню. – А ключи у меня остались со старых времен.

– Чем я могу тебе помочь? – Радин снова поставил кофеварку на огонь. В этой стране кофе угощают не спрашивая, даже если гость явился за полночь. Малу пристроилась на кухонном подоконнике, подогнув под себя босые ноги. Радин подумал, что она сидела так много раз, только вместо него кофе заваривал хозяин квартиры.

– Я пришла вас нанять. – Малу открыла сумку и достала вязаный кошелек. – Мне нужно, чтобы вы Гарая нашли. Много платить не смогу, но работы всего на пару дней.

– Нанять меня?

– А что, мои деньги хуже денег Варгас? – Она вытряхнула на стол бумажки из кошелька. – Остальное после работы. В пятницу я как раз жалованье получу.

– А зачем он тебе? – Радин прикрутил огонь и услышал, как она чихнула у него за спиной. – Жениться обещал?

– Кота здесь нет, а кошатиной пахнет. Найдите Гарая, пока хозяйка его не добила.

– Твоя сеньора? Ты считаешь, это она отправила его в больницу?

– Я считаю, что ей самое место в тюрьме. – Она снова чихнула, достала платок и вытерла нос. – Вы сами ее подозреваете, поэтому к нам и ходите. Но имейте в виду, на суде я от всего откажусь.

– На каком еще суде?

– Суд будет, не сомневайтесь. Я слышала их ссору с Гараем, когда он на виллу приходил. Потом он вышел, ущипнул меня за щеку и говорит: подслушивала, тихоня? И где он теперь? Хозяйка с Кристианом ссорилась, ревновала его ко мне. Он тоже пропал, ни слуху ни духу. Вы связь видите или надо объяснять?

– Связь вижу. – Радин поставил перед ней чашку. – Но ты вроде обещала не врать. Тогда расскажи, как носила хозяину пироги в Матозиньош. И зачем тебе на самом деле Гарай.

Некоторое время служанка сидела молча, нахмурив сросшиеся брови, потом пожала плечами и одним движением стянула свитер через голову. Под свитером не было белья, на свет явились две смуглые груди, блеснул золотой крестик, и Радин отвел глаза.

– Да падрон пропал бы там без меня, – сказала Малу, выдержав паузу. – А со мной не пропадешь, сами видите.

– Твой хозяин много работал в той мастерской?

– В том-то и дело, что работал! – Она улыбнулась с такой гордостью, что Радин не выдержал и ответил ей улыбкой. – Как ни приду, он с кистью пляшет, весь заляпанный, как маляр, трезвый и веселый. Так вы беретесь за дело или нет?

– Я не буду на тебя работать, но за информацию спасибо. – Он аккуратно сложил деньги в вязаный кошелек и положил его на стол.

– Да я вам и половины не рассказала! Например, что я на открытии видела!

– А что ты видела? – спросил Радин без особой охоты. Какое-то неслитное созвучие, вернее, биение звука раздражало его в этом разговоре. Так в одной сцене вагнеровской оперы мешают друг другу ноты, порождая полутональный звериный вой.

– Я видела, что Гарай с хозяйкой вышли в патио и переругивались в темноте. Там только свечи были в канделябрах, да и те ветром потушило. Я со стаканами возилась, меня на тот вечер галерее одолжили, там кухонька маленькая, не повернешься. А тут вижу, эти двое выходят, от гостей подальше, я дверь и приоткрыла.

– Кто бы сомневался, – сказал Радин и вдруг понял, что именно сомнение мешает ему слушать. Малу была подругой австрийца, он доверил ей рукопись и ключи от квартиры. Крамер мог сам послать ее сюда. Может быть, он стоит под окном или сидит в рюмочной на углу.

– Разговор у них был чудной, как у пьяного с епископом. Он ей шептал что-то на ухо, сердился, шипел, а хозяйка слушала, слушала и вдруг засмеялась и говорит: каждый стоит столько, сколько стоит то, о чем он хлопочет!

– Это из Марка Аврелия. Ты бы оделась, из окна дует.

– Нету такого святого. – Она потрогала свой крестик. – Я всех поименно знаю. Потом музыка заиграла, и гости перешли в главный зал. Там Варгас дожидалась, вид у нее был как у лисы, перед которой корзину цыплят поставили. Она в этом деле точно замешана. А почему вы ничего не записываете?

– Говори, я запомню. И свитер надень, кому сказано.

– Потом я стаканы собирала, скорлупу ореховую подметала. – Малу взяла чашку обеими руками, отхлебнула кофе и поморщилась. – Горечь какая, сахар-то вон в том ящичке, наверху. Потом я хозяйку из виду упустила, полчаса прошло, а потом Гарай за живот схватился и на крыльцо выбежал!


Доменика

У меня никогда не было друзей, даже в юности, когда они бывают у всех, люди казались мне полыми, сквозными, два раза взглянешь – и все ясно, а что дальше делать? Делать вид, что вам весело? Моя собственная мать считала меня притворщицей: когда я бросила учебу и уехала с тем маленьким театриком, она сказала, что теперь я смогу притворяться за деньги, если найдутся желающие платить.

Люди считали мое холодное лукавство червоточиной, но это был страх, который жил во мне с детства, будто зерно в кофейной ягоде. Вся моя хитрость уходила на то, чтобы казаться такой, как все, но хитрости было недостаточно, меня разоблачали и оставляли одну. Помнишь, как ты приезжал в Авейру смотреть мой первый спектакль? Тебе не понравилось, но ты обнял меня за кулисами, сминая хрустящий воротник Марии Стюарт. Ты тоже притворялся, но я не обиделась.

Вчера я снова говорила с русским, ненавижу его бледное, наглое лицо. Он сказал, что ты жив, Алехандро. Вернее, что ты был жив до двадцать девятого декабря, пока я тебя не убила. Всю осень ты провел в мастерской в порту, потом приехал домой, а мы с Крамером положили тебя в мешок из-под садовых удобрений и сбросили в реку. Он собирается сообщить об этом в полицию.

Когда он ушел, я выставила гостей и поднялась к тебе в студию. Мольберт торчал посреди комнаты, будто печь на пожарище. После твоих похорон я приходила сюда каждый день. Мир был пустым и гулким, как тот актовый зал в академии, ужасное, продутое сквозняками помещение, где рисовали обнаженную натуру.

Когда мы стали жить вместе, ты спросил меня, зачем я ходила в академию целый год, – так ли сильно нужны были деньги, и я сказала, что нет, что я пыталась убить в себе страх. К тому времени я уже знала, что страх прорастает во мне из стыда, а стыд можно убить – бесстыдство проще в себе отыскать, чем бесстрашие.

Сидя там, на возвышении, в мурашках от сквозняка, окруженная рисовальщиками, сидящими на складных табуретках, я становилась никем, карандашным наброском, куском бумаги, и это делало меня розовой, легкой и смешливой, как все те девчонки, которым я завидовала. Никто из них не осмелился бы на такое. Одна из моих однокурсниц подрабатывала у броканта на блошином рынке, другая бегала с подносами в кафе, а мне платили за мое совершенство, понимаешь? За мой умирающий стыд.


Радин. Четверг

Подоконник к полудню нагрелся как гранитный парапет на набережной. Белые маргаритки на балконе вернулись к жизни, небо очистилось, и Радин решил, что поработает еще немного и позвонит Лизе. Он вышел на галерею и посмотрел вниз. Вот там, на детских качелях, вчера мог сидеть хозяин квартиры. Нет, он сидел бы в рюмочной, там открыто всю ночь напролет. Только его здесь не было, и служанку он не посылал.

Я хорошо знаю Крамера, я прочел его книгу, осталось всего страниц двадцать пять. Человек, который написал этот текст, пришел бы сюда сам, это его дом, а я всего лишь лиса в барсучьей норе. Если он убил героя своей книги, то меня бы уж точно не испугался.

В этой книге столько болезненной пристальности, что поневоле задумаешься о химерах и странностях мужской дружбы. Каждое движение Понти австриец описывает хищно, с удовольствием, даже одежду примечает на манер Эйнхарда – пелерина из выдры, три серебряных стола и один золотой!

И ни слова о том, что случилось в августе. Пустота, зияние.

Если австриец знал, что Понти жив, то как он осмелился прикоснуться к его жене? Хотя что я знаю о людях, родившихся после того, как умерли Диззи Гиллеспи и Фрэнк Заппа? Я о своем-то поколении знаю не слишком много.

Взять того же Гарая, артистичного, милого толстяка, живущего в полосатом домике в порту. Во время допроса Тьягу упомянул о деле гентской коллекции, в котором толстяк замешан, и о том, как они с дружками подделывают русскую классику: покупают за копейки какого-нибудь Петерсена, закрашивают мельницы, дорисовывают пару березок и выдают за очередную саврасовскую весну.

Хорошо литераторам: большинство, подобно художникам, умирает в нищете, зато после смерти их наследие никто не замусорит шведскими мельницами. Кстати, про наследие, вернее, про наследство. Ясно, что покушение на Гарая и смерть Понти должны быть связаны, иначе в этой истории убийцы разведутся как головастики на болоте. Но мне мерещится человек со стороны, кредитор или, чем черт не шутит, ревнивый муж. Одним словом, в сюжете не хватает бриллианта в банке с мукой!

Впрочем, есть воображаемая четверть миллиона, на которую публике намекнули как на приблизительную стоимость лота. На приеме, где вдова и Гарай ссорились в патио с бокалами в руках. Трава, отрава, Марк Аврелий. Почему мне кажется, что служанка лукавит? Знает больше, чем говорит, сочиняет и подливает керосину.

Мария-Лупула, четвертый человек в этом городе, желающий иметь меня в услужении. Уходя, она прижалась ко мне в коридоре, сказала, что, видать, напрасно разбила копилку и что ублажит меня на любой манер – и римский, и греческий, раз уж деньги мне не в радость. Но с меня довольно того, что я донашиваю за Крамером английский плащ.


Лиза

В середине августа Понти нарисовал на мне кленовые листья. В тот день я пришла домой с тюком капрона на плечах, капрон был не очень тяжелый, но неудобный, я здорово вспотела и была не слишком рада увидеть Понти на лестничной площадке. Мы развязали капроновый тюк, и некоторое время я смотрела на него, не представляя, с чего начать. Мне нужно было раскрасить батики для балета «Камбоджа», костюмы мастер велел сделать самим, и мне достались юбки, двенадцать штук.

– Ты будешь танцевать апсару с голой грудью? – спросил Понти, усевшись на край стола.

– Не совсем, – ответила я, разнимая трескучие куски капрона, – на груди у меня будет золотая пластина из папье-маше. Подвезете меня в магазин за красками?

– А ты знаешь, что апсара должна быть не только гибкой, но еще и девственной? – Он поднялся и направился к двери. – Ты напоминаешь мне мою жену без малого двадцать лет назад. У нее тоже был невинный вид, хотя в ней жили тигры, макаки и дикобразы. Застели тут все газетами, я привезу все, что нужно.

Вернувшись через час с двумя коробками красок, он закатал рукава рубашки и велел мне открыть окна. Мы положили на стол клеенку и быстро раскрасили лоскуты, батик за батиком, в красный и золотой. Потом мы сняли с карнизов шторы, повесили батики сушиться на окне и пошли на угол пить кофе с эклерами. Я рассказала ему про восточный танец в «Щелкунчике», в котором мне могут дать соло. И что на «Камбоджу» мне наплевать, там сольных партий вообще нет, выйдет табун полуголых девиц и будет изгибаться и вертеть руками.

– Похоже, мы с тобой не то раскрасили, – засмеялся Понти. – Тебе нужно показать свое тело, это можно сделать даже в унылой толпе апсар. Завтра твой мастер разинет рот, словно щелкунчик, да так и останется. Пошли обратно, у меня есть полтора часа!

Мы вернулись, он открыл вторую коробку с красками и велел мне забраться на стол. Потом принес из ванной полотенце, смешал в миске гуашь с шампунем, протер мне ноги, взял губку и быстро нанес светлую основу, как будто на холст. Вид у него стал задумчивый, он делал щекотные штрихи и ругал меня за гусиную кожу.

Через час ноги у меня затекли, но я осторожно меняла позицию с второй на пятую и держалась рукой за стену. Когда Понти закончил, в комнате было совсем темно, я слезла со стола, включила свет, подбежала к зеркалу и закричала от радости. Он расписал мои ноги кленовыми листьями, похожими на коричневое кружево, но так хитро, что голубые штрихи казались прохладной тенью на коже. Я не могла наглядеться на свои колени, я даже не заметила, как он собрал грязные газеты, кисти и банки, сложил их в мешок для мусора и ушел.

Мне пришлось вымыть пол, так что к приходу Ивана остался только сладковатый запах фенола. Вернувшись, Иван забрался в постель и, хотя я выставила кружевную ногу из-под одеяла, не сказал мне ни слова. От обиды я еще целый час вертелась и наконец поняла, что обижена совсем на другое. Я не могла простить Понти, старого Понти, похожего на рекламного идальго, нарисованного на желтой стене винного склада.

Он два часа рисовал на моей коже, не поднимая головы, будто я кусок картона или холст на подрамнике. Засыпая, я подумала, что это смешно – меня бесило равнодушие человека, к которому я была равнодушна!


Иван

Вообще-то я не собирался с ним знакомиться, в этой истории он был объектом, а я исполнителем, так что знакомство нам было ни к чему. Ты должен знать о нем все, сказала Варгас, как он ходит, как держит голову. По утрам он бывает на мосту около девяти, гуляет с лабрадором.

От голоса штази у меня будто сквозняк по ногам и душный ветерок в лицо, так бывает между вращающимися дверьми в аэропорту. Но делать нечего, плывем по течению. О чем бы я ни думал, все теперь сводится к воде – на что ни посмотрит больной желтухой, все кажется ему желтоватым! На экзамене по античке Лукреций был у меня первым вопросом, и эта строчка меня спасла.

Поднявшись на мост, я вдохнул соленый, острый воздух и понял, что ветер дует с океана, небо над устьем было непривычно чистым, я даже видел флаг на крыше форта в Фоше. Из утренней дымки выкатилось солнце, и вода под мостом заблестела, задвигалась шариками ртути, такой же легкий, скользящий блеск я собирал с пола в спальне своей матери, когда уронил градусник.

Мать продала квартиру, чтобы меня не убили, и я приехал помочь ей собрать вещи, на улице ее ждал фургон, грузчики курили возле парадного. Мать сказала, что ей придется жить у сестры и чтобы я не играл, потому что больше у нее ничего нет. Я сидел на полу, в голове у меня билась большая серая птица, я думал, что это тоска, но потом понял, что это ломка, мне нужно было поехать к Андрею, где в тот вечер была игра.

Понти я увидел издали, на засаженной кипарисами дороге, он шел по склону холма со своим лабрадором, а я смотрел на него и думал о затее, в которую я, понятное дело, вписался от отчаяния, а он – зачем? Что он хочет показать, сбросив в реку тело в красном свитере? Почему все эти бесчисленные кураторы держат зрителей или там читателей за кухаркиных детей, у которых нет ни чести, ни вкуса, ни любви к прекрасному?

Понти уже поднялся на мост, собака бежала на шаг впереди, на лабрадора она не тянула, вылитый барбадо де терсейра. Я перевесился через перила, чтобы он не видел моего лица, хотя это было глупо, в конце августа нам все равно предстояло увидеться. Будто двум шпионам на мосту через реку Хафель. Я думал, он пройдет мимо, но собака резко рванулась ко мне, и мой объект, растерявшись, выпустил поводок.

Барбадо унюхал гостинец, который я припас для Динамита, подбежал и принялся прыгать на меня, тыкаясь мордой в нагрудный карман. Мозговая косточка и утиное крылышко – я бы на его месте тоже прыгал. Понти подобрал поводок и намотал его на руку. Простите, сказал он, не понимаю, что на него нашло.

– Ваш пес напомнил мне другого пса, – я повернулся к нему лицом. – Тот всю жизнь бегал за механическим кроликом и ни разу его не поймал. Его скоро спишут по старости и дадут ему снотворное.

– Что такое? – Он остановился, придерживая поводок. – Что вы сказали? Вы иностранец? У вас проблемы?

– Слишком много вопросов. – Я снял свою куртку, измызганную собачьими слюнями. Меня давно никто не спрашивал, нет ли у меня проблем. Не знаю почему, но мне хотелось ему нахамить.

– Я могу вам помочь? – Он сделал шаг в мою сторону.

Я стоял по струнке, сжимая куртку в руках и задрав подбородок, ни дать ни взять вольноопределяющийся на перроне. Собака скулила и тянула поводок, я чувствовал, как в нем разгорается любопытство, и не отводил взгляда. Никогда не думал, что португальский старик с костистым носом напомнит мне отца, от этого меня прямо затошнило, а тут еще солнце вышло из-за холма и светило мне прямо в глаза. Некоторое время мы оба молчали, он мог еще повернуться и уйти, но он сделал еще один шаг и улыбнулся.


Радин. Четверг

Если верить поэту, Лиссабон безмятежен и безмолвен, обморочный пульс его медленной жизни слаб и редок: в апреле он бросает работу, чтобы следить за возвращением ласточек. Что до Порту, то его никто не воспел, придется мне самому.

Радин стоял в трамвае без дверей, держась за поручень и глядя на плоскодонные рабелуш, заполненные туристами. Ему давно хотелось прокатиться на такой лодке до самого устья, но сегодня не получится: берег Гайи затянуло дымкой, значит, к вечеру снова польет.

На остановке он долго искал проездной, и, обнаружив сложенную вчетверо сотенную в кармане джинсов, просто глазам не поверил. Это была заначка для игры на бегах, она пролежала всю неделю в обнимку с пятаком и нашлась как раз вовремя.

Теперь можно еще раз позвать Лизу в чайную, подумал он, расправляя банкноту с барочным мостом. Сидеть там, пить чай с сердитой Лизой, смотреть в сизый крапчатый холод зрачка – это все, чего я хочу. Хочу быть Болванщиком, для которого чаепитие длится бесконечно.

Возьмись я писать роман об этой истории, непременно сравнил бы себя с королем Витторио Амадео, висящим на ремнях в деревянной машине. Чтобы машина двигалась, следовало крутить огромные колеса, но руки у короля ослабели, и он вечно ждал, чтобы ему помогли. Мне тоже все время помогают, подталкивают, но я все никак не доеду до собственной комнаты. Хотя можно посмотреть на это иначе: мне мешают, вставляют в колеса палки, а я потихоньку продвигаюсь.

Трамвай немного притормозил возле музея, и Радин спрыгнул с подножки. Лиза была права, когда сказала: вы все равно не разберетесь. Куда пропал тетрадный вор, назвавшийся Салданьей? Для чего он отправил меня в галерею с текстом, похожим на монолог пожарника из «Лысой певицы»? Чем больше рыжиков, тем меньше кочерыжек!

Радин сам не заметил, как дошел до поворота в Старый город, здесь было темнее, чем на набережной, фонари еще не зажглись. Почему я не сказал Лизе, что ее парень погиб? Я должен был найти слова, чтобы все описать: свитер, который был выбран с той же целью, с какой фокусник размахивает красным платком, телефон, оставленный на клумбе, и замешательство человека, ждущего дублера в условленном месте.

На площади Радин выкурил сигарету, глядя, как старики играют в петанк. Один из играющих показался ему похожим на Мендеша, сизый загар, твидовая кепка, он хотел окликнуть его, но понял, что ошибся. Завернуть бы сейчас под мост и распить с клошаром бутылочку, думал Радин, проходя мимо крыльца винотеки, где хозяин зажигал смоляные факелы. А еще лучше – вернуться в калабрийское лето, полное птичьего шума и озарений, в то самое лето, где я выдавал себя за двух людей сразу, а сам был кем-то третьим, прохладным и удачливым в любви.

Поговорив с консьержкой о погоде, Радин отпер дверь, зашел на кухню и сразу сел к столу. Слишком быстро я их всех полюбил, думал он, открывая тетрадь. Вечно я бросаюсь своей реальности на грудь, зачарованный новой главой или эпизодом. Это всего лишь люди, их любить совершенно не за что. Как писал один немец, комедия – это зловредные слуги, хвастливые юноши, старческая скаредность, а трагедия – это смертельные удары, отчаяние, кровосмешение, война и мятеж.

Похоже, эта история больше смахивает на комедию, от трагедии же в ней только отчаяние. Отчаяние владело Гараем, лежавшим на больничной койке, оно заставило его вынуть катетер из вены и податься неведомо куда. Отчаяние заполнило голову мальчишки, не сумевшего выплыть из холодной реки. Отчаяние выгнало Понти из виллы, издали похожей на гору сияющей соли. Отчаяние заставило кого-то убивать, как Самсон, разрушающий дом филистимлян во гневе своем, и этот кто-то ходит рядом и, скорее всего, недавно смотрел Радину прямо в лицо.

* * *

По дороге домой он купил табаку и пакет орехов, который в пекарне называли студенческим завтраком. В табачной лавке его не узнали, зато булочник подмигнул, вручил лотерейный билетик и сунул в пакет шоколадную сливу для Сантос. Заглянув в окошко консьержки, чтобы передать подарок, Радин увидел на столе почти сложенную головоломку.

– Не могу закончить верхний угол, – пожаловалась она, – похоже, мне продали бракованный экземпляр, здесь должна быть птичка, видите кончик крыла? А ее нет!

– Вижу. – Он наклонился над картинкой, изображавшей горшок с гибискусом. – Тут не хватает двух квадратиков. Может, вы их уронили?

Он вошел в чуланчик, опустился на колени и заглянул под стол, отметив, что под сломанной ножкой лежала стопка рекламных буклетов. Один из квадратиков нашелся возле ноги сеньоры, обутой в меховую туфлю, второй пропал бесследно. Сантос приложила находку куда следует и радостно воскликнула:

– Так это был шмель! Такой большой!

Поднимаясь в мансарду, Радин встретился с соседом, которого раньше не замечал, и тот кивнул ему как старому знакомому. Наверное, видел меня на галерее, подумал Радин, кивая в ответ, значит, это у них детские вещи на веревке сушатся. В лиссабонском доме со мной не здоровались, хотя мы прожили там четыре года и честно платили ясак за уборки и починки. Порту совсем другой – с виду сухой и значительный, как позвонок древнего животного, а приглядишься – у тебя уже куча знакомых, и весь квартал знает тебя по имени.

Однако уезжать все равно придется, думал он, сидя на подоконнике и глядя, как первые капли дождя падают на карниз. Варгас скоро выставит меня отсюда. Крамера искать бесполезно, он в какой-нибудь Патагонии пингвинов переворачивает. Художник умер два раза и дважды погрузился на илистое дно реки. Его однокурсник в бегах.

Радин вытряхнул из пакета остатки орехов и разложил их на подоконнике. Вот фисташка, несокрушимый орешек. Если она расскажет полиции, что Понти был убит в декабре, ей придется выкладывать всю историю до конца. Над ней будет смеяться весь город, а в Порту смеются долго и зло. Поэтому Варгас молчит.

Вот арахис, соленый от страха. За оградой виллы арахис увидел двух людей, несущих труп к обрыву, услышал всплеск, бросился к машине и удрал. Понти в мастерскую не вернулся, и стало ясно, что он убит, а тело его на дне реки. Боги над ним посмеялись, сказал арахис в больничной палате. В тот день я не понял, что он имеет в виду.

Радин очистил пару ядрышек и смахнул шелуху в пакет, где еще оставались орехи. Изумрудец вынимает и в мешочек опускает; и засеян двор большой золотою скорлупой. Будь здесь Урсула, она бы поморщилась. Но ее здесь нет. И я чертовски этому рад.

Зачем Гарай рассказал мне о женщине, волочившей мусорный мешок по траве? Затем, что он в ярости. Он преодолел свой страх, напитался веселой дерзостью, предлагал ей бежать, готов был скрываться в горах Сьерры, одна судьба у наших двух сердец, замрет мое – и твоему конец, а его отослали прочь, как бродягу. А потом подали стакан с отравой.

Он был не столько испуган, сколько разгневан. Сидя в банном халате на краю кухонного стола, он говорил о Понти без умолку, будто выплюнул войлочный комок, забивавший ему горло. В академии, сказал он, мы шли голова в голову, а потом Шандро нашел какое-то feitiço, вроде петушиного пера, и стал объектом желания, понимаешь?

Если верить Гараю, то покойный не был ни гением, ни человеком чести. Только вот верить ему не стоит. Когда я слышу, что люди искусства рассказывают о других людях искусства, то вспоминаю богемский лук для стрельбы по воробьям. Слухи об этом луке распускал Вагнер, который за что-то ненавидел Брамса: из этого лука Брамс якобы расстреливал кошек из окна своей венской квартиры. Чтобы хищно записывать в нотную тетрадь их предсмертные стоны. Вдохновлялся так, скотина.


Доменика

В тот день все пошло не так с самого утра. Сначала индеец уронил одну из картин прямо в холле, разбил плитку и саму картину попортил. Отлетела фанерная плашка, закрывавшая изнанку, и пара гвоздей закатилась неизвестно куда. Я сама виновата, не стала нанимать грузчиков, боялась, что пойдут разговоры. Велела Гараю найти фургон и припарковаться на заднем дворе, чтобы они с индейцем перетаскали все без лишнего шума.

Одна за другой картины появлялись в холле, и мне становилось все труднее на них смотреть: заскорузлые зелень и кобальт топорщились на холсте, будто куски кровельного железа. Гарай не просто подделал твою руку, он взял цвета, которые ты давно разлюбил. Что ж, Варгас это понравится, она сама говорила, что десять лет назад ты продавался как горячие каштаны в январский день.

Рамы оказались тяжелыми, даже индеец задохнулся, хотя он двухпудовый мешок с землей одной рукой поднимает. Я спросила у Гарая, где он раздобыл эту допотопную бронзу, но он только плечами пожал. Когда они закончили, я позвонила в галерею, сказала, что картины готовы к отправке, Варгас обрадовалась, промяукала, что пришлет машину не позже завтрашнего утра. Проводив Гарая, я нашла гвозди, подняла отлетевшую деревяшку и попробовала прикрепить ее на место.

Обратная сторона картины была небрежно заколочена, будто выбитое окно, на месте удара что-то светлело, и это показалось мне необычным. Я принесла с кухни хлебный нож и осторожно отщепила кусок дерева, потом еще один. Так и есть, холст был записан с обеих сторон! Я сразу вспомнила картину в Лувре, изображающую поединок Давида и Голиафа, вот только автора вспомнить не смогла. На одной стороне Давид отгибает противнику голову, вцепившись в курчавые волосы, а на другой – уже заносит меч.

Вот скупердяй, подумала я, не пожалел своих старых работ, лишь бы не тратиться на холсты. А сам две тысячи взял на материалы, бельгийский лен и прочее. Пытаясь разглядеть, что изображено на изнанке, я выломала еще одну плашку, а за ней сразу вывалилась третья – что бы этот человек ни делал, у него все держится на честном слове.

Минут через двадцать я обнажила старую работу Гарая. Холст был совершенно белым, но это был не грунт, а грубый, рельефный мазок, импасто. Тысячи шершавых, туго скрученных белых червячков, поедающих яблоко, которого нет. Свет в холле был тусклым, я сходила в столовую за лампой, поставила ее на пол и встала на колени.

Сначала я разглядела пни, едва намеченные, тянущиеся вдоль дороги, потом стену дома, сложенную из белых камней, на стене косо лежали тени больших, ветвистых деревьев. Деревьев, которые были там раньше? Некоторое время я сидела на полу, вглядываясь в изображение, неуловимое, как снежная пыль. Потом я встала, отошла к стене и посмотрела на работу издали.

Ничего нового, сказала я вслух, эйдосы деревьев, платоновский миф о тенях в пещере. Но я знала, что во мне говорит досада. Вот эту работу он использовал, чтобы не тратить деньги на холст? Хотела бы я видеть работы, которые он считает удачными! А что если дело не в экономии и оборотная сторона холста имеет особое значение, как в портрете матери Дюрера, где на изнанке – зловещий пейзаж с драконом?

Что же это, выходит, я проворонила Гарая? Я представила себе его руки, увидела, как он обтирает свои кисти бумагой, натягивает холст особыми щипчиками с плоскими губами, вбивает гвозди в подрамник, вбивает плотно, до отказа, натягивая холст, как барабанную кожу. Я пожалела о том, что оставила его без внимания. Ты же знаешь, что секс у меня в голове, в той части головы, где живет восхищение.

На мой голос из кухни пришла Мария-Лупула, вытирая руки о передник. Сначала она заворчала, увидев в коридоре разбитую плитку, но потом наклонилась поближе к холсту, заложила руки за спину и застыла.

– Тебе не нравится? – спросила я, удивленная ее долгим молчанием.

Служанка отвела глаза от картины, некрасиво сморщила лицо и ушла на кухню, бесшумно ступая в своих деревенских носках. С этой девицей я никогда не научусь разговаривать, она любит только тебя, а меня терпит, стиснув зубы. Я для нее что-то вроде тени от срубленного дерева.


Малу

я не какая-нибудь храмовница, вокруг алтаря не бегаю и пальцы ног святым не отгрызаю! просто уважаю отца Батришту и всех святых, да и как не уважать, если они то и дело свою силу показывают – взять хоть тот день, когда падрона из мертвых вернули, в тот самый день, когда я мессу заказывала

в газетах тогда писали, что желание поразить публику его убило, я все вырезки собрала, один cabra даже написал, что великий Понти довел свой перформанс до конца, и это, мол, конец акционизма, там еще было про японца, который переносил лужи ртом – из восточного берлина в западный, в общем, такого я начиталась, что в первый раз о своей хорошей памяти пожалела – хочу забыть и не могу!

стою я, значит, в Святой Кларе, жду мальчишку, который деньги принимает, реставраторов ругаю, что леса понаставили, к алтарю не протиснешься, а телефон в кармане звяк, вот же, думаю, не вовремя, а он все звяк да звяк, достала его из сумки, а там знакомый номер светится! хорошо, что рядом доски были сложены, а то бы я на пол села всем на потеху – на экране мерцает mestre mestre mestre, а я все кнопку нажать не могу, ну, говорю, не выдай, Святая Клара, и нажала все-таки

слушай, шмелик, сказал голос падрона, я не умер, живу возле порта, принесешь мне рубашки чистые, но так, чтобы дома не заметили, и белье, еще денег возьми, у меня в студии, в красном томике рибейру, выгребай все, что есть, я уже месяц ничего, кроме сардинок в томате, не ел!

вышла я из церкви и думаю: что падрон жив – это милость Господня, но почему же он сразу не позвонил, не признался? или он в грош меня не ставит? но пока домой шла – простила, он человек непростой, и деяния у него непростые

в тот день я дождалась, когда хозяйка угомонится, собрала мешок с бельем, пирога ломоть в кладовке взяла, паштетов разных, мешок на спину закинула и отправилась в порт, до меркадо на метро доехала, а дальше через мост и пешком

адрес он мне прислал, но я все равно заблудилась, уж больно глухие там места, явилась в хибару эту после полуночи, а там уж и свет не горит, стучала, стучала, открыл мне хозяин в одеяле, а за ним рыжий мужик маячит, падрон обнял меня голыми руками и смеется, зажигай, говорит рыжему, огни, будем ужинать, шмелик нам меду принес, шмелик у нас маленький, но быстрый, вжжжик! и он уж тут как тут


Лиза

До площади я шла пешком с песней «Il a neigé sur Yesterday» в наушниках, а там увидела безработного танцора, который устанавливал колонки на парапет, в колонках тихо булькал Гардель. На парне были лакированные туфли и фетровая шляпа, и сидело все ловко, залюбуешься.

А где твоя партнерша, спросила я, забыв, что мы не знакомы. Ее взяли в новую труппу в Коимбре, сказал он весело, теперь вот с ней работаю. Он кивнул на раскладной стул за своей спиной, и я засмеялась, кажется, в первый раз за всю весну. На стуле, подвернув ногу, сидела кукла в шелковом платье, из платья вываливались набитые ватой груди. Ее тоже Мирка зовут, сказал парень, поклонился и звонко щелкнул подтяжками.

Я снова засмеялась, но вспомнила, куда иду, надела наушники и свернула на набережную. В чайной было полно народу, и мы с русским говорили вполголоса, склонившись над столом, будто заговорщики у Рембрандта. Лицо у него открытое, тонкое, сразу видно, питерский, но в голосе та самая усталость, которую я различаю сразу, как заключенный различает шаги охранника. Вечное, как сырость, беспокойство.

В старом травнике, найденном на бабкином чердаке, я прочла, что вьюнок означает покорность, желтая герань – трезвый рассудок, ноготки – беспокойство, а тамариск – преступление. В этом парне было все, кроме желтой герани, он мог оказаться наемным убийцей, писателем, безработным актером, но я с первой встречи знала, что он не в себе.

В тот день он расспрашивал о Понти, хотя в прошлый раз сказал, что наняли его совсем для другого. Ну и пускай себе. Ничего не принимай за чистую монету, говорила моя мать, даже чистую монету! Когда в прошлый раз он сказал, что Ивана видели зимой на бегах, я еле сдержалась, чтобы не заорать от радости, а минуту спустя горе накрыло меня так плотно, что все звуки исчезли. Мой парень играет, он позвал к себе австрийца, они вместе в Коимбре, а я ничего об этом не знаю?

Какая же сволочь, подумала я, отвернувшись от русского, широко открыв рот и приставив язык к небу, какая же сволочь этот Крамер. Звуки вернулись, слезы подошли к глазам, и я смогла продохнуть. Потом я выпила чаю, вытерла глаза и вспомнила, что Крамер мертв.


Радин. Пятница

– Послушайте, чего вы за мной ходите? – Она воинственно задрала подбородок, засунув руки в карманы платья, похожего на мешок из-под муки. Радин уже видел это платье, оно висело на вешалке в комнате, где он дожидался Лизу примерно полчаса.

Когда он пришел, съемки еще продолжались, его не пустили дальше гардеробной, так что он сел в кресло напротив зеркала. Он успел понюхать несколько флаконов и пролистать журнал мод, когда дверь хлопнула и в комнату вошло несколько полуголых девиц, пахнущих искусственным загаром. Девицы принялись снимать грим, не обращая на Радина внимания, в полуденном свете их тела казались оранжевыми.

– Скажите, там еще надолго? – Он обратился к ним без смущения, потому что в холле вся стена была занята водопадом, и тот, второй, уже пришел ему на смену. – Я жду свою девушку. Мне сказали, что здесь снимают для журнала «Bemvestir».

– Уже закончили, – лениво ответила одна из девиц, снимая одежду с вешалки, – но вы лучше внизу подождите. Амир не любит посторонних!

Радин вышел в коридор, закрыл дверь и сел на ступеньки. Невнятная музыка из бумбокса сменилась прохладным плеском струй. Когда Лиза появилась, он был готов ко всему, но все же удивился: ее лицо было покрыто сусальным золотом, как елочная игрушка.

– Как вы меня нашли? – сказала она нетерпеливо. – Ах да, вы же сыщик.

– Я не сыщик.

– А кто же? – Она кивнула выходящим девушкам с одинаковыми холщовыми сумками, на сумках было написано escola Rhea Silvia.

– Я сам не знаю, кто я. Очень надо поговорить.

– Ладно, пойдемте ко мне, донесете реквизит. – Она кивнула на сверток с какими-то войлочными хвостами, стоявший у стены. – Вот только грим сниму, а то лицо чешется.

– В свертке тоже что-то модное?

– Нет, балетное. Я же с репетиции пришла. Мастер считает, что мы должны все делать сами, даже костюмы подгонять. По дороге купим поесть, с утра ни крошки во рту не было!

Они успели на автобус, идущий на холм, вышли на руа Флер и купили пакет горячих булок с изюмом. Всю дорогу Лиза молчала, вынимая из пакета бриоши и сосредоточенно их поедая, возле дома с желтым брандмауэром она выбросила пакет и сказала, что живет на последнем этаже. Лестница была узкая, со множеством поворотов, Радин нес сверток перед собой, мягкий мышиный хвост щекотал ему шею. Наконец высокие окна сменились бойницами, а ступеньки стали щербатыми.

Что я буду делать, думал он, минуя девятый вираж, за которым маячил еще один, что буду делать, если все же получу тетрадь от Салданьи? Совершенно ясно, что продолжать роман не имеет смысла. Похоже, все, что я делал в последние месяцы, не имело смысла. Зато сейчас его навалом. Целый пакет щекотных войлочных смыслов. Даже в шагах у меня за спиной есть смысл, даже в этом здании, построенном не иначе как по книге Дюрера «Руководство к укреплению замков и теснин».

Войдя в квартиру, Лиза сняла туфли, взяла у него сверток и сделала знак располагаться. За трескучими жалюзи из белых дощечек обнаружилась кухонная ниша с газовой конфоркой и некоторое количество грязной посуды.

– Какая славная у вас гарсоньерка, – сказал Радин, сбрасывая мокасины и садясь на пол, потому что стульев в комнате не было. Пол оказался теплым, пробковым, от двери прямо по полу тянулись две трубы. Лиза собрала посуду, поставила миску на душевой поддон, включила душ и встала на колени. Радин потянулся было за наушниками, но передумал.

– Вы знаете, что лорд Кейнс, женившийся на русской балерине, в письмах называл ее my dear Leningradievna? – Он пытался перекричать бегущую воду. – Мы с вами выросли в одном районе, между прочим. Я на Малом проспекте родился, только раньше лет на пятнадцать.

– А выглядите как провинциал. – Она поливала посуду из душа, будто мыла большую, послушную собаку.

– Просто я всю неделю хожу в одежде с чужого плеча, – произнес он, едва ворочая пересохшим языком.

У стены, закрытой старинным гобеленом, стояла лежанка, нижняя часть гобелена служила покрывалом. Тут они спали вдвоем, подумал Радин, глядя на ткань, шершавую от вышивки. Летит птица крутоносенькая, несет тафту крутожелтенькую.

– Как продвигается расследование? – Лиза закончила с посудой, сложила ее в сушилку и поставила чайник на огонь. – Есть новости?

– Вчера я навещал сеньору Понти, и мне отказали от дома.

– Ну, это можно понять. Я вот тоже подумаю и откажу вам от дома.

– Сначала я должен сделать что-то непростительное.

– Уверена, вы это умеете. – Она принесла две чашки на раскладном подносе и поставила его на пол. – И что же вы совершили в доме у почтенной вдовы?

– Сказал ей правду. А потом засомневался, но было поздно.

– А знаете, что о ней говорит ее муж? То есть говорил.

– Откуда мне знать? – Он попробовал чай и удивился привкусу ромашки.

– Есть такой итальянский город Крако, в котором никто не живет. Что вы морщитесь, невкусно? Люди покинули его из-за оползня, побросав свои пожитки. Можно приехать туда и купить билет у экскурсовода, он проводит вас по площадям, покажет скелеты кроватей и ржавые газовые плиты. Из моей жены, сказал однажды Понти, вышел бы отличный экскурсовод для города Крако.


Гарай

В тот вечер мы поехали вдвоем, потому что он боялся, что вернется жена, и попросил меня постоять на атасе. Когда я спросил, почему он не может войти в собственный дом, он начал мямлить и в конце концов признался, что выставка полностью в руках этой бабы Варгас, а она хочет фейерверка. Не просто показать картины, а умыть весь город, так чтобы наутро ни одна, даже самая завалящая, газетка не вышла без заголовка: Ele está de volta! Понти жив и он вернулся!

Через неделю я должен отправить ей готовую серию, сказал Шандро. Разумеется, она хочет все восемь картин, включая голубую; но если я покажусь дома, жена закатит такую истерику, что слышно будет на испанской границе. Сейчас на вилле никого нет, мы возьмем холст, отправим фургон в галерею, а в январе я восстану из мертвых и в белом смокинге приеду на открытие.

– Ты что, жене даже записку не напишешь? – спросил я, когда мы ехали по ночному городу на старом форде Рене. – Она ведь считает тебя мертвым. Нельзя так поступать с женщиной, с которой прожил без малого двадцать лет.

– Абсурд и тайна во всем, Хасинта! – весело сказал Шандро, сворачивая на дорогу к поселку. Ему явно хотелось увидеть свой дом после четырех месяцев жизни в трущобах. Я потом посмотрел, откуда цитата, но это было потом, через сутки после того, как он умер.

Он оставил меня в машине и ушел, сказав, что при появлении кого угодно в опасной близости к воротам я должен ему позвонить. Я включил печку, нашел в бардачке фляжку, где плескалось немного коньяку, потом поймал радио, где крутили «Um Dia De Domingo», и задремал минут на десять, не больше. Проснулся оттого, что музыка сменилась новостями и загудел голос диктора Перейры.

Я выскочил из машины и огляделся, в доме горел свет, вернее, горел только кованый фонарь над дверью, а в окнах – ни огонька. Почему Шандро бродит там в темноте?

Я пошел вдоль живой изгороди, нащупывая в кармане телефон, но тут дверь открылась и вышли двое: Доменика и немец из галереи. Накрапывал дождь, похожий на снег, и свет фонаря рассеивался тусклой пыльцой, но немца я узнал. Такой плащ в городе редко встретишь, у нас зимой светлое не носят. Попался Шандро, подумал я с досадой, птички-то были в гнезде, значит, сейчас вернется, злой как черт.

Я побрел было к машине, но тут услышал странный звук, похожий на плач. Вернувшись, я раздвинул колючие ветки барбариса и увидел, что Доменика стоит на коленях и шарит руками в траве. На ней было вечернее платье, на голове – серебристый тюрбан, они явно собирались на прием, когда Шандро на них напоролся. Вылетели, как потревоженные фазаны, шумно хлопая крыльями.

Жемчуг, жемчуг, причитала она, а студент на нее шикал, как на прислугу. Я подумал, что она простудится, почему этот щенок не взял для нее пальто? Они еще немного повозились и медленно направились в сторону обрыва. Я пошел за ними вдоль изгороди и вскоре понял, что они волочат что-то тяжелое, похожее на мешок с кукурузой. Я сам привез такой с рынка в конце осени, купил прямо с телеги у какого-то сантаренца.

Они шли молча, ни словом не обменялись, потом изгородь кончилась, я остановился, а они свернули на тропинку, ведущую к обрыву, и вскоре раздался всплеск. Звук был такой, что у меня спина похолодела.

Я отошел подальше, достал телефон и набрал номер Шандро, надеясь, что он ждет меня возле машины и скажет мне сейчас, что я болван, а я ему скажу: vai para о caralho! На звонок никто не ответил, а когда я набрал еще раз, мне сказали, что абонент недоступен.

К тому времени я уже подошел к машине и увидел, что оставил дверцу открытой настежь. В машине никого не было, только капли дождя на шоферском сиденье.

Я стоял там, не в силах поверить тому, что я видел. Потом я завел мотор, отогнал машину за ворота поселка, припарковался в укромном месте, позвонил по номеру Шандро еще раз двадцать, а потом достал фляжку из бардачка и залпом выпил все, что оставалось.


Радин. Пятница

Картины там, никаких сомнений. Надо поехать в Матозиньош и обыскать дом как следует, от подвала до чердака. В деревню хозяин их не повезет, беглец должен передвигаться налегке. Это, конечно, не Panthéon de la Guerre, весивший десять тонн, но таскать по городу семь тяжелых холстов, арендовать склад или пристраивать по знакомым – это на Гарая не слишком похоже. На того, который пришел ко мне в больничном халате, зеленый от слабости и багровый от ярости.

– О чем вы думаете? – Лиза потрогала его за рукав.

Ее рука напомнила Радину руку другой девушки, тоже крепкую, с коротко остриженными ногтями. Та девушка носила мужские рубашки, однажды в кафе она положила руку на столик и медленно, пуговица за пуговицей, пристегнула его рукав к своему, он так разволновался, что боялся пошевелиться.

– Обо всем сразу, – сказал Радин, зажмурившись. Солнце выкатилось из-за крыши и теперь светило ему в лицо. – Например, о том, что Понти был убит в конце декабря, на собственной вилле. Его тело бросили в реку, и – поскольку для всего города он давно мертв – об этом никто не узнает. Я подозреваю всех, кого встретил за последнюю неделю. Кроме вас, разумеется.

– Я что, по-вашему, и убить не способна? – Лиза встала и попыталась закрыть ставни. – Задвижка сломалась, они все время хлопают. Когда мы сюда переехали, здесь все было заставлено старыми печатными машинками. У вас, наверное, тоже была печатная машинка? Или наврали, что писатель?

– Не наврал, – ответил Радин и вдруг усомнился.

За две недели он не написал ни одной цельной страницы, как будто пропажа тетради поставила в незаконченном романе точку. Чужая история, полная смерти, плеска воды и хлопанья голубиных крыльев, захватила его и даже немного придушила.

– Лиза, я должен еще кое-что рассказать. После так называемого прыжка Понти телефон вашего друга нашли на мосту, в цветочном ящике. Его нашел клошар, живущий у реки. Вашему другу заплатили, чтобы он прыгнул в воду вместо художника. Но течение оказалось слишком сильным. Клошар видел, как он пошел ко дну.

В комнате стало тихо. Сквозняк шевелил ставни, на них были вырезаны кленовые листья, грубовато, но узнаваемо. Полуденный свет был таким ярким, что тени от листьев на стене казались синими.

– Лиза?

Она сидела на полу, отвернувшись и обхватив колени руками. Какая маленькая, подумал Радин, и волосы опять в пучок закрутила. Шея торчит из воротника, будто стебелек из луковицы.

– Кого же тогда видели в Коимбре на бегах? – спросила она, не оборачиваясь. – Кого-то похожего?

– Никого не видели. Попутчик это просто придумал. Пока не знаю зачем.

– Кто придумал?

– Человек, которого я встретил в поезде. Долго объяснять. Если коротко, то это была часть легенды, мистификация.

– Дать бы вам по морде, – сказала Лиза, поднимаясь на ноги.

– Тогда Иван был для меня просто именем, я не знал, о ком говорю!

– Вы и сейчас ничего не знаете. Идите домой. – Она направилась к дверям, пнув по дороге сверток с мышиными хвостами. Радин встал, надел мокасины и пошел к выходу.

– Я не смог найти Крамера, думаю, он уехал из страны. – Горло у него саднило, слезы подступили к глазам. – Я тоже уезжаю. Мы можем еще раз увидеться?

– Зачем? – Лиза нетерпеливо переминалась у двери. – Есть еще вопросы?

Радин вышел на площадку, помешкал немного, прочистил горло и спросил:

– Вы не помните, какие были ключи у покойного Понти? Может, с брелоком футбольного клуба? Я нашел такие в квартире аспиранта…

– Да подите вы к черту с вашим аспирантом. – Она не дала ему договорить. – Сволочь он был, этот Крамер.

Радин хотел спросить почему был, но не смог. Дверь захлопнулась. Прижимая руку к горлу, он бегом спустился по лестнице, заставленной сломанными садовыми стульями, остановился у почтовых ящиков, уперся руками в стену и тихо завыл.


Иван

Когда живешь в мире мертвых, быстро понимаешь, что мир надоел богу как плохой театр, где труппа заносчива и бесталанна, а ради нескольких гениев содержать его накладно. Поэтому бог давно сюда не заходит.

Голая Лиза сидела на матрасе, а я лежал на скате крыши, вцепившись в карниз, и думал о том дне, когда приволок от соседки матрас ее матери, кисловато пахнущий смертью. Мы спали на нем четыре года, но запах так и не пропал, хотя я вымыл обивку с мылом несколько раз. Солнце нагрело мне затылок, и карниз был горячим, но меня все равно знобило.

Когда Понти предложил Лизе поработать моделью, я сделал вид, что ушел: хлопнул дверью, бегом спустился вниз, поднялся по пожарной лестнице на крышу и лег у самого края, чтобы видеть нашу комнату, бывший склад канцтоваров, через узоры, вырезанные в ставнях.

Понти вытащил блокнот и стал делать наброски. Лицо у него было такое, будто он видит не то, что видит, а победительную хрустальную грудь нереиды. Человек всю жизнь поливал холсты зеленым и золотым, отрастил седые кудри до плеч, но странным образом стал похож на моего отца, который рано облысел и терпеть не мог концептуального железа. Тот же подбородок долотом, те же зрачки со светлой каймой, будто крылья траурницы. Ну вот зачем это, а?

Тогда я не знал, как все будет, я просто лежал и смотрел на них, не испытывая ни гнева, ни ревности. Я не знал, что больше не люблю свою девушку, не знал, что снова стану играть в покер, не знал, что Голубой Динамит скоро умрет и я не успею его подлечить. Собачье сердце тоже мускул, и он может устать.

Понти чиркал карандашиком, наморщив кожу возле глаз, он тоже многих вещей не знал, в том числе и про собственную смерть. Он не знал про замерзшие розовые кусты у входа в дом, про сомкнутые ряды картин, будто могильные плиты с полустертыми именами. Не знал, что мы с Кристианом будем смеяться над ним, сидя в холодном склепе москательщика. Я бы его пожалел, но там, где я теперь, такого цвета в палитре нет.


Малу

вот индеец говорит, что надо просторно думать, пребывать во всех слоях жизни одновременно, а забывать прошлое, говорит, это дело усталых воинов, которым снятся отрубленные головы! знал бы он, что мне на самом деле снится, отсыпал бы своей шаманской травы задаром

к русскому я пошла в свой единственный выходной, разбила енота-копилку и пошла, выходные стали редкостью, у хозяйки вечно дым коромыслом, битой посуды не сосчитать! денег в еноте было изрядно, но русский все равно губы скривил – я, говорит, уезжаю и гарая вашего искать не намерен, ну, думаю, одно средство осталось, чтобы он спесь свою забыл и за поручение взялся

я ведь когда у тетушки работала, чему только не выучилась, бывало, плачешь, а делаешь, а потом девчонкам расскажешь, а они плечами пожимают, это ты филиппинцев не встречала – когда в кашкайше нефтяной танкер застрял, его с мели сняли и на верфи поставили, а наутро вся команда к нам и пришла!

перед тем как к русскому зайти, я в пекарне на углу сидела, там было тепло, чирикали механические птички, таких мест в городе осталось немного, везде телевизоры орут, то футбол, то война

почему моя жизнь так изменилась, думаю, почему так сердце опаршивело? я ведь все делаю по любви, по закону, значит, сердце должно быстрее стучать и веселье в нем мячиком прыгать, а я сижу на железном стуле, выдираю мякиш из булки, думаю, что сыщику соврать, чтобы он гарая нашел, и как мне потом этого гарая убить

жаль, что хозяйка не справилась, понапрасну на кухне все кастрюли поганой травой провоняли – в тот вечер у него глаза на лоб вылезли, из всех отверстий черное потекло, ну, думаю, все, кончается раб твой, Господи, но куда там, оклемался и сбежал!

придется мне самой это дело до ума доводить


Радин. Пятница

Завтра пойду в мастерскую, заберу портрет танцовщицы и найду пропавшие холсты, думал Радин, помешивая свой коричневый суп. На пакете было написано: суп, который построил Британскую империю. Это был последний пакет в коробке с супами, трюмы опустели, остались только сушеные фрукты.

По дороге домой он завернул на площадь, где давно приметил магазин для охотников, купил там карманный фонарь «EagleTac» и всю дорогу домой доставал его из пакета и восхищался черной литой рукояткой. Продавец говорил про люмены, влагозащиту и фильтры, но Радин не слушал – рукоятка ложилась в руку будто оружие, как он раньше жил без этой штуки? Завтра нам пригодятся все четыреста люмен светового потока, думал он, завтра обследуем подвал, чердак и флигель в саду.

Радин съел пару ложек супа и вылил остатки в раковину. Потом он взял гроссбух и устроился с ним на подоконнике, вытянув ноги и упираясь ступнями в стену. Наверное, хозяин квартиры тоже так сидел. Судя по одежде, мы с ним одного роста, и плащ Понти нам обоим великоват. Зато в полицейском участке послужил мне хорошим одеялом.

Радин вспомнил, что в камере первым делом посмотрел в окно, но увидел только стену и пожарный гидрант. Некоторое время он сидел на бетонной скамье, пытаясь разобрать надписи на стене, потом увидел размашистое nada de nada и стал думать об альпийском отеле «Хирш» возле лыжной станции.

Они с женой приехали туда в марте и большую часть времени проводили в постели, заказывая в номер бесконечные ростбифы и пиво. В начале зимы он начал писать роман, но продвинулся не дальше первой главы, новая жизнь выжимала его досуха, на языке жены это называлось nada de nada, что для русского слуха звучало утешительно.

Кататься Радин не умел, и, когда Урсула вспомнила про лыжи, он быстро нашел ей инструктора, а сам устроился на веранде отеля и заказал цвайгельт, который жена терпеть не могла. Он сидел там на ярком солнце, в новой куртке с меховой подстежкой, окруженный загорелыми, пожилыми людьми, проводящими здесь каждую весну, пил вино и думал, что никогда не напишет чертов роман. Что он пуст, как погребальный холм, который греки воздвигли в честь предателя Миртила, хотя самого Миртила там никогда не было. Холм назывался ужас коней, потому что кони возле него бесились и переставали повиноваться возничему.

Красные ягоды рассыпались по пологому склону для новичков, где-то там жена училась делать поворот быка или тормозить плугом, а Радин думал о своем деде, который водил его на каток и кормил жареным горохом, вынимая его из варежки. Если бы кто-то подошел к его столику и сказал на ухо, что через три года он будет раскрашивать контурные карты в комнате для игр на первом этаже клиники Прошперу, он бы засмеялся ему в лицо. А если бы сказали, что он будет жить в квартире убийцы, спать на его постели и есть его коричневый суп?

* * *

За окном послышались смех и голоса, соседские гости вышли на галерею покурить – запах хорошей еды, травы и одеколона проник через неплотно закрытое окно. Радин захлопнул тетрадь и слез с подоконника. Несколько лет назад он вышел бы на галерею, заговорил бы о погоде, футболе, смене правительства, о чем угодно, лишь бы увидеть лица этих женщин, послушать их смех и, может быть, выкурить с ними пару цигарок. Теперь для этого нужен был тот, второй.

Как там говорил каталонец: в шекспировских пьесах главные роли писались для актера Бёрбеджа, владельца половины театра. Бёрбедж понемногу старел, и вместе с ним старели герои пьес, никаких больше юных веронцев, сплошь пожилые мавры и Просперо. С вашим вторым похожая история, сказал доктор, почему-то указывая пальцем на левый бок Радина, он меняется вместе с вами и однажды состарится!

Спать не хотелось. Радин решил собрать сумку для завтрашнего похода, он положил туда фонарь, острый нож, на тот случай, если картины в рамах, скотч и два мусорных пакета. Потом он лег в постель, надел наушники, чтобы не слышать тягучую музыку за стеной, и стал думать о завтрашнем дне. Куда хозяин дома спрятал холсты? Закопал в саду, сжег в печи, закатал в бетонный блок по примеру Маурицио Каттелана?

Кстати, человек с головой в спагетти до сих пор стоит в Уитни, спрятанный в бетонной скорлупе. Все просто знают, что он там есть. Я тоже знаю, что в мастерской что-то есть. Мой дружок по колледжу прятал деньги в кактусе, вырезав мякоть ножом, а траву – в углублении за электрической розеткой. А тут не пакетик на две драхмы, а целая скирда на полпуда!

Что я сделаю с картинами, если сумею их обнаружить? Это достояние нации, сказал бы Тьягу, tesouro nacional! Не волнуйтесь, лейтенант, я не вор, я – калика перехожий. И знаете, что случилось со мной в доверенном вам городе? Я почувствовал близость смерти, как будто кто-то невидимый подул мне в затылок.

Я жил себе со шляпой в руке, носил сердце на рукаве, складывал мир из фрагментов, как Сантос складывает свои головоломки: квадратик – жена, квадратик – работа, квадратик – роман. Казалось, мне под руку вот-вот попадется недостающее, осколок керамики, стрекозиное крыло, и я пойму, что на мне нарисовано. А теперь становится ясно, что недостающее – это я сам. Старший Компсон, которого я считал мудаком, был прав: ни одна битва не приводит к победе. Битв даже не существует.


Лиза

Дягилев тоже переделывал имена своих танцоров. Чиппендейла сделал Долиным, а Нану Голлнер – Головиной. Наш мастер пытался звать меня Линой и даже Линдиньей, потому что з застревало у него между зубами, но я не откликалась, и он стал реже ко мне обращаться. Теперь это не важно, в академию ехать все равно не на что, а для нашей школы я уже слишком стара.

Когда осенью я получила записку с приглашением, то сразу вспомнила, что за свет с июля не плачено, и поехала. Места были незнакомые, я долго плутала по портовому району, а добравшись, толкнула калитку, зашла в заросший можжевельником сад и увидела Понти, живого, веселого, с черной ассирийской бородой.

– Вы же умерли, – сказала я, поднимаясь на крыльцо.

– Для всех, кроме тебя, bebê. – Он стоял в дверях, сунув руки в карманы комбинезона, от него пахло вином и скипидаром, на меня смотрели веселые, близко посаженные глаза обманщика.

Потом я сидела на табуретке, ела мед из креманки и смотрела на двух пожилых мужчин, а они смотрели на меня. Понти похудел, зарос, перестал важничать, смерть была ему даже к лицу. После похорон я прочла о нем столько чепухи, что мне стало грустно: вот так умрешь, и все придут плюнуть на твою могилу. Хорошо, что я никогда не умру.

Когда мы пили чай, он сказал, что в августе был просто перформанс, живые картины. Дескать, в этом суть отношений художника и общества: художник многократно умирает, чтобы развлечь публику, но смерть его бесполезна и нечистоплотна. Другое дело смерть обывателя – не стало человека, и все крошки подобраны, все следы затерты, семья уничтожает бумаги и сдает одежду в Армию спасения.

Мне эта мысль показалась плоской, но я промолчала. Некоторые люди верят в зашитые рты, забивание свиней в галереях и хождение по битому стеклу. В моей профессии изувеченные ноги и вывернутые кости – это рутина, путь к искусству, но не само искусство, это так очевидно, что даже скучно обсуждать.

Пару раз в неделю я ездила в эту тьмутаракань, на трамвае до грузового порта, а дальше пешком, весь декабрь, до того самого вечера. Понемногу я начала понимать, за что они все его любят, и галеристка, похожая на стручок чили, и искусствовед с его котами, и даже служанка. Я еще не видела, чтобы человек работал с таким остервенением, всаживая кисти в холст, будто дротики в мишень.

Хотя нет, видела в школе недавно, когда мастер разрабатывал ногу после травмы. Один раз я задержалась в школе после занятий и, проходя мимо репетиционного зала, увидела его возле станка, на щиколотках у него была эластичная лента, он приседал и делал медленные приставные шаги, держа ленту натянутой.

Через час я возвращалась из душевой, снова прошла мимо зала и приоткрыла дверь – он делал тот же самый экзерсис, лицо у него покраснело, ко лбу прилипли волосы, он то и дело садился на пол и дышал, широко открыв рот и приставив язык к небу. Я теперь тоже так делаю, когда бывает невмоготу.


Радин. Суббота

Все утро радио бормотало про грозу на севере страны, а в полдень Сантос вышла во двор, чтобы собрать свои фикусы и занести их под крышу гаража. Это был плохой знак, и Радин понял, что добираться на окраину придется под проливным дождем. Метро наводило на него тоску, а такси он вызовет, если будет возвращаться с добычей. Грузовое такси-фургон, там ведь нешуточные холсты, по два с лишним метра в ширину.

Две недели живу здесь как на коралловом рифе, подумал он, выходя с сигаретой на галерею, то мокну под дождем, то сохну под солнцем, никто меня по-настоящему не беспокоит. Давно такого счастья не было. Жить в чужой истории свежо и просторно. Поэтому мне не хочется садиться в лиссабонский экспресс.

Чего мне хочется, так это встречать Лизу после репетиций, вести ее в чайную и смотреть на ее латунную, тускло сияющую гриву. И говорить ей, что она северный белогрудый воробей. И что хорошо бы нам вместе вернуться домой. Но нет, impossível!

Радин забрался на кошачий диван и взялся за монографию, слушая, как вода поднимается по трубам, их здесь километры, петлистых и ржавых, не дом, а гидравлос, любимый инструмент Нерона. Какими будут холсты под названием «Мост Аррабида»? Если они обнаружатся в мастерской, это будет отличной cadenza для всей истории. Недаром она напоминает классическую фугу, в ней четыре голоса повторяют одну и ту же тему, есть имитация – это я сам! – и есть противосложение.

К вечеру дождь кончился, Радин взял сумку со всей экипировкой и отправился в сторону порта. Ключ от мастерской лежал в кармане плаща, он то и дело дотрагивался до него, будто до больного зуба. Автобусы снова бастовали, возле парка Калем он запрыгнул в медленно ползущий трамвай и проехал несколько остановок до маяка.

Стоило выйти из вагона, как налетел ветер, душный, с глиняной пылью, Радин поднял воротник, но глаза слезились, на зубах заскрипело. Фонари горели только у забегаловки под названием «Бар Рене», где перед входом стоял рассохшийся ялик, набитый землей и засаженный петуниями. В витрине бара медленно вращалась мерцающая бутылка портвейна, ее нутро было малиновым, горячим, и Радин не выдержал. Он вошел, сел возле стойки и заказал стаканчик того, что в окне.

Бармен был лохматым и очень разговорчивым. Через полчаса Радин знал об улице Пепетела все, что о ней можно было узнать. Еще он узнал, что ягоды для портвейна давят голыми ногами и что знатоки пьют его с крепким кофе, а не мешают с газировкой, как деревенщины. После третьей порции бармен предложил ему снять дом через дорогу, сказав, что хозяин внезапно уехал на год, а ключи оставил ему, Рене.

– И дорого просит? – машинально спросил Радин, еще не поняв, о чем идет речь, но чувствуя знакомое покалывание в пальцах.

– Да там же развалюха! Он уехал поспешно, не успел даже объявление дать.

– Это тот, полосатый? – спросил Радин, вертя в пальцах пустой стаканчик.

– Да, где машина ржавая во дворе. Сад там заброшенный, зато вид прямо на реку. Две тыщи в год, не считая воды и электричества!

* * *

Каталонец не удивился, когда Радин пришел в воскресенье, хотя записался на вторник. Он сидел на столе, свесив босые ноги, и ел финики. Белая рубашка доктора была расстегнута.

– Чего стоите? Ложитесь! – Каталонец убрал со стола тарелку с финиками, подошел к раковине, сполоснул рот и показал рукой на лежанку.

– Простите, что я пришел в выходной день, – начал было Радин, снимая ботинки, но из-за ширмы донеслось:

– Полагаю, вы не могли больше терпеть. Ваша проблема похожа на зубную боль, и теперь вам раздуло щеку. Рассказывайте, я слушаю.

– Эта штука во мне набирает все больше силы. Вчера я попал под обычный дождь и потерял контроль на двадцать минут. Очнулся в другом районе с чужой собакой на поводке. Этак я скоро и воды в стакан не налью!

– Ну, вы, положим, не воду наливаете, – весело сказал каталонец.

– И вы туда же. Этих шуток мне на групповой терапии хватает.

– Пьянство вам не помогает, но и не вредит. Это все равно что брызгать водой на раскаленное железо: оно шипит, производит немного окалины, а по сути ничего не меняется. Но давайте к делу. В прошлый раз вы жаловались, что застреваете в моменте решения, попадаете в воронку неуверенности, в этакий персональный Мальстрем.

– Да я зубную щетку не могу выбрать, если их больше одной!

– Едите вы ртом, слушаете ушами, нюхаете носом, верно? А каким местом вы выбираете? Можете его показать?

– Разум? Или интуиция?

– Человек, лишенный разума, может выбрать себе яблоко, если поставить перед ним корзину. Ладно, тогда назовите две важные для вас природные вещи. Только с ходу, не думая.

– Огонь и снег!

– И вы переехали в страну, где снег бывает только в горах? Вы это называете выбором?

– Что же мне из-за снега теперь домой возвращаться?

– Люди возвращаются домой по разным причинам, – хихикнули за ширмой. – Многим просто надоедает говорить на чужом языке.

– Намекаете на то, что у меня заметный акцент?

– Какой вы мнительный. Я намекаю на то, что ваша жизнь похожа на песочные часы: все лучшее в ней всегда оказывается в прошлом, песок пересыпается, а вы цепляетесь за несколько кварцевых крошек, в которых был смысл.

– Но он действительно был! Я писал на всем, что под руку попадется, на обложках журналов, трамвайных билетах, салфетках в ресторане, приходил домой, отяжелевший от мыслей, записок, противоречий. А теперь мне нужна особая тетрадь, особый карандаш, особый свет, и не факт, что я продержусь больше минуты, как тот любовник, что изнемогает, не успев приступить.

– Что за любовник? – оживился каталонец. – Это проекция?

– Это метафора, доктор. Лучше скажите, как мне вернуть музыку, без нее тоскливо.

– Да вы ждете от меня чудес, прямо как король Леопольд! – Каталонец даже хрюкнул от удовольствия. – Никто никому не может сказать, что делать, а тем более – кто виноват. Это же в ваших русских книгах написано.

– А при чем тут король Леопольд?

– Он выпросил у папы римского партитуру «Miserere», долго клянчил, думал, что узнает жгучую тайну песнопения, а увидел скучные, маленькие ноты, такие же, как везде!


Гарай

Студентик все спрашивал: что вам запомнилось из тех лет, вы же учились на одном курсе с великим Понти, дружеские беседы, девушки, вино. Ну, положим, когда мы учились, великим он еще не был. Везучий деревенский увалень. Годами не стригся, считал, что мужская сила у него в волосах. Один раз мы с ним подрались, до сих пор у меня шрам на подбородке, спасибо, что не мастихином пырнул.

Столько лет прошло, а я помню, что пятница была и что Порту с «Эстрелой» опять сыграли вничью. Прихожу в мастерскую – мы ее вдвоем снимали – а он уже там, с утра пораньше. Приплясывает в одних трусах возле холста. Мажет кобальтом почем зря. Где же, говорю, ты холст раздобыл? Мы на днях в мастерские ездили, так нам предложили рулон дерюги, которую проклеивать до Страшного суда.

Подхожу поближе и вижу: это он мою дипломную работу пачкает. Прямо по моей картине пишет, записывает ее напрочь! Я с ней две недели промучился, в такую рань вставал, чтобы солнце в мастерской застать, искал особый свет для неба и каменной кладки.

Помню, что весь заледенел, но поверить еще не мог, так бывает, когда на мертвого смотришь. Стою у него за спиной и смотрю, как он шлепает синие кляксы, будто куски торфа, будто начинку из сливового пирога, будто пощечины – хлесь! хлесь!

Тут он мне говорит, не оборачиваясь:

– Куплю я тебе холст, не сопи так страшно. Отец деньги пришлет – и куплю.

– Холст? – Я еле губы разлепил. – Это был вид на колокольню Клеригуш.

– Да? Я не разобрал, прости. Мне такая идея приснилась, что я даже завтракать не стал. Погоди, скоро сам увидишь!

Я помню, о чем я думал, пока смотрел, как синяя гуща залепляет мою колокольню. Я думал обо всех тюбиках, треснувших, с засохшей краской на резьбе, которые я собирал и протирал растворителем, обо всех кусках сыра, заплесневелых булках и выдохшемся пиве, о женщинах, которые обвивали его руками и накручивали его волосы на палец, даже если он был пьян, как свинья на пивоварне.

Потом я почувствовал, что дыхание стало ровным, и сказал, что, мол, прощаю, что понимаю его нетерпение, что мы останемся друзьями и что хорошо бы пойти позавтракать.

– Жаль, у тебя грунт паршивый, – сказал он, макая кисть в банку с водой, – на нем кобальт потрескается. Надо полгода выдерживать, раз уж берешься за полумасляный. Всему тебя учить приходится!

Тут я ему и врезал.


Радин. Суббота

В сумерках деревья казались выше, а дом – значительней. Ворота были заперты, ему пришлось обойти участок и перелезть через забор на заднем дворе, где стоял остов ржавого форда. Портфель из дубленой кожи, выполнявший роль почтового ящика, был пуст, на дне лежала реклама уроков сальсы. Радин достал телефон, посветил на замочную скважину, повернул ключ и открыл дверь.

Некоторое время он стоял на пороге, привыкая к темноте, потом поставил сумку на пол, нащупал выключатель и пощелкал им впустую. Доставать фонарь он пока не решался, если окна открыты, то свет будет видно с дороги. Синий луч телефона выхватывал то связку лука на крюке, то чугунный подсвечник, в доме пахло скипидаром и мышами.

Радин хотел приоткрыть окно, но наткнулся на ребристое железо, ставни были заперты – значит, можно включить «EagleTac». Он пристроил фонарь на полке, рядом с бутылкой черного стекла, в которой прыгала золотистая искра. Комната сразу раздвинула стены, вот умывальник, вот кресло у окна, а вот и портрет балерины, косо прикрытый марлевой тряпкой. Радин сбросил марлю и улыбнулся девушке, сидящей на полу.

Те, кто называл Гарая подражателем, ошибались, подумал он, испытывая желание прикрыть ее от посторонних глаз. Почему мне кажется, что я что-то упускаю? Он сходил за сумкой, достал нож, чтобы снять холст с подрамника, но вдруг передумал, взял фонарь и сел на тахту, направив свет на картину.

Мехенди, вот что я упускаю! Вчера я смотрел на ставни, сквозь которые пробивался полуденный свет, на тени от кленовых листьев на стене. И здесь вижу те самые листья, похожие на перевернутые короны. Не восточные завитушки, павлины или колесницы, а целая ветка резной листвы, от колена до щиколотки.

В августе Понти загримировал ее для «Щелкунчика», это мы уже знаем. Но к тому времени, как она пришла сюда позировать, от мехенди и следа не должно было остаться. Значит, тот, кто писал портрет, видел эти листья раньше и написал их по памяти. Радин вскочил и заходил по комнате, дощечки разбитого паркета пощелкивали под подошвами, словно клавиши пятой октавы. Тени новые, кленовые, решетчатые. Вероятность того, что эти листья видел хозяин мастерской, сводится к нулю. Гарай никогда не был в доме танцовщицы, но мы знаем, кто был!

Свет, проникающий сквозь резные ставни, голубые тени на девичьей коже, этого из сухого ума не вынешь, такое остается на сетчатке глаза. Если я прав, то за пару сотен, которые беглец выгреб из моего бумажника, я получил работу Алехандро Понти. Да это все равно что в цыганскую лотерею выиграть!

Он так разволновался, что вышел во двор, забыв про осторожность, и долго курил на заднем крыльце, глядя на красную от береговых огней воду, из которой вырастали сваи моста Ду Фрейшу. Потом он вернулся, накинул цепочку на крючок и хорошенько обыскал весь дом, подвал и антресоли. Ничего не нашлось, ни холстов, ни бронзовых рам, пусто, как в келье францисканца.

Портрет оказался не таким тяжелым, как ему представлялось. Радин снял холст с подрамника, отогнув гвоздики, скатал его в рулон красочным слоем наружу, завернул в газеты и перевязал ремнем от плаща. Погасив фонарь и подойдя к двери, он услышал голоса и гудок автомобиля, похоже, к соседям кто-то приехал. Придется сесть и переждать, не то, как пить дать, примут за вора с добычей. Вызовут полицию, в участок повезут. Вот повеселится юный лейтенант Тьягу.


Лиза

У четвертого номера петли скрипят, во втором течет батарея. Эта работа нагоняла на меня тоску, не знаю, что бы я делала, если бы не парк. Широколистный дуб и утесник, дорожки насквозь проросли корнями, а в середине парка брошена подкова голубятни-помбалы.

Мы с Понти приходили к помбале в сумерках, иногда он приносил бутылку красного и серебряный стаканчик. У него был несессер с помазками, щетками и набором стаканчиков. Почему-то именно эта вещь, несессер из телячьей кожи, заставила меня подумать: какой же он старый, господи боже мой.

С тех пор, как я увезла его в Тавиру, наши разговоры становились все тише, все проще и понемногу обмелели. В тот вечер мы сидели на бревне возле помбалы, и Понти ругал меня за то, что я взяла половину ставки горничной. Я хотела перевести разговор и спросила, не чувствует ли он вины перед публикой. Каким он представляет свое возвращение?

У страны должен быть художник, сказал он хмуро, но художник стране не должен. Он один – как крепкий хтонический уд, дионисийский корешок бессознательного, и если его не любить, то однажды он не поднимется, и тогда стране конец.

Но ведь без тебя прекрасно обошлись, возразила я, газеты писали о тебе несколько дней, а потом переключились на матч Уругвай – Португалия и ежегодный полумарафон «Хюндай». Он засмеялся: вы, русские, на редкость прямолинейны, но ты не права!

Он говорил, все больше повышая голос, а я вспоминала, как он работает: долго переминается, раскачивается, крутит шеей, набрасывает что-то в уме, и потом – хах! – погружает руки в воображаемый объем и месит его, пока тот не станет вязким и послушным, как тесто.

Я разглядывала стиснутые брови Алехандро, его заросшее, заржавевшее лицо. Волосы уже начали отрастать, и он упорно сбривал их по утрам, а борода была черной, с белым пятном вокруг рта, будто сливки воровал. Почему я с ним?

Когда седьмого января я вытащила из ящика открытку, подписанную Крамером, я подумала, что это розыгрыш, австриец смотрел на меня так, как люди смотрят на горизонт: одновременно в никуда и прямо перед собой. Когда мы познакомились на бегах, он церемонно подал мне руку, будто холодную рыбу вложил в ладонь.

На открытке было написано срочно приходи! Мне показалось, что от нее пахнет рыбой, я выбросила открытку в мусор, но потом вытащила ее из ведра и пошла. Помню, как я стучала в обитую стеганой кожей дверь и прислушивалась к шагам в квартире. Потом дверь приоткрылась, меня втащили за руку и обняли так крепко, что говорить было уже невозможно. В коридоре зажегся свет, и я увидела Понти, в махровом халате, с кровавыми ссадинами на выбритом наголо черепе.

Я стояла там, уткнувшись в его плечо, и радовалась тому, что он жив, что его халат пахнет кошатиной, а щетина больно колется. После полуночи я вызвала такси к пекарне на углу, чтобы не привлекать внимания, мы собрали его вещи и вышли через черный ход.

В такси он вынул из сумки круглые очки с синими стеклами. Такие продают на блошиных рынках, железные дужки обычно сломаны. Он нашел их в чулане, примерил для смеха и понял, что это отличная идея – слепым на улице никто не смотрит в лицо. К поезду я вела его за руку, а в отеле пришлось сказать, что несчастье случилось не так давно.


Иван

Когда я приехал, люди из питомника как раз вывели грейхаундов в попонках и намордниках, псы раздули ноздри и пробежали два круга, несколько завсегдатаев покричали номера, занавес упал, и хозяева псов пошли вылавливать их оттуда, будто вишни из компота.

Я почувствовал, что дышать стало легче, и направился к корабельному окошку кассы номер девять, всегда делаю ставки в этом окне, девять кругов ада и девять царств в Атлантиде. Только здесь я могу быть сам собой, в девяти километрах от города.

Ночью Лиза сказала, что мне нужен предмет для страданий, как персонажу Уэллса нужен был чемодан, набитый камнями, – чтобы не взлететь, как воздушный шарик. Это потому, что я вернулся в три часа, обкуренный и злой. Лиза считает, что я страдалец, кузнечик с ломкими ногами, и стоит ей выпустить меня из рук, как произойдет непоправимое.

Утром я написал ей записку и пошел на мост, у меня просто мания появилась туда ходить. Однажды я даже заснул там, подложив сумку под голову, в сумке были не камни, как думает Лиза, а кости для старого пса, мне их мясник на нашей улице иногда отдает.

В тот раз я пошел не просто так, а с рабочей целью, штази хотела, чтобы я разглядел мужика, которого должен буду изобразить.

А потом я привел Понти к нам домой. Я сказал, что живу недалеко, пригласил выпить чаю, короче, вел себя как накрашенный мальчик из парка Виртудеш. Там, на мосту, он долго разглядывал меня, придерживая пса, а потом сказал:

– Этот мост называют мостом самоубийц, вы об этом знали?

– А должен был? – Я пожал плечами. – Отсюда хороший вид на Рибейру.

– Да бросьте. Я уже видел здесь людей, которые смотрели на воду. Иногда достаточно с кем-то поговорить, чтобы преодолеть минуту слабости. Вы можете поговорить со мной, я не тороплюсь.

Я снова оперся на перила и стал смотреть вниз, пытаясь придумать что-нибудь особенное, и вдруг вспомнил пришвинскую фразу, прочитанную однажды второпях, перед экзаменом. «Со стороны мое положение никуда не годится, но есть, однако, закрещенный малый круг жизни, в котором я, как гоголевский Хома, стою и живу». Вот и я стоял там в надежде, что все наладится, что сработает магия малого круга, но что может наладиться, если первую часть денег я уже потратил, а вторая не покроет того, что я украл.

Понти постоял еще минуту и пошел к лестнице, тихо выговаривая своей собаке. Сейчас он поднимется на холм, в свою неоклассическую виллу, увитую лиловой вистерией, а мне придется возвращать аванс, потому что я боюсь прыгать в эту реку, холодею от одной мысли об этом, не прыгну ни за что.

– Погодите, – сказал я, догоняя его у лестницы. – Я просто растерялся, когда вы подошли. Всегда хамлю, когда растерян. Вы правы, у меня была минута слабости и мне надо с кем-то поговорить!


Радин. Суббота

На улице все еще шумели: пронзительный женский голос взлетал и опускался, а мужской бубнил, оправдываясь. Радин сел за стол, включил фонарь и увидел стеклянное блюдо с гуашью и пигментами. Он взял оттуда несколько мятых тюбиков краски и выложил ровную линию. Это будет серия «Мост Аррабида»: семь работ, которые никто не видел, и одна голубая – полный тюбик Blue Rex! – которую видели все.

Поступлю как свифтовский мудрец, признавший никчемность слов. В детстве я часто представлял себе этих молчаливых людей, блуждающих с мешками, набитыми разнообразной кладью; встречая знакомого, они вынимали какую-нибудь вещь, например тюбик с краской, другой же задумчиво доставал мастихин.

Итак, Понти провел здесь несколько месяцев взаперти и трудился каждый день. Только напряженная работа и страх, что вдохновение закончится, словно свежая вода в жестяном умывальнике, могла держать его в хибаре на окраине города. И где же обещанная серия? Должны быть хотя бы эскизы, наброски, что-нибудь настоящее!

Что делает Гарай, когда ему заказывают подделки? Пишет сверкающих рыб в манере Понти, которая известна ему как никому другому. Во всех интервью любимец публики обещал, что картин будет восемь, включая голубую, значит, дописать нужно было семь.

Радин выбрал на блюде семь баночек: белила, охру желтую, охру красную, кость черную, вермильон, зеленую землю и умбру. Из первого ряда передвинем сюда голубой тюбик, это будут те восемь штук, что висят в железном зале и ждут аукциона.

Теперь построим третий ряд, чтобы изобразить выставку самого Гарая, которая была в феврале. Радин вынул из блюда последний тюбик, краплак, и положил его в начале ряда. Номер один, портрет Лизы. Небрежный критик обозвал его попыткой создать женщину из марли и папье-маше, а если бы знал, чья это кисть, небось развел бы сладкую патоку. Но где же остальные?

Радину нужно было выпить. Он пожалел, что не прихватил хоть что-нибудь из бара напротив, и некоторое время смотрел на бутылку черного стекла, стоящую на книжной полке. Нет, только не портвейн. Хватит с меня того зелья, которое нацедил бармен Рене, от него язык прилипает к гортани. Куплю вечером граппы возле дома и выпью на галерее, среди кактусов и детского белья.

Статья о выставке Гарая начиналась язвительной фразой: Vemos oito pinturas completamente vazias em uma parede de ferro. Vemos pinturas? Что же это все восемь да восемь, куда ни посмотри. Радин встал и заходил по комнате, прислушиваясь к голосам на улице.

А что если я вижу три восьмерки там, где их было только две? Если Понти не успел, не смог, не выжал из себя свою «Аррабиду», то первого ряда тюбиков не существует в природе. В этом случае остаются два ряда: зимние работы Гарая и хрестоматийные рыбы, которых он нарисовал для аукциона.

Нет, не может быть. Мы знаем, что осенью к Понти вернулось вдохновение, поэтому он и застрял здесь до конца декабря. Радин вышел на кухню, налил воды из-под крана и поморщился от теплого железного вкуса. На посудной полке обнаружились угольные карандаши в стакане. Радин взял семь штук, вернулся к столу и выложил их рядом с краплаком. Вот они, pinturas negras, присланные обратно на грузовом такси.

Карандаши напомнили ему кабинет каталонца, он услышал жужжание электрической точилки и поежился. Ничего этого нет, весело сказали ему на ухо, вы видите то, что вам показывают! Фонарь мигнул несколько раз и погас, слабый свет с улицы пробивался через щели в ставнях. Мне показывают три раза по восемь: тюбики, баночки и угольные карандаши. Охра желтая, охра красная, вермильон и зеленая земля.

Но это же очевидно, сказал Радин вслух. Вот я болван!

Догадка была похожа на морского ежа: страшно взять в руки, но глаз оторвать невозможно. Радин сложил краски и тюбики в стеклянное блюдо, подумал немного и смахнул карандаши со стола. Потом он засмеялся и некоторое время смеялся в темноте.

* * *

Выйдя из мастерской, Радин запер дверь, огляделся и увидел, что улица опустела. Он открыл багажник форда, чтобы положить туда ключ, и обрадовался, обнаружив там кусок брезента. Со свертком на плече он направился в сторону порта, миновал автомойку и контейнеры, пошел было к остановке, но вспомнил о забастовке автобусов и свернул к реке, чтобы пройти по мосту до метро Mercado.

Семь холстов из сундука мертвеца, думал он, шагая вдоль бесконечной стены портового склада. Уличить Гарая было некому. Разве мог он, брошенный друг, подражатель, живущий с полным ртом горечи, преодолеть такое искушение? Так всех их околпачить. Йо-хо-хо и бутылка рому!

Дождь быстро набрал силу, и, выйдя на шоссе, Радин растерянно огляделся: назад пути не было, а до метро оставалось минут двадцать, не меньше. Вода хлюпала в мокасинах и заливалась ему за шиворот, он держал свернутый холст над головой, то и дело отступая с обочины в кусты, когда мимо проносились тяжелые фуры, поднимая из-под колес черные веера дорожной грязи.

Белые рабыни, невольницы, украденные у покойника и названные черными, приехали назад на грузовом такси. Без подписи гения они оказались никому не нужны. В кармане плаща зазвенел телефон и тут же замолк, будто захлебнулся дождевой водой. Радин встал под крышу киоска, пристроил сверток к стене, достал телефон и увидел номер бывшей жены. Урсула всегда звонила ему то рано утром, то посреди ночи, но чаще всего тогда, когда руки у него были заняты.

Эта ее особенность довольно долго казалась ему забавной, напоминала прустовское полюбишь бретонку, полюбишь и ее дурацкий чепец, и он действительно любил чепец, привык к постоянному голоду, который гудел в ее теле, к ее глянцевым волосам и домашним сабо, которые издавали противный щелкающий звук. Он даже ходил на милонги, где ему уж совсем нечего было делать.

Радин сунул телефон в карман и пошел дальше, придерживая сверток на плече, плащ хлестал его мокрыми полами по ногам. Проходя мимо скобяной лавки, он вспомнил, что забыл в мастерской сумку с ножом и скотчем, выругался и поймал себя на том, что сделал это по-португальски. Filha de puta! У кирпичного здания пожарной части он снова остановился, чтобы переложить портрет в другую руку, и услышал свое имя, громко произнесенное знакомым голосом.

Обернувшись, он увидел серый автомобиль, подъехавший к нему почти вплотную, так что переднее колесо стояло на бордюре. Окно со стороны водителя медленно опустилось, но лица водителя Радин не разглядел.

– Садитесь в машину, – сказал человек, сидевший за рулем, – а то ваша ноша размокнет. Кто же в наше время вот так, пешком, таскается с награбленным?


Лиза

В декабре шли дожди, в такие дни небеса здесь сливаются с землей, и все вокруг становится одного цвета – цвета мокрого сланца, всё как дома, мне не привыкать. Зато после Рождества подморозило и стало светло, будто апельсиновые деревья зацвели.

В тот день Понти сказал, что даст мне приглашение на открытие выставки. Ты когда-нибудь ела устриц, спросил он весело, представь, их надо живьем засовывать в рот!

Картины в мастерской стояли лицом к стене, и меня давно разбирало любопытство. Я сказала, что могу и здесь на них посмотреть, но он покачал головой. Тогда я спросила, в чем смысл серии, а он вдруг разволновался и принялся объяснять.

Публика хочет побаловаться с темой смерти, сказал он, а я хотел, чтобы они увидели саму смерть. А потом поняли, что их обманули. Чтобы они осознали, что олово в колбе еще бурлит, но превращение не состоится. Что мир уже заворожен послушанием и восхищен предсказуемостью, он стремится не к свободе, а к изображению свободы, к изображению мысли, даже – к изображению вражды, одним словом, к свинцу, к прокаженному золоту.

– А при чем здесь прыжок с моста? – спросила я, немного заскучав.

– Трафарет, универсальный образ, понимаешь? Если не остановить это неумолимое стремление к среднему, искусство окончательно станет холопом, а образование – челядинцем. Уже лет двадцать как мы производим безликих, плохо образованных людей, а за безличностью маячит тоскливая сноровка бомбиста.

Я послушно кивала, хотя понимала со второго слова на третье. В тот вечер я приехала после репетиции «Блудного сына», где мастер дал мне танцевать сирену, заявив, что во мне есть необходимая агрессия. Сцену, где сирена встает на мостик и ползет на руках и пуантах, мы повторили раз сто, так что я приехала в мастерскую с ободранными ладонями, злая и переломанная.

Они меня ждали, заварили чай, Гарай принес калачи из русской пекарни, так что я приободрилась, вытащила из сумки красную тунику, порванную на репетиции, и надела, чтобы их повеселить. Понти сказал, что быстро съездит на виллу, туда и обратно, а потом мы разведем буржуйку и будем пить чай estilo russo, до седьмого пота.

Они уехали, а я не утерпела и стала разглядывать картины, стоявшие у стены. Ворочать их было тяжело, так что я посмотрела только на две. Они были как огромные воронки, в них с грохотом утекала вся твоя жизнь, даже зажмуриться хотелось. Странно, думала я, проводя пальцем по известковым завиткам, что именно здесь он написал свою Аррабиду, в этой хибаре, где по утрам приходится топить печь, иначе краски превращаются в пластилин. А раньше – не мог.

Прошел час, калачи остыли, потом еще час прошел, а потом Гарай ввалился в мастерскую один, глаза у него плавали от ужаса, а рот стал похож на подгорелую изюмину в тесте. Они его убили, заорал он прямо с порога, и я вскочила, с ужасом сознавая, что вижу себя со стороны как будто с колосников, такую испуганную, в красной тунике. Мастер говорит, что нужно видеть себя со стороны в каждом жесте, а не только когда стоишь у станка и пялишься в зеркало, нужно все время следить за лицом, потому что главный зритель всегда невидим.

Гарай подошел к столу, впился зубами в калач, а потом стал пить чай прямо из носика, придерживая одну руку другой, прямо как наш запойный сосед в Токсово. Потом он сел и рассказал мне все, что видел.


Доменика

Привычная манера, говорит она, пастозный мазок, стаффаж, говорит она, и я холодею, вдруг она принюхается, поднесет свои хищные ноздри к самой поверхности холста и поймет? Но нет, она не сомневается, она отходит и подходит, танцует над холстами, разложенными на полу, будто оса над вареньем.

Кристиан тоже делал особое лицо, когда разглядывал твои наброски: губы надувались, ресницы дрожали, будто на них падал невидимый снег. Он прожил в нашем доме без малого два месяца, но умудрялся обходить меня, как арктический капитан ледяную глыбу. Целовал мне запястье, поедал оладьи с черникой, но стоило ему добраться до архива, как я исчезала, растворялась в воздухе, будто нимфа из античного мифа.

Что ж, мне не привыкать. Ты тоже перестал замечать меня, как тот мужик у Фриша, притворявшийся слепым перед своей маникюршей. Я могла бы плясать в чулках, приручать скворцов, подражать звукам гитары и барабана, но ты не смотрел на меня так, как смотрел в девяносто втором, в холодной аудитории, где я сидела на занозистом ящике с надписью «Фруктовая компания Поццоли».

Скоро закрытие выставки, я должна быть хороша и спокойна, но досада покрыла меня всю тусклой пудрой – помнишь, ты рассказывал, как при французском дворе дамы посыпали себя пудрой в особом шкафчике, а поверх платья надевали пудермантель. Ты всегда умел меня рассмешить.

Мне придется смотреть, как покупают подписанные твоим именем работы: старухи будут вытягивать шеи, будто ящерицы из камней, коллекционеры – загадочно цокать языками, журналисты – жевать гусиный паштет. Никому из них нет дела до твоей смерти. Она меняет эстимейт и немного меняет провенанс, не более того.

Когда я услышала, что ты умер в декабре, спустя четыре месяца после собственных похорон, мне показалось, что жизнь во мне свернулась, как молоко. В тот вечер вы были здесь с Крамером, сказал русский, свидетель приехал с вашим мужем на виллу, некоторое время дожидался его в машине, а потом увидел, как вы бросили тело в реку.

Свидетель? Я открыла рот, чтобы сказать, где я провела вечер, но тут меня окатило жаром, всю сразу, будто из ведра плеснули. У него есть свидетель, который видел тебя живым? Я говорила с тобой каждую ночь, пешком ходила к Св. Ильдефонсо, чтобы поставить свечу, а ты был жив, ходил по улицам и даже приехал в наш дом, когда меня там не было?

Ты мог бы прислать мне записку, хоть несколько слов, и спасти меня от октября, ноября и декабря. Ты мог бы сказать: потерпи, постарайся выкрутиться. Ты мог сказать: я не хочу с тобой жить, поступай как знаешь.

Но ты ничего не прислал, и я, наверное, сяду в тюрьму. Время имитаций закончилось, и, скорее всего, тюрьма окажется настоящей.


Радин. Воскресенье

В доме австрийца портрет Лизы выглядел иначе. В нем набухло что-то розовое, телесное, как на картинах Каррье-Беллёза, ноги танцовщицы были вызывающе раскинуты, а рисунок на них казался сухими корочками царапин.

Радин подумал, что дело в освещении, перенес работу в кухню и расположил ее напротив окна. Потом он набрал номер Лизы, но она не ответила. Позвоню в полдень, подумал он, нет, буду звонить каждый час. Мы должны увидеться, выпить чаю или вина, невинно или нечаянно, я никуда не поеду, пока мы не поговорим.

Что я ей скажу? Лиза, простите мое вранье. Я только и делаю, что делаю вид, и делаю это уже давно. Но с вами все иначе, я как будто снова слышу музыку, только не дуэт или каватину, как можно было ожидать, а кабалетту, негодующую или восхищенную, всегда стремительную. Кстати, я купил ваш портрет у того, кто его присвоил.

Поднявшись с дивана, Радин подошел к холсту, розовому от утреннего солнца, наклонился к лицу танцовщицы и поцеловал его, сам себе удивляясь. Потом он вышел на угол за сигаретами, но свернул в булочную, потому что горячий запах ванили заполнил переулок. Булочник только что вернулся с мессы, не успев даже переодеться, накинул фартук и крутился волчком.

Стоя в очереди к прилавку, Радин подумал, что чувство, которое у него вызывают все эти люди, выходящие в патио со стаканами кофе, хлопающие друг друга по плечам, шумно приветствующие кого-то на другой стороне улицы, похоже на зависть. Не крепкую, морозную зависть, заставляющую страдать, а прохладную и безнадежную. Так бездомный смотрит на тени за занавесками.

Ему никогда не хотелось принадлежать к сообществу, он считал себя одиноким пассажиром, невидимым, как 52-герцевый кит, человеком с тетрадью, который ищет людей, поющих на той же частоте, – только их, остальные не подходят. А теперь он стоял в толпе говорящих на другом языке парикмахеров, аптекарей, рабочих табачной фабрики и хотел поселиться здесь навсегда.

Утром они были в церкви, как при Афонсу Толстом, и теперь наскоро позавтракают и пойдут в город, где все принадлежит им по праву рождения. А что мне принадлежит? Торфяник под Токсово? Стакан воды из Хеппоярви? Я жил в чужих странах семнадцать лет, продвигаясь вдоль стены рая, которая, если верить Мандевилю, покрыта мхом, так что не разглядеть ни камней, ни кладки. А теперь я устал.

Возвращаясь с двумя пышками в руках, он слизывал сахарную пудру то с одной, то с другой. Урсула этого терпеть не могла, надкушенных багетов, ободранной глазури и прочих следов нетерпения. Мы говорили с ней на птичьем языке: давай купим вина, подвинем этот стол, сними рубашку, завтра выходной.

Я привык соединять слова в уме, избегать глубоких вод, научился выкладывать разговор из тех слов, что держу под языком, а это великая наука, мачете путешественника, позволяющее ему оставаться незамеченным. Однако в делах любви этот мачете – паршивое орудие, тут нужна быстрая, свежая и холодная речь, неодолимая, многоводная, затопляющая и пажити, и нивы.

Такая речь будет у меня с Лизой, это точно, всю оставшуюся жизнь, надо только перестать трястись и заставить ее слушать. Тот, кого она разглядывала в чайной, презрительно наморщив нос, – это не весь я, притворщик, авантюрист, краев чужих неопытный любитель и своего всегдашний обвинитель, – это я, но не весь целиком, писатель, умеющий блеснуть чемоданной арией, но быстро теряющий кураж, пьяница, рыдающий на перекрестке, это тоже я, но не весь!

Останьтесь со мной, Лиза, склоните ко мне свои воробьиные пружинки, с вами я приду в себя, а без вас сплошь и рядом прихожу в кого-то другого.

* * *

– Все пышками питаетесь, – заметила Сантос, когда он миновал чуланчик с бормочущим радио. – А где это вы вчера за полночь бродили? Явились, будто вор с добычей, ни здрасте, ни до свидания, только дверь хлопнула!

Вместо сдачи Радину дали лотерейный билет с автогонщиком, и он поскреб ногтем серебристую пыльцу. На билете было написано: вам повезло, вы участник специального розыгрыша, проверьте свой номер через неделю.

– Не сердитесь, сеньора. Проверите потом, хорошо? – Радин протянул ей билет и пошел наверх, тяжело передвигая ноги. Лоб у него горел, похоже, вчерашняя прогулка под дождем не прошла ему даром. Вчера ночью, выбравшись из машины лейтенанта, он проволок тяжелый сверток на последний этаж, сбросил мокрый плащ, упал на диван и заснул, не раздеваясь.

Тьягу задал ему несколько вопросов, и он смог ответить только на один. Хорошо, что лейтенант не слишком настаивал, у него были свои заботы, а русский был просто сомнительной тенью, которая вынырнула из темноты. Тьягу сказал, что получил новые сведения, хотел застать Гарая дома и поговорить, но ставни в доме закрыты, да и соседи говорят, что уехал.

Второй вопрос лейтенанта остался без ответа. Радин молчал, глядя перед собой и радуясь, что в машине тепло, а следователь смотрел на него искоса, катая за щекой леденец.

Третий вопрос был таким простым, что ответить на него означало бы решить задачу, которую Радин не мог решить уже несколько лет. Он хотел сказать это вслух, но горло у него пересохло, а язык затвердел. Он забыл надеть наушники, и ливень сделал свое дело.

– В этом городе все время идет дождь, хоть восковые затычки покупай, – сказал Радин, когда смог разлепить губы. Следователь перестал катать леденец и нахмурился. В полутьме его лицо казалось значительнее, хотя от него пахло имбирной сладостью, как от ребенка.

– Вы не имеете права меня арестовывать, – тихо сказал Радин. – Вы и так держите меня в городе безо всякого на то основания. Я ни в чем дурном не замешан, что касается маленькой шутки с карточкой детектива, то у сеньоры Варгас нет ко мне претензий.

– Вот как? – Лейтенант выплюнул леденец в ладонь и сунул его в пепельницу. – Выходит, я вас арестовал? А мне казалось, я предложил вам руку помощи.

– Но вы задаете мне вопросы, – строго заметил Радин.

– Мы просто беседуем по дороге. – Лейтенант повернул ключ зажигания и тронул машину с места. – Вы мне не слишком интересны, хотя ваши действия довольно подозрительны. Куда вас отвезти?

– Поближе к церкви Лапа, лучше со стороны кладбища.

– Хороший район, спокойный. В этой церкви хранится сердце короля Педру Четвертого.

– Я хотел бы уехать из города. – Глаза Радина увлажнились, и он вытер их рукавом. – Деньги кончились, и квартиру скоро отберут.

– И куда вы поедете? У вас там есть работа?

– Я же говорил, что я писатель.

– Писатель – это не работа. Вы случайно ничего сегодня не принимали? Глаза у вас красные. Может, курили?

– Да где бы я взял? – рявкнул Радин в отчаянии, чувствуя, как полезная злость превращается в соленую воду.

– Придете в себя и позвоните, – сказал Тьягу, разворачиваясь возле ратуши. – Забыл, что здесь одностороннее. А то, что вы не нашли, продают на рынке «Больян», на заднем дворе, за фруктовым складом.


Малу

люди пускают чужих людей в дом, разрешают копаться в шкафах, вытряхивать подушки и думают, что от этих людей у них могут оставаться секреты, да только нет, не могут! от меня у хозяйки секретов нет, я знаю, что она снашивает туфли на особый манер, по ночам ходит на кухню и жрет овечий сыр, один раз ей удалось меня обмануть, и то потому только, что глаза у меня были залиты любовью, будто кровавой юшкой

вот ей невдомек, что она гараю в стакан подсыпала, а спроси она меня, я бы сказала – шаманскую траву для потери памяти! я сама такую пила, чтобы одну вещь позабыть навсегда, семь дней пила без толку, только сердце замлело

на седьмой день приснилось, что я снова у тетушки работаю и деньги падрону принесла в мокром комке, а падрон их развесил на веревке, прищепками закрепил и говорит: люди всегда ждут обещанных развлечений, будто владельцы жетонов у дверей лупанария!

чего-чего, а развлечений у нас в этом году хватает, а больше всех хозяйка развлекается, про таких падре прямо сказал: женщина безрассудная и шумливая садится у дверей дома своего на стуле, чтобы звать проходящих дорогою – кто глуп, обратись сюда!

когда гарай на открытии за живот схватился и закричал, я из кухни высунулась, смотрю – его на улицу повели, ноги заплетаются, штаны сзади мокрые стали, а моя сеньора стоит в уголке и руки себе жмет

вот оно что, думаю, лучше бы у нас египтянин в саду работал, египтяне яды мешали аккуратно, чтобы тайны свои сохранять, даже на стене храма было написано: «не открывай, иначе умрешь от персика»

в нашем доме столько тайн, что никаких персиков не напасешься, у падрона тоже есть тайна, и он мне ее рассказал, а потом пожалел, хотя мне сказать – все равно что у церковных дверей положить!


Гарай

Доменика вышла ко мне в красных брюках и белой рубашке без рукавов. Она права, траурный образ в ее случае был бы неуместен. Я оторвался от стены, встал перед ней и начал без предисловий.

– Знаете, о чем я думал, пока поднимался на холм? Я думал: как она решилась на такое? Если вас поймают, все газеты захлебнутся от счастья. Я, разумеется, тоже попаду в капкан, но вы – идеальная обвиняемая, именно такая нужна, чтобы привлечь прессу к успехам следствия.

– Не думала, что вы станете мне угрожать. – Она смотрела поверх моего плеча, на подоконник, где стояла ваза с тюльпанами.

– Угроза исходит вовсе не от меня! Детектив, который явился ко мне с расспросами, сказал, что его наняли, чтобы отыскать Крамера или хотя бы книгу, издатели якобы интересуются. Совершенно ясно, что это шпик, хотя странно, что они только теперь спохватились. Ведь с тех пор прошло уже четыре месяца.

– С каких пор прошло четыре месяца?

– А то вы не знаете. Вам надо уехать из страны, не дожидаясь ареста. Я был другом вашего мужа, но могу забыть об этом и встать на вашу сторону, если вы перестанете разыгрывать немую Моретту.

В комнате стало так тихо, что я слышал звук, с которым падают на стол лепестки тюльпанов. Может, стоит сказать все прямо, без церемоний?

– У нас есть договор, и вы получите все, что обещано. – Доменика смахнула в ладонь лепестки, смяла и бросила на пол. – Вы должны мне доверять, разве мы не друзья? Я знаю, что не оценила вашего таланта…

– При чем тут мой талант? – Я не дал ей закончить. – И, разумеется, мы не друзья. Уж кем-кем, а другом вашей светлости я точно быть не хочу. Мы оба знаем, что речь идет о десяти годах заключения.

– Десять лет? Да столько за убийство дают!

– Вот именно! – Я посмотрел ей в лицо и поразился его спокойствию.

– Вы хотите больше денег?

– Да нет у вас таких денег, чтобы откупиться от этой истории!

– Верно, доступ к счетам Алехандро еще не открыт. Но, если вы так повернули дело, я сейчас принесу все, что есть. – Она пошла прочь, высоко держа белокурую голову.

Я был для нее шантажистом, грязным парнем из Брагансы, кем угодно, но не спасителем.

Вернувшись домой, я обнаружил, что ключа над косяком нет, и некоторое время стоял под дверью, не решаясь войти. Я редко беру ключ с собой, все местные уверены, что, кроме кистей и драных одеял, украсть у меня нечего. О существовании бутылки «Taylor's» никто из них не знает, а я не дурак, чтобы этим хвалиться.

Бедняга Серхио подарил этот порто в прошлом году, когда я закончил портрет его жены. До сих пор чувствую вину, когда вспоминаю тот октябрь, туман, висящий клочьями на кустах терновника, и женщину, которую я драл на своем диване только потому, что у нее белая кожа и высокая шея, драл, зажмурившись, не называя по имени.

Кто у меня засел? Если полиция, то по тулузскому делу, не иначе. Я не так много знаю, но пару имен могу назвать, если прижмут. С какой стати мне покрывать этих юнцов? Выучили, что в краску добавляют соль, а в грунт – керосин, и настрогали кракелюров, а то, что итальянская доска должна быть из тополя, им и в голову не пришло, теперь всем быстрые деньги подавай.

Когда я заставил себя толкнуть дверь, то сразу заметил, что со свернутого матраса, на котором я спал, когда Шандро занял мой диван, сняли проволоку, развернули и свернули уже по другому. В своем доме я знаю место каждой вещи, хотя с первого взгляда кажется, что здесь бардак и все валяется как попало. Я включил верхний свет, обошел весь дом сверху донизу и нашел еще кое-какие следы. Сомнений больше не было. Пока я таскался в холмы, у меня аккуратно сделали обыск.


Радин. Воскресенье

Поднявшись в квартиру, он некоторое время смотрел на себя в зеркало, думая о человеке со светлыми кудрями и бородкой, как у Марка Аврелия, который живет в этом доме. Он родился там, где умер император, он тоже писал свои «Размышления» и, может быть, убил своего Адриана. Что ж, этого достаточно для рассказа, для романа не хватает развязки. Для последней главы нужна ясность, иначе мы заместим разрешающий аккорд паузой, и каденция окажется ускользающей или избегающей заключения. Радин сел к столу, доел пышки всухомятку, взял карандаш и написал: приблизительная фабула.

Август, тридцатое. Понти растерялся и не смог вернуться к гостям. Потом он вспомнил о Гарае и направился в сторону порта. Он полагал, что пришел к старому другу, к адепту, и в каком-то смысле был прав: между завистником и адептом не такое широкое поле, как многим кажется. Художник пожил пару дней в тишине и вдруг начал работать – в точности как пятидесятилетний Гюго, поселившийся в мансарде: тот писал друзьям, что спит на железной койке, тратит три франка в день и счастлив, как дитя.

Декабрь, какое-то. Понти посылает в галерею известие, что готов выставляться, у него семь новых работ, но Варгас нужна восьмая – голубая, с карминным слепящим пятном посередине. Спектакль, на который она истратила столько сил, следует завершить с блеском, иначе публика почувствует слабину.

Что дальше? Радин сидел за столом, задумчиво выдвигая и задвигая ящики. В верхнем лежали полотняные салфетки, одна к одной, наверняка их складывала влюбленная служанка. Это напомнило ему бальзаковские перчатки из лимонной кожи – матушка, пришлите двадцать пар! – и он поймал себя на том, что скучает по человеку, которого никогда не видел.

Декабрь, двадцать девятое. Почему Понти забрался в собственный дом тайком? Почему не попросил служанку взять карго-такси и привезти ему картину? Довольно посмотреть в ее мерзлые лисьи зрачки, чтобы понять – это честная фантеска, способная выполнить любое поручение.

Впрочем, на месте Понти я поступил бы также. Он думал, что на вилле никого нет, и хотел побыть в своем доме один. Увидеть свою студию и зимний сад, полный цветущих альстромерий. Принять душ, в конце концов! Радин вспомнил устройство, служившее душем в мастерской Гарая, и улыбнулся. Будь у него деньги, он снял бы полосатый дом несмотря ни на что. Мылся бы в корыте, варил бы суп на примусе. Как там назывался суп, про который говорил вчера Тьягу?

Чего только мне не присылают, засмеялся он, когда я предложил послать ему копию отчета, сделанного для галереи. В деревне, где я родился, сказал он потом, женщины готовят суп под названием «Плачущая рыба капитана Видала». Туда бросают все, что есть в доме, свежую рыбу, копченую, соленую, добавляют перец и все перетирают в пюре.

Вот такой же суп из доносов варится у меня в ящике стола, начни я разбираться с ним всерьез, наш департамент встанет намертво, как шхуна у берегов Гренландии.

* * *

У каталонца было распаренное, розовое лицо, и Радин подумал, что у него температура, но тот сказал, что вернулся из хамама, он на соседней улице, у арабов, за фруктовой лавкой.

– Вы любите огонь и снег, – сказал он, – а я люблю воду и пряности. У арабов всегда пахнет орегано. Перчатку кесе я тоже очень люблю.

Устроившись на кушетке, Радин посмотрел на царапины, которые делал на ширме ребром монеты, их было шесть, значит, осталось четыре визита, а толку пока никакого. Зато он привык к жужжанию точилки, как собака Павлова – к колокольчику.

– Как поживает ваш второй? Сумели с ним договориться?

– Какое там, все стало еще хуже. Он бесит меня, как целая орава незваных гостей, превращающих ваш дом в помойку. Окурки в чашках и апельсиновые корки в постели. Ваша терапия бесполезна, доктор, когда вы это наконец признаете?

– Книгу закончили? – Каталонец пропустил вопрос мимо ушей.

– А при чем тут моя книга?

– В человеке может быть сколько угодно личностей, будто щепок на лесопилке, и он живет и умирает, понятия об этом не имея. Одна из личностей у вас отвечает за талант, именно она стремится взять верх, если не удовлетворена и долго не получает работы.

– Мы это уже сто раз обсуждали, разве нет? – Радин приподнялся на кушетке и посмотрел на каталонца через журавлиное крыло.

– Да, только без толку! Лесопилка остановилась, одна из щепок набралась силы и хочет вырваться наружу. Талант медленно душит вас, пока вы пилите и строгаете, и очень быстро – если вы останавливаетесь. Надо работать, это, я надеюсь, понятно?

Почти все таланты хоть капельку да поэты, даже столяры, вспомнил Радин и некоторое время грустно думал об авторе этих слов. Каталонец не дождался ответа, постучал по столу карандашом и произнес:

– Думаю, на определенной стадии ваш новый жилец вас покинет. И вы станете греметь, как жестяная коробка из-под бисквитов, в которой нет бисквитов. Признайтесь: вам ведь нравится сеньор, который принимает за вас решения? Крепкий, дерзкий, чувственный сеньор, проворный и себе на уме. Вы сроду таким не были.

– Много вы знаете. – Радин недовольно заерзал на лежанке.

– Тут и знать нечего. Желание нравиться выдает вас с головой. Напряженное веселье, которое нужно поддерживать, будто жар в золе. Вы вовсе не обязаны быть человеком, приятным во всех отношениях. Эту обязанность навязало вам общество людей, которые все равно вас не полюбят. Так не стоит и стараться!

– Почему же не полюбят?

– Потому что ваш ум всегда будет для них чужим. Не потому, что он значительнее или слабее их ума, а по причине устройства и фактуры. Для них вы всегда будете темной лошадкой, жадным варваром или заносчивым чужаком. Хоть голову о стену разбейте. Не стремитесь к ним, не пытайтесь их полюбить, это расточительность, скорбная трата времени, которого у вас не слишком много. Режьте, пилите и строгайте!

– Что же, мне и читателей своих не любить? И как быть с женщинами?

– О, не беспокойтесь. – Из-за ширмы послышался звук, похожий на хихиканье. – Среди них нет ваших читателей. И никогда не будет.


Лиза

Представь, говорил он, я был уверен, что продвигаюсь вглубь холста. Эти линии – они разорваны, мечутся, как инфузории в капле, как иглы в насыщенном растворе, за ними не уследишь! Они говорят тебе нэ бойса! – как турки, когда те находят раненых на поле битвы. Я прочел это в дневниках Делакруа. Турки говорят им не бойся, ударяя в лицо эфесом шпаги, и заставляют откинуть голову, которую затем начисто сносят.

Я сажусь на парапет и смотрю на перевернутые рыбацкие лодки, на пустой пляж, на открытые окна отеля «Белем», полные расколотого утреннего солнца. По дорожке едут девчонки на красных велосипедах с корзинами для покупок на раме, из корзин торчат белесые от муки багеты и пучки зелени, перевязанные нитками.

Наша жизнь в городе была бесцветной, как будто в Тавире мы оставили все, что нас связывало: тайное бегство, притворство, обжигающее знание, которое мы делили, и – ненасытность, о которой раньше я только слышала или читала.

Я ждала его каждую ночь, представляла, как он идет по крыше, огибая башенки с люкарнами, лежала в темноте, зная, что сейчас щелкнет балконная задвижка, звякнет ремень, заскрипят пружины. Иногда он медлил возле кровати, будто на вышке для прыжков в воду, наверное, ему казалось, что он совершает что-то запретное.

Я думала о том, что всю осень он смотрел на мое тело как на битую дичь и омары какого-нибудь Снейдерса, его волновали только складки на тюле, один раз он даже облил меня водой, и я чуть насмерть не простыла. А теперь это тело заставляет его пробираться по крыше из одного конца здания в другой, это не слишком опасно, но требует сноровки. Так вышло, что ему дали каморку на стороне жильцов, а мне – комнату на стороне персонала, между ними на ночь запирают двери, уж не знаю почему.

Когда в октябре мне прислали записку с приглашением, я приехала в мастерскую, думая только о том, чтобы сохранить нашу комнату. Ивану некуда будет вернуться, если я перееду, говорила я себе, у него должна быть башня и подъемный мост на случай отступления. В том, что однажды ему придется отступать, я не сомневалась.

К тому времени я стала пропускать репетиции. В школе меня бесило практически все, особенно запахи: запах пасты для паркета, запах карболки в туалетах и запах какао в столовой. Мои уши закрылись для небесной музыки – так писал один иезуит примерно триста лет назад. Двадцатка в час была спасением, я заплатила хозяйке, и она перестала выскакивать из своей двери, будто кукушка из часов, каждый раз, как я поднимаюсь на чердак.

В ноябре было холодно, и я позировала в свитере и шерстяных носках. На портрете у меня голая грудь, но ее дописали позднее, вклеили, как однажды Крамской вклеил лоскут с головой Некрасова в картину, написанную по памяти.

Ездить в Матозиньош было хлопотно, с двумя пересадками, а велосипед я продала. Иногда я встречала там служанку с виллы, которая почему-то сразу уходила. Когда Понти закончил серию, то ей показал, а мне – нет, хотя я очень просила.

Я пришла с репетиции, а она уже сидела, сложив лапки, в гараевском кресле и умильно взирала на холсты. Я нарочно задержалась в прихожей, встала за дверью, чтобы не спугнуть ее комплименты. Но то, что я услышала, заставило меня развернуться, выйти на цыпочках и долго, беззвучно смеяться на крыльце.


Радин. Понедельник

Утром он забыл, что горячей воды не будет, и напрасно прождал минут десять, сидя на краю ванной, куда лилась ледяная струя. Кое-как сполоснувшись, он вышел на галерею голым, чтобы согреться, – солнце стояло высоко, и город подсыхал, будто белье на ветру. Растения под навесом совсем завяли, хотя Радин поливал их каждое утро, а горшок с бальзамином выставил на перила, чтобы тот набрался дождя.

Кто-то громко рассмеялся внизу, во дворе, потом крикнули что-то вроде meu lindo, красавчик! Радин подошел к перилам, посмотрел вниз и увидел себя в пластине зеркального стекла, косо стоящей у стены новостройки. Стекло смотрело вверх, будто солнечная батарея, и отражало фасад дома под углом, позволяя видеть коляску на соседской половине, сушилки с бельем и голого Радина. Рабочие, которые привезли витрину, стояли, задрав головы, и Радин помахал им рукой, глядя на свое отражение в голубоватом стекле.

В три часа пополудни он вышел из дома, каморка Сантос оказалась запертой и он вспомнил почему: у нее сломался телевизор, и она ходит смотреть его в кафе, в соседний квартал. Радин сразу направился в сторону реки, решив, что выпьет кофе в заведении под названием «Mirajazz», где веранда была одной из лучших в Мирагайе.

Насколько очевидно, что отравление Гарая связано с убийством на вилле? Он мерцает в глубине преступления, как маятник за стеклом деревянных часов, но доказательств этой связи нет. В детстве Радин сам сидел в таких часах: дома у них стоял напольный «Gustav Becker» с двумя латунными гирями в виде груш.

Предположим, что хозяйка галереи чиста, думал он, заходя в орчатерию, где в стеклянном конусе ходуном ходила белая ореховая мякоть, иначе – зачем ей нанимать детектива, который может докопаться до ее участия в деле? И с какой стати ей помогать ассистенту избавиться от тела? Вот я, стал бы я помогать в таком деле хоть одному из своих знакомых? И пальцем не пошевелил бы!

Радин спустился к реке по облупленной руа Гонзага, миновал вечно закрытую церковь с изразцовым фасадом и еще издали увидел, что свободных столиков на веранде нет. На набережной лежали кучи щебня и возились дорожные рабочие в желтых комбинезонах, а река была пустой и светлой, словно перед штормом.

Однако Варгас пришлось устроить Гараю выставку в феврале. Может, она заказала ему подделки и расплатилась неделей в железном зале? Тогда почему она не боится? Почему она уверена, что у нее подлинный Понти?

Какое-то предчувствие подуло ему в затылок, будто ветер из приоткрытого окна поезда. Я ошибаюсь, это очевидно, я что-то упустил. Вот откуда тревожность последних дней. Так чувствует себя человек, который шел на свет в конце тоннеля и вдруг увидел, что свет испускают личинки пещерных комаров. Похоже, лейтенант был прав, и я понятия не имею, что на самом деле происходит.

Под мостом Инфанте его настигла лавина велосипедистов, тихая и ожесточенная, не меньше сотни крепких парней в майках университета. Радин смотрел им вслед, думая о своем друге, математике по фамилии Фиддл. Велосипеды – горный и городской – стояли у него наготове, прикованные цепями, будто кони Диомеда, и он всегда удивлялся, когда Радин говорил, что пойдет пешком.

Ты теряешь время, говорил Фиддл, оно материально и конечно, поэтому время нужно копить – как шиллинги и пенсы! Он умер, когда ему было двадцать шесть. Куда делось все то время, что он накопил?


Иван

Разумеется, я верю в счастливую случайность, иначе как объяснить успехи людей, которых я не выношу? – сказал профессор, грызя утиную ногу. Прошлой весной он позвал нас с Кристианом на ужин, печеные каштаны, утка, портвейн. Вернее, он пригласил аспиранта с девушкой, но у аспиранта девушки нет, так что он взял меня. Там еще были люди, старые люди, старые тарелки на дубовом столе времен Энрике Чистого.

Не помню, когда в последний раз наблюдал настоящее искусство беседы. Не светской беседы, не академической, а просто беседы за вином, в которой остроумие рождается из жара и напряжения, как саламандра в огне, стоит там на хвосте несколько обжигающих часов, колышется благодатно, а потом исчезает и – merde! – ничего не записать, не запомнить, только искры в золе и потеря прежней уверенности.

Когда наутро я позвонил Кристиану, чтобы выразить свой восторг, он недоуменно выслушал меня и, прощаясь, фыркнул:

– Три туза и три дамы, общий возраст компании полтыщи лет!

Был такой человек дождя, а Кристиан – человек засухи. Даже глядя на бегущих уиппетов, рыжих и белых, прекраснее которых только черные уиппеты, он мог набивать трубку или чистить ногти пилочкой.

Однажды я рассказал ему про альпийский сад в Тромсё, где проснулся на рассвете, будто Садко у крепостной стены, про консольный мост, на котором поставили решетку, потому что самоубийцы то и дело сигали оттуда в воду, про лофотенские горы, торчащие там со времен Пангеи, и про полярный парк, где я целовался с волком, неподвижно стоя на коленях. Крис откровенно скучал: вертелся на стуле, протирал очки краем свитера и морщил переносицу – там, между сведенными бровями, у него душа, которая теперь тоже освободилась.

Разумеется, я верю в счастливую случайность, сказал старый профессор, и он прав, но также следует верить и в несчастливую. Понти не знал, что дублером буду именно я, – когда он увидел меня под мостом, лицо у него побелело, будто мукой обсыпанное. В «Натьяшастре» белый цвет обозначает хасью, смех, но нам уж точно было не до смеха. Некоторое время он стоял там с полуоткрытым ртом, и я ждал, что он скажет да ты в уме ли? а ну давай, пошли отсюда! Но он промолчал.

Я дождался, пока он отступит в тень, вышел из-под арки, бросил мелочь в жестянку и направился к лестнице. Ветер свистел в ушах, ступеньки лязгали, где-то внизу оторвавшаяся балка стучала по железу. Поднимаясь, я думал, что с мостами происходит то же, что и с людьми. Взять хотя бы мост Марии Пии, воздушный, похожий на олонецкую вышивку, сто двадцать лет по нему катались кареты и крестьянские повозки, а при Суарише его просто закрыли, безо всякой причины. Разлюбили. Все как у людей!


Лиза

К моему приходу Понти накрывал стол на кухне, и я наедалась бобами с мясом, зачерпывала из кастрюли, которая вечно стояла на огне, иногда мы пили компот из ревеня со льдом, ревеня в саду были целые заросли. Через пару недель я приходила туда как к себе домой, тем более что дома было сыро, печка барахлила, а заставить ее работать было некому. С тех пор как Иван пропал, я покупала только кофе и хлеб.

Понти взял с меня слово не говорить никому о том, что я знаю, и это было несложно, ведь меня никто и не спрашивал. Я читала некрологи и статьи, посвященные его гибели, они с Гараем тоже читали, похоже, это их забавляло, но я-то знаю, как опасно прикидываться мертвым. Твои боги могут услышать тебя и посмеяться над тобой.

Это было осенью, а зимой мы спали, обнявшись, в моей комнате с воинственно гудящими трубами – мне кажется, я лежу меж двух сходящихся армий, говорил он, слышу конское ржание и барабаны! В его комнате тоже были звуки: раньше она служила прачечной, там до сих пор стояли баки с номерами этажей. Ночью в баках звенели мыши, это старое здание, охотничий дворец каких-то королей, и в нем полно всякой живности.

Странно вспоминать об этом теперь, когда я знаю, кто виноват в том, что Иван прыгнул в грязную реку, кто ему заплатил и кто молчал об этом целых полгода.

У всего есть своя изнанка. Мы, танцовщицы, хорошо это знаем. Голодные спазмы, желтые плечи в синяках, залатанные трико, подошвы, воняющие мастикой, вот как танцуют поселяне, желающие развлечь Зигфрида в первом действии. Но изнанка Понти оказалась не просто дрянью, она оказалась самой смертью.

Вчера вечером я сказала, что все знаю и чтобы он убирался. Он собрал свою сумку и ушел. Думаю, он сидит теперь в плетеном кресле, любуясь глицинией или что там у него растет вдоль садовой стены. Как пить дать вернулся к жене. Представляю, какое у нее было лицо, когда он возник на пороге, лысый, худой, в растянутом рыбацком свитере, который я купила в поселке на распродаже.

Мужчины в моей жизни были не слишком надежные, не слишком смелые, но этот самый поганый из всех, несмотря на талант, а что талант? Вон у нашего мастера таланта навалом, хоть ложкой ешь, а он parszywiec и plugawiec, так моя польская бабка ругалась, а еще говорила: zimny drań! Когда-то давно Иван рассказал мне про валлийского правителя, у которого был меч, загоравшийся синим пламенем, когда его доставал из ножен честный человек. Этот правитель пытался подарить свой меч кому-нибудь из друзей, но они отвергали подарок, как только узнавали об этом свойстве. Стоит мне предложить кому-то свою любовь – или то, что здесь называют колючим словом afeição, – как все норовят засунуть меч обратно в ножны. Может, я требую невозможного?

Русский по имени Радин много врет, но вчера он сказал правду, хотя и боялся. Лицо у него было ошалелое, так выглядят люди, попавшие в ловушку – не в волчью яму с кольями, а в клетку для фазанов, где дверца открывается только вовнутрь. После его ухода я часа два просидела на крыше, завернувшись в одеяло, выпила бутылку красного и пришла к выводу, что Радин знает не все. Я бы услышала, если бы жизнь Ивана прекратилась. Он выплыл, он ставит на грейхаундов и живет как хочет, он свободен от того, что ему мешало, то есть от меня.


Радин. Понедельник

Радин вышел на площадь и увидел, что возле галереи снова стоит фургон поставщика. Дверь была нараспашку, грузчики заносили какие-то детали, похожие на зазубренные колесные ободья. Еще один оперный механизм, чтобы дурачить публику, подумал он, входя в кабинет, где Варгас склонилась над бумагами.

– У меня остался один вопрос, последний! – Радин сел, не дожидаясь приглашения. – Как вы думаете, кто был рядом с австрийцем в ночь убийства на вилле «Верде»: жена Понти или его служанка?

– Теперь еще и служанка? – Она продолжала писать, даже головы не подняла. – Вы вроде подозревали только нас с бедняжкой Доменикой.

– Свидетель видел там вашего ассистента и женщину. Поначалу я думал только о вас и вдове, потом только о вдове, а потом понял, что забыл про шмеля. Я имею в виду Марию-Абелию-Лупулу, которая утверждает, что ездила на выходные к родне.

– Шмеля? – Она взглянула на него с любопытством. – Я не знала ее полного имени. Что ж, поздравляю, вы раскрыли дело.

День был жарким, Радин понял, что впервые видит Варгас в открытом платье, и вспомнил наконец, кого она ему напоминает: девушку с голубой лентой Морилло.

– Мне трудно в это поверить, понимаете? – продолжал он. – Убийство художника, покушение на его друга и поддельные картины, все это завязано в мельничный узел, но я не могу найти ходовой конец. Что касается служанки, то мусорный мешок она бы не выбрала. Случись ей убить хозяина, она бы голыми руками выкопала ему могилу!

– Мешок из-под садовых удобрений, – поправила его Варгас, подвигая бумаги на край стола. – А ко мне вы зачем явились? Не наигрались еще?

На груди у нее поблескивал медальон от сглаза: голубые камни составляли зрачок, а светлые – радужку, и Радину казалось, что око назара следит за ним не отрываясь.

– Признаться, сеньора, я озадачен вашей безучастностью. Мы говорим о преступлении, а у вас такое спокойное лицо.

– Видели вы бы мое лицо, когда Понти вошел в эту дверь две недели назад. Что это за дерьмо, Варгас, заорал он, что за ослиное дерьмо ты тут развесила? Я уж думала, он стукнет меня своей тростью!

– Явился сюда?

– Да, прямо как вы сейчас. – Она наклонилась к Радину, положив голые локти на стол, маленький вентилятор обдувал ей лицо и шею. – Велел все немедленно снять, созвать прессу и привезти его настоящие работы. Ревел, будто бык с бандерильями!

– Понти был здесь две недели назад?

– Как видите, ваши умозаключения рассыпались. Нет ни подделок, ни убийства. Гений сам придет сюда, чтобы раздавать автографы. Что может быть убедительнее?

– Значит, рассказы Гарая оказались враньем, – тихо сказал Радин, стараясь не выдать своего замешательства.

– Мой свидетель перепутал двух высоких мужчин, потому что в саду было темно. – Она взяла со стола маленький пульт, встала и вышла из кабинета. – А раз Понти жив, значит, австриец мертв. Один на дне, другой на белом коне.

– Выходит, вы поручили мне искать мертвеца. – Радин выбрался из кресла и пошел за ней. – Чтобы припугнуть Понти, оставшегося в живых.

– Для самозванца вы довольно сообразительны! – Варгас нажала кнопку, окно в куполе распахнулось, и полуденный свет заставил стены вспыхнуть розовым, словно раковины на солнце. – Чудесный механизм, не правда ли? Обошелся мне в целое состояние.

– Значит, вы с самого начала знали, что я не тот, за кого себя выдаю.

– Ничего я не знала! Когда Алехандро ушел, я подумала: как странно, что утром сюда явились вы с историей о мальчишках, которых зимой видели на бегах. Невероятное совпадение, правда? Но мой бизнес так устроен, что все совпадения и мистические обстоятельства должны приносить прибыль.

Варгас нажала кнопку еще несколько раз, раковины послушно открывали и закрывали перламутровые створки. Маленькая, в узком голубом платье, она стояла, запрокинув голову, любуясь магическим устройством, и казалась лезвием, закаленным до абсолютного холода, непроницаемым и блестящим.

– Вы были нужны только на пару дней, – сказала она весело, глядя на потолок. – Для того, чтобы устроить тарарам на вилле «Верде». Чтобы наш гений понял, что его свобода в моих руках. Поэтому в моем списке вилла стояла на первом месте.

– А на втором месте стоял Гарай.

– Я была уверена, что он пойдет к своему старому другу, хотя бы затем, чтобы заехать ему кулаком в лицо. Вы подвернулись мне вовремя: Понти поразмыслил и позвонил через несколько дней. Твоя взяла, сказал он, готовь историю для прессы и купи мне новый костюм. Приду в день торгов и сделаю, что положено.

– И он сделает?

– Разумеется, он же деловой человек. – Она закрыла створки окна и положила пульт в карман. – Принесите мне ключи от квартиры. Больше вам здесь делать нечего.

– Это верно! – Радин направился к выходу, но Варгас остановила его неожиданным жестом: подошла очень близко и положила ладонь ему на грудь.

– Не знаю, кто вы такой, но не вздумайте продать эту историю прессе. Если хоть словом обмолвитесь, я подниму все свои связи и добьюсь, чтобы вас посадили за мошенничество. Прощайте, товарищ!


Малу

у нас в деревне в новогоднюю ночь бревно в сарае прятали, мать его обожжет немного, потом из очага вынет и прикопает в земле, если в доме несчастье или там болезнь – бревно надо выкопать и сжечь

так вот, на этот год проклятый никаких бревен не напасешься – столько дряни из углов полезло, что знай молитвы читай! вот Кристиана уже пятый месяц как нет, а бревно во мне до сих пор тлеет, будто дождем прибитое – приду, бывало, утром, сяду на ступеньках и жду, когда он проснется, а в пакете булки горячие, ya pihi irakema, как индеец говорит, означает я болен тобой, заразился и болен, а слова любовь у них в племени вообще нет!

помню, как пришла на руа лапа осенью в платье с красными маками, про него падрон говорил, что оно такого цвета, будто принц порезал палец над миской с молоком, – хозяйка все равно велела в чистку отнести, ну я и подумала, что убытка не будет, кто же знал, что оно на спине лопнет?

потом платье из чистки с запиской привезли, что, мол, дырку не они сделали, – хозяйка прочла, и как даст мне по губам ладонью! аж слёзы брызнули, сказала, что к зиме уволит, но потом оставила до особого распоряжения

знала бы она, что я его и в зеленом шелковом обслуживала, и в атласном в черный горошек, в котором она к мэру морейре на прием ходила, знала бы она, как ему нравилось на хозяйской кровати меня валять, в жемчугах и браслетах, и потом чтобы халву в постели есть, а еще урюк и курагу, он ведь сладкоежка был, каких мало, вот бы крик поднялся, враз полетели бы мои манатки за ворота!


Лиза

Теперь я знаю, что произошло в начале осени. И все представляется мне в ином, беспощадном свете, как дощатый просцениум в пятне от театрального фонаря. На него смотришь не отрываясь, опустив голову, а пошевелиться не можешь, будто во втором акте «Лебединого озера». Там это называется неподвижно застывший кордебалет.

В этой истории я единственная женщина, всех остальных лебедей танцуют мужчины, прямо как у Мэтью Боурна. Среди них есть шипуны, кликуны, есть умирающие лебеди, и есть один черный, который не жив и не умер, просто вышел поплавать и слился с темнотой.

Когда Иван начал играть, у него даже кожа потемнела, стала цвета слабой настойки календулы, а по краю век краснела воспаленная полоска, одним словом, он подурнел, остыл и подернулся тонкой пленкой жира. Я жила без любви несколько месяцев и страшно удивилась, когда мастер устроил мне разнос за сытый взгляд и тяжесть в коленях. Танец должен быть голодным, полным неосуществленного желания, сказал он (девчонки хихикали, сидя на полу), не движение, а мысль о нем, сияж!

Да Сильва любой урок начинал с растяжек, расхаживал по залу, повторяя одно и то же, молодость в гибкости, молодость в гибкости, в китайских книгах, говорил он, писали о людях, всегда ходивших на цыпочках, когда они шли на юг, все думали, что они идут на север, потому что ноги у них были шиворот-навыворот, вот и в танце так – никто не должен знать, куда ты двинешься в следующий момент, вообще никто!

Про мастера я точно не знала, куда он движется: все свободны, сказал он однажды, а ты останься, и я осталась, потом он сказал, что я слишком клейкая и что надо посмотреть на меня поближе, и мы пошли к нему домой пешком, километра четыре, и всю дорогу он молчал или говорил по телефону. Дома он налил мне вина, достал фотографии, говорил, что ваш Баланчин сам стирал себе рубашки, и он тоже стирает, смеялся, показывая розовую пасть, совсем новенькую, как будто ему не сто лет в обед.

Комната была странная, пустая, с зеленым пушистым ковром. Можем, сказал мастер, встречаться здесь по вторникам, теперь ведь нет репетиций в оперном, все у меня забрали и отдали этому псу Лукашу, кому-то же отдавил я смердящие ноги, так как тебе вторник?

Я сказала, что вторник не подходит, и встала. Чтобы не было так грустно, я представила, что мы в мотеле на заброшенной станции, за нами гонится полиция, уже громыхают ботинками по коридору, и он говорит мне – беги, я их задержу!

Потом я надела куртку в прихожей, а он все сидел, такой маленький, хмурый, ресницы рыжие, как у пуделя, что-то в нем было ненастоящее, как будто над ним висело облачко затхлой пудры, и комната эта была не настоящая, и вовсе не его, как потом оказалось.


Радин. Понедельник

Понти жив, а Кристиан мертв. Радин записал это на последней странице гроссбуха, закрыл его и бросил в дорожную сумку. Если бы его спросили, какое из этих известий поразило его больше, он сказал бы, что, пожалуй, последнее. Художник был для него фигурой неопределенной, приблизительной, темным дымком, свивающимся над углями. Кристиан же был все время рядом, его книги, его салфетки, его рукопись, его постель.

Радин привык мысленно разговаривать с хозяином дома, еще нынче утром он решил купить перед отъездом кофе и прочего, чтобы пополнить разграбленные трюмы. А неделю назад он сделал его главным подозреваемым, так и записал: Крамер и одна из его женщин, которая?

Вечером он вышел в город, собирался навестить кафе в Мирагайе, но почти сразу попал под дождь. Он все же добрался до набережной, чтобы купить новый гроссбух в алжирской лавке. Потом прихватил в энотеке бутылку амаро и направился в сторону дома, стараясь держаться крытых торговых галерей. Проходя мимо привратницкой, он увидел сердитую Сантос, она вертела ручки телевизора, по экрану бежали сизые полосы. Мастер приходил, сквозь зубы сказала консьержка, десятку взял, и хоть бы что. Сегодня наши с русскими играют, Баталья непременно забьет!

Радин долго не мог попасть ключом в замочную скважину и наконец понял, что открывает дверь длинным ключом от лиссабонской комнаты. Ключом, для которого у него, возможно, уже не было двери. Ничего, сказал он себе, сразу с вокзала зайду к ребятам из русской газеты, выпрошу аванс, заплачу за чердак хотя бы до июня.

Войдя в квартиру, он понял, что забыл закрыть окно в гостиной, дождевая вода стояла лужами на полу. Радин вытащил из кучи грязного белья полотенце, вытер пол и поставил чайник на огонь. Синее газовое пламя зашумело, и стало тепло. Он отхлебнул амаро, открыл тетрадь и написал: кленовые листья, ветер.

По дороге домой он понял, что напомнили ему эти листья: лиссабонскую демонстрацию за легализацию травы. Было зимнее утро, очень ветреное, полотнища транспарантов надувались, как паруса на фелюгах. Стоя на своем балконе, Радин видел, как один из парней положил свой «Legalize a maconha!» на парапет, достал нож и вырезал кусок ткани там, где был нарисован конопляный лист. Солнце стояло уже высоко, и черная тень от листа заметалась по стенам домов.

То, чего не должно быть, записал он в тетради. Хотел бы я увидеть все белые работы, поставить их рядом, и понять, что они означают. Забавно, что к единственной рецензии на выставку Гарая критик приложил портрет танцовщицы, а не заснеженные пни, которые так впечатлили покойного аспиранта.

Если я прав и Гарай выдал картины друга за свои, надеясь на молниеносную вспышку славы, то самой смешной в этой истории выглядит хозяйка галереи. «Мост Аррабида» провисел на железных стенах целую неделю, она смотрела на него тысячу раз и не смогла опознать достояние нации, как сказал бы Тьягу, tesouro nacional!

Теперь понятно, почему она не боится продавать золотую чешую в зеленой тине, у нее в рукаве живой джокер, которого ни с кем не спутаешь, уж он-то побьет любые козыри. Но непонятно другое: как она заставила его согласиться? Разговоры о том, что Понти испугался частного сыщика, да еще иностранца, внушают мне сомнение.

Надо было купить чего-нибудь к ужину, подумал он, оглядывая пустую кухню, выдвинул несколько ящиков и нашел пачку крекеров. Похоже, пополнять трюмы теперь незачем, хозяин сюда не вернется. Понти жив, а Кристиан мертв. Слова хозяйки галереи до сих пор горели у него на лице, будто след от оплеухи.

Ладно, сыщик из меня никакой, зато я упрямец, краснобай и прохвост. Заставил же я Варгас сбросить свою скорлупу. Понятно, что она сказала правду, чтобы от меня отвязаться, но я уверен, что дело не только в этом. Она меня немного опасается, это раз, и ей приятно было меня унизить – это два. Тьягу небось сказал ей, что я обычный чужестранец, шарлатан с поддельными визитками, вот только она сама шарлатанка и знает, что случайная встреча – самая неслучайная вещь на свете.

В дверь тихо постучали, и Радин пошел открывать дверь. На редкость веселая Сантос в желтой кофте стояла на площадке с кастрюлькой в руках:

– Телевизор заработал, стоило вам мимо пройти. Я подумала, что вы не отказались бы от сабайона. Я добавила немного коньяку!


Иван

Никогда не ставить на рыжего уиппета, третий раз плетется в хвосте, а казался таким поджарым и неудержимым, когда я смотрел на него в боксе, хозяин тоже хорош, привез дохлятину, вместо механического зайца ей мерещится миска китайской лапши. Лиза была на репетиции до вечера, получила роль и пропадала в школе, так что я выспался после бессонной ночи в порту. Эти доски мне уже снились, доски и бочки, сортировщица на складе сказала мне, что я хорош, как початок, boa como o milho, если я правильно понял.

Знала бы она, что я забыл уже, где мой початок. Игра забирает все, даже простые желания, а любовь – эту первым делом спускают с лестницы, как нищеброда, пришедшего поклянчить на ставочку.

Каждое утро я просыпался от стуков и шорохов, хотя Лиза ходила на цыпочках, чтобы меня не разбудить. Я лежал с закрытыми глазами, я и так знал, что она делает: стоит перед зеркалом в трусиках, поставив одну ногу на стул, плоская, будто лист рисовальной бумаги, и красит глаза. Зеркало висит слишком высоко, и ей приходится задирать голову. Сколько раз я обещал перевесить. Потом она крепко наматывает волосы на руку, зажав губами щепотку черных шпилек, и укладывает их в ракушку, вынимая шпильки изо рта, одну за другой.

Эта история с прыжком в воду беспокоила меня все больше, а вода в реке становилась все холоднее. Когда мы с Лизой жили на Гороховой, колонка все время ломалась, и я привык полоскаться под холодной струйкой, но тут-то будет не струйка, а свинцовая мутная толща, в нее придется уйти с головой, а потом еще выгрести под мостом незаметно и выбраться в условленном месте, где будет ждать заказчик.

Когда галеристка объяснила мне, что к чему, я задал вопрос: а чего он сам-то не прыгнет? Здоровый ведь мужик. Так ведь это перформанс, сказала она, сердито собрав и распустив свой рот-актинию, мы не можем рисковать, он должен вернуться к публике свежим и смеющимся, а не мокрой курицей, вернуться, как бог из машины, понимаете?

Я хотел ей сказать, что в античной драме бог спускался с небес, а не вылезал из-под бетонного моста, к тому же затея с переодеванием больше смахивает на какую-нибудь лисистрату с плясками, но посмотрел в раскосые глаза штази и промолчал.

До прыжка оставалось четыре дня. Наутро я еще раз забрел на мост. Река стремилась в океан, огибая лодки, стоявшие у причалов, ровно, будто прищепки на бельевой веревке. Я встретился глазами с темной водой и понял, что не выплыву. Ну и черт с ним.

Мне все равно некуда ехать, даже пешком идти некуда. Так бывает во сне, когда едешь на поезде, понемногу сходящем с рельсов, – он соскальзывает мягко, неумолимо, последние рельсы хрустят как леденцы, мокрые ветки хлещут по стеклу, а ты стоишь, взявшись за поручни, и смотришь на это, улыбающийся бесшабашный пассажир.

Под мостом хозяин киоска торговался с рыбаками, важно заложив руки в карманы, а потом тащил две тяжелые корзины – в одной горой лежали темно-розовые камарау, а в другой шевелились дурада и лула. Слепой аккордеонист, сидевший на парапете, услышал мои шаги и поднял лицо с зажмуренными глазами. Я положил в лаковый черный футляр несколько монет и услышал протяжное:

Se Deus quiser quando eu voltar do mar
Um peixe bom eu vou trazer.

Эта песня всегда напоминает мне старый фильм Бартлетта, который я смотрел с двоюродным братом раз пять, не меньше, пробираясь в кинотеатр повторного фильма по пожарной лестнице. Мы сидели на железном насесте между щитами, с которых строго смотрели красноармейцы в буденовках. Брат ушел в армию, попал во флот и утонул. Люди делятся на живых, мертвых и тех, кто в плавании. Не помню, кто это сказал, небось пифагореец какой-нибудь.


Доменика

Высадив Кристиана на бензоколонке, я проехала километров десять, развернулась и помчалась обратно, но его уже не было, парень, который заливал бензин, сказал, что он уехал в сторону центра на мебельном фургоне. Я набрала его номер раз пять и поехала домой, размышляя о нашей ссоре – она вспыхнула, будто сухая трава на пустыре, и нарушила мои спокойные, продуманные планы.

Пока ты был жив, я австрийца почти не замечала. Приходит мальчик с улыбкой куроса, запирается с тобой в студии, оттуда доносится смех, туда прислуга носит вино. Нашел себе игрушку, думала я, в прошлом году игрался с садовником, тут самшитовая аллея, здесь дорожки из речной гальки, а потом надоело – и забыл о нем.

В сентябре Кристиан сказал, что пишет о тебе книгу. Каждый день мы сидели в твоей студии, листали папки с набросками, и теперь прислуга носила вино для нас, теперь мы смеялись. В нем хранился отпечаток твоей руки, будто в мокрой глине.

Блеск белоснежной радужки, пшеничные волосы, мед и молоко, улыбка смущенного школьника – на какое-то время я попалась, примерзла, будто языком к дверной ручке.

Потом я увидела эту книгу и поняла, что ее надо уничтожить. От моей влюбленности не осталось и следа, оскорбленное доверие убило ее – так молния убивает пастуха в чистом поле. Мне было непросто улыбаться, лепить контур прежней легкости, прежней ласки, но ты ведь знаешь, я – хорошая притворщица. Зимой я придумала поездку в Коимбру, просто написала им, что привезу детям сладости.

Я уже знала, что сделаю: проведу с ним ночь в хорошей гостинице, а утром поставлю условие. Книга должна быть стерта, истреблена, обезврежена, иначе я заявлю, что Крамер преследовал меня, ворвался в мой номер и принудил меня силой. Может, придется поцарапать себе лицо или подкупить горничную, а может, и так обойдется.

От его репутации останутся одни лоскуты, книгу не опубликуют, и работу он в этой стране уже не найдет. А на свою репутацию мне наплевать, я здесь все равно не останусь.

В тот вечер я вернулась домой, припарковалась у ворот и долго сидела, не выключая мотора. Зима выдалась суровой, вдоль садовой стены похрустывали ледышки, а глицинии почернели от холода. Телефон показал один процент зарядки и тихо угас. Ключи от ворот остались у Кристиана, служанка уехала, а индеец обычно проводит вечер в городе, так что я удивилась, увидев его выходящим из служебной калитки. К тому времени я почти осушила фляжку и не стала его окликать.

Спускаясь по обледенелой лестнице, я сломала каблук. Это произошло на середине пути, некоторое время я сидела на ступеньке и била сапогом по чугунным перилам, пока не отвалился второй, а потом спустилась вниз. Сапоги сразу промокли, в левую пятку впился гвоздь, но я смотрела на огни Рибейры и шла, время от времени вынимая из сумки телефон, как будто он мог зарядиться от моей ярости.

Теперь я знаю, что в ту ночь Кристиан вернулся на виллу. Вероятно, ради свидания с моей прислугой. Ты пришел туда чуть позже, открыл дверь своим ключом и оказался первым, кто их застукал. Представляю, как ты сделал суровое лицо, а потом рассмеялся и предложил открыть шипучего. И если допустить невозможное – что ты рассердился, – то представить потасовку я все равно не могу.

Австриец любил тебя, его книга сочится обожанием. Другое дело, что смысл у нее убийственный, пасквильный и посрамляющий. Никогда себе не прощу, если этот текст доберется до публики. Служанка любила тебя не меньше, надо полагать. Она же твоя невольница, повариха твоих капризов. Тогда кто же тебя убил, Алехандро?

Молчишь? Сказать по правде, твоя вторая смерть уже не так важна для меня, как первая. Сегодня Ника прожила свой последний день, осталась твердая, как зерно, Доменика Понти. Нет, просто Доменика. Иди к чертям собачьим со своей фамилией.


Радин. Вторник

Гудение и бессмысленный звон фортепиано он услышал, еще поднимаясь по дорожке, усаженной кипарисами. Сплошь зудящие трезвучия, слагающиеся в пустотелую колбасу. Все бы отдал, чтобы послушать Малера или старый блюз в каком-нибудь клубе. Радин увидел служанку в саду, окликнул ее, она оставила срезанные цветы на дорожке, провела его в знакомую комнату и ушла.

Дверь в оранжерею была приоткрыта, свежевымытые стекла темно сияли на солнце, душно пахло сырой землей. На подоконнике стояло блюдо с сыром и графин с водой, где плавали огуречные ломтики. Подходящая декорация для финала, подумал Радин, взял ломтик сыра, снял со шпажки виноградину и положил в рот.

Мимо стены со стороны сада медленно прошел индеец, на плече у него был свернутый садовый шланг, на голове – белая войлочная шляпа. Дойдя до ворот, садовник размотал шланг и стал водить над газоном шипящей, сверкающей на солнце струей. В горле у Радина сразу пересохло, и теперь он был этому рад.

– Разве я назначала вам встречу? – Хозяйка дома открыла дверь и встала на пороге. На ней было просторное платье в красных брызгах, похожее на крылья бабочки аполлона.

– Знаете, о чем я думал, пока поднимался на холм? За гробом вашего мужа хмурой толпой шли воображаемые друзья. А за гробом аспиранта никто не шел, его тело окуталось илом, а глаза выели морские рачки.

– Вы снова пьяны?

– Один, два, три, а где же четвертый? Так начинал беседу Сократ, считая собеседников. А ваш четвертый на дне реки. Печально, что Крамер погиб, я успел к нему привязаться. Когда тело падает с такой высоты, звук, наверное, похож на затрещину?

– Что вы несете? – Женщина схватила его за рукав, и он удивился силе ее пальцев. – Вы пытаетесь сказать, что Кристиан мертв? Его нашли в реке?

– Не нашли. Но он мертв, и он в реке, это очевидно.

Доменика молча смотрела на него, голубоватая вена у нее на лбу, казалось, набухала под его взглядом. Радин не мог остановиться, он был неумолим и казался себе выше ростом. За стеклом садовник сматывал шланг, поглядывая на них исподлобья.

– У меня есть свидетель, он привез австрийца к дверям вашего дома. С тех пор Крамера никто не видел. Я думаю, ваш муж убил его во время ссоры – скорее всего, непреднамеренно. Вы отправили мужа на руа Лапа изображать живого аспиранта, чтобы отвести подозрения. Он провел там около двух недель, крутил пластинки, потом три месяца прятался где-то еще, а теперь вернулся в город. Он, случайно, не здесь?

– Вы бредите? – Она уже пришла в себя и сложила руки на груди. – В прошлый раз вы утверждали, что в ту ночь здесь убили Алехандро, а теперь делаете убийцу из него самого?

– Да, я ошибался. – В горле у Радина начало першить, и он продолжил тихо, почти шепотом: – Я не намерен сообщать об этом в полицию. И даже если сообщу, они не станут заводить дело, доказательства косвенные, а свидетель в бегах. Но мне важно услышать ваше признание. Это, если хотите, профессиональное тщеславие.

– Вы не похожи на профессионала. Вы похожи на актера-любителя, который примеряется к новой роли. В ту ночь меня не было на вилле, и настоящий сыщик давно бы это выяснил. Я думаю, что на вилле вообще никого не было.

– Поверьте, сеньора, здесь было полно народу. Вы сможете спросить об этом у вашего мужа, он довольно скоро появится на публике. Скажет, что полгода бродил по полям, пытаясь вспомнить, кто он такой. Идея не слишком свежая, но сработает наверняка.

– Служанка вас проводит! – Женщина повернулась к нему спиной, крылья бабочки-аполлона взметнулись и опали, дверь хлопнула.

Некоторое время Радин смотрел ей вслед, потом налил себе огуречной воды, залпом выпил, прошел по дорожке, где все еще лежали срезанные цветы, захлопнул калитку и еще раз взглянул на виллу, окруженную кипарисами. Что-то в этом саду напоминало ему парк в ноттингемском кампусе, не хватало только поляны для крикета. Стук крикетных мячей, внезапные возгласы, венецианская зелень травы, вкус огуречной воды, та гулкая весенняя тишина, которая наводила на него тоску, а теперь кажется потерянным раем.

* * *

– Как поживает сеньора Сантос? – Булочник кивнул, подзывая его поближе.

– Шлет вам привет, – соврал Радин, чтобы сделать ему приятное.

Он подошел к прилавку и показал рукой на пирог с сыром, не обращая внимания на оклики за спиной. После пяти вечера в пекарню выстраивается очередь из любителей сладкого, потому что пироги продаются за полцены, приходят все, и соседи, и бездомные.

– Это хорошо! – Булочник взмахнул зазубренным ножом, отхватил ломоть пирога и завернул в прозрачную бумагу. – Скажите ей, что моя пекарня не хуже той, в которую она ходит через два квартала. А для интересной дамы всегда будет хорошая скидка.

– Передам непременно. Может, у вас найдется для меня минута? Есть вопрос. Это важно!

Толстяк поднял брови, кивнул, вытер руки полотенцем и вышел из-за прилавка. Те четверо, что оставались в очереди, молча переглянулись. Радин взял булочника за локоть и отвел в сторону:

– Помните, вы говорили, что женщина, приходившая к австрийцу, провела вечер у вас в кафе? И что она пыталась заказать выпивку, получила отказ, но просидела до закрытия.

– Вдова-то? Я еще удивился, что она не уходит, раз уж так хочет выпить, сидит как пришитая, хотя за углом есть рюмочная. Сидит и смотрит на соседний подъезд.

– Вы уверены, что это была сеньора Понти?

– Я видел ее летом на открытии приюта для собак, она любит разрезать ленточки и всегда говорит одну и ту же речь. Видно, в тот вечер она уже пропустила стаканчик, иначе не требовала бы выпивку в заведении пекаря!

– Может, вспомните число или хотя бы день недели? – Радин все еще держал его за локоть, от булочника едва заметно пахло перебродившим суслом.

– В тот вечер меня ждала сестра на ужин. – Пекарь беспомощно оглянулся на покупателей. – Двадцать девятое декабря, суббота. Когда она ушла, я закрыл лавку на три праздничных дня и повесил объявление. Могу я теперь вернуться за прилавок?

– Ох, простите! Сколько я должен за этот славный пирог?

Выходя из пекарни, Радин поймал себя на том, что он доволен. Все тщательно построенные вокруг виллы «Верде» леса рухнули, но он доволен. Я видел в Доменике убийцу, думал он, продвигаясь со своей коробкой в тесном потоке людей, видел и страдал от этого. Она чувствовала во мне преследователя, и мы не сумели поговорить.

Как там сказал каталонец? Если вы набьете корабль человеческими телами до отказа, так, чтоб он лопался, поверьте – там будет такое ледяное одиночество, что они все замерзнут. Между людьми должно быть пространство для разговора!


Иван

Он бросил мою мать, когда я был в восьмом классе, пропал года на три, потом появился и пригласил меня пообедать. Я одолжил у приятеля галстук и пришел в «Асторию», на столе стояло блюдо с поросенком и бутылка водки, отец сказал, что есть повод, и я кивнул. Он сам разделывал мясо, подтянув рукава рубашки, я вспомнил бледный поросенок, словно труп ребенка, кротко ждет гостей, с петрушкою во рту и произнес это вслух. Отец обиделся, бросил нож и ушел. На этом месте я проснулся на мосту, под головой у меня была сумка, я удивился, что никто ее не украл.

Некоторое время я смотрел на темную воду, несущую разлохмаченные белые цветы, и думал, что все еще сплю, потом я спустился с моста, и Мендеш сказал, что выше по течению размыло деревенское кладбище. Я отхлебнул из его бутылки и понял, что прыгать не стану. Кой черт занес меня на эти галеры? Одолжу денег у австрийца, верну галерее аванс, а Лизе расскажу все как есть.

Я почувствовал, как ломит кости от лежания на бетонной балке, и понял, что надо пробежаться, до центра как раз километра четыре. Расскажу все как есть, думал я, надвинув капюшон поглубже и устремляясь по направлению к Кампо Алегре, ветер все равно задувал в уши, здесь всегда ветер, такая уж это страна.

Дверь под вывеской Варгас была закрыта, но я позвонил и услышал шаги. Меня проводили в кабинет, штази села за стол и открыла записную книжку в тисненой коже.

Ее движения, перламутровый нож для писем и все предметы на железном столе говорили о низком происхождении, одиночестве и страсти к блошиным рынкам. Даже ее книжка была похожа на хлебную корку, объеденную мышами. Я сказал, что отказываюсь.

Она долго смотрела на меня, выпятив губу, а потом покачала головой. Я отправлю тебя домой, сказала она, стуча пальцем по своей книжке, здесь у меня телефоны всех нужных людей. Вас обоих депортируют как иностранцев, нарушивших закон о работе, и твоя балерина уже никуда не поступит, англичане просто не впустят ее в страну.

– Вы этого не сделаете. Я все расскажу газетам, и люди будут знать, что история с самоубийством – это фальшивка от начала до конца.

– Пока что вся эта история у тебя в голове. – Она взяла индийский ножик и покрутила им у виска. – Шантажировать меня тем, что еще не произошло, – это слишком цинично даже для русского. Если ты выходишь из игры, я придумаю другой сценарий, но тебя я накажу, не сомневайся. Лучше сделай все как положено, и забудем друг о друге.

– Почему вы так уверены, что все сработает?

– Девяносто лет назад в наших местах происходили похожие события, и все сработало. Слышал о человеке по имени Алистер Кроули? Он оставил записку на обрыве возле Бока ду Инферну, написал, что решил умереть, и весь мир поверил, все газеты опубликовали некрологи. «Оксфорд Мэйл» даже сообщила, что планируется спиритический сеанс для установления контакта с умершим.

– К чему это вы? – Я встал и подошел к окну, чтобы она не видела моего лица. Я знал, что на нем уже проступает нерешительность.

– Я тоже мысленно поговорила с Кроули – только что! – и он дал мне хороший совет. Что ты скажешь, если я прямо сейчас дам тебе две тысячи? А остальное после спектакля?

Она открыла ящик стола, достала чековую книжку и принялась писать. Потом она подняла на меня глаза, пожевала губами и убрала книжку обратно в стол.

Из ящика показался конверт с надписью наличные расходы, и я вздрогнул – конверт был такого же цвета и размера, как тот, что я вынул из Лизиного тайника. Пока она считала деньги, сумерки сгустились и пошел дождь.

Я подошел к окну, по нему бежали мелкие капли, стекло как будто затянуло слюдой. Мне показалось, что я вижу реку, тихо пополняемую дождем. Поверхность реки рябила, как тяжелое знамя на ветру. Потом вода раздвинулась, и я увидел илистое дно, на котором рядами лежали жестяные венки, лишившиеся хризантем.

Потом я увидел человека, скользящего вниз по стенкам водоворота, увидел, как он переворачивается, вытягивает руки, но сильная вода не уступает, крутит его мягко, медленно, темная тина набивается ему в рот, заполняет его сердце и печень. Тут штази сердито спросила, о чем я задумался, я улыбнулся, взял деньги и вышел на улицу.


Доменика

В ту ночь я вертелась в своей огромной кровати, будто мельничное колесо. Четыре часа утра – самое близкое к смерти время. Тебе зябко, тревожно, будто в лесу ночуешь, лежишь и прислушиваешься: то ли ветер гудит в трубе, то ли лисы бродят по саду.

В четыре я встала и спустилась на первый этаж в ночной рубашке. Картины были там: большие, молчаливые, облитые светом от садового фонаря, который горит всю ночь. Индеец поставил их лицом к стене, как было велено. Я пошла на кухню и долго рылась в ящиках, пока не нашла пару подходящих железок, потом я села на пол и взломала шесть оставшихся панцирей. Сначала фанеру, потом деревянные кресты. Расставив картины вдоль стены, я включила в холле все лампы и отошла посмотреть.

При электрическом свете они выглядели еще грубее, завитки и наросты были такими крупными, что отбрасывали маленькие тени. Я знаю, что такая техника называется импасто. Однажды утром, не найдя тебя в постели – тогда мы еще проводили ночи в моей спальне, – я накинула халат и поднялась к тебе в студию: ты стоял с ножом в руке, склонившись над столом, мне показалось, что ты намазываешь масло на хлеб. Импасто, сказал ты, любит жесткую щетку и мастихин!

Пока я сидела там на полу, вглядываясь в холсты, за окнами рассвело, потом в комнате служанки зазвенел будильник. Я подошла к окну и увидела, что индеец уже работает в саду, подравнивает розы на шпалерах: после мартовских заморозков они обуглились, придется все срезать, не иначе. Я открыла окно, окликнула его и велела заняться картинами, приколотить рейки на место и завернуть все как было.

Потом я вернулась в спальню, думая о Гарае. Значит, вот что он выставлял в феврале. Шипит небесный аспирин в стакане снежной тьмы. Он подражал тебе во всем, брел за тобой столько лет, смотрел тебе в спину. И вдруг сделал звериный прыжок и превзошел тебя. Я опустила жалюзи, забралась в постель и закрыла глаза. Мне больше не казались смешными ни его тонкий голос, ни голубые глаза со слезой, ни привычка стирать что-то невидимое с лица.

Я уже забыла, что такое желание. Снег, садящийся на черную морскую воду. Такое мягкое веснушчатое лицо, большие руки, покрытые рыжеватым ворсом, на правой руке плетеный шнурок. Я пойду туда, как только представится возможность. В этот Матозиньош, куда даже автобусы толком не ходят. Я хочу лечь с прекрасным Гараем, прижаться к грубому, неуклюжему, обветренному холсту, добраться до сердцевины и сожрать ее целиком.

Глава четвертая
Нетонущая почта

Иван

Я видел, как он ходит по берегу в своем красном свитере. В этом месте река сужается, я хорошо видел человека, стоящего там, где мы договорились встретиться: на паркинге возле магазина для рыбаков «Mar da Palha». Я сидел на камнях, покрытых ржавым налетом водорослей, и думал, что мне делать.

Течение оказалось на удивление сильным – ударившись о воду, я сразу пошел ко дну и выплыл с трудом, наглотавшись какой-то горечи. Потом меня чуть не унесло к маяку, но я успел ухватиться за рогатый поплавок браконьерской сети, похожий на мину времен Первой мировой. Ухватившись, я вспомнил слово флутуадор, которое всегда меня смешило, потому что звучало как имя молдавского царевича. Некоторое время я держался за рога флутуадора, потом поймал проплывающую корягу и пристроился к ней, но меня вынесло на другой берег, прямо напротив Вилла-Новы, где заказчик ждал меня, чтобы вернуться к своим гостям.

Вода в реке была такой грязной, что я пообещал себе никогда не пробовать речной рыбы, которую продают в киосках на пляже Карнейро. Солнце уже садилось в океан, и бетонный мост казался черным силуэтом, вырезанным из бархатной бумаги. Телефон я оставил на мосту, но даже будь у меня телефон, я не стал бы ему звонить. Я нарочно сел за причальной тумбой, чтобы Понти меня не увидел.

Со стороны гавани доносились грохот жестяных поддонов и крики вернувшихся с лова рыбаков. Ветер был теплым, я довольно быстро согрелся, хорошенько выжал джинсы и красный свитер, свернул все в комок и пошел в сторону обсерватории.

Здорово было идти по гладким булыжникам босиком, закатное солнце светило мне в лицо, в горле плескался холодный пузырящийся восторг. Я думал о том, что таких ботинок у меня уже не будет. Рыжие, с латунными петлями для шнурков, купил их весной в горячке случайного выигрыша, в тот день мы с австрийцем поставили на Вечернюю Худобу – ему просто понравилась кличка, – а тот взял и обошел фаворита на четыре корпуса.

Вчера Динамита списали с трека. Я поговорил с хозяином, усатым крепышом из Алентежу, и тот сказал, что согласен поручить мне пса, но я должен показать ему хоть какой-нибудь документ. Я показал трамвайный абонемент, купленный Лизой, и он поднял бровь, прочитав мою фамилию: так ты, выходит, серб? Имей в виду, у него потертости, нога гноится и паразиты. Мы похлопали друг друга по плечам, он сказал, что, будь мы в настоящем Макао, грейхаунда пришлось бы усыпить, а я спросил, почему Динамит – голубой, но хозяин только рукой махнул.

Я сам не заметил, как дошел до сада «Пассео Аллегре», где намеревался полежать возле фонтана и передохнуть. Никто не обращал внимания на человека в трусах, хотя до пляжа было километра четыре. Я нашел скамейку возле клумбы с тюльпанами, вытянулся на ней, положив одежду под голову. Пролежав минут десять, я понял, что здорово расшибся – голова гудела, а в левое плечо будто гвоздь забили.

Я встал со скамьи, забрался в глубину сада, где не было фонарей, и лег на землю, подернутую серебристым мхом. Я провел там около часа, размышляя о том, как мы с Динамитом устроимся, когда я его заберу, и это был лучший час за последние несколько лет. Потом я оделся и направился в сторону маяка.


Радин. Вторник

Закатное солнце плавало в зеркальной пластине, в синей прохладной глубине. Радин вышел на галерею, посмотрел на себя в огромное стекло и увидел, что соседка в халатике смотрит туда же, облокотившись на перила. Эту женщину он раньше не видел, их разделяла перегородка из бамбуковых стеблей, плотно обвитая восковым плющом.

– Эта стройка надолго, – послышалось из-за плюща. – Шумно будет!

– И вид на церковь испортят, – сказал Радин, привычно чувствуя себя виноватым.

Его принимали за соседа, который намерен жить здесь долго и, возможно, однажды развесить детские вещи на сушилке. А он был случайным прохожим, aventureiro, что переводится с языка этой страны как путешественник или – как проходимец.

Вернувшись в квартиру и набрав в ванну воды, он подлил туда кипятку из чайника, бросил кусок мыла и забрался в еле теплую желтоватую пену. От воды пахло подземельем, он положил голову на фаянсовый край и закрыл глаза.

Кажется, у Этвуд я прочел, что мужчина может написать роман без единого женского персонажа, если не считать квартирной хозяйки или лошади. Но никто не может написать детективный роман без преступника. Я должен отыскать убийцу, увидеть Понти и написать финал истории. Иначе получится молоток без мастера, самая ненавистная в музыке вещь, сорок минут ксилофоновых кубиков.

Радин выбрался из ванны, вынул пробку и вдруг понял, что, наливая воду, забыл надеть наушники. Он склонился над широким отверстием, куда с тяжелым уханьем уходила вода, и некоторое время прислушивался к себе, но в горле не першило, и лоб не холодел.

Свежих полотенец в комоде не было, осталась только стопка кухонных, расшитых португальскими петухами. Где-то он читал, что такой петух закукарекал, чтобы спасти невинно обвиненного юношу, хотя был уже зажарен и лежал на блюде в доме судьи.

Он решил попросить у Сантос жетон для стирки и спустился на первый этаж. Консьержки в чуланчике не оказалось, маленький телевизор был выключен, и Радин вспомнил, что он сломался еще на выходных. Он нащупал в кармане скомканную десятку, открыл парадную дверь и вышел на темную улицу. Теплый ветер подул ему в лицо, в нем были запах водорослей, немного бензина и что-то еще, странным образом похожее на одеколон «Красная Москва».

Из окон рюмочной донеслись обрывки музыки, кто-то хрипло подпевал, спускаясь по ступенькам крыльца, и Радин остановился с надеждой. Что-то местное, металлическое – «Moonspell»? Нет, бесполезно, пустой звук, вроде стука при отпускании клавиши. Когда ему было лет десять, мать вызвала настройщика, тот сказал, что клавиша стучит, потому что моль съела подушечку, и спросил, нет ли у них валенка или фетровой шляпы, чтобы вырезать новую.

Теперь в этой истории мерцает логика, клавиша не стучит, педаль не скрипит, молоток в капсюле не болтается. Осталось задать несколько вопросов, услышать одно признание, и я смогу написать в алжирском гроссбухе: DICTUM FACTUM.

* * *

Голубую тетрадь он украл у каталонца, просто не смог удержаться. Она лежала на столе, новенькая, с замшевой обложкой, справа от нее стояла электрическая точилка величиной с кулак. Каталонец вышел за водой, потому что в графине она кончилась, остались только лимонные дольки на дне.

Радин сразу встал с кушетки и босиком подошел к столу. Он знал, что в этом районе воду из-под крана не пьют, значит, доктор спустится на первый этаж, где стоит бочка «Água Castello». Записную книжку каталонец унес с собой, на столе лежали только замшевая тетрадь и смятая бумажка, бумажку Радин развернул и прочел.

«Поговорить с Соузой о хаосе / пусть отрастит слух, что слышит движение пыли, зрение, различающее демонов между слоями воздуха, и ноздри, способные учуять вспотевшего ангела / хахахахаос».

Радин позавидовал этому Соузе. С ним доктор о хаосе не разговаривал. Похоже, он считал русского пациента туповатым, и разубеждать его Радин не пытался.

В чужой стране ты неминуемо попадаешь в кокон подростковой немоты, даже если выучил все глаголы. Тебе не хватает тридцати тысяч ненужных слов. Ты упрощаешь, сглаживаешь, обедняешь, чтобы удержаться на плаву, сойти за своего, но твои собеседники никогда не узнают тебя, ваша беседа никогда не станет разговором равных, где цветет окольная речь, обиняки, экивоки, и каждый вопрос – испытание.

Радин еще раз прочел записку, вздохнул и быстро сунул тетрадь за пояс, прикрыв ее свитером. Потом он обошел комнату, чувствуя себя человеком, который вломился в чужой дом и теперь ищет сейф. На стенах кабинета было всего две картины, Радину пришлось подойти вплотную, чтобы разглядеть их как следует. На одной был пучок листьев артишока, а на второй – нераспустившийся лиловый бутон.

– Это Дельгадо, – сказал вернувшийся доктор, – купил его в давние времена, когда цены были приемлемые. Художник умер, и теперь такой артишок стоит как вся зеленная лавка целиком.

– Может, мои книги тоже полюбят, когда я умру, – сказал Радин, чувствуя, как украденная тетрадь согревает ему спину.

– Не полюбят, – сказал каталонец, усаживаясь за стол и делая пациенту знак отправляться на кушетку. – Люди уверены в том, что искусство должно заморозить и обезболить. Они бодро грызут сухарики, даже если в книге целое племя вымирает от оспы или чумы. А тут вы с вашим экзистенциальным сквозняком!

– Вы же ничего у меня не читали!

– Да мне и не надо. Записывайте лучше сны. В них больше утешения – как в площадной комедии больше жизни, чем в Шиллере.

– Писатель не должен никого утешать, – наставительно произнес Радин, вытягиваясь на жестком ложе. – Я хочу написать роман, похожий на сон, только на чужой сон, в который автор попадает по стечению обстоятельств. И там, в этом сне, все немного не так, но эти несовпадения не слишком заметны – ну, скажем, женщины красят волосы свеклой, а мужчины подводят брови сожженным миндалем. Так что автор не сразу понимает, в чем подвох.

– И все персонажи говорят об одном и том же событии, которое они видят по-разному? – Доктор щелкнул кнопкой настольной лампы.

– У вас небось полно историй такого рода, – зло сказал Радин, глядя на вспыхнувшего желтым резного журавля.

– Да уж поверьте. Взять хотя бы прошлую неделю! Одна пациентка была страшно взволнована, обнаружив в парке, где когда-то гуляла с покойным мужем, белые крестики на вязах. «Белый супрематический крест» – его любимая картина, сказала она, совершенно ясно, что муж зовет меня к себе. Я последую за ним! Через два дня на аллее не было ни одного вяза, оказалось, муниципалитет просто пометил деревья, которые следовало вырубить.

– Поучительно, – пробормотал Радин, нащупывая в кармане пятак, чтобы сделать на ширме седьмую метку.

– Другой пациент считал, что его жену-скрипачку укусил вампир, потому что у нее был синяк на шее слева, который не проходил уже полгода. Оказалось, это след от лапок подбородника, она готовилась к важному концерту и много репетировала. Понимаете, о чем я? Люди совершенно разучились разговаривать!

Лапки подбородника, думал Радин, надевая ботинки, если бы я увидел на шее жены синяк, то подумал бы совершенно о другом. Вспотевший ангел, господи ты боже мой.

– Можно я эти ваши истории в своей книге использую? – спросил Радин, выходя из-за ширмы и наливая себе лимонной воды.

– Нет, – сухо сказал доктор. – Я их сам использую.


Гарай

О чем я думаю? О том, как чувствовал себя Родель, макая кисть в смолу, взятую из урны с сердцем Людовика, короля французов. Говорят, он вернул остатки в аббатство, но часть сердца осталась на холстах, и этого уже никто не мог изменить. То, как я поступил с работами Шандро, тоже останется неизменным, и, если бы он явился с того света и потребовал объяснений, я бы рассмеялся ему в лицо.

До его прихода я жил в ежедневных заботах, как в густом облаке известковой пыли. В те дни, когда я пил, мой сад превращался в сырой закоулок алентежского леса, где солнце медленно сочилось сквозь кроны каштанов. В те дни, когда я работал, сад оставался клочком зелени на речном обрыве, местом, где стоит ржавый отцовский форд без колес.

Я приходил в галереи со своими картинами – словно фермер в сабо с корзиной, из которой торчала голова гуся. Мне отказывали даже владельцы лавчонок, заваленных латунью и трухлявыми стульями. Просто потому, что мое имя было мертвой буквой, c'est pour moi lettre mort, как говорит Рене, когда его просят налить в кредит.

Когда в тот день, в августе, Шандро ввалился в мой дом, сел в мое кресло и потребовал выпить, я хотел повести его в бар, потому что дома у меня шаром покати. Единственная бутылка, которая провела в моем доме больше часа, – это литровая фляжка «Taylor's», подаренная прошлой весной Серхио, моим заказчиком. Черная вишня, чернослив, кофейные бобы. Сам я не стал бы тратиться на такой купаж, даже не пробовал никогда, но у Серхио денег больше, чем ума, даром что южанин, южане-то прижимистые.

Я дал ему слово, что открою не раньше, чем на Рождество, все лето поглядывал на бутылку с нетерпением, а потом остыл и решил оставить на память. Не о самом Серхио, нет, о его жене, у нее тоже был вкус чернослива. Знал бы он, что мы вытворяли на продавленном диване почти каждое утро, закончив двухчасовой сеанс, пришел бы ко мне с ружьем или с удавкой. Но он был доволен портретом жены и приволок коробку с красной подкладкой. Таких бутылок всего тыща двести штук, сказал он, хлопая меня по плечам, не торопись, полюбуйся на нее до особого дня!

В августе Шандро пришел в мой дом и потребовал помощи. Ему и в голову не пришло спросить меня, что я делал эти двенадцать лет. Рисую ли я, женат ли я, доволен ли я. Он просто вспомнил мой адрес и пришел, потому что больше некуда было пойти. Где-то же ему нужно было отсидеться, пока газеты успокоятся. Я был хозяином удачно расположенного дома, вот и все. При этом в моем расположении он даже не сомневался.


Варгас

Он прочел статью о выставке и решил, что это своего рода объявление, такие бывают в воскресных газетах: сеньора такого-то просят дать о себе знать или – адвокат семьи разыскивает наследника. Он решил, что я вызываю его таким допотопным способом, потому что не знаю, где искать. Ему и в голову не пришло, что я считаю его мертвым. Поэтому он вошел в галерею улыбаясь и даже пытался меня обнять, правда, улыбка исчезла, стоило ему оглядеться в железном зале.

Он снял синие очки и сунул их в карман. Лицо у него побледнело под густым загаром.

– Где ты это выкопала? – Он ходил по залу, останавливаясь перед каждой картиной, цокая языком и сквернословя. – Кто намалевал эти водоросли в грязной воде?

Сначала я думала, что он рассудком подвинулся: дурацкие очки, как у слепого баяниста, наголо бритый череп. Потом я поняла, что это камуфляж, что он не умер и не сошел с ума, а просто скрывался в какой-нибудь дыре, и только потом, когда он вошел в кабинет и плюхнулся в кресло, я узнала его окончательно.

– Это сделал Гарай? – Губы у него прямо ходуном ходили. – Ты посмела подменить мои холсты? Куда ты дела настоящую «Аррабиду»?

– А разве это не она? – Я открыла бутылку воды и села за стол. – Как бы там ни было, открытие выставки через четыре дня. А работы прибыли из твоего дома, я сама посылала за ними фургон.

– Что значит – прибыли? Доменика продала тебе это дерьмо?

– Осенью она заявила в интервью, что «Аррабида» хранится в твоей мастерской и ее покажут городу, когда придет время. Мне пришлось завести шпиона в твоем доме, чтобы серия не попала в чужие руки, но потом я узнала, что ты жив и работаешь у Гарая. Была очень рада, послала тебе хорошие холсты, ты ведь это помнишь?

– Это я помню.

– Потом ты исчез, я так и не увидела картин, которые ты обещал мне в письме, потом я узнала, что ты погиб в конце декабря, а потом Доменика сказала, что готова предоставить работы для продажи.

– Хватит врать. – Он нахохлился в кресле, сгибая и разгибая свои длинные пальцы. – Ты получила от Гарая мои работы, увидела их, сдрейфила и заказала ему привычное старье. Тем более что ты считала меня мертвым, уж не знаю почему.

– Только не Гарай. Я нашла бы нужного человека безо всякого риска.

– Значит, ты нашла. А теперь тебе придется сложить этих рыбок в кучу на заднем дворе, залить бензином и поджечь. Пойдем, покажешь мне сарай, в котором ты держишь меня настоящего. И мы снова станем друзьями, pássaro peruano!

– Дай мне два дня, Алехандро, я должна подумать.

После его ухода я открыла коробку сигар, хранящихся для особого случая, повесила на дверь табличку «закрыто» и стала думать.

За последние пятнадцать лет мне пришлось распустить свою жизнь, как Пенелопе – свое покрывало, смотать нитки заново, а после связать так, чтобы пряжа не кололась, согревала и защищала от сырости. Рисковать аукционом – это рисковать всей пряжей. Понти должен исчезнуть или стать моим партнером по этой сделке.

Выставить холсты довольно просто: кто же еще подтвердит подлинность, как не жена, галерея и товарищ по академии. Но можно устроить все еще лучше, с невероятным блеском, если Алехандро пойдет мне навстречу. Если я смогу его заставить.

Возвращение гения – вот что будет на обложке буклета, я еще успею сделать заказ, рано утром позвоню в типографию. Бумага от врача, на случай если у властей возникнут вопросы. Массажист, косметолог, новый костюм и таблетки для куража. Он выйдет на подиум, застенчивый, в белой рубашке без галстука и скажет, что чудом спасся от гибели. Он провел эти месяцы в рыбацком поселке, пытаясь вспомнить, кто он такой.

Мы поднимем эстимейт до четверти миллиона. Хотя по сравнению с фламандским почтовым голубем, купленным на днях за миллион с четвертью, это сущие копейки.


Радин. Среда

Спустившись по переулку, он вышел на площадь с каменной рыбой, удивленно оглядел заполненные народом бары, откуда доносился голос футбольного комментатора, и вспомнил, что сегодня игра. Булочник окликнул его из дверей пекарни и сказал, что через три недели будет матч с аргентинцами, вот это точно стоит посмотреть.

Через три недели я буду далеко, подумал Радин, поворачивая в сторону ратуши, пока не знаю где, но точно далеко. Разве это не то, чего я хочу? Пойти теперь же к Лизе, сказать, что мы уедем вместе, что для нас обоих португальское время закончилось. Что ей пора двигаться дальше и мне тоже, что мы оба застряли на этом дружелюбном берегу, как Миклухо-Маклай в ожидании русского фрегата.

Но что я могу ей предложить? Женщины, родившиеся в девяностых, не бросаются на любовные бусины, железные гвозди и табак. Они не знают, что слова продлевают жизнь, как поцелуи или вино.

Добравшись до реки, где внизу, под мостом, светилась жаровня клошара, Радин остановился у киоска и купил картонный поднос с ужином. Перемахнув через парапет и спустившись по склону, он подошел к сидящему на корточках Мендешу и поздоровался, протянув поднос. Мендеш ему нравился, он был похож на человека, с которым он дружил когда-то в приморском поселке, хотя тот был ненастоящим клошаром и пропал из его жизни, даже не попрощавшись.

– Не люблю такое, – проворчал старик, принимая поднос и вскрывая упаковку, – тут перегородки низкие, вечно десерт попадает в мясо, ну, все равно спасибо.

– А где ваш приятель? – спросил Радин, просто чтобы поддержать разговор, но Мендеш, внезапно оживившись, потыкал пластмассовой вилкой куда-то наверх:

– Бата где? Вчера на кладбище пошел, он там в княжеском склепе будет спать, до самого июля. Сторож-то старый его дружок.

– Это на Аграмонте? А родственники покойного не возражают?

– Да нету там никого. – Мендеш подцепил ломтик свинины и отправил в рот. – В твоем склепе тоже кто-нибудь будет спать. Мертвые нужны только тем, кто видел их живыми.

– Ну, я не против. – Радин уселся на траву возле жаровни и протянул руки к огню. – Никогда на Аграмонте не был, красиво там?

– Это кому как. Художники всякие, музыканты. Твой приятель тоже там похоронен, только склепа у него нет. Моя бы воля, я бы его за оградой положил. Я-то знаю, что он по своей воле прыгнул, а таких не отпевают.

– Приятель? Вы о художнике говорите? – Радин почувствовал какое-то беспокойство. – А далеко до кладбища пешком?

– Это кому как, – повторил клошар, протягивая ему опустевший поднос. – Спасибо, я поел. Выбросишь там, наверху.

Дороги на Аграмонте оказалось минут на двадцать. Дойдя до кладбища, Радин уперся в стену, увенчанную железными пиками. Ворота были заперты, но с южной стороны обнаружилась калитка, туго заплетенная вьюнком.

Сумерки быстро спускались, здесь, на кладбище, они казались светлее, наверное, из-за белых часовен, стоящих ровными рядами. Радин шел, провожаемый взглядами мраморных дев, большинство из которых протягивали к прохожему руки, в конце аллеи он увидел крест, торчавший из кучи камней, и подумал о распятиях Фонтаны, где в лицо терракотовому Христу как будто дует сильный ветер.

Могилу Понти он нашел в дальнем углу, когда уже выбился из сил. Справа от нее на деревянном столбе стояла усыпальница, похожая на скворечник, надпись почти стерлась, но можно было различить Алвес и 183. Что думал о пустой могиле по соседству этот Алвес, видевший испанский разгром, осаду города, перенос столицы в Рио и, может быть, сумасшедшую королеву?

Оградка была невысокой, он перебрался через нее и сел на холодный дерн. Имя Понти написали золотом прямо на гранитной плите, на краю плиты сидел маленький ангел, сложив голову на руки. Отодвинув цветы, увядшие и свежие, Радин увидел, что фотографии не было. По дорожке прошел светловолосый парень с метлой из прутьев, за ним трусила старая серая собака. На повороте оба оглянулись и замедлили шаг, как будто решили поздороваться, но передумали.

Радин присел на корточки, разглядывая ноздреватый мрамор, ладони ангела полностью закрывали лицо, и он подумал, что лица может и вовсе не быть. Может, скульптор решил не тратить время? Радин нагнулся и посмотрел на ангела снизу, туда, где между лицом и ладонями была едва заметная щель, просвеченная закатным солнцем. На миг ему показалось, что оттуда струится розоватый дымок.

Радин попытался просунуть в щель пальцы, но не смог, тогда он поднял с земли сухой стебель и пошарил в темноте, чувствуя себя мальчишкой, разоряющим чужой секрет. Стебель хрустнул, что-то круглое, белое выпало ему на ладонь – сначала он подумал, что это таблетка или драже, но поверхность была неровной, и солнце нащупало в ней розовую глубокую тень. Радин вытер жемчужину о край свитера, поднес поближе к глазам и сразу понял, где он видел ее раньше.


Лиза

– Все эти бесполезные вещи, – сказал он, когда мы лежали на полу в охотничьем домике. – Мои картины, твои танцы, Дебюсси какой-нибудь. Все, без чего можно обойтись. Все, что человечество принимает как должное, срывает, будто клевер, обсасывает и отбрасывает. Но в конце концов только это и остается, верно? Как нетонущая почта.

– Какая почта? – Я потянулась за платьем, из-под двери струился сквозняк, и у меня замерзли ноги. Платье пахло сажей, как будто эти полчаса оно провело в дымоходе.

– Почта, которую придумали голландцы после Первой мировой. Корабли в то время часто подрывались на минах, почтовые мешки шли на дно, а другого пути отправить письма не было. Тогда судоходные компании завели плавающие сейфы, в которых держали важные бумаги. Марка нетонущей почты стоила очень дорого. Зато сейф оставался на плаву и подавал световые сигналы, даже ракеты запускал.

– А марки хоть были красивые? – Я смотрела на потолок, где скрестились закопченные балки, в месте их скрещения была вбита железная скоба, раньше там, наверное, был канделябр. Под ним, вероятно, стоял дубовый стол, а под столом сидели собаки, которым бросали кости прямо на пол.

– Не видел ни одной. – Понти приподнялся на локте и посмотрел мне в лицо. – Зато я вижу твои волосы, дождался наконец. Пепельные с рыжим оттенком, такую краску Вермеер смешивал с белилами, чтобы лучше обозначить тени на штукатурке. Зачем ты их так туго закручиваешь?

– Затем, что с ними много хлопот.

Я села и натянула платье. За окном флигеля зажегся фонарь, значит, уже шесть часов. Сейчас Понти наденет теннисные туфли, которые я сама выкрасила в черный цвет, и превратится в моего партнера, любимца гостиничных старух. Хорошо, что он знает основные па, как, впрочем, любой портеньо. Первые два вечера мы репетировали в темном зале для боулинга. Обувь мы сняли, а телефон я засунула за пазуху, в нем тихо плескалось «I've Seen That Face Before».

– Надо идти, через час занятие с постояльцами, – сказала я скучным голосом. Потом я нашла свои туфли и подошла к треугольному окну. Я просто поверить не могла в то, что произошло. Чужой заносчивый старик просто взял и раздел меня в холодном флигеле, между сеткой с каучуковыми мячами и целой полкой птичьих чучел.

Фонарь на дорожке еле теплился в тумане. Здесь всегда туман, этот парк такой дремучий, что в нем даже папоротники величиной с дерево. Были времена, когда женщинам папским указом запретили сюда заходить, потому что в чаще прятались кармелиты.

– Так вот, послушай! – Понти все еще лежал, закинув руки за голову. – Те марки, что напечатали для почты в колониях, всяких там Кюрасао, так и не пригодились. Спустя какое-то время на них поставили штамп и стали использовать как обычные. Понимаешь? Я тоже имел отношение к нетонущей почте, довольно долго, но однажды на мне поставили клеймо заурядности и стали использовать по номиналу.

– По номиналу? То есть как обычную марку?

– Я и есть обычная марка. – Он поднялся и стал собирать одежду, разбросанную по полу. – Хотя нет, теперь я штрафная, за шесть пенсов. Штрафные в старину продавали тем, кто прибежал на почту с опозданием, но требует отправить письмо ночным поездом. На ней так и написано: слишком поздно!


Малу

вчера индеец наловил в подвале ящериц и сказал, что у них не бывает чувства привязанности – полагаются только на себя, едят своих детей и вместе не охотятся

ящерица, сказал он важно, никогда не будет доверять другой ящерице!

на прошлой неделе я работала на открытии выставки, вот где ящериц была целая поляна, стоят на хвостах, покачиваются, а варгас им про эстимейт толкует (я потом в словаре посмотрела, это деньги всего-навсего)

когда я падрону про это рассказала, он только плечами пожал, мертвый художник, сказал он, всегда дороже живого, увеличивается в размере, как дохлая лошадь на жаре, а что касается цены, так зимой на арт-базеле гнилой банан продали, потом съели и другой на его место повесили!

за что же люди деньги отдают, спрашиваю, в чем суть? а суть, говорит, в удивлении, не можешь заставить плакать – тогда удиви!

все эти надувные гигантские балерины, говорит, и собаки величиной с колокольню – они будят страх, который многим заменяет удивление, вот ты, шмелик, зачем сделала себе тату на предплечье? кого хотела удивить?

да чтоб вы понимали, говорю, меня мать назвала Мария-Абелия-Лупула, потому что в день родов шмель бился о стекло и ей сказали, что это символ отваги и преданности

так я шмеликом и пролетала, в матозиньош и обратно, с пирогами да хлебами, а в декабре увидела одну из новых работ, падрон меня сам на стул посадил и велел смотреть

ну, думаю, река заледенелая, люди на коньках катаются, и что такого? пригляделась, а лед – это не лед, а соль, а вместо церквей и магазинов на берегу громоздятся соляные горы и сияют на солнце так, что глазам больно

что же с ним стало, думаю, что за короста белая, шершавая, и кто все это купит?

а вслух говорю: вот это другое дело, вот это картина так картина, назовите ее Portus Cale!


Радин. Среда

На обед Радин купил кусок круто засоленной трески и теперь пытался размочить ее в воде, как посоветовал хозяин рыбной лавки. Рано утром он зашел туда, надеясь найти креветок, но поддался на уговоры хозяина в клеенчатом фартуке и вышел с треской. Был бы здесь тот, второй, мы бы купили креветок, подумал Радин, но второй не появился, хотя рыбник как раз открывал торговлю и водил шипящим шлангом по железным поддонам.

Поднимаясь по лестнице, он услышал радостный голос консьержки:

– Сеньор жилец! Вернитесь! Я проверила ваш билет! Самый первый!

– Неужели мы выиграли? – Он перегнулся через перила и посмотрел на нее с площадки второго этажа.

– Телевизор! – сказала она гордо, указывая пальцем на строчку в газетном столбике. – Я столько лет покупаю билеты и ничего не выигрываю. В прошлом году на ярмарке мне досталась часовня из папье-маше, так ее дождем на окне размыло.

– А где люди получают выигрыш?

Ответа он не расслышал. Как только дверь открылась, в спальне раздался знакомый грохот. Утром он забыл закрыть фрамугу, и сквозняком сорвало карниз. Теперь это забота нового жильца, подумал Радин, забираясь на подоконник и возвращая карниз на место. Он будет жить здесь со сквозняками, мышами, ходящими в стене, и вечным ожиданием горячей воды.

Пока треска плавала в раковине, Радин принялся за работу. Сегодня придется записать то, что я не хотел ни признавать, ни записывать. Я знаю, кого Гарай видел на поляне рядом с хозяином дома. Ночь была безлунная, к тому же он стоял далеко, за живой изгородью, наблюдая, как рассыпанный жемчуг собирали в траве. Поэтому он принял женщину за Доменику, а может, он хотел увидеть там Доменику, потому что не смог ее простить.

Собственно, вся эта история – пьеса о неумении прощать и еще – о зависти. Или нет, это пьеса о мнимом больном, только не назидательный Мольер, а водевиль с переодеваниями. Понти прячется за маской мертвеца, Кристиан – за маской адепта, Гарай – за маской друга, а хозяйка галереи – та вообще обманула целый город!

Будь я настоящим сыщиком, азартным и жаждущим прибавки к жалованью, я устроил бы ловушку на синсина, про которую читал в китайской притче. На дороге оставляли кувшин с вином и деревянные сандалии; напившись, синсины примеряли сандалии на собачьи лапы и падали, громко смеясь, тут на дорогу и выбегали ловцы.

Или – устроить ловушку в духе Талейрана, разбросавшего клочки бумаги по кабинету, чтобы посмотреть, кто их подберет. Кто подберет, тот и есть австрийский агент!

Но я не настоящий сыщик, я не стану устраивать ловушку. Я не знаю, кто напал первым, а кто защищался, кто преступник, а кто просто помог замести следы, я даже не знаю, что было орудием убийства. А главное – я не хочу прерывать полет шмеля, он длится всего минуту и четырнадцать секунд, к тому же это не шмель, а заколдованный царь Гвидон.

И кто я такой, чтобы судить его?

* * *

Спустившись на первый этаж, он взял у Сантос жетон, запустил стиральную машину и отправился в город, надеясь выпить, покуда крутится барабан. Cолнце стояло высоко, на веранде остались только угловые столики, спрятанные в тени. Радин открыл тетрадь, попросил у подавальщика карандаш и написал на новой странице: ночь на 30 декабря. Запишем сухой речитатив, как в опере Генделя, recitativo secco, разъясняющий мотивы и замыслы под одинокий клавесин.

Все произошло довольно быстро. Короткая драка в темноте, австриец падает с лестницы, художник и женщина стоят над его телом и смотрят друг на друга, будто принц и нищий, только что обменявшиеся одеждой. Потом они выходят в сад, тихо переговариваются. Допустим, вдоль берега в ту ночь шла баржа с голубыми пучками света на мачте, похожими на огни святого Эльма, из низких бортов били шумные струи воды.

Вот они подходят к обрыву, речная гладь теряется в белесом тумане. Где-то за изгородью топчется свидетель, принимающий убийцу за убитого. Перед тем как перекинуть тело через парапет, Понти обыскивает карманы мертвеца и находит ключи. Вероятно, его одежда испачкана кровью, поэтому он надевает плащ аспиранта, ночь-то была метельная. Я помню эту ночь: в Лиссабоне тоже мело, все газеты писали о таянии льдов, а наутро красные трамваи раскатились по заснеженному городу словно спелые яблоки.

Итак, убийца берет ключи и отправляется жить Кристианову жизнь. Ему пришлось топать, петь, ставить пластинки и стучать ножом по столешнице, изображая прежнего жильца. Почему он не позвонил Гараю? Потому что Гарай для него просто сарай. Надежный сарай, где он оставил свои работы. Он не сомневается, что все будет в целости, ведь старый приятель предан ему, как садовник, прождавший двадцать лет, был предан Одиссею, своему хозяину.

Зачем Понти оставался в городе две недели? Затем, что хотел отвести кошку от гнезда, будто мать-перепелка. Если бы стало известно, что Доменика видела аспиранта последней, пресса раскинула бы лагерь у ворот виллы «Верде». А кто тогда принес на могилу жемчужину, драгоценный ex-voto? Кто бы ни принес, он считал Понти мертвым, такими вещами не шутят. Так делают в скорби, это дикая, напрасная, горестная надежда, древняя, как лурдские костыли.

Что было дальше? В феврале Гарай привозит в галерею работы Понти и выдает их за свои, надеясь не столько на прибыль, сколько на признание публики. Ему нужно привлечь к себе внимание, заворожить критиков белоснежными полями импасто, а дальше он сам, он покажет себя настоящего! Он еще не знает, что некоторое время спустя именно его попросят подделать серию «Мост Аррабида». Здесь видна задиристая, трагикомическая симметрия, которую бедняга принял за знаменье небес.

Представляю, как он возмутился, когда выставка провалилась, с треском, будто театральный пол под ногами дона Хуана. И поделом: ведь дело не в живописи, а в подписи, то есть – в слепой любви, в том самом списке побед, который в каком-то там акте, не помню, оглашает Лепорелло. Милле а тре! Тысяча и три!


Малу

когда они уехали, я легла в столовой на пол и лежала не помню сколько, потом спустилась в погреб, достала утку, положила ее в мешок, вышла во двор к мусорному баку, поскользнулась на обледенелой дорожке и вспомнила, что я босиком

ледышки хрустели под ногами, индеец их не убирает, но мне все равно, пусть этот дом на куски развалится, пусть крысы сожрут твою утку, маленькая немецкая тварь! потом я поднялась в хозяйкину спальню, надела вечернее платье и жемчуга, все выгребла и встала перед зеркалом, глаз не отвести, только легче мне не стало

тогда я развела в гостиной огонь, налила себе хереса и устроилась в кресле с ногами, бутылка опустела, и я взялась за вторую, теперь я хотела Кристиана на другой манер, я хотела, чтобы он висел на стене, распростертый, и чтобы его плечи кровоточили, как у того англичанина, что приходил в тетушкин салон два раза в неделю

я очнулась в кресле от того, что внизу стукнула входная дверь – хозяйка вернулась! надо бежать, надо спрятаться в гардеробной! спина у меня затекла, ноги в туфлях опухли, шаги уже слышались в холле – вот зазвенели колокольчики на сквозняке, вот брякнула ремнем дорожная сумка

вернулась с полдороги, холера, теперь вышвырнет, как собаку, думала я, выдирая ноги из туфель обеими руками, потом я взбежала по лестнице наверх – наверное, мне показалось, что там, во владениях падрона, я буду в безопасности

где же ты? послышался мужской голос, и я зажала рот рукой, чтобы не вскрикнуть от радости, ты сердишься, дорогая? прости меня, я страшно устал и замерз!

я перевела дыхание и улыбнулась в темноте: graças a deus, это вернулся Кристиан, бросил старуху с золотыми мандаринами и вернулся, он просит прощения, он голоден, он замерз, и зачем я только утку выкинула

я слышала, как он шарит рукой по стене в поисках выключателя, сердце у меня билось так сильно, что весь хмель прошел, шея раздулась, ожерелье затрещало, что-то мелкое отломалось от него и покатилось по полу

я отлепилась от стенки и сделала шаг к лестнице, чтобы сойти вниз, высоко держа голову и придерживая платье руками, но тут он зашипел, налетев в темноте на кресло, щелкнул зажигалкой и спросил: доменика, любовь моя, почему здесь так темно?


Лиза

По крайней мере теперь я знаю, как выглядит ярость. Раньше я могла рассердиться, потом постепенно остыть, успокоиться, одним словом – все как у всех. Понти же вызывает у меня особенное чувство: как будто я стою в набирающем высоту самолете, где внезапно открылись все иллюминаторы. Стою и понимаю, что других пассажиров здесь нет, а пилот свихнулся и нажимает все кнопки подряд.

Его молчаливая хватка, его грубость поначалу казались мне притворством, но потом я поняла, что это страх, только вывернутый наизнанку, как старый овчинный тулуп. Он пытался нащупать конец жестокости, предел, за которым он беспомощен, а я, вероятно, была его лаглинем, свинцовым грузиком на веревке с узлами.

Все началось со статьи в журнале, где какой-то критик похвастался, что он видел всю серию за неделю до открытия. Это напоминает ранние работы, написал он, теперь тишина белил и лазури, явленная нам в день гибели Понти, снова нарушена зеленым, который мы так любим у нашего гения. Журнал попался Понти на стойке портье, он сказал, что берет журнал для меня, прочитал статью еще в лифте и ворвался в мою комнату бледный и воинственный.

Зеленый и золотой! сказал он, распластывая журнал передо мной, словно мертвую птицу. Да я не возвращался к зеленому с девяносто шестого года! Это студенческие работы, которые сидят по частным коллекциям, они никак не могли попасть в галерею. Я писал свою серию адской белой смолой! Я должен там быть, даже если меня повяжут прямо на пороге этого борделя. И ты должна поехать со мной.

Когда мы вернулись в город, он сказал, что на виллу не пойдет, и вселился в мою комнатушку. Он, мол, должен вернуться неожиданно, как король, спавший тысячу лет под горой, поэтому останется на руа Катарина, где его никто не знает. Соседке я сказала, что это мой дядя, она с жалостью поглядела на синие очки, сбегала к себе и принесла нам ломоть алентежского сыра.

Жизнь в тесноте имеет свои законы. Четыре года, что мы прожили здесь с Иваном, приучили меня передвигаться по комнате особым способом: будто бы по натянутым вдоль стен канатам, мысленно расчерчивая пространство. Алехандро был слишком большим для этого дома, слишком нервным, первым делом он разбил мою синюю чашку и сказал, что не привык заваривать кофе, стоя в шкафу.

В прошлом году Иван подарил мне эту чашку и сказал, что антикварный фарфор подешевел, так как все знают, что скоро он сплавится в один большой пупырчатый ком и скатится с обожженной земли, будто мертвая оса с подоконника. И стекло сплавится, и железо, выживут только деревянные плошки! В том году у нас была самая маленькая на свете елка, величиной с мизинец, гостей не было, в доме шаром покати, но, если бы я могла вернуться туда, в декабрь две тысячи восемнадцатого, поползла бы отсюда до Владивостока, на окровавленных коленях, и я не шучу.


Радин. Среда

«В начале века писатели стали быстро умирать. Однажды так вымерли фонарщики, никто и не заметил – и шарманщики тоже пропали. Правда, писатели умирают по-другому. Они умирают, как храбрые заготовщики льда. В начале века льда по-прежнему было много, и опасные майны чернели в Неве, и длинные пилы были наточены, и лошади с санями имелись, и пешни, только вот ледники в городе были доверху набиты – искрящимся, сухим, электрическим льдом, который брался как будто бы ниоткуда. Жители думали, что так будет всегда, и спокойно смотрели, как умирают заготовщики льда».

Радин открыл дверь подвала, вынул из машины белье, вошел в квартиру, развесил одежду на галерее и поздоровался с соседкой, едва различимой через ветки плюща. Ему не терпелось записать то, что пришло в голову, пока он пробирался в толпе на жаркой руа Лапа, заполненной туристами. Он устроился на подоконнике, открыл гроссбух и удивился тому, что осталось всего четырнадцать чистых страниц.

Как раз хватит для последней главы, то есть – для развязки. Радин написал глава десятая и нарисовал личико с большим ртом и глазами, похожими на семена бадьяна. Как там сказал лейтенант Тьягу? Я буду рад выслушать ваши догадки, когда у вас появится настоящая жертва. А если у вас появится признание убийцы, то я уступлю вам свой стул, отдам значок, сложу вещи в картонную коробку и пойду домой.

В этом расследовании осталось лишь несколько темных пятен, одно из них не просто темное, а какое-то дремучее: зачем попутчик отправил меня к птицеголовой Варгас? В чем его интерес, что он расследует? И если он использовал меня в какой-то игре, то почему не выходит на связь? Уверен, сеньора Понти могла бы это объяснить, но она и на порог меня не пустит. Я ведь опасный чужак, мистификатор, пустышка.

В каком-то эпосе я читал, что пленникам прокалывали лопатку, чтобы они не могли отрастить крылья и улететь. Кто я такой, чтобы нравиться Доменике или звать Лизу с собой неведомо куда? Лопатка у меня проколота, крылья не растут, а моя нынешняя жизнь – вечное плоскодонное хождение вдоль побережья, без права выхода в открытое море. Вперед-назад с грузом пеньки!

* * *

Что я ему скажу? Радин медленно поднимался по тускло освещенной лестнице.

Я ведь даже не позвонил, чтобы отменить сеансы. Ушел и дверью хлопнул. Как он тогда сказал: ваше упрямство происходит от тревожности, тревожность – от пузырьков воздуха в крови, а пузырьки происходят от нечего делать. Если подумать, он не так уж далек от истины. Только тревожность эмигранта, живущего на дырявом русском пятаке, – это вещь особая, психоанализу неподвластная. Я всех их развратил…как скверная трихина, как атом чумы, заражающий целые государства!

С тех пор прошло два месяца, он имени-то моего не вспомнит. Скажу, что уезжал. Или скажу правду. Мне плевать на внезапные слезы и на адажио, которые превращаются в атональный вой отчаяния. Я не могу испытывать душевную боль, вот что меня убивает. Так омары ни черта не чувствуют, когда их бросают в кастрюлю с кипятком. Есть еще акула и жуткое млекопитающее под названием голый землекоп.

Он снял наушники, сунул их в карман, постучал, услышал голос доктора и вошел.

– Почему вы мокрый? – Каталонец поднял голову от книги, встал и быстро подошел к Радину. – На улице дождь?

– Да, минут десять как начался. – Радин снял куртку и хотел уже повесить ее на крючок возле двери, когда доктор размахнулся и со всей силы ударил его по щеке. Потом отошел и весело сказал:

– Теперь можем работать.

– Это еще за что? – спросил Радин, чувствуя, как кровь приливает к лицу.

– Не за что, а зачем. – Каталонец вернулся за стол и выложил блокнот. – У вас было чувство вины, оно помешало бы нашему разговору. А теперь я вижу недоумение и злость, это нам не помешает.

Радин прошел за резную ширму, снял ботинки, лег на кушетку и улыбнулся знакомому журавлю. Ни злости, ни недоумения он не испытывал. Он пришел туда, где можно не думать о текущей воде. Здесь он в безопасности, покуда доктор точит карандаши.

– Вы сказали, что я должен радоваться приходам моего жильца, – произнес он, стараясь не думать о пощечине. – Вы когда-нибудь жили в общежитии, доктор?

– Жил, но очень давно.

– У меня был сосед по комнате, который никогда не стучался. Я стучался, а он нет. А когда я предложил договориться, он рассмеялся: так ты же баб не водишь! Кончилось тем, что мы подрались, был скандал на весь кампус, и нас расселили. Так что я в некотором роде добился своего.

– Мечтаете, что вашего жильца отселит какой-нибудь небесный администратор? Ваш тот, второй входит и выходит по его собственным правилам. Для этого он пользуется бегущей водой, но это условность, как звонок в дверь, удар гонга или хохот филина.

– То есть писательское эго отделилось от меня, как Батавия от Рима? И теперь ошалевшие батавы гуляют сами по себе?

– Да что с вами сегодня. – Доктор встал и принялся ходить по кабинету. – Нет никакого писательского эго, как нет эго психоаналитика или, скажем, эго сварщика. Просто часть вашей личности, которая устала жить без дофамина или там серотонина, производит радость не химическим путем, а в некотором роде алхимическим.

– Тогда почему мне все время кажется, что я сплю и это происходит не со мной? Как будто я смотрю в чужое окно без шторы.

– Мы созданы из вещества того же, что наши сны, – сказали за ширмой, – это нужно помнить, как «Отче наш» или что там у вас читают.

– Я читаю мантры. Гате гате парагате парасамгате бодхи сваха.

– Гата что? Молитвы на чужом языке не помогают, можете понапрасну не тратить время.

– Вы как будто на меня сердитесь, – задумчиво произнес Радин. – А я думал, мы в расчете. Хотите еще разок мне врезать?

– Вы, определенно, католик. – За ширмой тихонько засмеялись. – Так и норовите подставить щеку. Тот, второй, небось дал бы мне сдачи.

– Уж не сомневайтесь. Измолотил бы вас как грушу.

– А давайте я включу воду и поговорю с ним? – вкрадчиво сказал каталонец. – У меня тут есть раковина и кран. А то с вами сегодня скучно.

– Вот как? – Радин сел на кушетке и стал нашаривать ботинки. – Мне с вами тоже не слишком весело. Ладно, я пойду, пожалуй.

– У нас еще тридцать пять оплаченных минут. Что это вы все время рветесь удрать? Бегаете по кругу, как седой бобер.

– Как кто? – Радин вышел из-за ширмы и увидел, что доктор сидит на столе, закинув ногу на ногу. Подошвы его ботинок были такими чистыми, будто он вообще не выходил из кабинета на улицу.

– А вы разве не знали? На фермах, где выращивают бобров, самых крупных гоняют палкой по кругу, чтобы они поседели от страха. Седой мех больше ценится!


Иван

Когда я встретил Кристиана на кладбище, он прочел мне свою книгу, вернее, рассказал по памяти. А я рассказал ему про синие горечавки, про дощатый причал в Тромсё, раньше-то не рассказывал, думал, что не поймет. Поначалу он каждую ночь приходил, а потом мы поссорились, и он ушел, как сквозь землю провалился.

Зато ко мне приходили другие, почти забытые, дагерротипные, в темном свечении йодистого серебра, с ними я всегда хотел поговорить, но не мог. Я сказал им, что Амундсену, когда он вернулся из экспедиции, давали самое малое шестьдесят, а ему было тридцать три, в точности как мне. Я не покрылся арктическими морщинами, но потерял прекрасную легкость маневра, которую считал несокрушимой, я струсил, я перессорился с командой, я дрейфую в зоне паковых льдов.

Кристиана я любил, жаль, что он махнул на меня рукой. Лиза тоже махнула – совершила кабриоль, или батри, или нет, антраша! как тогда, на пустыре канидрома, под крики и свист случайных зрителей. Лиза – крепкая девочка, и рука у нее тяжелая.

Перед тем как уехать, я привел ее к питерским знакомым, мы жарили стейки, пили пиво, смотрели хоккейный чемпионат, кажется, играли наши со шведами, а потом я услышал крик и нашел ее на кухне в разорванной блузке, розовую от ярости. Кричала не она, а хозяин дома, которого она ударила в лицо молотком для отбивания мяса.

Я отдал Лизе свою майку, надел куртку на голое тело, и мы ушли. На улице я спросил у нее, годится ли сегодняшний вечер для отъезда, и она кивнула. Мы завернули в интернет-кафе на Лахтинской, заказали ночные билеты на TAP, потом зашли домой за вещами и документами и поехали прямо в аэропорт.

Утром мы бросили сумки в хостеле «Риволи» и пошли в город, но все было закрыто из-за церковного праздника, только в арабской лавке дверь была нараспашку; там нам сделали кофе во дворике и сказали две важные вещи: хороший перец черным не бывает, а корица должна быть тонкая, как бумага, и главное – рот должна согревать. К этим арабам я потом часто ходил, за кофе и рахат-лукумом.

Через неделю у нас появилась комната, а чуть позже – кровать, поролоновый матрас на занозистых поддонах. Ушастый Люб, кот с золотой шерстью, которого я видел на гравюре в старинной книжке, охранял нашу кровать почти четыре года, пока не пришел Нелюб, черный кот с веткой белены во рту. Коты на гравюре сидели тесно прижавшись и были похожи на двух озябших сорок.


Гарай

Надо звонить в полицию, прошептала девчонка, когда я ввалился в дом и сказал ей, что Понти больше нет. Я и без нее знал, что надо. Но что я им скажу? Что я видел смерть человека, который осенью утонул на глазах у всего города? Что его бросила в реку жена, которая уже сто лет как вдова? Да меня же в дурку упекут.

Несколько дней я пил на деньги, найденные в сумке Шандро, и мотался по дому от стены к стене. Жизнь стала похожа на проверочные канавки у винилов – беззвучная, один треск в ушах. Недели через две деньги кончились, я проснулся в шестом часу вечера и решил выйти на площадь к театру и продать туристам пару старых работ.

Как назло, ни одного наброска с городом не нашлось, но пока я разбирал свои папки, сидя на ящике с картинами Шандро, кто-то невидимый поскребся из-под дощатой крышки: открой меня! Понти всегда работал в углу, стоя ко мне лицом, а потом тщательно закрывал холсты тряпкой. Не пора ли на них посмотреть?

Развинтив крышку и вытащив семь холстов, натянутых на подрамники, я расставил их вдоль стен, распахнул окна и стал прохаживаться по студии, постепенно наполняясь счастьем, будто цеппелин гелием. Зимний ветер с моря выстудил комнату, но мне было жарко и даже как-то празднично.

Осветить купол можно и керосином, как говорил ватиканский электрик, вот только лицо Господа окажется недовольным. Этот парень ничего не боялся, болтался в люльке между колоннами или возился под самым потолком. После окончания академии я работал волонтером в базилике Святого Петра, надеялся, что возьмут реставратором, но там система ватиканская, двадцать лет будешь ждать, пока не дашь кому положено. Так что я стал одним из санпетрини – сначала глотал пыль у каменщиков, потом был у электриков на побегушках, а потом плюнул и уехал домой.

Гений, сука, вот о чем я думал, сидя на пустом деревянном ящике, занимавшем почти четверть студии. В семи паровозных топках бушевало белое пламя, такое бывает при слишком сильной тяге, пламя бесшумно раскаляло стены, я чувствовал запах гари, креозота, какой-то железнодорожной горечи и кажется, даже серы.

Потом я не выдержал, встал и повернул холсты к стене. В мастерской сразу стало холодно. В моей воле оставить их в подвале, как прошлогоднюю картошку, и в моей воле вытащить их на свет. В конце концов, я окажу Шандро услугу, разве он не мечтал собрать народ, попросить прощения и всех поразить?

Не знаю, что он собирался им сказать (я умер, у вас в очагах погас огонь, овцы перестали кормить своих детенышей, а потом меня ужалила пчела и я вернулся?), но что бы это ни было, они могли взбеситься и закидать его камнями. Теперь же все пройдет спокойно, чинно, в любви и согласии.

Подпись я ставить не буду, за подпись меня сунут в камеру лет на пять, если дело вскроется. Писали же раньше анонимы: мастер вышитых рукавов, мастер лилльского поклонения, или, скажем, взять крылатого ящера у Кранаха. Завтра позвоню перуанке, думал я, укладывая холсты обратно в ящик, скажу, что у меня есть для нее новости. Очень важные. Но, чтобы их услышать, ей придется достать золотой карандашик и почиркать им в своем календарике.


Радин. Среда

Теперь мы знаем, что к гибели мужа Доменика не причастна. Вычистив чугунную сковородку, найденную в шкафу, Радин решил, что вымоет и плиту, раз уж он собрался готовить ужин. Значит, давать свидетелю отраву ей было незачем. Остается тот, у кого был мотив и была возможность.

Если верить «Энциклопедии насекомых», шмель становится агрессивным, только если защищает свое гнездо; его жало не имеет зазубрин, он может жалить многократно, не причиняя себе вреда. Радин открутил конфорки, почистил их проволочной щеткой и поставил сушиться. Не много ли грязи для одного персонажа?

Эта история все время крутилась, будто хитрый Везалиев стол, который мгновенно переворачивали, если в анатомический театр приходил посторонний. Щелк, клац, и на столе вместо трупа лежит макака-магот. Эта история показывала мне разнообразные тела, некоторые оказались живыми людьми, полными сил, они шевелились и улыбались, но при следующем повороте – щелк, клац! – они снова были мертвы.

Радин посмотрел на треску, похожую на кусок ноздреватого весеннего льда, подумал, что работы по дому на сегодня достаточно, открыл консервированный горошек и стал есть его прямо из банки. Урсула пришла бы в бешенство.

Почему я жил с ней четыре года? Обнимал ее, приучался к потрохам и катаплане, выворачивал язык, пытаясь себя объяснить. Может, пора признаться, что я жил не с ней, а с южной Европой, пахнущей эвкалиптами? Присосался, как рыба ревесо к днищу корабля, чтобы переплыть из одного моря в другое?

В записках об экспедиции Колумба говорится, что ревесо умеет произносить слова и может достать сокровища с затонувшего корабля. Я произношу слова, я достал сокровище, за которым меня посылали, вот только книга Крамера оказалась никому не нужна.

Почему аспирант остался в этой стране, думал Радин, разглядывая фотографии, приколотые над диваном. На одном снимке был вид на Шнееберг, на остальных – городок в долине, какой-нибудь Гмюнд или Цветль. Он мог бы учиться в венской академии, говорить на своем языке, по утрам пить кофе с шоколадным захером, кататься на муниципальном велосипеде, а главное – публиковаться на родине.

А сам я – почему? На вечный вопрос откуда вы отвечаю, что я русский, хотя не был дома двенадцать лет, с тех пор, как похоронил отца. Как там говорил каталонец: вам нравится бродить по чужому саду, но вы не хотите быть садовником?

Что касается сада, подумал Радин, вылавливая вилкой последние горошины, то мне нужен тот, можжевеловый, что сдается в аренду вместе с полосатой хибаркой в порту. Но куда там. Если чего-то слишком сильно хочешь, судьба пугается и отвечает уклончиво.

Ключ от рая лежит теперь в багажнике старого форда, зато у меня есть две связки ключей от места преступления. И тяжелый резной болт от гарсоньерки без окон в Гранделле.

Радин открыл компьютер аспиранта и полистал рецепты бакаляу в сети. Вымачивать три дня, каждый день меняя воду и добавляя лед. Да я уеду отсюда раньше, чем эта фанера станет съедобной! Когда треску готовила Урсула, все выглядело просто и быстро. Она все так делала – быстро, с отрывистой легкостью, как будто ее движения были заранее намечены линией разрыва, мелким пунктиром, как на упаковке с чипсами.

Радин вылил воду, завернул рыбину в бумажное полотенце, сунул ее в длинный пакет из винотеки и вышел на галерею. У соседей слышался детский плач, но в квартире было темно. Он раздвинул листья плюща, просунул пакет между бамбуковыми прутьями и вернулся к себе, представляя, что завтра скажут соседи. Esse russo é tão estranho!

Может быть, я придумал любовные дрязги, развел соленую сырость, а Доменика просто хотела забрать у аспиранта ключи от виллы? Служанка уехала к родне, индеец по субботам развлекается в городе. Не в машине же ей было ночевать.

Когда сеньора Понти пришла в пекарню, юноша был уже мертв – если Гарай не путает время. А сеньор Понти уже надел его плащ и направился в его квартиру, чтобы отвести подозрения от дома на руа Ладейра. Значит, была вероятность, что эти двое встретятся? Вот здесь, под моими окнами, еще в декабре.

На сколько минут они разминулись? На сколько минут разминулся с Ифигенией царский гонец? Услышать бы сейчас увертюру к этой опере, с черно-белой пластинки с фотографией Тосканини. Но нет ни пластинки, ни слуха, ни памяти. Ужина тоже нет!

Время можно уточнить, подумал он, забираясь под одеяло, если индеец вспомнит, во сколько он видел хозяйку, стучавшую по воротам каблуком. Вот, кстати, самый тихий персонаж в этой истории, настоящий детектив сразу взял бы его за шкирку. Каждый школьник знает, что убийца – садовник, если в доме нет дворецкого.


Малу

падрон просил меня гарая найти – он, говорит, аррабиду где-то спрятал, а в галерею дрянь привез, а я слушаю, киваю, а сама думаю, бедный, бедный, у нас в деревне такой случай был: мальчишку из реки полуживого вытащили, так он ни отца, ни мать не узнавал, пока не оклемался

гарая-то я поищу, он мне самой нужен, а на выставке покажем шершавых рыб, они вернее продадутся, про них даже в газете писали: вот они, безупречные лессировки, вот они золотые, зеленые, злые мазки, напоминающие братьев ван эйк, но прячущие в себе современное знание, я слово в слово помню! я вырезки с двенадцатого года подшивала, хотя память у меня такая, что весь францисканский венчик наизусть читаю

слава богу что гарай все спрятал, никто эту известковую пыль не поймет, гора, скажут, родила белую мышь! надо падрона уберечь, коли он разумом ослабел, он ведь меня уберег, когда я над Кристианом выла и хотела себя порешить

звук был такой непривычный, мягкий, будто снег с крыши упал, прошлой зимой у нас снегу было по колено, я нанимала человека крышу чистить, и снег с таким же звуком на веранду падал, поэтому я не сразу испугалась, посмотрела вниз с галереи, а студент лежит лицом вниз, и нога у него вывернута, будто у шарнирной куклы

нет, не так было, сначала я снежный звук услышала, а потом еще два: железный, когда грохнулся обломок перил, и стеклянный, когда аквариум с сомиками разбился

я еще сверху увидела, что волосы у него другого цвета, потемнели в воде, а рядом трепыхаются два сомика corydoras habrosus, я думала, он просто ушибся, там ведь невысоко, сбежала по лестнице, прошла по стеклу босиком, и вода стала красной, так что наша с ним кровь перемешалась


Иван

Мне снилось, что я в ресторане, где-то на Петроградской стороне, на Лизе синее трико, и нас не хотят обслуживать, гарсоны стоят поодаль, шепчутся, обмахиваются картами вин, будто веерами, а мы все ждем, упрямимся, тогда они подходят все сразу, обступают нас и мгновенно раздевают стол, пожирают его, будто термиты – ствол упавшего дерева, на мгновение мы остаемся за пустым столом, но тут приходит самый крепкий гарсон и уносит стол, положив его на голову, как индийский носильщик.

Я устроился неподалеку от северного участка, принадлежащего братству Тринидад, перед входом в склеп росли две давно не стриженные туи, занавески за стеклянными дверями пожелтели, а в известковой вазе был только песок. Похоже, родственники нечасто здесь появлялись.

Оскар Барриош, москательщик, был упокоен в подземной части склепа, так что я спал прямо над ним, в часовне, размерами напоминавшей нашу с Лизой комнату. Из ветоши, которую сторож принес мне в первый вечер, я устроил лежанку, а позднее, когда осмотрелся, приволок доски, чтобы закрыть разбитое окно.

Хуже всего была сырая рыба. Я научился ловить ее под мостом, сидя на парапете, но от склизкой плоти и пресного запаха меня с души воротило. Мендеш косился на меня со своего причала, но близко не подходил, говорить нам все равно не полагалось. Говорить можно только с мертвыми! Иногда я находил на парапете подарок: кусок хлеба в бумаге, перевязанный бечевкой, или крупная соль в фунтике.

Выходить в город было опасно, там трудно избежать разговоров, так что я держался Аграмонте и быстро изучил всех его обитателей: женщин, одетых по моде времен Педро Пятого, воинов в доспехах и глиняных потрескавшихся младенцев. Большинство старожилов умерло от холеры. Потом шли почтенные люди, дожившие до старости, археологи, владельцы мастерских, городские чиновники.

Иногда я приносил свечи, оставленные на могилах, и устраивал нам с москательщиком вечеринку, но сторож этого не любил и тут же прибегал с угрозами. Проходя мимо могилы Понти, которая появилась восьмого сентября, я всегда кивал ангелу, уронившему лицо в ладони. Однажды я увидел там мужика в светлом плаще, он ощупывал ангелу лицо, стоя коленями на гранитной плите. Динамит зарычал на него, но я сказал фу, и он потрусил за мной, у нас было полно работы. Поклонник, наверное, или просто псих, психов тут больше, чем в городе.

На табличке под ангелом была написана дата смерти, но я знал, что Алехандро жив, хотя и не понимал, что случилось. Когда живешь на кладбище, мертвых от живых отличаешь без особого труда. Это новый участок, и подметать там непросто, они выложили дорожки мелким гравием, который набивается в ботинки. Мы с Динамитом спали в обнимку на скамье, где я устроил гнездо из ватных одеял, сторож сказал, что одеяла остались от Баты и он хранил их до его возвращения, а я сказал, что верну, если понадобится.

Динамит был горячим, и я был рад тому, что собачья температура выше человеческой. По утрам я кипятил воду на туристическом примусе, купленном заранее по совету клошара, у меня были две кружки и охотничий нож. Нож я держал в тайнике под скамьей, прикрывая его куском гранитной плитки, и там же держал свой банкролл.

Если меня накрывало, я уходил в рощу за каменной стеной, садился под кленом или буком и тихо выл. Делать это приходилось довольно часто. Но дни шли за днями, азарт придавал мне силы, предвкушение веселило.

Я представлял, как все, что я потерял, возвращается ко мне, выстраиваясь, как разрушенная поленница в фильме, пущенном задом наперед, – бревнышко за бревнышком. Вот я спиной выхожу из казино и быстро пячусь по проспекту в сторону дома, вот желтый конверт наполняется банкнотами и залетает в шляпную коробку, вот моя женщина смеется обратным смехом – ахахах! – и выключает свет в спальне босой ногой.


Радин. Четверг

Он проснулся с позабытой фразой на языке, как будто во сне снова читал De l’intelligence. В свете встречаешь людей четырех разрядов: влюбленных, честолюбивых, наблюдателей и дураков, самые счастливые – дураки. Некоторое время он лежал в постели, глядя в потолок и пытаясь распределить своих новых знакомых по этим полкам. Выходило так, что честолюбцев было пятеро, наблюдатель один, а все влюбленные умерли.

Радин прошлепал в кухню босиком, порылся в коробке с сухими фруктами, достал два абрикоса, твердых, как столешница, и принялся их грызть. Завтра куплю на рынке креветок, пообещал он себе, а к ним вина, красного лука и лимонов. Даром я, что ли, сковородку отчистил? Устрою каталонский обед в честь каталонского доктора.

Как он там говорил на нашей последней встрече? Мужчина стареет не ритмично, а рывками, длинными периодами, долгое время он сознает себя таким, каким был в начале периода, но однажды утром молоточек бьет по проволоке, он смотрит в зеркало и видит новое лицо. Этот город заставил меня закончить один затянувшийся период и начать другой, и я чувствую себя как человек, выбравшийся из горы сырых опилок, где он некоторое время напрасно пытался звать на помощь.

Кофе, купленный вчера на углу, оказался свежим, задиристым, и Радин повеселел. Он решил, что сходит на руа Пепетела и заберет свою дорожную сумку, в сумке остался фонарь с черной литой рукояткой, фонаря было жаль. Он пройдет семь километров вдоль реки и к полудню будет в порту, в полосатом доме, где была написана невидимая «Arrábida» и где он сам охотно пожил бы годик-другой.

Радин поставил кофейник на огонь и до отказа открутил лебединый кран, вода с шумом полилась в чугунную ванну. Куда, черт подери, подевался тот, второй? В елизаветинскую эпоху колодники сидели в крепости вместе с охранниками, ели и пили за одним столом, даже в карты играли, а потом те же солдаты провожали их на эшафот. Я так привык сидеть в одной камере со вторым, делиться с ним, проигрывать ему, яриться на него, что жду его появления и даже воду включаю с надеждой.

– Я принес вам билет, – сказал Радин, заходя в опустевшую после ланча пекарню. – Похоже, он выиграл телевизор, не знаю, какой марки, но, думаю, вам любой пригодится.

Булочник молча смотрел на него, сложив руки на животе. На прилавке стоял стеклянный шар для чаевых, похожий на аквариум, Радин видел в нем свое отражение вниз головой.

– Повесьте его на стену, чтобы Сантос посмотрела матч с аргентинцами. Корею она может пропустить, а на аргентинцев непременно придет. Двадцать восьмого мая, если я не путаю.

– Но ведь это ваш билет! – Толстяк поставил кофе на прилавок и повертел бумажку в руках. – И потом, разве сеньора Еуфемия любит футбол?

– Не знал, что ее зовут Еуфемия, но точно знаю, что она болеет за «Бенфику» и на днях у нее сломался телевизор. Это подарок, не беспокойтесь. Если рыжий кот, что сидел у вас в витрине, вернется, передайте ему привет.

– Вы ведь уезжать собрались? – Булочник смахнул билет в выдвижную кассу и со звоном ее захлопнул. – Самое время познакомиться. Мое имя Карлуш, в честь короля Карлуша Первого, мученика.

– Мученика?

– Его застрелили, когда он ехал в открытой карете, и старшего сына тоже, а младшего сына королева заслонила букетом! С тех пор в стране порядка не было. Да вы и сами это знаете.

Он велел Радину подождать, повозился на кухне и вышел с туго набитым пакетом из белой бумаги. На боку пакета расплывалось масляное пятно.

– В дороге перекусите, – сказал Карлуш, подавая пакет через прилавок. – В столице таких пирожных не пекут, монахи кладут слишком много корицы, а на желтках экономят. Кофе сделать вам?

– Давайте. А меня Костей зовут. Как греческого короля в изгнании.


Доменика

Мое полное имя Доменика Тереза. Первые пять лет ты звал меня Ника, а потом просто ты. Кристиан сразу стал звать меня Текинья. При первой встрече его волосы показались мне оперным париком, помнишь, у Зигфрида? Теперь я знаю, что эти волосы превратились в золотистые водоросли, они трепещут в воде, привлекая моллинезий. Ты убил его, Алехандро. Не знаю зачем. Ни одна из античных причин не подходит, ни деньги, ни ревность, ни месть, ни старая вражда. Убил и выкинул в реку, как наш индеец выбрасывает спиленные ветки или сухие пальмовые листья.

Теперь я знаю, почему Гарай предлагал мне бежать. Они вас распнут, Доменика, говорил он, вам нужно переждать! А я думала, что он говорит о подделках, хочет сорвать наш аукцион, выгрызть кровавый кусок славы, вознестись за счет знаменитого мертвеца. Наш разговор был похож на оперную арию, где каждый поет свое и почти не слышит другого. Возмущение затопило мой разум, и я возненавидела его.

Вчера у нас был детектив, который каждый раз выглядит как другой человек. Когда он явился в первый раз, вид у него был потерянный, как у погорельца, во второй раз он был суров, недоверчив и хорош собой. Теперь он считает, что я была твоей сообщницей, Алехандро. И он, разумеется, прав. Окажись я рядом с тобой на той поляне, пошла бы куда скажешь и делала бы все, что нужно. Прямо как в тех стихах, что ты читал мне в дюнах двадцать лет назад, хвастался своим английским, взобрался на песчаную кручу и кричал, заглушаемый океанским ветром.

By the Lord, she'll never stand it,' our first mate, Jackson, cried.
'It's the one way or the other, Mr. Jackson!' he replied.

Мне уже не больно, вранье обезболивает не хуже шалфея, а ты наворотил столько вранья, что хватит утешить целую армию обманутых жен. Я живу спокойно, пью индейские травки для бодрости и жду аукциона, который вот-вот сделает меня свободной. Получу деньги и сразу уеду. А двух суетливых куриц – Нику и Текинью – закопаю в саду!

Оставляю тебя с твоими замороженными веревками, парусами, режущими руки, и северо-западным ветром. Вся эта история провалилась в прошлое, туда же, куда провалился двуличный Зигфрид, куда провалился ты, предатель, и куда однажды провалюсь я, притворщица.


Лиза

Мастер ставит «Три апельсина» для антрепризы, а меня на Нинетту не берет. Это он обиделся, что я зимой в Тавиру уехала и пришлось замену делать, но он оттает, сегодня смотрел в мою сторону, когда рассказывал про итальянцев. Гоцци пишет безделушки, сказал он важно, а Гольдони гениален, первый акт «Трактирщицы» оставляет от Гоцци одни трагикомические обломки!

По дороге домой я думала о новых картинах Алехандро, их не назовешь безделушками, но чего-то в них не хватает. Чередование чудесного и обыденного, о котором твердит наш мастер, в них есть, но они кажутся мне ловко переделанными из чего-то другого, в школе я так серьги себе сделала – из отцовских серебряных запонок.

Еще я думала о том, во что превратилось мое тело. Оно стало покорным и розовым, как свежая вырезка на прилавке. Я ложусь с Дроссельмайером в стеклянном парике и делаю все, что он хочет, allegro ma non troppo, animato assai, еще немного – и я превращусь в восхищенную жену-натурщицу. В просто голос.

Да ты просто голос и ничего больше, сказал он, проводя рукой по моей спине, когда мы в первый раз оказались в постели. Вернее, это была не постель, а пахнущий средством от моли красный ковер, свернутый в рулон и стоявший в углу в охотничьем флигеле. Раньше, когда в Тавиру приезжали именитые гости, ковер разворачивали на парадной лестнице, но с тех пор прошло много лет, отель облупился, а флигель, построенный на окраине парка, превратился в чулан для сломанной мебели.

Мы пришли во флигель за аккордеоном, который я надеялась использовать во время уроков, помощник буфетчика Зиди согласился играть на милонгах, если мы приведем в порядок инструмент, он же сообщил нам, где его искать. Зиди мне с первого дня понравился, он был похож на монаха-пивовара с картинки: гладко выбритые щеки и круглый живот, перекатывающийся под сутаной.

Мы перевернули горы плетеных стульев и сырого тряпья, а потом Алехандро посадил меня на подоконник и стал целовать, я сначала терпела, а потом оттолкнула его так сильно, что он попятился, зацепился за свернутый ковер и упал вместе с ним – откуда ему знать, какие сильные у танцовщицы руки. Он лежал на полу, вернее, на ковре, и смеялся, глядя на меня снизу вверх, такой темный, нескладный, будто поломанный стул, потом он перестал смеяться, протянул ко мне руку и пошевелил пальцами.


Радин. Четверг

Вернувшись, Радин вспомнил, что три дня не ел горячего, нашел бульонные кубики и поставил кастрюлю на плиту. Потом он открыл алжирский гроссбух и проставил число и день недели. Поверить не могу, что извел уже столько страниц, думал он, затачивая карандаш перочинным ножом. Однажды Стравинского задержали на таможне, приняв рисунки Пикассо за наброски итальянских фортификаций. Текст в гроссбухе тоже выглядел как полевые укрепления, тут окопы, тут засеки, но он был настоящим, и Радин был этому рад.

Здешние люди, написал он на свежей странице, все эти твидовые клерки, бледные татуированные девы, продавцы жареных карапау, дивные театральные старухи, демоны психоанализа в роговых очках – это люди северные, неприветливые, они никому не верят, не улыбаются в пустоту и не кладут в пышки яичный крем, на манер лиссабонцев, а едят их пустыми, чтобы почувствовать вкус теста.

В августе они пришли на вечеринку Понти из любопытства, точно так же, как восемьдесят сограждан Эмпедокла поднялись по его приглашению на вершину вулкана, чтобы посмотреть, как лекарь, возомнивший себя богоравным, бросится в жерло. Когда же лава поглотила его, выплюнув пару сандалий, они покачали головами и разошлись.

Я тоже испытываю любопытство к Понти, болезненное суровое любопытство, похожее на любовь. Я хожу по его следам, дышу ему в затылок, куда бы я ни пришел, он только что здесь был, вот его пиджак на спинке стула. Ускользающая тень, ионовый хвост кометы, я знаю о нем больше, чем он сам о себе знает.

Бульон яростно бурлил у него за спиной, в кухне висел пресный запах куриного супа. Радин поставил на стол тарелку, обжег рот и не почувствовал вкуса еды. Обедаю один, как Дон Жуан в последнем акте. Так и есть: последний акт, до финала осталось несколько мизансцен. Что сделает Понти, явившись на закрытие?

Я должен туда попасть и увидеть конец истории. Любопытство сгубило кошку, не то что писателя, три недели варившегося в чужом преступлении, будто в рагу из говяжьих потрохов. Любимое блюдо местных жителей, за это их в стране называют трипейраш, пожиратели внутренностей.

Интересно, придет ли туда Гарай. Сидя на моем диване в банном халате, он сказал, что у него есть две версии будущего. Он может забить ставни своей мастерской гвоздями, сесть в самолет, двадцать шесть часов лета с пересадками: Лиссабон – Амстердам – Балтра, дальше паромом и на катере до Сан-Кристобаля. Но это, сказал он, не будет свободой в полном смысле слова.

Другая версия – нападение, то есть лучшая версия защиты, сказал он потом, потирая небритую щеку. Я еще не придумал, на кого я хочу напасть, чтобы освободиться от страха, который выедает мне печень, но думаю, что женщина, что подала мне отраву, стоит первой в списке возможных жертв. Я не силен в ядах, не умею стрелять и не способен ударить ножом. Я просто посажу ее в тюрьму.


Малу

я сидела там, на полу, среди битого стекла, и смотрела на сомиков – их на прошлое Рождество подарили, когда в доме все шло как заведено: обед подавался ровно в семь, белье хрустело, как свежая редиска на зубах, мебель лоснилась от воска, а фонтан каждое утро чистили граблями

рыбки еще трепыхались, когда падрон свет в коридоре включил, я как увидела его у дверей, такого родного, заросшего бородой, обеспокоенного, так сразу и заревела в голос, будто с горла веревку сорвали

он сначала подумал, что это жена, и говорит с порога: перестань рыдать, я все объясню! а потом пригляделся и говорит: это ты, шмелик? потом увидел, что я натворила, и тоже на пол сел, так мы и сидели в темноте, пока телефон в гостиной не зазвонил

падрон мне знак сделал рукой, мол, не отвечай, а я и не собиралась, кроме хозяйки ночью никто не позвонит, а что я ей скажу? что я сбросила человека с лестницы за то, что он назвал меня любовь моя, Доменика? столкнула его вниз, как убийца диогу алвеш сбрасывал своих жертв с лиссабонского акведука?

книгу про алвеша я читала в детстве, брошюру на газетной бумаге, их продавали на сельских ярмарках, там даже картинки были, усатое лицо в стеклянной банке с формалином, а его подельницу, хозяйку таверны, звали паррейринья, виноградная веточка

потом я стекло подмела, пол вымыла

на Кристиана я не смотрела

его там не было, одна только плоть безгласная

потом мы с падроном встали, он рукава засучил – неси, говорит, из сарая мешок, там такие брезентовые, только смотри, тихонько прошмыгни! во флигеле окна темные, индеец по субботам к девкам ходит, ну я и пошла, не скрываясь, принесла мешок, а падрон мертвеца в прихожую вытащил, за ним еще чуть-чуть подтекло

мы его в мешок уложили, двумя бельевыми шнурами перетянули, и все молча, только в ушах гудит, будто от сильного ветра! когда из дома выбрались, пришлось в темноте по промерзлому саду брести, а тут еще галька шуршит, как будто по ней не человека волочат, а коровье стадо бредет, потом к обрыву вышли, я на ограду показала – мол, может камень вытащить? камни большие, одного достаточно

но падрон головой покачал: здесь течение сильное, через полчаса в океане будет


Иван

Я не сразу поверил в то, что сказал клошар.

О да, Аграмонте такое место, сказал он, вычищая щепкой мясо из зубов, туда раз-другой зайдешь – и удача вцепится тебе в рукав, как продажная девка. На трамвайном билете и то выиграешь! Но если ты на удаче жениться хочешь, тогда сиди там шестьдесят четыре дня впроголодь, ешь сырое, вина не пей. Мой приятель Бата был жирным, как монастырский гусак, а тут лет на восемь помолодел, штаны булавкой застегивал, жаль только, не удержался и нарушил. Сам знаешь, чем кончилось!

В первый вечер после кладбища я шел по направлению к вокзалу, предполагая доехать до «Casino da Povoa», но передумал, вынул из заначки десятку, заказал на набережной пиццу с красным вином, а потом нырнул в знакомый квартал. Там целая улица подпольных клубов, не таких раззолоченных, как в Фигейра-да-Фоше, но для первого раза сойдет, и за вход платить не надо.

Покер принял меня, как теплое озерное дно, мягко и безопасно, хотя за четыре года я многое растерял, покерную мышцу надо все время качать. В полночь пицца стала крутиться в животе, будто вертолетные лопасти. Два голодных месяца сделали из меня отшельника в пустыне, поедателя акрид и дикого меда, пришлось отойти за угол в подворотню и сунуть два пальца в рот. Никогда в жизни этого не делал. И никогда в жизни не получал фулл-хаус на флопе, имея карманную пару.

По дороге в гостиницу я купил бутылку рома и начал пить его еще на улице, чтобы успокоить взбесившийся желудок. Фишки можете на деньги не менять, сказал мне кассир, протягивая бумажку с адресом, это наши партнеры, они даже чаевые возьмут фишками. Верткий марокканец встретил меня на пороге и вручил мне ключи от номера с кроватью в форме раскрытых губ.

Спустя неделю я переехал из номера для шлюх в номер для обладателей пурпурных фишек, а чуть позже – в отель на Ратушной площади. Деньги я тратил без счета, приглядел себе красную двухлетку «Fireblad», сто шестьдесят лошадей, но каждый вечер совал три фишки в консервную банку – она закручивалась намертво, и Мендеш сделал в крышке прорезь ножом.

Через месяц я обошел все игровые дома, не совался только к китайцам, и начал по второму кругу, голова у меня гудела, а кости ломило почище, чем от жизни в могильном склепе, но останавливаться было нельзя. Я завтракал в одном и том же кафе (это приносит удачу), всегда брал два круассана и грейпфрут.

Теперь все будет иначе, полагаю. Моя жизнь будет полна падений и взлетов, как если бы я жил с женщиной, нет, со всеми женщинами сразу. В игре живешь как на кельтском острове, где можно было жить либо ровно три дня, либо ровно три года, ошибешься – и любое яблоко может тебя отравить. Я страшно соскучился по игре, по тому, как она укачивает, не давая замечать ни погоды, ни времени, по сыромятному запаху диванов, по острой, бессонной тишине. Я буду жить так, пока не начну проигрывать.

Должна же магия когда-нибудь кончиться. На дне колбы-пеликана останется только свинец, мне перестанут выкрикивать номера, а зеленый бархат превратится в трясину. Тогда я распихаю фишки по карманам, встану и выйду на свет божий.

Сниму себе дом в Тромсё и буду гулять с уиппетом в дюнах, дожидаясь, пока полярная ночь упадет на остров, будто подстреленная белогрудая кайра. Птенцы этой кайры прыгают в море со скалы, потому что тушка у них тяжелая, а крылья еще маленькие. Если ты голоден, а взлететь не можешь, прыгай в воду и надейся на лучшее.


Радин. Четверг

Проходя по переулку, вымощенному синей брусчаткой, он почувствовал первые капли дождя, поежился, поднял голову и понял, что капает с простыни, повешенной на веревке между двумя балконами. Красная простыня была украшена белыми полосами и снизу казалась флагом мальтийского ордена.

Все утро он раздумывал, какой бы повод найти, чтобы навестить балерину, но стоило завернуть в пекарню на углу, как повод вышел ему навстречу, сладко потягиваясь, оставалось только корзину одолжить. Пекарь сказал, что кота придется отдать в приют, приезжали люди из санитарной инспекции, велели избавиться от источника заразы, дескать, возле хлеба ему не место. Вот ведь cabras, хмуро сказал толстяк, надеюсь, их жены поступят с ними так же, когда придет время.

Лиза открыла ему дверь и удивленно посмотрела на корзину.

– Вы теперь хлеб разносите? Быстро же Порту вас зажевал.

– Это не хлеб. – Он сдвинул плетеную крышку, и кот осторожно высунул круглую голову. – Я скоро уезжаю, может, возьмете бедолагу?

– Где вы его нашли?

– Я забыл закрыть окно в спальне, и он явился посреди ночи. Я его и раньше видел, но не сразу понял, что это кот Кристиана. Какое-то время он обретался в булочной, а теперь пекарь ищет ему нового хозяина.

Лиза подошла к столу и вынула бутылку молока из автомобильного холодильника, подключенного к розетке через какое-то сложное устройство.

– Это мне соседка одолжила, – сказала она, – наш помоечный сломался, а без молока я жить не могу. Зря вы кота принесли, я тоже собираюсь уехать.

– Просто мне нужен был повод сюда прийти. Там еще цветы в корзине.

– Вы голодны? – Она поставила помятые ромашки в бутылку. – Есть пряники и молоко.

– Звучит как полдник в детском санатории. Давайте!

Лиза плеснула молока притихшему коту и вылила остатки в чашку для Радина.

– Вы уезжаете вместе с Понти? – Он обмакнул пряник в молоко и стал жевать.

– Нет, одна. В воскресенье ведь закрытие выставки. – Лиза устроилась напротив него на полу, подтянув колени к подбородку.

– А почему вы не идете полюбоваться воскрешением?

– Вы сами в этом виноваты. – Она почесала коленку, глядя на него снизу вверх. – Ведь это вы рассказали мне о том, что Ивана наняли для участия в спектакле. Значит, Понти был причастен к его смерти. Я не выдержала и выложила все, прямо за ужином. Он поклялся, что дело устроила Варгас, а сам он до последнего момента думал, что прыгнет каскадер.

– Скорее всего, так и было. Он согласился, не зная подробностей. А потом не решился рассказать правду. Боялся, что вы укажете ему на дверь.

– Я и указала. Он собрал свою сумку и ушел домой. – Лиза поднялась, принесла с кухни швейную коробку и вытащила из нее папиросную бумагу и фильтры.

– На вилле его нет, я точно знаю. – Радин наблюдал за тем, как она сворачивает самокрутку, но советов давать не стал.

– Он сказал, что на нем две смерти, моего друга и Кристиана. Что он носит их на поясе как двойной топор и что этот топор однажды раздробит ему голову. На самом деле австриец был мертв, когда Понти пришел на виллу. Вызови они полицию, из этого болота никто бы не выбрался, ни он, ни женщина, имени которой он мне не сказал.

– Это верно. Трудно объяснить, что ты делаешь над трупом, если сам уже полгода как похоронен на Аграмонте.

– Не смешно. – Она затянулась и дала ему плохо набитую цигарку. – Вы бы на его месте бросились наутек, а он остался помогать. Плащ Алехандро был весь в пятнах, как халат мясника, пришлось завернуть в него тело, а потом они нашли в кладовке мешок.

– Неправда, я до сих пор хожу в его плаще, – заметил Радин, – он висел в квартире Крамера, и пятен на нем не было. Кроме уличной грязи.

– Вы цепляетесь к мелочам, как настоящий коп! Уходя, он снял с вешалки старый плащ, который его жена подарила аспиранту, и пошел на руа Лапа. Ему пришлось жить в запертой квартире и слушать пластинки мертвого австрийца. Он был такой несчастный, когда открыл мне дверь, у него даже запах изменился. За неделю он перестал быть Понти и стал немного Кристианом. Понимаете?

Радин молча кивнул.

– Я молчала, потому что он взял с меня слово. А теперь все кончено, и мне наплевать.

Радин еще раз кивнул, трава отбила у него охоту говорить. Кот свернулся у него на коленях и оцепенел, как жук на ветке.

– Теперь вы все знаете и можете отправляться домой. – Она потушила цигарку в блюдце из-под молока. – Через час у меня репетиция. Это последняя встреча с мастером, больше я сюда не вернусь.

Зачем же тогда репетировать, хотел спросить Радин, но передумал. Кровь на каменном полу, репетиция Жизели – или Сванильды? – в балете, которого нет и не будет, думал он, сгоняя кота с колен, поднимаясь с пола и направляясь к выходу.

Невидимый, вечно ускользающий Понти, недомолвки и окровавленные блестки, все это встало между ними, как стена, нет, как японский дух нурикабэ, умеющий обращаться в стену и преграждать путь ночному путнику. Обойти его невозможно, потому что у стены нет границ, она способна распространяться бесконечно во все стороны. Чтобы справиться с нурикабэ нужно постучать по самому нижнему камню в кладке. Но где постучать, чтобы достучаться до Лизы? Из огня, скажет она, да в полымя.

– Спрошу у соседки, может, возьмет вашего котика. – Девушка взяла холщовую сумку с надписью escola Rhea Silvia и вышла вслед за ним на площадку, захлопнув дверь ногой.

Радин проводил ее до остановки трамвая, и они попрощались на площади, как местные жители, быстро поцеловав воздух у висков друг друга.


Доменика

В тот день, когда я пришла к Гараю, солнце вылезло из февральской хмари, всю неделю висевшей над городом, и человек, вышедший на крыльцо, показался мне молодым, намного моложе тебя. Золотистая щетина, вот в чем секрет. Он долго щурился на солнце, а потом издал удивленный звук, то ли свист, то ли шипение, шутовски поклонился и отошел от двери, указывая мне путь.

Дом был темным и тесным, но пахло в нем терпентином, почти как в твоей студии. Гарай предложил открыть для меня какой-то старый портвейн, хранимый для особого случая, сказал, что лучше случая уже не представится. Он важно прочел название, покрутив бутылку в руках, но я попросила чаю. Я сказала, что никто, кроме него, не напишет картины Понти, он как-то странно взглянул на меня, а потом засмеялся.

Он писал их с февраля по апрель, невероятно быстро. В те времена, когда я подрабатывала в академии, он казался мне скучным увальнем с масляными глазами, я не понимала, что вас связывает, кроме обедов в студенческой столовой. Но ты говорил, что он тебе как брат! Правда, ваше братство быстро превратилось в дырку от бублика. Я хорошо помню этот день: мы пригласили людей на обед по поводу нашей помолвки, и ты своей рукой вычеркнул Гарая из составленного мной списка гостей. Не прошло и пяти лет, как ты вычеркнул из списка меня саму.

Сначала ты придумывал причины, ссылался на усталость, а потом просто перестал прикасаться ко мне, безо всяких объяснений. Я не сразу поняла, приходила, стучалась, стояла босиком перед дверью студии, куда индеец перетащил для тебя диван. Все считали меня валькирией в блестящих доспехах, в шлеме с крыльями, а я слабела с каждым годом, с каждым днем. Ни дать ни взять сова, упавшая в печную трубу: снаружи кирпичная кладка, а внутри – горстка перемазанных сажей перьев.

Когда подделки прибыли в галерею, я приехала вместе с ними в кабине фургона, в который индеец с шофером все утро грузили товар. Варгас встретила меня в желтой шали, которая делала ее лицо еще темнее. Расплатившись с шофером, она позвала двоих работников, забралась в фургон, ощупала рамы и обернулась ко мне:

– Те самые! А ведь ваш муж не хотел их использовать. Я отправила их вместе с льняными холстами от «Claessens», а он выругал меня по телефону. Он, мол, задумал другой формат, антикварные рамы его бесят, я навязываю ему размер и прочее в том же духе.

– Когда это вы их отправили? – спросила я удивленно, но она уже говорила с рабочими, которые привезли какие-то стержни, и сделала мне нетерпеливый знак: потом, мол!

Может, ты сам подарил их Гараю, подумала я, разглядывая тяжелое бронзовое литье, на тебе, боже, что нам негоже, а тот использовал для моего заказа, раз уж так удачно совпало. Мир выложен совпадениями, как стены нашего вокзала – голубыми азулежу. Поверил бы Шлиман, обнаруживший развалины Трои, что в Первую мировую эти руины обстреляет эсминец под названием «Агамемнон»?


Лиза

– Вам нужна черная рубашка, галстук, жилетка, – говорила я, разглядывая разбросанные по комнате вещи. – Все это можно заказать в сети, в столице есть специальный магазин. Для занятий мне нужен партнер, я собиралась предложить это место знакомому танцовщику, но вам оно нужнее. Платят там немного, но дают комнату в отеле и завтраки.

– Жилетка? – Он улыбнулся, я снова посмотрела ему в лицо. Наскоро выбритая голова была в ссадинах, нужно будет подкрашивать гримом.

– Да, жилетка! Танцуете ли вы танго хоть немного?

В его номере было светло даже в пасмурные дни, он мог рисовать там сколько угодно, никто из обслуги туда не заглядывал. Уголь и альбомы для набросков я покупала ему в магазинчике на станции. Притворяться слепым у него получалось не так уж плохо, он природный обманщик, куда там Эндерлину с тросточкой. Мне казалось, что я живу на сцене, где спектакль не прекращается ни на минуту: публика встает и уходит, билетеры надевают на стулья чехлы, потом снимают, занавес раздвигается, публика входит – и так далее, без остановки.

Тавира была тихим убежищем, тягучие дни там были похожи один на другой, и зимний ужас стал крошиться понемногу, стираться с листа, словно рисунок углем. Так бывает, когда в городе налетает шторм, набережная пустеет, волны ломятся через каменный мол, будто овцы через забор, а потом все внезапно кончается, берег застилает серая, едва просвеченная солнцем мгла, а люди поглядывают в окна и ждут, что выкатится солнце, красное и распаренное. Вот в этой серой мгле мы и жили, как будто в ожидании просвета, и мне, впервые в жизни, было спокойно и не страшно.

Прошлым летом Иван оставил мне записку, которую я не смогла выбросить, хотя ничего особенного в ней не было. Он мне часто подбрасывал разные обрывки, то в сумку сунет, то в карман пальто, ему казалось, это должно меня веселить. Этот клочок застрял у меня в косметичке, так и приехал в Тавиру вместе с шампунями и тальком. Когда я его нашла, то закрылась в душевой и немного поплакала. Вот старый мореход, из тьмы вонзил он в гостя взгляд, кто ты? чего тебе, старик? твои глаза горят!

Почему все мои мужчины должны быть с червоточиной? В каждом из них живет кто-то еще, ненужный, посторонний, я как будто слышу его запах. От Понти пахло беспокойством, застоявшейся водой, дешевым лосьоном для бритья, купленным в гостиничной лавке. Но глаза у него горели, прямо как у морехода. Когда мы оставались одни, он снимал очки, и весь жар выплескивался мне в лицо.


Радин. Четверг

Возвращаясь от Лизы, он нарочно пошел длинным путем, надеясь заглянуть в парикмахерскую, замеченную в прошлый раз возле пожарной части. Таких в его районе не было: допотопная, с деревянными панелями, в витрине стоял огромный граненый флакон с подкрашенной водой. Мастер был свободен, Радин с удовольствием опустился в кресло, вдохнул знакомый «Musgo Real», пахнущий сеном, и закрыл глаза.

– Все эти боксы, цезари, милитари, – ворчал мастер, оглядывая Радина в зеркале, – стоит отойти от салона на пять шагов – и они превращаются в неряшливую щетину. А у вас волос есть, и хороший волос, прочный!

Все это новое искусство – вздор, а этих здоровенных мужиков отдать бы в арестантские роты, вспомнил Радин и улыбнулся мастеру, маленькому румяному старичку.

Каково было аспиранту, когда он понял, что студия Понти пуста, как разграбленный скифский курган? Думаю, он обыскал виллу так же тщательно, как я обыскал полосатый домик в порту. Радин снова открыл глаза, потому что его постучали по плечу, увидел бутылку шампуня, поднесенную к носу, понюхал и кивнул. Понял ли он, что Понти жив и поселился в портовой хибаре? Понял или нет, он сохранял молчание, и это обстоятельство меня завораживает. Я бы не выдержал, вырыл бы ямку в земле и прокричал в нее все, что узнал.

Кристиан в этой истории представляется мне Арлекином, невезучим заложником судьбы. В комедии арлекин попадал обыкновенно в руки судей, его вешали или топили, но он непременно выходил сухим из воды. А бедный австриец остался в воде навсегда. Доменика в этой пьесе – seconda innamorata: хороша, но недостаточно породиста, чтобы получить главную роль. Я мог бы защитить ее, сказать, что на закрытии выставки Гарая могут арестовать, затея с подделками вскроется, будто кратер вулкана, и горячий пепел полетит во все стороны. Еще не поздно придумать причину и отменить аукцион.

Радин очнулся в кресле, услышав громкое acabou! Старичок, еще больше разрумянившись, смотрел на него в зеркало и смиренно ждал похвалы. Стрижка была такой же старомодной, как салон, и напоминала канадку, которую Радин носил на первом курсе колледжа, но он был доволен, оставил чаевые и долго прощался с мастером за руку.

Вдыхая запах прелого сена, Радин вышел на улицу и набрал номер виллы «Верде». К телефону долго не подходили, потом служанка ответила – с набитым ртом, так что он представил ее на кухне пробующей начинку для пирога. А вот и ты, шмелик, подумал Радин, живешь себе, опыляешь клевер. Я мог бы поставить шмелиную ловушку и убедиться, что я прав. Такие ловушки у нас на даче висели возле малинника, бутылки со срезанным верхом, в которые наливали пиво или компот. Но я не стану.

– Хозяйки не будет до вечера, – сказала Малу, – до свидания, сеньор!

Он направился в сторону центра и по дороге несколько раз поглядел в витрины, чувствуя себя ловким и загорелым кабальеро. В этой истории уже двое свалились замертво, игрок и школяр, любители уиппетов, обоим не было даже тридцати. Двое юных веронцев погибли, а короли и пожилые мавры все еще живы. Нет, что я вру, это ведь не шекспировский мир, здесь другие бури, и речь почти никогда не идет о любви.

Осталась одна глава, думал он, сворачивая в знакомый переулок. Я раскрыл дело, но не намерен сдавать служанку полиции. Я также не намерен оставлять «Аррабиду» у себя, но я должен ее отыскать. Я сделаю это из упрямства, которое танцовщица снисходительно назвала азартом, я настырен, как испанский тресго, домовой с овечьими ушами. Урсула говорила, что в астурийских деревнях его просят принести в корзине воды, чтобы проверить его упорство. И он носит и носит, стиснув зубы, пока не свалится замертво.


Варгас

Понти – не инвестиция, он хорош, но хорош, как старые поэты вроде Балтазара Диаша или Бернардина Рибейру, их знает каждый сапожник в городе, но спроси у англичанина или француза, кто это такие, и он скажет, что это название лосьона для бритья.

Одним словом, гений местного значения. Он достаточно заработал, чтобы выбросить кисти на помойку, а у меня в последние годы все держалось на нем и на парочке молодых из Фоша, которые лепили антилоп из фольги. Остальные ушли в более модные места, хотя я вложила кучу денег в механизмы, способные развлекать посетителей. Одна раздвижная крыша чего стоит, я такую увидела в калифорнийской галерее и прямо спать не могла, пока не скопировала.

Чудо, которое явит Понти, так написано золотом на тисненой бумаге, эти приглашения тоже влетели мне в копеечку. В этой стране народ любит чудеса и хорошо поесть, так что придут все, кого пригласили.

Мы договорились с Понти, что он появится не сразу, пусть народ разогреется, выпьет вина и потомится в ожидании чуда. Около шести он зайдет с черного хода, наденет смокинг, который я взяла в прокате, дождется моего знака и выйдет прямо в толпу. Главное, чтобы он смог овладеть ими с ходу, заставить их радоваться, а не удивляться и задавать вопросы. Прессу-то я подготовлю, а вот городские могут и засвистеть.

Теперь, когда я знаю, что Доменика меня обманула, я буду действовать так, как моя левая нога пожелает. А так, чего доброго, пришлось бы с ней советоваться, она ведь свой вкус считает безупречным, даром что дом у нее выкрашен в белый и голубой, будто флаг Гондураса.

По правде сказать, не ожидала от простодушной домохозяйки такого бесстыдства, а ведь я еще удивлялась – когда это Понти успел закончить серию? В августе он утверждал, что дальше первого холста не продвинулся, пришлось пустить публике пыль в глаза и устроить спектакль на мосту, ведь показ был проплачен по всем статьям, вплоть до гарсонов и шампанского.

Холсты я, разумеется, продам, даже если они уйдут за эстимейт. Не могу согласиться с выбором темы, хотя серия смотрится отлично, даже длинный, пастозный мазок скопирован, видно, что профи работал. Эти сверкающие рыбы взяты из ранних работ Понти, еще во времена академии, задолго до того, как мы его раскрутили.

Я помню, как он сам о них говорил, усмехаясь: ненависть – это вечная рябь на темной воде созерцания, будто от теснящихся карпов или от дождя. Ладно, чем бы эти картины ни были, они должны вытащить меня из долгов, иначе вывеску придется снимать не позднее сентября. Сделают в моем зале обувной магазин или ресторан с раздвижной крышей. А тогда хоть в Дуро бросайся с бетонного моста самоубийц. Говорю же: галерея – это все, что у меня есть.


Иван

На канидроме мы понимали друг друга ясно, почти без слов, по поджатым губам или движению брови. На Аграмонте тоже есть свой язык – выцветшие фотографии, золотые имена, тряпичные орхидеи, – и через несколько недель я начал его понимать.

Когда моя удача созрела, я ушел из царства мертвых, сбрив бороду в туалете «Макдоналдса». Я оставил своего пса одного, попросил сторожа присмотреть за ним, пришлось пообещать ему долю с выигрыша. Шестьдесят четыре дня – не шутка, а играть надо каждый день, иначе система не сработает. Когда я уходил, Динамит был похож на кусок светлой шерсти в кладбищенской траве. Всю осень он грелся на солнце рядом с поэтом Феррейру, у которого на могиле лежит бронзовая собака.

Утром шестьдесят четвертого дня я спустился в город, купил в киоске опасную бритву и дождался, пока откроется «Макдоналдс» возле военного музея, я помнил, что там есть туалет для матерей с детьми, с душем и бумажными полотенцами. Закрывшись там на крючок, я посмотрел на себя в зеркало и присвистнул: мужику, который на меня уставился, было лет сорок, не меньше.

Дело было не в бороде, которая оказалась красноватого оттенка, будто у кобольда. Дело было во взгляде, он стал темным, плавающим и почти неуловимым, я сам не мог поймать его в зеркале. Так вот как это работает, думал я, примериваясь бритвой к заросшей щеке: за два месяца в склепе я потерял десять лет и заработал выражение лица. Холодное, ускользающее, бесценное для покера, практически боевой инструмент. Китайский конный секач! Сегодня я узнаю, отсекает ли он ноги вражеским лошадям.

Мендеш сказал, что его приятель, проигравший в притоне усадьбу, так и не решился вернуться домой. Я спросил, где тот парень с удочкой, а клошар хлопнул меня по плечу и сказал: вот с ним-то я и обедал! Это и есть Бата, он по второму разу пошел!

Мы сидели у воды и ели тушеное мясо, завернутое в ресторанные салфетки. Когда мы прикончили медронью, он все еще говорил о своем Бате, снявшем на окраине каморку, чтобы продолжать игру, и рассказывал, пока я не отключился, прислонившись головой к бетонной свае моста.

Несколько раз в дверь туалета стучали, и довольно настойчиво, но я изображал не то плач младенца, не то сварливый женский голос, и меня оставляли в покое. Я изрядно наглотался розового мыла, пока управился с бородой, на подбородке остались порезы, я заклеил их клочками бумаги, разделся догола и принялся за остальное. Я не мылся с тех пор, как выбрался на берег, и речная тина жила на мне своей жизнью все шестьдесят четыре дня. Слой за слоем с меня сходили проведенные на Аграмонте дни, когда созревала моя удача. Она созревает, как плоды шиповника, сказал Мендеш, ты когда-нибудь ел плоды шиповника?

В тот день я набрел на него на набережной, по дороге к маяку, не то чтобы я шел туда с какой-то целью, просто не знал, куда податься, к тому же у меня все тело ломило после удара об воду. Я его сразу узнал, хотя он был не в той страхолюдной куртке, а принарядившийся и чистый. Клошар сказал, что обедал с приятелем, который переиграл казино, разбогател и купил ему свитер и брюки на зиму.

Мы раньше не здоровались, хотя я видел его много раз, проходя под мостом, а тут он вцепился в мой рукав, как старый знакомый. Мне пришлось похвалить подарки, хотя в голове гудело, а перед глазами бежали красные пятна. Да ты, парень, какой-то смурной, спохватился клошар, и вид у тебя холерный, пойдем, покормлю тебя остатками от нашего пира. Помнишь, ты пару раз угощал меня славными горячими шокиньюш? Мендеш добра не забывает, у него есть и бутылочка, правда, уже начатая. Я нашел в себе силы улыбнуться, развернулся и пошел за ним


Радин. Пятница

Пятница, возможны осадки, сказал ему телефонный календарь. Двадцать девятое декабря, метель, сказал алжирский гроссбух.

Служанка остается на вилле одна, записал Радин, свидания не будет, хозяйка прихватила австрийца с собой, как ручную шиншиллу. Что она делает? Открывает шкафы, надевает жемчуг, разводит огонь в камине, наливает себе хересу и садится в гостиной.

С улицы послышался скрежет, потом собачий лай и автомобильные гудки. Радин захлопнул тетрадь, открыл кран, надеясь, что пойдет горячая вода, и вышел на галерею. В соседнем дворе работала бетономешалка, мужики в комбинезонах расставляли полосатые загородки, и кто-то из соседей не мог выехать из двора. Внизу лязгнула парадная дверь, соседка вышла во двор с бельем в корзине, поставила ее на землю и стала ругать строителей пронзительным голосом. Интересно, нашла ли она вчерашнюю рыбу?

Услышав, как хлопнула входная дверь, Малу направляется к лестнице, ведущей в студию, она намерена спуститься во всем блеске, как это делает сеньора, когда встречает гостей. Кристиан идет по коридору, и служанка посмеивается, облокотившись на перила, ее платье тускло светится в полумраке аттика. Но тут она слышит, как там, внизу, аспирант произносит: Доменика, дорогая, я вернулся!

Нет, не слышит, подумал Радин, закрывая балконную дверь. Это же титры! Он забрался в ванну, закрыл глаза и представил себя в маленьком зале с плюшевыми креслами. Году в девяносто пятом в такой зал его таскала подружка, у которой был пропуск на просмотры для знатоков. Там крутили французский нуар и фильмы Чарльза Видора. Дымная музыка, допросы официанток в прокуренных барах, темно-золотой бурбон, мокрые улицы, чугунные лестницы.

Фильмы были похожи, как костяшки домино: детектив берется за странное дело, некоторое время мечется без толку, и тут на него начинают валиться трупы. Еще бывают незнакомцы в поезде и хмурая красавица, чье лицо покажут размытым, в оконном стекле.

Радин намылил голову и засмеялся, подумав, что в его истории целых две красавицы, незнакомец в поезде и одна страшноватая птица с синими перьями. Ладно, пусть будет нуар! Шаги приближаются, служанка выключает свет и бежит в верхнюю студию, забирается на антресоль, где я когда-то поймал кота, дальше бежать некуда.

Люстра, похожая на сеть, полную аметистовой рыбы, вспыхивает, наверху темно, но аспирант уже видел край знакомого платья, он мурлычет, стоя под лестницей, но ответа нет, слышно только тяжелое дыхание и размеренный скрип маятника. Так проходит некоторое время, он говорит, но не получает ответа, в камине пылает огонь, гостиная залита мглистым розовым светом, за окном зима.

Радин почувствовал, что вода остыла, и выбрался из ванны. Завернувшись в полотенце, он взял сигареты и снова вышел на галерею, надеясь, что строители ушли выпить кофе. Во дворе и вправду было тихо, только двое мужиков топтались вокруг стены, пытаясь закрепить на ней складную лестницу.

Малу стоит в аттике, закусив губу до крови, ярость раздувает ей горло. Тем временем аспирант теряет терпение и делает несколько шагов по ступенькам. Я видел эту лестницу и поднимался по ней. Уверен, что хозяину она нравилась, он видел в ней подъемный мост, корабельные сходни или чугунную спираль в башне из темного дерева.

Каким был звук его падения? С тех пор как внизу хлопнула дверь, прошло минут пять экранного времени. Но студента уже нет, он переходит по мосту через реку Смородину. Малу осторожно спускается, выходит из темноты на свет, в точности как Хейворт в «Гильде», одна рука на перилах, другая придерживает подол. Кровь стоит на полу просторной черной лужей.

Малу склоняется над телом и ловит себя на том, что вспоминает старый рецепт: перекись водорода с несколькими каплями аммиачной воды, пропитать стопку салфеток, накрыть пятно на мраморе и оставить на сутки. Потом она слышит, как в замочной скважине поворачивается ключ.


Лиза

Художник должен опасаться шести духов, сказал Понти, когда мы обедали на крыше, сидели за трубой с двумя тарелками каштанового супа. Суп был принесен его рабыней в судке, завернутом в толстое полотенце. Шесть духов, сказал Понти, вылавливая каштан из крема, суци, дух развязности, цзянци, дух кустарщины, еще есть дух горячности, дух небрежности, дух женской спальни, и шестой, который я не помню.

Я могу быть развязен, горяч, небрежен, слаб, как женщина, сказал он потом, но ремесленничества я не терплю. И ты не терпишь. Я хотел бы иметь такую дочь, чтобы научить ее всему, что я знаю.

Дочь? Когда мы с Понти в первый раз показались на людях, мне казалось, что я веду под руку своего слепого отца. Мы шли по коридору отеля, направляясь в кабинет администратора, и он на самом деле опирался на мою руку. В такси по дороге на вокзал он сказал мне, что теперь моя жизнь в его руках, как полусгоревшее полено в руках матери Мелеагра. Я увидела в зеркальце насмешливые глаза шофера, который тоже не понял, о чем речь, и подумала, что Понти стареет и становится велеречивым.

Это было новое знание. Раньше я знала о нем две вещи. Первое: у него сухие и теплые руки. Когда он рисовал на мне ветки и листья, я дрожала от холода, а его прикосновения были приятны. И второе: его возраст мне не мешает. С другими мужчинами он мешает: все время заискиваешь или снисходишь, одним словом, всегда немного врешь.

Иван называл меня феньком, потому что фенек – это маленькая лиса с большими ушами, она любит делать тайнички и заначки, лапы у нее покрыты пухом, чтобы ходить по горячему песку. Еще она воет и хнычет человеческим голосом. Понти называл меня просто menina, а спустя несколько недель стал называть Лиша. Это потому, что мы стали спать вместе и он разглядел мои ободранные балетные пятки.

В тот день мы шли по изразцовому коридору долго, лет сто, потому что все, кто нам попадался, должны были спросить, кто это со мной и почему он в темных очках. В отеле живут в основном старики, и новые люди для них – источник свежих чувств. Я всем говорила, что это мой партнер, сейчас не может работать в полную силу, но будет помогать в нашей школе. Школой ее называет только администратор, на самом деле у меня занимается всего восемь пар, зато танцевать приходит весь отель, даже те, кто Руфино от Гойенече не отличает.

Понти приходил на занятия, приглашал старушек, спотыкаясь и путая па, но что возьмешь с человека, который недавно ослеп? Тут наш мастер был прав, он всегда говорил: в китайском цирке тоже ногами машут, а вы заставьте их вас вожделеть!

Несколько раз я собиралась ему сказать, что очки не нужны, достаточно того, что он сбрил свои серебристые кудри, что никто его не узнает, потому что он совсем не так знаменит, как ему кажется. Людям в провинции вообще наплевать на столичных басилевсов и конунгов, а в лицо они узнают разве что премьер-министра или тренера команды «Бенфика». Но я не сказала. Когда имеешь дело с лицедеем, наблюдай и не вмешивайся, иначе он тебя возненавидит.


Доменика

Когда ты позвал меня гулять после двух часов сидения голышом в нетопленом классе, я засмеялась тебе в лицо. Позвал бы поесть или выпить, да хотя бы на угол, в кондитерскую, но гулять по январскому городу, когда в лицо так и швыряет снежную пыль? Никуда я с тобой не пошла и потом еще недели две говорила тебе нет, пока ты не перестал ходить на занятия, и тут уж я забеспокоилась. Вызнала, где ты снимаешь комнату, пришла и легла в твою постель, ты был скользкий от температуры, сказал, что простыл, когда ездил рисовать маяки, проторчал все утро на волнорезе. Ты был мне совсем не рад, но я забралась между тобой и стеной и так лежала, пока не вернулся твой рыжий сосед. Кровать была тебе коротка, а мне в самый раз, мои колени упирались в стенку, обитую чем-то вроде искусственной кожи, под кожей что-то подозрительно шуршало.

Три дня назад в Матозиньоше я наткнулась на запертую дверь и испытала что-то вроде облегчения. Выйдя из сада, где по углам торчали яблони, будто колышки землемера, я прошлась по улице и завернула в бар, чтобы вызвать такси. Бармен сразу выключил телевизор и сказал, что хотел посмотреть игру, но предпочтет разговор с незнакомой красоткой. Я даже засмеялась от неожиданности. Меня давно никто так не называл – linda garota, так окликают в южных деревнях, к тому же я выглядела дурно, оделась попроще, чтобы не привлекать внимания.

Я пыталась расспросить бармена о Гарае, но он только плечами пожимал – мол, уехал, и все тут. Правда, согласился позвонить, если хозяин дома вернется, записал мой телефон на салфетке и сунул ее под барную стойку. Я была уверена, что бармен забыл обо мне, хотя деньги за услугу он милостиво принял вперед. Даже растерялась немного, когда нынче вечером услышала его голос: это Рене из бара «Рене», помните меня?

Бармен сказал, что в доме горит свет, но железные ставни закрыты. Свет видно через щели в ставнях, и он какой-то странный, перемежающийся, как будто там ходят с фонариком. Самого Гарая он не видел, но я знала, что тот живет бобылем, и больше там быть вроде как некому. Я повязала на голову платок, надела огромный, как палатка, плащ садовника и вызвала такси.

Теперь я не так сильно хотела видеть Гарая, как несколько недель назад. Но выхода у меня не было: все полетит кувырком, если он придет в галерею и устроит скандал. Он вернулся именно сегодня, за день до закрытия аукциона, вряд ли это случайное совпадение. Ты ведь сам всегда говорил: при помощи совпадений Бог сохраняет анонимность. А я до сих пор тебе верю!


Радин. Пятница

Овсянка ему надоела, так что на завтрак были сухие абрикосы, найденные в трюме. Он читал книгу Кристиана, облизывая пальцы, чтобы перевернуть страницу, но клавиатура все равно стала липкой. «Уходя из родительского дома, я первым делом побрился. Отец даже не понял, что я уезжаю навсегда. Оторвался от своих словарей и посмотрел на меня оловянными глазами: уходишь? Купи турецкий йогурт и молока. Турецким йогуртом был заставлен весь холодильник, но он все боялся проснуться и не найти себе завтрака. С отцом у меня не было отношений. Что такое вообще – отношения? Бывают горячие, как графин на солнечном подоконнике. Острые стеклянные грани искрятся, солнце поймано и лежит на дне апельсиновой стружкой. А бывают такие, что, сколько ни лей вина, сколько веселья ни трать, сколько слов ни проматывай, все упирается в кирпичную стену, в брандмауэр и в пожарный гидрант».

Хорошо пишешь, Крамер, вернее, хорошо у тебя получалось. Без малого три недели я гонялся за твоим убийцей, за мартовским зайцем, за шмеликом. А теперь не хочу его ловить, завтра сяду в лиссабонский поезд и поеду на юг. Сам подумай: Малу на допросе у лейтенанта. Малу в вязаных носках, сидящая в камере на бетонной скамье. Ты поступал с ней, как белокурый бурш с дочкой трактирщика, ты не видел, с кем имеешь дело, и поплатился за свою небрежность.

Радин вышел покурить, посмотрел вниз, во двор, поклонился соседке, торопливо собиравшей белье, и ему весело помахали рукой. Если бы можно было остаться здесь, как бы я работал, не пил бы совсем, забыл бы даже имя чертова каталонца. Но куда там. Прощайте, грозы на севере страны и анютины глазки на подоконнике.

– Сеньор русский! – крикнула снизу соседка, он перегнулся через перила и увидел, что она указывает на парадную дверь. – Вас хозяйка зовет! У нее сегодня ревматизм, сидит как привязанная!

Радин поднял ладони, показывая, что понял, спустился на первый этаж, увидел, что окошко Сантос закрыто кружевной занавеской, и постучал в стекло. Хозяйка отодвинула занавеску и обиженно сказала:

– Поверить не могу, вы снова выиграли. Везет же этим приезжим!

– Еще один телевизор? – Радин увидел, что его билеты лежат на столике веером поверх сегодняшней газеты. С каждого смотрело веселое лицо Криштиану Роналду.

– Две тысячи и точилку для карандашей! – Сантос опустила стекло и протянула ему две картонки со стертыми полосками. – Остальные все пустышки. Но вам и этого довольно, разве нет?

– Точилку? – Он взял билеты и сунул в карман. – Надо же, я знаю человека, которому это понравится. Деньги очень вовремя, спасибо, сеньора.

– Можно подумать, они бывают не вовремя, – фыркнула Сантос. – И спасибо не мне, а вашему богу. Какому богу вы, русские, молитесь?

– А выигрыш сразу выдают? – Радин зажмурился и увидел белый фасад в синюю полоску, кипарисы и берег Гайи в утреннем тумане.

– Не раньше Dia de Camões. – Она ткнула пальцем в висящий на стене календарь. – Это десятое июня, так что придется вам у нас задержаться.

– Ничего другого так не хочу, как этого! – Он хотел попросить газету, но передумал и вышел на залитую полуденным солнцем улицу.

Завтра не сяду в поезд, думал он, нащупывая в кармане картонные полоски. Завтра сложу свою сумку и переберусь в можжевеловый рай, осталось уговорить бармена принять вместо платы выигрышный билет. И сумма выпала непростая, ровно столько, сколько сбежавший Гарай запросил за хибарку в порту. Вот к чему были муравьи в лаптопе. Пойди к муравью, ленивец, посмотри на действия его, и будь мудрым!

Сейчас же пойду туда, осмотрю все как следует, по дороге куплю газету с номерами, чтобы бармену показать. Лотерея в этой стране – дело серьезное, вся страна трет ногтем полосочки, вряд ли он решится мне отказать.

Если все получится, вечером позвоню Лизе. В понедельник у нее поезд в Тавиру, значит, у меня два дня на разговоры. Скажу, что у нас есть и дом, и сад, и плетеные качели, а на жизнь я заработаю. Скажу, что понимаю ее, как собака понимает беззвучный собачий свисток. Скажу, что мне с ней страшно и весело, все равно что взять верхнее фа в «Credeasi misera»: это мало кому удается, большинство сбивается на фальцет.

Скажу, что она мойлизоктакужмал. Радин свернул было в сторону остановки, но, подумав, махнул рукой и зашагал по авениде: до портового района километров семь, пойду пешком, надо отдышаться и все обдумать. Привет тебе, бомбардир Роналду. Здравствуйте, грозы на севере страны!


Гарай

Прочел в газете, что под следствием находятся три человека по делу о подделках Модильяни. В том числе куратор Кьяппини, которого я знаю, и венгерский дилер Гутман.

Кьяппини выкрутится, а еврей потеряет деньги. Я мог бы устроить то же самое заносчивой суке из галереи: явиться на открытие, постучать ножом по бокалу и быстро рассказать всю подноготную.

Там будет пресса, будут дилеры и те особые люди, которые не стучат каталогом по спинке стула, когда хотят поднять ставку, а делают что-то неуловимое правой бровью. Варгас говорила, что эстимейт не меньше трехсот тысяч. А я получил жалкую десятку, хотя протанцевал у мольберта восемь недель, хорошо хоть на холсты самому не пришлось раскошеливаться.

Когда мы с Понти учились в академии, я зачитывался неомарксистами и доставал его колонизацией реальности, симулякрами и прочей шелухой. Теперь, спустя двадцать лет, я думаю, что хитрый француз не напрасно предлагал отменить девяностые вместе с пафосом умирания культуры. И не напрасно умер в две тысячи седьмом: того, во что превратилась эта падаль, он уже не увидит.

Галерея понесла убытки, хмуро сказала Варгас, когда я позвонил, ваши работы провисели в моем зале впустую, хотя я потратилась на рецензии. Я выполнила свою часть договора, больше мне не звоните. Еще бы она не выполнила!

В феврале я пришел в ее кабинет и сказал, что у меня есть информация, которая стоит дороже денег. И что я хочу железный зал на неделю. Пресса и фуршет за ее счет. Услышав, что речь идет о Понти, она пожала плечами, но я вспомнил, как играл в покер с марокканцами в общежитии, сделал крепкое лицо, и она попалась.

Пораскинь я мозгами, мог бы поискать покупателя на темной стороне луны. Сказал бы, что работы Шандро остались у меня со студенческих времен, что они ранние, забытые, пролежали в подвале двадцать лет. Купили бы со скидкой, знатоков на луне хватает. Но нет, мне нужны были цветы и поцелуи, как дебютантке на провинциальном балу. Мне нужна была слава, которую он мне задолжал.

В феврале, когда Варгас отправила холсты обратно на грузовом такси, я понял, что просчитался. Стоило поставить мою подпись, как публика сплюнула и отвернулась. Подпись – это страховка, закладная квитанция, практически вексель. Бодрийяр оказался прав! Ценность переносится с момента красоты на уникальность художника и его жеста. Сказано, как хлыстом ударено.

Прошло недели две, я затеял уборку в студии, нашел рамы, которые еще в ноябре прислали из галереи, и отставил в сторону, чтобы предложить их старьевщику. От худого должника хоть мешок мякины. Портрет славянки я решил оставить, на него могли найтись покупатели. Остальные семь холстов, жалкие, заклейменные моей подписью, будто браганские овцы, стояли у стены. Они провисели в железном зале всю неделю, и – ни одного красного кружка, ни одной доброжелательной строчки! А ведь это лучшее, что сделал Понти, в этой серии он прыгнул выше своей головы.

Я свернул работы в рулон, завернул в старое покрывало и обвязал проволокой, чтобы снести в подвал. Потом я стал думать, как бы половчее спустить громоздкий рулон по узким ступенькам, прикидывал так и этак, и вдруг хлопнул себя по коленям и засмеялся.

Я понял, что сделаю с этим стадом. Зачем пропадать такому добротному холсту, правда, Шандро? Я сделаю с ними то же, что ты сделал с моим видом на колокольню Клеригуш, примерно четверть века тому назад. Помнишь, старичок, как ты шлепал синие кляксы, будто куски торфа, будто начинку из сливового пирога, будто пощечины – хлесь! хлесь!

А потом сказал, что купишь мне холст.


Иван

Уборщица, стоявшая под дверью с ведром, ткнула пальцем в табличку feminino и прогремела внутрь, где ее ожидала корзина мокрых бумажных полотенец. Я вышел в зал «Макдоналдса», жирный запах еды стоял там, как дым над пожарищем, но я даже бургера купить не мог. Гудящий голод заполнил мне голову, я быстро вышел на бульвар и вдохнул осеннюю горечь и бензин.

Сегодня шестое ноября, среда. Значит, я закончу десятого января, вечером. Как писал один русский писатель своей жене, играть надо много времени, много дней, довольствуясь малым и не бросаясь насильно на шанс!

Я бросился в воду, как китайский божок Куй-син, только у божка было ужасное лицо, а я хорош, как кукурузный початок, если верить девчонке с портового склада. Теперь на моем лице ровно блестят непроницаемые покерные глаза, будто две бойницы в стене крепости, эти глаза я заработал в царстве мертвых, сегодня я их испробую на деле, во время осады.

В восемь вечера я надену одолженные у Мендеша вещи и пойду в салон на руа Беко, где я когда-то проводил беспросветные дни. Ходил вокруг стола, сжимая ставочку в потном кулаке, смотрел на вытертое сукно, на головы, склонившиеся над ним, на быстрые белые руки крупье, а сесть с людьми не мог. Хорошо, что весной макао нашел, а то бы задохнулся.

Не помню, чем я Лизе поклялся – то ли водами Стикса, то ли куском железа, как древние фокейцы, но теперь клятва потеряла свою силу, и я, как говорил Стивен Д., уже не тот я, что занимал у вас фунт. Но второе обещание я намерен сдержать: я сам отправлю девочку в академию, иначе у нее не хватит куража. А у меня этого куража хоть ложкой ешь.

Пощупаем удачу в хорошо знакомом месте, там даже галстук не нужен. Первая ставка лежит у меня в пакетике из-под арахиса, всю осень пакетик был засунут за портрет мадонны с лампадой, которую для Оскара давно не зажигали.

В макао не поеду. Собаки – это не везение, а знание, а мне нужен чистый, беспримесный, искрящийся фарт, от которого мерзнут ноздри и волосы наполняются электричеством. А потом я поем.


Радин. Пятница

Портовое кафе выплеснуло на улицу двух посетителей и обрывок музыки, которую Радин не опознал. Даже не знаю, что меня больше бесит, думал он, сворачивая к таможне, рыдания на улице, зубные щетки или крушение музыки. Каталонец сказал, что все вернется разом, как только произойдет клац-клац, он показал этот клац-клац, растопырив пальцы и положив правую ладонь на левую.

В одном из переулков его облаял маленький пудель, в другом попалась тетка с корзиной, из которой торчали стрелы молодого лука, больше в квартале не было ни души. Забегаловка Рене была закрыта, бутылка в витрине не вращалась, огни не мерцали. Придется подождать.

Некоторое время Радин стоял в тени деревьев, разглядывая свой новый квартал. Солнце еще накаляло брусчатку, но тучи уже собрались над холмом, и сиеста подходила к концу. Скоро ставни распахнутся, хозяева кафе выставят плетеные стулья, зеленщик вынесет ящики с помидорами, и улица заполнится народом. Моя улица и мой дом, белый в синюю полоску, обдуваемый двумя ветрами: речным и океанским.

Что я скажу бармену: на год или на полгода? Футбольный выигрыш, который я принесу вместо денег, наверное, здорово развеселит Рене, он примется показывать билет посетителям, и те соберутся у стойки, причмокивая языками и произнося обычное Uau! Não pode ser!

Сначала зайду в дом, проверю воду, свет, осмотрю все при свете дня. Поднявшись на крыльцо, Радин еще раз оглядел улицу, вставил ключ в замок, покрутил ручку и вдруг понял, что дверь не заперта. Он толкнул дверь плечом и вошел.

В доме не было ни души, слабый свет проникал сквозь пунктирные щели в ставнях. Радин впустую пощелкал выключателем, опустился на колени, нашарил на полу свою сумку, вынул фонарь и вспомнил, что он разрядился еще в прошлый раз. Пришлось включить телефон и держать его над головой.

В первую секунду ему показалось, что кто-то низко склонился над раковиной, но это был умывальник на стене, потом он увидел черную лужу крови на полу, а потом – человека, сидевшего в кресле, в синем свете его поникшая голова казалась ослепительно белой.

– Гарай! – не сдержался Радин, подходя к креслу, телефон описывал круги по комнате, высвечивая то потолок, то голые стены, в конце концов он совладал с рукой и направил свет на человека.

В кресле сидел незнакомец, а то, что показалось Радину кровью, было жидкостью, вылившейся из бутылки, лежавшей на полу. Незнакомец подмигнул и сложил губы трубочкой, призывая к поцелую. Радин шарахнулся в сторону, наткнулся на стол и застыл, вытянув телефон перед собой, словно оружие.

Нет, показалось. Лицо человека в кресле было неподвижным, рот сморщился, черные глаза смотрели в стену. На незнакомце был свитер крупной вязки и тяжелые шнурованные ботинки, как будто он собрался в поход.

Щупать ему пульс Радин не стал, он был мертв, смерть стояла в комнате, горделиво, будто походный алтарь в армейской палатке. Кто-то хотел его смерти, убил его, и краски сошли с его лица. Розовый кипарис, яичные белки и зеленая земля.

Глава пятая
Нэ бойса!

Варгас

Как же я не люблю его, господи.

Каждый раз, когда вижу его, спрашиваю себя – как в этом плоском разуме помещаются сфумато, кьяроскуро и все остальное? Почему боги дают талант кому ни попадя? Просто швыряют в толпу, будто гостинцы на коронации. В апреле я впервые увидела форму его головы, потому что он побрился налысо, седая щетина отросла и топорщилась неровными островками.

Теперь понятно, думала я, глядя на него и пытаясь успокоить дыхание, Гарай продал мне не того мертвеца. Бедный мой австриец, он так нравился пожилым покупательницам. Тем временем Понти щелкнул рубильником и обошел осветившийся зал. Такой площадной брани я не слышала со времен моей первой лавки на окраине Авеледы!

Он дал мне два дня, пригрозил газетами и судом, постучал на меня тростью, а потом надел свои синие очки и ушел. До темноты я просидела почти не шевелясь, выкурила штук пять сигар, хранимых для особого случая, и они помогли. Я сложила кусочки головоломки и увидела квадратик, которого не хватало. Крамер.

Потом я вспомнила о русском, который приходил утром с расспросами, нашла его визитку, обзвонила все гостиницы от четырех звезд – мне приходилось иметь дело с русскими, в паршивых отелях они не живут, даже если карман пустой – и нашла его в «Доне Фердинанду». Тот еще ковчег тщеславия, похоже, что за отель платит его наниматель.

Едва дождавшись утра, я взяла в банкомате наличные, вызвала сыщика в галерею, наняла его без особого труда и послала по следу, как посылают за кроликом мускулистого поденгу. Мне и нужны-то были всего две спокойные недели.

– Частный детектив ищет твоего дублера, – сказала я Понти, когда тот пришел во второй раз. – Мне стоило сразу сказать, но ты так кричал, что я растерялась.

– Русского мальчишку? Видно, снова наделал долгов. Но хорошо, что живой.

– Да, хорошо. Но с моим ассистентом все не так хорошо. Его детектив тоже ищет и с большим усердием. Полагаю, рано или поздно он докопается до правды.

– А что, Крамер тоже пропал?

– Еще в конце декабря. Сыщик говорит, есть подозрение, что он мертв. Не знаю, кто его нанял, но вопросы он задает грамотные. Кстати, у меня тоже есть к тебе вопросы.

– Ну, валяй. – Понти усмехнулся. В этой усмешке было что-то странное, я даже растерялась немного. Я знаю запах страха и то, как он ворочает мышцы лица. Здесь же виделась скорее снисходительность, в некотором роде торжество, одним словом, это была не усмешка, а насмешка. Но надо было продолжать.

– В ночь на тридцатое декабря ты был у себя на вилле, верно? Тебя там видели. А вот Крамера после тридцатого никто не видел, он тоже был на вилле, а потом пропал навсегда. Детектив может узнать об этом совпадении. Ты готов отвечать на его вопросы?

– Буду рад ему посодействовать. – Он спокойно встретился со мной взглядом.

– Посодействуй лучше мне. Вернее, нам обоим, ведь ты получишь половину прибыли.

– Ты надеешься продать эти позолоченные водоросли? – он снова усмехнулся, но глаз от моего лица не отводил.

– Мы скажем, что ты на время потерял память, когда выбрался из воды. Выпьем шампанского за твое чудесное спасение. Потом ты подпишешь работы на публике и поговоришь с прессой. Ты ведь хотел вернуться с блеском, верно? Твое воскресение немного откладывается, но оно состоится, не сомневайся. Просто полежи в могиле до закрытия выставки.

– В могиле?

– Я имела в виду: подальше от людей. В мотеле каком-нибудь. Или сними загородный дом. Знаешь ли ты, что это я заплатила за твой гроб из цельного дуба? Самый дорогой, с ручками из черненого серебра.


Радин. Пятница

Радин очнулся на полу в двух шагах от незнакомца в кресле, склонившего голову на грудь. Надо было проверить пульс, потрогать запястье или шею, но он и так знал, что этот человек мертв. Так собака старого Форсайта завыла, увидев, что лицо хозяина неподвижно и пушинка, опустившаяся на его усы, не шевелится от дыхания.

Это лицо Радин видел несколько раз – на постерах в галерее, в газетах, в сети, и везде оно казалось дерзким, презрительным, веселым, очень твердым. Понти, который умер в этом доме, был обыкновенным стариком.

В голове у Радина шумело, будто от начинающейся простуды, в глазах стояли слезы. Несколько раз он пытался встать, но оставался на полу, прислонившись к перегородке, сколоченной из занозистых досок. За перегородкой была кухня, а за кухней – дверь на свободу, в чистые синие сумерки Матозиньоша.

Телефонный экран погас, теперь единственным источником света были щели между ставнями, звук тоже проникал оттуда, еле слышные молоточки челесты, шум начавшегося наконец дождя. Чуть позже он различил еще один звук: поскрипывание маятника в настенных часах. Циферблат был едва различим на белой стене, но цепи и маятник размеренно поблескивали латунью.

Сколько я так просидел, час или два? И что теперь делать? Вопросы входили в его сознание медленно, под мягкий скрип маятника, и выходили так же медленно, будто позолоченные апостолы в пражских курантах. Первым вышел святой Иаков с палкой, за ним Матвей с топором и Фаддей с палицей, а потом Варфоломей с ножом.

Почему я ничего не чувствую, кроме тошноты и слабости? Разве я не должен сожалеть о смерти этого человека? Сейчас возьму тряпку, вытру дверные ручки, выберусь через задний двор, дойду до автомата на станции и позвоню в участок. Радин поднялся, направился к двери, споткнулся, ушиб колено об угол какого-то ящика и сел на него, пытаясь собраться с мыслями.

И что я им скажу? Я лучший подозреваемый из всех возможных. Я был в доме Понти, преследовал его жену, а теперь разыскал его здесь. Тьягу мне не поможет, для него я чужак, недоумок с поддельной визиткой. Срок будет длинным, здесь не любят иностранцев, убивающих португальцев на португальской земле.

Позвоню в галерею, пусть Варгас приезжает и сама говорит с полицейскими. Нет, лучше позвонить Салданье! Во-первых, он местный, во-вторых, он ловкий и сметливый журналист. В отличие от всех остальных, он знает, что в этой истории я – случайный человек, попутчик из поезда. Он скажет мне, что делать.

Радин нашел номер попутчика в истории звонков и нажал на кнопку вызова. Телефон издал тихий, но пронзительный звук, которого он раньше не слышал. Это было похоже на звон осы, бьющейся о стекло. Радин прислушался, задержав дыхание и понял, что из динамика доносятся только гудки, а звон существует сам по себе.

Он поднялся и пошел на звук, перебирая руками по стене. Сумерки уже спустились, и свет между ставнями погас. Он обошел студию по кругу, вернулся к столу и остановился у кресла с мертвецом. Сомнений не было, Понти звенел, будто гнездо, набитое осами.

Радин склонился над ним и провел руками по свитеру, содрогаясь от мысли, что может наткнуться на кровь. Телефон оказался в кармане джинсов, ему пришлось повернуть мертвеца, чтобы добраться до заднего кармана. Он почувствовал тяжесть смерти, ощутил ее холод, но крови нигде не увидел. Телефон был допотопный, с черной крышкой, которую нужно было подцепить ногтем. На экране телефона светился его собственный номер. Над номером было написано Russo.

Радин отошел от мертвеца и сел на пол, сжимая в каждой руке по телефону, один мерцающий синим светом и один звенящий. Потом он нажал кнопку отбоя, и в комнате стало тихо.


Иван

Выйдя из «Макдоналдса», я почувствовал себя не столько чистым, сколько голым. Волосы я собрал в пучок и, закрепляя его резинкой, вспомнил о Кристиане. Мы часто с ним говорили, пока я жил на Аграмонте. Одиночество там было особенным, сначала оно было страшноватым, полным каких-то скрипов и теней, потом – когда ты привыкал к голосам – чистым и прозрачным, как октябрьский день.

В купеческом склепе у меня было немного развлечений, зато с утра приходилось поработать – кладбищенский сторож строго соблюдал свою пользу. Сначала я собирал листья в тележку, отвозил их на пустой участок возле мастерской, складывал в кучу и поджигал. Потом обходил дорожки, посыпая их кварцевым песком, потом поливал цветы на тех могилах, за которые сторожу платили. Мендеш сказал, что со сторожем его приятель договорился без труда, так что сослаться можно на него, а склеп следует выбирать подревнее, с деревянными скамейками, и чтобы окна были целы.

Проснувшись наутро после нашего пира, я подлечил голову сваренной в ведерке кофейной бурдой и спросил, был ли его рассказ хоть наполовину правдой. Помни правила – и будет тебе правда, хмуро сказал клошар. Никаких баб, не брить бороды, никакой еды, кроме сырой рыбы и хлеба, говорить только с мертвыми. Тогда через шестьдесят четыре дня твой фарт созреет и ровно столько же дней будет тебя сопровождать. А потом уйдет!

– Да мне бы только долг вернуть, – я зачерпнул еще кофейной бурды. За те восемь лет, что я играю, я слышал столько примет и видел столько людей, веривших в систему, что вчерашние слова Мендеша показались мне пьяной болтовней.

– Бата с ходу устроился грузчиком на бойню, – продолжал клошар, возившийся с удочкой, – получил полтинник за ночь и спрятал его под стельку. Его поэтому и зовут Бата, что он заначку в ботинке носит. Потом он пришел на Аграмонте, а через два месяца отыгрался и наслаждался везением сколько положено. Но не уследил за убыванием удачи, estúpido. Не посмотрел в календарь и на шестьдесят пятый день снова спустил все до копейки. Теперь начинай все сначала!

– Мне одного раза хватит, – сказал я, выплескивая остатки кофе в потухший костер.

– Все так говорят. Тут хитрость нужна. Откладывать хотя бы пару сотен каждый день! А это непросто, когда тебя насухо выжимает кураж. Если решишься, я сделаю тебе копилку, дам тебе банку из-под червей, она намертво закручивается!


Малу

дружок у Кристиана на какой-то станции работал, где насекомых изучали, цепляли им на брюшко маячки, так вот со шмелями хлопот было больше всего – брюшко выбривать приходилось, а то маячок не держался, там у них был специальный парень, который шмелей выбривал

на мне тоже ничего не держится, недаром я шмелик! стоит мне радость испытать, за ней уж и слезы мерещатся, только полюбишь кого – а он возьми да умри

в полдень я пришла к падрону, заварила чай, от индейца полученный, мате вышел отличный, я и калебасу у него выменяла – на нутряной жир и мяту с моей грядки, зачем ему этот жир, жертвы он, что ли, приносит, ненавистный, в голове у него сплошь индеанская ерунда

помню, как зимой он мне про доменику рассказывал, пришел на кухню, когда я лук резала, и хвастается, мол, видел в прошлую субботу, как в хозяйку демон вселился, уж она и прыгала у ворот и вертелась, то в машину сядет, то из машины выйдет, и мороз ее не берет, я, мол, всегда говорил – она обладает сильным жаром, поэтому носит белое, чтобы охладиться!

я как поняла, о чем он толкует, так чуть палец себе не отрубила

а что же ты, спрашиваю, не подошел? у тебя же связка ключей на поясе висит, а он приосанился и отвечает: к женщине, которую обсели демоны, мужчина не подходит, это может плохо повлиять на его судьбу

вот ведь болван, думаю, а повлияло-то на мою судьбу, войди хозяйка в дом, ничего бы такого не случилось, ну, надавала бы пощечин за платье серебряное, зато Кристиан сидел бы сейчас в своей студии, грыз бы сухарики, чиркал бы в блокнотах карандашиком – тут я заплакала, а индеец подумал, что это от лука, давай, говорит, я порежу, и достал свой нож полуметровый, таким только в сельве стволы рубить

вот ведь как все одно с другим завязано, не будь садовник язычником поганым, я бы сейчас на кухне дела закончила, собрала бы корзинку, бутылочку в погребе прихватила бы, умылась бы и пошла бы привычной дорогой – сначала под горку к реке, потом переулками до руа лапа

я по воскресеньям всю осень так ходила – приходишь туда, угощение на стол и сразу за белье, а студент все работает, волосы на лицо упали, стучит по клавишам пальцами своими, а как повернется, так мне в лицо будто лисица прыгнет, такая у него улыбка была, и личико, и вообще все тело такое, белое и пушок золотой!


Радин. Пятница

Как же я сразу не понял. Попутчик в поезде, масленичное чучело, поддельный, как грамматика времен Траяна! Радин попытался встать, закашлялся и кашлял мучительно долго, сквозь слезы он видел красные цифры на экране приемника. Десять часов пятьдесят минут. Не буду никому звонить, поеду домой, приму горячий душ и просплю до завтрашнего поезда. Радин вышел в кухню, нашел полотенце, намочил его и тщательно протер все, к чему прикасался. Потом он протер черный телефон и осторожно положил его в карман мертвеца.

Продвигаясь к двери, он подумал, что следовало стереть свой звонок и, пожалуй, телефонный номер, но прикоснуться к покойнику еще раз у него не хватило сил. Разбухшая дверь не поддавалась, Радин изо всех сил толкнул ее плечом и вылетел на крыльцо, с ходу уткнувшись во что-то большое, мокрое, издавшее режущий уши звук. Темная фигура оказалась человеком в прорезиненном плаще с капюшоном. Человек спустился на несколько ступенек и хотел, наверное, бежать, но в соседнем дворе внезапно вспыхнул свет, а вслед за этим загорелись все фонари вдоль дороги.

Пришелец застыл, как будто на него накинули сетку, потом махнул рукой и сбросил с головы капюшон. Свет упал на сердитое белое лицо, и Радин невольно отступил назад, в прихожую.

– Какого черта вы здесь делаете? – Она надвигалась на него в своем огромном шуршащем плаще. – Вы за мной следили? Как вы посмели?

Радин отступил еще дальше и помотал головой. Женщина быстро прошла мимо него, чиркнула молнией и выбралась из плаща, доходившего ей до щиколоток.

– Нет, не следил. Я собирался снять этот дом. Я ожидал увидеть здесь другого человека, но, похоже, я ошибался.

– Снять этот дом? – Она презрительно фыркнула. – А где его хозяин? И почему так темно?

– Не ходите туда. Там мертвец.

– Гарай мертв? – Женщина сбросила туфли, вытянула руки и пошла вперед, осторожно ступая босыми ногами.

– Там ступеньки. – Радин пошел за ней, подсвечивая телефоном.

Опасаясь, что она с размаху налетит на кресло, он поднял руку повыше, направил свет на лицо Понти и услышал рядом с собой не то всхлип, не то сдавленный смешок. С таким звуком лопаются стручки акации. Потом появился новый звук, глухой и ритмичный, и Радин не сразу понял, что это приступ икоты.

Женщина попятилась и прислонилась к нему спиной, икота сотрясала ее тело, будто изнутри ее хлестали кнутом. Он стоял так целую вечность, боясь пошевелиться, и думал, что боги посмеялись над ним еще раз. Ждал служанку, а явилась ее госпожа. Не жизнь, а какое-то либретто Перголези.

Что мешает мне думать, что, совершив убийство мужа, она вернулась через несколько часов? Может, хотела избавиться от тела? Наткнулась на меня и ловко разыграла мизансцену: «Ah! perche qui!.. fuggite!» Покосившись на стол, где стоял приемник, Радин увидел, что время идет к полуночи. Доменика перестала икать и лежала у него на груди, тяжелая и жесткая, как бронзовая кираса.

Внезапно она отстранилась, шумно вздохнула и отошла на пару шагов. Радин посветил в ее сторону синим лучом и увидел, что она склонилась над мертвецом, взявшись руками за подлокотники кресла и как будто принюхиваясь.

– Доменика, – позвал он, не узнавая собственного голоса. – Ваш муж был мертв, когда я пришел сюда. Вы не думаете, что пора вызвать полицию?

Некоторое время он слышал только шум дождя и поскрипывание кресла-качалки, потом женщина выпрямилась и заговорила. В темноте он не различал ее лица, но дыхание было ровным, а голос ласковым.

– Возьмите мой фонарь, детектив. Он в кармане плаща. Сходите в подвал и найдите подходящий мешок. Если увидите веревку, прихватите и веревку.


Гарай

В апреле я получил письмо от Салданьи. Вот не думал, что он забрался так далеко – в Вальпараисо, ничего не знаю об этом месте, кроме того, что там родился Пиночет.

О Салданье я тоже знаю немного: он был единственным критиком, который написал рецензию на мою выставку. Написал, что мои женщины похожи на скелет голубого кита и что я заменяю масло смесью извести, муки и пастели. Знай он, что разносит в клочья божественного Понти, небось нашел бы что похвалить.

Увидев имя Салданьи на конверте с чилийской маркой, я глазам не поверил. Очень давно не получал бумажных писем, разве что открытки от тетки с юга, всегда одинаковые, как будто она купила сразу ящик на распродаже. Приезжайте в Чили, говорилось в письме, мой друг открыл здесь школу для одаренных детей, я буду преподавать историю искусства, нам нужен хороший художник с европейским взглядом на вещи. Много платить не будем, но комнату при школе дадим.

В конце говорилось, что он видел в сети невесть как туда попавшие работы с выставки и уверен, что это falsificação и что именно я приложил к этому руку. Кроме вас некому, написал он, раннего Понти я с ходу узнаю, даже по фотографиям. Золотые, зеленые, злые, ха-ха, черта с два, так называлась моя собственная статья в июньском номере «Público» за девяносто девятый год. Но выдавать вас я не стану. Желаю вам удачного аукциона!

Что ж, подумал я, любуясь чилийской маркой с парусником, ты идешь прямыми и кривыми путями, ты любишь ослиц и свежие смоквы, и, если злые мальчишки соблазняют тебя, ты говоришь просто и-а. Любимая цитата, еще со времен академии.

Самое время убраться из страны, но любопытство держит меня, как злой мальчишка, обеими руками за шею. Я должен увидеть, как мои работы продадутся за сундук с пиастрами кому-то из дебилов, живущих по формуле Ротшильда: треть капитала должна быть в недвижимости, треть – в ценных бумагах и треть – в искусстве.

Эти люди платят полмиллиона за усы и бородку, нарисованные еще одним дебилом на лице Моны Лизы. Скоро мои рыбы уплывут в аквариумы эшторильских и виламурских домов, где их повесят на просторные белые стены, не зная, что в этот миг таинственная известь Понти соединится со штукатуркой.

Сидящая на полу девчонка в пуантах туда не поедет, холст был дешевый, хлопковый, и в этом качестве не пригодился, зато я пристроил ее русскому сыщику – или шпиону, черт его знает – за все наличные из его бумажника плюс конверт с двумя сотенными, лежавший на столе.

Помню, как осенью Шандро попросил ее приехать, а она, как только явилась, сразу потребовала деньги вперед. Тут Понти попал впросак, потому что денег у него не было, человек, который должен был их привезти, запаздывал, тоже баба, кстати, свежая, как молодой огурец. Слава – особенная штука, в ней секса больше, чем в шанхайском борделе, только он весь в голове и крепкий такой, нескончаемый.

Русскую он с ходу взялся рисовать и рисовал несколько недель подряд, я уже устал от ее тряпок, которые везде валялись, как дохлые голуби. Один раз я вернулся с работы раньше времени, увидел ее шубку на крючке и решил покурить в саду, чтобы не застать их в постели, но потом услышал, как он вещает что-то, и задержался.

«Стендаль говорил: я должен написать слишком много, поэтому не пишу ничего. А я уже написал слишком много и теперь хочу рисовать только тебя!» Я стоял в дверях и тихо смеялся, закрыв рот шарфом, похоже, ему еще не довелось запустить руку под эту балетную пачку, раз он так сладко поет. А я уже засовывал палец ей в рот!


Лиза

Телефон Алехандро не отвечает. Сегодня закрытие выставки, там он непременно появится, будет совершать ужимки и прыжки, он так и сказал: поработаю Осирисом, возьму деньги – и поедем смотреть на твой Петербург.

Когда в январе мы приехали на юг, он долго приходил в себя, отсиживался в комнате. Потом ему пришлось прийти на занятия, и все его полюбили. В отеле говорили, что он справляется со слепотой, как истинный мачо, танцует как может и высоко держит голову. Он выдал себя только однажды: пришел кусочничать на кухню, увидел, что омар ползет со стола и вот-вот шлепнется на пол, и подхватил его. Повара как будто не заметили, но он страшно растерялся и сразу ушел.

Мы жили там как в картине, написанной до изобретения перспективы, до Брунеллески, в одной плоскости, будто вырезанные из бумаги, вместе с портретами рыцарей на стенах, запахом хлорки в гулких залах, где когда-то давали балы для местной знати, сланцевыми уступами, барсучьими норами в парке и медной прожилкой дороги, ровно проведенной в малахитовой глыбе леса.

Я провела с ним всю зиму, с января по апрель. Спала с ним, танцевала, обедала в зале с мавританским потолком, гладила его по лицу – на ощупь оно напоминает камышовый султан. Он никогда не покидал мой номер, пока я не проснусь, утром я смотрела в его глаза, узкие, своенравные глаза без ресниц.

Люди делятся на тех, кто может долго молчать, и тех, кто в затянувшейся паузе чувствует себя виноватым. Понти, вот тот умеет молчать. Когда я велела ему убираться, он заглянул мне в лицо – с любопытством, как будто хотел открыть и посмотреть, что внутри. Так один таможенник смотрел на гипсового Будду. Разбивать сувенир таможенник боялся, но чутье говорило ему, что Просветленный доверху набит кокаином.

Это был второй раз, когда он так посмотрел, – а первый был давно, еще в августе, в тот день, когда он рисовал мои ноги на мятых листках. Когда дверь за ним закрылась, я сказала, что никаких сеансов не будет, забудь, но Иван только рукой махнул: не хочешь – не надо. Такие, как он, добавил он потом, недолго помнят таких, как мы.

Какие – такие? спросила я, Иван любит, когда я переспрашиваю.

Ну, не знаю, протянул он, как они называются, кистеперые? У них есть жабры, чтобы жить под водой, есть легкие, чтобы выползать на сушу, и, кажется, даже ребра, как у животного. Короче говоря, либо у тебя талант, укрепленный жестокостью, будто драконовой кожей, либо ты живешь на бывшем складе для ундервудов!


Радин. Суббота

– Вы ведь раньше встречали моего мужа? – спросила Доменика, когда они поравнялись с таможней. – Вы мне об этом не рассказывали. И зачем вам снимать этот дом?

– Встречал, но в другом обличье. Он сказал, что его зовут Салданья. А дом я непременно сниму, он похож на дачу моей прабабушки.

Они выбрали самую неприметную остановку в индустриальной зоне порта, где вдоль берега громоздились ряды контейнеров, а причалы были заброшены еще в начале девяностых. На остановке не было ни козырька от дождя, ни скамейки, только каменная урна и столб с расписанием.

В этой стране не прощают низости, думал Радин, поглядывая на бледное лицо своей спутницы, поэтому она не плачет. А там, где я родился, низость часто сходит за лихость, а жены душегубов годами носят в тюрьмы полотняные мешки с сухарями. Радин велел женщине надеть капюшон, хотя дождь наконец кончился. Пока они шли сюда от мастерской, он лил не переставая и как-то наискосок, потому что ветер был с океана.

– Почему он согласился на завтрашний спектакль? – Доменика взяла его за рукав. – Ведь это унизительно. Разве нельзя было найти другой выход?

– Выхода не было, – сказал Радин, покосившись на ее руку. – Я могу с ходу назвать вам три причины, но, возможно, их было больше. У вас кровь, вы что, поранились?

– Просто ногти обломала. Назовите хотя бы три!

– Ему нужна была поддержка Варгас: без истории с амнезией, которую она бралась подтвердить, его возвращение могло стать жалким и бесславным. Его собственные картины пропали, и найти их до начала аукциона было практически невозможно. О том, что произошло на вилле зимой, знали два человека, и Варгас – наиболее опасный из двоих. Это третья причина, и, пожалуй, самая важная.

– Вы думаете, мой муж убил Кристиана?

– Я думаю, это был несчастный случай. Ему следовало вызвать полицию. Но он поступил так, как поступил. Может быть, он пожалел об этом потом, но было поздно.

– Может быть, и я пожалею, – хмуро сказала Доменика, отпустила его рукав и отошла.

Радин проводил глазами старенький автобус, набитый строительными рабочими, судя по табличке на лобовом стекле, автобус шел в Портелу. В ту же сторону проехало несколько грузовиков с гранитными плитами.

Понятно, почему он туда пришел, думал Радин, ежась от утреннего холода. До закрытия выставки оставалось два дня, ему нужно было место, где можно спокойно ночевать. Может, он надеялся встретить Гарая. Может, хотел напиться вдребезги.

Шоссе снова стало пустынным, Доменика нетерпеливо ходила по обочине, сунув руки в карманы плаща, косынку она потеряла, светлые волосы выбивались из-под капюшона.

Вот почему попутчик отправил меня в галерею: я должен был убедить Варгас, что ее козыри не слишком достоверны. У нее было две карты, две смерти, о которых она могла рассказать. И Понти решил, что посторонний человек, детектив-иностранец, убежденный в том, что оба мальчика живы, что их видели зимой в столице, сможет ее урезонить, хотя бы на первое время.

Эта затея была довольно нелепой, но могла и сработать, как срабатывают наспех придуманные ловушки, пружины в сломанных часах и китайские стратагемы. Вот именно, стратагемы! Сливовое дерево засыхает вместо персикового – вот что произошло в августе на мосту Аррабида. Бить по траве, чтобы вспугнуть змею – вот что придумала галеристка, вручая мне список людей, которых следовало побеспокоить. Цикада сбрасывает золотой кокон – вот что сделал Понти, когда поселился в доме аспиранта. А наша встреча в поезде? Есть ли стратагема для этого эпизода? Послать дурака, чтобы убедить болтливую бабу в том, что двое умерших на самом деле живы.

Разумеется, есть. Извлечь из ничего нечто.

– Что это значит? – она подошла поближе. – Вы что-то сказали на другом языке.

– Опустите голову и не глядите по сторонам. И капюшон не снимайте! Ваше лицо в городе знают, в него, простите, рыбу в лавках заворачивают.

– Вы нервничаете. Вам нужно выспаться как следует. – Доменика завернула рукав плаща и пошарила в сумке. – Возьмите вот это. Не бойтесь, это гомеопатия, я сама пью от бессонницы. Две чешуйки на стакан холодной воды. Не больше!

– Смотрите, автобус на повороте. Вроде городской.

– Это семнадцатый, он идет до вокзала. – Она протянула ему флакончик из-под аспирина. – Я на нем поеду. А вы – на следующем, хорошо?

* * *

– Он будет делать то, чего не умеете или боитесь делать вы, но при этом он и есть вы! – сказал каталонский доктор, когда Радин видел его в последний раз. День был солнечный, и всю дорогу, пока он шел к каталонцу через парк, солнце мелькало между ветками, как будто гналось за ним, маленькое, медное, с золотой насечкой. В парке было по-зимнему сыро, но миндаль уже зацвел и засыпал дорожки розовыми мятыми лепестками.

Десятый сеанс был назначен на полдень, но Радин напрасно стучался в дверь, стеклянный квадрат оставался темным, и шагов слышно не было. Потоптавшись на площадке, он спустился вниз и столкнулся с доктором, снимавшим какие-то кофры с красной хонды, ласково, будто переметную суму с лошади. В кабинете каталонец бросил багаж у дверей и показал Радину на кушетку. Ширма с журавлями была отодвинута, на кушетке валялась скомканная одежда, а сверху лежал патронташ.

– Собирался второпях, – пояснил доктор, – внезапно позвали к пациенту в Эвору, а там дивная охота в холмах. Не то чтобы caça maior, но дичь водится достойная.

– И что же, убили кого-нибудь? – Радин взял вещи в охапку и перенес на стул, патроны в ремне сидели плотно, словно монгольские конники в шишаках, и он почувствовал детское желание украсть хотя бы один.

– Видел кролика на утренней дороге, – туманно ответил доктор, усаживаясь за стол. – У вас сегодня последняя сессия, оплаченная благотворительным фондом «Sobriedad». Будете ли продолжать?

– Не думаю. – Радин придвинул ширму и устроился на кушетке. – Честно говоря, наши встречи ничего не изменили. Я по-прежнему не слышу музыки и мучаюсь, если надо сделать выбор. Я по-прежнему чувствую вмешательство посторонней личности. И оно меня бесит.

– Речь идет не о личностях, – скучно сказал доктор, – а о состояниях, твердом и газообразном. Одно состояние склонно к логическим ходам, другое, острое и нервное, склонно к интуитивным прозрениям.

– Вас послушать, я провожу день за днем в безразличии, потом является дерзкий парень, все приходит в движение, а потом он исчезает, заставляя меня рыдать, как бобра на обочине.

– Кого? – оживился доктор. – Бобра?

– Вы же сами назвали меня бобром, да еще седым. А вы не знали, что бобер, оставшийся без жилища, плачет настоящими слезами?

– Ну, вы скорее крокодил, если уж обращаться к животному миру. – Доктор включил точилку, ее жужжание подействовало на Радина успокаивающе. – Потому что вы плачете не из жалости и не от горя. Это психосоматика. Одним словом, пустые слезы.

– Значит, не бобер, – хмыкнул Радин, поглядывая на патронташ, лежавший на стуле.

Латунный блеск патронов напомнил ему дверные ручки, которые он видел зимой на блошином рынке в Альфаме. Едва удержался, чтобы не купить, вовремя вспомнил, что дома у него нет и в ближайшее время не будет.

– Бобер вы или крокодил, вы не потеряли свое жилище, поверьте. Просто в нем беспорядок, и многие вещи перепутались. Удивительно, что вообще не все, если посмотреть вашу историю болезни.

– Откуда у вас моя история болезни? – Радин даже охрип от возмущения. – Вы говорили с доктором Прошперу?

– Коллега передал мне материалы, в этом нет ничего дурного. Они считают, что это побочный эффект препаратов. А я думаю, что это обычная дихотомия: ахуры борются с дэвами, но по сути они – одно целое и появились в мире одновременно.

– Вы мне еще про семя Заратуштры расскажите. Детский сад какой-то.

– А плакать на пустом месте среди бела дня не детский сад? И нечего тут фыркать. Вы растянули свои нервы, как крышу палатки, перегруженную снегом, и палатка вот-вот свалится вам на голову. Снег надо почистить и вообще – надо работать!

– А если я не могу? – с досадой сказал Радин. – Клавиатура вызывает у меня отвращение. Мыслей нет, сюжета нет, божественной воли нет. К тому же дома у меня восьмой круг дантовского ада, сплошь лицемеры и зачинщики раздора.

– Тогда зачем вам понадобилась моя тетрадь? – весело спросил каталонец, выключив точилку. – Купите карандаш, начинайте работать и быстро согреетесь. Клац-клац!

– За тетрадь прошу прощения, не удержался. – Радин сел и спустил ноги на пол. – Пойду я, пожалуй. Спасибо вам за ваши труды.

– Погодите! – Каталонец встал и пошел в коридор, где на полу лежали его охотничьи котомки, Радин пошел за ним и почему-то вспомнил слово ягдташ, которое ни разу в жизни не произносил. Доктор наклонился и стал потрошить сумку, вынимая вещи и швыряя их на пол, в конце концов он разогнулся и протянул Радину что-то маленькое, рыжевато-серое, со связанными лапами. Радин вздрогнул и попятился.

– Берите, берите, хороший кролик. Не бобер какой-нибудь и не мартовский заяц. Отдадите жене, пусть приготовит вам с красным вином. Не забудьте розмарин, сушеный тмин и горчицу.


Иван

– Да нет ее, уехала! – Женщина в клеенчатом переднике вышла на порог квартиры, загораживая вход. – Чего звоните? Оставьте записку, если так приспичило.

– Погодите, сеньора! – Я взял ее за рукав. В этой стране подобный жест уместен, если дело и вправду важное. – Мне надо знать хотя бы день ее отъезда. И когда она вернется. Буду очень благодарен.

– Кажется, вчера. – Она отняла руку и сунула ее в карман передника. – С дорожной сумкой ушла. А про возвращение не знаю, хорошо бы поскорей, за свет в подъезде у нее с осени не плачено!

Я попрощался с соседкой, поднялся на чердак и некоторое время стоял перед нашей дверью. Я знал, что запасные ключи на крыше за трубой, всегда там были. Ключи здесь тяжелые, железные, а замки со времен безумной королевы не меняли.

Куда же она уехала? У них в январе всегда репетиции до поздней ночи. В прошлом году Лиза всю зиму пропадала в школе и так похудела, что я стал давать ей с собой бутерброды в коробке, будто школьнице. Может быть, ее жизнь изменилась, пока я отрабатывал свои гексаграммы?

Все это время я думал о Лизе, как думают о греческом щите из семи коровьих шкур со слоем бронзы или как думают о крепости, в которую можно вернуться через сто лет и знать, что мост для тебя опустится. При мысли, что в квартире могут оказаться чужие рубашки или бритва, я почувствовал желание повернуться и уйти.

Утром я купил в киоске конверт, положил в него вдвое больше, чем украл, и теперь он жег мне карман, будто адский уголек. Взять и уйти, а деньги потратить на аренду дома в Лунхейме. Я закрыл глаза и представил продымленное норвежское небо над головой, летящие в лицо семена крестовника, горечь сосновых иголок, полоску воды за песчаными отмелями. Но нет, нельзя, рано еще.

Вчера я открыл банку для червей и поделил выигрыш надвое: себе и Лизе. Из своей части рассчитался с долгами, отнес обещанное сторожу, заплатил ветеринару за уколы, остальное ушло на мотоцикл. На улице меня ждал красный «Fireblad», сто шестьдесят лошадей, а квикшифтер с проводкой и датчиком парень отдал мне даром, раз уж я платил наличными. В Лизиной половине было намного больше, чем я украл, так что я взял оттуда пару сотен на первое время.

Зайду, чтобы переобуться, подумал я, или хотя бы обувь просушить. Ботинки на мне были старые, на кладбище они совсем истрепались. Мендеш их прибрал на мосту, а потом вернул, не подошли. Ботинки вообще вещь значительная. Вспомнить хотя бы хелскуры, висевшие на липе по дороге в Валгаллу, они предназначались для путников, проявивших милосердие при жизни. А я вот ни к кому не проявлял милосердия, разве что к старому псу по кличке Голубой Динамит.

Отыскав на крыше ключи, я вошел в квартиру, показавшуюся мне крошечной и темной. Потом я нашел свои старые сапоги, переобулся, встал на колени и заглянул под кровать. Шляпная коробка стояла у самой стены, пришлось снять матрас с деревянных поддонов, принесенных когда-то со склада. Кажется, сто лет прошло с тех пор, как я играл в кости с грузчиками, время на кладбище идет медленнее, чем в мире живых.

Время, которое я тратил на игру, казалось то неподвижным, как на островах Блаженных, то сжатым, то растянутым, то идущим по кругу. Куски времени сладостно крошились: золотой, серебряный, бронзовый, героический и, наконец, железный, когда календарь в телефоне сообщил мне, что завтра последний день в казино.

Оставив деньги на дне коробки, я задвинул ее к стене, затащил матрас на подставку и поправил постель. Потом я нашел на столе листок бумаги и собрался было писать записку, но, перевернув листок, увидел, что это рисунок угольным карандашом. На рисунке Лиза убегала от быка и выглядела как женщина в «Минотавромахии»: толстая, белая, груди торчат вперед, будто кабачки, ноги разрисованы каким-то шаманским узором.

Бык бежал за ней на двух ногах, лицо его было человеческим, и, присмотревшись, я узнал это лицо. Поглядев на рисунок некоторое время, я положил его на стол, вышел и закрыл дверь на ключ.


Радин. Суббота

Желтый городской автобус открыл двери, Радин помог женщине в мужском плаще забраться на площадку, порылся в карманах и нашел монеты на билет.

– Я не успел вам кое-что важное рассказать, не собрался с духом, но я позвоню!

Он предпочел бы уехать с ней вместе, хотя понимал, что Доменика права. Теперь они подельники или, как писали в старину, совиновники, надо быть осторожнее.

События этой ночи строились ливонской свиньей и надвигались на него из мокрого можжевелового сада в Матозиньоше. Они с Доменикой провели там около часа, двигаясь слаженно, произнося только отрывистые замечания. Сначала завернули тело в чехол от спального мешка, потом обнаружили два больших пакета, острый нож и скотч, которые Радин оставил здесь в прошлый раз.

В Доменике оказалось столько остервенелой мужицкой силы, что он еле поспевал за ней. Мучения начались, когда они миновали палисадник, открыли калитку и стали спускаться к причалу, сначала мешок цеплялся за корни деревьев, а потом тяжело и сыто зашуршал по гальке – у Радина сразу заложило уши, как от самолетного свиста.

Звук, который он услышал, когда тело упало в воду, оказался не таким, как он себе представлял, думая о зимней ночи на вилле «Верде». Все звуки оказались обычными: шорох мокрой травы под брезентом, приглушенные голоса, а этот был другой. Река приняла человека так тихо, будто он выпал из рук жизни и сразу лег на зеленое илистое дно.

Потом они положили в кожаную сумку Понти два кирпича и бросили ее следом. Вещей в сумке было немного, на самом верху лежала белая рубашка, еще не распакованная. Укладывая кирпичи, Радин наткнулся на свою тетрадь и сунул ее за спину, за ремень, будто пистолет. Он уже знал, что не будет заканчивать этот роман, а голубая тетрадь поселится в столе вместе с черновиками и квитанциями из прачечной.

Некоторое время они стояли на обрыве, заросшем молодыми каштанами, слушая, как шумит несущаяся к океану река, и Доменика опиралась на его плечо. Потом она вынула из сумки толстую замшевую колбаску, набитую жемчугом, и сказала, что это все, что у нее осталось: ожерелье и браслет. Она принесла это Гараю, чтобы он потерпел хотя бы до конца лета, а там она отделается от виллы и уедет куда подальше.

– Я не хотела его смерти, – сказала она, – мне нужно было заставить его замолчать. Только на один вечер. Смирить его ярость. А потом мы договорились бы. Понимаете?

Лунная тень расчертила ее лицо, и оно казалось тяжелым и прочным, будто личина римского всадника с вырезами для глаз, носа и рта.

Не дождавшись ответа, Доменика сунула замшевый сверток обратно и пошла по размытой дождем тропинке, придерживая руками подол прорезиненного плаща.

– Пойдемте дворами, – сказал Радин, догоняя блестящий плащ. – Минут за двадцать выйдем к таможне, а там вдоль причалов по прямой до остановки.

Они и вправду вышли на шоссе довольно быстро, если не считать нескольких минут блуждания в портовом лабиринте, между синими и желтыми контейнерами, и теперь женщина была в безопасности, по дороге домой.

Я провел здесь три недели, думал он, стоя с дорожной сумкой на обочине и тревожно вглядываясь в пустое шоссе, как будто ловил попутку в аэропорт. Всего три недели, театральные, жалкие, обворожительные, похожие на представление для меня одного.

Я ездил на бега, рыскал по бильярдным, одалживал котов и допрашивал балерин. И что же? Час тому назад я обмотал скотчем покойника, сунул его в мешок, а теперь жду автобуса и не испытываю ничего, кроме усталости и желания принять горячий душ.

Как сказал тогда попутчик в темном купе? «Смерть именно так и выглядит: сизая рябь на речной воде, погреба с портвейном – в ней нет ничего бесчеловечного».


Малу

тех, кто ведьмой проклят, всегда узнаешь по лицу цвета неспелых фруктов! вот такое лицо у падрона было, когда мы в квартире у танцовщицы встретились

как же, думаю, он на люди покажется, красота его сильно себя уронила, слабый стал, как монастырское тесто, а вслух говорю: и как ваша гордость все это стерпит?

а знаешь ли ты, как была сорвана парижская выставка моне? спросил падрон, тут я, понятное дело, села и особое лицо сделала, а он мне рассказал, пока пирожки с паштетом жевал, что моне нарисовал много водяных садов, а однажды взял нож и растерзал все холсты и что он, падрон, во многом с моне согласен и тоже хочет, чтобы его похоронили в бакене, чтобы на волнах качаться

вы мне зубы-то не заговаривайте! сказала я, развешивая чистые рубашки у русской в пыльном шкафу, уже вижу, что терзать ничего не станете, скажите прямо, что смирились, поразмыслили, решили хоть что-то заработать, раз уж шедевров ваших днем с огнем не сыскать – вот это правильный подход, рачительный, в хорошем южном доме и дерьмо зря не пропадает!

тут он посмотрел на меня недовольно: а ты, шмелик, не только жужжишь, но и кусаешься! однако дело в другом, тебе не понять

да знаю я, в чем дело, варгас что-то вынюхала, и падрон переживает, что узнает русская, а русскую потерять он боится пуще смерти, хотя там и смотреть не на что: ноги чаячьи, а глаза все будто к вискам завалиться норовят

зато падрону для работы аппетит и для задору увлечение! я ее подстерегла однажды во дворе и спрашиваю: у тебя с хозяином серьезно или так, ради денег? ублажи его хотя бы разок, а то – видишь кулак? не пожалею твоей лисьей мордочки


Доменика

Домой я приехала, когда солнце уже взошло, от вокзала пришлось идти вдоль реки пешком, а потом взбираться по деревянной лестнице. Одежда пахла болотом, как речная рыба, купленная на причале. Я шла, считая ступеньки, и думала о том дне, когда ты поставил свой стакан на траву и сошел по этой лестнице. Красный свитер – я еще удивилась тогда, зачем ты взял его из груды старья, предназначенной для Армии спасения.

Подойдя к воротам поселка, я наткнулась на продавца каштанов, стоявшего возле ограды со своей допотопной печкой, сторож не пустил его внутрь, и он терпеливо ждал, когда проснутся обитатели домов и их прислуга.

Я протянула старику монету, и он свернул мне кулек из желтой бумаги, похожей на страницу телефонного справочника. Каштаны были горячие, сизые от золы, я шла домой, ела каштаны и думала о том, что ни разу не видела поселка на рассвете.

Ясное дело, русский подозревал меня, вернее, не подозревал, а обвинял. Потом он стал подозревать другого человека, которого поначалу не принял в расчет. Имя этого человека он не назвал, но я и без него догадалась. Вот куда всю осень девались сыры из кладовой, вино и шоколад, я только заказывать успевала и грешила на индейца, хотя он не пьет ничего, кроме воды.

Открыв дверь, я сразу пошла на кухню, но там было пусто, на столе стоял вчерашний пирог, прикрытый полотенцем. Мария-Лупула! сказала я громко, но никто не отозвался. Я прошла в столовую, раздвинула шторы и поглядела в сад, индейца там не было, а он обычно начинает в семь утра. Сбежали? Я поднялась наверх, обошла пустые комнаты, раскаляясь все больше, но тут снизу, из города, донеслись знакомые жестяные звуки: на колокольне Клеригуш пробило восемь. Я взглянула на стенные часы и увидела, что в календарном окошке стоит карточка с красным эмалевым солнцем. Вот оно что, сегодня суббота, они до полудня не работают.

Бегом спустившись в цокольный этаж, я распахнула служанкину дверь, вошла и рывком сдернула с нее одеяло.

– Вставай и убирайся из моего дома. Ты уволена.

Мария-Лупула продолжала лежать не шевелясь, совершенно голая. Волосы почти закрывали ей лицо, но я чувствовала ее взгляд.

– Ты знала? И молчала четыре месяца?

– Да, – сказала она тихо, с какой-то странной радостью. – Я знала.

– Ах ты корова деревенская.

– Сами вы корова. – Она вскочила с кровати, и я сделала несколько шагов назад. – Хозяин был там счастлив. Он работал! А здесь что – запрется в студии и пьет, а вам и дела нет. Чуть не загубили в нем божий огонь!

Я старалась не смотреть на ее тело, но оно, казалось, занимало полкомнаты: смуглые груди качались перед моим лицом, смуглые руки сцепились на голом животе, босые ноги крепко стояли на полу.

– Кто из вас убил Кристиана?

Служанка молчала, глядя на меня косыми сливовыми глазами. Я подошла к шкафу, открыла и стала выбрасывать ее вещи на пол. Жалкие кофточки, джинсы, какие-то кружевные платки. Покончив с этим, я зашла в ванную и смахнула ее щетки и пузырьки в мусорное ведро. Потом я сняла со шкафа чемодан, сунула туда все барахло, примяла ногой и захлопнула крышку.

– Если бы не я, падрон бы там помер с голоду, – сказала она за моей спиной. – А он поправился, веселый ходил, семь больших картин нарисовал, красивых, как небесный свод.

– Каких еще картин? Что ты врешь?

Она стояла передо мной, задрав подбородок и опустив руки по швам, будто упрямый солдатик. Какое тело скрывалось под униформой, думала я, глядя на ее живот, сияющий, как морская раковина. Неудивительно, что ты пожалел ее, муж мой. Ты бы не отправил такое тело в тюрьму, в железную клетку в Сарагосе.

– Белоснежных, вот каких, – сказал она наконец. – Завтра он всем покажет, что может еще лучше прежнего. И перуанке, и журналистам, и прихлебалам этим, всем покажет. Завтра публика настоящего падрона увидит, в полной силе.

Она подошла к своему окну, похожему на иллюминатор в каюте третьего класса, открыла защелку и выглянула наружу.

– Эх, поморозит глицинию. Что же это за май такой? В Брагансе, говорят, снег выпал, так в ихней церкви стропила рухнули.


Радин. Суббота

Он ничего не расскажет Лизе. Пусть она думает, что Понти уехал, не запачкавшись золотым и зеленым, и от дверей показал всем указательный палец и мизинец, поднятые одновременно. Радин вышел из автобуса раньше времени, ему хотелось посидеть у пруда в парке Карегал и посмотреть на краснолистный клен. Парк оказался закрытым, Радин достал сигареты и устроился на скамейке у ворот, дожидаясь семи часов и размышляя о бутылке портвейна, лежавшей возле кресла.

На теле не было крови, лицо Понти казалось чистым, ни следов удушья, ни отметины от удара, ни единой царапины. Кольеретка на бутылке была белой, кто-то написал на ней простым карандашом: «Nemo me impune lacessit!» Странная надпись для подарка. Я уже видел эту бутылку на руа Пепетела. И, судя по толстому слою пыли, она стояла там довольно давно. Никто не уязвит меня безнаказанно.

Что это мне напоминает, думал Радин, оглядываясь в поисках урны, может быть, девиз футбольного клуба? Со стороны площади донесся удар колокола, потом еще шесть, но парковый сторож не появился, так что Радин решил не ждать и побрел домой.

Каково было Понти возвращаться в город, где его запросто могли извалять в дегте и перьях? Он, наверное, глаз не сомкнул все четыре часа, что поезд тащился на север. И вот на станции Ориенте в купе вваливается русский, и не клерк в куцем пиджачке, не ухарь-купец, а свой человек: писатель, циничное чудовище. Если бы он не ввалился, его стоило бы придумать. Сильное воображение создает событие!

Голод принялся терзать его, когда до дома оставалось минут двадцать, пришлось купить в киоске пакет с горячими, густо напудренными булками. Радио пересыпало легкую босса-нову, кажется, Жильберто, и курчавый продавец пританцовывал, доставая товар из бочки, под которой тлели синие угли.

Добравшись до моста, Радин вытащил булку из пакета, откусил половину, и рот его заполнился кремом. Разве минуту назад я не услышал босса-нову? Нет, показалось.

Солнце стояло в сизой дымке, бетонная арка Аррабиды казалась невесомой, будто зороастрийский мост, отделяющий мир живых от мира мертвых. Боги посмеялись над Понти, но они посмеялись и надо мной, подумал Радин, доставая вторую булку, от сладости у него ломило зубы, но голод все не унимался.

По мосту Чинвад вчера отправился тот, о ком я так много думал в эти дни, кого я считал то мертвым, то живым, то попутчиком в поезде, то хозяином дома на холме, то убийцей, то жертвой, я всегда опаздывал, пытаясь его догнать, и наконец догнал.

Там, на обрыве, когда мы закончили, я смотрел на лицо Доменики, белое, запечатанное сургучом красного рта, и думал, что завтра лейтенант придет на закрытие выставки, чтобы устроить свой маленький торжествующий спектакль. И арестует ее.

Есть такой метод проверки бритвенных лезвий, называется черный бархат: лезвия складывают стопкой, и если в них есть изъян, то он виден как яркая белая точка. Я сам показал Тьягу эту точку и теперь выхожу стукачом и предателем сотрапезников.

Завтра аукцион, сказала Доменика, когда мы сидели на бревне, глядя, как солнце высвечивает крыши Гайи, завтра я должна прийти в галерею, чтобы подделки приобрели достоверность. А потом я уеду из города, с меня довольно.

Надо было сразу ее предупредить. Рассказать об охоте на Гарая, в которой она станет раскрашенной деревянной уткой, о том, что я донес на нее в приступе тревожности, в трусливом ожесточении, пытаясь не то удивить, не то охмурить лейтенанта, которому нет до меня никакого дела, о том, что я случайный, слабодушный, оторопелый человек, попавший в чужую историю, будто песчинка между штифтами замка.

Я должен был сказать, что я напортачил. Но я промолчал.


Лиза

Когда в апреле мы вернулись в город, вся Рибейра была засыпана гвоздиками, прямо как в спектакле Пины Бауш. Военный парад медленно двигался по проспекту под барабанную дробь, а над толпой висело облако красно-бело-зеленого конфетти. Новая соседка сказала, что зимой приходил парень, франтоватый, веселый, muito sofisticado, стучался ко всем и спрашивал, куда я подевалась. Я схватила ее за руку, но она все косилась на Понти и твердила, что лица не разглядела.

Если это был Иван, то русский сказал правду – Иван жив, играет и выигрывает, хотя несколько дней спустя русский заявил, что это неправда, что его ввели в заблуждение. Почему я упорно зову его русским? Мне не нравится его имя. Не звать же его парень, который много врет.

У нас в школе есть индианка, ее имя совершенно непроизносимо и означает: барсук, пробегающий через холм. Этот барсук уже выбрался из кордебалета, потому что ходит за мастером хвостом, сопит и урчит. А мне теперь даже виллису не дадут, потому что все решили, что я выгорела.

А я не выгорела, мне просто надоело. То, что делает наш мастер, кажется мне тяжелым, как зимнее пальто, найденное в дачном шкафу. Танцевать со старушками и то интереснее, они завивают волосы и флиртуют со всем, что движется. Нет, со школой покончено. Пусть мастер строит из себя Дуато, трещит свое картавое pas couru, а с меня хватит.

С этим городом тоже покончено. Я предупредила хозяйку об окончании аренды и написала в Тавиру, что согласна работать до зимы. Сегодня начну собирать вещи, а то, что забыл у меня Алехандро, отправлю с курьером на виллу. Он забыл свой несессер и синие очки. Набор шарлатана.

Я еще зимой поняла, что прыжок в реку на глазах у собравшейся публики был имитацией. Но зимой я думала, что он нанял каскадера, а сам отсиделся под мостом, я даже восхищалась его бесстыдством. В хорошем object d’art, как и в делах любви, должна быть легкая примесь мошенничества. Теперь я знаю, что всю зиму спала с тем, кто толкнул Ивана в спину. Господи, теперь век не отмоешься.

Жаль, что Иван не оставил дома свой телефон, когда пошел на мост, чтобы покончить с долгами, собаками, покером – и со мной. Я бы сняла с него амулет, висевший на кожаной петельке, и носила бы его повсюду с собой. Я считала его украшением, пока не узнала, что это собачий свисток, особенная вещь, его только собаки слышат. Красивый свисток, который не свистит. Прямо как моя жизнь в балете! И вообще – моя жизнь.


Иван

Почему шестьдесят четыре дня? Число клеток на шахматной доске? Шестьдесят четыре гексаграммы? Как бы там ни было, эта цифра сработала. Стоило мне сесть за стол, где играли в холдем, как я понял, что наши, как говорил мой редактор в газете, погнали городских. Так чувствует себя зазубренный нож, входящий в масло, в росистый, сливочный куб, стоящий на фаянсовой тарелке на рынке «Больян».

В толковании гексаграмма цянь начинается со слов нырнувший дракон, если я не путаю. И я нырнул, положил свою пахнущую арахисом ставочку на прилавок и получил фишки, средний стек, с которым мы пошли, поначалу немного хромая. Благородный человек до конца дня деятелен, а вечером он осмотрителен. Верно, все так и было, а когда я вернулся после торопливого ужина в пиццерии, в дело пошла гексаграмма кунь, я будто щелчок услышал. Если ты наступил на иней, близок и крепкий лед!

В декабре какая-то инфлюэнца, от которой я был все время мокрый, как мышь, заставила меня сократить игру до нескольких часов. Я вставал, как только удваивал стек, даже если над столом гроздьями висели сладкие фиши. Удача была не сплошной, а как будто прерывистой, иногда я видел драконов, бьющихся в небесах, и кровь их была синя и желта, но я ни разу не вышел из игры разоренным, и банка для червей уже не гремела, как бедняцкая повозка, а пыхтела и сыто отдувалась.

Спустя два месяца Мендеш сказал мне, что китайцы здесь ни при чем, это, мол, древняя лузитанская магия, но к тому времени мне было все равно. Хотя в список гексаграмм я все же поглядывал и знал, что № 63 означает «уже конец» а последняя № 64 – «еще не конец». Я сам знал, что еще не конец, что остановиться я уже не смогу, так и стану жить между кладбищем и зеленым столом. Но сначала сделаю то, что должен.

Я шел по длинной руа Бразил и жевал снег, это была удивительная неделя, снег шел не переставая, как будто мы перенеслись на широту Петербурга, Ухты и Магадана. На зиму придется сделать перерыв, думал я весело. Утром я достану фишки из банки для червей, обменяю на деньги в казино, зайду к Лизе, поцелую ей ноги, заполню до отказа желтый конверт и попрощаюсь как положено.

Потом свожу Мендеша пообедать, заплачу кладбищенскому сторожу, заберу Динамита, и мы сходим с ним к парикмахерам – сначала он, потом я. Потом я куплю себе свежих рубашек, возьму машину в прокате, забью багажник собачьей едой и отправлюсь на юг.


Радин. Суббота

Добравшись до монастыря, Радин посидел немного на парапете, глядя на гранитные плиты, плывущие в траве, портики и каменные маски, покрытые серебристой щетиной мха. Что там говорил Гарай про палимпсест: если всех нас поскрести как следует, то, скорее всего, найдешь Алехандро Понти.

Вот и попутчик из поезда, которого я считал журналистом, мистификатором и вором, тоже оказался Алехандро Понти. Теперь он на самом деле мертв, ночное течение уже вынесло его в океан, туда, где тело аспиранта давным-давно превращается в тину в компании циклопов, дафний и циприсов.

Со стороны ворот послышался собачий лай, хлопнула дверь сторожки, кто-то включил радио. Горестное причитание меццо-сопрано, розы и карфагенская земля. Кажется, ламенто из «Дидоны и Энея».

У сторожа хороший вкус, сказал себе Радин, пообедал и слушает оперу. Он выкурил сигарету и собрался было уходить, когда из зарослей возле ограды вышла собака, худая и грязная. Он присвистнул, собака насторожила уши, похожие на мятые лепестки, приблизилась и положила морду ему на колени.

Лиза уезжает послезавтра, в понедельник. Посплю хотя бы до полудня, потом найду ее и скажу все как есть. Мы проживем спокойный год в можжевеловом раю, соберем нужные бумаги и махнем в Питер, там тоже танцуют, еще со времен Ланде.

Со стороны ворот послышался оклик, но собака не шевельнулась, продолжая глядеть снизу вверх голубыми слезящимися глазами. Радин потрепал ее по холке, недоверчиво прислушиваясь к музыке, доносящейся из сторожки. Я что же, опознал Пёрселла?

Сторож вышел с метлой из прутьев и принялся шаркать ею по гравию, хмуро поглядывая на незнакомца. Некоторое время Радин сидел, не решаясь пошевелиться, нотные линейки воздвигались в его памяти, вставали, как телеграфные столбы, крепко натягивая провода, контральто затихло, плач Дидоны сменился песней моряка, плоский, нарочито развязный тенор вывалился из хора, столбы размеренно зашагали вдоль дороги, хор захохотал, черные птицы на проводах завертели головами!

…Take a boozy short leave of your nymphs on the shore,
And silence their mourning
With vows of returning
But never intending to visit them more!
* * *

Сантос как раз открывала дверь привратницкой комнатки, когда он вошел, на ногах у нее были меховые туфли, на плечах – желтая вязаная кофта.

– Где это вас носит по ночам? – сказала она одобрительно, устраиваясь на своем плетеном стуле. – Нынче похолодало. Хотите кофе выпить?

Радин кивнул, дождался кофе и выпил его одним глотком. Пока она возилась с плиткой, он соскреб чешуйки с очередного билета, который пекарь, не спрашивая, бросил в пакет, и удивился тому, что удача кончилась. Довольная Сантос пожала плечами:

– Я же говорила, что жулики!

– Будете в понедельник смотреть игру? Уругвай с Эквадором, в пекарне теперь есть телевизор. Я вот уезжаю, а то посмотрел бы вместе с вами.

– Телевизор мне починили, а к пекарю я не хожу, он выпечку пропитывает молоком, деревенщина. А надо медовым сиропом!

Поднимаясь в квартиру, Радин пытался вычистить серебряную пыльцу, забившуюся под ногти, и вдруг остановился перед соседской дверью и засмеялся. Как же я сразу не понял? Соскреби пыльцу, убери лишнее и проверь свой выигрыш в понедельник!

Что там сказала Варгас? Я сама послала ему холсты, льняные, с двойным плетением, двести на двести шестьдесят, как он любит. А я-то, дурак, ползал по студии на коленях, заглядывал во все углы, собирая на себя паутину. Бригелла меж тем поступил, как положено по пьесе, ловко и саркастично.

Сколько раз я видел диптих с урбинским герцогом и герцогиней, на оборотной стороне там колесницы, белые кони и сам художник в лавровом венке. Да что далеко ходить, кустодиевская Венера, жаркая, рыжая, а на изнанке – дачники мирно пьют на веранде чай. И пейзажи Констебля, и карлик Бронзино, показывающий попеременно то мускулистую задницу, то прикрытую листьями гордость и славу. Вот я болван.

Радин вошел в дом, сбросил грязную одежду и завернулся в халат. Сейчас выкупаться – и спать, а в полдень мы переплавим драму в комедию. Доменика успеет приехать в галерею, во всем признаться, снять рамы и перетянуть холсты. Нужны плоскогубцы, степлер и щипцы для натяжки. Если лейтенант придет за своим falsificador, как обещал, то останется с носом: подделок на аукционе не будет. Радин поставил кофейник на огонь и вспомнил, что не купил сахару.

Нет, холсты перетягивать бесполезно. Буклеты с золотыми рыбами уже разосланы, я сам видел их на столе в галерее. На буклетах одно, а на аукционе другое? Публика возмутится, а тут еще Тьягу со своими полисменами. Хорошо, что вы рассказали про выставку, сказал он тогда, чем больше шума, тем лучше выглядит полиция в прессе!

Радин снял кофейник с плиты, руки у него дрожали, глаза слезились от утреннего света. Я должен объяснить Доменике, каково ее положение. Посплю полчаса и позвоню на виллу «Верде». Выбора нет, аукцион придется отменить!


Малу

в Катехизисе написано, что ожесточение сердца увеличивает грех, а мое сердце в ожесточении с двадцать девятого декабря прошлого года, кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет!

когда гарай в тот день про Езавель заговорил, я здорово струхнула – однажды он поймет, кого на самом деле в реку бросили, и тогда извергнемся мы с падроном и засохнем

я тогда к индейцу подошла, он в подвале предохранитель чинил, попросила такой травы, чтобы человеку память навсегда отшибло, а веса в человеке пудов шесть

обычно индеец ничему не удивляется, а тут вдруг отвертку бросил и уставился на меня сердито: от рыжего отвяжись, у него покровители есть в подземном мире, сунешься еще раз – прилетит тебе обратно, как пластина для охоты на зайцев!

потом-то я поняла, что он хозяйке продал, а мне отказал, а надо было наоборот – она даже лекарство себе на сахар накапать не может, а тут и сварить надо правильно, и через марлю процедить

да чего там, она на колье своем любимом ущерба не заметила – я той ночью жемчуг в траве собрала, изгваздалась вся, ползала с фонариком, утром к ювелиру снесла, есть у меня знакомый еврей на рибейре, а через два дня ковер в прихожей чистила и еще одну бусину нашла, вместе с цепочкой от застежки!

до сих пор каждую минуту той ночи помню: в животе у меня скрежет, будто там адская пасть открылась с огненными зубами, а я хлопочу, стиснув зубы, и туфли отчистила, и кровь на полу замыла, и падрона на руа лапа с ключами отправила

вот пока я это делала, слезы у меня и заледенели


Доменика

Теперь понятно, почему Гарай так настаивал на моем отъезде. Мы с ним говорили, не слыша друг друга, прямо как мать и сын в опере Даллапикколы, которую я видела в прошлом году. Вся сцена была заставлена клетками, герой ожидал казни в Сарагосе, их дуэт с матерью состоял из двух сумбурных монологов, никак не связанных между собой. Каждый завывал о своем, а могли ведь послушать друг друга напоследок!

Мне пришлось пролежать в ванной два часа, чтобы смыть с себя зеленую грязь Матозиньоша, потом я надела спортивный костюм и устроила в твоей студии обыск. Мария-Лупула гремела на кухне кастрюлями, как будто собиралась забрать их с собой. Помнишь, ты говорил, что войны завершаются не потерей всех людей и средств, а смертью поваров на полевой кухне? Если я ее оставлю, у нас в доме и впрямь развернутся военные действия. Я больше не в силах видеть это круглое лицо со сросшимися бровями, так что пусть уходит подобру-поздорову.

Вернувшись домой и услышав служанкино семь больших картин нарисовал, красивых, как небесный свод, я сложила медь с цинком и получила латунь. Вот почему ты там остался! Твоя сноровка вернулась к тебе, и ты боялся ее спугнуть. Ты всегда говорил, что талант – это груженная камнями телега, а сноровка – упрямый першерон.

Солнце стояло высоко, когда я закончила разбирать бесконечные папки. Просто удивительно, как много ты раньше работал, одних набросков карандашом набралось на четыре полки. Обнаружив папку с надписью Аррабида, я нашла в ней несколько эскизов: графику, акварель, даже китайское перо. Замерзшая река с конькобежцами, заиндевелые стекла трамвая, сквозь которые видны не то львиные гривы, не то парики времен Жуана Великодушного. Зима, которой в нашем городе не бывает!

Эти сюжеты я уже видела в апреле – на обратной стороне привезенных Гараем холстов, вернее, я видела законченную работу, а это было начало, неуверенное, но ошеломляющее. Некоторое время я сидела на полу, пытаясь собраться с мыслями. Потом вернулась к себе, открыла компьютер и набрала в поисковой строке: Энцо Гомеш Гарай, выставка живописи, зима 2019.

Одинокая заметка в «Público» с фотографией: полуголая девчонка в тюлевой пачке. Критик пенял на потерянное время и указывал хозяйке галереи, что репутацию нужно беречь, а устриц он может и дома поесть. Карикатура в «Diário», где хозяйка галереи изображена птицеголовой мамашей, катящей в огромной коляске одутловатого младенца в рыжей щетине. Больше ничего.

Я запустила поиск по блогам и нашла еще один снимок, сделанный, наверно, телефоном, с виду – обычный белый квадрат. Пост написан в феврале, блогер незнакомый, какой-то homem comum. Фото опубликовано с комментарием: зашел на выставку дебютанта, все будто стиральным порошком засыпано, так много пустоты, что не протолкнуться.

Увеличив снимок в десять раз, я разглядела изображение: белые пни, голубоватые тени, эйдосы деревьев. Я сказала merda! так громко, что кастрюли в кухне перестали греметь.


Радин. Суббота

Можжевельник в ночной росе качался у него перед глазами, виски ломило, будто от простуды. Промаявшись около часа, он встал с дивана, вытащил из кармана снадобье, полученное от Доменики, бросил несколько хлопьев в стакан со вчерашним чаем и выпил одним глотком. Потом он натянул плед на голову, прочел мантру, потом еще раз, но снова оказался в темной комнате с плетеным креслом-качалкой.

Он сидел на полу и вглядывался в лицо женщины, говорившей так тихо и размеренно, как будто она давала поручение служанке. Между ним и женщиной стоял круглый фонарик, синий луч упирался в потолок.

Так вы еще и не сыщик, процедила Доменика, ну, спасибо, что сказали. Но вы ведь мужчина, разве нет? Тогда принимайтесь за дело. Радин помотал головой: не могу.

Я тоже не могу, сказала она, поднимаясь с пола и расстегивая блузку, но у нас нет выхода. Здесь полно наших отпечатков, мы вломились в чужой дом в отсутствие хозяина. Вы провели три часа рядом с трупом, что вы делали? Почему не позвонили сразу? Уничтожали улики? Вас арестуют и депортируют. А меня – распнут, даже если оставят на свободе.

Доменика сложила свою одежду и повесила на спинку стула, в лунном свете ее грудь казалась голубой. Радин послушно снял свитер, подумав, что Понти и служанка тоже, наверное, раздевались, когда заворачивали австрийца в мешок для удобрений.

Но там была кровь повсюду, а мы – зачем? Босая Доменика ходила вокруг кресла, что-то бормоча, будто знахарка вокруг бани. Она кивнула, когда он нашел на кухне свою сумку и достал из нее моток скотча, принесенный в прошлый раз для упаковки холстов. Когда они наконец стащили тело с плетеного кресла, кресло закачалось, застучало полозьями по полу, и звук показался Радину оскорбительным.

Чехол от спального мешка был слишком коротким, он еще раз сходил на кухню и достал два мусорных пакета. Потом он принес тряпку, вытер липкую лужу на полу и тряпку тоже сунул в чехол. Мой муж давно в этой реке, сказала Доменика, когда они вытащили тело на задний двор, он там с тридцатого августа прошлого года. Дождь кончился, но трава была мокрой и невыносимо скрипела. Радин думал о том, что было в бутылке с белой кольереткой, и о том, кто желал хозяину дома смерти. Затылок у него ломило, словно на голову надели повязку обезьяньего царя, которая затягивается сама по себе.

Этот царь тоже выпил небесного вина, которое пить не стоило.

* * *

Радин открыл глаза, встал, нашел бутылек с чешуйками, кинул в рот еще две и запил холодной заваркой. Утренний свет пробивался сквозь жалюзи, рисуя на полу пятнышки конфетти. Радин сидел на диване мертвеца, которого зимой бросили в реку, отправили на остров Блаженных без лодки и без сопровождения. Сегодня он сделал то же самое с другим человеком, руки его тряслись и, казалось, были покрыты зеленой слизью.

Так вот зачем я здесь, я посредник! Психопомп поневоле, исполнитель, жалкая фигура на доске, возомнившая, что двигается самостоятельно.

Он почувствовал, что горло свело, не стал сдерживаться и разрыдался в полную силу. За стеной послышался сердитый возглас, чуть позже по ней постучали кулаком. Слезы были солеными, и он удивился, за последний год он привык плакать без соли и без причины. Потом он упал и заснул.

Во сне к нему явился Кристиан в банном халате на голое тело, сел на край дивана и спросил, почему он не кормит его кота. Радин попытался подняться, но аспирант легонько толкнул его ладонью, и он свалился обратно, будто его ударили битой в живот.

– Подумай о досках Босха. Они у нас, в Вене, разумеется. На одной стороне голый пупсик с ходунками, а на другой сам знаешь кто. Или ты уже догадался?

– Догадался, – сказал Радин, не открывая рта. – А почему ты в халате?

– Он еще спрашивает! – Австриец хлопнул ладонью по колену. – Ты же всю мою одежду сносил, проходимец. Я думал, ты известный писатель, даже гордился тобой, но ты, видать, известен только по портерным.

– Кто виноват в твоей смерти? Это был несчастный случай?

– Кто разрешил тебе брать мои бульонные кубики? – перебил аспирант. – Если поскрести любого из нас, как лотерейный билет, обнаружится тот, второй. Мы – те, кем мы притворяемся, надо быть осторожнее.

– Я это где-то читал или слышал. – Радин приподнялся на локтях, пытаясь разглядеть лицо аспиранта, но почувствовал страшную усталость и снова лег.

– Читал он, читака грозный. Среди вашего брата тоже хватает шутников. Возьми хоть Монтескьё с его греческой поэмой, найденной в библиотеке епископа.

– Поэмой? Прости, я теряю нить разговора, – сказал Радин, – у меня была тяжелая ночь.

– Был еще Гераклит, тот обмазался навозом, и во сне его растерзали собаки, – мрачно сказал Кристиан, поднимаясь с дивана. – Вставай, хватит валяться. Klick, klick, klack!


Лиза

Вчера я пришла с репетиции поздно, Понти уже забрался в постель и спал. Я налила себе холодного чаю и села на подоконник. Я знала, что длинный день, начавшийся январским утром в охотничьем флигеле, уже завершается, что нам осталось только поговорить – и все, vá embora! Я сидела там около получаса, но нужные слова так и не пришли.

Что я могла ему сказать? Что я каждый месяц оплачиваю счет за телефон Ивана, а потом звоню и слушаю гудки, здоровые, полновесные гудки и гудение живых проводов. Что вернись он сейчас, я бы сказала: делай что хочешь, играй, воруй, ночуй под забором! Можешь хоть домой своих уиппетов притащить, я буду жарить им потроха, печенку и утиные сердечки.

Слишком поздно, написано на марке нетонущей почты. Нет, это на штрафной марке написано, для тех, кто опоздал к почтовому поезду. А на марке нетонущей почты нарисованы чайки, кружащие над сейфом с сокровищами, а сейф плывет себе в океанских волнах и лениво подает сигналы – просто так, никому, кому ни попадя!

Солнце село за крышами Гайи, с реки потянуло сквозняком, а Понти все спал. Костюм для завтрашней церемонии в сумерках белел рубашкой и был похож на человека, прислонившегося к стене. Сейчас я слезу с подоконника, соберу дорожную сумку, разбужу его и выставлю на улицу. Найдет где ночевать, он ведь местный, cara durão.

Где-то в августовских сумерках мы с Иваном шли по склону холма, спускались к реке, я пудрила нос, ворчала, прихлебывала кофе из стаканчика, а он смотрел на меня весело и врал, что нашел работу, что вот-вот, буквально завтра, начнет приносить деньги, от которых у нас в доме станет так тепло, что расцветут даже кактусы.

Я смотрела на лицо Понти, на его смуглую руку, лежащую поверх одеяла, и думала, что объятия, даже самые животворные, ничего не значат. Слухи о сексе сильно преувеличены, как говорит коренастая Марта, получившая мою партию в учебном спектакле.

Я спала с этим человеком четыре месяца, и все это время он сокрушался о моей потере и рассуждал о природе азарта. Где-то играет твой парень, говорил он, ставит на красное, ставит на черное, и вместо души у него собачий свисток. А ты все ждешь, дурочка!

Я слезла с подоконника, сняла с вешалки костюм, свернула и положила на дно сумки, на них пристроила пингвинью рубашку, а по бокам разложила свитера и белье. Там были какие-то бумаги, тетрадь и пара записных книжек, их я сунула сверху и застегнула молнию. Покончив с этим, я тихо вышла, прикрыла дверь, поднялась на крышу и потанцевала там немного, в трико и босиком.

Конец первого акта: потрясенная обманом, Жизель теряет рассудок и умирает. Не дождетесь! Меня обманули сразу трое мужчин, граф, старый лесничий и немец-перец-колбаса. Граф бежал, немец умер, а с лесничим я нынче утром занималась любовью – и так кричала, что сеньора Бони постучала в стену чем-то железным, наверное, каминной кочергой.


Доменика

Разбирая папки, я нашла страницу из книги Крамера, которую он распечатал для меня в ноябре – еще цвела бугенвиллея, дом был наполнен любовным напряжением, и все в нем были живы. В тот день я положила листок в папку и написала на ней «монография КК», но больше мне ничего не показывали, и страница так и осталась в одиночестве.

«Черное в Упанишадах понимается как сверхбелое, то есть ослепительный свет, лишающий человека зрения. В новых работах Понти мы видим вещи, которые исчезают в реальном мире, но остаются на сетчатке глаза. Понти преодолел ограничения цвета, он идет своим путем: к белому сознанию и белой чистоте как высшей ступени этого состояния, будь то покой или движение!».

Найди я этот листок чуть раньше, многое бы изменилось, а кое-что никогда бы не произошло. Я бы догадалась, сложила бы белое с черным, а случайное с очевидным.

Картины остались в доме Гарая, и он обошелся с ними, как крестоносец с арабскими пленницами: употребил для удовольствия, а потом продал ради прибыли.

Он хотел восседать на лотосе и источать лучи славы; его можно понять, ведь он столько лет плелся в тени, лишь изредка упоминаемый в качестве друга юности. Он был уверен, что ты мертв и не сможешь его обличить. Но зачем он использовал твои работы вместо чистых холстов, я понять не могу. Неужели просто из скупости?

Вот почему толстяк держался так загадочно, когда я пришла к нему заказывать подделки. Так весело кивал, когда я сказала, что никто, кроме него, не справится с твоей манерой, что он видит твою суть как никто другой. Представляю, как он потешался, как торжествующе отплясывал, когда дверь за мной закрылась.

Осталось понять, зачем ты убил Кристиана в ночь на тридцатое декабря. В коробке с мотивами есть только деньги, секс и месть, ни одна из этих вещей не подходит. Однако ты все же убил его. Потом ты уехал из города и жил неизвестно где – руку даю, что на юге и не один! – а потом пришел к Гараю и отравился питьем из хозяйской бутылки.

Тот, кто подарил этот порто, наверное, читал про клинок по прозвищу 10 000 холодных ночей, который подвесили в ручье так, чтобы лезвие было обращено к течению. Клинок рассекал все, что встречалось на его пути: рыбу, листья, плывущие по воде, и, говорят, даже ветер. Эта бутыль тоже могла рассечь кого угодно, любого случайного гостя, – и даже меня саму!

Завтра все пятнадцать картин будут проданы, некому за тебя заступиться, муж мой. В этой версии ты навсегда останешься Понти, который исписался, не смог продвинуться дальше, струсил и покончил с собой. Как в том японском рассказе, где разбойник считал, что он зарезал самурая, жена самурая считала, что зарезала она, а дух самурая, явившись на суд, сказал, что он сам вонзил кинжал себе в грудь. Потому что не вынес позора.


Радин. Суббота

– Это со мной, – сказал австриец охраннику, и тот посторонился, пропуская их в жарко натопленную галерею, где пахло пролитым вином, табаком и почему-то водорослями. Первая работа Понти стояла на мольберте, недалеко от медного треножника, где под куполом гудело синее газовое пламя. Остальные картины сидели на стенах, будто огромные ящерицы, сверкая зеленой чешуей. Радин поискал глазами Доменику и направился к столу, его мучила жажда.

У стола с ледяным лебедем толпились гости, Радин подумал, что аукцион уже закончился, но вспомнил португальскую привычку кормить до отвала перед тем, как обсуждать дела, и успокоился. Кристиан мелькнул в толпе – в халате и шлепанцах на босу ногу – и Радин пошел за ним, смущенно пробираясь меж нарядных гостей.

– Креветок не положили, жадные засранцы, – услышал он, проходя мимо стола с закусками, обернулся и увидел Мендеша, склонившегося над лебедем, который начал уже подтаивать по краям. Морская еда лежала на самом дне, и клошар вооружился двузубой вилкой, его шелковый пластрон покрылся ржавыми пятнами. Люди обступили стол с выпивкой, откуда-то доносилась музыка, напомнившая ему первый акт «Эхнатона».

– Он сказал репортеру, что покажет городу новый проточный свет, белую стужу созерцания, – насмешливо сказал женский голос у него за спиной. – И где же это?

Радин резко повернулся, но увидел только человека в смокинге, стоявшего в углу со стаканом, полным ледяных кубиков. Человек напомнил ему лейтенанта, Радин взял со стола с напитками рюмку и подошел поближе. В рюмке оказалась граппа, вкуса у нее не было, зато рот обожгло холодом.

– Редкостная дрянь, – сказал лейтенант Тьягу, кивая на свой стакан. – Грушевый сок! На работе ничего другого употреблять не могу.

Радин вспомнил, зачем он здесь, и стал пробираться на другой конец зала; там стояла Варгас, склонившаяся над радиолой. В позолоченном платье она напоминала деревянную Марию на шесте, которую в пасхальные дни носят по улицам в приморских городках.

– Послушайте, надо отменить аукцион, – сказал Радин, схватив ее за рукав, – здесь полиция, они пришли за Гараем, но непременно будет скандал. Я сам проболтался лейтенанту, подвел вас под монастырь!

– Благодарю, скандал нам пригодится. – Она повернула колесико, послышался треск, а потом размеренный голос египетского писца. Я узнал голос и музыку, обрадовался Радин, это штутгартская постановка, значит, жену фараона будет петь контральто, Милагро Варгас.

– Пошли, писатель! – Кристиан вынырнул из толпы под мерные удары колотушки по трубчатым колоколам. – Надо поработать. Клац-клац!

Он сунул руку в карман халата, достал плоскогубцы, кивнул на стену с картинами и подмигнул. Потом он пробился к противоположной стене, огибая гостей и держа плоскогубцы над головой, словно экскурсовод – свой путеводный зонтик. Радин шел вслед за ним, удивляясь тому, что никто их не замечает, и прислушиваясь к сопрано Марии Гусманн, матери фараона. Потом он послушно держал рамы, пока аспирант орудовал инструментом, разбрасывая фанерные плашки, а потом разглядывал белые шершавые холсты, которые представлял себе совершенно другими.

Ему казалось, что они провозились около часа, но тихие фанфары сообщили о начале третьей сцены второго акта. Значит, прошло минут десять, не больше.


Малу

в лавке пришлось новую бочку с оливками открывать, пока ждала, вспомнила, как прибегала сюда за цукатами, в сабо на босу ногу, потому что Кристиан позвонил, а потом – обратно, бегом, чтобы не замерзнуть, и сразу боло рей в печь, алый, как царская корона, потом в бумагу его, еще горячий, и на руа лапа пешком, а тротуары подмерзли после дождя, иду и оскальзываюсь, иду и оскальзываюсь!

индеец раньше считал, что Кристиан на божество гуарани похож, называется маленький кусочек луны, отвечает за плантации падуба, но теперь думает, что он был энкантадо, плешивый оборотень, они довольно рано умирают, и всегда по случайности, споткнувшись на ровном месте

сам ты, говорю, плешивый, волосы у Кристиана были мягкие, как пряжа, и умер он не случайно, а за провинность, и не споткнулся на ровном месте, а упал с лестницы, когда его в грудь рукой толкнули!

лучше бы рамы в теплице покрасил, язычник ленивый – хозяин домой вернется, а у нас конь не валялся, завтра падрон на закрытие придет (и все его полюбят пуще прежнего), а потом сразу домой, я еще утром разные шарики надую и в саду повешу, от самых ворот до парадного крыльца

вот и кончилась хозяйкина малина, а то ишь, прискакала утром, встрепанная, велела мне вон убираться, а я только в кулак посмеялась – завтра ее саму на выход попросят, пусть побегает по чужим крепостям, как королева наваррская

а мне что, я свою жизнь на пустом месте построила, как тот монах, что суп из камней варил, понемножку у горожан приправы выманивая, то мяса кусочек, то лука росточек – пятнадцать лет назад у меня, кроме воды и камней, за душой ничего не было, даже одеяло и то было заемное, а теперь чего у меня нету?

да все у меня есть! нету только маленького кусочка луны


Доменика

Я сижу в оранжерее, между снятыми на лето рамами и горшками с альстромерией. Солнце уже вышло из-за холма, в полдень я пойду в церковь, к своей покровительнице Доменике, здесь такой святой не знают, она калабрийская. Когда мы купили этот дом, я пошла в местную церковь, пожертвовала деньги на ремонт фасада и попросила поставить статуэтку в свободную нишу.

Завтра, как только объявят о начале аукциона, я выйду на подиум, отодвину Варгас и скажу свою собственную речь. Я должна это сделать, потому что лучшей траурной мессы придумать нельзя. В том же Вибо за гробом шли бы все родственники, пели бы певчие, падре утешал бы семью. «Проявите сострадание к своему народу в его печали». Но завтра не будет ни святой воды, ни свечей.

Господа, скажу я, все дивные саламандровые спинки, которыми вы здесь любовались, – это работы, заказанные мною у ремесленника средней руки. По желанию Алехандро Понти, записанному им собственноручно. Это не дружеский розыгрыш, это злая, поучительная комедия. Сегодня вы увидите настоящую серию, которую пока не видел никто, и сможете сделать свои ставки. Вот что имела в виду галерея, приглашая вас на возвращение великого Понти. Вот что подразумевалось под чудом, которое было вам обещано!

Потом я посмотрю на лицо Варгас, надеюсь, оно будет очень бледным, а косые перуанские глазки станут и вовсе щелочками. А потом я достану из бисерной сумочки гвоздодер и сделаю знак индейцу: ломай!

Думаешь, будет скандал? Ну и пусть себе. Они это проглотят, пошумят и проглотят. Висела же матиссовская лодка вверх ногами сорок семь дней, пока кто-то из посетителей не возмутился. Завтрашние газеты выйдут с восторженными шапками: Понти говорил с нами с того света, посмеялся над нами и снова нас удивил!

Вдова поразила публику своей речью, напишут они, когда сообщила, что завершает перформанс, начатый в августе прошлого года: покойный художник имел желание закончить его мистификацией, немного возмутившей респектабельную публику. Правда, гостям пришлось смириться, поскольку ничего незаконного не произошло.

Выйдя на подиум, сеньора Понти попросила слугу помочь ей, тот подошел к лоту номер один, достал инструменты и быстро разобрал антикварную раму, не обращая внимания на шум в зале. Потом он поступил так же с остальными лотами. Единственной работой, которую он не тронул, была голубая картина, уже знакомая читателям нашей газеты.

Публика завороженно наблюдала, напишут они, как на подиуме возникают холсты, совершенно не похожие на те, что участники намеревались купить. Дилеры выходили из зала, чтобы позвонить своим хозяевам, а в зале стали раздаваться выкрики: что такое? мошенничество, полиция, да как вы смеете!

Подняв руку и дождавшись тишины, вдова художника сказала: господа, мой муж хотел именно этого! Он хотел, чтобы вы увидели, как мало стоит личность художника, если за ней не маячит грозная сила эстимейта. Если ее не защищает подпись, вложенные деньги и само пристрастное, предубежденное общество, то есть – вы!

Обиженный гул усилился, люди окружили подиум, но тут вернулся один из дилеров и крикнул от дверей, что его босс понимает хорошую шутку и согласен продолжать. Тем более что скандал создаст уникальный провенанс и сделает холсты более ценным приобретением. После чего все успокоились, раздались тихие смешки, кое-кто даже захлопал, в зале включили полный свет, музыканты принялись настраивать инструменты, а публика приступила к угощению, предоставленному кафе «Бальтазар».

Вот что напишут в газетах. А я вернусь домой, оставлю индейца подготовить виллу для продажи, заполню в агентстве бумаги и уеду к матери в Вибо-Валентию. С этим городом у меня все кончено. «Проявите сострадание к своему народу в его печали, поднимите нас из тьмы этого горя». Что скажешь на это, Алехандро?


Радин. Воскресенье

Ледяной лебедь на столе вытянул шею и захлопал крыльями. Радин уставился на него, испытывая необъяснимую радость, и решил было протиснуться поближе, но тут кто-то тронул его за плечо. Девушка в форме «TAP Portugal» держала пластиковый поднос с леденцами в голубой обертке. Взлетные, сказал он, протягивая руку за леденцом, да у вас тут настоящая русская вечеринка. Стюардесса пожала плечами и понесла поднос дальше, мягко переступая ногами в вязаных деревенских носках.

– Ну вот, – сказал вынырнувший из толпы Гарай, – теперь можем начинать. Пойдемте в хвостовую часть, там есть табуретка.

Пространство галереи внезапно сузилось, как будто Варгас нажала потайную кнопку, стол превратился в проход между рядами, а гости покорно уселись в кресла с подлокотниками.

Иллюминаторы были совершенно белыми, как будто самолет пробивался сквозь тучи, Радин потрогал пальцем тот, что был поближе, и почувствовал бугорки застывшей краски.

Гарай уже тянул его за руку, сердито шипя на пассажиров, поставивших сумки в проходе. Табуретка оказалась складной лестницей с двумя ступеньками, Радин сбросил плащ, встал на лестницу, и все головы повернулись к нему. Контратенор фараона захлебнулся, и хор затянул псалом о сотворении мира. Гарай зашел сзади, крепко обхватил его за бока и хрипло крикнул:

– Двое по цене одного! Начальная цена указана в каталоге! Жду первую ставку, господа, кресло номер 11Е, вижу вашу руку!

– Вы не то делаете, – сказал Радин шепотом, оглядывая салон в поисках аварийной двери. Струнные вступили, а вот и пассакалья, конец третьего акта. Аукционист обошел его вокруг и сунул пальцы ему в рот.

– Зубы у обоих в прекрасном состоянии, кресло 14А, вижу вас хорошо!

Кто-то в задних рядах поднял руку с зажатой в ней программкой, и аукционист одобрительно щелкнул пальцами.

– Где Доменика? – спросил Радин, начиная сердиться. – Мне нужно поговорить с ней до завершения торгов.

– Доменика везде, – ласково ответил Гарай, обводя салон руками. – Сегодня же воскресенье, сынок! А торги кончатся быстрее, чем ты думаешь. Вот сейчас взвесим вас обоих, и покупателей прибавится.

– Взвесим? Это не меня нужно взвешивать, а сердце Аменхотепа!

– Разберемся. – Он развернул Радина спиной к салону, показывая белую изнанку холста, и публика завыла. Покачнувшись на лестнице, Радин схватился за стену и уткнулся носом в табличку «Пристегните ремни». Табличка была горячей, это его успокоило.

– Сердце должно весить не меньше пера! – сказал Радин, когда его повернули обратно. – Иначе отец фараона не попадет в царство мертвых. Вы же образованный человек.

– Кресло 1С, – радостно произнес Гарай, продолжая держать свой лот за плечи. – Проснулись наконец! Не упустите свой шанс.

Пассажир в последнем ряду поднял два пальца, Гарай присвистнул:

– Предложение удваивается, господа, кто больше?

– Перестаньте меня вертеть. – Радин попытался сопротивляться, но рука аукциониста наполнилась какой-то плавной, неумолимой силой.

– Продано! – воскликнул Гарай и стукнул его по плечу. От этого славного города храмов и дворцов ничего не осталось, нараспев сказал египетский писец в другом конце салона, радиола зашипела, засвистела, и вдруг наступила такая тишина, что Радин услышал скрип кресла и шаги по проходу. Обернувшись, он увидел лицо своего покупателя.


Лиза

На днях открытие выставки показали в новостях: ведущая тыкала пальцем в постер с голубой картиной, на постере была надпись: retorno sensacional do artista. Что-что, а надписи Варгас сочинять умеет, ей бы в похоронном бюро работать. На закрытии Понти заплачет, грянется оземь, обернется малым зверем горностаюшкой, подпишет чужие работы, выпьет шампанского и отправится домой.

А мы с партнером поедем в Тавиру, мой отпуск кончается, и я знаю, что двенадцать стариков и старушек каждое утро смотрят на расписание у стойки портье. Мой новый партнер танцует канженге, но старушкам понравится. Аррабальский шаг, мягко согнутые колени, ритм на две четверти.

Когда я предложила ему порепетировать, он молча сложил свою куклу вчетверо, сунул в коробку, взвалил на плечо и пошел за мной. Его зовут Хуан Розалес, глаза у него красноватые, но я не против травы, не испугаешь косяком того, кто знался с игроком.

Пока мы шли по набережной, он сказал, что репетиция не нужна, и что он видел меня в двух учебных спектаклях, и что его партнерше Мирке до меня далеко. Потом он сказал, что готов работать за комнату и стол, потому что лето у него свободно, а в сентябре начинаются репетиции в театре «Chama de balé».

Когда мы дошли до школы и нам открыли маленький зал, он достал из коробки свою шарманку, завел ее, сбросил кеды и принялся таскать меня по паркету – с такой яростью, будто мы на деревенских танцах под маримбу. Я даже не заметила, что мастер вошел и смотрит на нас, скрестив руки на груди. Я бросила партнера, чтобы поздороваться с мастером, тогда Хуан вытащил из коробки свою мятую куклу и продолжал кружиться с ней по залу, такой смешной, в широких штанах с подтяжками.

Потом девчонки пришли, услышав звуки меренге, некоторые Хуана знали, посылали ему воздушные поцелуи. Мастер хмуро сказал, что танго портит балетную стать, но умение стоять на пальцах забыть невозможно.

И вправду, подумала я, невозможно взять и забыть охотничий флигель, ночные танцы в зале для боулинга, синие очки, кленовые листья. Как он тогда сказал: поработаю немного Осирисом, заберу деньги – и поедем смотреть на твой Петербург. Почему вчера он так покорно ушел? Проснулся, сел на кровати, увидел собранную сумку и покачал головой: ты русская, Лиша, и этого у тебя не отнять!

Напишу ему, что поедем осенью, в октябре в Мариинке поставят «Пеллеаса и Мелизанду». Я смотрела на своего партнера, скользящего по паркетному полу, думала о печальном лесничем, которого выгнала из дому, и слушала, как растет во мне нетерпеливое веселье – так идешь с электрички через сосновый лес и смотришь на огни дачи, где тебя ждут, и слышишь голоса и смех.

Напишу, приклею марку и отправлю с нетонущей почтой. Завтра же и отправлю.


Радин. Понедельник

Его разбудило хлопанье маркизы над окном, вчера он забыл закрутить ее как следует, а утром подул ветер с океана. Радин с трудом оторвал голову от подушки, в теле стоял непривычный болезненный гул. Банный халат валялся на полу, он поднял его и пошел в душ, горячей воды не было, пришлось пустить холодную. Потом он решил выпить кофе в пекарне и оттуда позвонить всем, кому положено. Сон еще не отпустил его, на языке сидел кисловатый привкус взлетного леденца.

Самое главное: позвонить на виллу, сказать, что сегодня на закрытие нагрянет полиция и Тьягу, ее предводитель. Потом позвонить бармену, сказать, что я снимаю дом. Радин вышел на галерею, надеясь проветрить голову. Ветер был холодным, солнце стояло низко над крышами. Потом пригласить Лизу на воскресный ланч; после ланча мы сдадим ее билет и поедем смотреть наше новое жилье.

Наверное, сейчас часов девять, подумал он, похоже, я сутки проспал, прямо как в больнице после метадоксила. Куда я вчера засунул телефон? Пятый абонент – Гарай. Надо предупредить его, чтобы не появлялся на закрытии, найти правильные слова, а у меня колокольный звон в голове, будто в первом акте «Эхнатона». Нужен кофе, две чашки ристретто, нет, три. Спустившись вниз, он увидел Сантос, сидевшую с пудреницей и пуховкой, и услышал удивленный возглас:

– Вы не уехали?

– Нет, сегодня съезжаю на другую квартиру. – Он подошел к ее окошку и наклонился, положив руки на подоконник. – Чудесно выглядите, сеньора.

– У вас семь пятниц на неделе. – Она взмахнула пуховкой, уронив на стол несколько розовых крошек. – Ну, живите, раз уплачено. Сегодня вышла новая таблица, можем проверить еще один билет.

– У вас и газета есть? – спросил он. – Не помню, куда я билеты подевал.

– Не забудьте потом вернуть. – Она просунула в окошко свежую «Diário de Notícias».

Радин развернул газету и увидел лицо Понти, молодое и веселое. Лицо занимало четверть полосы, название газеты было написано готическим шрифтом, а под названием значилось: понедельник, 13 de majo de 2019.

Понедельник? Радин перевел глаза на отрывной календарь в каморке Сантос, на листке тоже была цифра 13, он откашлялся и спросил, все еще надеясь на чудо:

– Какой сегодня день?

– Да вы никак проспали свой поезд? – засмеялась консьержка. – Понедельник, день святого Феликса Сардинского. Я вас вчера не видела, думала, уехали, не попрощавшись.

– Значит, понедельник. – Радин уткнулся в номера выигрышных билетов, но черные цифры поплыли у него перед глазами. Индейское зелье сожрало две ночи и два дня? Ну конечно, понедельник, потому и горячей воды утром не было.

Кто такой Феликс Сардинский? Сунув газету под мышку, он направился к выходу. На площади он свернул за угол, увидел за стеклом пекарни хозяина, делающего ему знаки до странности большой ладонью, и вошел внутрь.


Малу

солнце чернит киноварь, рамы только щеточкой, полы только губкой, с утра подавать кофе холодный, после ланча горячий, если картина пожелтела, протирать сырой картофелиной – если бы не память моя бездонная, я бы давно у них в доме рехнулась

сижу в пустом доме и вспоминаю, как в октябре падрону на шею кинулась, я ведь думала, он уже небесные гряды пронзает, весь в лазури и золоте! по ночам ходила плакать в оранжерею, там у меня угол для горя устроен

да что говорить, я в те дни совсем умом помутилась: стою в церкви, монетки бросаю, чтобы свечи зажечь, а они не зажигаются, хотела уже пожаловаться падре, но поняла, что не монеты бросаю, а жетоны от местной лотереи, их у мясника на сдачу выдают!

ума не приложу, куда падрон после выставки уехал и почему знака мне не подал, я бы хоть вещи ему собрала, напекла бы всего в дорогу, все лучше, чем сухомятку в поезде жевать

почему он на закрытие не пришел, мне понятно, не хотел себя внутри себя уронить, а теперь самое время за границу податься, где потеплее

русский сказал, что он напишет, когда на новом месте устроится, а мне, дескать, велел за домом приглядывать и за индейцем – сдался же падрону этот индеец, поедатель личинок, пусть бы лучше домой ехал и земляков своих забрал, весь город запрудили

у меня и манеры достойные, и память такая, что могу все «солнце наварры» пропеть, а этот что? басурман, некрещеный лоб, каждое утро норовит за почтой сбегать, все ждет, что ему первому приглашение пришлют, а сам дорожки два месяца не чистил, птицы весь гравий загадили, и барбарис на обочине оголился

а вдруг письмо никогда не придет? от этой мысли позвоночник у меня леденеет, прямо как водосточная труба – она у нас однажды в заморозки треснула и отвалилась, индеец тогда новую поставил, красного железа


Доменика

Я вырвала тебя из своей головы – легко, будто лисичку из мха.

Вчера, как только Рене сказал, что в окнах появился свет, я надела садовников плащ и вышла из дому – решила, что возьму такси до таможни, а дальше пешком. Жемчуг я положила в карман сумки. Пока я ждала такси, мне пришло в голову, что Гарай возмутится, если я попытаюсь его подкупить.

Как лучше начать разговор? Ради бога, позволь мне провести аукцион. Я понимаю, ты хочешь меня наказать. Но мне придется продать дом, чтобы оплатить счета. Я целый год жила в долг, полагаясь на старые связи, но после скандала кредиторы встанут у моего крыльца, будто глиняные китайские воины.

Я вышла из такси слишком рано, в начале квартала. Под дождем улица казалась длиннее, чем в прошлый раз, я шла по булыжной мостовой и ругала себя за осторожность. Чего я боюсь? И кто меня узнает в плаще, похожем на брезентовую палатку?

Как странно думать об этом теперь, когда я вернулась домой. Желтый автобус увозил меня все дальше от портовых кранов, за окном один за другим вставали мосты, первым вознесся ненавистный мост Аррабида. Странно, что ты выбрал его, чтобы назвать свою серию, а не тихий мост Инфанте или стальные завитки Эйфеля.

Я смотрела в окно и думала о том, что порвала чулки, о том, что простудилась, и о том, что жизнь никогда не будет прежней. Ногти обломались до мяса, даже не думала, что так бывает. Сердишься за скотч и мусорный мешок, Алехандро?

Я поступила так не из мести, у меня просто не было выхода. Меня бы заперли в бедламе до конца моих дней. А русского сунули бы в камеру, у него здесь нет ни прав, ни надежды.

Я стиснула зубы и сделала все как надо. Твоя смерть, Алехандро, оказалась безликой и безмятежной. Она отняла у тебя возраст и пол, отняла запах, лицо и голос. Это было не тело, а хитиновый панцирь, пустышка, а тело лежит на кладбище Аграмонте, я сама поставила там мраморного ангела, и там я буду плакать.

Когда мы с русским вернулись с обрыва и мыли руки под жестяным умывальником, висевшим на заднем дворе, он как-то жалко кривился. Сразу видно, что он не настоящий детектив, у настоящего отношение к смерти должно быть другое. Как у нашего индейца, например. Он говорит, что смерть – это простая и нужная вещь, в ней нет ничего бесчеловечного. Служанка зовет его свернуть голову утке, купленной на ферме, и он делает это с добродушной улыбкой, глядя утке в глаза.


Радин. Понедельник

– Не уехали? – Пекарь снял варежку и подал ему теплую руку. – Вам как всегда?

Радин кивнул, и кофейная машина загудела. Синий халат и спина пекаря, крест-накрест перетянутая фартуком, напомнили ему служанку с виллы «Верде». Потом он услышал скрип качелей в ночном саду, шорох брезента, плеск речной воды, взял чашку, хотел поблагодарить, но не смог оторвать язык от зубов.

Понедельник, черт бы его подрал. Закрытие выставки уже состоялось. Я не сказал Доменике о картинах. Я не сказал Гараю, что никто не хочет его смерти. Значит, он пришел в галерею и разнес все к чертям собачьим, как и обещал. А потом их всех забрали полицейские. Так, сначала кофе, надо избавиться от гула в голове. Радин сел за столик и снова развернул «Diário». Портрет на первой полосе был угрожающим, как военное воззвание, черное лицо щетинилось иглами, черные буквы раздувались и опадали.

Вчера на севере страны чествовали художника, сделавшего для португальской живописи не меньше, чем Пессоа сделал для литературы. Алехандро Понти ушел от нас в августе прошлого года, а вчера его работы, прежде неизвестные, были впервые показаны публике. Полный обзор на странице шесть.

Народу в пекарне стало меньше, булочник уже не метался между прилавком и печью, а весело переговаривался с покупателями. А с тобой никто не здоровается на здешний манер, звонко целуя воздух у твоих ушей, подумал Радин, глядя на свое отражение в кофейнике. И никто не спрашивает, поставил ли ты вчера на ту пегую лошадку.

Понедельник – сегодня. Лиза уехала десятичасовым. Потащила свой чемоданчик по булыжникам руа Катарина. Звонить бесполезно. Я обещал проводить и не пришел. Русские девушки прощают воров, игроков и даже убийц, но небрежности они не прощают.

– Вы еду забыли. – Хозяин принес тарелку, где рядом с булкой плавился кубик свежего масла. – Видели красавца? Осталось к антенне подключить!

Радин послушно оглянулся и увидел телевизор, пристроенный на полке, где раньше стояли бутылки с уксусом. Провод не дотянулся до розетки и висел, будто мышиный хвостик.

– Ого, вам уже выигрыш выдали, – сказал он, еле двигая сухими губами, – а мне вот с деньгами придется подождать.

– С деньгами всегда ждать приходится. Читаете про вчерашний аукцион? Вот где все сливки собрались, как на премьере в «Театро Националь»!

Радин согласно кивнул и открыл шестую страницу. Аукцион был проведен в лучшей галерее города, гостей проводили в залу, где были накрыты столы от кафе «Бальтазар» – твердые сыры и просекко, что немало удивило нашего корреспондента, ожидавшего увидеть традиционного ледяного лебедя.

Радин налил себе холодного кофе из кофейника, но пить не стал. Сейчас прочту, как приехавший на закрытие следователь забрал вдову в департамент полиции. Вместе с ней задержаны другие лица, причастные к скандалу. В груди у Радина лежал горячий кирпич, причиняющий боль при каждом вздохе. В хромированном боку кофейника отразились его непомерно длинные пальцы и разъехавшиеся красные глаза.

И вот наконец последний стук молотка! Торги закончились на потрясающей воображение цифре, часть денег будет отдана на благотворительность. Это майское воскресенье запомнится как одно из лучших событий светской жизни в северной столице.

Радин положил газету на стол и закрыл глаза, стараясь выровнять дыхание. Кирпич нагревался, вытесняя сердце куда-то в подреберье. Может быть, про арест написали в самом конце?

Прочувствованные речи произнесли друзья художника, в девяностых годах учившиеся с ним в академии. Были зачитаны отрывки из монографии, посвященной Понти, ее автором является владелица галереи, которая еще раз подтвердила свою репутацию знатока. Их дружба с живописцем всегда была примером редчайшего в наше время слияния творчества и бизнеса, основанного на глубоком…

Радин отложил газету и залпом выпил остывший кофе.

Гарай, похоже, вообще не появился, а лейтенант получил указание не портить праздник столпам местного общества. Что тут скажешь, кроме того, что уже сказано: не беллетристы должны решать такие вопросы, как бог, народ, пессимизм и конокрадство. А я – беллетрист. Нет, ты бездарь и темный человек.

Радин нашарил в кармане лотерейную картонку, вытащил ее и посмотрел на веселое лицо бомбардира. И на кой черт мне теперь твой можжевеловый рай? Нет Лизы, и все зеленые, слабые, только что проросшие смыслы превратились в труху.

Прямо как в монологе Андрея в пьесе про трех сестер: автор написал Станиславскому записочку надо убрать – и не стало монолога.


Иван

В марте, вернувшись с юга, где я провел зиму в прибрежной гостинице, я не стал заходить домой. Хотя сначала у меня была такая мысль. Эта квартира пригодилась бы на пару дней, чтобы собраться с мыслями и показать пса ветеринару. По дороге с вокзала, где я оставил на паркинге мотоцикл, мне встретился балетный из Лизиной школы, танцевавший с куклой под надсадный аккордеон. Он сказал, что Лизы в городе не будет до конца весны и что партию в новом спектакле у нее отобрали.

Тогда я решил, что отправлюсь прямо на Аграмонте. В полдень я позавтракал на набережной, поругавшись с подавальщиком из-за пса, которому даже воды не принесли, купил теплый свитер, навестил клошара, выпил с ним бутылку красного, сидя на парапете, и на этом деньги у меня закончились. Зима на юге оказалась дороже, чем я думал, хотя все, что я делал, – это гулял по берегу, глядя на пустынные отмели.

Я сказал себе, что буду приезжать сюда каждую зиму, проводить негодные для кладбища месяцы в пусаде «Конвенто», которую переделали из монастыря, уж не знаю кто, парфяне или сабиняне. Поживу так года три, думал я, соберу корзину риксдалеров, а там покончу с игрой и стану жить под полуночным солнцем. Куплю дом и сложу во дворе алтайскую пирамиду из камней. Посажу голубую горечавку.

С тех пор прошло два месяца. Я отсидел на Аграмонте весеннюю связку гексаграмм, по утрам бегал по дорожкам, чтобы согреться, заработал бронхит, но теперь мне было веселее, ведь я знал, что система работает. Когда Мендеш спросил меня: ты хоть понимаешь, что половину жизни проведешь на чужих могилах? – я только кивнул, куда ему понять такое. Жаль, что он отказался на пару месяцев взять Динамита. Я живу под мостом, сказал он сурово, чтобы не быть ни за кого в ответе!

Кладбищенский сторож тоже заартачился, велел забрать пса не позднее завтрашнего утра, так что придется отвести его на квартиру Баты, а потом придумать что-нибудь. Сторож на меня в обиде – я спросил его, кто, по его мнению, вытащил деньги из тайника в склепе москательщика. Я хватился заначки за пару дней до окончания срока и так взбесился, что разбил кулак о каменную стену, просто поверить не мог. Пошел к сторожу, а он решил, что я в нем сомневаюсь, упер руки в бока и давай орать.

На кладбище бродит немало странного народу, но он единственный, кто знает, что я игрок. У игрока всегда есть кубышка, перехваченный резинкой банкролл, эти деньги не тратят на хлеб и вино, их носят в зашитом кармане и достают только для покупки фишек. Делать нечего, придется попросить у Лизы в долг, если желтый конверт, заполненный мной в январе, еще не совсем опустел.

Танцует ли она, получает ли роли? Нет ли там какого-нибудь номера шестнадцать с вывернутыми коленями? Мы не виделись восемь месяцев – я остановился и загнул пальцы, чтобы проверить. Нет, Лиза неизменна, как заполярная погода, как туман, стелющийся над рыжей полоской дюн с полосатым маяком в конце. До маяка добраться невозможно: он маячит, но не показывается, дразнит, но не дается.

Оплатила ли она лондонскую школу? У нее и вещей-то нет для тамошней промозглой зимы. Я вышел к вокзалу и свернул в сторону набережной, кашель душил меня, потому что ветер дул с океана, а шарф я оставил в склепе, чтобы Динамит был уверен, что я вернусь. От мысли, что мне придется просить у девочки деньги, мне стало еще холоднее, я поднял воротник и ускорил шаг. Деваться некуда, начинать надо вечером, системе нельзя перечить, а сегодня шестьдесят четвертый день, понедельник, тринадцатое мая.


Доменика

Мне кажется, в этой церкви всегда идет дождь. Такой шелестящий звук высоко под куполом, особенно когда приходишь после мессы и люди уже разошлись. Я пришла рано утром, и там никого не было, кроме служки, возившегося у алтарной преграды. Может, здесь есть потайные медные трубки, ведущие в недра храма, – так вавилонские священники заставляли своих идолов говорить.

Я села в последнем ряду, сняла туфли и поставила босые ступни на молитвенную скамеечку. Я еще в детстве знала, что молиться стоит только своей святой, а всем подряд – это значит никому. Святой отец считает меня язычницей, но деревянную Доменику в нишу все же поставил. Хотя и подальше от глаз.

Помню, как я не смогла заплакать в день твоих похорон, стояла там, прижав руки к лицу. В такой же позе на плите стоял ангел каррарского мрамора, заказанный у твоего бывшего однокурсника. Кладбищенские каштаны в ту осень поразила чума, они облетели слишком рано. Я смотрела в землю, потому что все ждали от меня слез, а их не было.

Падре взял меня под руку и шепнул, что приход совершил чудо, добившись разрешения на похороны. Этот случай можно толковать двояко, шелестел он мне в ухо, были люди, которые протестовали, но церковь их усмирила. От падре пахло лакрицей и влажным сукном. Почему вы не плачете, спросил он, когда я наконец посмотрела ему в лицо. Потому что я не видела его мертвого тела! Я хочу увидеть его, чтобы слезы освободились. Что же, теперь они освободились.

Завтра все увидят твои настоящие работы, даже если это развалит аукцион, денег не будет ни копейки, а хозяйка галереи откусит мне голову. Придется продать виллу, где на кухне к стене привинчен старинный ящичек для счетов, и он так ими переполнен, что и марку туда не втиснешь. Прежняя жизнь представляется мне чем-то вроде корзины сказочного короля, где еда появлялась сама собой, стоит хлопнуть крышкой, теперь я уже полгода живу непонятно на что.

Я знаю, что у нас есть деньги в банке, но их отдадут только через год после твоей смерти – первой смерти! – потому что тело так и не нашли. Таков закон о наследстве в этой стране, и если бы я позвонила в полицию, когда нашла тебя в мастерской, то закон мог повернуться ко мне самым острым своим углом.

Первое, что я почувствовала, увидев тебя сидящим в кресле с запрокинутой бритой головой, – это ярость. Что, черт возьми, ты сделал со своими волосами? Ты снова сумел меня обмануть, шмыгнул в траву, как ящерица, оставив мне безжизненную шкурку. Ты хотел умереть понарошку, но умер на самом деле.

Я хотела видеть твое мертвое тело, и я его увидела.


Радин. Понедельник

Радин поймал взгляд булочника и понял, что долго занимает единственный столик. Двое посетителей примостились на подоконнике, глядя на площадь, где из рта каменной рыбы бежала струйка воды.

Радин положил монеты на блюдце и вышел на площадь. На этот раз я уеду, думал он, доставая сигареты. Я думал, что попутчика послали боги, чтобы он заставил меня остаться в городе и прийти в себя. Но нет. Это меня послали, чтобы похоронить Понти так, как он того заслуживает.

Что ты о себе возомнил, сказал Радин, обращаясь к каменной рыбе. Знал бы каталонец, что ты творишь, когда я даю тебе волю. Ведь это ты, второй, наворотил тут дел, как паршивый римский делаторий: сначала донес лейтенанту на женщину, которая заказала подделки в приступе отчаяния. Потом настучал Лизе на художника, чтобы она вышвырнула его из дому на ночь глядя. А теперь отплываешь на наскоро сколоченном корабле, бежишь от земли, опустошенной через твои ябеды, и поселишься на голом утесе по приказу разгневанного Траяна.

Радин бросил окурок в урну и вернулся в кафе. Столик был уже занят, он сел с новой чашкой на подоконник, прямо в солнечное пятно. Потом он развел костер на краю сада, за ржавым остовом автомобиля, и сжег плетеное кресло-качалку. До полудня он чистил мастерскую, раздевшись до пояса, и теперь грудь и ноги у него были покрыты сажей и еще чем-то серым, похожим на порошок серебрянки, а потом пришла Лиза.

– Я думал, что больше вас не увижу, – сказал Радин. – Я буду жить в можжевеловом раю и хочу, чтобы вы жили со мной.

– Можно будет кота у соседки забрать, – задумчиво сказала Лиза, ставшая вдруг выше ростом. – Там есть горячая вода?

Радин опустил глаза и увидел, что она стоит на пальцах, он узнал пуанты с атласными ленточками и обнял Лизу, чтобы ей легче было стоять.

– Там есть горячая вода, – сказал он, не разжимая губ, и вдруг понял, что это сказал кто-то другой. Радин открыл глаза и увидел булочника в синем фартуке, а за ним насмешливые лица посетителей. Булочник теребил его за плечо и говорил, что надо пойти на кухню и умыться. Что он спит уже полчаса, растянувшись на подоконнике, а посетителям негде присесть.

– Видать, тяжелая была у вас ночка! Как только вы зашли, я сразу понял, что давеча перебрали. Скажу сеньоре Сантос, чтобы приглядывала за вами получше!


Гарай

– Да не брал я твоей чертовой бутылки, – сердито сказал Рене, – у меня их тут вон сколько!

Он обвел рукой полки своего бара, заставленные дешевой выпивкой. Значит, не брал? Ты один знаешь, где у меня ключ, я тебя просил присмотреть за домом. А теперь вернулся – и что? Весь двор вытоптан, в доме воняет хлоркой. Я, собственно, за портвейном и заехал, это в моем доме самая ценная вещь!

– Тебя с ним в самолет все равно не пустят, – пробурчал Рене, подставляя пивной бокал под струю воды. – Пришлось бы здесь пить, вот и, считай, что уже выпил. А в доме у тебя, наверное, цыгане паслись.

Пропажа порто была болезненной, я целый год предвкушал его вкус, но еще хуже было ощущение сделанного в доме обыска: мебель сдвинута, кресло выставлено на середину комнаты, в подвале кто-то шарился. Но самое странное – влажный линолеум в студии, даже ноги прилипают. И ничего не пропало, кроме черной бутылки.

В кармане у меня был билет до Вальпараисо, с пересадкой в Майами, и чистый паспорт, за которым пришлось смотаться к знакомому парню на юг страны, да еще денег выложить тьму, но ничего, в Чили меня зовут не детишек учить, я эти намеки между строк читаю.

Вечером я собирался пойти в галерею. Я должен увидеть, как мои работы поставят на подиум и объявят начальную цену, как за них станут биться, повышать ставки и потом будут заворачивать в хрустящую бумагу, как соболиный мех, не меньше десяти слоев.

Однако после обыска стало ясно, что появляться в галерее нельзя. Все равно что за руку отвести себя в тюрьму. На той неделе Николаса взяли в Генуе, и он сразу начал говорить, так что счет пошел на дни, а то и на часы. Я как понял, что полиция топталась в моем дворе, так сразу решил, что на закрытие не пойду. Постою под окнами, надвину капюшон поглубже, стекла витринные, а занавесок там нет.

Возвращаясь на автобусе в город, я смотрел в окно на портовые контейнеры, стоящие вдоль дороги, увидел на одном надпись fragile и вдруг понял, почему пол в студии был мокрым. Менты разбили мою бутылку! Разбили, собрали осколки и замели следы.

Это меня немного развеселило. Двое – или трое? – полицейских полощут тряпку в моем ведре, отклячив зады, будет что рассказать приятелям в столице. С другой стороны, если они сегодня были в доме, то в галерее точно засядут, нужно сделать все аккуратно, как положено.

Выйдя из автобуса на руа Централь, я зашел в знакомый секонд-хенд, купил просторное пальто и кепку, потом подумал и купил еще пару темных очков. Пригодятся на чилийском солнце. Потом я переоделся, оставил сумку в камере на вокзале Сан-Бенту, пообедал в киоске жареной рыбой, пообтерся в новом прикиде и пошел в сторону ратуши.

До начала аукциона оставалось полчаса, гости уже собирались, вели своих женщин под руку через сквер. Вся площадь была заставлена машинами, но полиция и в ус не дула, это же не туристы какие-нибудь, а столпы общества. На фоне этих столпов я был ни дать ни взять клошар в своем пальтишке, слишком заметен, нужно подождать, пока не начнут.

Я сел на углу, поставил перед собой коробку, вытащенную из мусора, и надвинул кепку поглубже на лицо. Публика шла, торопилась, предвкушала выпивку и сладостный озноб аукциона. Эти люди не знали, что возвращение артиста, обещанное им в газетах, – это мое возвращение. Что они никогда не увидят ослепительных, лютых, морозных картин Шандро, разве что раму захотят поменять, но и тогда, оглядев изнанку с презрением, заколотят ее обратно досками.

Они шли мимо меня, струясь, как блистающий, мать их, ручей в горах. Из этого ручья то и дело вылетали монетки – дзинь! хлоп! – и падали на дно картонной коробки, так что я еще и заработал немного.


Лиза

Закат красный – день будет ясный. Мы шли на закат по авениде Боавишта. Солнце садилось далеко впереди, там, где над морем стояла сизая дымка, но самого моря видно не было, до него минут сорок пешком, особенно если катишь перед собой чемодан. Хуан Розалес нес коробку с куклой и саквояж с музыкой, больше у него вещей не было. Время от времени он присаживался на свою коробку покурить, и мне казалось, что кукла скребется там и стучит, не понимая, куда мы собрались. Этого я сама толком не знала, но возвращаться все равно было некуда.

Вечерний поезд тоже отменили, и, хотя протесты так и не начались, вокзал обнесли желтой лентой, будто место преступления. Хуан сказал, что переночуем у его тетки в Виларинье, а там посмотрим. Утром мы приехали вовремя, хотя я немного замешкалась, уговаривая соседку взять записку на случай, если меня будут искать. Вот злыдня старая, за все деньги требует, даром даже не чихнет!

Хуан Розалес ждал меня на углу, как договорились, на нем были те же мятые штаны с подтяжками, но смотрелся он франтом, как все балетные, – на них хоть мешок из-под картошки надень, все будут думать, что так и надо. Он сразу взял меня за обе щеки и поцеловал, как будто уже что-то решил для себя.

На вокзале было пусто, радио молчало, полицейские бродили по главному залу и торчали возле билетных касс, у первого перрона стояла наглухо закрытая электричка.

– Забастовка, – сказал Хуан Розалес и выругался так сложно, что я даже перевести не смогла.

– Протесты, – поправил его полицейский, стоявший неподалеку, – а что это у вас в чемоданах? А в коробке что?

К нему тут же подошел еще один альгвазил, будто по невидимому знаку. Пока открывали коробку и разглядывали содержимое, я отправилась купить воды, подошла к табло и увидела, что следующий поезд только в пять и это скорый, значит, билеты в два раза дороже. Добраться нужно к вечеру, ночевать-то мне негде. И Хуану негде, он комнату в общежитии сдал приятелю до сентября.

– Может, это знак? – сказала я, вернувшись на перрон. – Мы, русские, верим во всякую ерунду: в черную кошку, в кукушку или, скажем, выпал кирпич из печи – добра не жди.

– Из печи? – переспросил он радостно. – Такого я еще не слышал! А встретить монаха – к несчастью, знаешь?

– Несчастье уже здесь. – Я кивнула на вокзальное табло. – Скорый только вечером, билеты дорогие. У тебя деньги есть?

– Нет. – Он пожал плечами. – Но до вечера раздобудем. Не переживай, Лусия. Ты же не против Лусии? Твое имя у меня за язык цепляется, не имя, а комариный звон.

Я пошла за ним к выходу, удивляясь сама себе. Почему я не злюсь? Злилась ведь я на Понти, когда он называл меня Лишей, и на ту японку в нашей школе, которая старательно выговаривала Рииииса. Мы вышли на площадь перед Сан-Бенту, встали на углу и огляделись, как будто только что приехали. Потом Хуан Розалес пригладил волосы, пристроил мой чемодан к стене и принялся распаковывать саквояж.

– Мы здесь раньше не работали, – сказал он, вынимая провода, – тут своя команда, цыгане, нищие, но разок-то можно! Ты ведь хотела порепетировать, вот и потанцуй со мной, заработаем на обед.

– Потанцуй? Я не стану тут топтаться, это же вокзальная площадь. И я сроду канженге не танцевала, все эти la quebrada, el quiebro, и шаг другой, и вообще я на улице не хочу!

– Да брось, Лусия. – Он сидел на корточках у своего саквояжа и даже не смотрел в мою сторону. – Туфли-то есть у тебя? Билеты будут дороже, а я совсем пустой. Колени мягкие, ритм на две четверти, быстрые шаги пробежкой. Ты же легкая!

– А если меня кто-то из школы увидит?

Хуан вздохнул, поднялся во весь рост, взял мою руку, перекинул себе через плечо и прижался щекой к моей щеке. От него пахло потом и травой, а лицо у него было прохладное, как яблоко. Потом он откинулся назад, положил меня себе на грудь и сделал несколько шагов. Некоторое время мы провели так, и на нас никто не смотрел. На вокзале все обнимаются.

Я, пожалуй, мелковата для него, особенно без каблуков, хорошо, что в чемодане лежат рабочие туфли, и висеть на партнере на салонный манер не так противно, как я раньше думала. Канженге, значит. Может, и впрямь не ехать никуда? Хуан поставил меня на землю, достал колонки, подключил и нажал кнопку на магнитофоне. Ну и древняя же у него система, и музыка замшелая: El negro alegre, с хохотком!

Хуан говорит, что танго давно кончилось, вместе с кабаками на рабочих окраинах. Я думаю, что вообще все кончилось, даже балет, остались только военные маневры и школьные прыжки через козла. Мы никому не нужны, кроме горстки знатоков, а они вымирают, будто маврикийские дронты.

Вокруг нас стали собираться люди, смотрели выжидательно. На Хуана смотреть приятно, у местных парней не бывает такой сизой смуглоты, лицо будто изморозью тронуто. Он достал из сумки мелок, очертил круг на асфальте, сделал людям знак отойти подальше и поклонился, звонко щелкнув подтяжками. Потом он вытащил со дна саквояжа пакет и протянул мне:

– Сбегай, переоденься, это Миркино платье, она в нем работала. Великовато будет, но ты булавками подколи. Вон в той забегаловке туалет бесплатный. И губы красным подкрась.

– Не буду я надевать чужие тряпки, ты с ума сошел? – сказал я, взяла пакет и пошла в «Макдоналдс».


Радин. Понедельник

Скорый поезд в 14:30 значился в расписании первым после полудня. Если успею, то в Лиссабоне буду около пяти, поеду к хозяину чердака, покажу ему лотерейный билет и попрошу подождать с деньгами до дня выплаты. Радин открыл окно, чтобы стряхнуть пепел, услышал шум дождя и быстро захлопнул створки. Вода с грохотом бежала по водостоку, фиалки сеньоры Сантос растеряли лепестки и стали просто травой.

Он представил себе, как она придет сюда после его отъезда, соберет простыни, подумает о нем как о друге молодого жильца, с которым не было особых хлопот, и все, память о нем будет стерта. Думаю, я мог бы стать другом молодого жильца, подумал он, сворачивая холст с портретом танцовщицы в рулон и прилаживая сверху брезент. Но, похоже, друг из меня такой же, как муж или любовник. В этом городе я всех подвел, а сам уезжаю с добычей, холст, масло, темпера. Вот тебе, писатель, твоя химера, замещение и отчуждение, как сказал бы доктор, вечно цитирующий Гадамера.

Укладывая сумку, он вспомнил о джинсах, повешенных вчера – нет, позавчера! – сушиться на галерее, и засмеялся. Всю ночь шел дождь, и мокрые веревки провисли до самого пола. Оставлю здесь, пусть остаются другому жильцу вместе с плащом на клетчатой подкладке.

Радин занес джинсы на кухню, вывернул карманы, нашел дырявый пятак и сунул его в карман куртки. Оглядев квартиру в последний раз, Радин взял дорожную сумку и сверток с портретом, спустился к консьержке, расцеловал ее в обе щеки, отдал ключи и вышел на улицу. Дождь кончился, но солнце так и не показалось, темные тучи сомкнулись и плыли в сторону океана.

Проходя мимо пекарни, он услышал голос спортивного комментатора, доносившийся изнутри, остановился возле витрины и помахал рукой хозяину. Хоть какой-то от меня толк, подумал он, показал большой палец автобусу, уже отходящему от остановки, дождался, пока водитель откроет переднюю дверь, и забрался внутрь.

Этот жест, который местные применяли с уверенностью, сработал в первый раз, и Радину вдруг расхотелось уезжать. Он заметил свободное место у окна и сел, поставив сверток между коленями. Мокрые улицы сменились бульварами, потом замелькали охристые фасады предместья.

Вся эта история похожа на балетный пол, о котором рассказывала Лиза: под понятным линолеумом слой непонятной древесины, а между ними что-то невидимое, но нужное для связок. Что, собственно, произошло в воскресенье, пока я спал, накидавшись индейским зельем? Золотые, зеленые, злые продались, как горячие крендели. Тьягу не приехал, прекрасную вдову не вывели под белые руки, а Варгас присвоила лохмотья аспирантовой книги, которые я сам принес ей в зубах, как спаниель перепелку.

Значит, я никого не подвел, думал он, стараясь побороть подступающую к горлу тревогу.

В окне мелькнуло здание семинарии, Радин нажал кнопку и встал у дверей, собрав свою поклажу. Сумка заметно потяжелела – на две алжирские тетради. Сверток с портретом казался невесомым. Радин сошел возле почты и направился на север по пустынной Кампо Аллегре с сияющими лужами.

Тетради можно выкинуть в урну, как я сделал это с ботинками, думал он, оглядывая незнакомую улицу. Хватит с меня чужой жизни, вязкой, как мазут на морозе.

Все, что я делал, передвигаясь по броску костей, будто шашка в триктраке, нужно не просто записать, это нужно объяснить, а я не могу. Бросок костей не упраздняет случая. Что бы сказал на это каталонец? Сколько можно смотреть на чужую жизнь через дыру в стене настоящего. И вот вам мертвый заяц.


Малу

вчера на аукционе народу было столько, что пришлось окно в стеклянной крыше открывать, дышать нечем стало! и чего толпились, чего шумели, все равно такие ставки им не снились, нищебродам

когда хозяйка на сцену вылезла, все решили, что про мужа станет говорить, скорбные лица сделали, а она стоит молча, шея розовыми пятнами пошла, рот открывает, будто рыба на портовом прилавке

кто-то неизвестный делал ставки через помощника, а помощник, длинный такой, хрустящий, на кузнечика похож, выкрикнул из зала: давайте ближе к делу, я на связи с токио, а там уже за полночь!

тут сеньора руки на груди сцепила, воздуху набрала и говорит: сегодня я могу рассказать вам правду, господа! муж взял с меня слово, что я сделаю это на закрытии выставки, я призываю вас понять его поступок и не судить его строго

публика загудела, журналисты за телефоны схватились, варгас уставилась на хозяйку, а та вдруг замолчала, будто войлоком подавилась, ну, думаю, если сейчас правду выпалит, то и дому конец, и хозяйству конец!

а тут еще кузнечик к подиуму подскочил и заверещал, что, мол, художника, конечно, жалко и что такое уже делали шварцкоглер и кляйн, но галерея обещала уникальный провенанс и раскрытие тайн, и что же значит неповторимость серии, о которой написано в аукционном буклете

тут хозяйка улыбнулась холодно и говорит: муж пометил работы тайным знаком в нижнем углу, этим знаком не обладают картины, проданные национальному музею, его также нет на работах, проданных в частные коллекции: справа внизу крошечное насекомое, похожее на пчелу, – видите? этот знак делает серию неповторимой, а ее владельца – единственным среди коллекционеров!

гости зашумели, побежали на пчелу смотреть, хозяйка с подиума важно сошла, а я вернулась в чуланчик, налила себе полный стакан и залпом выпила

сердце от радости так и прыгало: не пришел! передумал! не вернулся из мертвых! не станет с ней жить! значит, решил все заново начать!

а в новой жизни он без меня не обойдется


Иван

Лестница была узкой и крутой, на площадке второго этажа Динамит остановился, вздохнул и лег на выщербленные плитки. До квартиры Баты было еще четыре пролета, так что я взял своего пса на руки и понес, он был не слишком тяжелым и очень горячим. Из пасти у него пахло ацетоном, я подумал, что он голоден, оставил его в квартире и побежал в лавку за обедом для нас обоих, купил ветчины, артишоков и длинный французский батон.

По дороге из лавки я грыз батон и думал о том, какая у Динамита была собачья жизнь. Ни жены, ни детей, одинокие ночевки в проволочном загоне и вечный бег по прямой, за механическим кроликом, которого он так и не поймал. Завтра отведу его в собачью гостиницу и заплачу вдвое, чтобы за ним был хороший уход.

Конверт с январскими деньгами странным образом вернулся ко мне нетронутым. Но думать об этом я пока не хочу. Надо сосредоточиться на игре, а то система дрогнет и мои весенние мучения на кладбище потеряют силу. Хорошо, что Мендеш дал мне ключи от квартиры приятеля и я смогу принять душ. А то так запаршивел, что даже бывшая соседка не узнала, шарахнулась, будто от продавца Библий.

– Ну и вид у вас, – сказала она, загораживая мне вход. – Уехала она! Нашла работу наконец. И комнату хозяину вернула.

– Давно? – Я мог бы оттолкнуть ее, но стоял, засунув руки в карманы.

– Полчаса тому назад, собрала вещи и на трамвае уехала. Кота мне покамест оставила. Господи, чем это от вас несет? В ночлежке ночуете?

– На кладбище, – буркнул я, решившись наконец пройти.

На крыше было ветрено, я нашел ключи там, где оставил их в январе, спустился, открыл дверь и вошел. В комнате было тепло, чисто выметено, пахло мастикой. Здесь было как в раю. Я сел на лежанку, прислонился к стене и сразу заснул. Разбудил меня голос соседки.

– Эй, вы что там целый час делаете? Вот я сейчас хозяину позвоню! Или в полицию!

Я вспомнил, зачем пришел, снял матрас с деревянных поддонов, встал на колени и вытащил шляпную коробку, покрытую толстым слоем пыли. Конверт лежал на месте, доверху набитый деньгами, а я сидел на полу, не в силах до него дотронуться.

Это был мой январский выигрыш, весь целиком: сверху сотенные банкноты, совершенно новые, а внизу пачка голубых двадцаток, перехваченных резинкой. Лиза их не нашла, она к ним даже не прикасалась. Моя лисичка-фенек так и не заглянула в разграбленное дупло, побрезговала. Значит, все это время она считала меня вором. Да я и есть вор.

В дверь снова постучали, теперь я различал два голоса, соседкин и мужской. Дворника, что ли, позвала? Я вынул из конверта деньги, положил пару двадцаток в карман куртки, остальное скатал в тугой банкролл, снова перехватил резинкой и засунул в ботинок. Потом я задвинул матрас на место, заметил у стены книжку в мягком переплете, взял палку от метлы и подтянул книжку к себе. Лиза читала третий том «Александрийского квартета», да еще на португальском?

Некоторое время я стоял там, листая книгу и наполняясь глухой, неурочной яростью, потом обошел комнату, распахнул шкаф, и вот оно – среди пустых, закачавшихся вешалок голубела мужская рубашка, размер xxl, плотный хлопок, отличное качество. Значит, они жили здесь вдвоем, пока я сидел в промозглом склепе на Аграмонте.

Я поймал себя на том, что представляю португальца здоровенным, мордатым, этаким быком, нет, минотавром, бегущим по лабиринту и роняющим пену из пасти. А потом они уехали в январе, а я принес свою добычу в зубах, положил ее в шляпную коробку и так гордился собой, monte de merda!

Я оглянулся на комнату, казавшуюся теперь маленькой и грязной. Надо идти, а то соседи и впрямь вызовут полицию. Не хватало еще, чтобы храбрый банкролл, не отдавшийся минотавру, достался районному комиссару. Я вышел из комнаты, улыбнулся соседям, сунул им ключи, не стал ничего спрашивать и сбежал по лестнице вниз.

Мне было весело, руки больше не дрожали, горло наполнилось ледяными лимонадными пузырьками. Сейчас полдень, думал я, выходя на залитую солнцем улицу, как раз успею в собачью гостиницу, посмотрю там условия, а потом заеду в Бомбарду, куплю тряпки на летнюю игру. Ничего так не люблю, как открывать пакет с новой рубашкой, извлекать невесомую бумагу и вынимать гвоздики из воротника и манжет, медленно, аккуратно, по одному.


Радин. Понедельник

Музыка набросилась на него, будто соскучившийся пес. Она сыпалась на него отовсюду, словно рис и конфетти на церковной свадьбе. Пьяццолла из дверей кафе, джазовая гитара из проезжающей машины, Карлос ди Сарли бог знает откуда, все было узнаваемо! Тревожные крики стрижей были музыкой, и звон двадцать восьмого номера на трамвайном кольце, и мягкий обыденный гул Святой Катерины.

Целый год, целый проклятый год в мире несвязных звуков, думал Радин, продвигаясь в толпе конторщиков, бредущих к реке в обеденный перерыв. И ведь привык, смирился, как ослепший мальчик у Киплинга смирился с тем, что родители никогда не приедут.

Теперь пробудилось и задвигалось все – струны, колки, молоточки, даже педаль, издающая хриплый собачий вздох. Выходит, каталонец был прав, когда говорил, что все возвратится в одночасье, будто обоняние после простуды. Что тот, второй, однажды соберет барахлишко и съедет, как задолжавший жилец. Точнее, он сказал вернется на место, но мне приятнее думать, что съедет.

Дойдя до фонтана, где вода с грохотом летела из львиной пасти, Радин положил сверток на парапет и подставил ладонь под ледяную струю. Tchau, тот, второй. Говорили тебе, что я – основа, а ты уток, слабая переменная, и знай свое место. Ученик никогда не сможет превзойти учителя, это придумали ученики.

На набережной он запрыгнул на заднюю площадку трамвая, который шел с открытыми дверями так медленно, что останавливаться не было смысла. Потом он сошел на ходу возле рыбного рынка, миновал трамвайную стрелку и вышел на продутую ветром площадь Алмейда Гарретт. На вокзале было непривычно тихо, по залу бродило человек восемь полицейских, у первого перрона стояла электричка с закрытыми наглухо дверями, остальные были пусты.

Проходя мимо киоска, Радин увидел знакомого буфетчика, сражавшегося с кофейной машиной, и помахал ему рукой. Сейчас куплю билет, сяду в электричку, в Кампании пересяду на скорый и – прощай, чужая жизнь. К вечеру буду на своем чердаке, повешу портрет на гвоздь, брошу тряпки в стиральную машину, сяду за стол – и колесо снова закрутится, лошадки поедут, белые и голубые, как аргентинский флаг.

Радин купил билет в единственной открытой кассе, поднял глаза на табло и увидел надпись: «поезда на Лиссабон отменены». Внутренние поезда отменены до пяти часов, повторило вокзальное радио, прервав песню на самом печальном месте: e a Deus do céu vamos agradecer.

– Забастовка? – спросил он у полицейского, скучающего у рамки. Тот кивнул и произнес, растягивая гласные на южный манер:

– Обещали беспорядки, но, как видишь, обошлось. Вы ведь иностранец? – добавил он, приглядевшись. – Помощь нужна?

– Я иностранец, – весело сказал Радин, – но помощь не нужна. Мне торопиться некуда. Пойду перекурю.


Доменика

Что мне делать? Народ толпится у стола с напитками, все лампы жарко горят, а меня трясет от холода. Я должна сказать речь, но еще не решила, что говорить. В любом случае надо быть свежей, насмешливой и убедительной. Я набрала в стакан ледяных кубиков, заперлась в туалете, долго протирала ими лицо и шею, потом напудрилась и вышла на свет. Утром я твердо решила оставить все как есть: я позвонила в винотеку, приехала в галерею и попросила Варгас съездить за шампанским, которое уже оплачено. Уж я-то знаю ее жадность, она бы и в столицу смоталась, если самой не надо раскошеливаться. А тут два ящика Pommery Brut, на него ушли мои последние деньги.

Как только за ней закрылась дверь, я пошла в зал, достала из сумки мастихин и быстро нацарапала на холстах восемь пчелок, крохотных, с детский ноготок.

Помнишь, откуда это? Когда ты водил меня в кафе во времена академии, то рассказывал много забавного, в том числе о символах вместо подписи: крылатая змейка у Кранаха, гвоздика у Гарофало. А ты бы чем подписался, спросила я, но ты только плечами пожал, так что сегодня мне пришлось придумать это самой.

Вернувшись домой, я приняла индейскую чешуйку, полежала в шавасане и поняла, что оставить все как есть – это предательство. К тому же рискованно: если Гарай явится на закрытие, договариваться будет поздно. Я и дня не выдержу в заключении, ты ведь меня знаешь. Придется вернуться к версии с гвоздодером. Вскрыть картины, выйти во всем блеске и отдаться на волю публики!

Теперь я стою в углу железного зала, а на меня смотрит Варгас, щурится из-под синей челки. Стоит мне представить, как я выхожу на подиум, как по спине бегут мурашки, будто я снова позирую в академии, на весеннем сквозняке. Хорошо, что на мне серебряное платье, в нем всегда чувствуешь себя защищенной, будто воин в кольчуге. Надела его после долгих раздумий, потому что несколько чешуек на подоле оторвались и потерялись.

Этот перформанс занял восемь месяцев, скажу я, он начался в последний день августа и закончится сегодня, когда вам представят настоящую «Аррабиду». В дело вступит индеец с отверткой, и все увидят то, что скрывается за деревянной скорлупой. Потом я скажу, что настоящие холсты не подписаны, потому что подпись ослепляет.

Вдоль стен стоят горожане с бокалами, ни одного незнакомого лица, все известные люди, crème de la société. Скандал превратит их в клиентов мясной лавки, которым вместо вырезки пытаются подсунуть потроха. Дилеры примутся звонить хозяевам и говорить, что галерея не знает, что продает, а вдова художника сошла с ума. Ворох неоплаченных счетов будет ждать меня дома в старинном ящичке с бегущими оленями. А мой олень застрянет копытом в капкане и будет кричать на весь лес, пока Бирнамский лес не двинется на замок.

– Дорогая? – Меня тронули за плечо. – Ты уже полчаса стоишь с пустым стаканом, такая бледная, может, тебе нехорошо?

– Все в порядке, Бранка.

– Ты помнишь, что будешь произносить речь? – Она ласково заглянула мне в лицо. – Надо будет выйти вон туда, под софиты, тебя будут снимать для вечерних новостей. Обожаю это твое платье. Ты готова?

– О да, разумеется! – Я поставила стакан на стол и улыбнулась ей так широко, как смогла. – Я готова. Не беспокойся, дорогая.


Радин. Понедельник

Остановившись в высоких дверях вокзала, Радин огляделся, будто только что приехал, и не сразу понял, чему обрадовался. Запах жареной рыбы, раскаленная брусчатка, бандеон и голос футбольного комментатора – настоящий португальский май, без дураков.

Ну конечно, бандеон! Кажется, el choclo, только чей он, Виллолдо или Чентофанте?

Танцоры пристроились у северной стены, вокруг собралось человек двадцать. Подойдя поближе, он увидел парня, который раньше работал возле памятника Педру Четвертому, танцевал там с куклой, у которой из-под юбки торчали поролоновые ноги.

Радин протолкался вперед, положил сверток перед собой и увидел, что в руках у танцора не кукла, а девушка в синем платье. Едва переставляя ноги в лакированных туфлях, она как будто спала на груди партнера, закинув правую руку ему на шею, ее платье раздувалось и опадало, как язычок газового пламени.

Парень двигался размеренно, он был похож на поезд, то ускоряющий, то снижающий ход, все его рычаги и приводы ходили ходуном, но колени оставались мягкими, казалось, еще минута – и он вместе с девушкой опустится на землю.

Радин порылся в карманах, но мелочи не было, последние полсотни ушли на билет и сигареты, добираться домой в Лиссабоне придется пешком. Он вынул из маленького joint pocket дырявый отцовский пятак и бросил его в шляпу. Потом он хотел окликнуть Лизу, но передумал. Эти двое топтались в магическом круге, обведенном белым мелком, и ходу к ним не было.

– Маленькая какая, недокормленная, – сказали у него за спиной. – Кто не имеет собаки, охотится с кошкой!

Радин не стал оборачиваться. Он слушал свою боль. Боль зарождалась где-то внизу, в пальцах ног, как будто он встал босиком на острую, выщербленную плитку. Он так долго скучал по этой боли, что согласился бы оставить ее там – или в любой части тела, где она захотела бы поселиться. Боль была джакарандой, дождевым нигерийским лесом, он шел сквозь нее, раздвигая утренние росистые заросли, пробираясь между острыми бутонами, похожими на мумии царских детей в египетской скале.

Аl son de un bandoneón! – торжествующе прохрипел голос и затих, на дно шляпы посыпались монеты. Время в северной столице – четыре часа, сказало вокзальное радио. Танцор наклонился над колонками и что-то подкручивал, продолжая улыбаться. Парень, наверное, с юга страны, там все плавает в масле и рыдает от ароматного лука, ча-ча-ча, сарабанда. Кота она не взяла и меня не взяла, а щелкунчика в подтяжках, белозубого щеголя с ямочкой на щеке, взяла – и держала обеими руками.

Радин выбрался из толпы и пошел обратно на вокзал, дорожная сумка оттягивала плечо, сверток с портретом по-прежнему был невесомым.

Теплый ветер из крутящихся дверей подул ему в лицо, в нем было обещание свободы и едва заметный запах горелой арабики, а сам он был генералом песчаных карьеров, идущим в драных штанах по бесконечному пляжу. Боль заполняла его, как вода заполняет тонущий корабль, проникая в каждую полость, даже туда, где и пыли-то раньше не водилось.

A bailar! Больше всего он боялся, что ему показалось.


Малу

опять я к воротам за почтой опоздала, индейцу-то почтальона заранее видать, когда он еще по пустоши идет, а я пока добегу, уже нету никого, поди знай, было мне письмо или нет!

эти дорожки из гравия уже пары туфель мне стоили – купила замшевые, на низком каблуке, чтобы в церкви подолгу стоять, я теперь в Сан-Лоренцо хожу, там полы холодные, будто на замороженном мясе топчешься

у индейцев есть богиня, которая отвечает за удовольствие и боль, на голове у нее венец из красных гадюк, а на вилле теперь ни боли, ни удовольствия – одно сплошное ожидание, я жду, что падрон за мной пришлет, уже и сумку собрала, а индеец не знаю чего ждет, но лицо у него всегда настороженное

у меня в салоне подружка была, она кожаные штаны носила, такие узкие, что ноги натирала мылом, чтобы надеть, мыло подсыхало на ногах и тянуло кожу, и лицо у нее бывало, как у хуаны безумной на портретах, – будто прислушивается к чему-то, вот у индейца в точности такое!

эта хуана по всей стране с мужниным гробом ездила, а гроб то и дело открывала, надеялась, что муж оживет и встанет, надежда – она как сухари, ее в голодный год из мешка достают

завтра пораньше к воротам пойду и сяду сторожить, с индейца станется письмо от падрона спрятать, он тут один оставаться не хочет, а пойти ему некуда, сейчас многим пойти некуда, в мире запустение, будто в нашем саду, повсюду козлобородник, пилильщики и смородинная тля

я-то другое дело, вот дождусь от падрона вестей, соберу его костюмы, бумаги всякие, отправлю почтой, а сама налегке уеду


Иван

Спальня Баты была такой захламленной, что я не сразу нашел в ней пса, забравшегося под стол. Я звал его, свистел, но он не вышел, а когда я залез туда и вытащил Динамита за передние лапы, то увидел, что он уже застыл. Его рот остался открытым, глаза казались льдинками, серой и голубой. Уиппет с разными глазами – это племенной брак, сказал его хозяин, когда мы виделись в последний раз, на развод не подходит, зато, как видишь, сгодился для бегов.

Я снял с Динамита бинты, нашел в душевой щетку и причесал его немного. Он всегда был чистым и почти не линял, на щетке осталось совсем немного шерсти. Потом я завернул его в скатерть и пошел на кладбище. Я знал, как туда пройти не беспокоя сторожа, со стороны новостроек стены не было, только деревянный забор, а в заборе дыры.

Мне было страшно, как, наверное, могло быть страшно рыцарю, обнаружившему, что прохудилась кольчужная сетка. Я решил похоронить своего пса в склепе Оскара Барриоша, вырыть яму в земляном полу и накрыть гранитной плитой, это подходящая усыпальница, там его никто не побеспокоит.

До кладбища оставалось минут двадцать ходьбы, я как раз вышел на набережную, когда вспомнил про цветы, остановился возле киоска с розами, опустил Динамита на землю и стал рыться в карманах. Денег не было. Ни в карманах куртки, ни в джинсах, нигде.

Я точно помнил, что утром вынул их из желтого конверта, свернул в трубочку и перехватил аптечной резинкой. Но их не было.

Я поднял своего пса, прошел еще сотню шагов до пирса, сел на парапет и прокрутил утреннюю пленку еще раз, стараясь дышать равномерно. Пустая квартира, шляпная коробка, соседка, кладбище, обиженный сторож. Потом запах горячего гудрона, еле плетущийся пес и всю дорогу солнце в глаза.

Дрожь в руках унялась, я снял правый ботинок, достал из него замызганный банкролл, посмотрел на него и спрятал обратно. Я ночую в квартире Баты, играю, не слезая с карусели, как Бата, и прячу деньги в ботинок, как Бата. Может, я и есть Бата?

Некоторое время я сидел на парапете, глядя на сверток, лежащий на земле. Потом я вспомнил, что Мендеш сказал мне в августе, когда я выбрался из реки и шел сам не зная куда. Люди повсюду ищут смысл, а натыкаются только друг на друга, сказал он, протягивая мне початую бутылку медроньи. Знаешь, когда я ходил в школу, мы составляли списки книг, которые нужно сберечь на случай Третьей мировой, а я все время думал – кто же будет их читать? Вот и ты, парень, подумай!

Мне показалось, что сверток шевельнулся, я спрыгнул с парапета и развернул его, но пес оставался мертвым. Пасть у него развалилась, видны были желтоватые зубы, а между ними – кончик языка, будто веточка сирени.

Вода в реке казалась на удивление чистой и быстрой. Когда я смотрел на воду с моста Аррабида, в ней чего только не было, пакеты, пластиковые бутылки, оторванные от берега кусты, даром, что ли, местные называют эстуарий соломенным морем.

А здесь река впадает в океан, захлестывает дощатые причалы, бросает ледяные, свежие брызги в лицо. Правда, цвет все равно как у чайной заварки. Как там трещал невидимый дрозд в токсовском лесу? Филипп Петрович… пойдем чай пить… с сахар-ром! Я облизнул губы и почувствовал соль.

Ладно, всё. Прощай, собака, и ты, фенек, прощай, лисичка с большими ушами, способными услышать саранчу в песке. Посмотри наверх – наши дрозды почернели, растеряли белоснежные перья, но уцелели и сидят на печной трубе, а наше путешествие закончилось, оно было похоже на полярную экспедицию, которая дразнит тебя, обольщает, тревожит и заставляет двигаться туда, где тебе совершенно нечего делать.

Ты начинаешь, заправляя как следует трюмы, скупая листовое железо, пряную водку, вяленую треску, вдыхая острый запах корабельного лака, в топках гудит огонь, команде мерещатся фьорды, слепящий свет и никем не найденный путь на северо-восток. А заканчиваешь на вмерзшем во льды корабле, закутанные в тряпье матросы заделывают течи, грохот и вой, сила сжатия неумолимо растет, вахтенный шевелит обмороженными губами: всё, всё, домой, в Тромсё.


Оглавление

  • Глава первая Темный человек
  • Глава вторая Мост Аррабида
  • Глава третья Плачущая рыба капитана Видала
  • Глава четвертая Нетонущая почта
  • Глава пятая Нэ бойса!